Часть 2


Он очнулся не в небесных чертогах. Должно быть, в последний миг, когда его душа возносилась, бросив бренное тело, святой Петр преградил ей путь, обнаружив в своем талмуде какой-то застарелый, но тяжкий грех.

Его низринули вниз. Но не в адские бездны. Там-то, по крайней мере, не приходится жаловаться на холод. А именно холод доставлял Гримберту наибольшее количество неудобств.

Проклятый холод. В тесной землянке, где он был заточен, не было ни кровати, ни койки, лишь дрянная лежанка из вороха гнилой соломы и жухлого тряпья, от которой было больше вони, чем тепла.

Он лишился ботфортов, но гамбезон из выделанной кожи, хоть и порядком потрепанный, остался на нем. Не потому, что среди еретиков попались благородные разбойники, понял он, просто никто из них не разобрался в хитрой системе шнурков и ремней, которые стягивали его.

Должно быть, он долго провалялся в беспамятстве, потому что ледяная земля высосала из его тела все крохи тепла, превратив в куль промороженного мяса с костяными осколками. И пусть оно казалось онемевшим, бесчувственным, вымороженным до такой степени, что не способно было чувствовать боль, Гримберт мрачно подумал о том, что в самом скором времени ему придется проверить это наверняка. Боль не ушла, она лишь затаилась и, несомненно, вернется, как только его тело оттает в достаточной мере, чтобы ощутить ее во всей полноте.

От этих мыслей было еще паскуднее, чем от холода, поэтому Гримберт пытался оттеснить их в край сознания, заняв голову более насущным, пусть и совершенно бесполезными, делами.

Ребра были отбиты так, что он едва мог дышать, слабого дыхания не хватало для того, чтоб отогреть пальцы, которые от холода превратились в скрюченные багровые когти.

Чтобы хоть немного восстановить ток крови по замерзшему избитому телу, Гримберт стал делать гимнастические упражнения. Этим нехитрым приемам его в свое время обучил Магнебод. Не для того, чтоб закалить тело, а для того, чтобы не допускать в нем застоя крови и желчи, неизбежных при долгой нейро-коммутации, пока рыцарь пребывает скрюченным внутри своей бронированной раковины.

Когда Гримберт отлынивал, старый рыцарь больно хлестал его прутиком по спине, вынуждая активнее приседать и выше задирать ноги. «Придет время — поймешь, — посмеивался он, сам невозмутимо прохаживаясь по гимнастической зале, — Поверь, проклятье Святого Фиакра[10] испортило рыцарям больше крови, чем все кумулятивные мины лангобардов…»

Крохотная землянка была слишком мала даже для того, чтоб он мог сделать дюжину шагов, к тому же от каждого резкого движения тело наливалось болью в бессчетном множестве мест, а голова начинала паскудным образом звенеть, но он не прекращал своих попыток.

Наклон. Правый мах. Левый мах. «Турецкое седло». Маятник. Колодезный ворот.

Он делал это не потому, что упражнения приносили удовольствие, они даже почти не согревали, но потому, что стоило ему на миг остановиться, как в голову начинали лезть мысли, страшные и извивающиеся, точно мутировавшие змеевидные твари, и от мыслей этих тело цепенело, утрачивая немногие крохи сил.

Ему сохранили жизнь. Едва ли потому, что еретики, встретив упорное сопротивление, вдруг раскаялись в своей ереси, приняв своими гнилыми сердцами христианскую веру. Он вспомнил зверообразного ублюдка, что швырнул ему снегом в лицо. Такой не раскается, даже если ангелы сойдут с неба, чтоб остановить безобразную расправу над поверженным рыцарем.

Расправа не отменена, лишь отложена до лучших времен.

Но когда придет время…

Дай мне не закричать, Господи. Дай мне выдержать ту боль и то унижение, что уготовлено мне. Неважно, какие страдания уготовлены моему телу и моей душе, я пройду через них, высоко подняв голову, как подобает рыцарю. На милость еретиков может рассчитывать разве что коварный иудей или чванливый ромей, к истым христианам они безжалостны. А ему и вовсе не на что уповать.

Гримберт ощутил себя, точно рыбешка, чьи внутренности распирает зазубренный стальной крюк, выдернутая из привычного ей водоема и глотающей вперемешку с кровью из распоротого горла ядовитый для нее воздух.

Дьявол. Дьявол. Дьявол.

Нет участи хуже, чем попасть живым в плен еретикам.

Лучше бы я умер, подумал он, хватая губами холодный подземный воздух, наполненный запахом гнилого сена, сырых корней и собственного пота. Лучше бы изжарился заживо прямо в утробе «Убийцы» в пламени пробитого топливопровода. Лучше бы истек кровью от дюжины ран, оставленных вторичными осколками. Лучше бы…

* * *

Заткнись, приказал он себе, холодно, точно приказывал капризничающему рыцарскому доспеху. Настоящему рыцарю должно сохранять христианское смирение и в здравии и в бедствии. Сколько бы боли ни силились причинить его плоти еретики в своих изуверских ритуалах, он выдержит все без стона. Чтобы маркграф Туринский, когда гонец доложит ему о кончине сына, не имел повода отвести глаза, а герцог Алафрид не дернул досадливо щекой…

О да, души маркграфов Туринских, наблюдающие за ним с небес, смогут гордиться потомком. Душ этих было чертовски много, целый сонм, про некоторых Гримберт и не помнил ничего кроме имени и названия их доспеха, но все они, без сомнения, были достойными рыцарями, знавшими цену истинному мужеству, пусть даже не всем им суждено было найти свою смерть на поле боя.

Некоторые из них окончили жизнь на императорской дыбе, оклеветанные недругами, другие пали в кровопролитных боях, выблевывая разъеденные радиацией внутренности или агонизируя с изломанными булавами позвоночником. Иным повезло больше, они окончили земные дни в будуарах любовников и любовниц, сраженные сложносоставными нейротоксинами, умертвили себя кинжалом от неразделенной любви или тихо зачахли от какой-нибудь генетической хвори.

Случались, впрочем, среди них и менее возвышенные смерти.

Так, его прадед, Хлодовех Веселый, двадцать восьмой маркграф Туринский, будучи человеком необычайного азарта, как-то побился об заклад со своим старшим рыцарем, что выпьет вместо вина полный моджжо охлаждающей жидкости из своего доспеха, равный четырем имперским литрам. И выпил, после чего еще три часа отплясывал разнузданные танцы в компании придворных куртизанок, только после этого рухнув в судорогах и скоропостижно скончавшись.

Его кузен Амальгарий, напротив, не терпел праздных развлечений и всю жизнь посвятил изучению разных наук, однако это не уберегло его от нелепой смерти. Пребывая в рассеянном состоянии души, он случайно перепутал инъекторы и впрыснул себе добрую унцию муравьиной кислоты, после чего тоже не задерживался излишне на грешной земле.

Еще кто-то из прапрадедов за именем Хильдерик, крупно проигрался в карты одному бретонскому графу и, чтобы не платить проигрыша, решил вызвать его на поединок. План его, быть может, был и хорош, да только недостаточно продуман — он совсем позабыл, что месяцем раньше вынужден был заложить орудия своего доспеха венецианским ростовщикам, чтобы покрыть долги. Во избежание позора он приказал оруженосцам заменить их окрашенными деревянными бревнами, и те справились с работой столь мастерски, что он и сам позабыл об этом за чередой кутежей. Хильдерик испустил дух прямо на ристалищной площадке в расстрелянном доспехе и, надо думать, был бы немало удивлен, узнав, что потомки едва было не добились зачисления его в святые. То, что он не стрелял во время поединка, было сочтено признаком величайшего мужества и христианского смирения — мол, ощутив раскаянье прямо на поле боя, маркграф Туринский предпочел принять смерть во искупление своих грехов, но не сделать ни одного выстрела по противнику.

Был еще Агнетий Кварк, поддавшийся греху чревоугодия и принявший смерть от запеченной горлицы, которой и подавился в разгар обеда. Был Дроктомунд Третий, столь суеверный, что отказался удалять воспалившийся придаток слепой кишки только лишь потому, что дело происходило в день зимнего солнцестояния, на который приходится языческий праздник Йоль. Был Хлотарь Инцухт, который столь изолгался своим многочисленным любовницам и любовникам, что счел за лучшее отправиться в Крестовый поход подальше от родных вотчин, где скоропостижно и скончался, пытаясь излечить запущенную гонорею дьявольской смесью из сулемы, царской водки[11] и мышьяка.

Гримберт не знал, сколько душ его благородных предков взирает сейчас на него с небес, но был уверен, что найдет в себе силы держаться до конца так, как это подобает рыцарю. Даже если…

Ни мысленный настрой, ни гимнастические упражнения не помогли. Он думал, что сумел настроить себя на нужный лад, исполнившись кротости и смирения, но это было лишь обманом разума. В тот миг, когда он услышал скрежет наружного засова в петлях, страх вернулся, усилившись многократно, страх столь сильный, что чуть не вытряхнул его из собственной кожи, а в мочевом пузыре плеснулась с шипением раскаленная ртуть.

— Доброго дня, мессир! Сладко ли почивали?

* * *

Гримберт обмер. Зубы намертво сцепились между собой, точно затвор со стволом, и только потому не лязгнули. А впору было бы.

Но этот… Гримберт непременно попятился бы, кабы украшенная изморозью земляная стена оставляла ему возможность для такого маневра.

— Я надеюсь, вам понравились ваши покои, — вошедший захихикал, точно гиена, — Я лично подбирал их. И это было не так просто, смею заверить. Для этого мне пришлось выселить отсюда полдюжины дохлых крыс, обосновавшихся тут прежде вашего сиятельства! Так что если вас беспокоит запах, это запах их недовольства, мессир!

Это был горбун, калека, согнутый в три погибели, но, несмотря на свою немощь, он не выглядел таким же беспомощным и жалким, как туринские нищие, толпящиеся на паперти после утренней службы. Он был… Зубы Гримберта расцепились, позволив ему глотнуть воздуха. Он был жутким. Гремящим, как несбалансированный механический узел, извлеченный из двигателя, тяжело переступающим, дергающимся. Вместо зимней одежды он носил на плечах какую-то рванину наподобие плаща, почти не скрывавшую жуткого устройства его тела. А под ним…

Под плащом виднелись пласты брони, но от времени они потемнели и местами вздыбились рыбьей чешуей, обнажая жуткие потроха согбенного тела — гулко движущиеся поршни и лязгающие эксцентрики, а еще великое множество мелких деталей, которые жили своей механической жизнью, издавая жужжание, гул и скрежет. Жуткий горбун, движущийся тяжело и неловко, с грацией издыхающего индюка, был наполовину механическим существом.

