Часть третья

I

Он пришел в редакцию около пяти и снимал пиджак, когда зазвонил телефон. Он видел, как Ариспе поднял трубку, задвигал губами, окинул взглядом пустые столы и наконец заметил его: Савалита, на минутку. Он пересек комнату, остановился у стола, заваленного бумагами, окурками, фотографиями, корректурными оттисками.

— Вот какое дело, — сказал Ариспе. — Эти разгильдяи из уголовной хроники раньше шести не явятся. Съездите, соберите материал, потом передадите его Бесеррите.

— Улица генерала Гарсона, 3/VI, — прочел Сантьяго. — Район Хесус-Мария?

— Поезжайте, — сказал Ариспе, — а я позвоню Перикито и Дарио. В архиве, наверно, сохранились ее фотографии.

— Музу зарезали? — сказал Перикито уже в редакционной машине, перезаряжая камеру. — Гвоздевой матерьяльчик.

— Сколько лет пела на «Радио-эль-Соль», — сказан водитель Дарио. — Кто это ее?

— Наверно, на почве ревности, — сказал Сантьяго. — Я-то раньше никогда про нее не слышал.

— Я ее снимал, когда она стала «Королевой фарандолы[56]», первоклассный был бабец, — сказал Перикито. — А ты что, Савалита, и полицейскую хронику делаешь?

— Да нет, когда Ариспе позвонили, я один был под рукой, — сказал Сантьяго. — Это мне будет урок, — на службу вовремя не приходить.

Дом стоял рядом с аптекой, две патрульные машины окружала толпа зевак, а вот и «Кроника» прикатила, крикнул какой-то мальчишка. Они предъявили полицейскому свои документы, а Перикито защелкал фотоаппаратом, снимая фасад, лестницу, площадку на первом этаже. Дверь была открыта, думает он, тянуло сигаретным дымом.

— А вас не припоминаю, — сказал ему толстяк в синем, изучая его удостоверение. — Что приключилось с Бесерритой?

— Его не было на месте, когда позвонили. — И Сантьяго ощутил непривычный запах — вспотевшего тела, думает он, тронутых гнильцой фруктов. — А я из другого отдела, инспектор, потому и не припоминаете.

Вспыхнул «блиц» Перикито, толстяк отступил в сторону. Сантьяго увидел кучку вполголоса переговаривающихся людей, а за ними — кусок стены, оклеенной голубыми обоями, грязный кафель, ночной столик, черное покрывало. Разрешите — двое мужчин расступились — глаза его скользнули вверх, вниз и опять вверх — какая она была белая, думает он, — не задерживаясь на запекшихся сгустках, на черно-красных, сморщившихся краях ран, на спутанных прядях, закрывающих лицо, на черном треугольнике волос внизу живота. Он не двигался, ничего не говорил. Радуги Перикито сверкали то слева, то справа, хотелось бы лицо, инспектор, и чья-то рука отвела завитки, и открылось лицо — голубоватое и чистое, с залегшими под изогнутыми ресницами тенями. Спасибо, инспектор, сказал Перикито, присевший перед кроватью на корточки, и снова ударил луч ослепительного света. Десять лет, Савалита, ты думал о ней, если бы Ана узнала, пожалуй, приревновала бы тебя, подумала, ты влюблен в Музу.

— Кажется, нашему репортеру такие картинки внове, — сказал толстяк. — Вы уж только, юноша, постарайтесь не хлопнуться в обморок, нам хватит возни и с этой дамой.

Плавающие в густом дыму лица расплылись в улыбках. Сантьяго с усилием выдавил улыбку и из себя. Взявшись за карандаш, обнаружил, что ладони его мокрые от пота; вытащил блокнот и снова глянул и увидел: пятна крови, поникшие, сплющенные груди, чешуйчатые темные соски. От хлынувшего в ноздри запаха закружилась голова.

— Распороли до пупа. — Перикито, прикусив кончик языка ввинчивал новую лампочку. — Садист какой-то.

— Ей еще кое-что взрезали, — мрачно сказал толстяк. — Подойди поближе, Перикито, и вы, юноша: посмотрите, полюбуйтесь на это зверство.

— Дырка в дырке, — прозвучал рядом чей-то наглый голос, и Сантьяго услышал сдавленные смешки и неразборчивое бормотание. Он отвел глаза от убитой, шагнул к толстяку.

— Можно получить у вас некоторые сведения, инспектор?

— Разумеется, но сначала позвольте представиться. — Тот благожелательно протянул пухлую руку. — Адальмиро Перальта начальник отдела по расследованию убийств, а это — мой заместитель Лудовико Пантоха. И его не забудьте упомянуть.

Стараясь изо всех сил, чтобы улыбка не сползла с лица, не погасла, ты писал в блокноте, Савалита, и видел, как бьется в истерике твое перо, рвет бумагу, выводит что-то невразумительное.

— Услуга за услугу, с Бессеритой мы всегда находили общий язык, — и слышал дружелюбно-улыбчивого инспектора. — Мы вам предоставим данные — самые свежие, из первых рук, а вы нас снимете покрупней, черкнёте десять строчек поподробнее, это никогда лишним не бывает.

Снова смешки, вспышки «блица», и этот запах, и клубы табачного дыма. Сантьяго кивал, строчил, прижав к груди блокнот, перегнув его пополам, и рука его выводила какие-то закорючки, и буквы были похожи на иероглифы.

— Нас вызвала старушка из соседней квартиры, — сказал инспектор. — Слышала крики, выглянула, увидела, что дверь открыта. Старушку пришлось отправить в больницу. — Нервный припадок. Сами можете представить, каково ей было застать такое.

— Восемь ножевых проникающих ранений, — сказал старший агент Лудовико Пантоха. — Медицинский эксперт подсчитал, юноша.

— Вполне вероятно, что жертва находилась в состоянии наркотического опьянения, — сказал инспектор Перальта. — Чувствуете запах? И потом, зрачки. В последнее время она злоупотребляла наркотиками. Состояла на учете в полиции. Ну, вскрытие покажет.

— Год назад у нее были большие неприятности по этой части, — сказал старший агент Лудовико Пантоха. — Мы ее посадили тогда. Да, низко пала.

— Ножичек нельзя ли, инспектор? — сказал Перикито.

— Хорош ножичек, клинок пятнадцать сантиметров, — сказал инспектор. — Унесли на экспертизу. Есть, есть отпечатки, да еще какие — будто специально хотел нас порадовать.

— Он недолго будет гулять на свободе, — сказал Лудовико. — Наследил, орудие убийства оставил на месте преступления, пошел на него средь бела дня. Нет, это никакой не профессионал, что вы.

— Личность пока не установили: любовников у покойной было множество, — сказал инспектор. — А в последнее время путалась просто со всеми подряд. Да, бедняжка стала весьма неразборчива.

— Вы посмотрите, посмотрите, в какой конуре она встретила свой смертный час, — сказал Лудовико. — А ведь когда-то жила как принцесса.

— В тот год, когда я поступил в «Кронику», она победила на конкурсе, стала «Королевой фарандолы», — сказал Перикито. — В сорок четвертом, четырнадцать лет назад. Как время-то летит.

— Жизнь — вроде качелей: то вверх, то вниз, — улыбнулся инспектор Перальта. — Дарю вам, юноша, эту фразу, запишите, вставите в репортаж.

— Она мне казалась просто редкостной красоткой, — сказал Перикито. — А теперь смотрю — ничего особенного.

— Сколько лет прошло, Перикито, — сказал инспектор. — И потом, восемь дырок мало кому на пользу пойдут.

— Щелкнуть тебя, Савалита? — сказал Перикито. — Бесеррита обязательно снимается рядом с трупом, целую коллекцию собрал. У него, наверно, несколько тысяч фотографий.

— Видел я его коллекцию, — сказал инспектор. — Уж, кажется, я ко всему привык, всякое видел, и то — в дрожь бросает.

— Когда приедем в редакцию, сеньор Бесеррита вам позвонит, — сказал Сантьяго. — Не стану вас больше отвлекать от дела. Очень вам благодарен.

— Скажите Бесеррите, чтоб заглянул к нам в контору так часиков в одиннадцать, — сказал инспектор. — Счастливо, юноша, рад был познакомиться.

Они вышли на площадку, и Перикито сфотографировал дверь соседней квартиры. На тротуаре по-прежнему толпились любопытные, заглядывая через плечо охранявшего выход полицейского, Дарио покуривал в машине: чего ж вы меня не взяли, мне бы тоже хотелось взглянуть. Они расселись, машина тронулась, и через минуту им наперерез выскочил фургончик «Ультима Ора».

— Мы их обскакали, — сказал Дарио. — Опростоволосился Норвин.

— Знай наших. — Перикито прищелкнул пальцами, подтолкнул Сантьяго локтем. — Она была любовницей Кайо Бермудеса. Видал один раз, как он с нею входил в шикарнейший кабак на улице Канон.

— Нет, — говорит Амбросио. — И не слышал, и в газетах не читал. Я, наверно, тогда уже в Пукальпе был.

— Кайо Бермудеса? — сказал Дарио. — Да это ж бомба!

— Должно быть, разгребая эту помойку, ты чувствовал себя Шерлоком Холмсом, — сказал Карлитос. — Тебе дорого это обошлось, Савалита.

— Ты был его шофером и не знал, кто его любовница? — говорит Сантьяго.

— Не знал, — говорит Амбросио. — И никогда ее не видел. Впервые слышу, ниньо.

Пока пикапчик «Кроники» пробирался через центр, а ты, Савалита, пытался разобрать свои каракули в блокноте и восстановить разговор с инспектором, на место первоначальной оторопи пришло тревожное возбуждение. Он выпрыгнул из машины, взбежал по лестнице в редакцию. Там уже горели все лампы и за всеми столами уже сидели люди, но он не стал ни с кем разговаривать, нигде не задержался. В лотерею, что ли, выиграл? — спросил его Карлитос, он ответил: сенсационный материал, Карлитос. Сел за машинку и целый час без передышки печатал, правил. А потом, Савалита, гордясь собой, ты болтал с Карлитосом и нетерпеливо поджидал Бесерриту. И вот наконец увидел его в дверях, думает он, — приземистого и жирного, постаревшего Бесерриту, увидел его шляпенку, знавшую лучшие времена, лицо отставного боксера, нелепые усики, желтые от никотина пальцы. Какое разочарование тебя ожидало, Савалита. Он не ответил на его «добрый вечер», мельком проглядел три странички и без всякого интереса выслушал рассказ Сантьяго. Одним преступлением больше, одним меньше — что это значило, Савалита, для этого человека, который дневал и ночевал в притонах, ничего, кроме убийств, краж, растрат, поджогов, грабежа и разбоя не знал и четверть века кормился за счет воров, проституток, педерастов, наркоманов? Однако он обескуражил тебя ненадолго, Савалита. Восхитить его было трудно, но дело свое Бесеррита знал, думает он. Кажется, ему понравилось, думает он. Он снял свою древнюю шляпу, снял пиджак, закатал рукава сорочки с резинками у локтей, как у бухгалтера, думает он, ослабил узел галстука, такого же засаленного и ветхого, как костюм и башмаки, и двинулся, надутый и брюзгливый, по комнате, не отвечая на поклоны, тяжело и медленно неся литое тело, прямо к столу Ариспе. Сантьяго подошел поближе, в закуток Карлитоса, чтобы не упустить ни слова. Бесеррита ударил костяшками пальцев по крышке пишущей машинки, и Ариспа поднял голову: ну-с, сударь, что хорошенького скажете?

— Центральную полосу целиком мне. — Голос у него, думает он, был надтреснутый, хрипловатый, слабый, и говорил он насмешливо. — И Перикито дня на три-четыре в полное мое распоряжение.

— А домик с роялем с видом на море? — сказал Ариспе.

— И кого-нибудь на подхват, вот хоть Савалиту, у меня двое ушли в отпуск, — сухо сказал Бесеррита. — Если хочешь, чтоб мы раскрутили это дело, давай сотрудника.

Ариспе в задумчивости погрыз кончик красного карандаша, просмотрел машинопись, потом ищуще оглядел редакцию. Ты влип, сказал Карлитос, откажись под любым предлогом, наври что-нибудь. Но ты не стал врать, Савалита, ты счастливым пошел к столу Ариспе — прямо к волку в зубы.

— Не соблаговолите ли поработать несколько дней с уголовщиками? — сказал Ариспе. — Бесеррите требуется ваша помощь.

— Теперь, значит, спрашивают о согласии, — едко пробормотал Бесеррита. — Когда я начинал в «Кронике», никому дела не было до моего мнения. Ну-ка, живо, сказали мне, обегайте все комиссариаты, мы открываем колонку полицейской хроники, поручаем ее вам. И вот уже двадцать пять лет меня держат на этом деле, и никто еще не спросил, нравится мне оно или нет.

— В один прекрасный день, сударь, вы лопнете от злости, — Ариспе ткнул себя карандашом в грудь, — сердечко не выдержит. Окстись, Бесеррита, если у тебя отнять полицейскую хронику, ты же зачахнешь с тоски. И потом, кто, если не ты? Ты — наш перуанский корифей.

— На кой мне сдалась моя слава, недели не проходит без протеста, — проворчал Бесеррита. — Чем хвалить, лучше бы прибавили построчную.

— Двадцать пять лет, сударь, вы задаром спите с самыми дорогими шлюхами, бесплатно напиваетесь в самых шикарных борделях, а все жалуетесь, все чем-то недовольны, — сказал Ариспе. — Что же нам тогда говорить — мы-то выворачиваем карманы перед тем, как заказать лишнюю рюмочку или взять девочку.

Тарахтенье машинок смолкло, над столами показались смеющиеся лица сотрудников, слушавших диалог Ариспе и Бесерриты, который тоже начал двусмысленно улыбаться, а потом издавать, точно давясь, хриплые смешки: когда он напивался, это сопровождалось икотой, отрыжкой и бранью.

— Годы не те, — сказал он. — Женщины мне больше не нравятся.

— А, так ты на старости лет сменил вкусы? — сказал Ариспе и поглядел на Сантьяго. — Будьте осторожны, теперь я понимаю, зачем Бесеррита просил дать вас ему в помощь.

— До чего ж у нас остроумное начальство, — проворчал Бесеррита. — Ну так что? Будет мне первая полоса? Перикито даешь?

— Даю, даю, только ты смотри не обижай его, — сказал Ариспе. — Надо потрясти подписчиков, поднять тираж, вот в чем штука, сударь.

Бесеррита кивнул, повернулся — снова затюкали машинки — и вместе с Сантьяго двинулся к своему столу. Стол стоял в самой глубине комнаты, думает он, оттуда он видел спины всех сотрудников и не уставал обыгрывать эту тему: напившись, выходил на середину, расстегивал пиджак, упирал кулаки в жирные бедра и кричал: я в заднице у вас у всех! Редакторы съеживались за машинками, утыкались носами в бумаги, и никто, даже Ариспе, не осмеливался посмотреть на Бесерриту, думает он, покуда тот вел медленным яростным взором по склоненным головам страшно озабоченных редакторов, — мою полосу в грош не ставите и меня, значит, тоже? — необыкновенно сосредоточенных корректоров, — потому и загнали меня на задворки, в задницу всей «Кроники»! — всецело поглощенного своим делом кудлатого Эрнандеса, — чтоб я день и ночь любовался задами господ из международного отдела, господ из внутренней информации, — и похаживал между столами с беспокойным видом генерала перед битвой, — чтоб господа редакторы пердели мне в нос? — и до основания потрясал редакцию взрывами громового хохота. Но когда однажды Ариспе предложил ему пересесть, думает он, Бесеррита страшно возмутился: из моего угла меня вынесут только вперед ногами. Стол у него был такой же низенький и неказистый, как его хозяин, и такой же грязный, как его неизменная желтовато-серая тройка в сальных пятнах. Теперь он уселся за него, закурил тоненькую сигаретку, а Сантьяго остался стоять, взволнованный тем, что выбор пал на тебя, Савалита, предвкушающий серию статей, которые ты, Савалита, напишешь: я, Карлитос, шел на бойню как на праздник, Карлитос.

— Ладно, раз уж ввязались в это дело, надо шевелиться. — Бесеррита снял телефонную трубку, набрал номер, приблизил брюзгливо сложенные губы к микрофону, что-то сказал туда, ухватил толстыми пальцами с грязными ногтями перо, вывел на листочке какие-то закорючки.

— Все искал сильных ощущений? — сказал Карлитос. — Они тебе нравились.

— Это в Порвенире, возьмите Перикито и валяйте прямо сейчас туда. — Бесеррита повесил трубку, поднял на Сантьяго гноящиеся глаза. — Там когда-то выступала убитая. Хозяйка меня знает. Расспросите, раздобудьте фотографии. Кто, что, где, с кем дружила, куда ходила. А Перикито пусть пощелкает.

Сантьяго спускался по лестнице, на ходу надевая пиджак. Бесеррита уже предупредил Дарио, и редакционный пикап загораживал проезд. Завывали автомобильные гудки. Тут же появился разъяренный Перикито.

— Я же предупреждал Ариспе, что с этим самодуром больше работать не стану, — вопил он на всю улицу. — А он меня ему отдает на целую неделю. Савалита, он от нас мокрое место оставит.

— Характер у него, конечно, сволочной, но за своих сотрудников бьется как лев, — сказал Дарио. — Если бы не он, эту пьянь Карлитоса давно бы выкинули вон. Так что не надо.

— Уйду я из газеты, не могу больше, — сказал Перикито. — Рекламой займусь. Неделя под Бесерритой — хуже, чем триппер поймать.

Поднялись по Кольмене до Университетского парка, спустились по Асангаро, миновали белесый каменный фронтон Дворца правосудия, въехали по проспекту Республики в сырые сумерки, а когда справа, посреди темного парка, показались освещенные окна и засияли неоновые огни «Хижины», Перикито захохотал, некстати развеселившись: о господи, глаза бы мои не глядели на нее, Савалита, в воскресенье мы тут нажрались, до сих пор печенка болит.

— Бесеррита одной своей страничкой может закрыть любой бордель, любой шалман, погубить любую бандершу, — сказал Дарио. — Бесеррита — это король ночной Лимы. И скажу вам, никто так не носится со своими сотрудниками — Бесеррита их и поит, и по бабам водит. Не знаю, Перикито, чего тебе еще нужно, чем ты недоволен.

— Ладно, ладно, — согласился Перикито. — Во всем надо видеть светлую сторону. Если уж пришлось с ним работать, постараемся сыграть на его слабой струнке.

Заведения с девочками, вонючие кабаки, злачные места, где заблеванные полы посыпают опилками, фауна города Лимы в три утра. Вот где была его слабая струнка, думает он. Вот там он размякал, делался похожим на человека и вызывал к себе теплое чувство, думает он. Дарио затормозил: по полутемным тротуарам катился плотный ком людей с неразличимыми лицами, и изнемогающие фонари Порвенира лили на сумрачные фигуры слабый, скупой свет. Стоял туман, ночь была сырая. Двери «Монмартра» были закрыты.

— Постучите, Пакета, наверно, там, — сказал Перикито. — «Монмартр» открывается совсем под утро, сюда стекаются все, кто недобрал.

Постучали в стеклянную дверь — пианист в красноватом сиянии, думает он, а зубы такие же белые, как клавиши его рояля, две танцовщицы с пышными плюмажами на голове и на заду, — послышались шаги, и появился тощий парень в белой жилетке и галстуке-бабочке, глянул на них с опаской: вы из «Кроники»? Прошу, хозяйка вас ждет. Заставленный бутылками бар, потолок, усеянный платиновыми звездами, пятачок танцевальной площадки, микрофон на штативе, столики, кресла. Отворилась незаметная дверца в глубине бара, добрый вечер, сказал Перикито, и — помнишь? — выплыла Пакета — глаза в черных ореолах туши и длиннющих накладных ресниц, пухлые щеки, крутые бедра в удушье узких брючек, поступь канатоходца.

— Сеньор Бесерра вам, наверно, говорил? — сказал Сантьяго. — Мы по поводу убийства в Хесус-Мария.

— Он обещал, что меня нигде не упомянут, он слово дал, надеюсь, он его сдержит. — Помнишь, Савалита, ее губчатую руку, заученную улыбку, медовый голос с едва уловимым привкусом ненависти и тревоги. — Вы же понимаете, может пострадать репутация кабаре.

— Нам нужны только некоторые сведения, — сказал Сантьяго. — Кем она была, чем занималась.

— Да мы едва были знакомы, я почти ничего не знаю, — уклончивые взмахи жестких ресниц, кривящиеся толстые губы цвета граната, — уже полгода, как она перестала у нас петь. Нет, больше: уже восемь месяцев. Она ведь почти потеряла голос, я ее пригласила из чистой жалости, и исполняла она три-четыре номера в вечер. А до этого работала в «Лагуне».

Она замолчала, потому что в руках Перикито вспыхнула первая радуга, уставилась, открыв рот, на фотографа, деловито снимавшего бар, танцплощадку, микрофон.

— Ну, зачем это? — недовольно сказала она. — Бесеррита же мне поклялся, что меня даже не упомянут.

— Затем, что надо показать одно из мест, где убитая работала, а ваше имя мы не назовем, — сказал Сантьяго. — Мне бы очень хотелось узнать что-нибудь из ее личной жизни. Какое-нибудь происшествие, забавный случай, в этом роде.

— Я ж вам сказала, почти ничего не знаю. — Пакета продолжала следить взглядом за Перикито. — Во всяком случае, не больше того, что всему городу известно. Много лет назад была довольно знаменита, выступала в «Амбесси», жила сами знаете с кем. Ну, этого, впрочем, вы не напечатаете.

— Это почему же? — засмеялся Перикито. — У нас ведь теперь в президентах не Одрия, а Мануэл Прадо, а «Кроника» наша принадлежит его же семейству. Так что можем писать все, что захочется.

— Я тоже думал, что можем, Карлитос, — сказал Сантьяго. — И в первой статье написал: «Зверское убийство бывшей любовницы Кайо Бермудеса».

— А я думаю, Савалита, что вы слегка рехнулись, — зарычал Бесеррита, злобно перебирая листки. — Ладно, теперь узнаем, что думает начальство.

— Лучше бы так: «Звезда фарандолы зарезана» — это вызовет больший интерес, — сказал Ариспе. — Кроме того, так считают наверху.

— Она была на содержании у этого мерзавца или нет? — сказал Бесеррита. — А если была и если этого мерзавца духа нет не только в правительстве, но и вообще в стране, почему ж нельзя?

— А потому, сударь, что директорат не велит, — сказал Ариспе.

— Вот этот довод сокрушительный, — сказал Бесеррита. — Ну-ка, выправьте статью: всюду, где «бывшая любовница Кайо Бермудеса», поставьте «бывшая королева фарандолы».

— А потом Бермудес ее бросил, убежал за границу, это было в последние дни Одрии. — Пакета моргнула от очередной вспышки. — Помните, когда началась эта заварушка в Арекипе? Она вернулась на эстраду, но была уже совсем не та, что раньше. И голос не тот, и вообще. Стала пить, пыталась однажды с собой покончить. Устроиться надолго нигде не могла. Плохи были ее дела.

— И за все то время, что ты его возил, у него не было бабы? — говорит Сантьяго. — Ну, значит, он педераст.

— Как жила? — сказала Пакета. — Я ж говорю: плохо жила. Пила, любовники ее бросали, денег никогда не было. Мне ее стало жалко, вот и заключила с ней контракт, месяца два она тут работала, нет, меньше. Гостям она не нравилась. Песенки вышли из моды. Она попыталась было угнаться, сменить репертуар, но новые ритмы ей не давались.

— Любовниц не было, а бабы были, — говорит Амбросио. — «Курочки».

— Ну, а с наркотиками, сеньора, как обстояли дела? — сказал Сантьяго.

— С чем? — изумленно переспросила Пакета. — С наркотиками?

— Он ходил в бордели, — говорит Амбросио, — я его сто раз возил. К Ивонне, к этой. Очень часто ездили.

— Но ведь и у вас, сеньора, были неприятности по этой части, — сказал Сантьяго, — и вас задерживали вместе с убитой. Благодаря стараниям сеньора Бесерры в газеты ничего не просочилось. Как же вы не помните?

Мгновенная судорога передернула мясистое лицо, толстые неподвижные ресницы затрепетали от негодования, но сейчас же припоминающая улыбка упрямо вернулась на место, смягчая ее черты. Пакета чуть сощурилась, как бы проникая внутренним взором в прошлое и отыскивая там среди прочего этот пустяковый случай: ах, вот вы про что, да-да.

— Да и Лудовико, помните, я вам про него рассказывал? Это он меня подбил уехать в Пукальпу и стал шофером дона Кайо, так он тоже часто возил его в бордель, — говорит Амбросио. — Так что нет, ниньо, не педераст он.

— Никаких наркотиков, никаких наркотиков не было, а было недоразумение, которое сразу же разъяснилось, — сказала Пакета. — Полиция арестовала тут одного, появлялся тут время от времени, он, кажется, подторговывал кокаином, ну, а нас с нею пригласили как свидетелей. Мы ничего не знали, и нас сразу же отпустили.

— С кем она виделась, общалась, водила знакомство? — сказал Сантьяго.

— То есть кто любовник? — показала неровные зубы, Савалита, сверкнула глазами. — Да у нее их знаете сколько.

— Имена можете не называть, — сказал Сантьяго. — Что это были за люди, из какой среды?

— Крутила романы, но в подробности меня не посвящала, мы подругами не были, — сказала Пакета. — Я знаю то, что все знают: распутную жизнь вела, вот и все.

— А родня у нее какая-нибудь осталась? — сказал Сантьяго. — Или близкая подруга? Кто бы нам помог разобраться?

— Нет, кажется, родни не было, — сказала Пакета. — Сама-то говорила, что она из Перу, но многие считали ее иностранкой. Ходили слухи, что перуанский паспорт ей выправил сами знаете кто.

— Еще сеньор Бесерра просил какие-нибудь фотографии, когда она здесь пела, — сказал Сантьяго.

— Фотографии я вам дам, с одним условием: вы уж, пожалуйста, не упоминайте меня, не впутывайте в это дело, — сказала Пакета. — Договорились? Бесеррита мне обещал.

— Обещанное — свято, сеньора, — сказал Сантьяго. — Теперь последнее, и я вас оставлю в покое. Кто бы все-таки мог бы нам о ней рассказать?

— Когда она перестала у меня петь, я ее больше вообще не видела. — Пакета вздохнула и вдруг с таинственно-доверительным видом сказала: — Однако кое-что слышала. Поговаривали, что она пошла в заведение, сами понимаете какое. Ручаться не могу. Знаю, что жила вместе с одной женщиной, а та работала у француженки.

— У Ивонны? — сказал Сантьяго.

— Вот ее-то как раз можете назвать, — засмеялась Пакета, и всю сладость в ее голосе затопила прорвавшаяся ненависть. — Назовите, пусть полиция ее притянет, она ох как много знает.

— А как звали ту женщину, вместе с которой она жила? — сказал Сантьяго.

— Кета? — говорит Амбросио, а через минуту ошеломленно повторяет: — Неужто Кета?

— Если узнают, что я вам сказала, как ее зовут, они меня уничтожат, француженка — мой самый злейший враг. Как крестили — не знаю, а имя она себе взяла — Кета.

— Ты никогда ее не видел? — говорит Сантьяго. — И от Бермудеса никогда не слышал?

— Они жили вместе, и чего только про них не говорили, — взмахнула ресницами Пакета. — Они вроде бы не только дружили. Наверно, это вранье.

— Не видел и не слышал, ниньо, — говорит Амбросио. — Стал бы дон Кайо рассказывать своему шоферу, с кем он путается.

Они вышли, и туманный влажный полумрак Порвенира охватил их. Дарио, склонясь к рулю, клевал носом. Когда он включил зажигание, с тротуара донесся сердитый лай.

— Смотри-ка, все забыла: и про марафет, и про то, что ее арестовали вместе с Музой, — засмеялся Перикито. — Ах, паскудная баба.

— Да она рада до смерти, что Музу пришили, она ее ненавидит и даже скрыть это не может, — сказал Сантьяго. — Заметил, Перикито? И пила, и голос потеряла, и по рукам пошла.

— Но ты много вытянул из Пакеты, — сказал фоторепортер. — Грех жаловаться.

— Да ну, какой там много, — сказал Бесеррита. — Копайте, копайте. Докапывайтесь.

Это были беспокойные и напряженные дни, Савалита, думает он, ты ожил, заинтересовался, увлекся, ты без устали колесил по городу, собирая сведения в кабаре, радиостудиях, пансионах, публичных домах, ты терся среди разнообразной фауны ночного города.

— Муза — нехорошо, — сказал Бесеррита. — Надо ее окрестить заново. Вот, к примеру: «По следам Ночной Бабочки».

Ты писал длинные репортажи, сочинял заголовки и подписи к фотографиям и все больше увлекался этим. Бесеррита пробегал их, брезгливо морщась, правил грозным красным карандашом, придумывал «шапки»: «Новые данные о богемной жизни Ночной Бабочки, убитой на Хесус-Мария»; «Была ли Муза женщиной с темным прошлым?»; «Журналисты „Кроники“ обнаружили новую участницу преступления, ужаснувшего Лиму»; «От начала артистической карьеры — к кровавому концу?»; «Ночная Бабочка скатилась к самому низкому распутству, утверждает владелица кабаре, где была спета последняя песенка Музы»; «Не наркотики ли лишили ее голоса?»

— Вы обставили «Ультима Ора», Бесеррита, — сказал Ариспе. — Вы им вставили фитиль. Продолжайте в том же духе.

— Лей, лей погуще, погорячей, — говорил Карлитос. — Читающая публика требует.

— Вы делаете успехи, Савалита, — говорил Ариспе. — Лет через двадцать из вас выйдет толк.

— Я с таким восторгом собирал и копил это дерьмо: сегодня — кучку, завтра — кучку, — сказал Сантьяго. — И вот теперь целая гора, и теперь изволь все съесть. Вот, Карлитос, вот что со мной случилось.

— Ну, сеньор Бесерра, кончили на сегодня? — сказал Перикито. — Можно по домам?

— Мы еще и не начинали, — сказал Бесеррита. — Сейчас поедем к «мадам», выясним, с кем путалась Муза.

Их встретил Робертито: милости прошу, господа, будьте как дома, чем вас сегодня порадовать, сеньор Бесеррита? Но тот мгновенно охладил его: мы по делу, в кабинет пройдем, можно? Разумеется, сеньор Бесерра, проходите, проходите.

— Притащи-ка им пива, — сказал Бесеррита. — А мне — мадам. Только поживей.

Робертито взмахнул пушистыми ресницами, кивнул, недружелюбно хихикнув, и в дверях сделал антраша. Перикито рухнул в кресло, раскинул ноги: до чего ж тут хорошо, до чего же шикарно. Сантьяго сел рядом. Кабинет был весь устлан коврами, думает он, свет был мягкий, боковой, а по стенам висели три картины. На одной белокурый юноша в маске гнался по извилистой тропинке за убегавшей от него на цыпочках очень белокожей девушкой с осиной талией. На другой он ее уже поймал и падал вместе с нею к подножью плакучих ив, а на третьей девушка с оголенной грудью лежала на траве с томно-тревожным выражением лица, а юноша нежно целовал ее округлые плечи. Дело происходило на берегу озера или реки, и вдалеке плыла стая лебедей с длинными шеями.

— Что за молодежь пошла, — с удовлетворением констатировал Бесеррита. — Ничего на уме, кроме пьянства и разврата.

Губы его кривились насмешливой ухмылкой, горчичного цвета пальцы пощипывали усики, шляпу он сбил на затылок и, расхаживая взад-вперед по комнате, напоминал злодея, думает он, злодея из мексиканского фильма. Вошел с подносом Робертито.

— Сейчас придет, сеньор Бесерра, — низко поклонился он. — Спрашивала, не желательно ли вам стаканчик виски?

— Я не пью, у меня язва, — буркнул Бесеррита. — Выпьешь, а наутро кровью с… будешь.

Робертито исчез, и появилась Ивонна. Помнишь, Савалита, ее длинный, сильно напудренный нос, ее шумящее шелком, переливающееся блестками платье? Зрелая, тертая, дошлая, улыбающаяся женщина поцеловала Бесерриту в щеку, великосветским движением протянула руку Перикито и Сантьяго. Взглянула на поднос — что же Робертито вас не обслужил? — сделала укоризненную гримасу и, наклонившись, сама — очень ловко, почти без пены — наполнила стаканы до половины и протянула их посетителям. Потом села на краешек кресла, вытянула шею — кожа под глазами собралась в складки, — положила ногу на ногу.

— Ну, нечего пялиться, — сказал Бесеррита. — Отлично понимаешь, почему мы тут.

— Не могу поверить, что ты не пьешь, — помнишь, Савалита, ее иностранный выговор, ее уверенные и округлые движения всем на свете довольной матроны, главы рода? — Ты же старый пьяница, Бесеррита.

— Язва меня чуть не доконала, — сказал Бесеррита. — Теперь, кроме молока, ничего в рот не беру. Притом коровьего.

— Ты все такой же. — Она повернулась к Перикито и Сантьяго: — Мы с этим старикашкой — как брат с сестрою, мы сто лет знакомы.

— И за эти сто лет без легкого кровосмешения не обошлось, — засмеялся Бесеррита и тем же шутливо-фамильярным тоном продолжал: — Ну теперь представь, что ты пришла ко мне на исповедь, и отвечай: как долго пробыла у тебя Муза?

— Муза? У меня? — улыбнулась Ивонна. — Ваше преподобие, зачем вы повторяете грязные сплетни?

— Теперь я вижу, дочь моя, что ты мне не доверяешь. — Бессерита присел на подлокотник ее кресла. — Теперь я вижу, что ты говоришь неправду.

— Святой отец, у вас, наверно, не все дома. — Ивонна хлопнула Бессериту по колену. — Если бы она работала у меня, я бы тебе сказала.

Она достала из рукава платочек, промокнула глаза, перестала улыбаться. Разумеется, она ее знала, несколько раз приходила сюда, когда была подругой, ну, Бессерита сам знает кого. Он ее привозил сюда развлечься, посмотреть через то окошечко из бара. Но, насколько ей, Ивонне, известно, она никогда ни в одном заведении ни работала. И снова засмеялась без изысканности. Ее морщины у глаз и на шее, думает он, ее ненависть: клиентуру свою бедняжка находила на панели, как сучка беспородная.

— Видно, мадам, ты ее очень сильно любила, — проворчал Бессерита.

— Когда Бермудес ее взял на содержание, она чихала на всех через плечо, — вздохнула Ивонна. — Меня на порог не пускала. Потому, когда она всего лишилась, и ей никто не пришел на помощь. А что его упустила — так сама виновата. Не надо было пить и нанюхиваться.

— Да ты просто в восторге, оттого что ее пришили, — улыбнулся Бессерита. — Какой всплеск чувств.

— Когда прочла в газетах, мне стало ее очень жалко, — сказала Ивонна. — И потом, эти ужасные фотографии: подумать, как она жила, как скверно кончила. А если ты растрезвонишь, что она у меня служила, я буду только рада. Реклама — путь к процветанию.

— Как ты уверенно держишься, — бледно улыбнулся Бессерита. — Наверно, нашла покровителя не хуже, чем был Кайо Бермудес.

— Это все поклеп. Бермудем не имел ко мне никакого отношения, — сказала Ивонна. — Он был моим клиентом, таким же, как все прочие.

— Ладно, ближе к унитазу, чтоб не на пол, — сказал Бессерита. — Она здесь не работала. Хорошо. Теперь позови-ка ту, которая с ней жила. Мы ее расспросим и оставим вас обеих в покое.

— Которая с ней жила? — Знаешь, Карлитос, она переменилась в лице, побледнела, вся вальяжность с нее слетела. — Ты хочешь сказать, что кто-то из девочек жил с Музой?

— Ах, значит, полиция тебя еще не побеспокоила. — Бессерита поскреб усики, алчно облизнулся. — Ну, это не на горами. Готовьтесь, мадам. Рано или поздно они явятся и допросят — и тебя, и некую Кету.

— Кета? — Мир рушился, Карлитос, почва уходила у нее из-под ног. — Что ты говоришь, опомнись, Бессерита!

— Они ежедневно меняют имена, и поди, догадайся, кто есть кто, — пробормотал Бессерита. — Но ты не бойся, мы же не из полиции. Позови ее. Душевный разговор, и ничего больше.

— Кто тебе сказал, что Кета жила с ней? — Ивонна улыбалась из последних сил, пытаясь держаться с прежней непринужденностью.

— Учти, Ивонна, я-то тебе доверяю, я-то — твой истинный друг. — Бессерита назидательно воздел перст. — Мне сказала это Пакета.

— Ах, сукино отродье, тварь распоследняя, потаскуха! — Представляешь, Карлитос: сначала — дама из высшего общества, потом — испуганная старушка, а потом — просто пантера. — Из гузна выползла на свет божий, паскуда!

