— А знаете, что изображает эта кривая? — спросил я. — Женский силуэт… Вот изгиб плеча… вот изгиб бедра… Выпуклость икры… Пропорции соблюдены…

— Вы не лишены воображения.

— А может, у вас его не хватает?.. Гобри, поговорим серьезно… я помню все, что вы мне рассказывали в клинике. Про художника, которому завидуете, не так ли?.. Которому хотели бы подражать?.. Бернар Бюффе, кажется?

— Нет… Карзу.

— Ладно. Допустим!.. У вас стойкое пристрастие к острым углам, ломаным линиям. Вот в чем ваша ошибка. А почему бы вам не решать свои сюжеты с помощью закругленных, мягких, женственных линий? Начните с обнаженной натуры, чтобы набить себе руку. А затем придете к своего рода антикубизму.

— Моя рука годится на то, чтобы лапать, если я правильно понял, — захихикал Гобри.

С минуту я чувствовал смущение, воображая, как рука Гобри ласкает Режину. Было ли это бедро Режины — линия, которую его рука бессознательно очертила на полотне? Я отбросил эту чудовищную мысль, потому что прекрасно знал — моя теория ничего не стоит и Гобри суждено остаться неудачником. Но его нужно было спасти от депрессии, дать ему хоть маленький повод для надежды.

— Владельцы нескольких выставочных залов — мои знакомые. Если вы будете упорно работать, найдете подходящий для себя жанр, доверяя пересаженной руке, а не презирая ее, я им порекомендую вас.

Гобри слушал, но, судя по лицу, упорно продолжал думать свое.

— Есть, начальник… Слушаюсь, начальник, — ответил он и, пытаясь отвесить низкий поклон, едва не потерял равновесие.

Мне хотелось дать ему по физиономии. Я схватил его за грудки.

— Послушайте, Гобри. Все остальные перенесли трансплантацию более или менее сносно. Вы единственный, кто все время ворчит. Так что переборите себя. Неужто вы не понимаете, что через полгода прославитесь, вопреки самому себе, когда правда станет общеизвестной! И вы должны быть к этому готовы. На вашем месте я работал бы денно и нощно.

Я отпустил Гобри и пошел к раковине вылить остатки виски. Перед уходом у меня создалось впечатление, что я сумел-таки задеть его за живое.

Погода была хорошая. Договорившись с начальством, я получил три дня отдыха и удрал в Сен-Серван, где круглый год снимал домик на берегу Ранса. Приведя свои записи в порядок, я долго размышлял над происшедшим, гуляя по пляжам в устье реки. Не стану вдаваться в подробности моих раздумий, чтобы не утяжелять свой отчет. Но, как бы я ни старался не выходить за рамки голых фактов, тем не менее должен упомянуть о наблюдении, обретающем все большую силу и очевидность: части тела Миртиля теперь принадлежат разным людям, но при всем этом, подобно тому, как каждая частица древней руды сохраняет свойства радиоактивности, они оказывали своеобразное взаимовлияние. Точнее говоря, Миртиль, мертвый и расчлененный, стал как бы созвездием своих частей, мини-галактикой, наделенной собственным гравитационным полем. Доказательство: совсем недавно выпущенная на свободу Режина снова была вовлечена в орбиту Миртиля и теперь вращалась вокруг меня, а я сам вращался вокруг семи прооперированных, и все мы находились, так сказать, под воздействием Миртиля. Это был феномен уже не физического порядка, а скорее психического. Наши мысли получали тайные импульсы от исчезнувшего Миртиля; мы неотступно преследовали друг друга, так как оказались звеньями единой цепи и нас одолевали одни и те же мысли.

Подтверждение своей гипотезе я получил по возвращении в Париж. Вечером того же дня позвонил священник Левире. Оказывается, он уже неоднократно звонил мне по поводу Жюможа и теперь казался сильно обеспокоенным. Я пригласил его зайти. Когда он пришел, я заметил у него на руке черную перчатку.

— Что, рука все еще доставляет вам хлопоты?

— Нет, не очень… У меня было несколько неприятных моментов в воскресенье, когда я собирал пожертвования. О-о! Пришлось преодолеть каких-нибудь два-три непроизвольных рывка, сущий пустяк. А вот у Жюможа, похоже, дело не ладится.

— Что с ним такое?

— Вы и сами должны догадываться. Заметьте, я не выдаю никакого секрета. Он не исповедовался. Просто пришел ко мне поговорить как мужчина с мужчиной. Знаете, он достоин сочувствия… Это сродни одержимости. Вероятно, у Миртиля была большая… потенция, огромная, и он привык ее удовлетворять без проблем. Не было ли у него… подружки?

— Да. Режина…

Я осекся на этом имени, и священник посмотрел на меня вопросительно. Желая скрыть свое замешательство, я угостил его сигарой.

Но его намек на характер отношений Миртиля и Режины испортил мне настроение.

— Ну и… — спросил я, — что же он вам рассказал?

— Значит, так. Прежде всего он поссорился с этой особой — вы наверняка в курсе дела, — преподавательницей музыки…

— Да, знаю. И почему же?

— Я хотел бы, мсье Гаррик, чтобы вы понимали меня с полуслова.

— Черт возьми, господин кюре! Мы же с вами не в ризнице. Говорите!

На беднягу было больно смотреть. Я пошел за бутылкой коньяка и стаканами. Мы чокнулись.

— Можете рассчитывать на мою помощь, — сказал я. — Он проявил большую требовательность?

— Да. Но и это еще не все.

— Что?.. Не хотите ли вы мне сказать, что Миртиль — не был нормальным мужчиной?

— И Миртиль и Жюмож совершенно нормальны. Но Жюмож не может перенести контраста, резкого отличия его теперешнего состояния от прежнего. Вы видели его за столом… Он не ест, а жрет. Он никогда не насыщается, впрочем, у него отличный желудок. Но вместо того, чтобы испытывать удовольствие, он, наоборот, себя корит, считает скотом. Так что судите сами, что он ощущает, когда речь идет о…

— До меня постепенно доходит.

— Представьте себе бедняка, которому вы предложите богатство. Он устрашится его. При всяком широком жесте он станет оглядываться вокруг, спрашивая себя, а правильно ли он поступил, потратив деньги… Понимаете?

— Бедняки быстро приноравливаются.

— Разумеется. Возможно, мое сравнение не из удачных. Так или иначе, он никак не приноровится. Он готов считать себя чудовищем.

— Полноте!.. Вы уверены, что малость не преувеличиваете?

Священник порылся в кармане и протянул мне толстую записную книжку, перехваченную резинкой.

— Судите сами, — сказал он. — Вот его дневник или по крайней мере первые записи. Поскольку он меня не просил хранить его в тайне, а вы интересуетесь его случаем даже больше меня, передаю его вам.

— А он случайно не ударился в сочинительство?

— Возможно! Но сначала прочитайте.

— Вы не видели других? — спросил я.

— Нет. Но знаю, что Нерис тоже не в блестящей форме. В клинике мне сказали, что у него боли на почве невралгии. Я попытался дозвониться мадам Галлар, но не застал ее дома. Сегодня вечером я рассчитываю заглянуть к Мусрону. Эрамбль, похоже, в порядке.

Как всегда, он был преисполнен доброй воли. Я очень любил его, нашего скромного кюре! Он, к счастью, легко справлялся с побочными явлениями. Я пожал ему руку и, ублажив себя парой глотков коньяку, уселся в кресло читать знаменитую записную книжку. На деле это оказался ежедневник большого формата, где Жюмож день за днем фиксировал свои свидания, расходы, мысли, время от времени стихотворные строчки, которые он, наверное, счел особо достойными. По субботам он имел обыкновение встречаться с подружкой, и, по-видимому, они проводили воскресенье вместе, поскольку на воскресных страницах я обнаружил, к примеру, такую запись:

«Бек Фен, два обеда: 2400 франков. Телячью печенку подали пережаренной. Впредь избегать Сансерр… Ниверне, два обеда: 2750 франков. Ракушки Сен-Жак были с душком… Спор о „Пеллеасе и Мелизанде“.[23] Надин явно не разбирается в Метерлинке… Как, впрочем, и в Дебюсси. Отель „Шануадок“ в Шартре. Проливной дождь. В соборе у меня закоченели ноги. Молящиеся вызывают раздражение. Перечитать „Сложные государства“ Генона.

Хлеб холмов (поэмы) В этот миг между мной и тобой нашлось место для солнца

Аспирин, Лорага, Висмут: 1925 франков. Плюс такси, поезд. Я начинаю жить не по средствам».

Однако мне не терпелось перелистать те страницы, которые были написаны им после операции. Их насчитывалось немного. Записи не соответствовали датам, хронология не соблюдалась.

«…Доминирующее впечатление: у меня больше нет времени думать, размышлять. Они превратили мое обоняние в собачий нюх. Я улавливаю запах земли под окном, запахи из кухни… Наверняка в полдень нам подадут к столу мерлана… Я улавливаю запах табака — это курит Эрамбль через три комнаты от моей. Прежде я не обращал внимания на окружающие мелочи… Теперь живу вне самого себя… Я реагирую не только на запахи, но и на шумы… Три воспоминания проходят, как картинки в фильмоскопе… Например, вспоминается вкус морского языка, который я ел в Дьеппе два года назад… Или глубокий вырез платья официантки, покачивание ее бедер… Теперь я полюбил женские бедра… Они качаются, комната качается, кровать качается… Я прихожу в себя — дрожащий, обессиленный, но уже терзаясь от наката новых вожделений. Я голоден. Я хочу пить. Мне хочется уйти, ходить по траве, жевать листья, кусаться и выть…

…Во мне живет что-то огромное, чего я никак не пойму. Оно неисчерпаемо, и мне страшно. Раньше было хорошо, я был спокоен. День следовал за днем, без толчков. Сумею ли я вернуться к прежней работе? Мне не удается сосредоточиться. Я разбрасываюсь… Смотрю на облака, и перед моим взором проходят картины детства. Снова вижу себя на мельнице в Обье, мне шесть лет… Я вырвал морковь, чтобы грызть ее сырой, лазил на орешник, на яблони, упивался ветром. Я снова вижу себя, подглядывающим за служанкой Элизой, когда она раздевается для послеобеденного сна. Я считал, что завязал со всеми такими глупостями, а на поверку сам себе не хозяин. Считаю путешествия, которых не совершил, женщин, которыми не обладал. Я непрерывно пересчитываю упущенные возможности. Чему-то внутри хотелось бы меня убедить, что я несчастный, который однажды стал на неправедный путь. Меня не проведешь. Я прекрасно вижу, что терзающие меня желания, собственно говоря, мне не принадлежат. Они пытаются заручиться моим сообщничеством, а для этого стремятся унизить меня в моих же глазах. Но им этого не добиться. Что за гнусные желания! Они неотступны — я говорю о них, пишу о них, думаю о них. Но я не желаю уподобляться животным.

…Уличное зрелище нестерпимо. Куда ни глянь — женщины. Даже в ранний час — время, которое я предпочитаю, — я улавливаю кругом себя специфически женские запахи. Я подолгу брожу по улицам. А поскольку я теперь слишком много ем, у меня потребность утомляться, доводить себя до изнеможения, иначе…»

Несколько листков оказались вырванными, а дальше шли только сбивчивые записи, оборванные фразы:

«Невозможно объяснить Надин…

Радость. Стыд. Чудесный момент. А потом становится невыносимо… Может, я все время обманывался…

Разрыв с Надин. Я внушаю ей страх.

Ее зовут Клотильда. Она девушка. Черт с ней, но как же быть дальше? Открытие особого мира… Пусть тот, кто войдет в него, отбросит всякое чувство у входа… Чувство — вот, пожалуй, все, что тебе остается, если ты импотент. Я же погряз в блуде, как хряк…

Клара. Ну и девка! Она сказала, что я способный ученик…

Но где взять денег?.. И потом, эта моя по-прежнему жалкая внешность школьного наставника… Для них она — предмет насмешек. Похоже, при взгляде на меня никому и в голову не придет…

Что-то звучит громко, но во мне, как будто бы трубишь в трубу, которая воспроизводит одну и ту же оглушительную ноту. А мне хотелось бы хоть немножко монотонно-настоящей музыки…»

На этом дневниковые записи Жюможа обрывались. Я пошел спать в состоянии полной растерянности. То, что произошло с Жюможем, вполне объяснимо. Возросшая потенция оказалась за пределами его разумения. Другой бы почувствовал, как с него спали оковы. Он же, чего доброго, мог отчаяться. Уже в случае с Гобри дело принимало не блестящий оборот. А теперь и Жюмож начинал комплексовать! Последствия эксперимента казались мне все более и более пагубными.

Я решил завтра же навестить молодого Мусрона. Различные обстоятельства задерживали меня, и когда я освободился, был уже пятый час пополудни. Естественно, дома я его не застал. Привратница сказала, что Мусрона можно найти у друзей на улице Ассас. Он и в самом деле оказался по означенному адресу, репетировал в гараже с тремя парнями: ударником, гитаристом и контрабасистом. Они откатили «мерседес» подальше от входа, и все четверо неистовствовали на пространстве площадью с ладонь. Из разговоров я узнал, что гараж и дом принадлежали матери гитариста, вдове дипломата. Эти четверо намеревались вкупе с пятым, трубачом, организовать небольшой оркестр, для которого они, между прочим, подыскивали название. Мусрон был преисполнен веры в будущее.

— Послушайте-ка, шеф!

Так он звал меня теперь. И начал импровизировать, чем привел прочих оркестрантов в полный экстаз. Они хлопали в ладоши и стучали ногами, затем, завороженные ритмом, схватили свои инструменты, чтобы ему подыгрывать. Их головы, ноги, плечи дергались, как в судорогах, а Мусрон, прикрыв глаза, то в мучительном призыве вздымал свой саксофон, то запускал его между колен в поисках драматических, подобных хрипам, звучаний, умудряясь при этом заправлять оркестром с замечательной точностью и силой. Когда он наконец остановился — с раскрасневшимися щеками и с вздувшимися на шее венами, — я не мог удержаться и захлопал в ладоши. Поаплодировав, пожал ему руку.

— Вы меня приятно удивили, — признался я.

— Правда? — спросил гитарист. — После аварии он стал другим человеком.

— Какое звучание, извините, конечно! — вмешался ударник. — Лично я такого никогда не слышал.

