ОТРЫВОК ИЗ ТРАКТАТА ЛА БОЭСИ „РАССУЖДЕНИЕ О ДОБРОВОЛЬНОМ РАБСТВЕ” (ВАРИАНТ)

ОТРЫВОК, НАПЕЧАТАННЫЙ ВО ФРАНЦУЗСКОМ ИЗДАНИИ СБОРНИКА «LE RÉVEILLÈ-MATIN DES FRANÇOIS»[64]

Титульный лист французского издания сборника «Le Réveille-Matin des Francos.


Историограф. Если бы покойный господин Адмирал знал эту басню[65] и вел себя, как эта лисица, то он оказал бы всем нам большую услугу. Но овца, которая, как ты знаешь, умеет только блеять и не умеет, изменив свой голос, выть с волками по-волчьи, не избегает опасности. Однако, что касается этих приспешников тирана[66], то какое средство есть против них?

Эти презренные существа, видя, как сверкают сокровища тирана, которые он добывает из пота народа и путем грабежа его имущества, смотрят с изумлением на лучи его великолепия и, привлеченные этим блеском, приближаются к нему, не думая о том, что они попадают в пламя, которое не преминет поглотить их.

Точно так же безрассудный сатир[67], как гласят старинные басни, увидев яркий огонь, принесенный Прометеем, нашел его столь прекрасным, что подошел поцеловать его и сгорел.

Так мотылек, желая насладиться каким-нибудь большим удовольствием[68], бросается на пламя свечи, которое кажется ему светлым и блестящим, и испытывает на себе другое его качество — его способность сжигать.

Общеизвестная вещь для тех, кто видит их вблизи, что эти негодяи-попрошайки терпят невероятные тяготы, ибо они вынуждены день и ночь думать только о том, как бы понравиться тирану, и расшибать себе лоб, надрываться и изощряться в придумывании все новых средств, как предавать, убивать, распутничать, грабить и обкрадывать; они вынуждены отказываться от своих вкусов ради вкуса тирана; и, несмотря на все это, они не могут не бояться его больше всего на свете; их глаза должны быть всегда настороже, они принуждены держать всегда ухо востро, чтобы выслеживать, откуда последует удар, чтобы во-время разоблачить засаду; они должны следить за выражением лиц своих соратников, чтобы разгадывать, кто ему изменяет; они должны каждому улыбаться и всех бояться; не иметь никого — ни одного явного врага и ни одного преданного друга, ходить всегда с улыбкой на устах и с пронзенным сердцем, не будучи в состоянии быть веселыми и не осмеливаясь быть печальными.

Политик. Ты описал в двух словах жизнь этих презренных людей. Но, говоря об этом с полным знанием дела и без обиняков, следует признать, что самым счастливым из всех других государств является то, в котором, по выражению Платона, государи-философы или философы управляют государством[69]. Большое счастье быть подданным хорошего, повинующегося закону государя, который в свою очередь в качестве гарантии, дабы закон не был нарушен, имеет известное число генеральных штатов и парламентов[70], как это было некогда в нашей Франции и как это существует еще и по сей день у некоторых наших соседей.

Поэтому большое несчастье находиться в порабощении у тирана, вероломного убийцы[71] и у такого же вероломного королевского совета; у тирана, который не блюдет ни веры, ни закона, никакой справедливости, никакого правосудия; для него не существует никакой гуманности, никаких законов, даже тех, которые природа начертала в сердцах самых безнадежных болванов.

Большое несчастье — говорю я — не только для придворных, но и для всех вообще французов, какой бы веры они ни были и какого бы они ни были положения, находиться под властью самодержца, относительно которого никогда нельзя быть уверенным, что он будет хорош, раз всегда в его власти быть дурным, когда он того захочет. А иметь многих таких повелителей значит быть во сто крат несчастнее.

Но я очень хотел бы узнать, как возможно, что такое огромное число людей, столько деревень, столько городов и областей терпят над собой так долго одного-единственного тирана, не имеющего никаких других средств, кроме тех, которые они ему дают. Он может им вредить только в такой мере, в какой они захотят это переносить; он не мог бы причинить им никакого зла, если бы они не предпочитали лучше терпеть, чем противодействовать ему. Чем больше я думаю об этом, тем сильнее я поражаюсь.

Историограф. Уверяю тебя, я удивляюсь не меньше твоего. Но прошу тебя, дорогой мой друг, раз уже я имею возможность тебя послушать на эту тему, расскажи мне об этом поподробнее. Эта тема сейчас весьма своевременна[72], и я знаю, что ты великолепно разбираешься в этом, как человек нашего века. Начинай, я буду слушать тебя и готов бодрствовать всю ночь.

