Дзэн-буддист с лопатой


СЕМЬ НОТ В ТИШИНЕ

На фоне шумного, роскошного, сорокаэтажного Манхэттена Гринич-Вилледж кажется тихой лужайкой. Невысокие здания, узкие переулки, маленькие экзотические кафе и рестораны…

Здесь издавна селилась нью-йоркская артистическая и художественная богема — поэты, живописцы, джазовые музыканты. В основном — непризнанные, бедные и доброжелательные. Ощущение живого, вдохновенного творчества и сейчас преследует здесь гостя на каждом шагу.

В бесчисленных магазинах полно товаров, изготовленных не фабричным способом, а руками. Вот сумки из грубой, необработанной кожи. Вот литые и кованые перстни. Самодельные гитары и банджо. Деревянные сандалии. Шахматы, вырезанные из ясеневых чурок. Трубки из монгольского корня. Изысканные плетеные циновки. Пестрые бумажные абажуры.

Прямо на асфальте у ограды сквера — десятки картин. Здесь можно встретить работы любого направления и стиля. От изображения сентиментальных ромашек до причудливых зигзагов авангардизма…

Мы бродим по Гринич-Вилледж.

Шершавые и приглушенные звуки контрабаса сменяются режущими воплями трубы. Мерное позвякивание струн — рыданиями геликона. Дробный стук барабана — хоровым пением…

Здесь не ощущается преобладания какой-то одной этнической группы. Распахнуты двери сирийских, пакистанских, греческих кофеен. Напротив ирландского бара — еврейская кошерная лавка. Запах турецкого кофе перемешан с ароматом мексиканских лепешек…

Люди здесь одеваются так, как считают нужным. В толпе явно преобладает молодежь. Навстречу шагает юноша в синем бурнусе. Следом — затянутый в кожу мотоциклист. Двое в пальто, напоминающих солдатские шинели. Девушка в серебристом платье. Ее подруга — в черной монашеской накидке…

Тут каждый чувствует себя естественно. Тут не делают людям замечаний. Тут не услышишь: «Ну и молодежь пошла…»

Не видно роскошных лимузинов, серых плащей и однообразных клерковских троек. Здесь живут артисты, бедный и веселый народ…

Три пологие ступеньки — вниз. Мы разглядываем витрину ночного джаз-клуба. На фотографии тощий лохматый парень в кожаных джинсах. Его глаза полузакрыты! И надпись:

«Корнелиус Прайс озорничает на альт-саксофоне»…

За спиной господина Прайса — негр-барабанщик. Представление начинается в одиннадцать тридцать…

Мы ужинаем в крошечном сирийском ресторане. Нам приносят розоватый чай в бумажных стаканчиках.

— Счастливо провести вечер, — улыбается хозяин…

В одиннадцать тридцать мы у порога джаз-клуба.

Это небольшая подвальная комната. В глубине ее — стойка бара. На стенах портреты джазовых гениев. Я узнаю Чарли Паркера, Тилэниуса Монка, Гиллеспи, Питерсона, Джанго.

В центре — два ящика, накрытые пестрой материей. Рядом установка с барабанами. По углам — четыре столика. Два из них свободны.

Мы садимся и заказываем вино.

Кто-то включает магнитофон.

Сначала появляется негр-барабанщик. Он в морской полосатой фуфайке и с тяжелыми бусами на груди. Он настраивает барабаны, помахав собравшимся рукой.

Затем в центре под яркой лампой оказывается мистер Прайс. В руках у него потертый футляр с инструментом. На голове — жокейская шапочка.

Гости хлопают и кричат:

— Дуй, Корни! Дуй, мальчик! Начни с «Высокой, высокой луны»…

Мистер Прайс швыряет к ногам брезентовое пальто и достает саксофон. Хозяин протягивает ему бумажный стаканчик. Негр касается палочками малого барабана.

Наступает тишина. Корни Прайс вытирает ладони о джемпер. Негр делает глоток из стакана. Затем опускает его на пол между Корни и собой.

Топнув, Прайс начинает играть.

Я не очень-то разбираюсь в джазовой игре. Хотя какие-то основы были заложены еще в юности. Мне кажется, я способен различить подлинное вдохновение и шутовство. Непосредственность в обращении и заигрывание с публикой. Несдержанные порывы и глупые выходки, эпатирующие зал.

Корни играл добросовестно, честно. Без излишней старательности, но и без развязного парения в заоблачных далях. Если импровизации достигали высоких нот, Корни не облегчал себе задачу. Он кропотливо выпутывался из создавшегося положения.

В его игре звучал глубокий, выстраданный оптимизм. У него был чистый и сильный звук без визгливых концовок. Он играл так, как будто делает это в последний раз…

Барабаны звучали, как четкий пульс всего организма. Искусство барабанщика напоминало суховатую музыкальную графику. На этом бархатном фоне все ярче звучала живопись саксофониста Корнелиуса Прайса.

Они играли снова и снова. Некоторые мелодии я знал, некоторые слышал впервые. Среди них была джазовая интерпретация «Песни о встречном» Шостаковича.

Между выступлениями негр и Корни пили из одного стакана. Хозяин то и дело подливал им виски.

Я чувствовал какой-то странный душевный подъем. Мне казалось, я неожиданно ощутил всю глубину и разнообразие жизни. Всю меру своей причастности к общему ходу бытия…

Концерт продолжался часа три. Наконец хозяин откинул чехол и сам заиграл на маленьком пианино. Корни, подпевая, возвышался у него за спиной.

Затем музыканты подходили к столикам и беседовали с гостями. Видимо, это были их знакомые. А может быть, и нет…

Я задал Корни Прайсу единственный вопрос:

— Ты счастлив, когда играешь?

— Я живу, — ответил мистер Прайс, — моя душа живет. У каждой души свои причуды. Одна душа хорошо считает на компьютере. Другая предпочитает бейсбол. А вот моя душа играет на саксофоне. И без этого она мертва…

Мы вышли на улицу глубокой ночью. Тротуары были заполнены народом. Молодые люди громко переговаривались и смеялись.

На улице было светло, как днем…

«Новый американец», № 105, 16–22 февраля 1982 г.

КР ВСЕ МЫ ГОТОВИЛИСЬ…

Все мы готовились к отъезду на Запад. Каждый по-своему.

Самые дальновидные занимались английским. Самые практичные обзаводились кораллами и хохломой.

Кто-то учился водить автомобиль. Кто-то фотографировал свои рукописи…

Мой сосед Григорович вывез два ратиновых отреза на пальто. (В результате, говорят, сшил из них чехол для микроавтобуса…)

Лично я собирал информацию. Мне хотелось трезво и объективно представлять себе будущую жизнь.

Я знал, что литература в Америке источником существования не является. Что тиражи русских книг — ничтожны. Что людям моего склада очень трудно найти работу. Что американская преступность достигла устрашающих размеров…

Мне хотелось знать правду. Я желал навсегда покончить с иллюзиями.

Многое из того, что я узнавал, внушало ощущение страха. Я боялся одиночества и немоты. Меня ужасала перспектива второго рождения. Пугала неизбежная языковая изоляция.

Я не был уверен, что смогу писать. А тогда все остальное не имело бы значения.

Кроме того, я опасался ностальгии. Я так много слышал об этом. Я читал письма Бунина, Цветаевой, Куприна. Я не мог сомневаться в искренности этих писем…

Конечно, мне и раньше случалось надолго покидать Ленинград. Но тогда я знал, что могу вернуться. И все равно умирал от тоски…

В армии у нас было такое печальное развлечение. Собирались бывшие ленинградцы и начинали вспоминать… дома. По улице Ракова, скажем. Один за другим. Какого цвета, сколько этажей?.. Что там было внизу — закусочная, ателье проката?..

Заканчивалось это дело мрачной попойкой, слезами, бессонницей…

И вот мы приехали. Испытали соответствующий шок. И многие наши страхи подтвердились.

Действительно — грабят. Действительно — работу найти трудно. Действительно — тиражи ничтожные.

А вот ностальгия отсутствует.

Есть рестораны для собак. Брачные агентства для попугаев. Резиновые барышни для любовных утех. Съедобные дамские штанишки. Все есть. Только ностальгия отсутствует. Единственный фрукт, который здесь не растет…

Лишь иногда, среди ночи… Или в городской суете… В самую неподходящую минуту… Без причины… Ты вдруг задыхаешься от любви и горя. Боже, за что мне такое наказание?!

Но это так, иногда… И говорить не стоит… Да и газета наша — принципиально оптимистическая…

«Новый американец», № 52, 3–9 февраля 1981 г.

КР ЛЮДЬМИ НАУКИ УСТАНОВЛЕНО…

Людьми науки установлено, что время имеет форму, цвет, объем…

Год нашей жизни был окрашен в самые разнообразные тона. Анилиновое зарево надежды то и дело сменялось пыльным колером уныния. Над зелеными побегами творчества сгущались черные облака догматизма. Кумачовый мираж вседозволенности уводил нас с благородного пути.

Шло время.

Серебристый ручеек инициативы орошал бесцветные пространства человеческой косности.

Мы чувствовали себя все более уверенно…

Год нашей жизни позади. Год жизни — это так много! Это — 52 бурных редакционных совещания. Это 47 196 часов совместного напряженного труда. Это 2 831 760 минут дерзости и бесстрашия…

Год жизни — это так мало. Это — первые робкие шаги в нескончаемых лабиринтах американского бизнеса. Это — невнятный лепет освобожденной младенческой речи. Это — слабые, едва уловимые толчки независимого сознания.

Мы не заблуждаемся относительно своих достижений. Мы только заявили о себе. Обозначили свое присутствие в этом безумном и радостном мире.

Волею обстоятельств нам была предопределена сложнейшая миссия. Мы создали первую либерально-демократическую газету на русском языке.

Нас часто спрашивают:

— Какова ваша идеологическая платформа? Каковы ваши принципы? С кем вы? И против кого?..

Наши принципы ясны и однозначны:

Газета является независимой свободной трибуной.

Эта трибуна предоставляется выразителям самых разных, зачастую диаметральных мнений.

Редакция отнюдь не выдает себя за единственного конфидента истины. Редакторское кресло, повторяем, не есть вершина человеческой мудрости. Читатель, получая широкую объективную информацию, делает выводы — сам.

Едва достигнув годовалого возраста, редакция не осмеливается считать читателей беспечными младенцами. Газета доверяет своим читателям. Мало того, она доверяет им больше, чем себе…

Нас часто спрашивают:

— Чьи интересы выражает газета? Кто стоит за вами?..

Мы выражаем интересы шестидесяти тысяч беженцев из Союза. Наиболее жизнестойкой части советского еврейства. Всех тех, кого благородно приютила загадочная и непонятная Америка.

За нами стоят десятилетия уникального горького опыта. Общие с читателями трудности и проблемы. Общие слабости и грехи.

Ведь читатели — та единственная инстанция, от которой мы добровольно и безоговорочно зависим.

«Новый американец», № 53, 10–16 февраля 1981 г.

КР ВСЕ МЫ ОЧЕНЬ ЛЮБИМ ДАВАТЬ СОВЕТЫ…

Все мы очень любим давать советы. Такое уж государство нас воспитало — советское.

Мы даем советы, потому что все знаем. Мы знаем, как управлять страной. Как бороться с преступностью. Как вести международную политику. В общем, знаем, как жить.

Хотя сами живем отвратительно. Хуже всех на свете. Хуже китайцев. Те хоть судили вдову председателя Мао. А наш товарищ Молотов, выродок и убийца, разгуливает по Садовому кольцу…

Наконец мы приехали. В чужую непонятную страну. Научились пользоваться туалетной бумагой. Перестали в ужасе шарахаться от кондиционера. Запомнили пятнадцать английских слов от «чека» до «кеша» — включительно. Стираные бюстгальтеры на пожарную лестницу уже не вывешиваем. Короче — осмотрелись.

И заговорили с невероятным апломбом. Мой друг Григорович снисходительно подметил:

— Знаешь, американцы тоже люди. Сегодня видел одного на Бродвее. Пьянущий, аж лыка не вяжет… Шнурки болтаются… Наш человек!..

Америку мы сдержанно похваливаем. Снабжение, мол, хорошее, дубленки, растворимый кофе…

Хотя имеются, конечно же, отдельные недоработки.

Бензин дорожает. От чернокожих житья не стало. А главное — демократия под угрозой. Совсем ослабла. Того и гляди — пошатнется да рухнет. Что делать? А вот что!

Цены на бензин понизить. Велфейр у пуэрториканцев отобрать. Чернокожих — по лагерям и тюрьмам!.. Что, нету лагерей? Значит, надо это дело в стахановском порядке организовать. Кубу — оккупировать немедленно! По Тегерану водородной бомбой — раз!

Иначе — демократии конец!..

Дорогие мои земляки! Советчики и реформаторы! Энтузиасты и преобразователи!

Ради Бога, успокойтесь! Американской демократии двести лет. И все эти годы американская демократия слабеет. Все эти годы ей предсказывают скорейшую гибель. Все эти годы дорожает жизнь. Все эти годы чернокожие пугают нас до смерти.

А магазины по-прежнему ломятся от жратвы. А миллионы книг по-прежнему распродаются. И по-прежнему звучит гениальная музыка. И тысячи картинных галерей ежедневно распахивают двери. И мчатся потоком роскошные автомобили. И по-прежнему количество беженцев со всего мира — растет.

И жить по-прежнему можно только здесь. И не только жить. Но еще и учить американцев — демократии!

«Новый американец», № 55, 24 февраля — 2 марта 1981 г.

САМЫЙ КОРОТКИЙ РАССКАЗ

Очаровательная блондинка в джинсах «Сэссун», кофточке «Лорд энд Тейлор» и в туфлях от «Сакса» сказала эффектной брюнетке в джинсах «Джордаш», кофточке от «Мейсиса» и туфлях от «Блу-минг-дейла»:

— Ах ты, сука ты позорная!..

«Новый американец», 11–17 апреля 1980 г.

НАДЕНУ Я ЧЕРНУЮ ШЛЯПУ…

«В человеке все должно быть прекрасно — и пиджак, и штаны, и рубашка, и галстук!..»

(Фарцовщик Белуга, в частном разговоре)

«…Вы — человек культурный. У вас — макинтош!..»

(Беседа в метро)

«На Западе люди одеваются, в Москве — рядятся…»

(А. Герцен, «Былое и думы»)

«…А девки на пляже одеты — так просто срам! Не зря люди говорят — быкини. Быкини и есть. Парни за ними, как быки, как быки…»

(Старушка Малафеева, в частном разговоре)

Лично я одет довольно плохо. А раньше был одет еще хуже. В Союзе я одевался настолько плохо, что меня даже корили за это.

Директор заповедника, в котором я работал экскурсоводом, говорил мне:

— Своими брюками, Довлатов, вы нарушаете праздничную атмосферу здешних мест!..

Редактор партийной газеты, в которой я служил халтурщиком, терпеливо уговаривал меня:

— Купите приличную обувь! У нас, между прочим, бывают иностранцы!..

Инструктор ленинградского обкома КПСС, взглянув на мой джемпер, сказал:

— Вы, как я догадываюсь, беспартийный?..

В общем, плохо я одевался. И меня это не беспокоило.

Дома одежде приписывались четкие социальные функции.

