«Господин Президент Республики,

сегодня я осмеливаюсь направить вам этот рапорт, поскольку у меня есть основания думать, что дело Рене Миртиля вам никогда не представляли в истинном свете, а некоторые его аспекты, не известные никому, кроме двух-трех человек, от вас даже систематически скрывали. Записки, переданные мною префекту полиции 19 апреля, представляли собой своего рода памятку, и события, отразившие конец этой ужасной истории, никогда не были изложены в письменной форме. Исходя из этих соображений, считаю необходимым вернуться к фактам в их совокупности, поскольку в разрозненном виде они могут вызвать различные толкования, тогда как собранные воедино обретают настолько жуткий смысл, что, наверное, никто не возьмет на себя смелость их пересказать. Поначалу моя роль ограничивалась рамками наблюдателя. Однако предоставленные мне широкие полномочия в силу обстоятельств превратили меня в судебного следователя и позволили проникнуть в глубину тайны, еще более ужасной, нежели тайна Железной Маски или любая другая государственная тайна, разглашение которой рискует стать угрозой общественному порядку. С открывшейся мне правдой надлежит ознакомить высшую инстанцию государственной власти, но не в форме резюме, иначе она может показаться просто невероятной, а в виде последовательного изложения, как я сам пришел к ней, постепенно, через тысячи сомнений. Поэтому я позволю себе не колеблясь вернуться к самому началу этой истории, чтобы постараться не упустить ни одной детали, никого не щадить, дабы этот документ, уже по характеру самих фактов скорее похожий на роман, нежели на судебное донесение, мог бы послужить интересам правосудия и науки.»

19 апреля в одиннадцать часов меня вызвали к префекту полиции господину Андреотти. Вас это вполне может озадачить, поскольку все сотрудники префектуры в тот день отдыхали, так как в понедельник 19 апреля началась пасхальная неделя. Но в пятницу вечером господин Андреотти меня предупредил:

Дорогой Гаррик, не уезжайте из дому. Скорее всего, в воскресенье или понедельник вы мне понадобитесь.

Я несколько лет заведовал его кабинетом и по тону голоса догадался, что речь идет о чем-то весьма серьезном.

— Неужто открыли какой-то заговор против… — начал было я.

— Вот и не угадали. Пока что я не могу ввести вас в курс дела, но не уезжайте на каникулы. Это приказ начальства.

Двое суток в моей голове возникали самые невероятные предположения, поэтому, когда я сел напротив господина Андреотти, мое любопытство было так обострено, что наш разговор запечатлелся в моей памяти с точностью стенограммы. Господина префекта явно что-то беспокоило. Он угостил меня голландской сигаретой — его любимый сорт — и, долго не раздумывая, приступил к делу:

— Дорогой Гаррик, если я не ошибаюсь, вы католик?

— Да, господин префект.

— Отвечайте без обиняков. Если миссия, для которой я предложил вашу кандидатуру, будет вам неприятна, откажитесь, и я подыщу другого. Но, между нами говоря, я предпочел бы получить ваше согласие… Вы обладаете всем необходимым для достижения успеха, и думаю, что ваши убеждения… ваша философия, если вам так больше нравится… делают вас особенно подходящим для выполнения миссии, которую на вас возлагают. Это совершенно особая и очень трудная задача, к которой следует подходить с критериями морали в гораздо большей степени, нежели с позиций научной целесообразности.

Он встал и прошел к высокому окну с видом на город, где по случаю праздника не осталось ни души. Я был озадачен. Явное замешательство Андреотти сказалось на мне. Я стараюсь точно воспроизвести наши предварительные переговоры, поскольку в этом деле важное место принадлежит контексту. В то пасхальное утро никто еще не ведал о последствиях одного важного решения, принятого после долгих размышлений. Но когда час битвы назначен и будущее зависит только от удачи, тогда каждая секунда бесконечно весома и все, способствующее успеху, принимается в расчет. Я и по сей день слышу шаги префекта, приглушенные ворсистым ковром; вижу еле заметное скольжение золотистого солнечного луча по письменному столу и помню, какая борьба между «да» и «нет» шла в моей душе.

— Поймите правильно, — продолжал Андреотти. — То, что мне предстоит вам сказать, это более чем доверительно. Дайте слово, что никому не повторите услышанного.

— Я даю его вам, господин префект. К тому же я холост, подружки у меня нет, а в свободное время я пишу очерк о явлениях, наблюдаемых в парапсихологии. Проболтаться мне просто некому.

— Знаю… Благодарствую… Знаком ли вам профессор Марек?

— Да, по имени. Не тот ли это хирург, который успешно провел весьма неординарные операции на собаках?

— Он самый. Но с той поры Марек шагнул далеко вперед. Будь у него средства, какими располагают некоторые экспериментаторы в Америке, он произвел бы переворот в хирургии.

Андреотти протянул мне фото, и я увидел усталое лицо, изборожденное морщинами. Те, что проходили по лбу, весьма впечатляли. Но вдоль носа и вокруг рта образовалась целая сеть трещин — тонких, как порезы бритвой, или глубоких и словно подвязывающих отвислые щеки. Глаза карие, лишенные тепла, неподвижно глядели в сторону. Короткий седеющий ежик волос приоткрывал крупные, мясистые, чуть торчащие уши. Я прочел подпись: «Антон Марек».

— По происхождению он чех, — сказал Андреотти. — В момент венгерского восстания бежал во Францию и поселился в Вилль-д’Аврэ. Вы увидите его клинику, когда поедете туда. Она под стать ее владельцу. Марек… как бы вам доходчиво объяснить… Эйнштейн и Эдисон в одном лице. Смесь теоретика и практика, способного на сомнительные поделки. Он живет там среди своих собак с маленькой бригадой учеников-фанатов и, надо признать, творит чудеса. Пресса поведала не все, но даже то, что она обнародовала, прошло незамеченным, так как американцы и русские достигли в сфере трансплантации органов таких результатов, которые впечатляют гораздо сильнее. Теперь уже не проблема пересадить ногу, руку, почку одного человека другому. Обычно такая операция проходит успешно, однако пересаженный член или орган приживается не всегда, и нейтрализовать реакцию отторжения организма порой крайне трудно. А Мареку удается преодолеть отторжение. Но о его методе никто не знает. Я хочу этим сказать, что нами предприняты все необходимые меры для неразглашения тайны. Разумеется, в детали я не вдаюсь. Тем не менее могу вам поверить такой секрет: экспертная комиссия ознакомилась с отчетами по опытам Марека на собаках — оказалось, что результаты просто ошеломляют. Марек способен не только пересадить от одного животного другому сердце, печень, легкие и тем более лапу, но также… вы слышите, Гаррик… голову. Иными словами, он способен осуществить любую пересадку.

— Меня это не очень удивляет, — сказал я. — Скрибнер, в Соединенных Штатах, давно уже сделал пересадку искусственных почек, а совсем недавно я прочел длинную статью о создании банка органов. Журналист напоминал, что по инициативе медицинского еженедельника был создан банк глаз, и ратовал за открытие лаборатории экспериментальной хирургии при медицинском факультете. Я знаю также, что один русский — Анастас… по фамилии на «ский»… Лапчинский, кажется, — пересадил собаке по кличке Братик лапу другой собаки, предварительно сделав ей переливание крови животного другой породы.

— Но голова, дорогой мой Гаррик, голова?..

— Да, это просто невероятно. Тем не менее, поскольку сращивание нервов и артерий стало уже повседневной практикой, я не вижу…

— Тем лучше, тем лучше. В конце концов, это я, быть может, отстал от жизни, — сказал Андреотти. — Весьма рад, что вы оказались столь компетентны. Поистине, вы именно тот человек, какой нам требуется. Но слушайте дальше.

Префект снова сел, задумался, затем продолжил:

— Марек хвастался, что может получить подобные результаты, оперируя на людях. Но только понимаете, в чем загвоздка… Спрашивается: где брать доноров? Понятно, когда отец готов отдать руку своему ребенку, пострадавшему в аварии. Можно также вообразить старого человека, отписывающего себя науке, если мне позволено так выразиться…

— Нет, — возразил я, — для подобных операций требуются молодые и безупречно здоровые люди.

— Этого тоже недостаточно, — сказал префект. — Вы забываете про юридическую сторону проблемы. Допустим, вы захотели бы в интересах будущего науки отдать ей легкое, или почку, или другую часть своего тела. Так вот, вы не имеете на это юридического права. Отбросим случай с отцом или матерью, жертвующими собой ради ребенка, что тоже порождает проблемы, по ныне действующим законам никто не имеет права добровольно соглашаться себя изувечить.

— Остаются смертники, — сказал я.

— Точно! Совершенно очевидно, что приговоренный к смертной казни, молодой, здоровый субъект и к тому же давший согласие — таково основное условие, — вот тот человеческий материал, который может быть предоставлен в распоряжение ученого.

— Но такого почему-то никогда не происходит. Я лично ни о чем таком не слышал.

Андреотти посерьезнел. Он наклонился ко мне, словно опасаясь, что его услышат посторонние.

— Ошибаетесь. У нас есть осужденный. Это Миртиль.

Я совершенно позабыл про Рене Миртиля. А между тем два года назад все газеты наперебой писали о нем в хронике происшествий. Он похитил в аэропорту Орли груз с золотом, предназначавшийся Национальному банку Франции. Поистине, ограбление века! Четырех миллиардов как не бывало. Два конвоира убиты. Миртиля приговорили к смертной казни. Но потом другие события постепенно заслонили это происшествие. Мало ли в мире государственных переворотов и военных агрессий, чтобы к убийце, пусть даже гениальному, у публики пропал интерес?

— Миртиль согласился по доброй воле, — сказал префект. — Он — особый случай.

— Значит, преступник в курсе дела?

Андреотти вздохнул:

— Дорогой друг, вот уже несколько месяцев без нашего ведома происходит такое!.. Скажем, если угодно, что государственными интересами прикрываются в тех случаях, которые бы в иные времена… Ладно, об этом ни слова. В самом деле, я узнал, что Миртиль предчувствовал…

— Но послушайте, господин префект, это же немыслимо… Ну кто пожелал бы присоединить… к своему телу… часть тела убийцы…

— Погодите, не горячитесь… У вас еще будет много поводов для удивления… Сначала вернемся к Миртилю. По правде, говоря, это он сам однажды известил через капеллана директора Санте,[15] что готов посмертно отдать свое тело медикам, ученым и тем самым способствовать прогрессу науки. В тюрьме Миртиль совершенно переменился… Я встретился по приказу начальства с его духовником, человеком весьма достойным. По его словам, Миртиль искренне обратился к вере. С того дня, как он вышел из-под влияния своей любовницы, некой Режины, которая по-прежнему заключена в Петит-Рокет, он преобразился.

— Или же разыграл комедию.

— Но какая ему корысть?.. И потом, вы же понимаете, одни его слова нас не устроят. Нет. В том-то и дело, что Миртиль, в доказательство своих слов, указал место, куда он спрятал украденное золото, так что мы вернули сокровища по принадлежности… Словом, когда я говорю «мы»… вы меня понимаете… Поэтому-то его предложение и было принято… — префект понизил голос, — и вот почему его апелляцию о помиловании отклонили лишь на прошлой неделе. С решением тянули до того момента, пока все не подготовили. Казнь Миртиля состоится завтра утром.

— Признаюсь, господин префект, что не вижу…

— Сейчас увидите. Подведем итог: с одной стороны, у нас имеется хирург, способный осуществить, как я вам только что сказал, полную пересадку. С другой — универсальный донор, поскольку все части его тела — вы меня поняли — все!.. — предоставлены в наше распоряжение… Наконец, настал тот день, когда по прогнозам дорожной полиции на дорогах ожидается двести пострадавших… Ну как, теперь вы догадываетесь о характере намеченного эксперимента?

Да, меня внезапно осенила догадка, и это было таким потрясением, что я не мог удержаться и тоже встал и зашагал по просторному кабинету префекта, богатая драпировка которого, несомненно, никогда не приглушала более невероятные конфиденциальные сообщения.

— Это безумие, господин префект, — заявил я. — Чистое безумие!

— Вначале я реагировал точно так же, как вы… Но как, по-вашему, когда была взорвана первая атомная бомба, разве это не было безумием? А когда послали первого человека в космос, разве это не было безумием? Мне сказали… вы меня внимательно слушаете?.. что Франция имеет возможность занять первое место в той сфере, в которой, по утверждению врагов нашего государства, а также некоторых его друзей, другие страны давно ушли вперед. Следовательно, эксперимент состоится… Точнее, он уже проводится… Позвольте мне закончить. Прежде чем вдаваться в подробности, я должен вас предупредить, что все это сохраняется в полной тайне. В курсе событий лишь несколько высокопоставленных лиц. Если Марек потерпит неудачу… ну что ж, тем хуже, придется ждать другого случая. Если же добьется успеха… вот тут-то, мой дорогой друг, в дело вмешаетесь вы.

— Каким образом?

— Вы прекрасно понимаете, что, достигнув положительных результатов, мы не станем сразу трубить на всех перекрестках. Пересадить руку, ногу… голову еще недостаточно. Надо ждать. И нам, возможно, придется набраться терпения на целые месяцы, чтобы увидеть, как чувствуют себя люди, перенесшие такую сложную операцию, не повлечет ли за собой пересадка органов побочных явлений. Короче говоря, нам потребуется человек, который будет поддерживать контакт с нашими подопечными, записывать их высказывания, наблюдать за их реадаптацией. Высшую инстанцию особенно интересует нравственная сторона эксперимента, как я и сказал в самом начале нашего разговора. Вас наделят всеми полномочиями, и вы станете вольны организовать свою работу по собственному усмотрению. Только раз в месяц вы будете представлять мне отчет. Забудьте, что вы служащий префектуры. И, конечно, не может быть и речи о том, чтобы угождать начальству. Объективно констатировать факты — вот, что от вас требуется, проследить, возвращаются ли прооперированные к нормальной жизни или на них легла печать хирургического вмешательства, психологические последствия которого непредсказуемы.