Политик. Согласен, вот уже немало времени, как я настолько переполнен этими мыслями, что буквально сгораю от желания выложить все то, что я думаю по этому поводу.

Но я заявляю определенно, что не буду говорить об этом в духе гугенотов[73], ибо они говорят об этих делах слишком мягко и слишком раболепно. Я буду говорить пространно, как подлинный и истый француз и как может говорить человек о вещах, подлежащих его суждению, т. е. с точки зрения общечеловеческого здравого смысла, с тем, чтобы все наши католики, наши патриоты и добрые соседи и все остальные французы, с которыми обращаются хуже, чем со скотами, пробудились на этот раз, чтобы услышать о своих бедствиях и чтобы всем сообща решить, как помочь нашей беде.

Говоря по совести, друг мой, это поразительная вещь: видеть, как миллионы людей жалчайшим образом служат, согнув выю под ярмо, не принуждаемые к этому особенно большой силой, но будучи, как кажется, в некотором роде зачарованными и околдованными самым именем одного, могущества которого они не должны бояться, так как он всего один, и качеств которого они не должны любить, ибо он по отношению к ним свиреп и бесчеловечен.

Многие смелые среди нас люди часто подчиняются силе: приходится выжидать, мы не всегда можем быть более сильными. Следовательно, если какой-нибудь народ, побежденный силой оружия в войне, вынужден служить одному человеку (как это было с Афинами при тридцати тиранах)[74], то в этом нет ничего удивительного. В этом случае приходится сожалеть о происшедшем или, вернее, не удивляться и не сожалеть, а стойко нести бремя и стараться уготовить себе в будущем лучшую участь.

Наша природа такова, что обязанности взаимной дружбы отнимают значительную часть нашей жизни. Разумно любить добродетель, уважать высокие подвиги, быть признательным за добро, откуда бы мы его ни получали, и даже лишаться своего удобства ради славы и выгоды того, кого мы любим и кто этого заслуживает.

Поэтому, если жители какой-нибудь страны нашли такого выдающегося человека, который обнаружил перед ними на опыте большую проницательность в охране их, большую храбрость в деле защиты их и великую заботу в управлении ими; и если, исходя из этого, они привыкают повиноваться ему и доверяют ему настолько, что предоставляют ему известные преимущества (хотя я со своей стороны сомневаюсь, благоразумно ли снимать его с того места, где он делал добро, и назначать его туда, где он сможет делать зло), — то в этом проявляется благородство тех, которые возвышают его и которые не боятся никакого зла со стороны того, кто до этого делал им только добро.

Но, боже милостивый! Что это такое? Как назовем мы это? Что это за несчастье? Что это за порок, вернее, что за злосчастный порок, когда мы видим, что бесконечное число людей не только повинуются, но служат, не только управляемы, но угнетены тиранией так, что не имеют ничего своего: ни имущества, ни жен, ни детей, ни родителей, ни даже самой жизни, которые принадлежали бы им. И терпят грабежи, распутство, жестокости не от войска или варварской армии, против которых следовало бы проливать свою кровь и даже жертвовать жизнью, но от одного человека, и не от какого-нибудь Геркулеса или Самсона, но от самого ничтожного человека, самого трусливого и самого расслабленного из всего народа; человека, которыйпривык не к пороху сражений, но скорее к песку турниров; человека, который не только не способен управлять другими людьми, но сам находится в рабском услужении у самой ничтожной бабенки.

Скажем ли мы, что те, кто служит такому гнусному тирану, трусы и подлецы?

Если бы двое, трое, четверо не защищались от одного, то это было бы странно, но все-таки возможно, и можно было бы в таком случае с полным правом сказать, что это происходит от недостатка мужества. Но если сто человек, если тысяча людей страдают от одного-единственного человека, то не скажем ли мы, что они не хотят, а не то что не решаются напасть на него, и что это не трусость, а скорее пренебрежение и презрение?

Но если мы видим, что не сто и не тысяча людей, а сто областей, тысяча городов, миллионы людей не нападают на того одного, со стороны которого даже наилучшее обращение состоит в том, чтобы превращать людей в своих слуг и рабов, то как назовем мы это?

Трусость ли это?

Во всех пороках по их природе есть некий предел, за который они не могут выходить. Двое, и даже десять человек, могут бояться одного, но если тысяча, если миллионы людей, если тысяча городов не защищаются от одного, то это не трусость, так далеко она не может заходить; так же как и храбрость не может дойти до того, чтобы один человек штурмовал крепость, нападал на армию или завоевывал государство.