Нечто подобное было в старину. Коллежскому регистратору полагалась, допустим, шинель из военного сукна. Выдвинулся чином повыше — заказывай шинель из драпа. Статскому советнику полагался бобровый воротник. Тайному — из нерпы. И так далее…

Сейчас — такая же история. Удостоился кандидатской степени — покупай дубленку. Или, на худой конец, — тулуп. Ведь кандидат — не дворник. Кандидату без тулупа — нельзя…

Один мой знакомый, литератор Еремин, достал болгарский кожаный пиджак. Другой мой знакомый, литератор Рейн, тотчас же перешел с Ереминым на «вы». (Столь огромно было его уважение к пиджаку…)

На родине импортные вещи являлись знаками социальной полноценности. Раздобыв югославский полиэтиленовый мешочек, женщина надолго избавлялась от тяжелых комплексов. С пачкой жевательной резинки можно было явиться на именины…

Способность доставать заграничные вещи приравнивалась к ясновидению и медиумизму. Бесчисленные Лелики, Марики, Фердинанды Сигизмундовичи пользовались громадным авторитетом. Ведь они могли что-то доставать!

В день рождения Сергея Михалкова его почетным гостем был некий Эдди Захарович. Человек, изготовлявший на дому замшевые кепки…

Одежды было мало. Но значение ее было огромно…

И вот мы на Западе. Проблем не существует. Магазины ломятся от всевозможного тряпья. И цены доступные. Выбирай!

Опять — злополучная свобода выбора.

Раньше надевали, что придется. То, что удавалось раздобыть. Теперь — каждый человек отвечает за свою внешность. Недаром говорил Пастернак:

«Быть некрасивым — некрасиво!..»

Короче, надо ориентироваться в этом чрезмерном, почти бессмысленном изобилии.

Самое простое и разумное — обратить внимание на туземцев. Поучиться у местных жителей.

Вот идет преклонных лет толстяк. Шнурки болтаются. Пуговицы отсутствуют. И заметьте — ни малейших комплексов…

Вслед за толстяком — элегантный молодой человек. Голубовато-серый костюм, белоснежная сорочка, ослепительные лаковые туфли. Комплексов нет и в помине…

За ним — девица. Тесная мини-юбка, кривые ноги. Трикотажная майка украшена надписью: «Я — Софи Лорен». А комплексов все нет и нет….

Наконец встречаете законченного оборванца. В самых настоящих лохмотьях. Прямо-таки — репинский бурлак. Без тени комплекса в лице. Вид гордый…

Здесь — так. Если человек одет в лохмотья, значит, человеку это нравится. Значит, его устраивает подобная внешность. Значит, облик голодранца соответствует его внутреннему миросозерцанию…

Я полтора года в Америке. С первых дней меня учили:

— В Америке надо ежедневно менять рубашку. (А по возможности — и брюки.) В офис надо являться при галстуке. На пикник — в шортах. Городская вечеринка требует элегантного костюма.

И так далее. Недвусмысленные, четкие правила…

Довелось мне однажды посетить изысканный светский раут. Вырядился я, как мог. Галстук затянул так, что башка не проворачивается. Сесть не решаюсь, боюсь — штаны лопнут… Ботинки жмут. Брожу с коктейлем в руке. Ем черешни. Косточки храню за щекой. Выплюнуть неловко…

А вокруг — бедлам и хаос. Кто в смокинге, кто — в шортах. На ком — вечернее платье с блестками, на ком — трикотажная маечка. Один пришел босиком. Другой в сапогах до колен. Третий в обыкновенных туфлях, зато — с эрдельтерьером.

Одни тихо беседовали, прихлебывая коктейль. Другие исступленно целовались. Хозяин просто заснул на диване. (Кстати, я его видел утром. Рубашку он не переменил…)

Все чувствовали себя легко и естественно. Все, кроме меня.

Я знаю, что «свобода» — мудреный философский термин. Предполагает разнообразные духовные интерпретации. Осознанная необходимость и так далее.

Я уважаю философию. И обещаю когда-то над всем этим серьезно задуматься. Но лишь после того, как обрету элементарную житейскую свободу и раскованность. Свободу от догм и предрассудков. Свободу от чужого мнения. Свободу от трафаретов, навязанных большинством…

В Америке человек одевается так, как ему хочется. Так, чтобы это соответствовало его натуре. Чтобы ему было легко, свободно и естественно…

Художник-авангардист таскает кожаный жилет с бубенчиками. И правильно делает.

Банковский служащий — мышиного цвета тройку.

Уборшик в пиццерии — трикотажную фуфайку и шорты.

Но попадались мне и художники в элегантных костюмах. И банковские служащие в шортах. И уборщики в кожаных жилетах…

Вы заметили, как хорошо, вернее — щеголевато, одеваются бедные негры и пуэрториканцы? Видимо, им это нужно для самоутверждения.

У романиста Джона Апдайка — иные проблемы. (Насчет самоутверждения тут все о’кей.) Вот он и носит серый пиджачок…

Я давно изучаю личность президента нашей корпорации — Меттера. Когда газета только создавалась, Меттер разъезжал по учреждениям. Ему назначали по шесть апойнтментов в сутки. (Простите за англицизм, господин Зеев Барэль.)

Стояла дикая жара. Будущий президент целыми днями ездил в метро. На вытянутой руке он держал складные «плечики». На плечиках висел шоколадного цвета блейзер. Подходя к офису, Меттер замедлял шаги. Надевал свой блейзер, а плечики засовывал в карман. Покидая офис, снова замедлял шаги. Стаскивал блейзер, вешал на плечики и шел к остановке метро…

И так с утра до вечера. При сорокаградусной жаре.

Прошел год. И вновь наступило лето. «Новый американец» благополучно выходит. Меттер по-прежнему в разъездах. Щеголяет в трикотажных бобочках. И блейзер ему уже не требуется. Дела и без этого неплохо подвигаются. Можно вздохнуть свободнее. А блейзер подарить новому эмигранту Мише Зарину…

Зачем я все это рассказываю? К чему призываю?

К свободе и естественности. Как в большом, так и в малом. Как в области идей, так и в области носков…

Для себя же я, вроде бы, установил некоторое единство облика. Нечто военно-спортивно-богемное… Гибрид морского пехотинца с художником-авангардистом…

Мне кажется, в такой одежде легче переносить удары судьбы.

«Новый американец», № 29, 27 августа — 2 сентября 1980 г.

КР ЗДРАВСТВУЙТЕ…

Здравствуйте, уважаемый Леонид Ильич!

Говорят, в Москве закончился съезд коммунистической партии. Надеюсь, все прошло хорошо. Надеюсь, советские люди уверенно шагают в будущее. Благосостояние народа повышается.

Вооруженные силы крепнут. А мировая буржуазия достигла, наконец, самого края пропасти…

Говорят, вы произнесли речь. И вас показывало телевидение. Правда, всего шесть минут. А затем трансляцию прервали. Ибо ваше состояние ухудшилось…

Года три назад вы были очень плохи. Вас явно шатало на трапе международного лайнера. Вы едва передвигали ноги. А вместо тезисов произносили неприличные слова.

Говорят, по Европе за вами следовал обоз медикаментов.

Затем появилась какая-то грузинка. Подвергла вас метафизическим излучениям. И вы заметно помолодели. Воспрянули телом и духом.

Вы опять начали улыбаться. Возобновили поездки за рубеж. Стали произносить многочасовые речи.

А теперь вам снова хуже.

Грешно мне злословить на эту тему. Человек вы пожилой, усталый. Может, вам свойственно что-то хорошее? Может, будоражат вашу совесть какие-то нотки раскаяния? Или кошмары мучают вас по ночам?..

Честно говоря, меня интересует другое. Мне кажется странным, что ваши недуги так усиленно рекламируются. Что ваше запущенное лицо становится достоянием международной общественности. Что ваши невнятные речи повсюду слышны.

Сталин, например, действовал по-иному. Он вообще не появлялся. Он превратился в бессмертный и неосязаемый символ. О его кончине известили несколько дней спустя.

Нечто аналогичное произошло с товарищем Мао. Ходили слухи, что его подменяют роботы или двойники. (Трудно ли подобрать двойника в Китае?)

Человеческие слабости вождей принято таить от народа. И вдруг — такая неожиданная откровенность! Такой обескураживающий материализм!

Могучий генсек шатается от слабости на виду у бессердечных западных корреспондентов. Вместо пламенной здравицы издает какое-то невнятное шипение…

Мне кажется, это неспроста. Мне кажется, вас усиленно гримируют под нормального человека. Вернее, под коммуниста с человеческим лицом.

Мне кажется, ваши служащие преследуют далеко идущую цель. Они как бы говорят мировому империализму:

— Видите, буржуи, как слаб наш Леонид Ильич?! Так что не откладывайте переговоров! Подписывайте СОЛТ! Спешите договориться по международным вопросам!

А то придет на смену Леониду Ильичу — жлобина. Какой-нибудь здоровенный Романов из Ленинграда. И всех мгновенно раздраконит!

Спохватитесь тогда, но будет поздно!..

Вот какие у меня соображения. А сьезд, как и ожидалось, прошел благополучно. Все идет хорошо. Скоро, говорят, большевики Америку догонят. И даже перегонят.

А может, зря торопятся?! Ведь там же — пропасть!

«Новый американец», № 56, 3–9 марта 1981 г.

КР НЕ КАЖДОЕ ПИСЬМО ДОХОДИТ…

Не каждое письмо доходит из Союза. Бывает, что подолгу нет известий от родных. Мы начинаем беспокоиться, звонить…

Затем вдруг переписка налаживается. Одно, другое, третье письмо…

Они — бесценны. Мы читаем их внимательно, слово за словом. Расшифровываем намеки. По крупицам добываем информацию.

Вот письмо из Ленинграда. Абсолютно сдержанное. Неожиданно взрывается строка:

«…К Олегу заявились гости. Учинили страшный беспорядок. Пропали важные бумаги…»

Речь идет о знакомом поэте. Неужели — обыск?! Неужели конфисковали рукописи?!

Читаю дальше:

«…Мы живем хорошо, как в Удельной…»

Что значит — «в Удельной»? Ах да, понятно. В Удельной, под Ленинградом, расположен знаменитый сумасшедший дом…

Переворачиваю страницу:

«…Костя очень плох. Врачи совсем его замучили. Заставляют принимать лекарства. Костя отказывается…»

Костя? Костя Азадовский! Около двух месяцев под следствием. Инкриминируются наркотики. Виновным себя не признает…

А вот письмо из Таллина:

«…Вечерами слушаем радио. Читаем газету с большим увлечением…»

Значит, слышали мое интервью по «Голосу». Значит, видели экземпляр «Нового американца»! Ведь не «Правду» же они читают…

Но бывают и другие письма. Редко, но бывают. Вот одно из них. Автор — пожилая женщина. Бывшая соседка. Вроде бы неплохо относилась. Образованная, начитанная дама. Мужа ликвидировали в тридцать седьмом году. Дочка — искусствовед — годами без работы. Зять — библиотекарь с высшим филологическим образованием. У самой — ничтожная пенсия. Трое — в однокомнатной квартире.

Письмо же — гневное. Более того — негодующее. Вот несколько строк из этого письма:

«…Дорогой Сережа, как вы изменились! Зачем вы клевещете на свою родину?! Зачем попираете ногами святыни?! Родина вам образование дала. А вы?!..»

Несчастная, безумная старуха! Все забыла, все простила, всем довольна!

Бедность, голод, унижения — все ей родина дала…

Сострадания достоин узник, томящийся за решеткой. Презрения достоин раб, возлюбивший свои оковы. Свою тюрьму. Свою галеру. Свою черствую пайку. Свою омерзительную робу.

Какое счастье, что наши дети вырастут иными!

«Новый американец», № 57, 10–16 марта 1981 г.

КР МЫ ЧАСТО СЛЫШИМ…

Мы часто слышим:

«Какого направления придерживается ваша газета? Против чего она выступает? С чем борется? Кого ненавидит?..»

Нас удивленно спрашивают:

«Кто вы такие, ребята? Антикоммунисты? Антимонархисты? Антихристы?..»

Нас подвергают допросу:

«Какова ваша идейная платформа? Партийная тенденция? Конечная политическая цель?..»

Еще Достоевский высмеивал газеты с направлением. Высмеивал и презирал. В его «Скверном анекдоте» фигурирует корреспондент «Головешки» (пародия на революционно-демократическую газету «Искру») — уязвленный и хамоватый болван…

Любая позиция АНТИ — несостоятельна и малоплодотворна.

Мне кажется, великий Эйнштейн не был антиньютоном. Он был Эйнштейном и все. Он полагал, что этого достаточно.

Шостакович не был антимоцартом. Он был Шостаковичем. За что ему огромное спасибо.

Достоевский не был антитолстым. Бродский — не антиевтушенко. Солженицын — не антигрибачев. И слава Богу!..

Разве что Энгельс был антидюрингом. Ну и что хорошего? Оба так себе…

Антикоммунисты ли мы? То, что не коммунисты, — это ясно. Но анти?..

С научным коммунизмом десятилетия борются ученые, философы, экономисты.

Реальный коммунизм сложнее. Ведь то, что происходит на родине, от коммунизма бесконечно далеко. Эту жуть даже Брежнев коммунизмом называть стесняется…

Дальнейшее прошу напечатать крупными буквами. Чтобы все было ясно как дошкольнику, так и любому старику:

МЫ — НЕ ПРОТИВ! МЫ — ЗА! ЗА ПРАВДУ! ЗА СВОБОДУ! ЗА ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ДОСТОИНСТВО! ЗА МИР И КУЛЬТУРУ! ЗА УЛЫБКУ И ЮМОР! ЗА МАТЕРИАЛЬНЫЙ ДОСТАТОК! ЗА ДРУЖЕЛЮБИЕ И КОРРЕКТНОСТЬ! ЗА СВОБОДУ ДУХОВНЫХ И НРАВСТВЕННЫХ ПОИСКОВ! ЗА МУЖЕСТВО И ТАЛАНТ! ЗА НАШУ МНОГОСТРАДАЛЬНУЮ РОДИНУ! ЗА ПРИЮТИВШУЮ НАС БЛАГОРОДНУЮ И ГОСТЕПРИИМНУЮ АМЕРИКУ! ЗА ЖИВОЙ, БЕСКОНЕЧНО МЕНЯЮЩИЙСЯ, ВЕЛИКИЙ РУССКИЙ ЯЗЫК!

Мы переживаем ужасное время. И так было всегда. Любое время представлялось нормальному человеку — ужасным.

Мир полон зла. И это зло — внутри нас. А значит, человек должен победить СЕБЯ. Преодолеть в СЕБЕ — раба и циника, невежду и труса, карьериста и ханжу!

Навсегда убить в СЕБЕ — корыстолюбие, чванство и продажность!

Уничтожить в СЕБЕ ядовитые ростки коммунистического лишайника:

Нетерпимость к чужому мнению. Фанатизм и жестокость. Беззаветную преданность собственным интересам. Баранье единодушие. Жалкий страх перед ересью и новизной…

Свершится ли все это? И на чьем веку?.. Я хотел бы посетить этот мир через тысячу лет.

«Новый американец», № 59, 24–31 марта 1981 г.

КР С КАЖДЫМ ГОДОМ…

С каждым годом она все больше похожа на человека. (Не в пример большинству знакомых журналистов.)