— Не думаете ли вы, что психиатр…

— Только не психиатр! Ничего такого, что могло бы породить у них комплексы. Нет! Вы станете их другом… Войдете к ним в доверие. Я знаю, у вас прекрасно получится. Ну и как? Вы согласны?

— Я хотел бы немножко подумать.

— К несчастью, у нас на это нет времени. Повторяю, эксперимент уже проводится. В этот самый момент все жандармерии парижского округа получили приказ доставлять в клинику профессора Марека лиц, пострадавших наиболее серьезно. Приняты все меры, чтобы их транспортировка ни у кого не вызывала любопытства. Марек отберет объекты, способные вынести пересадку. Это очень сложно из-за различий в составе крови, общего состояния пострадавших, возраста, а в некоторых случаях из-за семейного положения. Возможно, мы столкнемся с жестокими вопросами совести. Теперь вы видите, дорогой друг, почему я обратился именно к вам.

Я был поставлен в крайне затруднительное положение, так как слишком хорошо узнал закулисную сторону политики и ясно видел ожидающие меня трудности, но тем не менее эта необычная миссия меня привлекала. Когда-то я долго колебался, делая выбор между правом и философией. Мой отец настоял на моем поступлении в Административную школу, но я не утратил вкуса к научной работе и все свободное время отдавал изучению таких столь мало известных психических явлений, как передача мыслей на расстоянии, предчувствие, ясновидение. Андреотти хорошо знал, что делает, предлагая мне столь неблагодарное дело. И тем не менее я никак не мог принять окончательного решения.

— Так что же все-таки возьмут у Миртиля для пересадки? — спросил я.

— Но… все, — сказал префект. — У Марека нет намерения использовать только тот или иной орган. Он хочет взять все. Случай слишком уж благоприятный. Подумайте, ведь на нашу голову падут десятки умирающих. У одного раздроблены ноги, второму угрожает ампутация руки, у третьего продырявлен желудок, или раздавлена грудная клетка, или размозжена черепная коробка. Завтра в этот же час Миртиль мог бы исчезнуть в полном смысле слова, но его сердце, голова, внутренние органы могли бы вернуть жизнь невинным жертвам дорожных происшествий. Благодаря ему, шесть или семь человек выживут.

— Какой ужас! — пробормотал я. — Как подумаю, что в эту самую минуту они катят в автомобилях, а уже в следующую… Я вас недопонял. Я счел было, что Марек предполагал пересадить только два или три органа.

— Да нет же! Научный эксперимент состоит именно в том, что он намерен взять тело и расчленить… После хирургического вмешательства от Миртиля не останется больше ничего. Представляете!

Конечно, я представлял и был в какой-то мере даже зачарован этим кошмарным экспериментом.

— Разумеется, — продолжал префект, — реципиенты не узнают, что обязаны спасением жизни части тела или внутренним органам преступника. Что касается Миртиля, то его гильотинируют в Санте, как это происходит обычно, однако при казни будет присутствовать один из сотрудников Марека, и он предпримет все необходимое, чтобы голова казненного никак не пострадала. Для этого нужны особые предосторожности. Мне они не известны, но дело в том, что профессор разработал специальную методу, которая вроде бы задерживает омертвление мозговой ткани. Труп Миртиля отправят профессору Мареку с целью безотлагательной пересадки органов. Улицы будут перекрыты для городского транспорта, чтобы максимально ускорить доставку тела в клинику. Все продумано до мельчайших деталей. Марек наверняка добьется успеха. С этой стороны нам нечего опасаться. Ваша роль заключается в том, чтобы предвидеть непредвиденное.

Я не мог сдержать улыбку.

— Мне нравится сочетание этих слов, — сказал я. — Оно меня ободряет.

— Значит, вы согласны?

— Ладно!.. Согласен.

— Я вам очень признателен, дорогой друг. И если все пойдет хорошо, поверьте, вышестоящие персоны засвидетельствуют вам свою благодарность. Я собираюсь распорядиться завести специальное досье по этому делу. В нем уже лежит curriculum vitae[16] Рене Миртиля и Марека, различные сведения, которые могут быть вам полезны, в частности имена очень немногих людей, которых мы вынуждены поставить в известность. С этого момента вы совершенно независимы. Вы найдете в этом досье также служебное предписание, которое распахнет перед вами все двери. В случае необходимости звоните прямо мне. Но никогда не говорите по телефону ничего такого, что могло бы нас выдать. Мы обо всем договорились?

— Обо всем, господин префект.

— Не забудьте про ежемесячную докладную записку. И вот еще что: для всех сотрудников префектуры вы в отпуске. Не так ли?.. По личным мотивам. А теперь мне остается только пожелать вам успеха.

Он протянул мне руку и, провожая до двери, добавил:

— В порядке совета, на вашем месте я заглянул бы в Штаб…[17] Операцией руководит дивизионный комиссар Ламбер. Мужайтесь, Гаррик!

Я вышел от префекта в состоянии полного душевного смятения. Спускаясь по безлюдной большой лестнице, я осознал, что забыл задать ему тысячу вопросов… Например: а согласятся ли на такой эксперимент семьи пострадавших? Если согласие родственников получено, имеют ли право скрывать от них происхождение органов для пересадки? Что произойдет, если придется выбирать между пострадавшими: кому из них выжить, а кому погибнуть? Я не силен в вопросах совести и чуть было не вернулся к префекту, с намерением сказать ему, что, хорошенько взвесив «за» и «против», понял, что не подхожу для такой миссии. Но это было бы равносильно прошению об отставке. Мне стало нехорошо при одной мысли, что в данную минуту первые жертвы катастроф уже направляются в Вилль-д’Аврэ. Я почувствовал такую растерянность, что был вынужден присесть на скамейку. Открыв досье, я прочел несколько машинописных страниц, посвященных Миртилю. Молодой человек двадцати восьми лет. Два фото — в профиль и анфас, наклеенных на картон. Открытое, симпатичное лицо. Голубые, на вид правдивые глаза, четкий, мужественный, довольно красивый профиль.

Рене Миртиль был сыном фармацевта. Хорошо учился, потом его призвали на военную службу, и он провел тринадцать месяцев в Алжире. Затем все пошло наперекосяк. Подозреваемый в различных кражах со взломом на Лазурном берегу, он был арестован, потом отпущен на волю; арестован вторично за ношение оружия без разрешения и сопротивление общественным властям. Будучи вскоре освобожден, он исчез из виду на два года; служебная записка комиссара Бертена указывает, что Миртиль, возможно, входил в шайку, орудовавшую на Юго-Востоке и специализирующуюся на ограблении банков и почтовых машин. Но доказательств против него не оказалось. Затем несколько свидетелей, внушающих доверие, утверждали, что видели его за рулем грузовичка, задействованного в похищении весьма известного лица. Наконец, следовал список его прегрешений: торговля оружием, валютой, два ограбления ювелирных магазинов средь бела дня в Париже, кровавое сведение счетов на улице Бланш, выстрелы в полицейского регулировщика и, разумеется, hold-up[18] в Орли… Словом, список длинный и удручающий.

На карточке стоял адрес его адвоката — мадам Эбер-Жамен, и я спросил себя, уместно ли нанести ей визит, но, подумав, отказался от этой затеи. Какой веский предлог мог бы я найти для такого шага? Не вызовет ли он подозрения у Эбер-Жамен? Да и чему это послужит, коль скоро Миртилю предстоит бесследно исчезнуть! Зато мне, пожалуй, было бы интересно поговорить с Режиной, которая, по словам комиссара Бертена, немало сбивала Миртиля с пути истинного. Это оказалось сильнее меня: хотелось узнать о нем поподробнее. Я вынужден был себе признаться, что больше всего меня смущала назойливая мысль, что Миртиль умрет, как еще никто не умирал до него. Могила никогда не разверзнется для него. Он уйдет в своеобразное небытие, бросавшее вызов воображению. Я смотрел на фотографию — еще несколько часов, и его лицо станет лицом другого человека, даст приют другим мыслям, возможно посредственным, и, чего доброго, его станут ласкать руки, которые… Нет! Это невообразимо! Если умирающий, которому предназначалась голова Миртиля, был женат, то как должна вести себя женщина в присутствии мужа — живого, но внезапно ставшего чужим и незнакомым? Что мы, в сущности, любим в человеке? Искалеченный мужчина… инвалид войны, у которого обезображено лицо… покинет ли его жена? Но с головой другого?.. А что, если она потребует развода? Возмещения убытков? Что меня особенно бесило в этих проблемах, которые я перебирал в немом ужасе, — это их досадная бессмыслица и, надо признать, смехотворность. Я дошел уже до такой степени усталости, когда насмехаешься над тем, от чего к горлу подступает тошнота. В конце концов, может, эта женщина будет согласна обменять голову заурядного супруга на голову Миртиля. У нее создастся впечатление, что она изменяет мужу со своим же мужем. Стоп! Я дошел до ручки.

Я встал с чувством растущего волнения. Я коснулся того, что префект так изящно назвал «непредвиденным».

Я вошел в кабинет комиссара Ламбера. Он ждал меня и был явно заинтригован, но не позволил себе расспросов, а ограничился тем, что в общих чертах изложил мне ситуацию. Несколько серьезных несчастных случаев в провинции, парочка автомобильных столкновений на подъезде к Парижу, а именно — раздавленная рука в Дурдане. Раненый немедленно отправлен в Вилль-д’Аврэ.

— Речь идет о некоем Оливье Гобри, — объяснил мне комиссар. — Тридцать лет. Положение критическое. Наверняка потребуется ампутация.

— Чем он занимается?

— Рисует. Он живет на улице Равиньян.

— Женат?

— Нет.

— Какая рука?

— Левая. Это ему не слишком навредит.

В этот момент зазвонил телефон, и комиссар бросился к нему. Со сжавшимся сердцем я взял отводную трубку и услышал далекий голос обезумевшего человека, который кричал:

— Алло!.. Пост 14! На выезде с Восточной автострады! Бригадный комиссар дорожной жандармерии Менье. Только что лопнула покрышка, и в результате произошел несчастный случай. Двое убитых и двое тяжелораненых. «Скорая помощь» прибыла.

— Какие именно ранения? — спросил комиссар.

— В одной машине у женщины полностью раздробило ногу. Ее муж погиб. В другой — наоборот: жена скончалась, но муж может выжить, если его прооперировать вовремя. У него оторвана правая нога и множество ушибов.

— Направляйтесь к Вилль-д’Аврэ, как условлено, — приказал комиссар.

Он повернул ко мне побледневшее лицо.

— И это пока не час пик, — сказал он. — Но еще немного, и работы будет хоть отбавляй.

Я думал о мужчине и женщине, чья жизнь зависела от Миртиля. Но решатся ли пересадить одну из ног Миртиля жен…

— Можете ли вы немедленно отправить меня в Вилль-д’Аврэ? — спросил я.

— Ничего проще!

Когда я садился в машину, у меня кружилась голова.


Антон Марек был миниатюрнее и старше, чем я себе представлял. Из-за тика у него постоянно мигало веко, а щека все время дергалась, как шкура лошади, донимаемой слепнями. Его желтые жгучие глаза смотрели на вас со смущающей настойчивостью, возможно, потому, что он плохо изъяснялся по-французски и боялся, что его не поймут. Профессор приветствовал меня с преувеличенной почтительностью и повел в свой кабинет. Обстановка выглядела бедной, но библиотека набита книгами, журналами, публикациями на многих языках. Два окна выходили в просторный двор, окруженный собачьими будками. Время от времени собачья морда тыкалась в сетку ограды или царапала ее нетерпеливой лапой. Распахнутые двустворчатые ворота охранялись жандармом.

В двух словах я объяснил Мареку, в чем состоит моя миссия, и теперь он вводил меня в курс своих работ или скорее, получив в моем лице любезного слушателя, щедро развивал перед ним свои теории. Очень скоро я понял, что ему хотелось взять реванш за трудное и безвестное прошлое. Эта защитительная речь, пересыпанная научными терминами, была недоступна мне, профану по части медицины.

Я прибыл сюда не для того, чтобы слушать лекции, и попытался вежливо дать ему это понять. Какое там! Этот человек принадлежал к породе исследователей-одиночек, которые живут ради того, чтобы в один прекрасный день торжествовать победу; что возьмет в них верх — гениальность или фанатизм, — никто не знает. В то же время в том, как он, поддакивая, качал головой и наклонялся ко мне, сквозило желание угодить, понравиться, и меня это несколько коробило. Антон Марек! Имя ассоциировалось с двадцатью годами войны, погромов, путчей, исступленной борьбы, нищеты. И вот этот раздавленный жизнью тип возжелал воскрешать людей!

— Я полностью вам доверяю, господин профессор, — сказал я. — У меня всего лишь один вопрос: не могу ли я обосноваться здесь до завтра?

Разумеется, да. Места хоть отбавляй. Комнаты переоборудованы и обставлены на современный лад. Впрочем, если я желаю осмотреть… Я согласился и был приятно удивлен: Марек замечательно преобразил бывший отель, купленный, по его утверждению, за бесценок. Спальни оказались тесноваты, поскольку он разделил перегородками несколько комнат надвое, но комфортабельны. Я пожелал заглянуть и в операционное отделение, но, к сожалению, вход в эту часть дома посторонним воспрещался. Повсюду царила деловая атмосфера. Суетились санитары. Секретарь у входа в коридор, ведший в операционную, яростно стучал по клавишам пишущей машинки.

— Что-то не видно женщин, — заметил я.

— Я опасаюсь болтливости, — с озабоченным видом ответил Марек.

В этот момент во дворе остановилась машина «Скорой помощи». Мы прибавили шагу. Моторизованный полицейский, сняв очки, поздоровался с нами.

