Через три дня, в пятницу, когда Рябинин читал полученное из милиции дело о смерти гражданина Старушенцева в ванной при невыясненных обстоятельствах, в кабинет вбежала Маша Гвоздикина, которая всегда бегала, — ей было девятнадцать.
— К Семёну Семенычу, срочно, — оттелеграфировала она, улыбнувшись, и прищурила фиолетовые длинные глаза.
— Какой он?
— Кто его знает! — Она беззаботно побежала впереди Рябинина. Гаранину было за сорок, и он её не интересовал.
Гаранину было за сорок, но выглядел он за пятьдесят. Возможно, старили глубокие глазные впадины и лысый желтоватый лоб в полголовы, скользкий, как деревянные перила.
Он сидел за столом, ничего не говорил и вроде бы никуда не смотрел — бегал глазами. Рябинина его взгляд только коснулся.
— Вы меня вызывали? — неуверенно спросил следователь.
Может быть, Маша Гвоздикина напутала?
— Да, конечно. Вызывал.
Он видел Рябинина, но видел и что-то другое. Он был здесь, но его здесь уже не было. Он метался, метался сидя, и это удивило Рябинина — хоть бы бегал по кабинету!
— Слушаю вас, Семён Семёнович.
— Дожили, — вздохнул Гаранин и вдруг вскочил, как катапультировался. — Идёмте, нас вызывает Кленовский.
Райком партии находился в этом же здании, на третьем этаже.
Первого секретаря Алексея Фёдоровича Кленовского Рябинин видел один раз — давал справку по какому-то делу. Невысокий, в очках, с бородкой-шкиперкой, первый секретарь походил на учёного-физика. Говорили, что ему не раз рекомендовали сбрить бородку, но он её носил и считался лучшим секретарём в городе, да и район у него был самый большой и промышленный. Со следователем он тогда говорил мало, а больше слушал или задавал вопросы. У Рябинина осталось от него впечатление… было у него впечатление, но сейчас всё могло повернуться иначе.
В юности Рябинину нравилась пословица: «По одёжке встречают — по уму провожают». Потом он заметил, что если по одёжке встречали, то по ней и провожали. С годами Рябинину стала нравиться первая половина пословицы…
Вызвав свидетеля, следователь видит его впервые. В кабинет входит совершенно незнакомый человек, ни разу не виденный и которого больше никогда не увидишь. Сядет он перед столом в своей «одёжке», паспорт предъявит, поговоришь с ним минут десять — и уже надо знать человека, чтобы на ходу выбрать тактику допроса. Эта самая «одёжка» стала для Рябинина целым комплексом. Завязанный галстук, цвет пиджака, стрижка, как человек подошёл к стулу, как сел на него, куда дел руки и что делают пальцы, как сказал слово и какое слово, и почему это слово, а не другое, почему на этом слове дрогнули губы, а на том слове потемнели глаза… Всё это сливалось в образ, вместе с интуицией, вместе с чем-то ещё, чего, вероятно, не знала ещё наука, да и интуицию-то наука не очень объясняла. Поэтому Рябинин злился, когда читал у писателей фразы типа: «Ничто так не говорит о человеке, как его глаза». Всё говорит о человеке — от левого ботинка до правого глаза. Или — «вопрос стоял в его взгляде». На лбу чаще стоит вопрос, скорее, лежит, в плечах чаще, чем во взгляде. Всё говорит о человеке. Человек говорит, даже когда он молчит, и ещё неизвестно, когда громче.
Рябинин шёл за прокурором, удивляясь своим мыслям. Кленовского он видел один раз минут пятнадцать, и мнение составилось, сложилось. Для свидетеля этого бы хватило, но о первом секретаре райкома мнение должно быть прочным, должно свинтиться, как механизм из деталей.
Сейчас это всё не имело значения, — всё могло повернуться иначе.
Строго-вежливая женщина молча показала им на высокую дверь, ничем не обитую. Гаранин приостановился и повернул лицо к следователю — оно вдруг стало каким-то рыхлым, набухшим, как потемневший лёд, который снизу разъедает весенняя вода.
— Сергей Георгиевич, вы уж там не очень… умничайте, а?
— Хорошо, — согласился Рябинин и сразу почувствовал, что он тоже волнуется сильно и незаметно.