А контрабасист добавил, протирая очки:

— Послезавтра у нас прослушивание.

Поздно вечером я повел Мусрона ужинать в «Клозри».

— Скажите честно, вы ни о чем не сожалеете? — спросил я.

— Я? Да я никогда не чувствовал себя в такой отличной форме, шеф. Почему вы спрашиваете?

— Потому что у остальных дела неважнецкие.

Я рассказал ему о своих тревогах в отношении Жюможа и Гобри, про головные боли Нериса, про не совсем ясные сожаления Эрамбля.

— Думаю, вы преувеличиваете, — сказал он. — Прежде Жюмож и Гобри ничего особенного собой не представляли. Такими они и остались. Не вижу, что в этом аномального.

— А вот вы сами… Ваш приятель сейчас признал, что вы стали другим человеком… Что в вас изменилось?

— Ничего, шеф, ничего. Я и раньше любил играть на саксе, но у меня не хватало дыхания. Теперь у меня появилось дыхание, вот и вся разница.

— Я не о том. Раньше… вы бы осмелились себя рекламировать, организовать оркестр и все прочее?..

— Нет, я был не в состоянии. А теперь — без проблем.

— И вы почувствовали себя счастливее?

— Ах, и не говорите. Я только сейчас начинаю жить.

— А как же ваши занятия?

— С ними я завязал! Мы с приятелями так решили. Копаем вглубь. Делаем карьеру. Вот увидите, какие денежки мы станем загребать через полгода.

— Еще вопрос. Вы иногда думаете о Миртиле?

— Никогда. Нет времени… Между нами говоря, знаете, эта затея содружества, эти собрания и все прочее — чистое ребячество… Заметьте, я-то не против. Но какой в этом прок? Мехи Миртиля приклеили мне. Теперь они мои. Дело сделано. Но ведь Миртиль не стал бы играть на саксе, верно? Так что пусть меня оставят в покое с этим Миртилем!

Мне понравилась философия Мусрона. По крайней мере, он был спасен. И священник. Итого — двое наверняка избегнувших гибели. Ко мне вернулась вера в успех эксперимента. В конце концов, Мусрон был прав: каждый оставался таким, каким был прежде. Операция не изменила ничьей сути. Она только обострила самосознание каждого.

Тем не менее надо было попытаться что-то сделать для Жюможа. И я позвонил священнику. Оказывается, он мне тоже звонил. Жюмож нанес ему визит, и на этот раз исповедался. Священник еще не оправился от потрясения.

— Если не вмешаться, он себя прикончит. Я не могу вам ничего повторить, но я напуган.

— Сегодня вечером уже слишком поздно пойти его повидать. Вы согласны завтра в девять утра?

— Раньше… Чем раньше, тем лучше, поверьте мне.

— Хорошо. Я заеду за вами в восемь.

Назавтра в восемь я усадил священника рядом, и мы покатили в сторону Версаля.

— Неужто это так серьезно? — спросил я.

— Вы читали его дневник и знаете, от какого рода одержимости он страдает. Это ужасно. Ведь, в конце концов, он не виноват.

— Полноте! Да он же всегда отличался неуравновешенным характером! Это явствует из каждой строчки его записной книжки.

— Неуравновешен, возможно. Но не до такой степени, чтобы совершать… Нет, прошу вас, не вынуждайте меня говорить то, чего я не имею права сказать.

Рванув вперед, я обогнал вереницу грузовиков и выехал на автостраду, которая, по счастью, не была забита.

— Его случай вовсе не сложный, — пробурчал я. — Хотите, я вам расшифрую? Так вот. Жюмож был человеком, покорным судьбе, и окружил себя, как защитной оболочкой, несколькими гарантиями покоя; но, внезапно оказавшись беззащитным, он испугался и помирает со страху.

— Нет, — упрямо возразил священник. — Уж извините, но я с вами совершенно не согласен. По-моему, Жюмож подвергается жестоким испытаниям… как бы это выразиться?.. из-за впечатлений… ощущений, в которых не имел опыта, и они показались ему нездоровыми хотя бы потому, что были чересчур сильными… Вы меня понимаете?.. Представьте себя человека, который был лишен обоняния и вкуса… Его излечивают, и несчастный, сидя перед тарелкой лукового супа, вообразил, что потребляет гашиш. Что-то вроде этого происходит и с Жюможем.

— Все-таки мне кажется, что с ним дело посложнее. Жюмож явно хочет наказать себя и, возможно, других за то, что он испытывает.

Я умолк, так как машин на дороге прибавилось, что потребовало напряженного внимания за рулем. Но, даже если я и не мог больше распространяться о Жюможе, то никто не мешал мне размышлять о сути его проблемы. С одной стороны, желания, в которых неловко признаться… с другой — внезапно обретенная возможность их удовлетворять… Тут недалеко и до Джека-Потрошителя. Мои теории снова приходилось пересматривать.

Жюмож жил в квартале Сен-Луи, мало привлекательном, с малюсеньким палисадником. На ограде висела пластинка — «Курсы Эразма». Стук дверцы, похоже, насторожил Жюможа — он появился у окна второго этажа и, высунувшись из него, крикнул нам:

— Иду! Подождите!

Священник толкнул калитку. Еще несколько шагов — и мы очутились у первой ступеньки крыльца.

— Как можно тут жить? — шепотом спросил я. — Представляете себе: каждый день, с утра до вечера, сюда тянется вереница балбесов! Это должно быть изнурительно!

Священник поднял руку в черной перчатке в знак смирения.

— Бывает и похуже, — пробормотал он.

Мы ждали. Я прислушался. В доме — полная тишина.

— Что же он там выделывает?

Священнику тоже показалась странной столь затяжная тишина. Он ударил по двери кулаком, и я обратил внимание, каким твердым, мощным был его кулак. Сам того не желая, кюре дубасил, как полицейский.

— Жюмож! — позвал он. — Вы меня слышите?

Тишина.

— Эй! Жюм…

Его зов прервал оглушительный выстрел.

— Окно! — вскричал он. — Бейте по стеклу!

Он замахнулся. Профессиональный удар кулаком, сильный и в то же время сдержанный, от которого разлетелись осколки, но на перчатке ни царапины. Мы шагнули в столовую со старомодной мебелью, заставленную зелеными растениями. Я прошел впереди священника, пересек коридор и вошел в комнату, переоборудованную в учебный класс: столы, стулья, кафедра, грифельная доска. Жюмож тоже тут, его лицо было залито кровью. Он свалился за кафедрой и, падая, уронил на пол дешевый автоматический револьвер, такой же старинный, как и все в его доме.

— Наповал? — спросил священник.

Я ощупал Жюможа.

— Нет… Останьтесь при нем. Я предприму все необходимое.

Я побежал к машине, но потерял время, так как неважно знал район Версаля, пока наконец отыскал кафе. Я позвонил Мареку. Он был потрясен вестью об этом самоубийстве. Я почувствовал, что он думал не столько о Жюможе, сколько о своем эксперименте, который был тем самым скомпрометирован.

— Какой калибр? — спросил он.

— Вроде бы 6,35.

— А вдруг его еще можно спасти? Не пули наносят главный урон. Все будет зависеть… Не двигайте его с места. Еду.

В ожидании Марека, я предупредил комиссара полиции и врача, после чего поспешил вернуться. Священник молился рядом с Жюможем.

— Никаких изменений?

— Нет.

Рана на виске не кровоточила. Жюмож слабо дышал. Какого черта он пытался убить себя в тот момент, когда увидел нас? Я обошел дом и в спальне обнаружил тетрадь, лежавшую в секретере. Это было продолжение дневника. У меня хватило времени лишь на первую строчку:

«…Ее зовут Гертруда. Она дочка хозяйки булочной…»

Я сунул тетрадь в карман своего габардинового плаща, так как к дому подъезжала машина. Из нее вышли двое мужчин — полицейский комиссар и доктор. Я предъявил им свое удостоверение и в общих чертах описал ситуацию. Комиссар сразу же смекнул, что в его интересах занять примирительную позицию, и пообещал мне не предавать это дело гласности. Что до врача, его роль ограничилась констатацией того, что раненый транспортабелен и, возможно, имеет шанс выжить, если его вовремя прооперируют. Тут явилась и «скорая помощь», из которой вышел Марек с двумя санитарами. Жюможа положили на носилки и погрузили в машину. Я попросил комиссара запереть дом, и мы со священником помчались в Вилль-д’Аврэ.

— Он покончил с собой из-за трансплантации? — спросил я священника.

— Думаю, да.

— Но ведь тогда он все равно был обречен.

— Обратите внимание, — сказал священник, — что погибнуть в автомобильной аварии или покончив с собой — вовсе не однозначно, в особенности для христианина. На нас ложится ответственность — на всех нас, от низших до самых высших инстанций. Боюсь, мсье Гаррик, что дольше уже не смогу скрывать правду от вышестоящих отцов церкви.

— Ну пожалуйста! — взмолился я. — Вы видите, с какими трудностями мне приходится сталкиваться. Так не добавляйте же к ним новые. И потом, не исключено, что Жюмож еще останется в живых.

Мы ждали профессора у него в кабинете. Я мысленно составлял письмо, которое буду вынужден послать префекту, так как, по всей видимости, мне придется испрашивать у него новых инструкций. Если Жюмож выживет, он должен будет рассказать, послать свой дневник… Я ощупывал тетрадь, лежавшую у меня в кармане. Возможно, там находилась разгадка тайны, но сейчас мне было не до чтения. Если он умрет и будет доказано, что причина самоубийства — операция, весь эксперимент непоправимо провалится. А какой удар для остальных!.. Какой удар для Гобри, который впал в еще большее отчаяние, чем Жюмож… Что сделать, чтобы выручить Гобри? Есть от чего потерять голову!

Марек не обнадеживал нас. Хотя пулю и можно извлечь, общее состояние раненого внушало серьезные опасения. Профессор обещал держать меня в курсе дела, информируя каждый час. Я покинул клинику в подавленном состоянии. Священник был удручен не меньше. Я подвез его в Ванв и вернулся домой только к ужину.

— Вас ждут в гостиной, — объявила мне горничная.

— Кто?

— Не знаю. Молодая женщина… Она здесь примерно с час.

Только визитера мне еще и не хватало. Я был вне себя, когда открывал дверь в гостиную.

— Как! Вы?

— Да, — сказала Режина и разрыдалась.

Я подошел к ней. Она шагнула назад, словно бы испугавшись меня.

— Где Рене? — кричала она.

Рене?.. До меня не сразу дошло, что речь идет о Миртиле. Как будто мне тоже подменили голову.

— Но послушайте… Вы же сами прекрасно знаете.

— Лжец! Все вы — лжецы!

— Прошу вас. Присядьте вот сюда… Успокойтесь… Поведайте мне, что с вами стряслось.

Все оказалось очень просто и в какой-то мере весьма предсказуемо, увы! Режина встретилась с Гобри в баре на Плас-Бланш. Гобри перепил, и поскольку он досаждал бармену по имени Макс, тот свел его с Режиной. «Может, тебе удастся подработать. Кажется, ему нужна натурщица», — шепнул он молодой женщине. Гобри умолял Режину проводить его, и, так как он едва держался на ногах, она помогла ему дойти до мастерской. Там он добавил к выпитому еще порцию, и ей пришлось уложить его в постель. Раздевая Гобри, она увидела шрам на левой руке, а потом обнаружила еще и свежие следы операции на плече.

— Я сразу узнала руку Рене, — сказала она. — Но, если у него отняли руку, значит, сам он жив… Мне плевать, если у него стало на одну руку меньше, но скажите мне, где же он сам…

Она упала на диван и, прикрыв лицо руками, плакала, будучи не в состоянии сдержаться. А я опять оказался лицом к лицу с омерзительным вопросом совести. Это становилось моей специальностью. Но коль скоро знающих правду было уже семеро, тем хуже — теперь их будет восемь. В конце концов, я предпринял все, что было в моих силах, и если «эти неуравновешенные», как выражался Андреотти, угрожали нарушить тайну, моей вины в том нет. Я положил руку на плечо Режины.

— Можете вы мне поклясться, что сохраните тайну?

Слово «тайна» всегда оказывает на женщин магическое действие. Режина выпрямилась, взяла мой платок, чтобы приложить к глазам.

— Он не умер, нет? — лопотала она.

— Умер… В том смысле, какой в это слово вкладываете вы, он мертв.

— Но… Смерть — понятие однозначное…

— В том-то и дело… Возможно, что отныне оно стало двузначным. Вы поклянетесь, что никогда не повторите… никому… то, что сейчас от меня услышите?

— Клянусь.

— Очень хорошо… Прошу вас, наберитесь мужества.

И я рассказал ей про события последних недель. Она была так ошарашена, что ни разу меня не прервала. Время от времени женщина проводила рукой по лбу. На ее лице читалась растерянность. Чтобы окончательно убедить ее в правдивости моих слов, я открыл перед ней досье Миртиля и показал его заявление, где он совершенно недвусмысленно передал свое тело посмертно в дар науке.

— Выходит… он меня разлюбил? — пробормотала она.

— Поймите, у него не оставалось никакой надежды.

— Он ничего для меня не оставил?.. Ни единой строчки?

— Нет… Он отрекся… от своего прошлого… целиком… В нем родилось как бы непреодолимое желание самоуничтожения.

— Какая чепуха, — сказала она. — Сразу видно, что вы не знали этого человека. Миртиль? Да он был сама жизнь. Он желал получить все, что видел. Он хотел всего — денег, женщин, власти. У него могла быть только одна мысль: убежать из тюрьмы во что бы то ни стало. И вы еще хотите, чтобы я вам поверила?

— Речь идет не о том, чтобы верить мне, а лишь о том, чтобы поверить собственным глазам… Вы видели левую руку Миртиля. Ведь это вам не приснилось.

— А другие — могу я с ними познакомиться?

— Что?

— Да… Тех, кому пересадили другие части тела Рене?.. Я хочу их видеть. Иначе я никогда не буду уверена…

— Пойдет ли это вам на пользу?

— А вы никогда никого не любили?.. Поскольку Рене еще живет в них, у меня есть полное право его увидеть.