— Принимайте еще одного бедолагу. Наткнулся на грузовик, перевозивший балки. Представляете, балки — в праздничный-то день!.. Он врезался с такой силой, что проткнул себе грудную клетку.

— Очень хорошо, — пробормотал Марек. — Очень интересный случай.

Тем временем, санитары осторожно доставали из «скорой помощи» носилки.

— Вот его документы… — продолжал мотоциклист. — Роже Мусрон, двадцать два года. Проживает по улице Сен-Пер… Страх Божий смотреть на все это!

Носилки медленно продвигались к операционной. У меня едва хватило времени мельком увидеть восковое лицо, приоткрывшийся рот и передние зубы.

— Правых ног больше мне не привозите, — велел Марек мотоциклисту. — С меня хватит. Я бы хотел левую ногу, правую руку, живот… и голову… главное — голову.

— Черт знает что! — сказал удивленный мотоциклист. — Как будто бы дело во мне… Я тут ни при чем.

Нетерпеливо топнув ногой, он завел мотор и поехал впереди «скорой помощи». Марек извинился и ушел. Ему надо было срочно заняться пострадавшим. Так что я завладел его кабинетом, чтобы иметь под рукой телефон, и позвонил комиссару Ламберу. Тот как раз готовился направить сюда человека, правая рука которого была в очень плохом состоянии.

— Какого он возраста?

— Ему пятьдесят два.

— Исключено, — сказал я. — Нам нужны субъекты между двадцатью и тридцатью, не старше.

Субъекты! Вот уже и я усвоил лексикон профессора! Но после приезда в клинику я ощущал себя совершенно другим человеком. Первый шок прошел, и я начал постепенно привыкать к этой невероятной ситуации. Я закурил сигарету, чтобы перебить неприятный запах, царивший в клинике, и пробежал глазами сведения о любовнице Миртиля, поскольку мои мысли все время возвращались к осужденному.

Режина Мансель работала манекенщицей и пару раз снялась в рекламных фильмах. Она познакомилась с Миртилем в Париже и, по ее словам, знать не знала о занятиях своего любовника. Ее осудили на два года тюрьмы за хранение краденого, но вскоре должны освободить. В сложившейся ситуации она опасна, а Андреотти, возможно, недопонимает этого. Что произойдет, если Режина в один прекрасный день узнает голову Рене Миртиля на плечах другого мужчины? Она может поднять шум. А что, если мужчина, которого нам скоро привезут, женат? Я молил Бога, чтобы он оказался холостым. Задерживать Режину Мансель в тюрьме было невозможно. Но и в этом случае удастся ли нам сохранять тайну? Стоило мне призадуматься и детальней разобраться в проводимом эксперименте, как я обнаружил новые трудности. В высшей инстанции, несомненно, интересовались, главным образом, научными аспектами. А вот человеческий фактор был взвешен недостаточно тщательно. Я находился тут как раз для того, чтобы изучить его, и намеревался сделать это с величайшим тщанием. К несчастью, я не мог предусмотреть и предупредить неизбежные последствия. Только что я нащупал одно. А сколько осталось незамеченных и еще более серьезных? Не говоря уже о некоторых проблемах, которые меня будут преследоваться это предчувствовал. Например, вопрос о душе Рене Миртиля…

Зазвонил телефон. На проводе комиссар.

— Алло… Возможно, у меня для вас кое-что есть… Парень, который застрял под грузовиком на остановке. Его сейчас достают оттуда автогеном. Он жив, но, похоже, у него совершенно раздроблен таз.

— Возраст?

— Тридцать один год. Его зовут Франсис Жюмож. Живет в Версале…

— Посылайте. А нет ли у вас левой ноги? Нам была бы нужна левая мужская нога.

— Я передам.

В тот момент, когда я клал трубку, вошел профессор.

— Головы все еще нет? — спросил он.

— Нет. Зато нам посылают таз.

— Вечно одно и то же. Но меня интересует голова! Без головы эксперимент не состоится. Ну, хотя бы перелом черепа. Как это вы говорите… Когда нет рыб, обойдемся раками?

— Нет… на безрыбье и рак — рыба… Как поживают пострадавшие?

Он пошевелил пальцами, словно желая впихнуть их в слишком тесную перчатку.

— Надежды не теряю… Но время не терпит… Последний очень плох…

Голова поступила в клинику уже на исходе дня. Если говорить точно, то целых три, но с общего согласия мы отвергли голову человека, признанного алкоголиком. У двух остальных шансы были равны. Я настаивал на том, чтобы Марек выбрал холостого, он согласился с моими доводами. Итак, мы остановились на Альбере Нерисе. Тридцать четыре года, банковский служащий. С ним у нас, возможно, возникнет меньше хлопот. Если художник, Этьен Эрамбль и Симона Галлар не создавали дополнительных затруднений — слишком уж велико счастье вновь обрести утраченные конечности, — то другие не могли лечь под нож хирурга без согласия родственников. Я уже телеграфировал матери Жюможа и сестре Мусрона в провинцию, где те проживали, заранее зная, что это делается для проформы, и обе предоставят Мареку свободу действий, но полагалось их предупредить и заручиться согласием. Что касается Альбера Нериса, то у него из родственников оказались лишь дальние — двоюродные братья. Комиссар прислал мне подтверждения около шести вечера, чем и развязал нам руки. Но выдержит ли Нерис операцию? Он умирал и производил впечатление человека слабого здоровья. К тому же он был заметно миниатюрнее Миртиля. Для его плеч голова осужденного окажется довольно тяжелой ношей! Тем хуже! Выбора не было. Требовалась еще одна правая рука. На всякий случай одну отложили для нас в Лионе, где пешехода переехал троллейбус… но и тут рост не совпадал. Тем не менее, если не найдется ничего лучшего, пострадавшего доставят ночью самолетом. Я хотел навестить пациентов. Марек возражал. Его сотрудники готовили их для решающего хирургического вмешательства.

— А знает ли Симона Галлар, что ей пересадят мужскую ногу?

— Нет, — признался профессор. — Я только пообещал ей сделать все, чтобы она не осталась калекой. Но если в течение ночи мне не доставят мужчину, которому потребуется нога Миртиля, я отброшу всякие колебания. Думаю, это будет правильно.

Я удержался от улыбки. Но профессор не шутил. Впрочем, он, похоже, не умел шутить. Просто сам он никогда не согласился бы на пересадку женской ноги. Я догадался, что раньше Марек, несомненно, занимался эстетической хирургией, пока не перешел к исследованиям в области трансплантации. Его доходам больше неоткуда было взяться. Я навел справки в префектуре.

Около семи вечера я наскоро перекусил в кабинете профессора. Марек присоединился ко мне и выпил чашечку кофе. Он казался усталым и нервным, а также раздраженным. Жюмож внушал ему сильное беспокойство.

— Будь у меня этот Миртиль под рукой, — доверился он мне, — я мог бы им распоряжаться свободно и был бы уверен в успехе. Но существует закон. Гильотинируют на заре. Почему не ночью, а? Какая разница? Спрашивается, ну как при таких условиях двигать науку?

Он налил себе вторую чашку и, выпив горячий кофе залпом, схватил телефон. Ему пришлось убеждать целую минуту, прежде чем его соединили с директором Санте.

— Говорит Антон Марек. Да, я тоже, господин директор.

Он протянул мне параллельную трубку.

— Это по поводу осужденного… скажите, а он волнуется?

— Нисколько, — ответил директор тюрьмы. — В данный момент Миртиль беседует с капелланом, как и каждый вечер. Они вместе молятся. Это скорее Миртиль утешает священника. Уверяю вас, весьма впечатляющее зрелище.

— Ладно, ладно… Тем не менее, если он будет плохо спать, ему следует принять успокоительные капли, которые я прописал… Двадцать капель. Все пока без изменений?

— Процедура закончится в пять тридцать утра.

— А нельзя ли… чуть пораньше?

— О-о! Это было бы грубым нарушением тюремного распорядка.

— Плевал я на распорядок, — проворчал Марек и в сердцах швырнул трубку. — В конце концов, господин Гаррик, осужденный согласен… Все согласны… Ну разве же это не абсурд? — И вышел, хлопнув дверью.

Я получил еще несколько телефонограмм, не представляющих никакого интереса, и продолжал собирать данные о пострадавших, поступающие по телефону, а затем направлял их в больницы. У нас еще не было правой руки, а движение на въездах в Париж становилось спокойнее. Еще немного, и нам уже не придется рассчитывать на что-либо, кроме потасовки. И тем не менее удача нас не покинула. В четверть двенадцатого, когда я задремал, хотя всячески силился бодрствовать и фиксировать все детали этой памятной ночи, раздался еще один телефонный звонок.

— Говорит комиссар Дюселье… Я замещаю комиссара Ламбера… мое почтение, мсье… у нас здесь тяжелораненый… велосипедист, ехавший без фонаря… У него оторвано полруки. В данный момент мы пытаемся остановить кровотечение.

— Возраст?

— Лет тридцать.

— Прекрасно. Посылайте его к нам.

Я сам пошел во двор встречать «скорую». Собаки метались, лаяли, возбужденные необычными хождениями взад-вперед. Я заметил, что это была великолепная ночь… последняя ночь Рене Миртиля! Возможно, Миртиль еще молился. За кого? О чем? Где будет его душа, когда его тело поделят на семерых? Нужно будет обратиться с этим вопросом к теологу, а у меня не было времени на дальнейшие размышления — прибыла «скорая помощь». На ее тихий гудок явились санитары. Подъезд осветился, и носилки извлекли из машины. Мелькнуло бледное лицо, черный китель, белый стоячий воротничок. Санитары набросили на пострадавшего одеяло. Я подошел к шоферу.

— Официант?.. Он возвращался с работы?

— Ничего подобного. Кюре. У него старый, разбитый велик без фонаря. В него врезались одним махом… Однорукий кюре… плохо ему придется.

— Да замолчите же! — закричал я, выйдя из себя.

— Ах! Извините… Я, знаете ли, ничего против них не имею. У каждого своя работа.

Он повернулся и ушел. Один из санитаров в вестибюле передал мне портфель священника. Антуан Левире, двадцати девяти лет, викарий в Ванве. Я был подавлен. Мне казалось, что я вижу сон, думаю головой другого. Что, если Нерис будет находиться в таком же состоянии, когда воспользуется головой Миртиля? Я пощупал карманы. Сигареты кончились. Я позвонил, чтобы мне принесли кофе — большой кофейник. Почему не признаться откровенно? Я был в шоке… Священник — один из семи подопытных свинок… Нет, мне это казалось недопустимым и чудовищным. Надо было побороть еще один предрассудок! Префект был прав, утверждая, что любой научный эксперимент вначале кажется безумным. Собрав всю свою волю, я все же дрожал, воображая себе, как священник Левире осеняет себя крестом рукой преступника.

Разумеется, эта рука уже перестанет быть рукой Миртиля. Она как бы ассимилируется новым владельцем. Когда человеку переливают кровь, разве она не усваивается его организмом? Значит?.. Какая, в сущности, разница между кровью другого и рукой, кистью, головой другого? Я был бы плохим наблюдателем, если бы со всей решительностью не приказал своему воображению умолкнуть. Моя обязанность — изучать результаты эксперимента объективно, абстрагироваться от любой предвзятой мысли, любого предрассудка… Что касается души Миртиля… Ну что ж, допустим, лев пожирает миссионера. Плоть второго становится плотью первого. В результате от тела не остается ровным счетом ничего… а душа претерпит судьбу, общую для всех душ… В чем же проблема?..

Несмотря на кофе, мои мысли путались. Телефонный звонок вывел меня из состояния отупения. Было немногим за полночь. Звонила мадам Жюмож, чтобы справиться о сыне. Я успокоил ее как мог и уточнил, что, поскольку визиты запрещены до нового распоряжения, ей абсолютно незачем выезжать из дому. О результатах операции ее будут информировать. Немного погодя позвонила сестра Мусрона. Я сказал ей примерно то же самое. Осталось еще пять часов ожидания… Около трех ночи с первого этажа донеслась какая-то возня. Должно быть, готовились принять останки Рене Миртиля. А там, в тюремном дворе, настала пора устанавливать гильотину. Я отодвинул журналы, которыми был завален диван, и, высвободив угол, решил спокойно прикорнуть. И провалился в сон. Меня разбудил профессор.

— Извините, — сообщил он, — но сейчас пять утра. Момент приближается.

— Как пострадавшие?

Пока все держатся. Если чуточку повезет, думаю, управимся.

— Но вы не сможете делать семь операций подряд!

— Нет. Пересадку конечностей сделают мои ассистенты… Подобная операция не представляет особой трудности. А сам я прежде всего займусь головой. Вот эта операция исключительно длительная и тонкая. Надеюсь, что они там, в тюрьме, не совершат…

— Оплошности…

— Вот именно. Нож гильотины не должен падать как Бог вложит в душу.

— Вы хотите сказать: как Бог на душу положит…

— Именно это… У меня там ассистент, которому поручено регулировать процедуру. Наибольшее время потребует наложение гипса, закрепляющего голову на торсе. Не желаете ли меня сопровождать?

Мы вышли во двор. Стояла ясная ночь. Издалека доносился перестук колес проезжавших мимо поездов, а в воздухе уже пахло сеном, мокрой травой, распустившимися цветами.

— Как долго длится выздоровление? — спросил я.

— У собак — недолго. А у человека — не знаю. Благодаря разработанной мною методике, это, я полагаю, дело нескольких недель. Я веду речь о голове. Для других органов — намного меньше.

— И вы думаете, что Нерис полностью обретет свои умственные способности?

— А почему бы и нет? Возможно, его придется перевоспитывать. И у него неизбежно наступит расстройство памяти…

— Не хотите ли вы сказать, что воспоминания Миртиля перемешаются с его собственными? Вот ужас!