— Мадам, — счастливый Бессерита положил ей руку на плечо, — как вы замечательно ругаетесь, я восхищен и тронут. Мы отомстим за вас: завтра появится заметочка о том, что нет во всей Лиме более подозрительного и мерзкого притона, чем «Монмартр».

— Ты же ее погубишь. — Ивонна сжала его колено. — Разве ты не понимаешь, что полиция ее арестует, будет тягать на допросы.

— Она видела что-нибудь? — понизил голос Бессерита. — Она знает что-нибудь?

— Да нет, конечно, просто не хочет, чтоб ее впутывали в эту историю, — сказала Ивонна. — Ты ее погубишь. За что?

— Не собираюсь я ее губить, мне надо всего лишь, чтобы она сообщила кое-какие сведения о личной жизни Музы. Имени ее мы не назовем, о том, что они жили вместе, не упомянем. Моему честному слову ты, надеюсь, поверишь?

— Разумеется нет, — сказала Ивонна. — Ты такая же паскуда, как и Пакета.

— Ах, вот, значит мадам, какого вы обо мне мнения. — Бесеррита с беглой улыбкой покосился на Сантьяго и Перикито. — Что ж, ты в своем праве.

— Кета — хорошая девушка, Бесеррита, — сказала тихо Ивонна. — Не топи ее. И потом, тебе это может слишком дорого обойтись. Я тебя предупреждаю. За нее есть кому заступиться.

— Не надо сцен, — улыбнулся Бесеррита. — Позови ее. Обещаю, что ничего ей не будет.

— Неужели ты считаешь, что она, после того что случилось с ее подругой, могла прийти на работу? — сказала Ивонна.

— Хорошо, разыщи ее и устрой мне с ней встречу, — сказал Бесеррита. — Мне нужны всего лишь некоторые данные о погибшей. И передай ей: не захочет разговаривать со мной — я напечатаю ее имя на первой полосе, и тогда уж придется беседовать с полицией.

— Клянешься, что нигде не будешь ее упоминать? — сказала Ивонна.

Бесеррита кивнул. На лицо его постепенно наплывало довольное выражение, глаза заблестели. Он поднялся, подошел к столу, проворно взял стакан Сантьяго и залпом выпил. Белая пена окаймила губы.

— Клянусь. Разыщи ее и позвони мне, — торжественно сказал он. — Мой телефон у тебя есть.

— Неужели позвонит? — сказал Перикито уже потом, в машине. — Я-то думаю, она ей скажет: «Милая Кета, щелкоперы из „Кроники“ нацелились на тебя, узнали, что ты жила с Музой, спрячься, исчезни».

— Да что ж это за Кета такая? — сказал Ариспе. — Вроде бы мы должны ее знать, Бесеррита.

— Очевидно, штучка высшего разбора, птичка-надомница, — сказал Бесеррита. — Мы ее и знаем, только под другим именем.

— Вот что, сударь, — сказал Ариспе, — надо эту штучку-птичку найти во что бы то ни стало, хоть всю Лиму переверни.

— Кто-то, кажется, сомневался, что «мадам» мне позвонит? — Бесеррита не тщеславился, а глядел насмешливо. — Сегодня в семь у нас свидание. Шеф, всю первую полосу мне.

— Проходите, проходите, пожалуйста, — сказал Робертито, — сюда, сюда. Садитесь.

Теперь, когда в единственное окно проникало предзакатное солнце, комната потеряла свое таинственное очарование. Стало заметно, думает он, что обои выцвели, обивка вылиняла, а ковер прожжен и прорван во многих местах. У девушки с картинок вместо лица было какое-то пятно, и лебеди утратили четкость очертаний.

— Здравствуй, Бесеррита. — Ивонна не поцеловала его, не протянула руки. — Я поклялась Кете, что ты сдержишь свое слово. Зачем ты притащил с собой этих?

— Скажи Робертито, чтоб пива принес, — сказал Бесеррита, не вставая с дивана, не глядя на женщину, вошедшую вместе с Ивонной. — Сегодня мы заплатим.

— Высокая, ножки славные, мулатка, волосы рыжие, — сказал Сантьяго. — Прежде я никогда ее у Ивонны не видал, Карлитос.

— Садитесь, ребята, — по-хозяйски предложил Бесеррита. — Выпьете чего-нибудь?

Робертито разлил пиво по стаканам, руки у него дрожали, ресницы трепетали, взгляд был испуганным. Он чуть не бегом выскользнул из комнаты, притворил за собой дверь. Кета опустилась на узкий диванчик, думает он, она-то как раз страха не выказывала, а глаза у Ивонны горели.

— Ага, ну, раз я тебя здесь не видел, тебя держат для особых случаев, — сказал Бесеррита, прихлебывая пиво. — Работаешь дома, обслуживаешь избранную публику.

— Где я работаю, вас не касается, — сказала Кета. — И почему это вы мне тыкаете?

— Не надо, не заводись, — сказала Ивонна. — Он просто хамоват по натуре. Задаст тебе два-три вопроса, и все.

— А вот вам никогда в жизни моим клиентом не стать, — сказала Кета. — Таких денег, что я беру за ночь, вы и в руках-то не держали.

— Ну, слава богу, гора с плеч, — засмеялся Бесеррита, вытирая усы. — Скажи-ка, с какого времени ты жила с Музой в Хесус-Мария?

— Никогда я с ней не жила, все это брехня этой!.. — закричала Кета, но Ивонна схватила ее за руку, и она понизила голос: — Не впутывайте меня в это дело. Я вас предупреждаю, что…

— Мы не из полиции, а из газеты, — сказал Бесеррита. — И речь не о тебе, а о Музе. Расскажи все, что знаешь о ней, мы выйдем и сейчас же тебя забудем. Зачем нам ссориться, Кета.

— А грозить зачем? — закричала Кета. — Зачем хозяйке говорили, что сообщите в полицию? Вы думаете, мне есть чего скрывать?

— Если тебе нечего скрывать, значит, нечего и полиции бояться, — сказал Бесеррита и опять отхлебнул из стакана. — Я пришел по-дружески с тобой поговорить. Так что не будем ссориться.

— Ему можно верить, Кета, он свое слово сдержит, — сказала Ивонна. — Он тебя не назовет. Ответь ему на его вопросы.

— Ладно, сеньора, — сказала Кета. — Ну, давайте спрашивайте.

— Вот это другой разговор, — сказала Бесеррита. — Я, Кета, человек слова. Так с какого времени ты жила с Музой?

— Я с ней не жила. — Она, Карлитос, изо всех сил старалась совладать с собой, отводила взгляд, а если ненароком встречалась с ним глазами, голос ее пресекался. — Мы дружили, иногда я оставалась у нее ночевать. Переехала она на Хесус-Мария чуть больше года назад.

— Довел до истерики, а потом расколол, — сказал Карлитос. — Это его метод. Добиться, чтоб нервы сдали, и вытянуть все. Больше подходит полицейскому, а не журналисту.

Сантьяго и Перикито не притрагивались к пиву, не вмешивались в разговор, молча следили за его ходом. Да, Савалита, теперь он будет ее потрошить, теперь она все выложит. Голос ее, думает он, то срывался на крик, то был еле слышен, и Ивонна похлопывала ее по руке: успокойся, мол. У бедняжки дела шли все хуже и хуже, особенно после того, как потеряла ангажемент в «Монмартре», а Пакета показала себя в этом деле последней скотиной. Выкинула ее, можно сказать, на улицу, хоть знала, что та подыхает с голоду. Романы еще случались, но такого любовника, чтоб снял ей квартиру и платил ежемесячно, подцепить уже не смогла. И тут, Карлитос, она вдруг заплакала, и не потому, что Бесеррита допек ее вопросами, — заплакала по Музе. Значит, верность еще кое-где сохранилась, Савалита, — среди проституток, например.

— Значит, бедняжка уже дошла до ручки, — загрустил Бесеррита: одна рука приглаживает усы, другая держит стакан, поблескивающие глазки устремлены на Кету. — Соглашалась за бутылку, за дозу.

— Это тоже напечатаете? — зарыдала Кета. — Мало всей той грязи, что вы на нее каждый день вываливаете, теперь еще и про это напишете?

— О том, что скатилась на дно, что стала почти уличной, что пила, уже растрезвонили все газеты, — вздохнул Бесеррита. — Мы, по крайней мере, выпятили светлую сторону: дескать, была в свое время знаменита, стала «Королевой фарандолы» и что это вообще одна из самых очаровательных женщин Лимы.

— Чем раскапывать ее прошлое, лучше бы нашли убийцу и того, кто его послал. — Кета закрыла лицо руками. — О них небось помалкиваете, духу не хватает.

Тогда, Савалита, это случилось? Да, думает он. Окаменевшее лицо Ивонны, думает он, страх и смятение в ее глазах, пальцы Бесерриты, поглаживавшие усы и вдруг замершие, локоть Перекито, толкнувший тебя в бок. Все четверо сидели неподвижно, глядя на неутешно рыдавшую Кету. Глаза Бесерриты вспыхнули, вонзились в склоненное рыжеволосое темя.

— Я ничего не боюсь и обо всем пишу, бумага все стерпит, — почти нежно прошептал Бесеррита. — Если у тебя духу хватит, за меня не беспокойся. Кто? Кто это может быть, по-твоему?

— Если уж не хватило ума не ввязываться, — испуг на лице Ивонны, ужас на лице Ивонны, Карлитос, ее крик, — если уж наплела бог знает что, так хоть…

— Ты не понимаешь, мадам. — Голос Бесерриты стал плачущим. — Она не хочет, чтобы убийство Музы осталось нераскрытым, чтоб так и повисло. Если Кета решится, я тоже решусь. Кто это мог, по-твоему, сделать?

— Ничего я не наплела, сеньора, — сквозь рыдания сказала Кета, и вдруг, Карлитос, она вскинула голову и выпалила: — Вы сами знаете, что ее убил человек Кайо-Дерьма.

Из всех пор выступил пот, все кости затрещали. Не пропустить ни звука, ни слога, не шевельнуться, не дышать, а где-то под ложечкой вдруг ожил червячок, становясь змеей с острым жалом — как тогда, думает он, нет, куда хуже, чем тогда. Ох, Савалита.

— Вы что это, ниньо, никак плачете? — говорит Амбросио. — Больше не пейте.

— Если хочешь, я так и напишу, и напечатаю один к одному, а не хочешь — не стану, — забормотал Бесеррита. — Кайо-Дерьмо — это Бермудес? Ты уверена, что это он велел ее убить? Эта сволочь сейчас далеко от Перу, Кета.

Помнишь, Савалита: разъехавшееся от рыданий лицо, вспухшие, покрасневшие от слез глаза, дрожащие губы, качающаяся из стороны в сторону голова, машущая рука: нет, не Бермудес.

— Да что за человек? — настаивал Бесеррита. — Ты видела его? Ты была при этом?

— Кета ездила в это время в Гуакачину, — вмешалась Ивонна. — С сенатором ездила, если уж на то пошло.

— Я три дня не виделась с Ортенсией, — рыдала Кета. — Узнала из газет. Но я не вру, я знаю.

— Откуда он взялся, этот человек? — повторил Бесеррита, впившись глазами в Кету, а рукой нетерпеливо осаживая Ивонну: «Не мешай, молчи!» — Без согласия Кеты я ни строчки не напечатаю. Если она не решится, и я не сунусь.

— Ортенсия много знала об одном денежном тузе, она же голодала и мечтала только уехать отсюда, — захлебывалась слезами Кета. — Она же не по злобе, а только чтобы уехать и все начать сначала там, где ее никто не знает. Когда ее убили, я сама чуть не умерла. Мало ей горя принес эта сволочь Бермудес и все прочие, когда она скатилась вниз.

— Понятно. Она тянула из него деньги, и он приказал ее убить, чтоб прекратить шантаж, — мягко, нараспев проговорил Бесеррита. — И кого ж он нанял?

— Не нанял, а уговорил, — сказала Кета, взглянув Бесеррите прямо в глаза. — Он уговорил его, убедил. Тот был как раб, во всем ему подчинялся, даже в таких делах, о которых говорить совестно.

— Нет, все, я это опубликую, — повторял вполголоса Бесеррита. — Это же черт знает что! Я тебе верю, Кета.

— Златоцвет приказал ее убить, — сказала Кета. — А убийца — тот, с кем он жил. Зовут его Амбросио.

— Златоцвет? — И тут он сорвался с места, Карлитос, заморгал, поглядел на Перикито, потом на меня, потом смутился и перевел взгляд на Кету, потом уставился в пол и все повторял как идиот: Златоцвет! Златоцвет?

— Это прозвище Фермина Савалы, теперь-то ты видишь, что она бредит? — Это крикнула тоже вскочившая на ноги Ивонна. — Теперь ты видишь, что все это ерунда? Даже если правда, все равно несусветная глупость. Все это она выдумала.

— Ортенсия тянула из него деньги и угрожала, что расскажет жене и вообще всем на свете про его шофера, — зарычала Кета. — Все это правда, а он, вместо того чтобы отправить ее в Мексику, подослал к ней своего любовника. Ну, что, напечатаете?

— Ну, мы и вляпались все, по уши! — И он повалился на диван, Карлитос, стараясь не встречаться со мной глазами, запыхтел и вдруг, чтоб занять чем-нибудь руки, схватил свою шляпу, нахлобучил ее на голову. — А чем докажешь? А откуда ты это взяла? Ты меня на пушку не бери, Кета, я этого не люблю.

— Я ей говорила и в сотый раз повторяю: все это — полная чушь, — сказала Ивонна. — Доказательств у нее нет, сама в это время была в Гуакачине, ничего не знает. А и были бы доказательства, кто ей поверит, кто ее всерьез-то примет? Ничего себе — Фермин Савала! Сколько у него миллионов? Хоть ты ей объясни, Бесеррита, что с ней сделают, если не заткнется.

— Ты вляпалась в дерьмо, Кета, и нас за собой тащишь. — Он рычал, Карлитос, он корчил рожи, поправлял шляпу. — Если напечатаем, нас всех запрут в сумасшедший дом. Ты этого хочешь, Кета?

— Невероятно, что он так себя вел, — сказал Карлитос. — Но, видишь, нет худа без добра: по крайней мере, вся эта мерзость обнаружила, что и Бесеррита — человек, что и он способен к нормальным человеческим чувствам.

— Савалита, чего вы расселись тут? — Бесеррита посмотрел на часы, выговорил с мучительно давшейся ему естественностью: — Вам делать нечего? Идите работать.

— Трус, жалкий трус, — глухо сказала Кета. — Я так и знала, что пойдешь на попятный.

— Хорошо хоть, что ты сумел встать и выйти и не разреветься, — сказал Карлитос. — Я боюсь только, как бы девки не поняли, в чем дело: тогда тебе путь к Ивонне заказан. А ведь ее заведение — лучшее в Лиме.

— Хорошо, что я тебя нашел тогда, Карлитос, — сказал Сантьяго. — Не знаю, что бы я делал в ту ночь без тебя.

Да, ему повезло, что он встретил Карлитоса, что побрел не в пансион, а на площадь Сан-Мартин, что не пришлось в полном одиночестве плакать в подушку, чувствуя, что мир рухнул, не зная, покончить ли с собой, убить ли отца. Бедный старик, Савалита. Да, он сумел встать, сказал «до свиданья», вышел из комнаты, столкнувшись в дверях с Робертито, и добрался до площади Второго Мая, так и не поймав такси. Ты жадно заглатывал холодный воздух, Савалита, ты слышал, как колотится сердце, и время от времени переходил с шага на бег. Ты вскочил в автобус, вылез на Кольмене и вдруг увидел, как из-за столика в баре «Села» поднимается несуразная фигура Карлитоса и машет тебе рукой. Ну что, Савалита, вы уже были у Ивонны? Пришла к вам эта самая Кета? А Бесеррита где? А Перикито? Но когда он подошел поближе, сразу заговорил по-другому: что стряслось, Савалита?

— Мне плохо. — Ты, Савалита, вцепился в него. — Мне очень плохо, Карлитос.

Да, это был Карлитос, и он смотрел на тебя в растерянности, а потом хлопнул по плечу: надо пойти дернуть, Савалита. И он покорно поплелся за тащившим его Карлитосом и, как лунатик, спустился по лесенке «Негро-негро», слепыми спотыкливыми шагами пересек полутьму бара. Их всегдашний столик был свободен, два немецких пива, крикнул Карлитос и откинул голову к колонкам «Нью-Йоркера».

— После очередного кораблекрушения нас всегда прибивает к этому берегу. — Его косматая голова, думает он, и светящееся в глазах участие, и небритое лицо, и желтоватая кожа. — Этот шалман нас притягивает.

— В пансионе я бы, наверно, сошел бы с ума, Карлитос, — сказал Сантьяго.

— Я-то подумал сначала, что это так называемые пьяные слезы, но теперь вижу: нет, — сказал Карлитос. — С Бесерритой нельзя не поругаться. Он что, напился и покрыл тебя в три этажа? Не обращай внимания.

Язвительные, глянцевито поблескивающие разноцветные карикатуры по стенам, говор и гул невидимых посетителей. Официант принес пиво, они выпили одновременно. Карлитос поглядел на него поверх стакана, протянул сигарету, чиркнул спичкой.

— Помнишь, Савалита, здесь мы с тобой вели нашу первую мазохистскую беседу, — сказал он. — Здесь мы признались друг другу, что я не состоялся как поэт, а ты — как коммунист. Теперь мы просто два газетчика. Мы с тобой здесь подружились.

— Мне надо это кому-нибудь рассказать, иначе я сгорю, Карлитос, — сказал Сантьяго.

— Если тебе станет легче, я готов, — сказал Карлитос. — Только сперва подумай. Мне тоже иногда случалось изливать душу разным людям, а потом я не знал, куда деться от ненависти к тем, кто узнал мои слабости. Может быть, завтра, Савалита, и ты меня возненавидишь.

Но Сантьяго, не отвечая, снова заплакал. Он согнулся над столом, захлебываясь от рыданий, не отнимая ото рта носовой платок, чувствуя на плече руку: ну-ну, успокойся, слышал его голос:

— Ну, что, Бесеррита нажрался и сказал тебе про отца при всем честном борделе? — мягкий, думает он, чуть застенчивый, сочувственный.

Нет, Савалита, это случилось не в ту минуту, когда ты услышал это от Кеты, а тогда, в баре «Негро-негро», когда понял, что вся Лима, кроме тебя, знает, что твой отец — педераст. Вся редакция, кроме тебя, думает он. Заиграл пианист, в полутьме засмеялась женщина, он почувствовал горький вкус пива, подошел официант с фонариком: забрал пустые бутылки, поставил новые. Теребя платок, вытирая глаза и губы, ты говорил, Савалита. Мир не рухнет, ты не сойдешь с ума, Савалита, не покончишь с собой, думает он.

— Ты же знаешь, у девок язык — как бритва. — Карлитос то откидывался к стене, думает он, то нависал над столом и тоже был удивлен и испуган. — Она выпалила это, чтоб отплатить Бесеррите, чтоб заткнуть ему рот: ведь ей пришлось по его милости пережить несколько неприятных минут.

— Они говорили про него как про тебя, — сказал Сантьяго. — И я сидел там, Карлитос.

— Самое мерзкое — не эта история с убийством: это-то, я полагаю, брехня, Савалита. — Карлитос тоже запинался, думает он, и тоже противоречил себе. — А то, что ты узнал, и главное — от кого узнал. Я-то думал, ты в курсе.

— Эта ужасная кличка, и эти слова — «его любовник, его шофер», — сказал Сантьяго. — Так, словно они его знают всю жизнь. Его имя треплют в публичном доме. И я — там. Там, Карлитос.

Этого не может быть, Савалита, подумал ты и закурил, это — ложь, и выпил глоток пива, и голос изменял ему, когда он повторял «этого не может быть». И на фоне ко всему безразличных карикатур из «Нью-Йоркера» плавало размытое дымом лицо Карлитоса: тебе кажется это ужасным, Савалита, но, поверь мне, бывает и хуже. Ты свыкнешься, притерпишься, и будет тебе наплевать на это, и он потребовал еще пива.

— Я тебя накачаю сегодня, — гримасничая, сказал он, — тебе будет так скверно, что ни о чем другом думать не захочется, — еще немного — и ты поймешь, что не стоило так горевать, Савалита.

Но напился Карлитос, думает он, как теперь напиваешься ты. Карлитос поднялся и пропал в полутьме, смех женщины замирал и звучал снова, пианист играл один и тот же монотонный пассаж: хотел накачать тебя, а напился-то я, Амбросио. И снова появился Карлитос: отлил не меньше литра, разве можно так тратить деньги, а?

— А зачем вам меня накачивать? — смеется Амбросио. — Это никому еще и никогда не удавалось.

— Вся «Кроника» знала, — говорил Сантьяго. — Когда меня не было, меня называли «сынок того педераста»?

— Не сходи с ума, Савалита, — сказал Карлитос. — Ты-то тут при чем?

— Никогда ничего не слышал об этом, — ни в школе, ни у нас в Мирафлоресе, ни в университете, — сказал Сантьяго. — Ведь если бы это было правдой, хоть что-нибудь-то до меня докатилось бы, я бы заподозрил неладное. Но ведь никогда ничего, Карлитос.

— По Перу вечно гуляет какая-нибудь сплетня, — сказал Карлитос. — Она так обкатывается, что становится вроде правды. Выбрось это из головы.

— А может быть, я не хотел знать? — сказал Сантьяго. — Пропускал все мимо ушей?

— Не собираюсь тебя утешать, тебя не в чем утешать, отрыгнув, сказал Карлитос. — Вот его стоит пожалеть. Если это брехня, то его опорочили и замазали так, что не отмыться, а если правда, то жизнь его, наверно, достаточно хреновая. Хватит об этом.

— Правдой это не может быть, — сказал Сантьяго. — Если это не брехня, то, значит, клевета.

— Наверно, эта шлюха за что-нибудь его ненавидит и решила отомстить таким способом, — сказал Карлитос. — Может, какие-нибудь постельные недоразумения, а может быть, шантаж. Не знаю, что ты мог заподозрить или почувствовать. И потом, вы с ним сколько лет не виделись?

— Я? — сказал Сантьяго. — Да как тебе могло в голову такое прийти? Как я на него посмотрю после всего этого? Да я умру от стыда.

— От стыда не умирают, — сказал Карлитос и снова рыгнул. — Смотри, тебе видней. Так или иначе, история эта не всплывет.

— Ты что, не знаешь Бесерриту? — сказал Сантьяго. — Обязательно всплывет. Бесеррита постарается.

— Бесеррита пойдет советоваться к Ариспе, Ариспе — в директорат, — сказал Карлитос. — Они ж не дураки и себе не враги, что один, что другой. Такие имена в полицейской хронике трепать никто не позволит. Так тебя огласка пугает? Какой ты все-таки еще буржуй, Савалита.

И снова рыгнул, и засмеялся, и заговорил — все более несвязно: ты станешь мужчиной, Савалита, сегодня вечером или вообще никогда не станешь. Да, тебе повезло, думает он: видеть, как напивается Карлитос, слышать, как он, отрыгивая, плетет околесицу, тащить его волоком из «Негро-негро», прислонять к колоннаде в ожидании такси. Повезло, что пришлось везти его в Чоррильос и подымать, взяв под мышки, по лестнице, раздевать и укладывать в постель. Повезло, что не напился, думает он, что был занят каким-то делом и должен был думать о Карлитосе, а не о себе. Завтра я схожу к тебе в больницу, снесу чего-нибудь почитать, думает он. Несмотря на отвратительный вкус во рту, на туман в голове, на ломоту во всем теле, наутро ему стало лучше. Он перестрадал и стал сильнее, думает он, и мышцы одеревенели, потому что спал он не раздеваясь, на неудобной кушетке, стал спокойнее, словно пережитое переменило его, заставило повзрослеть. Вот этот маленький душ, втиснутый между раковиной и унитазом в квартире Карлитоса, и холодная вода, от которой ты вздрогнул и окончательно проснулся. Он медленно оделся. Карлитос спал — на животе, свесив голову с кровати, в трусах и носках. Вот улица, а на улице — солнце, с которым бессилен справиться утренний туман, разве что чуть-чуть подпортить, вот кафе на углу, и кучка трамвайщиков в синих фуражках облепила стойку, обсуждает футбол. Он заказал кофе с молоком, спросил, который час, десять, он уже должен был приехать в контору, и ты, Савалита, не волновался, был спокоен. К телефону пришлось идти мимо стойки, потом по коридору, заставленному ящиками и коробками. Набирая номер, увидел вереницу муравьев, ползущую по стропилам. Ладони вдруг вспотели, когда в трубке раздался голос Чиспаса: слушаю.

— Привет, Чиспас. — И по всему телу побежали мурашки, и пол вдруг стал податливым и рыхлым. — Это я, Сантьяго.

— Не могу говорить, — еле слышно прошипела трубка. — Позвони попозже, старик здесь.

— Я хочу с ним поговорить, — сказал Сантьяго. — Да-да, с ним. Передай ему трубку, это срочно.

Наступило долгое — ошеломленное? изумленное? восторженное? — молчание, нарушаемое стрекотом пишущей машинки и растерянным покашливанием Чиспаса, который, наверно, уставился на телефон, не зная, что сказать, что делать, а потом его театральный выкрик: а-а, да это же хилячок, да это же академик! — и машинка замолкла. Да где ж ты пропадал, да откуда ж ты взялся, почему ж ты домой не являешься. Да, папа, это наш Сантьяго, просит тебя. Другие голоса, перекрывшие, заглушившие голос Чиспаса, и вот — жаркая кровь прихлынула к твоему лицу, Савалита.

— Алло, алло. — Тот же голос, что и годы назад, только чуть подрагивающий от волнения и радости, голос изумленный, голос, срывающийся на крик. — Алло, это ты, сынок? Сынок? Ты?

— Здравствуй, папа. — А сюда, в коридор, долетал смех толпившихся у стойки вагоновожатых, а рядом с тобой громоздились штабеля прохладительного «Пастерина», а муравьи уже скрылись за жестяными коробками галет. — Да, папа, это я. Как там мама? Как вы все?

— Мы обижены на тебя, мы ждем тебя каждый день. — Голос полон мучительной надеждой, слова звучат сбивчиво. — А ты? Ты-то как? Ты здоров? Откуда ты звонишь?

— Я в Чоррильосе. — Да нет, этого не может быть, это вздор, выдумки, клевета, думает он. — Мне надо с тобой поговорить, папа. Ты сейчас очень занят?

— Нет, нет, конечно, я сейчас приеду. — И вот почти ничего, кроме беспокойства и тревоги. — Ничего не случилось? Ты в порядке? У тебя неприятности?

— Нет, папа, все в порядке. Буду ждать тебя у входа в «Регатас», это здесь рядом.

— Я еду, еду. Я выхожу. Через полчаса буду, самое большее. Вот Чиспас что-то хочет тебе сказать.

В трубке — хлопанье дверей, грохот отодвигаемых стульев, и снова — тявканье машинки, отдаленное завывание клаксонов, шум машин.

— Старик помолодел за секунду лет на двадцать, — радостно сказал Чиспас. — Вылетел пулей. А я уж не знал, что врать. Что стряслось? Ты опять влип в какую-нибудь историю?

— Нет, никуда я не влип, — сказал Сантьяго. — Много времени прошло. Я помирюсь с ним.

— Давно пора, давно пора, — твердил Чиспас ликующе, но все еще недоверчиво.

— Подожди, я маме позвоню. Ее надо предупредить. А то как бы она на радостях в обморок не брякнулась.

— Я сейчас не поеду домой, Чиспас. — И услышал: да ты что, старина, так нельзя. — В воскресенье. Скажи, что приду в воскресенье к обеду.

— Ладно, понял. Мы с Тете ее подготовим, — сказал Чиспас. — Ах ты, капризник. На обед будет чупе с креветками.

— Помнишь, когда мы с тобой виделись последний раз? — говорит Сантьяго. — Это было лет десять назад, у входа в «Регатас».

Он вышел из кафе на проспект, но вместе того, чтобы спуститься по лестнице к «Регатас», медленно, рассеянно побрел дальше, думая о том, что сделал, и удивляясь тому, что сделал. Был прилив: море проглотило полосу песчаного клубного пляжа, пенистые языки дотягивались до помоста, на котором летом было столько зонтиков, столько купальщиков. Сколько лет, Савалита, ты не был на пляже клуба «Регатас»? С тех пор, как поступил в Сан-Маркос, значит, лет пять-шесть, а в ту пору казалось — сто. А теперь — тысячу, думает он.

— Как же не помнить? — говорит Амбросио. — Вы же тогда помирились с папой вашим, с доном Фермином.

Что они, строят бассейн? Интересно, Чиспас тогда еще занимался греблей? Ты, Савалита, стал чужим в собственной семье, ты не знал, что делают твой брат, твоя сестра, чем они заняты, сильно ли переменились и в чем переменились. Он дошел до подъезда клуба, сел на тумбу, державшую цепь, каморка швейцара была пуста. Оттуда ему была видна Агуа-Дульсе, пустынный берег, закрытые павильончики, туман, окутывавший скалы Барранко и Мирафлореса. На гальке лежало несколько лодок, одна — совсем дырявая. Было холодно, ветер трепал его волосы, оставлял на губах привкус соли. Он сделал несколько шагов по этому маленькому пляжу, отделявшему «Регатас» от Агуа-Дульсе, присел на лодку, закурил: если бы я не ушел из дому, папа, я так никогда бы ничего и не узнал. Над водой кружили чайки, они на мгновенье присаживались на скалы, потом взлетали и круто снижались, так что лапки оказывались в воде, ныряли и выныривали, держа в клюве почти невидимую трепещущую рыбешку. Зеленовато-свинцовое море, думает он, бурая пена разбивающихся о скалы волн. Я не должен был поступать в Сан-Маркос, папа. Ты не плакал, Савалита, и ноги у тебя не дрожали, ты вел себя как подобает мужчине, ты не кинулся к нему, не упал в его объятья, скажи мне, что это неправда, папа, скажи мне, что все это не так. Вдалеке показалась машина, она шла зигзагами, объезжая рытвины, вздымая пыль. Он встал, пошел навстречу. Не плакать? Притвориться, что я ничего не замечаю? Но ведь он, наверно, за рулем, и ты, Савалита, увидишь его лицо? Да, вот за лобовым стеклом — широкая улыбка Амбросио, звучит его голос: как поживаете, ниньо Сантьяго? И вот — отец. Как он поседел, как похудел, сколько новых морщин: сынок. Больше отец ничего не сказал, думает он, только раскинул руки, обнял его и надолго прижал к себе, и губы его, Савалита, приникли к твоей щеке, и ты почувствовал запах его одеколона, и сам вдруг охрип: здравствуй, папа, как ты, папа? Все вздор, все клевета, быть этого не может.

— Вы ж не знаете, ниньо, до чего ж дон Фермин обрадовался, — говорит Амбросио. — Представить себе не можете, что для него было помириться с вами.

— Да ты, наверно, совсем продрог здесь, сегодня такая мерзкая погода. — Он положил руку тебе на плечо, Савалита, он говорил медленно, чтобы скрыть волнение, и подталкивал тебя к клубу. — Пойдем, тебе надо чего-нибудь выпить, согреться.

Они медленно и молча пересекли баскетбольную площадку, вошли в здание клуба через боковые двери. В ресторане никого не было, и даже столы еще не были накрыты. Дон Фермин хлопнул в ладоши, и тотчас, торопливо застегиваясь, появился официант. Заказали кофе.

— А вскоре ты уволился, да? — говорит Сантьяго.

— Сам не знаю, зачем мне этот клуб, я здесь никогда не бываю, — говорил дон Фермин, думает он, а глазами спрашивал: «как ты? как ты живешь? как ты жил? я ждал тебя каждый день все это время». — Чиспас и твоя сестрица тоже, кажется, сюда не ходят. Скоро продам, честное слово. Членство стоит теперь тридцать тысяч, а мне в свое время обошлось в три.

— Точно не вспомнить, — говорит Амбросио. — Вроде бы да, вскоре.

— Как ты похудел, одни глаза остались, мама упадет в обморок когда тебя увидит, — он пытался, Савалита, говорить строго и не мог, и улыбался растроганно и печально. — Эта работа по ночам тебе не на пользу. И то, что живешь отдельно, — тоже.

— Да что ты, папа, я прибавил в весе, а вот ты похудел, и сильно.

— Я уж думал, ты вообще никогда не позвонишь, и вдруг — такая радость. — И знаешь, Карлитос, если бы он чуть шире открыл глаза… — Что случилось?

— Да ничего не случилось, — или изменился в лице, — тут просто такое дело… хотел предупредить тебя, могут быть неприятности.

Официант подал кофе; дон Фермин протянул Сантьяго сигареты и ждал, особенного интереса не выказывая.

— Не знаю, читал ли ты в газетах, папа, насчет этого убийства, — но нет, Карлитос, он по-прежнему смотрел на меня, изучал мое лицо, одежду, неужели можно так притвориться, Карлитос? — слышал про певичку, ее зарезали на Хесус-Мария, она была любовницей Бермудеса?

— Ну да, слышал. — Дон Фермин сделал неопределенное движение, и смотрел все так же ласково, хотя и с любопытством. — Это Муза.

— «Кроника» раскапывает все, что имело отношение к ее жизни, — и ты убедился, Савалита, все это было враньем, я был прав, сказал Карлитос, нечего было так огорчаться. — Она раздувает эту историю.

— Ты весь дрожишь, смотри, как бы не простудился. — Мои слова, Карлитос, как будто немного раздражали его, он пропускал их мимо ушей, а сам все смотрел на меня с невысказанным упреком: почему же ты ушел? почему так долго не звонил? — Ну и что? «Кроника» всегда гоняется за сенсациями, это ее стиль. Какое это имеет отношение…

— Вчера в редакцию пришла анонимка, папа. — Ведь он так любит тебя, Савалита, неужели он мог устроить этот спектакль? — Там сказано, что убийца — это бывший охранник Кайо Бермудеса, ныне служащий у — и было названо твое имя. Такая же анонимка могла поступить и в полицию. — Да, думает он, он и устроил этот спектакль именно потому, что любил тебя, Савалита. — Вот я и хотел предупредить тебя.

— Ты про Амбросио? — И ты увидел его удивленную улыбку, Савалита, такую естественную и уверенную, как будто он сию секунду заинтересовался твоим рассказом, сию секунду что-то понял. — Это Амбросио-то — человек Бермудеса?

— Кто-то может принять эту анонимку на веру, — сказал Сантьяго. — В общем, я хотел, чтоб ты знал.

— Это негр-то — убийца? — И рассмеялся так весело, так непринужденно, и видно было, что вздохнул с облегчением, и глаза его говорили: слава богу, я уж думал, сынок, что это каким-то боком касается тебя. — Да он мухи не обидит. Бермудес мне его отдал, потому что я хотел, чтобы мой водитель был полицейский.

— Я хотел, чтоб ты знал, папа, — сказал Сантьяго. — Репортеры и полиция начнут разматывать, могут явиться домой.

— Ну и правильно сделал. — Он кивал тебе, Савалита, он улыбался и маленькими глотками прихлебывал кофе. — Они испытывают меня на прочность, играют на нервах. Не в первый раз и, боюсь, не в последний. Это уж как водится. Если бы бедный Амбросио знал, что его считают способным на такое!

Он снова засмеялся, допил кофе, вытер губы: ах, сынок, сколько всякой анонимной мерзости я получил и еще получу. Он глядел на Сантьяго с нежностью и, перегнувшись через стол, взял его за руку:

— Но мне вот что не нравится: тебя в «Кронике» заставляют заниматься подобным? Ты пишешь про уголовщину?

— Нет, папа, я к этому не имею отношения. Я в отделе внутренней информации.

— Нет, все-таки ночные бдения явно тебе не на пользу, если так и пойдет, ты заболеешь, у тебя слабые легкие. Не довольно ли этой газетной поденщины? Давай подберем тебе что-нибудь более подходящее. Чтоб, по крайней мере, ночью спать.

— Я нигде не найду такой работы, как в «Кронике», папа: всего несколько часов в день. Много времени остается на университет.

— Скажи, Сантьяго, ты правда ходишь на лекции? Клодомиро говорил мне, что ты слушаешь лекции, сдаешь экзамены, но я не знал, верить ли этому. Это правда?

— Правда, папа. — И не покраснел, не замялся: наверно, уменье врать передалось мне от тебя по наследству. — Я уже на третьем курсе. Непременно буду защищать диплом, вот увидишь.

— Значит, стоишь на своем? — медленно сказал дон Фермин.

— Ну почему, теперь все будет по-другому, в воскресенье я приду к обеду, спроси Чиспаса, я просил его подготовить маму. Теперь мы будем часто видеться, обещаю тебе.

