Обычно, возвращаясь в Москву после долгого отсутствия, я ожидал каких-то неожиданных приятных новостей. Как правило, я находил все без перемен. Так случилось и после возвращения с Урала. На сей раз, однако, основания найти что-то новое были. Как-никак недавно умер Сталин и, значит, кончилась целая эпоха в жизни страны. Но все оказалось на своем месте. Портреты Сталина висели там, где и раньше, и народ на улицах спешил куда-то, равнодушный ко всему, кроме своих забот. Похоже, смерть Сталина лишь на короткое мгновение всколыхнула московскую жизнь, и люди уже привыкли к тому, что без Сталина не произошло катастрофы. В то же время, глядя на будничную Москву, я чувствовал, что у меня на самом дне души рождаются смутные предчувствия. Перемены будут, но пока еще время для них не пришло. Страной правят люди сталинской школы, но среди них нет никого, кто мог бы претендовать на роль «вождя». Пройдут годы, и они начнут уходить. Портреты Сталина останутся висеть на старом месте, но для новых поколений они утратят свой символический смысл. И вряд ли появится новый человек, желающий, чтобы его «обессмертили» при жизни. В век торжества науки этого больше не должно случиться. Впрочем, меня все это не касается. Мое дело — ядерная физика, и мне надо узнать поскорее, что нового там.
На другой день я с утра помчался в свою родную лабораторию. В моей комнате я застал молодого парня. Оказалось, что он — новый сотрудник сектоpa Флерова. Парень изучал статью в английском журнале «Нейчур», в которой рассказывалось о том, как в Бирмингаме на ускорителе атомных частиц, циклотроне, удалось до больших скоростей разогнать атомные ядра кислорода. Оно интересно, но какое отношение имеет это к сектору Флерова?
Скоро все прояснилось.
От Флерова я узнал, что мы кончаем заниматься прикладными задачами и попробуем силы в «чистой науке». Курчатов поддерживает такие настроения. Похоже, намечается какой-то поворот в науке. Надо показать, что мы не только атомные бомбы делать умеем. Мы должны начать что-то новое. Не попробовать ли нам синтезировать новый химический элемент. До сих пор новые трансурановые элементы были синтезированы группой американских ученых, и нашим конкурентом будет Нобелевский лауреат Сиборг. Попробуем? Почему нет? Но как это сделать? С чего начать? Для начала хорошо бы, как в Бирмингаме, ускорить атомные ядра кислорода.
Конечно, начиная эту работу, трудно ожидать, что даже в случае успеха открытия приведут к коренному пересмотру наших знаний о строении материи. Но все-таки продвижение в сторону «белого пятна» всегда привлекательно. Есть и еще одно серьезное преимущество у работы по синтезу трансурановых элементов. Кто сейчас не знает, что такое химический элемент? Таких, наверное, уже не найдешь. Поэтому о новом элементе можно рассказать даже в газете, по радио. Про новую частицу тоже можно рассказать, но это труднее. Итак, начнем думать о новой задаче. Вместе со мной ею будут заниматься двое новых сотрудников сектора. Ветераны сектора, как я скоро заметил, в бой не рвались. Видел я также, что в отделе к нашим намерениям синтезировать новые химические элементы присматриваются с холодком.
Втроем мы размышляли, как можно обнаружить рождение нового элемента. У нас не было пучка ускоренных атомных ядер кислорода, но мы думали, как будем ставить опыт, когда он появится. И, в конце концов, придумали. На имеющемся в ЛИПАНе циклотроне есть пучок атомных ядер гелия. Здесь можно проверить, правильна ли наша идея. Однако на этом циклотроне работают физики из другого сектора, начальник которого находится в плохих отношениях с Флеровым. Поэтому к нему пойду я. К нашему удовольствию, выслушав меня, тот сразу согласился дать циклотрон в наше распоряжение на целые сутки. Как мы радовались, когда обнаружилось, что придуманный нами метод совсем неплох. Конечно, до трансурановых элементов еще далеко, но у нас есть теперь нужная нам техника. Теперь очередь за получением пучка атомных ядер кислорода. Что же, надо идти второй раз проситься на циклотрон. И вновь начальник сектора согласился, не подозревая, что впускает на циклотрон «троянского коня».
Техники, дежурившие на циклотроне, с любопытством наблюдали за тем, как мы готовимся к опыту. Видя вместе с нами Флерова и своего начальника, они догадывались, что готовится что-то необычное. На металлический стержень мы закрепили кусочек платины и вдвинули его внутрь циклотрона. После этого техники приступили к хорошо им знакомой и привычной процедуре настройки циклотрона, но на cей раз вместо баллона с водородом подсоединили баллон с кислородом. Не произойдет ли при этом что-нибудь нехорошее с циклотроном? Вдруг да что-нибудь сгорит. Ничего плохого не случилось. Стрелка прибора, показывающего высокое напряжение, поползла вправо. Начальник сектора эксплуатации циклотрона, старый друг Курчатова, шутливо дул на стрелку, как бы помогая увеличить высокое напряжение. Прибор показывал, что кусочек платины чем-то облучается. Но чем, водородом или кислородом, было не ясно. Наконец пришло время вынимать платину. По ее виду ничего не скажешь. Кладем платину на прибор, регистрирующий радиоактивность, и ждем. Ура! Та самая радиоактивность, которая нам нужна, есть! Из платины мы сделали другой химический элемент — астатин. Опыт прошел успешно, теперь можно заняться алхимией.
