ПЬЕСЫ

ДВА ЛИЦА ПЬЕРА ОГЮСТА ДЕ БОМАРШЕ (комедия)

Действующие лица:

Пьер Огюст де БОМАРШЕ.

ЖОЗЕФИНА, его жена.

ФИГАРО, его слуга.

ДЖЕРРИ СМИТ.

СОВРЕМЕННЫЙ ПИСАТЕЛЬ.

ЕГО ЖЕНА.

ЕГО СЫН.

ЕГО ЭКОНОМКА.

ЕГО ШОФЕР.

РЕЖИССЕР ВАН ТИФОЗИННИ.

СОВРЕМЕННЫЙ РЕЖИССЕР.

ДИН, представитель президента Франклина.

ШАРЛЕРУА, связник Бомарше.

ТЮРЕМЩИК. АНРИ, директор театра.

ПРОДЮССЕР.

МЕНЕСТРЕЛИ.

КОНСТУЛЬТАНТ № 1.

КОНСТУЛЬТАНТ № 2.

АКТЕРЫ № 1, № 2.

Роли шофера писателя, его старого друга, консультанта № 1 и консультанта № 2, актеров № 1 и № 2, актрис № 1 и № 2, молодчиков № 1, № 2 и № 3, курьера Ассоциации драматургов, арестованных в Парижском аббатстве, должны играть менестрели Бомарше.

Во всех картинах могут присутствовать менестрели, исполняющие песни и мимические сценки, которые должны помочь зрителю понять веселый нрав Бомарше. В зависимости от режиссерского решения, менестрели могут расположиться вместе с маленьким джазом по краям сцены, а могут вызываться действующими лицами из-за кулис.

Пьеса предполагает возможность заменяемости: истинный «Бомарше» может быть в чем-то похожим на современного «Писателя», появляющегося во второй декорации; жена Бомарше может быть женой Писателя; современный продюсер — директором театра Анри и так далее.

ПРОЛОГ


Луч прожектора освещает тот балкон, где обычно устанавливают свет. В луче света — два человека, один из которых держит у глаз подзорную трубу, внимательно наблюдая происходящее на сцене, которая пока что погружена в темноту. Оба человека — истинные джентльмены, в париках и камзолах.

ПЕРВЫЙ (не отрываясь от подзорной трубы). И этого человека называют гордостью Франции?

ВТОРОЙ. Да, милорд.

ПЕРВЫЙ. Гордость — понятие в чем-то аналогично серьезности, достоинству, а здесь... Кто сообщил вам, что этого суетливого коротышку чтят в Париже, да еще называют создателем французской закордонной разведки?!

ВТОРОЙ. Би-би-си передавало в программе «Глядя из Лондона»...

ПЕРВЫЙ. Соврут — недорого возьмут (протягивая подзорную трубу второму), полюбуйтесь сами...

Декорация первая


Номер в дешевой лондонской гостинице. Б О М А Р Ш Е и Д Ж Е Р Р И С М И Т.

БОМАРШЕ. Лапа, почему мне так хороша с тобой?

ДЖЕРРИ. Наверное, потому, что я шлюха. Тебе честно со мной: ты болтаешь, что хочешь, и любишь меня, как тебе нравится, и говоришь, чтобы я выметалась, когда кончается мое время.

БОМАРШЕ. Тебе, наверное, очень обидно, когда я говорю, что время нашего свидания истекло?

ДЖЕРРИ. Почему? Время ведь действительно истекло, а я могу заиграться. С тех пор как любовь стала моей профессией и я могу заниматься ею не таясь, в полное свое удовольствие, я перестала замечать время. Живу в ощущениях, а не в пространстве.

БОМАРШЕ. Странно. Когда в тюрьме мне говорили: «время вашего свидания истекло, Бомарше», сердце мое разрывалось от тоски.

ДЖЕРРИ. Если бы в тюрьме были кровати, как здесь, ты бы радовался этим словам.

БОМАРШЕ. Лапа, кто научил тебя острословию?

ДЖЕРРИ. Клиенты. Если бы кто-нибудь мог записать, как они говорят со мной, когда приходит время рассчитываться за любовь! Боже мой! Они торгуются за каждый луидор и говорят о том, что я «черствый эксплуататор собственного тела!» Старики, которые сами не могут эксплуатировать мое тело, упрекают меня в черствости! С тебя, между прочим, десять луидоров, Бомарше.

БОМАРШЕ. Так мало?

ДЖЕРРИ. Я бы вообще ничего с тебя не брала — за обаяние, — но тогда мне нечем будет расплатиться за гостиницу.

БОМАРШЕ. А если скажу, что у меня нет денег?

ДЖЕРРИ. У Бомарше нет денег? Ха! У Бомарше в Париже есть театр, слава, барский дом, а в Лондоне нет десяти луидоров для Джерри. Смит! Давай десять луидоров, не то я поучу тебя острословию так, что на этот урок сбегутся все обитатели здешнего бардака!

БОМАРШЕ. Лапа, я подарю тебе часы. Я сам сделал их; смотри, как они прекрасны! Семнадцать рубинов, на которых держится механизм, стоят двести луидоров.

ДЖЕРРИ. Я беру только то, что мне полагается. С тебя десять луидоров и поцелуй на прощание.

БОМАРШЕ. Если бы ты не попросила денег за любовь, я бы уплатил тебе не десять, а триста луидоров, дурочка. Мне очень хотелось подарить тебе часы. Подарить, понимаешь? Чтобы не обижать тебя платой...

ДЖЕРРИ. Обижают, когда не платят.

БОМАРШЕ. Вот тебе десять луидоров и убирайся.

ДЖЕРРИ. А поцелуй?

БОМАРШЕ. На том свете.

ДЖЕРРИ уходит.

БОМАРШЕ (кричит в окно). Фигаро, принеси стакан воды!

Бомарше подходит к столу, раскладывает бумаги и перья; входит Ф И Г А Р О с кувшином и стаканом.

БОМАРШЕ. Это же теплая вода. Неужели так трудно принести стакан холодной воды?

ФИГАРО. Целый день гоняется вверх и вниз. Фигаро — здесь, Фигаро — там! Нет холодной воды!

БОМАРШЕ. Что, земля потеплела?

ФИГАРО. Это мы узнаем, когда нас в нее закопают.

БОМАРШЕ. Браво, Фигаро, браво, брависсимо! Если ты будешь по-прежнему ворчать все время, я спущу тебя с лестницы.

ФИГАРО. Десять лет слышу.

БОМАРШЕ. Если нет холодной воды, принеси бутыль холодного вина.

ФИГАРО. Так бы сразу и говорили.

Уходит.

Бьют часы. Бомарше считает бой часов, достает из походного сундука пистолет, кладет его на стол и сверху прикрывает куском шелка. Входит О Г Ю С Т Ш А Р Л Е Р У А.

ШАРЛЕРУА. Добрый день, господин де Бомарше, я пришел за письмом для короля.

БОМАРШЕ. На чем вы плывете во Францию?

ШАРЛЕРУА. Я нанял маленькое суденышко, чтобы отгородиться от шпионов Британии: говорят, они стали угощать вином тех людей, которые их интересуют; в вине — снотворное. Выпьешь — уснешь, а они переписывают послание, которое везет нарочный.

БОМАРШЕ. Вас много раз напаивали?

ШАРЛЕРУА. Меня? Да никогда.

БОМАРШЕ. Шарлеруа, я живу в окружении лжи, и это понятно, ибо мне врут мои здешние английские противники. Они обязаны лгать мне, посланцу Версаля, который к тому же не официальное лицо, а шевалье де Норак, представитель «Секрета короля». Ложь врагов, лакеев и торговцев — обычное дело. Но когда лгут друзья, я перестаю верить миру.

Входит Ф И Г А Р О с кувшином вина.

БОМАРШЕ. Фигаро, где ты видел этого досточтимого кавалера?

ФИГАРО. На фрегате. Он там спал, пьяный в дупель.

ШАРЛЕРУА. Я притворялся спящим!

ФИГАРО. Сударь, так притворяться даже актеры не умеют: им если соломкой в носу пощекотать — сразу начинает извиваться, а ведь, бывает, покойника играют. Я же вам щекотал в двух ноздрях, но вы лежали, как дуб, сраженный молнией. (Бомарше.) Вино разбавленное, но лучшего в этом паршивом вертепе не достанешь...

ФИГАРО уходит.

БОМАРШЕ. Я тоже был юным, Шарлеруа, и тоже любил веселье. Но я знал — где, когда и с кем можно веселиться.

ШАРЛЕРУА. Но вы не были в молодости разведчиком, Бомарше! Вы были сочинителем!

БОМАРШЕ. Я только сейчас становлюсь сочинителем, Шарлеруа! В молодости я был бумагомарателем. Я до сих пор стыжусь своей пьески «Севильский цирюльник», как солдат стыдится невинности... Я окунулся в дело лишь для того, чтобы лучше понять людей, ибо нигде, кроме как в интриге, ты не можешь увидеть человека в двух измерениях — таким, каков он с тобой, и таким, когда он пишет рапорт своему монарху о беседе со мною. «Здравствуйте, мой родной друг, мой талантливый и щедрый Бомарше!» — кидается он ко мне на шею при встрече. А когда мои люди, напоив его, похищают письмо, написанное им монарху, я читаю: «Это алчное, бездарное, похотливое животное Бомарше сегодня, в беседе со мною...» Вам же ясно, мой бедный Шарлеруа? Как ваш шеф, я должен был бы отстранить вас от работы, отобрать шпагу и выслать на родину, чтобы вами занялись в Бастилии... Но мне жаль вас — с одной стороны, я все-таки надеюсь на вашу ловкость, с другой — я ненавижу костоломов Бастилии и, наконец, исповедую порядочность. Вы заучите письмо королю наизусть и проговорите его только Людовику — никому другому. Выслушав вас, Людовик спросит: «Где товар?» Ответите, что «товар» в Лондоне, у Бомарше, и скажете, что несчастный Бомарше живет в сарае и пьет разбавленное вино, похожее на (пробует вино) на конскую мочу, и что его с утра и до вечера пытаются перевербовать британские тори, подсылая к нему то несчастных потаскушек, то утонченных поэтов; ему сулят огромные деньги, но Бомарше никогда не изменит Франции. Нет, скажите — не изменит государю, ибо Людовик утверждает, что он — это и есть Франция. Так пусть же мне пришлют денег, чтобы я мог достойно представлять мой великий народ. Нет, скажите: моего великого государя. Нет, не говорите государя, потому что я не являюсь его личным посланцем, на основании этого он откажет в субсидии. Скажите — Бомарше в отчаянии; он ест сухой хлеб и принимает агентов в дешевой гостинице. Нет, скажите — в гостинице с тонкими стенами: в соседнем номере слышно все, что здесь говорят шепотом.

ШАРЛЕРУА. Зачем же вы тогда кричите?

БОМАРШЕ. Я не кричу! Я рыдаю!

ШАРЛЕРУА. Но вы прорыдали столько секретов, сколько не могло быть в тех письмах, которые я возил в Париж.

БОМАРШЕ. Шарлеруа, не вздумайте пугать меня: с тех пор как я взял в руки перо, я лишился чувства страха. Запоминайте то, что я вам буду говорить, слово в слово: «Государь! Рукопись книги "Тайные мемуары публичной женщины", порочащая Двор и известную вам особу, в моих руках. Гнусный сочинитель Тевено де Моранд торговался, как провансалец во время конной ярмарки. Сначала он вообще отказался встретиться со мной, опасаясь, что я приехал в Лондон с единственной миссией — похитить его. Наконец, мне удалось сплести вокруг него сеть (чему не научит драматургия!), и он согласился передать мне рукопись, в которой множество гнусностей, посвященных самой чистой и умной женщине Франции — нежной мадам Дюбарри. Он согласился также уничтожить в моем присутствии листки его будущей книги, которая готовится к печати в издательском доме «Борк & Рей». Но он затребовал тридцать две тысячи ливров и обязательство платить ему пожизненную пенсию, а после смерти содержать его жену. Я молю Бога, чтобы он не добавил пункта о содержании после его смерти прижитых детей, собак и трех сиамских кошек. Если эта сумма будет вручена Моранду, я берусь обратить его в друга Франции — такие люди нужны: он станет смотреть за потомками альбигойцев, подвизающимися в Лондоне.

Государь, я пребываю вашим почтенным слугою. Ваш шевалье де Норак».

ШАРЛЕРУА. Сударь, но весь мир и без рукописи Тевено де Моранда знает, что государь спит с мадам Дюбарри!

БОМАРШЕ. Знание дает слово, Шарлеруа, только слово! Анекдоты умирают, потому что их не записывают! Если появится книга о шалостях нашего монарха, это уже документ — можешь опровергать его хоть тысячу раз! Он есть! Он — вечен!

ШАРЛЕРУА. Я должен запомнить ваше письмо дословно?

БОМАРШЕ. Спаси бог, если вы станете сочинять вместо меня: вас казнят, не поверив, — конокрада, как и литератора, узнают по почерку.

ШАРЛЕРУА. Вы сейчас пишете не как литератор, но как человек из «Секрета короля».

БОМАРШЕ. Мой дорогой Шарлеруа, я только потому и остаюсь представителем «Секрета короля» после трех арестов на родине и позорного столба на площади, что профессия моя, увы, единственная — я сочинитель. И это, несмотря на то что я убедился давным-давно: республика литераторов — это республика волков, готовых всегда перегрызть друг другу горло. В свое время, дорогой Шарлеруа, мне так надоело сочинительство, а я сам так надоел самому себе, я так запутался в долгах, и все вокруг мне так опостылели, что я, бросив все, начал обходить обе Кастилии, Ламанчу и Эстрамадуру в поисках забвения и спокойствия. Но ведь нельзя сбежать от самого себя — поэтому в моих странствиях одни меня хвалили, другие бранили, третьи сажали в тюрьму, четвертые из нее освобождали, и я, мало- помалу, научился радоваться хорошей погоде, не сетовать на дурную и все принимать таким, каково оно есть, чтобы потом драться против устойчивой глупости и смиренной подлости в моих веселых сатирах: нельзя бороться с подлостью нашего мира трагедиями — над этим посмеются потомки. Интрига и смех — вот оружие будущего.

ШАРЛЕРУА. Кавалер, кто научил вас такой великой философии?

БОМАРШЕ. Привычка к несчастьям, мой друг. Я тороплюсь смеяться потому, что боюсь, как бы не пришлось плакать. Вы все запомнили?

ШАРЛЕРУА (закрыв глаза). «Государь, рукопись книги "Тайные мемуары публичной женщины" — в моих руках... Мошенник Тевено де Моранд торговался, как... »

БОМАРШЕ. Я спокоен за вас. Будет лучше, если вы не вернетесь сюда без денег от Людовика. Я не задерживаю вас более.

ШАРЛЕРУА уходит поклонившись.

БОМАРШЕ. Напьется, сукин сын! Если бы я решил покончить с алкоголизмом, я бы снял фильм... Тьфу, всегда меня губит торопливость. Кино ведь еще не изобретено... Я бы написал мюзикл. Лучший мюзикл — это «Похвала глупости» Эразма Роттердамского. Так вот, я бы написал мюзикл, в котором показал самоубийство гениального алкоголика: пример только тогда действует, когда обнажена жестокость. Если вокруг да около — сопьются, все сопьются — и дураки и гении. Чтобы щенок не гадил, его тыкают носом в дерьмо — лучшая форма воспитательной работы...

Входит В А Н Т И Ф О З И Н Н И — режиссер с бабьей фигурой.

ТИФОЗИННИ. Здравствуй, родной!

БОМАРШЕ. Когда режиссер называет писателя «родным», следует ждать серьезных неприятностей.

ТИФОЗИННИ. Перестань! Я получил отрывки твоей пьесы, положил их под подушку и плакал всю ночь! Ты гений, Пьер! Я читал отрывки папе — он так растрогался, что я вызвал лекаря... Какой язык, какая груда мыслей... я написал несколько новых сцен; эпизоды молчания героев... Понимаешь — герои стоят на просцениуме и молчат — все как один. У меня даже кожа пошла цыпками... Так что давай работать, родной, давай сядем и будем вместе сочинять.

БОМАРШЕ. Тифозинни, за воровство рубят кисть правой руки.

ТИФОЗИННИ. Я левша.

БОМАРШЕ. Бог одарил тебя талантом объяснять мои слова лицедеям — благодари за это создателя и не примазывайся к тому, что даровано другому!

ТИФОЗИННИ. Твои слова могут быть неверно поняты мною.

БОМАРШЕ. Пойми их верно.

ТИФОЗИННИ. Я беру двадцать процентов, Бомарше, это вполне по-божески. С Расина брали третью часть...

БОМАРШЕ. Тифозинни, ты плохо кончишь.

ТИФОЗИННИ. Плохо кончишь ты — «Женитьба Фигаро» не увидит света: если ты отец, то я — роженица, Бомарше, я — роженица...

Уходит.

БОМАРШЕ. Фигаро!

ФИГАРО. Я здесь!

БОМАРШЕ. Фигаро, что нужно принимать, если открылось колотье в боку?

ФИГАРО. Смотря в каком.

БОМАРШЕ. В левом.

ФИГАРО. Надо есть побольше серы, смешанной с тертыми лас­точкиными гнездами.

БОМАРШЕ. Ты пробовал это снадобье на себе?

ФИГАРО. Нет. На сестрице.

БОМАРШЕ. Ей помогла твоя медицина?

ФИГАРО. Так она стала ее принимать за полчаса перед смертью.

БОМАРШЕ. Отчего она умерла? Тоже колотье в боку?

ФИГАРО. Нет, она не могла разродиться двойней.

БОМАРШЕ. Фигаро, вот тебе луидор за то, чтобы ты не показывался мне на глаза в течение ближайшего часа.

ФИГАРО. Вы же велели принести кофе, когда придет американец.

БОМАРШЕ. Ты прав, как судья, Фигаро. Зови лицедеев, мы успеем немного поработать!

Фигаро распахивает дверь.

ФИГАРО. Ребята, репетиция!

Из соседней маленькой комнаты выходят М Е Н Е С Т Р Е Л И и Д Ж А З - О Р К Е С Т Р.

БОМАРШЕ. Друзья мои, у меня есть полчаса времени — не будем терять его понапрасну. Фигаро, включи диктофон, мы запишем репетицию на пленку.

ФИГАРО. Батарейки сели. «Элемент 343» в Лондоне днем с огнем не сыщешь.

Менестрели поют в микрофон арию из «Женитьбы Фигаро».

БОМАРШЕ. Неплохо, но стиль менестрелей предполагает больше нежности. (Хлопает в ладоши.) Актеры Альмавива и Фигаро!

ФИГАРО. Между прочим. Ваш Фигаро не понял меня — слишком однолинейно играет, насмехается надо мной, добродетелей моих не понимает.

БОМАРШЕ. Много ли в тебе добродетелей?!

ФИГАРО. Если посчитать все те добродетели, которых требуют от слуги, то много ли найдется господ, достойных быть слугами?

Бомарше кидает Фигаро монету.

БОМАРШЕ. Браво, Фигаро, браво, брависсимо!

ФИГАРО (менестрелям, показывая луидор). Другие сулят двадцать пенсов за шутку, но ни гроша не платят, а мой господин хоть и горяч, но честен!

БОМАРШЕ. Ровно настолько, чтобы не быть повешенным! Итак, друзья, пятую сцену! С песнями.

Менестрели пляшут и поют.

БОМАРШЕ. Нет, нет, милые мои! Нет! Это невозможно! Это все слишком по-французски! Если б я захотел вывести на сцену неутешную мать, обманутую супругу, сына, лишенного наследства, я бы прежде всего придумал для них королевство на каком-нибудь острове!

Только тогда я могу быть уверен, что мне не поставят в вину не­правдоподобие интриги, ходульность характеров и напыщенность слога! Вы должны играть сцену естественно, но с гишпанскими интонациями. А что делает наш дорогой алькальда, блюститель закона?! Он же ножками дрыгает! Так не годится! Давайте снова!

Менестрели пляшут и поют.

ФИГАРО. Скажут: «Скверная пьеса, слишком веселая и интриг много».

БОМАРШЕ. Скверная пьеса — это не скверный поступок. И потом трудно угодить людям, которые по роду занятий обязаны веселые вещи считать недостаточно серьезными, а завязанными в тугую интригу — чересчур развлекательными.

ДЕВУШКА-МЕНЕСТРЕЛЬ. Кавалер де Бомарше, не могли бы вы написать мне две-три реплики в сцене Розина Фигаро? Я чувствую некоторую пустоту, мне не хватает слов, чтобы оправдать свое поведение на сцене.

БОМАРШЕ. Пташечка мая, ваше поведение оправдывать буду я. Думайте не о себе, но о целом, и верьте автору, верьте, потому что через минуту в дверь раздастся стук и мы будем вынуждены прервать наше развлечение!

В дверь стучат.

БОМАРШЕ (выпроводив менестрелей). Войдите.

Входит представитель Североамериканских штатов С А Й Л Е С Д И Н.

ДИН. Здравствуйте, дорогой Бомарше.

БОМАРШЕ. Тшшш! С сегодняшнего дня я для вас «Хорталес», дорогой Дин. И забудьте, что я когда-то был Бомарше или шевалье де Нораком. Так будет лучше для ваших Североамериканских Штатов. Так будет лучше для вашей родины, которой нужно оружие для борьбы против монархий...

ДИН. Людовик согласился?!

БОМАРШЕ. Как и все монархи, Людовик должен ненавидеть Северные штаты, бывшую колонию британской короны, объявившую независимость, несмотря на то что он проклинает Англию! Как все маленькие людишки, мой монарх испытывает страх за судьбу своей золоченой шапчонки. Как и всякий сочинитель, я должен ненавидеть коронованного тирана, но я служу ему, потому что данность очевидна: Людовик — это Франция. Когда Франция станет просто Францией, а я мечтаю о Франции республиканской, воистину народной, я стану служить ей с еще большим рвением. Так вот: мне стоило большого труда подогреть честолюбие нашего коронованного скунса. Я доказал ему, что чем ощутимее будут успехи Американских Штатов, свергнувших гнет Британии, тем тяжелее станет Лондону. Чем тяжелее Лондону, тем легче Парижу, тем могущественнее моя родина. И Людовик повелел выделить из казны миллион ливров! Этими деньгами отныне распоряжаюсь я, глава фирмы, Михель Хорталес, торговец оружием и амуницией. Людовик думает о себе. Я думаю о вашей и нашей свободе.

ДИН. Когда вашу пьесу поставил филадельфийский театр, многие не могли понять, как Людовик позволил играть это сочинение на парижской сцене.

БОМАРШЕ. Монарх хочет править умными французами, а мои герои — не лишены чувства юмора.

ДИН. Умные люди, наделенные чувством юмора, чаще других смертных изменяют своим грешным идеалам.

БОМАРШЕ. Умные не предают. Да и потом предательство — самая невыгодная сделка в мире: предателю не верит никто, и никому он не нужен, ибо он никого отныне не представляет. Мир ценит верность; слуга страны — представитель могущества народа; предатель — представляет свое слабое, маленькое, трусливое «я»!

ДИН. Можно ли мне сказать президенту Франклину со всей оп­ределенностью, что партия оружия для борьбы против британской монархии будет отправлена в Нью-Йорк?

БОМАРШЕ. Корабли загружаются, Дин, корабли загружаются.

ДИН. Как мне отблагодарить вас?

БОМАРШЕ. Не понял...

ДИН. Вы отдали нашему делу добрый год жизни; вы существуете на то, что сочиняете. Вы потеряли много денег. Вы снимаете дешевый номер, вы...

БОМАРШЕ. Пожалуйста, не унижайте себя глупостью, Дин. Сочинитель, если он хотя бы раз пересчитал свое искусство на деньги, не имеет право впредь брать в руки перо: он будет писать цифры, а не слова.

ДИН. Я запомню это на всю жизнь, Бомарше. Вы обречены на бессмертие в драматургии; как жаль, что никто не сможет знать, что именно вы стояли у колыбели новорожденной американской республики.

БОМАРШЕ. В Париже уже забыли, что я провел в их дома чудо века: водопровод. Не забывчивость страшна — клевета.

ДИН. Клевещут на тех, кто опасен глупцам и злодеям. Мне, например, передали подметное письмо; ваши недоброжелатели доносят, что вы, помогая нам, хотели создать в Испании акционерное общество по торговле черными рабами.

БОМАРШЕ (хлопает себя по карману). Здесь — письмо, которое я написал королю. Я знаю наизусть свои письма, послушайте: «Как же вы терпите, сир, чтобы ваши подданные оспаривали у других европейцев завоевание стран, принадлежащих несчастным индейцам, африканцам, дикарям, караибам, которые никогда ничем их не оскорбили? Как же вы дозволяете, чтобы ваши вассалы похищали силой и заставляли стенать в железах черных людей, которых природа сделала свободными и которые несчастны только потому, что сильны вы?» Хотел бы я посмотреть, дорогой Дин, кто решится во Франции, кроме меня, сказать это в лицо Людовику?! Поймите, монарх монархом; я же служу моему народу, идее свободы и закону.

ДИН. Я так и знал, что на вас клевещут.

БОМАРШЕ. Я видел честнейших людей, которых клевета уничтожила. Сперва чуть слышный шум, едва касающийся земли, пианиссимо, шелестящий, быстролетный, сеющий ядовитые семена. Чей-то рот подхватывает этот слух и пиано, нежно сует его вам в ухо. Зло сделано — дайте время, и оно прорастет! Оно движется, рифорзан-до! Пошла гулять по свету чертовщина! Клевета становится мнением, она выпрямляет спину, она — кресчендо — делается всеобщим воем ненависти и хулы! Другой бы испугался, затаился, скрылся, сник! Аптекаря или часовщика это может спасти. Но это не спасет литератора де Бомарше! Я глотаю по утрам сырые яйца — мне нужен зычный голос! Я читаю на ночь Вольтера — мне нужно вооружить свою ненависть! Я одеваюсь у лучших портных — мне надо злить клеветников! Я обедаю у Фукьеца — мне надо родить зависть, которая свидетельствует о растерянности и злобе недругов! Я актерствую! Я смеюсь, хожу по девкам, веселюсь! Я плачу ночью, занавесив шторы!

Входит Ф И Г А Р О с подносом, на котором две чашки кофе.

ФИГАРО. Кофе — дерьмо, но лучшего здесь нет. У входа три молодчика.

БОМАРШЕ. Видите, Дин? Служба британского монарха пасет вас, как овцу. Скройтесь через эту дверь — вы пройдете черным двором и наймете возницу возле пекарни.

ДИН уходит.

БОМАРШЕ (глядя в окно). Ты эту троицу еще не видел?

ФИГАРО. Как же не видел? Видел. Они меня третий день табаком угощают.

БОМАРШЕ. Табак черный?

ФИГАРО. Нет, голландский, с сахаром. Я оставил и для вас (про­тягивает Бомарше кисет).

БОМАРШЕ. Спасибо. На завтра у нас есть деньги?

ФИГАРО. Жозефина с кухни обещает кормить до тех пор, пока я сплю с

ней.

БОМАРШЕ. Но я же с ней не сплю.

ФИГАРО. Придется — для пользы дела.

БОМАРШЕ. Продай ей мои часы, а?

ФИГАРО. Она вам три пары «Сейко» в придачу купит — ей страсть как хочется попробовать господское. Они, что при кухнях, всегда сыты, только любопытство у них жадное, все им узнать хочется. Как сытый — так ему подавай все новенькое и новенькое.

БОМАРШЕ. Слушай, а как ты объясняешься с этой поварихой? Ты же не знаешь английского языка?

ФИГАРО. Это ерунда. Кто умеет говорить «год дам!» — черт побери! — тот в Англии не пропадет. Вам желательно отведать хорошей жирной курочки? Зайдите в любую харчевню, сделайте вот этак (показывает, как вращают вертел), и вам приносят кусок солонины без хлеба. Изумительно! Вам хочется выпить стаканчик превосходного бургонского? Сделайте так, и больше ничего. (Показывает, как откупоривают бутылку.) «Год дам», и вам подносят пива в отличной жестяной кружке с пеной до краев. Какая прелесть! Вы встретили одну из тех милейших особ, которые семенят, опустив глазки, отставив локти назад и слегка покачивая бедрами? Изящным движением приложите кончики пальцев к губам. Ах, «год дам»! Она даст вам звонкую затрещину, — значит, поняла. Правда, англичане в разговоре время от времени вставляют и другие словечки, однако нетрудно убедиться, что «год дам» составляет основу их языка.

Стук в дверь.

БОМАРШЕ. Войдите.

Входят три рослых м о л о д ч и к а.

ФИГАРО. Они, те самые... Только усы приклеили, а бороды сняли.

БОМАРШЕ. Ты свободен, Фигаро. ФИГАРО. У

меня ногу свело. БОМАРШЕ. Я что сказал?!

ФИГАРО. Ногу свело, не могу двигаться!

Бомарше достает из-под шелковой накидки пистолет и наводит его на Фигаро.

ПЕРВЫЙ МОЛОДЧИК. Год дам, шевалье, у нас три таких штуки. (Его спутники достают из-под плащей пистолеты.) Но мы пришли не с войной, а с миром.

БОМАРШЕ. Вы представляете интересы Британии?

ПЕРВЫЙ МОЛОДЧИК. Мы представляем интересы короля, год дам!

БОМАРШЕ. Прошу садиться, кавалеры!

ПЕРВЫЙ МОЛОДЧИК. Садитесь, джентльмены. Фигаро, пошел вон!

ФИГАРО покорно идет к двери.

БОМАРШЕ. Фигаро, оставайся с нами и пей кофе.

ПЕРВЫЙ МОЛОДЧИК. Мы, собственно, не против. Слуг дешевле покупать, чем хозяев, год дам!

БОМАРШЕ. Мой слуга куплен на всю жизнь, — не деньгами, а сердцем!

ПЕРВЫЙ МОЛОДЧИК. Шевалье, вы предложили Тевено де Мо-ранду тридцать две тысячи луидоров за уничтожение книги о публичной девке — любовнице французского монарха.

БОМАРШЕ. Кавалер, я требую удовлетворения — вы оскорбили достоинство короля!

ПЕРВЫЙ МОЛОДЧИК. Вы сравнили вашего монарха с вонючим скунсом, шевалье.

БОМАРШЕ. Но это делал я, француз и подданный, а не вы — британец и противник.

ПЕРВЫЙ МОЛОДЧИК. Это сравнение приведет вас на эшафот.

БОМАРШЕ. Я уже был там. Дальше, пожалуйста.

ПЕРВЫЙ МОЛОДЧИК. Корона Британии платит вам шестьдесят четыре тысячи луидоров и пенсию; вашей жене после смерти — половинную, вашим законным детям — третью часть — за то, что вы не препятствуете появлению правды. Вы позволяете Тевено де Моранду напечатать его книгу о публичной шлюхе, которая в десять раз продажней Джерри, отдающей вам себя за пятнадцать луидоров, год дам!

БОМАРШЕ. За десять.

ПЕРВЫЙ МОЛОДЧИК. Пять доплачиваем ей мы — за мучения.

БОМАРШЕ. Когда и где вам угодно встретиться со мной, кавалер? Я заранее принимаю все ваши условия: шпага, пистолет, кулаки.

ПЕРВЫЙ МОЛОДЧИК. Шевалье, через десять минут в этот номер придет ваша жена. Она везет вам печальные новости. Мы подождем вашего ответа до завтра. Честь имею, шевалье. Джентльмены...

МОЛОДЧИКИ поднимаются и, отвесив Бомарше поклон, уходят из номера.

БОМАРШЕ. Ты слышал, Фигаро, сюда едет Жозефина. Какой ужас! Посмотри, нет ли под перинами панталон или деталей от корсетов? Быстро!

ФИГАРО. Панталоны были позавчера, я их подарил кухарке.

БОМАРШЕ. Посмотри еще раз! (Фигаро смотрит под кроватью, потом под периной и достает оттуда чулки, подвязки и бюстгальтер.) Эта сволочь Джерри... То-то я смотрю, она была так ядовито надушена. Выбрось белье, сожги подушки, начинай уборку, скажи жене, что я трепетал от счастья, узнав о ее приезде. Она будет требовать денег — дай часы, пусть она продаст их. Она будет говорить, что король запретил показ моих пьес, — скажи, что я пишу новую безобидную комедию «Свадьба Фигаро». Скажи, что эта пьеса даст ей на первые два месяца, а потом, когда ее отыграют и забудут, король вернет мне свою милость — ему без меня труднее, чем мне без него, а в общем-то нам всем очень плохо без Франции.

ФИГАРО. До чего ж мне жаль вас, шевалье, просто сил нет. Не жалел бы — сбежал давным-давно. (Достает из кармана деньги и протягивает их Бомарше.) Вот, здесь сто луидоров.

БОМАРШЕ. Британские шпионы купили тебя, мой бедный Фигаро?

ФИГАРО. Надо посмотреть еще — кто кого.

БОМАРШЕ. Отдай эти деньги жене и уезжай с ней в Париж. Здесь тебя убьют, Фигаро, мой бедный Фигаро.

ФИГАРО. Лучше я сдохну здесь, чем ехать с вашей мадам в Париж.

БОМАРШЕ. Спасибо тебе, Фигаро, спасибо. Тебе жаль меня, ты хочешь быть со мною до конца?

ФИГАРО. Мне себя жаль. Лучше мгновенная смерть с вами, чем медленная — подле вашей супруги.

БОМАРШЕ. Хорошо, проводи Жозефину и приходи на Трафальгар, 7. Ночью.

ФИГАРО. Вашу Жозефину легче проводить на тот свет, чем в Париж.

БОМАРШЕ. Фигаро!

ФИГАРО. Я здесь!

БОМАРШЕ. Никогда не желай зла ближнему.

ФИГАРО. Кто желает зла дальнему? Только ближнему и желают.

БОМАРШЕ. Так... По-моему, я все собрал. Посмотри, под кроватью нет никаких листочков?

ФИГАРО. Шпионских?

БОМАРШЕ. Идиот! Когда писатель бежит от жены, он не думает о секретах короля, он думает только о своей работе!

ФИГАРО (достает из-под кровати листок). Вот тут что-то напачкано. БОМАРШЕ (читает). «Драматические произведения подобны детям. От них, зачатых в миг наслаждения, выношенных с трудом, рожденных в муках и редко живущих столько времени, чтобы успеть отблагодарить родителей за их заботы, — от них больше горя, чем радости. Проследите за их судьбой. Вместо того чтобы осторожно играть с ними, жестокий партер толкает их и валит с ног. Нередко актер, качая колыбель, их калечит. Стоит вам на мгновенье потерять их из виду, и, — о ужас! — растерзанные, изуродованные, испещренные помарками, покрытые замечаниями, они уже бог знает куда забрели. Если же им и удается, избежав стольких несчастий, на краткий миг блеснуть в свете, то самое большое несчастье их все-таки постигает: их убивает забвение. Они умирают и, вновь погрузившись в небытие, теряются навсегда в неисчислимом множестве книг». Нет, это ерунда. (Бросает на пол.) Прощай. (Уходит, через минуту возвращается и поднимает с пола листок.) В Трафальгарских номерах нет папифакса, черт возьми! Скажи Жозефине, что я ее обожаю!

БОМАРШЕ уходит через вторую дверь.

Входит Ж О З Е Ф И Н А.

ЖОЗЕФИНА. Где этот мерзавец?! Где это чудовище, оставившее меня без средств к жизни? Где этот бумагомаратель, пьеску которого запретили к показу?! Что ты молчишь, дубина?!

ФИГАРО. Мадам, когда говорит безумие, разум безмолвствует.

Декорация вторая


Роскошный кабинет в стиле ампир, высокие потолки, много тяжелого бархата. У стены — старинная кровать-ладья; секретер, много скульптур и живописи. На сцене — П И С А Т Е Л Ь. Он слушает арию Фигаро, настраивая для работы диктофон. В углах кабинета — два «ТВ» — идут беззвучные передачи 1 и 10 программы. 1 -я программа передает рекламу, 10-я — веселое «шоу». Ария Фигаро кончается.

ПИСАТЕЛЬ (диктует в диктофон). Раз... Два... Три... Проверка... Картина вторая. Комната в старом Лондонском доме на Трафальгар, 7. Высокие потолки, много тяжелого бархата. Стенографистка! Этого не печатайте! Вместо этого пойдет ремарка: «Низкие потолки, грязные обои, несвежая кровать в углу»». На кровати лежит Бомарше. У окна сидит его жена Жозефина.

Писатель далее диктует на разные голоса, подражая попеременно то Бомарше, то Жозефине,

то другим персонажам.

ГОЛОСОМ БОМАРШЕ. Ты выглядишь усталой, родная.

ГОЛОСОМ ЖОЗЕФИНЫ. Я не сплю третью ночь. ГОЛОСОМ БОМАРШЕ. Э, в конце концов, чем хуже — тем лучше. Надо все доводить до последней грани. Когда на площади сжигали мои «Мемуары» и толпы продажных политиканов от журналистики улюлюкали, считая, что они заткнули мне глотку, я-то знал, что время их торжества кончится, как только палач совершит обязательную формальность и сломает над моей головой шпагу. Пусть Людовик попробует заставить французов забыть мои пьесы, пусть. Скорее его забудут.

ГОЛОСОМ ЖОЗЕФИНЫ. Сильных не забывают, Пьер. Ты, как дитя, — наивен и раним. Живешь в придуманном тобою мире. Твои заботы и тревоги создаются тобою же. Ты не хочешь жить, чтобы жить. Ты стараешься жить, чтобы остаться навечно, и обыкновенное, понятное всем счастье проходит мимо тебя, и ты не замечаешь его, увлеченный своею мечтой. А потом, когда ты захочешь остановить время и увидеть жизнь такой, какая она есть, — будет поздно, потому что часы, отпущенные нам Богом, страшнее тех часов, которые ты любишь мастерить: твои идут неделю, а наши, людские часы, подобны мгновеньям.

В кабинет входит э к о н о м к а.

ЭКОНОМКА. К вам пришли девки.

ПИСАТЕЛЬдиктофон). Этого не печатать!

Он поднимается из-за стола и идет через всю квартиру.

Этот проход, — необычайно важный для понимания характера Писателя, — должен быть решен таким образом, чтобы зритель увидел его квартиру. Для этого включается круг, и писатель, раздеваясь на ходу, бросая свои вещи на пол, проходит через холл, старинную библиотеку, громадную, в стиле Людовика столовую, будуар жены, модерновую комнату сына, гостиную стиля позднего рококо, и приходит — уже в одних трусах — в комнату, обставленную с грубой и показной нищетой: койка, укрытая солдатским одеялом, стеллаж с книгами, большой портрет Мао. Единственная дорогая вещь в этой «гостевой» комнате — огромный телевизор (в случае, если театр не имеет возможности проецировать на громадный экран кинопленку митинга маоистов в любой из западных стран, но так, чтобы доминировала спина оратора, а не его лицо, ибо оратор — это наш писатель, можно использовать транзисторный приемник).

В гостевой ПИСАТЕЛЯ ждут две м а с с а ж и с т к и в хрустящих белых халатах. Писатель раздевается, ложится на кровать.

ПИСАТЕЛЬ. Включите приемник, я хочу послушать, как цензура искалечила мою речь на митинге верных сыновей великого кормчего.

П Е Р В А Я М А С С А Ж И С Т К А начинает делать массаж, В Т О Р А Я М А С С А Ж И С Т К А ищет по шкале приемника. Находит голос писателя. Слышна овация, крики: «Восток заалел!»

«Да здравствует самый-самый!» «Слава Мао! Слава Троцкому!»

Голос ПИСАТЕЛЯ. Ветер с востока сильнее, чем ветер с запада, мои молодые друзья! (Овация.) Мы должны смотреть открытыми глазами на процесс, происходящий в мире: американский империализм, французский капитализм и советский ревизионизм объединились в борьбе против великого гения революции Мао Цзедуна! Реакция — против света, гнилой материализм — против духа! Наш девиз — борьба! Мы должны откинуть все мелкое, материальное, суетное! Для всех нас не важно — что есть, где спать и как одеваться! Главное — порыв, смелость, низвержение кумиров, идей, морали! Мы должны отбросить изжившее себя — в политике, искусстве, любви! Стиль Дацзибао — это стиль будущей литературы мира! (Овация.)

ПИСАТЕЛЬ (массажисткам). Пожалуйста, покрепче трите копчик, он близок к простате!

Голос ПИСАТЕЛЯ (в транзисторе). Да здравствует великая про­летарская культурная революция! (Овация.) Пусть расцветают все цветы, пусть соседствуют все школы и течения!

ПИСАТЕЛЬ. Выключите и сосредоточьтесь на паховых мышцах.

ПЕРВАЯ МАССАЖИСТКА выключает транзистор (или ТВ).

ВТОРАЯ МАССАЖИСТКА. Вы пишете душещипательные пьесы, а говорите так страшно...

ПИСАТЕЛЬ. Малютка, зрительницы любят тех, кто пугает...

ПЕРВАЯ МАССАЖИСТКА. В жизни вы обаяние, сплошное обаяние... Повернитесь на бок.

ПИСАТЕЛЬ. Вас не смущает жировичок на ягодице? Может, мне стоит показаться онкологам?

ВТОРАЯ МАССАЖИСТКА. Это не жировичок, мсье, это след от жаркого поцелуя.

ПИСАТЕЛЬ. Какой фильм или спектакль вам бы хотелось посмотреть, мои спасительницы?

ПЕРВАЯ МАССАЖИСТКА. О любви.

ПИСАТЕЛЬ. По Бергману? С лесбосом и гомосексуализмом?

ВТОРАЯ МАССАЖИСТКА. О нет, это уже скучно, это сейчас никого не волнует. Хочется чистоты, нежности, семейного уюта.

ПИСАТЕЛЬ. За такую пьесу вы бы отдали деньги кассиру?

ПЕРВАЯ МАССАЖИСТКА. Мы рассчитываем на ваше приглашение...