Тут — помнишь, Савалита? — какая-то хмурая тень легла на его лицо. Дон Фермин выпрямился на стуле, отпустил руку Сантьяго, попробовал улыбнуться, но лицо оставалось печальным, и уголки губ были горестно опущены.

— Я ничего от тебя не требую, по крайней мере, обдумай, не говори «нет», недослушав, — пробормотал он. — Можешь работать в «Кронике», если тебе так хочется. Но возьми ключи от дома, мы отдадим тебе комнату рядом с кабинетом. Ты будешь совершенно независим — так же, как сейчас. Но мать хоть будет спокойна за тебя.

— Мать страдает, мать плачет, мать молится, — сказал Сантьяго. — Но я-то ее знаю, Карлитос, и знаю, что она смирилась с моим уходом, чуть только я ступил за порог. Это он не смирился, это он считал дни.

— Ты уже доказал, что можешь прокормить себя и быть самостоятельным, — настойчиво говорил дон Фермин. — Теперь пришла пора вернуться, сынок.

— Подожди еще немного, папа. Я буду приходить к вам каждую неделю, обещаю тебе, спроси у Чиспаса, если не веришь.

— Но ведь ты и вправду слаб здоровьем, почему ты должен жить так трудно? Откуда такая гордыня, Сантьяго? Родители для того и живут, чтобы помогать детям.

— Мне не нужны деньги, папа. Мне вполне хватает того, что я зарабатываю.

— Ты зарабатываешь полторы тысячи в месяц, то есть умираешь с голоду. — Помнишь, Савалита, ты опустил глаза, стыдясь того, что понял, что он — знает. — Я тебя не пилю, не подумай. Но не могу понять, отчего ты не хочешь, чтобы я тебе помогал.

— Если бы мне были нужны деньги, я бы попросил, папа. Но мне на жизнь хватает, расходы у меня минимальные. Пансион — дешевый. Честное слово, вовсе не впроголодь.

— И теперь ты уже можешь не стыдиться, что твой отец — капиталист, — вяло улыбнулся дон Фермин. — Этот проходимец Бермудес поставил нас на грань разорения. Он добился расторжения нескольких контрактов, присылал к нам комиссии, которые рассматривали отчетность только что не в лупу, душил налогами. А теперь, когда у власти Прадо, у нас не правительство, а самая настоящая мафия. Те контракты, которые мы сумели перезаключить после ухода Бермудеса, опять расторгли — подряды передали их сторонникам. Если так и дальше пойдет, я стану коммунистом, вроде тебя.

— А еще предлагаешь мне денег, — с натугой пошутил Сантьяго. — Может быть, скоро мне придется тебя кормить, папа.

— Раньше все стонали: Одрия грабит страну! — сказал дон Фермин. — Такого воровства, как сейчас, свет не видывал, и все равно все довольны.

— Теперь воруют, сохраняя известные приличия. Людям это не так заметно.

— А как же ты можешь работать в газете, которая принадлежит клану Прадо? — Знаешь, Карлитос, он унижался передо мной, и если бы я сказал «стань на колени, тогда вернусь», он бы стал. — Они что, не такие же капиталисты, как твой отец? Им служить ты можешь, а в моем деле принимать участия не хочешь, тем более что дело это клонится к упадку?

— Мы так хорошо разговаривали, и вдруг ты рассердился, папа. — Ах, Савалита, сказал Карлитос, он унижался, он был совершенно прав. — Давай не будем об этом.

— Я нисколько не сержусь. — Он испугался, Савалита, он испугался, что ты обидишься и в воскресенье не придешь, не позвонишь и еще сколько-то лет вы не увидитесь. — Просто меня огорчает, что ты в грош не ставишь своего отца.

— Зачем ты так говоришь, ведь это не так, и ты это знаешь.

— Ну хорошо, хорошо, не будем спорить. — Он подозвал официанта, вытащил бумажник, улыбнулся, скрывая горькое чувство. — Итак, в воскресенье мы тебя ждем. Если бы ты знал, как мать будет рада.

Обратно шли через баскетбольную площадку, где уже не было игроков. Туман рассеялся, стали видны далекие бурые скалы и крыши Малекона. Остановились в нескольких шагах от машины. Амбросио вылез, распахнул дверцу.

— Не постигаю я тебя, сынок. — Он не смотрел на тебя, Савалита, он понурился и обращался словно ко влажной земле, к покрытым слизью валунам. — Сначала мне казалось, что ты ушел из дому по идейным соображениям, потому что коммунист должен жить бедно и бороться за права бедняков. Но теперь?.. Но уходить затем, чтобы сидеть теперь на жалкой должности, ничего не иметь впереди?.. Не понимаю.

— Пожалуйста, папа, не будем об этом, я очень тебя прошу, папа.

— Я завел этот разговор, потому что люблю тебя. — Глаза его, думает он, округлились, голос сел. — Ты многого мог бы достичь и многое свершить. Зачем ты губишь себя, Сантьяго?

— Тем не менее, папа, я буду жить так, как мне хочется. — Сантьяго поцеловал его и отстранился. — В воскресенье увидимся. Я приду часам к двенадцати.

Он быстро зашагал прочь, свернул к Малекону и, уже поднимаясь по откосу, услышал, как взревел мотор, и увидел, как машина, прыгая на рытвинах, понеслась вдоль Агуа-Дульсе, скрылась в облаке пыли. Ты оказался несговорчив, Савалита. Будь отец жив, он продолжал бы заманивать тебя домой, придумывал бы все новые и новые доводы, лишь бы только ты вернулся.

— Ну, ты уже видел газету? Ни единого слова о Кете, — сказал Карлитос. — А ты помирился с отцом, а скоро помиришься с матерью. Представляю, какой прием ждет тебя в воскресенье.

Да уж, думает он, смех, слезы, шутки. Это было не очень тяжко: лед был сломан, как только он отворил дверь и услышал крик Тете: мамочка, вот он! Они поливали цветы в саду, трава была еще влажная. Негодяй, милый мой, сыночек — и руки матери обвили твою шею, Савалита. Она обнимала его, целовала, плакала, а отец, Чиспас, Тете улыбались, глядя на это, и вся прислуга вертелась рядом. Сколько же мне еще сносить твои сумасбродства, сыночек мой? как же тебе не стыдно? я так измучилась. Но тот не показывался: значит, это правда, папа?

— Когда ты вошел в редакцию, я заметил, как стало неловко Бесеррите, — сказал Карлитос. — Он чуть не проглотил свою сигарету. Невероятно.

— Нового ничего, откровения этой шкуры не в счет, — пробурчал Бесеррита, пренебрежительно просматривая исписанные листки. — Ну-ка, сделайте столбец: следствие продолжается, отрабатываются новые версии. Десяток общих фраз. Займитесь.

— Это самое замечательное во всей этой истории, — сказал Карлитос. — Бесеррита оказался человеком, у Бесерриты обнаружилось сердце.

Как ты похудел, у тебя синяки под глазами — они вошли в дом — а кто же тебе стирает? — и он сел между сеньорой Соилой и Тете — а в этом пансионе кормят хоть прилично? — прилично, мама, и даже тени беспокойства не заметил он в глазах отца, — а на лекции ты ходишь? — и голос не выдавал вины или тревоги. Он улыбался и пошучивал, он был счастлив и полон надежд и, наверно, думал: вернулся, останется, все наладится, а тут Тете: ну-ка, отвечай как на духу, не могу поверить, что ты никого себе не завел. Придется поверить, Тете.

— Знаешь, Амбросио от нас ушел? — сказал Чиспас. — Вдруг уволился, ни с того ни с сего.

— Ну что, Перикито тебе подмигивает? Ариспе причмокивает, Эрнандес говорит с подковыркой? — сказал Карлитос. — Ведь нет, хотя тебе бы этого очень хотелось, — ты же мазохист. У них хватает своих дел, им некогда сострадать и сочувствовать. Да и в чем сочувствовать? Чем ты-то заслужил сочувствие?

— Он уехал домой, говорил, что купит машину, станет таксистом, — улыбнулся дон Фермин. — Бедный глупый негр. Дай ему Бог.

— Конечно, — засмеялся Карлитос, — тебе бы очень хотелось, чтоб вся редакция только о тебе и говорила, сплетничала на твой счет, перемывала тебе кости. Но нет, Савалита: они или ничего не знают, или так изумились, что не решаются рот раскрыть. Какое жестокое разочарование, Савалита.

— А папа не хочет брать другого шофера и водит теперь сам, — засмеялась Тете.

— Ты бы видел это! Держит десять километров в час и на каждом углу тормозит.

— Ты бы хотел, чтоб все сюсюкали с тобой, чтоб были подчеркнуто любезны, чтоб ты не знал, куда деваться от их улыбочек? — сказал Карлитос. — Разве не так? А на самом деле никто ничего не знает, а знает — так плюет на это. Обидно, Савалита, правда?

— Неправда, от дома до конторы я добираюсь быстрее Чиспаса, — засмеялся дон Фермин. — Выяснилось, что я прирожденный гонщик. Впал в детство. А-а, вот и чупе! Какая роскошь!

Очень вкусно, мамочка, да, конечно, еще тарелку, а хозяйка тебя кормит креветками? — да, мамочка. Да кто же он, Савалита, — актер? бесстыдный лжец? циник? Да-да, он принесет белье, чтоб тут постирали. Человек, который так привык менять обличья, что уже невозможно понять, где же его истинное лицо? Да, мама, каждое воскресенье буду приходить к обеду. Жертва он или палач, зубами и когтями отстаивающий право не быть проглоченным, а глотать самому? Просто перуанский буржуа? Да, он будет звонить ежедневно, рассказывать, как идут дела, говорить, не нужно ли чего. Он мил и добр у себя дома, со своими детьми, аморален и беспринципен в делах, оппортунист в политике то есть, точно такой, как все прочие, не хуже и не лучше? Да, мама, он непременно получит диплом. Импотент — с женой, ненасытный любовник — со своими содержанками, извращенец, спускающий брюки перед своим шофером? Нет-нет, мама, не засиживаться, тепло одеваться, не курить, беречься, мама. Он задыхается, и пускает слюни, и мажется вазелином, и кряхтит, как роженица?

— Да, я учил ниньо Чиспаса водить, — говорит Амбросио. — Ну, ясное дело, потихоньку от дона Фермина.

— Ни разу не слышал, чтоб Бесеррита и Перикито хотя бы словом об этом обмолвились, — сказал Карлитос. — Впрочем, может быть, это только при мне, они же знают, что мы с тобой дружим. Ну, может быть, и говорили об этом — день, неделю. А потом привыкли, забыли. Разве и с Музой было не так? Разве со всем в этой стране не так, Савалита?

Слипшиеся в один ком годы, Савалита: серые дни, однообразные ночи, пиво и публичные дома. Репортажи и статьи: исписанной тобой бумагой можно было бы подтираться всю жизнь, и еще бы хватило, думает он. Разговоры в «Негро-негро», чупе с креветками по воскресеньям, талоны на обед в редакционном буфете, пьянство без упоения, Савалита, блуд без упоения, журналистика — тоже без упоения. Долги к концу месяца, ощущение того, что тебя медленно и неуклонно засасывает какая-то невидимая слизь. Она, она одна внесла некоторое разнообразие, думает он. Она заставила тебя, Савалита, плакать, мучиться, не спать ночей. Ты встряхнула меня, Муза, ты заставила меня жить — хоть и не в полную силу. Карлитос пошевелился, поднял руку и со свистом втянул воздух, откинул голову, помнишь, Савалита: пол-лица на свету, пол-лица скрыто таинственной и глубокой тьмой.

— Китаянка спит теперь с оркестрантом из «Амбесси», — помнишь его водянистый блуждающий взгляд? — У меня, Савалита, тоже есть право на огорчения.

— Ну так, я вижу, это опять до утра, — сказал Сантьяго. — Опять мне тебя тащить и спать укладывать.

— Ты такой же хороший человек, как я, и такой же неудачник, — с усилием выговорил Карлитос. — И у тебя есть все, что надо. Но кое-чего не хватает. Ты, кажется, говорил, что хочешь жить? Влюбись в потаскуху, тогда заживешь.

Он склонил голову и медленным, густым, неуверенным голосом стал декламировать: повторял один и тот же стих, замолкал и начинал сначала, иногда перебивая себя почти беззвучным смехом. Когда Норвин и Рохас вошли в «Негро-негро», было уже около трех, и Карлитос уже давно нес околесицу.

— Матч окончен, мы сдались, — сказал Норвин. — Поле битвы за вами — за Бесерритой и тобой.

— Ни слова о газете, или я уйду, — сказал Рохас. — Сейчас три утра, Норвин. Забудь «Ультима Ора», забудь Музу, а нет — до свидания.

— Ну ты, ловец сенсаций, — сказал Карлитос. — Разве ты журналист, Норвин? Дерьмо ты, а не журналист.

— Уголовщиной больше не занимаюсь, — сказал Сантьяго. — На этой неделе вернулся во внутреннюю информацию.

— О Музе мы больше не пишем, пусть Бесеррита резвится на просторе, — сказал Норвин. — Тема исчерпана, ничего больше не выжать. Пойми, Савалита, больше ничего не раскопаете. С Музой покончено.

— Чем разжигать низменные инстинкты перуанцев, угости лучше пивом, — сказал Карлитос. — Сенсаций ему хочется, видали?

— Я знаю, что Бесеррита будет раздувать, пока не лопнет, — сказал Норвин, — а мы — нет. Глухо. Пойми ты, Савалита, больше ничего не откроете. Но признай, что до сих пор мы шли ноздря в ноздрю.

— Мулат, прилизанный такой и с вот такими бицепсами, — сказал Карлитос. — На барабане играет.

— Полиция собирается закрывать дело, — сказал Норвин. — Пантоха мне признался по секрету. Топчутся на одном месте, а вперед ни на шаг не продвинулись. Можешь передать это Бесеррите.

Не смогли распутать или не захотели, думает он. Не доискались правды или же убили тебя, Муза, во второй раз? Да были ли эти разговоры вполголоса, приходы и уходы, таинственные двери, которые открывались и захлопывались? Были ли слухи, признания, приказы?

— Сегодня я пришел к нему в «Амбесси», — сказал Карлитос. — Потолковать со мной собрался, разобраться? Нет, говорю, поговорить хочу. Расскажи-ка мне, как тебя ублажает китаянка, потом я расскажу. Сравним. Тут мы с ним и подружились.

Что это было, Савалита, — вечная полицейская нерасторопность, чисто перуанское безволие или бездарность? Никто ничего не требовал, думает он, никого не теребил, не заставлял следствие пошевеливаться. Тело Музы предали земле, дело Музы — забвенью. Те же люди убили тебя, Муза, во второй раз, или теперь уже с тобой расправилась страна?

— А-а, теперь я сообразил, почему ты здесь, — сказал Норвин. — Опять поругался с китаянкой?

Когда «Кроника» помещалась в старом доме на улице Ландо, они ходили в «Негро-негро» раза два-три в неделю. Когда редакция перебралась на проспект Такны, стали собираться в маленьких барах, крошечных кафе квартала Кольмены — в «Гаити», думает он, в «Америке», в «Хайелае». В первые дни месяца Норвин, Рохас, Мильтон, посидев в этих прокуренных норах, отправлялись к девочкам. Иногда встречали там Бесерриту с двумя-тремя его сотрудниками: он пил и вел доверительные беседы с «котами» и педерастами и всегда платил по счету. Просыпаться за полдень, завтракать в пансионе, брать интервью, мастерить «информацию», сидеть за машинкой, спускаться в буфет и вновь — к столу, выходить, возвращаться в пансион на рассвете, раздеваться и видеть, как над морем занимается новый день. Слиплись, слились воскресные обеды и посиделки в «Уголке Кахамарки», когда праздновался день рождения Карлитоса, или Норвина, или Эрнандеса, и еженедельные трапезы в кругу семьи, с папой, с мамой, с Чиспасом, с Тете.

II

— Еще кофе, Кайо? — сказал команданте[57] Паредес. — А вам, генерал?

— Вы, господа, вырвали у меня согласие, но убедить не смогли: я по-прежнему считаю, что вести с ним переговоры — непростительная глупость. — Генерал Льерена швырнул на стол кипу телеграмм. — Почему бы не вызвать его в Лиму? Или сделать, как предлагал вчера Паредес: взять его в Тумбесе, привезти в Талару, там в самолет — и сюда.

— Потому, генерал, что Чаморро — изменник, но не дурак, — сказал он. — Если вы пришлете ему приказ прибыть в Лиму, он просто сбежит за границу. Если к нему вломится полиция, он окажет сопротивление. И мы еще не знаем, как отнесутся к этому его офицеры.

— За офицеров Тумбеса я отвечаю, — сказал генерал Льерена, повысив голос. — Полковник Кихано с самого начала держал нас в курсе дела, он вполне может взять командование на себя. С заговорщиками переговоров не ведут, тем более когда заговор раскрыт, а мятеж — подавлен. Это — полная чушь, Бермудес.

— Чаморро очень популярен среди офицерства, — сказал Паредес. — Я предполагал арестовать всех четверых главарей одновременно, но поскольку трое уже пошли на попятный, считаю предложение Кайо самым подходящим.

— Он всем на свете обязан президенту, а я — самому себе. — Генерал Льерена стукнул кулаком по подлокотнику. — От кого угодно можно было ждать такого, только не от него. Чаморро должен за это ответить.

— Ведь речь сейчас не о вас, генерал, — мягко осадил он Льерену. — Президент хочет уладить дело без шума. Позвольте мне действовать, как я считаю нужным: уверяю вас, это наилучший путь.

— Чиклайо на проводе, команданте, — просунулась в дверь голова в фуражке. — Да, любой аппарат, господин генерал.

— Команданте? — с усилием пробился из шороха и треска голос. — Докладывает Камино. Не могу разыскать Бермудеса. Сенатор Ланда здесь, у нас. Да, в его имении. Да, протестует. Собирается звонить во дворец. Как было приказано.

— Очень хорошо, Камино, — сказал он. — Я, я. Сенатор поблизости? Передайте трубку.

— Он у себя в комнате, дон Кайо. — Треск и гул усилились, голос в трубке то замирал, то вновь начинал звучать отчетливо. — Как было приказано, изолирован. Сейчас, дон Кайо, сию минуту его доставят.

— Алло? Алло? — Он попытался было представить себе лицо сенатора Ланды, но не смог. — Алло?

— Мне очень неприятно, что пришлось вас побеспокоить, сенатор, — любезно сказал он. — Иначе не могли.

— Что это все значит? — загремел в трубке яростный голос Ланды. — На каком основании меня арестовали в собственном доме? Где депутатская неприкосновенность? Кто ответит за это самоуправство, Бермудес?

— Хотел вам сообщить, что арестован генерал Эспина, — спокойно сказал он. — Он говорит, что вы замешаны в весьма неприятном деле. Да-да-да, Эспина, генерал Эспина. Утверждает, что вы принимаете участие в антиправительственном заговоре. Хорошо бы вам, сенатор, прибыть в Лиму, объясниться.

— Я? В заговоре? — В голосе Ланды не слышалось ни малейшего замешательства — в нем по-прежнему клокотала ярость. — Я — сторонник режима! Я и есть этот самый режим! Что вы там навыдумывали, Бермудес? Что это за чушь?

— Это не я выдумываю, а генерал Эспина, — извиняющимся тоном заметил он. — Он говорит, что представит доказательства. Потому и требуется ваше присутствие. Завтра мы поговорим, и я надеюсь, все разъяснится.

— Да пусть меня сейчас же посадят в самолет! — заревел сенатор. — Я заплачу! Я арендую самолет! Это бред какой-то!

— Ну и прекрасно, — сказал он. — Передайте трубку Камино, я распоряжусь.

— Ваши головорезы обращались со мной как с преступником, — кричал сенатор. — Наплевали на мой статус парламентария, на мою дружбу с президентом! Я знаю, это все вы устроили, Бермудес, и вы за это ответите!

— Камино? Ночь пусть посидит. Утром отправите, — сказал он. — Да нет, какие там специальные самолеты. Обычный рейс. Все.

— «Я заплачу, я арендую», — сказал Паредес, вешая трубку. — Этому вельможе полезно будет провести ночь на нарах.

— Кажется, дочка Ланды в прошлом году стала «Мисс Перу»? — сказал он и увидел, как на занавеске проступил ее силуэт: она снимала шубку, туфли. — Как ее? Кристина? По газетам судя, хорошенькая.

— Мне ваши методы не нравятся, — сказал генерал Льерена, мрачно упершись взглядом в ковер у себя под ногами. — Жестко надо действовать, и нечего тянуть, тогда и результаты будут.

— Сеньора Бермудеса, из префектуры, — вырос в дверях лейтенант. — Сеньор Лосано.

— Он только что выехал из дому, дон Кайо, — сказал Лосано. — Да, патрульная машина следует за ним. Направляется в Чаклакайо. Да.

— Хорошо, — сказал он. — Позвоните в Чаклакайо, предупредите, что едет Савала. Впустить, и путь ждет моего возвращения. Пока, Лосано.

— Эта акула плывет к вам, Бермудес? — сказал генерал Льерена. — Что это значит?

— Это значит, что он понял: заговор не удался, — сказал он.

— И Савале все сойдет с рук? — пробормотал Паредес. — Ведь это он и Ланда задумали мятеж, это они втравили в него Горца.

— Генерал Чаморро на проводе, — сказал от дверей капитан. — Так точно, любой аппарат, все три соединены с Тумбесом.

— С вами говорит Кайо Бермудес, генерал. — И краем глаза увидел мгновенно осунувшееся от волнения лицо Льерены, закушенные губы Паредеса. — Простите, что разбудил вас, но дело не терпит.

— Генерал Чаморро. Рад познакомиться. — Голос был энергичный, уверенный и возраста говорившего не выдавал. — Чем могу быть полезен, сеньор Бермудес?

— Сегодня ночью арестован генерал Эспина, — сказал он. — Гарнизоны Арекипы, Икитоса, Кахамарки подтвердили, что остаются верными правительству. Штатские лица, замешанные в заговоре — и сенатор Ланда, и Фермин Савала? — также арестованы. Я прочту вам, генерал, несколько телеграмм.

— Заговор? — сквозь треск разрядов сказал генерал Чаморро. — Заговор против правительства, вы говорите?

— Мятеж был подавлен в зародыше, — сказал он. — Президент склонен спустить дело на тормозах. Эспина покинет страну, замешанные в заговоре офицеры не будут наказаны, если поведут себя разумно. Нам известно, что вы обещали генералу Эспине свою поддержку, но президент готов закрыть на это глаза.

— Отчет в своих действиях я дам только моим прямым начальникам — военному министру и начальнику генерального штаба. — Голос Чаморро налился надменностью. — Вы мне не указ. Со штатским письмоводителем объясняться не намерен.

— Алло, Альберт? — Генерал Льерена прокашлялся — заговорил напористо и горячо. — Говорю с тобой не как бывший однополчанин, а как военный министр. Хочу подтвердить все, что ты сейчас услышал. Еще хочу, чтоб ты знал, что президент дает тебе счастливую возможность выпутаться. Я предлагал отправить тебя под трибунал по обвинению в государственной измене.

— Готов отвечать за свои действия. — В голосе Чаморро звенело негодование, но что-то в нем уже дрогнуло и подалось, стало проступать сквозь эту непреклонность. — Измены я не совершал, я это заявлю перед любым трибуналом. Мне это не впервой, ты ведь знаешь.

— Я — честный человек и не допущу, чтобы пятнали мою репутацию, — яростно отчеканил генерал Чаморро. — У меня за спиной сплели интригу. Я не позволю! И с вами мне говорить не о чем, позовите генерала Льерену.

— Все высшие чины вооруженных сил подтвердили свою верность режиму, генерал, — сказал он. — Остались вы один. Президент ждет этого шага и от вас.

— Я не позволю клеветать на себя, не позволю ставить мою порядочность под сомнение, — неистово бился в трубке голос Чаморро. — Это подлая, трусливая интрига. Я приказываю, передайте трубку генералу Льерене.

— Заявляю непоколебимой верности правительству и главе государства запятая исполняющему патриотический долг национальному возрождению, подпись — генерал Педро Солано, главнокомандующий войсками первого военного округа, — прочел он. — Главнокомандующий и офицерский корпус четвертого округа выражают полную поддержку патриотическому режиму национального возрождения точка выполним конституционный долг законы. Подписано — генерал Антонио Киспе Бульнес. Подтверждаю решимость исполнять священный долг защите родины конституции законов, подписано — генерал Мануэль Обандо Колома, главнокомандующий войсками второго военного округа.

— Ты слышал, Альберто? — прохрипел Льерена. — Слышал? Или прочесть еще раз?

— Президент ждет телеграммы и от вас, генерал, — сказал он. — Он лично поручил мне передать вам это.

— Может, ты решишься на это безумие в одиночку? — хрипел Льерена. — В этом случае, клянусь тебе, я за два часа докажу тебе, что армия остается верна режиму, хотя Эспина усиленно убеждал тебя в обратном. Если до утра не отправишь телеграмму, буду считать, что ты поднял мятеж.

— Президент доверяет вам, генерал, — сказал он.

— Тебе, наверно, не нужно напоминать, что ты командуешь приграничным округом, — сказал Льерена. — И о том, какая ответственность ляжет на тебя, если спровоцируешь гражданскую войну в двух шагах от Эквадора.

— Вы можете снестись по радио с генералами Киспе, Обандо и Солано, — сказал он. — Президент вправе ожидать от вас не меньшего патриотизма, чем от них. Вот и все, что мы собирались вам сообщить. Доброй ночи, генерал.

— У Чаморро сейчас, наверно, ум за разум зашел, — пробормотал Льерена, утирая платком взмокшее от пота лицо. — Как бы он не выкинул какой-нибудь фортель.

— Нет, сейчас он кроет по матушке Эспину, Солано, Киспе и Обандо, — сказал Паредес. — Может быть, смоется в Эквадор. Но не думаю: не захочет губить свою карьеру.

— К рассвету пришлет телеграмму, — сказал он. — Чаморро умен.

— Если он и вправду спятит и решит выступить, несколько дней сможет продержаться, — глухо сказал Льерена. — Я подтянул туда верные части, но на авиацию особенно полагаться не приходится. Когда я запросил командующего ВВС о возможности бомбового удара по штабу округа, он мне сказал, что у большинства пилотов эта идея отклика не найдет.

— Ничего этого не потребуется, — сказал он. — Заговор погиб: никто себя не обессмертил и не опозорил. Мы всего-навсего не поспали несколько ночей, генерал. Сейчас я поеду в Чаклакайо, нанесу последний, так сказать, штрих. Потом — во дворец. Будут новости — звоните, я дома.

— Сеньора Бермудеса, из дворца, — не входя, сказал лейтенант. — Белый телефон.

— Дон Кайо, это майор Тихеро. — В прямоугольнике окна в плотной непроглядной тьме возникло голубоватое свечение: шубка скользнула к ногам, легла к розовым ступням. — Только что приняли телеграмму из Тумбеса. Ее сейчас расшифровывают, но общий смысл уже ясен. Гора с плеч, дон Кайо, а?

— Я очень рад, Тихеро, — сказал он безо всякого ликования и оглядел ошеломленные лица Паредеса и Льерены. — Вот это я понимаю — человек действия: и получаса не прошло. Будьте здоровы, Тихеро, я приеду часа через два.

— Едем во дворец, генерал, — сказал Паредес. — Поставим точку.

— Ох, простите, дон Кайо, — сказал Лудовико. — А мы разоспались. Эй, Иполито, кончай дрыхнуть.

— Чего, чего тебе? Чего толкаешься? — забормотал Иполито. — Ох, дон Кайо, извиняюсь, задремал.

— В Чаклакайо, — сказал он. — Чтобы через двадцать минут быть там.

— В окнах — свет, дон Кайо, — сказал Лудовико. — У вас, видать, гости. Гляди-ка, Иполито, кто там в машине. Амбросио!

— Простите, что заставил вас ждать, дон Фермин, — сказал он, протягивая руку, с улыбкой вглядываясь в лиловатое лицо, в глаза, опустошенные поражением и многодневной бессонницей. — Сейчас я попрошу, чтобы нам дали кофе, если, конечно, Анатолия не спит.

— Крепкий, черный, без сахара, — сказал дон Фермин. — Благодарю вас.

— Две чашки черного, Анатолия, — сказал он. — Принесешь — и можешь идти спать.

— Я пытался добиться приема у президента, но не смог, поэтому приехал к вам, — машинально сказал дон Фермин. — Что-то серьезное, дон Кайо?

— Да, заговор.

— Еще один? — Он пододвинул пепельницу, сел рядом на диван. — В последнее время недели не проходит, чтобы не раскрыли заговор.

— Военные, — брезгливо уронил дон Фермин. — Несколько гарнизонов. А возглавляют его люди, которых в этой роли и вообразить немыслимо.

— Позвольте прикурить? — Он подался вперед, к зажигалке дона Фермина, глубоко затянулся, выпустил облако дыма и закашлялся. — Вот и кофе. Поставь здесь, Анатолия. Да, дверь закрой.

— Эспина-Горец. — Дон Фермин отхлебнул, сморщился, замолчал, кладя сахар в чашку, медленно помешивая в ней ложечкой. — Его поддерживают гарнизоны Арекипы, Кахамарки, Икитоса, Тумбеса. Эспина сегодня утром уехал в Арекипу. Переворота можно ждать в любую минуту. Они хотели заручиться моим содействием, и я счел благоразумным не отказываться прямо: давал им уклончивые ответы, бывал на кое-каких заседаниях. Главным образом по той причине, что я в дружбе с Эспиной, вы ведь знаете.

— Знаю, знаю, вы — большие друзья, — сказал он, пробуя кофе. — Ведь и нас с вами он познакомил, если помните.

— Поначалу это казалось чистейшей химерой, — сказал дон Фермин, упорно глядя в свою чашку. — А потом мое отношение изменилось: много людей из верхов, политики. Американское посольство было в курсе дела, предлагало объявить выборы не позднее чем через полгода после установления нового режима.

— Вероломный человек этот Горец, — сказал он, кивая. — Мне горько это сознавать, мы ведь с ним тоже старинные друзья. Ему я обязан тем, что занял этот пост.

— Он считал себя правой рукой Одрии и вдруг, как гром среди ясного неба, лишился министерства, — устало проговорил дон Фермин. — Примириться с этим он так и не смог.

— Нет, вы путаете, дон Фермин: вы начали сотрудничать с ним, еще в бытность его министром, стали протаскивать своих людей в префектуры, раздавать вашим друзьям ключевые посты в армии, — сказал он. — Чрезмерные политические амбиции.

— Разумеется, мои сведения для вас давно уже не новости, — сказал дон Фермин с внезапно вспыхнувшим раздражением, а он подумал: хорошо держится, виден класс и опыт.

— Офицеры многим обязаны президенту и, конечно, поставляли нам информацию, — сказал он. — Информацию разного рода, в том числе и содержание ваших разговоров с Эспиной и сенатором Ландой.

— Эспина пользовался моим именем, чтобы привлечь на свою сторону колеблющихся, — сказал дон Фермин с беглой, вялой усмешкой. — Но план во всех подробностях знали только военные. Нас с Ландой держали впроголодь: только вчера я получил более или менее полные данные.

— Стало быть, все разъясняется, — сказал он. — Половина заговорщиков — столпы режима, все гарнизоны, вовлеченные в заговор, поклялись в верности президенту. Эспина задержан. Остается теперь разобраться с некоторыми штатскими лицами — о себе, дон Фермин, вы мне уже кое-что сообщили.

— И то, что я буду ждать вас здесь, вы тоже знали? — без иронии сказал дон Фермин. На лбу у него заблестела испарина.

— Это моя работа: мне платят, чтобы я знал все, интересующее режим, — сказал он. — Это совсем не так просто, а с каждым днем делается все трудней. Заговор студентов — детские игрушки. Заговор генералов — уже серьезней. И уж совсем серьезно, когда переворот затевают члены Национального клуба.

— Хорошо. Карты на стол, — сказал дон Фермин. Потом после недолгого молчания взглянул на него: — Хотелось бы знать, чего мне сейчас бояться, дон Кайо.

— Буду с вами откровенен, — покивав, сказал он. — Шума мы подымать не хотим, это уронит престиж, зачем трубить на весь мир о расколе и разногласиях? И применять репрессии мы не склонны. Разумеется, если другая сторона проявит ответное благоразумие.

— Эспина — горд и каяться не станет, — задумчиво проговорил дон Фермин. — Представляю, каково ему сейчас, после того как он узнал о предательстве всех своих друзей.

— Каяться он не станет, но и мученического венца не обретет, а просто уедет за границу, получив приличную сумму в долларах, — сказал он, пожав плечами. — Там будет продолжать свои заговоры, чтобы поднять себе настроение и избавиться от мерзкого послевкусия. Впрочем, он понимает, что шансов на успех у него нет.

— Итак, с военными все ясно, — сказал дон Фермин. — А со штатскими?

— Смотря какие штатские, — сказал он. — О докторе Ферро и прочей мелюзге лучше сразу забыть. Их не существует.

— Существуют, к сожалению, — вздохнул дон Фермин. — Так что же с ними будет?

— Мы их подержим и начнем мелкими партиями выпускать за границу, не сразу, конечно, — сказал он. — Не стоит о них думать. По понятным причинам из всех штатских интерес представляют двое — вы и Ланда.

— По понятным причинам, — медленно повторил дон Фермин. — Какие же это причины?

— Вы поддерживали режим с первого дня его существования, вы обладаете влиянием и связями в тех сферах, где мы должны действовать с особой деликатностью, — сказал он. — Полагаю, президент поступит с вами так же, как с Эспиной. Но это мое личное мнение. Последнее слово — за президентом.

— Значит, вы мне тоже предложите заграничное путешествие? — сказал дон Фермин.

— Ну, поскольку все кончилось быстро и, так скажем, удачно, я посоветую президенту не трогать вас. Само собой, при условии полного отхода от политической деятельности.

— Не я был мозгом этого заговора, вам это известно, дон Кайо, — сказал дон Фермин. — Я с самого начала сомневался в успехе. Со мной никто не советовался, мне представили это как решенное дело.

— Эспина утверждает, что вы и Ланда щедро субсидировали планируемый переворот, — сказал он.

— Вам ли не знать, что я не вкладываю средства в сомнительные предприятия, — сказал дон Фермин. — Деньги я давал в 48-м году, я выворачивался наизнанку, убеждая деловых людей поддержать Одрию, потому что верил в него. Надеюсь, президент не забыл об этом.

— Президент — горец, — сказал он, — а у горцев хорошая память.

— Если и вправду переворот замышлял бы я, дело бы не кончилось для Эспины так плачевно, если бы план разрабатывали мы с Ландой, то вовлекли бы в заговор не четыре гарнизона, а десять. — Дон Фермин говорил без всякого высокомерия, неторопливо, со спокойной уверенностью, а он подумал: впечатление такое, будто я впустую тратил слова, а моя святая обязанность — знать все это. — С десятью миллионами солей любой заговор в Перу обречен на успех, дон Кайо.

— Сейчас я еду во дворец, буду говорить с президентом, — сказал он. — Сделаю все от меня зависящее, чтобы расположить его в вашу пользу и уладить дело ко всеобщему удовольствию — по крайней мере, в части, касающейся вас, дон Фермин. Вот и все, что могу сообщить вам в данную минуту.

— Меня арестуют? — сказал дон Фермин.

— Пока нет. В худшем случае вам предложат на некоторое время покинуть страну, — сказал он. — Однако не думаю, что эта мера понадобится.

— Ну-с, а какие же меры будут приняты против меня? — сказал дон Фермин. — Экономические, я так понимаю. Вы ведь знаете, большая часть моих средств вложена в государственные предприятия.

— Постараюсь, чтобы вы этого избежали, — сказал он. — Президент — человек не мелочный и не злопамятный, надеюсь, что вскоре он пойдет на мировую. Больше пока ничего сказать не могу.

— А наши с вами дела, надо полагать, подлежат забвению? — сказал дон Фермин.

— Я бы даже сказал — захоронению, — поправил он. — Я с вами не лукавлю, дон Фермин. Прежде всего, я — человек режима. — Он помолчал и добавил тише и не таким безразличным тоном: — Знаю, вы переживаете сейчас трудное время. Нет-нет, речь не об этом заговоре. Я про вашего сына, того, который ушел из дому.

— А что с Сантьяго? — Дон Фермин стремительно повернулся к нему. — Вы все еще преследуете мальчика?

— Нет, за ним походили несколько дней, сейчас наблюдение снято, — успокаивающе заверил он. — Похоже, это печальное происшествие внушило ему отвращение к политике. С прежними своими друзьями не встречается, вообще ведет себя образцово.

— Вы знаете о Сантьяго больше, чем я: мы с ним уже несколько месяцев не виделись, — пробормотал дон Фермин, поднимаясь. — Что ж, засим позвольте вас оставить, я очень устал сегодня. До свиданья, дон Кайо.

— Во дворец, Лудовико, — сказал он. — А этот увалень опять заснул. Не надо, не надо, не буди его.