Принес я ее домой на ладони. Было это двенадцать лет назад. Месячный щенок-фокстерьер по имени Глаша. Морда кирпичиком. Хвост морковкой. Короче, Глаша была неотразима…

Воспитывали мы ее довольно невнимательно. Кормили чем попало. Зато подолгу с ней беседовали. И я, и мама, и жена. А потом и дочка, когда сама научилась разговаривать…

Глаша росла толковой и мужественной. К трем годам она совершила несколько подвигов. Во-первых, спасла щенка, который тонул. Вытащила его за хвост из лужи. Кроме того, побывала с моим братом на охоте. Первая отыскала след медведя-шатуна.

Очередной подвиг Глаша совершила в Таллине. Я уехал в командировку. Отдал Глашу знакомой машинистке из ЦК. Машинистка затопила печь. Раньше времени закрыла трубу. И уснула.

В квартире запахло угарным газом. Все спали. Но проснулась Глаша и действовала разумно. Подошла к хозяйскому ложу и стащила одеяло. А потом громко залаяла…

Днем ей принесли из буфета ЦК четыреста граммов шейной вырезки. Случай уникальный. Может быть, впервые партийные льготы коснулись достойного объекта.

Глаша не интересовалась политикой. Однако лаяла на милиционеров, когда они являлись без приглашения.

Консервы «Завтрак туриста» вызывали у нее аллергию. Как и у меня…

Наконец мы собрались уезжать. За Глашу пришлось уплатить небольшой выкуп. По три рубля за килограмм. Глашу оценили чуть дешевле нототении. И чуть дороже постной свинины…

В Америке Глаше нравится. Она помолодела и готова выйти замуж. (Скоро дадим объявление в «НРС»…)

Говорят, все эмигранты перессорились. Это не так. Глаша одинаково симпатизирует Вагину и Янову, Бернштаму и Эткинду, Рафальскому и Парамонову…

Глаша часто спит у моих ног. Иногда тихонько стонет. Возможно, ей снится родина. Например, мелкий частик в томате. Или сквер в Щербаковском переулке…

Не печалься, Глаша, все будет хорошо.

И прости, что у меня нет хвоста. (В Союзе был, и не один.)

Прости, что у меня есть ботинки и сигареты. И еще — работа по специальности.

В остальном мы похожи. И судьба наша — общая.

«Новый американец», № 62, 15–21 апреля 1981 г.

БРАК ПО-ЭМИГРАНТСКИ

Love and marriage,

Love and marriage,

Go together

Like horse and carriage…

(Песня Дальнего Запада)

От любви и до женитьбы

Протянул я все же нить бы!

Без любви семейный воз

Вмиг сорвется под откос…

(Вольный перевод с английского)

И все-таки люди женятся. Женятся вопреки тревожным историческим прогнозам. Женятся накануне третьей мировой войны. Женятся в преддверии надвигающегося апокалипсиса.

Люди женятся в свободном мире и под гнетом тоталитаризма. В промышленных центрах и заброшенных деревушках. На ледяных широтах Заполярья и в пекле африканских джунглей.

Женятся наивные юноши и умудренные годами старики. Звезды Голливуда и спившиеся обитатели Бауэри. Работники госбезопасности и агенты Эф-Би-Ай. Международные террористы и члены королевских семей. Чемпионы бокса и жалкие калеки. Святые мученики и выродки человечества.

Люди женятся в самые неожиданные минуты и в самых фантастических условиях.

Гитлер обвенчался в канун самоубийства. Флибустьер Бегониус — за шестнадцать часов до смертной казни. Океанолог Гуго Дукс сочетался браком на льдине. Правозащитник Гинзбург — в советской тюрьме. Богач и меценат Флориованти отправился в свадебное путешествие на дирижабле. Золотоискатель Бирн — в собачьей упряжке.

Пятеро моих знакомых женились, находясь в командировке. Причем двое из них — в заграничной командировке.

Человека три зарегистрировали брак в состоянии алкогольного помешательства. Причем все три брака оказались счастливыми.

Мой дядя Хорен официально женился четыре раза. И все четыре раза — на собственной жене.

Московский востоковед Евгений Евгеньевич Евгеньев был женат на актрисе кукольного театра — Валентине Валентиновне Валентиновой.

Ленинградский фарцовщик Акула, отбыв заключение, женился на следовательнице по его делу — Хариной.

Заведующий кафедрой НАУЧНОГО АТЕИЗМА ЛГУ сочетался ЦЕРКОВНЫМ БРАКОМ с юной практиканткой…

Короче, брак — явление таинственное и фантастическое…

И вообще, зачем он нужен — брак? Зачем нужны эти формальности, обряды, штампы, процедуры?

Любовь — понятно. Вот и люби себе на здоровье. Люби, рожай, будь счастлив и так далее. Без всяких ксив и нотариальных свидетельств. Так нет же, подаются заявления, оформляются соответствующие казенные бумаги. И все это дело скрепляется расплывчатой фиолетовой печатью. Зачем?!

В Союзе браки обусловливались двумя центральными мотивами — психологическим и экономическим. Возьмем обычный случай.

Он, Она… Молодые рабочие, студенты, деревенская публика. Между ними порхают крылатые безответственные амуры. Все идет прекрасно…

Но человеческие отношения — это всегда поединок. Поединок воли, характера, интеллекта. Человеческие отношения не бывают равными.

В результате кто-то любит, а кто-то милостиво позволяет себя любить. Один раскрывается щедро и полностью. Другой гораздо экономнее расходует сердечные капиталы…

Возникает неравенство, появляется чувство тревоги. Опасение потерять любимого человека. Желание узаконить, сохранить завоеванные позиции.

Конечно, ЗАГС — не Божий храм. Но что-то общее все же имеется. Две-три кощунственно пародийные черточки.

Есть кумачовый алтарь. Иконостас с физиономиями членов Политбюро. Священнодействующая дама.

Наконец, есть свидетели. Что уже несколько ближе к милицейской практике.

Конечно, и после всего этого люди расходятся. Иногда — на следующий день. Но все же поначалу им как-то спокойнее. Как-то надежнее выглядит подобный союз. Возникает психологическое ощущение цельности и единства.

Ощущение приятное. Но статистика его жестоко перечеркивает.

Вот статистические данные, опубликованные «Литературной газетой». Из каждых десяти семей, зарегистрировавших брак официально, распадается четыре. Из каждых десяти пар, связанных лишь взаимным чувством, — три. Тут есть над чем задуматься.

Законные отношения быстрее утрачивают черты романтизма. Их незаметно обволакивает пелена будничности, рутины. Осуществившаяся мечта превращается в быт. Счастливое безумие обретает процедурный характер…

Я знал людей, одержимых единственной мыслью — изменить своей жене. Где угодно и с кем попало. Просто так, для самоутверждения…

Может, свобода нужна хотя бы затем, чтобы реже появлялось искушение ею воспользоваться?..

Коснемся экономики… Известно, что брак может стать выгодным экономическим предприятием. Допустим, у Него шесть метров без окна. А у Нее полдома где-то в Киришах. Люди поженились и затеяли обмен. В результате — однокомнатная городская квартира.

В нищем государстве одному человеку жить трудно. Вдвоем гораздо легче противостоять ударам судьбы.

Люди облокачиваются друг на друга. Так они чувствуют себя увереннее. Получается своего рода шалаш, или, вернее — карточный домик.

Как-никак — две зарплаты. Двойной комплект родителей в свете забот о будущем младенце. Удвоенное количество ценных знакомств. То есть у него — дядя Коля из рыбного магазина. А у нее тетя Дуся с фруктовой базы. Таким образом, в праздничные дни — нототения с мандаринами…

Прикинем на калькуляторе. Он: городское жилье, плюс диплом, плюс рыба, плюс мама-участник блокады. Минус — пятая графа, заикание и родственники в Тель-Авиве.

У нее: четыре грядки зеленого лука, плюс отец-коммунист, плюс тетя Дуся, плюс хорошо рассольник варит. Минус — восемь единиц зрения, одышка и шестилетний ребенок.

В сумме — явный плюс…

Кроме этого существуют неожиданные побочные мотивы брака. Иногда — весьма причудливые.

«Выездным» товарищам — ученым, музыкантам, артистам — необходимо состоять в законном браке. Жены и дети остаются в качестве заложников.

Партийному работнику тоже желательно быть семейным человеком. Номенклатурные холостяки большая редкость и вызывают подозрительное чувство. Даже такой уровень свободы неприятен руководству…

Случаются еще более парадоксальные вещи. Эстонский филолог Теппе женился на девушке-коми. Его специальностью были финно-угорские языки. И ему не хватало коми-пермяцкого диалекта. Теппе использовал жену в качестве учебного пособия…

Мой друг Бусыгин путешествовал с любимой женщиной. Приехал на машине в Коктебель. И вдруг — начались заморозки. В палатке холодно. В машине тесно. В гостиницу не пускают без штампа. Бусыгин плюнул и женился…

Примеров — сотни…

Так обстояли дела в Союзе. И вот мы пересекли океан. Дальнейшее излагаю отрывисто, как бы пунктиром.

Мы убедились в том, что основы жизни неизменны. Что добрые и злые люди есть везде.

Мы обрели свободу и независимость, быстро привыкнув воспринимать это как должное. Мы поняли, что комфорт и хорошая еда — не все. Что потребности растут намного быстрее доходов. Мы не хотим быть лифтерами с окладами доцентов. Мы предпочитаем быть доцентами с окладами лифтеров.

Мы превратились в жизнеспособную этническую группу. У нас есть свои гении и свои жулики, праведники и демагоги, философы и бандиты.

Накупив штанов, колбас, автомобилей, мы решили издавать газеты.

Мы лечим, торгуем, поем и рисуем картины. Заключаем сделки, подписываем контракты, читаем лекции и водим такси. Влюбляемся, женимся, рожаем, даем малышам красивые американские имена. У нас существуют и как-то решаются все проблемы любого человеческого единства. В том числе и проблемы брака.

Что изменилось? Все те же Он и Она. Тот же неизменный поединок воли, характера, интеллекта. Те же банальные истины: «Разбитую вазу не склеишь…», «От любви до ненависти — шаг…» И так далее.

Что же изменилось?

Вот Ефим и Марина. Ей двадцать три года. Он — на год старше. Познакомились на вечеринке у друзей. Он подвез ее на своей машине в Форест-Хиллс.

Марина обещала помочь ему с английским. Она работает клерком в Манхэттене. Он — начинающий таксист.

Молодые люди стали встречаться. Несколько раз бывали в кино. Посмотрели шоу на Бродвее. Ездили в Коннектикут на джазовый фестиваль.

Недавно Марина переехала в Асторию. Они стали мужем и женой.

Ефим и Марина довольно разные люди. Он — спортсмен, автомобилист. Как все неуверенные люди, чуточку агрессивен. В интеллигентной компании чувствует себя неловко.

Марина из культурной ленинградской семьи. Приучена к систематическому чтению. Лишена практических навыков. Тоскует по Ленинграду и старым друзьям.

Молодые люди счастливы. Хотя их жизнь не совсем безоблачна. Временами Марину раздражает его прямолинейность. Фиме непонятна ее склонность драматизировать любое известие.

Он тянется к динамичным простым развлечениям. Она ценит уединение и покой.

Их отношения не зарегистрированы. Более того, они не представляют себе, как это делается и зачем.

Пока им хорошо, они вдвоем. А будет тяжело, расстанутся друзьями.

Что это — разврат, аморалка, вызов общественному мнению? Или нормальное, живое, бескорыстное супружество?..

Вот Алла и Феликс. Обоим за сорок. У него сын четырнадцати лет. У нее дочь в Хантер-колледже. Оба были женаты и развелись. Оба готовы были посвятить себя детям.

Познакомились они в Бней-Ционе. Феликс — верующий еврей. Алла заинтересовалась еврейской историей.

Оба — дипломированные инженеры. Алла работает чертежницей. Феликс устроился по специальности.

Больше двух лет они вместе. Оба почувствовали вкус к жизни. Побывали в Европе и Канаде. Четыре раза меняли жилье и наконец довольны. У них собственный дом.

Иногда надвигаются тучи. Феликс мечтает перебраться в Израиль. Алла и слушать об этом не хочет. Но пока что они собираются во Флориду.

Их брак не зарегистрирован, что мало смущает любящих супругов…

Роману Сауловичу шестьдесят девять лет. Регине Николаевне — семьдесят один. Познакомились они в НАЙАНе.

Дети и внуки Романа Сауловича живут ниже этажом. Дочь Регины Николаевны в Лондоне, с мужем. Пожилая женщина чувствовала себя заброшенной и одинокой. У Романа Сауловича тоже были претензии к жизни:

— Детям я надоел своим ворчанием. А внукам — тем более. Какой им прок от старика?..

Пожилые люди решили жить вместе. Оба заметно помолодели. Стали лучше одеваться, чаще бывать в гостях. Недавно приобрели щенка и видеомагнитофон с кассетами.

Официально их брак не зарегистрирован.

— Зачем эти формальности, — говорят они, — когда все построено на доверии?..

Вот Наталья Р. Приехала с одиннадцатилетней дочкой. Номенклатурный муж остался дома.

Поначалу Наташа была совершенно обескуражена. Сняла квартиру в гнусной части Бруклина. Рыдала ночами до самого утра.

Затем устроилась на курсы. Приобрела какую-то мебель. Определила дочку в иешиву.

Мечтала встретить хорошего человека. Дала объявление в «НРС»:

«Ищу человека, который ценит литературу, живопись, природу, юмор…»

Ответа не последовало. Какой уж тут юмор…

Сейчас у Наташи есть друг. Ему двадцать один год. Беспечный юноша то и дело меняет профессию.

— Лет через пять он меня бросит, — говорит Наташа, — или через семь… Это неизбежно… Или, что еще страшнее, начнет ухаживать за моей дочкой. Это добрый, но легкомысленный и безответственный человек… Я счастлива. Но я ко всему готова… Официально выходить замуж не собираюсь. Я уже была замужем. Причем за человеком серьезным и добропорядочным. Который оказался трусом и приспособленцем… Хватит… Я благодарна судьбе за те минуты, которые провожу с любимым…

Вот господин К. Ему сорок девять лет. Подвержен тяжелому душевному заболеванию — вялотекущей шизофрении. Угрозы для окружающих не представляет. Госпитализации не подлежит.

Мечтает встретить любящую женщину. Пусть хотя бы совсем неприметную. Чтобы кто-то был рядом…

Вот Михаил и Джоан. Он — художник из Трускавца. Она — модная портниха, коренная американка. Познакомились в музее современного искусства. Через неделю поселились в Сохо.

Михаил то и дело летает в Хайфу к родителям. Джоан часто ездит в Олбани, к своим.

Порой они надолго расстаются. И неизменно съезжаются вновь.

Михаил говорит:

— Джоан — это чудо. Ни единой проблемы. Ни единой прочитанной книги. Ни единой минуты уныния. Море обаяния. Море секса. Море динамизма… Даже не знаю, женат ли я… Вероятно — женат… Дай Бог, чтобы это продолжалось вечно…

Вот Рита и Нортон. Она была студенткой МГУ. Познакомилась на выставке с молодым американским ученым. Через год они поженились. Рита давно мечтала вырваться из Союза.

Живут они в прекрасном районе. У них собственный дом.

Однако Рита считает брак неудачным:

— Дура я была, сумасшедшая дура! Увидела живого янки и голову потеряла. Не верила такому счастью.

Теперь жалею. Нортон, конечно, умница, блестящий экспериментатор. Человек, отдающий всего себя работе. Но вне работы он — пустое место. Черств, эгоистичен, занят исключительно собой. Живем мы скучно, замкнуто, однообразно. Экономим буквально каждый цент.