— Послушайте, Режина… Да, Миртиль как бы не совсем мертв, как вы выразились. Но это больше не он…

По правде сказать, я просто не знал, как же ей втолковать, что тело, которое она любила, ласкала, продолжало некоторым образом существовать, но то, что составляло Миртиля, исчезло на веки вечные. Слишком неподходящий момент для того, чтобы преподать ей урок метафизики. Она послала бы меня куда подальше и была бы совершенно права.

— Его могила — это они! — вскричала она. — Так имею же я право пойти и помолиться на его могиле?

Признаюсь, этот крик души меня сразил. При ее простоте и прямодушии, она сумела определить ситуацию одним словом и куда лучше меня. Я признал себя побежденным.

— Ладно. Итак, я организую для вас такую встречу… однако предупреждаю: это будет ужасно. Для вас, разумеется… но и для них тоже. Поскольку я буду вынужден им сказать, чем вы являлись для Миртиля…

— Я от этого не покраснею.

— Конечно нет. Но вы не помешаете тому или другому думать невольно о том, какие отношения существовали между вами… вашим телом… и частью Миртиля, пересаженной каждому из них…

Я сбивался. Краснел. Мне не удавалось выражать свои мысли достаточно объективно, сухо, научно. Вопреки себе, я подчеркивал то, что хотел бы только обозначить… А Режина ничего не делала, чтобы мне помочь.

— Хотелось бы узнать, что получил каждый при дележе.

— Значит, так… правая рука досталась священнику.

Она не сдержалась и прыснула.

— Ничего смешного, — заметил я.

— Это из-за татуировки «Лулу»… Рене очень гордился этой татуировкой. Воспоминание об Алжире.

— Надеюсь, вы воздержитесь от комментариев.

Она пожала плечами.

— Продолжайте, — попросила она.

— Левая нога отдана женщине, Симоне Галлар.

— Что? Да неужели?.. Но это ужасно!

Она расплакалась, и невозможно было понять — от отчаяния или от ревности.

— Правая нога принадлежит торговцу мебелью… Этьену Эрамблю… Голова… выбора не было… ее получил банковский служащий.

— Я схожу с ума, — сказала Режина. — Банковский служащий!.. Рене на это никогда бы не согласился.

— Сердце, легкие послужили спасению жизни студента, Роже Мусрона, ну, а остальное… именно так — остальное… все было трансплантировано мужчине, Франсису Жюможу, который только что попытался покончить с собой.

— Боже мой… Почему?

— Этого мы не знаем.

— Но он не умрет?

— Нет. Его пытаются спасти. Если хотите, я могу запросить последние новости.

— О да! Прошу вас.

Я набрал номер клиники и пригласил к телефону Марека, тогда как Режина схватила параллельную трубку. Мне ответил ассистент профессора.

— Он на пороге смерти, — сказал тот. — Мы испробовали все возможное. Тут ничего не поделаешь. Теперь это вопрос нескольких минут… Мы рассчитываем на вас в отношении формальностей.

Я шмякнул трубку. Еще одна неприятная обязанность. Ну нет, хватит с меня! Всему есть предел.

— Значит, на похороны пойду я. И сделаю так, чтобы его похоронили на кладбище в Пантене, по-человечески.

— Но позвольте!.. Он вам не принадлежит, не забывайте этого.

Мы переглянулись и оба вздохнули.

— Простите меня, — сказал я.

— Да нет, это мне следует просить у вас прощения. По-моему, я чуточку не в себе… Мне нужно отдохнуть, собраться с мыслями.

Она встала, и я проводил ее до дверей.

— Буду держать вас в курсе дела, Режина, обещаю. И искренне сожалею.

Она протянула мне руку.

— Мерси… Вы были очень добры… Я этого не забуду.

— Хотите, я вызову вам такси?

— Не надо… Лучше пройдусь — это пойдет мне на пользу.

Когда она вышла, я сразу бросился звонить Андреотти. И начал с того, что заявил о нежелании продолжать эту работу:

— Я отказываюсь. Лучше уж подам в отставку. Так больше продолжаться не может.

И вкратце рассказал ему о событиях, произошедших после нашей последней беседы.

— Поставьте себя на мое место. Этой женщине уже была известна часть правды, что вынудило меня посвятить ее во все перипетии… Почем знать, может, завтра кто-то другой раскрыл бы наш секрет. Мы перегружены работой. Полностью зависим от любой оплошности. В этих условиях я больше не могу считать себя ответственным за то, что произойдет.

— Да, — сказал префект, и я почувствовал, что он пришел в замешательство. — Да, я вас прекрасно понимаю.

— Почему бы не раскрыть сейчас то, что неизбежно вскоре станет общим достоянием?

— Это исключено… Гаррик, вы дома один?.. Хорошо. В соответствии с приказом я сказал вам не все. Но вам необходимо знать все… В действительности, это дело проходит по ведомству министерства национальной обороны. Да-да, сейчас поймете… При том, что во Франции сорок восемь миллионов жителей, мы — маленькая страна по сравнению с Соединенными Штатами, Советским Союзом или Китаем. Ладно, в случае войны у нас будет бомба… Но не забудьте про кровопролитие Первой мировой войны, которое чуть не стало для Франции роковым. И вот с открытием Марека, благодаря не слишком разрушительному несчастному случаю, мы сумеем спасти жизнь пяти, шести, семи раненым, возвращать в строй по пять, шесть, семь солдат… До вас начинает доходить? Из ста тысяч павших на поле брани, в случае удачи, мы вернем в строй семьдесят тысяч новых бойцов. Эта операция под кодовым названием «Лернейская гидра» обеспечит нам подавляющее преимущество над врагов, разумеется, при условии, что война приобретет затяжной характер. Значит, о том, чтобы выйти из игры, нет и речи! Если вы чувствуете перегрузку, как вы сказали, мы смогли бы потом увеличить штат. Но сейчас время терпит, какого черта! Ваш Жюмож покончил с собой, тем хуже для него! Это не так уж и страшно, поскольку прямого отношения к трансплантации не имеет. Да, вам поручено изучать реакции оперированных! Но вы должны смотреть на все происходящее глазами стороннего наблюдателя, понимаете, что я хочу сказать? Так что повторяйте себе, что вы не одиноки, старина. Это дело мирового значения — я не преувеличиваю. И сейчас вы должны сохранять хладнокровие и ясность ума больше, чем когда бы то ни было. Мы рассчитываем на вас, Гаррик!

Он повесил трубку.

«Я уплетаю хлеб с молоком, бриоши, пирожки, шоколад, только бы видеть эту девочку… Девчушку. Волосы распущены по спине. Глуповатый смех. Несимпатичная физиономия. И зад… Я отдал бы все на свете, только бы ее… Вот какие картины теперь рисуются моему воображению. Я хотел бы стать чьим-нибудь господином… полновластным… я подаю знаки, и меня понимают без слов, без объяснений. Даже профессионалки и те считают необходимым поговорить, а я как раз такой тип, с каким никто говорить не умеет.

Ее зовут Гертруда. Родители приехали из-под Страсбурга. Отец — громадина с головой Пьеро — почти никогда не появляется в магазине; у матери на руках малыши. Гертруда сидит за кассой. Она жует жвачку и слушает транзистор; на ней пуловер канареечного цвета, который ее плотно облегает. Наверное, она из него выросла; может, ей и невдомек, что трикотаж обрисовывает ее формы с чарующей точностью. У нее полудетские черты лица; от нее пахнет самкой, и она шмыгает носом, как младенец. Я долго выбираю карамель, хотя вся она с привкусом вазелина, и одной конфеткой угощаю Гертруду.

„Вы сладкоежка“, — сказала она мне с неосознанным вызовом в голосе. „Да, ужасный…“

Дальше этого наши разговоры не заходят. Я уношу свою карамель и пытаюсь чем-то заняться, но после этого демарша работать неохота. Я обучаю маленьких тупиц, которых отовсюду повыгоняли. Они оседают у меня, довольные собой, и знают, что я тайком сбегаю с уроков. Мы сообщники: они лодырничают, а я посылаю родителям табели с завышенными отметками. В этой партии учеников есть две шлюшки, которые легко подпускают к себе, но меня удерживает осторожность. И потом — они меня не возбуждают. Зато Гертруда!..»

К чему продолжать это чтение? Я встал, подогрел себе кофе. Мне уже не уснуть. В этот час Жюмож, должно быть, отошел в мир иной, и его дневник попал ко мне слишком поздно. Тем не менее я вернулся к нему, ища подсказки о причине самоубийства… Я уже предугадал развитие сюжета с Гертрудой. Он терпеливо обрабатывал мать… Девочка неплохо соображает, и было бы несложно обучить ее началам коммерции… ведь иначе, без диплома, нельзя продавать даже газеты… Гертруда стала посещать его курсы.

«Она пишет крупным четким почерком. По мере того как рука движется по листку, голова медленно качается. Она получает удовольствие от своего усердия, от того, что хорошо вырисовывает каждую буковку. Она получает удовольствие от того, что чувствует, как за ее спиной стоит учитель. Она дышит бесшумно; она преисполнена благодарности. Она моя. Я не пускаю в ход руки. Мне достаточно слегка ее касаться, вдыхать ее запахи. Она пахнет теплым хлебом. В том, что я люблю в ней, она ни при чем. Стоит ей ошибиться, и она краснеет, глаза увлажняются. Они почти красивые. Я заставляю ее делать много ошибок, и она смотрит на меня с испугом, с уважением. Я хотел бы приложиться губами к ее векам; наверное, они теплые, гладкие, трепещущие, как… не знаю, как что; я уверен, что выразить это словом просто невозможно.

„Мне надо, чтобы вы приподняли эти пряди, — говорю я. — Вам они явно мешают при занятиях“. Я приподнимаю пальцем прямые, неухоженные патлы. Она замирает без движения. Этот простой контакт ее парализует. Я обнаруживаю мясистое ухо, вдобавок обезображенное дешевой клипсой. „И еще — одевайтесь по-другому. А то вам неудобно заниматься“.

Я слегка касаюсь ее груди. Мы побледнели — и она и я. Она сдалась, как кролик удаву… Теперь я шепчу ей: „Начните свой пример на сложение заново. 57 плюс 8 равно не 66… Посчитаем-ка вместе!“ Я обхватываю рукой ее плечи, и мои пальцы как бы отсчитывают на ее груди: 8, 9, 60, 61, 62, 63, 64 и 65… Я чувствую, что она чуточку опирается на меня спиной, откидывает голову. У нее сладковатое дыхание и плохо почищенные зубы. Я ненавижу ее. Мои губы потихоньку ищут встречи с ее губами. С этого момента мне уже не смешно. Ее удовольствие скорее приводит меня в отчаяние. И потом, какое безобразие, что эта девчонка вдруг так заерзала. Может, она начнет еще меня обучать. Потаскушка эдакая…

Четверг. Я объяснил матери, что ее дочь, и в самом деле, слишком отстала, и лучше было бы вернуть ее в обычную школу. Сегодня, во второй половине дня, раздался звонок в дверь. Гертруда проскользнула у меня под рукой, догадываясь, что я захлопну дверь перед ее носом. Она сосала леденец, от которого воняло парикмахерской.

„Похоже, я забыла у вас сумку“, — нагло сказала она, что меня возмутило. Я последовал за ней в класс. Но она даже не потрудилась поискать свою сумку. Она смотрела на меня и улыбалась. „Мама спросила у меня, что я такого сделала, если вы рассердились. Разве вы сердитесь?“ Она присела на краешек стола, выпятив грудь и раскачиваясь. „И что же ты ответила?“ Она вызывающе захихикала, отбросила волосы, падавшие ей на глаза. Я почуял угрозу, а она должна была чувствовать, что я боюсь ее, потому что засмеялась громче, как будто придумала игру, полную неожиданностей. „А правда, что вы меня больше не хотите?“

Она умела играть словами, подсказанными ей инстинктом, развлекаясь тем, что выводила меня из себя. Я сжал кулаки. „Если вы меня ударите, я пожалуюсь папе. Он сильный, сильнее вас!“ — „Убирайся отсюда немедленно!“ — „Он разозлится. Когда я плачу, отец просто звереет. Он запретит вам меня целовать…“ Пока она ребячилась, ее глаза, хитрющие и искушенные, подстерегали каждое мое движение, по ее мнению, я непременно должен сдаться. Я протянул руки. Я мог бы с таким же успехом ее задушить. Но она прекрасно отдавала себе отчет в том, что я капитулирую, и приоткрыла рот; ее ноздри сжались. Она застонала еще до того, как я к ней прикоснулся.

Пятница. Она вернулась. Она испытывает удовольствие, дразня меня разговорами об отце, которого описывает как настоящего людоеда. Она врет с наслаждением. Как она поняла, что в глубине души я слабак? Но, может, она и не поняла? Может, она тоже боится? Она приходит играть со мной в игру „Кто кого боится“. Мы занимаемся любовью, как обреченные. Стоит ей уйти, и я бросаюсь под душ. Я гнилой, как перезревший плод. Когда-нибудь нас засекут за этим делом, это как пить дать. Или же она проговорится… Самое печальное то, что отныне я не могу без нее обходиться. Я ждал ее сегодня с самого утра. Поскольку она запаздывала, я пошел купить хлеба. Она читала иллюстрированный журнал и обслужила меня так, точно я был клиент, которого она прежде никогда не видела. Она знает меня как облупленного, я же веду себя с ней как со зверем, дразнить которого опасно. Она доведет меня до исступления. И черт с ним! Стоит ей уйти, как я принимаюсь ее ждать. Я даже не способен приготовить себе поесть, бесцельно хожу по дому, провожу время, вспоминая ее жесты, крики, и мне хочется выть. Если так будет продолжаться, лучше с этим покончить. А не то — суд присяжных.

Суббота. Она придумала другой вариант. Является: „Быстрей, быстрей, меня ждет папа“. Она сильнее распаляется, когда я беру ее силой. Потом она задерживается со мной, и я умираю от беспокойства: „Давай беги!“ Но ей уже больше не хочется спешить. „Ну и пусть, — говорит она, — ведь мы все равно поженимся“. Она произнесла эту чушь, как начитавшаяся романов кретинка. Но она уверена в себе. „Берегись, как бы ты не попалась“. — „И вы тоже берегитесь. А разве вам бы не хотелось, чтобы?..“ — „Ты еще слишком маленькая!“ Она фыркает, потом трясет головой с серьезным видом женщины, которая долго взвешивала все „за“ и „против“.