Кабинет Кленовского казался пустоватым, потому что не было традиционного Т-образного построения, да и вообще ничего не было, кроме письменного стола, столика с телефонами и книжного стеллажа. Полки длинные, в две стены, и не казённые, а какие-то домашние, уютные, с вазами и цветами, с яркими книжными рядами, среди которых сразу бросались в глаза сочинения Ленина — издания всех годов. От двери через весь кабинет по натёртому до шлифованного сияния светлому полу вела к столу ворсистая ковровая дорожка. Свернуть с неё было невозможно — поскользнёшься.
Первый секретарь молча ждал, пока они подойдут. Стол оказался шире, чем виделся издали, поэтому Кленовский поднялся, вышел из-за него и крепко пожал им руки. Рябинин мгновенно оценил и сам жест, и как он был сделан, но тут же задвинул свои наблюдения, как случайно выдернутую с полки книгу.
— У нас минут двадцать. — Кленовский посмотрел на часы. — Пожалуйста, расскажите коротко, в чём там дело. Вы, конечно, понимаете, что судьба такого специалиста и организатора, как Ватунский, меня интересует.
Рябинин собрался говорить, — дело всегда докладывал следователь, который знает его лучше всех. Он вежливо помолчал, и этого хватило Гаранину, чтобы начать докладывать самому.
Тогда Рябинин стал рассматривать Кленовского…
Наверное, зря писатели вырисовывают лицо человека, показывая лоб, губы, волосы, да и брови с ресницами выпишут, как сфотографируют. Как говорит о характере длина носа, цвет глаз или родинка на щеке? Другое дело, когда из этих носов, губ и глаз складывалось удивительное и странное явление Вселенной — человеческое лицо, как дивный цветок из мелких и неказистых молекул. Но как молекулы не могли бы стать цветком без солнца, так и не получилось бы человеческого лица без разума — только он мог светиться в губах-глазах-бровях. Рябинину казалось, что писать надо только о выражении лица, об этой печати разума и характера на нём.
Он внимательно следил за Кленовским, за его суховатым лицом и бородкой, под которой бежал по ослепительно-белой сорочке модный галстук. Секретарь слушал Гаранина и наверняка думал сейчас только об этом деле, нацелившись на прокурора большими очками в громоздкой оправе.
— Вот такие обстоятельства, Алексей Фёдорович, — кончил Гаранин, повозив по лицу платком, и добавил: — Мы считаем, что дело подлежит прекращению.
Секретарь молча повернулся к Рябинину, и тот сразу почувствовал его взгляд на вес, ощутил на себе, словно к нему подключили какой-то генератор, и быстро подумал, что прокурор потел не зря. И ещё подумал, что из Кленовского вышел бы хороший следователь.
— А вы что скажете?
— Дело подлежит направлению в суд, — промямлил следователь под взглядом Кленовского. Как большинство впечатлительных людей, Рябинин в новой обстановке слегка терялся.
Гаранин быстро посмотрел на следователя и тут же повернул лицо к Кленовскому. Получалось, что они оба волновались. Чего боялся прокурор — Рябинин знал. Но чего боялся он сам, Рябинин?… И чего может бояться поработавший следователь, на которого жаловались прокурору и правительству, которому угрожали чем только могли, на которого, бывало, бросались в кабинете и нападали на улице, о котором писали фельетоны, увольняли за это с работы, извинялись и восстанавливали? Не мог он за себя бояться. Не за себя боялся Рябинин, а себя. Он всё мог перенести, перетерпеть мог, если уж нельзя было крикнуть. Но когда пинали истину, как консервную банку, когда обращались с законом, как с купленными штанами, — у Рябинина сердце тяжелело, сжималось, как кулак для удара.
— По-вашему, Ватунский преступник? — спросил Кленовский Рябинина.
— Какой же он преступник? — ответил Гаранин, но Кленовский смотрел на следователя своим щелочным взглядом, который, как и солнечный свет, имел незаметное давление.
— Ватунский преступник и по-моему, и по закону.
Кленовский повернул голову к прокурору, потребовав взглядом возразить следователю.
— Он не опасен для общества, его преступление случайно, оступился человек, погорячился, нет смысла его судить, — обратился теперь Гаранин к следователю.