— Нет, вовсе нет… Но ему придется освоиться с новым инструментом… как скрипачу, который меняет скрипку.

— Признаюсь, что такое представление кажется мне несколько… не обижайтесь, профессор… несколько упрощенным.

— Возможно. Посмотрим.

— А кого вы оперируете после Нериса?

— Жюможа… он — исключительно интересный случай: ему придется заменить все внутренние органы, включая половые. Но как только начинаешь работать над слизистой оболочкой и нервами, которые легко отделяются, продвигаешься быстро и почти ничем не рискуя. Надеюсь к вечеру закончить.

— А Мусрон?

— Им займется мой второй ассистент. Пересадка сердца — операция сравнительно простая. Для легких существует фокус…

— Прием.

— Да, благодарю… прием, который нужно освоить. Я разработал методику, значительно упрощающую такую операцию; она позволяет пропилить только два ребра. Больной встанет на ноги дней так через десять.

— Жаль, что у вас не нашлось мужчины для левой ноги Миртиля.

— Да, я и сам сожалею об этом больше всего. Хотя данный эксперимент может стать весьма поучительным.

— Мадам Галлар хромать не будет?

— Никаких причин. Она одного роста с Миртилем. Но ее левая нога, разумеется, будет намного мускулистей правой. Ей придется носить брюки или длинные платья.

— А если… Извините, мне пришла в голову нелепая мысль… Что, если ваши пациенты окажутся жертвами новой аварии… можно ли им повторить пересадку? Например, мадам Галлар однажды, в результате обстоятельств, которые я себе плохо представляю, попадет в катастрофу. Сможет ли она получить левую ногу, принадлежащую женщине?

— Конечно. Я утверждаю, что с точки зрения хирургии любая пересадка возобновляема бесконечно. Я как раз и хочу доказать, что тем самым проблема смерти решена. Единственная неразрешимая проблема — доноры. Но она скорее политическая, нежели медицинская.

Марек поднял руку, чтобы посмотреть на часы.

— Пять часов двадцать минут, — сообщил он.

Марек не задумывался о Миртиле и его смерти. Миртиль был для него лишь сочетанием костей, артерий, тканей — своего рода резерв, из которого он готовился черпать. Перед моими глазами был ученый в чистом виде. Что им двигало: тщеславие, желание славы? По моему впечатлению, в него вселился демон научного поиска. Этот человек был способен сожалеть о лагерях смерти, которые могли бы поставлять ему доноров в неограниченном количестве. Поистине, это было единственным «политическим» решением проблемы. Неужто настанет день, когда человечество будет держать в клетке людей, как подопытных свинок, как Марек — своих собак?

Было прохладно. В Санте Миртиль уже, несомненно, направлялся к гильотине. Мне вспоминались книги, статьи, фильмы: огромный коридор, вереница мужчин в черном и осужденный на казнь в своей рубахе смертника с широким вырезом и связанными за спиной руками шагает рядом с капелланом… Я жалел Миртиля.

Где-то часы отбили половину, и зазвучали другие удары, степенные, на колокольне, в мэрии… Нож гильотины упал. Миртиль был мертв. Я мысленно молил Бога о прощении. Но, возможно, эта смерть таинственным образом входила в чьи-то высшие соображения? Раскаявшийся преступник, с одной стороны, а с другой — умирающие, которые оживут. Зачем же сразу восставать? Разве не такие люди, как Марек, время от времени наносят решительный удар Истории?

— Они с этим никогда не покончат, — проворчал Марек.

Его-то угрызения совести не мучили. Он пританцовывал, чтобы согреться, растирая руки, как атлет, который перед опасным упражнением проверяет свою гибкость и собирается с силами; к нам присоединились два санитара. Они переговорили с профессором на непонятном мне языке.

— Они не знают французского? — спросил я.

— Очень плохо… Я избегаю всякой болтовни. A не то нас атакуют журналисты, и работать станет невозможно.

— Тем не менее в один прекрасный день придется открыть миру, что…

— Как можно позднее, — прервал меня профессор. — К тому моменту у меня может хватить времени и средств построить где-нибудь на отшибе хорошо охраняемую клинику.

— Но… родственники прооперированных?.. Вы не намерены их отталкивать?

— Нет… нет, разумеется.

— Как вы объясните им… все это?

— Тут я рассчитываю на вас. В конце концов, для этого вы и находитесь здесь… Им достаточно сказать, что органы были взяты у неизлечимых больных. Такое уже проделывали с глазами, и многим это известно. Так что никто не удивится. Естественно, вы порекомендуете им хранить молчание. Все поймут. Ни родственники, ни оперированные сами не заинтересованы в том, чтобы их имена фигурировали в газетах, их раны фотографировали, дома осаждали любопытные…

Вдруг издалека донеслись две ноты полицейской сирены.

— Приехали! — вскричал Марек. — Все по местам!

Несколько мгновений спустя, предшествуемые мотоциклистами, во дворе разворачивались черная машина и фургон; санитары открыли его заднюю дверцу и вытащили гроб, еще в пятнах крови. Подняв его вчетвером, они бросились в клинику.

— Что здесь собираются с ним делать? — спросил один из мотоциклистов. — Воскрешать?

— Как он себя вел? — ответил я вопросом на вопрос.

Жандарм передернул плечами.

— Похоже, отчаянная голова. Пошел под нож, как другие идут покупать билеты национальной лотереи. Это уже не мужество, а безрассудство.

— Что ни говори, — сказал второй жандарм, — а нужно им обладать, чтобы сохранять на лице улыбку в то время, как нож уже завис над тобой. Поверьте мне!

Во дворе клиники все пришло в движение. Мотоциклисты отдали мне честь, и кортеж уехал. Собаки выли. Кто-то опустил жалюзи. Самое тяжкое осталось позади. Мне больше не хотелось спать. По правде говоря, ничего не хотелось. Я был праздношатающимся, без цели, без мысли. И когда провел оборотной стороной ладони по щекам, то обнаружил, что они весьма нуждались в бритве, и вернулся в клинику. Входя в кабинет, я услышал мягкое шуршание колес и увидел семь каталок на резиновом ходу. Пострадавшие лежали на них неподвижно, словно каменные изваяния. Они исчезли в операционном отделении, оставляя за собой легкий запах эфира. Я подошел к телефону и позвонил префекту по его домашнему номеру.

— В общем, все идет хорошо, — сказал он мне после того, как я доложил ему обстановку.

— В каком-то смысле да, господин префект. Все идет хорошо.

— Что-нибудь не так?

— Я устал, хочу спать.

— И это все, вы уверены?

— Да, уверен. А еще я плохо себя чувствую. Я был недостаточно подготовлен!.. Можно мне задать вам вопрос?

— Давайте.

— Почему именно Мареку доверили подобный эксперимент? Знаю, он получил наше подданство. Поймите меня правильно, господин префект.

— О-о! Да я вас прекрасно понимаю. Так вот, строго между нами — потому, что в прошлом году он спас нынешнего министра здравоохранения. Тсс!.. Его считали обреченным самые крупные светила. Мареку удалось то, от чего отказались другие. Теперь вам понятно? Так что ведите себя с ним осмотрительно. И держитесь, ладно?

— Держусь, господин префект.

Знай я, что меня ждало, утверждал бы это с меньшей уверенностью.


В среду вечером, то есть через тридцать шесть часов после доставки тела Рене Миртиля в клинику, семеро оперированных вроде бы оклемались. Профессор не хотел вселять в нас чрезмерную надежду, но радость и гордость звучали во всех его речах. В особенности он был счастлив пересадкой головы Альберу Нерису.

— Его жизнь пока висит на волоске, — объяснил профессор на своем странном языке, — но он уже может глотать… нормально дышит… Его веки поднимаются и опускаются… слышит… Сердце работает в хорошем ритме… О психических функциях в собственном смысле этого слова судить рановато. Тут я еще не могу сказать ничего определенного, но думаю, все пойдет на лад. В данном случае я все еще действую на ощупь… Ведь это впервые, не правда ли?

— Вы устали?

Марек обратил ко мне свои желтые глаза — они выражали беспокойство.

— Все мы изнурены.

Он предоставил мне право, в котором пока отказывал родственникам, — навестить пациентов. Жюмож и Мусрон еще не полностью вышли из коматозного состояния. Из огромных стеклянных колб, висевших на кронштейнах, оперированным поступал по трубкам специальный физиологический раствор, формулу которого Марек подробно объяснял мне, но я слушал его невнимательно. Я был напуган, не признаваясь себе, внушающим тревогу состоянием людей, перенесших сложнейшие операции, поскольку оно не казалось блестящим. Что касается Нериса, то на его лице были приоткрыты лишь иссохшие губы и кончик носа. Остальное скрывали бинты и металлический шлем, оберегавший голову и плечи. Профессор ощутил мою тревогу.

— Они отупели от транквилизаторов… К тому же шоковый эффект дает о себе знать довольно долго. Но через двое суток, увидите, они наберутся сил.

— А что, если, несмотря ни на что, результаты окажутся плачевными?

— Сделаю анатомическое вскрытие — у меня есть на это специальное разрешение, в котором мне не могли отказать, — и извлеку уроки на будущее. Первые опыты всегда сопряжены с риском.

— Вы все предусмотрели.

— Я привык все предусматривать.

— У вас большой штат сотрудников?

— Нас шестеро хирургов, это значит — пять учеников и я сам. С десяток ассистентов и санитаров, не говоря о персонале, который занимается домом, секретариатом, животными. Всего двадцать два человека. Кстати сказать, я хотел бы впоследствии оставить Нериса при себе, если только он согласится. Это легко, поскольку семьи у него нет. Я хотел бы изучить на нем последствия трансплантации. У него могут возникнуть второстепенные осложнения, и я намерен установить за ним постоянное медицинское наблюдение.

— Это звучит убедительно, — сказал я. — Со своей стороны, я попросил бы у вас разрешения беспрепятственно ходить по клинике и видеть наших пациентов в любое время.

— Договорились.

Назавтра я вошел в контакт с родственниками. Как мы и условились, я рассказывал им, что пересаженные органы взяты у людей, безнадежно пострадавших при автомобильной катастрофе. С другими я даже не говорил о пересадке. Газеты посвятили казни Миртиля лишь коротенькую заметку. Мы были спокойны.

Лучше всех перенес операцию кюре. Я навещал его каждый день. Он был веселым и сразу проникся ко мне дружескими чувствами. Мне он тоже нравился, но я остерегался его вопросов. Вот почему я, не подавая виду, пристально за ним наблюдал. Новая рука возбуждала у него огромное любопытство. Он мог наблюдать за пальцами, торчащими из шины, в которой покоилась пересаженная рука, и эти пальцы его завораживали.

— Просто любопытно, — сказал он, — ведь могли же ампутировать руку, и казалось бы, радоваться надо, получив новую. А между тем мне как-то не по себе. Не знаю, как это объяснить… Такое ощущение, что я не один… Это не моя рука, понимаете?

— Вам больно?

— Не очень.

— Вы чувствуете свою правую руку?

— В данный момент никакой разницы с левой. Когда я просыпаюсь и вижу ее, я всегда вздрагиваю. Внутренне она моя, если угодно… Но внешне она чужая. Форма пальцев для меня непривычна, в особенности ногти… Эти ногти меня поражают. И потом, она какая-то квадратная, широкая, мощная. Я задаюсь вопросом: сумею ли я ею пользоваться? Иногда она наводит меня на мысль о лошади, которую придется дрессировать в манеже…

Его речи меня смущали. Я менял тему разговора. Священник говорил мне о своей жизни, о своих трудностях с прихожанами, утратившими веру. Он был одним из тех крепких, напористых священников, каких готовят сейчас к покорению пригородов, с короткой стрижкой упрямых волос, с наивными глазами и детским румянцем. Как бы я ни старался его отвлечь, он постоянно возвращался к своей проблеме.

— Понимаете, мсье Гаррик, когда мне предложили сделать пересадку руки, я согласился не задумываясь. Я был в шоковом состоянии. А вот теперь я очень хотел бы знать, откуда взялась эта рука. Ведь когда усыновляешь ребенка, наводишь справки о семье.

— Согласитесь, что это сравнение не совсем правомерно.

— Но, в конце концов, ее же где-то взяли?

— Да… у человека, попавшего в аварию, как и вы сами… но ему предстояло умереть. Врачи хотели провести эксперимент. Этим, кстати, и объясняется мое присутствие здесь. Помимо вас, тут есть еще шестеро оперированных, в соседних палатах. Благодаря пересадкам их жизнь спасена…

— И тоже руки?

— Руки, ноги… внутренние органы… Профессор Марек — специалист по такого рода хирургическим вмешательствам.

— Выходит… ради нас обобрали трупы?

Что я мог ему ответить? Я отделывался шутками. Странно, что такая тема дает пищу для шуток.

Я продолжал свой обход. С Оливье Гобри, художником, мне было общаться легче. Он ограничивался тем, что плакался.

— Я левша, мсье. Ну что прикажете мне делать с чужой левой рукой?

— Она привыкнет.

Я раскуривал ему сигарету и клал ее на палитру. У него наболело на душе — его картины не пользовались спросом. Он был художником-маринистом.

— Жанр марины ближе всего к нефигуративной живописи, — объяснял он мне. — Паруса, дома, скалы — вы видите, что это может дать при известной схематичности. Однако меня упрекают за избыток здоровья, непосредственность восприятия. А большим спросом пользуется все острое, колючее, тотемическое — словом, заумное!

Мне стоило огромного труда его успокоить. А между тем он производил впечатление не очень здорового человека, с изможденным лицом, удлиненным благодаря редкой рыжей растительности на подбородке. У него были пронзительные серые глаза, и он напоминал бедного несостоявшегося Христа.

