В один из тихих осенних вечеров, когда солнце почти скрылось за горизонтом, в проулке, возле дома тетушки Май, среди банановых деревьев появился невысокий худой старик в крестьянской одежде. Он был бос, на плече висела плетеная кошелка. У ворот старик в нерешительности остановился и заглянул во двор.
Навстречу ему выбежала Тху и, не спуская любопытных глаз с незнакомого человека, крикнула:
— Ба-а-а, тут какой-то дедушка пришел!
Старик, все еще не снимая нона[1], пошел по тропинке за девочкой.
Старая Май стояла на земляном приступке, образующем под широким навесом крыши открытую терраску, и силилась разглядеть гостя.
— Приветствую вас, тетушка! — Старик снял нон, обнажив неровно обритую голову, на которой местами уже отросли волосы. — Не вы ли мать Кхака?
Куен возилась на кухне; сняв с тагана котелок, она поворачивала его, чтобы рис равномерно дошел на жару. Услышав имя брата, она вздрогнула и поспешно выбежала из кухни. Она поздоровалась с незнакомцем и пригласила его в дом, а сама пошла заварить чай. Старик отряхнул с одежды дорожную пыль, вошел в комнату, опустился на потемневшую от времени, лоснящуюся скамью и, поставив рядом с собой кошелку, окинул взглядом скромную обстановку, которая свидетельствовала о старинном укладе семьи.
Куен принесла чай. Тху молча встала рядом с ней.
— Никак жена Кхака? — Гость внимательно посмотрел на Куен.
— Сестра, — ответила тетушка Май. — Жена умерла, когда этой, — она показала на Тху, — и трех не было.
Старик понимающе кивнул. И правда ведь, на брата похожа. Но кто же была та женщина, что приходила к нему в тюрьму?
Мать и дочь в тревожном молчании ждали, что скажет старик. А тот не знал, как приступить к делу, и все медлил, потягивая чай из пиалы.
— Вы, дедушка, знаете моего брата? — решилась наконец нарушить молчание Куен.
— Знал, — сказал старик. В доме все точно замерло. — А разве вы не получили никакого известия?
Сердце старой Май сжалось от недоброго предчувствия, как и двадцать с лишним лет назад, в ту минуту, когда она узнала, что муж погиб на Пуло-Кондор. А теперь, видно, и сына постигла та же участь!
Старик низко опустил голову:
— Ваш сын был настоящим революционером… Такие, как он, навсегда останутся в памяти людей!
У Куен подкосились ноги, она обессиленно прислонилась к столбу. Тху громко заплакала.
Май не проронила ни звука, все так же неподвижно сидела она на скамье, и только когда послышался плач Тху, старая женщина тихо произнесла:
— Куен…
Старик сочувственно посмотрел на тетушку Май. Да, у этой женщины и не могло быть иного сына! Сердце старика наполнила боль, он был поражен мужеством матери.
Куен опустилась на лавку рядом с Тху, прижала девочку к груди. Слезы хлынули у нее из глаз.
— Прошу вас, — едва слышно сказала старушка гостю, — расскажите, что случилось с моим мальчиком.
Старик достал из кошелки и развернул серый свитер.
— Ваш сын погиб. Это осталось после него… У меня и сейчас сердце кровью обливается, как вспомню, что пришлось вынести бедному Кхаку. Они пытали его несколько месяцев кряду. Он уже и на человека не был похож, но держался до конца. Еще шутил. Все читал мне по памяти стихи из «Кьеу». Увидел однажды, что у меня истрепалась одежда, и отдал мне свою рубашку. Ее передала ему с воли какая-то женщина. Сам он ее так ни разу и не надел. В этой рубашке я и похоронил его. Лучшего ничего не нашлось… Как только они не издевались над ним! Жгли током, били так, что даже стены камеры были в крови. На нем живого места не осталось, весь распух, и с головы до ног — сплошные синяки. Большие пальцы на руках были почти совсем оторваны, его подвешивали за них на тросе… Когда он умер, я обмыл его, прибрал, и лежал он такой спокойный, ясный, словно и не было всех этих мук… Вы не поверите, какой-то месяц с небольшим пробыл я в тюрьме с вашим Кхаком, а хоронил — горевал, будто по родному сыну! Господи боже мой, что это был за человек!..
Тетушка Май слушала, глядя на старика каким-то далеким-далеким взглядом, и лишь время от времени еле заметно кивала головой. Куен сидела затаив дыхание и, прижав к себе девочку, казалось, впитывала в себя каждое слово.
Спустились сумерки, в доме стало совсем темно, но света не зажигали. Старик все говорил, говорил, изливая то, что накопилось в душе за долгие месяцы, проведенные в тюрьме.
— Я всего два дня как на воле. Только вышел за ворота тюрьмы, тут же пошел разыскивать его могилу. Боялся, не дай бог забуду, где она, тогда никто уже не найдет. Ведь времени прошло немало, и дожди и ветры были. Но нет, я хорошо запомнил: лежит наш Кхак рядом с рисовым полем, недалеко от одинокой гуайявы. Могилку я подправил и надпись сделал, все как полагается. Вздумаете навестить сынка, пошлите за мной Куен в пагоду Нгай, она находится у горы До. Пусть спросит старика Хьеу, ей покажут. Тамошняя настоятельница пригласила меня присматривать за пагодой. Место безлюдное, пагода ветхая, разрушаться начала. Невестка, правда, меня не отпускает, да у них у самих семь ртов, рисовой похлебки не напасешься. А сына все еще в тюрьме держат. Нет, мне, кроме как в эту пагоду, податься некуда. Ну вот, значит, долг я свой выполнил, теперь, с вашего позволения, пойду.
Старик поднялся со скамьи. Май словно очнулась.
— Что вы, как можно! На дворе ночь, дорога неблизкая, переночуйте у нас, утром пойдете.
— Благодарствую, тетушка, но меня дела ждут. Я и так только за полночь доберусь.
— Ну, если дела — не смеем неволить. Дороже Кхака у меня не было никого на свете. И вот… такая беда. Теперь… — Голос старой Май задрожал, прервался, но она справилась с собой: — Не знаю, как и благодарить вас! За все, что вы сделали…
Выйдя во двор, старик надел нон, повесил через плечо кошелку и, поклонившись на прощание, направился к воротам. Куен пошла проводить его и тут только вспомнила то, о чем хотела спросить еще во время их беседы.
— Простите, вы упомянули про какую-то женщину. Вам известно, кто она?
— Ах да! — Старик остановился. — Я ведь думал, что это его жена. Сам он, когда отдавал мне рубашку, так вроде и сказал: жена прислала. И ребята в тюрьме говорили, приходила, мол, жена его, хлопотала о свидании. Свидание не разрешили, а передачу он получил. Может, они недавно поженились? А то у партийных и так бывает — скажут, что женаты, чтобы удобней связь со своими держать. Но тут что-то не похоже. Ребята говорили, любила она его. Может, и вправду жена.
Он вздохнул, задумался. Да, видно, над домом этим тяготеет рок!..
Стемнело. Старик еще раз простился и ушел.
Вернувшись в дом, Куен застала мать на том же месте: она неподвижно сидела рядом с Тху, горестно опустив голову. Дом казался вымершим. Тишину нарушали лишь всхлипывания девочки. И тут Куен вдруг охватил страх: ей представилось, что мать умерла. Но нет, нельзя опускать руки, иначе все в доме пойдет прахом! Ведь она теперь стала опорой семьи, единственным утешением старой матери.
Куен вывернула фитиль и пошла на кухню готовить ужин.
Они сели ужинать. Тетушка Май чувствовала такую слабость, что палочки валились у нее из рук. На все уговоры Куен она отвечала только: «Оставь меня, дочка, покорми лучше Тху». Девочка не сводила глаз с бабушки и тети. Она видела их горе и едва сдерживалась, чтобы снова не расплакаться.
Когда Куен убрала поднос с посудой, старая Май сказала ей:
— Возьми кусок белой ткани в моем узле, оторви ленту и повяжи Тху. Да зажги благовонные палочки на алтаре, я помолюсь.
Куен обвязала голову Тху белой траурной лентой. Старушка обняла девочку, притянула ее к своей иссохшей груди:
— Тебе, внучка, уже девять лет, и теперь ты вместе с нами три года будешь носить траур. Твой отец ушел туда, где пребывает душа дедушки. Французы сослали дедушку на каторгу, и он там умер. А теперь они убили твоего отца. Это не люди, это — звери!.. Я теперь стала совсем уже старенькая, умру — останешься жить с тетей. А вырастешь — не забывай об отце!
Куен хлопотала у алтаря, прислушиваясь к тому, что говорит мать. Эти неторопливые наставления словно возвратили Куен в далекое детство, когда вот так же, как теперь, мать, оставшись без мужа, говорила с ней и братом. Как и Тху, отца своего Куен видела, когда была совсем еще маленькой, и образ его едва сохранился в ее памяти. Иногда он снился ей, но как-то смутно, неопределенно, и, проснувшись, она никак не могла вспомнить его лицо. Всякий раз, когда в семье случалось что-нибудь серьезное, мать непременно вспоминала об отце, поэтому, хотя они и росли без отца, дух его постоянно присутствовал в семье. Часто по вечерам, когда Куен слушала наставления матери, ей казалось, что она слышит самого отца. Мать удивительно живо помнила каждую черточку в характере отца и, рассказывая о нем детям, умела передать даже его интонации, манеру держаться. Вероятно, именно эта постоянная живая память о муже и придавала мягкой от природы тетушке Май силу в борьбе с невзгодами. Но достанет ли на этот раз у нее сил, выдержит ли она? У Куен разрывалось сердце.
Когда циновка была разостлана на кирпичном возвышении перед алтарем, старушка поднялась на него, внимательно осмотрела, все ли на месте, все ли сделано, как того требует ритуал, и, опустившись на колени, низко поклонилась. Стоявшие за ее спиной Куен и Тху потрясли сложенными на уровне груди ладонями, после чего Куен вывела девочку из дому. Старушка поднялась и зашептала молитву. С порога комнаты Куен смотрела на алтарь, и в струях дыма, поднимавшегося от благовонных палочек, ей словно виделись души отца и брата, сошедшие с небес и строго взиравшие на них.
Старая Май склонила голову и молча застыла перед алтарем, мысленно обращаясь к мужу: «Теперь сын с тобой… Если бы ты знал, как я устала и как я слаба! Все, что ты наказывал мне, я исполнила. Я вырастила детей добрыми и послушными, ни одним проступком не запятнали они чести нашей семьи. Прости за то, что не смогла уберечь Кхака. Но сын наш отдал жизнь за людей, за отчизну, и нам не должно стыдиться за него. Боже праведный! Какие муки принял он перед смертью! Ты, отец, должен помочь ему на том свете. Видно, скоро и я отправлюсь туда». Старушка горестно вздохнула. «Ну а ты, сын мой, что же ты покинул свою мать? Ушел из жизни, умер на чужбине, не дал мне закрыть тебе очи, не дал услышать твои последние слова! О Кхак, Кхак! Сынок мой родной! Как же мне теперь жить!»
Старая Май опустилась на колени, чтобы поклониться, но тут силы оставили ее и она повалилась на циновку.
— Мама, мамочка! — Куен хлопотала возле матери, стараясь привести ее в чувство.
Старушка открыла глаза.
— Иди, мама, ляг, отдохни!
— Помоги мне дойти до кровати, дочка.
Куен отвела мать в ее комнату, уложила на кровать и, укрыв одеялом, опустила москитник.
— Постарайся заснуть, мамочка. Ради нас с Тху побереги себя. Что поделаешь, такова, видно, судьба!
Измученная горем старушка забылась тревожным сном. Заснула и Тху. А Куен все никак не могла покончить с бесчисленными домашними делами, развязаться с которыми ей обычно удавалось лишь за полночь. Весь дом погрузился в сон, одна только Куен бодрствовала в комнате, освещенной крохотной керосиновой лампешкой.
Подул холодный ветер, тревожно зашумели во тьме деревья.
Куен присела к столу. В голове ее мелькали какие-то обрывки мыслей, руки машинально теребили свитер, оставленный стариком. Кто же все-таки была та женщина? Пожалуй, старик прав: она просто приходила в тюрьму по поручению, видно, нужно было что-нибудь сообщить Кхаку, передать одежду и лекарства. Тоже, наверное, революционерка, как и брат. Да, скорее всего, так и есть! Вряд ли это была жена. Тем более сейчас — в такое трудное и опасное время… Куен вспомнила рассказы брата о девушках-революционерках, которые во имя дела жертвовали собственным счастьем. А вот она, Куен, не может последовать их примеру, если бы и захотела: теперь на ее руках остались мать и племянница. Но даже если ей суждено всю жизнь быть привязанной к дому, она все равно не станет женой какого-нибудь корыстолюбца, чтобы только и знать, что рожать ему детей и прислуживать в доме. Ни за что не будет она жить со свекровью, насмотрелась она на них. Куен вздохнула и задумалась. И тут ее вдруг будто что-то толкнуло, в памяти всплыли слова из последнего письма брата, которое она помнила наизусть. Куен схватила лампу, разыскала письмо и, вывернув побольше фитиль, стала торопливо перечитывать пожелтевшие страницы. «…Сестра… наконец мне представился случай послать тебе письмо…» Теперь, Кхак, ты уже никогда больше не напишешь сестре! Куен почувствовала, как горький комок подкатывает к горлу. «…Я очень тоскую по дому, беспокоюсь о вас, но, к сожалению, не могу писать часто. Пришлось переложить на твои плечи все: и заботу о маме, и воспитание дочери. Прости меня, сестра, но сейчас я ничем не могу тебе помочь…» Из глаз Куен брызнули слезы. Она поспешно стерла капли со страниц, которые хранили последние слова брата. Долго сидела она так, всхлипывая и вытирая слезы, потом снова принялась читать эти бисерные, прекрасные, как и всякое дело, всякая мысль брата, строки. Вот! Наконец-то нашла… У Куен от волнения сильнее забилось сердце. «А теперь мне надо рассказать тебе кое-что… У меня сейчас… возможно…» Слова эти были зачеркнуты. Очевидно, Кхак хотел о чем-то рассказать, но потом передумал. Ну конечно, он хотел написать об этой женщине! Значит, и правда у него была любимая! «Ладно, мой товарищ уже заждался, расскажу в другой раз…» Теперь не расскажешь…
Нужно непременно навестить его могилу. Придется привезти тетю Бэй, чтобы маме было полегче. Да и самой тете нужно помочь. Негодяй муж недавно опять избил ее и уехал к проклятой хозяйке игорного дома, а тетя несколько месяцев не вставала с постели. К тому же он ее, несчастную, еще и дурной болезнью, кажется, наградил. Нет, ее нельзя оставлять там! Когда они будут вместе, им станет легче и, случись куда уехать, Куен будет спокойна за семью. Хорошо еще, что она сама здорова, а заболеет, так за матерью и девочкой даже присмотреть некому. Чтобы свести концы с концами, Куен приходилось работать с утра до ночи. Проклятый долг сборщику налогов все еще висел над ними. Проценты не знаешь как выплатить, а о самом долге даже подумать страшно. От сборщика покоя нет, а последнее время он стал даже угрожать Куен. Решил, видно, не мытьем, так катаньем своего добиться. Старый козел! Чуть женщину увидит, тут же заблеет. Но напрасны все его старания. Куен скорее руки на себя наложит, чем за него пойдет. Не будь матери с племянницей, она бы ему показала! Тху очень смышленая девочка. В подготовительной группе, а пишет не хуже, чем школьница. Учительница не нахвалится, души в ней не чает. Нет, Куен сделает все, что в ее силах, только бы выучить девочку. Тху должна получить образование, не то что она, Куен.
Долго еще сидела она за столом, едва слышно шевеля губами, мысленно перебирая свои заботы. За стеной, в ночи, шумел ветер. Время от времени Куен поднимала голову и прислушивалась.
Под утро полил дождь. Незаметно девушка задремала, уронив голову на руки, а когда проснулась, светильник погас и ее окружала холодная, сырая темнота. Дождь усилился, слышно было, как по крыше хлестали водяные струи.
Проснулась она со смутным ощущением тревоги. Что ей снилось? Она с трудом припомнила, что они будто бы шли с Кхаком вдоль берега реки и вдруг увидели что-то страшное, что именно, она не помнила. Потом она повстречала мужчину, который доставил ей последнее письмо Кхака. Того, с большими глазами и тонкими бровями, которые не выходили у нее из памяти. Куен зябко поежилась. Шум дождя сливался с воем ветра, шелестом банановых листьев и тростника. Где-то рядом поскуливал пес. Ухо Куен улавливало эти привычные звуки, но мысли все еще витали среди образов, навеянных сном, от которого в душе осталась непонятная тоскливая боль. Все прошедшее показалось сейчас Куен какой-то тревожной полуявью.
Куен передала тете в Намсать, чтобы та немедля приезжала к ним погостить. Едва переступив порог, тетя Бэй залилась слезами и принялась выкладывать свои бесчисленные горести. Однако с ее приездом в доме стало как-то оживленнее. Помогая Куен по хозяйству, она без умолку болтала либо с ней, либо с соседями, забегавшими во двор.
Выждав некоторое время, Куен попробовала намекнуть, что неплохо было бы тете совсем остаться у них, но та ответила неопределенно: «Надо подумать». Куен не выдержала: «Чего думать? Может, желаете вернуться к своему благоверному, чтобы он вас до смерти забил?» Тетушка только вздохнула: «Что ты знаешь! Нелегко порвать с прошлым!» Куен недоумевала: «Отчего это люди так цепляются за свое прошлое?»
Когда дела в доме наладились, Куен решила, что пора съездить на могилу брата. Однажды утром она собрала на дорогу узелок и, оставив дом на попечение тетки, отправилась искать старого Хьеу. Вышла она на рассвете, и, когда миновала ворота деревни, сердце тревожно сжалось. Пес Ванг увязался за ней, весело вертя хвостом. Путь до пагоды в горах До, где жил старик Хьеу, не такой уж дальний, но эта неизвестная дорога почему-то вызвала у Куен предчувствие, что придет время, и она покинет родной дом, уедет куда-то далеко-далеко… Куен остановилась, чтобы прогнать пса. Тот отбежал в сторону, уселся, будто предлагал: «Давай вернемся!» Куен двинулась дальше по дороге. Пес с минуту постоял, недоумевая, и последовал за ней. «Вернись, Ванг!» — крикнула Куен. Пес остановился. Навострив уши, он стал следить за хозяйкой, которая уже шла через поле. Пес понимал, что ему придется вернуться, ибо здесь была граница, которую он еще не переступал, но на всякий случай поскулил — не разрешат ли на этот раз пойти дальше, потом повернулся и нехотя побрел домой.
Куен шла средь полей спелого риса. Изредка она оборачивалась, смотрела на кусты бамбука, на верхушки арековых пальм и фруктовые деревья. Куен всего лишь несколько раз приходилось уезжать из родного села. День за днем протекала здесь незаметно ее жизнь. Самыми дальними ее путешествиями были поездки в Намсать, на родину матери, да как-то раз, когда Кхак еще учился в школе, ездила она в Ханой. Видно, поэтому так тревожно сейчас было у нее на душе.
Уже совсем рассвело, когда она подошла к переправе через речку на границе уезда. Куен повезло — двуколку, возившую пассажиров до местечка До, не пришлось долго ждать. Дорогу эту обслуживало несколько крытых повозок на старых, отживших свой век автомобильных колесах. Попутчиками Куен оказались два торговца табаком и лоточница. Куен примостилась рядом с возницей и, когда повозка тронулась, невольно прислушалась к разговору торговцев. И о чем они только не болтали! Начали с довольно соленых шуток, потом заговорили о ценах, о японцах, которые сгоняют народ строить аэродром под Хайфоном, посетовали на то, что пряжа стала дорога, вспомнили о рынке, что открылся где-то в «Шайгоне», о том, что король Бао Дай собирается скоро совершить поездку на Север.
Старая лошадка трусила по асфальту, поматывая реденькой гривой. Горы, которые до этого дня Куен приходилось видеть только издали — голубоватыми, с неясными, размытыми очертаниями, — сейчас заметно приближались. Подъехали к реке. Двуколка остановилась в ожидании парома. Между берегов, поросших банановыми деревьями, текла мутная кирпично-красная вода. Уж не их ли извилистый Лыонг добрался сюда? Когда выехали на противоположный берег, дорога потянулась вдоль подножия гор с почти отвесными склонами. Постепенно она стала забирать все круче, поднимаясь к невысокому перевалу, зажатому между голых скал. Пассажиры сошли с повозки и пошли пешком. Лошадь едва справлялась с подъемом, она натужно вытянула шею и вся лоснилась от пота.
Был полдень, когда они наконец добрались до места. Куен заглянула в небольшую харчевню, рассчитывая перекусить там и узнать дорогу к пагоде Нгай.
— Если тебе нужна пагода, — сказала хозяйка харчевни, — иди прямо по шоссе. Пройдешь каменный мост и, как увидишь печь, где обжигают кирпич, сворачивай и дальше иди по тропинке. Пагода вон у тех высоких гор. По дороге увидишь лишь холмы, тростники да ручьи, а порою и лес. Смотри не заблудись. Места здесь безлюдные, опасные. В прошлом месяце часов в пять вечера на этой дороге убили двух сестер. И взяли-то несколько десятков донгов. Бандитов здесь полно, только и знают грабить да опиумом торговать. На что уж я рядом с крепостью живу, и то редко когда осмелюсь отойти от дома. Постарайся возвратиться пораньше. Неужто одна идешь?
После таких наставлений Куен поспешила отправиться в путь. Солнце начало припекать. Она быстро шагала по крытому щебенкой шоссе, время от времени оглядываясь на крепость, казалось, ее башни на высоком холме не желали выпускать Куен из поля зрения.
Время близилось к полудню. Окрестные села были далеко, дорога словно вымерла. Куен шла в полном одиночестве, лишь коротенькая тень неотступно следовала за ней.
Перейдя бетонный мост, она подошла к старой заброшенной печи и, как велела хозяйка харчевни, свернула на тропинку, которая вела в сторону холмов у подножия горной цепи. Местность и правда была какая-то дикая. Голые холмы замерли в полуденной тишине, точно затаив угрозу. Куен шла не останавливаясь, пока солнце не стало клониться к западу. Она вошла в хвойную рощу, протянувшуюся вдоль небольшого ручья, и спустилась к ручью. Вода была чистая, прозрачная. Свежая прохлада воды так и манила посидеть у ручья. Тишину тенистого леса нарушали лишь голоса птиц да шум сосен. Они покачивались, как бы приглашая Куен отдохнуть под их сенью, хоть на время забыть все заботы и невзгоды. Но Куен некогда было отдыхать, нужно засветло добраться до пагоды. У развилки дорог в тени сосны похрустывал травой буйвол. Куен огляделась, надеясь расспросить кого-нибудь, куда ей дальше идти, но, так никого и не найдя, сама выбрала тропинку. Идти пришлось довольно долго. Лес кончился, и перед Куен появилась небольшая лощина, засаженная сахарным тростником. Среди темной зелени тростника виднелись крыши домов, не похожие на те, что строят у них на равнине. Впереди на дороге показался высокий мужчина в необычном зеленовато-фиолетовом костюме и в такого же цвета берете. На плече он нес большую вязанку дров.
— Послушайте, послушайте! — обрадовалась Куен.
Мужчина обернулся.
— Скажите, пожалуйста, дойду я этой дорогой до пагоды Нгай?
— Ну нет! — ответил мужчина с характерным для горцев акцентом. — Надо идти обратно.
Куен остановилась, досадуя на свою оплошность.
— Иди назад через лес, а потом вдоль ручья, мимо поля лимонной мяты.
Куен пошла обратно. Буйвола под сосной не оказалось, его, видно, уже увели. Куен отправилась по тропинке вдоль ручья, с тревогой поглядывая на солнце, которое быстро клонилось к западу. Теперь не дай бог еще раз заблудиться, тогда, чего доброго, придется ночевать в лесу!
Рассказы хозяйки харчевни не выходили у Куен из головы, она настороженно оглядывалась по сторонам, косясь на высокие молчаливые стволы сосен.
Когда Куен вышла наконец из леса и увидела поле лимонной мяты, она с облегчением вздохнула и прибавила шагу. Теперь дорога вилась по склону холма и спускалась к каменному мостику, переброшенному через горный ручеек. До слуха Куен донесся лай собаки. Где-то поблизости было селение. Показался длинный ряд высоких сандаловых деревьев, а за ними, почти скрытые густой листвой няна[2] трехарочные ворота пагоды. Наконец-то!
Навстречу Куен выскочила рыжая собака и, злобно рыча, бросилась к ней. Девушка в испуге замахала ноном, громко повторяя слова буддийского приветствия.
— А-зи-да-фат! — послышалось в ответ. — Кто здесь?
От дверей пагоды торопливо шла пожилая монашенка.
— У вас, бабушка, живет новый работник?
— Это ты про старого Хьеу? Уж не родственница ли?
Она повела Куен куда-то за пагоду по замшелой, местами выщербленной кирпичной дорожке, в конце которой стояла небольшая крытая соломой хижина.
— Обожди, дочка, здесь, я схожу кликну Хьеу, он в огороде, пропалывает грядки.
Куен вошла и присела в хижине, пустой, как базарные ряды в будний день. В углу единственной комнаты стояла крупорушка, на топчане — курительный прибор в щербатой чашке да деревянный поднос с небольшими черными от чая чашками. Впрочем, и сама пагода, которую сторожил теперь старый Хьеу, была под стать этой хижине — такая же старая, ветхая и заброшенная. Сквозь выбоины и трещины в кирпиче, устилавшем двор, буйно проросла трава, а за огородом она вымахала почти по грудь, совершенно скрыв несколько надгробий. В пагоде были гости: проходя по двору, Куен успела заметить, что настоятельница беседовала с мужчиной в тюрбане и черном шелковом одеянии. Глаза его смотрели из-под густых бровей твердо, открыто. Мужественное лицо обрамляла смолисто-черная бородка.
Со стороны огорода появился Хьеу. Он улыбался и отряхивал землю с ладоней.
— А я гадаю, кто бы это мог меня спрашивать? Давно пришли? Как дорога, далеко показалось?
Вечером Куен ужинала вместе с Хьеу и монахиней. Настоятельнице подавали отдельно. Собственно, все население пагоды и состояло из двух старых монахинь да Хьеу.
— Здесь так безлюдно, вы не боитесь бандитов? — поинтересовалась Куен.
— Боимся, конечно. Правда, пока они нас не трогают, побаиваются Чыонг Конга. Это тот самый мужчина, что был сегодня в гостях у нашей настоятельницы. Он объявил, что пагода под его защитой.
Хьеу рассказал Куен, что имение Чыонг Конга находится недалеко от пагоды. Дети этого господина, сын и дочь, любят ездить верхом и отлично владеют почти всеми видами оружия. Однажды отец и дети ездили даже в провинциальный центр Хоаньбо помериться силами с бродячими бойцами, которые показывали народу приемы боя холодным оружием. Чыонг Конг нередко наезжал в пагоду и сам слыл гостеприимным хозяином, любил принимать у себя интересных людей. Случалось, он месяцами не отпускал гостя, если тот пришелся ему по душе.
Прошла неделя, и старик Хьеу приехал в село Тям, чтобы отвезти Куен и тетушку Май на могилу Кхака. Куен оставила Тху на попечение тетки, и рано утром они втроем тронулись в путь. Куен взяла с собой лишь пачку благовонных палочек и небольшое каменное надгробие, которое сделали по ее заказу.
Пока они шли, старая Май не раз присаживалась отдохнуть у обочины дороги, однако с губ ее не сорвалось ни слова жалобы. Она молча брела, опираясь на палку, стараясь не отставать от дочери и Хьеу.
Поезд в этот день шел почему-то очень медленно. Промаявшись в душной тесноте вагона почти до часу дня, они приехали в Ханой совершенно измотанные. Старушка обессилела, но уверяла, что чувствует себя неплохо. В Ханое они зашли в харчевню при вокзале, наскоро перекусили, и тетушка Май снова заторопилась в путь. На трамвае они добрались до перекрестка Вонг, а там наняли рикшу и двинулись дальше. Чтобы сократить расходы, Хьеу взял одного рикшу на всех. Тетушка Май и Хьеу поместились на сиденье, а Куен — на подножке. По мере удаления от города росло и волнение Куен. Хьеу без умолку рассказывал о местах, которые они проезжали, и прикидывал, сколько им еще осталось добираться до места. Старушка за всю дорогу не произнесла ни слова. Она словно ушла в себя и не обращала внимания на происходящее вокруг, терпеливо дожидаясь момента, когда увидит могилу сына.
— Ну, вот и гуайява!
Хьеу остановил рикшу, помог сойти тетушке Май и повел мать с дочерью через кладбище, которое подходило к самой дороге. Прибежали ребятишки, пасшие буйволов неподалеку. Куен огляделась. Вокруг были сотни могил, и в душу ее стал закрадываться страх: найдет ли Хьеу среди этих могил холмик, под которым лежит их Кхак. Но Хьеу уверенно зашагал в дальний конец кладбища.
— Вот здесь!
Он подошел к совсем небольшому, заросшему травой холмику. Земля так осела, что могилку можно было различить только со стороны гуайявы.
— Его положили головой сюда. Вы побудьте здесь, а я схожу за лопатой. Надо подправить могилу, а заодно и плиту установить.
Хьеу ушел в соседнее село. Солнце клонилось к западу, освещая кладбище косыми лучами. Заслонившись ноном, Куен зажгла благовонные палочки. Дым, подхваченный легким ветерком, медленно поплыл, стелясь над травой.
— Брат мой, брат!..
Куен, рыдая, припала к холмику. Опираясь на палку, старая Май опустилась рядом с дочерью, не в силах оторвать взгляда от могилы сына. Так вот где ты лежишь, Кхак, сыночек мой родной! Сегодня мы с Куен пришли навестить тебя… А я-то мечтала увидеть тебя живым, прежде чем закроются мои глаза! Думала ли, что вместо тебя увижу этот холмик? Почему не я умерла вместо тебя!.. Губы старой Май кривились, но она не издала ни звука, продолжая молча смотреть на могильный холм.