ПИСАТЕЛЬ. Я говорю о принципе...

ВТОРАЯ МАССАЖИСТКА. Конечно, мы бы купили билет на такой спектакль; так надоела наша грязь, бульварная грязь...

ПЕРВАЯ МАССАЖИСТКА. Только зачем вы с этими? (Она кивнула головой на приемник.)

ПИСАТЕЛЬ. Свобода, моя пташечка, свобода... Спасибо, прелестницы, я снова юн и полон сил для труда и борьбы...

Писатель поднимается и, одеваясь на ходу, совершает обратный ход по кругу в свой ампирный, несколько женственный кабинет. Он подходит к диктофону и отматывает пленку. Слушает окончание своей фразы: «...а наши людские часы подобны мгновеньям».

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Кто-то приехал?

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). Это Анри.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Мой единственный друг...

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). Ты считаешь его другом? Боже мой, скольких людей ты считал своими лучшими друзьями, а они продавали тебя сразу же, как только ты впадал в очередную немилость.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Но зато я продлевал счастье: я люблю друзей, а если разочарование и приходило, то следом за месяцами дружбы, истинной дружбы, и я был счастлив во время этих месяцев братства.

ПИСАТЕЛЬ (своим голосом). Входит Анри.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Добрый день, мой дорогой Анри.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Анри). Бомарше, я принес горькую новость.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). Сделать кофе?

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Побудь со мной, дорогая.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Анри). Бомарше, ты должен понять меня. Ты должен понять меня, как настоящий друг. Пюбилье и Рошар сегодня ушли из труппы, а на них валила публика. Они не хотят играть в твоих эротических, как они сказали, пустячках, их тянет в высокую и чистую трагедию Эсхила. Они хотят нежности и веры. Я умолил их вернуться в театр, пообещав им Эсхила. А уже потом мы поставим твоего «Фигаро».

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Анри, но я же должен чем-то кормить семью. Я гол и нищ. У меня один источник дохода: вот эта рука. Я не умею ничего другого...

ПИСАТЕЛЬ (голосом Анри). Бомарше, весь Париж знает, что ты еще умеешь.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Ты же не дашь мне денег на поездки в Лондон и Вену, на встречи с авантюристами, на погони и переодевания! Я не гений, я должен хоть как-то познавать мир, чувствовать биение пульса. Я бы послал к черту мою работу на благо Версаля, дай ты мне гарантию хлеба насущного.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Анри). Бомарше, ты обязан понять меня.

ПИСАТЕЛЬ (своим голосом). Анри уходит.

В комнату входит женщина с низким задом, громовым голосом, в мини-юбке. Это Р Е Ж И С С Е Р. Вместе с ней входят трое м у ж ч и н (ими могут быть молодчики — британские шпионы из первой декорации). Режиссера играет та же актриса, которая играла в предыдущей картине режиссера Ван Тифозинни.

РЕЖИССЕР (не давая писателю опомниться). Здравствуй, любимый! Здравствуй, живой гений! Познакомься, пожалуйста: это Фридрих, твой будущий соавтор по репризам политического характера, Джордж — соавтор по сценам массовой истерии, а Лючиано — соавтор драматургических конструкций. Знаешь, я положила первый акт твоей пьесы о Бомарше сегодня на ночь под подушку, утром читала сестре, и мы обе плакали и смеялись, смеялись и плакали... Сестра смеялась до икоты — я вызвала к ней «Скорую помощь». Поздравляю тебя, родной, поздравляю! Я мечтаю только об одном — как можно скорее поставить твою пьесу! Я посоветовалась с ребятами: художниками, осветителями, гримерами, пожарными, вот с ними (она кивнула на соавторов) — мы сделаем зрелище, настоящее зрелище!

ПИСАТЕЛЬ. Спасибо, спасибо, милая. Сразу стало легче жить и работать. Но ты — так же ранима, как и я. Сегодня звонил твой продюсер, он сказал, что вы взяли Дюрренматта...

РЕЖИССЕР. Не думай об этом. Предоставь об этом думать мне. Сейчас мы с тобой сядем и пройдемся по всему тексту. Кое-что надо будет нам с тобой и с ними (она кивает на соавторов) сочинить заново, кое-что убрать.

ПИСАТЕЛЬ. Можно тебя на минуту? (Отводит режиссера к окну.) Сколько?

РЕЖИССЕР. Фифти — фифти.

ПИСАТЕЛЬ. И вы все официальные соавторы?

РЕЖИССЕР. Это можно уладить: тебе — сорок, им шестьдесят процентов, и ты на афише один.

ПИСАТЕЛЬ. Даже не советуясь с адвокатом, могу тебе сказать по-братски: пятнадцать процентов тебе, десять — им. Это — все.

РЕЖИССЕР. Мне стыдно говорить об этих мелочах, родной. Я привела с собой двух ребят. (Она зовет из другой комнаты менестрелей.) Ну-ка, мальчики, сыграйте нам сцену из первого акта его пьесы.

Менестрели поют песенку о судьбе Фигаро.

РЕЖИССЕР. Ничего... Можно и так... Но я придумала все наоборот. И написала всю сцену заново. (Достает из сумки бумагу.) Сначала пантомима, а потом песня! Ты понимаешь?! Это же гениально! И совершенно другой смысл! Я прочитала сестре — она плакала! Ты плакал, Лючиано?

ЛЮЧИАНО. Рыдал, мадам!

РЕЖИССЕР. Но это не все, я сочинила еще одну сцену. Помнишь, у тебя после монолога Бомарше выходит гитарист и играет испанскую хоту? Помнишь?

ПИСАТЕЛЬ. Помню!

РЕЖИССЕР (торжествующе). А я все переделала! Написала со­вершенно новую сцену. Гитарист не в конце играет, а все время играет; все время! С сестрой даже плохо стало. Я ей напела. (Поет низким басом.) Потрогай шею — у меня вся кожа делается шершавой! Это же выходит совершенно новая пьеса. И не смотри на мои колени, хулиган, войдет твоя жена и спустит нас с лестницы...

ПИСАТЕЛЬ. Я не смотрю на твои колени, но...

РЕЖИССЕР. Без всяких «но»... Вы свободны, ребята.

Менестрели уходят.

Сейчас сядем, все обговорим и начнем сочинять. Кстати, я давно хотела тебя спросить: Бомарше мог видеть Жан Жака Руссо?

ПИСАТЕЛЬ. Мог. Но не больше тридцати процентов.

РЕЖИССЕР. Сорок пять — и ни долларом меньше. А где они встречались?

ПИСАТЕЛЬ. Как «где»? Они встречались в кабачке «У мидий», потом, кажется, на берегу Женевского озера.

РЕЖИССЕР. В Женеве только одно озеро?

ПИСАТЕЛЬ. Да. Тридцать пять — последнее слово.

РЕЖИССЕР. Жаль, что ты не хочешь сочинять вместе с нами, жаль... Ну, будь здоров, родной, целую тебя... Пошли, гении!

РЕЖИССЕР и СОАВТОРЫ выходят из кабинета писателя.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). Бомарше! (Начинает диктовать беззвучно.)

Появляются Б О М А Р Ш Е и Ф И Г А Р О.

БОМАРШЕ. Как что не ладится у несчастных писателей, так сразу «Бомарше, Бомарше!» Нет бы вовремя платить деньги в кассу общества драматургов! Я его создал, я его и распущу, право слово. Давно бы уж это сделал, но кто защитит авторские права?!

ФИГАРО. А что режиссерша ему может сделать? Другое дело, если бы она была маркизой какой или герцогиней.

БОМАРШЕ. С маркизами легче. Я приглашал в негласные соавторы мужа госпожи де Помпадур и на сцене его театра ставил свою пьесу, — он пробивал разрешение через свою жену — просил ее ублажать Людовика в кровати. А с этой чертовкой несчастному писателю будет трудней. О, я предвижу интригу, великолепную интригу!

ФИГАРО. Выдумываете вы все, сударь.

БОМАРШЕ. Она его закопает, поверь мне. Писатель отличается от всех других смертных — даже самых умных — тем, что он придумывает мир своих людей. Мемуарист, вспоминавший былое, не писатель; философ, загоняющий человечество в рамки схем и организаций, — не писатель, совсем не писатель! Лишь тот может считаться писателем, кто из ничего создал нечто! Я порой смотрю на людей мудрых, на тех, кто больше меня знает фактов, все равно мне ясен он, а я ему — нет; я предвижу возможное, он предвидит очевидное, а между возможным и очевидным такая же разница, как между настоящей «Столичной» и водкой «Смирнофф».

ФИГАРО. Что она ему может сделать?

БОМАРШЕ. Возможны варианты, как напечатает «Тайм» — в объявлениях по обмену женами. Во-первых, можно написать кое-кому, что пьеса зловредна и несет в себе кое-что. Но это слишком в лоб, хотя действует безотказно. Можно похитить черновики пьесы и выдать их за свои, переписав через копирку на старую бумагу. Можно заказать аналогичную пьесу какому-нибудь холодному ремесленнику и, таким образом, убить тему. Можно натравить энциклопедистов — те готовы съесть сырую свинину без хрена. Можно доказать продюсеру, что на эту пьесу не пойдут, и театр понесет убытки. А можно устроить обсуждение в салоне театра — это венец всего!

ФИГАРО. А что будет здесь?

БОМАРШЕ. Искусство интриги заключается в том, чтобы вовремя повесить на стенку ружье. Поживем — увидим!

В комнату входит Ж Е Н А писателя. БОМАРШЕ и ФИГАРО исчезают.

ЖЕНА. Извини, пожалуйста! (Смотрит программу ТВ — передают показ мод салона «мадам Рубинстайн».) Какая прелесть!

ПИСАТЕЛЬ (выключает ТВ). Будь проклят век информации! Пожить бы хоть месяц при свечах, без чертовых транзисторов и телевизоров.

ЖЕНА. Ну-ну, попробуй...

ПИСАТЕЛЬ. Что тебе?

ЖЕНА. Надо купить лангустов, землянику и каракатиц к сегодняшнему ужину — ты ведь пригласил посла...

ПИСАТЕЛЬ. Солнца нет, а деньги тают.

ЖЕНА. Сходи один раз в супермаркет, и ты убедишься, что я не жгу деньги, а разумно их трачу.

ПИСАТЕЛЬ. Все люди покупают в лавках. Расфасованное и взвешенное. А тебе же надо обязательно ездить в супермаркет.

ЖЕНА. Можно подумать, что калории нужны мне. Я сижу на диете. Обычная севрюга из Персии меня устроит, а ты устроишь сцену, что о тебе никто не заботится в этом доме, никто тебя не холит и не нежит, если на завтрак не будет грейпфрута с Таити и марискос из Лиссабона.

ПИСАТЕЛЬ. Ты же видишь — я работаю! Можно с калориями чуть позже?!

ЖЕНА. Выпиши чек.

ПИСАТЕЛЬ. Это чудовищно!

ЖЕНА. Хорошо, можешь идти с послом пить кофе в свой клуб друзей великого Кормчего. Там, кстати, говорят, роскошные длинноволосые блондинки щекочут тебе шею своими хвостами!

ПИСАТЕЛЬ (выписывая чек). Ты что — сошла с ума?!

ЖЕНА. Это ты сошел с ума! Ко мне звонят десять раз в день и сообщают последние новости о тебе! То ты у маоистов, то у лесбиянок, то еще черт знает где! Я не прошу тебя быть монахом, но улаживай, пожалуйста, свои политико-сексуальные дела без оповещения в печати!

ПИСАТЕЛЬ. Кто тебе приносит эти сплетни?!

ЖЕНА. Сплетни?!

ПИСАТЕЛЬ. Грязные сплетни! Эта блондинка была журналисткой! Это клевета!

ЖЕНА (в ярости). Клевета?!

Писатель включает диктофон. Звучит ария Клеветы. ЖЕНА уходит, хлопая дверью. Писатель снимает трубку телефона, набирает номер.

ПИСАТЕЛЬ (полушепотом). Алло, это я. Слушай, какая-то сволочь рассказывает ей про... Да. Кто был в клубе, ты не помнишь? Тогда, именно тогда! Ну... Еще кто? Еще? Этот не мог, он только что развелся. Да? А где она сидела? У окна? Она. Скотина. Ее не стал снимать Стэнли Крамер, и она решила, что это сделал я. Слушай, позвони ко мне, а я не буду брать трубку. Поговори с женой и объясни ей, что я был с журналисткой с телевидения. Да... Пока!

Писатель отматывает пленку и слышит свой голос: «Бомарше, ты обязан понять меня». Диктует.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Почему я должен всех понимать, всем все прощать, всех за все ценить! Кто обязал меня работать Христом?! (Телефонный звонок.) Кто бы меня понял — в конце концов?! (Поднимает трубку.)

ЖЕНА (из-за стены). Положи трубку!

ПИСАТЕЛЬ (кладет трубку, продолжая диктовать). «Ремарка — вернулся Анри».

ПИСАТЕЛЬ (голосом Анри). Рассорившись с моим театром, ты станешь кричать в пустоту! Никто не сможет сыграть твои слова так, чтобы их услышали тысячи. А что касается насущного хлеба, я дам тебе сто луидоров.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). Сто луидоров! Он даст нам сто луидоров! Мы тратим в день десять! Бомарше нужна калорийная пища, он не может сидеть на желудевом кофе и сэндвичах!

ПИСАТЕЛЬ (голосом Анри). Мадам, я очень сожалею.

Писатель подкрадывается к двери и прислушивается к разговору жены за стенкой, разговор состоит из саркастических междометий: «Ах, так! Ну, понятно! Бедный! Скажите на милость!» Писатель, возвращаясь к столу, осторожно снимает трубку и сразу же слышит грозный голос жены: «Опусти трубку!» Писатель в ярости отходит к проигрывателю и включает арию из «Севильского цирюльника». Когда ария кончается, писатель прислушивается: за стеной — тихо. Он отматывает пленку в диктофоне и слушает последнюю фразу: «Мадам, очень сожалею».

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Ты думаешь, он сказал мне правду про Эсхила?

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). Хотела бы я знать, кто из мужчин вообще говорит правду. Нет, нет, это не печатать! (Отматывает пленку.) Не знаю, родной, я ничего не знаю. У меня сердце разрывается от боли за тебя.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Просто он боится играть мои сатиры. Древних играть удобней: меньше придирок, поэтому он придумал это белиберду про Пюбилье и Рошара! «Актеры хотят играть чистую классику!» Актер — это смесь проститутки и ребенка! Это зверушки! Что они могут?! Лицедействовать, изображая нечто! Они лишены мысли и сердца — вместо этого Господь одарил их женской чувственностью!

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). А что это за актриса вилась вокруг тебя позавчера в клубе друзей Мао? (Своим голосом.) Этого не печатать! (Отматывая пленку.) Ты должен держаться, родной. Ты должен писать, не думая о бренном и суетном. В конце концов, мы можем уехать в деревню, поселиться в нашем замке... Этого не печатать! Поселиться в доме какого-нибудь крестьянина. Я ограничу до минимума наши траты... ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Трудно быть женой писателя, родная. Я благодарю Бога, что он послал мне тебя: пусть рушится все вокруг, пусть радуются враги, пусть злобствуют завистники, но я знаю, что ты всегда рядом, что ты, как никто, понимаешь меня — и даже то, как я обманываюсь в друзьях... (Писатель подходит к стеллажам, ищет книгу, долго ищет, нервничая. Снимает трубку второго домашнего телефона, набирая номер.) Это кухня? Дворецкий?! Положите трубку, мне нужна экономка! Алло, это вы?.. Где моя книга «Мир гениальных мыслей»?! Что?.. Хорошо, жду.

В кабинет входит старушка, Э К О Н О М К А Писателя.

ПИСАТЕЛЬ. Я спрашиваю, где «Мир гениальных мыслей»?! Она стояла вот тут!

ЭКОНОМКА. Она знала, но ведь ушла.

ПИСАТЕЛЬ. Куда?

СКОНОМКА. Не сказала. Во гневе. Не оглянулась.

ПИСАТЕЛЬ. Со слезами?

ЭКОНОМКА. С ними. Есть будете в каминной или накрывать в парке?

ПИСАТЕЛЬ. Ну что за характер, а?!

ЭКОНОМКА. Сами распустили.

ПИСАТЕЛЬ. Ах вы, умница моя добрая...

ЭКОНОМКА. Если б сами-то были мужчиной, а то ведь, как студень: откуда крикнут, туда и пригибаетесь.

ЭКОНОМКА уходит. Писатель пролистывает книги. Находит наконец ту, которую искал. Включает диктофон. Диктует.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Я всегда повторяю строчку мудрого Зенона — «Спрошенный о том, что такое друг, Зенон ответил: "Другой я"».

ПИСАТЕЛЬ (быстро листает книгу «Мудрых мыслей», голосом Жозефины). А помнишь: «Кто мне скажет правду обо мне, если не друг»? (Своим голосом.) Нет, не печатать! Это девятнадцатый век. (Отматывает пленку в диктофоне.) А помнишь: «Объединение дурных людей — это не товарищество, а заговор. Они не любят друг друга, а скорее друг друга боятся; они не друзья, а сообщники».

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Кто это?

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины, заглядывает в книгу). Разве ты не помнишь? Это наш добрый Этьен де ля Боэсси...

Писатель снимает трубку телефона и набирает номер.

ПИСАТЕЛЬ. Это «Фигаро»? Соедините меня с театральной редакцией. Алло, здравствуй, дорогой. Ты не помнишь, когда умер Этьен де ля Боэсси? В шестнадцатом? Я со студенчества помню его фразу: «Объединение дурных людей — это не товарищество, а заговор...»

Откуда это? «Рассуждение о добровольном рабстве»? Верно, верно, помню. Ну, обнимаю тебя, дорогой, спасибо!

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Да, да, «Рассуждение о добровольном рабстве». Мы все — добровольные рабы: обстоятельств, любви, вражды, правителей, слуг, самих себя... Что может быть страшней добровольного рабства? Я оправдаю шаг вынужденный, готов оправдать предательства и ложь, исторгнутую под пыткой, но когда я сам надеваю на себя ярмо, когда я сам отказываюсь от того самого великого, что есть в этом мире — от свободы, когда я становлюсь жалким невольником привычек, мнений, выгоды, тишины, удобства, теплого клозета... (Набирает номер телефона.) Алло, это «Тайм»? Соедините меня с европейским отделом. Алло, родная, это я, ты не помнишь, во Франции середины семнадцатого века... Погоди, тысяча семьсот девяностый год, это какой век — шестнадцатый? Я всегда путаю — то ли столетие назад, то ли столетие вперед. Ага, верно. Так вот, во Франции середины восемнадцатого века в домах уже были теплые сортиры? Да? Ясно. Изобрел Бомарше?! Ты правду говоришь? Ну, спасибо, ма птит, спасибо!

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Знай я, что французы станут ценить комфорт выше идеи, я бы ни за что не стал делать проекта этого чертового места...

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). Я бы тебя попросила об этом, любимый. Только об этом и ни о чем больше.

ПИСАТЕЛЬ (звонит по телефону). Слушай, родная, если в левом боку открылось колотье, что надо принимать? Препарат из ласточкиных гнезд? Сама-то пила? Поменяй фамилию на Сальери! Что? Не может быть! Боже, интриги, интриги, кругом одни интриги! Она же обещала дать мой портрет с интервью на первой полосе!

Закуривает, нервничая. Снова включает диктофон.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). С умом и вдруг продвинуться? Теперь я поняла, что только раболепная посредственность может хоть чего-то добиться.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше, заглядывает в томик Бомарше, читает цитату целиком). Ты права, политика — это когда человек прикидывается, что он знает все, хотя не знает ничего; когда он делает тайну из того, что тайны не составляет; когда он плодит наушников, прикармливает изменщиков и старается важностью цели оправдать убожество средств! ПИСАТЕЛЬ (принимает лекарство, выключает диктофон, снимает трубку домашнего телефона, набирает номер). Это кухня? Мне сейчас не нужен гараж! Я звоню на кухню! На чем уехала мадам? Одна?.. Хм! (Набирая еще один номер.) Кухня? Слава Богу! Лангусты готовы?!

Входит Э К О Н О М К А.

ЭКОНОМКА. Так она их съела.

ПИСАТЕЛЬ. Хороша себе очковая диета.

ЭКОНОМКА. Одно слово — гадюка.

ПИСАТЕЛЬ. Кто?

ЭКОНОМКА. А кто очковая-то?

ПИСАТЕЛЬ. Вас иногда заносит.

ЭКОНОМКА. Она вам вегетарианский суп оставила.

ПИСАТЕЛЬ. Сделайте мне кофе и сэндвич. (Голосом Бомарше.) Но так или иначе, мы победим их всех, Жозефина, мы победим. Надо только отринуть все мелкое, что мешает нам видеть небо и слышать смех младенца...

Входит Ш О Ф Е Р.

ШОФЕР. Фирма «Крайслер» предлагает вам купить новую модель — с телевизором и кондиционером вместо «Ягуара» мадам.

ПИСАТЕЛЬ. Позже можно, а? Я ведь работаю!

ШОФЕР. Позже — будет дороже.

ПИСАТЕЛЬ. Сколько?

ШОФЕР. Десять тысяч долларов.

ПИСАТЕЛЬ. Предложите восемь.

ШОФЕР. «Крайслер» лучше, чем у Бельмондо и Лелюша.

ПИСАТЕЛЬ. Лелюш и Бельмондо вне партий! Я за революцию юности! Дайте им восемь тысяч и скажите, что я восславлю их в новой пьесе.

ШОФЕР. Деньги?

ПИСАТЕЛЬ. Получите у моего адвоката, а сейчас позвольте мне работать!

ШОФЕР. Чек.

ПИСАТЕЛЬ (дает ему чек и возвращается к диктофону, говорит голосом Бомарше). Жозефина, родная, что у нас с экипажем?! Сделай что-нибудь, мы ездим на рыдване, и меня задерживает на улицах гражданская стража...

Входит Э К О Н О М К А.

ЭКОНОМКА. Привезли секретер времен Людовика Первого!

ПИСАТЕЛЬ. Ну и что? (В микрофон.) Это не печатать! ЭКОНОМКА.

Она денег не оставила.

Писатель дает экономке деньги и бессильно опускается у диктофона. За стеной слышен хохот. Входит молодой парень, С Ы Н писателя.

СЫН. Здравствуй, шеф!

ПИСАТЕЛЬ. Здравствуй, сынок.

СЫН. Графоманствуешь?

ПИСАТЕЛЬ. Что у тебя?

СЫН. Разгрохал теорию доказательств Рейсера-Гроссе и по этому поводу иду пить вино с однокурсниками.

ПИСАТЕЛЬ. Завтра закончу пьесу — ты послушаешь?

СЫН. Шефчик, я же физик, мне твои эссе непонятны. Вы пишете языком приблизительным, вокруг да около. Намекаете все, курите фимиам скандалистам и волосатым пророкам Троцкого. А мы люди грубые: дважды два — четыре. Я тут рассчитал на ЭВМ хитрости современного кинематографа. У нас раньше не принято было орать на экране — только плакать. Теперь если орешь — значит, смелый, значит — новатор. Раньше снимали фигуру, а теперь — глаза во весь кадр: значит, пристальное вглядывание во внутренний мир. Искусство, шеф, живет по непознанным формулам математики чувств. А вы у нас люди косные, книг читаете мало — все больше себя. Поэтому мое поколение и ударилось в технику: если там соединишь не те провода, мир взорвется. А вы соединяете злодея с гением и говорите, что это — новаторство. А сие — от слабого заряда информации в каждом из вас. Ты не сердишься? Я тут посчитал на ЭВМ: сто процентов информации было заложено лишь в строке русского журналиста Пушкина — «Ах, наконец достигли мы ворот Мадрида». «Ах» — усталость, «наконец» — протяженность пути, «достигли» — преодоление препятствий, «ворот» — символ Средневековья, «Мадрид» — столица Испании.

ПИСАТЕЛЬ. Вот тебе. (Дает ему деньги.) Хватит?

СЫН. Спасибо, шеф.

ПИСАТЕЛЬ. Иди, ликуй, и не мешай мне.

Сын уходит.

(Диктует.) В комнату входит Жан Жак Руссо.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Дорогой Жан Жак, как это славно, что вы пришли к нам.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). Я сделаю кофе.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Что вы грустите?

ПИСАТЕЛЬ (голосом Руссо). Искусство развивается по непознанным формулам математики чувств. Будущее поколение уйдет в мир техники: если там соединить не те химические элементы в пробирке, взорвется дом, в котором мы живем. А нам приходится соединять злодея и гения в одном образе и убеждать самих себя в том, что это — новаторство.

Входит Ж Е Н Щ И Н А из общества драматургов, передает писателю конверты.

ЖЕНЩИНА. Здесь приглашения на обеды, приемы и дискуссии.

ПИСАТЕЛЬ. Я не могу. Я заканчиваю пьесу.

ЖЕНЩИНА. Завтра в одиннадцать заседание фракции фантастов с участием Маркузе, в час дня выступление в клубе поклонников Робеспьера, в три — обед с переводчиками из Трапезундии, в пять — файв-о-клок по поводу предстоящего юбилея Скорцени.

ПИСАТЕЛЬ. Скажите, что не застали меня дома.

ЖЕНЩИНА (вздыхая). При Бомарше было легко: на всю Францию десять членов Общества драматургов, а нынче на один Париж — две тысячи! И все что-то пишут, кого-то бранят, чего-то намекают...

ПИСАТЕЛЬ (с пафосом, глядя на себя в зеркало). Если писатель, удовлетворенный настоящим, критикует прошлое во имя будущего, на это нельзя сетовать!

ЖЕНЩИНА. Это как понять? Значит, не придете?

ПИСАТЕЛЬ. На обед в Трапезундию приду, и на файв-о-клок тоже.

ЖЕНЩИНА. Вы и так располнели...

ЖЕНЩИНА уходит.

ПИСАТЕЛЬ (вслед). Наиболее виновные всегда наименее великодушны. (Включив диктофон, голосом Бомарше.) Мой дорогой Руссо, признайтесь, как вы умудряетесь столько работать?

ПИСАТЕЛЬ (голосом Руссо). Вспомните мудрого Декарта: «Надо почаще менять места жительства, города и страны, иначе друзья, союзники, почитатели не дадут написать тебе ни строчки!»

ПИСАТЕЛЬ (голосом Жозефины). Если Бомарше уедет хоть на неделю, в доме обрывают все телефоны. (Своим голосом.) Этого не печатать! (Голосом Жозефины.) В доме нет возможности оставаться — ежеминутно приходят курьеры; Бомарше всем нужен, Бомарше всем должен, а когда он не дает новую драму, его подвергают улюлюканью: «Исписался!»

ПИСАТЕЛЬ (голосом Руссо). Помните, как Буало отомстил за своего друга Расина, написав о тех, кто улюлюкает:

Невежество и спесь с презрением во взглядах, В кафтанах бархатных и кружевных нарядах Садились в первый ряд — мы все видали их —

Презрительным кивком пороча каждый стих... А если о ханжах шла в этой пьесе речь, Так нужно автора взять на костер и сжечь!

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше, читает слова Бомарше из его пьесы). «Если только какой-нибудь смельчак не стряхнет театральной косной рутины, то вскорости французскому народу опротивеют наши скучные пьесы, и он устремится на бульвары, к смрадному скопищу балаганов, туда, где благопристойная вольность, изгнанная из французского театра, превратится в оголтелую разнузданность, где юношество набирается бессмысленных грубостей, где она утрачивает вкус ко всему благопристойному, а заодно к образцам — к произведениям великих писателей... »

Звонит телефон.

ПИСАТЕЛЬ. Да. Я... Работа кончена. Я не ем и не сплю, из дома вынесена мебель, у меня нет денег на метрополитен. Я готов прочесть мою пьесу завтра.

Декорация третья

Кабинет продюсера театра с приглашенными научными экспертами. П Р О Д Ю С Е Р, р е ж и с с е р,

а к т е р ы (роли, которые играют менестрели), Ф и г а р о и Б о м а р ш е в современных костюмах;

П И С А Т Е Л Ь заканчивает читку пьесы.

ПИСАТЕЛЬ (голосом Бомарше). Любовь моя, спасибо тебе за то, что ты всегда была со мною, во всех моих горестях и радости, спасибо тебе за то, что ты — есть ты, спасибо тебе, спасибо...

ПИСАТЕЛЬ (своим голосом). В кабинете Бомарше слышна Марсельеза, это в Париж входят те, кто спасет Революцию, которой великий драматург отдал всю свою жизнь и весь свой талант. Марсельеза все ближе и ближе, могучая музыка заполняет сцену, грохочет, усиленная динамиками. Медленно идет занавес. Конец.

ПРОДЮСЕР. Ну что же, друзья... Я жду ваших мнений.

АКТЕР № 1. Пьесу надо покупать.

АКТРИСА № 1. А по-моему, стыдно человеку, рекламирующему себя как ультрреволюционера, приносить подобное сочинение типа «сю-сю» в наш театр.

АКТЕР № 2. Я согласен с коллегой. Это все дурно, это нельзя играть.

АКТРИСА № 2. По-моему, коллеги выступают против этой вели­колепной пьесы потому, что для них там нет ролей. Мне кажется, что это запрещенный прием: бить параллелями.

АКТЕР № 2. А на что похожи параллели: на боксерские перчатки? В Биарице меня били канделябрами, но вот параллелями — ни разу.

ПРОДЮСЕР. Брэк, брэк, мальчики! Сначала послушаем мнение наших экспертов?..

КОНСУЛЬТАНТ № 1. Позвольте?

ПРОДЮСЕР. Да-да, пожалуйста. Слово — бакалавру филологии.

КОНСУЛЬТАНТ № 1. Древние утверждали, что понять истину можно лишь, если Немезида выслушала обе стороны. В данном случае нам предстоит выслушать еще одну сторону: самого Бомарше, ибо «версию Бомарше» — то, каким он представляется уважаемому Писателю, мы только что прослушали. Итак, Бомарше, истинный, а не представляемый. Живой, а не созданный. Фигаро, то есть сам Бомарше, беседуя с графом Альмавива, сказал: «Если занять людей их собственным делом, то в чужие дела они уже не сунут носа». Если изучить Бомарше и его творчество серьезно, вдумчиво, иначе говоря научно, тогда автору пьесы стало бы ясно, что Бомарше — это отнюдь не тот пламенный революционер, нежный семьянин, тихий супруг и страстотерпец, коим нам его представили. Поверь мы автору пьесы, тогда следует переписать историю французской революции и вместо Руссо и Вольтера назвать Бомарше идеологом великого призыва: «Свобода, Равенство, Братство!» Что советовал королю и двору «революционер» Бомарше? Цитирую: «Не следует забывать, что мы обязаны отдавать должное высшим сословиям; преимущество, которое дается происхож­дением, совершенно правильно, во-первых, потому что это наследственное благо, соответствующее деяниям, заслугам и достоинствам предков, не может задеть самолюбие тех, кому в этом отказано, а, во-вторых, при монархии нельзя упразднить промежуточные сословия, иначе между монархом и подданными вырастет слишком большое расстояние: вскоре бы остались только деспот и рабы; между тем в сохранении постепенного перехода от пахаря к властелину заинтересованы решительно все сословия, и быть может, это составляет самую надежную опору монархического строя!» Неплохой совет, не правда ли?! Совет, звучащий как вызов Руссо и Вольтеру! Совет, который лил воду на мельницу царедворцев, присосавшихся к телу Франции!

Эксперт роется в своих бумагах.

ФИГАРО. Ну не сукин ли сын, а?

БОМАРШЕ. Неужели не могут из тысяч газетных щелкоперов и бумагомарак отобрать наихудших и из этих наихудших отделить самого гадкого, который бы и поносил всех? Недолговечный паразит вызовет мгновенный зуд, а затем гибнет... Театр — это исполин, который смертельно ранит тех, на кого нацелены его удары.

КОНСУЛЬТАНТ № l. Где только можно, Бомарше повторяет: «Если бы позаимствовали у англичан мудрости, позволяющей им относиться ко всяким глупостям с убийственным презрением, эти глупости не выходили бы за предел той навозной кучи, где они появились на свет, и не распространялись бы, а гнили на корню».

ФИГАРО. Ну не сукин ли сын, а?!

БОМАРШЕ. Миллиарды людей, ушедших в землю, забыты, а те, которые рискнули что-то оставить после себя в слове, звуке или полотне, исследуются, как букашки. Втуне уходит все то, о чем я думал, когда писал эти свои слова: престиж Франции, борьба с монархистами, помощь революции, травля в газетах, дружба с Вольтером и запрет на пьесы... Наука — это, наверное, прекрасно, но лишь если она имеет дело с явлениями природы, цифрами или формулами. Когда же научный эксперт говорит обо мне, как о черенке — мне хочется сжечь все, что я когда-то рискнул написать, рассчитывая на снисходительную доброту и номинальную подготовленность потомков!

КОНСУЛЬТАНТ № 1. В пьесе ни слова не сказано о том, что Бомарше был на службе у Людовика Бурбона! Бомарше был шпионом, купцом, негоциантом, авантюристом, и при этом — смешно отрицать очевидное — он был одаренным драматургом. Но ведь никто еще не пытался сделать Шекспира борцом за освобождение Индии, а придворного драматурга — Лопе де Вега — подвижником в борьбе с инквизицией! Если бы Людовик удовлетворил честолюбивые претензии Бомарше, купившего титул дворянина Норака, если бы он шагнул со ступеньки личного агента государя на ступеньку его министра, если бы ему развязали руки для его коммерческой деятельности — а Бомарше в свое время заработал на спекуляциях более двадцати одного миллиона ливров, — тогда бы он никогда не стал писать свои комедии. Вот его признание в письме к герцогу де Ноайю: «Книги, работа, путешествия — все было ради политики... Мне она нравилась до безумия! Взаимные права держав, посягательства монархов, кои всегда потрясают жизнь масс, действия правительств — таковы были интересы, созданные для моей души!» Это Бомарше истинный, а не придуманный. Я не против того, чтобы создать пьесу о драматурге, — пусть меня поймут правильно. Но либо должна соблюдаться правда — рассматривать Бомарше следует как фигуру противоречивую, либо же следует снять вообще имя Бомарше и назвать главного героя каким-то другим, вымышленным именем.

ПИСАТЕЛЬ. Я дам ему имя шевалье дю Чан Кайши! Автор «Фигаро» — шевалье дю Чан Кайши!

ПРОДЮСЕР. Что скажет наш второй консультант?

КОНСУЛЬТАНТ № 2. Истинный Бомарше, который по утверждению моего оппонента был рабом аристократии и монархии, писал: «Все выдающиеся люди выходят из третьего сословия. В империи, где существуют только великие и малые, нет никого, кроме наглых господ и гнусных рабов».

ПИСАТЕЛЬ. Спасибо! Спасибо вам!

КОНСУЛЬТАНТ № 2. Вы напрасно благодарите меня. Я категорически против вашей пьесы, потому что она аналогетична и весьма осторожна. Она как панегирик на похоронах, тогда как Бомарше — жив!

АКТРИСА № 2. Браво!

КОНСУЛЬТАНТ № 2. Людовик, посмотрев «Женитьбу Фигаро», сказал: «Если быть последовательным, то допустив постановку этой пьесы, надо разрушить Бастилию». И спустя пять лет после этого Бастилия была разрушена! (Роется в бумагах.)

БОМАРШЕ (Фигаро). Врет! Ничего подобного! Сначала Людовик поаплодировал и вытер слезы: он смеялся и плакал от восторга, он сказал: «Шельмец Бомарше — воистину гений!» А потом он сказал: «но»! И добавил со вздохом: «Этот Бомарше смеется надо всем, что следует почитать при известном образе правления». Скотина, конечно, но ввернул умно. Стоит ли из монарха делать идиота? Это антиисторично!

КОНСУЛЬТАНТ № 1. А кто писал, что «Фигаро изображает из себя ниспровергателя, но в сути своей — это человек порядка! Он не поведет восставших крестьян на Агуас Фрескас! Но он без всяких угрызений купит за бесценок этот замок!» Это писал корифей Роже Помо! Это писал француз о французе!

АКТЕР № 2. Великолепно и точно!

КОНСУЛЬТАНТ № 2. Мне можно продолжать?

ПРОДЮСЕР. Прошу тишины! (Обращается к консультанту № 2.) Старайтесь привыкать к здешнему темпераменту: актеры — люди особые...

КОНСУЛЬТАНТ № 2. Актеры молчат, орет мой оппонент.

КОНСУЛЬТАНТ № 1. Орет? КОНСУЛЬТАНТ № 2. Простите. Кричит. Я слишком возмущена позицией моего оппонента, чтобы выбирать формулировки. Итак, я продолжаю... «Стяжатель Бомарше заработал двадцать один миллион ливров!» — говорите вы! Но нельзя же, сказав «а», забыть «б». Да, он заработал двадцать один миллион девяносто две тысячи пятьсот пятнадцать ливров за семь лет, но за эти же годы он потерял двадцать один миллион сорок четыре тысячи сто девяносто один ливр. А на что он растратил эти деньги? На помощь революции в Северо-американских штатах! Он отправил туда за один год пять миллионов ливров, не получив оттуда ни ломаного гроша! Пятнадцать миллионов он уплатил чудовищу — книгоиздателю Паннекуку — за рукописи Вольтера. (Роется в бумагах.)

БОМАРШЕ (Фигаро). Паннекук не был чудищем. Но был негоциантом, таким же, как и я. Он продавал, я покупал, что это за манера хулить за то, что человек честно зарабатывает деньги! Лично мне, например, ненавистные деньги нужны для того, чтобы писать пьесы, посвященные величию Франции! Я был готов отдать все гонорары в казну государства — пусть бы государство взяло меня на свой кошт!

КОНСУЛЬТАНТ № 2. Бомарше отдал все, что у него было, заложив ростовщикам свой дом ради того, чтобы мысли Вольтера стали принадлежностью французов. Он купил лучшие шрифты в Англии, бумажные фабрики в Бельгии, краски в Пруссии. Людовик запретил издавать мятежного гения, и Бомарше, по словам моего оппонента, «шпион короля и слуга аристократии» — приобрел на последние деньги форт Коль у маркграфа Баденского, чтобы там напечатать великого француза. Но маркграф боялся Людовика и хотел в угоду сатрапу сделаться цензором Вольтера, поскольку тот печатается на его земле. Бомарше кидается в бой. Он говорит царьку германскому: «Я купил рукописи философа при условии не допускать вольного обращения с трудами великого человека! Европа ждет их во всей полноте, а если мы в угоду того или иного моралиста станем выдирать у него то черные волосы, то седые — он окажется лыс, а мы обанкротимся!» Хитрец Бомарше испугал маркграфа банкротством. «Недостойно для революционера хитрить, как мелкий маклер» — может возразить мой оппонент, но церковь не так сказала: она просто потребовала запретить продажу издания Вольтера во Франции. И Людовик изрек: «Опять этот Бомарше со своими штучками!» И этого было достаточно, чтобы запретить продажу книг Вольтера. Другой бы испугался, а Бомарше выпустил все девяносто два тома. Пусть бы он не написал ни строчки — все равно его имя должно быть занесено на скрижали. Все то, что он делал, — он делал во имя приближения революции.

БОМАРШЕ (Фигаро). Что ж, неплохо сказано, хотя и бездоказательно!

КОНСУЛЬТАНТ № 1. А когда революция свершилась, он написал: «О, моя Отчизна, залитая слезами! Что толку в том, что мы повергли в прах Бастилии, если на их развалинах отплясывают бандиты, убивая всех нас!» Хорош революционер!

КОНСУЛЬТАНТ № 2. Это передержка! Бомарше защищал свое имя! Когда человека оскорбляют те, кому он отдал жизнь, — он может сказать все, что угодно, и его гнев не поймет только сухарь и временщик!

КОНСУЛЬТАНТ № l. Я — сухарь?!

ПРОДЮСЕР. Хватит парламентских штучек! Что нам делать с пьесой? Платить или не платить — вот в чем вопрос!

КОНСУЛЬТАНТЫ № 1 и № 2 (в один голос). Не платить!

ПРОДЮСЕР. Пусть скажет главный режиссер.

РЕЖИССЕР (тот же — или та же, — что Ван Тифозинни). Перед тем как идти сюда, я посоветовалась с коллегами: с нашим художником, с шефом рекламы, с хореографами. Конечно, материал привлекает. Из факта истории можно сделать ЗРЕЛИЩЕ. Крупным планом. Но когда я стала читать то, что нам принес наш уважаемый автор, ощущение горечи охватило меля. Я ведь предлагала писателю работать. Сесть за один общий стол и писать. Я обратила внимание на то, как все слушали сцены, сочиненные иною! (Писатель хватается за сердце.) Да, да, мною! Я сочинила лучшую сцену, против которой, кажется, никто не возражал: когда в кафе «У мидий» в разных углах террасы сидели Бомарше и Жан Жак Руссо, лишенные воз­можности броситься друг к другу. Я смотрела, как актеры утирали глаза, когда наш дорогой автор читал мою сцену на берегу Сены, где Вольтер и Бомарше молча ловят рыбу. Но в этом молчании больше смысла, чем в монологах. Я вижу — эти сцены пришлись по душе всем. А сколько я еще придумала эпизодов! Мне не жаль, я в детстве сочиняла сказки, я готова подарить их нашему любимому автору! Но справедливость попрана! Я понимаю, что возмутило наших консультантов. Они ведь не против темы. Я вас верно поняла?

КОНСУЛЬТАНТЫ № l и № 2 (в один голос). Верно!

ПИСАТЕЛЬ. Ты привела мафию!

РЕЖИССЕР. Коллеги, не обижайтесь — это бывает в моменты нервного перенапряжения. Помню, когда я сочинила за одного нашего драматурга третий акт, он тоже начал заговариваться. Это пройдет, это ничего. Я не сержусь на тебя, милый! Но почему же все до одного против пьесы? Да потому, что мало работы вложено, мало страдания, мало смеха и веселья, мало слез... Я думаю, пьесу мы не отвергнем, я думаю, мы попросим автора поработать, пострадать над нею, а потом мы вернемся к обсуждению второго, третьего и пятого вариантов.