Возможно, на лучшую свою половину. Та ее часть, что была от человека, находилась в еще более жалком состоянии, чем механическая. Уцелевшие участки кожи казались приклеенными к бронированной обшивке клочками сухого пергамента. Обвитые пружинами и стиснутые муфтами кости рассыхались от старости, издавая при каждом движении негромкий хруст. Остатки кишечника напоминали подвешенную внутри гирлянду из гнилых фруктов и сырого мяса.

Кто бы ни собирал эту странную машину с обильным вкраплением человеческой плоти, едва ли он замышлял ее в качестве камердинера или прислуживающего за обедом лакея, слишком очевиден был функционал, почти не скрытый лохмотьями и кусками мумифированной кожи — хищного вида зазубренные лезвия глеф, выдвигающиеся из лап, абордажные крючья, ржавые антенны давно не функционирующих излучателей… Без сомнения, боевая машина. Но кому вздумалось впихнуть ее в столь неподходящее тело, старое и немощное, совсем не созданное для подобной начинки?

Тюремщик хихикнул, вполне удовлетворенный произведенным впечатлением.

— Чем могу быть полезен вам, мессир? Я в полном вашем распоряжении. Сменить белье? Может, потереть спинку? Не стесняйтесь, Бога ради! Только попросите!

Горбун выставил перед собой руки — жуткие скрежещущие лапы боевой машины, походящие на пару зазубренных протазанов. Несмотря на то, что они тряслись так, что не удержали бы и стакана воды, Гримберт подумал, что заключенной в них силы должно быть достаточно, чтоб разорвать его пополам, как ветхую простынь.

Череп его ссохся до такой степени, что скальп на нем казался причудливым головным убором, присохшим к темени, щеки треснули и провалились вовнутрь, обнажая гофрированный шланг гортани, глаза же светились в глазницах двумя мутными вяло ворочающимися самоцветами. Тем более жуткой казалась присохшая к его древнему лицу усмешка — самая настоящая саркастичная усмешка, а вовсе не судорога растянутых губ, прилипших к остаткам лица.

Гримберт сразу решил, что будет молчать, когда явятся палачи. И неважно, какой подход они испробуют, обрушат на него свои оскорбления и угрозы или станут поносить Господа Бога самыми последними богохульствами, надеясь вывести его из душевного равновесия. Будет молчать, и все тут. Даже если они станут искушать его богатством, славой и всем прочим, чем обыкновенно искушают слуги дьявола попавших в беды рыцарей.

Сухой горбун, ковылявший к нему, не оскорбился этим. Напротив, вдруг подмигнул, отчего под прорехами в его лице мелькнули бронзовые пластины с вентиляционными отверстиями.

— Ну, ваше сиятельство, пожалте на выход.

Язык сдался сам собой. Подхваченный слабостью, выплеснувшейся из глубин обмороженного тела, вяло трепыхнулся во рту, породив беспомощный квакающий звук:

— К-куда?

Горбун ухмыльнулся. И Гримберт вдруг подумал, что если бы эту усмешку, состоящую из сухих желтых зубов и всаженных в челюсть стальных пластин увидели бы отцовские рыцари, запах в маркграфской зале мгновенно сделался бы таким же зловонным, как в его подземной камере.

— Известно, куда, мессир. На пруд, уточек кормить.

Лязгнув несмазанными сочленениями ног, горбун вдруг одним стремительным шагом оказался возле Гримберта. Склонился, выворачивая голову на скрипящей механической шее, так, чтоб заглянуть ему в лицо. Улыбка на его наполовину истлевшей маске вдруг превратилась в злой оскал, натянутый до треска, а лапы-протазаны зловеще хрустнули, едва не задев его подбородок.

— Вольфрам имеет желание взглянуть на свой новый трофей. И лучше бы тебе его не разочаровать. Попытайся хоть пикнуть — я выпотрошу тебя как цыпленка, а твои жилы натяну на свою старую лютню вместо струн!

* * *

Лагерь еретиков, который он представлял себе, терзаясь муками холода и неизвестности, не вполне соответствовал той картине, что открылась ему на поверхности. Точнее даже, не соответствовал ни в малейшей мере. Гримберт сам не знал, что ожидает увидеть, но воображение, отчаянно мечущееся под сводами черепа, точно запертая крыса, неизменно рисовало нечто жуткое, похожее одновременно на мрачные апокалиптические гравюры и те пошлые миниатюры из розового мрамора, что продавались в Турине из-под полы за два денье.

Зловещих идолов, сложенных из человеческих черепов и увитых пьянящими наркотическими цветами. Безудержно совокупляющихся друг с другом безумцев, пьяных от похоти и неведомых алкалоидов. Какие-нибудь жуткие, ржавой стали, зиккураты… Но увидел нечто совсем иное.

Определенно, его захватили не чемреки, не маркосеи и не монофелиты. Не патрициане, мессалинцы или гомунциониты. Это были… Гримберт не знал. Возможно, для этого еретического культа, свившего себе логово в глухом лесу, даже не существовало названия. Но выглядел он…

Это не похоже на убежище еретиков, вынужден был признать Гримберт, двигаясь за приплясывающим и скрипящим горбуном на подламывающихся ногах. Это похоже черт знает на что, но только не на убежище еретиков. Скорее на…

На походный лагерь, подумал он, оглушенный великим множеством звуков и запахов. На чертов походный лагерь не очень большой, но очень шумной и странно устроенной армии. Или даже не армии, а пестрого беспорядочного сборища, которому лишь предстоит превратиться в монолитную солдатскую массу, будучи сбитым воедино тяжелыми сержантскими кнутами.

Здесь не обустраивали ни хижин, ни домов, зато виднелось множество походных, грубого брезента, шатров, умело замаскированных ветками и снегом. Кое-где виднелись неглубокие землянки вроде той, в которой он едва не замерз насмерть, неказистые, похожие на крохотные могильные курганы, насыпанные после Бог весть какой битвы. Костры жгли тоже с пониманием, как-то хитро и по-особенному складывая дрова, так что те почти не испускали дыма.

Их было много. «До черта», — подумал Гримберт, судорожно озираясь и ощущая на себе жгучее излучение чужих взглядов, неприязненных и тяжелых. Полсотни душ, а может, и больше, много больше. Сотня? Две? От свежего морозного воздуха кружилась голова, оттого перед глазами все плыло, сливаясь в неразборчивую пеструю картину, из которой он выхватывал лишь разрозненные фрагменты.

Аркебузы, стоящие в пирамидах, заботливо прикрытые тряпьем. Котлы с аппетитно булькающим варевом, по которым с хохотом лупят ложками едоки. Шлепки карт по отполированной колоде, перемежаемые проклятьями и звоном проигранных монет.

Ни ритуальных кинжалов из черного проклятого обсидиана, ждущих свою непорочную жертву. Ни адских алтарей, обагренных пролитой кровью. Ни…

Гримберт ощутил, как его язык медленно примерзает к нёбу, точно мокрая ветошь.

Он мог бы поверить в то, что Папа Римский по ночам облачается в куфию и тайком отплясывает с магометанами сатанинские пляски. Или в то, что колокол Брауншвейгского собора первым послеполуденным звоном излечивает глухих. Но только не в том, что этот беспрестанно жрущий, препирающийся и бездельно слоняющийся люд вокруг него имеет отношение к какой бы то ни было ереси, пусть даже самой позабытой в империи.

Можно ли представить, что эти здоровяки с исполосованными шрамами лицами, ухающие над собственными шутками, будто совы, с наслаждение греющие ноги у костров, сбросив грудой доспехи, допив вино отправятся вершить богопротивные ритуалы? Да ничуть. Скорее можно было вообразить оседланного петуха или зеленое солнце.

Вон тот здоровяк в неказистом плакарте[12], сооруженном из гусеничных траков, с лицом, навеки перекошенным после удара алебардой, можно ли представить его в робе, возжигающим на алтаре черные свечи из жира некрещенных младенцев? Скорее, в яростной атаке, дробящим кистенем чужие черепа. Или его собеседник, статью напоминающий мула-тяжеловоза, озабоченно пытающийся грубой нитью прихватить обратно ко лбу здоровенный лоскут кожи и ругающийся при этом на зависть сапожнику — неужто он, оставив позади дневные заботы, с наступлением ночи будет возносить сложно сплетенные молитвы Бафомету? Или тот, третий, небрежными тумаками заколачивающий в землю своего недавнего партнера по картам при совершенно равнодушном отношении прочих игроков…

Это солдаты, мгновенно и безотчетно понял он. Уловил, точно сплел воедино царящие в воздухе ароматы походных костров, ружейного масла, подгорелой каши, дешевого пороха и конского навоза, мгновенно смешав их с хриплым смехом, грубыми шутками и протяжными стонами раненых.

Ему приходилось бывать в солдатских лагерях, пусть и будучи огражденным от бурлящей пехотной массы рядами маркграфских пикинеров, он безошибочно узнал этот дух, едкий, беспокойный, проникнутый запахом крови — как древней, давно впитавшейся в землю, так и еще не пролитой, однако отчетливо ощущающейся в воздухе.

Не еретики.

Это лесное воинство, погубившее его, совсем не походило на все то, что было создано его воображением в томительные часы плена.

Странный лагерь, подумал Гримберт, мучительно плетущийся вслед за скрипящим горбуном. Странный лагерь, странные солдаты, странные порядки. Нет ни боевого охранения, как это заведено повсеместно во франкских землях, ни сигнальщиков, замерших недвижимыми статуями с горнами наперевес. Где шатры офицеров и вытянувшиеся цепи личных телохранителей? Почему не слышно возбужденных вестовых, снующих по лагерю точно беспокойные муравьи?

Следующая мысль кольнула его в основание черепа тупой иглой, едва не парализовав тело. Возможно, это отряд кого-то из отцовских вассалов. Какого-нибудь здешнего графа или барона, двигающегося по своим делам да завернувшего случайно в маркграфский лес или застигнутого здесь непогодой. Его авангард принял бесцеремонно шествующего «Убийцу» за дерзкого раубриттера, промышляющего тут каким-то подлым ремеслом, и…

Гримберт сглотнул, отчаянно вертя головой во все стороны, чтобы разглядеть сеньорский герб. Хорошо бы это был граф Камерино или кто-то из его многочисленных кузенов, их всегда привечали в Туринском дворце. Или барон Лукки, обаятельный старый миньон, похожий на мудрую седую обезьяну, которого туринские рыцари, большие шутники, за глаза прозвали Мессир Лизоблюд. Или…

Гримберту вдруг захотелось втянуть голову в плечи. Он внезапно понял, чем именно этот лагерь выделяется среди множества прочих, которые ему прежде приходилось видеть. Здесь не было ни единого герба. Мало того, все встреченные доспехи, опаленные пламенем неведомых ему битв, не имели ровно никаких обозначений, если не считать вмятин от пуль и ржавых рубцов на боках. То, что он поначалу принял за тактические обозначения, привычные на доспехах туринской тяжелой пехоты, имело не большее отношение к тактике, чем к иконописи. Это были грубо намалеванные миниатюры самого циничного, странного и оскорбительного нрава — мужские гениталии, выполненные в разных манерах живописи, но одинаково гипертрофированные, отрубленные головы, обагренные кровью топоры, голые женщины, падающие крепостные башни, языки пламени, золотые монеты…

Не сектанты, подумал Гримберт, ощущая себя маковым зернышком, плывущим меж тяжелых жерновов, которые в силах искрошить даже каменный валун. Что-то другое, совершенно чужое, но смутно знакомое, будто уже когда-то виденное или…

Нужное слово вдруг само пришло к нему. Щелкнуло, точно снаряд, вложенный в патронник сервоприводами.