Начальник сектора эксплуатации циклотрона, Флеров и я вышли из института. Был солнечный летний вечер.
— Ну что, отметим событие шампанским? — предложил приятель Курчатова.
— Можно, — согласились Флеров и я. В магазине неподалеку от ЛИПАНа торговали газированной водой и шампанским.
— По бокалу шампанского, очаровательно улыбаясь, обратился начальник группы к скучающей молоденькой продавщице.
Однажды ко мне подошел Кутиков и спросил:
— Сережа, вы не думаете, что вам пора вступить в партию? Я напишу вам рекомендацию.
Признаться, мне эта мысль в голову не приходила. Я был всецело поглощен наукой и уже предполагал в ближайшее время расстаться с комсомольским билетом. Предложение Кутикова застало меня врасплох. Я, в общем, не имел ничего против вступления в партию, хотя и ожидал, что партийные собрания должны быть такими же скучными, как и комсомольские. Но почему не вступить? Ведь есть там люди, которых я уважаю. Кутиков вступил в партию на фронте, в 1948 году в партию вступил Курчатов. Было, правда, ощущение того, что какой-то кусочек моего «я» будет порабощен. Но не было убеждения, что вхожу в ловушку, из которой нет выхода, а если и есть, то очень тяжелый. Вступление в партию прошло не совсем гладко. Получив нужные рекомендации, я познакомился с уставом, вызубрил пункты о правах и обязанностях члена партии, постарался запомнить, в чем заключается «демократический централизм», и в назначенное время явился в партийный комитет института. До этого состоялось партийное собрание отдела, где мне был кем-то задан явно недоброжелательный вопрос:
— Почему во время войны вы не были в армии?
Что я мог ответить? Жил бы я в деревне, и меня призвали бы в армию, но я учился в Москве в авиационном техникуме, и мой возраст еще не стал призывным. Вот и все. Конечно, я мог ответить иначе, а именно, сказать, что не чувствую угрызений совести от того, что не убил ни одного немца. И добавить, что не сожалею, что не искалечен, как случилось с некоторыми моими сверстниками. На такой ответ у меня тогда не хватило бы духу, да и не пришел он мне в голову. В партийном комитете дело пошло еще хуже. Один из его членов спросил меня, что такое язык базис или надстройка? Я уже успел забыть сталинское, «научное» определение понятия «человеческий язык» и ответил что-то идущее вразрез со сталинской формулировкой. Помни я, что сказал по поводу человеческой речи Сталин, я просто повторил бы его слова.
— Да он совсем незрелый, нечего ему в партии делать, произнес один из членов партийного комитета, доктор физико-математических наук, почему-то со злобой глядевший на меня.
Остальные с ним согласились. Однако на этом дело не кончилось. На другой день Кутиков сказал, что через две недели меня снова вызывают на заседание партийного комитета. Машина, похоже, уже крутилась, и заднего хода никто давать не хотел. Через три недели меня направили в районный комитет партии. На заданные вопросы я ответил газетными штампами. Мне указали на какие-то неточности, кто-то посетовал, что рабочие приходят лучше подготовленными, чем инженеры и ученые. В конце концов меня отпустили с миром, сообщив, что я принят в кандидаты в члены партии.
Весной 1956 года, вернувшись из отпуска, я догадался, что в секторе происходят какие-то события. Я еще не знал, в чем дело, но чувствовал напряженность. И тут Кутиков, пригласив меня к себе в кабинет, завел разговор, глубоко взволновавший меня.
— Вы знаете, Сережа, — тихим голосом начал он, — Вэ-Ка и я вместе с другими сотрудниками сектора хотим уйти от Флерова.
— Почему вы уходите? — поразился я.
— Сережа, мы с вами уже хорошо знаем друг друга. Я буду с вами откровенен. Флеров — гадкий человек. Нам надоело его тщеславие. Он хочет, чтобы мы все работали ради его славы. Мы будем рады, если вы уйдете с нами.
— Илья Евсеевич, вы знаете, что я начал заниматься новой задачей. Мне не хотелось бы прерывать это дело. Вас я, кажется, понимаю.
— Ну что же, Сережа, вас никто не принуждает уходить из сектора, но я хочу вас предупредить, что рано или поздно вы поймете простую истину. Для Флерова люди — это пешки, которые можно переставлять с места на место.
Разговор с Кутиковым заставил меня задуматься. Некоторое время тому назад я стал замечать в своем кумире некоторые особенности характера, которые меня неприятно удивили, но я старался не замечать их. считая причудами выдающегося человека. И вот теперь вдруг открылось, что те, кто дольше всего работали с ним, видят в нем просто плохого человека. С этим мне было трудно согласиться сразу, хотя я уважал и Кутикова, и Вэ-Ка. Оба они были безусловно честными людьми. У меня пока нет серьезных неприятностей с Флеровым. То, что мне не нравится, мелочь, хотя и противная. Флерову все время приходится выступать в роли оппонента при защите диссертации, и он постоянно обращается ко мне с просьбами писать вместо него рецензии. Я знаю, что за рецензии оппонентам платят деньги, но их он спокойно кладет в карман, хотя мог бы отдавать их мне. Но все это можно пережить. Самое главное, что вместе с Флеровым я начинаю заниматься опытами, которые мне нравятся, и в этом деле я не пятая спица в колеснице. Часто инициатива в работе уже исходит от меня. Прервать эти опыты, даже если Кутиков прав, нельзя. Все будет хорошо. Вечером того же дня Флеров и я шли в циклотронную лабораторию.