Этьен Эрамбль был его прямой противоположностью: буржуа до мозга костей, уверенный в себе. Он владел большим салоном мебели в предместье Сент-Антуан. Этьен не производил впечатление человека, подавленного смертью жены. У него была одна забота — узнать, а будет ли он ходить, «как прежде». Он метал громы и молнии против Симоны Галлар, по вине которой произошла авария, когда она нарушила правила дорожного движения.

— Когда сидишь за рулем «404», мсье Гаррик, то нечего соваться обгонять «Лендровер-2000».

— Не надо так громко… тсс!.. Мадам Галлар лежит в соседней палате… Она может услышать…

— Тем хуже для нее. Я весьма сожалею. Все это случилось по ее вине. Впрочем, я еще потребую возмещения убытков.

А вот Симона Галлар не говорила ничего. Непричесанная, без всякой косметики на лице, она целыми днями лежала, закрыв глаза, и ничем не интересовалась.

— Через месяц вы будете в состоянии покинуть клинику, — твердил я ей. — Уверяю вас.

Она делала вид, что не слышит моих слов. Что будет с этой несчастной после того, как она обнаружит на своем теле мускулистую волосатую ногу Миртиля вместо своей собственной? Когда я касался этого вопроса в разговоре с Мареком, тот отделывался тем, что пожимал плечами.

— А что, ее больше устраивал бы протез? — ворчал он.

Все внимание он отдавал Нерису, поскольку Нерис попросту воскресал из мертвых. Теперь он уже понимал все, что ему говорили, и отвечал на вопросы соответственным морганием век.

— Вы видите мою руку? — Моргание в утвердительном смысле. — Вы страдаете? — Никакой реакции. — Вы хотите пить? — Моргание в утвердительном смысле.

Марек проводил все время у изголовья Нериса и исписывал блокноты заметками.

— Что бы мне очень хотелось узнать, — однажды вечером поведал он мне, — это пришел ли Нерис в сознание или же у него все еще в голове пюре…

— Каша, — машинально поправил я. — Но ведь он отвечает на ваши вопросы.

— Когда просыпаешься, но еще не способен ориентироваться — понимаете? — то можно отвечать на любой вопрос, все еще не соображая, кто ты есть.

— Он Альбер Нерис.

— Само собой. Но осознает ли он это? Вот в чем суть проблемы. Скажем так: в его голове думает «оно». Но как долго еще это продлится?

Маленький Мусрон обрел сознание полностью, но был очень слаб и сильно исхудал. Я прекрасно видел, что он беспокоится по поводу предстоящих экзаменов. Он готовил четвертый реферат по английскому языку.

Франсис Жюмож был, пожалуй, самым любопытным случаем из семерки. Он жил один в небольшом доме в Версале, где давал частные уроки, и его более чем скудное существование отражалось на всей его личности — ничем не примечательной, бесцветной.

Я терпеливо собирал материалы для их досье, старался больше разузнать про житье-бытье этих людей, чтобы быть во всеоружии, отвечая на вопросы, которые в один прекрасный день мне не преминут задать. Вы даже не представляете себе, как трудно по-настоящему проникнуть в чужую личную жизнь. Пока что я располагал только чисто анкетными данными, какими интересуется полиция. Я довольно точно представлял себе характер Эрамбля и уже хорошо знал, что за люди художник и студент. Священник, разумеется, был для меня человеком без тайны. Но двое последних продолжали оставаться за семью печатями.

Аббат Левире, казалось, свыкся с новой рукой, которая поначалу так страшила его. Он стал шевелить пальцами. Они хорошо его слушались. Аббат даже признался, что ощущал в этой руке непривычную силу.

— Тем не менее я думаю, что всегда буду надевать на нее перчатку, — доверился он мне. — Наверное, никогда не сумею убедить себя, что эта рука — моя. Хороший инструмент, согласен. Но не более того.

— А вы не почувствуете неудобства во время мессы?

— Может, мне и придется испросить специальное соизволение. Не думаю, чтобы в нашей практике имелся прецедент… Чего доброго, возникнут проблемы канонического характера…

Тем временем Нерис продолжал делать успехи, и вскоре мы получили доказательство того, что он обретает себя. Например, он упорно отказывался пить молоко. Стоило ему почувствовать во рту вкус молока, как он его выплевывал.

— Вам следует навести справки, — подсказал мне Марек. — Будет несложно найти тех, кто снабжал его продуктами, или ресторан, где он питался.

Я ограничился расспросами квартирной хозяйки, которая по утрам готовила ему завтрак. И узнал от нее, что у Нериса была не в порядке печень и он избегал молока. Миртиль же, наоборот, обожал молочную пищу и накануне казни ел омлет. Следовательно, сомнения рассеялись — натура Нериса постепенно проявлялась. Несколько мелких фактов убедили нас в этом окончательно. Так, например, Нерис стал подносить руку к щекам. Марек первый расшифровал смысл этого жеста.

— Он щупает свою бороду, — сказал он.

В самом деле, Нерис носил бородку, тогда как Миртиль тщательно брился. Но главное, едва начав ворочать языком, он отчетливо, по многу раз шептал отдельные слова: «Банк… предупредить…» Разумеется, я тут же сообразил что к чему. Я довел до сведения директора банка, где служил Нерис, что он в доме отдыха и задержится там еще на неопределенное время. Когда важный полицейский чин говорит завуалированно, напустив туману, люди обычно не расспрашивают. Они предполагают худшее и помалкивают. Тем не менее, благодаря этому случаю, я узнал, что Нерис был образцовым служащим и отличался едва ли не маниакальной добросовестностью. Значит, операция его не изменила. Возвращаясь к жизни после совершенно невероятного испытания, его первой заботой оказалось стремление избежать выговора на работе. Мы были тронуты и в то же время не могли удержаться от улыбки. Подумать только, губы Миртиля произносили такие слова, как: «Банк… предупредить…», тогда как казненный был специалистом по ограблениям!

У меня возникло впечатление, что наши пациенты выздоравливали прямо на глазах. Я сообщил каждому, по мере того как они были в состоянии меня выслушать, что произошло… Эксперимент, проведенный in extremis,[19] конечности или органы, заимствованные у потерпевших аварию и обреченных на смерть… И никто не протестовал. Да что я говорю? Никто даже не удивился. Они были просто счастливы обрести себя в целости. Чудо пересадки их не удивляло; все они были наслышаны о трансплантации и знали, что такая практика вот-вот станет повседневной. Они скорее испытывали эгоистическое удовлетворение от того, что выбор пал на них. Только одна Симона Галлар конечно же не пришла в восторг от того, что ей досталась нога мужчины. Но ее реакция не была бурной, как я опасался. Больше всего ее огорчало не то, что нога мужская, а то, что она волосатая. Тем не менее Симона так сильно переживала смерть мужа, что, казалось, забыла про эту небольшую напасть.

Вскоре некоторые из оперированных, наименее пострадавшие при аварии, попытались ходить, стали встречаться в коридорах клиники, приглашать друг друга в палату, взаимно оказывать услуги. Этьен Эрамбль, что бы он ни говорил, пошел поздороваться с Симоной Галлар, и на него произвело большое впечатление то, с каким достоинством держится вдова. Он заказал для нее цветы. Священник снискал всеобщее уважение. Эрамбль находил, что кюре воздействует на него успокоительно, Гобри рассказывал ему о своей живописи. И только Жюмож — случай, который я намеренно пока оставлял в тени, — держался немножко особняком, казался грустным и не пытался изливать душу. Что до Нериса, то он, в силу быстрой утомляемости, еще не принимал гостей, но был уже способен следить за разговором. Я приносил ему сигареты, зная, что курение — его страсть. Когда у него возникло желание курить, мы воспользовались этим обстоятельством, чтобы провести новый тест, составленный так же убедительно, как и предыдущий. Миртиль всегда курил американские сигареты, а Нерис — французские (у Нериса в кармане мы обнаружили пачку «Голуаз»). И вот мы предложили Нерису сигареты разных марок, и он, не колеблясь, выбрал французские.

— Это доказывает, — сказал мне профессор, — что единство человеческого организма обеспечивают, главным образом, железы, спинной мозг, гормоны — все, что обусловливает постоянное обновление клеток тела. Голова не играет тут никакой привилегированной роли. Носитель наших привычек, наших склонностей, наших желаний — кровь.

Его теория, которую я почти что принял, внезапно была опровергнута на следующий же день. Когда я вошел к священнику, чтобы попросить его подтолкнуть Жюможа на откровения, я застал его в состоянии крайней озабоченности.

— Дайте слово, что вы ответите на мой вопрос чистосердечно. От кого мне досталась эта рука?

Я попытался скрыть свою растерянность и надеялся, что этот вопрос никогда больше не встанет. Увы!..

— Вы это прекрасно знаете, — ответил я. — Она взята у человека, пострадавшего при автомобильной катастрофе…

— А вы видели мою руку?

— Нет… Я приехал сюда, когда все операции по пересадке были закончены. Моя роль, как я вам уже объяснял, ограничивается изучением последствий этого эксперимента — всех последствий, как нравственных, так и физических.

— Именно… Так вот, пересаженная мне рука — татуирована.

Это слово камнем свалилось мне на голову. То есть как? Выходит, никто и не поинтересовался… Какая халатность! А между прочим, можно было бы и предположить, что… В моей голове роилась тысяча мыслей. Подумали обо всем, все предусмотрели… кроме этого!

— Красивая татуировка, — продолжал священник. — Она изображает сердце.

Ко мне вернулась надежда.

— Сердце, — пробормотал я, — но… не так уж и плохо, сердце… молодые люди, которых вы наставляете… это придает мужественности и может им понравиться… И в то же время содержит некий мистический смысл.

— Да, но вот если бы только сердце, и ничего другого.

— Вижу. Его пронзает стрела.

— И есть надпись: «Лулу».

Все потеряно. Священник смотрел мне прямо в глаза. Солгать я не мог.

— Профессор страшно торопился, — сказал я. — С одной стороны, умирающие, с другой — те, у кого был шанс перенести операцию.

— Этот мужчина… кто он?

— Он умер… Так что какое это теперь имеет значение?..

— Меня мучает не пустое любопытство, мсье Гаррик… Видите ли, с ней происходит нечто странное. Когда меня застает врасплох какой-нибудь шум… например, внезапно открывается дверь… или же я слышу за спиной чьи-то шаги… моя новая рука дергается — другого слова не подберешь, она бросается мне на грудь, шарит под курткой. Это как непроизвольный рефлекс, ужасающе мгновенный… И теперь я задаюсь вопросом: а что, если она ищет оружие?.. Представляете себе?.. Вы не отвечаете… А ведь я имею право знать…

— Ладно, — сказал я. — Этот человек не был достоин особого уважения, но его настигла весьма поучительная смерть. Он искренне раскаялся перед тем, как умереть, и отписал свое тело науке. Что вам еще надо знать?.. Поверьте, его рука движима не плохими намерениями.

— Нет, разумеется, — сказал священник. — Впрочем, она меня хорошо слушается… Кисть тоже. Если случается вопреки себе самому делать непроизвольные движения…

— Я переговорю с профессором, — обещал я. — Мы подумаем…

Марек был не слишком удивлен.

— Простая мускульная сила, — определил он. — Это явление быстро пойдет на убыль. Можете его успокоить. В течение месяца-двух, возможно, мы будем наблюдать у того или иного пациента маленькие неполадки с ассимиляцией органа. Но ничего серьезного.

— Тем не менее Нерис… Когда он посмотрится в зеркало?..

— Я об этом уже думал, — сухо сказал профессор. — Я скажу ему, что у него новая голова. И придется к ней привыкать.

Я очень хотел бы надеяться. Однако я еще не совсем доверял его словам. У меня была веская на то причина.

Наши пациенты начали выходить, гуляли по саду. Они загорали на солнце, болтали, отдыхали после обеда. Тема их разговора была неизменной: перенесенная операция. Каждый рассказывал другим, что он чувствует, прикидывая последствия пересадки… Художник продолжал огорчаться. Эрамбль критиковал выбор его ноги, находил ее грубоватой… Мусрон, наоборот, поздравлял себя с новым сердцем, с неистощимым дыханием… Он считал, что выиграл от обмена… Оставался только Жюмож, упорно хранивший молчание. А потом, когда были сняты последние повязки, они рассматривали свои шрамы, сравнивали их, и Гобри, который всегда искал повод для недовольства, обнаружил на руке странный след. Это была длинная белая полоска, слегка вздувшаяся, которая начиналась от бицепсов и доходила до сгиба локтя. Было нетрудно распознать в ней рубец от раны, не имевший к пересадке никакого отношения. Другие тоже тщательно себя осматривали, и Эрамбль обнаружил на икре своей новой ноги розоватую впадину, что-то вроде вороночки посреди мускула, которой на противоположной стороне, чуточку ниже, соответствовал бугорок на коже, где волоски больше не росли.

— Право, — сказал он, — это же след от пули… У вас тоже, мой дорогой Гобри, — ваша новая рука была когда-то ранена… Что за конечности нам посмели присобачить!

Сам я при этой сцене не присутствовал. Мне доложил о ней кюре Левире.

— И вот тут-то Жюмож и вмешался в разговор, — рассказал он мне. — И знаете ли вы, что он сделал?.. Принялся считать по пальцам: одна левая рука, одна правая рука, одна левая нога, одна правая нога, одна грудь, один живот. Не хватало только головы, чтобы укомплектовать человека.

Кюре заметил мою растерянность. Он усадил меня рядом.

— Голова? — спросил он. — Это Нерис?

— Да.

— Я догадывался об этом. Выходит, профессор Марек разработал методу, позволяющую…

— Да.

Священник зажал правой рукой пальцы левой. Он извинился за такой жест:

— Это чтобы унять ее и спокойно поразмыслить. Похоже, до меня постепенно доходит. Это один и тот же человек, верно?

— Да.

— След от ножа на одной руке, татуировка — на другой, шрам от пули на ноге… Вы мне сказали, что он был человек не весьма достойный. Я думаю, он был гангстер?