Возвратился Хьеу с каким-то мужчиной. Они тут же принялись за дело, подсыпали земли, окопали и выровняли холмик. Куен сидела в стороне, всхлипывая, вытирая платком слезы. Когда земляной холм вырос и приобрел форму могилы, Хьеу старательно укрепил у основания каменную плиту с надписью.
— Теперь не затеряется. И Кхаку сегодня приятно: с родными повидался.
Жара спала. Закатное солнце окрасило траву багрянцем. Май поднялась с травы, сложила на груди ладони и низко, чуть ли не земным поклоном, поклонилась Хьеу.
— До конца жизни не забудем мы вашего добра!..
Старик кинулся поднимать ее.
— Что вы, что вы, тетушка! Зачем вы так… Сейчас я тоже попрощаюсь с покойным, да и в обратный путь…
Хьеу встал у могилы, низко склонил голову и, сложив перед грудью ладони, забормотал молитву.
Когда они вышли на шоссе, солнце уже зашло, кладбище стало погружаться в сумеречную мглу.
— В будущем году, — посоветовал Хьеу, — приедете навестить Кхака, посади́те куст хризантем.
Обратный путь оказался еще труднее. На вокзал добрались часам к восьми. Поездов уже не было, все ночлежки забиты — пришлось провести ночь на привокзальной улице под фонарем, среди шумной толпы, ожидавшей утреннего поезда. Ни Куен, ни тетушка Май всю ночь не сомкнули глаз. Выехали с первым, пятичасовым поездом, и, хотя им удалось занять сидячие места, все трое чувствовали себя совершенно разбитыми. Старик Хьеу простился с ними на станции Никуинь, так как решил навестить младшего сына. Когда поезд остановился наконец у знакомого моста, Куен помогла матери выйти из вагона. Они с трудом дотащились до лачуги Ты Гатя, и тетушка Май пролежала там не вставая до самого вечера. К счастью, в конце дня к Ты Гатю заглянул Кой. Он-то и довел, почти донес на себе тетушку Май до дому.
С того дня старушка стала сохнуть прямо на глазах. Она по-прежнему ела дважды в день, по-прежнему следила за внучкой, а вечером принимала участие в беседах с сестрой и дочерью, но мыслями она была где-то далеко. Разговаривая с матерью, Куен нередко замечала, что та почти не слушает ее. Случалось, посреди обеда она тихонько откладывала палочки и надолго застывала, погруженная в свои думы. «Мама-то совсем сдала!..» — качала головой тетушка Бэй. Куен изо всех сил старалась отвлечь мать от тягостных дум, пробудить интерес к жизни — то заводила разговор о жене Кхака, то принималась строить планы, как отыскать ее, размышляя вслух о том, где и когда они могли пожениться. Не осталось ли у Кхака ребенка? Во время таких разговоров в глазах старой Май вроде бы загорались искорки жизни. Она старалась припомнить кого-нибудь из друзей сына, у кого можно было бы разузнать об этом. Но скоро и этот разговор перестал вызывать у нее интерес. На речи дочери она только безучастно кивала головой. Когда же все уходили из дома, старушка кое-как добиралась до комнаты Кхака и долго оставалась там, перебирая вещи сына, или просто тихо сидела, одинокая, безмолвная.
И вот настал день, когда старая Май не смогла подняться с постели. Вечером, готовя матери отвар из трав, Куен решила обсудить с тетей Бэй, что им делать.
— Я думаю, вряд ли она поднимется, — сказала Бэй.
— У меня сейчас плохо с деньгами, и десяти донгов не наберется.
— Может быть, взять взаймы?
Куен только вздохнула. Взять взаймы значило снова идти на поклон к сборщику налогов Шану. А может быть, плюнуть на все, принять его предложение, и дело с концом! Да, конечно, это выход. Она и Тху сумела бы поставить на ноги. Но тогда придется принести себя в жертву! От всех этих мыслей Куен охватило чувство безысходной тоски… Ей стало до того жаль и семью и себя, что она не могла выдавить из себя ни слова. Тетушка Бэй, словно понимая, что делается в ее душе, покачала головой:
— И у меня сейчас, как на грех, хоть шаром покати. И рада бы помочь, да нечем.
Глаза Куен вдруг вспыхнули решимостью:
— Вот что, тетя, завтра я приведу покупателей и продам землю. Другого выхода нет!
— Ты с ума сошла! Разве можно продавать землю!
— Лучше сейчас продать, чем выплачивать проценты, пока эту землю не отберут за долги!
Как ни ломали они голову, так и не решили, что же делать. Продать землю — останутся лишь огород и дом. Чем тогда жить?
Однажды ночью старой Май стало совсем плохо, она впала в забытье. Куен побежала на кухню, приготовила рисовый отвар и заставила мать проглотить несколько ложек.
— Чего тебе приготовить, мамочка, скажи, утром я схожу на рынок, куплю все, что надо, — говорила Куен, прибирая седые волосы матери.
Старушка покачала головой, подняла веки и долго не отрываясь смотрела на Куен. Глаза старой Май поблескивали в тусклом свете, взгляд этот был полон такого напряжения, словно она стремилась навеки запечатлеть образ дочери, усилием своей воли защитить ее от жизненных невзгод.
— Не ходи занимать у Шана, — сказала старушка после долгого молчания. — И не траться больше на лекарства…
Май устало закрыла глаза. Дыхание с трудом вырывалось у нее из груди. У Куен мелькнула страшная мысль, что мать дает ей последние наказы перед смертью, но она отогнала эту мысль.
— Лежи спокойно, мамочка, и ни о чем не думай. С домашними делами я сама управлюсь. Ты больна, и без лекарства не обойтись.
— Не бери взаймы… — едва слышно повторила старушка. — Потом будет трудно… Тху… — Казалось, еще немного, и жизнь покинет ее.
— Да я и не думаю брать взаймы, мама! Напрасно ты волнуешься.
Старушка отвела взгляд и замолчала.
К утру тетушке Май стало легче. Она съела несколько ложек сладкого рисового отвара, а когда проснулась Тху, подозвала внучку к себе и стала задумчиво гладить ее по голове тонкой иссохшей рукой.
От утренних лучей порозовело небо. На стены дома легли теплые пятна, которые с каждой минутой становились все ярче. В доме все словно повеселело.
— Помоги-ка, дочка, выйти на волю. Хочу погреться на солнышке, взглянуть на наш двор, — попросила тетушка Май.
— Что ты, мама, тебе нельзя вставать! — решительно возразила Куен.
Но мать с такой мольбой смотрела на дочь, то та не выдержала. Она расстелила на приступке циновку, потом вдвоем с Бэй они закутали старушку в одеяло, вынесли ее из комнаты и усадили так, чтобы она могла опереться спиной о стену. Лицо старой Май выражало полнейшее удовольствие. Она с интересом оглядывала двор, залитый розовым светом, фруктовые деревья возле дома и пруд, сверкавший солнечными бликами, — все, с чем она сжилась, что окружало ее более четырех десятков лет, с того самого дня, как пришла она в этот дом молодой невесткой. Куен осторожно присела рядом, боясь проронить слово. Старушка положила дрожащую ладонь на руку дочери и молча смотрела на знакомый двор.
Вскоре веки ее устало сомкнулись, дыхание стало едва заметным. И вдруг Куен почувствовала, как рука матери судорожно сжала ее запястье, голова откинулась к стене и медленно упала набок. Взгляд остановился, помертвел…
— Ма-а-ма! — в отчаянии закричала Куен.
Старушка не отвечала. Тело старой Май еще хранило тепло жизни, но дыхание уже прекратилось. Набежавший ветерок играл серебристой прядью, свесившейся на высокий, теперь совсем безмятежный лоб.
С первыми лучами солнца со стороны Катби и Зялама донесся вой японских самолетов, нарушив мирную тишину утреннего неба. Впрочем, на берегах Лыонга уже привыкли к самолетам. Десятка два тупорылых машин кружило в воздухе. Они то собирались в стаю, то разлетались в разные стороны, точно растревоженные термиты. Последнее время число японских самолетов заметно увеличилось: японцы прибрали к рукам крупнейшие французские аэродромы в Зяламе и Катби, не считая тех, что они построили сами. Как правило, рядом с японскими аэродромами возникали казармы, проволочные заграждения, сторожевые вышки, конюшни, а за всем этим стояло разорение согнанных со своей земли крестьян, побои, издевательства, а нередко и убийства ни в чем не повинных жителей. Рассказывали, в провинции Бакзянг, у аэродрома Кауло, японцы до смерти забили беременную женщину. В Катби, близ Хайфона, они поймали воришку, привязали к столбу и держали его под палящими лучами солнца до тех пор, пока тот не потерял сознания. Потом прямо на улице мечом отрубили ему голову. В Зяламе японцы, заподозрив местную девушку в том, что она отравила у них коня, заживо зашили несчастную в брюхо издохшего коня. Но все эти зверства вызывали не страх, а ненависть.
Занятый своими мыслями, Ле шагал вдоль реки по безлюдной дороге, петляющей среди густо разросшихся садов вай[3]. На душе у него было тревожно. Недавно в Хайфоне снова прошли повальные аресты, Тхиета тоже схватили. Здесь, в Хайзыонге, уцелевшие организации можно было пересчитать по пальцам. И все по вине Тона! Теперь даже ценою жизни не искупить ему предательства! Для него, Ле, этот провал послужил жестоким уроком. Когда забрали Тона, Ле тут же перевел на нелегальное положение свои группы. Однако, видя, что аресты прекратились, успокоился. Скоро из тюрьмы пришло сообщение, что, несмотря на пытки, Тон держится стойко. Но палачи, видно, попались опытные, сумели раскусить этого парня, любившего изображать героя. Они не спешили. После первой серии пыток его поместили в одиночку, подлечили, а затем начали все сначала. И Тон не выдержал. Вся его показная стойкость превратилась в ничто. Чтобы спасти свою шкуру, он выболтал все, что знал, приводил ищеек даже в те семьи, где хоть однажды ему дали приют. Организация была разгромлена, связи нарушены, многие были брошены за решетку, остальные укрылись где попало.
Сам Ле, уже больше месяца скрываясь от погони, пытался нащупать связи с уцелевшими организациями. Сколько ночей пришлось провести под открытым небом, сколько раз лишь благодаря случайности удавалось уйти из искусно расставленных сетей! Но горше всего то, что родители арестованных друзей гнали с порога, гнали со страхом, как привидение, не желая даже слово сказать. Ле вспомнил, как однажды поздно вечером, в Тиенли, он зашел в дом одной из активисток. Старушка мать приоткрыла дверь, посветила фонарем и, узнав его, умоляюще зашептала: «Богом заклинаю, уходите! Нет ее дома, нет!» Перебрав в памяти, где еще он мог бы остановиться, Ле убедился, что это все дома бедняков вроде Коя, к которому он сейчас шел. Они не в состоянии прокормить его и два дня. Счастье еще, что уцелела организация в этой провинции. И то только потому, что в свое время он не рассказал о ней Тону. Тоже урок! Правила конспирации — закон для всех независимо от поста и степени доверенности того или иного партийного работника. И с теми, кто пытается обойти этот закон, стать выше его, следует держаться вдвойне осторожно.
Сады заметно поредели и наконец кончились. Ле поднялся на дорогу, идущую по дамбе. С высоты, радуя глаз, открылся бескрайний простор рисовых полей. Небо было ясное, безоблачное. Вдали, в голубоватой дымке, виднелись горные цепи уездов Донгчиеу и Тилинь. Еще дальше, у самого горизонта, сквозь дымку едва различались, почти угадывались горы Иенты, вершины которых терялись в облаках.
Близ горы До, у переправы Гом, он различил крошечные кирпичные домики и клубы дыма, поднимавшиеся от керамических печей. Ле вдруг припомнилось, как лет двенадцать назад они шли с Кхаком по берегу Лыонга. А несколько месяцев спустя их схватили и бросили в тюрьму. Им тогда обоим было немногим больше двадцати. Он, Ле, работал токарем на шахтах в Даокхе и вел партийную работу, а Кхак учился в Ханойском педагогическом училище. Немало историй о мудром Нгуен Чае рассказал тогда ему Кхак. Ведь именно здесь, в Консоне, в уезде Тилинь, происходили события, в которых участвовал Нгуен Чай, полководец и поэт. Стихи его Кхак помнил наизусть. Тогда он все мечтал добраться до Хайфона, а там завербоваться на пароход и уехать за границу. Вот под этим капоковым деревом, помнится, они обсуждали планы Кхака. Ле оглядел дерево. Оно все так же возвышалось у дамбы, среди речных наносов, огромное, закрывшее небо своими корявыми ветвями.
Как и было условлено, Кань ожидал его в километре от переправы, под одиноким деревом у дороги, ведущей в уездный центр. Проходя мимо, Ле молча обменялся с ним взглядом и не спеша спустился к реке, где стояла лодка старого Зяна. Ле весело поздоровался со стариком и его невесткой, сошел в лодку и нырнул в шалаш на палубе. Вскоре подошел Кань и тоже скрылся в шалаше. Старик огляделся и деревянным ящиком заслонил вход в шалаш.
Устроившись поудобней под низкой крышей, Ле снял тюрбан, скинул длинное платье и принялся раскуривать бамбуковый кальян, засыпая Каня вопросами.
— Долго пришлось дожидаться? У тебя все в порядке? Что нового слышно о Тхиете?
— Они решили судить его военным судом. Могут расстрелять.
Ле задумчиво смотрел на Каня.
Пожалуй, он прав… Последнее время французы перешли на военно-полевые суды, и расстрел за политическую деятельность сейчас вполне обычное дело. Хотят запугать людей. Никак не придут в себя после восстаний в Баксоне и Намбо. А тут еще налеты партизан в Динька и Вуняе. Да, сейчас не приходится рассчитывать на снисходительность.
— Из членов парткома с цементного, — продолжал Кань, — удалось скрыться одному Ману. Связь с ним я еще не наладил. Ну, а у тебя что?
— У меня важные новости. Создан фронт Вьетминь[4].
Кань молчал, не спуская с Ле выжидательного взгляда, но тот продолжал не торопясь, с чуть заметной улыбкой:
— Получены материалы Восьмого пленума ЦК о новой политике партии, Декларация Вьетминя и письмо товарища Нгуен Ай Куока[5] из-за границы. Так что новостей, как видишь, много, и все хорошие! Нам сейчас надо браться за дело засучив рукава, поднимать революционное движение!
Пока Кань, едва заметно шевеля губами, читал решение пленума, Ле с наслаждением растянулся на дощатом полу лодки. Досталось ему сегодня: чтобы добраться сюда к условленному часу, пришлось выйти до рассвета и идти без отдыха. За последний месяц не было дня, чтобы он поел досыта, не было ночи, которую он проспал бы спокойно. Только сейчас, в лодке старого Зяна, он мог наконец насладиться покоем.
Ле выглянул из шалаша. Маленькая Ха раздувала огонь под котлом с рисом. Старый Зян сидел у кормового весла и чинил сеть, внимательно посматривая по сторонам. На берегу его невестка стирала белье, не спуская глаз с дороги. Берега здесь заросли камышом, и, случись что, старику стоит только взяться за весла, и лодка мгновенно затеряется в камыше, как иголка в стоге сена. Пожалуй, только здесь Ле чувствовал себя в полной безопасности. Его охватило давно забытое ощущение домашнего уюта… Да, эта лодка и была теперь его единственным пристанищем. Вокруг удивительная тишина. Плещется вода за бортом, лодка лениво покачивается на волне, и в такт ей качается голубое небо. Черное от загара лицо старого Зяна постепенно заволакивается, незаметно Ле погружается в сон… Кань разбудил его, когда завтрак был готов. Сын Зяна успел, оказывается, побывать на рынке, продать рыбу, купить кусочек мяса, бутылку водки и свежую газету. Гости не хотели садиться за еду без хозяев, но те отказались наотрез, отговорившись тем, что уже завтракали. Только сын Зяна составил им компанию. Ле едва пригубил из крохотной рюмки и поставил ее на поднос.
— И выпивка у нас есть, и закуска, всего полный поднос. Но нам с Канем нужно еще поработать, так что ты нажимай, не обращай на нас внимания. — Парень кивнул, однако дальше двух рюмок не пошел. А Кань от одной рюмки так раскраснелся, что они принялись потешаться над ним.
Покончив с завтраком, сын Зяна выдернул шест, к которому была привязана лодка и не спеша направил ее против течения.
Кань и Ле шепотом обсуждали сводки с русского фронта, опубликованные в газетах.
— Не пойму, в чем тут дело? Почему русские терпят поражение за поражением? Неужели правда, что немцы под Киевом окружили и уничтожили более трехсот тысяч?
— Потери у русских, конечно, есть, но немцы явно раздувают свои успехи. Ведь это же сводки немецкого командования! Мы не знаем, что сообщают об этом русские.
— Я слышал, под Москвой фашистов остановили.
— Это верно! Седьмого ноября Сталин принимал парад на Красной площади. В девятнадцатом году против Красной Армии выступили четырнадцать государств. И потерпели крах.
— Но почему все-таки Сталин допустил внезапное нападение?
— Мы не знаем, как обстоит дело. Вначале, может быть, и допустил что-то, но сейчас ясно одно: блицкриг, о котором Гитлер раструбил по всему свету, провалился.
— А японцы?
— За последние месяцы они перебросили в Южный Вьетнам несколько десятков дивизий. Видно, создают там военную базу, готовятся к нападению на Гонконг, Филиппины, Сингапур и Малайю. Вот и до нас докатилась война.
Кань напряженно слушал.
— Военная и революционная обстановка в стране, — говорил Ле, внимательно следя за Канем, — меняется очень быстро. Поражение восстаний в Бакшоне, Долыонге и Намбо привело к спаду движения. Но восстания эти были только подготовкой, так сказать, репетицией главного сражения за захват власти, которое нам предстоит осуществить. Вот почему понадобилось расширить национальный фронт, выдвинуть лозунг «Единство ради спасения Родины», создать Вьетминь.
— У меня что-то не укладывается в голове, о каком единстве с буржуазией и помещиками может быть речь?
— Только с теми, кто против фашистов. Или хотя бы сочувствует национально-освободительному движению.
— Но в программе фронта Вьетминь нет больше лозунга аграрной революции!
— Это совсем не значит, что партия отказалась от аграрной революции. В данный момент этот лозунг временно снимается, чтобы собрать все силы на борьбу против японцев и французов, добиться национального освобождения. Разумеется, это лишь временная уступка, благодаря которой мы сможем активнее привлечь на сторону революции средние слои населения. К тому же партия по-прежнему выступает за снижение арендной платы и долговых процентов, за раздачу крестьянам общественной земли.
Кань слушал, не возражая, но по его лицу было видно, что он усваивает с трудом то, что говорит Ле, преодолевая старые, издавна сложившиеся взгляды и понятия.
— Когда меняется обстановка, — продолжал Ле спокойно, хотя голос его становился тверже, — следует менять и тактику, как на поворотах дороги мы меняем направление движения машины. Не успеешь повернуть руль — загремишь в пропасть. Главное сейчас — разгромить фашистов. Вот послушай, что пишет Нгуен Ай Куок.
Ле развернул отпечатанную на литографе листовку и тихо, но внятно прочел:
— «…Час пробил! Выше знамя восстания, поднимайте народ на борьбу за свержение власти японцев и французов!.. Мы не можем терять ни минуты! Соотечественники, поднимайтесь на борьбу! Сплачивайте ряды, объединяйте усилия за достижение победы над японцами и французами!»
— Да, — помолчав немного, тихо произнес Кань, — новая линия партии ставит немало новых проблем. И сейчас этот фронт, видно, все-таки лучшая форма организации революционного движения!
— Ну конечно! Без всяких «видно» и «все-таки».
Долго сидели они, надежно скрытые тонкими стенами шалаша, и, позабыв обо всем на свете, увлеченно говорили о борьбе с репрессиями, о возрождении низовых организаций, о создании у себя в районе организации борьбы за спасение Родины. Наконец Ле выглянул наружу. Лодка стояла посреди реки, в густых зарослях камыша. Солнце склонилось к западу, и лучи его не жгли так немилосердно. Над головой, плавно размахивая крыльями, пролетали белые аисты.
Пора было расставаться.
— Ни в коем случае не держи при себе партийные материалы, — давал Ле последние наставления. — Оставь все, что ты сейчас читал. Позже я перешлю тебе со связным и декларацию, и программу, и устав Вьетминя. Помни, сейчас нужна предельная осторожность! В нашем деле осторожность — залог успеха.
— Послушай, Ле… — Кань замялся. — Говорят, Нгуен Ай Куок вернулся и даже принимал участие в последнем пленуме?
— Об этом я знаю столько же, сколько и ты! — улыбнулся Ле. — То есть ровным счетом ничего.
— А французские газеты раструбили о его гибели. Для нас, вьетнамцев, большая честь — иметь в Коминтерне своего представителя!
— Однажды мне показали его фото. Меня допрашивал Риу из сайгонской охранки. Он хвастался: французская разведка — лучшая в мире! Ну и показал мне эту фотографию: «Знаешь, кто это? Нгуен Ай Куок! Ваш верховный вождь за границей. Эту фотографию нам прислали из Франции. Видал! Теперь вам от нас не уйти!» Он еще что-то болтал, что именно — не помню, все пропустил мимо ушей, а вот фотографию успел рассмотреть. Товарищ Нгуен Ай Куок был снят в черной фетровой шляпе, с шарфом на шее. Шляпа не закрывала его высокий лоб. А глаза — такие ясные, лучистые!..
Медленно скользя по воде, лодка пересекла реку и уткнулась в берег. Уже стемнело. Они условились о следующей встрече, затем Кань спрыгнул на берег и исчез среди тутовника.
Письмо Тхао, в котором она сообщала о гибели Кхака, ошеломило Хоя. Весь вечер он просидел в задумчивости за письменным столом. Работа не клеилась. Наконец он отодвинул в сторону ворох бумаг и отправился бродить по поселку. Он и сам не заметил, как вышел к Западному озеру. Было ветрено. Озеро покрылось крупной рябью. Вдали, на фоне багрового неба, вырисовывались очертания горной цепи Бави. Почему-то вспомнился тот далекий вечер, когда он пришел к Кхаку предупредить об опасности. Вспомнил Хой и свою тогдашнюю тревогу и опасения… Они оправдались. Теперь, когда Кхака не стало, Хой особенно остро почувствовал, какой опорой был друг. Беседы с Кхаком вселяли в него надежду, уверенность, хотя сам он обычно высказывался иронически. Кхак был для Хоя своеобразным символом веры, он поддерживал его, не давал опуститься. Хой хорошо запомнил последний разговор на берегу реки, когда Кхак сказал: «Наступит время, и ты поймешь, что дальше так жить невозможно. Тогда ты обретешь и смелость и силу!..» Но, честно говоря, он так и не находил в себе ничего, кроме слабости и какой-то постыдной приниженности. А сколько ему еще предстоит испытать унижений в поисках средств к жизни — одному богу известно! Однако слова друга не пропали бесследно. Они, как семена, незаметно пробились и дали всходы. И вот теперь Кхака не стало! Ушел человек, который имел право на жизнь больше, чем кто-либо другой, а люди, влачащие жалкое, бессмысленное существование, вроде него, Хоя, живы!
Вернувшись домой, Хой не зашел, как обычно, поболтать с хозяином дома, а прошел прямо в свою комнатушку, которую они снимали вместе с братом. Донга еще не было, он приходил с уроков обычно в одиннадцатом часу. Хой зажег лампу и, усевшись за стол, принялся перечитывать то, что написал вчера. Рассказ показался ему настолько сумбурным, неинтересным, что он раздраженно швырнул его в ящик стола. Хотел было почитать, но все валилось из рук. К чему сейчас все это, когда повсюду видишь одну несправедливость и в стране хозяйничают иноземцы!
Керосиновая лампа, немой свидетель всех его мук и терзаний, неизменный друг, с которым он не разлучался добрую половину жизни, бесстрастно струила свой желтый свет. Сколько ночей она вот так же освещала страницы книг, открывая ему, мальчишке, целые россыпи прекрасных мыслей. Шли годы, и постепенно гасли детские мечты. Однако в жизни скромного школьного учителя керосиновая лампа по-прежнему оставалась верной спутницей, при ее свете он читал ученические каракули, она словно поддерживала в нем волю к жизни, вселяла радость. Теперь он сменил работу учителя на писательский труд, не суливший ему ни прочного положения, ни верного заработка. Днем ему приходилось обивать пороги редакций, и только по ночам, при свете подруги-лампы, падавшем на чистый лист бумаги, Хой обретал свободу мысли, когда он мог предаваться печали или радости, сражаться со злом силою своего ума и сердца. А реальная, повседневная жизнь словно издевалась над ним. Там не было места беспомощному мечтателю, жалкому муравью в мире несбыточных иллюзий, букашке, придавленной судьбой. Только наедине с чистым листом, освещенным желтым светом лампы, он ощущал в себе силы, в нем пробуждались надежды и чаяния. В эти годы вся жизнь Хоя как бы сосредоточивалась в небольшом желтом круге, который вырывала лампа из ночного мрака. Не так уж часто выпадали на его долю вечера, когда он мог сидеть в кругу семьи, чувствуя рядом локоть жены, слушая милый лепет детей. Чаще приходилось ему коротать вечера в какой-нибудь загородной лачуге, где он влачил жизнь, полную лишений, одинокий, оторванный от родных, цепляющийся за несбыточные иллюзии.
Хой выкрутил фитиль. Ему хотелось отвлечься от этих невеселых дум, отогнать тоску. Нет, так нельзя! Надо работать! Однако, убедившись, что сегодня он уже не сможет приняться за работу, Хой решил почитать дневник Лока.
Как-то на днях Хой зашел к дяде, и тот сообщил, что Лока разрешили взять домой из больницы, где он лежал в палате для душевнобольных. Лок попал туда год назад после возвращения в Южный Вьетнам с камбоджийского фронта. «Почитай-ка, — сказал Дьем, передавая Хою дневник. — Здесь ты найдешь немало неожиданного. Я все ругал мальчишку, не подозревая, какие у него цели. А теперь уже поздно!»
Хой быстро перелистал страницы. Их было не так много. Первые страницы были исписаны старательным ученическим почерком, но ближе к концу строчки становились торопливыми и неразборчивыми.
«23.VII.40. Назначили в 6-й артполк колониальных войск командовать расчетом 75-миллиметрового орудия под началом лейтенанта Филиппа. Лейтенанту 31 год, носит усы. Осмотрел меня а головы до ног и сразу же заявил: «Ты должен помнить, что до сих пор в артиллерии никому из туземцев не давали унтер-офицерского звания. Погоны, которые ты получил, — особая милость правительства!» Да, я и без него знаю, что «грязные аннамиты» никогда не поднимались выше ефрейтора. Только нужда в войсках для охраны заморских колоний вынудила французов обучать нас военному делу. Итак, я начинаю жизнь «наемника». Поговаривают, что нас скоро отправят в Лангшон. Обстановка накалилась. Японцы держат свою дивизию у самой границы, прямо напротив Донгданга.
Вчера забежал к своим, принес сестренке конфет. Старика не было дома. Оно и к лучшему. Мы с ним разные люди. Стоит нам поговорить с минуту, как отец начинает кричать, и я тоже не выдерживаю. Но теперь, когда близится отъезд, стало почему-то вдруг жаль старика. Грустно. Скучаю по дому. Может быть, поэтому и решил вести дневник.
26.VIII. Мы в Дапкау… Вечер. Тоска смертная. Куда бы сходить? Может быть, на мост, к девочкам, вместе со всеми нашими?
29.VIII. Шли всю ночь, пока не добрались до Донгмо. Кругом горы. В местечке всего одна улица, дома кирпичные, но грязные. Капоки здесь огромные, деревья сплошь увиты лианами, их плети, как усы, свисают почти до земли. Все забито солдатами (французские легионеры и сенегальцы), полно вьючных животных и автомашин. Из каких полков только здесь нет солдат: и из 9-го пехотного, и из 5-го Иностранного легиона, избалованных европейцев ветеранов тоже хватает. Теснота, давка, кишат как муравьи в муравейнике.
30.VIII. Наконец-то выспался, отыгрался, что называется, за все! Вечером ходил смотреть село. Первый раз встречаю дома на сваях. Сержант Фабиани держится с откровенной наглостью. Ладно, я ему еще покажу! А пока лучше не обращать внимания. Своим же ребятам из расчета я, кажется, пришелся по душе. Дядюшка Кинь зовет меня не иначе как «господин командир», и я каждый раз чувствую, что краснею. Зуе на два года моложе меня, кончил всего шесть классов, но насколько лучше он разбирается в жизни!
3.IX. Ужасный переполох! Вчера объявлена всеобщая мобилизация в Индокитае. Говорят, японская делегация во главе с Нисихара ведет в Ханое переговоры. В ночь на 1 сентября нас перебросили в Донгданг. Мы с Зуе устроились на постой в одном из свайных домов. А среди ночи по ту сторону границы вдруг раздались орудийные залпы. Сон, конечно, как рукой сняло. Бежим к орудию. Расчет уже на месте, сидят, курят, слушают, как палят японцы, и ждут приказа. Стреляли из 90-миллиметровых орудий и минометов не меньше 120 калибра. Где уж тут нам со своими 75-миллиметровками!
Филипп, по-видимому, перебрал вечером коньяку и на чем свет поносил начальство, всех, начиная от генерал-губернатора Деку и главнокомандующего Мартина. «Видно, им жить надоело! — орал он. — С японцами шутки плохи! А расплачиваться за все придется нам, генералов это не коснется!» Когда надоело ругаться, он снова принялся за коньяк. Для храбрости, надо полагать.
В три часа все стихло.
17.IX. Вот уже две недели не притрагивался к дневнику. Столько событий, что было не до записей. Сегодня Филипп послал меня в Дапкау за боеприпасами и коньяком.
Расскажу вкратце, что произошло за эти дни. Ночью 5 сентября батальон японцев, маскируясь в лесу, пересек границу, и, проснувшись, мы обнаружили, что Донгданг окружен. От страха наши французики позеленели. Но враг, не сделав ни одного выстрела, в то же утро вернулся на свою сторону.
В Донгданг прибыл 1-й Тонкинский стрелковый полк. В Лангшоне тоже появились регулярные вьетнамские части. Вчера вечером встретил Х., он приехал с вьетнамским батальоном. Разговорились. Он высказал кое-какие соображения на тот случай, если начнется заваруха с японцами. Настроен по-боевому. А во мне — ничего, кроме растерянности.
