Когда началась Перестройка, очень многим из нас, бывших советских граждан живущих на Западе, пришлось преодолевать в себе какое-то странное, неприязненное чувство в отношении к событиям, которые, казалось бы, шли в желательном для нас направлении. Это чувство не сводилось просто к естественному политическому недоверию многократно обманутых граждан. Не сводилось оно и к раздражению против моральной неразборчивости людей, которые, не сморгнув глазом, продолжали приспосабливаться и к бесповоротному осуждению приспособленчества.
Это особенное чувство возникло оттого, что перестройка отнимала у нас нашу уникальность. Вместе с убеждением в уникальности режима, который мы так ненавидели. Перестройка, в сущности, отнимала у этой ненависти моральные основания и тривиализовала наш жизненный опыт. Вместо чувства обладания единственным в своем роде опытом жизни при безвременном господстве Зла она подсовывала нам мысль об очередной неудаче попытки периферийной группы утопистов организовать тотальный контроль человеческой воли над реальной жизнью...
Мой дед презирал Советскую власть и со дня на день ожидал ее падения. Он считал коммунистов босяками и этого, самого по себе, ему казалось достаточно, чтобы предвидеть их провал. Однако, после тридцати-сорока лет ожидания, такая надежда для молодых выглядела уже смешной. Для него самого она выглядела трагической. Босяки, воодушевляемые мнимыми целями, отняли у него всю его реальную жизнь. Он признался мне, что перестал верить в Бога...
Что же, только времени ему не хватило, чтобы пережить босяков и убедиться в своей правоте? А что потом с этой правотой делать?
Нам повезло. Мы дожили увидеть их крушение еще до нашей старости. Ну, и что? - Из свидетелей невиданной доселе Деспотии мы превращались в обыкновенных эмигрантов из отсталой, политически неблагополучной страны. В мире существует множество таких стран. Громадное количество беженцев из них заполняет нижние этажи Свободного мира.
Если, в результате перестройки, СССР и вправду станет нормальной страной и писатели начнут писать, что думают, а историки и философы начнут думать, что говорят, что останется нам от прошлого для понимания и изучения? Какие характерные признаки наложили прошедшие годы на идеологию и психологию российского гражданина, если отбросить мертвую марксистскую шелуху?
А. Солженицын - писатель, у которого мы можем найти такую характерную мысль, такую сквозную нить, которая свяжет воедино все разные, противоборствующие осколки мировоззрения, извлеченного нами из нашего советского бытия, отчасти определившего наше сознание. Между нами есть гораздо больше общего, чем мы готовы признать.
Конечно, никакого общего мировоззрения у нас нет... Но у нас есть общие пункты расхождения с цивилизацией, построенной на иудео-христианском, августинианском принципе, в которую волею судеб мы погружены. Порой нам нелегко сохранять лояльность к общепринятым догмам. Особенно, если учесть, что нашему смердяковскому прошлому противопоказана всякая лояльность вообще.
Например, человеку на Западе почти невозможно сознаться, что социальная справедливость его не волнует. Поэтому, хотя многих из нас просто тошнит, когда мы снова слышим слова и идеи, которыми жонглировали `эти босяки", мы вынуждены изобретать приличные мотивировки для своего нежелания углубляться в эту проблему.
Человек на Западе также всегда должен стремиться к миру и, потому, во всех делах ему предназначены поиски всевозможных компромиссов. В самом деле, если Дьявола не существует, никакой, самый бесчестный, компромисс не может погубить нашу бессмертную душу, и вследствие этого становится приемлемым. Мы, впрочем, из своего жизненного опыта знаем, что чем больше мы уступим противнику, тем больше он от нас потребует. Но общественное мнение вынуждает нас основываться не на этом опыте, а на общепринятом моральном оптимизме, включающем признание за противником того же морального уровня, что и у нас.
Однако, если противник действительно морально не ниже нас, почему же он - наш противник?
Наша смердяковская проницательность видит здесь проблему.