— Приехали, — смеясь, сказал Лудовико. — Вот и вас сморило, дон Кайо. Всю дорогу спали, даже похрапывали.

— Доброе утро, наконец-то, — сказал майор Тихеро. — Президент пошел отдохнуть, но генерал Паредес и доктор Арбелаэс ждут вас, дон Кайо.

— Он попросил не будить его, если не случится чего-нибудь чрезвычайного, — сказал Паредес.

— Ничего чрезвычайного, я заеду потом, — сказал он. — Вместе, вместе. Доброе утро, доктор.

— Поздравляю вас, дон Кайо, — с затаенным сарказмом сказал Арбелаэс. — Без шума, без единого выстрела, не пролив ни капли крови подавили мятеж, ни у кого не прося ни совета, ни помощи. Это настоящая победа, дон Кайо.

— Хотел пригласить вас отобедать, я бы вам рассказал все в подробностях, — сказал он. — До последней минуты признаки были весьма неопределенны, а сегодня ночью медлить уже было нельзя, надо было действовать, вот я и не успел ввести вас в курс дела.

— Я, к сожалению, днем занят, но все равно — спасибо, — сказал Арбелаэс. — Теперь уже можно не беспокоиться, дон Кайо, в курс дела меня ввел президент.

— В иных обстоятельствах, доктор, приходится нарушать субординацию, — пробормотал он. — Ночью надо было не докладывать по инстанциям, а принимать решения.

— Разумеется, — сказал доктор Арбелаэс. — На этот раз президент удовлетворил мое прошение об отставке, чему я, поверьте, бесконечно рад. Так что трений у нас с вами больше не будет. Президент намерен пересмотреть состав кабинета — не сейчас, а когда окончатся торжества, но решение уже принято.

— Я буду просить президента изменить его: не принимать вашу отставку, — сказал он. — Вы вправе мне не верить, но мне хотелось бы по-прежнему служить под вашим началом.

— Под моим началом? — Доктор Арбелаэс расхохотался. — Недурно. Будьте здоровы, дон Кайо. Всего хорошего, команданте.

— Поедем, Кайо, выпьем немножко, — сказал Паредес. — На моей машине. Своему водителю скажи, чтоб ехал в штаб округа. Звонил Камино: самолет в одиннадцать тридцать. Ты будешь встречать Ланду?

— Что ж мне еще остается? — сказал он. — Если до тех пор не свалюсь. Еще три часа?

— Как побеседовали с акулой? — сказал Паредес.

— Савала — настоящий игрок: умеет проигрывать, — сказал он. — Ланда меня тревожит сильнее. У него больше денег, а стало быть, спеси. Ну, не будем загадывать.

— А каша-то заваривалась крутая, — зевнул Паредес. — Если б не полковник Кихано, пришлось бы расхлебывать.

— Да, можно считать, строй уцелел благодаря ему, — кивнул он. — Надо бы, чтоб Конгресс поскорей утвердил его производство.

— Два апельсиновых сока, две чашки двойного кофе, — сказал Паредес. — И поскорей, а то мы сейчас уснем.

— Ну, так что тебя беспокоит? — сказал он. — Вымолви, наконец.

— Савала, — сказал Паредес. — Твои с ним дела. Думаю, на этом он тебя и ущучит.

— Нет, — потянувшись, сказал он. — Сто раз пытался, но ничего так и не вышло. Предлагал мне и долю в прибылях, и пай, и купить акции, чего только не предлагал. Ничего не получил.

— Не об этом речь, — сказал Паредес. — Президент…

— Президент знает все досконально, — сказал он. — Есть то-то и то-то, но никто не сможет доказать, что эти контракты были заключены при моем посредничестве. Комиссионных я получал столько-то, в наличных. Деньги мои — за границей, на текущем счету. Мне уйти в отставку, покинуть Перу? Нет. А что мне надо сделать? Погубить Савалу. Слушаюсь.

— Вот уж это сделать ничего не стоит, — улыбнулся Паредес. — Учитывая его пристрастие к…

— Не учитывая его пристрастие, — сказал он, посмотрел на Паредеса и снова зевнул. — С этой стороны как раз к нему подбираться не стоит.

— Да, ты мне как-то говорил об этом, — улыбнулся Паредес. — Порочность — это единственное, что ты ценишь в людях.

— Его состояние — дом на песке, — сказал он. — Его лаборатория существует только за счет поставок армии. С этим покончено. Его строительная фирма держится на прокладке шоссе и «Унидадес Эсколарес». С этим — все, льгот больше не получит, и ссуды тоже. Наоборот, казна потребует погасить взятое ранее плюс огромные проценты. Не то чтобы он сразу разорится, но ущерб будет весьма ощутимый.

— Не думаю. Дерьмо всегда выплывет, — сказал Паредес.

— Это правда насчет смены кабинета? — сказал он. — Надо, чтобы Арбелаэс остался министром. Предаст, конечно, в любую минуту, но с ним можно работать.

— Перетасовка в кабинете — дело обычное, внимания к себе не привлечет, — сказал Паредес. — А с другой стороны, у бедняги Арбелаэса есть все основания злиться. Сложности могут возникнуть с каждым, кто бы ни сел на его место. Никто не захочет быть простым статистом.

— Я не мог посвящать его в мои дела: слишком рискованно — он очень близок к Ланде, — сказал он.

— Я тебя понимаю и не осуждаю, — сказал Паредес. — И именно по этой причине портфель должен получить ты. Отказываться сейчас ты не имеешь права. Льерена очень настаивал, чтобы в кресло Арбелаэса сел ты. Да и других членов кабинета тревожит, что у нас два министра: один — фиктивный, другой — настоящий.

— Сейчас я скрыт от глаз, никто не может загубить мою работу, — сказал он. — А министр — на виду и, значит, уязвим. Назначив меня министром, окажете большую услугу моим врагам: им только того и надо.

— После этого разгрома их можно в расчет не принимать, — сказал Паредес. — Теперь они притихнут надолго.

— Знаешь, уж друг другу-то мы можем мозги не крутить, — смеясь, сказал он. — Сила режима была в поддержке определенных групп. Теперь все изменилось. Ни Национальный клуб[58], ни армия, ни америкашки прежней страстью к нам не пылают. Пока они раздроблены и распылены, но когда объединятся — объединятся против нас, — можно будет собирать чемоданы. Если твой дядюшка не предпримет мер немедленно, все пойдет к черту.

— Что еще он, по-твоему, должен сделать? — сказал Паредес. — Кто вымел из страны коммунистов и апристов? Кто дал военным то, чего у них отродясь не было? Кто позвал этих господ из Национального клуба в министерства и посольства, кто разрешил им хозяйничать в казне? Кто во всем потрафлял и потакал американцам? Неужели этим сволочам мало? Чего им не хватает?

— Они не хотят, чтобы он менял курс, хотя сами, захватив власть, поменяют его тут же, — сказал он. — Они хотят, чтоб он ушел. Они его позвали, чтоб он выморил тараканов в доме. Теперь, когда это сделано, хотят, чтобы вернул им дом, ведь дом-то, как ни крути, — их.

— Нет, — сказал Паредес. — Президент завоевал народ. Понастроил ему школ и больниц, дал закон о страховании рабочих. Если он изменит конституцию и захочет, чтобы его переизбрали, выборы пройдут как по маслу. Посмотри, какие толпы собираются, когда он ездит по стране.

— Эти толпы собираю я, — зевнул он. — Заплати, и такие же манифестации пройдут в твою честь. Нет, по-настоящему популярна у нас только АПРА. Если апристам кое-чего пообещать, они отлично уживутся с режимом и будут ему опорой.

— С ума сошел? — сказал Паредес.

— АПРА теперь не та, что раньше, и коммунистов ненавидит сильней, чем ты, и Штаты ее больше не чураются, — сказал он. — Если к апристским массам добавить государственный аппарат и верных представителей правящих групп, Одрия действительно победит на выборах.

— Ты бредишь, — сказал Паредес. — Одрия — и АПРА. Перестань, ради бога.

— Лидеры АПРА одряхлели и упали в цене, — сказал он. — В обмен на статус легальности и еще кое-какие подачки они согласятся на это.

— Вооруженные силы никогда не пойдут на сделку с АПРА, — сказал Паредес.

— Так их воспитали правые: внушили, что нет врага страшнее, — сказал он. — Однако можно ведь и перевоспитать, объяснив, что АПРА преобразилась. Она даст военным любые гарантии.

— Знаешь что, — сказал Паредес, — не езди в аэропорт встречать Ланду, а сходи-ка ты лучше, Кайо, к психиатру. После этих бессонных ночей ты слегка повредился.

— Вот увидишь, в пятьдесят шестом году президентом станет какой-нибудь барин, — зевнул он. — А нам с тобой предложат передохнуть. Ну и прекрасно будет. Не знаю, для чего мы затеяли этот разговор. Высокая политика — не нашего ума дело. У твоего дядюшки есть советники. Всяк сверчок знай свой шесток. А который, кстати, час?

— У тебя еще есть время, — сказал Паредес. — А я поеду спать, эти два дня меня доконали, в постоянном напряжении, нервы как струны. А ночью возьму девицу, отведу душу. Не желаешь составить компанию?

— Не-е, дон Кайо, он так с самого Чаклакайо и не просыпался, — сказал Лудовико, показывая на Иполито. — Вы не смотрите, что так медленно едем, мне самому как песку в глаза сыпанули, боюсь, стукнемся. Не беспокойтесь, дон Кайо, в аэропорту будем вовремя.

— Самолет через десять минут, дон Кайо, — хриплым, измученным голосом сказал Лосано. — Я пригнал две машины с людьми. Самолет-то пассажирский, я не знаю, как бы его поаккуратней взять…

— Ланда не арестован, — сказал он. — Я сам его встречу и отвезу. Уберите своих, что они выстроились, как на парад? Все прочее — в порядке?

— Всех взяли, — сказал Лосано, позевывая, растирая небритое лицо. — Вот только в Арекипе небольшой прокольчик случился. Доктор Веларде, сочувствующий АПРА. Кто-то его предупредил, он смылся. Будет, наверно, пробиваться в Боливию. Пограничников предупредили.

— Ну и ладно, можете идти, — сказал он. — Вы посмотрите на Лудовико с Иполито: опять задрыхли.

— Они просили о переводе, — сказал Лосано. — Как прикажете, дон Кайо?

— Ничего удивительного, им надоели бессонные ночи, — улыбнулся он. — Ладно. Подыщите мне других, только чтоб были не такие сони. До свиданья, Лосано.

— Может быть, хотите пройти внутрь, присядете? — сказал, отдавая ему честь, лейтенант.

— Нет, спасибо, подышу воздухом, — сказал он. — Да вот он, идет на посадку. Лучше растолкайте этих лежебок, пусть подадут машину поближе. Я пойду вперед… Прошу вас, сенатор, в машину. Садитесь. Лудовико, мы едем в Сан-Исидро, к сенатору Ланде.

— Это отрадно, что в Сан-Исидро, а не в тюрьму, — пробурчал, не глядя на него, сенатор. — Надеюсь, мне хоть дадут переодеться и принять душ.

— Дадут, — сказал он. — Поверьте, я очень сожалею, что приходится причинять вам столько беспокойства, но другого выхода не было.

— Сирены, автоматы, как на штурм цитадели собрались, — сказал сенатор, приникнув к стеклу. — Когда они нагрянули в имение, я испугался, как бы жене не стало дурно. Это по вашему приказу, Бермудес, меня в мои шестьдесят заставили провести ночь в кресле?

— Это большой такой дом, с садом, да? — сказал Лудовико.

— Прошу вас, сенатор, — сказал он, указывая на широко раскинувшийся, густой сад, и через мгновение заметил их: белые нагие тела мелькали под лаврами, раздавался смех, белые проворные пятки топтали влажную траву. — После вас, после вас.

— Папа, папочка! — бросаясь на шею сенатору, закричала девушка: он увидел ее фарфоровое лицо, большие испуганные глаза, стриженые каштановые волосы. — Я только что говорила с мамой, она чуть жива от страха. Что случилось? Что случилось?

— Доброе утро, — пробормотал он и быстро раздел ее и швырнул на постель, где ее с жадностью подхватил, втянул в себя клубок женской плоти.

— Я потом тебе объясню. — Ланда осторожно развел ее руки, повернулся к нему: — Проходите, Бермудес. Кристина, позвони в Чиклайо, успокой мать. Проследи, чтоб нам не мешали. Садитесь, Бермудес.

— Буду с вами предельно откровенен, сенатор, — сказал он. — Если вы последуете моему примеру, мы выиграем время.

— Предисловие ваше — излишне, — сказал Ланда. — Я никогда не лгу.

— Генерал Эспина взят под арест, все офицеры, обещавшие ему помощь, подтвердили верность президенту, — сказал он. — Мы не хотим давать ход этому делу. А потому я вам предлагаю заявить о вашей безоговорочной поддержке режима и остаться на посту лидера большинства. Одним словом — забыть все, что произошло.

— Прежде всего я должен знать, что произошло, — сказал Ланда; он сидел совершенно неподвижно, положив руки на колени.

— Вы устали, сенатор, и я устал, — пробормотал он. — Не будем терять времени.

— Я должен знать, в чем меня обвиняют, — сухо повторил Ланда.

— В том, что вы осуществляли связь между Эспиной и вовлеченными в заговор гарнизонами, — сказал он, всем своим видом являя покорность судьбе. — В том, что обеспечивали мятежников деньгами — и своими собственными тоже. В том, что устраивали здесь и в своем имении «Олаве» тайные собрания с заговорщиками из числа штатских лиц, ныне арестованными. Мы располагаем доказательствами — есть и звукозапись, и подписанные показания. Но речь не об этом, объяснений от вас не требуется. Президент хочет предать этот случай забвению.

— Да, речь не об этом, а о том, чтобы в сенате не появился враг, знающий режим как свои пять пальцев, — сказал Ланда, пристально посмотрев ему в глаза.

— Речь о том, чтобы не дробить парламентское большинство, — сказал он. — Кроме того, режиму нужно ваше имя, ваш вес, ваше влияние. Итак, вы должны признать: ничего не было. И ничего не будет.

— А не соглашусь? — Голос Ланды был еле слышен.

— А не согласитесь — придется покинуть страну, — сказал он не без досады. — Мне, наверно, не надо вам напоминать, как тесно переплелись ваши интересы с интересами государства.

— Все правильно: сначала нахрапом, потом шантажом, — сказал Ланда. — Узнаю ваш стиль, Бермудес.

— Вы не новичок в политике и хороший игрок и прекрасно понимаете, как надо себя вести, — спокойно сказал он. — Не тяните, сенатор.

— Ну, а что ждет арестованных? — пробормотал Ланда. — Нет, не военных — они, кажется, уже сумели выпутаться. Тех, других?

— К вам у нас особое отношение: вы оказывали режиму очень важные услуги, — сказал он. — В случае с Ферро и прочими все наоборот: они всем на свете обязаны режиму. Каждый случай будет тщательно изучен, и на основе этого изучения будут приняты соответствующие меры.

— Какого рода меры? — сказал Ланда. — Эти люди доверились мне, как я доверился военным.

— Превентивные, — сказал он. — Ничего серьезного им не грозит, это в наши планы не входит. Посидят некоторое время, кое-кого вышлем. Ничьей крови мы не алчем. Кроме того, многое будет зависеть от вас.

— Кое-что еще, — поколебавшись, сказал сенатор. — Это насчет…

— Савалы? — сказал он и увидел, как заморгал Ланда. — Он на свободе, если согласитесь сотрудничать, его не тронут. Утром я с ним разговаривал: он тоже хочет мира. Сейчас он, наверно, уже дома. Позвоните ему, сенатор.

— Сейчас я дать ответ не могу, — помолчав, сказал сенатор. — Дайте мне несколько часов на размышление.

— Ради бога, — сказал он, вставая. — Я позвоню вам вечером или завтра утром, если хотите.

— До тех пор ваши молодчики оставят меня в покое? — сказал Ланда, открывая дверь, выходящую в сад.

— Вы же не под арестом и даже не под наблюдением: можете идти куда угодно и говорить с кем пожелаете. Будьте здоровы, сенатор. — Он вышел, пересек сад, ощущая, как вокруг, над клумбами и кустами, вьются, снуют они — гибкие и ароматные, стремительные и влажные. — Лудовико, Иполито, просыпайтесь. В префектуру, живо! Лосано, все телефонные разговоры Ланды слушать и записывать.

— Не беспокойтесь, дон Кайо, — сказал Лосано, придвигая ему кресло. — У дома — машина, три агента. Телефон слушаем уже две недели.

— Дайте воды, если вам не трудно, — сказал он. — Таблетку принять.

— Префект подготовил сводку происшествий по Лиме, — сказал Лосано. — Нет, о Веларде пока сведений нет. Наверно, все-таки перешел границу. Один из сорока шести. Остальных взяли, без осложнений.

— Обеспечьте полную изоляцию и здесь, и на местах, — сказал он. — Вот-вот начнутся хлопоты, и ходатайства, и ручательства от министров и депутатов.

— Уже начались, дон Кайо, — сказал Лосано. — Сию минуту звонил сенатор Аревало. Просил свидания с доктором Ферро. Я сказал, что без вашего разрешения — нельзя.

— Угу, валите все на меня, — зевнул он, — Ферро связан с тысячами людей, и они в лепешку разобьются, чтобы освободить его.

— Утром тут была его жена, — сказал Лосано. — Бойкая дамочка, дон Кайо. Грозилась президентом, министрами. Красивая, дон Кайо.

— Я не знал, что наш Феррита женат, — сказал он. — Красивая, говорите? Потому он ее и прятал.

— Вы совсем замучились, дон Кайо, — сказал Лосано. — Отдохнули бы. Вряд ли сегодня будет что-нибудь важное.

— Помните, три года назад, когда пошли слухи о готовящихся беспорядках в Хулиаке? — сказал он. — Четыре ночи глаз не смыкали — и ничего. Я старею, Лосано.

— Позвольте спросить? — Подвижное лицо Лосано сладко расплылось. — Поговаривают о смене кабинета и что вы, дон Кайо, — войдете в правительство. Я как услышал, чуть в пляс не пустился, дон Кайо.

— Не думаю, что президенту это нужно, — сказал он. — Попытаюсь его разубедить. Но если он заупрямится, придется принять.

— Это будет замечательно, — еще шире заулыбался Лосано. — Вы же сами видели, какая неразбериха оттого, что министры дела не знают: взять того же Эспину или доктора Арбелаэса. Теперь все пойдет по-другому, дон Кайо.

— Ладно, поеду-ка я в Сан-Мигель, отдохну немного, — сказал он. — Не сочтите за труд позвонить Альсибиадесу: пусть будит, только если что-нибудь очень срочное.

— Виноват, дон Кайо, мы опять заснули. — Лудовико растолкал Иполито. — В Сан-Мигель? Слушаю, дон Кайо.

— Поезжайте спать, — сказал он, — машину подадите сюда к семи. Сеньора в ванной? Да, Симула, приготовь чего-нибудь. Здравствуй. Сейчас спать пойду. Сутки на ногах.

— Что-то у тебя глаза бегают, — засмеялась Ортенсия. — Хорошо ли повеселился ночью? Был на высоте?

— Я изменил тебе с военным министром, — сказал он, слыша, как настойчиво нарастает прерывистый звон в ушах, как беспорядочно стучит сердце. — Пусть принесут чего-нибудь, я просто падаю от усталости.

— Сейчас, дай я постелю, — Ортенсия оправила простыни, задернула шторы, а он почувствовал, что летит вниз по скользкому откосу, а в отдалении увидел во тьме смутные тени; он продолжал скользить и погружаться, как вдруг его грубо вырвали из этого слепого тумана, дарующего вязкий густой покой. — Кайо! Кайо! Я тебе пять минут кричу. Из префектуры, говорят, что очень срочно.

— Дон Кайо, сенатор Ланда уже полчаса как в аргентинском посольстве. — Глаза резало, голос Лосано безжалостно колотил в уши. — Он проник через черный ход, агенты не знали, что это посольство. Вы уж простите, дон Кайо, что пришлось вас потревожить.

— Хочет скандала, хочет отомстить за унижение. — Медленно-медленно возвращались к нему зрение и слух и власть над своим телом, но собственный голос казался ему чужим. — Оставьте там людей, Лосано. Если выйдет — сейчас же в префектуру. Если Савала выйдет из дому, взять — и туда же. Алло, Альсибиадес? Позвоните доктору Лоре, немедленно. Передайте, что через полчаса я буду у него.

— Супруга Ферро ожидает, дон Кайо, — сказал Альсибиадес. — Я ей говорил, что вас сегодня не будет, но она не уходит.

— В шею ее! — сказал он. — Свяжитесь с Лорой. Симула, сбегай на угол, скажи охране, чтобы вызвали по рации патрульную машину.

— Что случилось, что за гонка? — сказала Ортенсия, поднимая брошенную им на пол пижаму.

— Да так, неприятности, — сказал он, натягивая носки. — Сколько я спал?

— Часик, — сказала Ортенсия. — Ты же, наверно, умираешь с голоду. Подать обед?

— Некогда, — сказал он. — Сержант, в министерство иностранных дел, живо, живо. Включите сирену, давайте, давайте прямо на красный, я тороплюсь! Министр ждет меня, я предупредил, что приеду.

— Министр проводит совещание, не думаю, что он сможет принять вас. — Молодой человек в очках, в сером костюме, недоверчиво оглядел его с головы до ног. — Как доложить?

— Кайо Бермудес, — сказал он, и молодой человек вскочил и скрылся в сверкающих лаком дверях. — Простите, доктор, что врываюсь. Дело очень важное. Это насчет Ланды.

— Ланды? — Лысый, приземистый человечек с улыбкой протянул ему руку. — Неужели он…

— Да. Уже час как он — в аргентинском посольстве, — сказал он. — Очевидно, будет просить убежища. Он подымет большой шум, сильно осложнит нам жизнь.

— Самое правильное — немедленно выпустить его за границу, — сказал доктор Лора. — Скатертью дорога.

— Ни в коем случае, — сказал он. — Позвоните послу. Объясните, что Ланду никто даже не думал преследовать, что он в любую минуту может выехать из страны со своим паспортом.

— Я могу дать послу слово лишь в том случае, если это действительно так, — уклончиво улыбнулся доктор Лора. — Вы сами понимаете, в какое положение вы поставите правительство, если…

— Это действительно так, — быстро сказал он и поймал сомневающийся взгляд министра.

Лора, согнав с лица улыбку, вздохнул и нажал кнопку звонка.

— Посол как раз звонит. — Молодой человек в сером костюме с улыбочкой, как-то бесстыдно оголявшей десны, проскользил по кабинету, сделал нечто вроде реверанса. — Какое совпадение…

— Ну, раз уж он попросил убежища, — сказал доктор Лора. — Пока я буду говорить с послом, вы, дон Кайо, можете позвонить из приемной.

— Вы позволите мне позвонить? Только попрошу вас выйти на минутку. — И увидел, как лицо секретаря залилось яростной краской обиды, как он опустил глаза и покинул приемную. — Лосано? Ланда может появиться с минуты на минуту. Не трогайте его. Фиксируйте все передвижения и сообщайте мне. Я буду у себя. Да. Да.

— Все понял, дон Кайо. — Длинный, стройный, серый молодой человек прохаживался взад-вперед по коридору. — А Савалу, если выйдет из дому? Ясно, дон Кайо.

— Да, он действительно попросил убежища, — сказал доктор Лора. — Посол очень удивлен. Не верил своим глазам — Ланда, виднейший парламентарий, лидер большинства. Он выполнил мою просьбу с тем условием, что Ланда не будет арестован и что сможет выехать за границу когда пожелает.

— Вы мне оказали большую услугу, доктор, — сказал он. — Теперь постараюсь закрепить нашу удачу. Очень вам благодарен.

— Сейчас, быть может, не самое подходящее время, и все же хочу первым вас поздравить, дон Кайо, — сказал, улыбаясь, министр. — Я был очень рад, узнав, что вы станете членом кабинета.

— Это еще только слухи, — сказал он. — Ничего пока не решено. Президент мне ничего не предлагал. Кроме того, не уверен, что приму это предложение.

— Все решено, и мы этому решению страшно рады, — сказал доктор Лора, беря его за руку. — Вам придется переступить через себя и согласиться. Президент вам доверяет, и не напрасно. Всего доброго, дон Кайо.

— Всего доброго, — кланяясь, сказал молодой человек в сером.

— Всего доброго, — сказал он и своими руками одним яростным рывком, оскопив его, швырнул студенистый комок в лицо Ортенсии: жри! — В министерство, сержант. Секретарши ушли уже? Что с вами, Альсибиадес, на вас лица нет!

— Франс Пресс, Ассошиэйтед Пресс, Юнайтед Пресс — все дали сообщения, посмотрите телетайп, — сказал Альсибиадес. — Говорят о десятках арестованных. Откуда узнали, дон Кайо?

— Из Боливии, от этого адвокатишки Веларде, — сказал он. — А, может быть, и от Ланды. Когда начали поступать телеграммы?

— Не более получаса назад, — сказал Альсибиадес. — Журналисты уже оборвали нам телефон, сейчас они сюда нагрянут. Нет-нет, на радио пока не посылали.

— Ну, раз не удалось сохранить дело в секрете, придется дать официальное сообщение, — сказал он. — Обзвоните агентства, пусть пока не передают, а ждут наше коммюнике. Вызовите ко мне Лосано и Паредеса, будьте добры.

— Ага, — сказал Лосано. — Сенатор только что пришел домой.

— Из дому его не выпускайте, — сказал он. — Это точно, что он не разговаривал ни с кем из иностранных журналистов? Да. Да. Я буду во дворце.

— Команданте Паредес у аппарата, дон Кайо, — сказал Альсибиадес.

— Ты поторопился, — сказал он. — Развлекаться тебе сегодня не придется. Видел телеграммы? Знаю откуда. Это работа Веларде из Арекипы, да, тот самый, что успел сбежать. Нет, имен нет. Только Эспина.

— Мы их только что прочитали и уже находимся на пути во дворец, — сказал Паредес. — Дело серьезное. Президент любой ценой требовал избежать огласки.

— Надо выпустить правительственное опровержение, — сказал он. — Если сумеем поладить с Эспиной и Ландой, еще не поздно. Ну, что там Горец?

— Закусил удила, — сказал Паредес. — Генерал Пинта дважды с ним разговаривал. Если президент разрешит, ему позвонит и генерал Льерена тоже. Ну, во дворце выясним что к чему.

— Вы уходите, дон Кайо? — сказал Альсибиадес. — Я совсем забыл. Супруга доктора Ферро. Она весь день провела здесь. Потом ушла и сказала, что вернется и будет вас ждать хоть до утра, хоть на улице.

— Вернется, — прикажите караулу вывести ее вон, — сказал он. — А вас прошу неотлучно быть на месте.

— Вы без машины, дон Кайо? — сказал Альсибиадес. — Возьмите мою.

— Я не умею водить, поеду на такси, — сказал он. — Президентский дворец, пожалуйста.

— Прошу, дон Кайо, — сказал майор Тихеро. — Генерал Льерена, доктор Арбелаэс и команданте Паредес вас ждут.

— Я только что говорил с Пинто, — сказал Паредес. — Результаты обнадеживающие. Президент занят, у него министр иностранных дел.

— Иностранные радиостанции все время сообщают о попытке мятежа, — сказал генерал Льерена. — Сколько вы, Бермудес, церемонились с этими мерзавцами, чтобы сохранить дело в тайне, — и все впустую.

— Если Пинто все-таки сумеет столковаться с Эспиной, все эти сообщения автоматически опровергаются, — сказал Паредес. — Вопрос теперь упирается в Ланду.

— Вы ведь дружите с ним, доктор, — сказал он, — сенатор вам доверяет.

— Я звонил ему минуту назад, — сказал Арбелаэс. — Слушать ничего не хочет: он гордый человек. С ним ничего нельзя сделать, дон Кайо.

— Ему предлагают мир на почетных условиях, а он еще кочевряжится? — сказал генерал Льерена. — Значит, надо его арестовать, пока не успел нашуметь.

— Я обещал, что шума не будет, и обещание свое выполню, — сказал он. — Пожалуйста, генерал, займитесь Эспиной. Ланду предоставьте мне.

— Вас к телефону, дон Кайо, — сказал майор Тихеро. — Сюда, пожалуйста.

— Минуту назад он говорил по телефону с Арбелаэсом, — сказал Лосано. — Потрясающе, дон Кайо. Сейчас дам запись.

— Сейчас остается только одно — ждать, — зазвучал голос доктора. — Но если необходимым условием примирения ты выдвинешь отставку этой гниды Бермудеса, президент, я уверен, согласится.

— Лосано, вы слушаете? — сказал он. — Кроме Савалы, никого к Ланде не впускать. Я вас разбудил, дон Фермин, простите. Дело срочное. Ланда мириться с нами не желает, создает нам на каждом шагу новые и новые трудности. Необходимо убедить его заткнуться. Вы понимаете, о чем я прошу вас, дон Фермин?

— Понимаю, — сказал дон Фермин.

— За границей уже начинается трескотня, ее надо остановить, — сказал он. — С Эспиной мы пришли к соглашению, теперь остается только вразумить сенатора. Вы в силах нам помочь, дон Фермин.

— Ланда может позволить себе роскошь быть безрассудным, — сказал дон Фермин. — Его деньги не зависят от правительства.

— Зато ваши зависят, — сказал он. — Видите, дело настолько неотложное, что я говорю с вами таким тоном. Если я возьмусь возобновить все ваши поставки государству, с вас хватит этого?

— Где гарантия, что это обещание будет выполнено? — сказал дон Фермин.

— Гарантия одна — мое честное слово, — сказал он. — Других пока дать не могу.

— Хорошо, — сказал дон Фермин. — Я поговорю с Ландой. Если, конечно, меня выпустят из дому.

— Прибыл генерал Пинто, дон Кайо, — сказал Тихеро.

— Эспина проявил здравый смысл, — сказал Паредес. — Но цену заломил немыслимую. Сомневаюсь, чтобы президент согласился.

— Послом в Испанию, — сказал генерал Пинто. — Он утверждает, что ему, генералу и бывшему министру, ехать военным атташе в Лондон — унизительно.

— Нич-чего себе, — сказал генерал Льерена. — Послом в Испанию. Не жирно ли?

— Должность свободна, — сказал он, — а чем плох Эспина? Прекрасно справится. Уверен, что и доктор Лора не будет против.

— Прекрасно, прекрасно, — сказал генерал Льерена, — по заслугам и честь: это награда за то, что он пытался предать отчизну огню и мечу?

— Более убедительного опровержения, чем указ о назначении Эспины послом в Испанию, не придумать, — сказал он.

— Я тоже так считаю, — сказал генерал Пинто. — Эспина выдвинул это условие и слушать ничего не хочет. Остается в случае отказа либо предать Эспину суду, либо выслать за границу. И то и другое будет крайне неодобрительно воспринято нашим офицерством.

— Я редко с вами соглашаюсь, дон Кайо, но на этот раз, думаю, вы правы, — сказал доктор Арбелаэс. — Я так понимаю, что поскольку решено жестких мер не принимать и идти к соглашению, надо дать генералу Эспине пост, соответствующий его рангу.

— Ну, с Эспиной более или менее ясно, — сказал Паредес. — А вот Ланда что? Если ему не заткнуть рот, все наши усилия пропадут втуне.

— А давайте его тоже послом куда-нибудь, — сказал генерал Льерена.

— Боюсь, этим его не прельстить, — сказал доктор Арбелаэс. — Послом он уже был, и не раз.

— Как же мы напечатаем опровержение, если он завтра его опровергнет? — сказал Паредес.

— Да, майор, буквально на две минуты, если не трудно, — сказал он. — Лосано, это вы? Снимите прослушивание с телефона Ланды. Мне надо с ним поговорить — тут запись ни к чему.

— Его нет дома, это его дочь, — ответил тревожный девичий голосок, а он торопливо связал ее, намертво затянул узлы, впившиеся в запястья и лодыжки. — Кто спрашивает?

— Сеньорита, пусть он немедленно возьмет трубку, говорят по поручению президента, это очень срочно, — Ортенсия уже держала наготове ремешок, и Кета тоже, и он. — Хочу вам сообщить, сенатор, что генерал Эспина назначен послом в Испанию. Надеюсь, хоть это развеет ваши подозрения. Мы продолжаем считать вас другом.

— Другом? Друга не держат под караулом! — сказал Ланда. — Почему мой дом оцеплен? Почему мне не дают выйти? Что обещал Лора аргентинцам? Министр иностранных дел дал слово!

— За границей муссируют различные слухи о происходящем, и мы хотим их пресечь, — сказал он. — К вам собирался Савала, может быть, он вам объяснит: все зависит от вас. Каковы ваши условия, сенатор?

— Немедленное и безусловное освобождение всех моих друзей, — сказал Ланда. — Официальное заявление о том, что они не будут уволены с занимаемых ими постов и вообще никак не пострадают.

— Встречное условие: если они вступят в Партию Возрождения — те, разумеется, кто еще не вступил, — сказал он. — Судите сами, мы хотим не формального соглашения, а мира. Вы — один из лидеров правящей партии, пусть ваши друзья составят ее ядро. Годится?

— Кто даст гарантии, что, как только я сделаю шаг к восстановлению моих отношений с режимом, это не будет использовано для моей дискредитации? — сказал Ланда. — Что меня снова не начнут шантажировать?

— В ближайшие дни — во время торжеств — будет обновлен руководящий состав обеих палат, — сказал он. — Вам предлагается пост председателя сената. Какие еще вам нужны гарантии в том, что никого преследовать мы не собираемся?

— Я не хочу быть председателем сената, — сказал Ланда, и он вздохнул: всякая злость улетучилась из его голоса. — Впрочем, я должен подумать.

— Берусь сделать так, что президент поддержит вашу кандидатуру, — сказал он. — Даю слово, что большинство изберет вас.

— Хорошо, только уберите своих топтунов от моего дома, — сказал Ланда. — Что я должен сделать?

— Сейчас же отправиться во дворец, там собрались все лидеры парламента, только вас не хватает, — сказал он. — Разумеется, вас примут, как друга.

— Да, дон Кайо, уже собираются, — сказал майор Тихеро.

— Отнесите-ка этот листок президенту, Тихеро, — сказал он. — Сенатор Ланда почтит встречу своим присутствием. Да-да-да, он лично, собственной персоной. Уладил, да. Слава Богу.

— Правда? — заморгал Паредес. — Он приедет?

— Ну, а как же ему не приехать: кто у нас столп режима, кто лидер парламентского большинства? — пробормотал он. — Наверно, уже тут. Хорошо бы тем временем набросать текст сообщения. Никакого заговора не было, и привести эти телеграммы от командующих округами. Доктор, займитесь: вам сам бог велел.

— Да я с удовольствием, — сказал Арбелаэс. — Но и вам недурно бы попрактиковаться — вы ведь мой преемник.

— Ох и намотались же мы сегодня, — сказал Лудовико, — туда-сюда, туда-сюда, из Сан-Мигеля на площадь Италии, с площади Италии — сюда.

— Вы совсем замучились, дон Кайо, — сказал Иполито. — Мы-то хоть днем придавили часика четыре, а вы как же?

— Я свое возьму, — сказал он. — По правде говоря, я тоже устал. Ну, теперь на минутку в министерство, и — домой, в Чаклакайо.

— Добрый вечер, дон Кайо, — сказал Альсибиадес. — Сеньора Ферро так и не…

— Передали текст на радио и в газеты? — сказал он.

— Я жду вас с восьми утра, а сейчас девять вечера, — сказала женщина. — Вы должны меня принять, сеньор Бермудес, я прошу вас, только десять минут.

— Я объяснял сеньоре Ферро, что вы очень заняты, — сказал Альсибиадес. — Но она не…

— Хорошо, я вас приму, — сказал он. — Доктор, на минутку.

— Четыре часа просидела в приемной, дон Кайо, — сказал Альсибиадес. — Никак ее было не выставить, дон Кайо, я уж и так и сяк…

— Я вам сказал: позовите караул, ее выведут, — сказал он.

— Да я уж собирался, но тут сообщили о назначении генерала Эспины, и я решил, что ситуация изменилась, — сказал Альсибиадес, — и что, может быть, доктора Ферро освободят.

— И ситуация изменилась, и Ферро освободят, — сказал он. — Вы разослали сообщение?

— Во все агентства, редакции и на радио, — сказал Альсибиадес. — Радиостанция «Насьональ» уже передавала. Так что, я скажу ей, что мужа выпустят, и выпровожу?

— Я сам сообщу ей радостную весть, — сказал он. — Ну, на этот раз, кажется, инцидент исчерпан окончательно. Устали, Альсибиадес?

— По правде говоря, да, дон Кайо, — сказал тот. — Трое суток на ногах.