Вечером в Дапкау было спокойно, точно в глубоком тылу. Однако девочки наши остались в этот вечер одни. Среди населения паника, многие удирают. Хотел напиться — не получилось. Махнул на все рукой и отправился к своей пассии. Ее зовут Нюнг. Настоящее ли это ее имя — не уверен. Недурна. Старше меня года на три-четыре. Знает несколько фраз по-французски. Смеялась, как сумасшедшая, когда узнала, что я еще не имел дела с женщинами. Выудила все деньги из кошелька. Договорились завтра встретиться снова. А ночью на меня напала вдруг такая тоска, что вернулся в лагерь. Сижу один, не могу заснуть. Что ждет меня впереди? Неизвестно.
28.IX. Пока вроде жив!
2.X. Вернулись в Ханой. К своим не пошел, остановился в гостинице. Впрочем, это только одно название. Окна моего номера выходят на железнодорожный мост у Восточных ворот. Провожу время с одной девушкой, ей лет семнадцать-восемнадцать. Говорит, что она дочь чиновника, который служит у французов. Днем ходит в женскую школу, ночью «подрабатывает». Если все, что она говорит, правда, то это ужасно! Отец отбирает у нее заработанные деньги себе на опиум. А если дочь не принесет денег, папаша хватает палку и с руганью носится за ней по улице. Сейчас она спит у меня в номере на грязной постели. А мне не спится. Накануне перепил, голова гудит как котел. Который, интересно, час? 4.35. А не пустить ли себе пулю в лоб? И дело с концом…
3.X. Вечером ходил в госпиталь Фузоан навестить Киня. Видно, не выживет старик: разворотило все плечо. Палаты забиты ранеными из-под Лангшона. Некоторые лежат прямо на земле. Зловоние — задохнуться можно! Из Футхо приехала жена Киня, плачет, совсем голову потеряла от горя. Представляю, что было бы с Нган, если бы такое случилось со мной.
А вечером вдруг обуял какой-то дикий страх. Не знал, где найти вчерашнюю девушку, так хотелось хоть ей поплакаться на свою судьбу. Тоска. Жуткая тоска!
4.X. Опять получил увольнительную на день, но так и не зашел домой. А завтра вернусь в часть и — в дорогу. На улицах полно японских солдат. Ханойцы, оказывается, стали любопытными — толпами ходят за японцами. А как же ребята, погибшие под Лангшоном? Выходит, пропали ни за что!.. Пока жив, не забуду эту страшную ночь, этого позорного бегства.
Случилось это 29 сентября во второй половине дня. В небе неожиданно появилось шесть японских самолетов. Они летели вдоль дороги № 1, потом снизились и на бреющем прошлись над холмами, на которых стояли двенадцать наших 75-миллиметровок. По телефону передали приказ быть в полной боевой готовности. Часов в одиннадцать вечера в двух-трех километрах от нас послышалась бешеная пулеметная стрельба. И тут же загрохотали японские 70-миллиметровки. Снаряды свистели над нашими головами и рвались где-то за дорогой. Наши стали отвечать. Поначалу сердце стучало, как тамтам, но, как только заговорили наши орудия, я забыл про страх и стал громко, четко подавать команды. Перестрелка продолжалась минут двадцать, если не больше. Японцы, кажется, понесли потери. Филипп утверждал, что мы вывели из строя два их орудия. Судя по всему, так оно и было. Однако мы рано обрадовались: у подножия нашего холма стали рваться 70-миллиметровые снаряды, а потом японцы открыли стрельбу из тяжелых орудий. Филипп юркнул в траншею и больше не показывался. Вдруг я услышал вой снаряда и едва успел спрыгнуть в окоп, как он разорвался метрах в двадцати от меня. Запахло пороховой гарью. Прошло минут пятнадцать, обстрел кончился, и мы вылезли из окопов. С соседнего холма доносились вопли. Оказывается, там накрылись два расчета.
В час ночи где-то совсем рядом мы услышали пулеметную стрельбу. Затем звуки стали приближаться. Кинь говорит: «Господин Лок, если подойдет их пехота — пропадем!» Звоню Филиппу, никто не отвечает. Послал Зуе узнать, как быть. И тут снова начался жуткий артобстрел! Несколько снарядов разорвалось совсем рядом с окопом. Комья земли, пыль, не видно ни зги. Зажег фонарик. Мои стоят ни живы ни мертвы. Фабиани бормочет: «Что делать? Что будем делать?» Прибежал Зуе, на нем лица нет: оказывается, все уже давно удрали!
Мы моментально свернулись и драпать в Лангшон! Фар не зажигали. Не успели отъехать, как рядом разорвались три снаряда. Вопли, стоны. Послал машину подцепить орудие Каня, а сам побежал узнать, что с остальными. Расчет Фабиани разнесло вдребезги, а самого его колотило от страха. Троих солдат уложило на месте. Кругом лужи крови, куски тел. Подобрали двух тяжелораненых, потом еще человек семь. Приказал отнести их в грузовик. На шоссе встретили группу легионеров, которые бежали со стороны границы. Увидев нашу машину, они бросились к ней. Я выхватил пистолет, ору: «Кто прицепится — размозжу башку!» Отстали. Ехать по шоссе становилось все труднее: то и дело попадались разбитые грузовики, брошенные орудия. И так всю ночь в панике отступали остатки потрепанных частей.
Когда стало светать, наткнулись на четыре расчета 75-миллиметровок, укрывшихся под деревом. Спрыгнул с машины, подхожу, вижу — Филипп. Пока обсуждали, что делать, налетели японские самолеты, штук шесть. Мы побросали орудия и кинулись в лес. Но самолеты пронеслись в сторону Нашама и скрылись из виду. Весь день они летали у нас над головами и мы сидели в укрытии, голодные, не смея носа высунуть. Со стороны Донгданга, Нашама и Диеутхе не переставали доноситься грохот орудий, разрывы бомб. В полдень японцы заняли Донгданг и Нашам. Солдаты, бежавшие оттуда, рассказали, что японцы наступают чуть ли не со всех сторон. Видимо, они решили взять в клещи Лангшон. Два батальона вьетнамских войск ночью перешли к японцам. Тут я вспомнил о разговоре с Х., который поделился со мной своими планами тогда, в Дапкау.
Только когда начало смеркаться, наши расчеты осмелились наконец выползти из леса и двинулись в Лангшон. Оказалось, население Лангшона покинуло город. Дома стояли запертые, по улицам растерянно бродили солдаты — вьетнамцы, европейцы, негры. Офицеров не было видно. Едва наша машина остановилась, навстречу нам выбежала из темноты группа пехотинцев. За городом в районе кладбища, говорят, японская разведка! Через минуту раздались винтовочные выстрелы со стороны дороги на Тиениен. Мои солдаты вмиг исчезли, на дороге остались одни орудия. Филипп рвал на себе волосы, проклиная всех и вся. «Ждите, — говорит, — здесь, а я схожу в крепость, узнаю, в чем там дело!» Фабиани поторопил его: «Замешкаемся — нагрянут японцы, тогда не выберемся!»
Пока переругивались, раздался грохот и над крепостью взметнулось пламя. Прибежал Филипп: «Там рвут мины, уничтожают все боеприпасы! Бежим! Японцы вот-вот войдут в город! Нужно ехать по шоссе, к мосту Килыа. Где-то там, за мостом, подполковник. Прибудем, получим распоряжение!»
Мы полезли в машины, но оба шофера куда-то исчезли. Филипп с проклятиями приказал отцепить орудия, разыскал шоферов, и мы без оглядки помчались по шоссе.
Ночь была темная, хоть глаз выколи. За спиной время от времени грохали орудия. Доносилась одиночная стрельба и пулеметные очереди. Невозможно было понять, что происходит.
Наши четыре уцелевшие машины с потушенными фарами чуть не ощупью пробирались в ночной тьме среди отступающих солдат. Все бежали в сторону моста Килыа. Я ехал на подножке второй машины, чтобы в случае чего можно было спрыгнуть.
Мы подъехали к берегу, и уже различали силуэт стального моста, как вдруг впереди раздались винтовочные залпы, засвистели пули. У меня от страха потемнело в глазах. Я спрыгнул на обочину и кубарем покатился по откосу, пока не ухватился за какой-то куст, в кровь изодрав себе руки. Лежу, ни черта не понимаю. Слышу только: строчат без передышки пулеметы с той стороны. Потом раздался дикий крик, и я услышал, как с дороги под откос, волоча за собой орудие, сорвался грузовик. Через секунду снизу донесся всплеск. Я лежал, уткнувшись лицом в траву. Лежал неподвижно, как труп, безучастный ко всему, без единой мысли в голове.
Не помню, сколько времени прошло, прежде чем я пришел в себя. Стрельба прекратилась. На дороге послышались крики. С той стороны моста тоже кричали на чистом французском языке. Началось нечто невообразимое. Брань, проклятия, стоны, плач. «Сволочи! — вопил кто-то. — Своих перестреляли!» На мосту засветились карманные фонарики. Я выбрался на шоссе. На том берегу легионеры убирали убитых, уносили раненых. Картина была ужасная! У въезда на мост валялись груды трупов. Стояли брошенные в беспорядке орудия, грузовики. После долгих поисков мне наконец удалось найти Киня. Он лежал под грузовиком с развороченным плечом. Труп Зуе я увидел на обочине дороги. Тело Филиппа безжизненно распласталось на радиаторе машины. Фабиани сидел на земле и рыдал, как ребенок. Двое солдат безуспешно пытались поднять его и увести.
Все руки у меня были в крови, но, ощупав себя, я убедился, что цел. Едва началась пальба, солдаты разбежались, и возле грузовиков не осталось ни души. Санитары не успевали справляться с работой, и я сам, как мог, перевязал Киня. Разыскал шофера, с оставшимися солдатами из расчета мы уложили раненых в машину и поехали к Донгмо. В кабине меня охватило такое безразличие, точно меня выпотрошили, ни мыслей, ни чувств. Будь что будет, наплевать на все!
В шесть утра прибыли в Донгмо. Там уже собралось все штабное начальство. Остановились, стали разгружаться. Мои солдаты, вымазанные кровью, серые от усталости, едва двигались. Четверо раненых умерли в пути. Я забрел в первую попавшуюся хибару, выпил кружку воды и завалился спать. Проснулся после полудня, выглянул на улицу — кругом белые флаги, даже над командным пунктом полковника Монрата вывесили, хотя нигде не видно ни одного японца!»
Услышав, что к воротам подъехал велосипед, Хой отложил дневник. Это вернулся Донг.
— На берегу озера все деревья увешаны лампами, — послышался его голос из комнаты хозяина. — Светло как днем. Я ехал по Чангтхи и Котко, кругом знамена, и французские и императорские с драконом, столы с курильницами. Если хотите, сходите полюбуйтесь, как готовятся встречать Бао Дая.
— А когда он прибудет?
— Дня через три-четыре.
— В старину говорили: «Куда император взглянет — там загорается дом». В каком-то году Бао Дай возвращался из Франции и должен был заехать в Ханой. А у нас в селе была девушка, дочь Фат Дата, хозяина москательной лавки. И вот она заладила: хочу стать женой императора! Месяц готовилась, платье шила, прихорашивалась. «Только бы, говорит, он посмотрел на меня — непременно влюбится!»
— А что, дядя Бинь, неплохо бы пожить, как Бао Дай? Одна-единственная у него забота — чучелом служить на огороде у французов. Зато куда ни поедет — на всем пути флаги, курильницы, любую девушку выбирай — не откажет!
Хой все еще был под впечатлением дневника Лока, но не удержался от улыбки. Короли, императоры! Старик Деку хитер: рассчитывает загладить позор французского колониального гнета и хоть как-то устоять перед японцами. Вот и ломает комедию, пытается укрепить прогнившие троны в Индокитае. Думает и народ обмануть, и дешевый авторитет приобрести, и японцев обойти. Знамена, курильницы… Фарс! Придет ли время, когда он, Хой, сможет написать об этом? Опубликовать дневник сошедшего с ума солдата? Ведь рассказы, которые он пишет, для этого общества не больше чем булавочные уколы. Чего он этим, собственно, достигает? Так, развлекательное чтение. Для него самого — заработок. А ведь воображает, что создает замечательные произведения! Ни дать ни взять «Толстой с Мучной улицы», который поставляет в еженедельники «чувствительные» рассказы по донгу за штуку и не сомневается, что он — вьетнамский Толстой. На улицу этот писака выходит не иначе как в европейском костюме, впрочем изрядно потрепанном. Наряжается в него и перед тем, как сесть за работу. К письменному столу идет непременно при галстуке, торжественно, словно на литургию. Но когда к этому «Толстому» приходит кто-нибудь из знакомых, его дети — их двое — караулят гостя у двери и, едва тот выходит, подскакивают к нему и, протянув ручонки, клянчат без всякого стеснения: «Дайте, пожалуйста, хао!» Хой вспомнил, как однажды они бежали за ним до самого вокзала, пока он не вывернул пустые карманы. Разочарованные ребятишки презрительно фыркнули и, взявшись за руки, повернули домой.
Донг вошел в комнату, повесил на крючок рубашку и отправился во двор «побоксировать» перед сном. Хою было слышно, как он, тяжело дыша, прыгает и наносит удары по чему-то мягкому, и у него шевельнулось смешанное чувство жалости и зависти к наивному энтузиазму брата. Но тут же мысли Хоя снова вернулись к Локу. Что ожидает нынешнюю молодежь? Ведь она не пойдет по пути, проторенному прошлыми поколениями. Молодежь пришла в движение, она стремится к действию, хотя еще и не представляет себе, что именно нужно предпринять.
Хой снова открыл дневник. После описания сражения под Лангшоном следовало несколько страниц, испещренных какими-то странными рисунками: повешенный с отвисшей челюстью и вывалившимся языком; обнаженная женщина с распущенными волосами и острыми, как когти, судорожно растопыренными пальцами; сердце, раздавленное гусеницами танка, и, наконец, лицо солдата в каске, с острым носом-клювом, оскаленное в жуткой гримасе. Потом снова пошли записи.
«20.X. Неожиданно перебросили в Сайгон. Меня назначили во второй Тонкинский стрелковый полк под командованием лейтенанта Биго.
21.X. Готовимся к отправке в Камбоджу. Кажется, придется драться с кхмерцами!
25.X. Две последние ночи шатался по Тёлону. Такое впечатление, что здесь понятия не имеют о войне. Вовсю сияют огни, улицы полны народу, индийские магазины и китайские лавки забиты товарами, в воздухе пахнет грибами, жареной уткой, соевым соусом и еще чем-то вкусным. И все это смешивается с «ароматом» сточных канав, дымом опиумокурилен, запахом пота, духов, помады… На каждой улице — пагода, храм или кумирня. И конечно же, неизменная чайная либо ресторанчик, где всю ночь напролет стучат костяшки, звякают медные тарелочки, пиликают скрипки, слышатся тонкие голоса певичек-китаянок. Полуголые, с лоснящимися от жары лицами официанты нараспев выкрикивают названия блюд. Разноцветные неоновые огни слепят глаза. В Тёлоне, по-моему, жизнь не затихает круглые сутки. Парикмахерские, опиумокурильни, публичные дома в переулках и в полночь набиты посетителями. Не говоря уже о таком большом заведении, как игорный дом «Великий свет», куда можно войти в любое время дня и ночи. Здесь найдется и блюдо, и игра, и проститутка на любой вкус.
Я забрел на берег грязного канала, прошел по мосту Военачальника. Широченный канал сплошь покрыт лодками. Они стоят впритык друг к другу, образуя настоящий плавучий городок, можно легко перебраться с одного берега на другой, не замочив ног. На лодках, в тесных шалашах-клетушках живут люди, живут среди мешков с рисом, кувшинов с рыбным соусом и корзин с домашней птицей. Наступает ночь, и в темноте шалашей, на алтарях поминовения предков загораются крохотные огоньки.
Голые ребятишки спят прямо на дощатых помостах, тут же, в лодках, женщины готовят еду. То и дело мелькают цветастые платья жриц любви — обитательниц лодочного городка.
А певички из ресторанчиков Тёлона! Совсем еще юные, шестнадцати-семнадцатилетние китаянки, напудренные, раскрашенные, надушенные, с волосами, уложенными в тяжелый узел, из которого торчит серебряная шпилька. Стоячий воротничок атласного платья скрывает шею до самого подбородка, на лбу аккуратно выложенная челочка. До полуночи поют они, не зная отдыха, а потом их ждет другая «работа» за несколько жалких донгов, которых едва хватает на пропитание. Время от времени среди певичек появляется девушка с алой шелковой лентой на голове — цветок девственности ценою 100—200 донгов. Что за проклятая жизнь!..
Познакомился здесь с одной певичкой. Косой разрез глаз и имя прямо из «Речных заводей» — сестрица Ван! Пела вначале с холодной маской на лице, но потом, заметив, видно, мою грусть, одарила улыбкой.
27.X. Скоро отправят в Баттамбанг… Солдаты-южане настроены, оказывается, куда злее нас. При воспоминании о событиях в Лангшоне они открыто клянут французов. А когда арестовали двух солдат из казарм Макмагона, несколько южан окружили канцелярию капитана и не разошлись, пока не добились освобождения заключенных. По всему чувствуется: что-то назревает. Я теперь тоже не молчу. Пошли они все!.. Кому охота ввязываться сейчас в драку? Даже французам и легионерам из Иностранного и то осточертело воевать! Ясно же, что за спиной Сиама — японцы. До сих пор, пользуясь силой, французы не давали покоя сиамцам. Теперь настало время испытать ответные удары. Сиамские самолеты бомбили Вьентьян!
Французы из кожи лезут, чтобы не допускать контактов северян с местными солдатами…
5.XI. Снова встретились с Х. Рассказал мне о Кыонг Де, который находился в Донгданге, и подробности лангшонгских событий. Жуткая история!
Оказывается, в первую же ночь, как только японцы пересекли границу, два вьетнамских батальона (из 1-го Тонкинского) во главе с У. и Тапом расстреляли майора Ламбера и повернули оружие против французов. Поэтому японцам и удалось так быстро войти в Донгданг. 25-го пала крепость Лангшон. И вот, после того как Нисихара и Деку уладили конфликт и подписали в Ханое соглашение, японская дивизия возвращает Лангшон французам! Полковника Менрата разжаловали, и адмирал Деку послал туда нового шефа провинции, известного своей жестокостью, полковника Шове. Тот прибыл в провинцию с четырьмя батальонами легионеров и сенегальцев, окружил восставшие вьетнамские части, и началось настоящее побоище. Лейтенант, командовавший вьетнамскими частями, был убит, у солдат скоро кончились боеприпасы и продукты, часть из них убежала в лес, часть сдалась, а несколько сотен солдат во главе с У. ушли в Китай.
Х. проклинал вероломство японцев. В Лангшоне, сказал он, все еще неспокойно. В Динька коммунисты подняли народ, и ни легионеры, ни войска до сих пор ничего не могут сделать.
Здесь, в Баттамбанге, тоже тревожно. Нас круглые сутки держат в казармах. Я толком так и не знаю здешних мест. Видел только, что деревья здесь высокие, прямые, толщиной в обхват, но лес редкий, по нему свободно проедет повозка. Куда ни глянешь, всюду пагоды с остроконечными крышами, а деревни прямо утопают в садах. На каждом шагу бонзы в желтых одеждах. Дома деревянные, на сваях. Мужчины, как и женщины, носят юбки — «саронги».
12.XI. Из Сайгона нагнали солдат, все злые, ругаются. Их, оказывается, отправили так внезапно, что не дали даже собраться в дорогу.
13.XI. В Южном Вьетнаме явно что-то произошло. Недаром французы так поспешно перебросили несколько тысяч сайгонских солдат на сиамский фронт. А в Сайгон из Северного Вьетнама прибыли новые подразделения.
17.XI. Встретил Фабиани. Он теперь младший лейтенант, будет моим начальством.
23.XI. Нас посылают в Митхо усмирять коммунистов. Значит, там действительно заваруха. Получен приказ губернатора Южного Вьетнама: «Пленных не брать!» Во рту горечь от вчерашней попойки, к ужину не притронулся. Легионеров тоже возвращают! И конницу. В народе их зовут «всадниками». Отборные головорезы. Ходят эти франты в красных шапочках, за спиной — карабин, у пояса — сабля. Такому «всаднику» зарубить человека — раз плюнуть.
28.XI. Прибыли в Митхо 23-го ночью. По приказу командования наш батальон разделили на группы, которые придали частям легионеров и французов, расквартированным в уездах. Опасаются, как бы вьетнамцы не сыграли с ними шутку.
Каждый день слышишь: в таком-то уезде коммунисты подняли народ, в таком-то перебили стражу и чиновников. И это не только в провинции Митхо. И в Шадеке и в Кантхо то же самое. Правда, в Митхо, пожалуй, жарче. 26-го наше подразделение прибыло в Б. Т. — уездный центр в Митхо. Небольшой поселок на берегу канала, с виду довольно мирный. Когда входили, уже смеркалось. И административные здания, и жилые дома были забиты легионерами и сенегальцами. Жителей не было видно, верно, разбежались. Изредка попадались старики и дети. Отыскал какой-то дом, вошел. В комнате темно, у очага сидят старик и старуха. Смотрят на меня и молчат, а в глазах — ненависть. Всю ночь раздавались такие вопли, что у меня мурашки по спине бегали. Потом узнал: жандармы из второго отделения допрашивали в блокгаузе арестованных — стариков, женщин и даже детей. Спустя неделю коммунисты попытались захватить поселок. Их было несколько сотен. Вооруженные только копьями и ножами, они до рассвета отчаянно дрались под своим красным знаменем с желтой звездой посредине. Но наши еще до атаки успели подготовиться — получили подкрепление и наглухо заперли городские ворота. Битва была не на жизнь, а на смерть. К утру повстанцы все же отступили. Раненых и убитых унесли с собой, так что их потери неизвестны.
Весь день 27-го были заняты карательной операцией. Не могу писать без отвращения и стыда. Толпы наших солдат и офицеров, словно стадо диких зверей, врывались в окрестные села и буквально истребляли все живое. Утром, еще до начала операции, самолеты морской авиации забросали села бомбами. Затем туда выслали «всадников», следом за которыми двинулась пехота. Путь «всадников» был отмечен дымом пожарищ, растянувшихся на десятки километров. Автоматные очереди не смолкали. Вошли в одну из деревенек на берегу канала, она уже почти превратилась в пепел, только черный остов какого-то дома еще торчал посреди пепелища, от которого ползли клубы удушливого дыма. Воздух был пропитан гарью. От пальм на месте бывшей деревни остались одни обугленные стволы. Под одним из них сидел легионер с сигарой во рту. Он подозвал Биго и показал куда-то. Оба расхохотались. Биго пошел посмотреть поближе, я тоже заинтересовался, что там. К черному стволу пальмы был привязан старик. В руках он держал чью-то отрубленную голову. Старик весь обмяк, почти висел на веревках. По бороде у него текла вязкая слюна. Подошли ребята из моего подразделения, стали кричать ему что-то в ухо. Он открыл глаза, красные, мутные, страшные глаза безумца. Я распорядился, чтобы старика развязали. Он бессильно рухнул на колени и повалился навзничь, не выпуская из рук окровавленной головы. Я поспешил уйти, но на берегу увидел картину еще ужаснее. По каналу плыли десятки обезображенных тел. В багровой от крови воде колыхались пряди женских волос.
В какое бы село мы ни входили, везде одно и то же: сожженные дома, трупы убитых! Оставшихся в живых людей сгоняли в одно место и окружали штыками. В одной деревне мой Биго собрал таким образом больше десяти семей, приказал всем лечь ничком на землю и сцепить на затылке руки. Затем принялся поджигать дома. Того, кто отрывал от земли голову, чтобы хоть украдкой взглянуть на свой дом, тут же пристреливали. Но вряд ли существует что-либо более гнусное и подлое, чем расправы с девушками. Фабиани — просто скот! В Лангшоне он бежал, как трусливый пес, а здесь… Какой кровожадный выродок!
Не могу продолжать. А дети, что они делают с детьми! О небо!..
30.XI. Сегодня прибыл в Сайгон. Ужасно болит голова. Надо бы показаться врачу.
Снова и снова встает перед глазами страшная картина, свидетелем которой я стал случайно, когда возвращался в город. Миновав Шарнэ, наша машина выехала на набережную как раз там, где бронзовый генерал указывает с постамента в сторону противоположного берега. Солдаты оцепили здесь большой участок берега. Солдаты были и на двух стоявших у причала баржах. Солнце пекло нестерпимо. Сначала я не понял, что происходит. Баржи были наглухо закрыты, только в центре палуб зияли небольшие черные квадраты люков. Вдруг подъехала колонна грузовиков, до отказа набитых людьми, которых, как я узнал, забрали в Хокмоне и Бадиеме. Солдаты окружили машины, открыли борта, и жандармы-французы стали пинками сталкивать людей на землю. Несколько мужчин было одето по-европейски, попадались женщины в длинных городских платьях, но большинство были крестьяне. Все они были связаны, кто за локти, кто за кисти рук. И вдруг у меня потемнело в глазах. Я чуть не закричал. Я увидел людей, связанных попарно. Но как! Кисти их рук были проколоты и скручены проволокой! Жандармы, размахивая револьверами и дубинками, погнали людей к люкам и ногами стали заталкивать в трюмы. Боже, мелькнуло у меня в голове, что они задумали! Они решили заживо похоронить этих несчастных в плавучих железных гробах! Что со мной было, я не знаю, помню только, что какие-то люди в белых халатах повалили меня на землю и тряпкой заткнули рот…»
Хой сидел, точно оглушенный, застыв над строчками недописанного дневника. В голове стоял гул. Чувствуя, что задыхается, он выскочил из комнаты и долго бродил взад-вперед по темному двору, пока не пришел в себя.
В то памятное декабрьское утро по залитым солнечными лучами, украшенным флагами улицам Ханоя черной тучей пронеслась весть о начале войны на Тихом океане. На перекрестках, трамвайных остановках, в магазинах — всюду толпились люди с газетами в руках, всюду обсуждали внезапное нападение на Пирл-Харбор. К полудню все флаги, арки и столы с курильницами исчезли: из мэрии пришло сообщение, что император вынужден отменить свой вояж на Север. В связи с последними событиями их величество будет занят важными государственными делами — имелись в виду приемы, катания на лодках, охота ну и кое-какие супружеские обязанности императора.
Потянулись военные будни. Поступали сводки одна другой сенсационнее. Японские самолеты потопили два крупнейших корабля в тихоокеанском английском флоте. Японские войска высадились в Малайе. Японцы предприняли наступление на Гонконг. Японцы захватили остров Гуам и вторглись на Филиппины. Японские войска, находившиеся в Камбодже, пересекли границу Таиланда. Судя по карте военных действий, опубликованной в газете, вокруг узенькой полоски земли на краю выступа, именуемого Индокитайским полуостровом, бушевал огненный смерч. Теперь и секретари, и чиновники государственных и частных учреждений — все наперебой комментировали происходящие события. Многозначительно покачивая головами и восхищенно причмокивая губами, они превозносили прозорливого старика Чонг Чиня, который за несколько столетий предсказал разыгравшиеся сегодня события. Это он сказал: «В конце года Дракона, в начале года Змеи пойдут от войн по земле бедствия и страдания». Теперь любому ясно, что он имел в виду именно этот «конец года Дракона, начало года Змеи». Но богу было угодно дать древней земле Аннама счастливую судьбу. Недаром старик Чинь назвал Тханглонг[6] «землей, на которой не будет войн». И вот, пожалуйста: кругом бушует война, а «страну Дракона и Феи» она обходит стороной!
Однако, невзирая на эти пророчества, коммерсанты предусмотрительно придерживали товар. Мало того, скупали и припрятывали все, что еще можно было достать. Сразу подскочила цена на золото. За ней стремительно поднялись цены на рис, ткани, керосин, мыло, подорожали овощи и соль, короче говоря, все самые ходовые товары. К магазинам с черного хода подъезжали какие-то машины, навстречу им выбегали владельцы, радостно потирая руки. Бедному же люду все труднее доставалась каждая горсть риса. Даже служащим, которые кое-как сводили концы с концами, пришлось потуже затянуть пояс.
Донг вскочил с постели с первыми петухами и выбежал во двор «побоксировать», перед тем как ехать в институт. Хой накануне просидел до поздней ночи за письменным столом и сейчас спал еще под своим пологом. После разминки Донг вывел велосипед и осторожно, стараясь не разбудить брата, вышел из дому. Село на берегу Западного озера начинало пробуждаться. Задымили очаги, засуетились люди, торопясь позавтракать, чтобы не опоздать на работу. На улице Донг увидел Тюен, лоточницу из их села. Она шла с корзиной на голове, спешила принести завтрак рабочим электростанции и типографии. У китайского кладбища Донг нагнал Быой, дочь своего хозяина, которая несла на коромысле корзины с кольраби и кочанной капустой. Услышав сзади шорох велосипедных шин, она сошла на обочину.
— На рынок? Что так рано? — весело спросил Донг, поравнявшись с девушкой.
Та подняла голову, увидев Донга, заулыбалась и крикнула вдогонку:
— Смотри не задерживайся, опять рис простынет!
Донг с разгона въехал на дамбу и покатил по дороге в Ханой. А девушка еще долго улыбалась, глядя ему вслед.
Утро было холодное, над озером курился туман. Сквозь дымку смутно проступали очертания берега и силуэт пагоды Золотого Лотоса с изящно изогнутой крышей, черепица которой давно потемнела от дождя и солнца.
Вместе с порывами ветра с рыбацких лодок, затерянных в тумане на середине озера, доносились звуки деревянных колотушек. Когда ветер стихал, эти звуки тоже замирали, словно тонули в клубах густого тумана.
