Думаю, причиной этого случая было папино пенсне — со стальной дужкой, пробковыми прокладочками в тех местах, где оно защипывало переносицу, и черным шнурком, пристегивавшимся к верхней пуговице жилета. Теперь такие пенсне называются старомодными или даже чеховскими и встречаются лишь на сцене, когда требуется изобразить дореволюционного интеллигента.
Вижу, как папа надевал и снимал пенсне, беря его за металлическую петельку и отставляя в сторону, а то и просто сбрасывал легким движением пальцев, причем оно повисало на шнурке и некоторое время, поблескивая овальными стеклами, качалось как маятник, и тогда я видел по сторонам папиной переносицы коралловые вдавлинки, делавшие его бородатое лицо особенно милым и обезоруживающе растерянным.
Мама тоже носила пенсне, но с черным ободком и тоже со шнурком, и я не любил, когда она его надевала, сразу же становясь в моих глазах уже не мамочкой, а строгой дамой.
Папа в пенсне и черной фетровой шляпе с широкими полями и мама в жакете с узкими рукавами, в вуали, в пенсне, в шляпе с орлиным пером, которое трепал свежий, довольно сердитый морской ветер, сидели на палубе на решетчатой скамейке, а за ними с головокружительным однообразием несло назад темные волны с барашками и кружевную пену, бьющую из-под деревянных колес парохода; из двух черных труб валил дым, и сажа косо проносилась над палубой, сыпалась в темно-зеленую, почти черную от надвигающейся бури воду.
Папа и мама, весело ежась, засунули озябшие руки в рукава. Сидя между ними, я пытался сделать то же самое, но обнаружилось, что я уже вырос из своего матросского пальтишка с золочеными дутыми пуговицами и мои руки не влезали в рукава, ставшие очень тесными, короткими.
А море все неслось и неслось мимо нас, плоское и взволнованное, простираясь до самого горизонта, покрытого тучами, из которых уже высунулся и опускался крутящийся хобот, а из воды навстречу ему поднимался другой вертящийся хобот, и наконец они соединились, и свинцово-синий смерч побежал по горизонту, и я отправился в своей пухлой матросской шапочке с беснующимися лентами гулять по палубе, разглядывая спасательные круги с надписью «Тургенев» и спасательные шлюпки, покрытые брезентом, и гулял до тех пор, пока не очутился в руках у студентов и курсисток, ехавших в третьем классе из Аккермана в Одессу. Курсистки были в маленьких суконных шапочках, бурнусах и козловых башмаках, те самые курсистки, которые уже несколько раз издали с любопытством поглядывали на нас, посылая нам, в особенности папе, необъяснимые улыбки. Они стали меня нежно тормошить, тискать, даже один бородатый студент в старой тужурке и помятой фуражке с голубым выгоревшим околышем сделал попытку пощекотать меня под мышками, чего я терпеть не мог, при этом он весьма глупо присел передо мной на корточки, щекоча мое лицо жесткой бородой и пугая стальными очками с увеличительными стеклами.
Я заревел и стал лягаться, но курсистки спасли меня от студента и сунули мне в руку сухой апельсин и шоколадку с передвижной картинкой на обертке — шоколадка, наверное, долго лежала в кармане и размякла.
— Мальчик, как тебя зовут? — спросила одна курсистка, прижимая меня к груди.
— Валя, — ответил я.
— Какая прелесть!
— А как твоя фамилия?
— Катаев.
— Странно. Это твой папа?
— Мой. А что?
— Родной папа?
Я не понимал, чего они от меня хотят, и молчал.
— Ты, мальчик, наверное, что-то путаешь. Просто не понимаешь или притворяешься.
— Я не притворяюсь.
— Так скажи же нам, Валюша, как зовут твоего папочку? Антон Павлович, правда?
— Ничего подобного!
— А как же?
— Петр Васильевич.
— Странно. Он писатель?
— Не писатель, а учитель, — сердито сказал я.
— Странно, — сказала одна из курсисток, та самая, что дала мне сухой апельсин и мягкую шоколадку.
— Ничего странного, а просто он учитель в епархиальном училище и немножко в юнкерском.
— Значит, он не Чехов? — разочарованно сказала курсистка. — Странно. Во всяком случае, поразительное сходство: бородка, лучистые глаза, пенсне со шнурком, мягкая улыбка… Гм… Чего ж ты стоишь, мальчик? Иди к родителям, они, наверное, беспокоятся, что ты можешь упасть в воду.
В тот же миг я остался один, как Чацкий на балу. А папа и мама, которые все слышали, сидели, прижавшись друг к другу плечами, засунув руки в рукава, на фоне бегущего моря, и хохотали до слез, а мама все повторяла, морща под вуалью нос:
— Я же тебе говорила, Пьер, что в этом пенсне ты вылитый Чехов.
Мне показалось, что папа несколько смущен.
— Мама, — спросил я, — что такое Чехов?
— Вот научишься читать, тогда узнаешь, — сказала мама.
Все же у меня остался неприятный осадок, что мой папа не Чехов.