ПРОДЮСЕР. Итак, наши уважаемые консультанты-энциклопедисты считают пьесу исторически не точной?

КОНСУЛЬТАНТЫ № 1 и № 2 (в один голос). Да! Да!

ПРОДЮСЕР. Скандально зловредной?

КОНСУЛЬТАНТЫ № l и № 2 (в один голос). Именно! Да!

ПРОДЮСЕР. Пресса подвергнет нас травле?

КОНСУЛЬТАНТЫ № 1 и № 2 (в один голос). Вас будут топтать ногами во всех газетах.

ПРОДЮСЕР. Благодарю вас, друзья мои. Я признателен всем вам. Итак, эту зловредную пьесу, которая вызовет скандал и вой в прессе, мы начинаем репетировать с завтрашнего дня! Я думаю, возражений ни у кого не будет?

РЕЖИССЕР. Я этого делать не стану.

ПРОДЮСЕР (снимая трубку телефона). Соедините меня со всеми режиссерами, которые ждут постановки...

РЕЖИССЕР. Актеры, вы слышали?! (Берет у продюсера трубку и кладет ее на рычаг телефона.) Завтра в девять начинаем работу!

Декорация четвертая

Тюремная камера. На заднем плане — гильотина. Из-за зарешеченных окон слышна «Марсельеза».

Несколько арестантов стоят.

ТЮРЕМЩИК (стоящий в дверях камеры, выкрикивает). Гражданин Бертье де Сен-Марин, бывший маркиз, ваше ходатайство отклонено, вы признаны виновным!

СЕН-МАРИН (оборачивается к остальным узникам, среди которых Бомарше и Фигаро). Прощайте, граф Шануа! Прощайте, герцог де Риль! Простите меня, шевалье Депрематруаз! Якобинец Бомарше, исчадие революции, предавший свое дворянство, — вы мне омерзительны, и я счастлив, что вас казнят вместе с нами, вашими врагами!

ТЮРЕМЩИК. Выходите, гражданин жирондист! Луи де ля Рожаз, бывший герцог де Риль, ваше ходатайство о пересмотре дела Конвентом отклонено, выходите!

ЛУИ ДЕ ЛЯ РОЖАЗ. Прощайте, граф Шануа! Храни вас Господь, Бомарше, вас, который никогда не был дворянином, вас, самого великого дипломата Франции! Прощайте! (Выходит.)

ТЮРЕМШИК. Франсуа Шануа, бывший граф, и шевалье Депрематруаз, ваши ходатайства о пересмотре дела отклонены, вы признаны виновными, выходите!

ШАНУА. Прощайте, Пьер Огюст де Бомарше, самый великий писатель Франции, я благодарен Богу за то, что был вашим современником!

(Выходит.)

ТЮРЕМЩИК. Пьер Огюст Карой де Бомарше, бывший шевалье! Конвент принял к пересмотру ваше дело. Оно будет слушаться завтра утром. Ваш слуга гражданин Фигаро может быть свободен сейчас же!

ФИГАРО. А я-то был счастлив, что обо мне забыли! Нет ничего более прекрасного, когда о тебе забывают сильные мира сего.

ТЮРЕМЩИК. Идите же, вы свободны, Фигаро!

ФИГАРО. По-вашему, я брошу Бомарше и побегу, как заяц?

ТЮРЕМЩИК. Вы же слуга! Поднимитесь с колен, забудьте, что вы были рабом! Идите!

ФИГАРО. Вся Франция — рабы Бомарше. Нет ничего почетнее, чем быть рабом таланта.

ТЮРЕМЩИК. Вы не хотите свободы?

ФИГАРО. Какая же это свобода, если Бомарше держат в темнице? Я хочу свободы и поэтому остаюсь здесь!

ТЮРЕМЩИК. А вы, менестрели? Вас ведь никто не сажал! Давайте-ка освобождайте помещение! Пусть Бомарше подумает о себе до утра в одиночестве.

БОМАРШЕ. Не о себе, о Франции.

Менестрели поют песенку о дружбе, отказываясь покинуть Бомарше. ТЮРЕМЩИК уходит.

Слезливая благодарность — удел кающихся тиранов, когда их сваливают с трона, или состарившихся политиков, которые мечтают о бессмертии. Я мечтаю о благе французов. Итак, ты, Фигаро, будешь играть роль моего обвинителя Лекуантра. (Он оборачивается к менестрелю № 1.) Ты, мой нежный Хосеба, станешь министром иностранных дел Лебреном. (Оборачивается к менестрелям № 2, № 3.) Всех остальных мерзавцев будете подыгрывать вы. Естественно, я стану изображать самого себя. Начинай, Фигаро... Простите, гражданин Лекуантр...

ФИГАРО. Встаньте, Бомарше! Вы признаете себя виновным в том, что ради личной наживы лишили республику двухсот тысяч ружей, столь нужных нам для обороны?

БОМАРШЕ. Великий поэт, подаривший французам «Илиаду» Гомера, — Антуан де Ламот-Удар, — выходя из Опера, наступил на ногу молодому человеку, который сразу отвесил ему пощечину. Великий поэт сказал: «Ах, сударь, до чего же вам неловко станет, когда вы узнаете, что я слеп».

ФИГАРО. Вы не на сцене, а в суде, Бомарше. Я повторяю мой вопрос: вы признаете себя виновным в том, что из-за ваших гешефтов республика лишилась ружей?

БОМАРШЕ. Нет.

ФИГАРО. Объясните трибуналу суть дела.

БОМАРШЕ. Полгода назад голландский негоциант Лойэль предлагал мне купить принадлежащие ему ружья. Я отказался, я не хотел больше политики, я хотел работать исключительно для театра революции. Господин Лойэль сказал, что он окажет на меня давление через самых влиятельных лиц Франции, потому что, по его словам, только я мог заключить оптовую сделку, вывезти ружья из враждеб­но настроенной Голландии и совершить все это как истинный патриот — без обмана. Я не люблю, когда на меня оказывают давление, и поэтому я сам пошел к военному министру де Граву. Мой министр (оборачивается к менестрелю № 2, который играет роль министра де Грава), я требую от вас точного ответа: нам нужны ружья или нам ружья не нужны.

МЕНЕСТРЕЛЬ № 2 (играя министра де Грава). За последний год, сударь, мы не могли приобрести ни одного ружья. А вот — извольте взглянуть — требования на ружья: на это Конвентом отпущен двадцать один миллион ливров.

БОМАРШЕ. Что мешало вам приобрести ружья для Республики, гражданин министр?

МЕНЕСТРЕЛЬ № 2 (играя министра де Грава). Наши противники в Европе.

ФИГАРО (менестрелю № 2 — де Граву). Что ты ему кланяешься, чудак? Ты ж министр. Министры кланяются власти нынешней, предают власть бывшую и думают заранее, как бы подстроиться к власти будущей. Но писателям они кланяться не умеют.

БОМАРШЕ. Для справки: де Грав эмигрировал из республики, когда против него выдвинули обвинения; вернулся к Наполеону, потом отрекся и от него, став в конце концов пэром у нового Людовика Бурбона.

ФИГАРО. Гражданин министр, что вам предлагал этот мошенник Бомарше?

МЕНЕСТРЕЛЬ № 2 (играя министра де Грава). Не болтай, скотина! Бомарше не мошенник, а гений!

БОМАРШЕ. Фигаро, судья не должен быть грубым — тогда он палач, а не судья, а за палачество меньше платят и скорее казнят.

ФИГАРО. То не так, это не так... Судите тогда себя сами.

БОМАРШЕ. Фигаро!

ФИГАРО. Что вам предлагал подсудимый Бомарше, гражданин министр де Грав?

МЕНЕСТРЕЛЬ № 2 (играя министра де Грава). Он предлагал, гражданин судья Фигаро, достать ружья для Франции.

ФИГАРО. Он поставил какие-нибудь условия, министр?

МЕНЕСТРЕЛЬ № 2 (играя министра де Грава). Да, гражданин судья. Он сказал...

БОМАРШЕ. Я сказал, что если мне придется иметь дело с вашими чиновниками и с вашими канцеляриями, то я немедленно отказываюсь от этого дела. Во-первых, мы утонем в кляузах, во-вторых, мне станут мешать многочисленные завистники, и, в-третьих, мои мысли и предложения будут переписываться тупицами, которые станут подправлять мой слог под свою методу мышления.

ФИГАРО. Что вы ответили Бомарше?

МЕНЕСТРЕЛЬ № 2 (играя министра де Грава). Хорошо, сударь, ответил я, мы принимаем ваше предложение.

ФИГАРО. Договор между вами о поставке ружей был заключен?

МЕНЕСТРЕЛЬ № 2 (играя министра де Грава) и БОМАРШЕ (одновременно). Да!

ФИГАРО. Так где же ружья?

БОМАРШЕ. Фигаро, вызови для дачи показаний министра иностранных дел Дюмурье!

МЕНЕСТРЕЛЬ № 3. Я здесь, судья!

БОМАРШЕ. Господин обвинитель, я хочу зачитать письмо министру иностранных дел Дюмурье, которому было вменено в обязанность помочь мне в перевозке ружей из Голландии в несчастную Францию. «Сударь! (обращается к Менестрелю № 3, играющему роль Дюмурье). Вспомните, с какой грустью вы и я вздыхали, глядя в Версале на бывших королевских министров... "Слишком рано, слишком поздно" было их излюбленным ответом по всякому поводу, потому что пять шестых времени, которые они должны уделять делам, уходило на то, чтобы сохранить за собой место! Увы, болезнь, именуемая "упущенное время", вновь поразила наших министров. У прежних виной всему было нерадение, у ваших, разумеется, пере­груженность, но от этого Франции не легче!»

ФИГАРО. Так где же ружья, спрашиваю я вас?!

БОМАРШЕ. Они лежат в Голландии и дожидаются ноты Дюмурье.

ФИГАРО. Министр Дюмурье?

МЕНЕСТРЕЛЬ № 3 (играя Дюмурье). Я был готов написать ноту, но меня перевели военным министром, вместо уволенного в отставку де Грава!

ФИГАРО. Но вы, как новый военный министр, могли же подействовать на старого иностранного министра?

МЕНЕСТРЕЛЬ № 3 (играя Дюмурье). Увы, сударь.

ФИГАРО. Бомарше, где ружья?

БОМАРШЕ. Для справки: министр Дюмурье перебежал к австриякам, предав Францию, а потом вообще поселился в Лондоне и жил там на пенсию английского короля.

ФИГАРО. Но после Дюмурье пришли другие. Почему, Бомарше, вы не добились у них помощи?

БОМАРШЕ. Я добивался помощи у нового министра Лебрена. Он помог мне, о, как он помог мне! Он обласкал меня, выдал паспорт и письмо нашему послу в Голландии, в котором было сказано, что меня необходимо арестовать в Роттердаме как врага нации и отправить в Париж закованным в кандалы.

ФИГАРО. Зачем это нужно было Лебрену? Зачем — игра со своими?

БОМАРШЕ. Во-первых, со своими всегда легче играть. Свой — он и есть свой, из него очень просто сделать врага. Куда труднее врага превратить в друга — для этого нужен талант и работа. Во-вторых, Лебрен был жирондистом-изменником. А, в-третьих, он хотел нагреть руки на моем патриотизме: он думал уничтожить меня, скрыть от нации, что я достал ружья, получить их в свою собственность, как имущество, конфискованное у врага, и перепродать потом республике — втридорога!

ФИГАРО. Почем?

БОМАРШЕ. Идиот!

ФИГАРО. Не такой уж идиот, если честно спрашиваю «сколько стоит». Идиот в наш век тот, кто смущается называть явление своим именем, боясь оказаться обвиненным в приверженности к теории материальной заинтересованности. Великий кормчий не зря учит, «тот кто интересуется ценой, тот подлый враг и бумажный тигр!»

МЕНЕСТРЕЛЬ № 2. Кого ты имеешь в виду?

ФИГАРО. Я имею в виду изменника! Ладно. Хватит отвлекаться! Бомарше, ответь трибуналу правду: почему ты молчал обо всем этом?

БОМАРШЕ. Потому что я слишком люблю Францию. Если я стану оправдываться во весь голос, я не смогу не обвинять. Когда я решил оправдаться, мои близкие умоляли: «Защищай себя, но не обвиняй никого другого!» «Вы ничего не добьетесь, если не проявите максимум осмотрительности!» «Как?! Я должен молчать, когда свершается зло?! Я должен молчать, когда издеваются над народом Франции?!» Близкие говорили мне: «Если станешь обвинять, тебя лишат состояния, которому завидуют и которое является твоей единственной виной». Сохранить состояние ценой общественного бесчестья? Нет, я стану обвинять! Я скажу о фактах, подтверждая их документами. Конвент, который стоит выше личностей-однодневок, разберется, кто прав и кто виноват. В противном случае, если меня уговорят молчать, я прокляну себя! Что за чудовищная свобода, отвратительнее любого рабства ждала бы нас, друзья, если бы честный человек был вынужден опускать глаза перед могущественными преступниками! Да пусть погибнет все мое добро и я сам, но я не стану ползать на брюхе перед этим наглым деспотизмом! Нация лишь тогда воистину свободна, когда она подчиняется только одному — законам!

Менестрели поют Марсельезу.

БОМАРШЕ. Ну как, Фигаро? ФИГАРО.

По-моему, гильотинируют.

БОМАРШЕ. Ты думаешь?

ФИГАРО. Пора переодеваться. Лучше мне лечь на гильотину, а вам переодеться в костюм слуги, чтобы потом продолжать свое дело: народ не простит, если вы погибнете, Фигаро будет жить до тех пор, пока жив Бомарше. Если погибнет один Жак, прозванный вами Фигаро, то миру от этого ни жарко ни холодно: сколько таких Жаков гибнет ежечасно?!

БОМАРШЕ. Дурашка, в жизни каждого литератора наступает такой миг, когда ему надо погибнуть самому, чтобы навечно остались жить его мысли. Тело — бренно, идея — бессмертна.

ФИГАРО. Вам бы президентом Конвента...

БОМАРШЕ. Происхождением не вышел. При прежнем строе, при Людовике, меня не пускали к политике, оттого что не дворянин; при нынешнем шпыняют за то, что служил прежнему режиму, как дворянин. Дурачки... Я никогда никому не служил. Я пытался отблагодарить мой народ за то, что он дал мне свой язык и свою великую культуру. Я пытался отблагодарить Францию за то, что родился французом.

ФИГАРО. А поговаривают, что ваш дедушка вовсе и не француз...

БОМАРШЕ. Ну, если так, тогда давай поскорее спать — значит, действительно завтра казнят.

Он укладывается спать. Менестрели поют колыбельную песню. Фигаро видит, что Бомарше неудобно спать на досках. Он подходит к двери, вызывает тюремщика.

ФИГАРО. Эй, приятель! Дай, пожалуйста, подушку: Бомарше неудобно спать.

ТЮРЕМЩИК. Враг республики должен спать на досках.

ФИГАРО. Это же Бомарше!

ТЮРЕМЩИК. А по мне хоть Бон-бонмарше!

ФИГАРО. Ты «Севильский цирюльник» смотрел?

ТЮРЕМЩИК. Кто же не смотрел «Цирюльника» во Франции?! Вот тоже скажешь!

ФИГАРО. Так его ж Бомарше написал.

ТЮРЕМЩИК. Кто?

ФИГАРО. Бомарше. Видишь, спит на досках.

ТЮРЕМЩИК. Ты давай не болтай, малый! Бомарше... Отправлю сейчас в подвал, тогда узнаешь у меня Бомарше! А ну разговорчики!

БОМАРШЕ. Фигаро, перед свиньями можно метать бисер, но перед тюремщиками опасно: свинья — не заметит, тюремщик сожрет. Ложись рядом, мне с тобой тепло и весело. И приснится нам с тобой наша молодость! Ложись!

Бомарше, Фигаро, менестрели укладываются спать. Им конечно же снятся сны, которые вправе разыграть менестрели.

Раннее утро. В камеру входят д в е г р у п п ы людей, по три человека в каждой. Бомарше, Фигаро и менестрели стоят возле гильотины.

ГЛАВНЫЙ В ПЕРВОЙ ГРУППЕ. Сего 30 августа, четвертого года Свободы и первого года Равенства, мы, члены комитета общественного спасения, свидетельствуем, что чем пристальней мы изучаем дело об аресте гражданина Бомарше, тем яснее видим, что он ни в коей мере не виновен, а посему мы отпускаем его на свободу! Мы рады признать, что донос, сделанный на него министрами, — необоснован. Мы спешим широко обнародовать его оправдание и дать ему удовлетворение, которого он вправе ожидать от представителей народа. Мы полагаем, что он вправе преследовать по суду своих обвинителей!

ФИГАРО (шепотом). Сейчас вторые отменят первых...

ГЛАВНЫЙ ВТОРОЙ ГРУППЫ. Члены комитета по военным делам просят оказывать содействие гражданину Бомарше в его деятельности, направленной на приобретение ружей для Республики. При всех министрах, сменявших друг друга, он был движим только одним желанием — работать для Франции. За это он заслуживает благодарности нации!

БОМАРШЕ. Мы свободны?

Члены комитета склоняются перед ним в поклоне и уходят. Появляется Т Ю Р Е М Щ И К.

ТЮРЕМЩИК. Дорогой и любимый гражданин Бомарше! Оставьте вашу подпись для моего сына, он вас так любит, так вас любит! Вся наша семья...

ФИГАРО. Пошел вон, скотина!

БОМАРШЕ. Не надо, Фигаро... Как зовут вашего сына, гражданин?

ТЮРЕМЩИК. Его зовут Оноре, Оноре Бальзак, дорогой гражданин Бомарше! Я его луплю за то, что он пишет стишки вместо того, чтобы учиться в классах.

БОМАРШЕ (подписывает книгу). Берегите детей и поэтов, милейший, — здесь мое напутствие вашему сыну.

БОМАРШЕ выходит на просцениум.

Фигаро!

ФИГАРО. Я тут!

БОМАРШЕ. Фигаро, собирай баулы, мы едем в Голландию за ружьями для Республики! (Фигаро срывается с места.) Стой! Зайди в Комитет драматургов, скажи, что я проведу сегодня перед отъездом совещание; тема прежняя — место литератора в борьбе за революцию народа, сбросившего короля! (Фигаро срывается с места.) Фигаро! Запасись перьями, у меня возникла идея новой пьесы! Стой, Фигаро! Возьми мои расчеты о выгоде превращения торфа в уголь! (Фигаро снова срывается с места.) Фигаро! Не забудь захватить мой проект о строительстве моста через Сену возле Арсенала — самое время начать это делать: всякая революция нуждается в обилии путей, иначе все будут злиться, толкая друг друга локтями!

ФИГАРО. Хватит! К черту! Извольте сначала отдохнуть после камеры!

БОМАРШЕ. Пусть отдыхают те, для которых жизнь — это профессия! Тот, кто родился для того, чтобы жить, — должен действовать!

Появляются Р Е Ж И С С Е Р, П И С А Т Е Л Ь, П Р О Д Ю С Е Р, Э к с п е р т ы, «Г е н и и-с о а в т о р ы».

Режиссер хлопает в ладоши, прерывая игру Бомарше и Фигаро.

РЕЖИССЕР. Все не так! Никуда не годится! (Писателю.) Я переписала финал. Дайте софиты! Раннее утро! Звук! Щебет птиц. Жена Бомарше! Где жена Бомарше? Выходите из-за кулис! Возьмите палку, идите к нему, прихрамывая! Бомарше! Устремитесь к жене, обнимите ее. Замрите! Сейчас вас не интересует политика, литература, театр — это все бренно! Любовь — вечна! Дайте звук! Пастораль должна звучать как гимн жизни! Все вон со сцены! Фигаро, уйдите, вы сейчас никому не нужны! Свет! Ярче! Бомарше! Последнюю фразу, которую я написала! Бомарше!

БОМАРШЕ. Фигаро!

ФИГАРО. Я здесь!

БОМАРШЕ. Фигаро, пойдем отсюда к черту!

Они уходят.

РЕЖИССЕР. Бомарше! Бомарше! Бомарше!..

К о н е ц

ДЕТИ ОТЦОВ (драма в трех действиях)

Действующие лица:

СЕМЕН ИВАНОВ, студент.

АДМИРАЛ ИВАНОВ, его отец.

ГЕНЕРАЛ ГРЕКОВ.

УРКА В ЛАЗАРЕТЕ ТЮРЬМЫ.

РЮМИН.

ПОПОВ.

МАХРОВ.

ДЕЖУРНЫЙ В ПРИЕМНОЙ.

ОТЕЦ КИРЫ.

ДРУЗЬЯ СЕМЕНА ИВАНОВА:

НАДЯ

ВИКТОР

ЛЕНЯ

САША

ПОЛКОВНИК КГБ НИКОЛЬСКИЙ.

ПОЛКОВНИК КГБ САВОСТЬЯНОВ.

ИНСТРУКТОР ЦК КПСС ПЕТРОВ.

СОСЕДКА.

ТЕЛЕФОНИСТ.

ДИРЕКТОР ИНСТИТУТА.

Время действия — февраль — март 1953 года.

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

Картина первая

Кабинет следователя ПОПОВА.

ПОПОВ. Чудачество — болезнь умных людей. Но ты, Иванов, чудачишься сверх меры, и я начинаю терять терпение, Почему ты не хочешь понять: тебя же больше нет! Фотокарточка твоя есть, адмиральские документы есть, письма есть, а тебя — нет!

Вот видишь, я все эти твои документы рву и кидаю в ящик — они больше не нужны. Ты теперь вражина — для всех на белом свете. Так что зря меня мучаешь, ни к чему твои запирательства. Только если можешь на моих нервах поиграть... Чаю хочешь?

ИВАНОВ. Хочу.

ПОПОВ. Лимона выжать?

ИВАНОВ. Можно.

ПОПОВ. Пей, он, правда, остыл немного...

ИВАНОВ. Переживу. Я до войны учителем был.

ПОПОВ. Как же, как же... 645-я школа Киевского района, классное руководство в девятом «А», родственник врага народа Постышева — ваш подопечный, отличник и любимчик по фамилии Савельев, так, кажется.

ИВАНОВ. Ну и память...

ПОПОВ. Профессиональная...

ИВАНОВ. А стихи какие-нибудь помните?

ПОПОВ. «Однажды в студеную зимнюю пору» и другие рассказы. А что это ты о школе заговорил? Может, к Постышеву цепочку протянем? Японский шпион, это ведь не плохо звучит.

ИВАНОВ. Любопытен ты мне. Просто по-человечески — как педагогу. Год на тебя смотрю — не могу понять, кто ты?

ПОПОВ. Хороший и добрый человек. Подследственному разрешаю к себе на «ты» обращаться. Либерализм меня в конце концов погубит...

ИВАНОВ. Ничего, не погубит. А я ведь серьезно: либо ты честный, но ошибающийся человек, либо ты временщик.

ПОЛОВ. От наглец! Сидит в кабинете следователя и такие обвинения клеит! Скажи спасибо, что у меня сегодня настроение хорошее. Давай выкладывай — послушаю твою исповедь. Название хорошее — «исповедь врага народа»...

ИВАНОВ. Какая тут исповедь... Просто раздумье вслух.

ПОПОВ. А не боишься вслух?

ИВАНОВ. Чего?

ПОПОВ. Не «чего», а «кого».

ИВАНОВ. Кого же?

ПОПОВ. Меня.

ИВАНОВ. А что ты со мной сделаешь?

ПОПОВ. Есть не дам.

ИВАНОВ. Не хлебом единым сыт человек.

ПОПОВ. В протокольчик занесем? Религиозная пропаганда, а?

ИВАНОВ. Не стоит.

ПОПОВ. А что? Это сочно выйдет — к шпионажу плюс богоис­кательство.

ИВАНОВ. Тебе бы фантастом подвизаться, романы писать, А мужик ты неглупый. Вот я себе ответа никак не могу дать: если ты честно ошибаешься — то тебе надо дать мне очные ставки, вызвать моих товарищей по фронту, по партии, чтобы лишний раз убедиться в том, что я не шпион. Не ты ведь на меня ордер подписывал, а Рюмин. Так. Но ты ведь знаешь, что я честен?

ПОПОВ. Ты меня не провоцируй. Ты излагай, а реплик у меня не требуй.

ИВАНОВ. Ну давай без реплик. Если ты захочешь, то выведешь на чистую воду тех, которые меня, коммуниста, посадили в тюрьму. Ты будешь на коне, ты перестанешь быть ошибающимся, ты найдешь правду, которую попрали. А если ты этого не делаешь — значит, ты временщик? Значит, тебе выгодно подыгрывать кому-то, клеветать на честных людей? Значит, ты чужой? Понимаешь, к чему я прихожу?

ПОПОВ. Понимаю. К чистой контрреволюции.

ИВАНОВ. Погоди! Значит, ты искренне веришь, что я — шпион и враг?

ПОПОВ. Разговорчики!

ИВАНОВ. Это вопрос, а не разговорчики! Веришь или нет?

ПОПОВ. Верю.

ИВАНОВ. Какие у тебя доказательства?

ПОПОВ. Интуиция — вот мои доказательства.

ИВАНОВ. Маловато!

ПОПОВ. С меня хватит.

ИВАНОВ. Не поверят тебе.

ПОПОВ. Убедим. Убеждали и впредь сможем.

ИВАНОВ. Ошибаешься.

ПОПОВ. Это ты ошибаешься.

ИВАНОВ. И эта ошибка тебе головы будет стоить.

ПОПОВ. Ну ладно! Хватит! Надоело! Порешь тут ерунду, а мне слушать?! Уши вянут! Ты мне лучше ответь на один вопрос: когда мы с тобой начнем деловые взаимоотношения? Смотри — ты упрямишься, не даешь следствию правильных показаний — и я, естественно, вынужден держать тебя в карцере. А что прикажешь делать? Надо мной тоже начальство есть, И ведь напрасно резину тянешь — не такие у нас менялись. Ну что же мне с тобой делать?

ИВАНОВ. Конституцию соблюдать...

ПОПОВ. Дурачка только не корчи из себя, — я здесь сталинская конституция! И если ты не хочешь со мной по-доброму решить — тогда я перестану быть твоим другом.

ИВАНОВ. Спаси нас боже от таких друзей...

ПОПОВ. Смешно. Ты веселый мужик. Но имей в виду, веселый мужик: если ты и дальше будешь упорствовать, я тебе сделаю очень больно.

ИВАНОВ. Я не пугливый.

ПОПОВ. Испугаешься. У тебя есть сын Семен, да? Так вот я твоего сына Семена...

ИВАНОВ, Арестуешь...

ПОПОВ. Ну, зачем же... Мы невинных не берем, ты на нас не клевещи. Я знаешь, что сделаю? Я из Семена сделаю твоего врага.

ИВАНОВ. Убить ты его можешь, а врагом не сделаешь.

ПОПОВ. У тебя, Иванов, негибкий ум.

ИВАНОВ. Какой есть.

ПОПОВ. Ну, смотри... Я тогда сегодня же отдам приказ по поводу твоего сына.

ИВАНОВ. Не делай этого...

ПОПОВ. Подпишешь протоколы?

ИВАНОВ. Он же у меня один — на всем свете.

ПОПОВ. В том-то и дело... Какой же ты тогда отец? Решай: или ты подпишешь то, что я прошу, или я буду решать с твоим сыном...

ИВАНОВ. Сердце-то у тебя есть?

ПОПОВ. Есть. С пороком митрального клапана. Подпишешь — оставлю твоего сына в покое, не подпишешь, пеняй на себя.

ИВАНОВ, Я бы подписал...

ПОПОВ. А что тебе мешает?

ИВАНОВ. Видишь ли... большевик я...

ПОПОВ. Смотри, большевик... Все продумай, все взвесь и решай...

Попов вызывает конвой. ИВАНОВА уводят. В кабинет входит М А К А Р О В, помощник Попова.

МАКАРОВ. Я тебя не понимаю, Константин Федорович. Отпульни ты его мне, бога ради. Ему раз по лбу дать, он до задницы расколется.

ПОПОВ. Не заместитель, а огонь! Пламя!

МАКАРОВ. Вот ты говоришь, Константин Федорович, а у меня сомнение: вышучиваешь все время или нет?

ПОПОВ. Нам, милый, Гоголи и Щедрины пока нужны!

МАКАРОВ. Читать, товарищ Попов, тоже умеем...

ПОПОВ. Не сомневаюсь. Если читать умеешь, то слушать, значит, тоже. Вот и послушай. Нельзя каждого на один аршин мерить. «Отпульни», «расколется». Во-первых, Иванов контр-адмирал. Во-вторых, академик. В-третьих, лауреат, депутат, известность, и так далее. Что из этого проистекает?

МАКАРОВ. Расколоть надо...

ПОПОВ. Читать умеешь — полистай книжечку «Жозеф Фуше». Очень полезное сочинение... Раскалывать дурака надо. Умного человека надо на процесс тащить. Чудак — сделай мы процесс контр-адмирала Иванова — это же событие! Это же настоящая классовая борь­ба, а не «язычник» из очереди! На погоны — внеочередную звезду, на грудь — орден, на книжку — премия! А по Особому совещанию я ему хоть завтра четвертак проведу — смысл какой? Так что читай, милый, читай. Образовывайся!

МАКАРОВ. Когда? Тут спать некогда. Я с тридцать седьмого года, как сюда попал на службу, только одну книгу прочел: Лаврентия Павловича о большевиках Закавказья. И ту, понимаешь, не читал, а конспектировал: брякнешь что не так — сам знаешь, как посмотрят...

ПОПОВ. Да... Слушай, почему у нас в буфете нет театральных конфеток? Я курить бросил и без этих леденцов просто не могу.

МАКАРОВ. Снабженцы. Нет на них управы: вот на голову и сели. У меня мандарины припасены, может, принести?

ПОПОВ. Нет, спасибо. Буду волю воспитывать... Так вот, придется тебе заняться сыном Иванова. Парень любопытный. Мальчишкой был на фронте. Вот видишь, его удостоверение на три медали: «За боевые заслуги», «За Берлин», «За победу».

МАКАРОВ. От сукин сын...

ПОПОВ. Удостоверения эти мы уничтожим. У тебя спички есть?

МАКАРОВ. Зажигалка.

ПОПОВ. Ого! Откуда?

МАКАРОВ. Да тут к жене одна спекулянтка ходит, шмотки всякие приносит, ну жене подарок сделала...

ПОПОВ. Золотая у тебя жинка. Зажги свою машину, у меня не выходит. Вот так... (Сжигает удостоверения.) Хорошо... Нет, значит, никаких удостоверений — проверь, чтоб в описи все совпадало.

МАКАРОВ. Хорошо... Значит, медали у него теперь без документов? Вроде самозваных?

ПОПОВ. Просто ты читаешь мысли на расстоянии, вроде Вольфа Мессинга. Теперь расскажи, что у сына с любовью?

МАКАРОВ. Женится. В воскресенье свадьба.

ПОПОВ. Вызовешь ко мне его невесту. Хотя подожди. Папаша ее где трудится?

МАКАРОВ. На педагогическом фронте.

ПОПОВ. На фронте воюют... Вызывай папашу. Киру не надо. С папашей повоюем!

МАКАРОВ. Хорошо.

ПОПОВ. Сегодня дай команду: пусть парня выселят из адмиральской квартиры. Пусть его куда-нибудь в комнатенку поменьше поселят, ясно? С соседями побеседуй; мол, сын врага народа, разъясни, что к чему...

МАКАРОВ. Ясно.

ПОПОВ. Вызови друзей из его группы. Им тоже разъясни про сына врага народа. Но — осторожно, тонко. Намекни, что вуз у них важный, последний курс, и на распределении плохие друзья могут запятнать на всю жизнь.

МАКАРОВ. Ясно.

ПОПОВ. И тогда: либо он скажет «Будь проклят, отец, поссоривший меня с жизнью!», либо ему будет нечего кушать. А когда нечего кушать — начинают пить. И он — пойдет с горя пить. Больше мне ничего не надо. Я его сведу с папашей: сын пьяница, подонок, и папа — контра. И я тогда предложу папе-контре свои условия взамен на будущее сына, понял меня, Макаров? Пусть он тогда играет в стойкость, этот адмирал! Ну как, теперь понял?

МАКАРОВ. Здорово!

ПОПОВ. Действуй!

МАКАРОВ. Санкцию у кого-нибудь брать надо?

ПОПОВ. Зайди к Рюмину. Коля сразу подпишет, он в этом не меньше нас с тобой заинтересован. Только погоди — не все сразу, может быть, сынок окажется благоразумнее папы...

МАКАРОВ. Ясно. Иду. Я по пути в буфет загляну, Константин Федорович, про леденцы, чертям, укажу.

Картина вторая

Сцена разделена на две части: в одной половине маленькая комната С е м е н а И в а н о в а, в другой — коридор коммунальной квартиры. В комнате у Семена празднично накрыт стол. Там его товарищи по группе: все ждут невесту Семена — Киру.

ЛЕНЯ. Жених, давай подставку, а то кастрюля скатерть намажет!

НАДЯ. Сень, где подставка?

СЕНЯ. Черт ее знает!

ЛЕНЯ. Я сегодня читал Ломброзо: «Гениальность и помешательство».

НАДЯ. Сначала поставь кастрюлю.

ЛЕНЯ. Себе на голову? Подставки нет... Жених, подставку!

ВИКТОР. Ставь мне на протез — он пластмассовый.

НАДЯ. Убери свою страшную руку.

СЕНЯ. Вот подставка!

ЛЕНЯ. Ломброзо пишет про одного чудака по фамилии Детомази. Он, знаете, что предлагает? Он предлагал разделить всех девушек на три категории. Самых красивых поместить в гарем и дать им в мужья самых пылких юношей, чтобы они народили как можно больше детей. Девочек — обратно в гарем, а мальчиков — в солдаты. Вторая категория — девушки, не обладающие особой физической красотой: им можно выходить замуж за кого угодно. Третьи — безобразные, должны отдаваться первому встречному без всякой платы.

НАДЯ. Тебя, конечно, волнует третья категория. Очки никогда не были украшением мужчины.

САША. Нас с Надеждой упекут в гарем. Пойдешь, Надя?

НАДЯ. Пойди на кухню и принеси огурцы.

САША. Когда женщина не дает прямого ответа, считай, что она твоя...

ВИКТОР. Ты пластинки достал, Сема?

СЕМЕН. Что?

ВИКТОР. Пластинки нужны на свадьбе, дорогой мой.

СЕМЕН. Обязательно?

НАДЯ. Мужская логика чудовищна.

СЕМЕН. У меня есть «Полюшко-поле» и оперы.

ЛЕНЯ. Он хочет, чтобы мы танцевали под «Пиковую даму».

НАДЯ. Снова женщины. Ленчик?

ЛЕНЯ. Пиковые.

НАДЯ. Где же Кира? Может быть, тебе съездить за ней, Сень?

СЕМА. Она сама приедет, мы так договорились. Слышите, стучатся?! Это она!

СЕМЕН выходит из комнаты.

ЛЕНЯ. Наденька, ты слишком заметно волнуешься за невесту, и если я все знаю и все понимаю, то Кира будет неприятно удивлена. Соперницу всегда чувствуют.

НАДЯ. Тоже вычитал у Ломброзо? Или сам придумал?

ВИКТОР. Надюша, ты извини, я слышал, что он сказал. Он прав, Сенька ничего не замечает, а всем заметно.

НАДЯ. Что вам всем заметно?! Вам заметно, что я люблю его, да? Так я этого и не собираюсь скрывать!

САША. Надежда, ты лучше на меня глаз положи. Я красивый и ни на ком не женюсь, — шею берегу.

ЛЕНЯ. А вот Ломброзо пишет, что...

ВИКТОР. Хватит, ребята! Пойдем танцевать, Надюша! Ленька, ставь «Полюшко-поле», под него фокстрот вполне выдается...

Коридор и прихожая. У входной двери, обнявшись, стоят С Е М Е Н и высокий тучный генерал-лейтенант Г Р Е К О В. Они хлопают друг друга по спине и стараются не смотреть друг на друга.

ГРЕКОВ. Где шинель повесить? СЕМЕН.

Вот здесь. Это моя вешалка. ГРЕКОВ.

Студенты у тебя? СЕМЕН. Да. Откуда

узнали?

ГРЕКОВ. По заплатам — откуда же еще... Можно руки помыть? Я, понимаешь, прямо с работы...

СЕМЕН. Вот ванна. Сейчас я новое полотенце достану.

СЕМЕН убегает в комнату. Греков идет к двери в ванну. Из соседней комнаты высовывается

СОСЕДКА.

СОСЕДКА (тихим шепотом). Товарищ начальник... ГРЕКОВ. Что? Вы меня?

СОСЕДКА. Да тише, тише вы! У него отец ремрезированный...

ГРЕКОВ. Что-о?

СОСЕДКА. Враг его отец, царский генерал, фашист или вроде антифашист, но, одним словом, рембрезированный. Я из уважения к вашему положению информирую.

ГРЕКОВ. Спасибо.

СОСЕДКА. Только ему-то — ни-ни, а то кипятком обварит или сожжет заживо.

ГРЕКОВ. Да уж вы поосторожней... Не особенно на глаза попадайтесь, а то не ровен час...

Открывается дверь Семеновой комнаты и моментально захлопывается соседкина дверь. Греков качает

головой, усмехается.

СЕМЕН. Вот, с бахромой, но только не накрахмаленное. Я тут с Надеждой прошел все, — кроме искусства крахмалки белья.

ГРЕКОВ. «Крахмалка»? Боюсь, что это не русский язык, Сенька. СЕМЕН. Нововведение.

ГРЕКОВ. А ну зажги мне свет и покажи, где твое мыло...

Комната Семена. Л е н я с С а ш е й суетятся вокруг стола. В и к т о р и Н а д я танцуют.

ВИКТОР. Надюша, тебя вызывали? НАДЯ. Да. ВИКТОР. Ну?

НАДЯ. Вот именно поэтому я и не скрываю, что люблю его. ВИКТОР. Мне говорили страшные вещи. Уму непостижимо. НАДЯ. И ты поверил?

ВИКТОР. Мне говорил это полковник МГБ...

НАДЯ. Он говорил тебе про Семкиного отца, которого мы знаем пять лет, пока учились вместе. И про Семку, которого мы знаем восемь лет, да?

ВИКТОР. Да. Только ты танцуй.

НАДЯ. Я танцую. Если Семкин отец враг, тогда некому верить на земле. Коли Семка такой, как там говорили, — тогда на земле никого нельзя любить.

САША. Отец Леонтий осматривал общественный огород. Обнаружив отсутствие одного огурца, отец ошарашился! Как стол, отец Леонтий? Гранд-отель! Вена! Берн!

ЛЕНЯ. В Берне жил один сумасшедший — он мочился стоя на руках.

САША. Не лишено смысла. Тоже вычитал у Ломброзо?

ЛЕНЯ. Нет. Следователь Семкиного батьки сказал. Очень хороший мужик. Семку жалеет.

САША. Пожалел волк кобылу...

ЛЕНЯ. Что, с ума сошел?

САША. Я не сошел с ума. Если он жалеет Семку — пусть даст ему свидание с отцом.

ЛЕНЯ. Так нельзя ж...

САША. А держать в тюрьме год без обвинений можно?

Входят С Е М Е Н и генерал Г Р Е К О В.

СЕМЕН. Знакомьтесь, ребята: это Кирилл Андреевич Греков. ГРЕКОВ. Добрый вечер. Очень приятно вас здесь видеть в такой торжественней день. А это что такое на стуле? НАДЯ. Подарки жениху и невесте.

ГРЕКОВ. Мандолина? Ты давно играешь на щипковых инструментах, Семен?

СЕМЕН. Я еще не играю на щипковых инструментах.

ВИКТОР. Ничего, научишься.

ЛЕНЯ. Музыка сродни пище.

ГРЕКОВ. Вы думаете?

САША. Он редко думает.

ГРЕКОВ. Сенька, а я тебе подарка купить не успел. Вот мои часы. Старье. Не модные. Зато именные — от Реввоенсовета Восточного фронта. Держи, жених!

Звонок в дверь.

СЕМЕН. Кира!

Он уходит в переднюю.

ГРЕКОВ. Приготовились! Сейчас грянем туш!

САША. Только ты, отец Леонтий, молчи: с твоим слухом на похоронах заупокой голосить.

ЛЕНЯ. Поиздеваешься у меня!

НАДЯ. Что они там долго так? Я пойду...

ВИКТОР. Не надо туда идти, Надя... Зачем? Лучше здесь стань во фронт.

ГРЕКОВ. Сразу видно солдата. Где воевали?

ВИКТОР. На первом Белорусском, товарищ гвардии генерал...

ГРЕКОВ. Вы уж меня как-нибудь попроще, пожалуйста. Вас как зовут-то?

ВИКТОР. Виктор, товарищ гвардии... Простите, Кирилл Андреевич.

ГРЕКОВ. С Сенькой на одном фронте дрались.

ВИКТОР. Он мне говорил...

ГРЕКОВ. Я ему лично медали вручал, сорванцу. Он же тайком от отца на фронт сбежал, я уж потом все узнал... Хорошо, между прочим, дрался, честно. Ну что же он невесту не показывает? Хорошая девка?

ВИКТОР. Он ее любит.

Коридор и прихожая.

ОТЕЦ КИРЫ. Добрый вечер!

СЕМЕН. Здравствуйте, я вас совсем заждался. Где Кира? В машине? Я сейчас сбегаю за ней!

ОТЕЦ КИРЫ. Подождите минуточку.

СЕМЕН. Да вы раздевайтесь пожалуйста, раздевайтесь. А где Валентина Андреевна?

ОТЕЦ КИРЫ. Сейчас, э-э-э, сейчас и она тоже... Одну минуту...