„Разве это жизнь? — говорит она. — Целый день продавать булочки. Попробуйте-ка сами и увидите!“ Она осматривается своими глазами вне возраста. „Мне здесь будет хорошо“. И добавляет: „Я умею готовить, стирать, убираться“.

Отвратительно. Я выставляю ее за дверь, но на пороге она успевает чмокнуть меня по-супружески в щеку. Потаскуха. Ей меня не заполучить…»

На этом рукопись обрывается. Я ее аккуратно складываю. Мое досье распухает все больше и больше, и я начинаю думать, что оно станет огромным, если другие, в свою очередь, заразятся этой странной болезнью. Потому что в случае с Жюможем было что-то, не поддающееся логическому объяснению. Я еще могу понять, что произошло с ним. Тут все более или менее ясно. Но вот какова во всем этом доля Миртиля? А ведь она неоспорима. Однако ее не удается рассмотреть изолированно. Она была в основе его поведения, воздействовала, как фермент. А завтра Нерис и Гобри — они тоже станут жертвой очередного наваждения… Я проглотил снотворное, но уснул с трудом.

На следующий день я спозаранку позвонил в клинику. Марек сообщил мне, что Жюмож умер, не дожив до полуночи. Он, не откладывая, уже провел анатомическое вскрытие. Трансплантация тут ни при чем. Она проведена безупречно. Значит, причины самоубийства надо искать в прошлом Жюможа. Марек пришел к заключению, что отбор пострадавших при аварии был сделан слишком поспешно. В другой раз придется действовать более осмотрительно и выбирать кандидатов на пересадку тщательнее.

— Я прочел записки, которые оставил Жюмож, — сообщил я.

— Ну и что! Записки не имеют отношения к науке, — ответил Марек. — Я не могу долго держать труп в клинике. Нужно похоронить его завтра.

— Мне кажется, это слишком короткий срок. Существуют формальности…

— Вечные формальности, — проворчал Марек. — Здесь только о них и слышишь… Ну, тогда послезавтра?

— Постараюсь.

Профессору легко было говорить! Я провел день в хлопотах, в визитах. Начал с того, что позвонил матери Жюможа. Мне ответили, что она уже несколько недель болеет и не сможет приехать. Надо ли добавлять, что у меня словно камень с души свалился! Затем надо было договориться с похоронным бюро, спорить, бегать туда-сюда. К счастью, священник оказал мне серьезную помощь. Он был противником гражданских похорон.

— Вы согласны с тем, что бедняга Жюмож не был в нормальном состоянии?.. Где его похоронят?

— На кладбище в Пантене.

— Хорошо. Я отслужу заупокойную мессу в клинике и прочитаю молитвы на его могиле. Все это не по правилам. Если мои духовные пастыри узнают правду… а они обязательно узнают… Я не смогу молчать вечно!

— Послушайте, кюре. Не начинайте… Честное слово, вы тоже зациклились на своем.

Не скоро забуду я эти похороны. Мы поехали в клинику. Гроб выставили под черной драпировкой в том же зале, где собиралось содружество. Горели свечи. Все выглядели подавленно. Один Нерис не явился «на поверку». Смерть Жюможа была для него ударом, и он отдыхал, напичкав себя успокоительными таблетками. Говорили тихо. Гобри напился. Он произносил какие-то слова, качая при этом головой. Мусрон всячески проявлял неудовольствие.

— Лично я этого типа не знал! — заявил он во всеуслышание. — И не могу разбазаривать драгоценное время. У меня репетиция. Как по-вашему, долго еще это продлится?

Эрамбль вел себя пристойнее, но казался не менее раздосадованным. Он держался рядом с Симоной Галлар и повторял: «Момент выбран неудачно… неудачно». Я спросил его, почему он так считает. Он объяснил мне со смущенным видом, что они с Симоной со вчерашнего дня помолвлены, и этот траур совсем не ко времени. У меня не хватило сил его поздравить. Тут явилась Режина, и воцарилась тишина. Я прямо не знал, с чего начать. Священник хмурил брови, и я пожалел, что не известил его накануне. Но он забросал бы меня возражениями, а мне уже поднадоели его вечные нападки.

— Так вот… — сказал я. — У Рене Миртиля была подруга, которой он очень дорожил. Позвольте вам представить мадемуазель Режину Мансель.

Все это звучало ужасно фальшиво.

— Она случайно узнала часть правды, и мне пришлось раскрыть ей все, предварительно заручившись обещанием хранить наш секрет.

— Секрет полишинеля, — пробормотал Мусрон.

— Естественно, она имеет право присутствовать на похоронах нашего друга Жюможа, поскольку… Разумеется, Жюмож был совершенно незнакомым ей человеком, но, коль скоро мы хороним Жюможа, она… — это уже другое чувство, но не менее законное, — она хоронит… частицу Миртиля…

Мусрон усмехнулся. Священник строго глянул на него. Я поспешил продолжить:

— Это не его вина и не наша, если обстоятельства столь необычны. Из всех нас, признайтесь, именно ее… это событие коснулось самым непосредственным образом.

Я почувствовал, что запутался в собственной аргументации, и перешел к представлению… Мадам Галлар, мсье Эрамбль, мсье Мусрон.

— Сердце и легкие, — уточнил Мусрон.

— Да помолчите же! — шепнул ему я.

— Черт! Надо же ей знать.

— Она знает.

Мусрон зарделся; у меня было впечатление, что он задохнется от непреодолимого безумного смеха, и я поспешил от него отойти.

— Оливье Гобри… Ах! Извините, это правда — с ним вы уже знакомы.

— Немножко, — сказал он охрипшим голосом.

— И наконец, кюре Левире… Простите, господин кюре… У меня не было времени предупредить вас заранее.

— Полноте, — грустно сказал он. — Какие уж тут церемонии!

— А другой?.. — спросила Режина. — Тот, у кого… голова?

— Он болен.

— Смогу ли я его увидеть?

— Позднее. Обещаю вам.

Они инстинктивно сгрудились вместе, поодаль, образуя враждебную группу, а я остался один с Режиной, чувствуя, что исчерпал все доводы. Священник спас положение, начав отпевание. За моей спиной слышался шепот, но это наверняка были не молитвы. Я слышал, что они садились, вставали. Груз возможного скандала давил мне на плечи. Но мог ли я поступить иначе? Впрочем, Режина вела себя исключительно достойно и была очень сосредоточенна. Она молила Бога за Миртиля, тогда как священник — за упокой души Жюможа. Я же молился за обоих, поскольку, в сущности, они как бы оба покоились в гробу.

Мне приходили на ум обрывки исповеди Жюможа. Несчастный! Он выбрал лучший выход из положения! И вдруг я осознал, что другие почти не расспрашивали меня об обстоятельствах его самоубийства. Их неотступно преследовали мысли о собственной судьбе. Содружество! Какая насмешка! Возможно, то, что должно было по нашей теории их объединять, их разобщит, и вскоре они больше не смогут сами себя выносить. Но как же тогда Эрамбль и Симона?

Помолившись об отпущении грехов, священник повернулся к нам:

— Франсис Жюмож покидает нас. Но главное, не подумайте, что его исчезновение имеет какое-либо отношение к перенесенной им операции. Наш несчастный друг страдал неуравновешенностью и, по всей вероятности, погиб бы при любых обстоятельствах. Умирая, Жюмож уносит с собой частицу того, чем был Миртиль. Объединим их в своих молитвах. И мир их праху.

Он перекрестился, и тут вошли работники похоронного бюро. Когда гроб погрузили в фургон, распорядитель открыл дверцу.

— Члены семьи, — пригласил он.

Мы и не подумали об этой детали. В общем-то, все те, кто перенес трансплантацию, являлись членами семьи. Но Режина, серьезная и скорбная, как вдова, незаконно и самоуправно села в машину, и больше никто не осмелился последовать за ней. Мусрон взял Гобри за руку.

— Он поедет со мной! — заявил он. — Можете не волноваться. А профессор нас не сопровождает?

— Нет. Он вынужден заниматься Нерисом.

— Ну тогда вас подвезу я.

Мы ехали за катафалком, все молчали. Желая прервать нависшую тишину, я наклонился к Симоне:

— Вы шокированы, правда? Из-за Режины?

— Правда, — призналась она. — Начать с того, что, говоря откровенно, это неприлично… И потом, между этой женщиной и нами отныне существует… понимаете?.. своего рода сообщничество, что-то нечистое, сомнительное… А что, теперь она постоянно будет нашим придатком?

— Мне кажется довольно затруднительным держать ее в стороне.

— Вы хотите сказать, что мы персонифицируем ее любовника?

Услышав эти слова, Эрамбль воздел руку к небу.

— Это немыслимо! — вскричал он. — Значит, по-вашему, мы обязаны пригласить ее на нашу свадьбу?

Мы явно увязли в абсурде.

— Что вы об этом думаете, аббат?

Священник сложил ладони вместе в знак бессилия и смирения.

— В конце концов, — сердито сказала Симона, — у нее нет на нас никакого права!

— И да, и нет, — задумчиво сказал священник. — Супруги — единая плоть!

— Но супружеский союз закрепляет церковное освящение… А поскольку они не состояли в церковном браке…

— Следует принимать во внимание и намерение. Она считает, что их бракосочетанию помешали только обстоятельства. И, если она держится как жена, на то у нее…

— Не бойтесь слов! — гневно бросил Эрамбль. — У нее есть право смотреть на нас. Но мои ноги — мои, и навсегда.

— Извини, — сказала Симона.

— Я оговорился, — сказал Эрамбль. — Я хотел сказать, моя нога, разумеется. Но не важно! Я никогда не соглашусь, чтобы эта особа делала вид, будто ей принадлежит частица меня. Куда мы катимся?

Я обменялся со священником удрученными взглядами. Симона Галлар натянула юбку на колени и угрюмо сжалась в углу сиденья. Мы молчали до самого кладбища. Погребение прошло быстро. Я в последний раз пожалел Жюможа. Присутствующие, конечно же, думали только о Миртиле, а я задавался вопросом, не начали ли они ощущать изъяна в своем теле. Режина, отступив на несколько шагов, остановилась у обочины. Гобри подал пример — он пожал ей руку и пробормотал свои соболезнования. Остальные последовали его примеру. Мы оказались у выхода.

— Вас куда-нибудь подвезти? — предложил мне Эрамбль.

— Нет, благодарю. Я провожу мадемуазель Мансель.

Он не настаивал, и мы расстались. Я пошел вверх по аллее в поисках Режины. Она вернулась к могиле, где работники похоронного бюро заканчивали раскладывать цветы и венки. Венков всего два. На одном была надпись: «Нашему другу от содружества». На другом — «Вечные сожаления».

Режина проследила за моим взглядом и без труда отгадала мою мысль.

— Да, — сказала она, — вечные. На кладбище не принято лгать.

Она умела найти такие формулировки, которые внезапно заставляли вас умолкнуть. Я потихоньку увел ее с кладбища.

— Я хочу вернуться в клинику, — продолжила она. — Прошу вас, господин Гаррик. Я хочу увидеть того, кто получил голову… Как же его зовут?

— Нерис. Альбер Нерис.

— Да… мне нужно его увидеть. Это поможет мне перенести горе… Я стану думать, что мне что-то остается.

— Не знаю, согласится ли профессор. Сегодня утром Нерис чувствовал себя неважно.

— Ну пожалуйста, мсье Гаррик.

Я не умел противиться Режине и, подозвав такси, помог ей сесть в машину.

— Они на меня в обиде, правда? О-о, я это почувствовала кожей. Чем это я им насолила? Ведь я у них ничего не украла!

Я взял ее руку и по-дружески сжал.

— Вы несправедливы, — возразил я. — Никто ни у кого ничего не крал. Так пожелал Миртиль — никогда не забывайте этого.

— Наверное, его накачали наркотиками и заставили подписать черт знает какую бумагу… Рене слишком гордился своим телом… Он был красив. Если бы вы только знали, до чего он был хорош собой!

Режина разрыдалась. Я твердил, что Миртиль действовал не по принуждению — ведь она читала его заявление, — и нечего к этому возвращаться, но тщетно. Режина ничего не желала слушать. Когда мы подъезжали к клинике, она попудрилась, чтобы выглядеть как ни в чем не бывало.

— Держитесь в рамках, — порекомендовал я ей. — Если вы не будете владеть собой, Марек больше никогда не позволит вам переступить порог своей клиники.

Профессор находился у себя в кабинете. Он недоверчиво осмотрел Режину.

— Нерис спит, — сказал он. — Мигрени подрывают его силы. Право же, сам не понимаю… Видите, сейчас я как раз записываю свои наблюдения. Вполне возможно, мы действовали слишком поспешно… Поэтому я переделал ему гипсовую повязку… Если вы обещаете не разговаривать, бросить на него взгляд убегал…

— Беглый, — пояснил я Режине.

— Да, вот именно… Тогда я даю вам три минуты…

Он позвонил. Санитар провел нас в палату. Я был растроган, наблюдая волнение Режины, которую мне приходилось поддерживать… Я подтолкнул ее к кровати.

— Боже мой! — пролепетала она.

Лежа с закрытыми глазами и вытянув руки вдоль тела, с компрессами на лбу, Нерис казался мертвым. Ногти Режины вонзились в мое запястье.

— Он отпустил бороду, — шептал я.

— И все-таки я его узнаю… это действительно он… Рене.

— Тсс!

Санитар уже решительно выставлял нас за дверь. Я подумал, что Режина сейчас упадет в обморок, и подвел ее к открытому окну.

— Сюда, сюда… моя маленькая… Да успокойтесь же.

— Это Рене, — сказала она. — В конце концов, вы отдаете себе отчет в том, что это Рене?

— Да нет же… Это его голова, согласен. Только теперь в ней живет Нерис. Знаю… Вначале я реагировал, как и вы. И не хотел признать этот факт. Тем не менее сомнений нет. Впрочем, когда ему станет лучше, вы будете вынуждены смириться с очевидностью. Он увидит в вас незнакомку, будет разговаривать с вами как с чужой. Вам будет трудно это перенести.

— Ужасно!

— Скажем — поразительно. По зрелому размышлению, даю вам слово, с этим свыкаешься.

Однако Режина была слишком потрясена, чтобы задумываться.