Донг ехал задумавшись и не заметил, как вдруг перед самым его носом возникла преграда — поперек дороги шеренгой стояли японские солдаты в стальных касках, с пучками веток, прикрепленными на спине, и, помахивая винтовками, давали понять, что дорога закрыта. Донг резко затормозил. Жители уже привыкли к подобным запретам, все безропотно сворачивали на кукурузное поле, чтобы добраться в город кружным путем. Донг подошел к толпе любопытных, наблюдавших учения японских солдат. То ползком, то пригнувшись, короткими перебежками они пробирались по дамбе, прячась за кустами, бугорками и стволами мыльного дерева, разросшегося по берегу, вдоль насыпи, по которой вилась асфальтовая лента шоссе. Время от времени слышалась короткая резкая команда. Посреди шоссе небольшой плотной группой стояли, позванивая шпорами, офицеры. Их длинные мечи едва не касались земли. Один из них, пожилой, с редкими усиками, смотрел в бинокль на город. Время от времени он отрывался от бинокля, оборачивался к группе адъютантов и, показывая рукой вперед, отдавал распоряжения. Рядом несколько ординарцев держали под уздцы маньчжурских верховых коней, черных, лоснящихся, упитанных, кони нетерпеливо били по асфальту железными подковами. Наконец офицер опустил бинокль и дал знак ординарцам. Те подвели коня, и офицер не торопясь, с сознанием собственного достоинства уселся в седло. Двое офицеров помоложе тоже вскочили на коней, и все трое поскакали по шоссе.
Донг сошел на кукурузное поле и поехал по тропинке, испытывая раздражение и одновременно зависть к этим представителям сильной державы. «Придет ли наконец время, когда и мы сможем держаться вот так же уверенно и независимо? В своей же стране приходится ходить с опаской да с оглядкой, чувствовать себя полурабами».
Донг опоздал на тренировку почти на полчаса. На стадионе он быстро сбросил рубашку, брюки и, оставив их прямо на каменной скамье трибуны, сбежал на травяное поле. Там уже ходил, глубоко дыша после пробежки, высокий плечистый мужчина лет тридцати, загорелый, с большими залысинами. Увидев Донга, он приветливо улыбнулся:
— Что так поздно?
— Японцы перекрыли дорогу, пришлось добираться кружным путем.
Ти был старшим по возрасту среди учащихся, посещавших стадион. В свое время он получил диплом лиценциата прав, но не захотел служить в правительственном учреждении и теперь давал частные уроки, ухитряясь выкраивать время для работы в Обществе по распространению новой письменности и в Федерации студентов Индокитая. Его знали и любили почти во всех учебных заведениях Ханоя. Донг познакомился с Ти совсем недавно, с тех пор как стал тренироваться на стадионе, и с первой же встречи между ними возникло чувство взаимной симпатии.
— Засеки, пожалуйста, — попросил Донг приятеля, выходя на дорожку. — Хочу прикинуть четырехсотметровку.
— Нажми! — Толстые губы Ти расплылись в добродушной улыбке. — Пора улучшить время.
После тренировки Ти подошел к Донгу.
— Мне нужно поговорить с тобой. До начала лекций еще есть время, может быть, сходим позавтракаем в лапшевной рядом с Обществом? Ты не пробовал там куриную лапшу?
Лапшевная находилась на Барабанной, недалеко от просветительного учреждения, именуемого Обществом умственного и морального совершенствования. Утром в ней бывало десятка два-три завсегдатаев, которые либо размещались на длинных скамьях, приставленных вплотную к стене, либо просто стояли на тротуаре и шумно, с наслаждением тянули из фарфоровых мисок дымящуюся лапшу, от которой шел аппетитный запах перца, лука, лимона и ныок-мама. Посетители — секретари, чиновники, маклеры — наперебой намеренно громко, с видом тонких ценителей выкрикивали заказы, прибавляя при этом: «Мне с репчатым луком» или «будь добр, пожирнее», «не забудь потрохов добавить», «и сухой колбаски подрежь»… Хозяева лапшевной, пожилая супружеская чета, едва успевали разносить миски и, не переставая, повторяли: «Хорошо, хорошо, это господину «с лучком», это тому, кто «пожирнее», а это господину «побольше перчика»… Миски принимались с необыкновенно важной миной. Лапшу не просто ели, ее вкушали, словно всем своим видом показывая: вот как надо есть настоящую лапшу!
У Донга, едва они вошли в лапшевную, от голода засосало под ложечкой. Когда подали миски, друзья с жадностью принялись за еду, невольно прислушиваясь к разговорам. Сегодня в центре внимания посетителей был захват японцами Гонконга. Камикадзе, поражавшие вражеские корабли почти наверняка, вызывали у всех такое восхищение, что, не находя слов, комментаторы только чмокали губами и покачивали головами. Да, плохи дела у европейцев! От «живой торпеды» или летчика-смертника не уйдешь! Не случайно «владычица морей» Англия сразу лишилась двух своих крупнейших военных кораблей! А два десятка кораблей США, которые взлетели на воздух в Пирл-Харборе! И еще одно важное событие было в центре внимания ценителей куриной лапши — первый японский фильм, который вот-вот должен появиться на экранах Ханоя. Какой-то сведущий господин утверждал, что это — романтическая история любви японского офицера к китаянке из Шанхая. Господин даже насвистел мелодию песенки из этого фильма и сказал, что он называется по-японски «Синанойори» — «Китайские ночи».
Из лапшевной Ти с Донгом отправились к Озеру Возвращенного Меча и там, на набережной, присели на одну из цементных скамеек. Косые лучи солнца пробивались сквозь листву деревьев, еще окутанных утренним туманом.
— Ты бы согласился поехать в Японию на учебу, если бы представился случай? — спросил Ти без всякого вступления.
Донг недоумевающе посмотрел на приятеля, но тот сидел спокойно, опустив взгляд в землю. Смуглый с залысинами лоб его блестел на солнце.
— Ты, наверное, читал в газетах, что недавно японское правительство и наш генерал-губернатор подписали соглашение, по которому стороны должны обменяться несколькими студентами. Французов это количество вполне устраивает, японцы же желают принять к себе больше. Директор Института японской культуры в Ханое обратился ко мне с просьбой рекомендовать ему еще нескольких студентов. Как ты на это смотришь?
«Темная история!» — подумал про себя Донг и откровенно признался:
— Для меня это все слишком неожиданно. Не знаю, право, что и сказать.
На лице Ти промелькнуло едва заметное сожаление, однако он понимающе кивнул:
— Конечно, с японцами надо держать ухо востро и, прежде чем согласиться на это предложение, нужно как следует все взвесить. Но посуди сам, наша молодежь не имела еще по-настоящему возможности получать высшее образование. На весь Индокитай всего одно высшее учебное заведение с двумя факультетами: юридическим и медицинским. И только две сотни студентов. Готовят в основном начальников уездов. Врачей — единицы. Стране нужны инженеры, ученые, но французы в этом не заинтересованы. Одному Тхонгу, как ты знаешь, удалось получить во Франции диплом инженера, и то его послали строить дороги. Это же смешно! Вот почему, мне кажется, стоит воспользоваться предложением японцев. Конечно, не по доброте сердечной приглашают они нас учиться. Но черт с ними! Почему бы не приобрести в Японии те специальности, доступ к которым закрыли нам французы? Почему бы нам не овладеть техникой и не заложить фундамент будущего страны? Этот капитал не пропадет. Ну да ладно, как-нибудь еще вернемся к этому разговору. Я слышал, ты интересуешься боксом?
— Да, бокс мне нравится, — улыбнулся Донг.
— Я ведь спрашиваю не ради любопытства. Меня один приятель уговаривает заняться боксом. Гимнастика больше для красоты, для общего развития, а случись что-нибудь серьезное, нужно уметь драться! Раз тебе нравится бокс, можем вместе ходить на тренировки. Овладеем приемами бокса и дзюдо. Научимся, кстати, драться на палках и мечах. Согласен?
— Еще бы!
Ти расхохотался и похлопал Донга по плечу:
— Ну и отлично! Я сообщу, когда приступать к тренировкам. Да! О нашем разговоре, сам понимаешь, лучше не распространяться. Осторожность никогда не повредит.
Когда Донг вошел в актовый зал университета, все места были уже заняты, хотя до начала лекций оставалось еще с полчаса. Впрочем, «актовый зал» — это только название: мест в нем хватало едва на сотню студентов. Остальные теснились вдоль боковых стен, на балконах, сидели на табуретах, плетеных стульях, всевозможных скамейках и скамеечках. Стену, выходившую на улицу, прорезал ряд широких окон. Простенки между окнами были окрашены в темно-синий цвет, отчего в зале постоянно царил полумрак странного лиловатого оттенка. Сливаясь с желтым светом ламп, зажженных даже днем, он создавал этакую возвышенно-строгую атмосферу храма науки. Верхняя часть стены позади кафедры являла собой огромную картину, выполненную маслом в академическом стиле. Символический сюжет был посвящен просветительной миссии французской метрополии, которая несла свет народам колоний. Добрая мать-Франция была представлена белокурой голубоглазой дамой. Длинная мантия в стиле тех, что носили во времена Римской империи, ниспадала с ее плеч, оставляя обнаженными белую шею и пышную грудь с розовыми сосками, наводящую на довольно земные мысли; голова женщины была увенчана шляпой по типу фригийских, украшенной трехцветными концентрическими кругами. Просветительница стояла в центре картины с широко распростертыми руками. По обе стороны от нее живописно расположились две группы мужчин и женщин желтой и черной рас. Кто на коленях, кто стоя, они молитвенно воздевали руки к даме, словно умоляя о ниспослании им милости!
В настоящее время актовый зал был отведен для студентов первого курса самого многочисленного правового факультета. То, что факультет привлекал наибольшее число студентов, объяснялось отнюдь не особым пристрастием аннамитской молодежи к этой схоластической науке. Просто для благородных юношей годы обучения правовым наукам служили как бы той лестницей, по которой они добирались до костяной таблички начальника уезда. Она, эта заветная табличка, висела, покачиваясь, на вершине символической лестницы, поджидая счастливчиков. Вот почему все без исключения студенты, осененные присутствием возвышавшейся позади кафедры благородной дамы, ощущали себя кандидатами в начальники уездов. Впитывать в себя млеко науки пышногрудой покровительницы эти молодые господа приходили не иначе как при галстуках и в сорочках с накрахмаленными воротничками. Многие, обладавшие отличным зрением, поблескивали тем не менее очками, полагая, что очки придают им более солидный вид, соответствующий положению «отцов народа», которое ожидало их в недалеком будущем. Первый год после открытия правового факультета студенты его ценились на вес золота, и родители богатых невест готовы были отдать не один кирпичный дом и не один десяток мау за такого жениха. Среди девиц ходила даже поговорка: «Без диплома не построить дома!» Но, как говорится, мух было больше, меду меньше. Ежегодно из государственных и частных школ выходили все новые претенденты, жаждавшие попытать счастья на поприще юриспруденции. Число первокурсников на факультете права катастрофически росло, тем более что далеко не каждому удавалось переступить порог второго курса. Иные умудрялись сидеть на первом курсе по шесть-семь лет, не расставаясь, впрочем, с мечтой получить заветную табличку. Вот почему сейчас было так тесно в «актовом зале». В связи с этим в храме наук случались удивительные сцены, когда, желая занять место поближе к кафедре, раскрасневшиеся господа студенты нещадно тузили друг друга, совершенно забыв о своем достоинстве. Особо рачительные студенты из семей победнее занимали места с пяти часов утра и до начала лекций успевали подзубрить материал и подкрепиться куском булки. Но вот сторож стал открывать зал буквально за несколько минут до звонка. И тут начались невероятные вещи: на первых рядах каким-то образом оказывались портфели тех, кто, очевидно, успел заручиться расположением сторожа. Непосвященному может показаться странной столь упорная борьба за первые ряды. Дело в том, что профессор запоминал обычно тех, кто сидел ближе, что, естественно, повышало их шансы на его благосклонность во время экзаменов.
Но рост числа студентов имел и другие последствия — посещение занятий стало свободным. Студенты стали приходить на лекции по желанию, за пропуск занятий не наказывали, лишь бы регулярно, за квартал вперед, вносилась плата за обучение, которая равнялась примерно месячному окладу мелкого служащего.
Приближались переводные экзамены, и на переменах в «актовом зале» стоял возбужденный гул. Студенты и студентки метрополии держались особняком, они громко разговаривали и смеялись, вели себя с хозяйской бесцеремонностью. Было здесь несколько лаотянцев и кхмерцев, как правило молчаливых и замкнутых.
Донг примостился наверху, в последнем ряду. Ему были знакомы лишь несколько ребят — его соседи по галерке.
Створки небольшой двери позади кафедры раскрылись, и из нее, как в цирке, появился старый лысый европеец в черной мантии с закинутым через плечо красным помпоном. Это был профессор экономики. Он поднялся на кафедру, окинул взглядом зал, выждал, пока стихнут аплодисменты, и стал читать лекцию с быстротой пулеметной очереди. Студенты склонились над тетрадями и заскрипели перьями.
Донг старался записывать лекцию почти дословно: говорили, что на экзаменах профессор спрашивает только то, что читает сам, и терпеть не может, когда студент привлекает другие материалы. Очень скоро у Донга одеревенела рука, в ушах стоял гул, но он писал не отрываясь, не слыша ничего, кроме голоса профессора. Однако из головы не выходил разговор с Ти. Что же получается? Каждое утро он ездит на стадион, стремясь на какие-то доли секунды улучшить результаты стометровки, спешит в университет, чтобы занять место в аудитории, слушает до одурения лекции, идет в библиотеку, роется в сводах законов, а вечером бежит на занятия с отпрысками Кханя, чтобы заработать на жизнь и учебу. Имеет ли все это смысл сейчас, когда в стране происходит такое?.. Донг продолжал автоматически писать, чувствуя, как им овладевает апатия. Едва дождавшись конца лекции, он собрал портфель и выскользнул на улицу.
Куда теперь? Отыскав на стоянке велосипед, он тихо побрел по аллеям, усыпанным пожелтевшими осенними листьями. Такие же желтые и сухие листья падали с деревьев, плавно покачиваясь в воздухе. Как недоставало ему сейчас друга! У Лока он давно не был. Как он там?.. Донг вспомнил ночь в Хайфоне перед отъездом Лока на Юг. Лежа тогда на одной койке, они проговорили чуть ли не до утра. Сколько энтузиазма было в речах Лока! Вспоминая о замыслах друга, Донг только вздыхал, собственная судьба представлялась ему в самом неопределенном свете.
Вдоль безлюдной улицы гулял ветер, увлекая за собой опавшие листья, и они носились по асфальту, обгоняя друг друга. Донг задумчиво шагал, ведя рядом велосипед. Незаметно для себя он прошел арку позади здания суда и оказался возле центральной тюрьмы. Перед ним высилась глухая каменная стена, утыканная осколками бутылочного стекла. На сторожевой вышке, в одном из углов, за железными прутьями решетки и колючей проволокой виднелся часовой-вьетнамец с винтовкой на плече. Вот он сделал несколько шагов в одну сторону, повернулся, прошагал то же расстояние обратно и застыл, глядя внутрь тюремного двора.
— Бонжур, Донг! Вот здорово! Ведь я же тебя ищу!
Донг обернулся. К тротуару на велосипеде подъезжала Фи. За ней подкатил какой-то парень в гимнастерке цвета хаки, наголо обритый, в очках. Если бы не велосипед, его можно было бы принять за японца. Даже полотенце у пояса висело, как у японского солдата. Остановившись, парень молча, нагло уставился на Донга. Лицо его показалось Донгу странно знакомым, однако он не вспомнил, где и когда мог его видеть. Фи сошла с велосипеда, протянула Донгу руку и, обернувшись, бросила своему спутнику:
— До свидания, Зунг, мне надо поговорить с другом.
И, не дожидаясь ответа «японца», она потянула вперед велосипед Донга.
— Ну, что же вы застыли, господин Тарзан? — шепнула она Донгу. — Вы должны меня немного проводить.
Донг рассмеялся, взглянув на лукавое личико, и послушно последовал за ней.
— Не вздумай оборачиваться, — продолжала Фи скороговоркой, — он за нами следит. Извини, пожалуйста, Тарзан, но мне нужно отвязаться от этого бонзы. Пристал, как пиявка. Надеюсь, тебе не в тягость мое общество?
Тут только он вспомнил: этого Зунга он видел в прошлом году в имении Кханя. Тогда, правда, парень не брил головы и не носил очков. Донг улыбнулся и полушутя, полусерьезно попросил:
— Не называйте меня, пожалуйста, Тарзаном.
Фи удивленно захлопала длинными ресницами:
— Почему? Тебе не нравится? Ну хорошо, не буду. Ты все еще занимаешься с Тыонгом и Нгует? Бедняжка сохнет по тебе.
— Откуда вы… — начал было Донг и залился румянцем.
— От-ту-да!.. — передразнила его Фи. — Ладно, поехали на Конгы. В такую погоду грех не погулять!
Фи проворно вскочила на велосипед и завертела педалями. Донг догнал ее и молча поехал рядом. Девушка насвистывала мелодию из какого-то модного кинофильма и, поворачиваясь иногда к Донгу, едва заметно улыбалась. Ее веселое настроение передалось и Донгу. «Вот счастливая! — думал он. — Ни забот, ни тревог…»
Так они доехали до улицы Конгы, сошли с велосипедов и направились вдоль берега под купами деревьев. Белые, точно из ваты, клубы пара поднимались над озером Чукбать. Северный порывистый ветер рвал их в клочья и отгонял на середину озера. А через дорогу блестело бескрайнее, покрытое барашками Западное озеро. Ветер развевал шелковый шарф Фи, фиолетовая ткань платья плотно облепила длинные, стройные ноги девушки. Над головой сияло голубое небо, и, когда смолкал свист ветра, становилось так тихо, что с противоположного берега озера Чукбать доносился шум турбин электростанции.
Фи повернулась к озеру, подставив лицо порывам ветра.
— Как дует! — зябко поежилась она.
— Вам холодно?
— Немного. Но все равно хорошо! А ты любишь ветер? Странно, почему над Чукбать все еще туман?
— Это не туман. С электростанции в озеро спускают воду, и, когда холодно, над ним поднимается пар.
— Действительно! До чего я глупа! А ты, Донг, такой образованный…
Донг поднял воротничок рубашки.
— Нам, пожалуй, лучше зайти в пагоду, там не так дует.
Немного помедлив, Фи согласилась:
— Ну что же, можно и зайти.
Они прошли с велосипедами по едва выступавшей над поверхностью воды кирпичной дорожке.
— Сядем! — предложила Фи. — Ты не пожертвуешь мне свой портфель? Как удобно сидеть на таком солидном портфеле!
Фи уселась под деревом, у самой кромки воды, и, вытянув ноги, довольно рассмеялась. Стоявший неподалеку мужчина с удочкой оглянулся, потом смотал леску и перешел подальше. Донг отошел к пагоде и стал ее рассматривать. Время от времени он оборачивался на Фи, которая задумчиво сидела, обхватив колени руками, и, казалось, позабыла обо всем на свете. Донг не спеша прошел во двор пагоды и стал медленно огибать сквер, разглядывая старинные надгробия. Однако мысли его были заняты другим. Интересно, думал он, можно ли назвать Фи красивой? У нее, пожалуй, слишком большой рот и глаза чуть навыкате, зато она высокая и стройная, этого у нее не отнимешь. Есть в этой девушке что-то притягательное. Наверное, все дело в том, что у нее очень подвижное лицо. Ни глаза, ни рот, ни даже копна волнистых волос ни на минуту не оставались в покое. Донг улыбнулся, мысленно сравнив Фи и Нгует. Вот уж две противоположности! Его надутая флегматичная ученица, видать, и вправду влюбилась в него. Донгу она совершенно не нравилась, но все же приятно сознавать, что в тебя кто-то влюблен. А как относится к нему Фи? Нравится ли он ей? В такой сразу не разберешься. Говорит — не поймешь, не то всерьез, не то шутит. Ей все нипочем, смеется надо всем на свете!..
А Фи сидела под деревом, задумчиво глядя на воду. Сейчас лицо девушки стало совсем иным; обычно насмешливый рот был плотно сжат, между бровей обозначилась глубокая складка. Одной рукой она машинально выщипывала траву. Почти всем знакомым, как и Донгу, Фи представлялась беззаботной, даже легкомысленной, и вряд ли кто-нибудь догадывался об ее истинных мыслях и чувствах. Фи нередко овладевала непонятная тоска и глубокое отвращение, чуть ли не ненависть к окружающим ее людям. По существу, на всем белом свете у нее был один только близкий человек — мать. Но с недавних пор она стала испытывать к ней что-то похожее на жалость и, быть может, даже презрение. Фи видела, что из-за своей слабохарактерности мать превратилась в игрушку этого типа. Нет, она не упрекала мать за ее второе замужество. Маленькой она, правда, ревновала мать к будущему отчиму, хотела, чтобы та принадлежала только ей одной. Когда они все-таки поженились, Фи была вне себя. Плакала, придумывала разные способы детской мести. Но позднее, когда Фи стала старше, все представлялось ей в ином свете. От первой жены у отчима остался сын, Тхук, почти ровесник Фи. Потом родилась Нгок. Таким образом, в их семье теперь было трое детей, и все трое совершенно разные. Это приводило к частым ссорам, упрекам, оскорблениям. Особенно когда речь заходила о деньгах или вообще о каком-либо дележе. А впрочем, их семья ничем не отличалась от других. Все это не могло не сказаться на характере девочки. Она стала замкнутой, упрямой, ее раздражала зависимость от отчима, теперь даже свои чувства к матери она проявляла по-иному, словно боясь дать им власть над собой. Многочисленные знакомые и родственники не могли нахвалиться на отчима. Его почитали человеком высокой морали. Он действительно соблюдал старинные традиции, не в пример другим, не увлекался певичками. Его никогда не видели в европейском костюме — всегда в традиционном национальном платье и тюрбане. Говорил он мягко, поступь у него была степенная. Отчим знал немного китайскую грамоту и охотно рекомендовал односельчанам китайские лечебные травы. А мать чахла прямо на глазах. Конечно, и годы брали свое, но больше всего ее старили постоянные ссоры и скандалы в доме. Вглядываясь иногда в лицо матери, Фи невольно вспоминала, какой она была лет семь-восемь назад — красивая, жизнерадостная. А сейчас эта седая грустная женщина с усталым лицом была похожа на молчаливую тень, бесшумно скользившую по дому. Приезжая домой на каникулы, Фи с каждым годом все острее чувствовала себя чужой в семье. Она видела, что ее приезды всем в тягость. Да, они украли у нее мать!
Однажды Фи приехала на новогодние праздники домой. Ей было в ту пору девятнадцать лет. Мать не могла налюбоваться на нее. «Ты что же, — шутила она, — решила поспорить с бамбуковым шестом? Небось уже и замуж собираешься?» А Фи и сама не рада была, что растет как на дрожжах. Аппетит у нее был завидный: ела все подряд и улыбалась, замечая, как округляется ее тело. На четвертый день праздников мать решила съездить с младшей дочерью в уезд Тхайнинь навестить родственников. Не желая оставаться дома без матери, Фи взяла книгу и ушла на холмы. Вернувшись к обеду, Фи заметила, что Тхук как-то странно посмотрел на нее и отвернулся. Отец с сыном уже поели, посуда была убрана, и Фи отправилась на кухню. У старой няни тоже было какое-то странное лицо. Перекусив, Фи направилась к себе и еще в дверях увидела, что ее вещи вытащены из чемодана и разбросаны по полу. В смятении она выскочила из комнаты и, разыскав няню, потребовала от нее объяснений: что все это значит. Няня шепотом рассказала, что у хозяина пропало несколько сот донгов и Тхук высказал предположение, что хозяйка отдала их Фи. Ни слова не говоря, Фи тут же собрала чемодан и выбежала из дому. Остановив рикшу, она добралась до станции и уехала в Ханой.
С чемоданом в руках она стояла на привокзальной улице, не имея представления, куда идти, — ведь до конца каникул оставалось еще несколько дней. К счастью, она встретила подругу, которая увела ее к себе. Целыми днями Фи шутила, смеялась, словно играла роль, и вот теперь здесь, у ворот пагоды, ей вдруг захотелось броситься в воду, чтобы раз и навсегда покончить с этой проклятой жизнью…
Только жалость к матери удерживала Фи от этого шага. Мать на следующий же день после ее отъезда приехала в Ханой и разыскала ее. Фи видела, как тяжело переживает она случившееся, хотя так и не решилась заговорить об этом с дочерью. С того дня Фи поняла, что между жизнью матери и ее собственной жизнью пролегла пропасть. Фи вскоре должна была получить свидетельство об окончании школы, но, чтобы жить самостоятельно, нужно найти работу. Фи даже не представляла себе, чем будет заниматься. Ей хотелось посоветоваться с опытным доброжелательным другом, но такого у нее не было. В сущности, она была совершенно одинока. О, как недоставало ей сейчас отца! У родственников для нее был один совет: поскорее выходи замуж. Они сообщали Фи обо всех богатых сынках, всех возможных женихах, будь то даже мужчины в возрасте, лишь бы с положением. А у нее все эти разговоры вызывали лишь тоску и раздражение. Странное дело, для всех мужчин, которых она встречала, и холостых и женатых, она была лишь какой-то пряностью, возбуждающей желание. Чтобы скрыть свои истинные цели, они притворялись и лгали, лгали на каждом шагу!..
— Ну как, все могилы обошел? — Фи подняла взгляд на Донга.
— Когда-то, — улыбнулся Донг, — на этом месте стоял дворец одного из правителей династии Ли. Дворец назывался «Изумрудные покои», и правитель отдыхал там, наблюдая за рыбками в озере.
— Ну до чего же ты просвещенный человек! — Следы горьких раздумий словно ветром сдуло с лица Фи. — К тому же удивительно воспитан. Пошел, называется, прогуляться с девушкой! Бросил меня здесь на произвол судьбы, а сам исчез неизвестно куда.
Фи проворно вскочила на ноги. Донг продолжал с улыбкой смотреть на нее. Он увидел на лице девушки суровое, несвойственное ей выражение, которое как-то странно старило ее. Но уже через минуту перед ним снова была прежняя кокетливая, насмешливая Фи.
— Хотела посоветоваться с тобой об одном важном для меня деле, но ты этого не заслужил! Пойдем, я уже нагулялась.
Дома Донг застал только Биня, который сидел в саду, в тени гуайявы, и сосредоточенно плел корзину.
— Обедать будешь? — спросил он, не отрываясь от работы. — Брат уже поел и уехал по делам.
— А Быой еще не вернулась?
— Нет, иди ешь. Я поджидаю из школы На, зайду попозже. А Быой неизвестно когда вернется.
Братьям не сразу удалось найти такую удачную квартиру — за один донг в месяц; плюс к тому хозяин брался готовить им. Прошло уже немало времени, с тех пор как Бинь овдовел и у него осталось трое детей — все девочки. Старшая вышла за пильщика с причала Тем, так что теперь с Бинем жили только шестнадцатилетняя Быой и На, которой недавно исполнилось девять. Кормились за счет крохотного огорода. Кроме того, растили на продажу свинью, а в восьмом месяце лунного календаря высаживали кусты персика, дикого мандарина и цветы — этот товар шел нарасхват в предновогодние дни. Их деревянный дом, крытый соломой, выходил на берег озера, от которого в жару веяло прохладой. Одно неудобство — свиной хлев почти вплотную примыкал к дому. Из-за этого здесь не переводилась едучая мошка, а в жаркие летние дни от свинарника несся такой смрад, что у Хоя голова разламывалась от боли. Хозяин страдал желудком, и на плечи Быой легла вся тяжелая работа по дому. С раннего детства Быой не расставалась с коромыслом, видно, потому и осталась маленького роста. Солнце еще не взойдет, а она уже с коромыслом на плечах семенит по дороге на рынок своим упругим, спорым шагом. С рынка бежит на Соевую улицу, оттуда на Угольную — за пойлом для свиньи. А вечером нужно еще прочистить канавки, полить овощи, прополоть огород. И уже почти затемно тащится Быой по дороге к городу собирать навоз на удобрение. День-деньской носится она как заведенная, ни на минуту не присядет. И всегда ровна, приветлива. Быой любила поговорить с постояльцами и часто приставала к Хою с просьбой почитать ей вслух свои рассказы. Учиться ей не пришлось, зато она знала много песен, почему и пользовалась особым расположением Хоя. Чтобы младшую дочь не постигла участь Быой, Бинь по совету Хоя устроил девочку в начальную школу.
Донг ушел обедать. Ели они с братом обычно в своей комнате, ибо во всем, что касалось денежных расчетов, Бинь был крайне щепетилен; он и готовил и накрывал братьям отдельно. Кормил он их отлично и всегда вовремя. Сам с дочерьми ел когда придется и что бог пошлет.
Донг уже кончал обедать, когда шторки на дверях тихо раздвинулись и вошел хозяин. Он присел рядом с Донгом на длинную бамбуковую скамью, налил себе чаю, закурил и приступил к обычным расспросам:
— Ну, что нового пишут в газетах? Как там война?
— В России идут упорные бои. У немцев под Москвой несколько десятков дивизий, а взять они ее не могут: русские стоят насмерть. И морозы сейчас в России страшные. Все в снегу. Немцы тысячами мрут от холода. Недобрым словом «генерала Зиму» поминают.
— Сколько же в одной дивизии солдат будет?
— Да не меньше десяти тысяч!
— Выходит, с каждой стороны по нескольку сотен тысяч воюет?
— И это только под Москвой! А на всех русских фронтах миллионы и миллионы.
— Ну а японцы что?
— Японцы на днях взяли Гонконг и Сингапур. Сейчас ведут бои за Филиппины.
Хозяин слушал его, прихлебывая из чашки чай, и только сокрушенно качал головой, когда Донг говорил, сколько людей погибло, сколько взято в плен.
— Какие же это страны должны быть, раз такая масса людей воюет! Нам бы ни за что не выдержать такое! На нас вот японцы налетели, будто саранча. На такую прорву одного рису не напасешься. А ведь они и лошадей кормят рисом и кукурузой! Да, ты не слышал историю про косаря из Коби?
— Нет. В Коби, я знаю, у японцев кавалерийские части.
— Вернулись женщины оттуда и вчера на рынке рассказывали. Сдохла у японцев лошадь. Ну, они схватили старика, который им корм задавал, привязали к лошадиному хвосту и гнали лошадь, пока от старика не остался мешок с костями.
Бинь замолчал, потягивая из пиалы чай. Да, печальна судьба их страны…
Часа в три пришел Хой. Он был весь красный и, войдя, швырнул на кровать старую фетровую шляпу.