— Сережа, — вдруг обратился ко мне Флеров, — обстановка так складывается, что мне, может быть, придется уехать из Москвы. Вы со мной поедете?
— Да, — ответил я.
С тех пор, как Флеров перестал ездить в командировки и его работа над атомным оружием прервалась, многое изменилось. Раньше в те короткие моменты, когда он наведывался в Москву, к нему заходили знакомые физики, м часто он что-то обсуждал с ними, прогуливаясь по коридору. Он привык ходить, заложа руки за спину, и от этого его любимая зеленая тенниска, сильно обтягивая грудь, рельефно обрисовывала его мускулатуру. Сильный от природы, он раньше занимался боксом и по-прежнему играл в теннис. Случалось, что сотрудники сектора просили его иногда отвернуть слишком туго затянутый баллон с газом. Не совсем ясная история, случившаяся во время одной из командировок и послужившая поводом для прекращения поездок, уменьшила число его посетителей. После того как в секторе произошел раскол и основная масса сотрудников Флерова ушла от него, я стал его главным собеседником. С этого момента его характер начал вырисовываться передо мной намного ясней. Флеров совсем не был кабинетным ученым и, по-моему, не мог просидеть за письменным столом более часа изучая статью и делая расчеты. Что касается теоретических работ, то он их просто не читал.
Скоро я почувствовал, что во время наших разговоров мы словно попадаем в какой-то заколдованный круг, из которого не можем выбраться. Как более эффективно осуществить накопление ядерного горючего? каким должен быть атомный реактор для производства дешевой электроэнергии? — это были темы нашего каждодневного разговора, и продолжалось это не один месяц. Когда мы решили заняться синтезом новых химических элементов, то через все наши беседы протянулась одна линия — как обогнать американце в. Часами я сидел на диване в кабинете Флерова, а он, заложив нога на ногу, покачивался в кресле. Случалось так, что я, уходя от Флерова, не успевал дойти до двери своей комнаты. Флеров догонял меня, и прерванный разговор возобновлялся, но уже в коридоре. Иногда Флеров бывал у Курчатова и потом говорил мне, что тот благожелательно смотрит на нашу деятельность.
Разговор об отъезде не был случайным. Дело в том, что мы начали подумывать о строительстве нового, «своего» циклотрона. После нашего первого успеха на циклотроне мы начали серьезно готовиться к работе по синтезу новых химических элементов и встретили ожесточенное сопротивление со стороны физиков, уже давно работающих на циклотроне. В нас они теперь видели своих конкурентов, особенно, когда мы просили циклотрон уже на несколько месяцев. Курчатов явно желал нам помочь, но делал это очень осторожно. На научно-техническом совещании, организованном им, «крови» не было, но для постороннего наблюдателя было трудно увидеть спокойное обсуждение научной проблемы. До площадной брани иногда оставался один шаг, и тогда вмешивался Курчатов. Перед ним стушевывались наиболее агрессивные. Владельцев циклотрона поддерживали все, а нас атаковали и справа, и слева. То, что мы собираемся делать — абсурд. Изучать столкновения сложных атомных ядер — это почти то же самое, что изучать столкновения автомобилей. Под некоторым нажимом Курчатова мы все же получали время на циклотроне для наших опытов.
Проводя опыты, мы все более убеждались в том, что надо строить новый циклотрон, уже специально предназначенный для наших целей. Конечно, главной задачей на будущем циклотроне останется синтез новых химических элементов, но мы обязательно начнем развивать и другие направления исследований. Хорошо бы сейчас нам иметь союзников, но у нас их не было. Мы копались в журналах и писали, писали бумаги, пытаясь доказать, что круг научных интересов на новом циклотроне будет достаточно широк. Однако дела продвигались не слишком быстро, однажды разгорячившийся Флеров в одном из своих писем недвусмысленно намекнул, что Курчатов недооценивает значение наших работ. Реакция была быстрой. Циклотрон будет строиться, но не в ЛИПАНе или, как к тому времени стали называть лабораторию. Институте Атомной Энергии. Циклотрон будет строиться в подмосковном городе Дубна, где создается международный научный центр — Объединенный Институт Ядерных Исследований.
Наша группа постепенно становилась все сильнее. Несколько химиков присоединились к нам, и их шеф, академик, объявил шутливо, что будет «крестным отцом» нового химического элемента. К этому времени в Беркли был синтезирован химический элемент с атомным номером сто один, который американцы в честь Менделеева назвали менделеевием. Это подлило масла в огонь. Флеров буквально обезумел от желания сделать открытие, начал нажимать на нас, и работа обратилась в сплошной хаос. День и ночь мы проводили одно облучение за другим, не имея времени на обдумывание накопленной информации. Давай, давай, давай! Вот-вот американцы откроют сто второй элемент. Надо торопиться. Потом, когда у нас будет свой циклотрон, можно будет не спешить.
Однажды ко мне позвонила жена Флерова. Врач говорит, что у Георгия Николаевича совсем расшатаны нервы. Он не спит по ночам, и дело может плохо кончиться. Мне надо поговорить с ним. Ведь я его ближайший сотрудник, и, может быть, мне удастся на него воздействовать.