СЕМЕН. Ну ладно, вы идите к ребятам, а я сбегаю за ними.

ОТЕЦ КИРЫ. Не надо бегать вниз.

СЕМЕН. Почему?

ОТЕЦ КИРЫ. Кирочки внизу нет. Я приехал один. Я приехал поговорить с вами как мужчина с мужчиной. Я очень хорошо отношусь к вам, но поймите, вы — сын врага народа... Если вы любите Кирочку, не делайте ее несчастной...

Комната Семена.

ГРЕКОВ. Ребята, я у вас вроде чеховского генерала на свадьбе. Анекдот бы кто рассказал.

САША. Кирилл Андреевич, у нас Леня по этому делу спец.

ЛЕНЯ. Не верьте ему, он вечно меня унижает.

НАДЯ. Может, пойдем к ним все вместе, ребята?

ВИКТОР. Не надо суетиться в лавке, Надя, — спугнешь клиентуру...

ГРЕКОВ. Один ноль в пользу мужчин! Не сердитесь, Надя, на остроумное нельзя сердиться.

НАДЯ. Это не его остроумие, это из пьесы братьев Тур.

ГРЕКОВ. Давайте пока нальем вино в бокалы и запоем привет­ственную...

САША. Проект приветствия утвержден?

ВИКТОР. А как это поется, Кирилл Андреевич?

ГРЕКОВ. Вы серьезно не знаете, как приветственные поют?!

ЛЕНЯ. Не знаем!

САША. Ей-богу, не знаем...

ГРЕКОВ. Ну, примерно так: к нам приехала родная, наша Кира дорогая! Выпей, выпей, Кирочка... Здесь нужна рифма... С поэзией у меня туговато, хлопцы, помогайте.

САША. Выпей, выпей, Кирочка, наша бригадирочка...

НАДЯ. Непонятно.

САША. Во: борьба за власть! Одна бригадирша другой подножку ставит...

Надя поворачивается и идет к двери. Греков берет ее за руку и привлекает к себе.

ГРЕКОВ. «Бригадирочка» — тоже рифма, запевайте, хлопцы!

Все запевают «Приветствие».

Наденька, любовь — это доброта...

НАДЯ. Вы думаете, от ревности я? Да нет же... Я не институтка, мне двадцать. Просто она не для него. И самое нелепое заключается в том, что мне этого говорить нельзя: подумают — ревную, хочу помешать...

ГРЕКОВ. Если так, то слово «подумают» — отдает подлинной.

НАДЯ. Что?!

ГРЕКОВ. Если ты убеждена в своей правоте, никогда не надо обращать внимания на то, что «подумают». Ты ведь знаешь, что произошло у Семки с батькой?

НАДЯ. Конечно.

ГРЕКОВ. А ты пришла к нему? И все ваши ребята пришли к нему? И все вы друзья ему: как были, так и остались. И не важно, кто как об этом «подумает». Это я к тому, что если ты уверена в его ошибке с Кирой, — скажи в глаза. Лучше поругаться с другом из-за правды, чем потерять его из-за лжи...

НАДЯ. Вот я сейчас и пойду!

ГРЕКОВ. Сейчас? Погоди. Пусть все сядут за стол, а ты потом его вызови. Если хочешь — я пойду с тобой.

Коридор и прихожая.

ОТЕЦ КИРЫ. Ну, умоляю вас, Семен! Поймите: судьба нашей семьи в ваших руках!

СЕМЕН. Зачем вы говорите так? Ведь вы говорите неправду...

ОТЕЦ КИРЫ. О, если бы я говорил неправду! У Кирочки два маленьких брата, вы же знаете их, у меня старуха-мать в Перемышле! Семья держится на мне, поймите, Семен! Вы знаете мою работу, я же не могу тогда работать, если Кирочка станет вашей женой — женой сына врага народа...

СЕМЕН. Сложное родство...

ОТЕЦ КИРЫ. И вы еще можете смеяться? Ну, хотите, я упаду перед вами на колени? Ну! (Падает на колени перед Семеном.) Вы не знаете, какую я говорю правду! Разве я посмел бы вмешиваться в вашу жизнь, не узнай я всей правды?!

СЕМЕН. Правды?

ОТЕЦ КИРЫ. Страшной правды о преступлениях вашего отца.

СЕМЕН. Вы верите, что он враг?

ОТЕЦ КИРЫ. Да! Да! Да! Я видел документы!

СЕМЕН. Какие документы?

ОТЕЦ КИРЫ. Я молю вас жизнью Кирочки: не спрашивайте больше ни о чем, — я и так сказал то, чего не имел права говорить... Я старый человек и стою перед вами на коленях, я молю у вас пощады, Сенечка... Вся моя семья, Сеня, вся семья девушки, которую вы любите...

СЕМЕН. Кира этого тоже просит?

ОТЕЦ КИРЫ. Кира? Вы спрашиваете про Киру... Кира? Нет, она — нет. (Начинает тихо плакать.) Ну отложите свадьбу хотя бы на полгода, вы оба молоды... Ваша жизнь кончена — зачем же топтать вместе с собой и девочку, которая вас искренне любит? Неужели ваше поколение так жестоко и бесчестно?

СЕМЕН. Я люблю Киру...

ОТЕЦ КИРЫ. И она вас любит... Именно поэтому я и пришел к вам. Я думал, в вас есть доброта и мужество. (Поднимается с колен.) В вас один эгоизм, сердце у вас каменное... (Хочет уйти.)

СЕМЕН. Валентина Андреевна думает так же, как вы?

ОТЕЦ КИРЫ. Конечно. Мы ведь с ней пережили тридцать седьмой год...

СЕМЕН. Кира не захочет отложить свадьбу.

ОТЕЦ КИРЫ. Да. Не захочет. Но если в вас есть мужество и доброта — вы обязаны все взять на себя.

СЕМЕН. Что именно?

ОТЕЦ КИРЫ. Ну... Ну хотя бы... Сказать ей, что у вас есть ребенок, и поэтому вы не можете на ней жениться... Что вы не любите ее...

СЕМЕН. Это же подлость...

ОТЕЦ КИРЫ. Моей семье эта подлость будет казаться самым честным и добрым мужеством... Ладно, я пошел, вы вольны во всем...

СЕМЕН. Погодите.

ОТЕЦ КИРЫ. Что?

СЕМЕН. Ничего. Просто дайте мне немного постоять рядом с вами.

ОТЕЦ КИРЫ. Незачем это все...

СЕМЕН. Она не поверит мне.

ОТЕЦ КИРЫ. Я помогу, если вы сделаете этот шаг — гражданина и нашего друга... Вот, погодите, сейчас, у меня есть пятнадцатикопеечная монета для автомата, нет, это ломаная, сейчас, у меня приготовлена вторая, одну минуту. Вот она, Сенечка, вот — целая монетка! Пошли, мой дорогой друг, пошли, спаситель нашей семьи! Пошли!

Комната Семена.

ЛЕНЯ. Между прочим, один сумасшедший, перед тем как обручиться с любимой девушкой...

САША. Убил небезызвестного типа по имени отец Леонтий, который так перечитался Ломброзо, что сам слегка помешался, и его помешательство с гениальностью ничего общего не имеет.

Медленно открывается дверь. На пороге — C Е М Е Н.

ВИКТОР. Туш!

Все хором поют туш, Семен осторожно прикрывает дверь и медленно подходит к праздничному

столу. Все смолкают.

СЕМЕН. Что смолкнул веселия глас?

ВИКТОР. Где Кира?

СЕМЕН. Кира? Это сложный вопрос. А вот картошка у нас совсем остыла, давайте, друзья, пировать...

ГРЕКОВ. Вино всем разлито?

ГОЛОСА. Да.

ГРЕКОВ. Энтузиазма не чувствую в голосе, чудо-богатыри! Давайте-ка поднимем бокалы за моего доброго друга, большевика, солдата и героя — за контр-адмирала Сергея Ивановича Иванова!

Греков и Семен чокаются. Надя присоединяется к ним сразу, потом Саша. Виктор держит бокал в раздумье, Леня ставит свой полный бокал на краешек стола и ни с кем не чокается, как и Виктор.

Картина третья

Тюремный госпиталь. На послеоперационных носилках ввозят И В А Н О В А два санитара в

сопровождении хирурга и сестры. Его переносят на койку к зарешеченному окну, рядом еще одна

койка. На ней — У Р К А с переломанной ногой. Медперсонал, уложив Иванова, уходит из камеры.

УРКА. На что показания, фрайер?

ИВАНОВ. Вы о чем?

УРКА. Спрашиваю — что болит? Показания — по медицине значит — чем болен...

ИВАНОВ. Теперь ясно. Аппендицит удалили.

УРКА. На свободе времени не было? Хозяйственник, что ли? Ворюга?

ИВАНОВ. Да нет.

УРКА. Фашист? Бургомистр? Полицай?

ИВАНОВ. Нет. Снова ошибся. Большевик я.

УРКА. Вопросов у следствия нет.

Вчера мы хоронили двух марксистов. Мы их накрыли красным полотном, Один из них был правым уклонистом. Другой же оказался ни при чем.

Такие стишки не слышал, марксист?

ИВАНОВ. Не приходилось.

УРКА. Самодеятельность. Но — святая правда жизни. Это тебе, брат, не Кукольный театр. Знаешь, сколько я вашего брата в тридцать восьмом и в тридцать девятом похоронил? Ужас! Песенка даже у нас такая есть:

Товарищ Сталин, вы большой ученый, Во всех науках вы постигли толк, А я простой советский заключенный...

ИВАНОВ. Замолчи! Что паясничаешь?

УРКА. Обижен, оттого и паясничаю. Мне за последнее дело восемь лет полагается, а они десятку влупили. Я двух адвокатов нанял через папашу, — они теперь мою обиду снимут!

ИВАНОВ. Сразу двух?

УРКА. А я по конституции хоть взвод адвокатов найму: ни один следователь не пикнет! А если пикнет — к прокурору: «Так, мол, и так, нарушают основной закон! Требую отвода!» Назавтра — чик — и нет следователя. Это в вашем деле трудно, а у нас — что ты, демократия.

ИВАНОВ. В каком это «вашем»?

УРКА. В марксистском. Большевики большевиков сажают...

ИВАНОВ. Большевиков сажают... Это ты прав. Только не большевики их сажают.

УРКА. А кто же? Фашисты, что ли?

ИВАНОВ. Фашисты, говоришь? Да, пожалуй.

УРКА. Тише, ты! Сдурел?! Так мне с тобой за компанию вышку сунут! На кого голос поднимаешь: на госбезопасность! Я с милицией сражаюсь, это ничего, а госбезопасность — боюсь.

ИВАНОВ. Ты ее боишься, а я — уважаю и люблю.

УРКА. Так чего ж на нее шипишь?

ИВАНОВ. Не на нее, чудак. На фашистов, которые пролезли в госбезопасность, как это ты говоришь, — шиплю?

УРКА. Не я так говорю, так наш закон говорит.

ИВАНОВ. Законовед...

УРКА. Ты за меня не бойся. Ты за себя бойся. Ведь вы из искры раздували пламя, Так дайте ж нам погреться у костра, Товарищи марксисты, рядом с вами...

Тоже песенка, между прочим. Я, в общем-то, миллион песен знаю: блатных и флотских.

ИВАНОВ. Блатных — понятно, ты жулик, а вот флотские откуда?

УРКА. Короче, марксист! Я войну прошел в штрафбате, прико­мандированном к гвардейской дивизии морской пехоты Героя Советского Союза Иванова, ясно?

ИВАНОВ. Суиятов у вас был командиром?

УРКА. Точно! Слушай, а ты откуда знаешь?

ИВАНОВ. Слыхал.

УРКА. Я был любимец дивизии по песням. Бывало, вызовет гвардии полковник, капитан первого ранга Иванов, нальет стакан водки, американской тушенки даст банку и говорит: «Пой мне "Очи черные", Бенкендорф!» Это у меня кличка такая была...

ИВАНОВ. Погоди, погоди... Во-первых, полковник Иванов был непьющим, а потом Бенкендорф... Погоди, тебе вроде дали орден? Простили. Так вроде?

УРКА. А ты откуда знаешь? Точно...

ИВАНОВ. Слыхал. Только у Иванова ты не пел.

УРКА. Пел, чтоб мне провалиться и сдохнуть, пусть на мне креста не будет, съешь мои глаза, закуси ушами...

ИВАНОВ. Умеешь божиться. А какой из себя был Иванов?

УРКА. Какой? Красивый был. Курчавый, волос каштановый, а лицо такое героическое, только с веснушками.

ИВАНОВ. Ха-ха-ха! Веснушки — это ты здорово придумал. Только не было у него веснушек, я сам и есть Иванов...

УРКА. За шутки у нас только Илья Набатов зарплату получает!

ИВАНОВ. Не веришь?

УРКА. Иванов — такой большевик, на которого ни у кого рука не поднимется. Он Севастополь держал, он Одессу освобождал, ему Сталин самолично Героя вручал...

ИВАНОВ. Калинин вручал.

УРКА. Не знаешь, не говори.

ИВАНОВ. Да я же Звезду получал. Ей-богу я, Иванов.

УРКА. Я в таком случае певец Лемешев. Ну как у Иванова адъютанта звали?

ИВАНОВ. Сашка Доринюк...

УРКА. Точно... А что он больше всего любил?

ИВАНОВ. Картошку в мундирах, малосольные огурцы и горилку с перцем. И потом еще он авторучки трофейные собирал «Монблан» с перламутровыми крышками...

УРКА. Товарищ Иванов...

ИВАНОВ. То-то...

УРКА. Товарищ гвардии полковник! Да как же вы тут? Да я их всех костылями за вас поразгоняю! Да они ж вашей мочи не стоят! От суки! Они меня знают: я слов на ветер не бросаю!

Урка соскакивает с кровати и на одной ноге ковыляет к двери. Он размахивает костылем и воинственно кричит, он близок к истерике.

ИВАНОВ. Бенкендорф, черт, ляг!

УРКА. Я им, гадам!

ИВАНОВ. Если ты хочешь помочь мне — замолчи!

Урка возвращается на свою койку и становится по стойко «смирно» возле Иванова.

Ложись.

УРКА. При вас мне и стоять нельзя, не то что лежать. Я таких большевиков, как вы, глубоко обожаю. Я ведь вор с голодухи, не с баловства.

ИВАНОВ. Оправдываешься?

УРКА. Пусть суд оправдает, а я-то себя — всегда пожалуйста...

ИВАНОВ. Ты ведь настоящий сукин сын!

УРКА. Другой бы спорил, товарищ Иванов.

ИВАНОВ. Мы еще к этому разговору вернемся. А вот теперь посоветуй мне: как отсюда переправить письмо на волю?

УРКА. Написать и переслать — чего ж проще, товарищ гвардии полковник.

ИВАНОВ. Для точности: перед арестом я контр-адмиралом был, только бога ради, ты меня сейчас не титулуй, смешно это очень и оскорбительно.

УРКА. Для вас?

ИВАНОВ. Да нет, для армии... Понимаешь, нельзя мне писать, дорогой: я год в одиночке сижу, я под следствием, ты первый человек, кроме следователя, которого я вижу. Я и на операцию специально попросился, чтобы людей посмотреть, хоть в операционной. А мне обязательно надо переправить заявление.

УРКА. Надо перебросить вашим близким, кто на воле.

ИВАНОВ. Ты думаешь?

УРКА. Я во сне, товарищ Иванов, думаю, наяву я — все знаю.

ИВАНОВ. Ты сможешь моему сыну в институт заявление перебросить? Я сейчас напишу заявление, а тебе его передам — выполнишь просьбу?

УРКА. Сдохну, а выполню.

ИВАНОВ. Нет, ты уж, пожалуйста, не сдыхай. Бумага есть?

УРКА. Бумага есть, только она не нужна. Нельзя с бумагой дело иметь. Вы мне говорите, я наизусть запомню, а потом, с этапа — переброшу.

ИВАНОВ. Да? Ну, тогда ложись и слушай...

УРКА. Да нет, я на шухере постою, а то заметят.

ИВАНОВ. Знаешь что: ты в России живешь, так изволь по-русски и говорить.

УРКА. Виноват, товарищ Иванов! Только «шухер» — он и по-русски «шухер»! Диктуйте, запоминаю.

ИВАНОВ. Ну, запоминай: Москва, Генералиссимусу Иосифу Виссарионовичу Сталину...

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

Картина первая

Комната С е м е н а. Н А Д Я читает вслух. СЕМЕН сидит у стола и внимательно смотрит в одну точку.

НАДЯ. Кабус Намэ. Глава двадцать девятая: о том, как надо опасаться врага. Ты слушаешь? Это обязательно будут спрашивать наизусть.

СЕМЕН. Да. Читай.

НАДЯ. Если будет у тебя враг, ты не страшись и не печалься, ибо у кого нет врага, тот достоин радости своих врагов. Мудрец говорит: пока с его стороны действий не будет, ты вражды своей врагу не открывай и старайся казаться очень сильным. А если ты уже пал — то ему павшим ни за что не показывайся. И еще мудрец говорит: приобрети десять свойств, чтобы избавиться от многих бед. Ты слушаешь? Это очень важно...

СЕМЕН. Что? Да, да, читай.

НАДЯ. С завистниками не водись, со скупцами не общайся, с глупцами не спорь, с лгунами дел не веди, со вспыльчивыми людьми вина не пей, с женщинами... Э-э-э (Быстро читает, проглатывая слова.) С женщинами слишком много времени не проводи...

СЕМЕН. Что? Я не слышу.

НАДЯ. Да это я так... Что-то горло пересохло.

СЕМЕН. Хочешь квасу? Я хлебного квасу купил пять литров.

НАДЯ. Спасибо, не хочется. Уже прошло горло. Так вот: тайну свою никому не открывай, никого не хвали так, что если б пришлось осудить, ты б не мог осудить, и никого не брани, чтоб если пришлось похвалить — ты не мог похвалить...

СЕМЕН (как бы очнувшись). Ну-ка еще раз прочти, пожалуйста...

НАДЯ. Никого не хвали так, чтобы потом не мог осудить, и никого не брани так, чтоб потом не мог похвалить.

СЕМЕН. Удобная формулировка. Этому Кабус Намэ у нас в профкоме работать...

НАДЯ. Что, перерыв?

СЕМЕН. Пожалуй.

НАДЯ. Перекусим?

СЕМЕН. У меня нет ни черта...

НАДЯ. Я пельменей захватила. А Ленька с Сашей должны принести сыру и масла.

СЕМЕН. Ты думаешь, Ленька придет?

НАДЯ. Обязательно.

СЕМЕН. Я его отсюда выгоню.

НАДЯ. Кабус Намэ учит: сначала выслушай, потом убей.

СЕМЕН. Я серьезно, Надя.

НАДЯ. Я тоже.

СЕМЕН. Будь я на его месте, ни за что бы не воздержался. Я мог бы выступить или против меня, как Виктор, или — за, вроде тебя с Сашей. Но только я бы не воздержался. Это трусливо: воздержался. От иезуитов идет «воздержание, и еще раз воздержание»!

НАДЯ. Что ты кипятишься? Тебя избрали комсоргом, несмотря на то что воздержался Ленька с Виктором, и ты дал самоотвод. Значит, ребята тебе верят. За что же ты сердишься на Леньку? Каждый волен иметь свою точку зрения.

СЕМЕН. Верно. Свою точку зрения. Витька сказал прямо и честно: «Семен считает своего отца невиновным, а его посадили в тюрьму органы КГБ. Считаю, что человек, хоть в чем бы то ни было не верящий органам КГБ, — не может быть комсомольским вожаком. Я сказал это о Семене, который как был моим другом, так и остался». Это — честно. А Ленька — тот в кусты, тихонько, без объяснений. У него нет точки зрения, с таким человеком неприлично поддерживать знакомство. Я уж не говорю о дружбе...

НАДЯ. Ты не говорил с ним после этого?

СЕМЕН. А ты?

НАДЯ. Я сказала, что сегодня будем заниматься не в читалке, а у тебя, потому что ты с ангиной.

СЕМЕН. Так он не придет, глупая, с чего ты взяла, что он придет?

НАДЯ. Мне будет очень больно ошибиться...

Звонок в дверь, Надя выбегает в переднюю. Открывается дверь. Входит Р А Б О Ч И Й с телефонной

станции.

РАБОЧИЙ. Где тут у вас телефон ставить будем?

Из двери выглядывает С О С Е Д К А.

СОСЕДКА. Рембрезированного нету?

РАБОЧИЙ. Кого?

СОСЕДКА. Ладно, не твоего ума дело. Девочка, а вам тут чего надо? Вы не наша жиличка! Ну и ступайте по своим делам.

НАДЯ, пожав плечами, уходит на кухню.

Телефонист, а кто ж разрешение дал?

РАБОЧИЙ. Исполком.

СОСЕДКА. Я так и думала. Слышь, телефонист, а может, ты мне одной телефон поставишь? Я тебе чекушечку поднесу...

РАБОЧИЙ. Соображаешь, что говоришь, тетка?

СОСЕДКА. А чего? Я отсужу — ты мне только повод дай.

РАБОЧИЙ. Я тебе провод дам, а не повод. На-ка держи, я наверх полезу...

Снова звонит звонок. Соседка открывает дверь. Входит Л Е Н Я.

ЛЕНЯ. Здравствуйте! Семен у себя?

СОСЕДКА. Что я, милиционер? Небось, тут не рынок, а квартира, тут следить не полагается!

ЛЕНЯ. Спасибо.

Уходит в комнату Семена.

СОСЕДКА. Этот блаженненький у них. Очками зырнет, они над ним потешаются, а он сносит, да посмеивается, я б все гляделки по-выцарапывала на егойном-то месте.

РАБОЧЙ. Та уж...

СОСЕДКА. Ты мне давай, понамекай!

РАБОЧИЙ. Уходи отсюда, тетка, к едреной матери, а то я телефон ставить не буду.

СОСЕДА. Оскорбляешься? Давай, калечь невинную женщину! А по телефону твоему начальнику позвоню, не сумневайся!

РАБОЧИЙ. Ты номера-то не знаешь.

СОСЕДКА. Глупый ты, хоть и пролетарий! А «09» зачем?

Комната Семена. Прижав книги к груди, у входа стоит ЛЕНЯ.

ЛЕНЯ. Дай мне поговорить...

СЕМЕН. Уходи!

ЛЕНЯ. Ты выслушай меня...

СЕМЕН. Я не желаю тебя слушать...

ЛЕНЯ. «Не желаю»? Это жандармский лексикон.

СЕМЕН. Что? Сволочь, негодяй! Трус!

Подходит к Лене и бьет его по лицу.

ЛЕНЯ. Так... Ясно... Теперь я ни за что не уйду, пока не скажу тебе того, что считаю необходимым сказать. Можешь стоять ко мне спиной: я все равно буду говорить — для себя, а не для тебя. Ты считаешь меня подлецом из-за того, что я на собрании воздержался? А что делать, если мне многое непонятно? Голосовать за тебя только потому, что ты — мой друг? Не могу. Голосовать против тебя потому, что так удобнее? Не могу. Ты мой друг. Я не нашел ответа для себя на многие вопросы — поэтому я воздержался, но я не просто воздержался, я — ищу. А когда найду, тогда приму определенное решение. И если убежусь, что твой отец враг, а ты все равно за него — я не буду говорить так, как говорил вчера Витька. Тогда и ты для меня будешь врагом, понял?!

СЕМЕН. А если ты убедишься, что мой отец невиновен?

ЛЕНЯ. Тогда я буду говорить во всеуслышание, что происходит страшное преступление!

СЕМЕН. На, прочти... (Достает из внутреннего кармана сложенный вчетверо листок бумаги.) Прочти. Это — заявление отца Иосифу Виссарионовичу Сталину. Он прислал вчера из тюрьмы. Утром я отправил копию в Кремль.

Леня начинает читать заявление. Сначала он читает про себя, а потом, постепенно, начинает читать вслух.

ЛЕНЯ. ...Следователи Макаров и Попов применяют недозволенные приемы, только бы выбить показания. Они требуют, чтобы я сознался в том, что был в подпольной организации, на службе у иностранной разведки, продавал военные секреты и готовил покушение на вас, Иосиф Виссарионович, и на Лаврентия Павловича Берия. Я с шестнадцатого года в партии. Я прошел путь от красногвардейца до адмирала. Я говорю это для того, чтобы еще раз показать смехотворность таких обвинений. Мне быть изменником Родины — это то же, что быть убийцей единственного сына, в адрес которого, кстати, раздаются непрекращающиеся угрозы. Конечно, я мог бы прекратить свои мучения, дав показания на тех людей, на которых они требуют. Но это выдающиеся ученые, занятые сложнейшей работой по укреплению оборонной техники, — и дай я на них показания, они будут тут же арестованы.

Это принесет непоправимый вред нашему государству. Лучше я умру здесь, чем совершу преступление против Родины. Дорогой товарищ Сталин, я обращаюсь к вам: здесь, в следственном отделе, где начальником Рюмин, готовится страшное преступление против Родины. Необходимы срочные меры, ибо дело революции в опасности!»

СЕМЕН. Ну?

ЛЕНЯ. Сеня... Сенька... Сеня...

Подходит к столу. Закрывает лицо руками. Плачет. Входят С А Ш А и Н А Д Я.

САША. Отец Леонтий перечитался Ломброзо? Вызывать «Скорую помощь» или сами его свяжем?

Следом входит В И К Т О Р.

ВИКТОР. Братцы, я купил два кило провансаля!

САША. Ты что, космополит? Провансаля теперь нет, есть квашено-кислая капуста с маслинами и смородиной. Точно, отец Леонтий? ЛЕНЯ (сквозь слезы). Дурак ты. САША. Очень может быть!

Картина вторая

Кабинет следователя Попова. По кабинету расхаживает полковник Н И К О Л Ь С К И Й — седой человек, один из старейших работников органов госбезопасности. В углу сидит М А К А Р О В.

ПОПОВ. А ты им скажи, товарищ Никольский, чтоб они своими делами занимались как следует...

НИКОЛЬСКИЙ. А еще что мне сказать?

ПОПОВ. Еще скажи, чтобы не в свои дела не лезли...

НИКОЛЬСКИЙ. Вы понимаете, что «им» — это партийная организация военного научно-исследовательского института?

ПОПОВ. Только не надо, пожалуйста, проводить политинформаций.

НИКОЛЬСКИЙ. Я к вам не политинформацию проводить пришел, товарищ Попов. Я прошу вас вызвать Иванова: то, что вы мне показали в деле, — просто несерьезно. Мы же с вами оба юристы.

ПОПОВ. Он подследственный, я его тебе не отдам.

НИКОЛЬСКИЙ. Мы с вами, между прочим, на брудершафт не пили, и потом я чуть постарше.

ПОПОВ. Фактор, конечно. Приношу извинения. Просто я думал, мы — люди одного цеха, мастера, как говорится.

НИКОЛЬСКИЙ. Встречаются подмастерья.

МАКАРОВ. Это вы что, меня имеете в виду, товарищ полковник?

НИКОЛЬСКИЙ. Почему?

ПОПОВ. Не обращайте внимания. Болезненное майорское честолюбие. Но — толковый работник, толковый. Ревностный, правда, чересчур. Раскалывать любит. Два года с ним воюю, все учу с подследственными культурно работать.

НИКОЛЬСКИЙ. Похвально. Так что мне делать с Ивановым? Просто-напросто неловко с товарищами из парторганизации так раз­говаривать. Мне надо составить свою точку зрения, чтобы говорить с ними.

ПОПОВ. В данном случае придется воспользоваться моей точкой зрения.

НИКОЛЬСКИЙ. Не приучен.

ПОПОВ. Похвально! Как же иначе? Только это — все пустой разговор у нас. Принесите мне приказ от Рюмина или от Лаврентия Павловича — ну и забирайте себе Иванова на здоровье. Проводите с ним душеспасительные беседы, буги-вуги танцуйте, пудингом его кормите, тогда мне наплевать. А пока — он мой, он пока на мне висит, понимаете вы это или нет?!

НИКОЛЬСКИЙ. Понимаю...

ПОПОВ. Так что же вы тогда из меня душу тянете?!

НИКОЛЬСКИЙ. Пожалуй, больше всего я, как вы говорите, тяну свою душу.

ПОПОВ. Жалость бередит сердце, а?

НИКОЛЬСКИЙ. Жалость? Да нет, не жалость. Тревога скорее...

ПОПОВ. Не понял.

НИКОЛЬСКИЙ. Так и я же не политинформацию пришел проводить, верно?

ПОПОВ. Юморок не веселый, полковник. Странно все мне это. Настроеньице либеральное у вас, с гнильцой, а?

НИКОЛЬСКИЙ. Когда это вы только выучились так лихо ярлыки клеить людям?

Открывается дверь и входят начальник следственной части генерал-майор Р Ю М И Н.

МАКАРОВ. Встать, смирно!

Рюмин из-за внезапного крика Макарова дергается, лицо его сводит тиком.

РЮМИН. С ума сошел?!

МАКАРОВ. Прошу простить!

РЮМИН. Слушай, Попов, ты что, в белых перчатках решил работать?! Смотри, у меня и для тебя карцер в два счета найдется!

ПОПОВ. Я... В чем дело? Я...

РЮМИН. А дело в том, что я только что от хозяина. Он дал месяц сроку на дело Иванова, а он у тебя изящной словестностью занимается?! Как он смог связаться с внешним миром?

ПОПОВ. Товарищ... Коля... Товарищ...

РЮМИН. Гусь свинье не товарищ! Изволь обращаться как положено к генералу! А ты здесь зачем, Никольский?

ПОПОВ. Полковник Никольский добрый человек. Очень Иванова жалеет, все лично побеседовать хочет.

РЮМИН. Что?!

НИКОЛЬСКИЙ. У меня есть целый ряд вопросов, товарищ ге­нерал-майор.

РЮМИН. Ну?

НИКОЛЬСКИЙ. Я не могу беседовать с парторганизацией Иванова. Им ведь надо все объяснить, а я в полном неведении.

РЮМИН. Ясно, ясно... Вы знаете, где вы работаете, Никольский?

НИКОЛЬСКИЙ. Знаю.

РЮМИН. Нет. Не знаете. Вы теперь работаете в приемной. Да, да... В вашей приемной. Вы будете принимать родственников арестованных и объяснять им то, что я скажу вам! Я — начальник следственной части и заместитель министра, ясно? Что, этого недостаточно? Ну, отвечать!

НИКОЛЬСКИЙ. Так точно, товарищ генерал-майор...

РЮМИН. Дипломатничать вздумал? А ну вон из кабинета! Кругом, шагом марш!

НИКОЛЬСКИЙ. Я обращусь к министру...

РЮМИН. Ах, мать твою так... К министру?! К черту! К дьяволу? К богу! Обращайся к кому хочешь, если не понимаешь всей сложности сегодняшнего момента! Слепец! Иосиф Виссарионович вчера в беседе со мной сказал еще раз: классовая борьба обострилась как никогда и будет обостряться все больше и больше. Врагов будет много, Никольский, их будет очень много. Да, в большом деле бывают ошибки! Но лучше наказать невиновного, чем отпустить виновного! Ясно? Идите, Никольский, и повторяйте мои слова всем. И тем, кто будет интересоваться Ивановым, в частности. А если вы и в приемной начнете откалывать либеральные номера, я вышвырну вас на хутор бабочек ловить!

НИКОЛЬСКИЙ уходит из кабинета.

РЮМИН. А ты что, Макаров?

МАКАРОВ. Жду указаний!

РЮМИН. Иди, подожди за дверью!

МАКАРОВ. Слушаюсь!

Макаров, щелкнув каблуками, направляется к двери.

РЮМИН. Погоди. Ты в армии служил?

ПОПОВ. У него за войну есть медаль «Трудовая доблесть. Он в Магадане у меня сражался.

РЮМИН. Вот-вот... Запомни, Макаров, через левое плечо пово­рачиваются.

МАКАРОВ снова щелкает каблуками и выходит.

РЮМИН. С Ивановым кончай! Хозяин дал жесткий срок и велел ему показать, что значат мои компрессы. Если фашисты пытали наших людей, мы обязаны отвечать тем же! А ну вызывай, я с ним тут по-своему поговорю, а ты учись, интеллигент!

Картина третья

Кабинет директора института, в котором учится Семен. В кабинете сидят Д И Р Е К Т О Р и П О П О В.

ДИРЕКТОР. Видите ли, товарищ... Не имею чести знать вашу фамилию...

ПОПОВ. Сидоров...

ДИРЕКТОР. Видите, товарищ Сидоров, студент-выпускник Иванов — явление, я бы сказал, поразительное. В будущем — это ученый с мировым именем, поверьте мне. Он уже сейчас приглашен в аспирантуру Академии наук.

ПОПОВ. Я знаю.

ДИРЕКТОР. И, видите ли, я могу характеризовать его только с самой хорошей стороны. Несчастье с его отцом...

ПОПОВ. Подыщите другую формулировку.

ДИРЕКТОР. Я не понимаю вас...

ПОПОВ. «Несчастье» — не то определение. Наоборот: счастье. Для нас с вами счастье. Для миллионов честных советских людей — счастье, что его отец вовремя разоблачен и арестован.

ДИРЕКТОР. Да, да, конечно...

ПОПОВ. Вот видите, вы согласны со мной. Я, кстати говоря, питаю к Семену Иванову самые добрые чувства и не собираюсь предлагать вам каких-либо карательных санкций. Наоборот: талантливый парень, так активнее его выдвигайте, пусть идет в аспирантуру, пусть работает в науке, на наше общее дело.

ДИРЕКТОР. Мне очень приятно встретиться с таким гуманным и чутким отношением к студенту, товарищ Сидоров. Пригласить Иванова?

ПОПОВ. Да, конечно.

Директор приглашает С Е М Е Н А.

ДИРЕКТОР. Прошу вас, товарищ Иванов, знакомьтесь с товарищем Сидоровым из МГБ.

СЕМЕН. Здравствуете, товарищ Сидоров.

ПОПОВ. Здравствуйте, Сеня. Подсаживайтесь к нам.

ДИРЕКТОР. Прошу, прошу вас.

СЕМЕН. Благодарю.

ДИРЕКТОР. Я передам слово товарищу Сидорову. Пожалуйста.

ПОПОВ. Спасибо. Так вот, Сеня, я пришел к вам по поручению руководства; мне посоветовал пойти к вам лично Лаврентий Павлович, который только вчера познакомился с делом вашего отца. Вы, я думаю, мужественно воспримете мое сообщение.

СЕМЕН. Говорите.

ПОПОВ (намеренно долго достает папиросы, так же долго при­куривает, очень долго тушит спичку и еще дольше затягивается). Видите ли, Сеня... Только давайте уговоримся: вы примете мое сообщение, как и полагается мужчине, да?

СЕМЕН. Я жду.

ПОПОВ. Так вот... Ваш отец Иванов Сергей Иванович, тысяча девятьсот первого года рождения, арестованный органами КГБ в апреле 1952 года, вчера... утром... после десятимесячного заключения... признал себя виновным в связях с иностранной разведкой, в участии в антисоветском подполье, в подготовке...

СЕМЕН. Дальше я знаю: в подготовке покушения на товарища Сталина и Берия.

ПОПОВ. Что?!

СЕМЕН. Разве неправильно?

ПОПОВ. Откуда вам это известно?

СЕМЕН. Слухами, как говорится, земля полнится.

ПОПОВ. Я прошу вас сказать, откуда к вам просочились эти слухи?

СЕМЕН. Что, они лживы?

ПОПОВ. Вопросы задаю здесь я.

СЕМЕН. Здесь вопросы пока что волен задавать каждый из нас.

ПОПОВ. Ого! Вы учите филологию, и в юриспруденции неплохо подковались, а?

СЕМЕН. Что делать... Приходится.

ПОПОВ. Хотите стяжать лавры не только филолога, но и юриста? Похвально. Я к вам заглянул именно в связи с этим: в связи с вашими успехами на ниве, так сказать, науки. Придется вам написать маленькое заявление, если вы хотите и дальше заниматься наукой и приносить пользу Родине. Придется вам буквально в двух словах написать о своем отношении к вражеской деятельности Иванова.

СЕМЕН. Моя фамилия — Иванов.

ПОПОВ. Нельзя с молодых лет становиться формалистом, Сеня. А то вы к старости сделаетесь неисправимым бюрократом. Ловко я вас поддел, а?

СЕМЕН. Я такого заявления писать не буду!

ПОПОВ. Да нет, что вы, я не прошу, чтобы вы от него отрекались — это ваше право: хотите, отрекаетесь, хотите — нет! В общем-то ведь сын за отца не отвечает.

СЕМЕН. Я могу написать еще одно заявление, вроде тех, которые я писал раньше: «Прошу предоставить мне свидание с отцом, прошу мне предоставить свидетелей и улики. Если действительно отец — враг народа и я лично убежусь в этом, я сам потребую для него самой страшной кары. Враг народа — это мой враг! Такое заявление я готов написать еще раз.

ПОПОВ. Согласен с вами, Сеня. То было раньше. Тогда ваш отец запирался. А сейчас он сознался во всем. Понимаете? Сам во всем сознался.

СЕМЕН. Я не верю. Дайте мне возможность встречи с отцом, и пусть он сам мне скажет: «Я — враг народа».

ПОПОВ. Значит, вы не верите нашим славным органам?

СЕМЕН. Мальчишкой, во время войны, я служил в разведроте полка НКВД. Я очень верю нашим чекистам. Я не верю следователям отца — Попову и Макарову.

ПОПОВ. Что же, мне ясна позиция, Иванов. У меня к вам нет больше вопросов. К сожалению, отец успел и вас разложить. В вас живет яд антисоветского скептицизма.

СЕМЕН. Вы сами понимаете, что говорите, или не совсем? Словарем иностранных слов пользуетесь?

СЕМЕН уходит из директорского кабинета.

ДИРЕКТОР. Погодите, товарищ Иванов! Погодите!

ПОПОВ. Не надо. Зачем? Вам теперь ясен этот фрукт?

ДИРЕКТОР. Да... Не совсем хорошо получилось... Но ведь сын за отца не отвечает, не так ли?

ПОПОВ. Что?

ДИРЕКТОР. Я говорю, что сын за отца не отвечает, не так ли?

ПОПОВ. В этом случае отвечает. У вас, быть может, другое мнение?

ДИРЕКТОР. У меня? Собственно, Ученый совет, кафедра, я — считаем, что он очень талантлив...

ПОПОВ. Талантливый враг — опаснее глупого, запомните это. Вот так-то. Готовьте приказ о его исключении из вуза.

ДИРЕКТОР. Какие основания?

ПОПОВ. Вам мало его упорства? Вы что, не слыхали, как он тут заявлял о своем недоверии нам? Основание: мое требование. Это — достаточное основание для всех!

Картина четвертая

Приемная в здании МГБ. Много народа, в основном пожилые женщины и молодые люди. Это — жены и дети арестованных и осужденных. На стуле сидит Л Е Н Я и читает газету. К нему подходит САША.

САША. Привет, Ленчик!

ЛЕНЯ. Здравствуй. Читал?

САША. Что?

ЛЕНЯ. В «Красной звезде» некролог — генерал Греков вчера умер.

САША. Не может быть! А отчего?

ЛЕНЯ. Там не сказано.

САША. Где?

ЛЕНЯ. На, смотри!

Саша читает газету.

САША. Ой-ой-ой... Какой мужик хороший... ЛЕНЯ. Как думаешь: позвонить Сеньке или не надо? САША. Позвонить надо, только не ему, а Наде, чтобы не показывала газету.

ЛЕНЯ. Сейчас позвоним или потом?

САША. Я думаю — потом. Пошли к Никольскому.

Они входят в кабинет.

НИКОЛЬСКИЙ. Прошу. В чем дело, товарищи?

САША. Мы по поводу Иванова. Нам сказали, что вы с нами будете разговаривать.

НИКОЛЬСКИЙ. Садитесь. С кем имею честь?

ЛЕНЯ. Мы институтские друзья сына адмирала Иванова.

НИКОЛЬСКИЙ. Очень приятно. Моя фамилия Никольский. Зовут меня Александр Николаевич.

ЛЕНЯ. Его — Саша.

САША. Мы вроде цирковой клоунады: а его — Леня, Леонидом как-то неудобно величать, выспренно.

НИКОЛЬСКИЙ. Леня, по-моему, вполне прилично. Ну, выкладывайте свои вопросы.

ЛЕНЯ. Сына Иванова вчера исключили из института. А завтра его вызывают на бюро: исключать из комсомола. Мы считаем это несправедливостью.

НИКОЛЬСКИЙ. За что его исключили из института?

САША. Он не верит, что его отец — враг. Он требует доказательств.

НИКОЛЬСКИЙ. За это никто не имеет права исключать из института.

ЛЕНЯ. Я последний раз врал в детском саду.

НИКОЛЬСКИЙ. Дистанция огромного размера. Ясно. Ну, хорошо, а как бы вы поступили, столкнувшись с такой картиной: человек арестован, все верят тому, что он враг, а находится один, который кричит: «Докажите! Не верю!» Как бы вы поступили?!

САША. Очень просто, товарищ Никольский: доказал бы.

НИКОЛЬСКИЙ. Каким образом?

САША. Судил бы народным судом.

НИКОЛЬСКИЙ. А если затронуты вопросы государственной тайны.

ЛЕНЯ. Бывают закрытые заседания, когда затронута государственная тайна.

НИКОЛЬСКИЙ. Погодите, ребята... Ну, хорошо: так же вообще можно все брать под сомнение. Вот мы даем сообщение в газетах, что обезврежена банда диверсантов. Этому, значит, тоже можно не поверить?

САША. Там диверсанты, товарищ Никольский, а здесь контр-адмирал, депутат Верховного Совета и Герой Советского Союза!

ЛЕНЯ. Мы, когда не верим, что Сергей Иванович Иванов враг — мы не вам не верим! Мы себе не верим! Так ведь никому верить нельзя будет, не то что вам. Себе самому — и то веры не будет. А как же трудиться, как любить, как думать, если веры нет?!