— Ну как съездил? — спросил Донг, наливая брату чай.
Тот недовольно поморщился:
— Два донга. Подумай, два донга за рассказ! Вот она, сегодняшняя цена нашей литературы! И заплатили только потому, что деваться некуда: ведь за прошлые два рассказа они вообще не заплатили ни гроша! Вхожу в редакцию, встречает меня эта старая лиса Си. Усадил за стол, налил чаю и наговорил семь верст до небес. Меня уже мутит от этого бесконечного чаепития, а он про деньги ни звука. Молчу, неудобно как-то самому спрашивать. Подождал-подождал да так прямо и брякнул: «Хватит, платите деньги!» Тут уж ему пришлось раскошелиться. Смотрю — всего два донга. Хотел швырнуть их ему в лицо, да подумал — себе дороже. Ну да ладно. Больше он от меня ничего задаром не получит. Да, «Воскресный день» напечатал моего «Старого пса»!
Хой порылся и достал из кармана сложенную вчетверо газету, самый модный «социальный, философский, литературный и спортивный» еженедельник. Рассказ Хоя был помещен рядом со стихами, над которыми выделялись набранные жирным шрифтом и обведенные рамками: рекламные объявления:
«Новая книга о маршале Петэне. Только что получена новая книга о маршале Петэне, написанная Тхук Хунем. В книге автор подробно останавливается на переговорах между Петэном и Гитлером 24 октября 1940 года. Издано Отделом печати, пропаганды и информации Франции. Цена 30 су».
И тут же другая реклама, привлекавшая внимание огромными буквами:
«Что такое любовь? Не пропустите следующего номера «Воскресного дня»! В нем — статья на тему о любви: этимология слова «любовь»; любовь с древнейших времен и до наших дней; любовь африканцев и индейцев; японки и любовь; удивительная любовная история, обнаруженная в старинных преданиях. Следующий номер газеты должна купить каждая семья!»
Рядом с рассказом была изображена мечтательная девушка, а под ней надпись:
«Идет дождь, дует холодный ветер. Вы сидите дома, вы во власти дурного настроения. Не мешкайте! Отправляйтесь в ресторан на улице Вееров, отведайте наших блюд! Уверяем вас, они способны развеять любое дурное настроение».
Колонки по обеим сторонам рассказа были также заполнены рекламой:
«Статуя-убийца» — детектив Т. Х. Потрясающее, таинственное убийство и одновременно трогательная история. Не рекомендуем людям со слабым сердцем».
«Магическое средство! Волшебный препарат! Спасение для почитателей прекрасного пола! Что делать, если вам не повезло и вы заболели болезнью, названной по имени богини любви? Не теряйте время, найдите на Хлопковой улице аптеку Дык Синя с эмблемой «Золотая Черепаха»!»
В конце страницы в огромной рамке была помещена фотография мужчины лет сорока в европейском костюме с черным галстуком-бабочкой на белоснежной сорочке, в очках и с усиками, подстриженными по-японски.
«Профессор Тхань Ван возвратился в Ханой! Да, после поездки по Камбодже я вернулся наконец в Ханой. Всем, кого интересует графология, разгадывание судьбы по почерку, достаточно лишь расписаться, поставить дату и час своего рождения».
А против рассказа Хоя, стиснутого со всех сторон рекламными объявлениями, были помещены снимки немецких бомбардировщиков под кричащим заголовком:
«Устоит ли Англия перед силой «стран оси»?»
Но братья, не обращая внимания на остальные колонки, видели только заголовок в начале литературной страницы:
««Старый пес». Юмористический рассказ Вана Хоя».
Донг был недоволен иллюстрацией. Для такого рассказа она, по его мнению, была недостаточно выразительной.
— Слушай, Донг, — заявил вдруг Хой, — сегодня мы поужинаем в ресторане! Давай хоть раз поедим досыта жареной лапши с мясом. Неужели нельзя позволить себе эту роскошь после многолетнего поста? Ведь у нас есть целых два донга! Останутся деньги — закажем еще и вина. Это же мой первый гонорар. Надо отметить такое событие. Завтра пойду получать гонорар и за «Старого пса». «Воскресный день» наверняка платит больше. Не меньше четырех донгов эа рассказ. А «Литературная трибуна», кажется, собирается издать мой роман. На днях я получил письмо от Ле Хунг Зунга. Вот, взгляни.
Ле Хунг Зунг был популярный романист. Из-под его пера ежегодно выходило по нескольку книг со странными названиями: «Глаза сердца», «Разбойник и Будда», «Под розовым трико». Недавно он опубликовал серию статей по поводу теории, именуемой «философией плетки». Газета «Воскресный день» из номера в номер печатала его роман с продолжением «Кровавые цветы вишни» — о японских самураях.
Донг пробежал письмо.
«С глубочайшим почтением
моему собрату
господину Ван Хою.
Прошу соизволения обратиться к собрату, господину Ван Хою, на предмет знакомства. «Литературная трибуна» поручила Вашему покорному слуге прочитать и дать отзыв на Ваш роман. Я прочел его не отрываясь и, закрыв последнюю страницу, воскликнул: «О небо! Вот настоящая литература! Вот подлинный писатель! А все мы лишь жалкие ничтожества!»
Сообщите, когда я смогу иметь честь встретиться для личного знакомства с Вами.
С нижайшим поклоном
Донг едва не расхохотался, читая это витиеватое послание, но, видя радостное возбуждение брата, сдержался.
— Этот человек, — пояснил Хой, — литературный консультант «Трибуны». Его одобрения достаточно, чтобы издательство приняло книгу. Придется пожертвовать ему половину гонорара, зато роман будет издан. Ладно, одевайся, давай немного пройдемся и — в ресторан!
— Сегодня, Хой, надо будет зайти к Локу. Мы уже давно не были у него.
— Вот после ужина и сходим. Кстати, мне нужно повидаться с Дьемом. У него, конечно, куча всяких новостей.
Братья дошли пешком до Йенфу и оттуда поехали в один из ресторанов на Зонтичной. Они заняли столик и решили не размениваться на лапшу, а заказать свиные потроха. После второй рюмки Хой раскраснелся и пустился в рассуждения о литературе. Трезвым он, разумеется, не решился бы высказываться столь смело, но теперь ему было море по колено. Хой без всякого стеснения поносил всех современных писателей. Конечно, Ле Хунг Зунг прав! Кто они? Жалкие невежды, взявшиеся за перо! Во имя чего они пишут, какая у них цель? Деньги, только деньги! В погоне за модой они обкрадывают зарубежных писателей, выдавая их мысли за собственные. Они стряпают свои рассказы, нашпиговывая их всякими ужасами и небылицами, чтобы поймать на эту приманку читателя. Нет, правда жизни их не волнует! Мало того, что они невежественны и бесталанны, они еще и бесстыдны! Что такое сегодняшняя вьетнамская литература? Жалкое зрелище. Кроме шайки этих дельцов от литературы, на литературном поприще подвизаются несколько так называемых «маститых». И кто же это? Невежды из позапрошлого века. Но зато это очень важные люди. К ним не подступиться. «Национальная революция» Петэна породила целую свору захудалых Конфуциев, и теперь во всей вьетнамской литературе не наберется и десятка писателей, от которых можно чего-то ждать. Боже праведный! Когда же наконец литература наша будет достойна этого названия? Он, Хой, должен для этого что-то сделать. Он верит в себя! Он перечитал немало зарубежных классиков и понял, что ему не должно быть стыдно за себя. Да ему и не стыдно! Стоило его произведениям появиться на книжном рынке, как на него сразу же обратили внимание. Он не даст себя оттеснить! У него в руках богатейшая тема — жизнь его односельчан. Об одном их селе можно писать всю жизнь. А кто, кроме То, сумел по-настоящему правдиво описать жизнь крестьян? Их изображают либо скотами, либо героями из кинофильмов об экзотических островах. Нет, он, Хой, создаст настоящий роман о вьетнамских крестьянах. Но писать не так просто, как это кажется, когда впервые берешься за перо. Порою готов проклясть все на свете. А как у нас относятся к писателям? У них нет средств, чтобы поездить, посмотреть жизнь. У нас писатель — это нищий. Живет, как улитка, в собственной раковине. Старик Толстой ненавидел гонорары. Считал, что писатель, если он получает за свои труды деньги, уподобляется проститутке. А почему? Да потому, что Толстой был богат! Он был дворянин, дом полон слуг. Ему легко рассуждать о благородстве писательского труда. А таким, как Хой, приходится из кожи лезть вон, чтобы свести концы с концами. Ведь без гонорара ни самому не прожить, ни семьи не прокормить. Общество, в котором служители искусства умирают с голода, — подлейшее из подлых! Но и то общество, которое носит писателей на руках, возводит их в сан бонз от литературы, тоже не лучше. Чтобы писать, ему, Хою, нужно лишь одно — быть сытым. Господи, да если бы ему не нужно было заботиться о пропитании, сколько бы романов родилось из-под его пера! Тот роман, что он отослал в издательство, — первая ласточка. Подождите, все еще увидят его творения!
Хой почувствовал, что опьянел. Мысли путались, на душе было и весело и грустно. Когда братья вышли из ресторана, на улице уже горели фонари. Вечерняя прохлада окончательно отрезвила Хоя, и ему стало немного стыдно за свою болтовню. Они миновали улицу Кыадонг и подходили к железнодорожному мосту. Тут Хой показал брату на японских офицеров, въезжавших из слабо освещенного переулка. Опоясанные мечами, они неподвижно восседали на рикшах. Было ясно, что японцы не случайно оказались в этом районе, славившемся публичными домами, отведенными для колониальных чиновников.
— И отсюда поперли французов! — Хой кивнул на японцев и презрительно хмыкнул. — Даже в публичный дом при оружии ездят!
Старый Дьем проверял тетради, которые стопкой возвышались на письменном столе, стоявшем у окна, в углу гостиной. Свет небольшой, прикрытой абажуром настольной лампы падал на белые страницы, бликами сверкал на серебре волос. Из темноты в противоположном конце комнаты тускло поблескивал торжественной позолотой алтарь предков. Сквозь тонкую занавеску светились огоньки лампад и курильницы черной меди.
Послышался стук в дверь.
— Кто там? — Дьем снял очки и повернулся к двери. Он тяжело поднялся и пошел открывать.
— А, это ты… — сказал он, увидев на пороге Хоя.
— Давно не были у вас, решили зайти.
— И Донг с тобой! Ну, заходите. — Дьем кивнул братьям и крикнул в сторону соседней комнаты: — Нган, где ты, дочка? Завари-ка нам чай!
Учитель зажег верхний свет, погасил лампу на столе и пригласил братьев сесть, указав на два старинных кресла. Хою показалось, что сегодня дядя принял его не так, как всегда, не чувствовалось ни обычной радости, ни молодого задора, которым учитель при случае любил щегольнуть. Когда же Дьем опустился в кресло напротив Хоя, тот был поражен: насколько изменился он за столь короткое время. Сеть глубоких морщин покрыла лицо, углы рта опустились еще ниже, теперь это была не обычная скептическая усмешка, это было просто старческое выражение.
Обстановка гостиной не изменилась, только рядом с креслами на круглом, в виде бочонка, табурете появился аквариум с рыбками. На письменном столе Хой заметил второй аквариум, поменьше, и, наконец, в углу, около алтаря, — третий! Видно, старик всерьез занялся разведением рыбок.
— Давно не заходили. Отец, детишки здоровы? Как Тхао после родов?
Вопрос Дьема прозвучал тепло и участливо, но Хою показалось, что у дяди какой-то отсутствующий вид. К счастью, из соседней комнаты появилась Нган, чем-то явно озабоченная. При виде братьев радостно вспыхнула, глаза ее потеплели.
— Донг!
Донг сидел в своем кресле молча, почти неподвижно. Он всегда чувствовал себя неловко в этой комнате с мебелью черного дерева и массивным алтарем, задернутым красными, выцветшими от времени шелковыми занавесками. При появлении Нган он поспешно вскочил с кресла и ушел с девочкой в соседнюю комнату, радуясь, что избавился от скучной беседы.
— Что же ты так долго не приходил? — с упреком спросила Нган.
— А где Лок?
— Спит.
Донг огляделся. В комнате стояла кровать главы семейства, топчан Нган, платяной шкаф с зеркалом, буфет и обеденный стол, на котором были разложены учебники Нган. Кровати Лока не оказалось.
Уловив во взгляде Донга недоумение, девочка улыбнулась:
— Мы его устроили на кухне, здесь он ни за что не хотел остаться. Пробовали его уговорить, но он поднял крик.
Нган говорила о брате с трогательной теплотой, однако видно было, что ее смешило странное поведение Лока.
— Покажи, что вы сейчас проходите.
Донг присел к столу и стал листать тетрадку. Нган поставила на плитку чайник, достала из буфета и расставила на подносе чайную посуду.
— Попробуй-ка. — Нган поставила перед Донгом тарелку с конфетами. — Сама делала.
Когда чайник закипел, Нган заварила чай и понесла поднос в гостиную.
Донг удивился, увидев, какие чистые, аккуратные тетради у Нган, какой ровный и четкий у нее почерк, такой же ясный, как и черты ее лица. Но когда он открыл альбом для национальных орнаментов, он был просто поражен. Сюда Нган переносила узоры вязки. В подборе красок чувствовался отличный вкус, рисунки были строгие и изящные. В этой убогой комнатушке с ветхим семейным алтарем, пережившим не одно поколение хозяев, развивалось самобытное мышление, сложный духовный мир. Так среди сухих колючек кактуса неожиданно распускается прекрасный алый цветок.
Когда Нган вернулась, Донг стал с интересом разглядывать ее. Нган была в том возрасте, когда в девочке уже ощущается девушка. И овал лица и черты оставались пока еще детскими, но в тоненьком гибком стане, в длинной черной косе, в блеске глаз уже угадывалось что-то девичье.
— Пойдем посмотрим Лока, — предложила Нган.
Они пересекли двор и остановились перед дверью кухни. В кухне было темно, у входа стоял топчан с опущенным пологом из черного тюля. Они стояли молча, прислушиваясь к ровному дыханию, доносившемуся из-под полога. Нган знаком попросила Донга не шуметь.
— Как чувствует себя Лок, ему не лучше? — спросил Донг, когда они вернулись в комнату.
— Сейчас он совсем успокоился, — ответила Нган, пододвигая Донгу тарелку с конфетами. — Иногда за весь день ни одного слова не произнесет. Сидит, улыбается. А то вдруг начнет сам с собой вслух разговаривать. Говорит, это у меня в голове люди спорят. Послушаешь — смех берет! Папу он очень боится. Увидит — отвернется к стене, сядет, ноги под себя подожмет, руки на груди сложит, глаза закроет, ну точь-в-точь Будда! И все бормочет, бормочет. Иногда ночью выйдет во двор украдкой и бродит там один. Руки вытянет вперед, глаза закроет — словно слепой. Сор во дворе начнет подбирать или в канаве копаться. Вначале мне жутко было! Пробовала удерживать его — он кричит, обзывает меня ведьмой. Раз такую оплеуху закатил — у меня искры из глаз. А стоит отцу выйти — он тут же шмыгнет к себе на кухню. Иногда он все же узнает меня. Становится таким послушным, рассудительным. Позовет, попросит, чтобы я ему испекла лепешку. Потом усадит рядом с собой, положит руки мне на голову и колдует, счастье привораживает.
Нган рассказывала с улыбкой, и вдруг на глаза ее навернулись слезы. Она торопливо смахнула их, губы ее дрожали.
— Я так люблю моего Лока! Уйду в школу, а сама все думаю, как он там один дома. Вырасту большой, начну зарабатывать, будем жить с ним вместе. Никогда-никогда не брошу его!
Когда в гостиной были исчерпаны все темы, Хой поднялся с кресла и подошел к аквариуму посмотреть рыбок.
— Ты взгляни на ту, черную, — сказал Дьем, тоже повернувшись к аквариуму и посасывая трубку. В голосе его Хой с удивлением уловил теплые нотки. — Посмотри, как она плывет. Легко, спокойно, так, наверное, святые в небе обмахиваются веерами из страусовых перьев. Эти крохотные существа ухаживают друг за другом, прямо как настоящие супруги! Самец не отстает от самки, вертится вокруг, заигрывает. Такая любовь! Смотришь на них и невольно сравниваешь с людьми. Да, велика премудрость создателя!..
Хой продолжал стоять у аквариума, а старый Дьем сидел в своем кресле, задумчиво посасывая трубку, казалось, высокие мысли, которые вызвали у него эти рыбки, интересовали его сейчас больше всего на свете.
— Ты что-нибудь слышал о Вьетмине? — вдруг как бы невзначай спросил он Хоя.
Хой вопросительно посмотрел на дядю, не понимая, к чему он затеял этот разговор. Старик подошел к письменному столу, открыл ключом один из ящиков и достал какой-то конверт.
— Вот посмотри, я получил это неделю назад. Кто-то сунул мне под дверь.
В конверте были два сложенных пополам листка. Хой развернул их и сразу догадался — листовки! Одна была написана иероглифами, другая — латиницей. Обе отпечатаны литографским способом.
Старый учитель откинулся на спинку кресла и посмотрел на Хоя, во взгляде его читалось явное удовольствие.
— Выходит, не забыли про меня! Вполне возможно, это кто-нибудь из моих учеников.
Хой снова взглянул на листки. Красивый, четкий почерк, жирным шрифтом выделен заголовок: Манифест борьбы за независимость Вьетнама. Послание соотечественникам. И подпись: Нгуен Ай Куок.
— Можешь взять их с собой. Но как только прочтешь, сделай милость, сразу же сожги.
Хой был тронут доверием старика.
— Это письмо Нгуен Ай Куока! — понизив голос, пояснил Дьем и, немного помолчав, раздумчиво, словно про себя, продолжал: — В отношении Нгуен Ай Куока сомнений быть не может. Я лично полностью доверяю ему. Это настоящий революционер, надежда отечества! Но я не могу понять пути, который наметил Вьетминь. Призывать сейчас народ и французов свергнуть, и изгнать японцев! Да откуда у нас на это силы? Правда, они не ладят между собой, и можно было бы воспользоваться этим, пусть одни колотят других.
У Хоя давно уже просились на язык возражения, но он сдерживался, чтобы дать старику выговориться, ему казалось, что тот чего-то не договаривает. И действительно, Дьем вдруг вплотную придвинулся к Хою и зашептал:
— А ты слышал историю со стариком Хоангом? Говорят, японцы вывезли его из Ханоя!
— Хоанга? Инспектора народного образования?
— Ну да! Знаешь, сколько французская охранка похватала наших. До чего же хитры. Решили связать по рукам и ногам нашу интеллигенцию. Хоанг догадывался, что за ним идет слежка, и принял меры. Не успели жандармы подъехать к его дому, как тут же появились две машины японской военной полиции. Из одной выходит майор с мечом на поясе и предлагает Хоангу свою защиту. Хоанг садится к нему в машину, и та уезжает. Французы так и остались стоять с разинутыми ртами. Говорят, сейчас Хоанг не то в Хюэ, не то в Сайгоне.
— Так это же настоящий скандал!
— А как же! Хоанг — персона. Я как-то в начале лета зашел к нему, он мне рассказал, что получил письмо от Кыонг Де. Тот утверждает, что у нас нет иного выхода, кроме как воспользоваться помощью японцев. Что там ни говори, они все-таки ближе и по крови и по духу.
Хой рассмеялся:
— Тут еще не известно, кто кем воспользуется! Помните историю с вьетнамскими частями, что перешли к японцам в Лангшоне? Лок писал об этом в своем дневнике. Так вот, японцы тогда использовали вьетнамских солдат в бою, а потом выдали их французам.
— Тогда — одно, теперь — совсем другое! — возразил Дьем. — Что говорить, несладко просить милости у чужого дяди. Но видно, такова уж наша участь! То, что предлагает Вьетминь, выглядит очень заманчиво, но нам, по-моему, это не под силу. И не вовремя. «Страны оси» одерживают одну победу за другой. Они сейчас сильны, как летящий дракон. У нас действительно нет иного выхода!
— Неизвестно, что будет дальше. Я слышал, русские дерутся отчаянно. Страна у них огромная, и народу много. Едва ли Гитлер справится с Россией.
— Ты все о своем! Да Гитлер уже у ворот Москвы! Я же говорил тебе, что он проштудировал военный трактат Сунь-цзы. В его руках армии почти всей Европы!
— Гитлер, дядя, не сильнее Наполеона. Несколько недель назад немцев остановили под Москвой. Разве вы не читали? Держу пари, им не взять Москвы!
Дьем рассмеялся:
— Ни ты, ни я ничего не знаем. Мы можем только гадать. Бог с ними! Все это слишком далеко от нас. А у нас, я считаю, только один шанс. Не знаю, какими потом окажутся японцы, а сейчас у них грызня с французами, и это нам на руку! Но наш час еще не пробил. В душе народа нет еще единого стремления. Правда, наблюдая, как действует молодежь, могу сказать: это — начало подъема! У нас мало просвещенных людей. Они разбрелись в разные стороны, но конечная цель у всех у них — спасение нации. Не может быть, чтобы они не нашли выхода!
Старый учитель замолчал и стал разжигать потухшую трубку.
— Как чувствует себя Лок? — перевел разговор Хой.
— Он перестал буйствовать, но теперь у него какое-то подавленное состояние. Боюсь, не хуже ли это.
Дьем тяжело вздохнул.
Поговорив еще немного, Хой позвал Донга и стал прощаться.
— Только не забудь, — уже в дверях шепотом напомнил Дьем, — как прочтешь — сожги. Лучше сегодня же вечером.
Возвращались домой молча. В ветвях высоких деревьев шумел ветер. Вспомнив об аквариумах дядюшки Дьема, Хой невольно улыбнулся.
Несколько дней спустя, дождливым вечером, Хой сидел за столом и писал, как вдруг у входной двери послышался знакомый голос. Кто-то спрашивал о нем. Хой вышел. У порога стоял юноша в мокром плаще. Глубокий нон скрывал его лицо.
— Кто тут спрашивает меня?
Юноша снял нон.
— Ким! Вот это да! Как тебе удалось найти меня?
Ким расплылся в улыбке, стирая с лица дождевые капли.
— Я был в Хайзыонге, искал вас там, и Тхао направила меня сюда.
Ким повесил мокрый плащ под навес крыши, снял облепленные грязью деревянные сандалии и вошел в дом. Хой, не переставая улыбаться, налил гостю горячего чая.
— Дождь-то какой, продрог небось, пока добирался. Ладно, сядем ужинать, за столом и поболтаем. Переночуешь у меня. Да ты насквозь промок! Одень-ка пока мои брюки, твои надо высушить.
— Пустяки, — возразил Ким, — только одна штанина мокрая. Пойдем на кухню, у очага быстро высушу. А где Донг?
— Он дает сейчас уроки, приедет часов в десять. Ну, тогда пошли на кухню.
На кухне у очага сидела Быой, дожидаясь, когда сварится рис. Ким поздоровался, обратившись к ней на «вы». Быой захихикала, прикрыв рот ладонью, и подвинулась, освобождая гостю место поближе к огню.
— Чем же ты занимался все это время? Удалось продолжить учебу?
— Нет, я работал, — ответил Ким, кинув взгляд на Быой.
— И конечно, встречался со своей знакомой! — пошутил Хой.
Ким улыбнулся, но промолчал.
— Погоди, как же ее звали? — Хой постучал себя пальцем по лбу. — Хыонг, кажется. Ах да, Ханг!
— Я потом расскажу вам, — уклончиво сказал Ким, продолжая улыбаться. — Ваша Тхао так тепло встретила меня! Устроила настоящий пир. Приготовила что-то очень вкусное из рыбы. А Ван — прелесть! Но вы, оказывается, совсем не пишете домой. Жена с ума сходит. Тем более что вы теперь — писатель!
— Писатель-маратель! Мы же не в том возрасте, что вы с Ханг.
— Ну, не скажите! Ей покоя не дают ханойские девушки.
От брюк Кима валил пар. Закипел рис. Быой сняла крышку и заглянула в котел. Потянуло ароматом вареного риса.
— Надо же! — Ким схватил Хоя за руку, точно еще не веря в реальность встречи. — Все-таки я разыскал вас!
По случаю прихода гостя Бинь выставил на стол небольшую бутылку водки и блюдце жареного арахиса. За ужином друзья погрузились в воспоминания. Давно уже Хой не испытывал такого удовольствия от беседы. И, как обычно в минуты радости, его охватила тоска по жене и детям, особенно по Нга. Слова Кима вызвали угрызения совести. Ведь он знает, как ревнива Тхао, и все же ленится писать! При мысли о ревности жены Хой улыбнулся. Тхао почти не выезжала из деревни, и в ее представлении все ханойские девушки были красавицами. Нужен он ханойским девушкам! Нет, хватит! Если удастся получить за роман несколько десятков донгов, он останется в деревне до самых новогодних праздников. Хоть несколько месяцев побудет с семьей. Можно писать и у себя в деревне.
Стало совсем темно, когда они закончили ужин и пошли в комнату пить чай.
— Ну, теперь-то ты мне расскажешь про Ханг?
— Да вы и сами, наверное, догадываетесь, что произошло. Ушел я тогда из школы, вернулся домой. Она прислала мне письмо. А недавно мы встретились с ней. Девушка, в общем, хорошая, но дочь богатых родителей. Так что тут все сложно.
— Значит, ты теперь не учишься? Жаль!
— Где уж там учиться после всего, что произошло. Да теперь и не тянет на учебу. — Ким помолчал и, понизив голос, добавил: — Вам я могу сказать. Я уже около года на революционной работе…
Только теперь Хой заметил перемены, происшедшие с его другом, которого он по привычке все еще считал мальчиком. Молочный Ким возмужал, в глазах у него появилась настороженность, и говорил он теперь с мягкой улыбкой. Радостное бездумное настроение, вызванное встречей, улетучилось, Хой внимательно смотрел на друга. Ким заглянул в соседнюю комнату и, убедившись, что там никого нет, вынул из кармана небольшой сверток:
— Это я принес вам почитать.
В свертке была небольшая, величиной с ладонь, литографированная брошюрка «Восстание в Бакшоне» и две листовки, точно такие, как Хой получил от старого Дьема.
Час еще не поздний, а кругом была такая темнота, как в полночь. На весь поселок ни одного огонька, и только свист ветра разносился в дождливой мгле. Бинь с дочерьми спал, зарывшись в ворох сухих банановых листьев. В ожидании Донга Хой с Кимом ушли поговорить на кухню.
— Французы, — рассказывал Ким вполголоса, — стянули в партизанский район несколько отрядов легионеров, не считая вьетнамских частей. Вовремя карательных операций они сожгли все дома от Динька до самого Биньзя. Крестьян согнали в лагеря, обнесенные колючей проволокой, оттуда даже ночью никто не может выйти, на полевые работы их водят под конвоем. Но они все равно помогают нашим; завернут рис в листья и оставят где-нибудь на берегу ручья в условленном месте, а партизаны, их родственники или односельчане, приходят ночью, берут. Нередко партизаны совершают налеты. Но сейчас холода, плохо с одеждой, с лекарствами. Лига организует сборы одежды для партизан.
— Есть у меня свитер, рукава, правда, немного обтрепались, но носить можно. Будь добр, передай. Потом постараюсь еще что-нибудь собрать. В Ханое у меня не так уже много знакомых, но кое-кто найдется, поможем.
Говоря так, Хой имел в виду своего дядю. Правда, старик не поддерживает линии Вьетминя, но он наверняка будет рад помочь партизанам, сражающимся с французами. А может быть, даже соберет некоторую сумму у своих друзей. Надо же, Молочный Ким и — революционер! Однако Хою стало стыдно за себя, все его наиболее достойные друзья так или иначе нашли путь в революцию, и даже этот Молочный Ким, которого он привык считать мальчиком. Один только он, Хой, остался в стороне.
А Ким и не догадывался, какие мысли терзают его друга. Он хорошо знал, что этот свитер — единственная теплая вещь у Хоя, и все-таки, едва узнав о сборах для партизан, Хой, не раздумывая, отдал его. Ким был тронут. Хой — писатель, и ему не так просто, как, например, ему, Киму, бросить все и уйти на революционную работу. Да и не известно, что сейчас нужнее? Во время террора очень важно иметь такого верного человека, как Хой, для них он просто находка. Если в дальнейшем придется действовать в Ханое, можно будет воспользоваться его домом.
— Я читал в газете ваш рассказ «Старый пес». Мне очень понравилось.
— Да разве это рассказ, так, пустячок… Писателям сейчас не дают дышать. Литература потеряла свое значение!
Но несмотря на столь пессимистическое высказывание, отзыв Кима обрадовал Хоя.
— Тебе в самом деле понравился мой рассказ?
— Очень! Побольше бы таких правдивых рассказов. Вы не унывайте! Работа ваша тоже важная. — Ким вдруг улыбнулся: — Особенно мне понравился конец. И смешно и грустно…
Головешки в очаге догорали. Близилась полночь, и становилось холоднее, Хой поежился от сквозняка. Некоторое время друзья сидели молча. Свист ветра, казалось, заполнил собою холодную ночь. Хой едва различал лицо своего собеседника.
— Я, наверное, скоро уеду. Далеко… — Ким понизил голос почти до шепота. — Еще не точно, но, возможно, меня пошлют «туда»… — Ким придвинулся к Хою и, взяв его за руку, быстро продолжал: — Если не успею зайти до отъезда, вас найдет наш товарищ из организации, до середины месяца не появлюсь — значит, уехал.
Угли потрескивали, отбрасывая последние слабые искры. Хой поднялся.
— Ладно, пойдем спать. Донга теперь не дождешься. Он, наверное, заночевал у кого-нибудь из своих друзей.
Ким заснул мгновенно, а Хой еще долго сидел за своим столом, просматривая брошюрку. Бакшон! Где он находится, этот Бакшон? Само название звучит таинственно… Хой машинально скользил взглядом по страницам, прислушиваясь к шорохам ночи. Деревянный, крытый соломой дом поскрипывал, потрескивал, словно старик суставами, и эти звуки сливались со свистом порывистого северного ветра.