Куда там. Работа продолжалась бешеным темпом Проводя наши опыты, мы одновременно усовершенствовали наш московский циклотрон, и в одно прекрасное время почувствовали, что здесь наш успех очевиден. Физики, занимавшиеся проблемой термоядерного синтеза, помогли нам, и мы начали подозревать, что интенсивность пучка частиц на нашем циклотроне выше, чем у американцев.
Работа съедала все время, и жизнь вне лаборатории ощущалась только во время отпуска. Летом мы уезжали куда-нибудь подальше от Москвы; обычно это было путешествие на лодках по рекам и озерам. Мы ухитрялись за три недели ни разу не завести разговора о физике. Особенно мы полюбили путешествия по реке Белой на Урале. Это был уже другой Урал, не такой, с каким я познакомился в 1953 году. Теперь он радовал душу. Река петляла между зеленых гор, мелкие перекаты сменялись глубокими омутами. Бывало, дня два мы не встречали человека. Ловить рыбу, охотиться, лазить по пещерам и лихо лавировать в бурном потоке меж огромных камней — только это и никаких разговоров о трансурановых элементах. От постоянного пребывания в воде и на солнце мы становились бронзовыми, а от постоянных упражнений с топором руки крепли. Вечерами мы пели у костра песни и напрочь забывали дурацкие намерения кого-то обогнать в науке. И без «рекордов» жизнь выглядела совсем недурно.
Однажды во время очередного плавания на нашем пути попался маленький поселок. Кто-то пошел на почту отправить письма и принес обратно новости. В борьбе за власть на вершине партийной пирамиды на первое место начал выдвигаться Хрущев. Эти событие после смерти Сталина и расстрела Берия не вызвало особых волнений. Вся эта кутерьма наверху на нашу жизнь никак не повлияет. Наша работа, наука, словно стеклянной стеной отделяли нас от внешнего мира.
Но пришла осень 1956 года, и эта стена треснула. В партийных группах начали читать доклад Хрущева на XX съезде партии. То, что можно было предполагать, стало явным. Сталин был бандит, погубивший миллионы людей. Но почему все молчали? Это казалось невероятным. Кажется, лучше было умереть, чем, склонив голову, перенести все это. Сталин виновен, но так ли чиста сама партия? И почему Хрущев говорит главным образом об «избиении партийных кадров». А что с загубленными во время коллективизации крестьянами?
Вскоре после этого в «Правде» появилась большая статья, где говорилось, что коммунисты активно обсуждают решения партийного съезда. Вскользь, однако, упоминались какие-то «личности», использовавшие партийные собрания для антисоветской пропаганды. Скоро по ЛИПАНу пополз слух, что в Институте Теоретической и Экспериментальной Физики из партии исключили двух физиков и обоих уволили с работы. Одного звали Юрий Орлов, а другой был Вадим Н. Я едва мог поверить, что это тот самый Вадим, с которым прошлым летом я три недели провел в одной лодке. Вадим звал меня в шутку капитаном, а я его штурманом. И вот теперь тихий и скромный Вадим полез на рожон. Наконец дошли подробности всей истории. Оказывается, Юрий Орлов вышел во время собрания на трибуну и вместо стандартных фраз, одобряющих доклад Хрущева, начал говорить, что борьба со сталинизмом далеко еще не окончена и прежде всего должна быть направлена против нетерпимости к чужим взглядам. Вадим поддержал его. Собрание бурно приветствовало выступивших. Но этим дело не кончилось. Через неделю было назначено новое собрание и на сей раз оно было «лучше подготовлено». Председательствовал на нем начальник политического управления нашего министерства. Нашлись, конечно, такие, которые «осудили» Орлова и Вадима за «антисоветскую пропаганду». Остальные молча проголосовали за решение исключить обоих из партии. И когда «смутьянов» вышвырнули с работы, заступиться за них было некому. Каждый боялся за себя.
Дошло дело и до нас. На собрании зачитали письмо Центрального Комитета партии, осуждающее Орлова и Вадима, и предложили его одобрить. О случившемся говорилось в суровых тонах. Неделю назад мы, кажется, были готовы умереть в борьбе со сталинизмом. Но умирать-то, как выяснились, не надо было. Требовалось лишь встать и заявить громко о своем несогласии с письмом Центрального Комитета. И это было страшно. Откапывая из глубины души подленькие оправдания, мы единогласно одобрили «отпор провокаторам». Вот так. И очень удобная философия нашлась сразу же. Им ведь не поможешь, а себе все будущее переломаешь. Много лет спустя я узнал, что лишь после сильного нажима Курчатова на Хрущева Орлову дали работу в Ереване, где впоследствии он был избран членом-корреспондентом Армянской Академии наук.
Наука увлекает, и личные дела отступают на задний план. Но только на время. Жизнь напоминает о них грубо и беспощадно. В 1956 году я женился, но вскоре это радостное событие было несколько омрачено. В квартире, где я жил со своей женой Шурой, работавшей лаборанткой в одном из институтов, было тесно. Это начало приводить ко всяким осложнениям, и нам пришлось уехать жить в маленький город в тридцати километрах от Москвы. Там мы снимали комнату, а летом жили просто в сарае. На работу приходилось уезжать рано утром, до семи утра. Приехав на Павелецкий вокзал, надо было еще тащиться через всю Москву на метро. Редко когда я возвращался домой ранее десяти часов вечера. Особенно трудно было нам с Шурой зимой, когда, вернувшись с работы, приходилось бежать за дровами и затапливать печку, а потом идти к обледенелому колодцу за водой.