Я твердо решила уйти. Буду зарабатывать техническими переводами. А нет — пойду в магазин бусами торговать. В общем, не пропаду. К счастью, у меня нет детей. Нортону казалось, что это слишком дорого. Короче, детей нет. Хотя и это меня бы не остановило…

Казалось бы, разные судьбы. Совершенно разные люди. По-разному складываются их жизненные обстоятельства.

Эти люди учатся, торгуют, пишут книги, раскатывают мацу и воспитывают детей.

Но каждый прожитый день завершается в семье. И нет у обычных людей другой модели реального человеческого счастья…

Люди все еще женятся. Вопреки тревожным историческим прогнозам. Накануне третьей мировой войны. В преддверии надвигающегося апокалипсиса.

Люди женятся счастливо и неудачно, поспешно и осторожно, глупо и разумно.

Но ясно одно. Брак в эмиграции — не ловушка и не соломинка, за которую хватается утопающий. Здесь он стал тем, чем ему и положено быть. А именно, простите за банальность — добровольным и независимым объединением любящих сердец.

Потому что свобода — единственное оправдание нашего бегства. Не первое, не главное, не самое важное, а именно — единственное.

И еще. Хотя я допускаю, что в идее свободы заключен какой-то подвох, мы будем воспевать свободу как единственную надежду человечества.

«Новый свет», № 6 (94), 28 ноября — 4 декабря 1981 г.

КР НАШИ ДЕТИ ТАК БЫСТРО РАСТУТ…

Наши дети так быстро растут.

Я вспоминаю детские ясли на улице Рубинштейна. Белую скамью. Подвернувшийся задник крошечного ботинка…

Мы идем домой. Вспоминается ощущение подвижной маленькой ладони. Даже сквозь рукавицу чувствуется, какая она горячая…

Меня поражала в дочке ее беспомощность. Ее уязвимость по отношению к транспорту, ветру… Ее зависимость от моих решений, действий, слов…

Дочка росла. Ее уже было видно из-за стула. Помню, она вернулась из детского сада. Не раздеваясь, спросила:

— Ты любишь Брежнева?


До этого мне не приходилось ее воспитывать. Она воспринималась как ценный неодушевленный предмет. И вот — я должен что-то говорить…

Я сказал:

— Любить можно тех, кого хорошо знаешь. Например, маму, бабушку. На худой конец — меня. Брежнева мы не знаем. Хотя часто видим его портреты. Возможно, он хороший человек. А может быть, и нет…

— Наши воспитатели его любят, — сказала дочка.

— Вероятно, они хорошо его знают.

— Нет, — сказала дочка, — просто они воспитатели. А ты — всего лишь папа…

Наши дети так быстро меняются. Английский язык им дается легко. Они такие уверенные, независимые, практичные…

Мы были другими. Мы были застенчивее и печальнее. Больше читали. Охотнее предавались мечтам.

Мы носили черные ботинки, а яблоко считали лакомством…

Я рад, что нашим детям хорошо живется. Что они едят бананы и халву. Что рваные джинсы у них — крик моды.

Для того мы и ехали.

Только я не знаю, как это связано, — витамины и принципы, джинсы и чувства… Какая тут пропорция, зависимость? Хорошо, если прямая. А если, не дай Бог, — обратная?

Надеюсь, все будет хорошо.

Отношения у меня с дочкой прежние. Я, как и раньше, лишен всего того, что может ее покорить.

Вряд ли я стану американским певцом. Или киноактером. Вряд ли разбогатею настолько, чтобы избавить ее от забот. Кроме того, я по-прежнему не умею водить автомобиль. Совершенно равнодушен к частной жизни знаменитой актрисы Лорен Бокал. (Такая фамилия подошла бы неопохмелившемуся флотскому офицеру.) И главное — плохо знаю английский. Что делает меня иногда совершенно беспомощным…

Недавно она сказала… Вернее, произнесла… В общем, я услышал такую фразу:

— Тебя наконец печатают. А что изменилось?

Ничего, — говорю, — ничего…


Короче, у нас все по-прежнему. И я всего лишь — папа…

«Новый американец», № 64, 3–9 мая 1981 г.

КР Я ЧАСТО ВСПОМИНАЮ…

Я часто вспоминаю лагерную зону под Иоссером. Перекур на лесоповале. Потомственный скокарь Мурашка рассуждает у тлеющего костра:

— Хорошо, начальник, в лагере! Можно не думать. За нас опер думает…

А теперь мне хочется задать читателям вопрос:

— Не уподобляемся ли мы этому тюремному философу? Живем мы или тянем срок?

И вообще, кто мы такие? Безответственные малолетки или взрослые люди? Способны ориентироваться в мире идей? Или нужен милиционер-регулировщик? Желаем думать самостоятельно? Или пусть думает начальство?..

Мы объявили газету независимой и свободной трибуной. Стараемся выражать различные, иногда диаметрально противоположные точки зрения. Доверяем читателю. Предоставляем ему возможность думать и рассуждать.

В ответ то и дело раздается:

— Не хотим! Не желаем свободных дискуссий! Не интересуемся различными точками зрения! Хотим единственное верное учение! Единственную правильную дорогу! Хотим нести единственный, идеологически выдержанный транспарант!

Зачем нам яркие, праздничные одежды самостоятельной мысли? Хотим быть серыми и одинаковыми, как новобранцы…

Зачем нам колебаться, меняться и перестраиваться?!

Хотим быть твердыми, как шанкр!

Хотим, чтобы все было просто.

Были коммунистами, стали антикоммунистами. Сменили ворота, как на футбольном поле.

А если мир сложнее таблицы умножения? Если кроме «дважды два — четыре» существуют логарифмы?

Нет! Не желаем споров! Не хотим разногласий! Отказываемся выражать собственное мнение! За нас думает академик Сахаров.

Не желаем спорить и возражать. Пусть все будет тихо и спокойно. Как в морге…

Видел я раз случайно пекинскую кинохронику. Торжественный митинг, центральная площадь. Полмиллиона китайцев в одинаковых синих робах. Главный что-то пискнул, и китайцы дружно пискнули в ответ. И одновременно протянули вверх сжатые кулаки.

Тут я, честно говоря, перепугался. Вот это машина! Полмиллиона шурупов и винтиков! И все заодно. Да это пострашнее водородной бомбы!..

Настанет ли конец бараньему единодушию?! Проснется ли в нас думающий, колеблющийся, свободный человек?!

Как это говорил Виктор Некрасов — свободный человек на свободной земле!

«Новый американец», № 66, 17–23 мая 1981 г.

РАЗВОД ПО-ЭМИГРАНТСКИ

(Песня Дальнего Востока)

«…Позарастали стежки-дорожки,

Где проходили милого ножки…»

(Вольный перевод с японского)

Как верно заметил Толстой — благополучные семьи похожи. А вот несчастливы люди — по-разному. У каждого горя своя неповторимая физиономия. Иногда зловещая, порой насмешливая, чаще всего — будничная, заурядная…

В Ленинграде разводились двое моих знакомых, Коля и Элла. Мирно беседуя, они явились в здание суда. Предъявили соответствующие бумаги. Судья нахмурился.

— Попрошу не улыбаться, — сказал он. — Здесь не цирк! Изложите причину развода!

Мои друзья немного растерялись. Кто-то из них смущенно произнес:

— Мы, как говорится, не сошлись характерами…

Судья еще больше рассердился:

— Что значит — не сошлись характерами?! Назовите конкретную причину — измена, рукоприкладство?!..

— Но мы утратили прежнее чувство, — сказала Элла.

— Я полюбил другую женщину, — вмешался Коля.

Судья задохнулся от бешенства:

— Нашли место — в любви объясняться. Здесь, между прочим, суд, а не танцплощадка! Люди приходят разводиться. У них серьезные, конкретные причины. А вы тут балаган устраиваете. Сядьте и послушайте…

И он вызвал следующую пару.

К столу подошла женщина в ботах. Под глазом у нее синел кровоподтек. Рядом стоял небритый мужчина в телогрейке.

— Изложите причину развода, — обратился к ним судья.

— Пьет, — еле слышно выговорила женщина, — дерется…

Судья удовлетворенно кивал головой.

— Все мои платья топором изрубил… Вовкины учебники пропил. А главное — бьет он меня чем попало…

— Клевета! — закричал мужчина и пнул жену ногой.

Его оттащили находившиеся в зале милиционеры.

Судья оживился. Это был нормальный советский развод. Народные заседатели понимающе хмурили брови…


Причины развода могут быть самыми неожиданными. В старину — более изысканными. В нашу дикую эпоху — попроще.


…Вдовствующая королева Дании — Герлинда была помолвлена с немецким ландграфом Мериндом. Затем помолвка расстроилась. Причины Герлинда сформулировала так:

— Увы, я белым говорю стихом, а он, злодей, предпочитает рифму!..

…Приятель Лермонтова — ротмистр Якубинский сел, будучи в гостях, на клавиши фисгармонии. Его жена тотчас возбудила дело о разводе. Она не могла перенести такого святотатства…

…Эсер Буренин женился в шестнадцатом году на миллионерше Лесниковой. Партийный комитет велел ему немедленно развестись. Буренин развелся, отсудив громадный дом на Троицкой улице в Петербурге. Этот дом заметно пополнил казну социалистов-революци-онеров…


…Когда я был студентом-филологом, моя однокурсница полюбила рабочего человека Леню. Они поженились. На свадьбу им подарили альбом репродукций Ван Гога.

— Ван Гог — он что, китаец? — поинтересовался Леня. И добавил: — Я могу нарисовать гораздо лучше…

Однокурсница промолчала. Семейная жизнь дала трещину…

Причины развода бывают на удивление малосущественны.

Муж постоянно свистит. Или — напевает в уборной. Или стрижет за обедом ногти…

Жена злоупотребляет косметикой. Отказывается перечитывать Понтера де Бройна. Неумеренно восхищается Джоном Траволтой…

Любая мелочь способна вывести человека из равновесия. Тем более когда люди соприкасаются ежедневно…


Наша знакомая говорила о своем муже:

— Когда Лева надевает туфли, всегда подворачивается язычок…

Эти люди женаты, но я-то знаю — их брак обречен…


…Как-то я упрекнул эстонского юмориста Иво Рейна:

— Почему вы так грубо орете на Линду?

Рейн ответил:

— А почему Линда не смеется, когда я острю?!

Довод прозвучал убедительно. Через месяц они развелись…


Но это все интеллигентские дела. Простые советские люди разводятся менее утонченно.

Вообразите обычную советскую коммуналку. Шесть кухонных столов — шесть бастионов ненависти… Дети в одной комнате с родителями… Ничейные бабки за шкафом… Бесконечные свары, нужда и убожество…

Мужья тащат из дома байковые одеяла. Жены варят щи из сухожилий. Водка, крики, побои — гнетущий мрак советского житья…

А залитая бормотухой провинция?! Какая-нибудь Рязань, где после часу дня едва ли встретишь трезвого мужчину?!

А русская деревня, где одеколон, не в пример тормозной жидкости, считается лакомством?!..

А тысячи лагерных поселений, где дети не знают вкуса яблок?! А миллионы строительных бараков, где новогоднюю елку украшают винными этикетками?!..

Какое уж тут супружество, если половина мужчин засыпает в лыжных ботинках?!..

Водопады отвратительного пойла захлестывают страну. Миллионы людей раскрывают каждое утро глаза в тягчайшей, беспросветной похмелюге. И всюду они — приниженные, забитые — бьют, унижают, мучают женщин.

Где хуже обращаются с женщинами, чем у нас? Где еще бьют их вожжами и палками? Где еще носят они кирзовые сапоги и телогрейки? Где поставлены ниже дворовой собаки?

Где еще творится что-нибудь подобное?! В пустыне? В джунглях? На луне?!

На чьей это совести? Кто за это в ответе? Китайские хунвейбины? Иранские террористы? Может быть, западные либералы?

Где еще бьют женщин сапогами? Кто на такое способен? Да никакой отравленный марихуаной чернокожий! Ни один безмозглый пуэрториканец! Ни единый, самый кровожадный террорист! А у нас — каждый третий. А может, и каждый второй…

Миллионы русских женщин унижаемы — всечасно. Причем не КГБ их мучает. Не партия и ее ленинский центральный комитет. Не Андропов, черт бы его побрал, а собственные мужья. И за одно это мы, российские люди, достойны пожизненной каторги и вечного тоталитаризма…

И не большевики тут виноваты. (У них своих грехов хватает. А у нас — своих.) Всегда так было. Почитайте Костомарова, Тургенева — «Записки охотника». Букашку русский мужик пожалеет. Невидимую лесную козявку пожалеет. А собственную жену — по голове оглоблей…


Вернемся к проблемам брака.

Тысячи молодых женщин выходят замуж ради столичной прописки. Ради человеческого быта. Ради первой категории снабжения.

Семь из десяти подобных браков распадаются в течение года…


Высоко на брачном рынке котируются офицеры. Офицеры — люди дисциплинированные, чистоплотные. На офицеров есть управа. Если что — можно к замполиту обратиться.

Вот и ловят девушки молодых офицеров. А потом служивого направляют к чертовой матери — в Джезказган. И бегут офицерские жены — домой. С какими-нибудь гастролирующими ленинградскими фокусниками. Чаще — с освободившимися зеками. Я помню, жена нашего командира роты с цирковым лилипутом убежала. Договорились в антракте, и с концами…


Дома преобладали социальные мотивы развода. Пьянство, нищета, серое однообразие жизни, морока тотального дефицита — все это разрушало хрупкое здание брака. Люди заметно ожесточались, становились грубыми, нетерпимыми, крайне воинственными. Поиски выхода из этого замкнутого круга толкали людей на разрушительные шаги.

Бывало, что в основе развода лежали какие-то душевные причины. Но это случалось гораздо реже. Неожиданное чувство, измена, утрата духовных контактов — всякое могло случиться. Человек слаб, им владеют эмоции, жизнь полна неожиданностей. Но все-таки подобных случаев — единицы. Гораздо чаше мы слышали:

— Пьянствует, хулиганит, дерется… Который месяц денег не приносит…

Разводы на душевной почве казались исключением, блажью. Дома они были неслыханной роскошью. Вспомните удивленный шепот молвы:

— У них — квартира, дача, «Запорожец»… И с чего это люди разводятся?..

Но вот советское житье осталось позади. Мы пересекли океан.

Уезжали, главным образом, дружные семейные пары. Вдвоем было легче проскочить через овировскую мясорубку. Трудности сплачивали людей, заставляли держаться вместе.

И наконец — свобода. Тихие улицы Вены. Незабываемые римские каникулы. Сказочная Америка — необъятный горкомовский распределитель для всех.

Мы дружно обзаводились жильем. Дружно покупали автомобили. Дружно ходили в синагогу за матрасами.

Год прошел, за ним второй.

И вдруг начались чудеса. Люди стали безудержно разводиться. Семьи разрушались одна за другой.

Что же такое произошло? Вроде бы — отдельные квартиры, наряды, машины. Вроде бы — калории размером с дворнягу, устроенный быт…

А люди тем не менее разводятся.

Дети в школе, быт налажен, материальные проблемы решены. И тогда вырастают с устрашающей неотвратимостью проблемы человеческого духа.


Вот Рая и Гена. Всем они казались нежными, любящими супругами.

Рая — врач-отоларинголог. Или, как это называется в США, — E.N.T. Гена — бывший постановщик телевизионных фильмов.

Рая сдала труднейшие экзамены. Готовится к частной врачебной практике. Она хорошо водит машину, постоянно совершенствует английский язык. Ее интересует театр, кинематограф.