Чуть свет Ким был уже на ногах. Хой вручил ему сверток со свитером и три донга. «Свитер — партизанам, деньги — тебе на дорогу. Другой раз приедешь, смогу дать побольше, из гонорара!» Хой улыбнулся — как забавно прозвучало у него это слово «гонорар». Потом он пошел проводить друга. Возле старого развесистого капока на берегу реки Ким остановился:
— Дальше вам лучше не ходить. Давайте попрощаемся здесь. Если я уеду, передайте все, что соберете для партизан, тому, кто придет вместо меня.
— Все будет в порядке, не беспокойся. Смотри, осторожнее в дороге!
Ким улыбнулся, надел нон и, свернув с дамбы на берег, быстро зашагал к переправе.
Прошло две недели, а потом и месяц, но от Кима все не было вестей. Вероятно, он уехал «туда», а товарищ его либо был занят, либо еще не прибыл в Ханой. Хой продолжал ждать посланца, но дни шли за днями, а никто так и не появился.
Роман Хоя вышел наконец в свет. Чтобы приступить к чтению романа, требовалось одолеть вступление Ле Хунг Зунга, многословное, крикливое и пустое, как все, что выходило из-под пера этого модного писателя. Скромное название, которое Хой дал своему детищу — «Рисовое поле», — пришлось не по вкусу Ле Хунг Зунгу, и он дал ему более «звучное» — «Любовь на волнах» (имея, видимо, в виду волны на глади рисового поля). Подобные вещи глава издательства Куанг Тьеу и его литературный консультант проделывали как нечто само собой разумеющееся, не спрашивая даже разрешения автора. Правда, вручая Хою верстку для исправления опечаток, предприниматель все же посчитал нужным как-то оправдаться перед ним.
— Я понимаю, — он улыбнулся и похлопал Хоя по плечу, — и название и предисловие отдают mauvais goût[7]. Но что поделаешь, сейчас только этим и можно привлечь читателя. Литературное имя — вещь тоже немаловажная. Он популярен. Но ничего. Это твой первый выход в свет. Со следующей книгой все будет по-иному. Ты будешь хозяином положения. Вот увидишь!
Тьеу было немногим более тридцати. Несколько лет назад он приехал из Сайгона и занялся издательской деятельностью. При встречах с Хоем он обычно поносил всех теперешних владельцев издательств, называя их безнадежными невеждами. Если верить его словам, он был единственным образованным издателем. Он обладал литературным чутьем и свое издательское дело поставил на новый лад, «по-цивилизаторски», он руководствовался не столько соображениями прибыли, сколько любовью к литературе. Не случайно его издательство именовалось «Литературная трибуна»!
— У тебя очень своеобразный, я бы сказал, выдающийся стиль, — говорил Куанг Тьеу. — Как писатель ты уже сейчас на голову выше даже Ле Хунг Зунга. Но, дорогой мой, твой стиль не отвечает вкусам современного невежественного читателя. А мне нужно, чтобы книга покупалась и приносила прибыль. Вот и приходится обращаться к услугам таких, как Ле Хунг Зунг, просить его написать предисловие к твоей книге. И не скрою, я вынужден платить за это предисловие сумму, равную твоему гонорару. Но это еще не все, по выходе книги я должен буду истратить минимум десяток донгов, чтобы заткнуть рот критику Минь Таму из «Ханойских новостей». Иначе твой роман ждет разгромная статья. А взгляни на обложку. Я заказал ее Тхань Тунгу. Честно говоря, художественное оформление не очень-то соответствует содержанию книги, но в конце концов это не имеет значения. Публика с ума сходит по красавицам Тхань Тунга, и это главное. Я и сам понимаю, мои методы выглядят не совсем красиво, но я должен прибегать к ним, потому что только так могу опубликовать твои произведения. А когда ты уже будешь известен читающей публике, все само собой встанет на место.
Тьеу горестно вздохнул. Это должно было означать, что он сочувствует Хою и сожалеет о трудной судьбе талантливых людей.
— Знаю, какого труда стоит написать хорошую вещь, но не так уж много у нас людей, способных оценить настоящую книгу. Я прекрасно понимаю, что ты сейчас клянешь меня и моих предков, но придет время, и ты скажешь мне спасибо! Ведь, дорогой мой, только я один умел разглядеть талант писателя Ван Хоя и не пожалел сил и средств, чтобы издать твой роман. Разумеется, твой успех у читателя принесет и мне барыши. Но для меня не это главное. Чтобы заработать, вовсе не обязательно возиться с твоей книгой, вполне достаточно было бы продавать бумагу на черном рынке. Сейчас почти все книгоиздатели промышляют этим. Но это ее для меня. Если уж наживать деньги, то из всех способов я предпочитаю издание книг. Вот увидишь, пройдет несколько лет, и я стану самым крупным издателем Индокитая!
Хой только смиренно улыбался в ответ на этот бурный натиск, к тому же он еще не знал, какой все-таки ему выплатят гонорар.
Наконец наступил день, когда роман вышел из печати, и Хой отправился в издательство за авторскими экземплярами. Куанг Тьеу вручил ему две книжки.
— Держи своего первенца. Отныне ты настоящий писатель! Даю тебе пока два экземпляра, чтобы, так сказать, отметить событие. Из следующей части тиража получишь остальные восемь. А как тебе оформление? Немного кричаще, правда, но зато привлекательно!
Хой смотрел на мечтательную сельскую девушку с пунцовыми губками сердечком, изображенную на обложке, и не знал, радоваться ему или сердиться. Впрочем, черт с ним, хорошо еще, что Ле Хунг Зунг с издателем не переделали книжку на свой лад и не изуродовали ее. Хой был в замешательстве, он не знал, как спросить о гонораре. И тут Тьеу с улыбкой протянул ему конверт.
— Это твой гонорар. Тридцать пять донгов.
Хой вспыхнул, принимая конверт. Казалось, насмешливый взгляд издателя следит за ним: решится ли он что-либо возразить. Хой скользнул взглядом по обложке, где стояла цена — девять с половиной хао.
— Благодарю. — Хой выдавил из себя улыбку. — Я сейчас в таких стесненных обстоятельствах… Впрочем, что вам объяснять. Эти тридцать пять донгов мне как нельзя кстати. Но я думал, что полагается…
— Ты имеешь в виду десять процентов авторского гонорара, — перебил его Тьеу, пренебрежительно выделив слово «проценты». — Верно, считается, что издательства платят их авторам. Однако, как я уже тебе говорил, на титульном листе они обычно указывают только половину фактического тиража, утаивая вторую половину от автора. Говорят, к примеру, что тираж — тысяча экземпляров, и платят десять процентов от продажной цены этого тиража. В действительности же они издают книгу тиражом в две тысячи, так что автор фактически получает половину суммы, то есть пять процентов. Мало того, под эту книгу издатель получил от Бюро поставок бумагу на издание тиражом в четыре тысячи, и деньги от продажи оставшейся бумаги на черном рынке тоже идут в его карман. Поверь, у меня нет никакого желания наживаться за твой счет. Ведь я намерен продолжать сотрудничать с тобой, и как можно дольше, поэтому все дела веду в открытую. Видишь, я раскрыл тебе всю механику нашего дела. Право, ты мне стал как родной. Ведь я немало сделал для того, чтобы твоя книга не прошла незамеченной.
Тьеу доброжелательно улыбнулся:
— Для полноты картины должен еще сказать несколько слов о хозяевах книжных магазинов — это свора бандитов, которая грабит нас, при том что сами они пальцем о палец не ударят. Тебе известно, какие взятки приходится им платить? От двадцати пяти до тридцати процентов стоимости книги! Режут без ножа! А чуть залежится книга, тут же отсылают ее в издательство. Хочешь протолкнуть — плати тридцать пять процентов! А стоимость бумаги, типографские расходы, расходы на рекламу, штрафы за нереализованную продукцию, авторский гонорар. Вот и прикинь, сколько всего набирается. Откровенно говоря, роман твой принесет мне от силы сто донгов чистой прибыли, а на распродажу его уйдет месяцев восемь, а то и год. Теперь тебе ясно? Нет, лучше не стоит нам начинать все эти денежные расчеты. Только испортим отношения. Я хочу, чтобы ты подумал о втором романе. У меня есть одна блестящая идея, и, если тебе удастся написать то, что я задумал, издам моментально!
С двумя экземплярами своего романа, еще пахнувшими типографской краской, Хой спускался по винтовой лестнице, с удовольствием нащупывая в кармане конверт с деньгами. Выйдя на улицу, он остановился в нерешительности, не зная, куда идти. Домой не хотелось. Чтобы там ни было, а настроение у него было приподнятое. Ведь все-таки ему сейчас возместилось за все — за долгие месяцы упорного, кропотливого труда, за бесчисленные траты на марки, за бесконечные хождения по издательствам, за те муки, которые он испытывал, встречая молчаливый вопрошающий взгляд Тхао. И вот наконец его книга издана! Хой с довольным видом шагал по улице, желая, чтобы все эти люди, проходившие мимо, обратили внимание на две новенькие книжки, которые он нес. Через несколько дней такие же книжки появятся на прилавках не только на Севере, но и на Юге. Люди будут читать его роман и гадать, что за человек автор. Девушки захотят познакомиться с писателем. За первое же его произведение издатель согласился выплатить почти пятьдесят процентов. Не так уж плохо! Тридцать пять донгов — это все-таки немало! Трехмесячное жалованье в его паршивой школе. Первый раз за всю жизнь он привезет Тхао не несколько жалких донгов, а довольно солидную сумму. Он сможет несколько месяцев спокойно работать дома, побыть в семье. Ведь с тех пор, как родилась Нга, Тхао ни разу не поела досыта. Ничего. Теперь, когда у них есть деньги, все будет по-другому. Надо скорее ехать в деревню! В Ханое, даже при том, что он поселился у Биня, жизнь влетает в копеечку. «Рисовое поле» он писал почти четырнадцать месяцев, работал не разгибая спины, писал, правил, переписывал заново. И сейчас, когда работа закончена, у него возникло знакомое чувство тревоги: а что они будут делать через несколько месяцев, когда исчезнут эти тридцать пять донгов? Сможет ли он, как Ле Хунг Зунг, писать по нескольку романов в год? Едва ли. Нет, он сделает по-другому. Он будет писать коротенькие рассказы для газеты, чтобы зарабатывать донгов пятнадцать в месяц и одновременно начнет второй роман. Недавно появились различные серии книг для малышей: «Роза», «Цветок абрикоса», «Персиковый цвет». Он сможет писать и для них. Его перо должно, подобно мачете, рубить направо и налево, рубить без передышки, добывая пропитание семье!
Пронзительный визг тормозов приковал Хоя к месту.
— Ты что, оглох?! Тебе жить надоело?!
Машина остановилась всего в шаге от Хоя. Высунувшись из кабины, багровый от ярости водитель выкрикивал ругательства прямо в лицо Хою. Пассажирка, дама в платье канареечного цвета, опустила стекло и бросила в сердцах: «Что за идиот! — И, отвернувшись к шоферу, крикнула: — Ладно, поехали!»
Хой отошел в сторону, виновато улыбаясь. Когда машина проезжала мимо, ему показалось, что он узнал жену начальника уезда Мона. Да, счастливо отделался!..
Придя немного в себя, Хой быстро зашагал по улице. На Угольной он сел в трамвай. В вагоне было пусто. Хой смотрел на пробегавшую перед глазами набережную, ему пришел в голову неплохой сюжет: молодой безработный парень бредет по улице, голодный, размышляя над своим будущим, и попадает под машину. Дома Хой сел за стол и в один присест написал рассказ.
На следующее же утро он уложил вещи в небольшой чемоданчик и выехал к себе в деревню.
В машине, которая чуть было не задавила Хоя, действительно сидела Фыонг. Когда они миновали угол Бобовой, Фыонг обернулась на прохожего. «Чудак какой-то! Ну и мужчины пошли — глаза бы мои на них не глядели!» Фыонг достала из сумочки зеркальце и посмотрела в него. Последнее время у нее пропал всякий интерес к мужчинам, и она все чаще ловила себя на этой мысли.
Машина въехала на Персиковую и остановилась против магазина Ить Фонга. Эта одна из самых оживленных улиц Ханоя была, верно, и самой узкой, так что машина Фыонг почти загородила проезд. С импортными товарами теперь стало совсем плохо, и ханойские щеголихи вернулись к отечественным хадонским шелкам. Женщины шили наряды к предстоящему новогоднему празднику, которым обычно открывался и сезон свадеб. В этом году свадебные платья шились длинными, из белой вуали на бледно-розовом или ярко-красном чехле. Невесты повязывали вокруг головы шарф в виде широкой ленты, как это делала «Королева Юга» — жена Бао Дая. Все это напоминало старинный свадебный наряд и в то же время не противоречило современной европейской моде. Разумеется, предпочтительным по-прежнему оставался французский или английский бархат, но его было почти невозможно достать, поэтому женщинам приходилось шить платья из отечественных тканей — атласа, муара, гипюра, газа, отделанных национальными рисунками. И что всего удивительней, сейчас, когда шла война, люди стали уделять все больше внимания нарядам, точно хвастая друг перед другом.
У прилавков в магазине Ить Фонга теснились главным образом женщины. Когда послышался шум подъехавшего автомобиля, мать Фыонг, сидя за чайным столиком, беседовала с двумя покупательницами.
— Это ты? Проходи, я скоро освобожусь, — встретила она дочь и продолжала беседу.
Фыонг обратила внимание на женщин, с которыми разговаривала мать. Скорее всего, это были иностранки. Одной лет под сорок, одета она была в европейский костюм, но разрез глаз и густо напудренное лицо выдавали японку. Другая, помоложе, лет тридцати, тоже, видимо, была японка, судя по акценту.
— Зайди поешь, — крикнула Фыонг шоферу, — и поезжай домой! Ты понадобишься хозяину.
Шофер отнес чемодан молодой хозяйки наверх, в ее комнату.
— Хозяин наказал мне сразу вернуться. Да я и не голоден. По дороге заскочу в лавку, перекушу.
— Тогда вот тебе донг. За мной приедешь в следующее воскресенье.
Нет, без собственной машины просто невозможно! Фыонг швырнула сумочку на туалетный столик. К ее приезду Минь обещала подыскать квартиру в Ханое. Интересно, удалось ли ей найти что-нибудь подходящее? Все-таки будет легче! Останавливаться каждый раз у родителей уже неудобно, а ждать, когда снимет муж, — бесполезно. Она знает, муж не желает, чтобы Фыонг жила одна в Ханое, и к тому же он скуп, боится лишних расходов. В своих планах на будущее Мон делает ставку на землю. Туда он вкладывает почти все сбережения. Что же до нее, Фыонг, то ей осточертели все эти земельные сделки и ростовщические операции. Ей отнюдь не улыбалась перспектива заживо похоронить себя в деревне и прозябать там, выжимая из нищих, оборванных крестьян су и хао, как это делают Кхань и Ви, к которым ездит развлекаться ее муж. По существу, Фыонг живет лишь тогда, когда приезжает в Ханой. По этому поводу между нею и мужем постоянно возникают ссоры, однако, несмотря ни на что, Фыонг поступает по-своему. Мон установил жесткий контроль над ее расходами. Не будь у Фыонг нескольких тысяч, которые она предусмотрительно оставила у матери, да еще тех денег, которые мать время от времени совала ей, когда она приезжала в Ханой, Фыонг пришлось бы буквально по донгу выпрашивать у мужа на портного и на дорожные расходы. Но не могли же родители вечно снабжать ее деньгами, да и личный капитал Фыонг постепенно таял. Вот почему, поразмыслив, она решила взять взаймы у родителей и друзей некоторую сумму, чтобы основать собственное дело. В конце концов, не так уж она глупа, чтобы не заработать себе на жизнь!
Имея деньги, она сможет жить так, как ей заблагорассудится. Будет весь год проводить в Ханое и время от времени навещать мужа. А то он вообразил, что положение жены начальника уезда — предел ее мечтаний! Может быть, в его захолустном уезде оно что-нибудь и значит, но здесь, в Ханое — Фыонг презрительно усмехнулась, — не то что жена, сам начальник уезда всего-навсего пешка! Если все эти светские кавалеры и бегали за ней по пятам, как цыплята за клушкой, то уж совсем не потому, что она была женой начальника уезда. Фыонг улыбнулась, подводя брови перед зеркалом. Кстати, пора порвать с врачом Кинем. Как они все надоели! Да, мужчины теперь такие, что от них тошнит. Так называемые светские молодые люди выглядят чуть не стариками. Все они какие-то хилые, болезненные, жалкие, бесцветные и неинтересные. Она не знала среди них ни одного, достойного называться мужчиной. Нет, видно, не суждено ей встретить настоящего мужчину, молодого, красивого, мужественного, умного, который был бы ее достоин! Да, все мужчины не лучше Мона! Признаться, в муже, по сравнению с другими, есть хоть что-то положительное. Довольно, она должна начать новую жизнь. Во всяком случае, она могла бы с большей пользой распорядиться своим умом и красотой. Могла бы разбогатеть, заставить уважать себя!
От этих мыслей глаза у Фыонг заблестели, щеки порозовели, точно после вина. В таком радостно-приподнятом настроении она вышла из дому, предупредив своих: «К ужину меня не ждите, я пошла по делу».
На улице Фыонг подозвала рикшу и приказала ехать на Вермишельную к Минь. Ее подруга жила в хорошеньком двухэтажном особняке, огороженном стеной, которая была сплошь покрыта темной зеленью вьюнков. Подходя к дому, Фыонг издали услышала голос подруги, распекавшей кого-то из детей, и не удержалась от улыбки. Она нажала кнопку звонка, и навстречу ей выбежала целая ватага ребятишек от трех до девяти лет. Все девочки, у всех коротко подстрижены волосы. Они уставились на Фыонг своими круглыми черными глазенками и хором закричали:
— Ма-а-ам! К нам тетя пришла!
В доме послышался стук деревянных сандалий, потом распахнулось окно и в нем показалась сама Минь, одетая в белую сорочку и поношенный джемпер.
— Фыонг, ты!
Минь сбежала по лестнице, открыла подруге дверь и, не переставая радостно щебетать, повела ее в дом. В приемной дети окружили гостью. Минь усадила Фыонг за стол, налила чаю, не забыв сделать Замечание своему выводку:
— Вы что стоите, рты разинули? Не знаете, что нужно здороваться!
— Здра-а-асте!..
— Ладно, бегите во двор, нам с тетей надо поговорить.
— Ничего, пусть останутся. Сколько же их у тебя теперь? Шесть? И все девочки?
— Семь! — добродушно рассмеялась Минь. — Разве ты не видела моего последнего? Ведь ему уже шесть месяцев!
— Добилась-таки наследника!
Улыбаясь, Фыонг последовала за подругой в соседнюю комнату. Наследник спал. Минь на цыпочках подошла к кроватке и, осторожно приподняв край марлевого полога, показала пухленького малыша. Когда они вернулись в гостиную, она, окинув внимательным взглядом Фыонг, заметила с улыбкой:
— Смотрю я на тебя и удивляюсь! Ты, как и прежде, пышешь здоровьем, прямо на глазах молодеешь. Твой-то уездный небось от ревности с ума сходит. Счастливая ты, Фыонг!
— А ты, я вижу, не менее счастливая мать. Обзавелась целым выводком, один к одному, точно зайчата. И муж тебя на руках носит, по-моему, даже немного побаивается. О верности я и не говорю. Этот бегать на сторону не будет, в своем доме вон сколько счастья! Разве это не счастье? Нет, я просто преклоняюсь перед тобой. Столько детей нарожать!
Фыонг знала слабость подруги. Минь расцвела от удовольствия:
— Откровенно скажу, нелегко мне приходится с ними. Целыми днями вожусь. Чтобы сходить куда-нибудь — и думать нечего. Но я, ты знаешь, обожаю детей. И чем больше их у меня, тем больше я их люблю. Мужа тоже люблю, но мы с ним столько лет вместе прожили, что теперь наши отношения стали походить, скорее, на дружбу. А детей я обожаю! Правда, когда столько детей, не разбогатеешь, особенно если цены растут прямо на глазах. Но пока рожается — пусть будут дети. Не зря говорят: «От богатства да от детей не отказывайся». Я ведь получила твое письмо и ждала тебя еще вчера. Ты посиди, я сейчас переоденусь, и пойдем. Дом очень чистенький, думаю, тебе там понравится.
Фыонг действительно осталась довольна квартирой. Дом находился в небольшом переулке в районе университета. Есть в Ханое такие переулочки: идешь по большой людной улице, сворачиваешь в какой-нибудь узенький переулок, совсем обычный на первый взгляд, но стоит углубиться в него, и заплутаешься среди бесчисленных поворотов и ответвлений, которые приведут тебя в районы настоящих сельских лачуг, дремлющих среди сонной деревенской тишины. И все это в двух шагах от шумной столичной улицы! Переулки в старой части города с их зловонными сточными канавами напоминают мышиные норы. В них кое-где сохранились даже пагоды и Дома общины бывших сел. Совсем другое дело — переулки в европейских кварталах, где красуются коттеджи чиновников-французов.
Переулок, куда Минь привела подругу, тоже жил своей тихой, замкнутой жизнью. В нем наряду с домами зажиточных вьетнамцев были дома китайцев и даже французов. Квартира Фыонг помещалась на втором этаже и состояла из двух светлых комнат с ванной и лестницей, изолированной от нижнего этажа, где жила семья китайцев.
Фыонг с волнением осматривала будущее свое жилище, ощущая себя птицей, вырвавшейся на свободу. Кончилась наконец ее унизительная зависимость от родителей и мужа!
Фыонг обняла и звонко расцеловала подругу:
— Ну, какая же ты молодчина! Наверное, только ты одна любишь меня по-настоящему.
Минь рассмеялась.
— Эта девчонка стала настоящей французской дамой! — сказала она полушутя, полусерьезно. — Уж тебе ли жаловаться, что тебя мало любят!
Фыонг покачала головой.
— Нет, Минь, для всех я просто игрушка, и только. Как мне все это надоело! Но не будем об этом. Надо же еще обставить квартиру. Пойдем вместе выбирать мебель?
— А кто за меня приготовит обед? Да и ребят нельзя оставлять без присмотра. Иди одна. Потом заберешь у меня картины, которые ты заставляла меня покупать у этого художника из скворечни. Я до сих пор не могу без дрожи вспомнить ту проклятую лестницу! А вот ключи от дома. Теперь ты настоящая хозяйка. Когда думаешь перебираться?
— На этой неделе. Но запомни: если любишь меня, никому не говори, где я живу. Даже мужу, слышишь?
— Запомнила. Ну и штучка же ты! Своего, я гляжу, не упустишь. Будь осторожна.
Минь ласково потрепала подругу за ухо.
В тот же вечер Фыонг решила обсудить с родителями денежный вопрос. Точнее говоря, она обсуждала его с матерью, потому что отец, как обычно, сидел молча и, слегка подрагивая ногой, пил китайский чай со сладостями из китайского магазина на улице Гай. Он к ним издавна пристрастился. Родные и знакомые в один голос утверждали, что он счастливчик: с такой женой, как у него, можно жить, не зная ни горя, ни забот. Сейчас старик восседал, подогнув под себя ноги, на дорогом топчане перед старинным чайником и набором крошечных чашечек. По правую руку у него стоял кальян, по левую — высокая гора подушек, на которые он облокачивался после каждой затяжки. Затянувшись, старик поднимал к потолку глаза, блаженно щурился, затем, выпустив изо рта густую струю дыма, брал щепоть сладостей и ловко забрасывал в рот, неторопливо запивая чаем. Время от времени он молча кивал головой или, поглаживая седую реденькую бороденку, вставлял одно-два слова.
Сверху, из комнаты Ханг, доносились звуки фортепиано. Ханг решила заняться музыкой и настояла, чтобы родители купили ей инструмент.
Мать сидела против Фыонг, жевала бетель и слушала жалобы дочери на мужа. Она молчала, желая сначала выяснить, не произошло ли у них чего-нибудь серьезного. Когда же Фыонг заявила о своем намерении переехать в Ханой, мать возразила:
— Твой муж, дочка, прав, что скупает землю. Дело это верное. Он ведь долго прикидывал, прежде чем окончательно решить. Конечно, на торговле можно быстрее разбогатеть, но уж больно цены теперь неустойчивы. Да и хлопот не оберешься, ни минутки свободной нет. Я и сама подумываю купить подходящий участок.
— Я же, мама, не говорю, что не нужно покупать землю. Но откуда денег взять? Может быть, ты одолжишь?
— Вот тебе на! У ее мужа такой пост, и они — без денег! Надо что-то придумывать, а не сидеть сложа руки!
— Муж получает всего несколько сотен в месяц. Едва хватает на питание, на содержание машины да на гостей. А побочные доходы в этом уезде — пустяковые! Вот и получается, каждый год из моих денег исчезают тысячи, как ни выкручивайся.
— Ну и что же ты надумала? — Мать сплюнула красную от арековой кожуры слюну и повернулась к мужу: — Нет, нынешним детям палец в рот не клади! Только и знают, что обирать родителей.
Ить Фонг нагнул к себе мундштук кальяна, неторопливо затянулся и, отправив в рот очередную щепоть сладостей, издал какой-то неопределенный звук. Было не понятно, на чьей он стороне: матери или дочери.
Фыонг рассмеялась:
— Не удивительно, что я прошу у вас взаймы, даже друзья говорят: не зря родители нашли тебе любящего жениха, таким и приданого меньше дают.
— Ах ты неблагодарная! А десять тысяч, что я тебе дала, — на дороге, по-твоему, валяются? А свадьбу какую сыграли, это не в счет?!
Глава семейства снова издал неопределенный звук, точно прочищая горло. Ему давно наскучил этот разговор, и он уже подумывал: не пойти ли заняться соловьем или аквариумом с рыбками, которых нельзя надолго оставлять без присмотра, но боязнь вызвать неудовольствие жены вынуждала его оставаться на месте. Однако, когда пакет со сладостями опустел и ему больше нечем было заняться, старик не выдержал, спустил ноги с топчана, нашарил шлепанцы и тихонько удалился в соседнюю комнату.
Фыонг продолжала улыбаться:
— Да развел упрекаю тебя, мама! Я ведь, ты знаешь, человек нетребовательный, но ты сама посуди: жена начальника уезда, а в Ханое негде даже гостей принять. Надо мной и так все уже смеются. И муж не продвигается по службе, потому что я ни с кем не общаюсь. Купила бы ты мне в Ханое дом, я бы смогла переехать сюда и сделала бы гораздо больше, чем сидя в провинции. К тому же дом и вам пригодится. Ханг подрастет, соберется замуж, дом ей как раз и будет кстати. У меня нет никакого желания вечно сидеть на родительской шее, поэтому я и хочу просить у тебя взаймы некоторую сумму, чтобы начать свое, пусть даже небольшое дело.
— Взаймы, говоришь? — Мать выплюнула бетель в медную плевательницу и прополоскала рот. — Сколько же тебе надо?
— Я думаю на паях с друзьями открыть на улице Быой фирму по производству бумаги. Тысяч двадцать мне бы было достаточно.
— Фирму, говоришь? Двадцать тысяч?
— Всего нужно будет тысяч пятьдесят. Двадцать — это только мой пай. Бумага сейчас — дефицит. Подвоз из Франции прекратился, а японцы поставляют ее слишком мало. Вот французы и разрешили нам производить собственную бумагу. С бумагой сейчас то же, что и с тканями. Разрешение на открытие фирмы у нас уже есть. Мы будем производить типографскую бумагу и бумагу для пишущих машинок. На этот товар сейчас самый спрос. Дело, мама, верное!
— Пожалуй, что так. Даже японцы, я смотрю, стали приглядываться к нашим тканям. Японка, которую ты видела у меня сегодня, расспрашивала, где у нас производят муар. Хотят продавать в Японию… Так, значит, решила взять у меня взаймы двадцать тысяч?
— Это только чтобы открыть производство бумаги. Но я думала заняться еще и торговлей.
— Чем же хочешь торговать?
— Да мало ли сейчас товаров! Были бы деньги — скупай любой товар и придерживай до поры до времени. Цены растут, а деньги обесцениваются. Банк тайно выпустил большое количество бумажных денег, чтобы оплатить содержание японской армии. Только об этом, мама, никому ни слова. Я случайно узнала от мужа. Обеспечить золотом они эти бумажки, конечно, не смогут. Вот я и думаю: сначала надо скупать золото, а за золото можно потом приобрести все, что хочешь, — мыло, табак, пряжу. Сейчас все деньги.
Мать положила на лист бетеля комочек извести, кожуру арека и, завернув все это, сунула в рот.
— Ладно, дочка, помогу! Все эти годы ты только развлекалась, а сейчас, видно, взялась за ум. Но согласится ли муж, чтобы ты переехала в Ханой? Закрутит он там без тебя. Да и самой не мешает быть поосторожнее, он ведь не дурак.
— Я не боюсь. Заведет любовницу — брошу! Но это так, к слову. Вряд ли он решится. А на мелкие его интрижки мне наплевать… Так ты мне дашь тысяч пятьдесят?
— Пятьдесят у меня найдется. Правда, самим придется ужаться. Дам для начала тысяч тридцать, погляжу, что у тебя выйдет. Сумеешь как следует распорядиться ими — дам и остальные.
— С тридцатью не развернешься! Дай хоть сорок. Я уже и товар присмотрела, дело за деньгами. Куплю — и тебе кое-что подброшу. Ты на этом только выиграешь.
— Ну а сколько процентов дашь?
— Тысячу в месяц. Ты все-таки мне мать, должна хоть немного уступить!
Мать выплеснула остатки чая, заварила свежий.
— Иди, выпьем чаю. Ханг который уже час играет, как только не надоест! Нашла себе учителя, увальня какого-то, посмотреть не на что.
Фыонг поняла, что переговоры с матерью закончились успешно.
— Ханг уже совсем взрослая, и я, мама, серьезно говорю: нужно купить небольшую виллу в европейском стиле. Молодежь теперь тянется к новому, и, если вы будете продолжать жить по старинке, останется она без жениха!
— Я и по старинке-то едва концы с концами свожу!
Звуки фортепиано стали громче, быстрее и наконец смолкли.
— Ханг! — позвала мать. — Спустись, посиди с нами.
Обставленная новой мебелью, квартира стала еще уютнее. На окна Фыонг повесила кружевные шторы, пол застелила пестрыми фатзьемовскими циновками. Уж эту-то квартиру она обставит по собственному вкусу.