— В этом государстве по-настоящему работают только те, кто отвечает за его безопасность, — сказал он.

— А верно, что сенатор Ланда был на встрече президента с депутатами? — сказал Альсибиадес.

— Верно. Он проторчал во дворце пять часов, завтра во всех газетах мы увидим, как он жмет руку президенту. Добиться этого было непросто, но мы все-таки добились. Зовите даму и можете быть свободны.

— Я хочу знать, что с моим мужем, — решительно сказала женщина, а он подумал: нет, эта не будет ни просить, ни рыдать, она пришла сражаться. — И почему вы его арестовали, сеньор Бермудес.

— Если бы взгляд убивал, я был бы уже трупом, — улыбнулся он. — Успокойтесь, сеньора. Присядьте. Я и не знал, что мой приятель Ферро женат. Да еще так удачно.

— Отвечайте, на каком основании его арестовали, — вскричала она, а он подумал: что происходит? — Почему мне не дают свидания?

— Вы удивитесь, но, знаете, ей-богу, лучше я вас спрошу. — Неужели в сумочке — револьвер, неужели знает то, что мне неизвестно? — Скажите, как такая женщина могла выйти замуж за Ферро?

— Поосторожней, сеньор Бермудес, не стоит заблуждаться на мой счет. — Она заговорила громче, а он подумал: в первый раз, наверно, навыка нет. — Я не позволю ни морочить себе голову, ни говорить гадости о моем муже.

— Это не о нем гадости, а вам комплимент, — сказал он и подумал: да ведь она здесь не своей волей, ее заставили прийти, а самой ей тошно донельзя. — Простите, не хотел вас обидеть.

— Я желаю знать, за что его арестовали и когда выпустят? — повторила женщина. — Скажите мне, что вы с ним собираетесь сделать?

— В этом кабинете бывают только полицейские и конторские крысы, — сказал он. — Женщины — крайне редко, а уж такие женщины, как вы, — вообще никогда. Поэтому я так потрясен вашим приходом, сеньора.

— Долго будете еще издеваться надо мной? — задрожав, прошептала она. — Вы не до такой степени всемогущи, сеньор Бермудес, не обольщайтесь.

— Ну, сеньора, за что вашего мужа арестовали, он вам сам расскажет. — Так что же ей на самом деле нужно, на что она никак не может решиться? — Не тревожьтесь за него. С ним хорошо обходятся, все у него есть. Кроме вас, разумеется, и этот урон мы, к прискорбию, восполнить не в состоянии.

— Ну, хватит, вы разговариваете с порядочной женщиной, — сказала она, а он подумал: ну вот, решилась, сейчас что-то сделает, что-то скажет. — Ведите себя пристойно.

— Вы ведь пришли сюда не затем, чтобы учить меня правилам хорошего тона, — пробормотал он. — И отлично знаете, почему арестовали вашего мужа. Так что изложите дело.

— Я хочу кое-что вам предложить, — еле слышно сказала она. — Мой муж завтра должен покинуть Перу. Ваши условия?

— Вот. Это уже лучше, — кивнул он. — Мои условия? То есть в какую сумму я оцениваю освобождение Ферро?

— Я принесла показать вам билеты, — сказала она с жаром. — Самолет до Нью-Йорка, вылет в десять утра. Выпустить его должны сегодня ночью. Я знаю, что вы не признаете чеков. Это все, что мне удалось собрать.

— Что ж, тут немало. — Ты поджариваешь меня на медленном огне, выкалываешь мне глаза булавками, полосуешь кожу ногтями: он раздел ее, связал, посадил на корточки и крикнул, чтобы принесли плеть. — К тому же в долларах. Сколько тут? Тысяча? Две?

— У меня… у меня нет больше, нет, — сказал женщина. — Мы можем подписать любое обязательство, вексель — все, что хотите.

— Скажите мне откровенно, что происходит, и тогда мы, может быть, сумеем договориться, — сказал он. — Я знаю Ферро не первый год. Вы затеяли это не из-за истории с Эспиной. Ну, говорите как на духу. В чем дело?

— Он должен покинуть Перу, должен улететь завтра утром, и вы знаете почему, — быстро проговорила она. — Он попал между молотом и наковальней, вы и это знаете. Это не одолжение, а сделка, сеньор Бермудес. Скажите ваши условия, скажите, что еще мы должны сделать.

— Я вижу, вы раздобыли билеты не потому, что мятеж провалился, а собираетесь не в туристическую поездку, — сказал он. — Тут что-то гораздо более серьезное. Но и не контрабанда же: ту историю мне удалось замять. Кажется, я начинаю понимать.

— Они воспользовались его доверчивостью, прикрылись его добрым именем, а теперь хотят все свалить на него, — сказала женщина. — Ему слишком дорого обошлось это, сеньор Бермудес. Он должен покинуть Перу, вы прекрасно это знаете.

— А-а, строительная фирма «Урбанизасьонес дель Сур Чико», — сказал он. — Теперь мне все ясно. Теперь можно не спрашивать, зачем наш Феррита влез в авантюру генерала Эспины. Тот обещал ему помочь в случае поддержки переворота?

— Негодяи, которые втравили его в это, уже смылись, — хрипло сказала женщина. — А перед тем как смыться, донесли на него. Это многомиллионное дело, сеньор Бермудес, вы же знаете.

— Знать-то я знаю, сеньора, но не предполагал, что катастрофа так близка, — сказал он. — Его аргентинские компаньоны дали тягу? А Феррита тоже решил убраться из страны, надув те сотни простаков, которые купили несуществующие дома? Да, это много миллионов. Ну, понятно, зачем ему понадобился заговор и зачем вы меня посетили.

— Он же не может отвечать за всех, его тоже обманули, — сказала она, а он подумал: сейчас заплачет. — Если мы не улетим…

— … То он сядет надолго, но не как заговорщик, а за мошенничество в особо крупных, — скорбно покивал он. — А вырученные денежки пропадут за границей.

— Да он ничего не выручил, — громче сказала она. — Его провели, как мальчишку. Он разорен.

— Вот зачем вы меня посетили, — мягко повторил он. — Такая женщина, а явились сюда, стерпели унижение. Чтобы, когда разразится скандал и ваши имена замелькают в уголовной хронике, быть подальше от Лимы.

— Дело тут не во мне, а в детях, — крикнула женщина, но сейчас же, глубоко вздохнув, взяла себя в руки. — Больше мне наскрести пока не удалось. Считайте, что это аванс. Я готова подписать любой вексель.

— Да спрячьте вы эти доллары, это вам на дорогу, — сказал он. — Вам с супругом они нужней, чем мне. — И увидел, как она замерла, и увидел ее глаза, ее зубы. — Вы стоите много дороже. Сделка, вы говорили, помнится? Только, пожалуйста, выслушав мое предложение, постарайтесь обойтись без слез и крика. Просто ответьте «да» или «нет». Если согласны провести со мною время. Ферриту мы вытащим, завтра вы с ним улетите.

— Как вы смеете, негодяй. — И он увидел нос, и руки, и плечи и подумал: ни слез, ни крика не будет, и не уйдет, и, кажется, не очень удивилась. — Мерзкий чоло, трус.

— Да, я не родовит, но такова уж цена, как вы сами понимаете. Могу обещать вам, что все останется в тайне. Вы же сами говорили: «сделка». Вот и смотрите как на сделку. И решайте поскорей, ваши десять минут истекли.

— В Чаклакайо поедем, дон Кайо? — сказал Лудовико. — А, в Сан-Мигель? Ясно.

— Да, я останусь здесь, — сказал он. — Можете ехать спать, машину подадите к семи. Сюда, сеньора, прошу вас. Ну, что толку стоять в саду, вы замерзнете. Зайдите на минутку. Как только пожелаете, я вызову такси, отвезу вас домой.

— Добрый вечер, сеньор, простите, что я в таком виде, мы уж легли, — сказала Карлота. — Нет, нету, они с сеньоритой Кетой раненько нынче уехали.

— Лед приготовь, Карлота, и можешь идти спать, — сказал он. — Да не стойте же в дверях, сядьте. Вы с чем предпочитаете? С содовой, с минеральной? Ах, чистый? Разделяю ваш вкус.

— Что это все значит? — шевеля непослушными губами, выговорила она наконец. — Куда вы меня привезли?

— Вам не нравится? — улыбнулся он. — Ну да, вы, наверно, привыкли к более фешенебельной обстановке.

— Кто эта женщина, про которую вы спрашивали горничную? — задыхаясь, прошептала она.

— Моя любовница, ее зовут Ортенсия, — сказал он. — Вам льду побольше? Поменьше? Ваше здоровье. Вот видите, не хотели пить, а стакана как не бывало. Позвольте вам налить.

— Я знала, мне говорили, что вы — самый отвратительный негодяй, какой только есть на свете, — вполголоса сказала она. — Чего вы хотите? Унизить меня? Вы за этим меня сюда привезли?

— Затем, чтобы мы выпили и поболтали, — сказал он. — Ортенсия — не мне чета: она, конечно, не такая утонченная и благопристойная дама, как вы, но все-таки производит приятное впечатление.

— Ну, дальше, дальше, — сказала женщина. — Интересно, до чего вы дойдете. Дальше.

— Вас бесит больше всего, что я — это я, — сказал он. — Будь перед вами человек вашего круга, вы бы такого омерзения, вероятно, не испытывали?

— Нет. — Зубы ее на мгновение перестали стучать, губы — дрожать. — Но человек моего круга и не позволил бы себе такого.

— Так, значит, дело не в том, что придется другому отдаваться, а в том, что этот другой — чоло, плебей, — сказал он, сделав глоток. — Разрешите, я налью?

— Чего вы ждете? Хватит! Где тут у вас кровать, на которой вы мучаете своих жертв, мерзкий шантажист? — сказала она. — Вы что, думаете, если я напьюсь, мне будет не так противно?

— Вот и Ортенсия, — сказал он. — Нет-нет, не вставайте, не надо. Здравствуй, крошка. Позволь тебе представить — дама-незнакомка. Сеньора, это Ортенсия. Чуть пьяновата, но, как видите, очень мила.

— Чуть? — засмеялась Ортенсия. — Да я на ногах не стою. Очень приятно, дама-незнакомка, рада познакомиться. Вы давно приехали, Кайо?

— Пять минут назад, — сказал он. — Садись, выпей с нами.

— Вы не думайте, я не ревную, просто любопытно, — засмеялась Ортенсия. — К таким красоткам я никогда не ревную. Ох, ну я и надралась. Ты не куришь?

— Выпей, полегчает, — сказал он, протягивая ей стакан. — Ну и где же ты была?

— У Люси, — сказала Ортенсия. — Да, я заставила Кету увезти меня оттуда: они все перепились, совсем с ума посходили. А чокнутая Люси устроила полный стриптиз, можешь себе представить. Ваше здоровье, дама-незнакомка.

— Вот погодите, проведает об этом наш друг Ферро, он эту Люси крепко отшлепает, — сказал он с улыбкой. — Люси — это подруга Ортенсии, сеньора, и любовница одного господина по фамилии Ферро.

— А вот и нет. — Ортенсия, хохоча, повернулась к женщине. — Ровно наоборот. Ему как раз очень нравится, когда Люси вытворяет что-нибудь такое, он страшно развратный тип. Ты разве не помнишь, как он ее заставил плясать голую вот на этом самом столе? Ух, как вы лихо пьете, дама-незнакомка. Налей своей гостье еще, не жмись.

— Ферро этот — очень славный человек, — сказал он. — Только меры не знает. И удержу.

— Да уж, особенно насчет женского пола, — сказала Ортенсия. — Его сегодня не было, а Люси до того разошлась, что, говорит, не придет до двенадцати, позвоню ему домой и такое устрою. Ну ладно, это скучно, давайте музыку заведем.

— Мне пора идти, — пробормотала женщина, ни на кого не глядя и не трогаясь с места. — Вызовите, пожалуйста, такси.

— Одна, так поздно? — сказала Ортенсия. — Не боишься? Смотрите, эти таксисты — форменные бандиты.

— Минутку, я только позвоню, — сказал он. — Лосано? Вот что: завтра к семи утра доктора Ферро из-под стражи освободить. Да, да, сами проследите. Ровно в семь чтоб он был на свободе. Все, Лосано. Спокойной ночи.

— Ферро посадили? Нашего Ферриту? — сказала Ортенсия.

— Вызови-ка нашей безымянной даме машину, Ортенсия, и помалкивай, — сказал он. — А вы, сеньора, никого не опасайтесь, я распоряжусь, чтоб постовой вас проводил до самого дома. Мы в расчете.

III

А любила ли хозяйка дона Кайо? Должно быть, не очень. Она и плакала-то не потому, что он ее бросил, а потому, что без средств оставил: негодяй, сволочь такая. Сама виновата, говорила ей сеньорита Кета постоянно, сама виновата, даже машину не сумела из него вытрясти, даже дом на свое имя перевести. Но в первые недели ничего в доме не изменилось: холодильник и шкафы набиты припасами, как всегда, Симула по-прежнему подсовывала липовые счета, и жалованье они все три к концу месяца получили полностью. В то воскресенье, когда встретились в Бертолото, сразу заговорили про хозяйку. Что ж с ней теперь будет, кто ей теперь поможет? А Амбросио: ничего, она женщина смышленая, поворотливая, петух пропеть не успеет, как заведет себе нового. Не надо так про нее говорить, сказала ему Амалия, это нехорошо. Пошли они в кино, на аргентинскую картину, а когда вышли, Амбросио стал пришепетывать и присвистывать на аргентинский лад, да перестань же, с ума сошел, смеялась Амалия, и вдруг привиделось ей лицо Тринидада. Потом оказались в комнатенке в Чиклайо и уже стали раздеваться, как вдруг какая-то бабенка лет сорока, ресницы накладные, постучалась, спросила Лудовико, а когда Амбросио сказал, что, мол, уехал в Арекипу и еще не вернулся, лицо у нее вытянулось. Ушла, Амалия стала смеяться над ее ресницами, а потом спросила, что же в самом деле с Лудовико? Дай Бог, чтоб все обошлось, до чего ж у него душа не лежала ехать в Арекипу. Пообедали в центре, гуляли, покуда не стемнело. Присели на лавочку на проезде Республики, разговаривали, глядя, как мимо катят машины. Подул ветерок, Амалия притулилась к нему, а он обнял ее за плечи: ты хотела бы, Амалия, своим домом жить, выйти за меня замуж? Она глядела на него удивленно. Скоро уж они смогут пожениться, завести детишек, Амалия, я коплю деньги. Неужели правда? Неужели будет у нее свой дом и дети? Казалось это таким далеким, невозможным, и Амалия, лежа в кровати, глядела в потолок, пыталась представить, как она будет жить с ним, готовить, обстирывать. И ничего не придумывалось, не представлялось. Да почему же, дура? Сколько людей женятся, почему бы и ему на тебе не жениться?

Минул месяц, как ушел дон Кайо, и вот однажды хозяйка вихрем ворвалась в дом и сразу — за телефон: Кетита, все в порядке, со следующей недели толстяк меня берет, сегодня же начинаю репетировать. Ну конечно, надо обрести форму, да-да, гимнастика, турецкие бани. Вы, сеньора, вправду будете на сцене выступать? Ну конечно, Амалия, как и раньше, только я поломала себе карьеру из-за этого недоноска, а теперь все начну сначала. Идем, я тебе покажу, ухватила она ее за руку, потащила по лестнице, а в кабинете вытащила альбом, тот самый, что ты искала, подумала Амалия, да никак найти не могла. Смотри, смотри, и гордо показывала ей себя в разных видах: в длинном платье до полу, в купальном костюме, с высокими гребнями в волосах, а вот с короной на голове посылает воздушные поцелуи. Нет, ты послушай, Амалия, что про меня писали газеты: и собой необыкновенно хороша, и такой знойный у нее был голос, и каким громовым успехом пользовалась. С того дня все в доме пошло кувырком: хозяйка говорила только про репетиции, села на диету: в полдень — стакан грейпфрутового сока, бифштекс на решетке, а вечером — салат без ничего, умираю с голоду, но ничего, ничего, да закройте же окно, сквозит, дует, если я заболею перед дебютом, руки на себя наложу, и курить бросила, табак для артиста — яд. Однажды Амалия слышала, как она жаловалась Кетите: ничего вперед не дает, такой скупердяй, но ничего, ничего, главное — не упустить шанс, завоевать публику, тогда можно диктовать условия. Ушла она к тому толстяку часов в девять, в брючках, в тюрбане, с чемоданчиком, а вернулась под утро, накрашенная сверх всякой меры. Раньше главная забота была чистота, а теперь — как бы похудеть. Газеты читала чуть не с лупой: послушай, Амалия, что про меня пишут, а если еще кого-нибудь хвалили — то: да у нее все куплены с потрохами.

И вскоре опять начались вечеринки, пошли гости. Среди гостей Амалия иногда узнавала тех лощеных нарядных стариков, что бывали и при доне Кайо, но большинство теперь составляла совсем другая публика: помоложе, попроще одеты, и машины их не ждали, но зато какие веселые, пестрые, яркие, шумные — артисты, жужжала ей в ухо Карлота. Хозяйка развлекалась на всю катушку: сегодня у нас креольская вечеринка, Амалия! Симуле заказывалась утка с рисом или курица в перечном соусе, всякие закуски, покупалось пиво. Теперь уже хозяйка не запирала буфетную, не отсылала их с Карлотой спать. Амалия видела все это сумасшедшее веселье: хозяйка перепархивала из одних объятий в другие, в точности как ее подружки, не противилась поцелуям, больше пила, скорее напивалась. И все-таки, хоть этого и следовало ожидать, Амалия, увидав наутро после очередной гульбы выходящего из ванны мужчину, застыдилась за хозяйку, а потом даже разозлилась: прав оказался Амбросио, петух пропеть не успел, а она уж утешилась. Через месяц подцепила другого, еще через месяц — третьего. Ну, а к ним, к горничным, все равно была очень добра, и если Амбросио спрашивал, как поживает твоя хозяйка, приходилось ему врать, что с тех пор, как дон Кайо ушел, она все грустит — чтоб не думал про нее плохо.

Кого же она выберет? — трепыхалась Карлота. И правда, пора было делать выбор: телефон теперь не замолкал, часто приносили корзины цветов с записочками, а записочки эти хозяйка читала сеньорите Кете. Ну, наконец определилась: это был один из тех, кто захаживал в дом еще при доне Кайо, и Амалия тогда подозревала, что у него шуры-муры с сеньоритой Кетой. Ах, жалко, пожилой, говорила Карлота. Зато богатый, высокого роста, видный, краснощекий, седовласый, так что язык не поворачивался назвать его «сеньор Уриоста», а хотелось, смеялась Карлота, обратиться к нему: дедуля. Человек был культурный, но уж больно здоров пить, а как выпьет, глаза у него лезли на лоб, и хватал ту, что под руку подворачивалась. Раз переночевал, второй, третий, а потом уж часто оставался в Сан-Мигеле до утра, а часов этак в десять выходил, садился в свою кирпичного цвета машину, укатывал. Отбила я у тебя старичка, смеялась хозяйка, а сеньорита Кета со смехом же отвечала: было бы что отбивать. Ох и насмехались же они над ним: ну, что, куколка, отзывается он еще на твою ласку? — Нет, представь себе, но это и к лучшему, целей буду, сохраню тебе, Кетита, верность. Ясно было, что живет с ним хозяйка из одной корысти. Сеньор Уриоста был совсем не такой противный и страшный, как дон Кайо, симпатичный был, и даже жалко его становилось, когда, осунувшийся, с мешками под глазами, брел он вниз по лестнице, а потом совал Амалии в кармашек фартука несколько монеток. Был он куда щедрее дона Кайо и, сразу видно, человек из порядочных. А когда через сколько-то месяцев исчез, Амалия осуждать его не стала: почему, в самом-то деле, должен был терпеть, что его обманывают? Он, понимаешь, узнал про Голубка, возревновал, хлопнул дверью, объясняла хозяйка сеньорите Кете, но ничего, скоро назад прибежит. Однако не прибежал.

Ну, что, хозяйка твоя все грустит? — спросил ее однажды в воскресенье Амбросио. И Амалия сказала ему все как есть: утешилась, завела полюбовника, поругалась с ним, а теперь у нее много разных. Она подумала, он скажет: а что я тебе говорил? И может, даже скажет, чтоб не смела там больше служить. Но он только пожал плечами: ее дело, бог с ней. Ей захотелось его спросить: а если б я так себя вела? — но не решилась. Виделись они по воскресеньям в комнате Лудовико, а иногда и с ним самим встречались: он их приглашал пообедать или пива попить. Вы что, в аварию попали? — спросила Амалия, когда увидела, что он весь перебинтованный. Да, засмеялся он, вроде бы как в аварию, там в Арекипе, но сейчас-то что, было куда хуже. Чего он радостный такой? — спрашивала Амалия у Амбросио, а он ей объяснил, что его после того, как пострадал, взяли наконец в кадры, и получает он теперь больше и вообще важный стал — не дотянешься.

Хозяйка времени теперь дома проводила мало, так что жилось им вольготно, как никогда. Днем они с Симулой и Карлотой слушали по радио постановки или же пластинки крутили. А однажды утром, когда понесла хозяйке завтрак, увидела такое, что дух захватило, Карлота, и скатилась в страшном волнении по лестнице, Карлота, там у сеньоры — новый, молодой и такой красивый, я как увидела, так и обмерла, Карлота. Они с хозяйкой вставали поздно, а Амалия с Карлотой глядели на него не дыша, до того он был хорош собою, голова кругом шла. И хозяйка тоже была как зачарованная: томная такая, ласковая, без конца ластилась к нему, кокетничала, кормила его, можно сказать, с ложечки, сюсюкала, лохматила ему волосы, ворковала с ним, шепча: любовь моя, жизнь моя, ангелочек мой. Амалия ее прямо не узнавала: откуда взялась и нега эта, и голосок, и взгляды.

А сеньор Лукас был такой молоденький, что рядом с ним и хозяйка даже казалась старовата, и такой красавец, что Амалию при одном взгляде на него в жар бросало. Смуглый, зубы белые-белые, глазищи такие, и держится — владыка мира, хозяин жизни. Нет, говорила она Амбросио, с ним-то она крутит не за интерес, да у него и нету ни гроша. Он был испанец и выступал там же, где и хозяйка. Там, в кабаре, мы познакомились и полюбили друг друга, призналась она Амалии, потупив глазки. Иногда они с хозяйкой, расшалившись, начинали петь на два голоса, а Амалия с Карлотой мечтали: вот бы поженились, вот бы детишек завели — уж больно счастлива была сеньора Ортенсия.

Но когда сеньор Лукас совсем перебрался в Сан-Мигель, обнаружились у него коготки. До самого вечера он из дому не выходил, полеживал на диване и распоряжался: то виски налей, то кофе подай. Угодить на него было трудно, в еде он привередничал, а влетало за это от хозяйки Симуле. Заказывал какие-то диковинные блюда — черт его знает, что такое гаспачо[59], ворчала та, и Амалия впервые услышала, как она черного поминает. Короче говоря, они все в нем быстро разочаровались, даже и Карлота. А он, мало того, что капризы строил, оказался вдобавок большим нахалом: хозяйкиными деньгами так и швырялся, тратил их без счета, а если посылал купить что-нибудь, говорил: возьми у Ортенсии, она — мой банкир. Еще любил закатывать вечера, каждую неделю гости, он жить без них не мог. А однажды Амалия подглядела, как он целует сеньориту Кету прямо в губы. Да она-то как могла, ведь самая ближайшая хозяйкина подруга, что с ней-то было бы, если б она их застукала? Да ничего не было бы, простила бы, она влюблена была в него без памяти, и все ему с рук сходило, и стоило ему сказать ей ласковое слово, как вся ее мрачность исчезала, а сама прямо расцветала, молодела на глазах. Ох, он и попользовался же этим. Приносили счета за то, что накупил сеньор Лукас, а хозяйка раскошеливалась или изобретала какие-то невероятности, чтоб оттянуть платеж. Тогда-то Амалия впервые поняла, а сеньор Лукас — нет, и с каждым днем требовал все больше и больше. Одет был как картинка, галстуки разноцветные, пиджаки в талию, башмаки замшевые. Жизнь коротка, любовь моя, смеялся он, надо прожить ее с толком, любовь моя, — и раскрывал объятия. Ты как младенец, отвечала хозяйка. Ну и ну, думала Амалия, выдрессировал — как шелковая стала. Беспрестанно ластилась к нему, садилась к нему на колени или на пол у его ног, так что Амалия глазам своим не верила. Слышала, как она говорит: приласкай меня — нежным таким голоском — поцелуй меня, обними свою старушку, она так тебя любит — и тоже не верила.

В те полгода, что провел сеньор Лукас в Сан-Мигеле, дом уже никак нельзя было назвать полной чашей. И шкафы опустели, и в холодильнике стояло только молоко да зелень, и вина перестали выписывать. Виски отошло в область воспоминаний, и пили теперь писко[60], разбавленную «джинджер-эйл» с сандвичами вместо креольских кушаний. Амалия рассказала об этом Амбросио, а тот улыбнулся: ну и сукин же сын этот сеньор Лукас. Впервые, кажется, в жизни взялась хозяйка подсчитывать расходы, и Амалия чуть не прыснула — такое лицо сделалось у Симулы, когда потребовали у нее сдачу. А потом в один прекрасный день она заявила: они с Карлотой уходят, давайте расчет, поедем в Гуано, там откроем харчевню. Но Карлота перед самым уходом, видя, до чего же Амалия огорчилась, шепнула ей: все вранье, никуда они не уезжают, будем видеться, Симула нанялась в один дом в центре кухаркой, а ее берут в горничные. И тебе, Амалия, надо отсюда ноги уносить, мама говорит, тут добра не жди. Уволишься? Нет, Карлота, я от хозяйки, кроме добра, ничего не видела. Осталась да еще взялась стряпать, лишние полсотни не помешают. С тех пор, правда, хозяева почти никогда дома и не ели: пойдем, любовь моя, поужинаем где-нибудь. Не нравится ему, видишь ли, моя готовка, говорила Амалия Амбросио, ну и пожалуйста. Но работы против прежнего прибыло втрое: прибраться, застелить постели, посуду вымыть, подмести. Домик в Сан-Мигеле перестал быть таким ухоженным и уютным, как раньше. Амалия читала в хозяйкиных глазах страдание: патио, бывало, неделями не поливала и по три, по четыре дня не прохаживалась метелочкой из петушиных перьев по комнатам. Уволили садовника, и герани увяли, трава пожухла. С тех пор как воцарился в Сан-Мигеле сеньор Лукас, сеньорита Кета ночевать не оставалась, но приезжала часто, иногда и с этой иностранкой, с сеньорой Ивонной, а та все подшучивала над хозяйкой и сеньором Лукасом: ну, голубки, как? Ну, новобрачные, что? Один раз, когда сеньора Лукаса не было, Амалия услыхала, как сеньорита пилит хозяйку: он тебя разорит, он проходимец, брось его пока не поздно. Побежала в буфетную: хозяйка скорчилась на диване, а потом вдруг подняла голову да как заплачет. Что ж она, Кетита, сама не видит, не понимает — и Амалия сама чуть не разревелась, — она же, Кетита, не слепая — она же его любит, что же делать, она впервые в жизни полюбила по-настоящему. Амалия выскользнула из буфетной, побежала к себе, закрылась на ключ, и снова привиделось ей лицо Тринидада — когда болел он, когда его выпустили после отсидки, когда он умер. Нет, никуда она не уйдет, хозяйку одну не оставит.

А дом-то и вправду рушился, а сеньор Лукас кормился на развалинах, как стервятник на помойке. Разбитые бокалы, треснувшие вазы новыми уже не заменялись, а он шил себе костюмы; хозяйка изобретала несусветное, чтобы отделаться от кредиторов, ни прачке, ни в лавочку платить было нечем, а он в свой день рождения появился с перстнем на пальце, а на Рождество — с часами: не иначе как Христос-младенец подарил. Не унывал, не печалился: на Магдалене открыли новый ресторан, заглянем, дорогая? Просыпался поздно, потом надолго усаживался в гостиной, газеты почитывал. Амалия глядела на него — красавчик, улыбчивый такой, лежит с ногами на диване, халат винно-красный, мурлычет себе под нос — и чувствовала, как захлестывает ее ненависть: она плевала ему в кофе, бросала волос в суп, мечтала, чтоб его поезд переехал, размело в мелкие кусочки.

Однажды утром, вернувшись, — она за покупками ходила — столкнулась в дверях с хозяйкой и с сеньоритой Кетой — обе в брючках, с сумками в руках. Они идут в турецкие бани, обедать не будут, а она пусть купит сеньору Лукасу пива. Ушли, и вскоре услышала Амалия шажки: проснулся, значит, надо завтрак нести. Поднялась, а сеньор Лукас, уже одетый и даже галстук завязан, торопливо укладывает в чемодан свои вещички. Он едет в турне по провинции, будет выступать в театрах, вернется в понедельник, и говорил-то, словно уже пел в этом своем турне. Вот, Амалия, письмецо это передашь Ортенсии, а теперь вызови мне такси. Амалия глядела на него разинув рот. Наконец опомнилась, вышла из комнаты, ничего не сказав. Поймала такси, снесла вниз чемодан, прощай, Амалия, до понедельника. Она вернулась в дом, села в гостиной сама не своя. Ох, были б дома хоть Симула с Карлотой, при них легче было бы сообщить хозяйке эту новость. Все у нее в тот день из рук валилось, ничего делать не могла, только посматривала на часы, думала. В пять остановился у ворот белый автомобильчик. Она отвела штору и смотрела, как они идут к дому: обе свежие, помолодевшие, словно там, в бане, не вес они сбросили, а года, и открыла им дверь, и тут коленки у нее затряслись. Заходи, Кетита, сказала хозяйка, кофе выпьем, и они вошли и швырнули на диван свои сумки. Что с тобой, Амалия? Сеньор уехал в турне, сеньорита, — и сердце гулко застучало, — оставил вам письмо, там, наверху лежит. Та не побледнела, не шевельнулась. Смотрела на нее спокойно, серьезно, только губы у нее вдруг задрожали. В турне? Лукас — в турне? — и прежде, чем Амалия успела ответить, повернулась, кинулась по лестнице, а сеньорита Кета — следом. Амалия стала прислушиваться: нет, вроде не плачет, а если плачет, то тихонько. Потом какой-то шум, шаги, и крик сеньориты: Амалия! Шкаф был распахнут, хозяйка сидела на кровати. Он правда сказал тебе, что вернется? — сверкнула глазами сеньорита. Сказал — а на хозяйку взглянуть не решалась, — в понедельник обещал — и вдруг заметила, что заикается. Ты его допекла своей ревностью, а он захотел порезвиться с какой-нибудь, сказала сеньорита, в понедельник вернется, будет прощенья просить. Ради бога, Кетита, сказала хозяйка, что ты несешь? Ушел — и прекрасно, закричала сеньорита, освободилась от вампира, а хозяйка сделала вот так рукой — не кричи, мол, загляни в шкаф, ей самой духу не хватает. И снова зарыдала, закрывая лицо, а сеньорита Кета подскочила к шкафу, стала выдвигать ящики, рыться в них, швырять на пол письма, флаконы, ключи — Амалия, красной такой коробки он не уносил? — а Амалия: унес, унес. Господи мой боже, что же это такое, а сеньорита: что такое? Свистнул драгоценности сеньоры Ортенсии, вот что такое, ну, это ему так не пройдет, сейчас она вызовет полицию, его разыщут и посадят, а все цацки вернут тебе. Тут уж хозяйка заголосила навзрыд, а сеньорита велела Амалии дать ей кофе погорячее. Когда вернулась, держа в дрожащих руках поднос, сеньорита куда-то звонила: сеньора Ивонна, у вас же такие связи, путь его найдут. Весь день хозяйка провела у себя, разговаривала с сеньоритой, а вечером приехала эта самая сеньора Ивонна. На следующий день пришли двое из полиции, и один из них был Лудовико. Конечно, сделал вид, что Амалию в первый раз видит. Они все выспрашивали хозяйку о сеньоре Лукасе, а под конец утешили: не беспокойтесь, сеньора, найдем ваши ценности, это вопрос нескольких дней.

А дни настали печальные. И раньше-то было не очень весело, будет потом думать Амалия, а тут уж все пошло под гору. Хозяйка лежала в постели, бледная, непричесанная, и ела только супчики. На третий день сеньорита Кета уехала. Хотите, сеньора, я себе у вас где-нибудь постелю? Нет, Амалия, ночуй в своей комнате. Но Амалия все-таки к себе не пошла, а пристроилась на диване, укрывшись плюшевым одеялом. Лежала в темноте, а лицо все от слез мокрое. Ненавидела она и Тринидада и Амбросио, всех ненавидела. Начинала задремывать и просыпалась, как от толчка, и снова становилось ей жалко, становилось страшно, и вдруг увидела в коридоре свет. Вскочила, приникла ухом к двери, но ничего не услышала и решилась войти. Хозяйка лежала на кровати ничем не прикрытая, и глаза открыты — вы звали, сеньора? Подошла поближе и тогда увидела — на ковре стакан, а глаза у хозяйки закачены под веки. Выскочила с криком на улицу. Отравилась! — и принялась звонить — отравилась! — и колотить в дверь. Появился мужчина в халате, потом женщина, стали бить хозяйку по щекам, давили ей на живот, чтоб рвоту вызвать, куда-то звонили. «Скорая» приехала уже под утро.

Неделю провела хозяйка в больнице. Амалия сходила ее навестить и встретила там сеньориту Кету, сеньориту Люси и сеньору Ивонну. Хозяйка была бледная, слабенькая, но все-таки поспокойней. Вот моя спасительница, сказала, увидав Амалию. Как я ей скажу, что мне и хлеба не на что купить? — думала Амалия. Но хозяйка, к счастью, сама спохватилась: Кетита, дай ей немножко денег. В воскресенье встретилась с Амбросио, как всегда, на остановке и повела его в дом. Я знал, Амалия, что сеньора Ортенсия хотела с собой покончить. Да откуда же? За больницу дон Фермин платит. Дон фермин? Дон Фермин. Она ему позвонила, а он человек благородный, не смог ее оставить в таком положении, теперь помогает. Амалия приготовила кое-чего поесть, потом радио слушали. Легли в хозяйкиной спальне, и тут на Амалию напал неудержимый хохот. Так вот для чего тут повсюду зеркала натыканы, только сейчас до меня дошло, что за стерва эта сеньора Ортенсия, и Амбросио, разозлившемуся от того, что она там закатывалась, пришлось даже схватить ее за плечи, потрясти. О том, чтобы своим домом жить, больше не говорили, и про детей тоже, но было им хорошо друг с другом, не ссорились. Каждую неделю — одно и то же: трамвай, комната Лудовико, иногда — кино, иногда — дансинг. А однажды, когда они пошли в креольский ресторанчик на Барриос-Альтос, случилась история: туда ввалились какие-то пьянчуги, стали кричать: «Да здравствует АПРА!», а Амбросио им: «Долой АПРА!» Чуть до драки не дошло. Приближались выборы, на площади Сан-Мартин митинговали. Весь центр обклеен был плакатами, ездили машины, и оттуда кричали в громкоговорители: голосуй за Прадо, ты его знаешь — и по радио без конца, и листовки — и даже пели на мотив вальса — родину любит Лаваль, — и бесконечные фотографии, — и в ушах у Амалии застряла полечка «Путь указан Белаунде». Стали возвращаться апристы, в газетах замелькали фотографии Айи де ла Торре, и Амалии вспомнился Тринидад. А любит ли она Амбросио? Да, наверно, любит, но с ним было не так, как с Тринидадом, — ни мучений таких, ни радостей, и не бросало ее в жар и в холод. А ты почему за Лаваля? — спрашивала она Амбросио, а он: потому что дон Фермин за него. С Амбросио было спокойно: мы с ним друзья, пришло ей однажды в голову, ну, еще и спим. Уж сколько месяцев не навещала она сеньору Росарио, не видалась с Хертрудис Лама, не ходила к тетке. Целую неделю копила в голове все происшествия, а в воскресенье выкладывала их Амбросио, но он стал до того неразговорчивый, что она иногда даже злилась не на шутку: спросишь его, как там барышня, — хорошо, как сеньора Соила, — нормально, а ниньо Сантьяго так дома и не живет? — нет, ну что, скучают они по нему? — скучают, особенно дон Фермин. Ну, а еще-то что слышно? Да ничего не слышно. Иногда она его дразнила, пугала: вот соберусь как-нибудь в гости к сеньоре Соиле, вот расскажу сеньоре Ортенсии про наши с тобой дела, и он мгновенно вскипал: вот только попробуй, только вякни кому-нибудь, больше меня не увидишь. Чего он так таится, стыдится, стесняется? С большими странностями был человек. А вот если он умрет, спросила ее однажды Хертрудис Лама, будешь горевать по нем, как по Тринидаду? Нет, поплачет, конечно, но такого, будто конец света настал, что жизнь кончилась, нет. Это потому что мы не вместе живем, думала она. Может, если б она ему готовила, стирала, ходила за ним, как заболеет, все было бы иначе.