Рая часто бывает в гостях. Любит путешествовать. Отдыхает и трудится с энтузиазмом.

А Гена часами лежит на диване. Иногда вскакивает, произносит драматические речи:

— Кому я нужен?! В искусстве здесь преуспевают лишь ремесленники. Этого Милоша Формана я бы не взял к себе помрежем…

И он снова ложится…

Рая и Гена пока живут вместе. Но практически они развелись. Рае наскучили его монологи. Ее раздражает неутолимое тщеславие мужа. Его затянувшаяся мрачная бездеятельность.

Они в разводе. Просто Гене некуда уйти. Рая терпит бывшего мужа из жалости.

А жалость — такой ненадежный фундамент для брака…


Вот Лазарь и Белла. Он — блестящий ученый. Работает в одной из престижных химических лабораторий. Участник множества симпозиумов и конгрессов.

Белла — домохозяйка. В Союзе она не работала. На ее попечении был маленький ребенок. Кроме того, Белла часами простаивала в очередях.

Очередей здесь нет. Ребенок подрос. Белла предоставлена себе.

Она читает русские газеты. Беседует по телефону. Даже здесь, в Америке, Белла одевается в тусклые, неопределенного цвета кофты и платья. Она выглядит запущенной и постаревшей…

Ее мужа окружают на работе яркие творческие личности. Среди них привлекательные, деловые, целеустремленные женщины. Домой Лазарь является все позже. Чаще исчезает по выходным дням…


Миша и Лера приехали четыре года назад. Миша — бывший администратор Ленконцерта. Лера — преподавательница музыки.

Жизнь их поначалу складывалась трудно. Миша водил такси. Администраторов здесь и без него хватало. Он переутомлялся, нервничал, бросал работу.

Лера тоже не могла устроиться по специальности. Поступила на курсы медиков-ассистентов. Сейчас работает во Флашинге и продолжает учиться.

Миша углублен в свое богатое прошлое. В эмиграции его понимает и ценит один человек — Леонидов. То и дело Миша говорит:

— А помнишь, как Сашка Броневицкий дал на гастролях в рожу официанту?

— А как Баглаенко чуть не свалился в оркестровую яму?..

— А как Магомаева обчистили в Семипалатинске?..

— А как Эдита Пьеха бегала в одной рубашке?..

Лера — наоборот — устремлена в будущее. Мечтает стать врачом. Хочет поехать в Европу. Собирает библиотеку.

Их связывает только ребенок. Но дети так быстро растут…

Так что же происходит в эмиграции с древнейшим институтом брака?! Укрепив материальную базу, супруги вынуждены коснуться неведомых им ранее духовных проблем.

Дома силы истощались в поисках материи. При налаженном быте освободившаяся энергия сотрясает фундаменты духа.

В России достаточно быть относительно трезвым, чтобы считаться завидным женихом.

Достаточно рассказать анекдот, чтобы считаться инакомыслящим.

Достаточно быть евреем, чтобы считаться интеллигентом.

Достаточно посетить Болгарию, чтобы считаться заместителем Магеллана и внуком Лаперуза.

Достаточно плюнуть на холст, чтобы считаться художником-авангардистом.

Достаточно не бить жену лопатой, чтобы считаться образцовым мужем…

Здесь все иначе.

Колбасы поел? Поел.

Штаны купил? Купил.

Машину бензином заправил? Заправил.

Голую даму в «Плейбое» узрел? Узрел.

Теперь изволь быть личностью. Изволь быть чутким, глубоким, тонким, любезным, умным, снисходительным, нежным, мужественным, порядочным и добродушным.

Это трудно. Но это — единственный путь…


Так что же нам делать?

Любить. Потому что любовь — это рабство, которое выше свободы. Единственное, ради чего можно этой свободой пожертвовать. Единственное, во имя чего можно лишиться свободы, — без колебаний.

«Новый свет», № / (95), 5—11 декабря 1981 г.


Три города прошли через мою жизнь.

Первый из них — Ленинград.

Без труда и усилий далась Ленинграду осанка столицы. Вода и камень определили его горизонтальную, помпезную стилистику. Благородство здесь так же обычно, как нездоровый цвет лица, долги и вечная самоирония.

Ленинград обладает мучительным комплексом духовного центра, несколько уязвленного в своих административных правах. Сочетание неполноценности и превосходства делает его весьма язвительным господином.

Такие города имеются в любой приличной стране. (В Италии — Милан. В Соединенных Штатах — Бостон.)

Ленинград называют столицей русской провинции. Я думаю, это наименее советский город России…

Следующим был Таллин. Многие считают его искусственным, кукольным, бутафорским. Я жил там и знаю, что все это настоящее. Значит, для Таллинна естественно быть немного искусственным.

Жители Таллина — медлительны и неподвижны. Я думаю, это неподвижность противотанковой мины.

Таллин — город вертикальный, интровертный. Разглядываешь высокие башни, а думаешь о себе.

Это наименее советский город Прибалтики. Штрафная пересылка между Востоком и Западом.

Жизнь моя долгие годы катилась с Востока на Запад. И третьим городом этой жизни стал Нью-Йорк…

Нью-Йорк — хамелеон. Широкая улыбка на его физиономии легко сменяется презрительной гримасой. Нью-Йорк расслабляюще добродушен и смертельно опасен. Размашисто щедр и болезненно скуп.

Его архитектура напоминает кучу детских игрушек. Она ужасна настолько, что достигает своеобразной гармонии.

Его эстетика созвучна железнодорожной катастрофе. Она попирает законы эвклидовой геометрии. Издевается над земным притяжением. Освежает в памяти холсты третьестепенных кубистов.

Нью-Йорк реален. Он совершенно не вызывает музейного трепета. Он создан для жизни, труда и развлечений.

Памятники истории здесь отсутствуют. Настоящее, прошлое и будущее тянутся в одной упряжке.

Здесь нет ощущения старожила или чужестранца. Есть ощущение грандиозного корабля, набитого двадцатью миллионами пассажиров. И все равны по чину.

Этот город разнообразен настолько, что понимаешь — здесь есть место и для тебя.

Я думаю, Нью-Йорк — мой последний, решающий, окончательный город.

Отсюда можно эмигрировать только на Луну.

«Новый американец», № 67, 24–30 мая 1981 г.

КР ТО, О ЧЕМ Я СОБИРАЮСЬ РАССКАЗАТЬ…

То, о чем я собираюсь рассказать, — невероятно. И произошло это на конференции в Лос-Анджелесе.

Еще в самолете меня представили знаменитому ученому Джорджу Гибиану из Корнуэлла. Мы разговорились (Джордж превосходно владеет русским языком).

Но поразило меня другое. Меня поразил его галстук. На вишневом фоне, пониже безукоризненного узла, золотилась отчетливая монограмма — «С. Д.».

Это были мои инициалы. Я порозовел от гордости. Я и не думал, что моя популярность так велика.

Всю дорогу я ласково подмигивал Гибиану…

Началась конференция. Нас познакомили с ее организатором — госпожой Матич. Это была красивая молодая женщина с чудесной улыбкой.

Но поразило меня другое. Ее элегантные кожаные туфли были украшены моими инициалами — «С. Д.».

Я был крайне взволнован. Моя популярность достигла небывалых размеров. Я даже чуть изменил походку.

Далее в ходе конференции меня подстерегали бесчисленные сюрпризы.

Свои инициалы я обнаружил на портфеле выдающегося журналиста Роберта Кайзера. На авторучке, принадлежавшей драматургу Эдварду Олби. На золоченой пудренице Веры Данхэм. На зажигалке Эллендеи Проффер…

Мое сердце бешено колотилось. Глаза сверкали. Щеки покрылись малиновым румянцем.

Я говорил себе:

— Не возбуждайся! Все идет нормально. Ты давно и честно работаешь в литературе. Редактируешь популярный еженедельник. Тебя, наконец, оценили. Наступил долгожданный триумф!..

Три дня пролетели незаметно. Семинары, заседания, художественные чтения, банкеты, разговоры в кулуарах… Литература третьей волны заявила о себе громогласно и убедительно.

Окончился последний, заключительный семинар. Нас повезли в Беверли-Хиллс. Там в особняке Дохини Грейстоун состоялся прощальный банкет. На одной из веранд под звуки флейты я разговаривал с Аксеновым.

Кумир моей юности был, как обычно, сдержан и приветлив. Слава не превратила его в оракула и монстра.

«Я буду таким же, — мелькнуло в сознании, — простым и доступным…»

Но поразило меня другое. Голубые носки Василия Аксенова были украшены моими инициалами — «С. Д.».

И тогда я не выдержал.

— Вася, — сказал я притворно, — что означают эти буквы? Что означают эти непонятные буквы — «С. Д.»?

— Кристиан Диор, — ответил Вася, — Christian Dior. Самая модная парижская фирма. Производит одежду, духи, украшения…

Наступила мучительная пауза. Голос флейты звучал уныло и равнодушно.

Я вздохнул и подумал:

«Триумф откладывается!..»

«Новый американец», № 68, 31 мая–6 июня 1981 г.

БЫТЬ МУЖЧИНОЙ О статье Вайля и Гениса «Бардак в мире секса»

От этой демократии буквально не стало житья. Литературные конквистадоры Вайль и Генис написали статью. Называется — «Простак в мире секса». Статья мне резко не понравилась. Казалось бы, ты — главный редактор, ты — шишка. Чего тут мудрить?! Статью в корзину, авторам — предупреждение!

Так нет. Изволь напечатать, а потом уж — возражать.

Напечатал — возражаю.

В статье два раздела. Первый, я думаю, написан Александром Генисом. Давно я замечаю в Генисе ханжеские нотки. Остальное, мне кажется, написал Петр Вайль. Вайль — человек размашистый и откровенный.

Если Генис — Арамис, то Вайль — Портос. (И оба пишут как Дюма — талантливо, быстро, небрежно. Есть у нас и Д’Артаньян — Борис Меттер. С его гасконскими штучками. Но это к слову…)

В первом разделе говорится о любви, о душе, о целомудрии и супружестве. Центральный тезис формулируется несколько жеманно — «Без любви это гадко».

Второй раздел трактует это дело в положительном смысле. Мол, почему бы и нет? Для здоровья полезно. И вообще…

Итак — две точки зрения.

Первая точка зрениня — абстрактна. Вторая — безнравственна.

Попытаюсь в ущерб нюасам коротко изложить содержание обоих разделов.

Эмигрант попадает на Запад. Понемногу устраивается — работа, квартира. И тогда он крадучись направляется в секс-шоп. В ожидании могучих порывов разменивает доллар. Опускает четвертак — видит тусклую киноленту. На экране кишечно-желудочная суета. В результате — чувство неловкости и уныния. Рядом — еще одна кабина. Гулять так гулять! Снова квотер — отодвигается печная заслонка. На грязном коврике приплясывает голая девица. Сначала кажется — обнаженная, присмотришься — все-таки голая. И заметьте, украдкой почесывается…

Авторы делают первый вывод — «У эмигрантов наблюдается фантастическая тяга к сексу».

Далее следуют грустные размышления. О том, как под влиянием эротических соблазнов распадаются браки. Мол, тяготы российской жизни сплачивали. А здесь у людей вырастают крылья. (Да еще черт знает где.)

Заканчивается раздел наставительной ламентацией:

«Главное — любить! Секс без любви — гнуснейшее изобретение века!» (Хуже водородной бомбы?)

И наконец:

«Зачем мы тащим на искусственный алтарь единственное сокровище — душу?!»

Здесь что ни слово — то абстракция: любовь, душа, изобретение века…

И любое соображение — натяжка.

Начнем с «фантастической тяги». (Или с фантастической натяжки.)

Эмигрант попадает на Запад. В абсолютно новые условия. В абсолютно незнакомую среду. В психологическое, экономическое, нравственное зазеркалье.

Его мучительно интересует все. Супермаркеты, автомобили, негры, дискотеки, уличные музыканты…

В том числе и секс-шопы.

Америка — страна неслыханного, чрезмерного изобилия. Есть все, что хочешь. Есть съедобные шахматы. Есть съедобные дамские штанишки. На 14-й улице продается съедобная Библия.

В супермаркете, как в музее. Больше смотришь, чем покупаешь.

И что же в результате? Стали мы обжорами, гурманами? Да ничего подобного. Наоборот, питаемся разумнее и сдержаннее. Не случайно русские здесь поголовно худеют.

Коснусь еще одной параллели — алкогольной. Как бывший пьяница, я нахожу ее очень выразительной. (Поклон товарищу Фришману.) Казалось бы, вина — залейся! Есть такие огромные бутылки, что к ним прилагается насос! И стоит вино относительно дешево. А пьют здесь люди куда меньше. Я, например, совсем бросил. (Не в пример авторам статьи.)

Вернемся к сексу. И к фантастической тяге. Авторы пишут: «Есть здесь кружок светских львов. Единственное занятие которых — умножение побед».

Так и пишут — светских львов. Без кавычек.

Я этих львов знаю. Неопрятные молодые люди с комплексами. В Ленинграде такими был набит знаменитый «Сайгон». Лично мне эта шпана рублей восемь задолжала…

Любое, даже поверхностное, исследование обозначает статистическую единицу. Некий воображаемый эквивалент. То, от чего ведутся расчеты.

Что за гипотетический эмигрант, о котором написана статья? Который листает журналы «Хастлер» и «Плейбой»? Засыпает в порнографическом кино? Умножает свои жалкие победы? И наконец, в погоне за счастьем бросает жену?

Совершенно ясно, что объект раздумий Вайля и Гениса — убог и ничтожен. Иначе бы этот гипотетический человек знал простые веши. Например, что «Плейбой» — очень хороший литературный журнал. С изысканным юмором и великолепной прозой. Что «живые акты» предназначены для одиноких стариков. Что это для стариков как — посидеть на лавочке. Поглазеть на бедовую молодежь.

И что распадаются здесь не семьи, а коммуналки…

У Шекспира есть хорошая пьеса — «Ромео и Джульетта». Смотрят люди пьесу и вздыхают:

— Эх, было время! Была настоящая любовь!

Увы, настоящая любовь и при Шекспире была огромной редкостью. Иначе он не писал бы «Ромео и Джульетту». А написал бы «Далеко от Москвы». Или еще лучше — «Это я, Вилечка!»…

Переходим ко второму разделу.

Вначале авторы жалуются на изъяны сексуального просвещения в России. (Сравнение дается явно в пользу Америки.)

Затем констатируется опять же фантастический процент разводов в эмиграции. (Выше, чем показатели имперского города — Риги.)

Далее речь заходит о преимуществах американской жизни. (Достаток, жилплощадь, свобода.) Что дает возможность строить реальные отношения.

За этим следует панегирик техническому опыту. Позывные круглосуточной эротической готовности. «Вставай, проклятьем заклейменный!» И так далее…

О духовной близости авторы говорят мимоходом: «Это дело тонкое, меняющееся, сугубо уникальное…»

И наконец — вывод. Семья распалась — не беда. Может, секс — как волк. Оздоравливает джунгли нашей жизни…

Кстати, авторы приводят замечательные цифры. Дома, мол, сексу отводилось 10 процентов. (Чего — времени, сил, расходов?) Здесь — 50 процентов.