— Не хотите ли поехать ко мне и передохнуть? — спросил я. — У нас будет вдоволь времени поговорить. Я постараюсь вам лучше объяснить…

Она приняла мое приглашение, и такси подвезло нас ко мне домой. Я рассказал Режине обо всех опытах, какими занимается Марек, и повторил ей все, что говорил Нерис. Я отчетливо видел, что она и верила мне, и все же в чем-то сомневалась. Я усадил ее в гостиной и угостил виски, в котором она, похоже, сильно нуждалась. И перечитал ей свои записи.

— Как же вы себя утруждаете! — сказала она. — Какой вы милый!

— Да нет, Режина. Дело не в этом… я стараюсь объяснить вам…

Я терял понапрасну время. Философские рассуждения были для нее тайной за семью печатями.

— Спросите священника, — настаивал я. — Он следит за этим экспериментом с интересом, о котором нетрудно догадаться.

— Значит, Рене умер!.. — сказала она упавшим голосом, и я подумал, что все начнется сначала. Но, взяв себя в руки, она продолжала:

— Ну, и что же остается в этой ситуации мне? Навязываться я не намерена. Когда, по-вашему, мне позволят снова увидеть Рене?.. Я хочу сказать, Нериса. Другие интересуют меня меньше. Эрамбль — урод. Галлар — вздорная баба.

— Они собираются пожениться.

Режина отвела глаза.

Мне придется смириться и с этим. У Рене болел шрам к перемене погоды. И тогда я ему массировала ногу. В конце концов…

— Есть еще Гобри, — сказал я. — Я очень хотел бы, чтобы вы не упустили его из виду.

— Гобри? А вы не знаете, что с ним произошло?.. Ах, правда! Со всеми этими событиями я совсем потеряла голову. Ему устраивают персональную выставку. Да, нечто весьма торжественное. Он показал свои полотна — то, что он называет своей новой манерой, — директору одной галереи, и тот сразу загорелся.

— Да неужели? Вам надо было меня предупредить!

— Он совершенно чокнулся. Бедный Оливье! Раньше он пил с горя. Теперь пьет от радости. Он себя не узнает. К тому же он уже получил кучу денег.

— Но когда же все это произошло?

— Два-три дня назад. Я застала его в мастерской за тем, что он танцевал сам с собой. Он показал мне левую руку и сказал: «Эта лапа — целое состояние». То была рука Рене!

Ее глаза наполнились слезами, но она продолжала.

— Он взял кисть и изобразил ею что-то наподобие разноцветных кривых. Они были без начала и конца, но, в общем, не лишены приятности. Он мне сказал: «Знаешь, как я это назову?.. „Галактика“. Название их волнует ужасно. Парень считает, что я рисую гиперкосмос. Этим я обязан твоему Миртилю…» Ну, пришлось влепить ему пощечину.

— Да что вы говорите!

— Он выставил меня за дверь. И все. Больше я не хочу иметь с ним никаких дел.

— Режина, — сказал я. — И не думайте. Наоборот, за ним нужен глаз да глаз. Это катастрофа!

Так оно и было. Мне пришлось в этом убедиться уже несколько дней спустя.


Я хотел внести ясность. У меня в ушах еще звучали слова Режины, и то, что она мне сообщила, было просто невероятно. Галерея Массара — одна из самых важных на левом берегу Сены. Я никогда не был ни знатоком, ни даже просвещенным любителем живописи, но, в конце концов, я и не полный профан, и внезапный успех Гобри показался мне странным. Возможно, Режина преувеличила.

Меня с большой предупредительностью принял мужчина и, проведя через залы, где преобладало нефигуративное искусство, привел в кабинет, обставленный в американском стиле.

— Гобри? — переспросил он. — А с вами можно говорить откровенно?

— Прошу вас об этом. Мне поручили следить за реабилитацией Гобри, который, как вы знаете, был вынужден пойти на легкую операцию левой руки… Никакого другого основания интересоваться им у меня нет.

— Так вот, Гобри может продержаться два-три года, я имею в виду — как художник.

— Но… есть ли у него талант?

Массар посмотрел на меня наполовину удивленно, наполовину забавляясь и подтолкнул мне шкатулку со светлыми сигаретами.

— Талант? — пробормотал он. — Прежде мне казалось, я знаю, что сие означает. Теперь же есть то, что продается, и то, что не продается. Гобри может продаваться столько, сколько продлится шок, изумление публики. Я здесь для того, чтобы разжигать интерес к его картинам. Живопись подобна лесному пожару. Внезапно все запылало, пожар разгорается, дым виден издалека, цены круто подскакивают… А когда огонь не разгорается сам по себе, я подбрасываю спичку. С Гобри я организую небольшой пожар в густом кустарнике. Огонь далеко не распространится. Впрочем, как знать?

— Ну а потом? Когда Гобри перестанет продаваться?

— Дорогой мсье, я живу одним днем, как нынче каждый. Надеюсь, у Гобри хватит ума, чтобы не задаваться многими вопросами… Если у него еще сохранились иллюзии, посоветуйте ему сменить профессию.

— А правда ли, что вы собираетесь устроить ему персональную выставку?

— Совершеннейшая правда. Ровно через полтора месяца, за которые он закончит картин тридцать. Если не станет увлекаться спиртным. Вы должны были бы помешать ему пить… до того, как это отвратит от него моих клиентов. Легенда, знаете ли!.. Отчаявшийся художник, которому не удается обуздать левую руку. Для рекламы уже одно это такой козырь, что вы себе даже не представляете. Гобри всем обязан своей левой руке.

Я ушел из галереи в совершенном смятении. Фраза Массара сверлила мне мозг: «Гобри всем обязан своей левой руке». Право же, мне требовался наперсник. Вот почему я отправился к аббату. Он был у себя в комнате, в доме священника. Он что-то писал на листке бумаги. Увидев меня, кюре грустно улыбнулся. Я наблюдал, как он терпеливо выводил дрожащей рукой завитки заглавных букв.

— Вначале, — пояснил он, — я думал, что больше уж никогда не сумею… Теперь у меня получается гораздо лучше.

— Но послушайте!.. С самого начала у вас не получалось? Разве то, чему учили в школе, забывается? Почерк — это автоматика!

— Разумеется. Но когда приходится держать карандаш пальцами, которые не являются вашими собственными, и у вас рука, которая пишет так, как присуще ей, — все становится проблемой. Вначале я продырявливал бумагу. В этом запястье такая силища, что она не позволяет легко маневрировать… Я вам не рассказывал… К чему? Все равно вы ничего не можете для меня сделать, правда ведь? И много молился.

Я рассказал ему про посещение галереи. Священник призадумался, потом произнес:

— Очень боюсь, что все мы в какой-то степени жертву. Я много размышлял о нашем случае. По правде говоря, только это и делаю. И знаете, почему я решил ничего не говорить своим духовным пастырям?.. Вообразите себе, что публику поставят в известность! Гобри вот-вот познает славу!.. Мусрон тоже… Если я сам начну читать проповедь, в церковь набьются любопытные. Вскоре станут утверждать, что моя рука творит чудеса… Из нас сделают сверхчеловеков. Никто против этого не устоит, даже я… Посмотрите хотя бы, что случилось с беднягой Жюможем! Нет… Мы во что бы то ни стало должны молчать в надежде, что Господь милостив.

— Признайтесь-ка, что сегодня утром вы настроены не на очень веселый лад. Есть у вас какие-нибудь новости об Эрамбле?

— Нет… Все, что мне известно, это его намерение жениться на Симоне. Вам предстоит благословить их брак. Так что тут вроде бы все обстоит благополучно. — Аббат вздохнул и посмотрел на часы. — Извините, у меня свидание с моим духовником.

Я покинул его, так и не обретя утешения, которого искал. На почтовом ящике лежал пакет на мое имя. От Мусрона. Надорвав его, я извлек пластинку в обложке с посвящением, выведенным толстым фломастером: «Господину Гаррику. В знак большой дружбы». Его первый диск! Я побежал ставить его на проигрыватель. Не будучи фанатиком джаза, должен честно признаться, что это звучало очень неплохо. Саксофон Мусрона достиг самого патетического звучания. Это был хриплый, раненый голос, внушавший неясную тоску, рассказывая про мир иной, как если бы Миртиль… Полноте! О чем это я, собственно, думаю! Выключив проигрыватель, я поймал себя на том, что держу полный бокал виски. С некоторых пор я и сам приобрел склонность злоупотреблять ободряющими напитками. Поставив стакан, я решил немножко поработать. Прежде всего, я сочинил очередную записку для префектуры. Затем мне пришла мысль собрать наше содружество в моем доме. Атмосфера была бы интимнее, чем в клинике, и нас не преследовало бы воспоминание о гробе Жюможа. Я собирался выйти, чтобы отправить составленные приглашения, когда раздался звонок. К своему большому удивлению, я увидел у порога Симону Галлар.

— Настоящая телепатия, честное слово, — сказал я. — Как раз о вас думал — вот письмо, предназначенное вам…

Я провел ее в гостиную и усадил в кресло.

— Глоток виски? «Чинзано»?

— Нет, благодарю, что-то душа не лежит к спиртному, — отказалась она и сразу перешла к делу: — Я не могу выйти за Эрамбля.

— Вы поссорились?

— Нет. Просто это невозможно — вот и все.

— Но почему?

— И вы меня еще спрашиваете?

Приподняв юбку, она вытянула левую ногу.

— Вот почему!

Я увидел тщательно побритую мускулистую мужскую ногу. Насколько правая, облегаемая ажурным чулком, была тонкой и изящной, настолько левая казалась могучей, грубой, словно перетянутой сухожилиями!

— Как будто я надеваю вуальку на кечиста! — сказала Симона.

— Полноте.

— Не пытайтесь быть со мной любезным, мсье Гаррик. Правда заключается в том, что я теперь не чувствую себя женщиной. Когда я выхожу в брюках, во мне все возмущается, а в юбке выгляжу чудовищно.

Я промолчал, неспособный найти утешительное слово, так как был сообщником ее мучителей. И она это знала.

— Мои отношения с Этьеном, — продолжала мадам Галлар, — сплошной кошмар. Начнем с того, что я его не люблю и никогда не полюблю. Он размазня, ни рыба ни мясо. И не, достоин своей ноги!..

— Пардон!.. Я вас не совсем понимаю.

— Пожалуй, я все-таки глотнула бы «чинзано»… От всего этого нетрудно и свихнуться.

Я налил ей вина. Она была комок нервов, но холодна и полна решимости, как человек, который, чтобы преодолеть головокружение, заставляет себя нагнуться над пропастью и смотреть в нее.

— В сущности, — сказала Симона, — я люблю… Миртиля. Будь вы женщиной, вы поняли бы меня с полуслова. Я долго боролась с собой… Но это сильнее меня. Я прочла газеты последних лет и теперь знаю его жизнь наизусть. При мысли, что во мне живет что-то от него… Понимаете, как будто его нога — наше общее дитя… Спасибо, что вы не улыбнулись. Я отдаю себе отчет в том, что мои слова лишены смысла, и тем не менее они точно передают мои ощущения. Я с гордостью демонстрирую ее, эту ногу, если на меня смотрят. Это шагает Миртиль. Понимаете?

— Стараюсь.

— Нет, разумеется. Никто не может влезть в мою шкуру. Дома я частенько раздеваюсь догола и рассматриваю себя в зеркалах… И прошу у Миртиля прощения… Бедро пересаженной ноги красиво, как мраморное изваяние греческого бога. И надо же было ее обрамить женственностью, ослабить, выставить в смешном свете… Я надеваю на нее чулок с подвязкой… Все это нестерпимо.

— Но только что… вы говорили…

— Знаю… Я противоречу сама себе. Но правда и то, что я себе противна. И мне стыдно быть подобием проститутки… Это не я владею его ногой. Это его нога владеет мной!

— Успокойтесь же, мой дорогой друг.

— О, не бойтесь. Я вовсе не экзальтированная особа. Я говорю вам все как на духу — и точка. И пытаюсь вам объяснить, почему никогда не смогу жить с Эрамблем. Он хвастается ногой Миртиля, как будто купил собаку со щенятами. Он не способен чувствовать некоторые вещи. Мне хочется влепить ему пощечину, когда он говорит о своей ноге, как о раритете. У Эрамбля образ мышления собственника. Но хуже всего то, что он хотел бы присоединить к себе и мою левую ногу — совсем как коммерсант старается расширить свое дело. Вот уж это — никогда!

Симона взяла стакан и с блуждающим взором поставила обратно на стол, даже не пригубив.

— В конце концов, — продолжала она, — я способна идти до конца. Извините, если я вас шокирую. Да, мы переспали. Ничего ужаснее я не испытала за всю свою жизнь. Признаюсь, возможно, я не очень сильна в постели. Но я чувствую, что с таким мужчиной, как Миртиль… Короче, это был не Рене, это был Этьен! И тем не менее это был не один Этьен, понимаете! Попытайтесь вообразить своеобразную любовь втроем, в самом точном смысле слова. Я думала, что сдохну. А потом!.. Он мог бы меня ласкать, меня! Но нет, он без устали гладил ляжку, которая будет принадлежать ему в браке. Это было смешно, грустно! Это он меня побрил, собственной рукой. Я до сих пор слышу скрип лезвия. Затем на постели оказались две одинаковые ноги, разделенные нашими двумя телами. Одна была мужественной, волосатой, как кокосовый орех, а вторая — без растительности, опошленная бритвой. Он пошел на это. Я задаюсь вопросом: не берет ли он своеобразный реванш над Миртилем? Знаете, в ночь после бунта народ спит в кровати государя… Он низкий человек.

— Вы уже сообщили ему о своих намерениях?

— Нет еще. Я хотела сначала повидаться с вами. Я исчерпала свое мужество. Если бы вы смогли поговорить с ним за меня!

— Но что…

— Вы сумели бы подсказать Этьену, что ему лучше отказаться от этой затеи… Позже, когда профессор разрешит нам жить, где пожелаем, я уеду из Парижа.

— Вам надо проконсультироваться у Марека… Он вас подлечит. И потом, возможно, он найдет средство в не очень отдаленном будущем сделать вам новую трансплантацию ноги.

— Только не это!.. Нас никогда не разлучат.

— Ну разумеется, — примирительно сказал я. — Ни о каком принуждении не может быть и речи. И тем не менее не думаете ли вы, что следовало бы рассказать Мареку о своих ощущениях?.. Некоторые из ваших чувств кажутся мне… близкими к патологии. Доверьтесь мне. Я поговорю и с Эрамблем, и с профессором. Возвращайтесь домой. Отдохните. Буду держать вас в курсе.