Я утвердительно кивнул. У меня уже не хватало сил скрывать правду.

— И вы утверждали, что он раскаялся?

— Да, перед смертью.

— Ах! Все проясняется. Он был…

Левире провел по шее пальцем.

— Господин кюре, — сказал я, — поклянитесь сохранять тайну. Тогда я все вам объясню.

Я рассказал ему о событиях последних дней, о поучительном конце Рене Миртиля, об эксперименте, предпринятом профессором Мареком, о грандиозных перспективах, открываемых Мареком перед хирургией. У священника был живой ум и широкие взгляды на вещи. Мои откровения его очень заинтересовали, и он стал снисходительно рассматривать свою правую руку. Я настаивал на том факте, что Миртиль никогда не был закоренелым бандитом, а скорее — заблудшей овцой.

— Если наши пациенты откроют, в свою очередь, правду, — заявил я наконец, — они, думаю, не рассердятся, узнав, что им пересадили органы или конечности человека, осужденного на смерть.

— Они узнают ее, — сказал священник. — Это неизбежно.

— В таком случае, не смогли бы вы их морально подготовить, господин кюре?.. Смягчить шок.

— У вас найдется фотография Миртиля?

— Но… но послушайте… Господин кюре, Миртиль находится здесь… У Нериса его голова, а у каждого из вас…

— Так оно и есть, — пробормотал священник в крайнем смущении. — Но об этом просто невозможно думать. Миртиль среди нас, в семи обличьях… Господи, мне кажется, что я богохульствую… или скорее нас подводят слова, верно? Миртиль умер. Такова истина, которую надо себе твердо уяснить. Это прежде всего… А уж затем признать, что его тело принадлежит всем нам…

Он поиграл правой рукой.

— Вполне моя рука, поскольку она слушается меня. Тем не менее, когда она испытывает страх…

— Профессор заверил, что это просто-напросто в организме идет процесс ассимиляции…

Я рассказал ему теорию Марека о соотношении крови и личности. Он покачивал головой, всем своим видом выражая сомнение.

— Сам-то я не против, — сказал он. — Возможно, наука и права. Но то, чему меня учили в семинарии — единство тела и духа, — никак не согласуется с такими вот теориями. По совести говоря, я должен проконсультироваться с моим духовником.

— Только не это! Подождите немного, господин кюре. Речь идет всего лишь об эксперименте, последствия которого мы наблюдаем. Признайтесь, в данный момент они скорее благотворны.

— Точно. И я думаю, мы не должны делать вид, будто что-то скрываем, и приписывать этому эксперименту постыдный характер. Я поговорю с нашими друзьями.

— Нет! Только не со всеми вместе!.. Если профессор согласится, мы встретимся с каждым из них и побеседуем наедине.

Мы начали с самого беспокойного — Этьена Эрамбля. Он отреагировал совершенно непредвиденным манером — расхохотался.

— Ну что ж! — вскричал он. — Мне это больше по нраву. По крайней мере, что-то оригинальное. Если эту историю однажды предадут гласности, меня ждет потрясающий успех среди друзей. Скажите, а ваш парень, случаем, не прикокнул отца с матерью?.. Ну и хорошо. Осужденный на смерть — в этом все-таки что-то есть! Меня просто воротило при мысли, что мне присобачили ногу черт знает кого, без разбору… Но тогда выходит, что нога у Симоны… пардон, мадам Галлар… это вторая нога… Или скорее… обе наши ноги составляют пару, не так ли?

Мы оставили его погрузившимся в бесплодные размышления. Нас удивила мадам Галлар:

— Да это лишь временно. Раз мне без труда привили ногу, которая меня не устраивает, надеюсь, что в следующий раз у меня ее отнимут и заменят на другую, более подходящую.

Священник вздохнул.

— Ну и эгоисты, — прошептал он.

Гобри нашел только один повод упрекнуть Миртиля: тот не был левшой. Мусрон очень гордился тем, что унаследовал сердце и легкие Миртиля.

— Сердце — мое слабое место, — признался он. — Теперь я смогу заниматься спортом и совершенствоваться в игре на саксофоне. А то раньше я быстро утомлялся.

Мы встретились с Нерисом и с большими предосторожностями завели разговор. Он нас прервал:

— Я это знал. Стоило мне посмотреть на себя в зеркало, и я узнал его, ведь фото Миртиля разослали по банкам. Несколько месяцев я смотрел на него ежедневно, заступая на дежурство, чтобы распознать грабителя, ежели тот к нам заявится. А потом этот рубец вокруг шеи. Он о чем-то говорит, а?

— Ну и что вы ощущаете?

— Стараюсь привыкнуть. Это тяжко!

Жюмож слушал нас невнимательно, уклончиво отвечая на вопросы. Миртиль его ни капельки не интересовал.

— Но, в конце концов, — спросил я, — вы что-нибудь ощущаете?

— Да… Я вижу сны… Много снов… Мне снятся ужасы.

— Какие сны?

Он подскочил.

— Нет, — вскричал он, — нет… это было бы неприлично… Я аду… В компании сластолюбцев!

Мы со священником переглянулись.

— Возможно, было бы лучше дать ему умереть, — шепнул мне священник.


Очень скоро кюре Левире стал моим ассистентом. Он прекрасно понял, в чем состоит моя миссия, и приложил все усилия, чтобы оказывать мне содействие. По мере выздоровления семи пострадавших мне с каждым днем становилось все труднее находиться в клинике, так как мое присутствие уже утомляло их. Кюре же, наоборот, мог себе позволить расспрашивать, выслушивать признания; его всегда хорошо принимали. Затем мы сопоставляли наши впечатления, и я заносил в досье каждый случай, надеясь на то, что позднее смогу написать книгу, если, конечно, эксперимент закончится благополучно и будет обнародован. Что касается ежедневных сводок о самочувствии пациентов, то ими занимался профессор, а я только пересылал господину Андреотти. Он был неизменно лаконичен и полон оптимизма. Операции, сделанные профессором Мареком, действительно имели поразительные результаты. Правда, Эрамбль и мадам Галлар пока еще ходили с палочкой, но через несколько дней они смогут вернуться к своим занятиям. Гобри уже пытался работать пересаженной рукой, но привычки левши ему изрядно мешали. Он попробовал написать этюд, но получилось что-то непотребное. Мусрон уже возобновил занятия физкультурой. Даже Жюмож, несмотря на мрачное настроение, чувствовал себя хорошо. Он был обжорой. Мареку приходилось ограничивать его в еде. Эта булимия[20] внушала профессору известное беспокойство, впрочем подтверждая его теории, согласно которым самые автономные, самые независимые части нашего тела обладают вегетативными функциями. Миртиль любил поесть. Жюмож проявлял ту же склонность и всю жизнь страдал от болей в животе, а теперь, удивляясь и радуясь тому, что обжорство больше не сказывается на желудке, предавался излишествам, заставлявшим его краснеть. Жюможу ужасно хотелось отведать рагу, кровяной колбасы, бургундских улиток, коньяку и малины. Сначала кюре отказывался ему потакать, но я настоял, чтобы он доставил Жюможу это маленькое удовольствие, в надежде, что тот на сытый желудок разговорится. Но он оставался замкнутым. Наведя о нем справки, я не без труда прояснил ситуацию. Жюмож руководил в Версале небольшим учебным заведением — Курсами Эразма Роттердамского, которые готовили слушателей к сдаче экзаменов на бакалавра, работе на почте, в финансовых органах и даже практиковали уроки рисования и дикции. А еще он был лауреатом безвестных провинциальных академий и продавал лучшим ученикам свои произведения: «Очарованные сердца», «Корона ночей», «Соломенные факелы»… Он жил один, но встречался с женщиной значительно старше себя, пианисткой по имени Надин Местро — я наметил себе со временем ее навестить.

Но мое внимание главным образом привлекал Нерис. Теперь он достаточно окреп, чтобы ходить без посторонней помощи. Он всегда держал голову прямо и разговаривал хриплым голосом с присвистом. Профессор не был в восторге от результата операции. Любопытная вещь: он опасался осложнений со стороны спинного мозга, а наиболее чувствительными оказались голосовые связки. Однако Нерис чувствовал себя хорошо и, казалось, был счастлив, что выжил. Он отрастил бороду, что его несколько примирило с физиономией Миртиля. Разумеется, Нерис еще не совсем оправился после первого сюрприза. Если перед аварией он почти что облысел, то теперь с трудом расчесывал густую шевелюру. При бритье он то и дело резался, не освоившись с новыми чертами лица, формой челюстей. И потом, его борода отрастала слишком быстро и грозила разрастись по всей нижней части лица. Он привык оставлять под носом узкий хомутик, считая усики приметой аристократа, а теперь приходилось бороться со щетиной нищего бродяги. Это очень досаждало Нерису, так как его привычки не изменились. А еще он страдал оттого, что частично утратил память на цифры.

— Больше всего меня смущает то, — говорил он, — что, вычисляя сумму, я всегда считаю в долларах… Почему именно в долларах?.. Когда я вернусь к себе на работу, мне не сладить с этой проблемой… Но вернусь ли я когда-нибудь на работу?..

Кюре и я постепенно внушили Нерису, что в его интересах оставаться в клинике. Профессор нуждался в серьезном работнике — помощнике бухгалтера. Такая должность как раз по нему. К тому же тут ему будет сподручнее находиться под наблюдением врачей, чего еще долгое время потребует состояние его здоровья. Он не особенно сопротивлялся и не стремился показываться на улице — из боязни, что его узнают. И коль скоро Марек оставляет его в клинике, жизнь Нериса, в сущности, вернется в привычную колею.

— Я соглашусь при условии, что мне позволят по воскресеньям ходить в кино, — заявил как-то Нерис.

И признался, что питает слабость к вестернам. Индейцы, дилижансы, погони, перестрелка — все это он просто обожает. Бедняга Нерис! Такое хобби — его реванш!

— А потом вы станете президентом нашего содружества!

Кюре сказал это в шутку, не имея ничего такого на уме. Но в тот же миг идея показалась нам великолепной, конечно же, было уместно создать содружество, чтобы укрепить связи между этими семью жертвами несчастного случая.

— Мы просто обязаны это сделать, поскольку в нас живут семь частей одного и того же человека.

— Правильно, — согласился кюре. — Если мы расстанемся, это равносильно тому, что его расчленили бы. Наоборот, стоит нам объединиться, и он будет символически воссоздан. Другого способа засвидетельствовать ему нашу благодарность, которой он достоин, нет.

И вот кюре созвал организационное собрание, и проект был принят единогласно. Содружество станет собираться раз в месяц, в клинике. Осведомленный о проекте профессор предоставил в распоряжение группы большой зал на первом этаже. Надо ли выработать статус? Тут возникали трудности, учитывая хотя бы одно — необходимость скрывать истинные мотивы создания такой ассоциации, поскольку они не могли быть обоснованы юридически. Однако мы имеем полное право основать клуб единомышленников и принять регламент по своему усмотрению.

— «Клуб воскрешенных» — предложил Эрамбль. — А почему и не взять такое название? Устроим ужин в тесном кругу. Тем самым нам представится случай поболтать и обменяться новостями.

— Прежде всего, — сказал кюре, — если вы согласны, мы могли бы также отслужить мессу за упокой души Миртиля.

Само собой, против мессы никто не возражал. Симона Галлар хотела бы, чтобы члены их содружества носили значок — скромный, но наводящий на воспоминания символ, вроде кусочка колючей проволоки у бывших узников нацистских лагерей.

— Не забывайте, что наша ассоциация призвана пополняться. Мы являемся доказательством того, что теперь осуществить трансплантацию так же легко, как удалить аппендикс. Следовательно, в недалеком будущем таких людей, как мы, появится еще больше.

Тут завязалась оживленная дискуссия. Нерис придерживался совершенно другого мнения. Он считал, что оригинальность их группы заключалась в доноре, тело которого было использовано целиком и полностью.

— Когда нас семеро, нас восьмеро, — весьма уместно заметил он. — Возможно, придется ждать очень долго, прежде чем представится подобный случай.

Это было очевидно. Предложение Симоны Галлар отклонили и проголосовали за кандидатуры членов правления. Председательствовать выпало на долю кюре, привыкшего вести собрания, а Нерис был избран его заместителем шестью голосами при одном воздержавшемся. Я был назначен секретарем. Членские взносы установили в двадцать франков ежемесячно. Жюмож, явно сожалевший, что не его выбрали замом, предложил выпускать бюллетень.

— Хорошая мысль, — сказал неизменно сострадающий кюре. — И, кажется, никто не сумеет справиться, с этим делом лучше вас…

Жюмож заупрямился и заставил себя просить, но в конце концов согласился с доводом, что обладает кое-какими необходимыми качествами. К тому же у него имелся ксерокс, и вопрос решился в пользу его кандидатуры. Первое собрание назначили на следующее воскресенье — день, когда профессор разрешил своим пациентам покинуть клинику. Мы собрались в воскресенье в десять утра в большом зале первого этажа. Кюре преобразил длинный стол для осмотра больных в алтарь. Я принес цветы. Санитары украсили помещение. Весь персонал клиники изъявил желание присоединиться к нам, и церемония, хотя и весьма незатейливая, тем не менее прошла успешно. Священник произнес вступительное слово — очень безыскусно, как привык говорить, обращаясь к своим прихожанам.

— Миртиль был грешником, — сказал он, — но и Варрава тоже. Господь никого не отвергает и всегда использует зло ради большего добра. Миртиль, как мы знаем, раскаялся. Он всеми силами желал смерти, чтобы предложить безвинным жертвам свое тело, полное жизни. И если мы сумеем любить его так, как он любил нас, совсем не зная, мы должны не только воздать ему должное, но и возвратить ему своего рода жизнь, эфемерную и таинственную, превосходящую наше разумение и тем не менее реальную. Благодаря науке и любви, Миртиль и после смерти все еще среди нас. Эта правая рука, принадлежавшая ему, вас благословит. Теперь она умиротворена. Вам предстоит сделать из тела Миртиля верного слугу. И пусть он вас нисколько не пугает. Он познал смертные муки казни. Теперь он прощен. Позаботимся же о нем все вместе. Аминь.