Меня эти цифры поразили. По-моему, все наоборот. Дома мы были скованы, зажаты. Политика для нормального человека была закрыта. Деловая карьера — тем более. Досуга практически не существовало. (Пьянство да чтение.) Творчество — лучше не вспоминать…

Доступной оставалась лишь сфера интимного. Секс был на родине единственной законной формой частного предпринимательства. Именно здесь мы выражали себя наиболее полно и безбоязненно.

Вообще сфера человеческих отношений требовала куда больших усилий. Большей ответственности. Составляла более значительную часть нашей жизни.

Есть у меня предмет особой гордости. За 37 лет жизни я не испортил отношений ни с кем. Ни с одним человеком. Ни с мужчиной, ни с женщиной. Даже члены партии со мной любезно здоровались.

А здесь у меня десяток явных врагов.

Как это получается? Очень просто. Есть у меня тут знакомый. Поэт. Из Ленинграда. Хороший парень. Дал мне стихи. Естественно — дрянные. Дома я бы ему сказал:

— Ты гений, Витя, явление, Монблан!

И мы бы продолжали дружить.

Здесь — все по-другому. Здесь у меня — газета. А печатать стихи — нельзя. Они плохие. Значит, надо говорить правду. Короче, вернул ему стихи. А он мне написал:

«Ты — жлоб. Я еще в Ленинграде слышал, что ты продался богатым евреям…»

Теперь мы не дружим. Жаль…

В Союзе мы жили, как в тюрьме, в камере. Упаси Господь, поссориться с человеком в тюремной камере. Будет твой сокамерник умышленно напевать «Кукарачу». Или зубами клацать по ночам. Изводить тебя.

Здесь отношения с людьми — главное. Увы, это так. Есть — твое дело. Есть творчество. Есть цели. Есть возможности…

Конечно, человек слаб. Бывает, натворишь чего-то лишнего. В квартире у приятеля. И стараешься поскорее забыть об этом…

Не верю я и в благо сексуального просвещения. Человеку отведена долгая жизнь. Он рождается наивным младенцем. Становится застенчивым пылким юношей. И наконец — опытным, сильным мужчиной.

Счастье тому, кто пережил безумную юношескую влюбленность. И глубокую, мучительную страсть зрелых лет. И тихую, вечернюю благословенную привязанность.

Технический опыт пятидесятилетнего мужчины губит юношу. Обкрадывает молодого человека. И гордиться таким опытом — нелепо. Это так же смешно, как гордиться лысиной или металлическими зубами.

Ведь любовь — довольно нежное растение. И не торопитесь вытаскивать его с корнем, чтобы убедиться, правильно ли оно растет…

* * *

Закончив эти страницы, я повстречал на радио хорошего журналиста Гендлера. Остановились, закурили. Поговорили о том о сем. Тут он начал ругать статью Вайля и Гениса. Двадцать четыре минуты ее ругал. Я специально время заметил.

Затем я повстречал хорошего журналиста Шулькевича. Он тоже начал ругать статью Вайля и Гениса. И ругал ее без перерыва двадцать шесть минут.

Я пришел домой и говорю жене:

— Смотри, как интересно. Гендлер полчаса ругал статью. И Шулькевич полчаса ругал статью. Оба — занятые люди. Типичные американцы. Ни минуты свободного времени, а тут — буквально не унять!

— Действительно, интересно, — говорит моя жена, — ты эту статью ругаешь уже вторую неделю…

Что бы это значило, думаю. Может, Вайля и Гениса нужно поздравить?

«Новый американец», № 24, 25 июля — 1 августа 1980 г.

Подарок Петру Вайлю и Александру Генису (1980-е гг).

Из архива Петра Вайля

КР ДИСКУССИЯ…

Дискуссия «Нового американца» с Центральным органом продолжалась месяц. Обеими сторонами были допущены некоторые передержки. На этом взаимный обмен любезностями прекращается…

Друзья нас спрашивают:

— Чего вы добились? Рекламы Андрей Седых все равно не даст…

Мы это знаем. Реклама — черт с ней! Лучшая реклама — качество газеты. А здесь у нас еще большой простор для совершенствования.

Чего же мы все-таки добились?

Мы еще раз заявили о своем праве на критическое исследование действительности. Вновь засвидетельствовали принципы, которыми руководствуемся:

Газета является независимой и свободной трибуной. Она выражает различные, иногда диаметрально противоположные точки зрения. Умный читатель делает выводы сам…

Мы отстаиваем свои демократические позиции. Именно этими позициями определяется категорическое неприятие тоталитаризма. Нетерпимость к любому проявлению человеконенавистничества. Безоговорочное осуждение любых экспансионистских поползновений.

В остальном мы готовы проявлять чудеса терпимости. С уважением исследовать доводы любого оппонента. Критикуя его точку зрения, не пытаться дезавуировать личность собеседника. Помнить, что свобода одного заканчивается там, где начинается свобода другого…

Мы признаем «НРС» влиятельнейшей и солиднейшей газетой русского зарубежья. Признаем бесчисленные заслуги этого издания. Бесконечно чтим талант и опыт главного редактора «НРС».

Мы считаем, что при всех различиях, интересы трех эмигрантских волн — едины. Корни — едины. Цели — едины. Проблемы — едины…

Наконец, мы осмеливаемся внести следующие конструктивные предложения:

1. Организовать заседание «Круглого стола» при участии лучших журналистов трех эмигрантских волн. Тема заседания: «Проблемы объединения русских эмигрантов в Америке».

2. Предложить руководителям «НРС» дать обстоятельные интервью корреспондентам «Нового американца».

3. Опубликовать в двух газетах серии проблемных материалов на эмигрантские темы.

4. Оставить за каждой газетой безусловное право на самостоятельное развитие.

5. Считать деловую и творческую конкуренцию абсолютно нормальным явлением. Смело критиковать взаимные промахи и недостатки. Не опускаясь при этом до антагонизма и вражды…

6. Короче, жить по законам цивилизованного общества.

Мы высказались и ждем ответа.

«Новый американец», № 69, 7—13 июня 1981 г.

КР ВЫБИРАЯ МЕЖДУ ДУРАКОМ И НЕГОДЯЕМ…

Выбирая между дураком и негодяем, поневоле задумаешься. Задумаешься и предпочтешь негодяя.

В поступках негодяя есть своеобразный эгоистический резон. Есть корыстная и низменная логика. Наличествует здравый смысл.

Его деяния предсказуемы. То есть с негодяем можно и нужно бороться…

С дураком все иначе. Его действия непредсказуемы, сумбурны, алогичны.

Дураки обитают в туманном, клубящемся хаосе. Они не подлежат законам гравитации. У них своя биология, своя арифметика. Им все нипочем. Они бессмертны…

Наша газета существует четырнадцать месяцев. Я не говорю, что все идет замечательно. До сих пор нет хорошего экономиста. Нет странички для женщин. О юном поколении совсем забыли…

Мы все это знаем. Что-то делаем, пробуем, ищем.

И мешают газете вовсе не агенты КГБ. Не палестинские террористы. Не американские либералы. А мешают ей старые знакомые, жизнерадостные и непобедимые — дураки.

Возникла у нас дискуссия о смертной казни. Вопрос освещался по-разному. С юридической позиции (Лейкин), с этической (Шрагин), с общедуховной (Рыскин).

Умные люди поделились своими раздумьями. Высказали печальные истины. Попытались выдвинуть конструктивные идеи.

Тут же взял слово дурак:

— Чего это вы пишете?! Зачем вы нас расстраиваете?! Какая еще преступность?! Я четыре года в Америке, и меня до сих пор не ограбили! А вы говорите…

Вы бы, уважаемый товарищ дурак, сказали это Игорю Шахнису…

Появилась у нас статья о местном антисемитизме. С фотографиями, цифрами, документами.

И снова дурак выступает:

— Какой там антисемитизм?! У нас все хорошо!..

Что дураку ответить? Вот разрисуют тебе свастикой физиономию, тогда узнаешь…

То и дело появляются у нас критические статьи. Иногда довольно резкие.

И снова дурак недоволен:

— Зачем вы критикуете бездарных писателей?! Вы лучше критикуйте талантливых, чтобы не зазнавались…

Состоялся в газете разговор на тему: «Что это значит — быть евреем?»

И снова дурак карабкается на трибуну:

— Какая разница, евреи мы или не евреи? Грин-карта есть, машина есть, сосисок хватает… Какие могут быть дискуссии?!

Что с дураком поделаешь? Дурак вездесущ и активен. Через ОВИР прорвался. Через океан перелетел. И давит почище Андропова.

Поневоле задумаешься, выбирая между дураком и негодяем. Задумаешься и все-таки предпочтешь негодяя.

Но самое ужасное, когда он еще и дурак в придачу…

«Новый американец», № 70, 14–20 июня 1981 г.


Колонки редактора вызывают у моих знакомых самые неожиданные чувства. От безумного восторга до заметного испуга. То и дело я выслушиваю наставления, советы, рекомендации.

Например:

— Пиши о чем-нибудь серьезном. О налоговой системе. О ливанском кризисе. О преследовании христиан-баптистов… Зачем ты написал про дочку? И тем более — про собаку? Может, завтра и про таракана напишешь?..

Люди всю жизнь читали передовые статьи. Они привыкли. Им хочется получать ценные руководящие указания. Им без этого неуютно.

Что же делать?

Политикой у нас занимается Гальперин. Нравственными вопросами — Рыскин. Руководящие указания дает Борис Меттер. Да и то неохотно…

Что же это за колонки такие? Во имя чего существуют? Пользуясь выражением Андрея Седых, — кому это нужно?!

Колонки редактора появились не от хорошей жизни. Необходимо было что-то доказывать уважаемой публике. О чем-то просить. Освещать какие-то подробности редакционного быта. Короче — быть посредником между читателями и газетой.

Постепенно отношения с читателями наладились. А колонки тем не менее сохранились. Речь в них шла о чем угодно. В том числе и о моей собаке. Точнее, о ее самочувствии в эмиграции. Разве это не интересно?..

В старой русской журналистике бытовало понятие — фельетон. Причем отнюдь не в теперешнем его значении.

Нынешний фельетон — это сатирическая корреспонденция. По идее — смешная, бичующая всевозможные недостатки.

Старинный фельетон был иным. Это было короткое сочинение на вольную тему. Иногда веселое, иногда печальное. Как говорится — взгляд и нечто… Речь без повода… Случайный разговор на остановке…

Встречаются утром два человека:

— Как поживаешь?

— Да ничего. А ты?

— А у меня, брат, произошла такая история…

Поговорили и разошлись. Впереди наполненный событиями день. Содержательные разговоры, деловые встречи, ответственные заседания…

Потом неожиданно задумываешься:

«А вдруг самое главное было произнесено утром? В этом случайном разговоре на троллейбусной остановке? В грохоте нью-йоркского метро?..»

Возможно, чересчур серьезные люди будут разочарованы. Им я могу рекомендовать для чтения «Большую Советскую Энциклопедию»…

А нормальным людям мне хочется сказать:

— Здравствуйте. Как поживаете?.. У меня произошла такая история…

И следующую колонку я принципиально напишу о тараканах в эмиграции!

«Новый американец», № 71, 21–27 июня 1981 г.

КР В АМЕРИКЕ НАС ПОРАЗИЛО МНОГОЕ…

В Америке нас поразило многое. Супермаркеты, негры, копировальные машины, улыбающиеся почтовые работники… Чему-то радуемся, чему-то ужасаемся… Ругаем инфляцию, нью-йоркский климат, грязь в метро, чернокожих подростков с транзисторами…

И, конечно же, достается от нас тараканам. Эти усатые насекомые занимают среди язв капитализма весьма достойное место.

Вообразите себе шкалу негативных эмоций. На этой шкале тараканы располагаются, я думаю, между преступностью и бумажными спичками. Чуть пониже безработицы. И чуть повыше марихуаны…

Кто скажет, что мы выросли неженками? Дома было всякое. Ко всему привыкли. Дома было хамство и лицемерие. Консервы «Завтрак туриста» и ботинки «Скороход». КГБ и цензура. Коммунальные жилища и очереди за мылом.

А вот тараканов не было. Я их что-то не припомню. Хотя жить приходилось в самых разных условиях.

Однажды я снял комнату во Пскове. Ко мне через щели в полу заходили бездомные собаки. А тараканов, повторяю, не было…

Может, я их просто не замечал? Может, их заслоняли более крупные хищники? Не знаю…

Короче, приехали мы, осмотрелись. И поднялся ужасный крик:

— Нет спасения от тараканов! Так и лезут из всех щелей! Ох уж эта Америка! А еще — цивилизованная страна!

Начались бои с применением химического оружия. Заливаем комнаты всякой ядовитой дрянью.

Вроде бы и зверя нет страшнее таракана! Совсем разочаровал нас проклятый капитализм!

А между тем — кто видел здесь хотя бы одно червивое яблоко? Хотя бы одну подгнившую картофелину? Не говоря уже о старых большевиках…

И вообще, чем провинились тараканы? Может, таракан вас когда-нибудь укусил? Или оскорбил ваше национальное достоинство? Ведь нет же…

Таракан безобиден и по-своему элегантен. В нем есть стремительная пластика маленького гоночного автомобиля.

Таракан не в пример комару — молчалив. Кто слышал, чтобы таракан повысил голос?

Таракан знает свое место и редко покидает кухню.

Таракан не пахнет. Наоборот, борцы с тараканами оскверняют жилища гнусным запахом химикатов…

Мне кажется, всего этого достаточно, чтобы примириться с тараканами. Полюбить — это уже слишком. Но примириться, я думаю, можно!

Я, например, мирюсь.

И, как говорится, — надеюсь, что это взаимно!

«Новый американец», № 72, 28 июня — 4 июля 1981 г.

КР МНЕ ПОЗВОНИЛ ЗНАКОМЫЙ…

Мне позвонил знакомый и говорит:

— Что же это получается? «НРС» игнорирует вас. Вы игнорируете «Новую газету». Седых лишает вас рекламы. Вы лишаете рекламы — их.

Седых молчит в ответ на критику. И вы молчите. «НРС» давит тех, кто слабее. И вы давите слабых. Седых презирает вас. И вы презираете своих конкурентов. Значит, все повторяется? Где же ваши принципы?..

Что я могу ответить?

«Новую газету» широко рекламирует Андрей Седых. Поскольку не видит здесь конкуренции. «Самая популярная газета в мире…» и так далее. Скромно и убедительно.

Конечно, Рубину приходится отрабатывать эту милость. И он это честно проделывает. Тут ему можно лишь посочувствовать.

Дальше. Мы действительно критикуем «НРС». Особенно статьи главного редактора, направленные против третьей эмиграции. Это наше право.

То, что делает Рубин, не является критикой. Это — просто грубость. Знакомое всем нам отечественное хамство.

Мы готовы отвечать на критику. Реагировать на хамские выходки — глупо.

Кто сказал, что мы презираем «Новую газету»? Вовсе нет. И мы не отказываемся ее упоминать. Лишь бы нашелся достойный повод…

Более того, я регулярно перелистываю «Новую газету». Покупаю ее каждую неделю. Хотя подписаться не решаюсь.

Я не считаю эту газету вредной или опасной. В ней попадаются интересные материалы. Особенно те, что перепечатаны из других журналов. Например, Игорь Бирман, Суслов, Зиновьев…

Мне очень нравятся корреспонденции Лимоергера. Занятны переводы Козловского, обозрения Габая. Очерки Богачинской, как минимум, гораздо профессиональнее ее стихов.

Сам Евгений Рубин — добросовестный, опытный журналист. Лучшие его вещи мы бы охотно печатали. И я надеюсь, еще будем печатать.