Я проводил Симону до дверей, тщетно пытаясь скрыть свое волнение, и сразу после ее ухода позвонил Мареку, который выслушал мой рассказ с обычным для него хладнокровием.

— Я знаю женщин такого рода, — сказал он. — Их «я» слилось с их телом. Сделайте им пластическую операцию носа или щеки, и вы измените всю их суть. Желая испытывать новые чувства, они просят нас подправить им… лицо. На сей раз мы зашли далековато, но я попытаюсь это уладить.

Затем я позвонил Эрамблю, снова проклиная Андреотти, заставившего меня играть роль Фигаро. Но эти уколы самолюбия были сущим пустяком в сравнении с той тревогой, которая овладевала мной все сильнее. Я понял, что Симона Галлар затаила в себе злобу неистовой силы. Один за другим наши пациенты как будто перерождались — они становились буйными. Все происходило так, словно привитая им часть чужого тела воздействовала на них подобно ферменту, высвобождая некую волю к господству, опасно активизируя озлобленность. Донор оказался для реципиентов слишком сильной личностью. Жюмож с добавкой Миртиля буквально взорвался. Гобри теперь прямо на глазах превращался в джазового идола. А Симона!.. Но я не считал подобные идеи глупыми из-за того, что они противоречили всему, чему меня в свое время учили. Я глотнул «чинзано». Наверное, нельзя обобщать. А что, если Симона, Гобри — все они, один за другим, последуют примеру Жюможа?! Да нет, это невозможно! Им приходится адаптироваться в новой ситуации — и пускай себе! Все, что произошло, вовсе не означает проявление влияния Миртиля. Именно такой точки зрения на последние события и надо держаться. Как только соберется у меня содружество, я раз и навсегда внесу ясность в этот вопрос. Впрочем, с Эрамблем мне следует объясниться безотлагательно.

Эрамбль не заставил себя ждать.

— А! Я догадался, почему вы захотели меня повидать, — сказал он. — Это из-за нее, не так ли?

— В самом деле, Симона только что покинула меня.

Эрамбль явно удивился.

— Не понял. Вы о ком говорите, мсье Гаррик?

— О мадам Галлар.

— Ах, теперь дошло… А я-то — о своей ноге.

Швырнув на кресло шляпу и перчатки, он вздохнул:

— Впрочем, все сводится к одному знаменателю! Бедняжка Симона! Что с ней стряслось — ума не приложу: звоню в дверь — не отворяет, набираю номер телефона — бросает трубку. Впрочем, догадываюсь, что с ней творится. Она ревнует. Сразу видно, что вы ее совсем не знаете. Симона — человек независимого нрава. В сущности, она врожденная холостячка и бесится от того, что ей пересадили мужскую ногу. По ней, уж лучше бы деревянную клюку.

— Не вижу тут никакой связи.

— Она присутствует. Сейчас поймете. Мне, напротив, хорошо живется с ногой Миртиля. И не скрываю этого. Она меня радует! Симона же бесится из-за нее. У Галлар создалось впечатление, что ее новая нога и я подтруниваем над ней. Я нескладно объясняю, но вы, надеюсь, понимаете, что я хочу сказать? Когда Симона со мной, у нее срабатывает комплекс неполноценности, и ей кажется, что нога Миртиля находится со мною в сговоре. Вы, возможно, заметили, что, когда трое друзей собираются вместе, двое из них всегда действуют заодно против третьего. Так вот, это примерно тот же случай. Что бы я ни говорил, Симону все раздражает. Если я справляюсь о ее здоровье, она молчит. Если предлагаю ей сесть, заявляет, что не устала. Если советую ей вернуться к занятиям физкультурой, она иронизирует. В конце концов я просто теряюсь. И думаю, что новая нога внушает ей ужас. Нога, которая меня бы лично весьма устроила! Какая неразбериха!

— Ну и когда же ваша свадьба?

— О ней больше нет и речи!.. Конечно! Она решила меня наказать. Симона прекрасно знает, что я буду страшно переживать, если она откажет мне. Но именно этого мадам и добивается и желает лишний раз напомнить мне, что я такой же калека, как и она сама… и так же одинок!

Несчастный Эрамбль, казалось, окончательно потерял голову.

— Откровенно говоря, это сущее ребячество… Мне удается вас понять только в известной мере. В вашем поведении что-то от меня ускользает. Знаете, вы напоминаете мне болельщиков, этих фанатов, которые…

— Вот-вот! Точно… Вы нашли именно то слово, которое я искал… Фанат! Подходит идеально! Странно, что оно не приходило мне в голову. В самом деле, я чувствую себя фанатичным приверженцем Миртиля. Его нога — как бы его дар лично мне.

— Как чемпион, который отдает своему почитателю флажок, эмблему клуба или майку, которая была на нем в тот момент, когда он установил рекорд?

— Совершенно точно! Теперь Миртиль для меня — Некто, кем я восхищаюсь. Но Симона этого никогда не поймет. И то, что ей отдали его вторую ногу, — ужасная оплошность. Женщине не дано испытывать чувства подобного рода — Симона не приемлет моей заботы о второй ноге Миртиля. Ее это раздражает. Как бы вам объяснить? Если угодно, для нее любовь исключает товарищество! То чувство мужской дружбы, что я испытываю ко второй ноге Миртиля, воспринимается ею как личное оскорбление… А то, что в этой дружбе присутствует благодарность, а также толика поклонения, просто выводит ее из себя!

Я понял, что им никогда не разобраться в своих отношениях. Эти двое просто-напросто заболели. Однако предписанное нам молчание не позволяло мне обратиться к невропатологу. Марек же не умел лечить неврозы. Возникла срочная необходимость что-либо предпринять, но я опять был бессилен.

— Вам надо бы куда-нибудь поехать, чтобы развеяться, — предложил я.

— Вы прекрасно знаете, что профессор запретил нам отлучаться из Парижа.

— Это всего лишь излишняя предосторожность.

— Но допустим, что с ней произойдет… ну, не знаю… несчастный случай.

— С мадам Галлар?.. Да полноте!.. Я буду за ней присматривать, обещаю.

Он продолжал колебаться, не решаясь досказать, что имеет в виду.

— Поезжайте-ка на недельку, — посоветовал я. — Берусь уладить это дело с Мареком, так что не беспокойтесь.

Эрамбль позволил подтолкнуть себя к дверям, но в самый последний момент желание о чем-то попросить оказалось сильнее его, и он жалобно прошептал:

— Не забудьте… я претендент номер один на ногу Миртиля.

Закрыв за ним дверь, я обессиленно прислонился к стене. Если бы этот кошмар не кончился, я бы просто не выдержал… Я попытался читать, но все, за что бы ни брался, казалось мне блеклым и скучным. Я перешел рубеж и, сам того не желая, принадлежал новой эре — эре трансплантации. На моих глазах человек переживал процесс перемоделирования. Книги валились у меня из рук, потому что описываемые в них истории и страсти — все это уже вчерашний день. И меня уже не касалось. Существовали только Симона, Эрамбль и другие. Я был готов постоянно интересоваться ими. Что они делали? О чем думали?

Сев в машину, я отправился в Фонтенбло. Но лес на меня не подействовал успокоительно. Я чувствовал, как непоследовательно веду себя…

Два дня спустя я получил от Эрамбля открытку. Он находился в Квимпере и имел намерение там задержаться. «Когда сообщу об этой отлучке Мареку, разразится хорошенький скандальчик!» — подумал я. И пускай себе. Профессор позвонил на третий день, рано поутру. Голос Марека впервые дрожал от волнения, и вот что он поведал. Накануне вечером к нему явилась Симона. Она была сама не своя и попросила у него разрешения проконсультироваться у психиатра.

— Я ей отказал, — рассказывал мне Марек. — Знаю я своих коллег. Они добиваться полной исповеди, такая уж у них профессия, но я не желаю, чтобы они… сидели у меня на шее. Правильно ли я употребил слова?.. Я дал ей эффективное успокоительное. Главное для нее — сон… Сегодня утром она должна была мне позвонить и сообщить, как прошла ночь. Я опередил ее и позвонил сам, но она не отвечает. Мне слышны звонки ее телефона, но никто не снимает трубку.

— Вы боитесь, что…

— Я опасаюсь… Симона была так перевозбуждена… Нам обязательно надо к ней поехать. Если вы опередите меня, то подождите. На всякий случай я поеду в «скорой помощи».

— Хорошо! — закричал я. — Спасибо, что предупредили!

Симона жила на проспекте Перришон, в нескольких минутах ходьбы от меня. Пока я шел, сердце мое сжималось от опасения. Второй этаж, указала мне консьержка. Я позвонил. Ответа не последовало. За дверью царила тишина. Что делать?.. Позвать слесаря? Мне стало дурно от тревоги. Вот так же мы стояли у двери Жюможа. Я спустился к консьержке.

— Горничная вам откроет, — сказала та. — Она ночует на седьмом этаже и обычно приступает к своим обязанностям в восемь утра.

Ну конечно же! Горничная! Я бросился вверх по лестнице, перескакивая через ступеньки, и встретился с ней на третьем этаже.

— Быстрее! Мадам Галлар не отвечает. С ней что-то стряслось.

Мое волнение передалось горничной, и она бросилась следом за мной. В это время появился Марек на площадке второго этажа, он, как всегда, хорошо владел собой и открыл дверь Симоны, потому что горничная никак не могла вставить запасной ключ в замочную скважину. Мы прошли через прихожую и маленькую гостиную.

— Спальня в конце коридора, — пояснила она.

Мы побежали туда. Симона казалась спящей. Профессор пытался нащупать пульс. Служанка уже хныкала, готовая к худшему.

— Симона умерла, — шепнул Марек. — Недавно.

Он осмотрелся и обнаружил пустой аптечный пузырек на ночном столике рядом с графином и стаканом. Я услышал, как он чертыхается на непонятном мне языке. Удрученная горничная плакала навзрыд.

— Выведите ее отсюда! — закричал Марек, внезапно взорвавшись.

Я выпроводил ее на кухню.

— Подождите меня здесь… А мы займемся мадам Галлар. Тсс!

Вернувшись в спальню, я поднял бумажку, валявшуюся на прикроватном коврике. Оказалось — это рецепт, выписанный Мареком. «По десять капель перед сном и пять утром — строго придерживаться дозы».

Марек пожал плечами.

— Она покончила с собой, — сказал он. — Мсье Гаррик, прошу вас, незамедлительно приступайте к роли понятого, как в прошлый раз. Мы не должны допустить, чтобы кто-либо из чиновников вашего ведомства совал нос в наши дела. Это возможно?

— Да, разумеется, но…

— Я увезу ее в клинику. А для горничной придумайте какую-нибудь версию… Скажите ей, что… что надежда еще есть… А затем помогите мне.

Я сделал, как велел Марек, но был подавлен случившимся. А между тем следовало бы догадаться, что Симона пришла ко мне не только поболтать. Возможно, она ждала помощи, моральной поддержки, а я ничего такого для нее не сделал. Это непростительно.

Я помогал Мареку, но двигался, как сомнамбула. Симона была не особенно тяжелой. Мы без труда вдвоем погрузили ее в «скорую помощь», а затем я, закончив формальности, стал сочинять хитроумные объяснения преждевременной смерти Симоны. Дело-то не простое. Благо еще, что я располагал неограниченными полномочиями.

Почувствовав, что владею ситуацией, я сразу же сообщил префекту о случившемся.

— Это происшествие носит чисто личный характер, — буквально отрезал он.

Разумеется, назад пути нет. Остается одно — на все закрыть глаза. В счет шел только успех научного эксперимента, что бы там мне ни говорили. Я не настаивал и был уверен, что отныне плохое настроение начальства скажется на мне.

Я позвонил аббату, который очень огорчился, но не особенно удивился.

— Дьявол орудует последовательно, — сказал он. — Теперь вы понимаете, почему Святое Писание учит нас, что плоды с древа познания отравлены?

И этот начал понемножку заговариваться! Мне не от кого услышать здравого суждения! Придется разбираться во всем одному.

После полудня позвонил Марек. Его сообщение казалось таким же холодным и точным, как доклад на ученом совете. Забыл, какие именно термины он употребил. Запомнилась лишь его последняя фраза: «Нерис проведал о случившемся и впал в состояние глубокой депрессии». Я потребовал подробностей, но Марек не сообщил их. Он ограничился замечанием, что Нерис находится под наблюдением, что его преследует страх смерти. По его мнению, самоубийством закончат все подвергшиеся операции. Я чуть было не признался, что подобная мысль уже посещала и меня самого. Но Марека такой малостью не проймешь. Он поручился за здоровье Нериса и попросил меня предпринять все необходимое по части похорон. И тут же повесил трубку, несомненно, опасаясь препирательств с моей стороны. И зря. Время протестов миновало. Теперь я оказался в эпицентре катастрофы. Кто следующий? Я вздрогнул. Эрамбль!.. Эрамбль, который изничтожит меня своими попреками! Эрамбль, за которым, несомненно, нужен глаз да глаз. У него совершенно такие же причины покончить с собой. Такие же глупые. Такие же надуманные. Но неизвестно, за какой чертой берет начало помутнение рассудка. Я послал ему телеграмму: «Просьба немедленно вернуться. Жду Вас».

На следующий день ни свет ни заря раздался звонок.

— С ней что-нибудь случилось? — суровым голосом спросил Эрамбль.

— Да. Успокойтесь!.. Она отравилась.

— Тогда, выходит… ее нога вакантна?.. Я хочу ее, слышите? Она моя!


Последующая неделя оставила у меня самые смутные воспоминания. В тот период я делал лаконичные записи на скорую руку, и сегодня мне трудно в них разобраться. Я как бы пробираюсь на ощупь, восстанавливая логическую последовательность рассказа. Помню, что по просьбе Марека поселился у Эрамбля. Я снова вижу профессора, у которого поубавилось уверенности, когда он просил меня не отходить от Эрамбля ни на шаг. Все мы опасались неблагоразумного поступка, взрыва, шумного заявления со стороны несчастного, который смертельно невзлюбил Марека с тех пор, как тот отказал ему в трансплантации второй ноги Миртиля. «Отказал» — сказано не совсем точно. Такая операция была технически невозможна, поскольку к моменту возвращения Эрамбля в Париж Симона была мертва уже свыше суток. Но, даже если бы Эрамбль не уезжал, профессор не удовлетворил бы его просьбу, что я и пытался целыми днями ему втолковывать… Тщетно!