Наемники. Эти люди, нашедшие укрытие в отцовском лесу, никакие не еретики, укрывающиеся от правосудия и Святого Престола. Просто наемничий сброд, по какой-то причине вынужденный зимовать вдали от теплых городов. Может, непогода просто застала их в пути или же они успели отметиться в окрестных городах так, что не особо надеялись на теплый прием — Гримберт не знал этого и не хотел знать.

Но это, черт возьми, многое объясняло.

* * *

В Турине всегда презирали наемников. Город рыцарской чести, не единожды отражавший орды лангобардов, он был достаточно богат, чтобы позволить содержать рыцарское знамя в четыре дюжины боевых единиц, не считая артиллерии, пехоты и младших рыцарей, следующих за своими сеньорами. Может, не великая рать по меркам империи, отдельные части которой стальные рыцарские ноги порой превращали в распаханную пашню, но весьма грозная сила для восточных окраин, погрязших в пограничных стычках с еретиками.

Иногда, когда рыцарей и городского ополчения было недостаточно, отец, скрепя сердце, призывал под свои знамена наемников — ландскнехтов, галлогласов и кондотьеров. Те прибывали в Турин, словно на ярмарку, разряженные в пышные шелка, с разноцветными перьями на шляпах, щеголяющие немыслимыми украшениями и имплантами, и зачастую производили впечатление беспечных гуляк, ловеласов, краснобаев и любителей дармовой выпивки, чем солдат.

Но стоило только загрохотать над полем боя первым выстрелам, как становилось ясно, что туринская казна не прогадала, назначив им щедрую плату. В бою наемники зачастую демонстрировали больший пыл, чем самое воодушевленное христианское воинство, которому епископ пообещал райское блаженство сразу после мученической смерти на лангобардских пиках.

И только в бою делалось очевидным, что разноцветные щегольские шелка укрывают под собой закаленную сталь. Ощетинившиеся аркебузами, цепи наемников оставались незыблемы даже под градом вражеских снарядов, а ванадиевые пули без промаха били на двести метров, разя вражеские доспехи в уязвимые места и приборы наблюдения. Даже венецианские аркебузиры, признанные мастера огневого боя, иной раз вынуждены были отступать, столкнувшись с яростью наемных отрядов. Не боящиеся ни Бога, ни черта, не чтящие ничьей чести, кроме своей собственной, охочие до золота, по части кровожадности способные дать фору самым изуверским еретикам, на поле боя наемные части зачастую вершили страшные чудеса, которые святые отцы не спешили внести в церковный информаторий, ибо попахивали те отнюдь не елеем.

За обитателями многочисленных восточных марок и графств Франкской империи давно и небезосновательно закрепилась слава гордецов, чтящих традиции предков превыше здравого смысла, и беззаветных рубак, что намертво срослись со своими рыцарскими доспехами. Но когда небо застилало пороховым дымом, возвещая наступление черных дней и очередное нашествие варваров с востока, редкий владетель считал зазорным заручиться помощью наемников.

Велеречивые каринтийцы, известные своими несокрушимыми пехотными терциями, самоуверенные фриульцы, большие знатоки по части дальнобойных орудий, даже веронцы, достигшие совершенства по части тяжелых штурмовых доспехов — все они призывали на помощь наемников, когда становилось очевидно, что дело оборачивается скверно.

Не потому, что те были неодолимой силой — нет ничего, что нельзя было бы смять при помощи огнеметов и комбинированного фугасно-осколочного огня — а потому, что они обладали еще одним особенным качеством, за которое и ценились более всего.

Наемники не бежали.

Никогда, ни при каких обстоятельствах. Что бы ни творилось вокруг, их боевые порядки оставались незыблемыми, как волнолом, преграждающий путь бушующему морю, паникеров же они судили собственным судом, скоротечным и жестоким.

Гримберт знал много тому подтверждений. Семь лет назад граф Вермандуа и герцог Геристальский сошлись в смертельном противостоянии, не поделив несколько провинций почившей Карантанской марки. Дело меж сеньоров обычное, но в тот раз кто-то из них произнес в перепалке несколько лишних слов, расплатой за которые стали три года опустошительной войны, обескровившей северные графства лучше, чем удар ножом в брюхо посреди пьяной драки.

Генеральное сражение произошло под Карнбургом и впоследствии стало известным как Три Пьяных Креста. Канонада грохотала восемь дней подряд, с такой неистовой силой, что ангелы Господни, должно быть, метались на небесах, теряя перья, вообразив, будто пропустили приближение Страшного Суда. К исходу восьмого дня окровавленные остатки армии графа Вермандуа, израсходовавшие последние силы в самоубийственных контратаках, обратились в беспорядочное бегство, неудачно названное сменой диспозиции.

Уцелевшие рыцари графа, броня которых была изъязвлена вражескими снарядами, уходили на юг, устало огрызаясь пулеметным огнем. Боевые трициклы беспомощно чадили в воронках, похожие на туши исполинских стальных быков. Гвардия бежала прочь, побросав запасы пороха и забыв про арьергард. Остались только наемники — две сотни душ из «Ржавой компании» капитана фон Штерца. У них не было ни тяжелого вооружения, ни рыцарских доспехов, только загадочный кодекс чести — и пороха на три часа плотного боя.

«Ржавая компания» отбивалась под Карнбургом четыре полных дня. Окруженная, истерзанная огнем, смятая бомбардировками и ядовитыми газами, она непостижимым образом воскресала с началом каждой новой атаки и вновь вставала в боевые порядки с примкнутыми к стволам байонетами. Когда с ними наконец было покончено, герцог Геристальский, говорят, лично похоронил в земле горсть праха, что осталась от капитана фон Штерца, и приказал возложить на этом месте мраморную плиту со словами: «Только стальному человеку ведома цена золота».

Сотня тяжеловооруженных галлогласов лорда Селкирка, известная в миру под бахвальским названием «Штопанные гульфики», полегла в полном составе на Оркнейских островах, превратившись в кровавую накипь в волнах прибоя — в тщетной попытке остановить высадку берберских сил. Это вызвало у безбожников такое уважение, что еще многие годы самым популярным амулетом среди их варварских военачальников оставались зубы и костяшки лорда Селкирка, оправленные в серебро, а его глаз, заключенный в стеклянный сосуд с консервирующей жидкостью и инкрустированный рубинами, носил на груди сам Аль-Мансур ибн Хаммад, Черная Секира Севера.

Сборный отряд «Татцельвурм», собранный из ландскнехтов со всех Альб, принял свой последний бой на перешейке Эшель, встретив лавину рыцарей такой ожесточенной пальбой из серпантин, которые переносили по горам на руках, что одних только маркизов и графов настреляли больше, чем воробьев в крестьянском огороде. Когда ландскнехтов втоптали в холодный камень Альб, их раненый вагенмейстер поджег оставшиеся запасы пороха — и устремившаяся со скал лавина камня и льда стерла без следа и победителей и побежденных. Насколько было известно Гримберту, у этой их безвестной победы даже не осталось имени.

Наемники всегда сражались до последнего. Не потому, что чтили данные нанимателю клятвы, им зачастую и клясться было нечем, кроме своих шпор. Не потому, что испытывали в бою религиозный экстаз или ненависть к противнику — они с равной охотой поднимали на пики представителей всех известных конфессий, деноминаций и культов. Это было принципом цеховой чести, своеобразной круговой порукой. Если наемники побегут, оставив боевые позиции, неважно, чем закончится бой и какое название он получит впоследствии, важно то, что об этом узнает сеньор-наниматель. И в следующий раз уже не заключит с ними договор-кондотту, оставив их семьи умирать с голоду в горах. Дурная слава более прилипчива, чем сифилис, один раз ее заработав, можно скитаться по миру до конца дней и все равно не избавиться от ее гнилостного запаха.

Маркграф Туринский, безупречный рыцарь и защитник христианской веры, беззаветно чтивший рыцарскую честь, вполне сознавал силу наемников и не колеблясь усиливал свою рыцарскую дружину несколькими сотнями профессиональных ландскнехтов, если к тому принуждала необходимость, предпочитая отряды из квадских племен — те славились особенной дисциплиной на поле боя.

* * *

О том, что он здесь не гость, а пленник, ему напомнили неожиданно, но вполне доходчиво. Стоило ему случайно замедлить шаг, разглядывая это удивительное место и его обитателей, как ковыляющий горбун, секундой раньше казавшийся дряхлой развалиной, одним шагом покрыл разделявший их туаз и ткнул его пальцем в живот. И пусть палец этот состоял из полуистлевших костей и ржавого металла, Гримберт захлебнулся от боли — точно в диафрагму ему вогнали полновесный пилум.

— Живее, ваше сиятельство! — прокаркал старик, щелкнув древними зубами, — Негоже заставлять ваших слуг ждать! А попялиться по сторонам еще успеете, будьте покойны. Под виселицу вам самый высокий дуб в лесу приспособим, оттуда, сверху, далеко видать! До Аахена, мож, и не доглянете, а до Турина запросто!

Солдаты вокруг костров встретили эту сцену без малейшего сочувствия, напротив, одобрительным ворчанием и смехом.

— Так ему, Железный Паяц! Задай трепку!

— Откуси ему пару пальцев, увидишь, враз живее станет!

— Хер ему, а не виселицу. Петеру имперской пулей хребет сломало что лучину, всю ночь корчился, пока не помер. А этому, значит, виселицу? Не пойдет!

— Сюда его! У нас и угольки свежие! Набьем ему рот, чтоб дым из ушей пошел!

— Копченые перепелиные язычки! Как во дворце каком, ты подумай!

— Давай-ка его к нам, в шатер! Ишь какой чистенький цыпленочек, точно из курятника удрал. Ни тебе единой оспины! Клянусь, он и пахнет, небось, не дерьмом и потом, как некоторые, а сплошь туалетной водой и розовыми духами. Ей-Богу, одолжи его нам на полчасика, Паяц! Что тебе? Все равно кончать будете, а так хоть повеселит напоследок!..