Итак, что же это за уродливый порок, который даже не заслуживает названия трусости, для которого нет достаточно гнусного имени, от которого отрекается природа и назвать который отказывается язык?

Пусть поставят на одной стороне пятьдесят тысяч вооруженных людей и столько же на другой; пусть их выстроят в боевой порядок; пусть они сойдутся и начнут биться друг с другом: одни — свободные и борющиеся за свою свободу, другие — за то, чтобы отнять ее у них.

Кто из них, думаете вы, с большей отвагой пойдет в бой? Те ли, которые надеются в награду за свои усилия сохранить свою свободу, или те, которые не могут ожидать иного вознаграждения за нанесенные или принятые на себя удары, кроме порабощения других?

Одни из них всегда имеют перед глазами свое счастливое прошлое и ожидание такого же благоденствия в будущем; они помнят не столько о тех испытаниях, которые им придется вынести в течение того короткого времени, пока длится битва, сколько о том, что постоянно придется переносить им, их детям и всему их потомству.

У других же нет ничего, что вдохновляло бы их на борьбу, за исключением совсем незначительного стимула — жажды наживы, стимула, который тотчас же рушится при первом столкновении с опасностью; алчность, как мне кажется, не может быть столь пламенной, чтобы угаснуть лишь вместе с последней каплей крови, вытекающей из их ран.

В столь прославленных сражениях Мильтиада и Фемистокла[75], которые даны были две тысячи лет назад и которые еще и по сей день так свежи в памяти людей, как если бы это было всего вчера; в сражениях, которые были даны во имя блага Греции и в качестве образца для всего мира, как вы думаете, что придало в этих битвах такому небольшому числу людей, какое составляли греки, не силу, а стойкость выдержать натиск такого числа судов, что само море, казалось, было обременено ими; как смогли они нанести поражения такому множеству народов, когда греков было меньше, чем одних лишь только командиров вражеских армий?

Что же это было, как не то, что в эти достославные дни дело шло не столько о борьбе греков с персами, сколько о победе свободы над угнетением, о победе вольности над властолюбием.

Изумительные вещи приходится слышать о мужестве, которое рождает свобода в сердцах тех, кто защищает ее.

Но кто поверил бы тому, что ежедневно совершается у нас на глазах, в нашей Франции[76], где один человек угнетает сто тысяч городов, лишая их свободы; кто поверил бы этому, если бы он только слышал, но не видел этого? И если бы это происходило в чужих и отдаленных странах, и он знал бы об этом только понаслышке? Кто не подумал бы, что это скорее всего измышления и выдумки, а не подлинная действительность?

Тем более, что с этим единственным тираном незачем сражаться, его незачем побеждать, ибо он побежден сам по себе, только бы страна не соглашалась на свое порабощение. Не нужно ничего отнимать у него, нужно только ничего не давать ему. Стране не нужно делать никаких усилий для себя, только бы она ничего не делала против себя.

Ведь народ сам позволяет надевать на себя узду, между тем как ему достаточно перестать служить — и вот он уже свободен.

Народ сам отдает себя в рабство, он сам перерезает себе горло; он, имея выбор, быть ли рабом или быть свободным, расстается со свободой и сам надевает себе ярмо на шею. Имея возможность жить под властью хороших законов и под покровительством штатов[77], он хочет жить в обстановке беззакония, угнетения и бесправия, будучи отдан на произвол этого тирана.

Народ сам не только соглашается на свое порабощение, но как бы ищет его. Если бы ему стоило чего-нибудь возвращение своей свободы, я отнюдь не настаивал бы на этом, хотя для человека не должно быть ничего более дорогого, чем восстановить себя в своем естественном праве и, так сказать, из животного стать человеком.

Но я не требую от него такой смелости; я предоставляю ему — пусть он предпочитает сомнительную безопасность жалчайшего существования слабой надежде на спокойную и счастливую жизнь.

Но если для того, чтобы получить свободу, ему нужно только захотеть ее? Если требуется только простое желание, то неужели найдется в мире народ, который считал бы ее купленной слишком дорогой ценою, раз она может быть приобретена одним только желанием? Неужели найдется народ, который пожалел бы затратить свою волю ради восстановления блага, которое он должен быть готов выкупить ценой своей собственной крови, блага, с утратой которого все честные люди должны считать свою жизнь мучительной, а смерть спасительной!