И тут Рябинин увидел, что Кленовский чуть-чуть согласно кивнул. Прокурор даже не заметил кивка, но ему он был не нужен, как птицам при перелётах не нужен компас, — есть у них какой-то орган внутри, который ведёт туда, куда надо.
Рябинин повернул голову к окну. За окном стояли тополя. Начали сдавать и они. Холодные ветры дотрепали их. Листьев осталось мало, да и те болтались по ветру грязно-жёлтыми клочками бумаги. Ветки стали прутьями, и тополя просвечивались. Сдали тополя — холод струился по чёрным веткам день-деньской. А потом снега пойдут — белые и косые. Деревья совсем застынут и будут стоять обледенелые и тихие, как корявые столбы. И всё. Но не всё — придёт весна, и тополиные ветки задрожат от тепла и сока… А весна обязательно придёт — после стужи всегда бывают вёсны…
— Где сказано, что нет смысла судить хорошего человека? — разозлился Рябинин.
— Это же вытекает из духа нашего закона! — тоже повысил голос прокурор.
— В этом деле вы плюёте на дух закона!
— Как это плюю? Попрошу, Сергей Георгиевич, выбирать выражения. Какой смысл: человека, который никогда не совершал и никогда больше не совершит преступления, специалиста, судить, посадить и отправить в колонию копать землю или валить лес? Какой?
— Действительно, какой? — спросил Кленовский и вдруг улыбнулся следователю.
— Такой, — буркнул Рябинин, споткнувшись об эту улыбку, но тут же добавил: — Зачем искать смысл, когда закон прямо предписывает?
— Как? — удивился первый секретарь. — Вы, следователь, отказываетесь от поиска смысла?
— Но ведь закон же… — ошарашенно промямлил Рябинин, поражённый таким простым и очевидным выводом из всех его рассуждений.
— Лично я, — сказал Кленовский, — не могу применить ни одного закона, пока не пойму его смысла. А вы?
— Я тоже, Алексей Фёдорович, — быстро согласился прокурор.
— Ну а вы? — ещё раз спросил Кленовский.
Рябинин растерялся — с ним это бывало, когда неожиданно пропадала убеждённость. Две пары глаз внимательно смотрели на него: одни из глубины, из впадин, неодобрительно, и другие из-под очков, бесстрастно и требовательно.
Уверенность Рябинина дрогнула: он был человеком сомнений, а любое сомнение ломало его логику. И может быть, от этих сухих взглядов, или уж тут сердце пришло на помощь разуму, Рябинин вдруг удивился: как же так?
— Семён Семёнович, — неожиданно спросил он Гаранина, — чем же так хорош Ватунский, что его не стоит отдавать под суд?
— Я уже вам говорил, — слегка раздражаясь, ответил прокурор, — прекрасный специалист, положительный человек, случайность преступления…
— А вы с этим не согласны? — поинтересовался Кленовский у Рябинина.
— Согласен, очень даже согласен…
— Вы просто догматик, — перебил его Гаранин. — Вы должны подходить к явлениям всесторонне, учитывая политическую ситуацию.
Рябинин понял, что вот сейчас он, Рябинин, заговорит, потому что горячая волна крови и злости пробежала по спине, груди, бежала к лицу и мозгу.
— Семён Семёнович! — сказал следователь, и Кленовский лёгким движением головы выразил особое внимание, видимо уловив в его голосе иной тембр. — Семён Семёнович! — повторил Рябинин, когда волна достигла головы. — А если бы положительный слесарь, не главный инженер, вот так же убил свою жену — вы бы отдали его под суд?
— Что вы приводите нежизненный пример с каким-то абстрактным положительным слесарем? — пожал плечами прокурор.
— Я и жизненный приведу. Недавно вы отдали под суд шофёра самосвала Бочарова. Юрков вёл расследование. Бочаров сбил женщину. Раньше он никого не давил, а вот сел за руль с температурой, больной. Согласитесь, что тут больше случайности, — поздно затормозил.
— Процент дорожных происшествий… — начал Гаранин, но следователь его перебил:
— Подождите о процентах. Значит, преступление Бочарова тоже случайно. Он прекрасный специалист, лучший водитель автопарка. В моральном отношении непогрешим, общественник, прекрасные характеристики, да ещё двое детей на руках. Разница между ними только одна: Бочаров — шофёр, а Ватунский — главный инженер комбината. Так почему же вы одного отдаёте под суд, а второго не хотите?