По окончании мессы сотрудники Марека удалились, и мы закончили сервировать стол для банкета. Стояло десять приборов.

— Но нас только девять, — заметил Нерис.

— Нет, — возразил священник. — Семеро нас, профессор, господин Гаррик… и Миртиль — всего как раз десять. На каждом нашем собрании, по-моему, надо оставлять место тому, кто отсутствует не вполне…

— Вам не кажется, что это уже слишком! — шепнула мне Симона Галлар, когда я помогал расставлять цветы. — Эти нынешние священники питают слабость к проходимцам. Скоро кюре выдаст Миртиля за Христа трансплантации! Если он доволен своей рукой, тем лучше для него.

— А разве вы… С вами не все в порядке?.. — спросил я. — Я думал, что…

— Да, разумеется. Я хожу, как видите… но это сущая пытка…

Удивившись, я увлек ее в глубину комнаты.

— Прошу вас! Не скрывайте от меня ничего. У вас что-нибудь болит?

— Нет, ничего. С этой стороны, я признаю, свершилось чудо. Только мне никак не удается привыкнуть…

Она покраснела.

— Я здесь, чтобы выслушать вас, — пробормотал я. — Что же еще не так?

— Не знаю, как вам объяснить. Такое чувство, словно во мне поселилось животное. Я ощущаю его по всей длине моей новой ноги. Она крупная, понимаете. Она трется о мою собственную ногу. Ее волоски меня щекочут. Извините за подробности. Все это ужасно неприлично!

— Да нет же, уверяю вас. Наоборот, что может быть естественнее! Продолжайте.

— Все мои мысли только об этой ноге. Оставшись наедине с собой, я не могу удержаться, чтобы не взглянуть на нее, не потрогать… Мне кажется, я люблю ее больше своей собственной… И это меня бесит. Видите ли, я всегда отличалась независимым характером… Вот почему… у нас с мужем… не все проходило гладко… Понимаете?.. Бог с ним. Он погиб, бедняга… не будем ворошить прошлое… Теперь же эта нога… Я ее ненавижу. И тем не менее она мне дорога. Я и вправду могу говорить все до конца? Вы не рассердитесь?

— Продолжайте! Вы должны рассказать мне все без обиняков!

— Так вот, эта нога залезла мне под кожу. Я чувствую, как она меня насилует.

— Нужно предупредить профессора.

Она крепко сжала мою руку.

— Нет! Запрещаю вам.

— Он что-нибудь предпримет…

— Я сказала вам, Что это невыносимо?.. Смотрите на это как на забавный эксперимент — вот и все. Знаете, я не драматизирую.

— Лучше бы помогли мне! — крикнул Эрамбль, проходя мимо нас со стопкой тарелок.

Симона Галлар покинула меня. Я следил за ней взглядом. Она ходила еще неуверенной походкой, но ее фигура была по-прежнему изящной, и она сохранила мягкое покачивание бедер нормальной женщины.

— Брюки ей не идут. Вы согласны с моим мнением?

Это возвращался Эрамбль. Угостив меня сигаретой, он склонился ко мне:

— Строго между нами, ну, как она?

— Плохо, — ответил я. — А вы как?

— Не жалуюсь… Забавно то, что, стоит мне заметить на земле какую-нибудь ерунду — бумажный катышек, кусочек ваты, меня так и тянет поддать его ногой, как присуще мальчишке… Уверяю вас, раньше я за собой такого не замечал. А она? Что ощущает она? Симона не болтлива, верно?.. Я уже пытался ее разговорить, но без большого успеха… Какая жалость! Такая хорошенькая женщина!

Я искоса наблюдал за ним. Мне пришла в голову мысль, что эти двое… Нет, я докатился до абсурда.

— Похоже, она богата, — сказал я.

— Не то слово, — подхватил Эрамбль, — я навел справки и… — Он тут же спохватился: — Навел справки, нет… с чего бы я стал наводить справки!

— В этом нет ничего предосудительного.

— Нет, конечно. В конце концов, в ней есть все для того, чтобы возбудить интерес… особенно у человека в моем положении.

Перехватив мой взгляд, он подтолкнул меня к окну.

— Я хотел бы объясниться, — сказал он. — Говорить на эту тему со священником как-то неловко. С вами — другое дело… Эта нога сбивает меня с толку. Я не могу не думать, что у Симоны такая же… И вот… это смешно, это идиотизм — думайте что угодно… но это сильнее меня… Мне кажется, что я имею на Симону какое-то право… Мне хочется спросить у нее, как поживает моя левая нога, довольна ли она ею, словно я уступил ей часть самого себя из чистой любезности.

— Вы подменяете собой Миртиля, если я правильно понимаю.

— Нет. Это не совсем так. Скорее наоборот. Я хочу сказать, что нога Миртиля стала подлинно моей ногой, на которой я крепче стою на земле. А вот вторая, левая, стала для меня ничем. Я ее отвергаю. Она мне досаждает. Она какая-то жалкая. У нее нет горячности правой, ее… мальчишеских повадок. И я тоскую по другой, той… которая досталась мадам Галлар. Я думаю о ней с сожалением… Ну почему мне не пришили заодно и ее, а?.. Гуманно ли разлучать две ноги? Мадам Галлар несчастна от того, что ей пришили эту ногу, а я несчастен от того, что меня ее лишили. Ах! Миртилю повезло! Если бы вы только почувствовали эти мускулы, особенно бедро! Какое же оно твердое и упругое. А линия икры — чудо, мой дорогой. Рядом с ней моя родная нога — всего лишь ходуля, подпорка, лишенная выразительности, конечность — сальная и плоскостопая, изнеженная ездой на машине. Вы думаете, я смотрю на мадам Галлар глазами мужчины, которому нравится эта женщина? Ничуть не бывало… Я смотрю на свою левую ногу в изгнании. И я благодарен Симоне за то, что она хорошо с ней обращается, говорит о ней без злобы. Сегодня я должен быть веселым — правда, ведь мы покидаем клинику! А вот я печалюсь, потому что мы разойдемся в разные стороны… Мадам Галлар вернется домой, а я, массируя по вечерам, перед сном, новую ногу, как рекомендовал профессор, спрошу себя: «А вторая?.. Отнесутся ли и к ней с такой же заботой? С таким же вниманием? Не захиреет ли она?» Как мне быть, о Господи, как мне быть?

— Женитесь на мадам Галлар!

— Что?

— Прошу прощения, — извинился я. — Поверьте, эти слова вырвались у меня непроизвольно.

— О-о! Я на вас вовсе не сержусь… Я уже подумывал и сам. Мы вернемся к этой теме позже.

Священник хлопал в ладоши, собирая присутствующих. Он указал место, отведенное за столом каждому из нас. Ему же надлежало занять почетное место председателя. Справа от него сидел Нерис, вице-председатель. Слева уселся Жюмож. Напротив него, на другой стороне стола, находилось место покойного. Всем своим видом изображая беззаботное, доброе настроение, я выбрал место справа от Миртиля. Этот прибор, этот пустой стул производили на сотрапезников неприятное впечатление. Но очень скоро разговор оживился. Еда была превосходной, солнечный свет разливался по залу. Реплики становились все более жизнерадостными. Подшучивали над аппетитом Жюможа, но тот не обижался. И почти совсем забыли о лице Нериса, а между тем… Это были глаза Миртиля, которые жили и задерживались на каждом из нас. Стоило встретиться с их взглядом, как сразу приходилось отводить свой. Было почти невозможно выдержать его, не испытывая при этом невыносимого чувства неловкости, словно встретился глазами с мертвецом.

Вдруг Мусрон необдуманно спросил:

— А где похоронили Миртиля?.. О-о! Извините!

И поскольку остальные взглянули на него сурово, он поправился:

— Я хочу сказать, где бы его похоронили, если бы все произошло иначе?

— На кладбище Тиэ… — сказал я. — Там есть то, что называется «Квадрат казненных». Не спрашивайте меня больше ни о чем. Я не знаю этого места и весьма надеюсь, что мне никогда не придется там побывать.

— А на крестах помечены имена осужденных? — обеспокоенно спросил священник.

— Там нет крестов, господин кюре. Нет каменных надгробий. Простые холмики — и только.

От моих слов повеяло холодом.

— Ему лучше здесь… с нами, — шутил подвыпивший художник.

— Но разве запрещено, — продолжал расспрашивать священник, — дать им более пристойную могилу?

— Нет, родственники имеют право, спустя некоторое время, перезахоронить тело, куда им заблагорассудится.

— В случае с Миртилем такого вопроса не возникает, по счастью!

Эти слова произнес Нерис устами Миртиля, а сейчас он улыбался улыбкой Миртиля! Кашлянув в свою салфетку, Мусрон коснулся моего локтя и шепнул:

— А нельзя ли в следующий раз оставлять его у себя в комнате? Или посоветовать ему молчать. От его голоса мне становится не по себе.

Марек жестом попросил слова. Он хотел напомнить своим пациентам, что они не должны пока покидать Париж или его ближайшие пригороды без разрешения. Еще несколько месяцев им надлежит каждую неделю показываться врачу, а при малейшем тревожном симптоме вернуться в клинику под его наблюдение. Симона Галлар улыбнулась мне с видом заговорщицы и подняла бокал за здравие профессора. К ней сразу же присоединился Эрамбль, который что-то шептал ей на ухо все время, пока длилась трапеза. Шум голосов усиливался. Мусрон предложил сыграть нам на саксофоне. Он был не лишен таланта, с которым все его поздравляли, потом Нерис и Жюмож стали из-за чего-то пререкаться, а в это время Мусрон поведал мне, что рассчитывает серьезно обратиться к музыкальным занятиям. После операции у него значительно улучшилось дыхание. А звук, объяснял он, в первую очередь зависит от дыхания. При очень хорошем звучании саксофонист почти наверняка может записать пластинку… А с этого момента перед ним откроется перспектива!

— Но… как же занятия? — возразил я.

— Никакой проблемы. Занятия проходят днем, а сакс — по вечерам.

— Да вы себя угробите!

— Только не теперь, когда у меня внутри это! — сказал он, колотя себя в грудь.

Он наполнил стакан и залпом его осушил. Я заметил, что все они были перевозбуждены, словно теперь, когда опасность миновала, готовились начать жизнь сначала. Вплоть до Жюможа, который говорил на слишком повышенных тонах. Когда настало время расставаться, все они взволнованно обнимали друг друга, обещая перезваниваться и оказывать в случае чего всяческую поддержку.

— Я думаю, мы чуточку под хмельком, — сказал мне священник. — Все это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Я подвез его в Ванв. Он много говорил, пытаясь мне доказать, что, пересаживая человеку орган, тем самым изменяешь ему судьбу, поскольку изменяются его наклонности. Он философствовал, с трудом ворочая языком, и в конце концов уснул, положив голову мне на плечо.

Я устал и, откровенно говоря, мне уже начинало надоедать это сборище, странные признания и бессвязные речи. Я решил договориться о двухдневном отпуске. Ни звонков по телефону, ни клиники. Буду жить, как все: ходить по вечерам в кино, кафе. Еще на площадке я услышал звонки телефона. Это оказался Андреотти.

— Знаете, что произошло, Гаррик? Режина Мансель, любовница Миртиля… Вы меня слышите?.. Хорошо. Вчера ее выпустили из тюрьмы.

— Уже?

— Представляете себе? Она схлопотала два года за хранение краденого… по-моему, все эти данные фигурируют в вашем досье… словом, она уже на свободе и теперь хочет знать, где похоронен Миртиль, чтобы пойти и помолиться у него на могиле. Представляете?

— Но у него нет могилы!

— То-то и оно. Надо ей внушить, что Миртиль похоронен в Тиэ. Что поделаешь! У нас нет выбора! О том, чтобы сказать ей правду, не может быть и речи!

— Ну что ж. Согласен с вами… но я…

— Минуточку, Гаррик, я прошу вас ее сопровождать. Мы не можем допустить, чтобы она пошла на кладбище одна… Она станет расспрашивать смотрителей… Нет, нет! Нужно, чтобы кто-то показал ей место… понимаете… какое-нибудь. Короче, вы должны внушить ей доверие, она посмотрит, помолится, сделает, что пожелает, и оставит нас в покое, по крайней мере, я на это надеюсь.

— Какая она из себя?

— Хороша собой, статная блондинка…

— Да нет, по характеру.

— Чего не знаю, того не знаю. Режина наверняка особа решительная и, похоже, очень любила Миртиля. Когда она утверждает, что понятия не имела, чем занимается ее любовник, это вранье, сами понимаете. Всем, кто следил за следствием по этому делу, ясно, что она была в курсе.

— А она не попытается затеять скандал?

— Совершенно. При условии, что она ни о чем не догадается. Так что напустите на себя соответственный вид и запудрите ей мозги. Это главное!

— По правде говоря, господин префект, я начинаю находить свою миссию тяжелой.

— Знаю, Гаррик, знаю… Но вы подошли к концу ваших испытаний. Еще чуточку мужества.

— И когда же я должен повести ее в Тиэ?

— Хотя бы завтра… Чем раньше, тем лучше, поверьте моим словам. Режина будет вас ждать в привратницкой префектуры… в десять утра.

— А что, если она потребует труп, чтобы перезахоронить?

— Тут надлежит вмешаться вам. Отговорите ее от такого намерения. Дайте ей понять, что страница перевернута… мы ей поможем… если она проявит благоразумие… Я вам полностью доверяю, Гаррик. Во всяком случае, существует закон о сроках перезахоронения, который дает нам возможность… потянуть время и придумать выход из создавшегося положения… А как там у наших бывших пациентов? Все путем?

