"НАМ ВНЯТНО ВСЕ..." - ОТЦЫ И ДЕТИ


Полемически Смердяков гораздо изысканнее своих оппонентов. Однако - он непреодолимо противен. Почему? Почему он должен быть нам противен, если мы чуть не всю жизнь прожили по его правилам? Разве мы больше его верили в Бога и святыни? Разве в нас больше развито чувство чести, и голос долга управляет нашим поведением?

Нет, он потому нам особенно противен, что уверенно и бесстыдно выбалтывает ту самую неудобосказуемую изнанку наших мыслей, на которой все мы были воспитаны, но которая не нашла никакого достойного литературного выражения за прошедшие годы и потому остается как бы не в счет, как наша интимная маленькая причуда.

Культурная атмосфера, которая так решительно отвергала Смердякова ( и не менее решительно отвергла бы нас), теперь, спустя сто лет, кажется нам милее той, в которой сами мы были рождены и вскормлены, а столетний этот перерыв принимается почти как досадное недоразумение.

Мы стосковались по порядочности. И непрочь получить ее дешевой ценой. Одним только напряжением натренированной мысли.

Суть дела однако в том, что, будучи достаточно образованы в смысле знаний и сведений, достаточно развиты в смысле наших мыслительных возможностей, мы остаемся в докультурном состоянии в смысле догм и традиций. Наша жизнь и поступки никак не диктуются нашей слишком книжной культурой. По отношению к аксиомам мы так же свободны, как необразованые дикари. "Мы любим все: и жар холодных числ, и дар божественных видений". - Слишком широко. Хорошо бы сузить...

Выбор аксиоматических принципов для нас настолько же великолепно произволен, насколько был произволен в древности выбор религии для варварских королей. Потому и ощущение несомненной порядочности для нас недостижимо. Это началось не вчера, и не с нас.

Мы стыдимся нашего родства. Но мы произошли скорее от Смердякова, чем от Карамазова. Казалось, тут бы стыдиться нечего. Фактический факт... Смердяков смело выбирает те аксиомы, которые позволят ему сохранить свою шкуру. Мы - тоже. Потому что у нас (как и у него) нет оснований для преданности ни одной из них. Но мы при этом хотели бы другой мотивировки. Нас смущает грубо поставленный вопрос о культурной преемственности.

Уж настолько, с точки зрения окружающих, непорядочен был Смердяков, что его, пожалуй, в каком-то новом смысле можно было бы назвать и "порядочным". "Не украдет он, не сплетник, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет..." - перечисляет его достоинства старший Карамазов и, в порыве сентиментальности, спрашивает сына Алешу, "заметил ли он типическую русскую черту в рассуждениях Смердякова". "Нет, у Смердякова совсем не русская вера" - неожиданно серьезно, хотя и не совсем впопад, отвечает Алеша.

Праведному Алеше, значит, принадлежит эта формула отлучения, сыгравшая впоследствии столь драматическую роль в Гражданской войне, и которой обязаны мы таким расширением (или сужением) понятия "русский".

Инквизиционный этот редукционистский дух и посейчас витает над Россией, напоминая, что, как-никак, Алеша со Смердяковым братья по крови. Отрицать свое родство - не род ли хамства и это? И наследники Смердякова со временем освоили эту мысль, в виде хамского лозунга, что у пролетариев нет отечества.

- "Передовое мясо, ...когда срок наступит..." - мрачно, пророчески заключает о Смердякове Иван.

Все же, несмотря на его пророческие видения, даже Достоевскому не приходило в голову, что все наследие Карамазовых может достаться Смердякову, и большие братья станут служить меньшему. Он слишком твердо держался наличной реальности. Он ожидал от Смердякова выдвижения на передовые позиции... Но ведь не на господствующие же!

Почему-то Вл. Ленин, который так высоко оценивал Льва Толстого, совсем обошел своим вниманием Достоевского. И не отметил положительный реалистический образ восставшего пролетария, выписанный его гениальной рукой. То ли просто он его не читал, то ли не захотел увидеть и признать черты своей преемственности.

Я думаю - напрасно.