— Кто больше принесёт пользы — шофёр, которых сотнями готовят на курсах, или специалист, уникальный специалист?
— И что отсюда вытекает, Семён Семёнович?
— Кто нужнее государству? Кого государство больше ценит? Не забывайте, у нас социализм, и пока кто больше даёт государству, тот больше и получает.
— Ну и что? — спросил Рябинин, хотя он уже знал — что.
— Вспомните, как Ленин относился к учёным. В голодное время для них выделялись пайки. А вы бы их уравняли с дворниками, вы бы уравняли. Кстати, учёных, крупных специалистов всегда и везде ценили.
— Выходит, — звонко спросил Рябинин, — что нужно два закона в государстве? Два уголовных кодекса? Один для ценных работников и другой — для не очень? Один для шофёров и другой для директоров?
— Никаких других законов не нужно, но мы должны это учитывать в своей практической деятельности. Закон нас обязывает смотреть, какая перед нами личность, как она характеризуется, — спокойно возразил Гаранин и промокнул платком щёки.
— Вы уже автоматически повторяетесь, Семён Семёнович. Они равные личности, но один — рабочий, а второй — руководитель. Вы путаете характеристику личности с её общественным положением.
— Ничего я не путаю, я просто учитываю.
— Тем хуже.
Это была уже дерзость, но прокурор только вздохнул и грустно сказал, как он всегда говорил, подчёркивая своё хорошее отношение к следователю:
— Чего-то вы, Сергей Георгиевич, не понимаете общего, политического.
— Политического? Что подумают рабочие комбината, если мы не будем судить Ватунского, — вот где для меня политическое.
— Что-то вы очень разговорились, — поморщился прокурор, беспокойно взглянув на первого секретаря.
— И вот теперь отвечу про смысл: в равенстве всех граждан перед законом — вот в чём смысл.
Стало тихо. Гаранин опять начал промокать платком невидимые письмена на апельсиново-пористой коже. Рябинин посмотрел на Кленовского — тот повернул голову к окну, к тополям, которые ещё кое-как бились с ветром. Было тихо, так тихо, что мог бы заныть комар или зажужжать муха.
Кленовский отпустил взглядом тополя, глянул на часы, вышел из-за стола, смело ступая по льдистому полу, и протянул Гаранину руку:
— Спасибо. Больше вас не задерживаю.
Рябинину пожал руку молча, улыбнулся. Гаранин сунул платок в карман и переступил с ноги на ногу.
— Всего хорошего, — кивнул Кленовский.
— Алексей Фёдорович, — недоуменно начал прокурор, — как же быть с Ватунским?
— Я, Семён Семёнович, не юрист, — улыбнулся секретарь опять, но уже веселее, неофициальнее, словно он оказался в домашних условиях.
— Но… Алексей Фёдорович, всё-таки правильно я ориентируюсь насчёт нужности Ватунского производству?
— Вот это вопрос политический, поэтому я отвечу. Правильно, Ватунский очень нужен производству. Но социалистическая законность району тоже нужна.
— Тогда не знаю, что и делать, — развёл руками Гаранин и тоже заодно улыбнулся.
— Делайте по закону. Да вот, по-моему, следователь, Сергей Георгиевич, знает, что делать, — кивнул секретарь на Рябинина. — Суд же не обязательно его посадит?
— Возможно, и не посадит, — ответил Рябинин.
— Семён Семёнович, — секретарь дотронулся до пиджака прокурора, — почему вы галстуки подбираете не в тон? Уж тут я знаю точно, хотя вопрос и не политический. К этому костюму пошёл бы синеватый с матовым отливом, таким сизым, как голубиное крыло. Ну, до свидания, товарищи.
Гаранин схватился за галстук и попытался его повернуть, чтобы узел с хвостом ушёл под пиджак. От этого ещё больше вспотел, сделал шаг назад и хрипло ответил:
— Я вас понял. До свидания, Алексей Фёдорович.
И пошёл по ковру к двери, повернув голову назад, насколько хватило шей. Рябинин шёл сзади и думал, что Гаранин с удовольствием пошёл бы задом наперёд, чтобы видеть лицо Кленовского, но стесняется его, следователя. А может быть, прокурор смотрел как раз на него, на Рябинина…