Я вкратце рассказал ему о последних событиях. Создание содружества его очень позабавило.

— Право же, мне не до смеха, господин префект.

— Вот и напрасно, дорогой мой друг… Заметьте, мне тоже. Но вы принимаете это дело слишком близко к сердцу… Да-да… Я чувствую, как вы серьезны, как напряжены… Разумеется… я ставлю себя на ваше место. Особенно завтрашняя неприятная обязанность — в ней нет ничего забавного. Но это последний эпизод. Теперь все они вне опасности, и с ними ничего больше не может приключиться. А через полгода мы обнародуем правду. А возможно, даже раньше. Будем оптимистами, дорогой мой Гаррик. Мужайтесь. И, пожалуйста, звякните мне завтра. Доброй ночи.

Я был в бешенстве. Вменить мне в обязанность ломать комедию перед какой-то шлюхой! Еще немного — и я послал бы письмо с просьбой об отставке. А на следующий день, в десять утра, входил в полицейскую префектуру.

У меня был вид осужденного.

По наивности я полагал, что встречу по меньшей мере Золотую Каску,[21] возможно, из-за выражений, употребленных в рапорте: «девица Мансель», «подсудимая», «любовница Миртиля»… Была подозрительной уже одна ее профессия: натурщица. Мы-то знаем, что за этим кроется. Вот почему в присутствии Режины я стал что-то лепетать, как школьник. Она была красива и выглядела достойно в своем темном костюме отличного покроя. Я имел дело с женщиной, которую обидели, и она сразу дала мне понять, что я — обидчик или, по крайней мере, принадлежу к стану притеснителей. Блондинка с волосами теплого медового оттенка, она была очень хороша, но ее темно-синие глаза воительницы, твердо решившей не складывать оружия, пригвождали меня на расстоянии, разглядывали со своего рода презрением. На мое приветствие она ответила сухим кивком головы и села в машину, проявляя всяческую сдержанность. Ее профиль был чуточку простоват из-за слегка вздернутого носа, но прическа — умело закрученная на затылке коса — сглаживала этот недостаток и подчеркивала чистоту линий. Ее духи довершали впечатление, что она опасна. За какие-то сутки Режина вновь обрела свой прежний, дотюремный облик.

— Сказал ли Рене что-нибудь перед смертью? — спросила она.

Я сообщил ей, что Миртиль за последние месяцы очень изменился. Он часто выражал желание быть забытым и мирно ждал смерти. До последней минуты проявлял большое мужество и в то же время своего рода безразличие, как будто его уже ничто не касалось.

Я не слишком гордился разыгрываемой ролью. В глазах Режины стояли слезы, но, оберегая косметику, она сдерживала их.

— Мне хотелось бы, — сказала она, — чтобы мы поехали той же дорогой, которой проследовал фургон с его телом.

— Это нетрудно.

Я наклонился, чтобы дать указание шоферу. Вытащив из сумки платочек, она его смяла и прикладывала время от времени к носу. Когда мы ехали вдоль высокой серой стены Санте, она пробормотала:

— А правда… что их хоронят, положив голову между ног?

— Зачем думать о таких мрачных вещах? — сказал я. — Ведь его могли убить на войне или же искромсать в автомобильной катастрофе. Тело — ничто.

Она спросила, но не сразу:

— Вы верующий?

— Я верю, что Миртиль искупил свою вину. И верю в справедливость.

Ее удивили подобные речи, я это видел, но она не задала больше ни одного вопроса.

Когда мы прибыли на кладбище, Режина оперлась на мою руку, чтобы выйти из машины. Враждебности с ее стороны я уже не чувствовал. Похоже, она способна взрываться, но не злопамятна. В конторе мне дали точные и сложные указания насчет «Квартала казненных», так как кладбище занимало огромную территорию. Он находился в его глубине, в своего рода могильном пригороде. По образу и подобию городов, на кладбище имеются свои богатые кварталы и трущобы. Казненных хоронили на пустыре. Там было несколько холмиков, которые уже начали зарастать сорняками. Расстрелянные, гильотинированные, они покоились тут в ужасающей анонимности. Режина, повиснув на моей руке, двигалась все более и более неуверенно. Я остановился перед голым бугорком.

— Здесь, — показал я.

И тут она совершила удивительный поступок. Побежала к ближайшей аллее, нарвала там без разбору цветов, листьев и разбросала их по голой бурой земле. Потом, став на колени, опустила голову, как если бы, в свою очередь, предлагала ее какому-нибудь палачу, и надолго застыла в такой позе.

А я, в двух шагах за ее спиной, чувствовал себя сообщником чудовищного заговора. Мне и вправду было ее жаль. Я помог ей встать. Внезапно, в глубине кладбища, в безмолвии камней, между нами рождалось своеобразное товарищество и даже интимность, потому что она опиралась на меня, отряхивая пыль, потому что она плакала, не таясь, и была похожа, как все плачущие женщины, на совсем маленькую девочку, покинутую и беззащитную.

— Я больше его не увижу, — повторяла она.

Перед могилой с выгравированным на плите именем она могла вообразить, что покойник уснул, едва разлученный с ней могильной плитой. Здесь же она ощущала всю жестокость отсутствия — бесповоротного, вечного. А тем не менее в Виль-д’Аврэ… Ах! Мы не смели этого делать! Глубокая печаль этой женщины помогла мне уяснить, что смерть вызывает сугубо личное отношение, обладает таинственным смыслом, который мы попрали. Мы украли у Режины смерть Миртиля.

— Пошли, — предложил я. — Давайте уйдем отсюда!

— А можно мне сюда наведываться?

— Зачем?.. Вы видите… сюда никто никогда не приходит. Поверьте, вам надо забыть это кладбище. Оно не в счет.

Я говорил что попало, лишь бы ее отвлечь и избежать вопроса, который она должна была мне задать: «Смогу я его перезахоронить?» А между тем этого вопроса она мне не задала и — как я понял — никогда не задаст, потому что не думала о памятнике, посмертных хлопотах, загробной жизни. На все это ей было наплевать. Режина вспоминала только о своей любви. Префект не прав. У меня сложилось впечатление, что, как говорят, в высшей инстанции ошибались, усматривая лишь эксперимент там, где, возможно, начинается испытание — и для всех нас.

Мы вернулись в машину.

— Что вы теперь намерены делать? — спросил я.

— Не знаю.

— У вас есть родные?

— О-о! Они давно от меня открестились. Но я привыкла устраиваться сама… Вернусь к своей прежней профессии… Я демонстрировала модели одежды.

— Миртиль вам ничего не оставил?

Она передернула плечами.

— Нет, ничего. Он думал, что так будет продолжаться вечно… Он стал одержимым… Воображал, что сильнее его нет никого на всем белом свете… Я читала книги про диктаторов, так вот — он был именно таким… А когда я ему выговаривала, отвечал: «Миртилю на это плевать», говоря о себе в третьем лице и называя по фамилии.

Побежденная усталостью и горем, Режина разоткровенничалась, она прекрасно знала, что я расспрашиваю ее не из профессионального любопытства, а пытаясь отвлечь от горестных мыслей.

— А как он вел себя со своими сообщниками?

— Миртиль?.. Собственно, их и сообщниками-то нельзя назвать. Он был жутко гордый. Когда невозможно было провернуть дело в одиночку, он нанимал двух-трех человек, с которыми щедро расплачивался. Но чаще всего действовал один, и всегда успешно, что да, то да.

Мне нравился голос Режины. В нем отражались все эмоции. Она дрожала, готовая разразиться рыданиями, а потом обретала стойкость и почти резонерствовала; восхищение придавало ее голосу горячности. И внезапно она сама начинала излучать всю прелесть молодости. Я стал лучше понимать, какое воздействие Режина оказывала на Миртиля, и, неприметно наблюдая за ней, восхищался уверенностью, естественностью ее движений. Она попудрилась и, вовсе не стесняясь моего присутствия, начала, как любая элегантная женщина, смотреться в зеркальце; она то наклоняла голову, то держала ее прямо. Я видел в зеркальце пудреницы то ее голубой глаз, то крутую бровь, но меня обволакивал, погружая в оцепенение, запах ее духов… Я снова видел голову Миртиля, теперь бородатую, на плечах Нериса, и, рассматривая Режину, воображал рядом с ней Миртиля… Я представлял себе руку, которая ее обнимает… Руку кого, собственно говоря?.. Нет, не священника… не Гобри… И потом вспоминал о Жюможе… Вот до чего я докатился! Все это — игра больного воображения, потрясенного аномальной ситуацией, соприкоснувшись с которой, невозможно было не запачкаться.

— Куда вас подвезти? — неожиданно спросил я.

— Мне безразлично. Я сейчас живу у подруги — манекенщицы. Это возле Плас-Бланш.

Я добавил, почти непроизвольно:

— Если я могу быть вам полезен…

— Что вы готовы для меня сделать? — спросила она. — Впрочем, когда я немного приду в себя, я бы хотела, чтобы вы мне подробно рассказали, если это вам не в тягость, как его задержали, о последних минутах жизни Миртиля… Мне рекомендовали обращаться к вам по всем вопросам, связанным с Рене…

Я проклинал Андреотти, но у меня не хватило мужества вывести ее из заблуждения.

— Охотно, — сказал я. — Стоит только вам позвонить мне домой, чтобы назначить встречу. — Я дал ей свой телефон.

— Благодарю… Никак не ожидала такой любезности со стороны…

Я угадал, какое слово она не решалась произнести.

— Сотрудника префектуры? — подсказал я.

— Вот-вот.

Она улыбнулась и, когда машина остановилась, протянула мне руку в перчатке.

— Удачи вам! — пожелал я.

Она скрестила указательный и безымянный пальцы, заклиная судьбу, вышла из машины и захлопнула дверцу. Я смотрел, как она удаляется — великолепная, безразличная.

Мой взгляд упал на часы. Первый час. Я находился в двух шагах от улицы Равиньян, где жил Гобри.

— Высадите-ка меня, — сказал я шоферу. — Мне нужно зайти в одно место неподалеку.

Откуда такая внезапная потребность повидать Гобри? Я с трудом мог дать этому рациональное объяснение. Может, после долгого пребывания наедине с Режиной я спешил удостовериться, что ее любовник все еще существовал под видом левой руки художника? До сих пор я был зрителем, чрезвычайно внимательным свидетелем — меня лично все это никак не задевало. Но теперь я отдавал себе отчет в том, что из-за Режины меня охватило какое-то волнение. У меня возникло желание посмеяться при одной мысли об этих семерых обладателях пересаженных органов. Я чуть ли не желал им зла! И если я направил свои стопы к Гобри, в сущности, мною двигало что-то весьма похожее на ревность.

Я застал Гобри курящим длинную трубку, лежа на железной кровати. Его захламленная и грязная мастерская смахивала на лавку старьевщика. Повсюду валялись начатые и незавершенные холсты. Пол был не мыт и заляпан краской. Стопка грязных тарелок скопилась в углу. Я освободил себе стул.

— Не помешал? — спросил я.

Отекшие глаза Гобри, багровый цвет лица доказывали мне, что он уже наполовину пьян. Я заметил на столе бутылку. Стакана не было — возможно, он пил прямо из горлышка.

— Волен я делать что хочу или нет? — проворчал он. — Вас послал ко мне профессор?.. Наверное, ему хочется узнать, что она выделывает, его рука?.. Можете ему доложить: она ни на что не годна… Ни на что… Никогда еще не видывал подобной руки; она швыряет на пол все, чего касается.

— Ну, а как… ваша работа?

— Моя работа?

Он расхохотался — да так, что вся кровать заскрипела, потом, напрягшись, умудрился сесть.

— Моя работа, — повторил он. — Вы ее видите. Вот она… Например, это небольшое полотно рядом с вами… да, у ножек мольберта… что, по-вашему, это такое?

Я увидел красные пятна, коричневатые — как будто бы полотно обрызгали кровью.

— Это улица Ив! — вскричал он и согнулся вдвое от душившего его смеха, а потом объяснил, утирая глаза от навернувшихся слез. — Да, это моя новая манера, мой «красный период».

Он указал на бутылку.

— Если душа лежит… Настоящее «Old Crow».[22]

— Вам бы не следовало… — начал было я.

— Что-что? Мне бы не следовало… А вы смогли бы удержаться, если бы у вас руки тряслись? Да смотрите, черт побери, смотрите же!

Он подошел к мольберту, схватил кисть.

— Вы видите… Я пытаюсь двигаться прямо, нарисовать прямую черту… А похоже, что я фиксирую землетрясение… Нет, дело в том, что мне приклеили руку чернорабочего! Она хороша только для работы отбойным молотком, но держать кисть художника — об этом нечего и думать. Совершенно не способна провести прямую черту. Можно подумать, это сделано нарочно…

— Начните сначала, — попросил я. — Но не препятствуя произвольным движениям руки.

— Думаете, она меня слушается?!

Он попытался провести вертикальную линию, а получились три неровные волнистые черточки. Гобри запустил кистью через всю мастерскую.

— Я и прежде, — сказал он, — не считался большим мастером. Но, в конце концов, на то, что я рисовал, вполне можно было смотреть. Теперь же…

— А правой?

— А ну-ка, попробуйте сами писать левой рукой!

— Может, вы слишком торопитесь? На то, чтобы переподготовить руку, требуется время.

Закатав резким движением рукав, он обнажил мускулистое и волосатое предплечье.

— Неужто вы, господин Гаррик, и вправду верите, что этой лапище дано чувствовать живопись?.. Это равносильно тому, чтобы требовать от боксера умения плести кружева.

Я внимательно рассматривал кривые линии, нанесенные им на полотно. Они были выразительными, а вовсе не неуверенными или дрожащими, как утверждал Гобри.

Загрузка...