Сеньора Ортенсия вернулась из больницы — кожа да кости. Платье на ней болталось, лицо сжалось в кулачок, и глаза стали тусклые. Не нашли, сеньора? — а она невесело рассмеялась: не нашли и никогда не найдут, — и глаза тут же наполнились слезами, — полиции за Лукасом не угнаться. Она, бедная, все еще его любила. По правде говоря, Амалия, там уже немного оставалось, я почти все распродала — для него же. Какие дураки эти мужчины, зачем было красть? Попроси он, и я бы отдала. Сеньора Ортенсия сильно переменилась. Неприятности на нее так и сыпались, а она ко всему стала безразлична, целыми днями теперь молчала, тихая такая. Знаете, сеньора, Прадо победил на выборах, АПРА призвала голосовать не за Лаваля, а за Прадо, потому он и прошел, по радио говорили. Но она словно и не слышала: знаешь, я ведь без работы осталась, толстяк контракт не продлил — и сказала она это совсем беззлобно, очень спокойно, будто о самом обычном деле. А через несколько дней сеньорите Кете: а долги меня скоро задушат. Но вроде ее это не пугало и вообще не касалось. Амалия уже и не знала, что врать, когда являлся за арендной платой сеньор Пенено: ушла, будет позже, завтра, в понедельник. Раньше он был сама любезность, так и рассыпался, а теперь — форменная гиена: багровел, задыхался, пер грудью. Как это так «нет дома»? Отпихнул Амалию и закричал: сеньора Ортенсия, долго вы мне будете голову морочить? Хозяйка вышла на лестницу, взглянула на него сверху как на козявку какую: кто вам дал право орать? Скажите Паредесу — я заплачу. Вы не платите, а господин полковник с меня требует, продолжал кричать сеньор Пенено, мы вас по суду выселим, лучше добром съезжайте. Съеду, когда захочу, все так же спокойно сказала хозяйка, а он свое: последний срок — понедельник, или будем принимать меры. Потом Амалия поднялась к ней, думала — она вне себя от ярости, и ничего подобного: лежит, уставившись в потолок, а глаза тусклые такие, неподвижные, как слюда. При Кайо Паредес вообще не хотел брать денег, а теперь — вот. Говорила она врастяжку, слабым голосом, словно засыпала или была в дальней дали от всего. Что ж, Амалия, придется переезжать, ничего не поделаешь. Начались суматошные дни. Хозяйка уходила рано, приходила поздно — сотню, не меньше, квартир посмотрела, но все очень дорогие, — звонила по телефону то одному сеньору, то другому, просила одолжить денег и бросала трубку, кривя губы: сволочь, тварь неблагодарная. В день переезда пришел сеньор Пенено, заперся с хозяйкой в комнате, где раньше был кабинет дона Кайо, а потом хозяйка вышла и велела грузчикам вынуть из фургона и поставить на место всю обстановку из гостиной и бар тоже.

Но квартирка на Магдалена-Вьеха, куда они перебрались, была такая маленькая, что все равно бы не поместилось, даже и то, что привезли, ставить было некуда, и хозяйка продала письменный стол, кресла, зеркала, буфет. Квартирка помещалась в зеленом доме, на втором этаже — столовая, спальня, ванная, кухня, комната для прислуги, а при ней — своя ванная. Квартира была новая и, когда все привели в божеский вид, расставили по местам, выглядела очень даже прилично.

А когда в первое же воскресенье встретились с Амбросио на проспекте Бразилии у военного госпиталя, сразу же и поссорились. Бедная сеньора Ортенсия, стала рассказывать Амалия, в нужду попала, и мебель у нее отняли, а сеньор Пенено — такой хам, а Амбросио ей на это: я очень рад. Что? Гадина твоя сеньора Ортенсия. Что? Тянет из людей деньги, клянчит у дона Фермина, а он уж и так сколько ей передавал, постыдилась бы, бессовестная. Брось ее, Амалия, найдешь себе другое место. А я скорей тебя брошу, сказала Амалия. Целый час они ругались и так до конца и не помирились, хоть Амбросио сказал: не будем о ней больше говорить, не хватало только из-за этой полоумной поссориться.

С одолженными деньгами и с тем, что выручили за мебель, можно было кое-как перебиться, пока не подвернется подходящая работа. И хозяйка довольно скоро устроилась петь в «Лагуну». Опять пошли разговоры, что бросает курить, опять уходила под вечер сильно намазанная. Сеньора Лукаса больше не поминала никогда, а виделась только с сеньоритой Кетой. Да и ту было не узнать: больше не сыпала шуточками, и куда девались ее беспечность, лукавство, веселье. Разговоры были только о деньгах. Киньонсито от тебя без ума, а она: да на кой он мне сдался, с пустым карманом. Появились через некоторое время и мужчины, но хозяйка никогда их в дом не пускала, а заставляла ждать на улице, пока переоденется. Не хочет, чтобы видели, как мы теперь живем, думала Амалия. Хозяйка просыпалась и первым делом наливала себе. Потом слушала радио, читала газету, звонила сеньорите Кете и выпивала еще рюмки две-три. Красота ее поблекла.

Так проходили дни за днями, а о том, что хозяйка больше не выступает в «Лагуне», узнала Амалия не сразу. И в понедельник, и во вторник хозяйка оставалась дома: сегодня вечером тоже петь не будете, сеньора? Я ушла из «Лагуны», Амалия, они меня бессовестно эксплуатируют, устроюсь получше. Однако что-то не замечалось, что она ищет место: лежала в постели, задернув шторы, слушала в полутьме радио. Нехотя вставала покушать, и Амалия, входя в комнату, видела, как она сидит, уставившись неизвестно куда, отвечает слабым голосом, а двигается как смертельно усталый человек. Часов в семь она причесывалась, красила губы и ногти, а в восемь за ней заезжала на своем автомобильчике сеньорита Кета. Возвращалась под утро пьяная-пьяная, так что иногда не могла даже сама раздеться, сил не было, — будила Амалию. Посмотрите, как госпожа похудела, говорила она сеньорите, скажите ей, чтоб кушала, заболеет ведь, и та говорила, но проку от этого не было никакого. Все время носила она свои платья к портнихе на проспект Бразилии — ушивать. Каждый день выдавала Амалии на расходы и ни разу не задержала ей жалованье. Откуда же брались у нее деньги? Ни один мужчина не оставался пока ночевать на Магдалене, но не на улице же она обделывала свои дела? Когда устроилась в «Монмартр», ни о сквозняках, ни о том, чтобы бросить курить, уже и речи не было. Да ей теперь и петь не хотелось, и красоту наводила вяло, словно по привычке, и внимания не обращала на то, чисто ли в комнатах, прибрано ли, не то что раньше, когда крик поднимала, заметив где-нибудь пыль. Не замечала она переполненные окурками пепельницы и уже не спрашивала по утрам: душ принимала? присыпалась? Квартира была в запустении, но у Амалии времени не хватало управиться со всем, да и поддерживать чистоту становилось ей все трудней. Она меня прямо как заразила, я сама теперь хуже дохлой, жаловалась она Амбросио. Что же это с нею творится, сеньорита, отчего она в таком упадке — неужели все горюет по сеньору Лукасу? И это тоже, отвечала сеньорита, а кроме того, она же пьет постоянно и глотает успокаивающие таблетки и потому всегда как в тумане, еле соображает.

Однажды позвонили в дверь. Амалия открыла, а на пороге — дон Фермин. Он опять ее не узнал: Ортенсия меня ждет. Ух, как же он постарел с того раза: и седины прибавилось, и глаза запали. Тут хозяйка послала ее за сигаретами, а когда в воскресенье она спросила Амбросио, зачем приезжал дон Фермин, он скривился: денег привозил, она его держит мертвой хваткой. Чего ты ее так ненавидишь? Что она тебе сделала? Мне-то ничего, сказал Амбросио, а к дону Фермину присосалась, тянет из него, пользуясь его добротой, другой бы на его месте давно послал ее куда подальше. Амалия вскипела: так чего ты суешься не в свое дело. Бери расчет, упрямо повторял он, брось ее, вместе с голоду подохнете.

Иногда сеньора Ортенсия пропадала дня по два, по три, а возвращаясь, объясняла: я была в поездке, Амалия, в Паркасе, в Куско, в Чимботе. Из окна Амалия смотрела, как она со своим чемоданчиком садится в машину, а за рулем — кавалер. Некоторых она уже узнавала по телефону и пыталась представить, какие они, сколько им лет. На рассвете однажды разбудили голоса, она выглянула и увидела хозяйку с гостем — оба смеялись и пили. Потом хлопнула дверь, она решила — в спальню пошли. Но нет, оказалось, это гость ушел, а хозяйка, когда она пошла спросить, подавать ли уже завтрак, лежала на кровати одетая и так странно глядела. Она и на Амалию так уставилась, беззвучно смеясь, и та спросила: сеньора, вам нехорошо? Она не ответила, лежала как труп, одни глаза жили, блуждали. Амалия побежала звонить, набрала, вся дрожа, номер сеньориты Кеты: сеньорита, она опять что-то над собой сделала, лежит на кровати, не слышит, не отвечает, а сеньорита ей крикнула: молчи! не бойся, слушай меня! Дай ей кофе покрепче, врача не вызывай, а сама она сейчас приедет. Выпейте, сеньора, вам полегчает, плакала Амалия, сеньорита Кета сейчас приедет. Ничего — глухая, слепая, немая, так что пришлось поднять ей голову, поднести чашку к губам. Послушно стала пить, и две струйки потекли у нее с уголков рта на шею и грудь. Вот, сеньора, вот, вот и хорошо, до конца, до конца — и гладила ее по волосам, и целовала ей руки. А сеньорита Кета ахать над ней не стала, а прямо с порога принялась ругаться. Послала Амалию за спиртом, велела дать еще кофе, стали тереть хозяйке лоб и виски, и все ругала ее полоумной, сумасшедшей, идиоткой, а сеньора Ортенсия между тем приходила в себя. Улыбнулась — это был такой лабиринт, — шевельнулась, а сеньорита ей: с меня хватит! Мне надоели твои фокусы, я тебе не нянька, ты влипнешь по-настоящему, хочешь умереть — умирай, только сразу, не растягивай удовольствие. В тот вечер хозяйка в «Монмартр» не пошла, но наутро была уже в порядке.

А влипла она еще через день. Амалия как раз возвращалась из лавочки и вдруг увидела у подъезда полицейскую машину, а двое — один в форме, второй — гражданский — о чем-то спорили с хозяйкой. Дайте мне позвонить, говорила она, но ее схватили за руки и втолкнули в машину, увезли. Амалия до того перепугалась, что постояла еще на улице, собираясь с духом. Первым делом, конечно, стала звонить сеньорите Кете, а там никто не подходит, целый день крутила диск, но так никто и не ответил. А может, сеньориту тоже забрали, а теперь и за ней приедут. Соседская прислуга пришла узнать, что стряслось, за что арестовали сеньориту Ортенсию. Ночью Амалия глаз не сомкнула: вот сейчас явятся, заберут тебя. Наутро появилась сеньорита Кета и, когда Амалия ей все рассказала, прямо переменилась в лице, кинулась к телефону: сеньора Ивонна, помогите, сделайте что-нибудь, она не виновата, это все Пакета — и сама была заметно напугана и растеряна. Потом дала Амалии пять солей: Ортенсию впутали в мерзкую историю, наверно, сюда нагрянут полиция и журналисты, поживи денька три у родных или кто там у тебя есть. Глаза у нее были полны слез, а Амалия слышала, как она прошептала: несчастная Ортенсия. Куда ж ей идти? К тетке. А тетка в ту пору держала пансиончик на Чакро-Колорадо. Хозяйка моя уехала, дала мне отпуск. Тетка побранила ее, что столько времени не показывалась, потом стала вглядываться, вглядываться и вдруг — хвать за подбородок: врешь! тебя уволили, потому что ты беременная. Амалия стала возражать — да что вы! да ничего подобного, да не от кого ей беременеть. И тут ее как стукнуло: а может, тетка-то права? Может, поэтому месячных так долго нет? И хозяйка и полиция вылетели у нее из головы, думала только, как же она скажет Амбросио и что он ей на это скажет. В воскресенье шла к остановке у военного госпиталя, молясь про себя. Про сеньору Ортенсию он уже знал. Она дома, Амалия, дон Фермин замолвил за нее словечко, ее отпустили. А за что брали-то? Да так, вляпалась в одно дело — и сменил тему: Лудовико им дает комнату на всю ночь. Они с ним теперь редко виделись, и Амбросио сказал, что тот вроде бы собирается жениться и говорил, будто бы покупает домик в Вильякампа, ничего себе, а? Потом пошли в один ресторанчик на Римаке, и там он ее спросил: ты чего не ешь ничего? Не хочется, завтракала недавно. А чего молчит? Она про хозяйку думает, завтра пойдет к ней с утра. Чуть только оказались наедине, она и брякни: тетя говорит, я беременная. Он так и сел. Что ты мне мозги крутишь со своей тетей, схватил ее за руку, сама, что ли, не знаешь?! Ей самой тоже так кажется — и заплакала. А он вместо того, чтобы утешить, смотрел на нее, как будто она проказой покрыта — того и гляди, заразит. Не может быть, все повторял он, не может быть, и голос у него пресекался. Амалию ноги сами вынесли оттуда. Но на улице Амбросио ее догнал. Ну что ты, ну, не плачь, одурело повторял он и проводил до остановки, я просто от неожиданности, я растерялся. На проспекте Бразилии распрощались до воскресенья. Не придет больше, подумала Амалия.

Но сеньора Ортенсия не сердилась на нее: Амалия, здравствуй. Обняла ее: я уж думала, ты побоишься прийти. Да как вы такое могли подумать. Я знаю, знаю, сказала хозяйка, ты мне друг, Амалия, настоящий друг. Ее хотели впутать в дело, к которому она никакого отношения не имела, есть такие люди, которые только и мечтают ножку подставить — вот хоть Пакета, ах, да все люди сволочи. И снова потекли дни за днями — такие, как всегда, только каждый новый день был чуточку хуже вчерашнего: денег становилось все меньше. Однажды в дверь позвонил человек в форме. Вам кого? Но тут выбежала хозяйка — Ричард, привет, — и Амалия его узнала. Это был тот самый гость, что на рассвете ушел, только теперь на нем была фуражка и синяя тужурка с золотыми пуговицами. Сеньор Ричард был пилотом авиакомпании «Панагра», всю жизнь летал, виски седые, на лбу соломенная челка, сам веснушчатый, толстенький, и смешно так говорил по-испански, вставляя английские слова. Он Амалии понравился. Он первым остался ночевать у них. Прилетал в Лиму по четвергам и прямо из аэропорта приезжал к ним, снимал свою синюю форму, мылся под душем, отдыхал немного, и они с хозяйкой уходили, а возвращались под утро с шумом и громом, спали до полудня. Иногда сеньор Ричард оставался в Лиме еще на день. Ему нравилось возиться на кухне — повязывался Амалиным передником и что-то стряпал, а они с сеньорой смотрели, смеясь, как он делает омлеты, или лапшу, или пиццу. Был он большой шутник и весельчак, и сеньора Ортенсия отогревалась возле него. Почему бы ей не выйти за него замуж? — он такой славный человек — а она смеялась: у него уже есть жена, Амалия, и четверо детей в придачу.

Однажды, месяца через два, появился он не в четверг, а в среду. Хозяйка была у себя, сидела взаперти, поставив свой коктейль на ночной столик. Сеньор Ричард испугался, позвал Амалию. Та стала его успокаивать: да не бойтесь, это ничего, это бывает, это пройдет. Но сеньор Ричард даже побагровел со страху, залопотал по-английски, надавал хозяйке пощечин, так что голова у нее замоталась из стороны в сторону, но смотрела на них сеньора Ортенсия, будто не понимала, кто они и зачем. Сеньор Ричард позвонил куда-то, потом выбежал из дому и вернулся с врачом, который сделал сеньоре укол. Когда врач ушел, сеньор Ричард появился на кухне вне себя от гнева и красный как рак, начинал по-испански, а переходил на английский. Да что случилось, сеньор, чего вы кричите и ругаетесь? Он размахивал руками, и Амалия подумала: спятил, как бы он меня не пришиб ненароком. Тут на кухню вышла хозяйка: ты по какому праву кричишь на Амалию? Она кричала на него, он — на нее, потом ушли в комнаты и там скандалили, и даже до рук дошло — дерьмо ты американское, сама дерьмо — и Амалия боялась, как бы сеньор Ричард их обеих не убил. Но сеньор Ричард ушел, а хозяйка еще кричала ему вслед всякие обидные слова. И тут Амалия почувствовала, что ей совсем худо, успела поднести ко рту подол передника, но все равно — стошнило ее прямо на пол. Прибежала хозяйка, услышав, как ее выворачивает: иди в ванную, не бойся, ничего-ничего. Амалия вымыла лицо, вернулась в комнату с мокрой тряпкой и с метелкой, а хозяйка смеется: ничего страшного, мне давно уже хотелось прогнать этого идиота, а Амалия со стыда сгорела. И тут вдруг хозяйка оборвала смех, и на губах у нее появилась улыбка: ну-ка, ну-ка — такая, как, бывало, в Сан-Мигеле, — подойди-ка сюда, тихоня, ближе, ближе. Амалия почувствовала, что краснеет — да ты уж не в положении ли, — что голова у нее кружится — да что вы, сеньора? Но хозяйка схватила ее за руку: мне можешь не вкручивать, ясно, что да. Она нисколько не рассердилась, а только все удивлялась и смеялась. Что вы, сеньора — а ноги стали как ватные. И заплакала. Ах ты, тихоня, тихоня, сказала ей хозяйка ласково. Принесла стакан воды, усадила: кто бы мог подумать? Наверно, сеньора, я и вправду беременная, все это время мне так нехорошо, и жажда мучит, и тошнит. Тут она совсем расплакалась, а хозяйка стала ее утешать: дурочка, что ж тут плохого, она ее сводит к доктору, почему ж ты мне раньше не сказала? Не надо было столько работать. Но Амалия продолжала плакать: из-за него, сеньора, он сказал, что вы меня уволите, как узнаете. Первый день со мной знакома? — улыбнулась сеньора Ортенсия. Как тебе такое в голову могло прийти? А Амалия: этот шофер, ну, Амбросио, вы его знаете, он привозил в Сан-Мигель записочки, вот он не хотел, чтобы кто-нибудь знал, прямо блажь какая-то. И все рыдала: он один раз ее уж чуть не погубил, а теперь ведет себя еще хуже, как узнал, что ребенок будет, странный стал, Амалия ему — тошнит меня, а он заводит речь о другом, Амалия ему — уже шевелится, а он: не могу сегодня с тобой остаться, дел очень много. И видятся они теперь совсем редко, и приходит он по воскресеньям как по обязанности, и тут хозяйка широко раскрыла глаза: Амбросио? Да, и больше не водит ее в ту квартирку к своему приятелю, — шофер дона Фермина? — да, пригласил ее пообедать и сразу смылся — и давно ты с ним? И поглядела на нее, качая головой: ну и ну. Он какой-то ненормальный, сеньора, вечно у него тайны, секреты, он вроде бы как стеснялся, что ее с ним увидят, а теперь, наверно, опять, как в тот раз, ее бросит. А хозяйка все качала головой, все смеялась: ну и ну, кто бы мог подумать? А потом вдруг серьезно: ты его любишь, Амалия? Да, любит, он же ей муж, а теперь как узнает, что я вам все рассказала, — бросит, а может, и убьет. Опять слезы полились в три ручья, а хозяйка подала ей еще воды, обняла: не узнает и не бросит. Так они разговаривали, и хозяйка ее утешала, успокаивала, не бойся, он не узнает. Ты к доктору ходила? Нет. Да разве так можно? Какой срок? Пятый месяц, сеньора. На следующий день хозяйка сама повела ее к врачу, тот осмотрел Амалию и сказал, что беременность протекает очень хорошо. Вечером пришла сеньорита Кета, и хозяйка ей при Амалии: можешь себе представить, она ждет беби. Да? — сказала сеньорита Кета без особенного интереса. Да ты бы знала, от кого, рассмеялась хозяйка, но, заметив, какое лицо сделалось у Амалии, приложила палец к губам, — не имею права сказать, это секрет.

Что же теперь будет? Ничего не будет, ее не рассчитают. Хозяйка возила ее к доктору и следила, чтоб Амалия выполняла все его указания: это не поднимай, полы не натирай, не наклоняйся, тебе вредно. Очень она была к ней добра, и Амалии стало легче — излила душу, выплакалась хоть кому-то. Ну а если Амбросио все же узнает? Ну, узнает и узнает, теперь уж можно не бояться, все равно бросит. Но он, однако, не бросал — приходил каждое воскресенье. Они шли куда-нибудь обедать, разговоры разговаривали, а Амалия думала: боже ты мой, о чем мы только говорим, сами перед собой притворяемся. Да, говорили обо всем, кроме главного. К Лудовико в комнату больше не ходили, просто гуляли или в кино шли, а потом Амбросио провожал ее до военного госпиталя. Он, как Амалия замечала, чем-то был озабочен, взгляд иногда становился невидящим, а она думала: чего ты распереживался-то так, разве я прошу, чтоб ты женился, или денег? А однажды в воскресенье, когда они выпили вермута, вдруг услышала севший его голос: ты как себя чувствуешь? Да хорошо, ответила она, опустила глаза: это насчет ребенка, что ли? Когда родишь, работать уж нельзя будет, услышала она. Это почему же? а чем же я жить стану? А он: да уж, видно, мне это на себя придется взять. И больше рта не раскрывал до самого госпиталя. На себя взять? — думала она, лежа в темноте, поглаживая живот, — ему? То есть что же: вместе жить? своим домом?

Пятый месяц, шестой. Ей стало трудно двигаться, иногда посреди уборки приходилось все бросать, делать передышку, или когда на кухне стряпала. А однажды хозяйка ей сказала: мы переезжаем. Куда, сеньора? В Хесус-Мария, эта квартирка нам уже не по карману. Пришло несколько мужчин, посмотрели обстановку, поторговались, пригнали фургон и стали выносить кресла, обеденный стол, ковер, проигрыватель, холодильник, кухню. У Амалии сердце сжалось, когда на следующий день она увидела три чемодана и десяток свертков — все имущество сеньоры Ортенсии в них уместилось. Тебе-то что, дура? Дура и есть, не могла не горевать. Сеньора, как же это вы так, остались почти что без ничего и нисколечко не грустно? Нет, Амалия, и знаешь, почему? Потому что я скоро вообще уеду из Перу. Хочешь, и тебя с собой возьму, — и засмеялась. Что это с ней? Откуда вдруг хорошее настроение, и планы какие-то, и былые замашки важной дамы? Амалия похолодела, ступив на порог новой квартиры на улице Генерала Гарсона, и не то, чтоб уж очень маленькая, но до того старая, до того запущенная: столовая крошечная, и спальня тоже, а кухня и ванная — как на карликов рассчитаны. В ее комнате только один матрас и умещался. Мебель тоже была ветхая, обшарпанная. Тут раньше сеньорита Кета жила? Да. А Амалии не верилось: как же, белый автомобиль и сама такая элегантная, не пристало ей такое жилище. А теперь она где? Теперь переехала на Пуэбло-Либре.

На новом месте хозяйка приободрилась: рано вставала, лучше кушала, большую часть дня дома не бывала и с Амалией разговаривала, не то что раньше. И все про то, как уедет в Мексику: уеду в Мексику, Амалия, и никогда сюда не вернусь больше. Приезжала их проведать сеньорита Кета, и Амалия, задыхаясь в своей тесной кухоньке, слышала их разговоры, все про то же: еду, уеду, не приеду. Значит, правда, подумала Амалия, на самом деле собралась, и стало ей грустно. Это все из-за тебя, сказала она будущему ребенку, из-за тебя я стала непонятно что, плачу по пустякам, на ровном месте мне грустно, совсем дурой я с тобою стала. А когда вы едете, сеньора? Скоро, Амалия. Однако сеньорита Кета эти планы всерьез не очень-то принимала, Амалия слышала, как она говорила: не строй, Ортенсия, воздушные замки, не воображай, что все у тебя пройдет гладко, опасное дело ты затеяла. Что-то во всем этом было странное, но что? что? Спросила сеньориту Кету, а та сказала: женщины, Амалия, — глупый народ, ведь он ее зовет, потому что ему нужны деньги, а когда идиотка Ортенсия их ему привезет, он ее опять бросит. Кто «он», сеньорита, — Лукас? Ну конечно Лукас, кто ж еще? Амалия совсем оторопела. И она к нему едет? Он ее бросил, обобрал, а она — к нему? Но вскоре ей уже стало не до сеньоры и ни до чего — очень худо делалось. В первые месяцы она так не выматывалась, а теперь еле ноги таскала: утром спала, вечером спала, и, приходя с покупками, тоже полеживала. Готовила теперь сидя: эк тебя разнесло, думала она.

Стояло лето, Амбросио возил дона Фермина с семейством в Анкон, и виделись они с ним редко. А может, и не было никакого Анкона, а просто предлог нашел, чтоб потихоньку от нее улизнуть. Он опять стал каким-то странным. Как бежала Амалия к нему на свидание, сколько надо было всего рассказать ему, а тут такой ушат холодной воды: а хозяйка хочет ехать в Мексику, представляешь? — угу — к этому проходимцу — ну? — а в нашей теперешней квартирке разве только карлики поместятся, — да? — да ты не слушаешь, — как не слушаю? — о чем ты все думаешь? — да ни о чем я не думаю. Ну и бог с ним, подумала Амалия, я его больше не люблю. Когда хозяйка твоя уедет, приходи сюда, говорила ей тетка, когда останешься на улице, помни — это твой дом, говорила сеньора Росарио, и Хертрудис тоже. Если жалеешь о том, что ты мне предложил, так нечего дуться, а просто забудь, сказала она однажды Амбросио, я у тебя ничего не просила. А он удивленно спросил: а что я тебе предлагал? А потом: спать, начинать все сначала? Однажды она решила подсчитать, сколько слов вымолвит Амбросио за целое воскресенье, — меньше ста. Что ж он, ждал, пока она родит, чтобы уж потом бросить? Нет уж, она его первая бросит. Она найдет себе место, а с ним видеться больше не будет, и как сладко будет, когда он придет прощения просить, сказать ему: уходи, ты мне не нужен, пошел вон!

Живот становился все больше, а хозяйка все чаще говорила об отъезде, да когда же вы собираетесь, сеньора? Точно еще не знает, но скоро. Однажды вечером Амалия слышала, как они с сеньоритой Кетой кричали друг на друга, но ей было до того худо, что не могла даже встать с кровати: я слишком много перестрадала, я от всех натерпелась и сама теперь ни с кем церемониться не стану. Терпеть тебе сейчас придется, отвечала сеньорита, то были цветочки, а теперь будут ягодки. Ты просто рехнулась, Ортенсия. А утром как-то, идя с рынка, увидела на улице у подъезда машину, а в машине — Амбросио. Решила, что он к ней приехал, а он прижал палец к губам: ш-ш-ш, не поднимайся пока, проходи, там дон Фермин. Амалия села в скверике на углу: горбатого могила исправит, чего он, ей-богу, все время боится? Она его ненавидела, ее от него воротило, Тринидад был в тыщу раз лучше. Когда машина отъехала, поднялась домой, а хозяйка была как тигрица. Ходила по комнате, курила, расшвыривала стулья: что ты уставилась на меня, идиотка, ступай на кухню! Амалия заперлась в своей комнатенке. Она меня никогда еще не обзывала, думала она. Потом уснула. А когда выглянула, хозяйки уже не было. Вернулась вечером, попросила прощенья, что накричала на нее: у меня, Амалия, нервы не в порядке, этот мерзавец довел меня до белого каления. Нет-нет, ничего готовить не надо, пусть ложится спать.

Ей стало хуже. Целую неделю хозяйка или уходила из дому, или разговаривала сама с собой, и настроение у нее было отвратительное. А в четверг утром Амалия нагнулась и вдруг почувствовала, будто кости ломаются, опрокинулась на пол. Попыталась встать — не смогла. Еле доползла до телефона, сеньорита, сеньорита, это я, сеньоры Ортенсии дома нет, боли страшные, вся мокрая, умираю. Целая вечность, наверно, прошла, когда, как во сне, увидела она перед собой хозяйку и сеньориту Кету. Под руки, чуть не волоком вывели ее по лестнице, посадили в машину, повезли в родильный дом: не бойся, это еще не роды, они ее будут навещать, проведывать, успокойся, Амалия. А боль накатывала волнами, и резко, так что затошнило, запахло скипидаром. Хотела помолиться — не смогла, наверно, смерть пришла. Положили ее на носилки, подняли наверх, и какая-то старуха с волосами на подбородке стала, ворча, раздевать ее. Она подумала о Тринидаде, чувствуя, как мышцы точно рвутся и нож вонзается в тело, проходит от поясницы к спине.

Когда очнулась, вся горела, в желудке как будто раскаленные уголья. Даже кричать сил не было, вот я и умерла, подумала. В горле стоял ком — ни выплюнуть, ни проглотить. Постепенно стала узнавать заставленную койками комнату, лица женщин, высокий, грязный потолок. Трое суток проспала, сказала ей соседка справа, а та, что слева: кормили тебя через трубку. Чудом жить осталась, сказала сиделка, и дочка твоя тоже. Больше детей не заводите, сказал смотревший ее доктор, и тот-то ребенок чудо. Потом добрая монашка принесла ей сверточек: девочка была крохотная, лысая, глазки еще не открылись. И жажда прошла, и боль отпустила, она села на кровати, дала ей грудь. Почувствовала — щекотно стало соску, засмеялась как сумасшедшая. У тебя, что ли, нет никого? — спросила соседка слева, а та, что справа: хорошо, что тебя вытащили с того света, тех, у кого никого нет, в братской могиле хоронят. Спросила, не приходил ли кто ее проведать. Нет. Сеньора, белая-белая такая, волосы черные, глаза большие? Нет. А сеньорита высокая, видная, волосы рыжие? Нет, никого не было. И не звонил никто, не справлялся? Нет. Да как же это? Почему же это они так себя ведут, отвезли и забыли. Но она не рассердилась, не огорчилась. Щекочущее ощущение охватило все тело, а сверточек трудился изо всех сил, хотел еще. Не приходили? — и помирала со смеху: дурочка, куда ж тебе столько молока, ты же насосалась так, что обратно лезет.

На шестой день доктор сказал: все в порядке, я тебя выписываю. Поосторожней, ты после операции ослабела, отдохни по крайней мере месяц. И помни: с детьми — все. Она встала, и голова закружилась. Она похудела, пожелтела, глаза ввалились. Попрощалась с соседками, с матушкой, побрела на улицу, и полицейский у ворот поймал ей такси. У тетки затряслись губы, когда она с ребенком на руках предстала перед ней. Обнялась, заплакали. Что ж твоя хозяйка себе позволяет — не позвонила даже, не пришла проведать, свинство-то какое? Да-да, тетушка, а она-то, дура, все ей помогала, не хотела от нее уходить. А этот твой — тоже не показывался? Нет, тетя. Когда поправишься, сказала тетка, сходим с тобой в полицию, напишем на него бумагу, чтоб признал ребенка и денег давал. В домике было четыре комнаты: в одной сама тетка, а три другие сдавала: жила там чета стариков, целый божий день слушали радио, а готовили себе на примусе, чадившем на всю квартиру: муж служил на почте и только недавно вышел на пенсию. Двое других жильцов были родом из Айакучи — один был портной, другой — мороженщик. У тетки они не столовались, по ночам пели на кечуа. Тетка постелила у себя в комнате матрас, там и стала жить Амалия. Целую неделю она почти не вставала — сразу голова кружилась. Но ничего, не скучала. Играла с Амалитой, разглядывала ее, шептала ей на ухо: вот скоро пойдем к этой гадине за жалованьем и скажем ей: не хотим больше у вас служить, а если этот гад нам на глаза покажется, мы ему скажем, чтоб проваливал, мы в нем не нуждаемся, будь здоров. Я тебя устрою в кафе в Бренье, у меня там друзья, говорила тетка.

Через неделю она оправилась, и тетка дала ей денег на автобус: смотри, вытряси из нее все, что тебе причитается. Увидит меня, ей стыдно станет, думала Амалия, умолять будет, чтоб я вернулась. Но нет, ищите себе другую дуру. С ребенком на руках пришла на улицу Генерала Гарсона и в дверях столкнулась с хромоногой Ритой, прислугой с первого этажа. Улыбнулась ей: здравствуй, Рита. А та раскрыла рот, хотела удирать. Неужто я так изменилась? Ты меня не узнаешь, я — Амалия, засмеялась Амалия, со второго этажа. Тебя выпустили? — сказала Рита. Да кто ее забирал-то, полиция, что ли? А если меня с тобой увидят, не заберут меня? На нее уже кричали, расспрашивали, выведывали, и не у нее одной, а у всех в доме — и у той, что с третьего этажа, и с четвертого, и грубо так: где, мол, она, куда ушла, где скрывается, куда девалась эта самая Амалия. Очень грубо, с бранью и угрозами: говори, мол, а не то сама сядешь. Как будто мы чего знаем, сказала Рита. Она подошла поближе и понизила голос: где тебя нашли, что тебя спрашивали, ты им сказала, кто ее убил? Но Амалия, привалившись к стене, бормотала только: подержи ее, подержи ее. Рита приняла у нее девочку: что с тобой? что они с тобой сделали? Привела ее к себе на кухню, слава богу, хозяев нет, усадила, дала воды. Убили? — повторяла Амалия, а Рита, держа ребенка, не кричи, ты что, не дрожи ты так. Сеньору Ортенсию убили? Рита выглянула в окошко, заперла дверь на ключ, сунула ей девочку обратно: не кричи, весь дом сбежится. Да где ж она была, да как же она ничего не знает, ведь об этом во всех газетах было, и всюду фотографии сеньоры Ортенсии, разве в роддоме радио нет? А Амалия, стуча зубами, попросила: дай, Рита, чего-нибудь горячего, чаю или что-нибудь. Рита налила ей чашку кофе. Да ты, считай, в сорочке родилась, ведь сюда целыми днями ходили, полицейские, репортеры и прочие, один за другим, один за другим, ходят-ходят, звонят, расспрашивают и все хотят знать, где ты, когда ушла, где скрываешься, слава богу, так и не нашли тебя. Она отхлебывала кофе, говорила «да», «спасибо, Рита», укачивала заплакавшую Амалиту. Да-да, сейчас уйдет, затаится, сюда больше ни ногой, а Рита: если тебя схватят, так дешево, как мы, не отделаешься, не знаю уж, что с тобой и сделают. Амалия встала — спасибо — и вышла. Думала, сознание потеряет, но все-таки добралась до угла, и голова перестала кружиться, прибавила шагу, прижимая девочку к груди, чтоб не слышать ее плача. Такси проехало — не остановилось, второе — тоже, и она трусила по улице: вон полицейские, вот сейчас она с ними поравняется, ее и схватят, вот сейчас — и наконец третья машина затормозила. Когда попросила у тетки денег расплатиться с шофером, та разворчалась: могла бы и на автобусе, не велика барыня. Закрылась в комнате. Бил ее такой озноб, что укуталась всеми теткиными одеялами, но к вечеру пришлось сделать вид, что проснулась, отвечать на вопросы: нет, не застала ее, в поездку уехала. Конечно, сходит еще, заберет, что положено, нет, грабить себя не позволит. И думала, что надо позвонить. Открыла теткин кошелек, нашла монетку, пошла в кабачок на углу. Номер не забыла, ясно помнила его. Но детский голос ответил: нет здесь таких, никакая сеньорита Кета здесь не живет. Снова набрала. На этот раз подошел мужчина: нет такой, и не знают, они недавно переехали сюда. Она прислонилась к дереву, чтобы перевести дыхание. Как страшно ей было, весь мир сошел с ума, думала она. Вот почему хозяйка не пришла ее проведать: об этом убийстве по радио передавали, ее, наверно, тоже разыскивают. Арестуют, будут допрашивать, бить, может, и убьют, как Тринидада убили.