Кто-то шагнул в их сторону от костра. Кто-то с усмешкой поелозил кинжалом в ножнах — вроде и в шутку, но с недобрым прищуром. Кто-то сделал вид, будто расшнуровывает шоссы, готовясь их стащить.

Скрежещущий костями старик вдруг подбоченился и полоснул по весельчакам таким взглядом, что те враз потеряли запал, а некоторые даже машинально отодвинулись от него подальше, не обращая внимания на едкий дым походных костров. Чувствовалось, что эта ржавая развалина, нелепо семенящая, дергающаяся, скрипящая изношенными поршнями и суставами, пользуется в кругу этого странного воинства значительным авторитетом, против которого не рискнут идти даже эти опаленные огнем и клацающие зубами псы. Неужели он их вожак, а вовсе не тот здоровяк в звериных шкурах? Эта развалина, которую кличут Паяцем? Но…

— Этот цыпленок — собственность Вольфрама. Попробуй только клацнуть зубами против его воли, Франц, и я разорву тебя как тряпку, а после поссу на твои корчащиеся кишки.

— Ну тебя к дьяволу, Паяц, — буркнул тот, на котором остановился взгляд горбуна, враз теряя и в размерах и в грозности, — Совсем котелок проржавел, вот шуток и не понимаешь…

Железный Паяц вдруг захихикал, отчего в его утробе задребезжали какие-то вживленные в разлагающуюся плоть детали.

— Шуток? Это я ли не понимаю шуток? Когда я шутил, графья катались по полу как малые дети, а один герцог даже изволил обмочить панталоны со смеху, когда я показывал императорского камердинера. Это я не умею шутить, Франц? Ну-ка подойди поближе и я покажу тебе отменную шутку. Хочешь знать, какую? Я оторву тебе естество вот этой самой рукой, а потом отправлюсь к твоей жене, если во всем мире существует тупица, согласная именоваться твоей женой, и поднесу ей его с букетом из астр и фиалок! Ну, как тебе шуточка?

Калека смеялся как оглашенный, ударяя себя по ляжкам и ударами этими едва не высекая искру из вросшей в плоть брони. Он не играл на публику, понял Гримберт, ему и в самом деле это казалось чертовски, уморительно смешным.

— Катись к черту, Паяц. И цыпленка своего прихвати, пока ему шею не скрутили. Но если Вольфрам думает, будто…

Калека не удосужился сделать вид, будто собеседник интересует его хоть в какой-то мере. Рыкнул на Гримберта и зашагал, даже не оборачиваясь, в полной уверенности, что пленник беспрекословно следует за ним.

* * *

Шатер, к которому вел его скрипящий старикашка, был, как будто, больше прочих, однако тоже не имел ни штандартов, ни знамен — кажется, это лесное воинство не ощущало необходимости в подобных символах.

— Внутрь, — хрипло приказал Железный Паяц, — Не то ребра вырву.

Гримберт стиснул зубы. Полог в шатре был устроен таким образом, что ему пришлось низко склониться, чтобы протиснуться внутрь, и это, хотел он того или нет, чертовски напоминало поклон.

В крови, несмотря на холод и страх, вскипели, обжигая вены, крошечные огненные фракции. Маркграфам Туринским особым императорским эдиктом, выданным при жизни его прапрапрадеда, даровалась вольность склонять голову лишь перед императорской особой и никем более. Вольность, в нынешние времена ставящая их выше иных герцогов и досточтимых прелатов. Склонить голову перед каким-то разбойничьим царьком, хитростью и подлостью одолевшим его, казалось еще более позорным, чем бежать из боя, сидя внутри едва передвигающего ноги «Убийцы».

Смирись, шепнул он себе мысленно. Ты еще не знаешь, с чем столкнулся. Быть может, впереди тебя ожидает нечто куда более скверное, чем необходимость склонить голову перед бандой лесных разбойников…

— Вот он, — буркнул за его спиной Железный Паяц, — Как просили.

От царящего внутри шатра тепла у него мгновенно закружилась голова, точно в нее, твердую и хрупкую, как высушенная тыква, вдруг запихнули смоченный в эфире огромный ком сладко пахнущей ваты. По телу поплыли флюиды слабости, тяжелые, как валуны и мягкие, как шерстяная пряжа. Если бы не стальная лапа проводника, тряхнувшая его так, что во рту с костяным звуком клацнули зубы, он бы беспомощным лягушонком шлепнулся на пол, блаженно теплый и, кажется, даже покрытый какой-то дерюгой.

От этой слабости глаза вдруг застило слезами, сквозь которые он почти ничего не разбирал, одни только плотные тени по углам. То, что эти тени были не предметами обстановки, а людьми, он понял не зрением, а каким-то иным чувством. Должно быть, тем же, которым верный «Убийца» ощущал на своем корпусе излучение вражеских лазерных дальномеров, подсвечивающих цель. Это взгляды, понял он. Пристальные взгляды, устремленные на него со всех сторон. Разглядывают. Молча, но внимательно, пристально.

Нельзя выдавать своей слабости, понял он, отчаянно пытаясь сморгнуть невесть откуда берущиеся на замерзших глазах слезы. Ни в коем случае нельзя. Все эти разбойники, городские ли, лесные ли, сродни животным, чужую слабость чуют безошибочно. И растерзать могут в мгновение ока, иной раз даже без причины, от одного только куража.

Только эти едва ли сразу растерзают. Эти, безусловно, хитры, раз уж догадались устроить засаду, в легкую перемоловшую две боевые машины. И то, что они исповедуют христианскую веру, а не кровавые культы невесть каких богов, не делает его участь ощутимо лучше.

— Вялый он какой-то, — буркнул мужской голос из дальнего угла, тяжелый и сухой, будто войлочный, — Едва ноги тащит. Кабы не сдох, щуренок…

— Вялый — это он от холода, — с готовностью пояснил другой голос. Хозяин которого, судя по шумной одышке, был обременен многими стоунами лишнего веса, — Это пройдет.

— И бледный, как сифилитичный шанкр.

— Ерунда! Видел бы ты, любезный Бальдульф, какими бледными и вялыми были кроаты под Зарой, когда мы их позиции семь лет назад в ночь перед штурмом газом залили. Славный был газ, иприто-дифосгеновая смесь, сам епископ Пьяченцы освятил, не побрезговал. Вот также само ползали, вялые как слизни и белые что Папская сутана. Потом у половины животы полопались, ну и смрад же там стоял! А остальных мы, значит, цепами…

— Смрад здесь и сейчас стоит, — отозвался первый голос, ничуть не более миролюбиво, — только от тебя самого, Бражник. Хоть нос отрезай! Опять в твоем хозяйстве что-то прохудилось, видать…

Замечание было грубым, но уместным. Атмосфера в шатре в самом деле стояла удушливая, едкая, тяжелая, точно в погребе, и Гримберт поблагодарил свой только оттаивающий нос за то, что тот пока не может разобрать и десятой доли царящих здесь ароматов. Как крысиное логово, ей-Богу! Пахло несвежей пищей, плохим маслом, плесневелым брезентом, ружейной смазкой, дешевым свечным воском, потом, еще чем-то…

Гримберт привык к тому, что в шатрах пахнет миррой, сандалом и ароматическими маслами, которые слуги заблаговременно разжигают в курильницах. Иногда еще гашишем, вином и медом от арабских сладостей, к которым был неравнодушен отец. Посторонние запахи в маркграфский шатер не допускались, несмотря на то, что шлюзами он оборудован не был, для этой цели имелись слуги и специальный распорядитель, надзирающий за протоколом даже во время боевого похода. Нечего и думать было проникнуть внутрь, будучи одетым неподобающим образом или испуская телесные зловония любого свойства.

Как-то раз, говорят, отцовские слуги не пропустили внутрь походного маркграфского шатра самого Магнебода — за то, что тот заявился, будучи одетым в пропотевший рыцарский гамбезон. Оплошность старого рыцаря была понятной — он явился прямиком с поля боя. В ту пору шло как раз одно из завершающих сражений в цепи битв, ставших известных как Проклятая Мельница, Магнебод потерял пяток верных рыцарей на минном поле, вдобавок его правый фланг крыли беглым огнем еретические полевые орудия, причиняя изрядное опустошение в рядах наступавших. Впавший в бешенство Магнебод, пытавшийся получить у маркграфа резервы и тем исправить свое отчаянное положение на поле боя, выхватил лайтер и превратил в пепел пятерых излишне настойчивых слуг разом.

— Виноват, — отозвался отдышливый толстяк, все еще невидимый в темноте, — Кажется, у меня селезенка протекла. Никак не могу законопатить чертову щель, вар ее совершенно не берет. Может, если гусиным жиром… Что до мальчишки, любезный Бальдульф, я думаю, вы же сами и виноваты. Приложили его своей ручищей, точно забойщик колотушкой, а это отрок, не годовалый бычок, вот у него мозговые жилы и полопались от сотрясения. Не удивлюсь, если у него пойдет ушами кровь и он издохнет прямо тут, у нас на глазах.

— Ударил бы сам, раз ученый! — огрызнулся его собеседник, — Ах да, я забыл, для этого тебе требовалось по меньшей мере очутиться рядом, вот только грузовые телеги, способные выдержать твой вес, вязнут в глубоком снегу!..

Толстяк обиженно засопел, но возразить не успел.

— Он точно помрет, пока вы спорите, — голос вмешавшегося в перебранку был негромким, но звучным и обладал странной мелодичностью, свойственной скорее музыкальной шкатулке, чем мужчине, — К слову, выглядит он на удивление сносно. Да, оглушен и порядком изморожен, но отнюдь не смертельно. Что скажете, моя дорогая?

К удивлению Гримберта, ответила ему женщина.

— Фенотип как будто в пределах нормы, — сухо произнесла она, — Два глаза, череп не деформирован, пальцев не больше положенного. Неплохо. Я бы сказала, даже удивительно для мест, в которых даже баронские дети частенько щеголяют жабрами или лишней парой глаз.

Если его кровь так же чиста, как и его кожа…

— Ваше мнение, госпожа блудница?

— Двести денье серебром, — спокойно произнесла женщина, — Возможно, целый флорин, если он еще не вступил в пору фертильности, такой товар у подпольных лабораторий пользуется большим спросом. Выплеск юношеских гормонов сильно сказывается на качестве донорских тканей.

* * *

Он не видел лиц говоривших, лишь едва различимые силуэты, скрытые царящим в шатре полумраком. Оттого, может быть, отчаянно вслушивался в голоса, пытаясь вообразить их обладателей. Чертовски непростое занятие. Голос женщины тоже был странного свойства. Он звучал глухо, со странной вибрацией, точно пропущенный через сложно устроенный диффузор.

— Флорин… — задумчиво пробормотал тот, что с музыкальным голосом, — Выходит, двести сорок денье?.. Немного за столь чистый образец. Готов поспорить, за вчерашний день мы истратили больше на один только порох.

