Паровая трамбовка — зеленая, окутанная паром, — которая ездила туда и назад, трамбуя Французский бульвар уже дальше юнкерского училища, дальше Пироговской улицы, где-то между дачей Вальтука и ботаническим садом, привлекала мальчиков не только зрелищем своего механического движения, своей шумной работы, своей могучей силы, заставлявшей содрогаться стекла в домах и беситься лошадей, но также и потому, что в тех загородных районах, где она трамбовала шоссе, всегда недалеко от нее были насыпаны пирамидальные кучи щебенки — материала, из которого делалось шоссе.
Эту щебенку привозили издалека — с Урала, с Кавказа, из Донецкого бассейна, из Сибири, — и она представляла собой выработанную пустую породу из разных рудников и шахт.
На первый взгляд кучи щебенки казались однообразно-серыми, скучными, как всякий битый камень. Но в яркие осенние дни, присмотревшись своими зоркими пытливыми глазами, я однажды обнаружил, что каждый камень щебенки имеет свой особый, неповторимый цвет, свою особую структуру.
Иные из них горели яркой киноварью, иные отливали ляпис-лазурью, другие зеленели медянкой, и всюду между ними блестели грани разноцветных гранитов со вкрапленными в них слюдяными блестками и ярко-синими или темно-красными точками.
…под свист пара и тяжелый чугунный гул махового колеса — вернее, диска — трамбовки я копался в кучах щебня, открывая для себя все новые и новые красоты минералов, предназначенных для покрытия Большефонтанного шоссе…
Эти камни казались мне драгоценными, в особенности небольшие тяжелые металлически-желтые куски, так ярко блестевшие в лучах сухого сентябрьского солнца, что я всерьез принимал их за самородки золота.
Здесь были также самородки чистого серебра. Хотя такого в природе, кажется, не существует. Но я распоряжался законами природы по своему усмотрению.
Я набивал кусками щебенки ранец и карманы своих черных суконных гимназических брюк, а потом, пристроившись на выгоревшей траве ботанического, давно уже запущенного сада, под кустом жимолости или дикого орешника с поджаренными осенним солнцем, но еще зелеными листьями, кое-где стянутыми шелковинками паутины, рассматривал свои богатства, будучи совершенно уверен в том, что я держу в руках самородное золото, серебро, горный хрусталь, яшму, сердолики, яхонты, сапфиры…
Как чудесно было сидеть под жарким сентябрьским черноморским солнцем в своем зимнем гимназическом костюме, пропотевшем под мышками и под воротом, чувствовать накаленную солнцем кожу пояса, горячую мельхиоровую его пряжку, то и дело вытирать вспотевший под козырьком фуражки лоб, с которого еще не сошел летний загар, и перебирать — перекладывать с места на место — угловатые куски минералов, любуясь их драгоценным, металлическим и золотисто-слюдяным блеском.
В общем-то, я, конечно, понимал, что это вовсе не драгоценные камни, а пустая порода, выработка, годная лишь для того, чтобы мостить шоссейные дороги, а настоящие драгоценные камни — золото, серебро, алмазы — остались там, в далеких краях невообразимо огромной и богатой Российской империи, в руках добытчиков, золотоискателей и миллионеров — промышленников, горнозаводчиков…
…Но кто его знает? — быть может, в кучах щебенки остались невыработанные драгоценности. Бывают же на свете чудеса!…
Я, например, был почти уверен, что мне повезло и один из камней есть не что иное, как самородок золота: так жарко, драгоценно блестел он на солнце.
Кажется, попался мне также и небольшой кусочек густо-синего сапфира, вкрапленного в малиновый зернистый гранит, а что касается крупного прозрачного кристалла, то я не сомневался, что это горный хрусталь.
В конце концов я уверовал, что мне повезло, и чувствовал себя счастливцем, которому привалило богатство.
У меня был заветный гривенник, накопленный из денег, которые давали мне на покупку свечки, отправляя меня каждое воскресенье в церковь. На радостях по дороге домой я купил в бакалейной лавочке полфунта самой дешевой серой халвы, сделанной на желтом кунжутном масле, и наелся ею до тошноты, так что на некоторое время потерял всякий интерес к своим камням.