Мы живем на Западе, на самой его границе с Востоком, и наш выбор может определить, куда, в конце концов, склонится чаша весов.
Израиль, как государство, построен на монистическом принципе, но слишком большая часть населения у нас верит в нечистую силу.
Человек на Западе часто оказывается в ситуации открытого конфликта. Наша прошлая практика подсказывает нам, что для победы нам необходимо возненавидеть противника, забыв о наличии у него многих человеческих качеств. Но западная практика предлагает нам "войну без ненависти" и судебную процедуру без ожесточения, наводя на мысль, что человеческая правота абсолютной быть не может. Однако, если наша правота относительна, зачем нам сражаться вообще? Если же сражаться необходимо, мы хотели бы видеть абсолютную причину для этого. Иначе наша смердяковская логика не позволит поставить свою жизнь на эту карту. Если нигде нет абсолютной правоты, что может быть дороже жизни?
Как индивидуумы мы можем верить в Дьявола и предопределение, но как сочлены цивилизованного общества мы вынуждены примириться с общепринято-негативным отношением к смертной казни (которое предполагает возможность раскаяния или даже исправления), с запрещением дискриминации (которое предполагает отсутствие предопределенности нравственных качеств), с освобождением на поруки (презумпция невиновности) и с другими необходимыми особенностями сообществ, основанных на принципе абсолютного превосходства добра.
Мы охотно принимаем удобства и, в сущности, живем на содержании науки и технического прогресса, целиком основанных именно на этом принципе. Но мы с трудом осваиваем догму либерализма, которая исходит из посылки, что жить нужно всем - в том числе тупым, злонамеренным и ненормальным, которых наше, более решительное, мировоззрение квалифицировало бы, пожалуй, как сыновей Тьмы.
Августинианский монизм и его сегодняшнее воплощение в либеральных странах не есть единственно возможная земная форма христианства. Существует множество гностических и дуалистических сект, а также промежуточных вероучений, которые умудряются совмещать свою веру с христианством, иудаизмом и исламом. И я, конечно, значительно упростил свой очерк монистического религиозного принципа, чтобы придать ему больше внутренней последовательности, которой ему немного недостает. Как заметил Бертран Рассел: "Никому еще не удалось создать философию одновременно правдоподобную и внутренне последовательную. Философия, которая внутренне непоследовательна, не может быть абсолютно верной. Однако философия, которая внутренне последовательна, очень легко может оказаться абсолютно ложной."
Выбор в этом вопросе не связан с истиной, а определяется волей.
Следует помнить, что никакого опытного доказательства в пользу конечной победы добра, мы не наблюдали. Перестройку в СССР вряд ли стоит сейчас рассматривать как победу Добра. Последствия ее предсказуемы не более, чем последствия Февральской революции 1917.
Процветание и либерализм Западных стран также накапливают солидный потенциал зла (в частности, в виде зависти), как внутри, так и вне их самих, и не могут служить надежным свидетельством `правильности" пророческих откровений.
Радикальный смердяковский релятивизм, усвоенный с молоком матери, позволяет нам всерьез рассматривать любую систему аксиом и даже переходить от одной системы к другой в зависимости от сиюминутных интересов. По существу, такая легкость исключает дорогое нам (как память!) понятие порядочности, основанное на принципах, принимаемых за абсолюты.
Большинство жителей стран Запада тоже, конечно, не сознают всех философских тонкостей, на которых построено процветание их обществ. В своей повседневной жизни они сплошь и рядом поддаются своим деструктивным наклонностям и отрицательным чувствам. Осознанный принцип либерализма вынуждает уважительное внимание к интересам всех. Поэтому в свободном мире собирается все большее число людей, абсолютно чуждых этому принципу, которые, однако, догадываются согласно ему требовать себе положенной доли. Конечно, все они видят себя как людей доброй воли, то есть как сынов Света. А всех прочих - как выродков Тьмы. Этих людей доброй воли становится в свободном мире все больше, так что они, нет-нет, да и заявят о своих новых реальных возможностях - показать сыновьям Тьмы кузькину мать - хоть на футбольных матчах, например.