Около ЛИПАНа строили новые дома, и мне пришла в голову мысль попросить комнату. Мне казалось очевидным, что я получу ее. Ведь в лаборатории я работаю уже семь лет и не просто работаю положенное время, а вкалываю от зари до зари. Меня хорошо знают во всем отделе, но как начать разговор о комнате. Естественно, обратиться к Флерову. Если ему удалось сделать атомную бомбу, то, наверное, в его силах достать для своего верного помощника комнату.
— Напишите заявление с просьбой выделить вам комнату. Я поговорю с заместителем Курчатова. Через неделю Флеров вернул заявление:
— Сейчас ничего нет.
Конечно, заместитель Курчатова легко мог достать для меня комнату, но, как я узнал позже, Флеров даже не разговаривал с ним. По своей наивности я не догадывался тогда, что нужен Флерову в Дубне и, скорее всего, он опасался, что, получив квартиру в Москве, я могу передумать и не поехать в Дубну. Я чувствовал, что горечь и обида переполняют меня. Почему, например, секретарь партийной группы имеет отдельную комнату? Механик он посредственный, но зато на партийном собрании не упустит случая потрепаться, и кто-то из его родственников в первом отделе работает. Да и сам он, наверное, стукач. А мне даже комната «не светит».
Подумав о своих трудностях, я решил, что все-таки один путь для меня еще не закрыт. Надо сделать кандидатскую диссертацию. Как? Очень просто. Ведь в моем распоряжении находится лучший в мире пучок ускоренных атомных ядер кислорода. Надо посмотреть, что происходит, когда они сталкиваются с атомными ядрами золота. Как сделать опыты, мне ясно.
К моему удивлению, Флеров холодно и даже враждебно встретил мое предложение. Наверное, он вспомнил своего бывшего сотрудника Вэ-Ка и уже предвидел возможность моего превращения в независимого от него человека, Я не помню, что он тогда говорил, но меня возмутило его желание подавить мой порыв. Я готов был «взорваться» и сказать, что в таком случае мне нечего больше делать в его секторе. В то время Флеров нуждался во мне и к тому же хорошо понимал, что я легко найду другую работу. В конце концов он согласился при условии, что я не прекращу участвовать в работе по синтезу сто второго элемента. В 1957 году в Москве состоялась международная конференция по ядерной физике. Среди множества докладов было и мое скромное сообщение об экспериментах, результаты которых должны были лечь в основу моей кандидатской диссертации. Месяцем позже я дал свое согласие на переезд в Дубну, где меня назначили начальником сектора в новой, только что организованной лаборатории. В ней должен был строиться наш циклотрон.
В конце 1957 года произошло невероятное событие. На имя Флерова пришло письмо из Копенгагена из института Нильса Бора.
В Копенгагене интересуются нашими опытами. Это была моя проблема, моя будущая диссертация. Предложенные мной опыты я провел вдвоем с моим приятелем. Удивительно, но мы оказались пионерами в новой, еще не изученной области физики. Письмо радовало. О нас знают, нашими опытами интересуются. Появился мостик, связывающий нас с западными учеными. Для нас они были тогда еще «жителями иной планеты». Я не сомневаюсь, что Флеров, противившийся моим опытам, поехал бы в Копенгаген, получи он на то разрешение. Но он был еще слишком «тепленьким» после работы над атомной бомбой, и КГБ не решался выпустить его за границу. Решено было послать меня.
Я начал готовиться к поездке. Надо написать доклад, приготовить диапозитивы. Это заняло много времени, но все другие дела были отложены в сторону. Не только я, вся наша группа была возбуждена до крайности. Мы выходим на международную арену.
Наконец доклад был — он был напечатан в первом отделе, я смог отослать его Курчатову, который в то время был болен. Он тем не менее его прочел и незадолго до отъезда пригласил меня к себе. Слегка морозило, и одетый в теплую шубу Курчатов, опершись на палку, сидел на скамейке около своего дома. Мой доклад ему понравился, и он собирался «нажать» на каких-то чиновников, затягивающих дело с оформлением моих документов.
Подготовка доклада была лишь частью моих забот. Мне надо было купить более или менее приличную одежду. Появиться в Копенгагене в клетчатой ковбойке казалось немыслимым, а других рубашек у меня не было. Вместе с Шурой мы бегали по магазинам и, наконец, в отчаянии купили страшные белые рубахи с пристегивающимися воротничками и удивительно грязным оттенком. Трудно без смеха вспоминать наши переживания, но тогда нам было не до смеха. Наверное, такого рода эмоции были свойственны многим, кому тогда довелось совершать поездки на Запад. В нас жил страх показаться смешными, неловкими. И уж совсем нельзя было допустить какую-нибудь оплошность. Позднее мне довелось услышать, что на первых порах чиновников, рассматривавших «выездные дела», приводили в некоторое недоумение очки. Им казалось, что очки портят впечатление о советском человеке, как наиболее совершенном. И долго смущали их такие физические недостатки, как косоглазие, хромота и особенно горб.