Когда ушли рабочие мебельной мастерской, Фыонг села в кресло и задумалась. Новой ее квартире все-таки чего-то не хватало, чтобы этот дом стал ее настоящим домом. Мебели было вполне достаточно, она была красива, изящна и подобрана по собственному вкусу, однако все здесь было какое-то чужое, не хватало связи с прошлым, романтики воспоминаний, радостных и печальных. Фыонг охватила глубокая грусть. Ведь жизнь ее могла сложиться совсем иначе! Ей казалось, что она безвозвратно потеряла, упустила свою жизнь, как опоздавший пассажир пропускает свой рейс.
Теперь, когда она обрела наконец столь желанную свободу, она не знала, что с ней делать! Фыонг сидела у окна и безучастно смотрела на улицу. Здесь у нее не было ни одного знакомого, и ей вдруг показалось, что ее прежняя жизнь осталась где-то далеко-далеко.
Решение созрело внезапно. Она подошла к новенькому трельяжу, привела себя в порядок, вышла на улицу и, подозвав рикшу, велела ехать на Корзиночную улицу.
Не доезжая до дома Ты, Фыонг, как и тогда, год назад, отпустила рикшу и пошла пешком. Она снова идет знакомой улицей! За этот год она успела сделаться женщиной вольного поведения. Теперь ее можно было назвать испорченной, хотя удовольствия в жизни она искала не так, как их ищут мужчины. Среди ее окружения так и не нашлось человека, которого она смогла бы полюбить. В течение всего этого суматошного, бестолкового года Фыонг ни разу не зашла к Ты, ни разу не дала о себе знать, а если и вспоминала о нем, то очень редко. Любовь Ты представлялась ей единственным огоньком, который еще теплился в ее неудачной жизни. Зачем она явилась сюда и чего, собственно, ждет от этой встречи? Какой-то внутренний голос говорил Фыонг: «Оставь его лучше в покое. Не причиняй ему страданий и не сжигай себя подобно мотыльку, летящему на огонь!» Но она не могла совладать с собой и продолжала идти. Ей казалось, если сейчас она не встретится с ним, они уже никогда в жизни больше не увидятся, а если даже увидятся, то разойдутся, как чужие.
Войдя в сырой, темный, пропахший помоями дворик, Фыонг остановилась перед крутой лестницей, чувствуя, что мужество изменяет ей. Еще не известно, дома ли Ты? И как он ее встретит?
Опираясь на шаткие железные перила, Фыонг поднялась на раскаленную от солнца крышу-терраску. Ты не было дома. Дверь оказалась запертой, и на ней мелом было написано: «Уехал работать. Ключ здесь». Стрелкой было указано место под балкой, где лежал ключ. Фыонг рассмеялась. Вот чудак!.. Она нашарила ключ, отперла дверь и вошла в комнату.
Все та же убогая комнатушка. Фыонг скользнула взглядом по топчану, заметила на столе глиняный горшок с кистями — как все это было знакомо. У изголовья топчана и во всех углах стояли картины и подрамники, покрытые толстым слоем пыли. Фыонг принялась перебирать их, с любопытством рассматривая новые, еще не известные ей работы. Особенно понравились ей пейзажи, сделанные на берегу широкой реки. Что же до портретов, то это были по большей части морщинистые старухи да оборванные мальчишки — чистильщики обуви или девочки, торгующие цветами на улицах. На одном из полотен была изображена обнаженная женщина. Она сидела на стуле, грустная, с опущенной головой. Фыонг отошла немного, чтобы получше рассмотреть ее, и подумала: «Если бы он изобразил меня, картина получилась бы совсем другой!..» В ней смутно шевельнулось желание запечатлеть свое стройное, красивое тело на фотографии или полотне, пока оно еще не утратило привлекательности. Может, предложить Ты нарисовать себя обнаженной? Тхань Тунг долго добивался этого, но она так и не согласилась. Не потому, что стеснялась. Просто уже тогда он был ей противен. Но согласится ли Ты? Да и сама она вряд ли сможет позировать ему обнаженной.
Пересмотрев картины, она аккуратно сложила их и вышла на терраску. Когда же он вернется? Солнечные лучи золотили неровно торчащие крыши старых домов. Фыонг вернулась в комнату, отыскала на столе клочок бумаги, карандаш и, собравшись с мыслями, стала писать:
«Здравствуй, Ты!
Приходила, но не застала тебя дома. Нашла ключ, посидела у тебя в комнате и решила оставить записку…»
Фыонг остановилась, задумчиво повертела карандаш, потом решительно сжала губы и быстро застрочила:
«…Хочу тебя видеть. У меня теперь отдельная квартира, так что нашей встрече никто не помешает. Мне почему-то немного боязно того момента, когда мы снова встретимся с тобой! Интересно, почему?
Оставляю свой адрес. Приходи сегодня вечером. Только прошу: не заставляй меня томиться в ожидании».
Она возвращалась домой в состоянии какого-то опьянения от совершенного ею поступка. Она не ожидала, что сумеет так быстро и смело решить все проблемы. Да, только так и нужно!
Сегодня ханойские улицы казались Фыонг какими-то странными, точно все, что она видела по дороге, происходило не рядом с нею, а где-то в ином мире. Она двигалась в толпе, не сознавая, куда идет, а когда очнулась, оказалась на берегу Озера Возвращенного Меча. В цветочном магазине она купила букет желтых пионов, а на Чангтиен кое-что из еды.
Дома Фыонг сняла верхнее платье, подобрала волосы и, засучив рукава, принялась за уборку: мыла, чистила, подметала, расставляла, развешивала. По лицу струился пот, ломило спину, но Фыонг не обращала внимания на усталость. Работая, она старалась представить себе, как произойдет их встреча, как он войдет, как они поздороваются, заговорят. От волнения у Фыонг пересохло в горле, а сердце билось так сильно, что она несколько раз присаживалась на стул.
Когда в комнате все было прибрано и застеленный белой скатертью стол был накрыт, Фыонг зажгла все лампы и несколько раз вышла из квартиры и вновь вошла в нее, придирчиво осматривая комнату, что-то переставляя, подправляя, пока не осталась довольна. Потом отправилась в ванную.
Холодные струи приятно освежили кожу, заставили быстрее бежать кровь, а мохнатое полотенце сняло остатки усталости. Зеркало отражало ее розовое, по-прежнему стройное тело. Оно стало, может быть, чуточку более округлым, но это только придало ему больше женственности. Фыонг внимательно разглядывала мягкую линию спины, длинные ноги. Да, тело у нее действительно великолепное. А что, не предложить ли в самом деле Ты писать ее обнаженной?
Приведя себя в порядок, Фыонг переменила платье и села к окну поджидать Ты.
Догорала вечерняя заря. Сквозь ветви деревьев из окна хорошо была видна улица. Сейчас она была пуста, лишь время от времени проезжал велосипедист или рикша. Нетерпение Фыонг росло. Если Ты прочел ее записку, то он должен был бы уже прийти. Она снова — в который уже раз — посмотрела на часы. Неужели Ты не придет? Может быть, он еще не вернулся? Стрелки часов подошли к половине седьмого, потом к семи. Стемнело, но Фыонг продолжала напряженно всматриваться в вечерний сумрак. Ожидание превратилось в пытку. Может быть, еще раз сходить к нему, узнать, в чем дело? А что, если он просто не захотел прийти? На нее вдруг нахлынуло глубокое безразличие. Она закрыла глаза. Но почему?.. Тоска! Боже, какая тоска!..
Легкий стук в дверь заставил Фыонг встрепенуться. Стук повторился. Фыонг открыла дверь и увидела на пороге дочь жильцов с первого этажа.
— Вам письмо…
Фыонг сразу догадалась, от кого оно, но постаралась не подать виду:
— Кто тебе его дал?
— Приехал дядя, попросил передать и сразу же уехал.
— Давно? Какой он?
— Я не знаю, к нему выходила мама.
Фыонг взяла со стола горсть конфет и сунула девочке в руку.
— Скажи маме спасибо.
Когда дверь за девочкой закрылась, Фыонг прошла в спальню, села на свою новую кровать, зажгла ночной светильник у изголовья и вскрыла конверт. В нем оказалась записка. Фыонг почувствовала такую слабость, что рука бессильно упала на колени. Но она собралась с силами и прочла карандашные строчки.
«Нет, Фыонг, так нельзя! Ведь тогда нам уже не вернуть прежних отношений. Всю жизнь мы будем вынуждены жить украдкой, прятаться от людских глаз, это отравит все! Я не выдержу этого, а тебе станет еще тяжелее. Раз уж так случилось, нам остается только издали следить за жизнью друг друга. Тогда, возможно, еще удастся сохранить то лучшее, что когда-то было у нас. Если, конечно, у тебя нет иных намерений. Сможешь ли ты бросить все, порвать со своей прошлой жизнью?..»
В полночь поднялся сильный ветер. Вначале едва слышно зашелестела листва на окутанных тьмой деревьях. Потом они точно вздрогнули и вдруг заходили, закачались, сгибаясь под мощными порывами северного ветра. Бились на столбах фонари, вырывая из темноты кусты.
Ты не спал. Он сидел за мольбертом и слушал, как за стеной неистовствует ветер. Ему казалось, что небо над Ханоем превратилось в бушующий океан. Сразу похолодало. Почувствовав озноб, Ты закутался в байковое одеяло и снова уселся за мольберт. Во рту от табака стояла горечь, но он машинально взял из полупустой пачки щепоть махорки, свернул самокрутку и закурил. Нет, в такую ночь ему не уснуть! Ты принес с террасы таганок, охапку бамбуковых щепок и разжег в углу очаг, чтобы как-нибудь согреться и вскипятить чайник.
В щели двери с воем врывался ветер, плясало, потрескивая, пламя. Ты устремил невидящий взгляд на пейзаж, который писал вчера на берегу Красной реки. Мысли в разгоряченном мозгу метались, словно табун сорвавшихся с привязи коней.
Хватит ли у тебя сил, Фыонг, чтобы покончить с прошлым? А почему бы и нет? Что, в сущности, связывает тебя с жизнью, которая давно уже стала ненавистна тебе? С человеком, которого ты сама презираешь? Почему красивая, умная, тонкая женщина должна влачить жизнь, полную фальши и грязи? Если отбросить мишуру внешнего благополучия, эта жизнь давно уже превратилась в жалкое существование. Ты стремишься обмануть себя, хочешь сделать забавой самое дорогое — любовь! К чему это, родная? Остановись, попробуй разорвать путы прошлого! Жалкие путы, которые удерживает только твой страх…
Ты застыл перед мольбертом. Перед ним рисовались радужные картины. Ему представлялось, как Фыонг поднимается по лестнице, раскрывает дверь и входит в его комнату, освещая ее чудесным светом. Она смеется, она зовет: «Родной мой, я решила, я иду с тобой!» О боже!..
Слава, деньги, общественное мнение… Все это пустое, никчемное, но как это отравляет душу, умерщвляет любовь! Презренное общество, пресмыкающееся перед богатством, общество, где есть достаток, но нет любви. В конечном счете женщина здесь вынуждена продаваться либо кому-то одному, по закону, либо любому, кто пожелает заплатить. Настанет ли время, когда женщина сможет выбрать себе друга жизни по любви?
И от него тоже требуют продавать себя, свое искусство, свою душу. Пойди он по пути Тхань Тунга, он давно бы имел все, что пожелает. Но он не захотел продавать свой талант, и теперь ему остается только одно — умирать с голоду. Его полотна так и останутся лежать здесь, пока не покроются плесенью. Любовь и творчество даются человеку в дар. Но в этом обществе и они сделались предметом купли и продажи!
У Ты разламывалась голова. Закутанный в байковое одеяло, он сидел перед мольбертом, лицо исказило страдание. Из-под крышки чайника шумно вырывался пар. В щель под дверью проникла мышь и остановилась, удивленная ярким светом. Сверкнув своими смышлеными, живыми глазками, она привычным путем отправилась к груде картин, стоявших у стены. Ты заварил чай, налил чашку и, грея об нее руки, подошел к мольберту. Хватит! Он не должен думать сейчас ни о чем, только писать! Вся беда в том, что у него просто нет таланта! Ты невольно вспомнил о последней выставке Тхань Тунга. Надо же дойти до такого падения! Гвоздем выставки были портреты императорской четы. И главным образом жены Бао Дая. Чувствовалось, что художник применил весь набор своих излюбленных приемов, стараясь изобразить красавицей августейшую особу. Тхань Тунг кичится этими картинами, пресса, конечно, превозносит их до небес. Подумать только, и с этим негодяем у Фыонг была связь!
…Пейзаж давался Ты легко, без особых мук и исканий. Как почти во всех его пейзажах, сюжет был прост: вид с дамбы на Красную реку. Все полотно было занято гладью воды блеклого кирпично-красного оттенка, в ней отражались свинцовый блеск зимнего неба, тяжелые облака. Вдали, на реке, маячил коричневый парус одинокой лодки, плывущей против течения. Вдоль противоположного берега протянулась зеленая полоса кукурузы, садов тутовника, а позади — узкая темно-коричневая лента еще не вспаханных полей, испещренных бамбуковыми изгородями. А дальше, над полями, высилась синяя цепь гор Тамдао, кое-где покрытая полосками тумана. Правый угол картины оставался незаконченным. В пойме он изобразил капоковое дерево, под которым две женщины увязывали на коромысла охапки скошенной травы.
Композиция картины была несложной. По существу, отрезок реки, избранный Ты, продиктовал и излюбленную им компоновку. Ты наклонился ближе к картине, чтобы рассмотреть горы. Он еще не был удовлетворен синим цветом, слишком легким, слишком «поэтичным». Ему хотелось найти более густой, тяжелый, даже мрачноватый оттенок, лишить горы их красивости и картинности. Ты стремился, чтобы горы на полотне были такими же реальными, грубыми, земными, какими они были в жизни, — горы с их деревьями на склонах, с их пернатым царством, с деревушками, населенными живыми людьми, со скалами, влажными от утренних туманов, залитыми лучами солнца и покрытыми пятнами теней. Ты терпеть не мог в живописи внешние эффекты, многозначительность, как правило скрывающую скудость мысли, подменяющую реальную картину жизни. Ведь каждый предмет живет своей конкретной неповторимой жизнью, и художник сможет почувствовать и изобразить все это лишь тогда, когда научится видеть, когда полюбит их больше своего искусства.
Так он сидел, пока не задремал, уронив голову на мольберт. Теперь только лампа бодрствовала в комнате художника, тускло освещая незавершенный пейзаж.
В тяжелой дреме Ты временами казалось, что кто-то ходил по комнате, касаясь его рукой, однако усталость и горечь переживаний так сковали Ты, что он не в состоянии был поднять веки, а потом и вовсе провалился в черную, бездонную пропасть сна.
В комнате была Бить. Она вошла босая, всклокоченная, с оторванным подолом и остановилась около Ты. Одеяло сползло на пол, в комнате стоял густой табачный дым. Бить присела на краешек топчана и долго сидела так, боясь пошевелиться. Потом подошла к Ты и осторожно накрыла его одеялом.
За окном было темно, тянуло прохладой. Ветер утих, и заморосил дождь. Внизу, у соседей, часы пробили два. Бить поежилась в своем легком стареньком платье, потом сбросила его и, сняв со стены зеркало, села возле чуть теплившегося очага, прислонившись к стене. Из зеркала на нее смотрели покрасневшие глаза, остатки румян и пудры размазаны слезами, плотно сжатые губы еще хранили следы помады. Нижняя губа припухла, на подбородке запеклись струйки крови.
— Пусть будут прокляты ваши предки! — с ненавистью прошептала девушка, откладывая зеркало.
Откинув упавшую на лоб прядь, она провела рукой по влажным волосам, от ладони пахло вином и рыбным соусом. Девушка разрыдалась.
А Ты по-прежнему спал, не ведая о том, что происходит у него в комнате.
Стало холоднее. Бить сняла с вешалки рабочий халат Ты и натянула на себя. Что толку плакать! Надо вымыть голову. Она принесла с террасы воды, подбросила в очаг дров и поставила воду на огонь. Яркий свет ничем не защищенной лампочки нестерпимо резал глаза, Бить обернула ее газетой и, обхватив руками колени, села у очага, неотрывно глядя на пляшущие языки пламени, бросавшие розовый отсвет в угол комнаты. Отвратительные картины этой ночи ожили в ее памяти, и к горлу снова подступила горечь. Она сегодня чуть не покончила с собой. Конечно, проститутке нечего сетовать на позор, но то, что нынче проделала с ней эта сволочь, омерзительно! Бить и раньше знала, что богатые и знатные клиенты, как правило, самые жестокие и подлые. Большинство годились ей в отцы. Когда они одеты — еще терпимо, а разденутся — от гадливости мороз подирает. У одного жиры висят, как у перекормленного борова; другой — скелет, обтянутый дряблой кожей, а изо рта — смрад от опиума и водки. На молоденьких они набрасываются, точно хищники на свежее мясо. А когда насытятся, начинают издеваться. Бить крепко зажмурила глаза, спрятала лицо в ладони, стараясь избавиться от омерзительных видений. «Пусть будут прокляты все ваши предки!» — в исступлении твердила она. Вначале, когда они вошли, степенные, разодетые, Бить даже оробела. А через час все эти благородные господа превратились в грязных животных! Голые, горланя и дрыгая ногами, топтали на столе посуду, ползали на четвереньках по полу… Она вспомнила этого типа с усиками, вспомнила, как от внезапно нахлынувшей ненависти потемнело в глазах, как, не успев подумать, она плюнула в эту мерзкую рожу, а потом как была, полуодетая, босиком, выскочила на улицу и бродила по темным переулкам, словно помешанная. И еще вспомнила, как она плакала под деревом, а когда поднялась с земли, первое, что она увидела, была темная гладь озера, в которой тускло отражались фонари. Черная, холодная вода точно магнитом тянула к себе, хотелось погрузиться в нее, идти, пока вода не сомкнется над головой. И тогда исчезнет все — страдания, позор, унижения…
Бить открыла влажные от слез глаза. Перед ней на таганке кипела вода. Не сидеть бы ей здесь сейчас, если бы не старый рабочий, случайно оказавшийся поблизости в тот момент…
Скинув халат, Бить вынесла котел на террасу и долго мылась прямо под дождем. Горячая вода согрела и успокоила девушку. В комнате она расчесала волосы и стала рассматривать синяк под глазом. Теперь в зеркале отражалась не размалеванная маска уличной проститутки, а милое девичье лицо, В мокрой нижней рубашке ее знобило, но, чтобы переодеться, пришлось бы спуститься вниз и разбудить своих, а этого ей не хотелось. Бить достала из платяного шкафа рубашку и синие брюки Ты и выбежала на террасу переодеться. Войдя в комнату и взглянув в зеркало, она весело рассмеялась. Ей захотелось есть. В тумбочке Бить отыскала немного риса и принялась варить похлебку. Когда похлебка закипела, проснулся хозяин.
Ты с трудом открыл отяжелевшие веки. Он хотел было встать и перейти на топчан, как вдруг увидел, что в углу, у очага, кто-то сидит. Вначале ему показалось, что это какой-то мужчина небольшого роста, но, присмотревшись, увидел откинутые назад длинные волосы и стройную шею…
— Кто здесь?
Бить вздрогнула и испуганно обернулась.
— Бить? — Ты поднялся со стула, разглядывая странный наряд девушки.
— Я!.. Вот похлебку варю…
Бить смущенно улыбалась, не спуская с Ты тревожного вопросительного взгляда.
Заметив ее замешательство, Ты сдержал недовольство.
Он вытер мокрым полотенцем лицо, чтобы окончательно прогнать сон, и бормотал:
— Однако ты…
Бить поняла, что на этот раз непрошеное вторжение сошло ей с рук.
— Иди погрейся. Похлебка скоро будет готова.
Ты подошел к очагу.
— Ба! Да ты еще и в мою рубашку вырядилась!
Он придвинулся поближе к огню и внимательно посмотрел на девушку:
— А что с лицом, ушиблась?
— Они отделали! — Бить отвернулась, схватила косынку и повязала ее, прикрыв распухшую щеку.
В комнате вкусно пахло вареным рисом. Девушка сняла крышку и воскликнула:
— Вот и готово! Сейчас поедим.
Бить достала из тумбочки миски, ложки, завернутую в газету соль, сняла с таганка котелок и разлила похлебку.
— А ведь и верно, я не ужинал! От голода живот подвело, — признался Ты, принимая у нее миску.
— Бедняжка! И чего ради ты моришь себя?
— А это не твое дело! — отрезал Ты и тут же шутливо добавил, чтобы сгладить невольную резкость: — Наверное, привык.
Оба проголодались, ели шумно, торопливо, точно наперегонки. Неожиданно Бить взглянула на Ты и залилась смехом. Тот в недоумении посмотрел на девушку, но она смеялась так заразительно, что он не выдержал и тоже расхохотался.
— Ну ладно, ешь! Тебе смешно, что я на похлебку набросился?
— Нет. — Бить покачала головой. — Я подумала, что во всем мире не найти, наверное, человека добрее тебя. И мне почему-то стало весело.
— Не выдумывай! Добавь-ка лучше мне еще.
— Правда, не найти! — радостно сказала Бить и вспыхнула.
Ее блестящие черные глаза потемнели, сделались как будто бы глубже — перед Ты сидела веселая, славная девушка. Ты невольно задержал на ней удивленный взгляд. Бить почувствовала это, и улыбка заиграла на ее губах.
— Ешь на здоровье! — Она протянула миску, стараясь скрыть смущение.
Взгляд Ты упал на синяк.
— Как же это тебя побили?
— Да так вот и побили! Еще и платье разорвали, и вином всю облили.
В голосе Бить прозвучало раздражение, и Ты, почувствовав неловкость, не решился продолжать расспросы. Они молча доели похлебку, не зная, о чем говорить. Ты подошел к картине, сделав вид, будто его что-то заинтересовало.
— Ладно, пора спать, — сказал он наконец. — Сейчас, наверное, уже часа три. Мне рано вставать. Возьми это одеяло и ложись на топчане, а мне оставь циновку, я лягу на полу.
Захватив циновку и второе одеяло, Ты ушел в угол комнаты и улегся там, поджав под себя ноги. Он видел, как Бить выключила свет, в темноте осторожно прошла к топчану и тихо легла.
Бить укрылась с головой и лежала, боясь пошевелиться. По лицу ее катились слезы: она уже и не помнит, когда с ней обращались, как с порядочной женщиной…
Ты проснулся рано. Утро выдалось холодное, пожалуй, еще холоднее ночи. Он сел на циновке и бросил взгляд на топчан. Бить лежала неподвижно, лицом к стене, свернувшись под одеялом. Тонкое одеяло не только не скрывало, но, казалось, подчеркивало мягкую линию тела. Ты улыбнулся: он уже так давно привык жить бобылем, что женская фигура на топчане представлялась ему нереальной, точно сошедшей с полотна. Ты тихонько вышел на терраску. Дождь кончился, но в воздухе еще висела дождевая пыль. Впрочем, это не помешает ему работать. Сегодня он должен закончить картину. Ты умылся, надел теплую нижнюю рубашку и, захватив мольберт и сверток с кистями, вышел из дому, осторожно прикрыв дверь.
Пока он привязывал сверток и мольберт к багажнику велосипеда, который стоял обычно внизу, у прачки, с улицы вбежал ее сын.
— Мама, Глухая умерла! — взволнованно сообщил он и тут же выскочил на улицу.
Ты, ведя рядом с собой велосипед, пошел за ним следом.
На тротуаре, против авторемонтной мастерской, где обычно сидела старушка, торговавшая бананами и зеленым чаем, собралась толпа. У старушки давно не осталось никого из родственников, а все ее имущество состояло из старой бамбуковой скамьи, широкой деревянной лавки, глиняного котла для заварки чая и нескольких выщербленных чашек. Ночевала она в большой бетонной трубе, за ненадобностью неизвестно когда брошенной на улице рабочими управления коммунальных работ. С утра до ночи просиживала старушка у стены, черной от угольной пыли, предлагая чай рабочим мастерской и возчикам, проезжавшим мимо с ручными тележками и повозками, запряженными быками. Поздно вечером она брела к своей бетонной трубе и долго заворачивалась в мешковину, устраиваясь на ночь. Старушка была туга на ухо, почему ее и прозвали Глухой. Ее хорошо знали мальчишки всей улицы, собиравшиеся вечерами под фонарем около ее скамейки, на которой всегда были разложены бананы — лакомство, которым не часто баловали их родители. Ребята боялись Глухую, потому что дома их обычно пугали: «Будешь плакать — отдам Глухой!» — а взрослые жалели ее и время от времени совали ей несколько су. Под Новый год кто-нибудь обязательно приносил ей кусок праздничного пудинга или чашку риса. Чаще же эту тихую, похожую на тень старую женщину просто не замечали. И вот холодный ветер этой ночи унес с собой Глухую, наконец-то она навсегда избавилась от непогоды и от голода!
Через плечи и головы людей, столпившихся возле трубы, Ты увидел Глухую. Она лежала худая, высохшая, покрытая мешковиной, и казалось, что это просто куча тряпья, из-под которого порывы ветра вздымали пряди спутанных седых волос.
Ты добрался до места довольно поздно: пришлось ехать больше десяти километров против сильного порывистого ветра, который едва не сбрасывал его с дамбы. Прислонив свой видавший виды велосипед к стволу терминалии, Ты облегченно перевел дух и присел отдохнуть. Он окинул взглядом знакомую панораму и чуть не подскочил: северный ветер добавил к его картине как раз то, чего ей недоставало! По небу, обгоняя друг друга, неслись тяжелые свинцовые тучи. Они ползли откуда-то из-за горизонта, со стороны горной цепи, и заполонили все небо, недобрые, мрачные, затаившие угрозу. Под облаками носилась разметанная ветром стая птиц, старый капок, словно живой, яростно раскачивался под порывами ветра, а волны на реке довершали тревожную картину. Сквозь тучи пробивался удивительный трепетный свет, придававший пейзажу странную призрачность, словно картина эта появилась лишь на миг и, как только свет погаснет, она навсегда исчезнет вместе с ним. По вспаханной земле ползли слабые солнечные блики. Ветер то свистел, то завывал, над головой неумолчно шумели сухие листья, кое-где еще уцелевшие на ветвях терминалии, и в душе поднималось острое, мучительное чувство тревоги, любви и жалости к этой земле, которая раскинулась перед его взором.
Только сейчас он понял, как нужно переделать картину. Он расположился слишком близко к реке. Следует выбрать другое место — дальше и выше, как если бы панорама открывалась с высокого холма. И эмоционально тоже следует подняться выше. Да, он изменит композицию и построит картину на косых линиях: наискось поплывут облака и потечет река, косыми будут и линии гор. На горизонте вода должна почти сливаться с небом, и волны, постепенно увеличиваясь, будут набегать на зрителя. Капок он уменьшит, отодвинет, чтобы тот сливался с ландшафтом, а не маячил сам по себе в углу картины. Под деревом на желтеющем лугу он поместит мальчика с буйволом — он будет собирать пожелтевшие листья. По колориту картина должна быть выдержана в строгих тонах, и это сделает ее глубже, сильнее, эмоциональнее.
Ты поспешно развязал сверток, достал кисти, краски, установил мольберт и стал покрывать белилами капоковое дерево в углу холста. Работа так захватила его, что у него пересохло в горле, но рука и глаз продолжали действовать методично и четко. С каждым новым мазком картина преображалась. Ты вкладывал в нее все свои чувства. Наконец усталость взяла верх, он отступил на шаг и стал внимательно рассматривать полотно. Он назовет ее «Северный ветер»!
Ты присел на складной стул и закурил, поглядывая на крытый соломой домик у дамбы, утонувший в банановых зарослях. Отдыхая, он всегда с интересом наблюдал за его обитателями. Хозяева, муж и жена, уходили с утра в поле, и в доме оставался только мальчик лет четырех, одетый в короткую рубашонку, не прикрывавшую разбитых параличом ног, сухих и тонких, как бамбуковые жердочки. Увечье не мешало мальчику передвигаться, опираясь на руки, по земляному приступку и играть с маленьким щенком — единственным его товарищем. Вот и сейчас малыш открыл дверь и, ухватившись за высокий порог, пытался перекинуть через него тело. Он напрягал все силы, срывался и снова лез на злосчастный порог, пока наконец ему не удалось лечь на него животом. Он немного полежал неподвижно, уткнувшись лицом в землю, видно отдыхал, затем рукой перебросил через порог одну, а за ней и другую ногу. Оказавшись на приступке, он подполз к его краю, чтобы справить нужду. Ты решил, что теперь мальчишка останется играть перед домом, но тот подполз к порогу и, с таким же трудом преодолев его, скрылся в доме. Через некоторое время он опять появился в дверях. Теперь он полз, опираясь о землю одной рукой, а в другой держал небольшую табуретку. С отчаянным напряжением и поразительным терпением он вновь перевалил через порог, перетащил табуретку, подполз к краю приступка, установил табуретку, взобрался на нее и, успокоившись наконец, стал разглядывать двор и сад.
Ты следил за каждым движением мальчика. Какие же муки дано вынести человеку и как велики должны быть его силы, раз он способен их преодолевать! Вправе ли он, Ты, жаловаться на свою жизнь, если этот вот малыш со дня рождения терпит такое!
Ты подошел к мольберту и взялся за кисть. Он старался подобрать наиболее верные краски для гор. Внезапно со стороны Ханоя донесся тревожный вой сирены, однако, занятый работой, Ты не обратил на него внимания. Звук то ослабевал, приглушенный ветром, то вновь нарастал. Ты посмотрел на город, видневшийся на горизонте, и прислушался. Голоса нескольких сирен слились в один тоскливый звук. Что же там могло случиться, недоумевал Ты и вдруг догадался — воздушная тревога!