Короче, газета вовсе не плохая. Правда, не очень яркая и талантливая. Чуточку скучная и однообразная. Без собственного мнения. Без дискуссионных и проблемных материалов. Но — информативная, скромная и по-хорошему заурядная.

От души желаю ей — выжить. Преодолеть финансовые трудности. С успехом распродать замечательные картины Шемякина. Победить читательскую инертность. Обрести свое творческое лицо. Научиться самостоятельно мыслить.

А хулиганить и грубить, я думаю, они перестанут. Это, как говорится, болезни роста…

ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ НЕ БУДЕТ

Послушай, а что ты скажешь, если он будет — Моцарт,

Этот неживший мальчик, вытравленный тобой!..

Дмитрий Кедрин

У этих янки все проблемы — номер один. Инфляция, налоги, хранение оружия…

Расовая проблема — номер один. Преступность — номер один. Опять же — марихуана. Нелегальная эмиграция с Кубы. Или — как быстрее похудеть…

Все это — проблемы номер один.

Коммунистическая экспансия — тоже проблема. Причем отнюдь не самая животрепещущая. Так, на уровне легализации гомосексуализма. Где-то между экономией воды и снижением учетного процента.

Нам это кажется диким. Нас раздражает эта способность уделять внимание такому широкому кругу проблем. Само их многообразие вызывает у нас критическую реакцию:

— Подумаешь, вода! Если надо, будем умываться клаб-содой.

Мы устроены по-другому. Мы, как нам представляется, более цельные. Мы всегда добиваемся чего-то одного. Выделяем одну, с нашей точки зрения, главную проблему. Все остальное — малосущественно.

Так и хочется сказать американцам:

— Главное — коммунистическая опасность. Будьте начеку! Оставьте в покое гомосексуалистов и наркоманов. Рядом с Брежневым они — невинные младенцы. Плевать на инфляцию! Плевать на диету! Плевать на оружие! Все силы на борьбу против мирового коммунизма!..

Нас можно понять. Мы — одержимые. Мы — opinionated. (Загляните в словарь.) Мы знаем, что все несчастья — от коммунистов. Инфляция, безработица, марихуана — все это коммунистические происки.

Если ты женат на бэ,

Виновато КГБ!

Если вовсе не женат,

Тоже Брежнев виноват!..

И так далее.

Еще раз говорю — нас можно понять. Мы — одноклеточные. Или — однолинейные. Такими уж нас воспитали.

Западный человек устроен по-другому. Был такой писатель Андрэ Жид. По фамилии — жид. По национальности — француз. Одно время — большой поклонник Сталина. При этом — гомосексуалист. При этом — замечательный писатель.

Вот такое немыслимое ассорти. Выходит, жизнь — сложна…

Горький презирал Достоевского. И Набоков презирал Достоевского. Казалось бы, Набоков должен уважать товарища Горького. На базе взаимного презрения к Достоевскому. Однако Набоков и Горького презирал. Еще больше, чем Достоевского. Такие дела, как сказал бы Воннегут…

Западный человек — плюралистичен. Плюрализм означает — множественность. (От латинского «плюралист» — много. В чем я совершенно не уверен.)

Плюрализм — это многообразие интересов. Широта взглядов. Терпимость и снисходительность. Плюрализм — это способность воспринять (не разделить, а именно — воспринять) чужую точку зрения. Плюрализм — это чуть ли не единственное украшение современной западной цивилизации.


Американцев волнует самый широкий круг проблем. От Польши до Сальвадора. От бездомных собак на Аляске до эпидемии гриппа в Зимбабве.

Американская филантропия не знает географических, идеологических, более того — логических пределов.

Десятки тысяч американцев с увлечением занимаются русскими проблемами. Тип американца, «Сдвинувшегося на России» (Crazy about Russia) — обычное явление. У одного меня четверо таких знакомых. Куда до них славянофилу Парамонову!

Эти люди говорят о Щаранском и Марченко. Перечитывают «Архипелаг». Знают наизусть стихи Горбаневской. Посылают джинсы Гарику Суперфину. Пытаются вытащить из тюрьмы Сеню Рогинского…

Сотни американцев фиктивно женились на русских барышнях. Вывезли их, таким образом, на свободу.

А наши? Иного по любви жениться не заставишь!..

Вспомните себя до эмиграции. Кого из нас волновали американские проблемы? Что я знал о Мартине Лютере Кинге? В лучшем случае, что он был негр. That’s it…

Нам все должны. Нам все обязаны помогать и сочувствовать. И чтоб не смели отвлекаться! Чтоб не теряли время, решая какие-то собственные проблемы! Этого еще не хватало!..

Попросите у русского эмигранта доллар на беженцев с Кубы. Мы даже не поймем, о чем вообще идет речь…

Как может Рейган задумываться о паршивой ливанской нефти? Разве для этого мы выбирали его президентом?! Разве мало ему наших проблем?!.

В магазине «Красное яблоко» состоялся такой разговор. Вернее — монолог. Эмигрант в добротной шапке говорил:

— Моему брату в Харькове кандидатскую не утвердили. Я написал Рейгану. Так этот шмок даже не ответил. Поручил кому-то из шестерок…

Когда мне предложили участвовать в дискуссии на тему абортов, я слегка растерялся. Начал листать американские газеты и журналы.

(Кстати, слухи о моем беспросветном незнании английского языка чуточку преувеличены. Время идет, понемногу читаю, могу объясниться. Разумеется, я — не Козловский. Однако на фоне Евгения Рубина мы — Уолтер Кронкайт.)

Начал листать газеты и журналы. Выяснилось, что проблема абортов стоит необычайно остро. Дебаты между сторонниками и противниками абортов носят крайне болезненный характер. Дискуссия сопровождается эмоциями редкостного накала. Копья ломаются с оглушительным треском. То и дело нам попадаются в американских журналах следующие экстатические формулировки:

«…Речь идет о жизни и смерти…», «…Такого не было со времен рабства…», «…Кто дал им право распоряжаться чужой жизнью?..», «…Надо бежать с этого кровавого материка…», «…Аборты раскололи наше духовное единство…», «…Наша частная жизнь в опасности…», «…Эта тема разъединила нас, как гражданская война…», «…Такого не позволял себе даже господин Маккарти…», «…Верните мне право распоряжаться собственным телом…», «…Каждая вторая из наших знакомых женщин — убийца!..»

И так далее.

Действительно, проблема серьезная. Хотя бы потому, что вызывает такие дикие страсти…

Я попытался упорядочить доводы обеих сторон. Несколько их систематизировать.

Получилась такая картина. Противники абортов выдвигают следующие генеральные тезисы:

Аборт есть поощряемое конституцией убийство, истребление живого существа!

Аборт есть стремление корректировать мудрую и гениальную природу!

Аборты разрушают традиционные семейные ценности. Они деморализуют молодежь и способствуют цинизму!


Как видите, здесь преобладают соображения морально-этического характера. С едва заметным оттенком ханжества. Но об этом — позже.

Коснемся главных тезисов противной стороны. Сторонники легальных абортов выдвигают не менее крепкие доводы:

Женщина имеет право распоряжаться собственным телом!

Аборты избавляют от раннего материнства несовершеннолетних безответственных девчонок!

Аборты исключают появление нежелательных, то есть — заведомо одиноких детей!

Аборты спасают бедняков от еще худшей нищеты!

Аборт есть проявление свободы личности, на чем и зиждется традиционная демократия!

Нелегальные аборты приносят громадный вред!..

И тому подобное.

Как вы убедились, здесь преобладают доводы материалистического свойства…

Идет борьба. Не затихают дискуссии. В них участвует правительство, самые крупные чиновники государства.


На обложках газет и журналов — кричащие, сенсационные заголовки. Польша, Афганистан, терроризм… И рядом, представьте себе — злополучные, малосущественные аборты.

Рабочие Гданьска отстаивают свои права. Афганские партизаны все еще сопротивляются захватчикам. Американские женщины борются за право распоряжаться собственным телом…

Благословенно государство, воплотившее идеалы свободного мира. Трижды благословенно государство, не забывающее о своих внутренних проблемах. Стоит забыть — и вся наша цивилизация полетит к дьяволу. Потому что опорой свободного мира является свободная личность. Живой, конкретный и свободный человек.

Ему одному нужна свобода. И других задач у цивилизации — нет. Кроме того, чтобы эту свободу ему предоставить. В Москве, в Лиссабоне, на Кубе. Такие дела…

А теперь — по существу затронутых вопросов. Нечто вроде беглого отрывистого комментария. Что называется — пунктиром.

Потому что главное, в общем-то, сказано.

Мне кажется, существует эпицентр вышеупомянутых житейских, морально-философских, духовных и прагматических разногласий. Некая точка, где перекрещиваются все силовые линии этой затянувшейся, болезненной дискуссии.

Можно ли рассматривать зародыш как живое существо. Воспринимать его как живую суверенную личность? Если да, то аборт есть предумышленное убийство. Если нет, то рядовая клиническая операция.

Видимо, на этот счет есть разные мнения.

Я не биолог, не химик, не врач. Однако мне кажется, что речь идет не о живом существе, и тем более — не о живой личности. Я думаю, речь идет о живой материи.

Напомню, что уничтожение биологически живой материи происходит ежесекундно и в грандиозных масштабах. Не вызывая и тени протеста. И вообще, чем отличается месячный зародыш от содержимого куриного яйца?!

Я думаю, глупо считать началом жизни момент зачатия. (Почему тогда не момент знакомства?) Мне кажется, начало жизни — есть проблеск самосознания. Иначе говоря, первый крик новорожденного.

Единственное, что я хотел бы добавить, сам не знаю почему:

Аборт следует делать как можно раньше. И чем раньше, тем лучше. Вернее, чем позже, тем хуже. Подкрепить это соображение научно — затрудняюсь.

А теперь — еще более коротко и отрывисто:

Разрешить аборты — вовсе не значит поощрять аборты. Аборт всегда исключительная мера. Всегда — житейская драма. Это знают почти все женщины средних лет…

Аборты неоспоримы в исключительных случаях. То есть для несовершеннолетних. Для жертв изнасилования. Для пребывающих в крайней бедности. И для тех, чьему здоровью роды могут повредить…

Не аборты разрушают традиционные семейные ценности. Традиционные семейные ценности естественно устаревают. На смену одним ценностям приходят другие. Хорошо это или плохо — не тема сегодняшнего разговора…

Нелегальные аборты, разумеется, — страшное зло. Хотя бы потому, что совершаются в непотребных условиях. Однако как довод я принимаю это соображение неохотно. Сам факт легализации — зла не устраняет. Достаточно вспомнить легальный марксизм…

Аборты есть вызов природе не более чем сама медицина. Не более, чем любая гигиеническая процедура. Так уж вышло, ибо природа создала нас без запасных частей…

Менее всего я разделяю концепцию феминисток:

«Нет большего выражения тирании, чем запрет распоряжаться собственной плотью!»

Мне кажется, это просто-напросто женская блажь. В отношении собственной жизни (как и в отношении чужой) необходимо придерживаться законов.

Вот мы и коснулись главного. Два полюса цивилизации — свобода и закон. Как же, спрашивается, нам достигнуть их одновременно?!

Человек, разрешивший такую проблему, обессмертит свое имя навеки.

А сейчас дискуссия продолжается. И раз она продолжается, то, значит, гражданской войны не будет. И вообще катаклизмов не будет. Потому что катаклизмы начинаются в тишине.

«Новый американец», № 102, 26 января — 1 февраля 1982 г.


Интеллигентами себя называют все. Человек порой готов сознаться в тягчайших грехах. Он готов признать себя неаккуратным, злым, ленивым, черствым и жестоким. Он даже готов признать себя неумным.

Но где вы слышали, чтобы кто-то заявил:

— Я человек — неинтеллигентный!

В лагере особого режима карманник Чалый повторял:

— Я — интеллигентный вор. Мокрыми делами не занимаюсь…

В Канавине, где я снимал жилье на лето, хозяин дома уважительно твердил:

— Серега у нас — интеллигент. Политуры и одеколона не употребляет. А только — белое, красное и пиво…

Следователь эстонского КГБ товарищ Зверев говорил мне:

— Вы должны нам помочь. Вы же интеллигентный человек. Вот карандаш и бумага…

Короче, все интеллигенты. И царит в этом деле невероятная путаница.

Интеллигентность путают с культурой. С эрудицией. С высшим образованием или хорошими манерами. Даже с еврейским происхождением:

— Скажите, вы — еврей?

— Нет, просто у меня интеллигентное лицо…

В эмиграции дело запутывается еще больше.

Интеллигенты вынуждены менять свои профессии. Музыковеды становятся бухгалтерами. Кинорежиссеры — агентами по недвижимости. Художники — лифтерами и охранниками.

Многие интеллигенты работают в такси. Некоторые занимаются физическим трудом.

Интеллигентные люди открывают магазины, рестораны, прачечные.

Так кто же интеллигент?

Интеллигентен ли бизнесмен, обманывающий своего партнера?

Интеллигентен лабух, называющий себя звездой международной эстрады?

Интеллигентен Перельцвайг, оскорбивший Григория Рыскина зато, что Рыскин был учителем в детской колонии?

Интеллигентен редактор, поместивший эту низость в газете?

Вот и разберись! Если человек сел за руль, то продолжает ли он быть интеллигентом? Не абсурдно ли такое выражение — бывший интеллигент? Не звучит ли оно так же глупо, как бывший еврей? Бывший отец? Или — бывший автор «Капитанской дочки»?

Интеллигент за баранкой остается интеллигентом.

Хам остается хамом.

Но все-таки кто же — интеллигент?

Спорное, но выразительное определение интеллигентности дал Борис Меттер:

— Интеллигент — это тот, кто выписывает газету «Новый американец»!

«Новый американец», № 74, 12–18 июля 1981 г.

КР ТАК КТО ЖЕ МЫ НАКОНЕЦ…

Так кто же мы наконец? Евреи или не евреи?

В Союзе нам жилось легко и просто. Еврейство было чем-то нехорошим, второсортным. В лучшем случае — простительным. Так бессознательно рассуждали даже приличные люди.

Мой школьный учитель, добродушный, тихий человек, говорил про озорного еврейского юношу:

— Еврей, а хулиганит…

Усматривая здесь двойное преступление…

В лагере я спросил оперуполномоченного:

— Почему среди евреев нет осведомителей?

Тот ответил:

— Сам посуди. Еврей, и к тому же — стукач! Это слишком…

Знакомый деревенский паренек рассказывал:

— К нам в МТС прислали одного. Все говорили — еврей, еврей… А оказался пьющим человеком…

Еврей — знай свое место! В школе добивайся золотой медали. В институте будь первым. На службе довольствуйся второстепенной ролью.

А не еврей — докажи! Предъяви документы. Объясни, почему ты брюнет? Почему нос горбатый? Почему «эр» не выговариваешь? Почему ты Наумович? Или даже Борисович? Про Абрамовичей я уж и не говорю…

Бывало, что люди утаивали свое еврейство. Можно ли их осуждать? По-моему — нет.

Нормальные люди действовали разумно. Не орали без повода — я еврей! Хоть и не скрывали этого.

И вот мы приехали. Евреи, русские, грузины, украинцы… Русские дамы с еврейскими мужьями. Еврейские мужчины с грузинскими женами. Дети-полукровки…

И выяснилось, что евреем быть не каждому дано. Что еврей — это как бы почетное звание.