Философский монизм ничуть не более оправдан жизненной практикой, чем наше обоснованное смердяковское сомнение. Однако, в отличие от сомнения, он конструктивен. Вера в добро толкает людей на риск и склоняет к совместным действиям. Либерализм позволяет дискуссию, благодаря которой при нем не исключена и противоположная точка зрения. Доверие к природе и людям порождает развитие науки и техники, отказ от засекречивания знаний, распространение образования.
Сомнение ведет только к ограничениям этих тенденций. Полностью дуалистический взгляд просто полностью уничтожил бы их.
Бытие, конечно, не определяет сознания, но оно определяет настроение. Наше настроение часто склоняется к тому, что зло в мире реально существует и активно действует. Ему может эффективно противостоять только равная по своим возможностям сила. Такая сила, будь это героическая контрразведка или добродетельная полиция, по закону исключения, значит, и есть добро. Тогда врага следует не просто обезвредить, а предпочтительно растерзать. Война же из трудного и грязного дела обращается в дело святое. А наша несомненная, но относительная, правота - в абсолютную. Александр Солженицын - к добру ли, к худу - укрепляет нас в этом настроении.
Мы и так не слишком греха боимся, а тут еще такая поддержка...
Правильность идеи - это то, что все время от нас ускользает, хотя и продолжает манить большим или меньшим соответствием действительности в зависимости от того, как подробно мы ее видим.
Высказывание идей - это такая игра, в которой наилучший ход не тот, что ставит мат и исчерпывает проблему, а тот, что ведет к продолжению игры. А жизнь - это такая игра, в которой твердо обеспечивает продолжение только победа.
Вопреки философской проницательности Смердякова, есть нечто, что он упустил. Этим Смердяков в романе Достоевского отличается от Ивана Карамазова, а реальный последователь Смердякова в жизни отличается от смердяковствующего интеллигента.
Смердяков не знает, что может быть дороже жизни. А Иван Карамазов знает, что дороже жизни ему может быть его образ жизни. Смердяков не знает этого не потому, что он - моральный урод, а потому что образ жизни Ивана (т.е., в сущности, самого писателя) никогда не был ему доступен, а собственный - не дает никакого удовлетворения.
Иван Карамазов, который может сомневаться во всем, предпочитает порядочность, потому что она дает его скептицизму статус мировоззрения, а ему самому - продолжение философской игры. Соблюдение правил игры не предполагает веры в их сверхестественное происхождение.
Традиция обеспечивает своего преданного сына уверенностью в единственной правильности его образа жизни, наряду с некоторой простоватостью, обуславливающей его философское спокойствие. Солдат, попавший в руки мусульман, дал содрать с себя кожу не потому, что он знал, чем Иисус лучше Магомета, а потому что он не мог, и не хотел, жить не по-своему. В сущности, он был лишен выбора и, всегда оставаясь в согласии с собой, наделен абсолютной порядочностью. Это - дар небес, который нам не был сужден.
Наша философская свобода досталась нам не потому, что в жизни мы были обездолены, как Смердяков, или, наоборот, были выше других, как Ставрогин. Мы, "образованцы", получили ее вместе с образованием, как весть издалека о свободе реальной и об образе жизни, связанном с ней. Окружающая нас жизнь скорее препятствовала этому развитию. Поэтому нам, приемышам либеральной традиции, которым довелось - многим не без усилий - всей грудью вдохнуть воздух свободы и причаститься соответствующего образа жизни, естественно помнить о благодарности.
Тут кончается наша философская вольница. Свободный образ жизни дороже нам, чем жизнь... Переплетение и взаимодействие идей ценнее, чем преданность какой-нибудь одной, пусть бы и правильной, идее.
Пожалуй, если быть откровенным, профессионализм в этой области подсказывает, что такой окончательной идеи быть не может...
Однако, верность духу свободы есть уже самоограничение мысли.