Перестали бомбить японцы, так теперь навязались американцы! Черт бы их всех побрал! Ему нужно закончить картину! Он хотел заставить себя сосредоточиться на работе, однако это ему не удалось. Глаза и руки были прикованы к полотну, а мысли заняты другим. Жизнь стала трудной, скоро не на что будет жить. Последнее время картины удавалось сбывать только благодаря Тоану, который подыскивал ему покупателей. То хозяин кафетерия купит, то какой-нибудь брадобрей для витрины, то врач, то чиновник, решивший обставить свой дом во французском стиле. Но теперь, если бомбы снова посыплются на головы, как это было перед вторжением японцев, то и этот скудный источник наверняка исчезнет. Чем жить тогда? Может быть, взяться за портреты стариков, которые внуки и правнуки ставят на семейные алтари? Если повезет, за каждый такой портрет можно выручить донг, а то и два. Так или иначе, а зарабатывать на жизнь он будет живописью, и только живописью! В конце концов, все, что ему нужно, — это есть раза два в день и изредка писать для души… Ирония судьбы заключается в том, что Ты любит писать бедняков, ему они больше по душе, но им его картины не нужны. Ни глухая старуха, которая умерла сегодня ночью, ни калека-мальчик никогда не смогут наслаждаться его живописью. В конечном итоге картины, где выражены самые сокровенные его мысли, самые мучительные поиски и душевные терзания, станут никчемными безделушками в какой-нибудь лавке или гостиной чванливого чиновника! Ведь, кроме Ву и Тоана, пожалуй, только Бить видела его полотна. Вспомнив о Бить и об их ночной трапезе, Ты рассмеялся и снова, как и в ту ночь, почувствовал какое-то смущение. Бить давно уже не заходила к нему. Летом, когда умер ее отец, Ты дал ей несколько донгов, а потом все никак не мог выбрать время заглянуть к ним, узнать, как они живут. Иногда он встречал Бить на улице и замечал, что девушка держится развязно, а его как будто бы старается избегать. Он, конечно, понимал, что нужда заставила Бить заниматься позорным ремеслом, ведь ей надо прокормить двух малышей и дать возможность младшей сестре закончить обучение в обувной мастерской.
Картина была почти готова, оставалось только дописать кусочек песчаной отмели. Ты вздохнул и отложил кисть. Ладно, придется завтра приехать еще раз. Теперь, когда работа над картиной подходила к концу, ему не хотелось спешить, он нарочно растягивал удовольствие, словно со стороны наблюдая, как с последними мазками рождается еще одно творение рук человеческих. Внезапно Ты вспомнил о записке Фыонг, и его пронзила щемящая тоска. Он вынул записку из нагрудного кармана и перечитал ее. Нет, Фыонг уже никогда больше не придет к нему! Ты знал, что она его любит, но что это за счастье, если оно вымолено, украдено у судьбы! Разве можно вернуть прошлое? Нет, прошлого не вернуть, но как жаль того, что навсегда исчезло!
Сгустились сумерки. Ты, голодный и усталый, поднимался к себе по крутой лестнице. В комнате он заметил свет. Уж не Тоан ли пришел? А может быть, это Фыонг? Или… Ты снова охватило странное волнение, и он невольно улыбнулся, когда, ступив на площадку лестницы, увидел в открытую дверь склонившуюся над таганком Бить. На душе сразу стало спокойно и радостно.
Сегодня Бить была одета в черные шаровары и байковую кофту, как и все девушки в округе. Заслышав его шаги, она подняла голову, взглянула на него и, ничего не сказав, снова стала смотреть на таганок. Ты поставил мольберт в угол и улыбнулся, заметив на столе заботливо расставленные пиалу, палочки, тарелку с овощами, два вареных яйца и чашечку с рыбным соусом. Он молча вышел на террасу, умылся и, уже вытираясь, спросил:
— Я смотрю, ты уже накрыла. А почему только на одного?
— Я поела с ребятами.
Как только Ты сел, Бить сняла с таганка котелок и поставила на угол стола. Ты протянул ей пиалу.
— Ты меня не прогонишь? — спросила она нерешительно, подсаживаясь к столу.
— С чего ты взяла?
Ты улыбнулся. Странное волнение, овладевшее им, не отпускало, и, чтобы скрыть его, он как можно непринужденней спросил:
— Тревоги не испугалась? Нет? Да ты, оказывается, смелая! Слышала, Глухая умерла?
В ответ Бить не произнесла ни звука, только кивала или молча качала головой. А Ты с аппетитом уплетая ужин. Оглядевшись, он заметил, что комната тщательно прибрана. Бить, освещенная ярким светом лампы, сидела очень близко… Ты рассмотрел и волнистую прядку у виска, и маленькое ухо, и шею, высокую, стройную. Синяк на щеке был уже не так заметен, а сама Бить казалась сегодня проще, естественнее. Прямой нос, как черенок пальмового листа, умные глаза, а чуть заметные складочки у рта придают лицу смелое и озорное и в то же время милое выражение. Бить смущенно улыбнулась, чувствуя на себе его пристальный взгляд. «Я нравлюсь тебе? Это для тебя я стала такой!»
Покончив с ужином, Ты поставил на мольберт, поближе к свету, свою новую картину и подозвал Бить:
— Ну как? Нравится тебе этот пейзаж? Только говори честно, нравится или нет.
— Мне нравится мальчик с буйволом. И лодка.
— А облака, а горы?
— Тоже. Мне вообще такие картины нравятся. А вот на тех женщин посмотришь — страх берет! — Бить кивнула на картины, стоявшие в углу комнаты.
— Так ты уже успела их пересмотреть?
— Да.
— Ну, расскажи, что ты думаешь об этой картине?
Бить смущенно улыбнулась:
— Река красивая, просторная, здесь будто ждешь паром на берегу. В нашем уезде, на переправе Миа, есть очень похожее место. И такой же большой капок растет.
— Пожалуй, ты понимаешь пейзаж куда вернее, чем вся свора критиков, что пишут в газетах.
— Скажешь тоже!
— Я правду говорю! Они видят картины не столько глазами, сколько языком. Языком, привыкшим к вкусу подачек и к лести.
Бить ничего не поняла, но слова Ты показались ей такими забавными, что она рассмеялась. Он улыбнулся: «Нет, я на верном пути!»
— Ладно. Надо завесить лампочку, а то оштрафуют. На улице уже везде синие фонари повесили.
Он взобрался на стол, свернул из газеты колпак, прикрыл им лампу. Бить убрала посуду, поставила на таганок чайник и, присев у очага, стала разжигать огонь.
В полумраке комнаты светилось лишь небольшое желтое пятно — свет лампы, падавший на стол. Ты присел рядом с Бить у очага. Оба молчали, наблюдая, как с треском разгораются дрова. Бить сидела, опустив голову. Отблески пламени падали на гладкие волосы, на стройную шею девушки, Бить словно замерла в тревожном ожидании. Ты взял ее за руку. Воспоминание о Фыонг внезапно тупой болью отозвалось в нем. Не отнимая руки, Бить повернулась к Ты. Уголки ее губ дрожали.
— Все будет, как ты захочешь. Если не прогонишь, я останусь с тобой. Надоем — скажи только слово, и я уйду. Но прошу тебя, не презирай, не мучай, не бей меня…
По щеке девушки скатилась слеза. Ты отвернулся, не зная, что сказать ей, и стал смотреть на пляшущие языки пламени. В его груди поднялась, разрастаясь, теплая волна. Она смыла все его давние обиды и сомнения, растопила леденящее чувство унижения, одиночества и бессилия. Как все странно! Вот рядом с ним сидит человек, который добровольно отдает ему всего себя, и две жизни, не имевшие до сих пор ничего общего, сольются в одну. Нет, Бить, это не я, а ты пожалела меня, это я должен благодарить! Он прижал ладонь девушки к своему лицу…
Так они сидели у огня, пока надсадный вой сирены не разорвал тишину. Опять тревога! Вой сирены то усиливался, то ослабевал, казалось, ему не будет конца. Когда он стих, с улицы донесся шум и тревожные голоса. Бить заварила чай и на всякий случай притушила головешки. Ты выключил свет, и теперь только угли тускло мерцали в темноте, быстро покрываясь пеплом. Наконец и они погасли. Шум на улице постепенно стих, один лишь ветер свистел за стеной и хлопал створками дверей. Ты вдруг почувствовал на лице легкое прикосновение волос. Теплые руки обняли его за шею, и нежные, солоноватые от слез губы приникли к его губам…
Наступили холода. Кам медленно катит свои мутно-желтые воды. По реке идет катер, оглашая воздух прерывистыми гудками. За ним, покачиваясь и оставляя позади радужные пятна, тащатся баржи с углем. Вечереет. Порт безлюден, давно забыты кипучие будни довоенного времени. Лишь какие-то покрытые грязью и мазутом изможденные люди бродят по колено в зловонной воде, вытекающей из разверстых пастей канализационных труб, в надежде выловить там что-нибудь съедобное. Под терминалами, обхватив руками колени, сидят мальчишки и тусклыми от голода глазами смотрят на японского солдата, который маячит за колючей проволокой у сторожевой вышки, охраняя дорогу, ведущую в порт. Вдали, над цементным заводом, плывут клубы дыма.
Скоро настанет час фабричной смены, значит, можно передохнуть от воздушных тревог, которые порядком надоели всем. Последнюю неделю сирены выли по нескольку раз в день, но налетов не было, изредка появлялись японские самолеты — и только. Один раз, правда, по двум самолетам, пролетевшим на большой скорости, стали бить зенитки. Говорили, что самолеты были японские, а французы будто бы сделали вид, что обознались, и принялись палить по ним из зениток. К счастью или несчастью, не попали.
Вооруженные японские солдаты невозмутимо вышагивали за колючей проволокой. К причалу у моста Нгы подошло французское военное судно. Едва оно бросило якорь, на палубу высыпали матросы, они спустились по трапу и столпились у причала. Вдруг со стороны моря послышался низкий нарастающий гул. Кто-то испуганно крикнул: «Самолеты!» Истошно взвыла и тут же смолкла городская сирена. Люди на причале беспомощно озирались по сторонам. Наконец, словно опомнившись, загрохотали зенитки, небо запестрело клубами взрывов, похожих на причудливые цветы. Из-за облаков выпрыгнула стая двухмоторных самолетов. Звеньями, по три в каждом, они угрожающе надвигались на город.
От самолетов отделились и понеслись к земле страшные черные точки. Сверкнуло пламя, загрохотали оглушительные взрывы, и в порт будто ворвался смерч, взметнувший тучи пыли, комья земли, едкую гарь и пламя, он взлетел в небо и, осев, похоронил все живое.
Не успела отгреметь первая волна взрывов, как сквозь лающий грохот зениток снова прорвался низкий, леденящий душу звук, и глухие раскаты взрывов донеслись теперь уже со стороны реки Хали.
Самолеты сделали круг, развернулись и ушли в сторону моря, мгновенно растворившись в предвечерней мгле. Небо над рекой Кам, как раз в районе густонаселенных жилых кварталов, заволокло дымом пожаров, которые быстро распространялись по городу. А позади порта продолжали грохотать взрывы, сверкало пламя и черные клубы дыма зловещей завесой затягивали небо.
При первых же выстрелах зениток Ан схватила свою кошелку и вместе со всеми выскочила из мастерской, не обращая внимания на негодующие крики хозяина.
Зенитная канонада усиливалась, и гул самолетов слышался уже совсем близко. Мимо, не переставая сигналить, промчалась машина. Ан сбросила деревянные сандалии, чтобы удобнее было бежать, и тут же ее увлек поток людей, которые выскакивали из домов и переулков и устремлялись к французскому кладбищу близ протестантской церкви — там были вырыты траншеи. Ан торопливо спрыгнула в траншею. «Бомбы сбросили!» — догадалась она, увидев, как что-то посыпалось из самолетов.
Черные точки наискось понеслись к земле, и Ан, скорчившейся в узкой щели траншеи, показалось, что они летят прямо на нее. Она зажмурилась, все ее существо острой болью пронзила одна только мысль: «Сын!»
Тротуары и мостовые были заполнены бегущими людьми. Они метались в поисках укрытия. В Хайфоне, который уже испытал перед приходом японцев ужас бомбежки, убежища были построены только при французских учреждениях и на частных виллах. Их строили основательно, настоящие крепости из железобетона и латерита. Остальное же население вынуждено было довольствоваться неглубокими земляными щелями в скверах и на пустырях. За ними никто не следил, от дождя и ветра они обваливались и наполнялись водой, и теперь обезумевшие от страха люди метались по улицам, не зная, где укрыться.
— Бо-о-омбы! Бомбы летят! — исступленно закричал рядом с Ан пожилой мужчина в шляпе. Внезапно он выскочил из траншеи и бросился бежать. Какие-то люди пытались втиснуться в забитую до отказа траншею. Землю потряс страшный взрыв. Все заволокло черным удушливым дымом.
Наступила тишина, но в ушах у Ан все еще болью отдавался тяжелый гул, и ломило голову. Она осторожно выглянула из траншеи. В нескольких шагах, поджав под себя ноги, ничком лежал тот мужчина. Голова — как была, в шляпе, — откатилась в сторону. От стены горящего трехэтажного здания аптеки для европейцев медленно отваливались огромные куски. Соседние дома уже превратились в груды развалин, над которыми висело облако белой пыли. Валялись срезанные осколками ветки, висели оборванные провода. На тротуарах, на мостовой — всюду лежали люди, не то убитые, не то раненые. Ан похолодела: «О небо! Что с Чунгом и Соном?»
Над головой снова послышался гул бомбардировщиков, похожий на раскаты грома. Ан бросилась на дно траншеи. На этот раз самолеты летели ниже. Серые машины одна за другой проносились над траншеями и исчезали за высоким зданием банка. Через мгновение раздались глухие взрывы где-то у моста через Хали.
Наконец все стихло. Ан, не выпуская из рук смятую кошелку, выбралась из траншеи. «Скорее домой! Если хоть одна бомба попала в наш квартал — мои погибли! В пожар оттуда не выберешься».
Из переулка Ан выбежала на улицу, заваленную обломками кирпича, штукатурки, досок, кусками искореженного железа. Пламенем были объяты аптека и соседние дома, потом огонь перекинулся на сухие ветки огромной терминалии, и она вспыхнула гигантским факелом.
Против входной арки протестантской церкви, тоже пострадавшей от взрывной волны, под деревом лежал пожилой мужчина и громко стонал. Заметив Ан, он поднял на нее умоляющий взгляд:
— Девушка, помоги мне сесть!
Ан приподняла его и прислонила к дереву. Мужчина тяжело дышал, по лицу текла кровь. Ан растерянно оглядывалась, не зная, чем ему помочь, и вдруг заметила подъехавшую к перекрестку санитарную машину.
— Вы сможете идти?
Мужчина покачал головой.
— Взгляни, куда угодило… — Он поднес руку к голове. — Вот! Дыра в полпальца.
Ан оторвала широкую полосу от подола и, как могла, перевязала рану. Кровь тут же пропитала ткань, ладони Ан стали липкими.
— Потерпите немного, я сейчас позову людей, и вас отнесут в санитарную машину.
На дороге она увидела полуобгоревший труп, от него несло запахом паленого мяса. У Ан потемнело в глазах, снова болью пронзила мысль о детях. Она подбежала к санитару, рассказала, где лежит раненый, а сама бросилась домой, с трудом пробираясь сквозь хаос развалин.
Когда Ан выбралась наконец из района бомбежки и увидела, что остальные улицы не тронуты, у нее отлегло от души. А позади, за портом, полыхал пожар.
— Нефтехранилище взлетело на воздух! Район Хали сровняли с землей! — услышала Ан в толпе.
Она пыталась разузнать, уцелел ли их переулок, но люди только пожимали плечами. А когда кто-то сказал ей, что район Анзыонг не пострадал, Ан успокоилась.
Почти совсем стемнело. Света не зажигали, а если где-нибудь горела лампочка, то только синего цвета. Жители выносили из домов скарб, грузили на тележки, видимо готовились бежать из города.
Миновав мост через Лап, Ан наконец вздохнула с облегчением. Вот и дом. В окне горел свет. С Чунгом сидел кто-то из соседей, наверное Тощая Хай. Ан вбежала в дом, схватила сына, прижала к себе. По щекам ее катились слезы.
— А Сон побежал тебя искать! — рассказывала Тощая Хай. — Я говорила ему, чтобы не ходил, но он так беспокоился, что не мог усидеть на месте.
Ан все еще не могла прийти в себя после всего пережитого. Укрытый одеялом Чунг спал на топчане, они с Соном, давно уже вернувшимся, сели поужинать, но ей до сих пор не верилось, что дома все в порядке. Подумать страшно, что было бы сейчас с этими детьми, если бы ее убило! Рис комом застревал у нее в горле, едва она вспоминала того мужчину в шляпе. А ведь у него тоже, наверное, есть семья, жена, дети… Каково им сейчас? Такое горе!
— Полицейских сколько нагнали! — возбужденно говорил Сон. — Даже французские петухи явились. Я дошел до твоей мастерской, там — одни развалины. Говорят, многих засыпало, до сих пор откапывают.
— Вот беда! Наверное, и Тхай Лай погиб! Он так дрожал за свое добро, наверняка не успел выскочить.
— Один петух дал мне по уху. Тоже еще, воображают! Говорят, больше всего людей погибло в Хали. Я слышал, там уже несколько сот убитых подобрали и еще находят. А зачем они бомбили тот район? Там же ничего нет, кроме публичных домов!
— Им наплевать, лишь бы сбросить свои бомбы!
— Подложить тебе еще рису?
— Ешь сам, мне сейчас не до еды. В этом месяце хозяин не заплатил мне еще ни донга. Выходит, пропали деньги. Сколько мне пришлось побегать, пока нашла эту мастерскую. И хозяин оказался порядочным человеком. Так вот, на тебе! Хорошо еще хоть живы остались! Я уж и не надеялась увидеть вас.
Ан перевела взгляд на спящего сына. Как трогательно видеть эти сжатые в кулаки ручонки! У Ан потеплело на душе. Она взяла в руки пухлую детскую ручку и поднесла к губам. Малыш даже не пошевелился. Этот рот, этот подбородок, как они напоминали ей Кхака!
— У нас рис кончается, — напомнил Сон. — Дай денег, я выкуплю все, что еще осталось по карточкам. А то мыло уже пропало.
С некоторых пор хозяйством стал ведать Сон.
— Вот что я думаю, Сон: отвезу-ка я тебя с Чунгом в Тхюингуен, к бабушке.
— И сама там останешься?
— А кто же будет деньги на жизнь зарабатывать?
— Нас и так только двое, а ты еще хочешь жить врозь. И сама по Чунгу скучать будешь.
— Придется потерпеть. К счастью, отсюда недалеко, постараюсь почаще приезжать к вам. А ты будешь помогать бабушке и присматривать за Чунгом. Может быть, удастся тебя там и в школу устроить.
— Хватит с меня школы. Лучше уж ремеслу учиться, пойду работать, тебе буду помогать.
— Ты только возражать умеешь! Вот я осталась недоучкой, видишь, как теперь маюсь! Тебе немного уже осталось, выучишься — и работу легче будет найти.
Послышался осторожный стук в дверь. Сестра и брат переглянулись. Сон вскочил и побежал открывать. На пороге стоял мужчина в старом ноне. Как только он вошел, Сон тут же задвинул засов.
— Дядюшка Ман! — воскликнула Ан, с трудом узнав старого рабочего. — Столько времени вас не было!
— В доме, кроме вас, есть кто-нибудь? — тихо спросил старый Ман.
— Никого. Садитесь сюда, я сейчас приготовлю вам поесть.
— Ну-ка, сынок, похозяйничай лучше ты на кухне, — попросил Ман и сделал ему знак: «Осторожней, чтобы соседи не слышали».
Сон понимающе кивнул и вышел на кухню.
— Как малыш растет? — Ман подошел к спящему Чунгу. — Очень на отца стал похож… От Кхака ничего нет?
— Ничего, дядюшка.
Ман почувствовал на себе ее пристальный взгляд и поспешно отвернулся.
— Да… Кругом война, все связи прерваны. А из Африки путь немалый!..
Он вынул из нагрудного кармана табак и поискал глазами курительный прибор. Не найдя его, скрутил из табака шарик и стал курить, приспособив пустую спичечную коробку.
— Сегодня во время бомбежки я был на том берегу, у причала Бинь, оттуда было видно все как на ладони. Когда увидел развалины твоей мастерской, я так и обмер: что там, думаю, с ней? Сразу после налета решил пойти разузнать о тебе, да переправу закрыли. И только когда стемнело, удалось упросить лодочника, чтоб перевез. Счастье, что все обошлось благополучно!
— Еще какое счастье! — согласилась Ан, разливая чай. — Я уж и не думала, что останусь жива.
— Боюсь, Хайфону еще достанется — задумчиво заметил Ман и снова закурил.
— Вы, конечно, у нас ночуете?
— Завтра утром мне нужно рано уйти. У вас здесь как, спокойно?
— Несколько месяцев уже не наведывались.
На изможденном лице Мана промелькнула улыбка.
— Вчера натерпелся я страху. Подхожу, как условились, к дому одного товарища, смотрю, дочка его стоит, а рядом какой-то человек. Увидела меня, виду не подала, что узнала. Смышленая девочка! Я сразу почуял неладное и — ходу! Оказалось — шпик. А другой сидел в доме. Уже несколько дней меня караулят.
Ан слушала, опустив голову.
— Что же вы, дядюшка, ко мне-то не пришли? У нас здесь тихо. А то могу вас у бабушки, в Тхюингуене, устроить…
Ман улыбнулся:
— Сейчас я должен на некоторое время уехать. На угольные копи. Когда вернусь, пришлю тебе свой адрес, чтобы связь поддерживать. Если кто придет к тебе, назовет пароль и спросит меня, дашь ему мой адрес. А случится мне в Хайфоне быть, непременно у тебя остановлюсь. Слушай пароль.
Он произнес шепотом две фразы и заставил Ан несколько раз повторить их.
— Военный трибунал вынес Тхиету смертный приговор, — продолжал он, немного помолчав. — Неделю назад об этом объявили в газетах. Держат, наверное, еще здесь, в центральной тюрьме. А может, уже и расстреляли. Хотя расстреливают обычно в Киенане, мы бы об этом знали. Они сейчас из кожи вон лезут, чтобы переловить в Хайфоне всех наших. Ты должна быть очень осторожной, чтобы не подвести ребят.
— Хорошо. А вы, если приедете, заранее дайте знать.
— Верно говорится: друзья познаются в беде! Но еще раз повторяю: предельная осторожность во всем! Сама ничего не предпринимай, чтобы не вызвать подозрений, и никому ничего не говори. Занимайся тем, чем обычно занимаешься. А если нам понадобится твоя помощь, к тебе придет наш человек. Да, вот еще что! Ребята недавно сказали мне, что Гай перевели в концлагерь в Хазянге. В прошлом году она тяжело болела малярией, говорят, выпали все волосы. Но сейчас ей вроде лучше.
Из кухни вернулся Сон и поставил перед Маном горшочек с рисом и тарелку сезама. Поужинав, старый рабочий ушел в комнатку, где когда-то ночевал Кхак. Под утро, около трех часов он неслышно покинул дом. Ан успела сунуть ему четыре донга из оставшихся у нее шести.
После той страшной бомбежки несколько дней налетов не было. Ан удалось призанять денег, чтобы отправить Сона и Чунга в Тхюингуен. Ночью, перед отъездом, она долго не могла заснуть, все раздумывала, как жить дальше. Чунг спал, смешно посапывая носом, и Ан улыбалась, глядя на него. Во сне он доверчиво прильнул к матери и спал спокойно, согретый родным теплом. Ан перебирала его мягкие волосики, трогала маленькую теплую ладошку и мысленно говорила с сыном: «Завтра покинешь маму, негодник! Будешь спать с Соном, перестанешь маме надоедать своими капризами». Да, чем старше он становился, тем сильнее походил на отца. Еще тогда, когда Ан принесла его домой, сморщенного, красненького, с редким пухом вместо волос, — уже тогда она не могла налюбоваться на его смешную мордочку, и рассмотрела в этом маленьком личике каждую черточку, напоминавшую ей Кхака: и высокий, чуть выпуклый лоб, и брови, и глаза, и рот, и подбородок. Только нос, пожалуй, был ее и ножки, как у нее, — маленькие. А сейчас он стал вылитый отец. И фигура и походка, даже в характере проявились черты Кхака. Чунг был такой же добрый, такой же веселый, и улыбчивый и очень ласковый. Целыми днями он лопотал о чем-то сам с собой или мурлыкал себе под нос. И уже теперь заметны были в нем упорство и настойчивость. Понадобилось ему однажды зачем-то передвинуть стул. Сколько он его ни толкал, тяжелый стул не поддавался. Чунг пыхтел и сопел, но своей затеи не бросал. За спинку сдвинуть стул так и не удалось. Тогда он опустился на четвереньки и стал тянуть его за ножку. Не получилось. Он обошел стул и потянул с другой стороны. Ан наблюдала эту сцену издали, предоставив сыну самому выпутываться из положения. И вдруг стул упал и больно ударил малыша. Чунг шлепнулся на пол, однако, несмотря на шишку, явно был доволен успехом. Каждый день, возвращаясь с работы, Ан издали прислушивалась к голосам Чунга и Сона. А едва переступив порог и услышав радостное: «Мама! Мама пришла!», она забывала и усталость и обиды. В эти минуты Ан была счастлива. И все же тревога не покидала ее. Ей все казалось, что их подстерегает беда. Когда в семь месяцев Чунг заболел воспалением легких, Ан не находила себе места. Несколько суток она не смыкала глаз и ни на минуту не отходила от постели сына. От его тяжелого дыхания и надсадного кашля у нее разрывалось сердце. Она почти падала от усталости, но не доверяла ребенка Сону, боялась, что брат вдруг заснет, а Чунг в это время умрет. От одних этих воспоминаний Ан делалось жутко. А вот теперь начались бомбежки. Нет! Она защитит Чунга, вырастит и воспитает его так, чтобы Кхак, вернувшись домой, увидел достойного сына. Вот уже третий новогодний праздник встречает она без Кхака. От него — ни строчки! Может быть, письма действительно не доходят. Ведь сейчас война! Но она верит, верит, что Кхак вернется. Он ведь еще не знает, что у него растет сын, что этот сын уже ходит и говорит. Ан ласково погладила мягкие волосики. Издалека донесся шум последнего ханойского поезда — значит, уже за полночь.
Ан не заметила, как заснула. Проснулась она внезапно в полной темноте, и ухо сразу уловило неясный шум, доносившийся с улицы. Видно, пока она спала, на набережной что-то произошло. Что там случилось?
Неожиданный стук в дверь заставил ее вздрогнуть.
— Ан! Ан! Выходи скорее, бежим к тюрьме!
— Кто там? Это ты, Тощая Хай?
Никто не ответил. Ан вскочила с постели, кое-как оделась, прибрала волосы и выбежала из дому. В гуле голосов она отчетливо различала отдельные выкрики. Улицы в этот предрассветный час были пустынны, дома стояли безмолвные, сонные, а редкие фонари, отбрасывая тусклый желтый свет, делали набережную еще более безжизненной. В полумраке Ан увидела несколько грузовиков, подъехавших к воротам тюрьмы, она всегда старалась обходить это место стороной. Из машин выскочили французские солдаты и преградили подходы к тюрьме. Полицейские отгоняли от ворот людей, которые успели, несмотря на ранний час, прибежать с соседних улиц и теперь толпились на тротуаре. Ан смотрела на тяжелые ворота тюрьмы, обитые толстыми полосами железа, в приоткрытую створку был виден темный тюремный двор. И вдруг, словно ураган, обрушился гул голосов, глухие удары и исступленные отчаянные крики, можно было разобрать лишь отрывочные слова: «До-ло-о-ой!! Терро-о-ор!!..» Они прозвучали внезапно, резко и так же внезапно оборвались, растворились в предрассветной мгле ближайших кварталов. Из тюремного двора жандармы — французы и вьетнамцы — вывели арестанта в белой одежде смертника. При свете уличного фонаря было видно, как он шел с гордо поднятой непокрытой головой, в наручниках, босой; твердый взгляд был устремлен вперед. Казалось, каждый шаг, отдалявший от тюрьмы этого мужественного человека, усиливает бурю негодования, разразившуюся за тюремной стеной. Жандармы засуетились и плотнее сжали кольцо вокруг человека в белом. А тот, дойдя до асфальта, остановился, поднял над головой скованные руки и громко выкрикнул:
— Да здравствует независимый Вьетнам! Да здравствует Коммунистическая партия Индокитая!
О небо! Это же Тхиет! Ан, расталкивая людей, рванулась вперед. Ну да, это Тхиет!
Жандармы втолкнули его в черную машину и быстро захлопнули дверцу. Взревели моторы, солдаты попрыгали в грузовики, и вереница машин скрылась из виду. Полицейские бросились разгонять толпу. Гулко захлопнулись тяжелые створки тюремных ворот, но, казалось, ничто не в силах заглушить яростные крики, доносившиеся из тюрьмы. Вот они слились, точно подчиняясь какому-то неуловимому ритму, и наконец стали песней, которая все громче и громче звенела над темной улицей. «Вставай… весь мир… кипит…» — разобрала Ан отдельные слова. Значит, Тхиета повезли в Киенан на расстрел! «Это есть наш последний…» — неслось из-за тюремных ворот, из-за высокой мрачной стены.
На пустыре они вытолкнули его из машины и повели к подножию холма. Утренняя заря уже тронула розовым светом край неба. Тхиет остановился и повернулся лицом к врагам, за его спиной отвесно поднимался голый откос холма, на котором сквозь мертвую каменистую почву пробивалось несколько жалких кустиков. Легкий ветерок трепал полы белой парусиновой рубашки.
Подкованные железом солдатские ботинки примяли нежные стебельки травы, осыпанные росой. Застыла, слившись в сплошную ленту, серая безликая шеренга. Только торчали стволы ружей да стальные каски. Прозвучала команда. Французы засуетились.
Над головой Тхиета пролетела птица, и тут же донесся ее звонкий, чистый голосок. На шоссе ни души. Над полем повисла белая пелена, в тумане едва проступали неясные очертания рыбачьих парусников, а чуть поодаль виднелась печь для обжигания извести. Река Ванук. Ее коричневые воды намывают целые поля солоноватого ила, но там ничего не растет, кроме кустов су.
Замерли, чуть подрагивая, черные глазки винтовочных стволов. Замерли приникшие к прицелам стрелки.
— Вьетнам!..
Тхиет медленно опустился на колено. Из груди брызнули струйки горячей крови, и, точно подкошенный, он упал вперед, прильнув лицом к земле. Черные волосы рассыпались по зеленой траве, которую в предсмертной судороге рвали его холодеющие пальцы.