До отъезда оставалось не более недели, когда однажды меня попросили зайти в шесть часов вечера к начальнику отдела кадров. Я удивился, зная, что весь административный отдел кончает работать ровно в шесть часов. При моем появлении начальник отдела кадров встал и, обратившись к незнакомому мне мужчине, сказал, что уходит домой. Поднявшийся из кресла в углу кабинета незнакомец был в форме подполковника КГБ.
— Будем знакомы. Мосенцев Николай Романович. Садитесь, Сергей Михайлович. Я слышал, что вы скоро переезжаете в Дубну?
Я ощутил смутное беспокойство, отдавшееся легкой тяжестью в желудке.
— Жду квартиру.
— Переезжайте скорее, у нас в Дубне хорошо. Я ведь тоже там работаю.
Уточнять, чем Мосенцев занимается в Дубне, не имело смысла. Ясно, что не физикой.
— Когда вы уезжаете в Копенгаген?
— Через педелю.
— У одного дубненского физика есть к вам просьба. Если вы услышите что-либо о работах над антивеществом, дайте знать об этом в Дубну.
Неужели из-за этого Мосенцев пожелал встретиться со мной? Любопытный физик мог и сам позвонить мне по телефону. Я расслабился и ждал, что мы сейчас попрощаемся.
— Вы знаете, Сергей Михайлович, у меня есть к вам небольшое дело, — Мосенцев чуть помолчал, — мы хотели бы получать от вас информацию о людях, с которыми вы работаете. Вы не подумайте ничего плохого. Это же в интересах нашего государства.
Я был ошеломлен, растерян. Такого поворота в разговоре я не ожидал.
— У меня ничего не получится. У меня характер не тот, — я пытался вежливо увильнуть от гнусного предложения. Не хватало мне стать стукачом. Мысль работала лихорадочно. В любом случае я откажусь, но скорее всего мне это будет стоить поездки в Копенгаген. Своим друзьям я не смогу рассказать, что не поеду потому, что отказался доносить о них. Что будут они, и в том числе Флеров, думать об отмене поездки?
— Вы зря беспокоитесь, — продолжал искушать Мосенцев.
— Никто ничего не будет знать. Я дам вам адрес, и иногда извещать нас о ваших наблюдениях. Мы гарантируем вам полную тайну. Вы понимаете, что это и в ваших интересах.
Встать и сказать, что информатором КГБ быть подло, я не решался и болтал что-то насчет моей гипертонии, говорил, что мне нельзя волноваться. Я отказывался, а Мосенцев продолжал давить, ссылаясь на то, что я коммунист и обязан помогать органам госбезопасности.
— Нет, Николай Романович, я не смогу работать со своими друзьями и писать о наших разговорах.
— Хорошо, — сдался наконец Мосенцев. — Вот вам лист бумаги, садитесь за стол и пишите.
Сейчас мне будет продиктовано обязательство сохранить наш разговор в тайне, и мы разойдемся.
— Я, Сергей Михайлович Поликанов, даю обязательство органам государственной безопасности регулярно информировать…
До меня дошло, что Мосенцев мое вялое, вежливое сопротивление принял за согласие. Наверное, у него был опыт в таких делах, и он знал, что многие не выдерживают долгой беседы и внезапно ломаются, сдаются. С этого момента я вдруг ощутил спокойствие. Несколько раз перечеркнув написанное, я скомкал лист и бросил в пепельницу. Мосенцев больше не настаивал. Кажется, он понял, что мы дошли до линии, за которой он встретит открытое сопротивление. А у меня не было ни злобы, ни ненависти, а только холодная уверенность в своих силах.
Мне еще раз довелось встретиться с Мосенцевым, но к своему тогдашнему предложению сотрудничать с органами КГБ он никогда более не возвращался. Много лет спустя я гулял как-то с собакой в лесу под Дубной. На тропинку вышел человек в сером плаще, с палкой в руках и корзинкой, висевшей на боку. Это Мосенцев, ходивший за грибами. Я заглянул к нему в корзинку.
— Кое-что набрали?
— Мало. В этом году с грибами плохо. Мутные, в красных прожилках глаза указывали, что человек пьет, причем крепко. Ничто в потрепанном, поизносившемся пьянице не напоминало щеголеватого подполковника КГБ, встретившегося мне перед поездкой в Данию. Конкуренты Мосенцева из его же ведомства на каком-то деле «подсидели» его, и вот уже несколько лет он работает на авиационном заводе. Не инженером и не рабочим, а в первом отделе. Карьера Мосенцева была подпорчена навсегда, и его основным утешением стала поллитровка.
Поездка в Копенгаген не обошлась без небольших приключений. Первое произошло при отлете в Копенгаген. Во Внуковском аэропорту я почувствовал что-то неладное. Случилось это в тот момент, когда я начал заполнять таможенную декларацию. Наверное, я должен написать о черной папке с текстом моего доклада. В Комитете по Использованию Атомной Энергии, где мне выдали паспорт, деньги и билет на самолет, я разговаривал с импозантного вида седовласым чиновником. Он недавно вернулся из Вены и с упоением рассказывал, какого фасона шляпы носят там. Но он ничего не сказал о том, что мне надо иметь письменное разрешение на вывоз текста доклада. Приученный первым отделом строго соблюдать все правила, я лишь в аэропорту догадался о своем недосмотре. Таможенник в сером мундире покрутил папку:
— Это не по моей части, подождите минутку. Таможенник ушел и вскоре вернулся полковником в форме пограничных войск.