НИКОЛЬСКИЙ. Да...

ЛЕНЯ. Мы ведь за каждого человека должны бороться, ведь нас так учит партия... Разве нет?

НИКОЛЬСКИЙ. Так.

ЛЕНЯ. Если Сеньке нельзя, тогда нам дайте свидание с Ивановым, пусть нам скажет, что он — враг. Тогда либо Сенька поверит нам, либо он действительно заражен неверием, и тогда мы порвем с ним все отношения, как с потенциальным противником...

НИКОЛЬСКИЙ. Да... Ну, пойдите, подождите минуту в приемной.

Ребята выходят из кабинета.

НИКОЛЬСКИЙ (снимает трубку телефона). Соедините меня с Рюминым. Товарищ генерал-майор? Никольский. Я снова по делу Иванова. Я не могу отделываться молчанием. Нет, увольте. Мой принцип? Правда, генерал, наша правда — вот мой принцип. А правда не боится, когда говорят вслух! Что? Нет, я не буду повторять ваши слова. Да, не буду! Я не попугай, а солдат партии! Нет, партии, а не ваш! Я пришел в это здание с Дзержинским, и мы дрались за правду — правдой, а не кулаком и матом! Вы орете, как жандарм, мне стыдно за вас, Рюмин! Мне стыдно за вас! (Брезгливо кладет трубку на рычаг.)

Приемная, Д Е Ж У Р Н Ы Й вызывает по списку фамилии. Посетители поднимаются один за другим.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Куйбышевой. Отказано. Осуждена правильно. В пересмотре отказано.

Женщина уходит из приемной.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Вознесенского. Осужден правильно.

Женщина уходит из приемной.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Эйхе. Отказано. Осужден правильно.

Парень уходит из приемной.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Постышева отказано. Осужден правильно.

Старик уходит из приемной.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Кузнецова: осужден правильно.

Девушка уходит из приемной.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Бабеля отказано.

Уходит девушка из приемной.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Орджоникидзе отказано.

Женщина уходит из приемной.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Якира отказано. Осужден правильно.

Парень уходит из приемной.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Крестинского отказано, осужден правильно.

Старуха уходит из приемной.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Рудзутака отказано. Осужден правильно.

Старуха уходит из приемной.

ДЕЖУРНЫЙ. По делу Виноградова, Когана, Фейнберга, Ваксмана и Майорова... Арестованы правильно, ведется следствие. По делу Тухачевского. Осужден правильно. Все.

ДЕЖУРНЫЙ уходит. В приемной остаются только Л е н я и С а ш а.

ЛЕНЯ. Ты слушал?

САША. Да. Пошли. Пожалуй, мы тут ничего не высидим. Пошли лучше к Сеньке.

Ребята уходят.

Н И К О Л Ь С К И Й в своем кабинете нервно ходит из угла в угол и курит, жадно и нервно.

Потом останавливается перед портретом Дзержинского и обхватывает голову руками. Так и стоит перед его портретом, замерев, а потом начинает раскачиваться из стороны в сторону.

НИКОЛЬСКИЙ. Феликс Эдмундович! Что же это такое творится, Феликс Эдмундович!!! (Достает из кармана пистолет. Подносит к виску. Так стоит долго, по-прежнему раскачиваясь.) Нет. Я обязан жить. Обязан жить для того, чтобы сказать правду! Я обязан буду сказать всю правду, Феликс Эдмундович!

З а н а в е с

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

Картина первая

Кабинет директора института. Сейчас здесь заседает Комитет комсомола. В И К Т О Р сидит рядом с председательствующим и майором М А К А Р О В Ы М. ВИКТОР одел все свои боевые ордена, Л Е Н Я и С А Ш А сидят на стульях у двери. С Е М Е Н — за отдельным маленьким столиком. Рядом — Н А Д Я.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Ребята, мы собрали внеочередное заседание Комитета комсомола для разбора персонального дела Семена Иванова.

ЧЛЕНЫ КОМИТЕТА. Иванов — хороший комсомолец! Отличник! Общественник! Откуда персональное дело?

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Это верно.

МАКАРОВ. Все верно, да не совсем.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Я предоставляю слово майору.

МАКАРОВ. Ну вот что... Близорукость у нас лечат просто: окуляры в аптеке прописывают. У вас тут у многих окуляры, а, однако, близорукостью все равно страдаете. Придется мне вас полечить нашими лекарствами. Когда Иванов поступал в ваш вуз, он в анкете записал, что сражался на фронте Великой Отечественной войны с немецко-фашистскими изуверами. А рождения он — сами знаете — двадцать девятого года. Война-то у нас когда началась? То-то и оно — в сорок... нет, в тридцать... нет, в...

ВИКТОР. В июне сорок первого года.

МАКАРОВ. Ну да, точно, конечно. Так вот: как же он мог две­надцатилетним ребенком на фронте Великой Отечественной войны оказаться?

СЕМЕН. Она началась в сорок первом, а продолжалась до сорок пятого.

МАКАРОВ. Вы меня демагогически не перебивайте, Иванов! Мы не на рынке, а в присутственном месте!

НАДЯ. Здесь комитет комсомола, а не присутственное место!

МАКАРОВ. Товарищ председательствующий, вы скажите, чтобы мне работать не мешали. У некоторых, я вижу, веселое настроение. А нехорошо веселиться, когда решается такой важный вопрос, как судьба человека.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Тише, ребята!

МАКАРОВ. Значит, он написал в официальном документе, что сражался на фронте, иначе говоря: был фронтовиком. Да?

ГОЛОСА. Не знаем...

МАКАРОВ. А я вот его анкетку пущу по столу, вы ознакомьтесь, там все аккуратненько записано... Теперь дальше. У меня возникает вопрос: какими документами Иванов подтвердит, что он был фронтовиком? «Своими» медалями. Там пониже в анкетке про это указано, с этим тоже ознакомьтесь. Фронтовику — зеленая улица, стипендия и почет, так?

ГОЛОСА. Так! Правильно! Верно!

МАКАРОВ. Очень нехорошо спекулировать на уважении народа к фронтовикам, верно ведь?

ГОЛОСА. Верно! Конечно!

МАКАРОВ. Вот, товарищ председатель, попросили вчера Иванова захватить с собой на бюро его боевые награды?

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Да.

МАКАРОВ. Вы принесли награды, Иванов?

СЕМЕН. Да.

МАКАРОВ. Покажите товарищам, чего ж стесняетесь.

СЕМЕН. Вот мои медали, ребята...

МАКАРОВ. Это просто медали, давайте пока без личных местоимений... Чьи они — мы разберемся. У вас удостоверения на них где? Не захватили с собой?

СЕМЕН. Я их не нашел.

МАКАРОВ. Ясно. Не нашли, значит?

СЕМЕН. Я переезжал из нашей квартиры, может быть, они затерялись при переезде...

МАКАРОВ. Удостоверение на медаль СССР — не счет за газ, Иванов! Где вы их хранили?

СЕМЕН. Там же, где и комсомольский билет.

МАКАРОВ. А ведь комсомольский билет положено хранить при себе?!

СЕМЕН. Погодите... Во время ареста отца меня обыскивали. Может быть, тогда...

МАКАРОВ. Не клевещите, Иванов!

СЕМЕН. При чем здесь клевета? Может быть, случайно мои удо­стоверения попали вместе с отцовскими. Все его ордена и удостоверения изъяли при обыске...

МАКАРОВ. Мы предвидели такой фортель со стороны Иванова. Я захватил с собой опись изъятых документов. Вот, ознакомьтесь, может быть, я нарочно не увидел там его удостоверений. У вас тут курить можно? Женщины меня не прогонят?

НАДЯ. Женщины вас не прогонят...

МАКАРОВ. Ну как, ознакомились?

ГОЛОСА. Да, ознакомились. Ясно. Там ничего нет.

МАКАРОВ. Но мы, чтобы не обвинять невинного, подняли архивы наградного отдела Президиума Верховного Совета. Там имени Семена Иванова нет!

ГОЛОСА. Как?! Не может быть!

МАКАРОВ. Я эту справочку случайно прихватил. Можете озна­комиться. Я ее пущу по столу.

СЕМЕН. В Президиуме Верховного Совета может и не быть — меня прямо в полку награждали, там командир имел право сам награждать.

МАКАРОВ. Только не надо увертываться, Иванов! Лучше честно стать перед товарищами и во всем признаться.

СЕМЕН. Я всегда говорю честно перед товарищами.

МАКАРОВ. Тогда что же сейчас врете? Кто может подтвердить ваши слова?

СЕМЕН. Ну... Я не знаю... Вручал мне медали и подписывал удостоверения генерал-лейтенант Греков. Он, конечно, может подтвердить.

МАКАРОВ. Кто? Греков? А где он?

СЕМЕН. Довольно стыдно вызывать его по этому вопросу. Давать свидетельские показания — не занятие для честного человека.

САША. Сенька!

МАКАРОВ. Одну минутку! Не надо перебивать наш разговор! Так вы не хотите к нему обратиться?

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ. Ты обязан, Семен, обратиться к нему. Идет речь не только о тебе, но и о твоих друзьях, о нас.

ЛЕНЯ. Сеня, не надо звонить к Грекову.

МАКАРОВ. Одну минуточку, прошу вас! Не надо давать прово­кационных советов. Он сам не позвонит, не надо ему помогать увер­тываться!

СЕМЕН. Можно позвонить отсюда?

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ. Да!

Семен подходит к телефону и набирает номер.

СЕМЕН. Алло. Будьте любезны, соедините меня с генералом. Что? Что?!

Он осторожно кладет трубку на рычаг и сидит неподвижно.

МАКАРОВ. Генерал уехал в командировку, да?

СЕМЕН. Генерал Греков погиб в автомобильной катастрофе...

МАКАРОВ. Очень жаль. Таким образом, вопрос с медалями всем ясен. Удостоверений нет, а единственный свидетель почему-то вовремя погиб! Но это еще не все, товарищи. И пусть Иванов не прячет лицо. Я понимаю, у него есть остатки стыда — поэтому он и прячет лицо. Это, конечно, хорошо, что у него есть остатки стыда. Вот пусть тогда он встанет и скажет о своем последнем, уже, как говорится, не «фронтовом», а тыловом аморальном поступке! Пусть он скажет о своем издевательстве над невестой Кирой!

ГОЛОСА. Что?! Он?! Издевательство?! Как?!

МАКАРОВ. Спокойней, спокойней, товарищи! Именно издевательство! Причем издевательство гнусное!

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮФЩИЙ. Вы, пожалуйста, приведите факты, товарищ майор.

МАКАРОВ. Факты? Что ж, это мы можем. В день свадьбы, когда его невеста Кира ждала счастья и радости, он позвонил к ней и сказал: «Ты ко мне не приезжай, я тебя не люблю. У меня есть другая женщина, у меня от нее ребенок, а с тобой я просто проводил время!»

ГОЛОС. Не может быть! Это зверство!

МАКАРОВ. А вы его самого спросите. Пусть сам Иванов скажет, что этого не было! Ну, найди в себе подлость и скажи, что этого звонка не было, Иванов!

Семен медленно поднимается. Он долго стоит молча, не в силах произнести ни слова. В кабинете настороженная тишина. Слитно, как из репродуктора, установленного на спортплощадке, льются слова песни: «О Сталине мудром, большом и любимом, счастливые песни слагает народ!»

СЕМЕН. Да, я сказал Кире именно эти слова...

МАКАРОВ. Вот пожалуйста! Сам сознался, никто его не принуждал! И у меня еще одно сообщение есть, но только Иванов должен покинуть кабинет на время этого сообщения...

СЕМЕН медленно выходит из кабинета.

Так вот, Иванов, товарищи, занимается распространением вредных слухов, сеет недоверие к органам МГБ и, как это ни странно, находит сторонников в вашей среде. Я хочу назвать некоторые фамилии: Харютин Леонид, Ялицын Александр, Барсова Надежда. Хорошо, что этих товарищей тоже пригласили сюда. Они считают себя, как я слыхал, друзьями Иванова...

ВИКТОР. Вы забыли, майор, сказать еще про одного человека, который считает себя другом Иванова.

МАКАРОВ. Это про кого же?

ВИКТОР. Про меня.

МАКАРОВ. Что?!

ВИКТОР (поднимаясь). Я в партию вступил в сорок первом году, в октябре месяце под Москвой, в окопах. Я свято верил в то, что контр­-адмирал Иванов арестован правильно. Теперь я не верю этому!

МАКАРОВ. Вы, случаем, не дерябнули малость?

ВИКТОР. И я буду писать в ЦК партии!

МАКАРОВ. О чем?

ВИКТОР. О том, что генерал Греков рассказывал мне, когда и где он вручал Семену Иванову боевые медали, заработанные им на фронте кровью!

Картина вторая

Кабинет Попова. В кабинете П О П О В и И В А Н О В. Перемена, происшедшая с Ивановым после первой сцены, очевидна: он похудел и почти весь седой.

ПОПОВ. Неужели ты не можешь понять: твои показания нужны партии!

ИВАНОВ. Врешь!

ПОПОВ. Не «врешь», а «те»!

ИВАНОВ. Вот именно — соплив ты еще меня на «ты» называть...

Попов замахивается на Иванова. Тот усмехается. Попов опускает руку, выходит из-за стола, прохаживается по кабинету, включает ненароком радиоприемник, стоящий на столике, у зарешеченного окна. Звучит голос Левитана, читающий последние известия. Он рассказывает об успехах донецких шахтеров, о начале полевых работ, о строительстве новой доменной печи в Кривом Роге. Попов оборачивается и видит, что Иванов слушает эти слова напряженно, со слезами на глазах. Попов сразу же выключает приемник.

ИВАНОВ. Оставь.

ПОПОВ. Может, оперетку найти?

ИВАНОВ. У меня ж под Кривым Рогом легкое продырявили в сорок третьем. Там же все мое, с кровью взятое.

ПОПОВ. Разжалобить хочешь?

ИВАНОВ. Всю ночь мечтал. Дай радио послушать...

ПОПОВ. Подпишешь признание?

ИВАНОВ. Эх, ты...

ПОПОВ. Хороша старая гвардия. Ничего не скажешь. Ослиное упрямство, а сообразительности — никакой. Да пойми, Иванов, не ты, как личность, нам нужен! Ты нам нужен как общественное явление!

ИВАНОВ. Никогда не думал, что я — общественное явление. Всегда себя считал просто человеком.

ПОПОВ. Ну и напрасно. Просто человек — не та категория, о которой надо думать. Надо обобщать события, подниматься до выводов — вот что надо.

ИВАНОВ. Ох, как здорово! Просто дух захватывает.

ПОПОВ. А сарказм твой неуместен. Я с тобой говорю искренне, не как следователь, а как коммунист с коммунистом...

ИВАНОВ. Не хами, сволочь!

ПОПОВ. Что?!

ИВАНОВ. Ты меня вражиной называть можешь, я твой враг, это точно! Я твой смертный враг, Попов, ты меня бойся, потому что я — коммунист, а ты — мразь! Ты обречен, понимаешь?! Поэтому ты и вертишься: то меня кнутом хочешь взять, то пряником с чаем. Не выйдет!

ПОПОВ. Ничего не скажу: Цицерон! А ведь красивыми речами ты свой эгоизм прикрываешь, Иванов... Ты ведь прекрасно понимаешь, что твой процесс и твои показания не мне нужны, а нашему народу, нашему общему делу.

ИВАНОВ. Мои ложные, клеветнические показания нужны нашему общему делу? Ого! Ну и логика!

ПОПОВ. Не прикидывайся ребенком! Ты что, не знаешь, как много добра нам принес тридцать седьмой год? Мы тогда каленым железом выжгли всю сволочь!

ИВАНОВ. А сколько невинных пострадало? Сколько ошибок было?

ПОПОВ. Ошибок? Это тебе кто сказал... А? Про ошибки-то?

ИВАНОВ. Сталин.

ПОПОВ. Врешь! Сталин про перегиб сказал... А перегиб — это не ошибка, Иванов! Это — перегиб!

ИВАНОВ. Понял.

ПОПОВ. Вот то-то и оно! А все равно упрямишься. Твои показания принесут пользу стране. Мы еще раз покажем обострение классовой борьбы по мере продвижения вперед, понимаешь?! Это смобилизует народ!

ИВАНОВ. Точно?

ПОПОВ. Конечно. И ты лишнюю специальность приобретешь: станешь сценаристом, пока мы здесь будем работать и писать твои показания. Потом получишь срок и — пожалуйста, занимайся приключенческой литературой. В камере я тебя поднатаскаю на сюжетных ходах! (Весело смеется своей шутке.) А сейчас пойми: не мне твои показания нужны. Не мне!

ИВАНОВ. Слушай, Попов. Вот ты о пользе государству говоришь. Сделай настоящую пользу, помоги мне связаться со Сталиным. Если тебя кто-нибудь заставляет из меня вытягивать показания, мы тому человеку вместе голову сломим, поверь мне...

ПОПОВ. Ты что — уже готов? Тронулся помаленьку? Я ж тебя за такое предложение заморю.

ИВАНОВ. Ты мою правду не заморишь.

ПОПОВ. И правду тоже заморю!

ИВАНОВ. Правда — бессмертна...

ПОПОВ. Бессмертна, говоришь? Так помоги этой бессмертной правде, Иванов. Тебя об этой помощи прошу не я, Сталин требует!

ИВАНОВ. Что?!

ПОПОВ (достает из стола заявление Иванова Сталину). Это твое сочинение?

ИВАНОВ. Не пропустили, значит...

ПОПОВ. Ну почему же... Письмо к нему попало. Ты фигура такая, про которую он слыхал. Вот его резолюция, слушай: «Добиться показаний от врага народа Иванова любыми методами. Сталин».

ИВАНОВ. Думаешь, я тебе поверил?

ПОПОВ. Трудно мне с тобой, Иванов. На, смотри...

ИВАНОВ. Подпись подделать не трудно. Он так никогда не напишет.

ПОПОВ. Правильно. Не напишет. Он умер позавчера.

ИВАНОВ. Как же ты можешь кощунствовать так?

ПОПОВ. Снова не веришь? На газету. Читай.

Протягивает Иванову газету. Тот читает ее. Сползает со стула, плача. Он плачет и не может найти

в себе силы, чтобы сдержаться.

ПОПОВ. Поплачь, слезы успокаивают душу. Платок дать? Вот, понимаешь, штука какая, Иванов. Поэтому мы обязаны выполнить указания товарища Сталина. Если ты мне не веришь, что это он напи­сал, — хочешь, я доставлю тебя к Лаврентию Павловичу? Но — не советую. С Рюминым познакомился? Так вот, Лаврентий Павлович может быть еще более сердитым. Ну? Как? Подпишешь?

ИВАНОВ. Нет.

ПОПОВ. Смотри, кончишь пулей в лоб.

ИВАНОВ. Ты.

ПОПОВ. Что?

ИВАНОВ. Ты кончишь пулей в лоб.

Попов звонит по телефону.

ПОПОВ. Алло. Заберите врага народа Иванова на допрос к товарищу Берии!

Картина третья

Комната С е м е н а. В комнате — он и Н А Д Я.

НАДЯ. Сень.

СЕМЕН. Да!

НАДЯ. Ну почему ты все время молчишь?

СЕМЕН. Думаю.

НАДЯ. Думай вслух.

СЕМЕН. Это уже Ломброзо, Надюша: вслух думать.

НАДЯ. Ребята ведь с утра ушли в ЦК. Если бы что-нибудь было плохо — они б давным-давно вернулись.

СЕМЕН. Да.

НАДЯ. Вот опять — не веришь.

СЕМЕН. Ты очень хороший человечек, Надя!

НАДЯ. Слишком ты уменьшительно обо мне говоришь. Не по росту.

СЕМЕН. Да.

НАДЯ. Ты слушаешь меня?

СЕМЕН. Конечно.

НАДЯ. Сенечка, дорогой, ну правда же, все должно быть в порядке! Они восстановят тебя!

СЕМЕН. Да разве в этом дело, Надя? У меня шоферские права есть, я хоть завтра пойду на стройку. Не в этом вовсе дело. Помнишь, у Чехова? Из «Дяди Вани». «Маменька, ведь я талантлив, я мог бы стать Шопенгауэром, Гёте!» У меня-то маменьки нет, кому жаловаться? В России талантливых много, переживут. Мне только странно: зачем же меня так отсекать? Кто хочет сделать меня врагом? Так что все значительно сложнее, Надя. Ты даже не представляешь себе, как все сложно.

НАДЯ. Я представляю.

СЕМЕН. А я понимаю. Представить, конечно, можно. Я не совсем точно сказал. Понять — нельзя со стороны. Это можно понять, только пережив самому. Когда человек, с которым в первый раз стал на лыжи, первый раз поехал на велосипеде, в первый раз пришел с ним в школу — с которым прожил двадцать два года и которому верил как самому себе, — оказывается врагом, вернее, когда моя советская власть говорит, что он враг, — представить можно. А понять... Нет, понять нельзя.

НАДЯ. Ты очень плохо выглядишь, Сень...

СЕМЕН. Ерунда. Просто я чуть-чуть устал.

НАДЯ. Я тебя очень люблю, Сенька...

СЕМЕН. Я тебя тоже очень люблю.

НАДЯ. Дурачок... Я тебя люблю. Понимаешь? Просто люблю. А ты меня — очень любишь. Как Леньку, например.

СЕМЕН. Зачем же ты меня любишь, малыш?

НАДЯ. Потому что...

СЕМЕН. Исчерпывающее объяснение.

НАДЯ. Вот и за это — тоже.

СЕМЕН. Слушай, а зачем ты так коротко постриглась?

НАДЯ. Теперь модно.

СЕМЕН. Ты похожа на кавалериста с такой прической.

НАДЯ. Нет, она, знаешь, как называется?

СЕМЕН. Как?

НАДЯ. «Я у мамы дурочка». Очень верно, да?

СЕМЕН. Какая же ты дурочка? Ты хороший человечек, я тебя очень...

НАДЯ. Молодец. Только не говори, что ты меня очень уважаешь, ладно?

СЕМЕН. Ладно.

НАДЯ. Знаешь, я, может быть, побегу в приемную к ребятам, узнаю там, а?

СЕМЕН. Беги...

НАДЯ. Но ты...

СЕМЕН. Я не повешусь, не перережу себе жилы и не стану про­возглашать антисоветские лозунги.

НАДЯ. Ты с ума сошел!

СЕМЕН. Пока еще нет. Просто я знаю: вы дежурите, чтобы не оставлять меня одного, думаешь, я не знаю?

НАДЯ. Глупости. Я не о том... Я думаю — неужели все? Неужели ты не веришь, что правду можно найти? Неужели у нас в стране теперь нет правды? Я вижу: ты молчишь, а раньше никогда так не молчал.

СЕМЕН. Просто я раньше мало думал. Помолчать — это иногда очень полезно.

НАДЯ. Ты — думай, только...

СЕМЕН. Смешной ты человечек, Надя. Я сейчас так верю нашей правде, как раньше никогда не мог верить. Я раньше знал, а теперь — убедился. Сам убедился. По Маху и Авенариусу — эмпирически.

НАДЯ. Это после того, как посадили твоего отца, тебя выгнали из института и исключили из комсомола?

СЕМЕН. Именно. Не ты же меня исключила? Не Ленька. Не Виктор? Не директор? Не комитет комсомола и не райком! Попов с Макаровым — разве я не знаю? Но вы-то мои друзья! Вы — вокруг! Знаешь, как в троллейбусе рано утром, когда рабочие на завод едут: ты руками не держишься за поручни, а все равно на ногах твердо стоишь, потому что товарищи вокруг плечами поддерживают. Сделай они шаг в сторону — шлепнешься к черту, нос расшибешь. Вы шага в сторону не сделали. Вот я и стою. Поэтому думаю чуть больше обычного.

НАДЯ. А тебе не страшно?

СЕМЕН. Нет. Знаешь, мне даже радостно.

НАДЯ. А отец?

СЕМЕН. Я думаю, малыш, ему — тоже.

НАДЯ. Может, мне не бегать сейчас к ребятам? Может, я сейчас нужна тебе здесь? Хочешь, я останусь у тебя? И на ночь тоже?

СЕМЕН. Это будет здорово нечестно. Только не сердись, Надюша.

НАДЯ. Я не сержусь.

СЕМЕН. Понимаешь...

НАДЯ. Понимаю... Ты мне только не объясняй. Я все равно к тебе буду приходить каждое утро. А уходить буду поздно вечером, с тишиной. Я не буду тебе мешать. Я ведь умею не очень мешать, да, Семка?

СЕМЕН. Ты просто чудесный человечище, Надюш...

НАДЯ. То человечек, то человечище. Нельзя быть таким непостоянным в оценках, товарищ Иванов. Ладно. Я пошла. Сень. Я пойду к ребятам.

СЕМЕН. Иди. Иди, малыш. Я, может, посплю часок. Только ты скорей возвращайся!

НАДЯ. Будет уже ночь. Сень...

СЕМЕН. Нет. Не будет никакой ночи. Только ты скорее возвращайся.

НАДЯ уходит, Семен ложится на диван и, укрывшись шинелью отца, начинает тихонько петь: «Запрягайте, хлопцы, конив...» Он поет все тише, тише, а потом — засыпает...

Картина четвертая

ПОПОВ входит в свой кабинет, быстро идет к телефону, садится на краешек стола и набирает номер телефона.

ПОПОВ. Алло, это ты?.. Да. Я. Ну, как тебе это понравилось? Законность, видите ли... Дзержинский, Менжинский и другие старцы... На всякий случай я сейчас буду все свои дела завершать, чтобы не висели. Пускай потом разбираются. Это ведь только живые трепачи, мертвые — они молчальники... Да... Да... А вообще мне все это не понравилось. Надо будет Лаврентию Павловичу доложить про это совещание — он меры примет. Свои меры. Да, да. Я доложу. Ну, пока.

Входит МАКАРОВ.

МАКАРОВ. Разрешите?

ПОПОВ. Валяй. Ну? Спортачил, Шерлок Холмс? Ничего не добился от его дружков?

МАКАРОВ. А что я мог поделать, Константин Федорович? Они стеной! Их — вон сколько, а я-то один!

ПОПОВ. Конечно, если смотреть на все произошедшее трезво, — тебя надо сажать на гауптвахту! За глупость и негибкость. Это, правда, не очень помогает, но все-таки дисциплинирует. Однако случившееся меня наводит на размышление: почему такая непонятная позиция у целого студенческого коллектива? Может быть, это не коллектив, а группа?

МАКАРОВ. Точно! Все из одной группы — кто с ним-то...

ПОПОВ. Э, ничего ты, милый, не понимаешь, Я говорю не о группе, а о группке! Я говорю о нехорошей, маленькой организации. Понял, Савушка?!

МАКАРОВ. Понял, бабушка!

ПОПОВ. То-то. А фамильярность брось, я тебе не бабушка.

МАКАРОВ. Слушаюсь!

ПОПОВ. Во-во, слушайся! А то нашлепаю. Я теперь имею право многих шлепать!

МАКАРОВ. Да ну?!

ПОПОВ. Да. Лично от Эл. Пе. санкцию получил, так что заруби на носу. А за мятные конфеты — спасибо: стали, черти, привозить. Ты их отчитал?

МАКАРОВ. Я. Кто же еще-то?

ПОПОВ. Похвалю в приказе. Ну, ты понял о группе, группке, группочке, а? Займись разработкой. Зря не спеши, но и не медли. Я их к адмиралу пришью — чтоб дело позвонче получилось, с анерами чтоб... Как старшее поколение развращает молодежь...

МАКАРОВ. Ну, это понятно, конечно...

В кабинет входит НИКОЛЬСКИЙ с двумя людьми в штатском.

НИКОЛЬСКИЙ. Здравствуйте.

ПОПОВ. О, привет! Присаживайтесь! Что привело вас в мою скромную обитель?

НИКОЛЬСКИЙ. Снова с делом Иванова.

ПОПОВ. Как у нас с Ивановым, Макаров?

МАКАРОВ (хохочет). Пока живой!

ПОПОВ. Работаем с ним, работаем. А в чем, собственно, дело?

НИКОЛЬСКИЙ. Коммунисты его делом интересуются. И военные организации, и студенты.

ПОПОВ. Понятно. А, простите, что это за люди?

НКИОЛЬСКИЙ. О ком вы?

ПОПОВ. Которые пришли в кабинет заместителя начальника след­ственной части МГБ и не соизволили представиться!

НИКОЛЬСКИЙ. Товарищи Петров и Савостьянов.

ПОПОВ. Мне фамилии не важны! У меня тоже многозначительная фамилия!

ПЕТРОВ. Я инструктор ЦК партии.

ПОПОВ. Вот теперь уже яснее. Какие будут вопросы?

САВОСТЬЯНОВ. Иванов.

ПОПОВ. Сложное дело. Он тащит за собой большую цепочку. Очень большую цепочку молодежи.

ПЕТРОВ. У нас создалось впечатление, что Иванова арестовали без всяких оснований.

ПОПОВ. Это у вас создалось такое впечатление? Любопытно. Я думал, только у нас встречаются народовольцы вроде Никольского. Пора с этими народовольческими настроениями кончать!

САВОСТЬЯНОВ. Народовольческими, говорите?

МАКАРОВ. Говорим! Тоже, народоборцы!

ПЕТРОВ. Это кто такой у вас?

ПОПОВ. Помощник. Ничего, ничего, он в истории слаб, зато в практике силен.

НИКОЛЬСКИЙ. Я прошу вызвать сюда Иванова из камеры.

ПОПОВ. Что, начинается старая история?

НИКОЛЬСКИЙ. Нет. Новая.

ПОПОВ. Афоризмы произносить и Ларошфуко умел, а вот у нас работать — не каждому под силу. И вообще, мне непонятно это вторжение в кабинет! Вы мне мешаете!

ПЕТРОВ. Пожалуйста, вызовите сюда Иванова. Мы хотим с ним побеседовать.

ПОПОВ. С ним у меня Макаров беседует. У него это лучше получается.

ПЕТРОВ. Я повторяю: вызовите Иванова из камеры, мы с ним будем сейчас беседовать.

ПОПОВ. Эт-то что такое? Да кто вам дал право мне приказывать? Вы в ЦК работаете — ну и работайте, я ж к вам не вмешиваюсь.

ПЕТРОВ. Этого еще не хватало! Какой номер надо набрать, чтобы вызвать сюда Иванова?

НИКОЛЬСКИЙ. 65-12.

ПЕТРОВ. Разрешите, я сам это сделаю.

ПОПОВ. Да что ж это такое, а! Это ж бандитизм! Я сейчас не туда позвоню, куда хочет Никольский, а я сейчас лично Лаврентию Павловичу позвоню, ясно вам?!

САВОСТЬЯНОВ. Его нет в кабинете.

ПОПОВ. А вы откуда знаете?

САВОСТЬЯНОВ. Я все знаю.

ПОПОВ. Как это можно все знать?

САВОСТЬЯНОВ. Мне нужно все знать. Я из контрразведки.

ПОПОВ. Тогда скажите, где сейчас Лаврентий Павлович, я туда позвоню.

ПЕТРОВ. Туда вы уж не позвоните.

Коридор и прихожая квартиры, в которой живет Семен. Продолжительные звонки в дверь. Из своей комнаты выходит заспанная С О С Е Д К А. Она открывает дверь. Входит контр-адмирал И В А Н О В — в полной форме, с орденами и с депутатским значком...

СОСЕДКА. Вы к кому?

ИВАНОВ. Я за Ивановым.

СОСЕДКА. Эг-ге! Допрыгался, рембризированный.

ИВАНОВ. Что?!

СОСЕДКА. Допрыгался — говорю. Такое дело до добра не доводит. Да и дружки тоже у него... Очкастый один чего стоит, ну точно шпион в кино. Глазищами-то из-под окуляров — зырк-зырк!

ИВАНОВ. Да-а...

СОСЕДКА. А я что говорю? Вон евойная дверь-то. Вы только погодите, я к себе скроюся, а то не ровён час — палить начнет.

Иванов легонько стучит в дверь. Молчание. Он стучит еще раз. Осторожно открывает дверь и входит в комнату Семена. Подходит к дивану, укрывает сына шинелью, подвигает стул и садится рядом. Он опирается подбородком на тяжелую трость, которая у него в руках. Поудобнее усаживается на стуле и

долго смотрит в лицо сына.

К о н е ц

ПРОЦЕСС-38

Октябрьский зал Дома Союзов. Небольшое помещение заполнено зрителями, получившими билеты на процесс против гестаповских шпионов и диверсантов Бухарина, Рыкова, Крестинского и их подельцев. Секретарь Судебного присутствия военный юрист первого ранга Александр БАТНЕР.

БАТНЕР. Встать, суд идет!

Все — зал и обвиняемые — поднимаются.

Входят судьи, занимают свои места.

БАТНЕР. Прошу садиться.

Однако неожиданно председательствующий У Л Ь Р И Х поднимается со своего массивного кресла и выходит на авансцену.

УЛЬРИХ. Я, Василий Ульрих, председатель Военной коллегии Верховного суда, пришел в Москву на подавление левоэсеровского путча вместе с моими товарищами, латышскими стрелками. Я работал тогда под руководством члена Политбюро Каменева. Восемнадцать лет спустя, в этом же зале, в августе тридцать шестого я приговорил моего учителя и старшего товарища Льва Каменева к расстрелу. Через год, в тридцать седьмом, я осудил на смерть здесь же, в Октябрьском зале, секретаря ЦК большевистской партии Серебрякова, который в девятнадцатом спас Москву от войск Деникина, — я находился в его штабе; вместе с Серебряковым работал Сталин; Иосиф Виссарионович возненавидел его из-за того, что американский журналист Джон Рид, приехавший тогда к нам, на Сталина не обратил внимания, писал о Серебрякове, восхищался им открыто, по-детски как-то... Серебряков был одним из тех, кто в двадцать четвертом году заявил: «Партия перерождается, царствуют верхи, установлен бюрократический режим, отъединяющий ЦК от народа». Сейчас мне предстоит послать под пулю любимца партии Бухарина. Нет человека интеллигентней, добрее и чище, чем Николай Иванович. Он и никто другой должен был стать лидером страны. Но он предал всех нас, проиграв схватку чудовищу по фамилии Сталин. Поэтому я приговорю его к расстрелу. Политик не имеет права на проигрыш. Не согласны? Согласны. Теперь у нас все согласны. А я ныне — судить и отправлять в подвал, на расстрел. Или — я, или — меня... Цицерон был прав: «Лабр квази каллум куодам одбусит долори» — «Труд создает мозолистую преграду против боли».

Ульрих возвращается на свое место, раскрывает папку с делом, водружает на нос очки, читает что-то, оглядывая при этом подсудимых. Поднимается корпусной военный юрист М а т у л е в и ч.

МАТУЛЕВИЧ. Я, заместитель товарища Ульриха, член Всесоюзной коммунистической партии большевиков Илья Матулевич. Вместе с товарищами Ульрихом, Иевлевым и Вышинским мы провели первые процессы, расстреляв двух членов Политбюро, семь членов ЦК, восемь кандидатов в члены ЦК и пять членов ЦКК партии. Почему партия и лично Иосиф Виссарионович доверили мне эту многотрудную работу? Потому что я, Матулевич, в двадцать четвертом году примкнул к троцкистской группе героев Гражданской войны Антонова-Овсеенко, Ивана Никитича Смирнова и Серебрякова... Я устно поддержал их декларацию: «Если события будут развиваться так и в дальнейшем, то мы из партии рабочего класса превратимся в партию молчаливых бюрократов, заевшихся сановников, узурпаторов революции». Помощник товарища Сталина, его боевой друг Лев Захарович Мехлис, вызвал меня к себе в ЦК на Воздвиженку. «Смотри, Матулевич, — сказал он, — твое право поддерживать оппозицию, но тогда будь честен перед самим собой, откажись от своего ромба, автомобиля марки "Линкольн", кремлевского пайка и отправляйся на завод к станку. Одной жопой на двух стульях сидеть невозможно...» И я отрекся... Да, тяжело болел отец, да, лекарствами снабжали только в спецклинике, но оправданье ли это? Я стал преступником... Я сужу честнейших ленинцев... Я пытаюсь успокаивать себя словами товарища Троцкого: «Партия всегда права». Партии, а значит советскому народу, угодны эти процессы. Если нет — нас бы смели. А нам аплодируют, славят, как героев борьбы за чистоту идеи. Вам, — Матулевич резко выбрасывает руку в зал, — угодно происходящее! И мы будем продолжать наше чудовищное дело у вас на глазах. Вы станете реветь, требуя крови бывших кумиров. Кто посмеет промолчать — будет арестован здесь же, в этом зале. Вы знаете это так же, как и я. Да, мы судилище преступников. А приготовились к тому, чтобы должным образом реагировать в нужных местах? Смотрите мне, засранцы!

Матулевич возвращается на свое место. Поднимается второй член суда, дивизионный военный юрист Борис ИЕВЛЕВ, выходит на авансцену.

ИЕВЛЕВ. Я — второй заместитель продажного мерзавца Ульриха... Зовут меня Борис Иевлев... Мне до сердечных колик жаль товарища Бухарина... При нем и Рыкове моя родня счастливо жила на Орловщине... Какая кипень была в садах весною! Как соловьи разливались! А сейчас там — кладбище, мор, страх господень... Но, — с другой стороны, — кто мне дал в Москве двухкомнатную квартиру? Партмаксимум? Персональную машину? Дачу в Малаховке? Секретарей? Шоферов и помощников? Кто вытащил меня из деревенской грязёбы в московскую чистоту и уют? В своей «Науке поэтики» Гораций говорит, что характерной чертой стариков является неумеренное расхваливание прошлого... Верно. Я постоянно ощущаю свою старость, хотя мне нет и сорока, я боюсь будущего, я мечтаю, чтобы все было, как было или как есть. За это я вынесу обвинительный вердикт кому угодно. Жизнь — это борьба с окружающими за выживание. Идеи, лозунги, призывы — мура собачья. Надо честно служить тому, кто платит. И запретить человечеству проклятое право на вопрос. Нет ничего страшнее вопроса! Бойтесь вопросов, товарищи! Под знаменем партии Ленина—Сталина — вперед к победе коммунизма! Чего аплодируете, олухи?! Серьезно верите в эту сказочку для бедных? Эх, вы... Служить надо! Как фельдфебели! Учитесь служить! Знаете, как плакал Ульрих накануне этого процесса?! Не знаете. А я знаю. Он же не каменный, его Бухарин в двадцать пятом спас от исключения из партии... Так вот, Сталин узнал, — наверное, радиотехнику провел во все наши квартиры, — про эти слезы сатрапа, пригласил его к себе, обласкал и посоветовал: «Боритесь за Бухарина, товарищ Ульрих... Помогите выявить правду... Мы очень на вас надеемся... Вы же знаете одержимость Вышинского, знаете, сколь фанатичен Ежов. Помогите правде, товарищ Ульрих...» Почему я так открыто говорю с вами? Да потому, что ненавижу Идею! Я ею брезгую! И — поэтому — я ей нужен! Ее вывернули наизнанку, ей теперь потребны служаки — без ума и сердца. И я хочу взять бога за бороду. И — возьму! Вот тогда и разберемся с растреклятым Октябрем семнадцатого, большевистско-жидовским заговором немецких масонов! Всех одену в ватники! Все у меня шеренгой ходить будете! Сталин вот здесь, — показал на скамью подсудимых, — признается, что получал деньги от Гитлера, Чемберлена и Деладье! Скажет, что был шпионом и диверсантом! И вы, все вы, тоже признаетесь, не верите? Пари!

Засмеявшись, чуть пританцовывая, Иевлев возвращается на место.

УЛЬРИХ. Подсудимые, вами получены обвинительные заключения? Бухарин, Рыков, Крестинский, Раковский, Ягода, Гринько отказались от защитников... Может быть, вы изменили свое решение? (Оглядывает скамью подсудимых.) Нет? Хочу разъяснить, что каждый из вас имеет право на защитительные речи — вне зависимости от последнего слова... Суд разъясняет, что вы имеете право задавать друг другу вопросы по ходу разбирательства и давать свои разъяснения... Понятно? (Снова оглядывает подсудимых, кивает, захлопывает папку.)

На авансцену выходит прокурор В Ы Ш И Н С К И Й.