Если он принимал всерьез свою миссию быть вождем всех униженных и угнетенных, в таком отождествлении не должно было бы быть ничего оскорбительного.

Его `партия нового типа" с удивительной последовательностью приняла для себя - а затем и провела в жизнь - смердяковскую программу, включая и отцеубийство. Она ошеломляющим образом победила всюду, где нарушила общепринятые в русском интеллигентском обществе стереотипы и нашла несчетное множество слабых мест в русской имперской традиции. На короткое время она воплотила смердяковское понимание жизни и справедливости с такой впечатляющей силой, что добилась искреннего соучастия значительной части побежденных. Тогда это тоже называлось перестройкой, и все возможные смыслы этого лингвистического совпадения еще не оценены современниками.

Конечно, и смердяковское понимание жизни и справедливости, как все другие мировые концепции, не получило полного воплощения в действительности. Но несомненно, что героическая попытка внедрить это понимание в самые наши печенки, была предпринята в тесном, хотя и несколько завуалированном, союзе со многими коренными представителями русской интеллигенции. Понимание это, по-видимому, в той же степени было русским (или нерусским), в какой "у Смердякова... не русская вера". Если в течение столетия твердить Смердякову, что у него вера не русская, он при случае отомстит всем тем, у кого она - русская. Он отомстит и вере, как таковой. В конце концов, он найдет себе союзников среди людей нерусской веры.

В своем очерке 1918 г. о Ленине, который был впоследствии до неузнаваемости отредактирован, Максим Горький с сочувствием приводит замечание Владимира Ильича, что "среди русских людей, к сожалению, маловато умников", и он в своем государственном строительстве предпочитает опираться "на лиц с еврейской кровью". (Вот то-то он так ратовал за ассимиляцию евреев. Заботился, значит, о своем хозяйстве.)

Однако, ни у Горького, ни по-видимому у тех, на кого он рассчитывал, как на своих читателей, эта фраза возмущения не вызывала.

"Будто между ними вдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное."

Бегая потом заступаться за русских интеллектуалов по-одному, Горький наверное и не понял, что сам утвердил им коллективный смертный приговор, оставив без возражения эту фразу. Несомненно, она звучала как смердяковский полувопрос, обращенный к полусоюзнику:

"А не обойтись ли нам и вовсе без них? Между нами, умными-то?" Ленин нуждался в интеллигентском одобрении.

Так и Смердяков, прежде чем решиться на отцеубийство, полупредупредил своего кумира, Ивана Федоровича, как смог, и дождался от него чего-то, что принял за полуодобрение. Смердяков даже косвенно поблагодарил недоумевающего Ивана за это: "С умным человеком и поговорить приятно!" - он переоценил способность Ивана Карамазова схватывать невысказанное, но подразумеваемое, налету:

- "Так ты бы прямее сказал, дурак! - вспыхнул вдруг Иван Федорович.

- Как же бы я мог тогда прямее сказать-с?.. Вы могли осердиться..."

Кто же здесь дурак-то, в самом деле?!

Ленин тоже в Горьком ошибся, предположив, что тот понимает, в какое дело ввязался. Горький совсем не был умником - "пусть сильнее грянет буря!" - и упустил, что смысл этого неправдоподобного национального великодушия состоял в том, чтобы захватить общее наследие при сомнительных правах. Оттолкнуть многочисленных законных наследников, используя ум и ловкость чужаков.

- Налицо семейная драма.

В исходном сценарии этой драмы, который набрасывал Достоевский, Иван повел себя еще большим простофилей:

"Я полагал, что вы и без лишних слов поймете и прямого разговора не желаете сами, как... умный человек-с.

- С чего именно я мог вселить ... такое низкое подозрение?"

Т.о., Смердяков предполагает, что Иван пользуется речью, в особенности философской речью, в соответствии с ее назначением, для сообщения или для сокрытия чего-то. А Иван отвечает ему, как человек, у которого речевое поведение представляет собою самоцель и не находится ни в каком соотношении ни с его намерениями, ни с жизненными интересами, т.е. как интеллигент.

"- Чтоб убить - это вы сами ни за что не могли-с,.. а чтобы хотеть, чтобы другой кто убил, это вы хотели.