— Ничего не поделать, виконт — возраст. Будь он младше на пару лет, было бы лучше. Один мой знакомый, содержатель «Аргентум Руссус[13]» из Амальфи, легко выложил бы за него в восемь раз больше.

— Какая-то секта? — осведомился толстяк, досадливо сопевший оттого, что его небрежно вытеснили из разговора, — Знавал я в Амальфи одну забавную ложу, вышедшую из бывших лукианистов, члены которой возносили молитвы, не поверите, жареной утке…

— Это не секта, — кратко отозвалась женщина, — Это публичный дом, господин Бражник. И неплохой, насколько мне известно. Его посещают многие придворные особы, даже герцоги. Инкогнито, разумеется.

Толстяк, именуемый Бражником, издал пренебрежительный смешок.

— Ну, этот-то едва ли придется кому-то по вкусу. Я думал, в Амальфи хватает своего товара.

— «Аргентум Руссус» хватает мяса для случки, — отозвалась собеседница и Гримберт вдруг ощутил, что она улыбается, — Смею заверить, на любой вкус и любого возраста. Каждую осень перед его черным входом выстраивается очередь в три арпана длиной — это окрестные пейзане, подсчитав небогатый урожай, тащат за руку своих юных отпрысков, намереваясь сдать их в обслугу, хотя бы и за бесплатно. Для многих из них это хоть какой-то шанс пережить голодную зиму. Нет, господин Бражник, у «Аргентум Руссус» в распоряжении больше мяса, чем у многих городских мясников. И куда более свежего, замечу.

— Тогда к чему…

— Этот удивительно чистый. Готова поспорить, он вскормлен на настоящей пшенице и молоке, а не на протеиновой крупе, замоченной в фонящей радиацией воде. Из таких получаются хорошие херувимы.

— Ты имеешь в виду розовощеких пухлозадых ангелочков с луками, которые…

— В «Аргентум Руссус» есть свой штат херувимов. Что-то вроде изюминки заведения. Высший шик. Для этого лучше всего подходят дети, из тех, что не вошли в пору фертильности. Специально нанятые коновалы выжигают им часть нейронов, после чего пичкают гормональными блокаторами и лошадиными дозами серотонина. А еще орудуют острыми ланцетами, возвращая их телам младенческие черты и пропорции. Через полгода из них получаются хорошенькие маленькие ангелочки, играющие друг с другом, смеющиеся и озорничающие.

Толстяк поперхнулся.

— Вот уж чего придумают господа в Амальфи… Что ж, уверен, это здорово оживляет обстановку.

— Клиенты довольны, — сухо заметила женщина, — Правда, задавленный подобного рода вмешательством интеллект остается на уровне комнатной канарейки, но едва ли это кого-то заботит. Херувимам и полагается быть беззаботными, ведь так?

— Но он…

— Да. Слишком стар и уже сформировался. Он бесполезен.

— Готов, поспорить, он из баронских сынков, — произнес кто-то, сидящий поодаль, — Здесь в округе полно таких. Их любимое развлечение, пока папашки пялят служанок в свинарнике, сколотить небольшую банду из себе подобных, заполнить под завязку боеукладку и искать приключений по округе. Разорить соседнюю деревню, расстрелять шутки ради ярмарку, вытоптать посевы…

Разбойник с мелодичным голосом, которого прочие называли виконтом, но который едва ли мог претендовать на этот титул, понимающе хмыкнул.

— Мне знакома эта порода. Такие даже до войны обычно не доживают. Тонут вместе с доспехом где-нибудь в болоте или разносят друг дружку в клочки на какой-нибудь никчемной дуэли. Если ему и суждено вырасти, он сделается раубриттером. А этого дерьма по нынешним временам и так больше, чем нужно…

— По крайней мере, за него можно получить выкуп.

— Какой? Колесо от телеги и старую шляпу?

— Кем бы ни был его папаша, он смог позволить рыцарский доспех своему крысенышу. Так что добавь по меньшей мере половину коровы.

— В таком случае я буду столь щедр, что поделюсь с тобой хвостом от нее!

— Оставьте что-нибудь и господину Олеандру!

— Скорее я поверю в дождь из розового масла, чем в то, что Олеандр Бесконечный заинтересован в выкупе! Этот святоша и верно вознамерился живым войти в Царствие Небесное!

— Тогда я претендую на его долю. И черт бы меня побрал, если я собираюсь получить меньше двух флоринов! И половину коровы можете оставить себе, может, она сможет утешить тебя, когда Орлеанская Блудница лишит тебя своей милости!

— Ты ревнуешь, Бражник? Скажи на милость! Когда ты скулишь, то делаешь столь жалок, что мне невольно хочется одарить своей милостью и тебя! Вот только незадача, даже если сумеешь найти контейнер со своим хером, наверняка окажется, что тот давно изгнил или его сожрали мыши!

Они принялись переругиваться, порыкивая и ворча, точь в точь как волчья стая, в которой каждый из хищников силен и опасен, но недостаточно уверен в своих силах, чтобы бросить открытый вызов всем прочим. Однако Гримберт уже не вслушивался в поток едких подначек, грубоватых острот и насмешек. Не потому, что пытался пробудить все чувства обмороженного, едва держащегося на ногах, тела, а потому что в голову ему пришла мысль.

Они не знали, кто он. Эти дьявольские стервецы, уничтожившие двух рыцарей, даже не понимали, кого изловили. Неудивительно. Всякий рыцарский доспех, владельцу которого впору пить вино, а не молоко, имеет на своей броне множество символов и отметок, которые внимательному наблюдателю расскажут более, чем цифровая сигнатура и базы данных, а для знатока рыцарских традиций и вовсе послужат увлекательной повестью о всех приключениях, которые доспех пережил за несколько сотен лет.

Герба и вензеля сеньора, клейма мастеров, тактические обозначения его знамени и места в нем, сложно устроенные инсигнии, каждая из которых — короткая повесть о битвах и сражениях, в которых ему довелось побывать… Ничего этого на броне «Убийцы» и «Стража» не имелось — в Турине считалось зазорным украшать учебные машины. Если их с Аривальдом доспехи и несли какие-то обозначения, то только лишь небольшие гербы Туринской марки на лобовой броне, да и те, наверно, сделались нечитаемыми после многократных сокрушительных попаданий, скрывшись за копотью и вмятинами. К тому же и гамбезон на самом Гримберте был обычный, дубленой кожи — Магнебод не терпел, когда его ученики облачались в модное, скроенное придворными портными, одеяние из углеродных волокон и полимеров, приучая своих воспитанников к простоте.

Скособоченный старик, чьи старые кости трещали от количества врощенной ржавой брони, внезапно издал резкий колючий смешок и сплюнул себе под ноги сгусток мокроты, больше похожий на пятно отработанного масла.

— Ну вы, вороньё! — лязгнул он насмешливо, обводя собравшихся в шатре взглядом тусклых мертвых глаз, — Закончили трещать? Смотреть на вас тошно, ну точно кардиналы на церковном клире. Всё уже промеж себя поделили? И шкуру и душу? Свою долю не прошу, старому шуту уже не много в этой жизни надо. А долю Вольфрама, благодетеля своего, не позабыли ли часом?

Зрение почти пришло в норму, но Гримберт все равно вздрогнул, когда услышал голос, донесшийся до него из полумрака. Новый, из числа тех, что не участвовал в перебранке. И тогда сделалось очевидным, что людей в шатре больше, чем он представлял. Не только сопящий толстяк, сереброголосый «виконт», странная женщина, отменно разбирающаяся в публичных домах, и угрюмый тип по имени Бальдульф. Все это время с ними был кто-то еще. Кто-то, кто не вмешивался в разговор и все это время наблюдал за Гримбертом исподтишка. У Гримберта вдруг заныли оттаивающие жилы. Едва лишь этот человек заговорил, как все прочие голоса в шатре почтительно стихли.

— Не стоит волноваться за меня, ржавый дядюшка. Вольфрам Благочестивый, может, не так силен и хорош, как в молодости, но все еще способен постоять за свой кусок пирога. А теперь подведи ко мне нашего юного гостя.

* * *

Железный Паяц, скрежетнув челюстями, толкнул его в спину. Тычок был не очень сильным, но Гримберт едва не упал, до того онемели ноги.

— Прояви больше почтительности, дядюшка, — укоризненно попросил таинственный Вольфрам, — «Смиренным Гиенам» позволительно в бою забывать про вежливость, но я трижды ударю ножом в грудь того, кто скажет, будто мы забыли о гостеприимстве.

Железный Паяц клацнул зубами так, что жалобно звякнули разболтанные шарниры его челюсти, облеченные остатками сухой плоти.

— Гость? Гость?! Открой глаза, Вольфрам! Этот гость не далее как вчера со своим дружком исполосовали твоих людей, как палаческая плеть спину! Мой отряд потерял по меньшей мере дюжину, еще шестеро истекают кровью как герцогиня после брачной ночи!

— Моим вчера тоже крепко перепало, — поспешил вставить сопящий и булькающий Бражник, которого Гримберт уже научился узнавать по голосу, — Одну серпантину как корова языком слизала и еще две повреждены. Если бы не преподобный Каноник с его дьявольской Греттой, нам бы всем перепало на орехи…

— Тише, — Вольфрам поднял руку, и оба мгновенно умолкли, — Не станем портить доброе знакомство взаимными претензиями и упреками. Подойди ближе, дитя мое, не бойся. Эти люди могут выглядеть грубиянами, незнакомыми с хорошими манерами, но это простительно людям нашего ремесла. Они мои преданные офицеры и если тот сброд, которым мне приходится командовать, еще не приколотил Вольфрама Благочестивого к ближайшему дубу, то только лишь их стараниями.

Гримберт осторожно шагнул вперед. Он уже отчетливо видел Вольфрама и теперь удивлялся, как мог не заметить его сразу, в шатре тот занимал не так уж мало места, к тому же, располагался на почетном месте в самом его центре, на лежанке, устроенной из звериных шкур и пышных перин.