ВЫШИНСКИЙ. Я, Вышинский Андрей Януарьевич, начал борьбу с ленинизмом еще в девятьсот седьмом, когда сидел в одной камере бакинской тюрьмы со Сталиным. Мы тогда подружились — он помог спасти моего брата, анархиста, от петли, хотя я был меньшевиком, а он причислял себя к фракции большинства. Он и тогда был особым человеком, истинным паханом, лишенным интеллигентских штучек Красина, Каменева, Таратуты и прочих ленинских вайнштейнов... Он спас меня и в двадцать третьем, во время партийной чистки: какая-то сволочь докопалась до моего приказа на арест немецкого шпиона Ленина... Я действительно отдал такой приказ, когда был одним из московских прокуроров, — в июле семнадцатого. Мы тогда смогли арестовать и бросить в тюрьму Троцкого, Каменева и Луна­чарского... К сожалению, Бухарин был неуловим... Однажды я приехал в Питер и встретил на Невском Сталина, это был август семнадцатого... К нему у нас, у Временного правительства, претензий не было, его не только не арестовали, за ним даже не следили, он жил по своему паспорту... Мы выпили кофе у «Дюшеса», он еще посмеялся: «Андрюша, хорошо, что помнишь старую дружбу, в случае чего — обращусь за помощью... » Кстати, ему это не требовалось — осторожен: за восстание не голосовал, в ночь переворота в Смольном не был, отсиживался в безопасном месте... Умница, в случае нашей победы ему бы виселица — как Ленину, Троцкому и Бухарину с Крестинским — не грозила... Я считал, считаю и буду считать, что ленинизм — худшее из зол, какое только может быть. Это обман нации, сладостная, расслабляющая иллюзия. Для России, для этого народа, тысячелетиями оторванного от Европы, народа горизонтального, раб­ски-покорного, всяческая демократия, любая активность, — вне приказа Абсолюта, — противопоказана, ибо ведет к слепому бунту. Гениальность Сталина заключается в том, что он взял этот народ в ежовы рукавицы, стал их богом и цезарем! Со временем он накормит их, даст им комнаты и оденет в драповые пальто. Со временем. Сейчас, однако, мы должны быть военным лагерем, который сметет надменную Европу и заставит ее работать на нас. Из прокурора темной России я сделаюсь прокурором Европы. Я понимаю, зачем Сталин спас меня тогда, в двадцать третьем, когда он только начинал свое восхождение на русский трон. Я был нужен ему для того, чтобы уничтожить ленинизм, как идейное течение революционной мысли! Я, именно я, Андрей Вышинский, доказал человечеству, что все члены ленинского Политбюро на самом деле были немецкими агентами. Все, кроме Сталина! Начиная процесс против Каменева и Зиновьева, я понимал, что на кон поставлена моя голова: если бы хоть один из них отказался признать себя виновным, Сталин был бы вынужден посадить на ска­мью подсудимых меня: «Меньшевистский заговор против ленинской гвардии». Но Ягода сработал сценарий показаний чисто, поэтому сегодня я должен расстрелять моего друга Ягоду — свидетель должен быть убран... Ежов с ним поработал в камере — признается во всем... Пусть попробует не признаться: его тринадцатилетнего выблядка станут пытать у него на глазах... Да и потом — ленинисты: «наша гибель угодна партии — возьмите наши жизни»... Впрочем, не столько ленинисты, сколько русские, — примат массы, верность общему, полнейшее пренебрежение к Личности... Мне уже немало лет... Я жил в стране, где нельзя оставить по себе память, — царствует их вздорная идея коммуны, всеобщее равенство... Но я оставлю по себе память! Я войду в бессмертие — пусть Нероном, и то лучше, чем гамлетовский череп... «Проксимус сум эгомет михи!» — «Я себе самый близкий!»

БАТНЕР. Обвинительное заключение по делу Бухарина, Рыкова, Ягоды, Крестинского, Ваковского, Розенгольца, Иванова, Чернова, Гринько, Зеленского, Бессонова, Икрамова, Ходжаева, Шаранговича, Зубарева, Буланова, Левина, Плетнева, Казакова, Максимова-Диковского и Крючкова, обвиняемых в том, что они по заданию разведок враждебных к Советскому Союзу государств составили право-троцкистский блок, поставивший своей целью шпионаж, вредительство, диверсии, террор, свержение соцобщества и восстановление власти буржуазии... Это прежде всего относится к врагу народа Троцкому. Его связь с Гестапо была исчерпывающе доказана...

ВЫШИНСКИЙ. Я протестую! Почему в тексте обвинительного заключения слово «гестапо» — это кошмарное учреждение гитлеровцев, где пытают нас, ленинцев, — написано с большой буквы?!

УЛЬРИХ. Протест не принимается! Правка внесена лично товарищем Сталиным! Иосиф Виссарионович написал «гестапо» с большой буквы. Прошу прокурора не мешать чтению обвинительного заключения! Это мешает подсудимым товарищам сосредоточиться!

ВЫШИНСКИЙ (выходит из-за стола). Я постоянно окружен провокацией... Кожей, спиною, каждой своей клеточкой я ощущаю злобную ненависть всех тех, кто подобострастно кланяется мне в коридорах... Ягода выделил мне пять охранников, когда я готовил расстрел Каменева, Зиновьева, Пятакова, Серебрякова... Потом этих охранников расстрелял Ежов и выделил мне шесть новых костоломов, которые следят за каждым моим шагом, пишут доносы, просматривают записи, роются в портфеле... Когда я пришел к Ежову, — туда вызвали Бухарина подписывать двести шестую статью, — и спросил Николая Ивановича, признается ли он в своей шпионской деятельности, тот удивленно посмотрел на Ежова: «Коля, как вам не стыдно?! Уберите этого мерзавца! Мы написали сценарий показательного суда не затем, чтобы разыгрывать в кабинете Феликса Дзержинского дешевую комедию»... И Ежов вытолкал меня из кабинета! Как шлюху, после того как ей попользовались сладострастные маньяки... Ах, Коля, Коля, поглядим, чья возьмет, ты ж большевик, Коля Ежов, ты ж идейный, ты водку пьешь с утра от страха, а я веду борьбу со всеми вами и не имею права на проигрыш! Я хочу жить на Николиной Горе, в уютной дачке Серебрякова, которую я взял себе, когда этого лениниста бросили в подвал и начали ломать ему кости... Я хочу гулять вечерами по тихой дороге, слушать стон сосен, внимать страстному крику безумных вальдшнепов, читать Цицерона на веранде, наслаждаясь тишиною, одиночеством и сопричастностью с вечностью...

БАТНЕР. Связь Троцкого с гестапо была исчерпывающе доказана...

На авансцену выходит А д о л ь ф Г И Т Л Е Р.

ГИТЛЕР. Я протестую! Решением съезда национал-социалистической рабочей партии Германии категорически запрещено деловое общение, — как бы оно ни казалось выгодным, — с евреем, а тем более большевиком. Ордер на арест Троцкого был подписан гестапо на третий день после того, как рабочие и крестьяне Германии завоевали власть в борьбе против еврейского капитала и интернационального большевизма. В случае, если кто-либо решится на контакт с Троцким, — этот мерзавец будет отдан под суд, объявлен врагом германской нации и казнен!

БАТНЕР. Имеющиеся в распоряжении следствия материалы сви­детельствуют, что Троцкий был связан с германской разведкой уже с тысяча девятьсот двадцать первого года... Обвиняемый Крестинский показал, что он зимой двадцать первого года вел с командующим германской армией переговоры о получении денежных средств для ведения троцкистской подпольной работы взамен предоставления троцкистами шпионских материалов немецкой разведке...

На авансцену выходит Т Р О Ц К И Й.

ТРОЦКИЙ. Я, Лев Троцкий, был в двадцать первом году членом Политбюро большевистской партии, председателем Реввоенсовета рес­публики и народным комиссаром по военным и морским делам. Именно тогда по заданию Владимира Ильича готовился мирный договор с Германией, — в работу были включены нарком иностранных дел Чичерин, его заместитель Литвинов, народный комиссар внешней торговли Красин, посол нашей республики в Германии член ЦК Крестинский, секретарь ЦК Молотов, члены Политбюро Каменев, Рыков, Зиновьев, Сталин, я и Феликс Дзержинский. Сталин, являвшийся членом Реввоенсовета, визировал все документы, которые писали дипломаты, военные, чекисты. Задача заключалась в том, чтобы не дать генералу Секту и возглавлявшемуся им генштабу немецкой армии войти в блок с кем бы то ни было в Европе. Каменев и Сталин предложили договориться с Сектом о заключении секретного договора, чтобы раз и навсегда отсечь Берлин от возможных контактов — как с Лондоном, так и с Варшавой маршала Пилсудского. Я поддержал это предложение Сталина и Каменева. Послу Крестинскому ушла депеша: встретиться с Сектом и обсудить такого рода возможность. Крестинский блистательно выполнил возложенное на него поручение. До тридцать третьего года, до того часа, пока Гитлер, пользуясь расколом между коммунистами и социал-демократами, не пришел к власти. Сект и его армия сохраняли дружественный нейтралитет по отношению к Советскому Союзу. Более того, именно в те годы лучшие военачальники Гражданской войны окончили академию германского генерального штаба: партийные характеристики их подписывал — от ЦК — именно Сталин. Начиная с первого процесса, — против моих давних идейных противников товарищей Каменева и Зиновьева, — я требовал от Сталина и его клики разрешения на въезд в СССР, чтобы предстать перед судом и дать показания по выдвинутым против меня обвинениям. Сталинская клика отказала мне в праве на возвращение в Москву. Почему? Потому, что обвинение в том, что я получал от Секта деньги на шпионскую работу, рассчитано на людей, лишенных права мыслить! Я, командовавший тогда Красной Армией и Флотом, я, объявленный вместе с Владимиром Ильичем главной угрозой мировой цивилизации, я, имевший право отдать приказ войскам окружить Кремль и вышвырнуть оттуда никому не известного Сталина, я, член ленинского Политбюро — шпион нашего союзника Секта! Значит, Ленин был доверчивым простачком, собравшим вокруг себя немецких шпионов?! Вы не меня судите, и не Бухарина с Рыковым, которые выслали меня из Советского Союза! Вы судите революцию, Ленина, Историю! Повторяю: разрешите мне вернуться в Москву и сесть на скамью подсудимых рядом с Бухариным. Я не боюсь смерти, моя семья, — кроме жены и внука, — уничтожены Сталиным. Я — один, палачи Сталина не смогут спекулировать на жизни моих близких, им не удастся заставить меня клеветать на себя, — именно поэтому меня не пустят сюда! Для тирана нет ничего страшнее, чем одинокого человека, убежденного в своей правоте, потому-то ни одна московская газета не сообщила о моей готовности вылететь сюда первым же рейсом и отдать себя в руки Ежова.

БАТНЕР. Обвиняемый Бессонов, по его собственному признанию принимавший участие в нелегальных переговорах троцкистов с фашистами, был в курсе встреч и переговоров Троцкого с заместителем фюрера Гессом и профессором Хаусхофером, с которыми Троцкий достиг соглашения...

ГЕСС. Я, заместитель фюрера Гесс, категорически протестую против злонамеренной клеветы московских пропагандистов, старающихся посеять взаимное недоверие среди лучших сынов рабочего класса, крестьянства и национальной интеллигенции Третьего рейха, объединенных чувством святой ненависти к евреям и большевистским масонам, злейшим врагам цивилизации! Цель и смысл нашего национального социализма заключается в том, чтобы доказать человечеству смертоносную опасность, которую таят в себе евреи и большевистские масоны. Лишенные корней и почвы, они глумятся над традициями, навязывая человечеству идиотскую архитектуру Карбюзье, бред псевдоученого Альберта Эйнштейна, какофоническую музыку Брехта и Эйслера, кривлянье маломерка Чарли Чаплина, театральную ахинею Мейерхольда, клевету Ремарка, мерзость тлетворных строк Арагона, ужас бездуховного Шагала и Пикассо! Евреи и большевис­тские масоны хотят убить национальное искусство, заменив его абсурдом авангарда! И все это делается ими для того, чтобы закабалить человечество, превратив его в своих рабов! Евреи преуспели в Америке, сделав ее своей вотчиной! Большевистские масоны закабалили Россию, которая не вылезет из болота до тех пор, пока нога немецкого пахаря не принесет в эти хляби арийский порядок! Смерть Троцкому — еврейскому большевистскому масону! Хайль!

ХАУСХОФЕР. Я — профессор Хаусхофер, я пестовал, как детей, величайших гениев человечества, лучших друзей мировой культуры Гитлера и Гесса. Я испытал величайшее облегчение, когда в Москве был предан анафеме циник от истории академик Покровский. Я не промерял его уши, — национальность человека определяется по ушам, рейхсляйтер Альфред Розенберг сконструировал специальные циркули, чтобы выявлять еврейскую кровь даже в восьмом колене, — но я берусь утверждать, что в крови Покровского была гниль сокрытого еврейства. Он смел показывать ужас в истории своей нации — разве это ученый?! Я, как каждый ариец, отношусь с брезгливостью к русским, это нация недочеловеков, но — с абстрактной точки зрения — я испытал умиротворенное облегчение, когда этот рьяный ленинист был растоптан и уничтожен! И я счастлив, что будет уничтожен ленинский теоретик Бухарин!

Идут хроникальные кадры Нюрнбергского процесса — кошмар раздавленной Германии. Крики немцев: «Мы не знали, что в Освенциме сжигают евреев, поляков и русских! Мы верили мерзавцу Гитлеру, нам нет прощения, но пощадите наших детей!» Повешение главных военных преступников.

На просцениуме — профессор Х А У С Х О Ф Е Р, только совсем седой, старый, обросший, трясущийся.

ХАУСХОФЕР. В сорок четвертом году Гитлер приказал повесить моего единственного сына на рояльной струне, но мальчик предпочел сам убить себя. Перед смертью он проклял меня за то, что я пустил в мир, — научно оформив, — зверство Гитлера и Гесса с Розенбергом... Я следил за ходом Нюрнбергского процесса. Воистину, из ничего не будет ничего, зло порождает зло, слепая фанатичная ненависть наказуема. Когда немцы облегченно вздохнули после того, как повесили тех, кого они истово обожали всего полтора года назад, и снова выстроились в очереди за хлебом, проклиная тех недоумков, что заставили их поверить в собственное богоизбранное величие и низость всех — «мы продолжатели Рима и его империи» — иных наций, я облил себя и жену бензином, бросил на нас спичку, а уж после этого принял яд... До свиданья! (Улыбается залу.) До свиданья! (Поворачивается к суду.) До встречи, партайгеноссе Вышинский!

БАТНЕР. Вот что показал обвиняемый Рыков: «Мы стали на путь террора против Сталина, Молотова, Кагановича, Ворошилова. Я дал задание следить за машинами руководителей партии и правительства созданной мною террористической группе Артеменко».

На просцениум выходит А Р Т Е М Е Н К О.

АРТЕМЕНКО. Я член большевистской партии с девятьсот четвертого года Иван Артеменко, слесарь по металлу. Сидел в царских тюрьмах и на каторге, был приговорен к смертной казни, бежал из-под петли. На этом процессе вы меня не увидите, потому что меня до смерти забили во время допросов, требуя, чтобы я сыграл в этом спектакле свою роль. Меня убили не сразу, — сначала мучили тем, что не давали спать, потом зажимали в дверь член, после этого вливали в уши кипяток... Но кончили довольно гуманно — размозжили висок стулом... Я говорил им во время следствия: «Ребята, я ж сам с Феликсом начинал ЧК, оперативную работу знаю, нельзя ж такую ахинею писать: на хера Алексею Ивановичу Рыкову поручать мне следить за машинами Сталина и Молотова с Кагановичем, если он с ними вместе в Кремле живет, каждый день встречается на прогулках?! Возьми револьвер да и зашмаляй в лоб, партия б только спасибо сказала — как-никак, треть большевиков против Сталина проголосовала в тридцать четвертом году, на съезде. Значит, оставались еще силы, чтоб повернуть назад, к Ленину?» Куда там! Смеялись: «Ты еще нас будешь учить драматургии, старый дурак! У нас будущие Шекспиры будут учиться, а ты со своим Дзержинским лезешь! Его самого — за то, что он с Бухариным против Ленина и Сталина пер, — надо к стенке ставить, вовремя гукнулся рыцарь революции!»

БАТНЕР. Как показал обвиняемый Бессонов, при свидании с ним Троцкий сказал: «Горький близко стоит к Сталину, он ближайший друг Сталина и проводник генеральной линии партии. Вчерашние наши сторонники из интеллигенции в значительной мере под влиянием Горького отходят от нас. Горького надо убрать. Передайте это мое поручение Пятакову: «Горького уничтожить физически во что бы то ни стало».

На просцениуме Г О Р Ь К И Й.

ГОРЬКИЙ. Я, Пешков, Алексей Максимович, литератор... Говорю я, как и всякий пишущий, плохо, предпочитаю перо, оно одно и облекает мысль в единственно верную форму... После того как Сталин в четвертый раз отказал мне в выезде, — на лечение, в Италию, столь мною любимую, а вместо этого подарил особняк в Форосе, — я понял, что дальнейшие беседы бесполезны, слово изреченное есть ложь, надобно писать... И — прятать... Крючков, секретарь мой, признался, что завербован Ягодой, но добавил, усмехнувшись: «Я информирую лишь в позитивном ключе, напирая в рапортах на ваши добрые слова про Сталина». Я осознал весь ужас моего положения, когда двери закупорили; самые страшные периоды российской истории сопровождались появлением термина «невыездной»... Таковыми были Пушкин, Лермонтов, Чаадаев... Удосужился этой чести и я... Не просто и не сразу я пришел к решению уехать из сталинской империи... Ведь вернулся я из Сорренто в двадцать восьмом, когда, казалось, победила идея ленинского нэпа, кооперации; нормой стала государственная терпимость, кончились кровавые шарахания времен Гражданской войны... В двадцать восьмом лидером был русский интеллигент Бухарин... А начиная с тридцатого, когда покатило тотальное издевательство над Россией, над всей Страной Советов, когда погнали в ссылки Ивана Смирнова и Льва Каменева, Карла Раде-ка и Ивана Бакаева, когда меня потащили глядеть новаторские концлагеря, полагая, что старый дурак ничего не замечает, большой ребенок, трехнутый дед, я не считал себя вправе думать об отъезде, я должен был, обязан делать все, что мог, дабы образумить Сталина, удержать его, уговорить добром, отвратить от зла... А за это его янычары стали спаивать сына моего, Макса... А нарком Ягода увез к себе жену его, сделав своей любовницей... Я никогда не забуду глаз Сталина, когда летом тридцать четвертого он приехал ко мне — назавт­ра после убийства Гитлером своих братьев по партии Эрнста Рэма и Грегора Штрассера... Они были тяжелы — не желтые, как обычно, а свинцовые, словно бы похмельные... Мы говорили о многом, и когда я спросил его об этом преступлении, он только пожал плечами: «Германии нужен вождь, а не вожди... В революционной Франции множественность вождей окончилась императорством Наполеона... » Он помолчал, а потом усмехнулся: «Берегись любящих... » Как и все тираны, Сталин страдает эйфорией, ему кажется, что он все про всех знает... Что он может знать о писателе? О внутреннем зрении его? О его чувствованиях и видениях!? После Соловков и Беломорканала я часто встречался со Сталиным, говорил с ним мягко, стараясь помочь несчастным, — помогал кое-кому, немногим, но — помогал... Я был мягок с ним, ибо понял, что этот злобный человек тяжко и безнадежно болен, он не в своем уме, его логика столь логична, что в ней нет уж ничего человеческого... Как я молил его не судить в тридцать пятом году Каменева, Левушку, умницу, дружка моего... Как я просил за Бухарина... А он пообещал: «Верну в Политбюро, но вы должны примирить делом: книгой о нашей победе». А Ягода уточнил: «Книгой о нем, Сталине», словно бы я не понимал этого сам... Писатель идет порою на компромисс в слове сказанном, но — в слове написанном — никогда. Поэтому — именно накануне процесса над Каменевым, понимая, что я не смолчу, — Сталин и приказал меня уб­рать... Что ни пытались делать для моего спасения добрые друзья мои, лекари! Другие меня убивали — сквозняком, чрезмерной дозой лекарства, лишней пилюлей... Мое тело только-только увезли в Колонный зал, чтобы люди прощались со мною, а Ягода уж начал обыск, все перерыл и нашел мои дневники, в моем матраце нашел, я так в Петропавловке свои статьи зашивал... И сказал моему секретарю Крючкову: «Вот ведь старая блядь! Сколько волка ни корми — все равно в лес смотрит... » Я в этих дневниках, действительно, писал, что Сталин — злейший враг России, тать, изменник, больной злодей... Сердце мое разрывалось от боли и неудобства, когда я писал это — ведь он бывал у меня, сидел за столом, говорил мне о любви своей, плакал, когда я читал ему свои вещи, но я-то знал, что он исчадие ада, я-то знал... Нет страшней пытки для литератора, чем разрываться между правдою и чувством... Они ведь сочиняли некролог по мне, когда я жив еще был. Доктор Плетнев, гений русской медицины, делал все, чтоб легкие мои сохранить, без него я б давно свалился... А его тоже сейчас будут пытать — скоро начнут, ждите, получите свои зрелища, хлеб получили уже, беспамятные! Дети ваши будут прокляты за эту беспамятность, кровь ваша будет проклята за это! Нет, это не добрая доверчивость нашего народа, не наивность его и вера в слово Патриарха! Это иудина торговля с собственной совестью за благополучие, полученное из рук сатрапа...

БАТНЕР. Обвиняемый Плетнев, принимавший непосредственное участие в деле убийства Куйбышева и Горького, показал: «Ягода мне заявил, что я должен помочь ему в физическом устранении некоторых политических руководителей страны... Должен признать, что в моем согласии на эти преступления сыграли свою роль и мои антисоветские настроения, которые я до ареста всячески скрывал, двурушничая и заявляя о том, что я советский человек... »

ФЛЕМИНГ. Я, лауреат Нобелевской премии по медицине доктор Флеминг, клянусь говорить правду, только правду и ничего, кроме правды. Профессор Дмитрий Дмитриевич Плетнев, которому в застенках Ежова исполнилось шестьдесят восемь лет, является одним из самых великих европейских терапевтов. Его гений врачевателя может быть приравнен лишь к таланту Парацельса. Я встретился с Плетневым на конгрессе в Копенгагене. Ему удалось избавиться от двух охранников, не отпускавших его своим вниманием ни на шаг, — как-никак, кремлевский врач, — и тогда-то он сказал мне: «Моя родина превращена злым гением Сталина в концентрационный лагерь, где появились качественно новые психические заболевания, неизвестные доныне человечеству: люди говорят одно, думают другое, мечтают о третьем; шизофрения — это раздвоение личности, у нас сейчас личность расщеплена на три-пять взаимоисключающих особей. Ме­дицина бессильна в лечении этого страшного социального заболевания. Я уповаю лишь на Господа. Если бы я не принимал клятву Гиппократа, если бы я не был русским аристократом, я бы отравил Сталина, чтобы избавить мою несчастную родину от чудовища, но я — человек чести и слова, я выпью до конца ту чашу, которую принуждают пить мой несчастный, искалеченный и зараженный моральной проказой народ».

ЧЕМБЕРЛЕН. Я, Нэвил Чемберлен, премьер-министр Великобритании. Да, бесспорно, процессы, проводимые Сталиным, чудовищны по своей сути, они имеют такое же отношение к правосудию, как дьявол к ангелу, однако нам выгодно проявлять определенную политическую гибкость, ибо Сталин раз и навсегда отмежевался от гитлеровской Германии, обвиняя ленинистов в том, что они являются агентами гестапо. Следовательно, в случае европейской конфронтации Сталин и Гитлер будут по разные стороны баррикады, что угодно интересам Британской империи.

РИББЕНТРОП. Я, рейхсминистр иностранных дел Иоахим фон Риббентроп, сим подтверждаю, что представители русского посольства в Берлине имели три встречи с моими помощниками, заверяя их в том, что процессы в Москве никак не мешают развитию дружеских межгосударственных связей. При этом наше внимание было обращено на тот факт, что обвиняемый Троцкий привлекается к ответственности не только как шпион Третьего рейха, но и как агент британской «Интелидженс сервис», Раковский обвинен лишь в английском шпионстве, Шарангоевич и Гринько — в службе на польскую разведку. Полагаю, что пропагандистскому аппарату моего друга Геббельса было бы целесообразным признать, что даже цвет русского правительства признал великую правоту фюрера и пытался содействовать победе его идей на востоке. Естественно, Троцкий, Каменев и Зиновьев одиозны, их имена должны быть исключены из газетных публикаций, тогда как русские, — типа Бухарина и Рыкова, — могут стать объектом политической комбинации, особенно в свете наших долгосрочных задач на Востоке, гениально сформулированных лучшим другом арийской молодежи, величайшим корифеем науки, организатором и вдохновителем всех наших побед Адольфом Гитлером в его историческом труде «Майн кампф». Я бы считал необходимым использование материалов процессов в нашей прессе и под тем углом, что Сталин наконец вынужден признать сотрудничество Ленина с немецким генштабом и министерством иностранных дел, начиная с весны семнадцатого. Если мы поможем Сталину доказать ленинское шпионство на Германию, то Сталин навсегда станет единственным вождем «большевистской революции», — все остальные, как оказалось, служили нам. В благодарность за это, полагаю, он примет целый ряд наших условий и пройдет на далеко идущие соглашения...

БАТНЕР. Обвиняемый Ягода, подтвердив, что сын Горького, Макс, был убит по его заданию, показал: «В мае тридцать четвертого года при содействии секретаря Горького Крючкова Макс заболел воспалением легких... »

ЯГОДА. Я, Генрих Ягода, бывший председатель ОГПУ и бывший нарком внутренних дел Союза, считаю своим долгом пояснить следующее: мне не было, нет и не будет оправданий, хотя все, что я делал — начиная с отравления Дзержинского (считают, что ему подали отравленное молоко во время выступления на объединенном пленуме, а это просто вышла накладка с ядом, он превратил «боржом» в жидкость молочного цвета, но менять что-либо было поздно, стакан уже понесли на трибуну), — я делал по рекомендациям Сталина. Начиная с конца двадцатых вообще ничего нельзя было сделать без разрешения нового монарха России — Иосифе Первого... Я вступил в партию в седьмом году... По прошествии двадцати лет, в разгар борьбы оппозиции против Бухарина, Сталина и Рыкова я ощутил усталость, физическую и моральную усталость... Я понимал, что Сталин хочет дать нам, аппарату, достаток, устойчивость и довольствие. Троцкий же, наоборот, призывал к пуританству, революционному аскетизму и самоограничению, требуя покончить с так называемой «сановной партийностью». Поэтом я сделал свой выбор и поставил на Кобу. И сказал ему об этом, он меня спросил: «Но вы понимаете, что, пока жив Дзержинский, оппозиционеры будут по-прежнему сидеть в ЦК?» И я ответил, что понимаю. С этой минуты, с двадцать шестого года, я был в сговоре со Сталиным. Он позволил мне изгнать всех дзержинцев, превратить ОГПУ, а потом и НКВД, в мою личную гвардию, служившую лишь Сталину. Я ощутил сладкий ужас верховного могущества. Дважды — особенно после того, как мы провели фальшивое дело меньшевиков — меня подмывало убрать Сталина, я понимал, куда он клонит: от процесса против меньшевиков — к процессу против Троцкого... Но когда он пригласил меня к себе, — маленький, жалкий, раздавленный результатами голосования на семнадцатом съезде партии, — и сказал, что пришло время уходить, но ему некому передать власть, разве что только мне, после того, как я установлю по отпечаткам пальцев на бюллетенях, кто те триста семьдесят делегатов, выразивших ему недоверие и проголосовавших за демагога Кирова, — я дрогнул, ощутив в себе высокий и торжественный холод, предшествующий восхождению на высший пьедестал власти... «Вы — родственник незабвенного Яши, — так Сталин говорил о Свердлове, — вы провели меньшевистский процесс, пригвоздив к столбу позора ренегатов, вы организовали высылку Троцкого, заклеймили буржуазных спецов Промпартии, как агентов капитализма, — кому как не вам доложить на Политбюро результаты расследования? Кому как не вам после этого стать членом Политбюро? Кому как не вам сменить Молотова на посту председателя Совнаркома, этот медный лоб мало чего стоит... »

Но Кирова убивали его люди, не я... Крючков, секретарь Горького, мой агент, доносивший все подробности о Буревестнике, — не щадил ни на грош патрона, — написал в донесении от 3 декабря тридцать четвертого года: «Горький связывает убийство Кирова с расстрелом Гитлером своих ближайших друзей Рэма и Штрассера, — «одна режиссура, кончится она провалом, какого еще не видела мировая сцена Истории...» Да, устранение Кирова была комбинация, проведенная Сталиным, я не знал подробностей, клянусь честью... Впрочем, у меня нет чести, я прокаженный... В тюрьме я сижу очень комфортно, у меня отдельная камера, любимый роман «Монте-Кристо» постоянно лежит рядом с топчаном, обед я заказываю из нашей столовой, со следователем я начал сочинять свою роль сразу же после ареста, по вечерам играю в шахматы с моим заместителем Аграновым, который заходит в камеру после допросов; два дня у меня жил Ра-дек — его демонстрировали Бухарину и Рыкову, — мол, жив-здоров, трудится на даче под Ленинградом, пишет очерки по истории империалистической войны под фамилией Палевский... А вообще я не знаю, как бы развивались события, не поддайся я маниакальной торопливости Сталина... Обычно медлительный, он в тридцать шестом году сделался истерически-неуправляемым, повторяя ежедневно: «Когда начнется процесс по Каменеву и Зиновьеву с Пятаковым и Радеком?» Я проклинаю тот день, когда подарил ему переплетенные тома записанных разговоров о нем, Сталине, между Каменевым, Вавиловым, Зиновьевым, Мандельштамом, Радеком, Мейерхольдом, Бухариным, Бела Куном, Рыковым, Покровским, Плетневым... Зачем я это сделал? Да, да, именно так, я, еврей, разделяю мой народ на жидов и евреев... После того как Сталин прочитал этот том, в него вселился бес торопливости... Каменев, а особенно Пятаков, обманули следователей, вписали в свои показания смехотворные вещи: мол, летали на самолете Люфтганзы к Троцкому в Осло, а туда, оказывается, Люфтганза до сих пор не летает... Ну, на Западе и заулюлюкали... А Сталин решил, что я это сделал специально, желая скомпрометировать его процессы, которые делают его единственным вождем Октября, его, голубя, кого ж еще... Поэтому он и поставил надо мной Ежова, а теперь вот и посадил... Да, я дружу с моим следователем, хороший парень, доверчивый, честный, порою обращается ко мне «товарищ нарком», дает говорить по телефону с сыном... Но когда он попросил меня написать в наш сценарий, как я готовил убийство Кирова, я сдуру ответил, что этот вопрос надо предварительно обговорить с Иосифом Виссарионовичем... С тех пор он запретил мне звонить домой... Значит, они взяли моего мальчика, мою кровиночку, в чем он-то виноват!? Вот тогда я и вспомнил уроки Юры Пятакова во время следствия и начал закладывать свои фугасы в листы дела, типа «при содействии Крючкова сын Горького заболел воспалением легких»... Вдумайтесь в эту фразу... Это же еврейский анекдот, а не фраза! Над ней будут хохотать потомки... «Посодействуйте мне в заболевании гриппом...» Ничего, а? А еще я забил в протокол, что дал задание моему помощнику Буланову отравить выдающегося сталинца, первого чекиста Ежова: «Обрызгай ртутью мой кабинет, пусть Ежов надышится парами»... Ничего, следователь поверил! Ухватился! Сказал, что товарищ Сталин высоко оценил это мое показание, просил передать привет, справлялся, не нужна ли какая помощь, предложил по воскресеньям вывозить меня на дачу, играть в крокет... Вы умеете играть в крокет? Странно, такая чудная игра... Хотите, научу? Я ведь тоже раз вывез Каменева на природу, — за два дня перед началом процесса... Я его боялся, он мог взбрыкнуть, потому-то и сказал ему на полянке в Зубалове, что, мол, лейте на себя грязь, Лев Борисович, сочиняйте небылицы, — партия проснется от спячки, когда услышит такой самооговор, это для меня единственный путь сместить Сталина... Я играл вдохновенно, и Каменев мне поверил... Даже глаза загорелись: «Неужели наш несчастный народ выйдет из трагической спячки?!» Я ему выйду! — Ягода, рассмеявшись, подмигивает залу. — Мы ему выйдем, а?! Кто ж из пастухов разрешит овцам своим осознать себя людьми?! Дурак или неуч... А ну, давайте, стадо, кричите: «Да здравствует великий вождь советского народа товарищ Ягода!» Чего молчите? Победи я в себе жидовское изначалие, — всегда быть рядом с вождем, вторым, — еще как бы орали. А ну встать! Да здравствует товарищ Сталин, ура!

Нарастает рев толпы, нарастает до ужаса, до рвущихся перепонок, до ощущения своей расплющенной никчемной малости...

БАТНЕР. На допросе в прокуратуре СССР от 19 февраля тридцать восьмого года бывший член ЦК партии левых эсеров Карелин показал: «Я должен признать самое тяжелое преступление — наше участие в покушении на Ленина. Двадцать лет скрывался этот факт от советского народа. Было скрыто, что мы, по настоянию Бухарина, пытались убить Ленина... Процесс правых эсеров, проходивший в двадцать втором году, не вскрыл истинной роли Бухарина...»

УЛЬЯНОВА. Я, Ульянова Мария Ильинична, свидетельствую, что в день покушения на Ленина товарищ Бухарин, наш любимый, добрый и чистый Николай Иванович, обедал у нас в Кремле и всячески просил Ильича, чтобы тот не ездил выступать на завод Михельсона: «Ситуация в городе крайне нервозная, Владимир Ильич, Дзержинский говорил, что в столице множество заговорщических групп, в первую очередь эсеровских, я понимаю — "безумству храбрых поем мы песню", но революции вы нужны живым... »

ДЗЕРЖИНСКИЙ. Я, Феликс Дзержинский, свидетельствую, что Бухарин передал мне семь писем, полученных им, главным редактором «Правды», одним из ведущих членов ЦК: «Мы расправимся с тобой! Вместе с тобою, Лениным и Троцким будут убиты Каменев, Зиновьев, Рыков, Цурюпа, возмездие неминуемо!» Я потребовал, чтобы Бухарин согласился, наконец, на охрану — хотя бы два чекиста-кронштадтца из частей Федора Раскольникова. Он отказался, сказав, что контрреволюция мечтает убрать Ленина — вот кого надобно охранять как зеницу ока. Однако и Ленин отказывался от того, чтобы его сопровождала охрана, похохатывая при этом: «Меня со­провождала охранка начиная с девяносто третьего года, хватит, надоело». Следствие по делу Фанни Каплан показало, что она действовала самостоятельно, без указания эсеровского ЦК. Как и Мария Спиридонова, террористка Каплан была впервые арестована за революционную деятельность в девятьсот пятом году, приговорена к каторге, там изнасилована, заражена, брошена в рудник. С тех пор ее характер сделался неуправляемым, чрезмерно импульсивным, отвергающим какую бы то ни было дисциплину... У ЧК не было серьезных оснований обвинять ЦК эсеров в решении убить Ленина... Мнения были, но разница между мнением и решением ЦК — непереступаема... Вообще-то, если бы меня не устранили в двадцать шестом, я бы сидел рядом с Колей Бухариным... Я бы сидел с ним не потому, что любил его и дружил с нам, — Сталин тоже любил его и дружил с ним. Я бы сидел здесь потому, что неоднократно выступал против Владимира Ильича: и в апреле семнадцатого, и во время Брестского мира, когда мы с Бухариным возглавляли фракцию левых коммунистов, и во время эсеровского мятежа в Москве... Если в партии единомышленников невозможно открыть свое сердце — даже если ты выступаешь против того, кого все мы почитаем вождем, — тогда с идеей социализма покончено, наступает реанимация черносотенного абсолютистского самодержавия... Да, я бы сидел рядом с Бухариным... Ему вменяют в вину желание убить Ленина, Сталина, Свердлова в восемнадцатом году, а мое имя не упоминается, будто меня и не было в истории русской революции... Куда уж нам: Троцкий с Каменевым — жиды, я — паршивый лях, Петерс и Берзинь — латышские увальни, Артузов и Платтен — швейцарские ублюдки, Раковский — цыган, молдаванин юркий. Поздравляю, Коба, идея шовинизма пышно и ядовито прорастает — с твоей подачи — в сознании тех, кого мы хотели привести в царство интернационального братства... Не рано ли ты запретил печатать в Республике выражение Энгельса: «Россия — тюрьма народов»? Это тебе можно было бы делать лет через десять, когда у людей изменится психология, когда слово «личность» будет приравнено к матерной брани — вот тогда, пожалуй, время, а покато ведь Память о революции не до конца убита, Коба...

БАТНЕР. Под тяжестью улик обвиняемый Бухарин признал ряд преступных фактов и показал: «У нас был непосредственный контакт с левыми эсерами, который базировался на насильственном свержении советской власти во главе с Лениным, Сталиным и Свердловым...»

СВЕРДЛОВ. Я, Свердлов Яков Михайлович, по заданию ЦК и лично Ленина осуществлял постоянный контакт с товарищами левыми эсерами, которые, — вплоть до Брестского мира, — являлись членами советского правительства, занимая должности наркомов юсти­ции и земледелия, а также постоянных заместителей наркома призрения и председателя ВЧК. В парламенте нашей республики, во Всероссийском Центральном Исполнительном Комитете, товарищи левые эсеры имели более ста депутатских мандатов. Естественно, доживи я до сегодняшнего дня, быть бы мне на скамье подсудимых, ибо я неоднократно говорил с Лениным о неукротимой интригабельности Сталина, о его неуемных претензиях и грубости. Я это знал лучше других, потому что с четырнадцатого по пятнадцатый год жил с ним в одной избе в ссылке. Не выдержал, съехал, нельзя терпеть, когда в глаза человека хвалят, величают другом, а только выйдет за порог: «дерьмо собачье, пробы ставить негде»... Единственно, кого Сталин боготворил в ссылке, так это Льва Каменева, называл его «учитель Левчик», по-грузински с ним любил беседовать, пели на два голоса... За это, кстати, Сталина сейчас можно привлечь как пособника шпиона и врага народа, — обеспечено лет двадцать каторги на Колыме... Ну а мне с Горьким — смертная казнь... Еще бы, прямая связь с французским генштабом: мой брат Зиновий был усыновлен Горьким, стал Пешковым, что дало ему, еврею, возможность посещать гимназию, — у нас главное вовремя отречься: от веры ли, национальности, друга, жены, сына. Зиновий отрекся, уехал и стал начальником разведки Французской армии, а потом шефом генерального штаба... Я бы на этом процессе был ключевой фигурой... Интересно, как бы пытали меня, председателя ВЦИКа? Хм, так же, как председателя Совнаркома Рыкова и председателей Коминтерна Зиновьева и Бухарина, — способов в арсенале вождей нашего гестапо партайгеноссен Ягоды и Ежова немало, поднаторели... А бедного Николая Крыленко, первого главкома Красной Гвардии, били галошей по лбу... Смеялись и били — с оттягом, пока не терял сознание... Но сломать не смогли, на себя он ничего не показал, забили насмерть, прыгали каблуками по старческим ребрам... Интересно, закрался ли в его затуманенный болью ум вопрос: «Надо ли было мне вести красногвардейцев на разгром Керенского, на захват царской ставки?» А Володю Антонова-Овсеенко палачи истязали так, что он лишился слуха и зрения... Инвалид на процессе не нужен... А ведь он штурмом взял Зимний... Немецкий шпион... Конечно, как же иначе, Октябрь был на руку немцам и руководили им гестаповские наймиты, тогда как великий вождь мирового пролетариата гениальный Сталин в ночь восстания отсиживался на квартире Аллилуева, хотя по решению ЦК все наши должны находиться в Смольном, текст зачитал Каменев, он уже вернулся в ЦК, колебания кончились, включился в борьбу, голосовали все — кроме отсутствовавшего Сталина. Тот ждал исхода сражения, чтобы в случае нашего провала отойти в сторону: «ничего не знал, ничего не ведал»... За то, что об этом в сороковых, накануне очередной годовщины Октября, напишут Аллилуевы, — не знавшие, понятно, о каменевской резолюции ЦК, — их всех раскидают по тюрьмам... Более всего Сталин боится друзей и родных, — открывался перед ними, улики, непростительно... Я не знаю, о чем сталинцы допрашивали моего сына, когда он сидел в их подвалах, но, полагаю, хотели получить что-то против меня, — на всякий случай, для куражу... Память мою они сейчас не потревожат, я им нужен в числе святых, но кто знает, что случится в будущем, — особенно если Сталин сговорится с Гитлером? Одним Литвиновым и женой Молотова не отделаешься, придется, глядишь, валить мой памятник и возвращаться к прежним названиям: «Театральная площадь» вместо «Свердловской», «Екатеринославль», где жиды держали в тюрьме русского государя и немецкую государыню, а декреты подписывал я, Свердлов, по-настоящему Аптекман... А почему нет? Наполеон начал с консула революции, а кончил императором контрреволюции... Наполеон был ребенком в сравнении с Кобой, — добрым, нежным, отзывчивым... Он, Сталин, дал приказ расстрелять мою сестру, которая стала женой Ягоды... Ах, девочка, девочка, как я просил тебя, как советовал: «Подумай, маленькая, у Ягоды слишком тяжелые глаза и огромные ступни, которых он стыдится... » А что Сталин сделал с моим племяшкой? За что он расстрелял мальчика? За что его пытали взрослые мужчины, глумились над ним, а потом приходили в свои дома и играли со своими детьми — до той поры, пока и их не брали и не расстреливали, а их детей сажали за решетку и превращали в забитых зверенышей... Ненависть рождает ненависть, страна бурлит от ненависти, в республике нет места добру, какая же это республика: «Смерть Бухарину! Казним Рыкова! Втопчем в грязь Крестинского! Превратим в пыль наймитов!»... Массовое выхаркивание слюнявой, слепой, невежественной, беспамятной ярости, ни грана надежды на объективность — смерть, казнь, беспощадность... Этот психоз ненависти приведет к тому, что следующее поколение забудет про улыбку, женщины станут бояться рожать, мужчины вырастут трусливыми предателями, готовыми оклеветать отца, только б самому выжить... Знаете, что прежде всего отличало Ленина? Смех. Он хохотал, как ребенок... Он не обращал внимания на то, что о нем подумают окружающие, он не строил образ великого, степенного вождя, он был самим собою... После того как в него стреляла мерзавка Каплан, мы — Бухарин, Каменев и я — остались на ночь у него на квартире, открыв дверь в спаленку, чтобы слушать его дыхание... Бухарин плакал, когда Ильич тяжело закашливался... Он плакал, как дитя — слезы его были так же безутешны и быстры, каплями дождя катились по впалым щекам...