Но вечером, когда папа вернулся с заседания педагогического совета, камни снова заманчиво засветились при свете керосиновой лампы. Я вывалил перед папой на письменный стол, окруженный с трех сторон деревянными перильцами-балясинками, на его слегка траченное молью зеленое сукно со старыми чернильными пятнами свои камни и стал допытываться, драгоценны ли они или нет.
Папа надел пенсне и стал рассматривать мою щебенку.
Он брал камни один за другим и подносил их к стеклам пенсне, а затем откладывал в сторону, педантично произнося:
— Гранит. Диорит. Базальт. Полевой шпат. Кварц. Опять полевой шпат. Боксит.
Еще полевой шпат. Сланец. Сурмяный блеск. Цинковая обманка.
…Я слушал эти названия, все еще надеясь, что они обозначают нечто драгоценное…
Но у папы было такое равнодушное выражение лица, что надежды мои на обогащение таяли с каждой минутой.
— А это разве не самородок золота? — спросил я, когда очередь дошла до сверкающего при свете настольной лампы под зеленым абажуром желтого минерала.
Папа усмехнулся.
— Должен тебя огорчить, — сказал он, — это обыкновенный медный колчедан.
— А почему же он блестит, как самородок чистого золота?
— Потому-то и блестит, что не золото, — ответил папа, — настоящее самородное золото тусклого, матового оттенка и мало похоже на то золото, которое мы привыкли видеть в витринах ювелирных магазинов. Кроме того, если бы это было настоящее золото, то оно было бы неизмеримо тяжелее. А это обыкновенный медный колчедан. Словом, как говорит мудрая русская пословица, не все то золото, что блестит, — назидательно закончил по своему обыкновению папа и улыбнулся педагогической улыбкой.
Остался последний шанс: горный хрусталь.
Я показал папе крупный друз прозрачного минерала, в гранях которого отражался вечер в нашей квартире с папиной зеленой лампой.
— А это, скажешь, не горный хрусталь? — спросил я с надеждой.
— Должен тебя разочаровать, — ответил папа, едва удостоив взглядом минерал в моей руке. — Это отнюдь не горный хрусталь, а самый обыкновенный кварц, повсеместно распространенная горная порода.
Я был подавлен. Мои сокровища на глазах превратились в кучу камней, не имевших никакой ценности. Они вдруг потускнели, потеряли силу своих металлических оттенков, сделались неуклюжими, серыми, как та дешевая халва на вонючем кунжутном масле, отвратительный вкус которой я все время ощущал на языке и на гортани.
…ну что ж: рухнула еще одна иллюзия. Значит, такова жизнь…
Я молча забрал с папиного стола камни, отнес их в кухню и бросил в мусорное ведро, причем они как-то скучно, глухо, вульгарно застучали. Когда же я вернулся в нашу общую комнату — спальню и кабинет, — папа, согнув спину в домашнем люстриновом пиджаке, уже исправлял красно-синим карандашом ученические тетрадки, беря их одну за другой из стопки.
Горела лампа под прозрачным зеленым абажуром, освещая папин письменный стол, называвшийся у нас почему-то конторкой. На этой конторке всегда находился письменный малахитовый прибор: доска с желобком, на которой стояли две стеклянные кубические чернильницы, два медных подсвечника с медными ручками на малахитовых подставках, медный нож для разрезания книг с малахитовым черенком, медная чашечка на малахитовой подставке для кнопок и марок, медный прибор на малахитовой же подставке, куда затыкалась между двух пластинок коробка спичек, и малахитовое пресс-папье. Была еще малахитовая ручка, но она давно уже сломалась. Это было наследство, доставшееся папе от его папы. Я слышал историю этого старинного малахитового прибора, в свою очередь полученного моим вятским дедушкой от своего отца, моего прадедушки.
Малахитовый прибор был куплен в Екатеринбурге, на Урале, где добывалось много малахита. В свое время прибор этот был очень красив и ярок, но с течением времени потускнел, и местами камень отбился, а медные части подсвечников, закапанных стеарином, позеленели.
Он не имел вида.
Но иногда, под большие праздники, папа его собственноручно чистил и мыл, и после этого он вдруг преображался: нарядно блестела медь, а малахитовые доски и подставки светились такой яркой прозрачной зеленью в прожилках и зигзагах, как зеленые черноморские волны, написанные Айвазовским.
И меня не удивляло, что эта фамильная вещь считалась почти драгоценной.