Точно так же как огонь от одной маленькой искры разгорается в большое пламя и все усиливается и готов все ярче гореть, чем больше он находит дров, и наоборот, если даже не лить воды, чтобы потушить его, а просто больше не подкладывать дров, то, не имея больше что пожирать, он пожирает сам себя, теряет всякую силу и перестает быть огнем, — так же и тираны, чем больше они грабят, чем больше требуют, чем больше разоряют и уничтожают, чем больше им дают и служат им, тем они становятся сильнее и жаднее к разрушению всего. Тогда как если им ничего не давать, если им не повиноваться, то они без борьбы и сражения становятся голы и ничтожны, становятся ничем, подобно тому как дерево, корни которого не получают больше влаги и пищи, ссыхается и превращается в сухие и мертвые ветви.

Смельчаки, чтобы приобрести желаемое благо, не боятся опасности, рассудительные не отказываются от усилий. Трусливые и закосневшие в своем зле люди не умеют ни переносить тягот, ни восстанавливать свое благо; они довольствуются тем, что желают его. Добродетель же добиваться его у них отнята их трусостью, между тем как естественное стремление иметь его остается и у них.

Это желание, это стремление свойственно как мудрым, так и глупым, как храбрецам, так и трусам. Все они желают приобрести то, что может сделать их счастливыми и довольными. И только к одному люди, я не могу понять почему, недостаточно стремятся — к свободе.

Между тем свобода — это такое великое и прекрасное благо, что с потерей ее все бедствия приходят чередой, и даже те блага, которые остаются без нее, полностью теряют всякий вкус и всякую сладость, будучи испорчены рабством.

Единственно свободы не хотят люди и, как мне кажется, только потому, что если они действительно пожелали бы ее, то они ее имели бы; люди как бы только потому отказываются сделать это прекрасное приобретение, что оно слишком легко достижимо.

Бедные, несчастные французы![78] Неразумный народ, нация, упорствующая в своем зле и слепая к своему собственному благу! Вы позволяете отнимать у вас на глазах лучшую и прекраснейшую часть ваших плодов, грабить ваши поля, обкрадывать ваши дома и расхищать из них ваше старинное, отцовское достояние; вы живете так, как будто все это принадлежит не вам и как будто вы почитаете для себя большим счастьем держать как бы внаем ваше имущество, ваши семьи и самые ваши жизни.

И все эти бедствия, все это разорение и опустошение исходят не от врагов, но от одного врага, которого вы сами делаете таким могущественным, как он есть, за которого вы бесстрашно идете на войну, за величие которого /вы не отказываетесь итти на смерть.

Между тем тот, кто так властвует над вами, имеет только два глаза, две руки, одно тело и ничего такого, чего не имел бы самый простой человек из ваших бесчисленных городов. Преимущество, которое он имеет перед вами, это — только вероломство и предательство[79] и то преимущество, которое вы сами даете ему, — истреблять вас.

Откуда взял бы он столько глаз, чтобы следить за вами, если бы вы сами не давали их ему? Где бы он достал столько рук, чтобы бить вас, если бы он не брал их у вас же? Или откуда взялись бы у него ноги, которыми он попирает ваши города? Чьи они, если не ваши?

Откуда была бы у него власть над вами, если бы вы не давали ее ему? Как бы мог он нападать на вас, если бы вы не были заодно с ним? Что бы он мог сделать вам, если бы вы не были укрывателями того вора, который вас грабит, сообщниками того убийцы, который убивает вас, если бы вы не были изменниками по отношению к себе самим?

Вы сеете для того, чтобы он уничтожал ваши посевы; вы обставляете и наполняете ваши дома для его грабежей и краж, вы растите ваших дочерей для удовлетворения его похоти; вы воспитываете ваших сыновей с тем, чтобы он, — и это лучшее, что он может им сделать, — вел их на свои войны, гнал их на бойню, чтобы он делал их слугами своей алчности, исполнителями своих мщений и палачами веры ваших сограждан[80]. Вы надрываетесь в труде, чтобы он мог нежиться в удовольствиях и утопать в своих грязных и мерзких наслаждениях. Вы подрываете свои силы для того, чтобы сделать его сильнее и чтобы он мог еще туже держать вас в узде.

И от всех этих бедствий, которых не стали бы терпеть даже и животные, вы можете избавиться, если только вы не то что попытаетесь освободиться, но только пожелаете сделать это.

Решитесь не служить ему более — и вот вы уже свободны. Я не требую от вас, чтобы вы нападали на него и бились с ним, перестаньте только поддерживать его, и вы увидите, что он, как огромный колосс, из-под которого вынули основание, рухнет под собственной тяжестью и разобьется вдребезги.

Загрузка...