Ильич потом потешался: «вы мои няни»... Кстати, именно тогда Ленин сказал о Бухарине: «Откуда столько рыцарской силы в этом маленьком человечке с огромным сердцем?» Я знаю, иные профессора языкознания сейчас говорят про нас, как про злых демонов, разрушивших традиционный уклад России... Уклад рабства? Бесправия? Нищеты? Что ж, восстанавливайте! Наша революция была бескровной, мы начали, оттого что изнемогли от запретов на работу, мысль, от болтовни и прожектерства, мы жаждали действия! Мы поначалу не хотели национализировать фабрики и мастерские, где работало не более двадцати человек, мы не хотели закрывать оппозиционные газеты, мы не собирались национализировать все банки скопом... Но если генерал Каледин провозгласил поход на Питер, чтобы вздернуть большевистских жидо-масонов на фонарных столбах, Пуришкевич с юнкерами готовил заговор! Банки не давали денег, чтобы платить оклады содержания рабочим и чиновникам! Керенский поднимал казаков! Англичане и французы готовили интервенцию! Что нам было делать?! Назовите революцию более бескровную, чем Октябрьская? Ну? Кто?! Если вы вообще против Октября — поднимитесь и скажите открыто, без ужимок! Не надо пудриться фальсифицированной исторической памятью! Мужчинам это не к лицу! Плеханов не боялся выступить против Октября! А мы, несмотря на это, поставили ему памятник! При жизни, кстати! Горький не боялся обвинять нас в узурпаторстве! Что ж вы молчите? Есть мыши и есть люди! Кто вы, собравшиеся в этом зале? Кто?!

БАТНЕР. Следствие считает установленным, что по заданию враж­дебных разведок была составлена заговорщическая группа под названием «правотроцкистский центр», поставившая своей целью шпионаж, диверсии, террор, расчленение СССР, свержение социализма. Все обвиняемые уличаются как свидетелями, так и вещественными доказательствами и полностью признали себя виновными в предъявленных им обвинениях... Настоящее обвинительное заключение составлено в Москве двадцать третьего февраля тридцать восьмого года... Подписано: прокурор Союза ССР Вышинский...

Батнер поднимается, медленно выходит на просцениум.

Среди обвиняемых находится Вениамин Максимов-Диковский... Это родственник моей матери... Я не знаю, когда всю мою семью арестуют, но то, что арестуют — несомненно... До таких уз ежовские янычары докопаются... Они обвинят меня в том, что я подмигивал Максимову или давал ему какие-то условные знаки... Это не важно, что Максимов — полубезумен, расплющен, живой мертвец, его уже заранее приговорили к расстрелу... По ночам я успокаиваю себя: «Но ведь племянницу товари... тьфу... врага народа Троцкого, известную поэтессу Веру Инбер, не тронули? Она по-прежнему печатает свои стихи в газетах, журналах и издательствах... Почему меня, — из-за факта дальнего родства с Максимовым, — должны расстрелять? Я успокаиваю себя, хотя знаю, что дни мои сочтены... Я сладок для нового процесса... После такого люди вообще перестанут говорить друг с другом, только дома, — шепотом о самом необходимом, предварительно включив тарелку репродуктора... Останутся лишь слова вроде «чай, хлеб, есть, срать, молчи, гад, тшшш!» Больше и не надо! Готовьтесь к камерной жизни, дамы и господа! Как только меня возьмут, я вас всех заложу, всех до одного! Впрочем, нет, шестьдесят процентов из тех, кто здесь, в этом зале, будут расстреляны до конца марта сего года! Сначала они расскажут коллективам про скорпиона Бухарина и гиену Рыкова, а потом — в подвал! Под пулю, пулечку, пуленоч-ку... Да здравствует опережающее разрастание раковых клеток тотального неверия! Бал и качество подозрительности! Премии и доски по­чета для доносчиков! Стукни! Вовремя стукни, товарищ! Дай показания! Если ты не один, а тащишь за собою на дно связку множеств, эдакую гирляндочку из пары сотен тысяч троцкистов, сталинистов, бухаринцев, отзовистов, марксистов, — не страшно, поверьте! Кстати, читали у графа Алексея Константиновича Толстого поэму «Сон советника Попова»? Настоятельно рекомендую! Наш аристократ как дважды два доказывает, что добровольное доносительство — наша традиция! Дай бог памяти, сейчас, погодите, прочитаю отрывочек... (Читает.) Кстати, а ведь меня от смерти спас профессор Плетнев Дмитрий Дмитриевич, что называется, вернул с того света! У-у, вражина поганая! Дал бы умереть спокойно, детям бы кремлевку оставили и путевку в санаторий! У нас покойников не судят! Вовремя умирайте, дурни!

УЛЬРИХ. Бухарин, признаете себя виновным?

БУХАРИН. Да.

УЛЬРИХ. Рыков, признаете себя виновным?

РЫКОВ. Признаю.

УЛЬРИХ. Раковский, признаете себя виновным?

РАКОВСКИЙ. Да.

УЛЬРИХ. Плетнев, признаете себя виновным?

ПЛЕТНЕВ. Да.

УЛЬРИХ. Ходжаев Файзула, признаете себя виновным?

ХОДЖАЕВ. Признаю.

УЛЬРИХ. Ягода...

ЯГОДА. Виновен.

УЛЬРИХ. Буланов, признаете себя виновным?

БУЛАНОВ. Да.

УЛЬРИХ. Бессонов...

БЕССОНОВ. Виноват.

УЛЬРИХ. Крестинский, признаете себя виновным?

КРЕСТИНСКИЙ. Был, есть и буду большевиком-ленинцем. Виновным себя не признаю.

УЛЬРИХ, враз постарев, ссутулившись, выходит на просцениум.

УЛЬРИХ. Все! Это конец... Такого прокола Сталин нам не простит. Значит, сегодня же процесс прекратят, а когда он возобновится, я буду сидеть рядом с Крестинским.

На просцениум выходит В Ы Ш И Н С К И Й.

ВЫШИНСКИЙ. Я хотел покончить с собой в октябре семнадцатого, когда ленинцы узурпировали власть в несчастной России. Я сунул холодный ствол маузера в рот, закрыл глаза, вознес молитву Всевышнему Господу нашему и Судии, но палец отказался подчиниться моей воле. Что же мне делать сейчас? Я не выдержу пыток, я не Крыленко или Антонов-Овсеенко с Постышевым, — они русские мужики, ленинские фанатики, лишены понимания ужаса боли... Я испытал высокое облегчение, когда Ягода официально завербовал меня в тридцать первом году и впервые запросил компрометацию на тогдашнего прокурора Крыленко... Я ощутил счастье полета, высокую уверенность горного орла, его общность с устремленностью воздушной стихии... А что мне делать сейчас?! Случился чудовищный брак в работе! А бракодел — вредитель. Я — вредитель! Я обвиняю себя, Андрея Вышинского, в том, что я являюсь гнусным вредителем, мое признание тому порука, а вещественное доказательство — вот оно, на скамье подсудимых, Крестинский, посмевший обмануть всех нас, кто потратил на работу с ним целый год! Вдумайтесь только, товарищи, мы работали с ним в камере целый год! Страна решала гигантские задачи социалистического строительства! Ширилось движение ударников! Перевы­полнялось создание сети качественно новых заполярных концентрационных лагерей смерти, чего еще не смогла добиться ни одна цивилизация в истории человечества! Сеял разумное, доброе и вечное новый Ломоносов России — Трофим Лысенко! Советские люди разоблачили таких мерзавцев, как Туполев, Сергей Королев, академик Вавилов, писаки Мандельштам и Павел Васильев, мерзкий соглядатай Ленина академик Горбунов, его постоянный управитель делами... Только-толь­ко народ начал обретать счастье и уверенность в завтрашнем дне, как — на тебе! Вредительство в зале суда! Я обвиняю Вышинского в том, что он вошел в заговор с троцкистско-кагановичев... тьфу, бухаринским бандитом Стали... тьфу, Крестинским и требую для него смертной казни! Расстреляйте меня, товарищи! Расстреляйте, пожалуйста! Я не могу пустить себе пули в лоб, а пыток я не снесу! Помогите мне! Ведь я служил вам верой и правдой, угадывал ваше желание убрать с земли всех тех, кто хоть когда-то решался спорить с Иосифом Виссарионовичем — во имя вашего же блага... Ну, пожалуйста, помогите мне, товарищи зрители! Вы же все квалифицированные автоматы-расстрельщики! Неужели вам так трудно избавить меня от тех мучений, которые начнутся, как только Ульрих объявит перерыв и пойдет в сортир — стреляться?

На просцениум выходит С Т А Л И Н. Раскуривает трубку.

СТАЛИН. Спасибо, дорогой товарищ Крестинский... Теперь вы до конца доказали всем нам, в Политбюро, что являетесь настоящим ленинцем, стойким большевиком, истинным революционером... Ваш отказ признать себя виновным в шпионаже доказывает то, во-первых, что наш суд — самый демократический, справедливый и самый беспристрастный в мире. Во-вторых, отказ признать себя виновным в том, что вы являетесь троцкистско-бухаринской гееной, выбивает козырь из рук буржуев, которые болтают, что наши процессы — состряпанные, нечестные процессы. Разве на состряпанных процессах кто-нибудь решится отрицать свою вину? За время революционной работы меня, — в отличие от Каменева, Троцкого, Фрунзе, Бухарина, Раковского, Дзержинского, Свердлова, Томского, Рыкова, Розенгольца, Смирнова, — ни разу не судили... Меня высылали административно, с правом нанимать себе дом и выписывать одежду и обувь из столиц, но памяти и фантазии мне не занимать: на фальсифицированных процессах обвиняемые признавали все. Так о какой же фальсификации болтает товарищ Троцкий и его присные? Вот она — зримая свобода социализма: человек, обвиняемый в шпионаже и терроре, гордо бросает суду: «Ни в чем не виноват!» И, наконец, в-третьих, ваш, товарищ Крестинский, отказ признать свою вину доказывает Политбюро, что Ежов — не такой уж крупный чекист, как о том начали писать в газетах, если не он, а Сталин придумал ваш пассаж, вызвавший сенсацию, если не он, а Сталин придумал, как спасти мундир доверчивых дурачков из НКВД, которые столько напортачили во всех предыдущих процессах, что над ними хохочут европейские правоведы... Вот, товарищ Крестинский, таковы вкратце результаты той операции, которую вы разыграли. Все дальнейшее зависит от вас: пойдете ли вы на расстрел с гордо поднятой головой, с сознанием выполненного долга перед лицом нашей большевистской партии, или вас грубо поволокут на казнь, как Зиновьева, — в случае, если вы отступите от разработанного мною сценария, поддадитесь давлению ежовских садистов, согласитесь признать свою вину после перерыва, который сейчас объявят, и, таким образом, сыграете на руку Троцкому: мол, ему вкололи препарат, и он предал себя! Держитесь, товарищ Крестинский! Я прошу вас, как моего коллегу по секретариату ЦК, — держитесь!

После музыкальной паузы, — звучали революционные песни большевиков, меньшевиков и эсеров, — начинается работа врага Ленина и друга Сталина, палача Вышинского...

УЛЬРИХ. Начинаем допрос подсудимых. Бессонов, подтверждаете свои показания на предварительном следствии?

БЕССОНОВ. Да.

УЛЬРИХ. У обвинения есть вопросы к Бессонову?

ВЫШИНСКИЙ. Разрешите?

УЛЬРИХ. Пожалуйста.

ВЫШИНСКИЙ. Когда вы встали на путь троцкистской деятельности?

БЕССОНОВ. В тридцать первом году я работал в берлинском торгпредстве СССР... На этой почве я связался с Пятаковым, который поручил мне организовать связь с Троцким.

На просцениум выходит П Я Т А К О В.

ПЯТАКОВ. Я, Пятаков, бывший заместитель наркома тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе. Из-за дружбы со мною был убит Сталиным Серго. Его убили через несколько дней после того, как меня расстреляли в подвале тюрьмы. Сначала мне выстрелили в голову, а потом, несмотря на то что мои мозги разбрызгались по стене, был произведен контрольный выстрел в сердце. Я был убит, семья уничтожена, несмотря на честное слово Сталина, что их не тронут, если я признаюсь и помогу партии похоронить троцкизм. В обвинительном заключении, зачитанном год назад в этом же зале Вышинским, было сказано, да и напечатано в книге, — черным по белому, — что «по указанию Троцкого в тридцать третьем году был организован центр в составе Пятакова, Радека, Сокольникова и Серебрякова...» Неужели страна лишилась памяти?! На кого рассчитывает Сталин? Ведь показания Бессонова передают по всесоюзному радио! А он говорит, что я его привлек в тридцать первом! Нельзя же так презирать народ! Нельзя рассматривать наших людей как сообщество недоумков! Кстати, с Бессоновым я вообще старался ни о чем не говорить, потому что он был никаким не дипломатом, но агентом Ягоды в Берлине, который вел наблюдение за советскими гражданами... Рекрутировали его в агентуру из эсеров... К нам, большевикам, он примкнул лишь в конце восемнадцатого, поэтому работал на Ягоду не за страх, а за совесть, — доносил, как пел... Мои друзья, дзержинцы, ветераны ЧК, относились к нему с презрением, называли «подметкой»... Их, ветеранов, не судили даже: расстреливали из пулеметов, сотнями, а то и тысячами... Я, когда мы — после месяцев ужаса — начали писать сценарий процесса, поначалу поверил Сталину, — «троцкизм поднял голову в Испании, теряем позиции в мире», — но когда от меня стали требовать имена друзей и товарищей по подполью революции, гражданской войне, социалистическому строительству, подсовывая мне самых талантливых и работящих, я понял, что в стране случился контрреволюционный переворот. И тогда стал закладывать свои фугаски в ягодо-ежовское следствие... Почитайте стенограмму моего процесса! Внимательно почитайте... Я, например, чистосердечно показал, что встречался с Львом Седовым, сыном Троцкого, в Берлине, в кафе «Ампоо», около зоосада... А нет такого кафе! Нет и не было! Есть — «Ам Зоо»! Что, считаете такого рода защиту слишком туманной? Ничего! Дети умней отцов! Внуки мудрее — в четыре порядка! Разберутся! Впрочем, те, кто аплодировал нашей казни, будут делать все, чтобы продолжать клеймить нас... А ведь аплодировали десятки миллионов — каково им будет признаться в том, что они — молчаливые соучастники инквизиции, контрреволюционного переворота? Они будут во всем оправдывать Сталина — чтобы оправдать себя! Они станут говорить, что нельзя зачеркивать все, что сделано, что нужен жестокий порядок, святые идеалы... Почему же все молчали, когда Сталин — на ваших глазах — расстреливал нашу революцию?

ЛЕНИН. Я, Ленин Владимир Ильич... Разрешите прочитать коротенький отрывок из моего письма к съезду... Я знаю, что за хранение этого документа Сталин сейчас расстреливает любого и каждого, как контрреволюционера, гестаповца, троцкиста... Хм-хм. Итак, о Пятакове... «Из молодых членов ЦК хочу сказать несколько слов о Бухарине и Пятакове. Это, по-моему, самые выдающиеся силы из самых молодых сил... Пятаков — человек несомненно выдающейся воли и выдающихся способностей, но слишком увлекающийся администраторством и администраторской стороной дела, чтобы на него можно было положиться в серьезном политическом вопросе. Конечно, и то и другое замечание делается мною лишь для настоящего времени в предположении, что эти выдающиеся и преданные работники не найдут случая пополнить свои знания и изменить свои односторонности... » О Бухарине я скажу позже, когда Вышинский — мой несостоявшийся палач — начнет пытать любимца партии, нашего Николая Ивановича... Прилюдно... У вас на глазах... При вашем попустительстве... Кстати, через три дня после того, как были написаны эти строки о Пятакове, я добавил следующие: «...те нападки, которые сейчас слышатся на председателя Госплана Кржижановского и его заместителя Пятакова и которые направляются обоюдно так, что мы слышим обвинения в чрезмерной мягкости, несамостоятельности, в бесхарактерности, а, с другой стороны, слышим обвинения в чрезмерной аляповатости, фельдфебельстве, недостаточно солидной научной подготовке, — я думаю, что эти нападки выражают две стороны вопроса, преувеличивая их до крайности, и что нам нужно на самом деле умелое соединение в Госплане двух типов характера, на которых образцом одного может быть Пятаков, а другого — Кржижановский». Кстати, сколько вам было лет, когда я писал это, товарищ Пятаков?

ПЯТАКОВ. Тридцать два. Я мучительно жалею, что меня минула чаша брата моего, Леонида... Более того, я завидую ему...

ЛЕНИН. Брат расстрелянного Сталиным товарища Пятакова, Леонид, был на два года старше его... Тоже профессиональный революционер, кристальный большевик... Остался в Киеве на нелегальной работе, был схвачен белыми в январе восемнадцатого, — всего через два месяца после победы Октября... Сейчас много говорят о наших жестокостях... Хм-хм... А знаете, как белые пытали товарища Пятакова? Нет, не Юрия — в сталинских застенках, — а Леонида? Ему вырезали кожу со спины — длинными полосами... Руки и ноги несчастного были связаны, он мог только кричать, но он молчал... Потом ему выкалывали глаза, — сначала левый, потом — правый... А потом — у живого еще — начали высверливать сердце... Вот так... Юрию тогда было двадцать восемь лет, он возглавлял временное правительство Украины...

Вообще же, к революции примкнул мальчиком, в девятьсот четвертом... Был под судом царя, неоднократно бежал из ссылок... Именно он был первым председателем Киевского ревкома — после февраля; руководил нашей революцией на Украине, — вечная ему за это память... Первый председатель, то есть комиссар, советского Госбанка... С девятнадцатого года — член реввоенсоветов наших армий на самых трудных участках... Герой победы над Врангелем... Подчинялся мне и председателю Реввоенсовета республики товарищу Троцкому... Работал заместителем Феликса Дзержинского, — в Высшем совете народного хозяйства... Начиная с десятого съезда — по моему предложению — избирался в члены ЦК... В двадцать пятом, когда поддержал Каменева, его критику Сталина, предложение убрать его с поста Генсека, был смещен... Каково пришлось мне?

ВЫШИНСКИЙ. Бессонов, что вам говорил Пятаков относительно правых? Кого называл?

БЕССОНОВ. Пятаков говорил, что предпринимаются шаги для установления организационного контакта с правыми...

ВЫШИНСКИЙ. С кем именно?

БЕССОНОВ. С Бухариным, Рыковым и Томским.

ВЫШИНСКИЙ. Обвиняемый Бухарин, можете подтвердить показания Бессонова?

БУХАРИН. Я подробно показал на предварительном следствии, что попытки контакта правых с зиновьевцами, а потом и с троцкистами были и раньше...

На просцениум выходит Р А Д Е К.

РАДЕК. Я, Радек Карл Бернгардович, враг народа, в прошлом член ЦК, начал революционную деятельность под руководством Розы Люксембург и Дзержинского в Польше. Оттуда отправился в Швейцарию, работал с Ильичем во время Циммервальдской и Кинтальской конференций. После Октября приехал в Питер, был направлен ЦК в наркоминдел, затем отправился в Германию, на помощь Люксембург и Либкнехту, принял участие в проведении первого съезда компартии Германии, был за это арестован и брошен в тюрьму. Затем вернулся в Москву, стал секретарем Коминтерна, вплоть до смерти Ильича был членом большевистского ЦК... До ареста и осуждения трудился в «Известиях» под руководством Бухарина... Фраза Николая Ивановича «попытка контакта правых с зиновьевцами и троцкистами была и раньше» есть его крик о помощи, ибо когда и если издадут документы ЦК, станет ясно, что по поручению Политбюро не Бухарин, а именно Сталин блокировался с Зиновьевым и Каменевым против Троцкого, потом предлагал Троцкому союз против Каменева и Зиновьева, а затем сблоковался с Бухариным — именно тогда его назвали «правым», так что Бухарин здесь говорит не о себе, о Сталине. Троцкий активно не жаловал Бухарина, прежде всего нападал на него, Бухарина, а не на Сталина. Видимо, вновь настала пора учить наш народ умению читать между строк... Со свободой слова было покончено в тридцатом году — раз и навсегда... Немало этому помог и я — начал славить Сталина, полагая, что надо продержаться до семнадцатого съезда — там мы его забаллотируем. Со Сталиным нельзя играть в дипломатию — только в маузер... слюнявый интеллигент, поделом мне... Вглядитесь в каждое наше слово, во фразу, старайтесь понять нашу интонацию, — только тогда вам откроется тот ужас, который поглотил нас... Кстати, меня убили только в сорок первом, — размозжили голову об стенку... Это было в Орловском каторжном изоляторе... После начала войны... Перед смертью я с ужасом подумал: «А ведь наш параноик действительно верит в то, что Гитлер позволит работать на него еврею Радеку... Несчастный народ, попавший в руки ненормального человека»... До того как меня убили, я писал, — по заданию Сталина, — ряд брошюр, изданных под чужими именами... А ну попробуйте, найдите-ка меня в библиотеках! Теперь ведь у вас перестали сажать за то, что человек проявляет заинтересованность к старым книгам...

ВЫШИНСКИЙ. Бессонов, продолжайте объяснения...

БЕССОНОВ. Пятаков поставил передо мною задачу: организовать постоянную связь с Троцким. После нескольких разговоров с ним (это было в начале мая тридцать первого года) и по его совету, я с рекомендательной запиской разыскал сына Троцкого — Седова и через него передал первое письмо Пятакова к Троцкому.

ВЫШИНСКИЙ. При каких обстоятельствах вы вручили это письмо?

БЕССОНОВ. Седов тогда стоял в центре внимания германской, я бы сказал, бульварной прессы, ибо перед этим с его сестрой, с дочерью Троцкого, произошло одно происшествие, в результате которого много писали о самом Троцком, его детях...

СЕДОВ. Я, Лев Седов, сын Троцкого... С моей сестрой случилось не «происшествие»... Агенты Ягоды попросту повесили ее, стараясь имитировать самоубийство. Меня агенты Ежова убьют позже — отравят в парижской клинике «Мон моранси». Потом убьют отца, — проломят голову альпенштоком... Мой друг детства Яша Джугашвили, когда мама укладывала нас спать на одном диване в кремлевской квартире, шептал: «Лева, ты не знаешь, какое это чудовище — мой отец! Он сумасшедший, Левка! Оставьте меня у себя! Попроси маму, Левушка, я боюсь, он бьет меня, он псих, псих, псих... »

БЕХТЕРЕВ. Я доктор Бехтерев, психиатр... Меня отравили на другой день после того, как я, осмотрев Сталина в его кремлевском кабинете, неосторожно сказал моим ассистентам, ждавшим меня в приемной у Поскребышева: «Тяжелая паранойя». С тех пор Сталина наблюдали все врачи, кроме психиатра и невропатолога.

ВЫШИНСКИЙ. Продолжайте, Бессонов...

БЕССОНОВ. В конце мая тридцать первого года с рекомендательным письмом Пятакова я разыскал Седова и имел с ним короткий разговор. Затем я передал ему письмо Пятакова. И первые деньги, которые Пятаков передал для Троцкого.

ВЫШИНСКИЙ. Какие деньги?

БЕССОНОВ. Он дал мне две тысячи марок для Седова с целью организации переотправки писем...

ШАХТ. Я, Ялмар Шахт, президент банка, финансовый бог Гитлера, судимый в Нюрнберге и оправданный, посаженный затем аденауэровскими лизоблюдами, свидетельствую: в тридцать первом году, в период инфляции и падения курса марки, две тысячи могло хватить на приобретение четверти спички. Не коробка, а именно спички! В Германии тогда получали миллиардные зарплаты, поскольку обед стоил сто миллионов...

ПЯТАКОВ. Я, Пятаков Юрий Леонидович, расстрелянный год назад, возмущен ходом ведения этого процесса! То, во имя чего я положил свою жизнь, согласившись оклеветать себя в спектакле под названием «Процесс-37» — во время разгрома троцкизма, — на грани провала! Даже Ялмар Шахт хватает обвиняемого Бессонова за руку! Он врет, как мелюзга! Товарищ Вышинский, неужели вы забыли, что я показывал год назад в этом зале?! Вспомните, как я говорил — по сценарию, утвержденному Иосифом Виссарионовичем, что мой первый контакт с Седовым организовал Иван Никитович Смирнов в середине лета тридцать первого года! Летом, а не в мае! Да, верно, после моего расстрела Троцкий доказал, что Седова не было летом в Берлине, и вы поэтому заставляете Бессонова рассказывать о майской встрече! Но ведь любопытные поднимут наш процесс! А там Шестов показывает, что Седов вообще передавал для меня не письма, а бо­тинки — в ресторане «Балтимор». Поставил на стол два ботинка, в подошвах которых были письма Троцкого... Помните, как я просил вас, товарищ Вышинский: «Уберите этот эпизод у Шестова! Смешно! Какой конспиратор ставит на стол в ресторане ботинки с секретными письмами Троцкого?!» А знаете, что он мне ответил, товарищ Ульрих? Не знаете? Правда, не знаете? Он засмеялся: «На дураков рассчитано, дураки и не это проглотят!» Но ведь у дураков рождаются дети! И совершенно не обязательно, что дети дураков будут дураками! Разве можно так пошло пакостить делу борьбы с троцкизмом, товарищи?!

ВЫШИНСКИЙ. Продолжайте, Бессонов...

БЕССОНОВ. Когда Крестинский поздним летом тридцать третьего года приехал лечиться в Германию, он имел со мной разговор... Первый разговор касался условий свидания Троцкого с Крестинским...

ВЫШИНСКИЙ Кто желал этого свидания? Троцкий или Крестинский?

БЕССОНОВ. Крестинский.

ВЫШИНСКИЙ. Крестинский, вы с Бессоновым виделись?

КРЕСТИНСКИЙ. Да.

ВЫШИНСКИЙ. Разговаривали?

КРЕСТИНСКИЙ. Да.

ВЫШИНСКИЙ. О чем? О погоде?

Гомерический хохот всего зала, овации. Вышинский галантно кланяется, протирая очки.

КРЕСТИНСКИЙ. Он был поверенным в делах в Германии... Информировал меня о положении в стране, о настроениях в фашистской партии, которая в то время была у власти...

ВЫШИНСКИЙ. А о троцкистских делах?

КРЕСТИНСКИЙ. Я троцкистом не был.

ВЫШИНСКИЙ. Значит, Бессонов говорит неправду, а вы — правду? Вы всегда говорите правду?

КРЕСТИНСКИЙ. Нет.

ВЫШИНСКИЙ. Следовательно, Бессонов говорит неправду?

КРЕСТИНСКИЙ. Да.

ВЫШИНСКИЙ. Но вы тоже не всегда говорите правду. Верно?

КРЕСТИНСКИЙ. Не всегда говорил правду... во время следствия...

ВЫШИНСКИЙ. А в другое время говорите правду?

КРЕСТИНСКИЙ. Да.

ВЫШИНСКИЙ. Почему же такое неуважение к следствию? Говорите неправду следствию... Объясните... Хм... Ответов не слышу. Вопросов не имею...

Крестинский выходит на просцениум, обходя Вышинского, дружески кладет ему руку на плечо, тот также дружески улыбается, провожая его взглядом.

КРЕСТИНСКИЙ. Товарищи, герой революционных боев подсудимый Раковский старше меня по возрасту, но по времени пребывания в рядах ленинской гвардии — я здесь ветеран, вступил в российскую социал-демократию в девятьсот первом году, начал мальчишкой, кончал секретарем ЦК... Подполье, аресты, допросы царской охранки приучили меня к точности поступков и конкретике всеотрицающих фраз... После ареста меня спросили, хочу ли я быть расстрелянным без суда, — показаний против меня хватает, — желаю ли я воочию видеть смерть семьи, родных, друзей, или же предпочитаю помочь партии в борьбе против троцкизма... Я выбрал последнее, решив, что по прошествии многих месяцев, когда расположу к себе ежовских следователей, того же Вышинского, — как всякий меньшевик, он обожает рисовку, позу, многоречие, словесный понос, — я передам письмо Ежову: «Лично для тов. Сталина И.В.». И в этом письме предложу игру в отказ от признаний: «Как заместитель наркома иностранных дел, я читал все отклики на два первых процесса, Иосиф Виссарионович... Поверьте, мы подставляемся! Ягода сослужил нам, ленинцам, борцам против троцкизма, злую шутку, когда обвиняемые, все как один, обливали себя дерьмом — это противоестественно... Это Византия, инквизиция, аутодафе... Если я откажусь на первом заседании от показаний, Троцкий начнет кричать о победе справедливости, о том, что «Крестинский нашел в себе мужество плюнуть в лицо палачам!» А потом, после допросов Бессонова, которому можно верить, как себе, — ведь он получит орден за свою роль, как мне говорили, — после обличений Раковского — он известен всему миру как борец, хоть и троцкист, — я раскаюсь и возьму на себя всё... Поверьте, Иосиф Виссарионович, опыт дипломатической работы говорит мне: именно это будет истинной победой!» Вот каков был мой замысел, когда я подписывал идиотские показания, сочиненные безграмотными следователями... Прочитав письмо, ко мне пришел Ежов. Он был в ярости: «Ты мне эти штучки брось, Николай Николаевич! Мы ж с тобой выучили весь текст! Нет времени заставлять Бессонова и Раковского переучивать свои показания! Да и Бухарин может взбрыкнуть!» — «Допрашивай Бухарина после моего сознания, — бросил я мой главный козырь. — Но если мое письмо Кобе не передашь — пеняй на себя». И я выиграл, получив — единственным изо всех обвиняемых — право отказаться от показаний, данных палачам под пыткой. Я — первый и единственный, кто породил сомнение в процессе... А дальше — это будет через пять минут — Бессонов произнесет строки, которые ему вписали под мою диктовку: «Я, как со­ветник полпредства в Берлине, должен был по заданию Крестинского не допустить нормализации отношений между Советским Союзом и Германией на обычном дипломатическом уровне... » Понимаете? Нет? Но ведь речь шла об отношениях с Гитлером! Сталин требовал налаживать отношения с чудовищем, это антигуманно... А еще через два дня я признаюсь в том, что Бессонов организовал мне встречу с Троцким в Мерано... Но ведь это итальянский курорт! Троцкий был бы немедленно схвачен в фашистской Италии, как «враг нации»... Об этом сейчас молчат, но после того как фашизм и национальный социализм рухнут, раздавив под своими обломками немцев и итальянцев, всплывут архивы, потомки увидят мое алиби и назовут Сталина так, как его и надлежит называть: «враг народа, изменник ленинизма, губитель партии большевиков»... Не сердитесь за то, что я обманул вас. Я это сделал во имя ваших детей. Простите меня, товарищи... В конечном случае это ложь во спасение...

ВЫШИНСКИЙ. Подсудимый Гринько, расскажите суду о своей преступной деятельности...

ГРИНЬКО. Чтобы ясен был путь моих преступлений и измен, вы должны помнить, что я вступил в компартию в составе боротьбистов — украинской националистической организации...

ЦЕТКИН. Я, Клара Цеткин, председатель Германской компартии и президент рейхстага, должна заявить следующее: орган заграничного бюро украинской социал-демократии «Боротьба» начал выходить в Женеве, в пятнадцатом году, и сразу же занял интернационалистскую политику... В декабре шестнадцатого года большинство боротьбистов влились в ленинскую партию, среди них и товарищ Гринько — настоящий, убежденный большевик, гордость Украины.

ГРИНЬКО. В тридцать третьем году я, будучи членом ЦК и народным комиссаром финансов, связался с фашистами. Подробные показания я дам в закрытом заседании...

На просцениум выходят н е с к о л ь к о ч е л о в е к — мужчин и женщин, в полосатых бушлатах узников гитлеровских концлагерей, с красными звездами на спине и груди.

ПЕРВЫЙ. Я, член Центрального Комитета Коммунистической партии Германии Фриц Зейферт, свидетельствую: после побега из концлагеря Зитинген в тридцать пятом году я перешел чехословацкую границу и оттуда добрался до Москвы. Работал в Коминтерне. В тридцать шестом году был арестован, подвергнут пыткам, ибо отказался «сотрудничать со следствием». Что такое «сотрудничество»? Это когда тебе говорят, что ты должен признаться в шпионстве и дать показания, что по заданию гестапо следил за Пятаковым, когда тот был в Берлине в тридцать первом году и самолично видел, как он встречался с сыном Троцкого — Львом Седовым. Я объяснил следователю, что в тридцать первом году еще не было гестапо. Он сказал мне, что я клевещу на честных людей, утверждавших этот факт, и показал мне три протокола допроса. Он не убедил меня, отправил в карцер, а после этого другой следователь предложил признаться в том же, но — по отношению к Крестинскому, уже в тридцать третьем году. Я ответил, что и на это не могу пойти — при всем моем желании помочь следствию — сидел в гитлеровском концлагере. Что было потом, я не хочу вспоминать. Через год мне дали двадцать пять лет каторжных лагерей и десять лет поражения в правах... Смешно, как можно «поражать» в правах, если я не являюсь гражданином Советского Союза? В сороковом году, в сентябре, всех нас, германских коммунистов, вывезли из концлагерей и привезли в Бутырки. Нас переодели в костюмы, дали сорочки, полуботинки и галстуки, посадили на «доп» — дополнительное питание... Я спросил одного из работников НКВД, что все это значит? Он ответил: «Вас отсюда отвезут на закрытое судебное заседание» в другой город... На закрытом заседании вы скажете всю правду о том, как над вами издевались садисты врагов народа Ягоды и Ежова... И — отпустят». Я заплакал от ощущения победившей правды. Заплакал — впервые в жизни... Нас действительно погрузили в Столыпинку и через день выгрузили... Это был Брест. Нас повели вдоль железнодорожной колеи — «на закрытое заседание, где надо сказать всю правду». Возле полосатого столба стоял наряд гестапо. Штурмбаннфюрер приветствовал начальника нашего конвоя возгласом «хайль Гитлер» — «да здравствует Гитлер». Начальник конвоя — мне показалось — хотел крикнуть в ответ «да здравствует Сталин». Но он не крикнул, он молча поклонился гестаповцу, обменялся с ним рукопожатием и передал нас, как стадо, нашим врагам... Все мы были отправлены в концлагерь Маутхаузен; гестаповцы смеялись над нами, отправляя в болота: «А, наши дорогие агенты! Товарищ Сталин сказал, что вы сами попросились на родину. Работайте, дорогие друзья, во благо Рейха, пока не сдохнете. Жизни вам отпущено по семь месяцев каждому, потом — в печку, так что наслаждайтесь пока и благодарите за вашу счастливую жизнь фюрера богоизбранной нации немцев, единственной правопреемнице Рима, нации, не разжиженной чужой кровью, расе традиций, почвы и корней!» Вот так, товарищи зрители... Среди вас нет госпожи Нины Андреевой, которая так печалится о забвении всего хорошего, что было во время великого Сталина? А то — пусть поднимается... Подискутируем... У нас в Германии — после нашей гибели и краха нацизма, —до сих пор живут и бывшие члены партии, и молодые парни в черных рубашечках, которые обожают Гитлера: «при нем был порядок!» У вас их называют «неонацистами», очень хулят... Но они лишены возможности захватить власть, потому как все немцы помнят, что пришло следом за крахом Гитлера, утверждавшего, что мы — бо­гоизбранный народ традиций, корней и почвы... Сильная демократия сможет сдержать неонацизм... А у вас? Сможете сдержать «неосталинистов»? Или страх как хочется бить поясные поклоны новому царю-батюшке? Чтоб Слово было законом? Чтоб не думать, а слепо исполнять приказы нового фюрера... вождя? Кстати, нас в Москве, немецких коммунистов, до начала сталинского контрреволюционного термидора было полторы тысячи человек. Тысяча товарищей была расстреляна и замучена в сталинских застенках... А нас, четыреста семьдесят один человек, передали в гестапо, чтобы Гитлер добил тех, кого не добил Сталин... Давайте, защитники Сталина! Поднимайтесь на сцену! Отстаивайте свою точку зрения! Защищайте вашего кумира! — товарищ Фриц задирает бушлат, все его тело в шрамах. — Это, кстати, со мною сделали ваши люди! Под портретом господина с трубкой! Неужели у вас перевелись защитники Сталина?

Из зала выходит Ж Е Н Щ И Н А.

ЖЕНЩИНА. Я защитница не Сталина, а Памяти. Истории нашей, дорогой товарищ Фриц! Я сострадаю вашему горю, поверьте! Но ведь Сталин не знал обо всем этом! Его обманывали враги! Это был заговор Кагановича, Шварцмана, Бермана и прочих масонов!

ГЕСТАПОВЕЦ (охранявший немецких коммунистов). А почему вы упустили таких мерзавцев, как Эренбург и Юрий Левитан? Они тоже жидомасоны, разве нет?!

ФРИЦ ЗАЙФЕРТ (в зал). Товарищи, будьте бдительны! Если вы не скажете этой вашей «Памяти» с нинами андреевыми — «но пасаран», «фашизм не пройдет», — вас ждет такая беда, какую страшно представить! Вы станете ужасом мира, и конец ваш будет таким, как это описано в «Апокалипсисе»... Да, я стал верующим, когда Сталин передал меня Гитлеру. Я верю в Бога, потому что лишь он — луч надежды на справедливость...

ВЫШИНСКИЙ. Подсудимый Рыков, вам не приходилось говорить с Гринько о Крестинском?

РЫКОВ. Нет. Мне с Гринько не было надобности говорить, я и так знал, что Крестинский троцкист. И Крестинский знал, что я... что я... Я... член нелегальной организации...

На просцениуме К Р У П С К А Я.

КРУПСКАЯ. Я, Крупская Надежда Константиновна, свидетельствую, что товарищи Рыков и Крестинский состояли в одной нелегальной организации большевиков, готовя свержение царизма... Внимательно следите за каждым словом обвиняемых ленинцев, товарищи! Вдумывайтесь в смысл каждой фразы! Например, товарищ Радек на предыдущем процессе смог обмануть палачей. В своем последнем слове он сказал: «Я должен признать вину, исходя из оценки той общей пользы, которую эта правда должна принести... » Поняли Радека, товарищи? Мы — конспираторы, легко понимаем друг друга, и вам надо понимать... Слушайте дальше последнее слово Радека! «Этот процесс имеет громадное значение... Он показал, что троцкистская организация стала агентурой тех сил, которые готовят войну. Какие для этого факта есть доказательства? Показания двух людей — мои, который получал письма от Троцкого (к сожалению, я их сжег), и

Пятакова. Показания других обвиняемых покоятся на наших показаниях... Поняли? Все обвиняемые признавались в том, что им написали, никаких улик и фактов, одни "показания". А разве это доказательство — показание?! Слушайте, что Радек говорил дальше... «Если вы имеете дело с уголовниками, шпиками, то на чем вы можете базировать уверенность, что мы сказали правду?» А Вышинский назвал Радека и Юру Пятакова уголовниками и шпиками... Доказательств у Вышинского не было, только самооговор Пятакова и Радека... Неужели вам не понятно это, товарищи?! А добил сталинцев Радек следующим образом: «Нет нужды убеждать вас в том, что мы присвоили себе государственную измену...» Понимаете? «Присвоили»?! Это кто ж измену присваивает?! И — дальше: «Надо убедить в этом распыленные троцкистские элементы в стране, троцкистские элементы во Франции и Испании»... Вот чего требовал Сталин и ради этого дал Раде-ку сказать так, как только тот и умел говорить... Сталин привык к тому, что Радек сорил анекдотами... Он не понял своим прямолинейным умом схоласта, что Радек обвинил его в фальсификации и подлоге, иначе Сталин бы не напечатал стенограмму процесса... А меня Сталин посадил под домашний арест, а потом погубил... Меня, жену Ленина...

ВЫШИНСКИЙ. Продолжайте, Гринько...

ГРИНЬКО. После февральско-мартовского пленума ЦК в рядах заговорщиков была поднята компания против наркома внутренних дел Ежова, в котором концентрировалась собранность и целеустремленность партии... Кампания шла по двум направлениям: дискредитировать Ежова и его работу внутри партии, оклеветать его... Ставился вопрос о необходимости убрать Ежова, как человека наиболее опасного для заговорщиков...

ВЫШИНСКИЙ. Что значит — убрать?

ГРИНЬКО. Убить... Якир и Гамарник поручили троцкисту Озерянскому подготовку теракта против Ежова.

ВЫШИНСКИЙ. Озерянский работал у вас?

ГРИНЬКО. Да, начальник Управления сберкасс...

На просцениуме И В А Н О В.

ИВАНОВ. Я, Алексей Федорович Иванов, тысяча девятьсот шестьдесят второго года рождения, коммунист, заочник филфака, москвич, от имени совета трудового коллектива завода имени Ленина вношу предложение о присвоении товарищу Озерянскому звания Героя Советского Союза — посмертно... Кто «за»? Воздержались? Восемь. Против? Нина Андреева, Егор Лейвачев, Анатолий Эйванов... Кто еще?

На просцениуме О З Е Р Я Н С К И Й.

ОЗЕРЯНСКИЙ. Товарищи, я, Озерянский Ефим Абрамович, из рабочих, сидел в тюрьме вместе с Дзержинским, в партию большевиков вошел вместе с анархистом Железняком по рекомендации Феликса Эдмундовича, должен просить вас переголосовать предложение товарища Иванова... Я не получал задания убить Ежова... Я никогда не был ни в какой оппозиции, колебался вместе с линией, я отказался выйти на процесс, чтобы рассказать, как готовил убийство советского Гиммлера, и за это был расстрелян вместе с женой и двумя сыновьями.

ВЫШИНСКИЙ. Продолжайте, Гринько...

ГРИНЬКО. О подрывной работе в Наркомфине... Рыковым была дана бухаринская формула: ударить по советскому правительству советским рублем. Вредительская работа должна быть развернута по тем мероприятиям, которые связаны с широкими интересами трудящихся: налоговое дело, сберкассы, — они были сокращены до минимума, главное — создать очереди, вызвать неудовольствие... Большая подрывная работа была проведена в области бюджета... Право-троцкистским блоком была разработана программа в области подрыва капитального строительства... Я участвовал также в подрывной работе в области сельского хозяйства... Рыков ставил вопрос так: надо, чтобы колхозник меньше получал на трудодень...

На просцениум выходит М О Л О Т О В.