— Покажите, что у вас?
Полковник раскрыл папку. На первой странице наверху было напечатано «Институт Атомной Энергии». Слава Богу, что нет хоть дурацкого грифа «Совершенно секретно».
— Вы можете лететь, но этот документ я не пропущю.
— Но мне нужен мой доклад.
— Я ничем не могу вам помочь.
До отлета самолета оставалось совсем немного времени. Что делать? Я подошел к стоящим в стороне Флерову и Шуре. Шура, естественно, помочь мне не сможет. А что сделает знаменитый пробивной Флеров? Тот, однако, растерялся не меньше моего.
— Позвоните Курчатову, — посоветовал он мне.
Курчатов не стал тратить время на лишние разговоры:
— Узнайте, кто может разрешить вывоз вашего доклада и позвоните мне.
Я нашел полковника. Ответ был кратким. Разрешение может дать только командующий пограничными войсками Советского Союза. Ничего себе история. Я снова звоню Курчатову. Он просит позвонить ему через десять минут. Наверное, не надо было мне говорить о своем докладе. Сидел бы я сейчас уже в самолете. Подвела дурацкая привычка к дисциплине.
— Возьмите ваш доклад, но на обратном пути покажите его мне.
Я обернулся. Полковник протягивал мне папку.
После звонка Курчатова прошло не более пяти минут.
Я на Западе. Это до сих пор живое ощущение появилось, когда самолет накренился, пошел на посадку, и на мгновение открылся вечерний Копенгаген Красные, синие, зеленые мерцающие огни. Море огней, поток света. И все это -— мой свет. Ведь так точно светится электрический разряд в сердце нашего циклотрона, ионном источнике. Когда я уеду в Дубну, на нашем циклотроне вспыхнет неоновый разряд, и мы ускорим атомные ядра неона. Сейчас но моя мечта, и, глядя на Копенгаген, я могу любоваться красными огоньками Встретившие в аэропорту двое советских физиков, мои знакомые, отвезли меня в отель «Аксельбирг» в центре города.
Утро началось в соответствии с моими ожиданиями. Завтрак в небольшом зале с белоснежными скатертями на столах. Моего английского языка едва хватает на то, чтобы понять, о чем спрашивает меня немолодая улыбающаяся фру. Чай или кофе? Потом вместе со своими соотечественниками я иду пешком в институт на берегу озера. Дети кормили хлебом уток и лебедей, но меня это почему-то не поражало. Как могло быть иначе? Ведь я нахожусь в Дании, стране великого сказочника Андерсена. В институте было много молодых физиков из разных стран. Мне хотелось с ними поговорить, но не хватало слов. Это удручало. Надо по возможности заняться английским языком. Мне предстояло сделать доклад на семинаре, и я ожидал, что мои русские знакомые помогут мне. Но не тут-то было.
— На нас не рассчитывай. Рассказывай сам, как умеешь.
Я так и не знаю, что поняли из моего доклада физики, работавшие в то время в институте Нильса Бора. Надеюсь, диапозитивы помого догадаться, что в Москве начало развиваться новое направление в физике атомного ядра.
Перед отъездом в Копенгаген я посетил Центральный Комитет партии, где уезжающих за границу инструктировали. После инструктажа рождалось ощущение того, что все время мне придется быть настороже. Из памяти еще не изгладились недавние венгерские события, и я ждал, что меня будут спрашивать о них. Я симпатизировал венгерским студентам и рабочим и даже жалел Имре Надя, не зная, что во время революции в России он служил в ЧК и жестоко расправлялся с русскими «контрреволюционерами». Хозяева были деликатны и старались мое короткое пребывание сделать приятным. Видимо, четко отделяли ученых от тех, кто послал в Будапешт танки. Две недели промелькнули незаметно я чувствовал, что пробита брешь в стене, отделявшей меня от этого другого мира. Западные люди перестали быть для меня «инопланетянами». И я не чувствовал, что они враждебны мне. Но все-таки я испытывал радость, думая о моменте, когда самолет приземлится во Внуково. Через два часа я буду дома в нашей убогой комнатушке, побегу за водой. Тем временем Шура будет топить печку.
От командировочных денег оставалась небольшая сумма и. конечно, мне надо было потратить ее с толком. Как? Разумеется, купить женские кофточки, а себе нейлоновую рубашку. Упаковав свой скромный багаж, я ждал своих знакомых, которые должны были отвезти меня в копенгагенский аэропорт. Наконец, они явились в отель, оба с огромными сумками. Их надо передать их женам. Сумки я, конечно, взял, но мои коллеги не потрудились хотя бы намекнуть мне, что в них находится. Самолет был практически пустой. Кроме меня летели двое советских сотрудников торгпредства в Исландии и какой-то американец. Стюардесса предложила нам пообедать и принесла бутылку коньяка и «Цинандали» Конечно, мы все выпили и перед посадкой меня охватило приятное чувство расслабленности. Все-таки за две недели я изрядно устал.
Я издалека увидел Шуру. Она пришла меня встречать, но между нами стояли двое таможенников.
— Сколько времени вы были в командировке?
— Две недели.
— Это все ваши вещи?
— Это все мои кофточки, — только усилила мое смущение Шура.
Я не предвидел этого вопроса и, не зная что находится в сумках, не мог ответить утвердительно. Доказать, что я лгу, ничего не стоило бы. Таможенник открыл сумку. Сверху лежала нейлоновая рубашка.