Он был… Гримберт всегда терялся, когда ему приходилось описывать внешность человека, к тому же взрослого, давно прошедшего пору цветения, как изъяснялись туринские миннезингеры. Иметь дело с доспехом куда проще, всем известно. Даже самый неуклюжий язык уж как-нибудь извернется, чтобы описать общую компоновку, устройство бронекорпуса, тип ронделей и шлема, вооружение, ходовую часть…

Вольфрам Благочестивый не был молод, это он мог сказать с уверенностью. Но, кажется, не был и стар. По крайней мере, плоть на его лице еще не пошла складками, как у придворных стариков, и не скрывала под густым слоем пудры густых венозных соцветий. С другой стороны… Дядюшка Алафрид, герцог де Гиень, выглядел не сильно старше отца, но Гримберт знал, что лет ему больше, чем многим церквям в Турине, лет полтораста, не меньше. Это была заслуга не его генетической линии, скорее, императорских лекарей — Алафрид входил в силу при дворе и скоро, как поговаривали, должен был принять из рук владыки титул императорского сенешаля…

Лицо у Вольфрама было невыразительное, тяжелое, без тех тонких черт, что, будучи улучшенными скальпелями и сложными нейро-декоктами, свидетельствуют об аристократичности рода. Он и не был аристократом, на месте своем возлежал в небрежной позе, отставив пустой кубок, и если на кого и походил, то не на предводителя разбойничьей шайки, а на почтенного торговца, умаявшегося от праведных трудов. Ни богатой одежды, ни выставленных напоказ украшений — простой потертый камзол, шоссы из грубой некрашенной шерсти, теплый колпак на голове.

Не разбойник, подумал Гримберт, не зная ни как вести себя, ни что говорить.

Разбойников он видел в Турине, когда тех по воскресеньям выводили на помост подручные палача, прежде чем разорвать на гидравлической дыбе. Обычно это были озлобленные типы самого неприятного вида — скрюченные, злобно косящиеся на улюлюкающую толпу, украшенные варварскими татуировками, богохульствующие… Проходило немало времени, прежде чем палач, используя свои многочисленные умения, заставлял их преисполниться христианским смирением, чтобы спокойно воспринять свою участь. Но пока их тела сохраняли способность двигаться, а глаза — видеть, они казались исчадиями Ада, смертельно опасными даже в кандалах.

Этот… Этот не был таким.

— Добро пожаловать под сень нашего лагеря, — Вольфрам доброжелательно кивнул ему, — Наверно, мне стоит начать с извинений. Судя по всему, произошла ошибка, и весьма прискорбная. Я бы даже сказал, мы с вами оба стали участниками одного чудовищного недоразумения, мессир.

Мессир. Одно это слово сделало больше, чем благотворное тепло, наполняющее жилы Гримберта. Враз придало сил и дало возможность стоять не шатаясь. Может, он был несопоставимо более юн по сравнению с этими сварливыми псами, нашедшими убежище в отцовском лесу, может, не выстоял бы в поединке на отточенной стали, не сравнился в жизненном опыте, но он был рыцарем — и они это сознавали.

— Недоразумение? — Гримберт хотел вложить в это слово едкий сарказм, но оно выбралось через сведенные зубы вялым и похожим на подыхающую мышь, — Мой оруженосец погиб! Мой доспех уничтожен! Мой…

Вольфрам прижал руку к груди. Рука эта не была пухлой, как у многих придворных или духовных лиц, но не была и грубой, как у молотобойцев или солдат. Обычная мужская рука, обычные пальцы без видимых дефектов, украшенные парой недорогих медных колец.

— О нет, мессир. Ваш спутник не погиб. Он страдает от многих ран, это верно, но делает это с мужеством, достойным рыцаря. Уверен, мы в силах поставить его на ноги. Что же до вашего доспеха… Если не ошибаюсь, его как раз сейчас осматривает Преподобный Каноник. Он заверил меня, что повреждения значительны, но многие из них вполне поддаются ремонту в походном лагере.

Аривальд жив. Сердце, уже привыкшее было размеренно биться, вдруг суматошно заколотилось в груди, точно двигатель на холостых оборотах, чьи патрубки оказались забиты.

Жив! Жив! Жив!

Вальдо, чертов хитрец, я постарел на полсотни лет за эту ночь, воображая твои муки, а ты… Гримберт едва было не рассмеялся от облегчения. Такого чувства легкости во всем теле он, кажется, не испытывал даже на пороге исповедальни. Точно с его тела стряхнули сотни квинталов мертвого железа разом.

Аривальд, мерзавец ты этакий! Черт возьми, я забуду все те упреки, что ты говорил мне, всю твою невыносимую дерзость, я даже сыграю с тобой в твои чертовы шахматы, я…

— В сущности, ему повезло, — Вольфрам сдержанно улыбнулся, — Наша Гретта обладает очень тяжелым характером, мессир, обычно одно прямое попадание превращает крепостные ворота в труху. А уж если придется в рыцарский доспех…

Этот выстрел должен был смять меня, подумал Гримберт. И смял бы, кабы не Вальдо.

— Ваша… Гретта?

— Тяжелая осадная мортира. Гордость нашего Преподобного Каноника. Видели бы вы, мессир, как он чахнет над нею все свободное время, ну прямо мать над колыбелью дитяти, — Вольфрам усмехнулся, — А теперь позвольте сгладить то скверное впечатление, которое мои дьяволята успели на вас произвести. «Смиренные Гиены» стяжали славу во многих уголках империи, но только не знатоков хороших манер и придворного этикета.

— «Смиренные Гиены»?

— Мы рутьеры, мессир. И это наш вольный отряд.

* * *

Рутьеры. Слово было колючим, не из тех, что приятно катать по языку.

Он даже не сразу вспомнил его смысл. Тот медленно пробивался на поверхность, как сухой корень, растущий в глинистой земле. Да, он слышал это слово, и не единожды. От отца, от Магнебода, от Алафрида. И судя по тому, с какими интонациями оно обычно произносилось, ничего доброго это слово не несло.

Раубриттеры. Разбойники. Вольные грабители, воображающие себя солдатами.

Обычных разбойников в Туринской марке хватало во все времена. Чаще всего эта погань пряталась поглубже, не доставляя особых неприятностей. Резала глотки спешащим на ярмарку купцам в глухом лесу, грабила погонщиков скота, спешащих сбыть свой товар, иногда устраивала дерзкие налеты на небольшие деревеньки, спеша урвать свое прежде, чем нагрянувший рыцарский разъезд передавит их, точно крыс.

Они никогда не причиняли чрезмерно много неприятностей, в городах им противостояла обученная стража, в полях и лесах — егеря и разъезды, а Туринская казна исправно платила за их поимку. Поднимать голову они осмеливались лишь в те времена, когда отец вынужден был стягивать все силы на восток, чтобы отразить очередной набег лангобардов. Чуя безнаказанность, разбойники вылазили из нор, но пировали обыкновенно недолго. У них не было ни сообразительности, ни толкового оружия, ни общности, так что все подобные вспышки обычно быстро тухли, не порождая пожара.

Другое дело — рутьеры.

Особая каста в разбойничьей братии, к которой прибивались самые прожженные головорезы, слишком жадные, чтобы зарабатывать на жизнь честным трудом и, в то же время, слишком хитрые, чтобы поджидать добычу с цепом на дороге, как их примитивные собратья.

Подражая кондотьерам, профессиональным наемникам, эти сбивались в банды, которые самоуверенно именовали отрядами или вольными командами, выбирая себе предводителей из их же числа и названия — столь дерзновенные и цветастые, как парадные облачения ландскнехтов. Они не искали славы, хоть и именовали себя защитниками христианской веры, они не занимались грабежом, хотя их методы обыкновенно именно к грабежу и сводились. Они просто занимались своим ремеслом, к которому были приучены и в котором недурно разбирались.

Их ремеслом была война.

Рутьерские отряды кочевали по империи, влекомые запахом гари и пороха — тем самым, что всегда сопутствует всякой резне, будь то баронский мятеж, сеньорская грызня или осада вольного города, чей магистрат стал не в меру многое себе позволять. Их манила война, поскольку только она давала им пищу, служа им естественной средой обитания, как разлагающийся труп служит средой для плотоядных личинок и мух.

Рутьеры никогда не сражались самостоятельно. Это не было сообразно их природе. Они вливались в первую встреченную им по пути армию, немало не интересуясь ни ее гербами, ни намерениями. Они бы присоединились даже к адскому воинству Люцифера, если бы им посулили по миске похлебки и возможность принять участие в разграблении павших городов.

Всякая армия лишь издалека кажется монолитным стальным клином, чьи части подчинены единому управляющему механизму и слаженно действуют. Истинное устройство армии куда сложнее. Гримберт знал это и, может, потому грубое устройство шахматных армий, разделенное по двум цветам, всегда казалось ему ужасно упрощенным.

Как тело состоит из органов, так всякая армия, на что бы ни были устремлены ее боевые порядки, состоит из великого множества элементов, скрепленных друг с другом кое-где при помощи вассальных клятв и договоров, кое-где при помощи золота или векселей, а кое-где не скрепленные почти ничем кроме смутных намерений и обещаний.

Сеньорские дружины и разнородные баронские отряды. Ведомые императорскими маршалами подкрепления и наемные пушкари из венецианских городов. Сводные отряды вечно голодных раубриттеров и стройные пехотные когорты Папских нунциев. Спаянные железной дисциплиной кондотты и едва вооруженное крестьянское ополчение. Боевые сотни рыцарей-монахов и банды кровожадных ланскнехтов. В это пестрое воинство, едва управляемое дюжинами военачальников самых разных чинов, рангов и полномочий рутьеры вписывались наилучшим образом.

В бою они не искали для себя сложных задач, поскольку в тактическом отношении мало чем отличались от ополчения. Не рвались на самые сложные участки, поскольку не тяготели к воинской славе. Не стремились стойко переносить потери и выдерживать вражеский натиск, поскольку не имели ни гербов, чью честь могли бы защищать, ни клятв, во исполнение которых стоило бы умирать. Зато они превосходно справлялись там, где не требовалось ни тяжелое вооружение, ни военная сметка, ни стойкость. Терзали вражеские тылы, вырезая обозы и подкрепления, разоряли деревни, устраивали глубокие рейды и облавы, вырезали пойманные врасплох гарнизоны, особенно блестяще проявляя себя в том, что имперская тактическая наука стыдливо именовала «Exspoliantes», а именно — резня уцелевших после осады жителей.

Раубриттеры были истыми стервятниками, пирующими на поле боя. Каким бы ни был исход, едва только смолкли последние выстрелы, они спешили стащить все, что представляло собой мало-мальски значимую ценность и бежать, пока дележкой не начали заниматься более крупные хищники.

Если ландскнехты, галлогласы и кондотьеры были профессиональными вояками, в жизни не державшими плуга, но знающими триста сортов пороха на вкус, то рутьеры в большинстве своем никогда не являлись внушительной военной силой, если их и терпели в армиях, то только в силу их природных качеств — врожденной дерзости, презрения ко всем существующим клятвам и обычаям войны, а еще — звериного чутья, которое выручало их лучше, чем любой доспех.

* * *

«Смиренные Гиены».

Гримберт стиснул зубы. Если бы отец узнал о том, что в его владениях, укрывшись в Сальбертранском лесу, обосновалась рутьерская банда, да еще столь немалая, в пару сотен душ, несомненно впал бы в ярость и искоренил бы ее со всей рыцарской злостью.