Он уперся и не желал ничего слушать. Напрасно я объяснял ему, что трансплантация — законная практика лишь в случае крайней необходимости, однако надо ограничить ее применение во избежание нетерпимых злоупотреблений. Эрамбль мне возражал, утверждая, что второй эксперимент, предпринятый из соображений эстетики, напротив, в какой-то мере привлечет еще большее внимание к работам профессора и покажет, что любой орган человека способен жить, независимо от самого тела, предоставляющего ему временное прибежище. Он говорил, что нога Миртиля принадлежит ему по праву. Она повлекла за собой смерть Симоны, так как женщина была для нее не органичным объектом, а вот он сам представит доказательство, что если правильно подобрать реципиента, то можно создать нового человека — более сильного, более уравновешенного. Эрамбль выдвигал и другие аргументы, отличающиеся такой же абсурдной логикой, и это больше всего беспокоило Марека и меня.

К тому же, как все одержимые, Эрамбль не слушал возражений, грозился писать в газеты, воззвать к общественному мнению, обратиться в суд. Надо было дать ему выговориться. Перестав неистовствовать, он успокаивался, извинялся, сам признавал свою неправоту, но при этом впадал в другую крайность и с тревогой спрашивал нас, не заболел ли он неврозом, умолял меня присматривать за ним, пускался в признания, которые было даже неловко выслушивать.

Из-за стеснительности Эрамбль никогда не занимался спортом. Ему была нестерпима мысль, что его увидят в майке или трико, всегда казалось, что над ним насмехаются. Призывная комиссия его забраковала, и Эрамбль вбил себе в голову, что устроен не совсем так, как другие юноши. А поэтому он должен скрывать свое тело, чтобы не вызывать смеха у окружающих. Управление автомобилем частично вернуло ему уверенность в себе: за рулем виден только торс, и тут все похожи друг на друга. Самый сильный тот, кто обгоняет других.

— Теперь вы понимаете, мсье Гаррик, почему я воспринял ногу Миртиля как подарок судьбы.

Да, я понимал. И старался потихоньку урезонивать Эрамбля, чтобы заставить его смириться с отказом Марека.

Симону похоронили на кладбище Перлашез. Эрамбль на кладбище не поехал — это было бы для него чересчур суровым испытанием, и я остался при нем. Аббат описал мне похоронную церемонию, на которой присутствовала Режина. Нерис не смог покинуть клинику. Гобри и Мусрон не пожелали явиться. Аббат был преисполнен печали. Он видел, что наша небольшая группа поредела не только по велению судьбы, ее разрушало изнутри необъяснимое озлобление.

— Похоже на проклятие, — повторял он. — Как если бы кровь Миртиля пала на наши головы!

— Но вы, священник, — говорил я ему, — вы же не собираетесь нас покидать!

— Нет, конечно нет. Нас по-прежнему ждет спасение — всегда, каждую секунду. Мы остаемся свободными в своем выборе.

— Значит, именно это и надо внушать им. Поговорите с ними. Вы пользуетесь у них доверием.

Я спешил провести собрание содружества. Этьен Эрамбль предоставил в наше распоряжение свой дом, и все откликнулись на мой призыв, даже Нерис, которого Марек привез на носилках из клиники, настолько он все еще был слаб и подавлен. Мы обосновались в гостиной. Аббат усердствовал, искусно изображая оживление. Я сам, угощая печеньем и раздавая наполненные вином бокалы, притворялся если не веселым, то, по крайней мере, не испытывающим опасений. Но холод упорно не развеивался. Гобри, казалось, был где-то далеко от нас, чуждый тем разговорам, которые велись вокруг. Мусрон исподтишка поглядывал на часы. Вот кто изменился больше всех! Он как-то неуловимо преобразился, и его лицо выражало успех так же, как когда-то лицо Жюможа — провал. Жесты Гобри были торопливыми и пренебрежительными, черты лица утончились. Он похудел и выглядел как атлет в хорошей форме, его зубы блестели как у хищника. Он был одет с продуманной небрежностью и теперь, сидя в гостиной, скользил по мебели, картинам быстрым, пресыщенным взглядом.

— Ну и чем мы займемся? — спросил он.

С этих слов и начался наш вечер. Привыкший руководить дискуссиями в молодежных кружках, аббат взял слово.

— Мы собрались, — сказал он, — прежде всего, для того, чтобы повидаться. Давненько мы не встречались. Я хотел бы поздравить наших друзей, Гобри и Мусрона. Все хорошее, что с ними происходит, нам только приятно.

— Твоя выставка состоится в ближайшее время? — спросил Мусрон.

Он обратился к художнику на «ты» впервые. Гобри стал для Мусрона полезным человеком. Художник оживился.

— Недельки через две, — ответил он.

— И дела идут? — спросил Эрамбль.

Гобри посмотрел на него своими мутными глазами.

— Что значит «идут»? Мне говорят, надо рисовать. Ну я и рисую.

— Мы все придем вас поздравить, — изрек я.

— Лучше будет, если вы у меня что-нибудь купите, — проворчал Гобри.

— А я держусь на плаву, — похвастал Мусрон. — Мне предлагают три контракта, а с началом сезона я буду писать музыку для фильма.

Мы подняли бокалы.

— И это еще не все, — продолжал аббат, — и, поскольку мы выпили за счастье наших друзей, я могу поделиться с вами своими сокровенными мыслями. В конце концов, удачу одних следует рассматривать как благоприятный знак для других. Последнее время беда не обходит нас стороной, и некоторые из присутствующих падают духом…

— Мы все умрем, — сказал Нерис.

— Несомненно, — пошутил аббат. — Каждый в свое время… Но нет ни малейшего основания думать, что это будет завтра. Видите ли, в самоубийстве таится что-то притягательное, и я должен вас предостеречь… Главное, не вздумайте вообразить, что Жюмож и Симона Галлар умерли оттого, что перенесенная нами операция толкнула их на самоубийство. Это ошибочное предположение. Я вас предостерегаю от поисков серьезных доводов в пользу такой мысли. У них были свои причины, как и у нас. Но если бы они попросили у нас помощи, мы смогли бы их спасти. Одиночество порождает отчаяние. Впятером мы еще очень сильны. Так что поверьте мне, при малейшем упадке духа пусть каждый бьет тревогу, извещая об этом других!

— Знаете, — сказал Мусрон. — За меня страшиться нечего. А ты, Гобри, намерен проститься с жизнью?

— Я еще немножко подожду, — ответил Гобри, допивая вино.

— А вы, Нерис? — спросил аббат.

— Будь я не таким усталым, — пробормотал Нерис, — я бы повесился. Но эти покойники меня доконают. Я чувствую, как они приближаются. Думаю, что звери испытывают нечто подобное во время землетрясения.

Эти слова возбудили мое любопытство, и я решил завести с Нерисом длинный разговор — позже, так как сейчас был не подходящий момент для серьезной дискуссии. Мусрон всем своим видом выражал нетерпение, и аббат поспешил закончить свою речь.

— Эрамбль тоже с этим вполне согласен. Что касается меня, я не должен вам напоминать, что христианин не кончает жизнь самоубийством.

— Не считая Иуды, — прошептал Нерис.

— Итак, продолжаем поддерживать контакт и не будем бояться поверять друг другу свои малейшие тревоги. Договорились?

— Договорились, — повторили остальные четверо, шутливо, но с воодушевлением, несмотря ни на что, так как их тронули убедительные слова аббата.

Затем Эрамбль откупорил бутылку шампанского, после чего настоял, чтобы мы отведали искристого розового вина из-под Труа… Настала пора расходиться. Мусрон увел Гобри. Марек увез Нериса. Аббат был явно удовлетворен вечером. А Эрамбль — просто в восторге. Он обрел прежний тонус, потешался над тем, что называл «своими слабостями», и заверил нас, что с нервами у него уже полный порядок. Я рискнул его покинуть, не без некоторого опасения. Но назавтра Этьен позвонил мне и повторил, что чувствует себя очень хорошо — наша дружба сделала для его здоровья больше, чем все таблетки профессора.

Успокоившись, я отправился на могилу Симоны. Из чистого любопытства, признаюсь. Сторож указал мне дорогу. Перед склепом стояла Режина. Я узнал ее еще издали. В моей душе что-то дрогнуло, я ускорил шаг. Похоже, она обрадовалась, завидев меня.

— Я не решилась спросить про вас в день похорон. Вы не болели?

— Я оставался с Эрамблем.

Я смотрел на венки. Одни были от родных и близких — племянников и двоюродных братьев, другие возложила наша группа. Венок Режины тоже был тут, чуть в стороне от всех прочих: «Вечная память».

Режина поспешила прервать молчание:

— Здесь лучше, чем в Пантене. Там все заросло травой.

— Как? Вы продолжаете бывать в Пантене?

— Приходится. Он ждет меня там.

— Послушайте, Режина…

Я увел ее. Мне хотелось бы ей внушить, что ее верность лишена предмета, но она была такой же упрямой, как Эрамбль.

— Значит, если Мусрон умрет, или Нерис… Вы так и будете разъезжать от кладбища к кладбищу?

Она не ответила. Я вспомнил, ведь верующие считают естественным посещать церкви, где покоятся разрозненные мощи святых, которых они почитают.

— Извините, — пробормотал я. — Не хотел вас обидеть.

Мы прошлись по тихим аллеям. По небу то проплывали облака, то снова проглядывало солнце, рисуя на мраморных памятниках наши косые и сближенные силуэты.

— Расскажите мне побольше о Миртиле, — попросил я. — Был ли он суеверным? Мне трудно объяснить свою мысль… Верил ли он в предчувствия? Прежде чем что-либо предпринять, относился ли он со вниманием к приметам?.. Знаете, ну, что к счастью, а что к несчастью?

— Он? Конечно нет! Наоборот, он очень тщательно все готовил и ничего не делал на авось.

— А он любил музыку, живопись?

— Нет. Он был человеком дела. Думал только о себе… В первую очередь о себе! Вот почему ваша история о трупе, отписанном медицине, не укладывается у меня в мозгу. Или же он просто над кем-то посмеялся. Вот это да — на это он был способен.

Я остановился у ворот.

— Вы видитесь с Гобри?

— Почти ежедневно. Я навожу у него порядок. В пьяном состоянии он меня еще выносит… Я смотрю, как он рисует… это так странно — рука, принадлежавшая Миртилю, такая ловкая, когда он разбирал пистолет, теперь движется по полотну неуверенно, как бы ощупью… Я это чувствую… Из-за нее-то я и хожу к Гобри… Когда он спит, я ее трогаю… Раньше она была горячее. Мсье Гаррик, те, кто позволил это, — чудовища!

Она была очень хороша в гневе. Я как бы на себе почувствовал силу ее любви и, смутившись, протянул ей руку.

— Встретимся на вернисаже. Продолжайте присматривать за Гобри. Я был счастлив повидать вас, Режина.

Удивленная и польщенная, она улыбнулась, возможно подыскивая любезное слово. Мне и самому хотелось что-либо добавить. Мы не знали, на какой ноте расстаться, и, оказавшись в катастрофическом положении, вели себя неестественно.

— Еще раз спасибо, — так и не найдясь, сказала она.

Я пошел и был уверен, что она смотрит мне вслед. Я страшно злился на себя, потому что все их страсти — исступление Жюможа, отчаяние Симоны, тщеславие Мусрона, любовь Режины — скрещивались рядом со мной, как траектории снарядов. Кончится тем, что заденет и меня.

Дома меня ждало письмо директора галереи — он назначал мне свидание на послезавтра и хотел со мной поговорить о вернисаже. Очень скоро этот вернисаж стал главным предметом моих забот, так как хотелось помочь Гобри, и Массар поручил мне роль посредника между ним и людьми, к которым не знал подхода. Я предпринял многочисленные шаги. Эрамбль предложил себя в мое распоряжение, что было очень мило с его стороны. Вечерами у нас проходили долгие совещания в предместье Сент-Антуан, после того как служащие галереи расходились по домам и роскошные залы, казалось, ожидали таинственных жильцов. Я всегда немного волновался, пересекая их при слабом и бледном сумеречном освещении. Эрамбль показывал мне вырезки из газет, рассортированные по рубрикам статьи, уложенные в папку, на которой он написал: «Выставка Гобри».

— Он меня заинтересовал, этот славный малый, — заявил Этьен, извлекая коробку сигар. — Прежде всего, Гобри — один из наших! И потом, дорогой мой Гаррик, у меня нюх на такие вещи… Гобри стартует. Значит, нельзя упустить случай. Это хорошее помещение капитала. Я и сам готов взять у него десяток полотен только для того, чтобы поднять цену.

Мы с Эрамблем навестили Гобри. Он трудился с потухшим взором: окурок во рту, бутылка с опрокинутым на нее стаканом под рукой. Все картины походили одна на другую. Они представляли собой некое сочащееся гниение, жирные накаты красок, клейкий пот разлагающейся материи, которая возвращалась на стадию плазмы, — то в виде сгустков крови винного цвета, то слизистые, как медуза. И эти сомнительного вида, студенистые массы были как бы оживлены ферментацией, подспудным кипением, крупинками охлажденного пара. Все это источало влагу и в то же время дымилось. За короткое время Гобри выработал себе вполне индивидуальную манеру письма, весьма далекую от стиля его первых этюдов. Он писал быстро, а его рот судорожно перекашивало выражение презрения. Кисть двигалась по полотну постоянно спотыкаясь, затем ковырялась в красках, заливавших палитру, и снова бросалась на полотно для того, чтобы нанести серую или грязно-синюю оттеночную линию; или же она скользила сверху вниз, оставляя след, казалось бы лишенный смысла, но краска — густая, как сок невиданных плодов, — тотчас преображалась в разливающуюся лаву, в сукровицу. В двух шагах позади Гобри стоял Эрамбль, склонив голову и хмуря брови.

— В этом что-то есть, — шептал он мне. — Что производит такой эффект? Несомненно, сочетание красок. Это отвратительно, и это потрясно.