— Одна, вторая… — стал считать таможенник. Наверное, еще родственников, друзей, но это не мое дело.
— Пусть за рубашками зайдут на таможню.
Открыли вторую сумку. Сверху лежала газета «Гардиан». Под ней, разумеется, рубашка. Один из таможенников приготовился потрошить сумку.
— Подожди, — остановил его другом. — Вы из какой организации?
— Комитета по Атомной Энергии.
— Закрывайте сумку, можете идти.
Кажется, слово «атом» еще не перестали уважать.
— Пройдемте со мной, — обратился ко мне стоявший рядом капитан-пограничник.
Мы зашли в небольшую комнату. Капитан держал в руках «Гардиан».
— Зачем вы ввезли в Советский Союз реакционную западную газету? Мы об этом сообщим в вашу организацию.
Настроение было подпорчено и исправилось после тарелки борща.
Придя на следующее утро в лабораторию, я подробно рассказал об увиденном и услышанном. Среди новостей, взволновавших Флерова и других, было известие, что американская группа в Беркли получила данные о сто втором элементе — нобелии, не согласующиеся со шведскими, которые считались доказательством открытия сто второго элемента. После разговора с Флеровым я позвонил Курчатову, который плохо себя чувствовал и был дома. Обругав меня за приключение в аэропорту, Курчатов пригласил зайти к нему домой. Он лежал в постели и выглядел страшно усталым.
На другой день в институте состоялся семинар, на котором я рассказывал о своей поездке в Данию. Один из советских физиков рассказывал мне тогда о своих расчетах, но я не обратил на них серьезного внимания, полагая, что он сам может написать о них в Москву. Поэтому, когда Курчатов стал расспрашивать меня о работе советских физиков, я ответил не очень ясно. Это вызвало с его стороны замечание, задевшее мое самолюбие. Еще через день состоялось совещание, на котором обсуждались наши будущие эксперименты. Курчатов пришел на него и внимательно слушал наши споры. Когда мы кончили, я быстро направился к дверям.
— Поликанов, — окликнул меня Курчатов. — подожди. На улице скользко, а я ведь с палкой теперь хожу. Проводи меня до дома. Поддержишь меня, а то я завалюсь. Я ведь тяжелый, и он меня не удержит.
Курчатов кивнул в сторону рослого охранника. Мы медленно шли в сторону коттеджа, где жил Курчатов. Курчатов выяснял кое-какие оставшиеся ему неясными детали, касающиеся наших опытов. Он был в благодушном настроении и расспрашивал меня, когда я собираюсь переезжать в Дубну. Мы подошли к коттеджу. Прощаясь со мной, Курчатов весело улыбнулся. Да, тяжелая болезнь не сломила его духа. Немногим более восьми лет прошло с тех пор, как я впервые встретил его, весело насвистывающего, в коридоре Главного здания. Тогда я поразился, несколько его внешний облик соответствовал моим представлениям о нем, как о руководителе грандиозной программы. Без бороды, наверное, он выглядел бы намного моложе, но безусловно утратил бы что-то очень притягательное в своей внешности. Груз, который Курчатов принял на свои плечи, был непомерно тяжел, но он поднял его. Поднял и надорвался.
Мой разговор с Курчатовым на пути к его коттеджу был последним. Вскоре я уехал в Дубну, где меня ждали новые дела. Болезнь не отпускала Курчатова, и в феврале 1960 года он внезапно умер. Сидел на лавочке около своего дома с кем-то из друзей, рисовал палкой что-то на снегу и вдруг замолк, наклонился и упал. Я приехал из Дубны на его похороны. Солдаты с автоматами шли строем по Красной площади, из орудий дали несколько залпов. Эра Курчатова кончилась.
Весной 1977 года на Кропоткинской улице в Доме Ученых проходило заседание Академии наук. Кого-то куда-то избирали. После голосования устроили перерыв, и пока комиссия разбиралась в бюллетенях, начали показывать художественный кинофильм «Академик Курчатов». Я не мог узнать в известном киноактере Бондарчуке Курчатова. Рядом со мной сидел член-корреспондент, который с самого начала атомной эпопеи был одним из ближайших сотрудников Курчатова. Вообще в зале было много людей, лично знавших Курчатова, и, наверное, кое-кого фильм увел на время в прошлое. Я ушел из зала и вернулся, когда фильм прервали, чтобы объявить результаты голосования.
— Да, разыграли мы тогда партию с американцами и выиграли ее, — тихо произнес сосед.
Я промолчал. И что я мог тогда ответить. Мне чувства его, человека совсем не воинственного, были понятны. В нем говорила гордость участника того, что можно было назвать подвигом. И в определенной степени он был прав. Ведь если учесть, что Курчатов со своими сотрудниками начал работу над атомной бомбой на московском пустыре в самый разгар войны, то, конечно, можно говорить о выигрыше партии русскими. Но, отказавшись от спортивного взгляда на прошлое, можно спросить, что выиграли и что проиграли от атомного соревнования русский и американский народы. Ответа на этот вопрос мы никогда не получим, потому что нельзя проверить, как выглядел бы сегодняшний мир, если бы атомные ядра урана не делились. Не исключено, что танков и пушек было бы намного больше, чем сейчас, а пацифистов значительно меньше.