Но отец не знал. И Магнебод не знал. И, надо думать, даже Алафрид, мудрый старый Алафрид, которому прочат место сенешаля при самом императоре, тоже не знал…

Что ж, по крайней мере, это не разбойники, подумал он, силясь обрести утешение в этой мысли. Они могут презирать правила чести и христианские добродетели, но с имперскими законами им приходится считаться, а равно как и чтить волю сеньора, на земле которого они находятся. Они это знают. То-то предводитель шайки, этот увалень Вольфрам, враз сделался таким предупредительным и учтивым, даже извинения принес за поврежденный доспех. Как и подобает вожаку, он нутром чует то, чего не чуют его самозванные офицеры-головорезы, а именно — неприятности. Видит Господь, маркграф Туринский может обеспечить им больше неприятностей, чем в свое время было послано на головы египтян.

— Недоразумение? — зубы Гримберта лязгнули, едва не перекусив это слово пополам, — Значит, так вы это называете? Недоразумение?

Вольфрам скорбно вздохнул. Несмотря на то, что он сохранил на лице выражение вежливого участия, а тело его пребывало в прежней вальяжной позе, чувствовалось, что он ощущает себя отнюдь не так уверенно, как хочет выглядеть. А пожалуй, даже порядком нервничает, несмотря на то, что сидит среди вооруженных до зубов приспешников, в окружении нескольких сотен головорезов, готовых выполнить всякий его приказ.

Гримберт мог понять всю затруднительность его положения.

Отец наверняка не давал разрешения этому рутьерскому сброду пересекать границы своих владений. Никто в здравом уме не привечает рутьеров, да еще и в мирное время. Это то же самое, что приглашать в свои земли стаю голодных шакалов, милостиво предложив им скромный завтрак. Через неделю они сожрут все, до чего смогут дотянуться, а после исчезнут, бесследно, как дым от сожженных ими деревень — чтобы еще неделей позже объявиться в сотнях лиг отсюда — в Бургундии или в Аквитании или…

Эта банда — как там ее называют? «Смиренные Гиены»? — находится в Сальбертранском лесу не по приглашению его владельца. Более того, без его ведома и согласия. Это знание наполнило Гримберта силой, точно его измученное тело вдруг оказалось подключено через нейро-шунт к рыцарскому доспеху исполинской мощи.

Этот Вольфрам, кем бы он ни был, изображает из себя предводителя разбойничьей шайки, но он даже вполовину не так уверен в себе, как хочет показаться. Он не заискивает, чтобы не потерять уважения своих соратников, не молит прощения, но внутренне знает, что все его жалкие кулеврины и аркебузы враз потеряли свою силу.

Стоит маркграфу Туринскому узнать, что это разбойничье племя самовольно вторгнулось в его земли, обосновалось в его лесу, а после, будто этого было мало, устроило засаду на его сына, едва не затравив, точно дикого зверя…

Должно быть, Вольфрам Благочестивый обладал или стальными нервами, либо отсутствием воображения, потому что если бы он дал себе труд представить хотя бы одну десятую тех мук, которые ждут его впереди, то уже пытался бы нащупать на своем толстом брюхе кинжал, чтобы вспороть себе горло.

— Недоразумение, — Вольфрам развел руками и Гримберт вновь отметил, до чего размеренные у него движения, плавные как у танцмейстера и, в то же время, отточенные, как у фехтовальщика, — Трагическое, досадное недоразумение из числа тех, что время от времени случаются против воли Господа.

— Вы заманили нас в ловушку! — выдохнул Гримберт, с трудом заставляя себя сдерживаться, — И расстреляли из засады!

— Досадный случай, — согласился Вольфрам, медленно кивнув, — Но, согласитесь, мессир, вполне предсказуемый. Разгуливать ночью по лесу в доспехе без опознавательных знаков?.. Немного безответственно с вашей стороны, вы не находите? Неудивительно, что мои люди приняли вас со спутником за пару раубриттеров, промышляющих разбойничьим ремеслом и рыщущих по лесу в поисках поживы. Мы… кхм… в некотором роде выполняли долг всех честных христиан, мессир!

Гримберт на миг задохнулся — словно в лицо ему вновь хлестнул ледяной порыв Сальбертранского леса. Но в этот раз это был не холод. Это была злость. Злость маркграфов Туринских, которая выдерживалась в их роду на протяжении столетий — на зависть самому изысканному вину.

И которая погубила чертовски много голов, напомнил он себе, пытаясь овладеть этой злостью, клокочущей в трубопроводах его души, не дать ей вырваться на поверхность. Держи себя под контролем, болван. Видит Господь, этой ночью ты и так наделал много дел, о которых тебе суждено жалеть до конца дней, прояви сдержанность хотя бы сейчас.

Этот тип, именующий себя предводителем рутьеров, но похожий на растолстевшего самодовольного писаря, расшибется в лепешку, чтобы загладить свою вину. Он уже сообразил, в какую пропасть заглянул и, без сомнения, попытается загладить ошибку. Надо дать ему эту возможность. Кем бы ни были эти люди, не стоит ожесточать отношения с ними — по крайней мере, до тех пор, пока он не увидит вокруг надежные крепостные стены Турина и тусклую сталь отцовских телохранителей. А уж тогда… Тогда маркграфские дознаватели вызнают у них все — с какой целью тайно пересекли границу марки, для чего укрылись в лесу, скольких еще путников и егерей извели в своих коварных засадах…

Но это все потом, потом. Сперва надо добраться до дома и убедиться, что Аривальду ничего не угрожает.

— Да уж, мессир, очень неблагоразумно с вашей стороны! — должно быть, Вольфрам принял его молчание за неуверенность и, как многие недалекие люди, воображающие себя хитрецами, решил надавить на него для вящего эффекта, — Даже безрассудно! Мало того, что вы безосновательно подвергли опасности свою жизнь и жизнь своего спутника, так вы еще и причинили изрядный ущерб моим людям. Я еще не получил списки погибших, но когда получу, будьте уверены, я не замедлю выставить счет за весь причиненный мне убыток вплоть до последней лошадиной подковы! Вычту все до медного обола!

Вольфрам заложил руки за пояс. Но если этим жестом он силился продемонстрировать уверенность в собственных силах, то сам сыграл против себя. От Гримберта не укрылись ни его дрогнувшие на мгновенье пальцы, ни взгляд, который опасливо крутился вокруг его собственного, точно совершая какой-то бесконечный маневр уклонения. Даже пояс у него был странный. Не солдатский ремень, потертый и выдубленный радиоактивной пылью, а расшитый муслиновый кушак в подражание купеческому. К такому не подвесить оружие страшнее стилета, разве что чернильницу да помандер[14] с благовониями.

Ухоженные холеные пальцы, не знающие оружия. Расшитый пояс. Бегающий взгляд. Все эти изящные мягкие обороты и груды подушек посреди шатра…

Фальшивка. Гримберт ощутил это безотчетно, как казначей, ощупывая монету, ощущает вкрапления олова в благородном серебре. Как инквизитор чует порочную слабину в допрашиваемом, едва лишь возложив на него ладонь.

Этот человек, именующий себя Вольфрамом Благочестивым, предводителем рутьерской банды, в глубине души был не большим рутьером, чем лицедей на театральных подмостках, играющий предводителя разбойничьей ватаги, но мало что смыслящий в том, что должен изображать. Пытаясь держаться небрежно, с тем особенным холодным достоинством, что выдает многих завзятых рубак, бретеров и наемников, он даже не ощущал, что переигрывает, что манеры его неестественны, интонации наиграны, а жесты неуместны. Даже когда он грозно двигал бровями и выставлял вперед челюсть, силясь произвести грозное впечатление, Гримберт не испытывал ни страха, ни смущения, одну только тягучую едкую гадливость.

Этот человек, силящийся произвести впечатление вожака разбойничьей банды, куда более походил на раздобревшего холеного писца, который в силу каких-то неведомых обстоятельств поднялся куда выше, чем было уготовлено ему судьбой. Жалкая мошка, едва не лопающаяся в попытке сделаться больше в чужих глазах, впечатлить, напугать и смутить.

В этом человеке, надменно восседающем на куче подушек посреди шатра, совершенно не угадывалось той силы, которая, в представлении Гримберта, была необходима всякому разбойничьему предводителю, чтобы держать в узде свою скалящуюся стаю. Это было тем более удивительно, что он явственно ощущал животную злость, излучаемую его подручными, которые расселись по углам и сохраняли столь почтительное молчание, будто присутствовали при богослужении самого Папы Римского.

Как они еще его не растерзали, этого пыжащегося от собственной важности пустозвона? Почему позволили верховодить собой, да еще и почтительно вслушиваются в его болтовню? Отчего выполняют его приказы?

Странный тип, подумал Гримберт, с ним, пожалуй, надо держать ухо в остро. Пусть Аривальд жив, пусть ситуация прояснилась, ощущение облегчения, которое неизменно должно было накатить, обмахнув душу ангельскими перьями, отчего-то запаздывало. Он не ощущал облегчения.

— Я думаю, мой отец будет рад побеседовать с вами об этом недоразумении, — процедил он, испытывая немалое удовольствие от того, как Вольфрам ерзает под его взглядом, — И заодно о том, по чьей вине и кому был причинен ущерб.

Вольфрам наградил его улыбкой, кислой, как уксус. Он явно раскаивался в том, что отдал приказ взять мальчишку живым. Сгори он внутри своего доспеха, замерзни в снегу, истеки кровью от пули в спине, все сложилось бы куда лучше. Но сейчас…

— Надеюсь, я смогу хоть маленькой толикой сгладить это недоразумение, мессир, доставив вас и вашего спутника в добром здравии в родные пенаты.

Гримберт ощутил в груди медленно зреющую искру злорадства. Приятное чувство, напоминающее разогревающийся двигатель.

— Полагаю, это самое малое из того, что вы можете сделать в сложившихся обстоятельствах.

— В таком случае соблаговолите назвать свое имя, мессир, и места, из которых происходите.

Верно, вспомнил он, я же не представился. Сперва было не до того, а после и позабыл. Что ж, тем лучше. Хочу посмотреть на его лицо, когда он это услышит. Черт возьми, да у него глаза из орбит выскочат…

— Меня зовут Гримберт и я наследник маркграфа Туринского.

Это имя должно было произвести в шатре эффект разорвавшегося восьмидюймового снаряда. Гримберт заранее предвкушал испуганный шепот «офицеров», трусливыми крысиными лапами шуршащий по шатру. И испуг на лице их предводителя, который слишком поздно понял, в какие неприятности ввязался.

Но не обнаружил ни того, ни другого.

Подручные Вольфрама молча сидели на своих местах, вяло почесываясь и клацая зубами, точно скучающие псы, сам же он лишь рассеянно потер подбородок. Не услышал? Или, как и многие другие рутьеры, падок на какое-нибудь нейро-зелье, размягчающее мозг?