МОЛОТОВ. Я, Молотов Вячеслав Михайлович, Председатель Совета Народных Комиссаров и член Политбюро... Слушая показания Гринько, я осознал весь ужас своей позиции в тридцать шестом году, когда воздержался против суда над Каменевым и Зиновьевым! Как-никак, работал под их руководством целых семь лет, вместе боролись против оппозиции, вместе с ними защищал Сталина от наскоков Троцкого, Раковского, Радека, Крупской... За это товарищ Сталин примерно наказал меня: Каменев признался, что хотел убить вождя, Кагановича, Орджоникидзе, Ежова и Ворошилова, а меня словно бы не существовало... Товарищ Сталин никогда не обижает грубым словом — он все ставит на свои места намеком... Я проголосовал за убийство Каменева, и мои враги были посрамлены — на следующем процессе Пятаков показал, что хотел убить меня, Молотова... Последние три года Совнарком бьется над капитальным строительством, мы дали права судам сажать рабочих за брак, за опоздание на десять минут. Но дело не идет! Орджоникидзе кричал мне: «Вы ничего не добьетесь, потому что арестованы все командиры производства». Но в свете показаний Гринько оказалось, что прав Ежов, а не Орджоникидзе... Да, я приказал, чтобы была сокращена сеть сберкасс, но кто знал, что выстроятся очереди, в которых зреет недовольство? Я же в городе не бываю, в Кремле живу! Почему Гринько не пришел ко мне с этим вопросом? Почему не спорил? Почему не протестовал? Боялся? Кто честен — не боится! Этому учит нас Иосиф Виссарионович! Разве вы боитесь выступать против того, с чем не согласны?! Пожалуйста, выходите сюда и выражайте свое несогласие с товарищем Вышинским! Боитесь? Но — чего же?! Чего?!

ВЫШИНСКИЙ. Подсудимый Гринько, вам известно о вредительской работе «правотроцкистского блока» в области снабжения населения предметами первой необходимости — хлебом и так далее?

ГРИНЬКО. В области товарооборота вредители осуществляли подрывную работу, создавали товарный голод, товарные затруднения в стране... Это относится как к продовольственным продуктам, так и к товарам первой необходимости...

На просцениум выходит М Е Х Л И С.

МЕХЛИС. Я, Мехлис Лев Захарович, член ЦК, главный редактор «Правды», был помощником товарища Сталина, начиная с двадцатого года... Показания бухаринского чудовища Гринько сделали до конца очевидными для советского народа, отчего в стране нет масла и колбасы, трудно с хлебом, невозможно купить мыла, калош и керосина .. Это работа смрадного троцкистско-бухаринского болота... «Работа—болото», неплохая рифма, надо подарить кому-нибудь из истинно пролетарских поэтов... Гитлеровцы винят в отсутствии достаточного количества маргарина и в карточной системе евреев и большевистских масонов, царь все валил на социалистов, жидов и студентов, а мы, наконец, сказали всю правду: в наших недостатках виноваты троцкисто-бухаринцы! Что ж, писатели ждут социального заказа, они его получат сейчас же! Не свора бюрократов, не дураки, заменившие расстрелянных ленинцев, не правительство виновато в том, что на всех улицах стоят очереди, а тайные заговорщики, враги великого Сталина! Здесь писатели есть? Идите ко мне — хорошо уплачу за работу, вознесу до небес, объявлю гением! Чего медлите? Смотрите, позову других — те рысцой прискачут... В Германии ввели «гитлеровские премии», очень престижно. Мы скоро введем свои, сталинские, все двери откроют художнику... Ну, бегом.

УЛЬРИХ. Подсудимый Чернов, свои показания на предварительном следствии подтверждаете?

ЧЕРНОВ. Целиком и полностью... Проучившись два года в духовной семинарии, я примкнул к меньшевикам, каковым и оставался до двадцатого, когда вступил в большевистскую партию, и честно выполнял свой долг до двадцать седьмого года, но старое меньшевистское нутро во мне, бесспорно, сохранилось... С Рыковым я встретился осенью двадцать восьмого года. Вы, Чернов, сказал он, являетесь народным комиссаром торговли Украины, ваша задача добиться озлобления середняка путем распространения на середняцкие массы тех репрессивных мер, которые партия распространяла на кулака... Углубляйте перегибы, озлобляйте середняка, учтите чувство украинского населения и везде объясняйте, что эти перегибы являются след­ствием московской политики...

ВЫШИНСКИЙ. Обвиняемый Рыков, в этой части показания Чернова соответствуют действительности?

РЫКОВ. Я с Черновым виделся, собирался сделать сторонником и нашел в его лице готового сторонника...

На просцениуме С Т А Л И Н.

СТАЛИН. Я, Сталин Иосиф Виссарионович... Что они все там, с ума посходили?! Почему Рыков подтверждает ту ахинею, которую несет этот расстрига Чернов? В двадцать восьмом году правого уклона — как оформившейся группы — не было! Где Ежов? Немедленно исправьте этот провал! Хотите, чтобы Запад снова уличил нас в фальсификации?! Хотите снова бросить на меня тень?

На просцениум выходит Е Ж О В.

ЕЖОВ. Я, Ежов Николай Иванович, нарком внутренних дел... Срочно выведите из зала суда Рыкова, я должен с ним поговорить...

Два конвоира приводят к нему РЫКОВА.

ЕЖОВ. Товарищ Рыков, вы заметили, какую ахинею несет Чернов?

РЫКОВ. Не я писал ему показания.

ЕЖОВ. Со следователем мы разберемся, но необходимо как-то исправить положение... Чаю? Угощайтесь, бутерброд с икоркой... Вот, кстати, газеты... Изголодались, наверное, без прессы... Положение в Испании тревожное, фашисты наступают по всему фронту... Троцки­сты, их армия ПОУМ, бежит, оголяя фланги республиканцев... И вот, нате пожалуйста, такой подарок троцкистам с придурком Черновым...

РЫКОВ. Статистов вы подбирали, не я.

ЕЖОВ. Товарищ Рыков, да что же мы с вами препираемся, право! В конце концов, оба большевики, хоть вы ветеран, а я из молодых, но ведь за суд над Каменевым, — сразу после фашистского выступления Франко в Испании, — вы тоже проголосовали! Тогда вы понимали, как нам важно изолировать мировой троцкизм — особенно в свете прямого выступления фашистов в Испании и борьбы троцкистов против агрессии Гитлера. А сейчас?

РЫКОВ. Тогда Сталин дал слово, что Каменев не будет убит... А его расстреляли...

ЕЖОВ. Каменев имел возможность отрицать свою вину! Кто ему мешал? Кто мешает это делать Крестинскому? Пожалуйста, если хотите ударить партию ножом в сердце — отрицайте и вы! Проведем закрытый процесс — и точка! «Слушайте голос Рыкова, народ его голос выковал!» Слова Маяковского, а вы?! Даже о жизни членов вашей семьи не желаете подумать! Тоже мне отец! Возвращайтесь и примите решение! Сделайте что-нибудь! Это — ультиматум!

Рыков возвращается на скамью подсудимых.

ВЫШИНСКИЙ. Рыков, вы в то время какую занимали должность?

РЫКОВ. Председатель Совета Народных комиссаров СССР и РСФСР... Чернов очень ускоряет события... Вопрос о захвате власти, который я ставил, относился не к двадцать восьмому, а к тридцатому году...

ВЫШИНСКИЙ. Чернов, продолжайте...

ЧЕРНОВ. Мы включили в свою программу запутать семенное дело и тем снизить урожайность... В части животноводства были поставлены задачи: вырезать племенных производителей, добиваться падежа скота, не давать развиваться кормовой базе... Следующий раз я встретился с Рыковым осенью тридцать второго, когда колхозное движение окрепло, кулачество было разгромлено, и деревня уже стала реально ощущать результат индустриализации страны...

На просцениум выходят д е т и, ж е н щ и н ы с г р у д н ы м и м л а д е н ц а м и, с т а р и к и; каждый представляется:

— Я, Маша Прокопчук, меня съели во время голода тридцать первого...

— Я, Клавдия Васильевна Птицына, умерла с тремя детьми во время голода тридцать второго года.

— Я, Сергеев Янко Куприянович, был расстрелян во время голода тридцать второго года, когда сказал, что враги разрушили нашу деревенскую жизнь...

— Я, Левашов Егор, пяти лет от роду, умер рядом с мертвой мамкой, вся наша деревня вымерла от голодухи, и было это в декабре тридцать второго...

Следует музыкальная пауза, в которой звучат песни ударников, воспевающих успехи страны.

УЛЬРИХ. Подсудимый Иванов, подтверждаете свои показания?

ИВАНОВ. Целиком и полностью.

ВЫШИНСКИЙ. Когда вы вступили в контрреволюционную орга­низацию?

ИВАНОВ. Мое первое грехопадение началось в одиннадцатом году, когда я стал агентом охранки...

ВЫШИНСКИЙ. С кем были персонально связаны?

ИВАНОВ. С ротмистром Маматказиным...

На просцениуме — ЕЖОВ.

ЕЖОВ. Я, нарком Ежов... Фамилию Маматказин придумал товарищ Сталин... Есть такое матерное выражение «мамадзагли»... Так он модифицировал его на русский манер... Мы, русские, доверчивый народ... Если поверили, что Бухарин с Каменевым — гестаповские шпионы, — почему не поверить в «Маматказина»? Почему не пошутить? Почему не дать посмеяться тем же обвиняемым? В конце концов, у товарищей обвиняемых трудная работа. Много труднее, чем у актеров. У тех есть суфлер, подскажет, а этим ошибиться нельзя, подведут партию...

ВЫШИНСКИЙ. Продолжайте.

ИВАНОВ. Интересен был разговор с Бухариным в двадцать шестом году. Он прямо говорил, что нужно готовиться к борьбе в открытом бою против партии. Имейте в виду, говорил он, мы даем своими выступлениями программу для консолидации всех недовольных элементов в стране...

БУХАРИН выходит на просцениум.

БУХАРИН. Именно я, Бухарин, будучи в двадцать шестом году членом Политбюро, Председателем Коминтерна и главным редакто­ром «Правды», вел идейную борьбу с оппозицией товарищей Троцкого, Зиновьева и Каменева. Именно в двадцать шестом году, — в этом может убедиться каждый, кто поднимет стенограмму съезда, — Сталин, обращаясь к лидерам оппозиции, заявил: «Требуете крови Бухарина? Нет, мы не дадим вам крови Бухарина, истинного любимца партии, гордости большевиков-ленинцев...» Это было двенадцать лет назад — всего лишь... Я вижу в этом зале людей моего возраста... Вы помните, товарищи? Вы читали газеты той поры? Древние говорили: «Если бог хочет наказать человека, он лишает его разума»... Верно, хотя можно конкретизировать: лишает памяти... И пусть не аплодируют моим словам штурмовики вашей нынешней «Памяти»! Они как раз беспамятны по своей сути, ибо малограмотны... Царские охранники, допрашивая меня, требовали, чтобы я признался: «Буха­рин — это псевдоним, вы еврей, родившийся в Бухаре, назовите свое настоящее имя... »

Инквизиция в Испании во всем винила евреев и арабов, сожгла на кострах сотни тысяч несчастных, а чем все кончилось? Тем, что Испания стала окраиной Европы... Кайзер боролся с социалистами и евреями, видя в них все беды, и чем все кончилось? Свергли! То же случилось и с династией Романовых... А Гитлер: «Во всем виноваты большевики, масоны и евреи»... Чем он кончил? Я не хочу продолжать, хотя мог бы... Мог бы, увы... Если Бог хочет покарать нацию, он лишает ее памяти!

ВЫШИНСКИЙ. Продолжайте, Иванов.

ИВАНОВ. Мы на протяжении тридцать шестого года виделись с Бухариным... В частности, в ноябре или декабре тридцать шестого года я перед Бухариным ставил вопрос, что организация разваливается, сами массы разоблачают наших участников, не стали ли мы банкротами?

ВЫШИНСКИЙ. Вы это говорили Бухарину?

ИВАНОВ. Да. Я никогда не видел Бухарина таким яростным и злобным, как тогда... Он поставил вопрос таким образом, что нужно пойти на уничтожение тех, кто решится раскаяться... В тридцать седьмом году у нас тоже был разговор... короткий...

ВЫШИНСКИЙ. Короткий?

ИВАНОВ. Короткий... Была очень большая настороженность... Бухарин меня информировал, что принимаются меры, чтобы обязательно побудить в тридцать седьмом к выступлению фашистской страны...

ВЫШИНСКИЙ выходит на просцениум.

ВЫШИНСКИЙ. Ничего не понимаю! Неужели Ежов нарочно торпедирует процесс такими идиотскими показаниями?! Всем известно, что с осени тридцать шестого года Бухарин жил у себя на даче, на Сходне, под домашним арестом... Надо срочно уничтожить всех, кто жил тогда на Сходне: они же могут обмениваться мнениями, они ж знали, что опальный вождь был в полнейшей изоляции... В конце концов, Сходня — не Москва, пара тысяч жителей — ерунда, капля в море... Но предлагать это надо не Ежову.

ЖДАНОВ. Я, Андрей Жданов... Почему вас беспокоит этот вопрос, товарищ Вышинский? По всей стране идут митинги с требованием казнить фашистского изувера и шпиона Бухарина, советские люди требуют кары этому Смердякову от социал-демократии... Пускали к Бухарину или не пускали, — кого это волнует? Поверженный враг обречен на забвение. Через десять лет фамилия Бухарин станет никому не известной... И потом — зачем вы пришли с этим ко мне, а не к товарищу Ежову? Его люди отвечали за следствие, я секретарь ЦК, а не следователь, не мой вопрос, товарищ Вышинский... Вы — обвинитель, вам и карты в руки. Если Иванов лжет, дезавуируйте его...

ВЫШИНСКИЙ (обращается к суду). Разрешите огласить показания Бухарина. Показания от двадцать пятого декабря тридцать седьмого года... «Вновь я установил связь с Ивановым во время десятого съезда партии, беседовал с ним в кулуарах... В двадцать шестом — двадцать седьмом годах, когда мы готовились к открытым боям против партии, я рекомендовал Иванову не принимать открытых наскоков... » Подтверждаете, Бухарин?

БУХАРИН. Речь идет не о боях, а о выступлениях.

ВЫШИНСКИЙ. Вы говорили об открытых боях?

На просцениуме — ЕЖОВ.

ЕЖОВ. Товарищ Бухарин, а ведь Юра, Юрашка, Юрчик, сынок твой, крошка еще... А как на тебя похож? Вылитый папка... И шустрый такой же, и глазенки острые... Так все и сечет, так все наскрозь и видит... Не забывай о масеньком, Николай Иванович... Мы ведь договорились с тобой... Как большевики договорились, как братья по партии... Ты уж давай не подведи...

ВЫШИНСКИЙ (повторяет). Вы говорили об открытых боях?

БУХАРИН. Это я не отрицаю.

ВЫШИНСКИЙ. Потом Иванов поехал вторым секретарем крайкома на Северный Кавказ и вы дали ему поручение заниматься организацией нелегальной группой правых. Верно?

БУХАРИН. Правильно.

ВЫШИНСКИЙ. Именно нелегальной?

БУХАРИН. Нелегальной. (Выходит из-за скамьи подсудимых на просцениум.) Товарищи, в перерыве между заседаниями суда зайдите в библиотеки и прочитайте стенограммы партийных съездов той поры. Только психически больной человек или тиран, презирающий наш народ, как скопище недоумков, может вписывать в мои ответы признания о создании «нелегальных групп правых»! Тогда правых вообще не было в природе! Как, впрочем, и позже... Что ж, я даже рад тому, что должен подтверждать домогательства Вышинского и показания провокатора Иванова: это тоже форма защиты... Не вы, так ваши дети убедятся в том, что на ваших глазах насиловали правду истории... А вы — молчали... более того, вы славили насильника... Как же вам не стыдно, а?

ВЫШИНСКИЙ. Раковский, вы признаете себя виновным?

РАКОВСКИЙ. Признаю.

На просцениуме — У Л Ь Я Н О В А.

УЛЬЯНОВА. Я, Ульянова Мария Ильинична. Должна засвиде­тельствовать, что Ильич всегда относился с глубочайшим уважением к товарищу Раковскому... Еще бы... Он вступил в социал-демократическое движение еще в восемьдесят девятом году, дружил с Розой Люксембург, Плехановым, Каутским, Бебелем, прошел тюрьмы, много тюрем... В январе восемнадцатого был руководителем Украинской ЧК... Потом председателем Совнаркома Украины. Избирался в ЦК, начиная с девятнадцатого года... Милый, интеллигентнейший, добрейший молдаванин... Трагедия в том, что он, — как и Бухарин, Каменев, Рыков, Пятаков, Косиор, Смилга, Дзержинский, Фрунзе, Окуджава, Бубнов, Мдивани, Серго, — был личностью... Он не считал для себя возможным соглашаться с чем-то только потому, что другие соглашаются... Он открыто выражал свои сомнения, считая, что перед союзом единомышленников надлежит говорить правду, никакой дипломатии, тайн, никакой слепоты и рёва «ура»... Ильич, который сам был Личностью, принимал это, более того, поощрял... У вас сейчас говорят: «культ личности»... Это рискованное словосочетание, товарищи. Истинная Личность никогда не позволит создать из себя культ. История свидетельствует, что культы создают несостоявшиеся, претенциозные, бескультурные люди... Знаете, как плакала товарищ Крупская, когда Сталин протащил решение построить Мавзолей? Ведь это же глумление над Лениным! Ильич не терпел византийских фокусов, рабского преклонения перед должностью, саном... Личность и есть Личность... Право, понятие культа к личности не приложимо — только к идолу...

ВЫШИНСКИЙ. Как вы ответите на мой вопрос — был ли Крестинский троцкистом?

РАКОВСКИЙ. Крестинский был троцкистом и с троцкизмом никогда не порывал...

ВЫШИНСКИЙ (обращается к Крестинскому). Если верно то, что говорил Раковский, то будете ли вы обманывать суд и отрицать правильность данных вами показаний в тюрь... на предварительном следствии?

КРЕСТИНСКИЙ. Свои показания на предварительном следствии полностью подтверждаю...

ВЫШИНСКИЙ. Что означает в таком случае ваше вчерашнее отрицание?

КРЕСТИНСКИЙ. Под влиянием минутного острого чувства ложного стыда, вызванного обстановкой скамьи подсудимых и тяжелыми впечатлениями от оглашения обвинительного акта, усугубленным моим болезненным состоянием, я не в состоянии был сказать правду, что виновен. Вместо того, чтобы сказать — да, виновен, я почти машинально ответил — «не виновен».

На просцениум выходит СТАЛИН, медленно раскуривает трубку.

СТАЛИН. Я, Сталин... Спасибо, Христиан Георгиевич, спасибо, товарищ Раковский, дорогой мой болгарский друг, боевой соратник по Реввоенсовету Юга, вместе громили беляков, как давно это было, вечность прошла, минута, миг... Господи, как же я благодарен Тебе за милосердие Твое и доброту к рабу Твоему... Пусть самый строгий судия прочитает все, написанное мною: ни одного слова хулы против тебя не сорвалось с кончика пера моего... Пусть твой самый строгий судия прочитает, что готовили мне для брошюр и речей Мехлис и Поскребышев, Толстуха и Баканов, сколько раз норовили они задеть имя Твое, но я ни разу не позволил им замарать осиянный Лик Твой... Только Твоя благодать открыла мне путь к победе... Это сейчас счи­тают, что в двадцать седьмом году, когда Бухарчик, атеист и философ, провел исключение из партии Зиновьева и Каменева, а Рыков подписал санкцию на ссылку Троцкого, Раковского, Радека, Смилги, Смирнова, Муранова, Бакаева, я достиг высшей власти... Так считают подготовишки от политики. Господи! Так считают неучи, не сознающие высшую тайну борьбы за лидерство... Никогда я не был так близок к краху, как в двадцать седьмом году, несмотря на то что убрал Фрунзе, заменив его Ворошиловым, и похоронил Дзержинско­го, поставив на его место Ягоду... Менжинский не в счет, он разведкой занимался, меня это не волновало, меня интересовали настроения и слова внутри страны... А настроения были в пользу Бухарина! А слова были о несправедливости по отношению к ссыльному Троцкому, герою Октября, вождю Красной Армии... А слухи были о том, что рабочие ропщут из-за роста цен... А мнения партийцев были таковы, что я отступаю перед кулаком... И все, как один, талдычили: «вождь партии Бухарин, вождь кремлевского правительства — Рыков». А я? Кем был я? Троцкого и Зиновьева было не так трудно уж свалить — стоило только бесстрашно напомнить новым наборам партийцев, что все лидеры левой оппозиции — евреи... А вот как быть с Бухариным и Рыковым? Мужик их поддерживает, интеллигенция — боготворит, партийцы — верят... Как мне было поступать тогда? Я был растерян и одинок, и прозрение пришло из памяти моей, из того, чему учил в семинарии отец Исидор: «Оберни врагов твоих на борьбу против тех, кого они считают друзьями твоими, дай им справить пир на телах тех, кто поверг их в прах...» Спасибо Генриху, чудо, что за человек Ягода, он смог мысль мою воплотить в дело, донес до ссыльных изменников идеи постоянной революции, во имя которой они готовы отдать жизни свои и благополучие семей своих, что, мол, Сталин остался один на один с кулацким уклоном в партии, что дни его сочтены, и тогда наступит бухаринская реставрация капитализма, конец штурму и натиску революционных бурь, крах мечты на победу пролетариата в мировом масштабе... Умница Ягода работал тонко и мудро, агентура подталкивала руку бессребреных адептов мировой бури: «Я порвал с троцкизмом, прошу вернуть в партию, чтобы вместе со всеми строить социализм...» Но не я возвращал их в Москву, а именно Бухарин, — добрая душа, — на погибель свою... А когда ссыльные большевики снова сели в московские кабинеты, когда получили право на голос, а он у них зычный, красивый, не то что у меня — вот тогда они и повели атаку, вот тогда я, незримо опираясь на их идейность, и свалил Бухарина с Рыковым... Спасибо за это тебе, товарищ Раковский, без твоей помощи я бы не свалил нашего любимого Бухарчика, спасибо тебе, товарищ Крестинский, и вам, расстрелянным уже друзьям моим Левушке Каменеву и Юре Пятакову, низкое вам спасибо за то, что вы, нехристи, выполнили высшую волю. Никого я не боюсь, кроме как Тебя, Господи... Был бы я неправ — покарал бы Ты меня, никакая охрана б не спасла, но ведь жив я, и народ славит меня, и мир внемлет словам моим, разве б Ты допустил это, будь я неправ? Погоди, пройдут годы, и я докажу всю дурь ленинистов, которые запали на примат Слова, и откровение мое будет называться «Марксизм и вопросы языкознания», и труд этот — во славу Твою, Господи, — станут зубрить глупые атеисты, как новый катехизис революции, хоть смысл в нем другой, противоположный... Я чист перед Тобою, Господи! Я покарал тех, кто посмел возомнить себя птицей, хотя все мы черви навозные, мразь перед Тобою... Прости же меня, Господи, за прегрешенья мои, если и были они, Ты ведь знаешь, как сир и туп народ, доставшийся мне в царство, как предавал он идолов своих и владык земных, как труслив он и неумел в труде, так дай же мне каленым железом начертать в душах их: «Повинуйся и — да не позволю вам исчезнуть с лица Земли!» Кто, как не я, знаю народ свой? Кто, как не я, прожил жизнь среди них?! Я их «винтиками» называю, — ржою, железками, — а они кланяются мне в пояс! Я говорю им, что любой другой народ прогнал бы таких, как я, а они многия лета поют мне с амвонов! Как же мне можно с ними иначе, кроме как каленой строгостью и безотчетным повиновением?! Не потому я жесток к ним, что не люблю, а оттого, что знаю душу их, не способную к тому, чтобы стать в рост и крикнуть: «Явись мне, Господи, и дай сил на борьбу!» Побоятся! Поползут в храмы — молить, чтобы священники замолвили за них слово перед Всевышним! У самих от страха гортани пересохнут... Как же я могу бросить этот несчастный народ в рабском горе его и юдоли?!

На просцениуме — ЕЖОВ.

ЕЖОВ. Так, порядок! Все идет по плану! Признание Крестинского немедленно закрепляем репликами подсудимых! Быстро, товарищи враги народа! Сейчас важен темп, искренность, чувство, логика, раскаянье! Приготовились к съемкам! Камера, мотор! Начали!

ВЫШИНСКИЙ. Продолжайте!

БУХАРИН. По мысли Томского, составной частью нашего переворота было чудовищное преступление — арест Семнадцатого партийного съезда! Пятаков против этой идеи высказался не по принципиальным соображениям, а по соображениям тактического характера: это вызвало бы исключительное возмущение среди масс...

На просцениуме Б Е Л А К У Н.

БЕЛА КУН. Я, Бела Кун, один из создателей венгерской комму­нистической партии, умер во время пыток в сталинских подвалах... От меня требовали признания в том, что я шпионил для Германии по приказу моего друга Бухарина... Я не пошел на сговор с гестаповцами Ежова. За это мне выжгли папиросой глаза... Я восхищаюсь

Бухариным! Я кляну себя за то, что не вышел с ним вместе на это единоборство... Только кретины не поняли слова Бухарина: ведь только Сталин арестовал девяносто процентов участников Семнадцатого съезда! Но никакого возмущения среди масс не было! Наоборот, всенародное ликование! Галилей отрекся, но его фразу «а все-таки она вертится!» и поныне знает весь мир... С контрреволюцией надо бороться до конца, надо разрешать себе верить в чудо, которое случится в самый последний миг... Я решил погибнуть в застенке, отказался от затаенной борьбы с нашими нацистами в зале суда — и сделал ошибку... Хоть один из вас, зрителей, должен выжить, хотя вы все заложники лучшего друга советского народа, все до одного... Выживший — расскажет хотя бы трем людям про то, как боролся Бухарин, что знают трое — знает мир...

ВЫШИНСКИЙ. Бухарин, с Караханом вы говорили?

БУХАРИН. Он сообщил, что немцы требовали от нас военного союза с гитлеровской Германией.

ПРУХНЯК. Я, Прухняк, генеральный секретарь польской ком­мунистической партии. После того как Сталин подписал договор с Гитлером, нас, польских коммунистов, объявили врагами народа и английскими шпионами. Нас пытали, требуя признания, что мы хотели сорвать договор между Союзом и гитлеровским Рейхом — по заданию англичан и масонских кругов Франции... Нас расстреляли, а партию распустили... Анализируя показание Бухарина о том, что гитлеровцы хотели военного союза с ним и его друзьями, я не перестаю удивляться: за что же его судят, если Сталин подписал именно такой союз?

ВЫШИНСКИЙ. Подсудимый Плетнев, вы участвовали в убийстве Горького?

ПЛЕТНЕВ. Да.

ВЫШИНСКИЙ. Левин?

ЛЕВИН. Скажу обо всем. Мы договорились с Крючковым, секретарем Горького, о мероприятиях, вредных Алексею Максимовичу. Я ему говорил, что Горький любит прогулки. Я сказал, что надо практиковать прогулки. Горький очень любил труд, любил рубить сучья деревьев... Все это было разрешено — во вред его здоровью...

На просцениуме — КРУПСКАЯ.

КРУПСКАЯ. Я, Надежда Крупская, жена Ильича... Какое глумление над здравым смыслом! Какое презрение к народу... Когда и кому мешали прогулки и легкий физический труд?! Или — это тоже форма защиты несчастного доктора Левина? Защита самооговором... Такого еще не было в истории цивилизации...

ВЫШИНСКИЙ Левин, уточните дозировку средств.

ЛЕВИН. Он получал до сорока шприцев камфоры в день.

ВЫШИНСКИЙ. Плюс?

ЛЕВИН. Две инъекции дигалена.

ВЫШИНСКИЙ. Плюс?

ЛЕВИН. Плюс две инъекции стрихнина...

ВЫШИНСКИЙ. Итого, сорок восемь инъекций в день...

На просцениум выходит доктор В И Н О Г Р А Д О В.

ВИНОГРАДОВ. Я, доктор Виноградов, лечащий врач Горького, меня запугали до смерти в камере пыток, требуя признания в убийстве Максимыча... Свидетельствую: Горький получал три шприца в день, порою четыре... Даже один укол стрихнина — смертелен. У Сталина есть фельдшер, массирует ему простату, наверное, Адольф Виссарионович написал показания Левина со слов своего коновала... Мне теперь совершенно понятно: Левин так защищается перед потомками... Самооговор... А вы, в зале, даже не смеетесь бреду...

УЛЬРИХ. Подсудимый Буланов, подтверждаете ваши показания?

БУЛАНОВ. Да. За годы работы в качестве личного секретаря Ягоды и секретаря Наркомата внутренних дел я привык смотреть на все его глазами... О заговоре я впервые узнал в тридцать четвертом году: насильственный приход к власти путем переворота...

На просцениум выходит Т У Х А Ч Е В С К И Й.

ТУХАЧЕВСКИЙ. Я, маршал Тухачевский, расстрелян летом прошлого года... Как военный, не чуравшийся истории, хочу спросить: если среди заговорщиков был шеф разведки, контрразведки Союза, а также службы охраны Политбюро Ягода, если товарищ Енукидзе, секретарь ЦИКа, расстрелянный Сталиным три месяца назад, отвечал за безопасность Кремля — еще с восемнадцатого года, — я, заместитель министра обороны, мои друзья, командующие военными округами Уборевич, Якир, Корк, Примаков, начальник Политуправления Красной Армии Гамарник, то чего же мы тогда ждали? Чего?! Заговор не может быть длительным — это провал... Мы же не были идиотами, право... Если мы решили бы взять Кремль, мы взяли бы его за два часа... Увы, мы не позволяли себе и думать об этом... Когда Хрущев брал Берию, МВД было в руках этого мерзавца, поэтому дело спасла Красная Армия маршала Жукова... Чего ж было опасаться нам, если и НКВД и армия и безопасность Кремля были в наших руках? Несчастный, доверчивый, беспамятный народ мой... Каждый, кому не лень, может обмануть тебя, надругаться над тобою... Почему? Ну отчего нам выпала такая страшная доля?! (Тухачевский берет свою маленькую скрипку и играет трагическую каприччиозу.)

УЛЬРИХ. Подсудимый Ягода, признаете свои показания, данные на предварительном следствии?

ЯГОДА. Подтверждаю... Уже в тридцать первом году я создал в ОГПУ группу правых, куда входили начальник контрразведки Прокофьев, начальник секретно-политического отдела Молчанов, начальник экономического отдела Миронов, заместитель начальника разведки Шанин и ряд других... В январе тридцать четвертого года готовился государственный переворот с арестом состава Семнадцатого съезда...

На просцениум выходит К О Р О Л Е Н К О.

КОРОЛЕНКО. Я, русский литератор Короленко, Владимир Га­лактионов... Я думал, что не было на Руси процесса постыднее, чем дело Бейлиса... Увы, я ошибался. Такого рода «процесс» до Октября семнадцатого года был попросту невозможен... Хотя кто как не я был противником идиотства романовского самодержавия?! Только что в этом зале говорилось, что делегатов съезда арестовали не заговорщики, а именно господин Сталин! Просто какие-то лебедь, рак и щука...

На просцениум выходит БУХАРИН.

БУХАРИН. Собственно, признание Крестинского стало кульминацией процесса... Тем не менее каждый из нас, — не те провокаторы, которых посадили вместе с нами на скамью подсудимых, а истинные ленинцы, — старался защищаться диким самооговором, признанием заведомой, легко опровергаемой лжи, интонациями даже: если вы послушаете пленки и посмотрите фильм, который тайно снимала сталинская группа, вы убедитесь в правоте моих слов... Я предложил следствию компромисс: взамен на то, что признаю все предъявленные обвинения, в последнем слове все же скажу то, что считаю нужным... Я был вынужден пойти на компромисс не только потому, что речь шла о жизни жены и детей... Близких... Друзей... Учеников... Я пошел на компромисс потому, что Ежов сказал: «Будете молчать — докажем, что именно вы организовали покушение на Ленина! Вы ж с ним спорили! Спорили! Именно вы и Дзержинский были самыми неукротимыми во время Брестского мира! И Дзержинского замажем, если откажетесь признать свою связь с Троцким! И проведем процесс против Ленина, разоблачим его немецкое шпионство — даю слово, сможем провести!» Я знал — теперь смогут... Но вчитайтесь в мое последнее слово! Пожалуйста! Оно же все построено на междустрочье и недоговоре... Вы же слышали, сначала я взял на себя всю ответственность за «правотроцкистский блок»... Но дальше! Дальше! Слушайте: «Я считаю себя ответственным за величайшее и чудовищное преступление перед социалистической родиной и всем международным пролетариатом». Точка. Итак, я виноват? Да. Я позволил Сталину взобраться на верхушку пирамиды и не нашел в себе мужества убить его, когда понял, что он — контрреволюционер, предатель дела и духа Ленина. Я потом был вынужден произнести вписанную мне фразу — я, кстати, торговался с Ежовым за каждое олово, каждую запятую: «Считаю себя ответственным за вредительство», но следом я все же произ­нес: «ХОТЯ Я ЛИЧНО НЕ ПОМНЮ, ЧТОБЫ ДАВАЛ ДИРЕКТИВЫ О ВРЕДИТЕЛЬСТВЕ». Я произнес: «ПРОКУРОР УТВЕРЖДАЕТ, ЧТО Я НАРАВНЕ С РЫКОВЫМ БЫЛ ОРГАНИЗАТОРОМ ШПИОНАЖА, КАКИЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВА? ПОКАЗАНИЯ ШАРАНГОВИЧА, КОТОРОГО Я НЕ СЛЫХАЛ ДО ОБВИНИТЕЛЬНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ... Я КАТЕГОРИЧЕСКИ ОТВЕРГАЮ СВОЮ ПРИЧАСТНОСТЬ К УБИЙСТВУ КИРОВА, МЕНЖИНСКОГО, КУЙБЫШЕВА, ГОРЬКОГО И МАКСИМА ПЕШКОВА». Если я отверг обвинение во вредительстве, шпионаже и терроре, то в чем же я виновен? За что прошу в этом же последнем слове покарать меня? Сам прошу — не Вышинский?! Вдумайтесь в смысл следующих моих слов: «ГОЛАЯ ЛОГИКА БОРЬБЫ СОПРОВОЖДАЛАСЬ ПЕРЕРОЖДЕНИЕМ ИДЕЙ, ПЕРЕРОЖДЕНИЕМ ПСИХОЛОГИИ. ИСТОРИЧЕСКИЕ ПРИМЕРЫ ТАКОГО РОДА ПЕРЕРОЖДЕНИЯ ИЗВЕСТНЫ, СТОИТ ТОЛЬКО НАЗВАТЬ БРИАНА, МУССОЛИНИ...» Муссолини был редактором самого левого социалистического журнала «Аванте». В партию его рекомендовала великая революционерка Анжелика Балабанова... Но Муссолини захотел стать дуче, то есть вождем, и он предал социализм, отшвырнул его ногой, посадил в тюрьмы своих товарищей по партии, объявил их врагами нации и стал фашистом. Похоже, а?! Слушайте дальше: «И У НАС — я имею в виду партию, страну — БЫЛО ПЕРЕРОЖ­ДЕНИЕ, КОТОРОЕ ПРИВЕЛО НАС — страну, партию, Сталина — В ЛАГЕРЬ, ОЧЕНЬ БЛИЗКИЙ ПО СВОИМ УСТАНОВКАМ К СВОЕОБРАЗНОМУ КУЛАЦКОМУ, ПРЕТОРИАНСКОМУ ФАШИЗМУ...» Как «лидер» правых, я употребил слово «кулацкий»! Но ведь смысл фразы сокрыт в ином, в «преторианском фашизме!» Тот, кто знает историю, должен понять, что «преторианцы» — это личная охрана античных тиранов, дорвавшихся до власти путем удушения республики и убийства тех, кто звал граждан к сопротивлению тирании... «Фашизм» — это синоним Сталина и его Ежовых, Молотовых, Кагановичей и Берий... Именно так, фашизм... Вы слышали показания Ягоды, когда он говорил, что я приказал ему протащить в ГПУ моих людей — начальника секретно-политического отдела Молчанова, Миронова, Шанина, Прокофьева... Фашизм — это неуважение к Личности... Только не уважая Личность, можно вписывать Ягоде эдакие откровения! Ведь именно Молчанов заставил Пятакова и Радека назвать меня на процессе тридцать седьмого года «троцкистом и диверсантом»... Геббельс призывал: «Лги, лги, что-нибудь да останется!» Увы, это правда! И если вы, собравшиеся в этом зале, не сможете или не захотите понять то, что я сейчас прокричал, вас всех ждут чудовищные испытания... Чудовищные...

Затемнение, долгая пауза. На просцениум выходят л ю д и, м у ж ч и н ы, ж е н щ и н ы, д е т и.

Каждый называет себя:

— Я, маршал Блюхер, погиб в кабинете Берии...

—Я, Сергей Королев, академик, провел пятнадцать лет в сталинских камерах смертников, лагерях и шарашках...

— Я — вдова Рихарда Зорге, меня отравили в сталинском лагере...

—Я, Юра Каменев, мне пятнадцать лет, меня расстреляли в сталинском подвале...

— Я, академик Сергей Вавилов, меня замучили в сталинском застенке...

—Я, Всеволод Мейерхольд, режиссер, меня забили в сталинских застенках...

— Я, Паоло Яшвили, поэт, меня расстреляли в сталинских застенках...

— Я, академик Туполев, меня истязали в сталинских застенках.

— Я, маршал Рокоссовский, меня истязали в сталинских застенках.

— Я, Осип Мандельштам, меня замучили в сталинских застенках.

—Я, член Политбюро Вознесенский, меня замучили сталинские изуверы.

—Я, секретарь ЦК Кузнецов, меня расстреляли в сталинских застенках...

— Я, артист Михоэлс, меня убили сталинские изуверы.

—Я, секретарь ленинградского обкома Попков, меня расстреляли сталинские палачи...

— Я, маршал Мерецков, прошел истязания в сталинских застенках...

БУХАРИН. Я, Бухарин, который предупреждал вас, утверждаю: во время сталинской тирании в нашей стране от голода, ссылок, пыток и расстрелов погибло более двадцати трех миллионов человек. И пока «Память»... Сталин имеют союзников у нас, — рецидив ужаса вероятен. Вот так. Все, товарищи... Мне пора — иду на расстрел...

На просцениум поднимается ИВАНОВ.

ИВАНОВ. Я, Андрей Иванов, шестьдесят второго года рождения, инженер, коммунист, никто из родных Сталиным репрессирован не был. Сплошь и рядом я сегодня слышу: «При Сталине было лучше, царил порядок, и цены снижали»... Если это так, то предлагаю ежегодно проводить «день памяти Сталина»... Вот, например, рядом со мною в этом зале сидела гражданка, которая все время говорила соседу: «Клевета! Шпиона Бухарина с Розенгольцем и Левиным расстреляли правильно, враги народа! Сталин был истинным вождем».

Часть зала аплодирует, слышны крики — «верно!»

(Обращается в зал.) Согласны повторить это отсюда, гражданка?

На просцениум поднимается Н и н а А Н Д Р Е Е В А.

АНДРЕЕВА. Я, Нина Андреева, химик, повторяю: Сталин был, есть и будет самым великим вождем нашей Родины... Клеветать на него, на нашу историю не позволим никому... Что я, зря под знаменем Сталина жизнь прожила? Хотите сказать, что я дура?! И никогда бы я не призналась в шпионстве, — пусть хоть сто раз арестовывают, — если была честна!

ИВАНОВ. Итак, вы — за «День памяти Сталина»?

АНДРЕЕВА. Да!

Пять человек мгновенно окружают ее, обыскивают, одевают наручники. Срывают с нее одежду, бьют. Андреева кричит, требует предъявить документы. Ей заламывают руки и уводят за кулисы — оттуда раздается нечеловеческий вопль, стон, еще один вопль. Музыкальная пауза, звучит песня «О Сталине мудром».

ИВАНОВ. Введите врага народа Андрееву!

Из-за кулис втаскивают окровавленную, полуживую А Н Д Р Е Е В У.

Ну ты, сука! Сейчас сюда привезут твою мать и у тебя на глазах протрахают раз двадцать... с трипперком. Или сифоном — найдем и таких! Или ты подписываешь то, что мы подготовили, или пенять придется на себя. В «день памяти» мы пытаем, насилуем и расстреливаем без суда... Ну?

АНДРЕЕВА. Что я... должна... показать?

ИВАНОВ. Повторяй за мной: «Сталин — сука, фашистский наймит, блядь! По его, врага народа Сталина заданию, я расстреляла семьсот сорок коммунистов-ленинцев... » Ну!..

АНДРЕЕВА. Сталин — сука... фашист... блядь... По заданию... врага народа Сталина... я расстреляла семьсот сорок... коммунистов-ленинцев...

ИВАНОВ. Молодец! Умница, товарищ Андреева! Правильно понимаешь свой долг перед Родиной. Повторяй дальше: «Я была завербована парагвайской разведкой в баре отеля "Метрополь" в то время, как его реставрировали финны, чтобы выкрасть товарища Кагановича и вновь привести его к власти... »

АНДРЕЕВА. Я была... завербована...

ИВАНОВ (в зал). Ну как? Да здравствует «День памяти Сталина»? Или назовем этот день — «Днем сладостной вседозволенности»? Или попробуем обойтись без повторения ужаса? Будем изучать книги, воспоминания, документы, акты? Будем учиться? Или — безнадежно? Мужик, что бык, втемяшится в башку его какая-нибудь блажь, колом ее оттудова не вышибешь... Или без кнута не выбьем из себя рабство? Тогда, может, плебисцит?

Выходит В Ы Ш И Н С К И Й.

ВЫШИНСКИЙ. Давайте, пташеньки, дискутируйте! Мы умеем ждать и вести досье... Сейчас вы — нас, но придет, придет время, когда мы — вас! Правда, товарищ Андреева?!


Загрузка...