Несколько дней не выходила из дому, помогала тетке по хозяйству и с уборкой. Молчала и все думала — ее убили, она умерла. Сердце падало всякий раз, как в дверь звонили. На третий день пошли крестить Амалиту, и когда падре спросил: как наречем младенца? — ответила: Амалия-Ортенсия. Ночей она теперь не спала, все сидела, обняв девочку, чувствуя страшную пустоту, пустоту и вину: вы уж простите, сеньора, что плохо о вас думала, разве ж она могла такое представить — и думала: а что ж теперь с сеньоритой Кетой? Но скоро оправилась, обругала себя: дура, у страха глаза велики, чего бояться. Пойдет в полицию, скажет — рожала, пусть проверят, убедятся, оставят ее в покое. А они не поверят, начнут оскорблять, допытываться. Тетка послала ее за сахаром, и, когда переходила улицу, чья-то фигура отделилась от фонарного столба, загородила ей дорогу. Амалия вскрикнула. Я тебя уж сколько часов жду, сказал Амбросио. Он притянул ее к себе, и она прижалась к его груди, глотая слезы и сопли, не в силах говорить, а он ее утешал. Люди смотрели, три недели он ее искал, сын, Амалия? Дочка, зарыдала она, да, здоровенькая родилась. Амбросио вытащил платок, вытер ей лицо, заставил высморкаться, повел в кафе. Сели в глубине. Он обнял ее за плечи, похлопывал, чтоб перестала реветь, ну-ну, Амалия, ну, хватит, хватит, ну успокойся. По сеньоре Ортенсии плакала она? Да, и еще потому что испугалась. Полиция меня разыскивала, Амбросио, как будто она что знает. И еще потому что подумала, он ее бросил. Да как же я мог тебя навестить, глупенькая, да откуда ж он знал, где она? Он ждал ее на остановке, а ты все не приходила, а когда узнал из газет про сеньору Ортенсию, стал, как безумный, рыскать по всему городу, искать ее. Был и в Суркильо, где раньше твоя тетка жила, а оттуда его послали в Бальконсильо, а оттуда — в Чакра-Колорадо, но сказали только улицу, а номер дома не знали. Вот он и ходил по улице, расспрашивал всех и каждого, все думал: она выйдет, они встретятся. Вот и встретились. А что насчет полиции? — сказала Амалия. Не ходи, сказал он. Лудовико говорит, все равно посадят не меньше чем на месяц, жилы тянуть будут, допрашивать, проверять. Лудовико говорит, лучше вообще убраться из Лимы на время, пока у нас про нее забудут. Да куда же я поеду, снова заплакала Амалия, как она поедет? Со мной поедешь, сказал он, вместе поедем. Она заглянула ему в глаза: да, Амалия. У него и вправду все вроде бы было решено. Он глядел на нее очень серьезно: да разве могу я допустить, чтоб тебя сграбастали хоть на день? — и голос тоже был серьезный такой — и завтра же они уедут. А как с работой? Да это вообще не в счет, уж как-нибудь он ее прокормит. Она не сводила с него глаз, пытаясь поверить — и не могла. Жить вместе? Завтра? В горы поедем, сказал Амбросио и придвинулся совсем близко, а когда забудут про тебя, вернемся. Она чувствовала, что все снова запутывается: Лудовико говорил? Но зачем тогда ее разыскивали, что она сделала? что она может знать? Амбросио обнял ее: все будет хорошо, завтра сядут в поезд, потом автобусом. В горах никто ее не найдет. Она крепче прижалась к нему: так это все оттого, что он ее любит? Ну конечно, глупая, а отчего ж еще? Там, в горах, живет один родич Лудовико, он будет работать у него, а тот им поможет. Амалия чувствовала, что совсем ничего не соображает от страха, от неожиданности. Тетке ничего не говори, — не скажу, никто не должен знать, — никто и не узнает. Смотри, как бы не, а она: ну, конечно. Десампарадос знаешь? Знаю. Он довел ее до угла, дал денег на такси: выйдешь из дому за чем-нибудь. Она шла молча. Всю ночь глаз ее сомкнула, слушала, как дышит тетка, как устало храпят за стенкой старики. Пойду, сказала она наутро тетке, может, хозяйка вернулась. Села в такси, приехала на Десампарадос, а Амбросио едва глянул на Амалиту-Ортенсию, только спросил: это она? Она. Он привел ее в зал ожидания, посадил на скамью рядом с горцами с тюками. У него было с собой два больших чемодана, а я-то, подумала Амалия, ушла в чем была. Что-то нерадостно ей было: не хотелось уезжать и жить с ним не хотелось. Не по себе ей было.

IV

— Наконец-то, Амбросио, — сказал Лудовико. — А то очень некрасиво получалось: недаром же говорят — друг познается в беде.

— Да я бы раньше пришел, — сказал Амбросио. — Но я только сегодня утром узнал — встретил на улице Иполито.

— И ты от этой паскуды все узнал? — сказал Лудовико. — Наверно, все-таки не все.

— Что там про Лудовико слышно? — сказал Амбросио. — Уже месяц, как уехал в Арекипу и как сгинул.

— Он лежит в полицейском госпитале, — сказал Иполито, — весь как есть в бинтах. Из него там, в Арекипе, котлету сделали.

Еще до конца не развиднелось, когда тот, главный, пнул дверь их барака и крикнул: уходим! Еще звезды не погасли, тянуло ночной сыростью. Трифульсио приподнялся и сел на своем топчане, крикнул — иду! — и мысленно помянул матушку того, главного. Он спал не раздеваясь, так что надо было только натянуть свитер, набросить на плечи пиджак, сунуть ноги в башмаки. Подошел было к крану умыться, но передумал — и так было зябко, только прополоскал рот, пригладил курчавые волосы, протер гноящиеся глаза. Когда вернулся в барак, все уже встали — и Тельес, и Урондо, и Мартинес — и ворчали, что подняли их в такую рань. В окнах усадьбы горел свет, у ворот стоял фургон. Девчонки с кухни дали им горячего кофе, и каждый выпил по большой кружке, а вокруг сидели, рыча, собаки. Дон Эмилио в комнатных туфлях, в халате, вышел проводить их: с Богом, ребята, не осрамите меня. Лезьте, сказал главный. Тельес сел впереди, а Трифульсио, Урондо и Мартинес — сзади. Небось у окошечка хотел, подумал про Урондо Трибульсио, шалишь, я тебя опередил. Ему что-то немоглось, все тело ломило. Поехали, сказал главный. И дал газу.

— Вывихи, ушибы, кровоизлияния, — сказал Лудовико. — Доктор меня просветил: я теперь поднаторел в медицине. Ох, ты бы знал, что это были за дни.

— Мы с Амалией как раз в воскресенье тебя вспоминали, — сказал Амбросио. — Как ты не хотел ехать в Арекипу.

— Сейчас хоть спать могу, — сказал Лудовико. — А в первое время, не поверишь, даже ногти болели.

— Утешайся тем, что пострадал при исполнении, — сказал Амбросио. — Получишь награду.

— А что это еще за Коалиция? — сказал Тельес.

— Да хрена с два при исполнении, — сказал Лудовико. — Нас и посылали, а с другой стороны — вроде бы и нет. Ты не представляешь, Амбросио, что это за бардак.

— Дерьмо собачье — вот и все, что тебе надо о ней знать, — засмеялся главный. — И что мы разгоним к чертям ее демонстрацию.

— Да я так просто спросил, для разговору, — сказал Тельес. — Ехать-то скучно, такая езда всю душу вымотает.

Это точно, подумал Трифульсио. Он попытался было уснуть, но машина подскакивала на ухабах, и он то и дело ударялся головой о крышу, плечом — о дверцу. Пришлось вцепиться в спинку переднего сиденья. Вот тебе и «у окошечка»: в выигрыше-то оказался Урондо, а не он. Урондо, которого он с Мартинесом оберегали от толчков, захрапел. Трифульсио посмотрел наружу: пески, черная петляющая полоска шоссе в клубах пыли, море, а над морем кружатся чайки. Старый стал, подумал он, не выспался — и тут же расклеился.

— Коалиция — это кучка миллионеров, — сказал главный. — Раньше они лизали сапоги Одрии, а теперь, видишь, осмелели, обнаглели, испытывают его терпение.

— А как же это Одрия позволяет устраивать демонстрации против себя? — сказал Тельес. — Чего он с ними чикается? Раньше-то кто пикнет — сейчас же посадят и еще вздуют. А теперь почему не так?

— Им только палец сунь, они тебе руку по локоть отхватят, — сказал главный. — Но уж в Арекипе они слишком далеко зашли. Теперь узнают, почем фунт лиха.

Бестолочь, подумал Трифульсио, глядя на подбритый затылок Тельеса, что б ты понимал в политике, ни уха ни рыла не смыслит, а туда же. И спрашивает-то, чтоб только подольститься к главному. Он вытащил сигарету и, закуривая, толкнул локтем Урондо. Что, приехали? — вскинулся тот. Какой там приехали, только еще Чалу миновали.

— История такая, что не знаешь, как рассказать, — сказал Лудовико. — Все пошло сикось-накось. Все нас обманули, даже дон Кайо — и тот.

— Ну уж ты скажешь тоже, — сказал Амбросио. — Он больше всех погорел на Арекипе. И министерство потерял, и за границу пришлось смываться.

— Твой-то хозяин — на седьмом небе, наверно? — сказал Лудовико.

— Дон Фермин? Еще бы, — сказал Амбросио. — Его даже не столько Одрия радует, а то, что дону Кайо крышка. Прятался несколько дней, боялся — арестуют.

Часов в восемь приехали в Каману. Смеркалось, народу на улицах было мало. Главный затормозил перед рестораном, они вылезли, разминая ноги, потягиваясь. Трифульсио познабливало, все тело затекло. Главный заказал поесть и пива: пойду посмотрю что и как. Что это с тобой, подумал Трифульсио, все молодцами, один ты скис. Тельес, Урондо, Мартинес ели, перебрасывались шуточками. А ему есть не хотелось, жажда мучила. Залпом осушил стакан пива и вдруг вспомнил Томасу и как жили в Чинче. Здесь и ночевать будем? — спросил Тельес, а Урондо: девочки-то тут есть? Всенепременно, сказал Мартинес, в каждом порядочном городке должна быть церковь и публичный дом. Потом заметили, что с Трифульсио неладно, спросили: что с ним? Да ничего, знобит чего-то. Что с ним? — сказал Урондо, — есть такая болезнь: старость. Трифульсио засмеялся, но в душе почувствовал к нему злобу. Когда доедали сладкое, вернулся туча тучей главный: что за неразбериха, вечно все напутают.

— Ничего не напутано, — сказал субпрефект. — Министр Бермудес лично мне все разъяснил по телефону.

— Тут к вам приедет грузовик с людьми сенатора Аревало, — сказал Кайо Бермудес. — Вы уж, будьте добры, обеспечьте их всем необходимым, окажите всяческое содействие.

— Но сеньор Ланда просил у дона Эмилио человека четыре-пять, — сказал главный. — О каком грузовике речь? Он что, с ума сошел?

— Пятерых на разгон демонстрации? — сказал субпрефект. — Уж не знаю, кто сошел с ума, но только не сеньор Бермудес. Он мне ясно сказал: грузовик, значит, человек двадцать-тридцать. Я на всякий случай приготовил сорок коек.

— Я пытался дозвониться дону Эмилио, а он в Лиму уехал, — сказал главный. — И сеньора Лосано, как назло, тоже нет на месте. А, черт.

— Да вы не беспокойтесь, — заржал Тельес. — Мы и впятером справимся: нас хватит и еще останется. Не переживайте, выпейте пива.

— А вы не можете подкинуть нам людей? — сказал главный.

— Откуда? — сказал субпрефект. — Разве этих бездельников заставишь? Партию Возрождения здесь представляю один я.

— Ладно, разберемся, — сказал главный. — Никаких девок, и вообще кончайте лакать. Всем спать. Завтра тяжелый день.

Субпрефект отвел им на ночлег комнату в комиссариате, и, чуть только пришли, Трифульсио рухнул на койку, завернулся в одеяло. Когда не шевелишься и лежишь укрытый, вроде получше. Тельес, Урондо, Мартинес все-таки пронесли с собой бутылку и теперь пустили ее вкруговую, под разговор прикладываясь к горлышку. Он слышал этот разговор: если затребовали целый грузовик, значит, дело серьезное, сказал Урондо. Да ну, сказал Мартинес, сенатор обещал, что работа будет легкая, а он до сих пор их ни разу не обманывал. И потом, сказал Тельес, если что не заладится, есть полиция. Сколько мне? — размышлял Трифульсио, — шестьдесят? шестьдесят пять?

— С самого начала не заладилось, — сказал Лудовико, — в самолете так укачался, что вывернуло прямо на Иполито. Еле выполз в Арекипе. Пришлось дернуть как следует, чтоб в себя прийти.

— Когда в газетах написали про театр и что есть убитые, я подумал: вот дьявол, как же там Лудовико, — сказал Амбросио. — Но тебя в списке пострадавших не было.

— Нас заведомо послали на убой, — сказал Лудовико. — Как услышу «театр», так искры из глаз сыплются. А какая там была свалка, Амбросио, ты бы знал, настоящее побоище.

— Как же им удалось устроить такую заваруху, Лудовико? — сказал Амбросио. — Весь город, что ли, поднялся против правительства, да?

— Да, — сказал сенатор Ланда. — Забросали театр гранатами, есть убитые. Бермудесу теперь конец, Фермин.

— Если Лосано требуется целый грузовик, почему же он сказал дону Эмилио: человек пять? — в десятый раз возмутился главный. — И где он, этот Лосано? Где дон Эмилио? Почему никому нельзя дозвониться?

Из Каманы выехали еще затемно, не поевши, а главный только ругался. Всю ночь дозванивался куда-то, думал Трифульсио, спать небось охота. Ему и самому заснуть не удалось. Чем выше в сьерру поднимались, тем холоднее становилось. Время от времени он задремывал, а Тельес, Урондо, Мартинес курили одну сигарету на троих. Старый ты стал, думал он, помирать пора. В Арекипу прибыли к десяти. Главный привел их к дому с надписью красными буквами «Партия Возрождения». Стучали, звонили, но никто не открывал. По узкой улочке сновали люди, заходили в лавки, кричали мальчишки-газетчики, и солнце не грело. Воздух был чистый, а небо — высокое, прозрачное. Наконец какой-то босой парнишка, зевая, отпер им дверь. Почему комитет закрыт, зарычал на него главный, ведь уже десять часов? Парнишка поглядел удивленно: он всегда закрыт, только по четвергам вечером сюда приходит доктор Лама и другие сеньоры. Почему же это Арекипу называют «белый город», а ни одного белого здания нет? — размышлял Трифульсио. Вошли внутрь. Голые столы, ветхие стулья, портреты Одрии, полотнища: «Да здравствует партия Возрождения», «Здоровье, Образование, Труд», «Одрия — это Отчизна». Главный побежал к телефону: что происходит, где люди, почему нас никто не ждал? Тельес, Урондо, Мартинес хотели есть: сеньор, можно мы сходим перекусим? Пять минут даю, сказал главный, сунул им кредитку и укатил. Нашли кафе со столиками, застеленными белыми скатертями, заказали кофе с молоком и бутербродов. Глядите, сказал Урондо: «Все — в муниципальный театр на поддержку Коалиции!» — и сюда добрались со своей пропагандой. Что у меня, горная болезнь? — думал Трифульсио. Он глубоко дышал, а воздух как будто не проникал в легкие.

— Арекипа — славный городок, чистый такой, — сказал Лудовико. — Хорошеньких много на улицах. Коротенькие, правда, толстенькие — горянки.

— Совесть замучила, — сказал Амбросио, — ведь и я мог бы там оказаться вместе с вами. Слава богу, дон Фермин не поехал в Арекипу.

— А знаешь, кого мы там встретили, в Арекипе? — сказал Лудовико. — Молину. Он там был начальником отделения.

— Китайца? — сказал Амбросио. — Разве он не в Чиклайо?

— Помнишь, как он с нами через губу разговаривал, потому что мы без звания? — сказал Лудовико. — А там — что ты, встретил, как родных.

— Добро пожаловать, друзья мои, прошу, прошу, — сказал Молина. — А остальные где? На площади? Увиваются за нашими горожаночками?

— Какие еще остальные? — сказал Иполито. — Нас всего двое: я да Лудовико.

— То есть как это — двое? — сказал Молина. — Сеньор Лосано обещал перебросить сюда двадцать пять человек.

— А-а, так это, наверно, люди из Пуно и Куско, — сказал Лудовико. — Еще не прибыли?

— Я только что связывался и с Пуно и с Куско, там ничего не знают, — сказал Молина. — Ничего не понимаю. Ну ладно, времени у нас в обрез. Митинг — в семь.

— Все брехня, Амбросио, сплошной обман, надувательство. Бардак.

— Понятно, это ловушка, — сказал дон Фермин. — Бермудес знает, что ряды коалиции выросли, и хочет нанести упреждающий удар. Но почему выбрана именно Арекипа, дон Эмилио?

— Потому что это сулит выигрыш и это можно эффектно подать в газетах, — сказал дон Эмилио Аревало. — С Арекипы началась и революция Одрии, Фермин.

— Он хочет показать стране, что Арекипа — бастион одристов, — сказал сенатор Ланда. — Население города разгоняет митинг Коалиции, оппозиция попадает в дурацкое положение, дорожка партии Возрождения на выборы пятьдесят шестого года укатана.

— Из Лимы прилетят двадцать пять костоломов, — сказал Аревало. — А меня просили прислать грузовик с крепкими ребятами — специально для свалки.

— Он тщательно приготовил эту бомбу, — сказал Ланда. — Но повторить историю с Эспиной ему не удастся. На этот раз бомба взорвется у него в руках.

— Молина все хотел поговорить с сеньором Лосано, — сказал Лудовико, — а тот исчез куда-то. И сам дон Кайо — тоже. Его секретарь все отвечал: его нет, его нет.

— Подкрепления прислать? — сказал Кабрехитос. — Да ты бредишь, Китаец. Никто мне ничего не говорил. А я и захотел бы — не смог, у нас у самих дел по горло.

— Китаец прямо рвал на себе волосы, — сказал Лудовико.

— Хорошо хоть, сенатор Аревало прислал нам помощников, — сказал Молина. — Полсотни, кажется, самых боевых. С ними, с вами и своим личным составом сделаем все, что в наших силах.

— Надо бы попробовать здешние фаршированные перцы, — сказал Иполито, — а то не поверят, что мы были в Арекипе.

Они перекусили, а потом, ослушавшись приказа, решили погулять по городу: узкие улочки, негреющее солнце, домики с забранными решеткой окнами, поблескивающий булыжник под ногами, церкви, священники. Трифульсио хватал воздух, как рыба, а Тельес показывал на стены: вот это пропаганда, Коалиция времени даром не теряет. Сели на скамейку лицом к серому фасаду кафедрального собора, а мимо проехала машина с громкоговорителем на крыше: все на митинг в муниципальный театр на встречу с лидерами оппозиции, митинг состоится в семь часов. Из окон швыряли листовки — прохожие поднимали их, проглядывали и тут же выбрасывали. Высоко здесь, думал Трифульсио. Ему рассказывали про такое: сердце стучит, как барабан, а дышать нечем. Он чувствовал себя как после драки или долгого бега: в висках стучало, билась жилка на запястье. А может, просто старость, думал Трифульсио. Дорогу назад не запомнили, пришлось спрашивать. Комитет партии Возрождения? — недоумевали прохожие, — первый раз слышу. Ну и партия у Одрии, веселился Мартинес, никто и не знает даже, где ее искать. Добрались наконец, а главный на них напустился: вы что, на экскурсию сюда приехали? С главным было еще двое: один — маленький в очках и при галстучке, а второй — здоровенный рябой верзила в рубашке без пиджака, и маленький стал ругать главного: обещали пятьдесят, а прислали пятерых. Издеваются, что ли?

— Позвоните в Лиму, доктор, постарайтесь связаться с доном Эмилио, или с Лосано, или с сеньором Бермудесом, — сказал ему главный. — Я всю ночь звонил, и ничего не вышло. Сам теряюсь, понимаю еще меньше, чем вы. Сеньор Лосано сказал дону Эмилио: пятерых, и вот мы перед вами, доктор. Пусть они вам объяснят это недоразумение.

— Да ведь дело тут не только в количестве, нам нужны умелые, обученные люди, — сказал доктор Лама. — И потом, это вопрос принципа. Меня обманули.

— Да ладно, доктор, — сказал рябой. — Справимся как-нибудь. Сходим на улицу Меркадо, к рынку, возьмем народу сотни три, с ними и ударим на театр.

— А ты уверен в них? — сказал главный. — Что-то мне плохо верится, Руперто.

— Уверен как в самом себе, — сказал Руперто. — Кой-какой опыт имеется. Поднимем весь рынок и налетим.

— Пойдемте к Молине, — сказал доктор Лама. — Его люди уже, наверно, прибыли.

— И в префектуре, Амбросио, увидели мы этих знаменитых громил сенатора Аревало, — сказал Лудовико. — Вместо пятидесяти их оказалось пять.

— Тут что-то не то, сеньор префект, — сказал Молина. — Нас дурачат. Так не пойдет.

— Я попытаюсь дозвониться министру, запрошу у него указаний, — сказал префект. — Мне кажется, секретарь врет. Нет его, вышел, еще не вернулся, уже ушел. Альсибиадес, женоподобный такой.

— Да нет, это не недоразумение, это больше похоже на саботаж, — сказал доктор Лама. — А это твои, Молина? Двое вместо двадцати пяти? Ну, нет, примите мой отказ.

— Альсибиадес — мой человек, — сказал сенатор Аревало. — Но ключевая фигура — Лосано. Он понятлив и ненавидит Бермудеса. Ну, разумеется, придется позолотить ручку.

— Пять олухов, — сказал Лудовико, — причем один — старик: еле дышит. И вы считаете, что они да мы двое разгоним митинг? Мы ведь не супермены, сеньор префект.

— Все вам будет, — сказал дон Фермин. — Я поговорю с Лосано.

— Придется вам вводить ваших людей, Молина, — сказал префект. — Знаю, что не планировалось и что сеньор Бермудес не хотел, чтобы местные принимали участие, но другого выхода нет.

— Нет, Фермин, вам не стоит, — сказал Аревало. — Вы — член Коалиции, официальный противник режима, а я его столп, так что мне Лосано поверит больше. Я этим займусь.

— Ну, Молина, на скольких парней мы можем рассчитывать? — сказал доктор Лама.

— Человек двадцать, — сказал Молина. — Но все — агенты в офицерских званиях и просто так не согласятся. Потребуются какие-то наградные или что-то вроде страховки.

— Дайте все, что потребуют, лишь бы только помогли разогнать это сборище, — сказал Лама. — Я вам обещаю…

— Кажется, мы напрасно так всполошились, — сказал префект. — Театр еще и наполовину не заполнен. Да кто в нашей Арекипе знает этих сиятельных господ из Коалиции?

— Придут зеваки — из чистого любопытства, и они же, чуть что, бросятся бежать, — сказал доктор Лама. — Но тут, повторяю, дело принципа. Нас обманули, господин префект.

— Я все-таки постараюсь пробиться к министру, — сказал префект. — Может быть, Бермудес передумал — тогда пусть проводят свой митинг.

— Нет ли у вас какой-нибудь таблетки? — спросил главный. — Вот тому самбо. Видите, как он дышит: горная болезнь. Того и гляди брякнется.

— А зачем сунулись в театр, раз людей не набрали? — сказал Амбросио. — Что они, ополоумели, Лудовико?

— Зачем, зачем, — сказал Лудовико. — Наплели нам с три короба, а мы уши развесили и даже пошли есть эти самые перцы, о которых мечтал Иполито.

— В Тиабайе их несравненно готовят, — сказал Молина. — Отлично идут под кукурузную водку. А часам к четырем приходите в комитет. Там сборный пункт.

— По какой причине? — сказал Аревало. — Причину, Лосано, вы сами прекрасно знаете. Утопить Бермудеса.

— Но это же значит сыграть на руку Коалиции, сенатор, — сказал Лосано. — На этот раз я вам не смогу помочь. Подложить такую свинью дону Кайо — сами понимаете. Он — министр, мой прямой начальник.

— Сможете, Лосано, — сказал Аревало. — Мы с вами вместе — сможем. Все зависит от нас двоих. Не посылайте людей в Арекипу, и план Бермудеса лопнет.

— А потом что? — сказал Лосано. — Ведь дон Кайо не с вас спросит, а с меня, своего подчиненного.

— Вы полагаете, Лосано, что я служу Коалиции, и в этом ваша ошибка, — сказал Аревало. — Нет, я служу правительству. Я сторонник режима и противник Коалиции. Режим испытывает сейчас трудности, и надо помочь ему справиться с ними, удалив со здорового ствола сухие и гнилые ветки. Я имею в виду Бермудеса. Вам понятно, Лосано? Вы окажете услугу не Коалиции, а президенту.

— Президент осведомлен? — сказал Лосано. — Это меняет дело.

— Официально президент не может быть осведомлен, — сказал дон Эмилио Аревало. — Но для чего-то же существуем мы, его друзья?

От чичи[61] только хуже стало, подумал Трифульсио. Кровь как будто загустела в жилах, вот-вот вскипит. Но он делал вид, что все в порядке, пил стакан за стаканом, улыбался Тельесу, Урондо, Руперто, Мартинесу, чокался с ними. Они уже были сильно навеселе. Рябой верзила просвещал их: вон в том доме останавливался на ночлег Боливар, чича у нас лучшая в мире — и смеялся, довольный, — у вас в Лиме нету такой. Никак ему было не втолковать, что приехали не из Лимы, а из Ики. Трифульсио думал: надо бы не одну таблетку принять, а две, глядишь, и полегчало бы. Он глядел на закопченные стены, на женщин, сновавших от плиты к столикам, потом пощупал себе пульс. Нет, кровь продолжала струиться по жилам, только медленно, страшно медленно. И кипела, кипела — он чувствовал, как плещутся в груди горячие волны. Скорей бы вечер, скорей бы разделаться с работой, с этим театром и вернуться в Ику. Не пора ли нам на рынок, спросил Мартинес. Руперто взглянул на часы: посидим, еще четырех нет. Двери забегаловки были открыты и Трифульсио видел маленькую площадь, скамейки и деревья, ребятишек, запускавших юлу, белые стены церкви. Наверно, и впрямь не в высоте дело, а в старости. Проехала машина с рупорами: все на митинг, все как один поддержим Коалицию. Руперто выругался. Тихо, тихо, сказал ему Тельес, не заводись раньше времени. Ну, дед, как здоровьице? — сказал Руперто, а он ответил: получше, внучек, улыбнулся и почувствовал, что ненавидит его.

— Хорошо, сенатор, — сказал Лосано, — но кое-какие меры предосторожности я все же приму. Людей отправлю, но поменьше. А остальные опоздают. Могу я рассчитывать на вас в этом…

— Во всем, Лосано, во всем можете рассчитывать на меня, — сказал Аревало. — А также на благодарность Коалиции. Эти господа будут думать, что вы оказываете услугу им. И прекрасно: пусть думают.

— Вы до сих пор не смогли связаться с Арекипой? — сказал Кайо Бермудес. — Ну, Альсибиадес, это уж слишком!

— Не понравились мне ихние знаменитые перцы, — сказал Иполито. — Все нутро себе ими сжег.

— Десятерых уговорил, — сказал Молина. — Остальные — ни в какую: ни за какие деньги, говорят, не будем лезть в эту кашу, да еще в штатском. Ну? Что будем делать, префект?

— Десять ваших, да двое из Лимы, да пятеро сенаторских — это семнадцать, — сказал префект. — Если доктору в самом деле удастся поднять рынок, тогда не все потеряно. Семнадцать человек, если их не ногой делали, могут навести шороху. Думаю, Молина, могут.

— Я, может быть, и дурак, но не до такой степени, — сказал Лосано. — Чеки не принимают.

— Алло, алло, Арекипа? — сказал Кайо Бермудес. — Молина, вы? Что там происходит, куда, к черту, вы запропастились?

— Господа из Коалиции тоже не такие уж дураки, — сказал Аревало. — Чек на предъявителя.

— Так ведь я вам звоню, дон Кайо, целый божий день, — сказал Молина. — И префект звонил, и доктор Лама. Это вас нигде разыскать не могли, дон Кайо.

— В Арекипе что-нибудь неблагополучно, дон Кайо? — сказал Альсибиадес.

— Сплошные неурядицы, дон Кайо, — сказал Молина. — Нам может не хватить людей, дон Кайо. Не уверен, что с такой горсточкой сумею что-либо сделать.

— Что вы несете, Молина? — сказал Кайо Бермудес. — Люди Лосано не прибыли? Люди Аревало — целый грузовик?

— Я дал десяток своих агентов, но согласитесь, дон Кайо, — семнадцать человек — вовсе не много, — сказал Молина. — Доктору Ламе я не очень-то верю, если честно. Обещает привести пятьсот, тысячу, но вы же знаете: он — фантазер несусветный.

— Что? Из Лимы — двое, из Ики — пятеро? — сказал Кайо Бермудес. — Это вам может дорого обойтись, Молина. Где остальные?

— Нету, — сказал Молина. — Это я вас спрашиваю, где они, почему не приехали все, кого вы нам обещали дать?

— И мы как ни в чем не бывало, ничего худого не подозревая, покушавши перцев, погуляли по площади, — сказал Лудовико. — Посмотрели театр, где предстояло нам работать.

— По моему мнению, дон Кайо, несмотря на эти непредвиденные обстоятельства, можно рассчитывать на успех, — сказал префект. — Коалиция здесь сторонников не имеет. Театр ей заполнить не удалось, как ни старалась. Там сотня зевак, не больше. Но как же, дон Кайо, вы думали, что прибыли все посланные?

— К этому кто-то приложил руку, и мы еще выясним кто, — сказал Кайо Бермудес. — Передайте трубку Ламе.

— Алло, это вы, сеньор министр? — сказал доктор Лама. — Я заявляю самый решительный протест. Вы нам обещали пятьдесят человек, а прислали семерых. Мы предложили президенту превратить этот митинг, устроенный заправилами Коалиции, в грандиозную народную манифестацию в поддержку правительства, а нам суют палки в колеса. Предупреждаю вас, отступать мы не намерены.

— Погодите ораторствовать, Лама, — сказал Кайо Бермудес. — Вот что я хочу знать. Вы можете нанять — за любые деньги — человек двадцать-тридцать и бросить их на поддержку отряда Молины? Двадцать-тридцать стоящих парней. Можете?

— Да могу хоть пятьдесят, — сказал доктор Лама. — Дело тут не в количестве, сеньор министр. Людей у нас хватает. Вы нам обещали для такого рода дел обученных, грамотных профессионалов.

— Ну так вот, наймите тридцать человек, которые ворвутся вместе с Молиной в театр, — сказал Кайо Бермудес. — А как дела с контрманифестацией?

— Активисты нашей партии разошлись по кварталам, ведут пропаганду, — сказал доктор Лама. — Мы их доставим к дверям театра, а в пять состоится манифестация на рынке. Мы соберем тысячи людей. Коалиция погибла.

— Хорошо, Молина, будем действовать, — сказал Кайо Бермудес. — Я знаю, что Лама сильно преувеличивает, но приходится ему верить — ничего другого нам не остается. Да-да, я позвоню командующему: пусть на всякий случай подтянет в центр войска.

Что за напасть, подумал Трифульсио, то накатит, то отпустит. Чувствовал, что умирает, воскресает, снова умирает. Руперто с вызовом мотал над столом стаканом: что, дескать, слабо? Будь здоров, улыбнулся ему Трифульсио и выпил. Урондо, Тельес, Мартинес нестройно завели песню, а забегаловка меж тем наполнялась народом. Руперто взглянул на часы: пора, пора, грузовики, наверно, уже на рынке. Нет, сказал Мартинес, давайте посошок на дорожку. Принесли еще кувшин, и они выпили стоя. Прямо тут и начнем, сказал Руперто и вскочил на стул: земляки, братцы, послушайте, чего я вам скажу. Трифульсио привалился к стене, закрыл глаза: неужели и впрямь смерть пришла? Но мало-помалу мир перестал кружиться перед глазами, кровь снова побежала по жилам. Все в театр, рычал, качаясь на стуле, Руперто, покажем столичным гнидам, что такое граждане Арекипы. Люди продолжали, посмеиваясь, есть и пить. Пью за вас и за здоровье генерала Одрии, поднял Руперто стакан, ждем вас у театра. Тельес, Урондо, Мартинес обхватили Руперто, вытащили его на улицу: а кто не придет, пусть пеняет на себя. Трифульсио, сжав зубы, стиснув кулаки, вышел следом. Опять остановилась, замерла, закипела кровь. Поймали такси: давай на рынок.

— А прошляпили мы по двум причинам, — сказал Лудовико. — Во-первых, считали, что этих «возрожденцев» в городе больше. А во-вторых, и представить не могли, скольких костоломов наняла Коалиция.

— В газетах писали, все началось от того, что полиция ворвалась в театр, — сказал Амбросио. — Стали стрелять и бросать гранаты.

— Дай ей Бог здоровья, — сказал Лудовико, — если б не ворвалась, я бы в том театре и остался. А так хоть ноги унес.

— Да-да, посмотрите, что там на рынке, Молина, — сказал Кайо Бермудес, — и доложите немедленно.

— Я сию минуту из театра, дон Кайо, — сказал префект. — Народу по-прежнему мало. Штурмовые группы накапливаются на прилегающих улицах.

Такси высадило их на углу, и Руперто сказал: видите? вот и наши. Оба фургона с громкоговорителями производили адский шум: один оглашал весь рынок музыкой, из другого гремел чей-то голос, и Трифульсио, пошатнувшись, ухватился за Тельеса. Что с тобой, негр? никак не оклемаешься? Нет, ничего, пробормотал он в ответ, прошло. Одни раздавали прокламации, другие орали в рупоры, и постепенно у грузовиков собралась порядочная толпа. Однако большинство все же толкалось у лотков и прилавков, покупало зелень, фрукты, одежду. Имеешь успех, Трифульсио, сказал Мартинес, только на тебя и смотрят. Еще бы, сказал Тельес, где еще такого страхолюдину увидишь. Руперто влез в машину, обнялся с теми, кто там сидел, взял микрофон. Землячки, сограждане, а ну поближе, поближе, послушайте меня. Часов пять проваландаемся, подумал Трифульсио, потом ночь — еще восемь часов, а раньше полудня назад не тронемся: нет, столько мне не вытянуть. Вечерело, становилось прохладно, зажглись свечи на столиках между павильончиками и палатками — там можно было закусить. Ноги дрожали, спина была вся мокрая, виски огнем горели. Он мешком опустился на стул, приложил ладонь к груди: ишь как колотится. Женщина, торговавшая тканями, посмотрела на него из-за прилавка, засмеялась: ну и ну, я таких раньше только в кино видела. Верно, подумал Трифульсио, в Арекипе же нет темнокожих. Вам нехорошо? — спросила женщина, — может, воды? Да, спасибо. Нет, он не болен, это от высоты. Он выпил, стало легче, пошел помочь остальным. Покажем этим, гвоздил кулаком Руперто, и людей вокруг него становилось все больше. Запрудили всю улицу, а Тельес, Урондо, Мартинес и те, из фургончиков, сновали в толпе, хлопали в ладоши, подбадривали зевак, жали им руки. Все — в театр! — бил себя в грудь Руперто. Да он совсем пьяный, подумал Трифульсио, жадно хватая воздух.

— А кто ж вам наплел, что в Арекипе полно одристов? — сказал Амбросио.

— Да там на рынке собрался митинг «возрожденцев», — сказал Лудовико. — Мы посмотрели на них и решили. Сами, в общем, виноваты.

— Ну, Молина, что я вам говорил? — Доктор Лама показал на толпу. — Жалко, Бермудес не видит.

— Вы бы к ним обратились, доктор, — сказал Молина, — с напутствием. Мне моих уже пора инструктировать.

— Да-да, я скажу им несколько слов, — сказал доктор Лама. — Дайте-ка мне пройти.

— А по плану, значит, вы должны были из Коалиции этой котлету сделать? — сказал Амбросио.

— Должны были проникнуть в театр, устроить там свалку, — сказал Лудовико. — Должны были выкинуть их вон, прямо в толпу этих «возрожденцев». План-то был замечательный, да не вышло ни черта.

Вплотную притиснутый к смеявшейся, аплодировавшей, слушавшей оратора толпе, Трифульсио перестал хватать ртом воздух. Нет, не умрет, и кости не сломаются, и больше не казалось, что сердце вот-вот остановится. И колотье в висках прекратилось. Он слушал вопли Руперто, видел, как толпа поднаперла к грузовичкам, с которых начали раздавать водку и прочее. В меркнущем свете различил вкрапленные в толпу лица Тельеса, Урондо, Мартинеса и представил, как его товарищи хлопают, подзуживают, подстрекают. Сам он ничего не делал: глубоко дышал, то и дело щупал себе пульс, думал: если не буду шевелиться, может, и вытерплю все до конца. Тут толпа задвигалась, подалась вперед, море голов точно покрылось рябью, люди оказались у самых колес, а стоявшие наверху стали протягивать к ним руки, втаскивать в кузов. Троекратное ура генеральному секретарю партии Возрождения, крикнул Руперто, и Трифульсио узнал этого человека: это был тот самый, кто дал ему таблетку, доктор. Тише, доктор Лама берет слово! — завывал Руперто. Главный тоже вскарабкался на грузовик.