- Да с чего мне хотеть, на кой ляд мне было хотеть?

- Как это так на кой ляд-с? А наследство-то-с? - ядовито подхватил Смердяков. Ведь вам после родителя по сорока тысяч могло прийтись. Охота же умному человеку этакую комедь из себя представлять!.."

Тут Смердяков высказывает фундаментальное недоверие к полноте нашей интеллигентской свободы в мыслях. Он уверен, что, хотя бы на подсознательном уровне, наша речь, и наша философия, все же отражают наши интересы. Боюсь, что тут он гораздо ближе к реальности, чем мы хотим о себе знать.

"...Неужто вы до сих пор не знали?...

- Нет, не знал ... Ты один убил?

- Всего только вместе с вами-с, ...тогда смелы были-с, "все, дескать, позволено", ...а теперь вот как испугались! Лимонаду не хотите ли?"

Действительно, Иван Федорович здесь выглядит не то, что житейски недалеким, а даже просто жалким. Удивляешься, за что этих людей зовут интеллектуалами. Им внятно все "и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений".., только не обыкновенный здравый смысл.

Собственно, я думаю, что острый галльский смысл, как и сумрачный германский гений, расположены ближе к своим собственным источникам жизни и такой беспредельной самоотверженности, какая процвела на русской интеллигентской почве, не позволяют. Конечное презрение Смердякова к Ивану, как к умствующему дегенерату, не сознающему собственных интересов и неспособному ни на какое дело, кажется едва ли не оправданным. Разве не таково же и отношение Н. Чернышевского, а впоследствии и В. Ленина к "хлюпикам - интеллигентам"?

Ведь сами "гуннов" приветствовали. Сами кричали, что, мол, "да, скифы мы, да - азиаты мы!" - чего ж вам еще?! Лимонаду, что ли?

Чтобы убить - это они сами ни за что не могли, а чтобы хотеть, чтобы другой кто убил...:


"...Не тронемся, когда свирепый гунн

В карманах трупов будет шарить,

Жечь города и в церковь гнать табун,

И мясо белых братьев жарить..."


Сбылось по-писанному. Только местоимение "мы" было лишним. Их самих в компанию не пригласили.


Конечно, без некоторой доли хамства никакое дело не сдвинется.

С одной только ангельской природой ни дитя не родишь, ни дома не выстроишь. Некая, что ли, душевная грубость требуется даже для писательства. Любование традицией и обилие нюансов обрекают молчанию:


"Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь...

Взрывая, возмутишь ключи...

Любуйся ими - и молчи!"


Тот, кто не молчит, обязательно должен быть несколько хамоват, по определению, стилистически и душевно развязен.

Сегодня, три поколения спустя после Революции, глядясь в нелицеприятное ее зеркало, нам - уже безотцовщине - хочется задать вопрос, который, наверное, равно неприятен всем участникам дискуссий об историческом наследии:

А кто, собственно, отцы наши, коим обязаны мы сыновним почтением? Неужто те, что были военными юнкерочками али гусариками и, вынув шашки, стали Россию защищать? Или, напротив, те, что не видели греха и отказываясь при случае от Христова (или любого иного) имени?

Такой вопрос сегодня подспудно будоражит воображение молодого русского образованца, который сгоряча готов уже втоптать в землю своего предка-комиссара. Не повторение ли это опять, пройденного однажды, гибельного пути хамского отречения от веры и памяти отцов?

Такой же вопрос маячит и перед сегодняшним евреем, который умирает со стыда, что предок его не дождался погрома в своем местечке, а сам побежал в отряд ( в какой уж приняли ) помещиков громить. Не досталось ему там доли. Не достанется и сейчас, пока хамство его с ним.


"Отцы наши повыдернули шашки

И вырубили, что ни попадя.

Отбыв срока, теперь играют в шашки..."


Не научиться ли нам, наконец, почитать отцов, каковы они есть?

Не за заслуги, не за правоту. Просто и только за то, что - отцы.

Со всех сторон, со всех стенок, отечески ласково, поощрительно улыбается нам Смердяков, благословляя на новые подвиги.

Загрузка...