Я посмотрел на него. Этьен не шутил. Он позабыл свои навязчивые идеи и, перестав думать о ноге, складывал в уме цифры. Когда мы уходили, Гобри даже не перевел взгляд с полотна на нас.

— Ему необходима громкая реклама! — вскричал Эрамбль, возбуждение которого усиливалось.

— Положитесь на Массара.

Я повторил свои указания всем и каждому: ни единого лишнего слова журналистам. Гобри попал в автомобильную катастрофу; ему более или менее поправили руку. Такова официальная версия, и ее следовало придерживаться. Зато каждый был волен на свой собственный лад комментировать работу художника, упорствующего в использовании поврежденной руки. Впрочем, борьба мнений приобрела публичный характер еще задолго до момента открытия выставки. Одни критики громогласно заявляли о блефе; другие заговорили о «Вселенной Гобри». Эрамбль потирал руки. Я только и делал, что бегал между выставочным залом, клиникой и своей квартирой. Мне пришлось воевать с Нерисом, который страшился появляться в таком людном месте, где, конечно же, могут оказаться адвокаты, судьи, всякого рода хроникеры. Я решил ему не объяснять необходимость подобного важного психологического экзамена из опасения, что он «уйдет в кусты». Поэтому мне пришлось воззвать к его сердцу: «Мы нужны Гобри… Если он не увидит вас, то подумает, что его бросили на произвол судьбы» — и дальше в таком же духе. И наконец, желая помочь Нерису, я посоветовал ему прийти в защитных очках — тогда, со своей бородой хомутиком, он станет совершенно неузнаваем. Нерис явится только в момент наибольшего стечения посетителей и пробудет с четверть часа с одной-единственной целью — поздравить Гобри. Разумеется, Марек будет рядом, вооруженный медицинскими принадлежностями для оказания неотложной помощи. Несчастный Нерис чувствовал себя потерянным, стоило профессору на миг отлучиться.

Поначалу Марек воспринял идею выхода Нериса в свет не слишком благосклонно; но, узнав, что на вернисаж придет и Режина, сразу согласился со мной. Режина видела Нериса только спящим. Столкнувшись с ним в выставочном зале, она не посмеет сказать ничего такого, что может его взволновать. Присутствие множества людей вокруг смягчит шок. Марек полагал, что после этой встречи Режина перестанет интересоваться Нерисом. Я же пытался убедить себя, что, возможно, так ей будет легче забыть Миртиля.

Словом, когда этот день настал, я был переполнен опасений и надежд. Если все пойдет хорошо, Гобри избавится от своих черных мыслей, Нерис вновь обретет доверие к самому себе, а Режина… Да что там много говорить! В конце концов, Режина — всего лишь девица легкого поведения, сидевшая в тюрьме, тогда как я — сотрудник префектуры! Такой довод был легковесен и не мешал моему увлечению Режиной. Мне безумно хотелось увидеть ее опять, вытравить Миртиля из ее сердца. Вытравить Миртиля! Вот в чем состоит моя миссия! Уже несколько недель я не расставался с этой мыслью. Если вернисаж пройдет успешно, первое очко будет засчитано мне, а не Миртилю. Гобри вновь обретает вкус к жизни, Мусрон одержит триумфальную победу, Эрамбль поуспокоится. Какое облегчение! Я начну думать о себе, о том, чтобы наладить личную жизнь.

Я заехал за Эрамблем. Когда мы прибыли, в выставочном зале уже собрались люди. Массар шепнул нам:

— Дела идут!

Гобри переходил от группы к группе с безразличным выражением лица. Он был тут единственным, кто совсем не обращал внимания на картины. Их было примерно сорок. Они прекрасно смотрелись, благодаря искусному освещению, и каждая бросала в толпу немое проклятие, которое сразу же привлекало любопытных, заставляло их отступить на несколько шагов, чтобы расширить поле зрения и ответить на вопрос: кто же все-таки этот Гобри — шутник или наивный человек, больной, бунтовщик, импотент или гений?

Я заметил Режину и, покинув Эрамбля, бросился к ней. Где она научилась одеваться с такой изысканной простотой? Я сделал ей комплимент, и она зарделась от удовольствия. Мы смотрели, как залы галерей заполняет элегантная публика. Среди собравшихся присутствовали более или менее знаменитые люди. Я приветствовал важных особ, называя Режине их имена, с чуточку ребячьей гордостью. Массар представлял самого художника. Устремляясь навстречу новым посетителям, он бросил мне:

— Наша взяла!

Началась толчея, и мы медленно поплыли по течению вместе с толпой, посреди шума, восклицаний, доверительных оценок, перехваченных нашим ухом на ходу: «Невероятно!..», «Мне кажется, возьмись я за кисть, получилось бы не хуже…», «Поговаривают, что он неоднократно пытался отравиться…», «Новое издание „Путешествия на край ночи“…[24]», «Жалкий тип…», «Вы полагаете, эти картины многого стоят?..». Эрамбль присоединился к нам; он охарактеризовал ситуацию:

— Там говорят, есть ли у него талант, еще неизвестно, но какая экспрессия! Это хороший знак!

В глазах Режины отразился блеск от вспышек блицев.

— Я довольна. Если Гобри ждет успех, то это благодаря Рене.

Я собирался ей ответить, когда неподалеку от нас увидел Марека и Нериса. Режина заметила их одновременно со мной. У нее задрожали руки. Марек поклонился и представил:

— Мсье Нерис… Мадемуазель Режина Мансель.

Режина уцепилась за мою руку. Нерис рассеянно поздоровался.

— Я ужасно устал, — объявил он. — Нельзя ли тут где-нибудь присесть?

— Кресла, кажется, расположены в конце галереи, — сказал Марек и увел Нериса.

Режина смотрела, как удаляется лицо Миртиля, не улыбнувшееся ей и уже терявшееся в толпе. Я наклонился к ее уху:

— Как мог бы он вас узнать, Режина? Вспомните, он вас не видел. Ни разу в жизни. Когда вы покупаете дом, интересно ли вам узнать, кто жил тут до вас? Правда, ведь нет?.. Это прежний дом и тем не менее уже другой — ваш!.. Нерис живет в новой оболочке, но она уже принадлежит ему. Вы для него — незнакомка.

— Да, — произнесла Режина. — Кажется, я начинаю понимать. Пойдемте отсюда!

Я только этого и ждал. События принимали такой оборот, который меня устраивал. Но, прежде чем уйти, надо было еще поприветствовать Массара и поздравить Гобри.

— Режина, подождите-ка меня минутку… Я только пожму на прощание несколько рук, и мы поедем ко мне выпить вина.

Я стал пробиваться через толпу. Встретившийся мне Мусрон спросил не без зависти:

— Правду говорят, что ему предложили выставляться в Лондоне?

— Не знаю, не знаю. А где он сам?

Мусрон ответил неопределенным жестом. Я с трудом пробивался во второй зал, где были выставлены лучшие картины художника. Мне удалось прорваться к Массару, который вел конфиденциальный разговор с двумя мужчинами, по виду англосаксами.

— Гобри в моем кабинете, на втором этаже, — подсказал он. — Захотел чуточку передохнуть.

Я двинулся дальше. Аббат помахал мне издали. Он тщетно пытался прорваться ко мне. Я указал ему на конец галереи, затем отважился пройти сквозь группу женщин. Одна из них просто кричала, чтобы ее услышали другие:

— Пикассо превзойден… Он больше никого не интересует!

— А вы решились бы повесить такое в своей гостиной? — возражала другая.

Я дошел до маленькой курительной, где Марек и Нерис болтали в углу. Марек указал мне большим пальцем на потолок.

— Мы видели, как он проходил туда, — уточнил он.

— И у него был довольный вид?

При таком шуме Марек не понял моего вопроса. Аббату удалось выбраться из толпы, и я взял его за руку.

— Я знаю дорогу. Пошли!

Отыскав носовой платок, аббат промокнул лоб.

— Какой неожиданный успех. Вот уж никогда бы не поверил, что подобное возможно… Скажите по чести, это живопись или мокрота?

— Мы это узнаем через два года… Сюда.

Я постучал.

— Он не слышит, — сказал аббат. — Слишком шумно.

Я толкнул дверь и остолбенел.

— Святый Боже! — пролепетал аббат.

Гобри лежал у ножки письменного стола. Его левая щека была заляпана красным, как и некоторые из его картин. На ковре валялся револьвер.

— Он себя убил! — сказал я и подобрал с пола, рядом с трупом, лист из альбома. Дрожащая рука начертала: «Вы мне противны».

— Такой же почерк, как у меня, — сказал аббат. — Я тоже так пишу — каракулями.

Он опустился на колени, взял руку покойника и задумался. Я был не в состоянии даже шелохнуться. Гобри тоже сорвался. Все рушилось. А там, внизу, люди только что признали его талант. Нет, это невозможно. Аббат встал.

— Нужно предупредить профессора, — сказал он. — Я вам его пошлю. Нужно предупредить также господина Массара.

Оторопев, я не стал задерживать священника. Гобри принес в кармане этот маленький короткоствольный револьвер, с керосиновыми отблесками на стволе, твердо решив покончить со всем разом. Несомненно, он не пожелал воспользоваться шансом, которым обязан чужой руке, не желал ворованной удачи. На письменном столе лежал контракт. Гобри отказался его подписать в самый последний момент.

На этот раз префект, услышав о самоубийстве Гобри, сразу вызвал меня к себе. Я застал его обеспокоенным, недовольным, раздраженным. Он нетерпеливо слушал меня и постоянно перебивал.

— А вы уверены, что никто не видел, как выносили труп?

— Ручаюсь, господин префект. Мы прошли через квартиру Массара и вышли в служебную дверь. Марек его тотчас увез. Мы никого не встретили.

— А что потом?.. Как оповестили приглашенных?

— Господин Массар взял это на себя и просто объявил, что Гобри почувствовал недомогание, конечно, вызванное перевозбуждением, и его увезли в клинику. Все пожелали узнать адрес клиники, но Массар оказался искусным дипломатом. Он нашел подход к журналистам и любопытствующим. Большая часть людей разошлась. И только в присутствии старых знакомых он решился сказать правду — про самоубийство Гобри.

— Но… какая причина?

— По его словам, Гобри якобы страдал от неизлечимой болезни и предпочел распроститься с жизнью в тот момент, когда она принесла ему наибольшую радость… Мы придумали эту басню вдвоем. Не стану утверждать, что она звучит убедительно, но на меня уже столько всего свалилось, господин префект…

Он пресек мои сетования резким движением руки.

— Ну, а как Режина? Ее удовлетворила такая версия?

— Нет. Но, поскольку Режина знает правду, она тоже ищет объяснения.

Префект стукнул кулаком по столу.

— Объяснение! — повторил он. — Вот оно-то нам и требуется… И как можно скорее! В конце концов, согласитесь, Гаррик, за всем этим кроется что-то непостижимое. И вы напрасно стали бы утверждать, что у каждого оперированного имеется…

— Извините, но…

— Знаю, знаю… Я первый говорил, что эти самоубийства никак не связаны с трансплантацией… Так вот, я ошибался. Одно самоубийство — ладно еще. Два самоубийства — куда ни шло. Но три!.. Это гораздо больше, нежели совпадение. Так какова же подоплека?

Поскольку я не проронил ни слова в ответ, Андреотти вскипел:

— Ответ на этот вопрос следует дать именно вам, Гаррик. В вашем положении виднее всего общая картина этого дела. У вас же тонкий нюх, черт побери!

Я уже давно ожидал подобных упреков. И воспринял их с невозмутимым спокойствием.

— Двух мнений быть не может, господин префект, — сказал я. — Совершенно очевидно, что Жюмож покончил с собой. Я присутствовал при этом лично. Симона тоже покончила с собой. И Гобри. И если между этими тремя самоубийствами есть связь…

— Само собой, она есть.

— Договорились… В таком случае эту связь нужно искать в самой трансплантации. Вы с этим согласны?

— Говорите… говорите!

— Возможны две гипотезы. Либо наших троих самоубийц травмировала операция, и они внушили себе, что стали ненормальными. Это объяснение психологическое. Либо в каждого оперируемого перешла черта характера Миртиля… Каким-то неведомым образом он передал им свою волю к саморазрушению. Это объяснение медицинское.

Андреотти встал и, заложив руки за спину, проделал несколько шагов. Я бы не возражал, чтобы господин Андреотти, в свою очередь, попал в затруднительное положение, а потому продолжал с чувством злобного удовлетворения:

— По моему мнению, первая гипотеза не подходит к Гобри — у него-то не было никакого основания себя уничтожать. Остается второе.

Префект с трудом сдерживался.

— Вы это серьезно? — спросил он. — Вы сможете отстаивать столь нелепую мысль? Но что означает она, эта воля к самоуничтожению? Как смог бы человек передать через части своего тела нечто нематериальное? То, что рука или нога в течение некоторого времени сохраняет прежние двигательные привычки — это я еще допускаю. Но то, что в ней обитает желание, воля — нет! Это чистой воды фетишизм и не выдерживает никакой критики. Даже если это и было бы правдой — слышите, Гаррик! — такое объяснение никуда не годится, потому что у Миртиля вовсе не возникало желания покончить с собой. Он хотел загладить свою вину и, следовательно, движимый искренним чувством, решил раскаяться. А раскаяние — это надежда, или же слова ничего не значат. Миртиль не думал себя уничтожить. Он отдал себя науке!

Я попытался было вставить слово, но безуспешно.

— Впрочем, — продолжал он, — почему вы считаете, что у Гобри не могло быть никакой причины для самоубийства? Человек, которому, как бы он ни старался, все равно не удавалось пробиться. И вдруг, рисуя неведомо что, неведомо как, он обретает известность и богатство. По-вашему, этого мало, чтобы вскружить голову человеку и покрепче?.. Он верил в труд, заслуги, талант. И внезапно открывает для себя, что ошибался — в расчет принимаются только карьеризм, блеф и реклама. Такой успех ему претит. Разве же не это написал он перед смертью? Он отказывается подписать контракт, который превратит его в негра, в раба, обязанного рисовать без передышки. Лично я прекрасно понимаю этого человека!

— В таком случае, господин префект, вы выбираете первую гипотезу и не за чем искать другого объяснения. Скажем, незадача заключается в том, что пересадка способствовала активизации некоторых злых чувств, уже отравивших существование троих наших оперированных, и будем надеяться, что четверо остальных сохранят душевное равновесие.

Загрузка...