— Ну, со всеми этими дело выгорит, — сказал Лудовико.

— Да, народу достаточно, — сказал Молина. — Следите только, чтоб не перепились.

— В театре поставим несколько полицейских, дон Кайо, — сказал префект. — Да, да, в форме и с оружием. Да, я предупредил Коалицию. Нет, не возражали. Предосторожность не бывает излишней, дон Кайо.

— Сколько народу удалось Ламе собрать на рынке? — сказал Кайо Бермудес. — Нет, нет! Вы сами, лично, своими глазами скольких видели, Молина?

— Да как их сосчитаешь, — сказал Молина, — много народу, дон Кайо. Несколько тысяч, вероятно. Все идет гладко. Тех, кто должен будет сидеть в театре, мы уже отвезли в комитет. Да, я оттуда и звоню, дон Кайо.

Быстро стемнело, и Трифульсио уже не видел доктора, а только слышал. Да, это вам не Руперто, этот умел говорить. Так витиевато и складно, за Одрию, за народ, против Коалиции. А все-таки до сенатора Аревало ему далеко, думал Трифульсио. Тельес взял его за локоть: пошли. Они стали проталкиваться вперед, туда, где стоял грузовик, а в нем — Урондо, Мартинес, главный и тот из Лимы, что говорил про фаршированные перцы. Как ты, Трифульсио? Порядок. Грузовик покатил по темным улицам, остановился у комитета. Там горели все окна, все комнаты были полны людьми — и тут опять началось удушье, бросило в холод, затрепыхалось сердце. Главный и китаец Молина говорили: глядите, запоминайте, вы пойдете первыми. Им раздали водку, сигареты, бутерброды. Двое из Лимы были вполпьяна, а местные едва стояли на ногах. Не шевелиться, вдохнуть поглубже воздух, терпеть.

— Лудовико Пантоха — с негром, — сказал Молина. — Трифульсио, так?

— Мне в напарники дали одного, а он был еле живой от горной болезни, — сказал Лудовико. — Его там убили, в театре. А могли бы и меня, я рядом стоял.

— Двадцать два человека, одиннадцать пар, — сказал Молина. — Присмотритесь друг к другу, чтоб там не перепутать.

— Троих до смерти забили, четырнадцать наших свезли в госпиталь, — сказал Лудовико. — А у этого труса Иполито — ни царапинки, разве это справедливо?

— Ну-ка, проверим, как вы поняли, — сказал Молина. — Вот ты: расскажи, что будешь делать.

Тот, которого отрядили ему в напарники, протянул Трифульсио бутылку, и он глотнул. Потом подал ему руку: приятно познакомиться, из Лимы? как на него этот воздух-то разреженный действует? Никак, сказал Лудовико, и оба заулыбались. Вот ты, сказал Молина, и поднялся какой-то парень: я — в партер, налево и назад. А ты? — сказал Молина. Поднялся другой: на галерку, к центру, вот с ним. Так перебрали всех, и все вставали, а когда черед дошел до Трифульсио, он остался сидеть: я — в партер, к самой сцене, вот с этим сеньором. Правильно, тебе там самое место, сказал Урондо, и послышались смешки.

— Усвоили, значит, — сказал Молина. — Пока не будет свистка, всем сидеть тихо. Только по сигналу. Сигнал — «Да здравствует генерал Одрия!». Кто подаст?

— Я подам, — сказал главный. — Я буду на галерке, как раз посередине.

— Тут, сеньор инспектор, вот какое дело, — прозвучал чей-то смущенный голос. — Они-то ведь тоже сложа руки не сидят, — готовятся. Я видал ихних людей, ездили на машинах, агитировали. Первостатейные ухорезы, сеньор инспектор. Взять хоть Аргельеса — матерый бандит, отпетый.

— Они и из Лимы выписали людей на подмогу, — сказал другой голос. — Человек пятнадцать, сеньор инспектор.

— Агенты, которых Молина уговорил, были неопытные, и нельзя сказать, чтоб так и рвались в драку, — сказал Лудовико. — Я-то сразу почуял: чуть что не так, они удерут.

— На всякий случай приготовлены штурмовые группы, — сказал Молина, — приказ им дан четкий. Так что попрошу не хныкать.

— Да вы не подумайте, сеньор инспектор, что мы боимся, — сказал первый голос. — Просто хотели, чтоб вы это поимели в виду.

— Ладно, понял, — сказал Молина. — Вот этот сеньор подаст сигнал, и вы все устроите небольшое землетрясеньице, оттесните всю публику на улицу, а там уж ее встретит наша демонстрация. Примкнете к «возрожденцам», а потом, после митинга на площади, соберетесь снова здесь.

Раздали еще водки и курева, а потом газеты, чтоб завернуть велосипедные цепи, дубинки, кастеты. Молина и главный всех осмотрели — спрячь поглубже, пиджак запахни, — а дойдя до Трифульсио, главный его подбодрил: ну, негр, вижу, ты молодцом. Угу, сказал Трифульсио, оклемался, а про себя подумал: мать твою так. С оружием повнимательней, сказал Молина, своих не перестреляйте. На улице ждали такси. Нам с тобой в эту, сказал Лудовико Пантоха, и Трифульсио полез за ним в машину. В театр приехали раньше остальных. У входа толпился народ, раздавали листовки, но в партере почти никого не было. Сели в третьем ряду, Трифульсио закрыл глаза: вот сейчас, сейчас лопнет, весь театр кровью запачкаю. Плохо тебе? — спросил этот, из Лимы. Да, неважно, сказал Трифульсио. Подходили попарно остальные, занимали свои места. Какие-то юнцы стали хором кричать: «сво-бо-да, сво-бо-да». Народу прибывало, зал был почти полон.

— Хорошо, что рано пришли, — сказал Трифульсио. — А то стоять бы пришлось, кому это нужно?

— Да, дон Кайо, началось, — сказал префект. — Да, почти полный. Да, сейчас, наверно, уже выходят с рынка.

Заполнился людьми партер, потом амфитеатр, потом ярусы, и опоздавшие пытались прорваться на сцену через кордон парней с красными повязками — они распоряжались и следили за порядком. А на сцене стояло десятка два стульев, микрофон, перуанский флаг, висели плакаты. Когда не шевелюсь, вроде отпускает, думал Трифульсио. «Сво-бо-да», — продолжали скандировать одни, а в задних рядах завели свое: «За-кон-ность, за-кон-ность». Слышались рукоплескания, крики «ура», все галдели, перекрикивая друг друга. На сцену вышли какие-то люди, стали рассаживаться. Их встретили овациями, крик сделался оглушительным.

— Чего это насчет законности, я не понял? — сказал Трифульсио.

— Требуют, чтоб разрешили партии, которые объявлены вне закона, — сказал Лудовико. — Здесь ведь, кроме толстосумов, еще и апристы с коммунистами.

— Я на многих митингах бывал, — сказал Трифульсио. — Вот в пятидесятом, помню, в Ике был с сенатором Аревало. Но всегда где-нибудь на площади, на воздухе. В театре первый раз.

— А вон там, в глубине, Иполито, — сказал Лудовико. — Дружок мой. Мы уж лет десять вместе работаем.

— Повезло тебе, что не страдаешь от горной болезни, такая пакость, — сказал Трифульсио. — Слушай, а ты-то чего кричишь?

— И ты кричи, — сказал Лудовико. — Хочешь, чтоб расчухали, кто мы?

— Мне не кричать велели, а выскочить на сцену, отсоединить микрофон, — сказал Трифульсио. — Тот, который знак подаст, — главный над нами, и он вот сейчас на меня смотрит. Он злой как черт, чуть что — оштрафует.

— Дурак ты, — сказал Лудовико. — Слушай, что я говорю: кричи «свобода» и хлопай.

Не верится, что отпустило, подумал Трифульсио. Низенький человечек — очки, галстук-бабочка — дирижировал теми, кто кричал «сво-бо-да» и объявлял ораторов. Называл их по имени, указывал на них, а публика встречала каждого громом рукоплесканий и криком. Кричавшие «сво-бо-да», явно соревновались с теми, кто кричал «за-кон-ность», кто кого переорет. Трифульсио повернулся посмотреть на своих, но все повскакали на ноги, почти никого уже не увидел. Главный, однако, был на месте, сидел, опершись на барьер галереи, а с ним еще четверо — зыркали глазами во все стороны, слушали.

— Смотри-ка, одну только сцену охраняют пятнадцать человек, — сказал Лудовико. — А сколько этих, с повязками, по всему залу. Это не считая тех, кто обнаружится, когда начнется. Думаю, ни черта у нас сегодня не выйдет.

— Почему же не получится? — сказал Трифульсио. — Этот, как его, Молина, не объяснил толком?

— Нас должно было быть полсотни — хорошо обученных, — сказал Лудовико. — Этих, местных, я в расчет не беру — барахло. Нет, ничего не выйдет.

— Должно выйти. — Трифульсио кивнул из галерею. — Не выйдет — перед главным отвечать придется.

— Демонстрация с рынка уже, наверно, подошла, — сказал Лудовико. — Ничего не слышишь — на улице?

Трифульсио не ответил, он слушал ставшего перед микрофоном господина в синем: «Одрия — это диктатор, закон о внутренней безопасности — попрание конституционных норм, люди требуют свобод». И льстил Арекипе: «Город-мятежник, город-мученик, который Одрия в пятидесятом году залил кровью, но не смог уничтожить его стремление к свободе».

— Ловко чешет, — сказал Трифульсио. — Вроде сенатора Аревало, тот даже еще лучше. До слез публику доводит, не приходилось слышать?

— Яблоку негде упасть, а народу все подваливает, — сказал Лудовико. — Надеюсь, этому твоему хмырю начальнику не взбредет в голову сигнал подать.

— Но доктора Ламу этот обставил, — сказал Трифульсио. — Говорит так же красиво, зато все понятно.

— Что вы сказали? — сказал Кайо Бермудес. — Провалилась?

— С рынка тронулось никак не больше двухсот человек, дон Кайо, — сказал Молина. — Перепоили. Я предупреждал Ламу, но вы же знаете его. Напились на дармовщинку и остались на рынке. Пошло не более двухсот. Что будем делать, дон Кайо?

— Ох, опять, — сказал Трифульсио. — Обкурили всего, заразы. Вот и опять мне худо.

— Рехнуться надо, чтобы в таких условиях подавать сигнал, — сказал Лудовико.

— Где там Иполито? Ты не видишь?

От тесноты и скученности, от возбуждения, от бесчисленных сигарет становилось жарко, Трифульсио видел, как заблестели испариной лица, кое-кто снял пиджак, развязал галстук, и все кричали хором: «сво-бо-да, за-кон-ность». Опять прихватило, с тоской подумал Трифульсио. Закрыл глаза, повесил голову, глубоко вздохнул. Прикоснулся к груди: колотится, опять колотится. Господин в синем костюме кончил говорить, выкрикнули лозунг, и тот, маленький в бабочке, взмахнул руками, как дирижер.

— Ну ясно, — сказал Кайо Бермудес. — Мы проиграли. При таком раскладе, Молина, лучше операцию не проводить. Отмените.

— Попробую, дон Кайо, но боюсь, уже не успею, — сказал Молина. — Люди — на местах, вряд ли удастся оповестить об отмене. Даю отбой, дон Кайо, позвоню попозже.

Теперь выступал высокий и толстый человек в сером костюме — наверно, из Арекипы, потому что все повторяли его имя и махали ему руками. Ох, сколько же мне мучиться, думал Трифульсио, сколько ж этой муке длиться, почему бы не сразу? Скорчившись в кресле, полузакрыв глаза, он считал себе пульс: раз-два, раз-два. Толстый на сцене вскинул руки, замотал ими, захрипел что-то.

— Худо мне, — сказал Трифульсио. — Дышать нечем.

— Хоть бы он сообразил, что нельзя подавать сигнал, — прошептал Лудовико. — Но если даже подаст, мы с тобой с места не сдвинемся, понял? Сидеть будем как пришитые, понял, негр?

— Замолчи, миллионер! — грянул откуда-то сверху голос главного. — Народ не обманешь! Да здравствует Одрия!

— Ну, наконец-то, а то бы я задохся. Вот и свисток, — сказал, поднимаясь, Трифульсио. — Да здравствует генерал Одрия!

— Все оторопели, даже тот, кто выступал, — сказал Лудовико. — Оторопели и уставились на галерку.

В разных концах зала раздались выкрики «Да здравствует Одрия», и толстый, с почерневшим от бешенства лицом, опомнившись, завизжал: это провокация! провокация! — но голос его потонул в многоголосом оре, в свисте и топоте, и дикая волна захлестнула театр. Все вскочили, в задних рядах партера уже слышалась брань, оттуда, толкаясь, рвались вперед, кое-где уже дошло до кулаков. Трифульсио, выпрямившись, снова крикнул «Ура Одрии!» — грудь его вздымалась и опадала. Кто-то сзади вцепился ему в плечо: провокатор! Он, не глядя, сунул локтем, подтолкнул столичного: пошли! Но Лудовико Пантоха съежился, усох, точно мумия, и только глядел на него, выпучив глаза. Трифульсио ухватил его за отвороты пиджака, сгреб, вздернул кверху: давай, давай, пошевеливайся.

— Что же мне оставалось, — сказал Лудовико, — все уже закрутилось. Негр вытащил свою цепь, кинулся на сцену. Я достал пистолет, побежал за ним. Там было еще двое наших, с ними пробились к самой рампе. А у рампы нас встретили эти, с повязками.

Кое-кто из сидевших на сцене скрылся за кулисами, а остальные смотрели на парней с повязками: те подняли палки и готовились встретить огромного негра и еще двоих, — крутя над головой цепями, они надвигались на них. Бей их, Тельес, крикнул Трифульсио, бей их, Урондо. Он взмахнул цепью, как укротитель — бичом, и парень с повязкой, стоявший ближе других, выронил палку, схватился за голову, рухнул. Негр, давай на сцену! — крикнул Урондо, а Тельес: мы их оттянем на себя, прыгай! Трифульсио видел, как они ринулись на тех, кто охранял лесенку на сцену, и, молотя цепью, прыгнул туда же.

— Меня отсекли от напарника и от остальных, — сказал Лудовико. — Никак было к ним не пробиться: стеной стояли. Человек пять меня окружило, а палки так и мелькают, будто у каждого по десять рук. Я их держал под прицелом и все звал Иполито. И тут, брат Амбросио, началось уж чистое светопреставление.

С галерки полетели похожие на бурые булыжники гранаты, разорвались с сухими хлопками в партере и на досках сцены, и сейчас же вверх спиралями потянулся дым. Через несколько секунд он стал белесым и густым, и жгучее плотное облако заволокло, скрыло от взглядов зал. Громче стали крики, раздался шум падающих тел, треск ломающихся кресел, кашель, и Трифульсио остановился. Руки его повисли вдоль туловища, пальцы разжались, выпустив цепь, колени подогнулись, но глаза еще различали в клубах едкого дыма силуэты тех, кто убегал со сцены, прижимая к лицу носовые платки, и тех, кто разводя руками, словно плавая, надвигался на него — это были парни с повязками. Не в силах выпрямиться, не чувствуя обрушившихся на него ударов, схватился за грудь, широко разинул рот. Как рыба дышу, Томаса, еще успел подумать он.

— Я, Амбросио, ослеп, — сказал Лудовико. — И мало того — задыхаться начал. Стал стрелять наугад. Не понял, что это гранаты, думал, меня сзади звезданули.

— Слезоточивый газ в закрытом помещении, несколько человек убито, десятки раненых, — сказал сенатор Ланда. — Большего и желать нельзя, не правда ли, Фермин? Будь Бермудес о двух головах, все равно теперь не выкрутится.

— Сам не заметил, как расстрелял всю обойму, — сказал Лудовико. — Глаза не могу открыть. Чувствую, голову пробили, упал, а они на меня сверху навалились.

— Не без эксцессов, дон Кайо, — сказал префект. — Да нет, митинг-то этот не состоялся. Люди в панике бегут из театра.

— Штурмовые группы ворвались в театр, — сказал Молина. — Там стрельба, дон Кайо. Убитые? Пока не могу сказать, дон Кайо.

— Не знаю, сколько я так провалялся, но потом все-таки открыл глаза, а дым все стелется, — сказал Лудовико. — А я чувствую — подыхаю, весь в крови был. И тут увидел эту суку Иполито.

— Он тоже топтал твоего напарника? — засмеялся Амбросио. — Обдурил их, значит? Не такой уж он олух, как мы думали: сообразил.

— Я говорю: помоги, помоги, — сказал Лудовико. — А он — ноль внимания, будто не узнает. Месит сапожищами этого негра, а тут они заметили, что я очухался, — и снова ко мне. Опять давай ногами, палками. Я снова вырубился.

— Префект! — сказал Кайо Бермудес. — Перекрыть все улицы. Не допускайте никаких манифестаций. Лидеров Коалиции арестовать. Список пострадавших составлен? Убитые есть?

— Знаешь, это все равно как увидеть во сне кошмар, проснуться, а он продолжается, — сказал Лудовико. — Театр был уже почти пустой. Все перебито, переломано, все кровью залито, а напарник мой, негр этот, он вообще в луже лежит. Вспомнить не могу, что у него вместо лица было. Вокруг кашляют, корчатся, стонут.

— Да, дон Кайо, на площади Армас — многолюдная манифестация, — сказал Молина. — Префект вместе с армейским командованием сейчас там. Боюсь, дон Кайо, что это невозможно. Там тысячи людей.

— Немедленно разогнать, идиот, — сказал Кайо Бермудес. — Вы что, не понимаете: это будет нарастать, как снежный ком. Соедините меня с начальником гарнизона. Сейчас же очистить улицы, Молина.

— Тут ворвались штурмовые, один увидел, как я ворочаюсь на полу, и добавил мне еще, — сказал Лудовико. — Я им: я — свой, я из префектуры Лимы. Ну, слава богу, появился китаец Молима, меня вытащили через запасной выход, и я опять потерял сознание, очнулся в госпитале. А вся Арекипа уже бастовала.

— Положение ухудшается, дон Кайо, — сказал Молина. — Разместили улицы, по всему центру города — баррикады. Своими силами штурмовые группы прекратить беспорядки не могут.

— Надо просить армию вмешаться, — сказал префект. — Но генерал Альварадо мне заявил, что, пока он не получит приказ министра, ни один солдат не выйдет из казармы.

— В одной палате со мной лежал парень из сенаторской команды, — сказал Лудовико. — Нога у него была сломана. Он мне рассказывал, что творится в Арекипе, нервы вконец расшатал. Страшно было, Амбросио.

— Хорошо, — сказал Кайо Бермудес. — Я обращусь к генералу Льерене, и он отдаст приказ.

— Сбегу я отсюда, — сказал Тельес. — На улице безопасней, чем здесь, в больнице. Не хочу, чтоб со мной сделали то же, что с Мартинесом и с негром. У меня тут знакомый есть, Уркисой зовут, он меня спрячет.

— Не трусь, ничего не будет, сюда они не войдут, — сказал Лудовико. — Ну и что, что всеобщая забастовка? Армия их быстро прижмет к ногтю.

— Где она, твоя армия? — сказал Тельес. — Что-то не видно ее. А захотят нас линчевать, так войдут сюда как к себе домой. Здесь даже охранника у дверей нет.

— Никто не знает, что мы тут, — сказал Лудовико. — А хоть бы и знали. Подумают, что мы за Коалицию были, вот и пострадали.

— А вот и нет, мы — чужаки, — сказал Тельес. — Люди со стороны. Сегодня же уйду к Уркисе. Доковыляю как-нибудь, хоть и в гипсе.

— Двоих его товарищей убили в театре, и он места себе не находил со страху, — сказал Лудовико. — Говорил, что требуют отставки министра внутренних дел, что сюда ворвутся и нас повесят на фонарях. Да что же происходит, черт бы их всех драл?

— Что происходит? — сказал Молина. — Можно считать, что революция, дон Кайо. Нам пришлось снять патрули, чтоб их не забрасывали камнями. Почему армия не вмешивается, дон Кайо? Почему нет приказа помочь нам?

— А они, сеньор? — сказал Тельес. — Что они сделали с Мартинесом, со стариком Трифульсио?

— О них можешь не беспокоиться, мы их похоронили, — сказал Молина. — Тебя Тельес зовут? Твой начальник оставил тебе в префектуре денег, когда сможешь ходить, поедешь в Ику на автобусе.

— Чего же их здесь-то зарыли? — сказал Тельес. — У Мартинеса в Ике — жена и дети, у Трифульсио тоже родня какая-то в Чинче осталась. Почему их домой не отправили, чтоб схоронить по-человечески? Зарыли как все равно собак. Тут к ним и на могилку никто не придет.

— Иполито? — сказал Молина. — В Лиму укатил твой Иполито, невзирая на мой приказ. Я просил его остаться, помочь, а он — хвост трубой. Да, я знаю, как он отличился в театре. Ничего. Подам рапорт Лосано, он у меня попляшет.

— Потише, потише, Молина, — сказал Кайо Бермудес. — Какие еще рапорты?! Спокойно и подробно доложите о ситуации в городе.

— Ситуация такова, дон Кайо, что полиция своими силами поддерживать порядок не может, — сказал префект. — Я уже докладывал, могу еще раз повторить: если армия не вмешается, произойдут весьма серьезные события.

— Ситуация какова? — сказал генерал Льерена. — Элементарно простая ситуация, Паредес. Идиот Бермудес поставил нас в безвыходное положение. Он их раздразнил, а отдуваться предоставляет нам. Требует демонстрацию силы.

— Демонстрация силы? — сказал генерал Альварадо. — Нет. Если я выведу войска, прольется крови больше, чем в пятидесятом. Уже сейчас город в баррикадах, люди вооружаются, а бастует вся Арекипа. Предупреждаю вас, прольется много крови.

— Кайо утверждает, что это не совсем так, генерал, — сказал Паредес. — По его словам, забастовку поддерживает лишь двадцать процентов жителей. И вообще, страсти разжигает кучка агитаторов, нанятых Коалицией.

— Не двадцать процентов, а все поголовно, — сказал генерал Альварадо. — Полновластный хозяин в городе — народ. Создан какой-то комитет, куда вошли адвокаты, рабочие, врачи, студенты. Префект настаивает, чтобы я вывел войска сегодня вечером, однако я хочу, чтобы решали это вы, генерал.

— Ваше мнение, Альварадо, — сказал генерал Льерена. — Без экивоков.

— Они разбегутся по домам при одном виде танков, генерал, — сказал Кайо Бермудес. — Терять время — это безумие. Каждая минута промедления усиливает мятежников и роняет престиж власти. Отдайте наконец приказ.

— Если без экивоков, то я не понимаю, почему армия должна пачкать себе руки ради сеньора Бермудеса, — сказал генерал Альварадо. — Здесь не затронут ни президент, ни вооруженные силы, ни режим как таковой. Лидеры Коалиции заверили меня в этом. Они обещали унять страсти, как только Бермудеса снимут.

— Генерал, вам ли не знать, кто возглавляет Коалицию? — сказал сенатор Аревало. — Бакакорсо, Савала, Ланда. Нелепо предполагать, что они хоть каким-то боком связаны с АПРА или с коммунистами, не так ли?

— Они питают глубочайшее уважение к вооруженным силам вообще и к вам, генерал, в частности, — сказал сенатор Ланда. — Выдвигается одно-единственное условие: отставка Бермудеса. Ведь он уж не в первый раз допускает непростительную оплошность. Прекрасный случай избавиться от этого субъекта, который порочит и режим, и нас всех.

— Арекипа возмущена происшествием в театре, — сказал генерал Альварадо. — Сеньор Бермудес ошибся в расчетах, господин генерал. Лидеры Коалиции очень искусно направляют народный гнев по нужному им руслу. Во всем винят не режим, а Бермудеса. Разумеется, если вы прикажете вывести войска, я подчинюсь. Но подумайте, стоит ли. Если Бермудес уйдет, все решится мирным путем.

— Мы за несколько часов потеряли то, что добывали годами, — сказал Кайо Бермудес. — Льерена отделывается недомолвками, другие министры избегают встречи. Это заговор, Паредес, настоящий заговор против меня. Ты, ты лично говорил с Льереной?

— Так, — сказал генерал Льерена. — Части из расположения не выводить, Альварадо. Войскам не вмешиваться и реагировать только в случае нападения.

— Архиверное решение, господин генерал, — сказал Альварадо. — Меня снова посетили Бакакорсо и Ланда из Коалиции. Они предлагают военное правительство. Бермудеса — вон, а впечатления слабости не создается. Мне кажется, это разумно.

— Генерал Альварадо отлично себя проявил, Фермин, — сказал сенатор Ланда.

— Страна устала от Бермудеса, генерал, — сказал сенатор Аревало. — События в Арекипе — это предупреждение о том, что может произойти в Перу, если мы не избавимся от этого негодяя. Прекрасная возможность для армии завоевать симпатии перуанцев.

— Меня нисколько не пугают волнения в Арекипе, доктор Лора, — сказал доктор Арбелаэс. — Напротив, можно считать, мы выиграли в лотерею. Бермудес — это политический труп.

— Что? — сказал доктор Лора. — Президент никогда на это не пойдет. Бермудес — его баловень. Он скорей предпочтет залить всю Арекипу кровью.

— Президент — не семи пядей во лбу, но и далеко не дурак, — сказал доктор Арбелаэс. — Надо объяснить подоходчивей, и он поймет. Вся ненависть к режиму сосредоточена на Бермудесе. Надо бросить им эту кость, и псы притихнут.

— Если войска не вмешаются, мне опасно будет оставаться в городе, — сказал префект. — Для защиты префектуры у меня всего десятка два полицейских.

— Если покинете Арекипу, будете разжалованы и уволены, — сказал Бермудес. — Возьмите себя в руки. Генерал Льерена с минуты на минуту отдаст приказ вывести войска из казарм.

— Дон Кайо, мы тут как в западне, — сказал Молина. — Отсюда слышно митинг на площади Армас. Как бы они не начали нас штурмовать. Почему не выходят войска?

— Понимаете, Паредес, армия не хочет пачкаться для того лишь, чтобы сохранить Бермудесу министерское кресло, — сказал генерал Льерена. — Нет-нет, что вы, ни в ком случае. Да. Да. Разумеется, надо положить конец беспорядкам. Командование вооруженных сил и группа наиболее близких режиму сенаторов решила предложить президенту военное правительство.

— Мы убиваем двух зайцев: избавляемся от Бермудеса и вместе с тем одерживаем верх над Арекипой, вовсе не поддаваясь на их требования, — сказал доктор Арбелаэс. — Правительство в полном составе уходит в отставку, военные формируют новый кабинет, и вопрос решен.

— Что происходит? — сказал Кайо Бермудес. — Я четыре часа жду приема у президента. Что это значит, Паредес?

— Благодаря этому решению армия остается незапятнанной, — сказал сенатор Аревало. — А вы приобретаете огромный политический капитал. И все, кто вас ценит, генерал, очень рады этому.

— Ты можешь беспрепятственно пройти к президенту, — сказал Кайо Бермудес. — Я прошу тебя: отправляйся сейчас же, объясни ему, что тут заговор в самых высших сферах и теперь все зависит только от него. Пусть вразумит Льерену. Я уже никому не верю. Меня продали даже Лосано с Альсибиадесом.

— Без глупостей, Молина, — сказал Лосано. — Никаких арестов. Оставайтесь на месте со своими людьми, постарайтесь обойтись без стрельбы.

— Не понимаю, сеньор Лосано, — сказал Молина. — Вы приказываете одно, министр — другое. Кого мне слушать?

— Меня, — сказал Лосано. — О доне Кайо можете забыть. Он отстранен от дел, и, боюсь, ему недолго ходить в министрах. Сколько там раненых?

— Человек двадцать, сеньор Лосано, — сказал Молина. — Это тяжелые, они все в госпитале.

— А тех двоих похоронили? — спросил Лосано.

— Да, как дон Кайо распорядился, тайно. Двое других вернулись в Ику, — сказал Молина. — Один в госпитале. Тельес его зовут.

— Выпроводите его поскорей из Арекипы, — сказал Лосано. — И моих агентов тоже. Нечего им там околачиваться.

— Иполито уже уехал в Лиму, вопреки моему приказу, — сказал Молина. — А второй, Пантоха, — в довольно тяжелом состоянии. Ему придется полежать, передвигаться самостоятельно он не может.

— А-а, понимаю, — сказал Кайо Бермудес. — Обстоятельства складываются так, что не понять нельзя. Отлично понимаю. Что ж, я согласен. Где подписать?

— Ты как будто не очень огорчен, Кайо? — сказал Паредес. — Мне очень жаль, но я не мог тебе помочь. Сам понимаешь, в политике дружбу — побоку.

— Да что ты мне объясняешь, я все прекрасно понимаю, — сказал Кайо Бермудес. — И потом, я и сам давно уже собирался уйти и говорил тебе об этом, если помнишь. Да, завтра утром. Самолетом.

— Не знаю, как я буду себя чувствовать в твоем кресле, — сказал Паредес. — Ах, если бы ты, с твоим громадным опытом, мог остаться, подать мне совет в трудную минуту.

— Пожалуйста, — сказал Кайо Бермудес. — Вот тебе мой совет: не верь никому на свете, даже родной матери.

— Ошибки в политике обходятся очень дорого, — сказал Паредес. — Это как на войне.

— Верно, — сказал Кайо Бермудес. — Я не хочу, чтобы знали о том, что я уезжаю. Будь добр, сохрани это в тайне.

— Мы тебе наймем такси, оно тебя отвезет в Каману, там, если захочешь, отдохнешь денька два перед тем, как ехать в Ику, — сказал Молина. — И помалкивай насчет всего, что видел тут, в Арекипе. Лучше будет.

— Ладно, — сказал Тельес. — Лишь бы убраться отсюда.

— А я? — сказал Лудовико. — Меня когда отправите?

— Как только начнешь вставать, — сказал Молина. — Да не бойся, все уже позади. Дон Кайо больше не министр, и забастовка скоро кончится.

— Не держите зла, дон Кайо, — сказал доктор Альсибиадес. — На меня было оказано такое давление, что иначе поступать я не мог.

— Ну, разумеется, Альсибиадес, — сказал Кайо Бермудес. — Какое там зло, напротив: я восхищен вашим проворством. Помогайте по мере сил моему преемнику — команданте Паредесу. Он вас назначит начальником канцелярии. Паредес спросил мое мнение о вас, и я заверил его, что вы справитесь.

— Всегда буду рад оказаться вам чем-нибудь полезным, дон Кайо, — сказал Альсибиадес. — Вот ваши билеты, вот паспорт. Все в порядке. Мы уже не увидимся, позвольте пожелать вам доброго пути, дон Кайо.

— Ну, заходи, заходи, у меня потрясающие новости, — сказал Лудовико. — Ну-ка, угадай.

— Нет, Лудовико, не «с целью грабежа», — сказал Амбросио. — Нет, нет, и не поэтому тоже. Не спрашивай меня, а? Я все равно не скажу, почему я это сделал. Ты поможешь?

— Мне дали звание! — сказал Лудовико. — А ну-ка, одна нога здесь, другая там, притащи бутылку, только чтоб не засекли, — отметим.

— Нет, это не он меня послал, он и не знает об этом, — сказал Амбросио. — Убил — и убил, а почему — не спрашивай. Сам, один все задумал и исполнил, нет, никто не помогал. Он собирался дать ей денег на Мексику, он смирился, что она всю жизнь будет из него кровь сосать. Поможешь, а?

— Агент третьего класса, отдел по расследованию убийств, — сказал Лудовико. — А знаешь, кто мне сообщил эту новость?

— Да, да, чтобы спасти его, — сказал Амбросио, — да, ради него! Да, в благодарность ему. Теперь он хочет, чтоб я уехал. Вовсе он не неблагодарный. Просто не хочет, чтоб тень легла на семью. Он хороший человек. Пусть, говорит, твой дружок Лудовико тебя выручит, присоветует, как быть, а я его, говорит, отблагодарю. Поможешь?

— Сам сеньор Лосано, можешь себе представить? — сказал Лудовико. — Вдруг входит в палату, я рот разинул, Амбросио.

— Он тебе даст десять тысяч, и я — десять тысяч, у меня отложено, — сказал Амбросио. — Ну, ясное дело, Лудовико, моментально — из Лимы, и никогда больше тебе не попадусь. Ладно, Амалию увезу. Договорились: сюда больше мы — ни ногой.

— Жалованье — две восемьсот, но сеньор Лосано обещал похлопотать, чтоб учли выслугу лет, и прибавили, — сказал Лудовико.

— В Пукальпу? — сказал Амбросио. — А что же я там буду делать?

— Да, я знаю, что Иполито вел себя безобразно, — сказал Лосано. — Мы его отошлем к черту на рога, пусть гниет.

— Знаешь, куда он загремел? — захохотал Лудовико. — В Селендин!

— Но, значит, он тоже получил звание, — сказал Амбросио.

— Смотри-ка, ты от радости уже поправился, — сказал Амбросио. — Вон, даже вставать можешь. Когда выпишут?

— Не торопись, Лудовико, — сказал сеньор Лосано. — Подлечись как следует, считай, что ты в отпуску для поправки здоровья. Чего тебе не лежится? Чем плохо? Дрыхни целый день, обед в постель подают.

— Да нет, сеньор, все не так уж распрекрасно, — сказал Лудовико. — Ведь я ж не получу ни черта, пока тут валяюсь.

— Получишь жалованье целиком за все то время, что находился на излечении, — сказал Лосано. — Куча денег, Лудовико.

— Нет, сеньор Лосано, — вольнонаемные получают, только когда службу исполняют, — сказал Лудовико. — У меня ж звания нет, не забудьте.

— Есть у тебя звание, — сказал сеньор Лосано. — Лудовико Пантоха, агент третьего класса, отдел по расследованию убийств. Звучит?

— Я чуть не бросился, Амбросио, ему руки целовать, — сказал Лудовико. — Неужели правда, произвели, сеньор Лосано?

— Да. Я говорил о тебе с новым министром, а он умеет ценить людей по заслугам, — сказал Лосано. — Оформим производство за сутки. Пришел тебя поздравить.

— Простите, сеньор, — сказал Лудовико. — Ох, стыд-то какой. Это от радости, уж больно неожиданно.

— Ничего, ничего, не стесняйся слез, — сказал Лосано. — Значит, душа у тебя не задубела. Это очень хорошо, Лудовико.

— Ну, такое дело правда надо отметить, — сказал Амбросио. — Сейчас сгоняю. Надеюсь, сестрички меня не схватят.

— Сенатор Аревало, наверно, очень переживает? — сказал Лудовико. — Его-то люди больше всех пострадали. Двоих вообще убили, а третьего — спасибо, хоть не до смерти.

— Ты, Лудовико, лучше забудь об этом, — сказал Лосано.

— Как же такое забыть? — сказал Лудовико. — Вы поглядите, как меня отделали. Это, пожалуй, до могилы не забудется.

— Кажется, напрасно я за тебя хлопотал, — сказал Лосано. — Ничего ты не понял, Лудовико.

— Не пугайте меня, сеньор Лосано, — сказал Лудовико. — Что я должен был понять?

— Что ты теперь настоящий офицер полиции, точно такой же, как те, что из училища выходят, — сказал Лосано. — А офицер полиции не мог принимать участие в делах вроде Арекипы.

— На работу? — сказал дон Эмилио Аревало. — Нет, Тельес, теперь тебе надо поправиться. Поживешь сколько надо будет с семьей, а получать будешь как и раньше. Вот срастется нога, пойдешь работать.

— Для таких дел нанимают всякую шпану, — сказал сеньор Лосано. — А ты никогда таким не был, тебе всегда поручали ответственные задания, требующие специальной подготовки. Так написано в твоем личном деле. Может, мне зачеркнуть все это? Написать «привлекался по найму для разовых акций»? А?

— Не за что, сынок, — сказал дон Эмилио Аревало. — За добро добром платят. Так-то, Тельес.

— Все, сеньор Лосано, понял, понял, — сказал Лудовико. — Виноват, не сразу сообразил. Никогда я не бывал в Арекипе.

— Потому что иначе могут начаться всякие разговоры: он-де не имеет права, он недостоин звания, — сказал сеньор Лосано. — Так что забудь об этом навсегда.

— Забыл, забыл, дон Эмилио, — сказал Тельес. — Сроду из Ики не выезжал, а ногу сломал, когда мул меня сбросил. Ах, дон Эмилио, вы ж представить не можете, до чего мне эти деньги кстати придутся.

— Почему именно в Пукальпу? — сказал Лудовико. — По двум причинам. Во-первых, там самый скверный комиссариат во всем Перу. А во-вторых, у меня родич в Пукальпе, он тебе подыщет работенку. У него транспортная компания — автобусы. Видишь, брат Амбросио, все тебе на блюдечке подается.

Загрузка...