— Вот оно как… — пробормотал Вольфрам, — Подумать только. Вот оно, значит, как…

— До Турина почти сорок лиг, — холодно произнес Гримберт, — И я хотел бы отправиться в путь немедленно. Если вы хотите принести мне извинения по всей форме, это можно сделать в дороге. И я хочу увидеть своего оруженосца, мне надо убедиться, что он в порядке. Что до доспеха…

Вольфрам медленно поднялся. Он оказался не таким уж толстяком, как показалось сперва Гримберту. Да, тяжелый, плотный, как двухлетний лимузенский бычок, но колышущийся подкожный жир нарос определенно не на голых костях, под ним угадывались тяжелые, как у вышедшего на пенсию молотобойца, мышцы.

Вольфрам вдруг усмехнулся, обнажив бледно-желтые стертые зубы. Но не Гримберту.

— Учитесь, никчемное отродье, — буркнул он своим головорезам, — Две минуты — и он сам выложил мне все как своему любимому дядюшке. А я даже пальцем к нему не прикоснулся. Ну а сколько дней потребовалось бы вам? Два? Может, три?

Кто-то в углу хмыкнул.

— Управились бы за час.

— Час! — Вольфрам презрительно оскалился и вдруг развернулся, резко, как на пружинах, враз перестав казаться похожим на раздобревшего трусоватого писца, — За час вы бы измордовали его до полусмерти, скоты, да так ничего бы и не выбили! А если бы взялись пытать, и подавно свели бы в могилу!

— И вовсе не обязательно пытать, — обиженно протянул тот, кого прочие звали Бражником, — Есть у меня кислота одна потрясающая, у византийского маркитанта взял. Две, максимум три капельки — и он бы сам с превеликим усердием все выложил как на духу, уж уверяю вас…

— Заткнись ты со своей кислотой, — сухо произнесла женщина. Голос ее звучал глухо, как из бочки, но все равно оставался мелодичным, — Вот вам и тележное колесо, господа… Кто бы знал, что такая птица нам попадется, а?

— Колесо! — Бражник хихикнул, — Тут уж одним колесом не обойдется, я так смекаю. Тут уже золотом пахнет, и не мелкой кучкой. Тут, если хотите знать, тысячей флоринов пахнет, вот что. Настоящих, туринской чеканки. А может даже и флоринами…

— Остается рассмотреть вопрос комплектации.

— Что вы имеете в виду, уважаемая госпожа блудница?

— За тысячу флоринов убитый горем папаша получит своего ублюдка живым, но и только. Многие на его месте и тому были бы рады. Но, скажем, если он немного заплатит от щедрот своих, то сможет получить его же в… скажем так, более богатой конфигурации. Например, с ушами, пальцами и глазами…

— Превосходная идея!

— И весьма благородная, — промурлыкал тип, державшийся с другой стороны шатра, — Подумайте только, ведь можно назначить плату за каждый пальчик, каждый орган, даже каждый квадратный дюйм кожи. Мы ведь не принуждаем никого к сделке, это низко. Мы просто объявляем прейскурант, а желающий вернуть дитя сам определяет, какие его части ему любы более всего…

Гримберт ощутил, что мягкий пол в шатре вдруг сделался неустойчивым, точно палуба корабля. Или бронекапсула идущего полным ходом доспеха. Но в этот раз у него не было гироскопов «Убийцы», готовых автоматически выровнять положение.

— Извольте объясниться, — произнес он, задыхаясь, — Я хочу… Я требую, чтобы вы…

Вольфрам подошел ближе, неспешно, ленивым медленным шагом. Гримберт ощутил исходящий от него запах, тяжелый, но не опасный. Не такой, какой издают смертоносные по своей природе устройства и механизмы, скорее, запах товара, залежавшегося в лавке и захватанного бесчисленным множеством рук.

— Объясниться? Прошу простить мои манеры, мессир. Сейчас. Сейчас. Сейчас старый Вольфрам все вам растолкует…

Удар был столь стремителен, что Гримберт не то, что отразить его, но и заметить. Точно сверхзвуковая боеголовка, запущенная по хитрой извилистой траектории, просчитать которую оказались бессильны баллистические вычислители. Эта боеголовка угодила ему в правую часть живота и в первый миг показалось даже, что удар вышел ослабленный, не серьезный, потому как боли почти не было, только неимоверное удивление да замерзшее на губах ругательство, выдохнуть которое так и не хватило воздуха.

А потом боль пришла. Лопнула внутри, как лопается застарелый нарыв, надувшийся отравленной кровью и гноем. И все его внутренности вдруг оторвались от своих мест, сделавшись кровавыми сгустками, и перепутались между собой, превратившись в один огромный, раскаленный, пульсирующий клубок.

Он попытался отступить на шаг, но тело ему уже не подчинялось, оно подчинялось только боли и только ее слушало, безжалостно глуша все прочие частоты. Он попытался сдержать ее, впившись пальцами в живот, но это было не проще, чем сдержать голыми ладонями прорвавшую плотину. Он попытался…

Должно быть, он всхлипывал при этом, потому что тот, кого именовали виконтом, рассмеялся:

— Вот тебе и маркграф. Полагается ли венценосной особе так скулить?

Вольфрам удовлетворенно кивнул, потирая кулак. Кулак был совсем ее большой и на вид не тяжелый, но веса в нем было больше, чем в двенадцатидюймовом снаряде. А злости и того больше.

— Пусть скулит, — предводитель рутьеров подмигнул ему, обходя Гримберта кругом, — Знать, у нашего мессира при дворе много учителей было, да только все не те. Ну это ничего. Думаю, «Смиренные Гиены» быстро научат его этикету…

Сейчас ударит, понял Гримберт. Но ни защититься от второго удара, ни даже шевельнуться не смог.

Уличные остряки напрасно смеются над высокородными господами, которые, якобы, падают в обморок, уязвив кончик пальца розовым шипом. Гримберт знал, что такое боль, может, не в таких дотошных нюансах, как некоторые прочие, но знал — и во многих обличьях.

Ему приходилось ощущать боль, и не раз. Магнебод не позволял ему во время тренировок прикасаться к бортовому запасу обезболивающих, утверждая, что боль и голод — толковые наставники, воспитавшие больше рыцарей, чем самые дотошные учителя.

Ему приходилось разбивать в кровь колени, выпав из бронекапсулы, хлюпать разбитым носом после плохо рассчитанного маневра, который не смогла компенсировать примитивно устроенная амортизирующая система доспеха, украдкой хныкать после учебного поединка из-за отшибленных ребер…

Но эта боль, которая взорвалась осколочным фугасом в его потрохах, была какой-то другой. Ее нельзя было терпеть, как предписывалось рыцарю терпеть все телесные тяготы на пути своего служения. Ее нельзя было игнорировать, как малозначимые показания визора. Она появилась и, мгновенно расширившись из огненной точки в его животе, погребла под собой весь мир, сокрушив его вековечные устои.

Больше не было ни Турина, ни Сальбертранского леса, ни Аривальда. Ни неба, ни земли, ни святых, ни грешников. Не было даже грязного шатра, в который его завели. Одна только боль — бездонный пульсирующий океан жидкого огня, разрывающий его внутренности изнутри.

Гримберт попытался вздохнуть, но не смог. Все мышцы в его теле расплавились, в выжженной утробе не осталось внутренностей, лишь звенела звеньями раскаленная медная цепь. Тщетно открывая рот, он уткнулся лицом в зловонные, скверно выделанные шкуры на полу, втягивая их землистый запах, но не в силах сделать вздох.

Вольфрам подошел неспешно и почти беззвучно. Гримберт почти не видел его, но хорошо видел начищенные до блеска носки его сапог, замершие напротив лица. Должно быть, их полировали усерднее, чем туринские пажи броню «Убийцы» — ему показалось, что он может разглядеть собственное отражение, если хорошенько присмотрится.

Только сил на это не оставалось. Даже на вдох — и то не было.

— Слушай внимательно, — в голосе Вольфрама не было злости, он звучал спокойно и немного укоризненно, как у учителя, раздосадованного легкомысленностью своего ученика, но и только, — Это не Турин. Это лагерь «Смиренных Гиен». Здесь один властитель. Это я. И звать меня господин Вольфрам Великодушный. Так что в следующий раз, когда ты вздумаешь открыть свою пасть, подумай, а давал ли я тебе на то соответствующее разрешение?

Кажется, ему удалось сделать вдох. Крошечный глоток воздуха обжег отшибленные внутренности как кислота, но и он был блаженством.

Святой Пантелеймон, дай сил не лишиться чувств. Дай…

— Что? — Вольфрам приложил ладонь к уху, — Вам нездоровится? Слуг позвать? Одну секунду, юный сеньор. Одну крохотную секундочку…

Удар сапогом в живот выбил из него те жалкие крохи воздуха, что он успел втянуть. Внутренности скрутились в тугие узлы, точно грязное постельное белье, слюна во рту сделалось горькой как полынь.

— Все в порядке, мессир? — участливо осведомился Вольфрам, вновь занося для удара ногу, — Не извольте… беспокоиться!

Гримберт попытался выставить перед собой руку, но та была слаба как цыплячье крылышко.

Боль разорвалась под ребрами. И еще раз. И еще.

Когда Вольфрам наконец отошел от него, ему казалось, будто его тело превратилось в прилипшую к полу ветошь.

— Куда его? — мрачно осведомился Железный Паяц, кажущийся снизу высоким как каланча, — Обратно в землянку, что ль?

— В землянку? — Вольфрам удивленно приподнял бровь, — Ты что, мой друг, из ума выжил? Держать нашего досточтимого гостя в земляной конуре? Где твои манеры, помилуй Господи?

Кажется, кто-то хотел возразить, Гримберт уловил подобие недовольного шороха, прокатившегося по шатру. Но Вольфрам, услышав его, лишь осклабился.

— Что, грязные псы, в самом думали, что я оставлю этого золотого гуся вам на поживу? Чтоб кто-нибудь из вас темной ночью сбежал с мальчишкой под мышкой, вознамерившись получить за него куш? Кто из вас собирался это сделать? Ты, Бальдульф? Или ты, Блудница? Я вижу вас насквозь, чертовы хитрые гиены! Каждого до самого душевного донышка! Я знаю, о чем вы подумываете!

Где-то сердито засопел Бражник. Недовольный, как и все прочие, он в то же время был достаточно осторожен, чтобы не навлекать на себя гнев главаря.

— А куда ж его тогда?

— Куда? — Вольфрам ухмыльнулся, — Паяц! Ты опять забыл о гостеприимстве, ржавый ты мерзавец! Какое мнение у нашего гостя сложится о «Смиренных Гиенах»? Ну-ка отведи мессира в его маркграфские покои и убедись, что он устроился там наилучшим образом! Кстати, у нас в обозе еще осталась та славная собачья цепь?..



Загрузка...