И вновь мы слышим — докажи! Предъяви документы. Объясни, почему ты блондин? Почему без затруднения выговариваешь «эр»? Почему ты Иванович? Или даже Борисович?..

Между прочим, это и есть расизм. Ненавидеть человека за его происхождение — расизм. И любить человека за его происхождение — расизм.

Как это у Шекспира:

Она меня за гены полюбила, а я ее за состраданье к ним.

Будь евреем. Будь русским. Будь грузином. Будь тем, кем себя ощущаешь. Но будь же и еще чем-то, помимо этого…

Например, порядочным, добрым, работящим человеком. Любой национальности…

Спорное, но выразительное определение еврейства дал Борис Меттер:

— Еврей — это тот, кто выписывает газету «Новый американец»!

«Новый американец», № 75, 19–25 июля 1981 г.

КР ИНОГДА МЫ ПОДОЛГУ СПОРИМ В РЕДАКЦИИ…

Иногда мы подолгу спорим в редакции — кто же наши читатели? Эти споры не утихают полтора года… Одни говорят:

— Нас читает и поддерживает Брайтон. Там живут энергичные, предприимчивые люди. Их не волнуют отвлеченные, литературно-философские проблемы. Им нужны практические сведения, реклама, хроника, бизнес. Ну и конечно — спорт. И больше ничего… А мы им предлагаем какие-то дискуссии…

Другие утверждают:

— Нас любит рафинированная интеллигенция. То есть сравнительно небольшой процент эмигрантов. Те, кого волнуют проблемы искусства, философии, религии… А всяческие кроссворды и бейсболы им не требуются…

Третьи подчеркивают:

— Нас читают евреи. И газета наша — еврейская. Поэтому надо увеличить количество еврейских материалов. Больше писать о еврейской истории. Подробнее рассказывать о жизни в Израиле. А мы зачем-то печатаем христианина Солженицына. Боремся за чистоту русского языка…

Четвертые просят слова:

— Наши подписчики — бывшие советские граждане. Им хочется знать, что происходит на родине. Как обстоят дела с экономикой? Что нового в правозащитном движении? Возможны ли какие-то демократические перемены? А мы им подсовываем эмигрантскую тематику…

Пятые высказываются следующим образом:

— Что значит — «Новый американец»? Кто придумал такое узкое наименование? У нас сотни подписчиков вне Америки. Кроме того, нас читают американские слависты. Нас читают старые американцы русского происхождения. И уж конечно, представители трех эмигрантских волн…

Разобраться в этих спорах очень трудно.

Допустим, нас читают «простые люди». Тогда почему интеллектуальная дискуссия о еврействе вызвала столь бурную читательскую реакцию?

Предположим, нас читает только рафинированная интеллигенция. Чем же тогда объясняется шумный успех спортивных материалов?

Оказывается, все не так просто.

Оказывается, евреи любят русские стихи. Православных волнует судьба Израиля. Бывшие советские граждане живо интересуются западным кинематографом. А у трех эмигрантских волн — масса общих проблем. И сходства между ними больше, чем различий…

И все-таки, кого считать новым американцем? Может быть, необходим кандидатский стаж — год, два, три? Или соответствующая прописка? Непонятно…

И опять — спорная, но выразительная формулировка принадлежит Борису Меттеру:

— Новый американец — это тот, кто выписывает газету «Новый американец»!

«Новый американец», № 76, 26 июля — 1 августа 1981 г.

КОЛЕСО

Американцы чрезвычайно бережно относятся к своей истории. Видимо, это происходит оттого, что история у них — короткая. Бурная, но короткая — всего двести лет.

В ней отсутствуют фараоны и пирамиды, мифические реликвии и древние археологические святыни.

Есть обозримая история новейшего времени. И каждый штрих в ней — абсолютно достоверен.

Любовь американцев к своему прошлому напоминает трогательные отношения индусов с водой. Или японцев — с жизненным пространством. Оно и понятно. Если чего-то мало, люди начинают этим дорожить.

Американцы берегут памятники своей истории. Создают для каждого исторического булыжника необходимый убедительный фон.

Ярчайшая иллюстрация тому — Плимут-Рок возле Бостона. Считается, что именно здесь высадились первые европейцы. У причала — изящная шхуна, действующая копия знаменитого судна — «Мэйфлауэр». Рядом — продуманный до нюансов музейный комплекс. Доброжелательные работники одеты по моде семнадцатого века.

В своей любви к истории американцы бывают прямо-таки неудержимы. Издавна местные богачи вывозили ценнейшие редкости с отдаленных концов земного шара.

Есть в Америке импортные готические храмы. Попадаются египетские мумии. Деревянные тибетские идолы. Российские курные избы.

Верхнюю оконечность Манхэттена украшает старинный французский замок Клойстер. Замок был куплен в Европе, демонтирован, переправлен сюда и установлен в районе Вашингтон-Хайтс. (Населенном, кстати, среди прочих жителей и русскими эмигрантами.) В Европе же была куплена древняя ограда с воротами и несколько служебных построек. Теперь в этом замке расположен музей средневекового искусства.

Приобрел замок и доставил его в Америку мультимиллионер — господин Рокфеллер. Спасибо акуле капитализма от многочисленных посетителей…

В Америке любят музеи и понимают толк в музейном деле. Что ж, любовь к старине — похвальное чувство. Оно помогает разобраться в настоящем и угадать туманные контуры будущего…

Я хотел бы рассказать о прекрасном музее старинных экипажей. Находится он в северной части Лонг-Айленда. Возник на базе частной коллекции.

Музей не является учреждением государственным. Содержит его местная община. То есть в нем я здесь увидел — плод бесконечного энтузиазма.

К зданию музея примыкает каретный сарай. Рядом находится мастерская.

В музее — около трехсот конных экипажей. Среди них — почтовые дилижансы и аристократические «выезды». Пожарные кареты и расписные сани. Фургоны покорителей Дикого Запада и элегантные светские ландо. Линейные пассажирские экипажи и русские коляски. Так называемые мускулодвигатели (прообраз инвалидной коляски) и старинные трейлеры (прообраз автофургона, годного для жилья)…

Меня заинтересовали сани. Есть среди них расписные, парадные, увешанные бубенчиками. Есть скромные, хозяйственного назначения повозки. Попадаются и двойники наших отечественных розвальней. Что вызывает грустные, ностальгические ощущения.

Между прочим, эстетика санного выезда не чужда американским традициям. В музее старинных экипажей я увидел фотографию двадцатых годов. Там было изображено многолюдное санное гуляние в Центральном парке Нью-Йорка. Рядом виден заполненный народом каток. Публика щегольски разодета. Сани украшены лентами и флажками. Старинная фотография доносит ощущение молодечества, удали и задора.

Фото было сделано около здания «Дакота». Около того самого здания, где впоследствии убьют несравненного Джона Леннона.

Разглядывая экспонаты музея, я узнавал самые неожиданные вещи. Выяснилось, что автомобили немногим изменили картину городского транспорта. Скорость его в черте города практически не изменилась. Перед 1912 годом она составляла 13–15 километров в час. (Разумеется, в среднем и, разумеется, в центральной части Нью-Йорка.) На сегодняшний день мы имеем такие же показатели. А в часы пик ситуация еще курьезнее. Целеустремленный пешеход легко обгоняет вереницу автомобилей…

Несколько удивили меня сведения относительно почтовой доставки. Казалось бы, создание и развитие двигателя могло форменным образом преобразить этот вид коммуникаций. Лошадь и автомобиль — какое может быть сравнение!

И все же этого не произошло. Достаточно сравнить некоторые показатели. В 1901 году письмо из Нью-Йорка в Чикаго шло три дня. Элементарная лошадь доставляла его за трое суток. Сейчас для этого требуется неделя. В лучшем случае — пять дней.

Письмо из Нью-Йорка во Францию следовало шесть дней. Нужно было только хорошо знать расписание пароходов. И доставлять письмо непосредственно к отплытию.

Теперешняя авиапочта из Штатов в Европу приходит на девятые сутки.

Мне кажется, что тут есть над чем задуматься. Задуматься, а может быть, и усомниться в красотах технического прогресса…

Я долго разглядывал фургоны американских пионеров. Касался тяжелых брусьев, связанных ремнями из воловьих жил. Заглядывал в мрачноватые квадратные амбразуры.

Каким суровым и мужественным был образ жизни этих людей. И как поверхностно иногда рисуют освоение Дикого Запада бесчисленные коммерческие фильмы — «вестерны»…

В музее экспонируются два типа старинных пожарных карет. На одних выезжали тушить пожары. Другие участвовали в разнообразных парадах и шествиях. Первые выглядели скромно и утилитарно. Вторые сияли медными бляхами и красным лаком.

Пожарный выезд считался ярким и увлекательным зрелищем. Нечто подобное сохранилось и до наших времен. Недаром состязание пожарных — одно из любимых американских развлечений.

Из музея я ехал домой в грохочущем вагоне надземки. И думал о тех временах, когда люди передвигались медленно. А внутренняя жизнь их протекала динамично, стремительно, благородно…

«Новый американец», № 103, 2–8 февраля 1982 г.

КР ДРУГ СКАЗАЛ МНЕ…

Друг сказал мне в Лос-Анджелесе:

— Единственное, что может вас погубить, — это доставка. Доставляется газета отвратительно. Сначала я получал ее регулярно. Потом начались какие-то сюрпризы. То приходят два одинаковых экземпляра, то газета задерживается дней на восемь. Три номера вообще исчезли… Это безобразие! Самое обидное, что газета всем нравится. Ее читают, ждут… А вот доставка — отвратительная.

Я начал объяснять:

— Когда-то у нас было шестьсот подписчиков. Мы рассылали тираж вручную. Клеили марки, надписывали адреса. Это происходило каждый вторник и занимало целый день…

Сейчас у нас четыре тысячи подписчиков. Тысяча — в одном Нью-Йорке. Вручную с этим делом не управиться. Мы приобрели компьютер. Наняли специального человека. Теперь все делается автоматически. Но жалоб все равно хватает…

— В чем же дело? — спросил мой друг.

— Компьютер работает безукоризненно. Обслуживает его вполне добросовестный человек. А вот здешняя почта — ниже критики. Как и большинство федеральных учреждений. У НРС тоже были разногласия с американской почтой. Андрей Седых даже обращался к главному почтмейстеру. Однако результаты пока неудовлетворительные.

— Что же делается на почте?

— Трудно сказать. Контролировать их работу невозможно. Как-то раз мы обнаружили на почте два мешка с газетами. Абсолютно случайно. Служащие просто забыли их отправить. Обыкновенная небрежность. Как же уследить за их работой на всех этапах?..

— Что же вы предпринимаете?

— Меттер был на почте. Провел там несколько дней. Просил, убеждал, даже скандалил. Недели три дела шли лучше. Потом опять началось. В офисе то и дело раздаются звонки:

«Я не получил газету… Я получил газету с опозданием… Мне зачем-то пришли два одинаковых экземпляра…»

Каждый раз я спрашиваю:

— Газета вам нравится?

— Еще как! Потому-то и обидно…

Значит, Меттер снова отправится на почту. Снова проверит действия машины, которая наклеивает адреса. Снова будет просить, убеждать и ругаться.

Мы создаем товар, который нравится потребителю. (Простите за рыночную терминологию, впрочем, совершенно уместную.) И мы добьемся устранения всех препятствий. Уже сейчас доставка организована лучше, чем месяц назад. А месяц назад она была лучше, чем зимой. Когда-нибудь все желающие получат газету своевременно. Надеюсь — скоро!

«Новый американец», № 77, 1–8 августа 1981 г.

КР КОГДА-ТО НАМ ВНУШАЛИ…

Когда-то нам внушали:

— Советское — значит отличное! И все у нас замечательно! А вот у них — кошмар и дикость! С голоду дохнут, негров линчуют, морально разлагаются… И прочее, и прочее…

Приехали, осмотрелись. Не голодаем. Мораль на прежнем уровне. И негры целы (даже слишком)…

Короче, обманывала нас советская пропаганда. Мы ей больше не верим. Мы теперь рассуждаем по-другому:

— Запад — это прекрасно! И все у нас замечательно! А вот у них — действительно — кошмар! С голоду дохнут, евреев линчуют… И так далее… И тому подобное…

Я не спорю. Советское государство — не лучшее место на земле. И много там было ужасного. Однако было и такое, чего мы вовек не забудем.

Режьте меня, четвертуйте, но спички были лучше здешних. Это мелочь, для начала.

Продолжим. Милиция в Ленинграде действовала оперативней.

Я не говорю про диссидентов. Про зловещие акции КГБ. Я говорю о рядовых нормальных милиционерах. И о рядовых нормальных хулиганах…

Если крикнуть на московской улице: «Помогите!» — толпа сбежится. А тут — проходят мимо.

Там в автобусе места старикам уступали. А здесь — никогда. Ни при каких обстоятельствах. И, надо сказать, мы к этому быстро привыкли. Сидим, прикрываемся «Новой газетой». Читаем Наврозова…

В общем, много было хорошего. Помогали друг другу как-то охотнее. И в драку лезли, не боясь последствий. И с последней десяткой расставались без мучительных колебаний.

Не мне ругать Америку. Я и уцелел-то лишь благодаря эмиграции. И все больше люблю эту страну. Что не мешает, я думаю, любить покинутую родину…

Спички — мелочь. Важнее другое. Есть такое понятие — общественное мнение. В Москве оно было реальной силой. Человек стыдился лгать. Стыдился заискивать перед властями. Стыдился быть корыстным, хитрым, злым.

Перед ним захлопывались двери. Он становился посмешищем, изгоем. И это было страшнее тюрьмы.

А здесь? Перелистайте русские газеты и журналы. Сколько ненависти и злобы! Сколько зависти, гонора, убожества и притворства!..

Молчим. Привыкли…

Глупо делить людей на советских и антисоветских. Глупо и пошло.

Люди делятся на умных и глупых. Добрых и злых. Талантливых и бездарных.

Так было в Союзе. И так будет в Америке. Так было раньше. И так, я уверен, будет всегда.

Вот пишу, а завтра «Новая газета» сообщит:

— Довлатов — коммунист. Советские порядки хвалит…

Что ж, я там лакеем не был. И здесь не буду холуем…

Всю жизнь я мечтал быть учеником собственных идей. Чего и вам желаю!

«Новый американец», № 78, 9—15 августа 1981 г.

КР СОЖАЛЕНИЮ, Я НЕ ЗНАЮ…

К сожалению, я не знаю их фамилий. Лишь немногих знаю по именам. Но здороваюсь почти со всеми, и почти все они здороваются со мной.

Они — это наши старики из Форест-Хиллс.

Вспомните раздражительных советских пенсионеров. Вспомните их усталые, хмурые лица. Их дешевые папиросы. Их черные пальто и бесформенные скороходовские туфли. Их возбужденные, недовольные голоса:

— Я, мамаша, Перекоп брал! А ты мне чекушку без очереди не даешь…

А теперь пожалуйте к нам в Форест-Хиллс.

Вы только посмотрите, как одеты наши старики! Как они моложавы и элегантны! Как доброжелательны и любезны!

Среди молодежи еще попадаются наглецы и грубияны. Старики же неизменно вежливы и корректны.

Люди нашего возраста порой ругают Америку. Пожилые люди оценивают ситуацию гораздо трезвее. Хотя перестройка им стоит куда больших усилий. Язык дается с большим трудом. И пережитое напоминает о себе более властно…

Старики веселее, оптимистичнее нас. Среди молодежи больше распространено уныние. Которое лишь издалека напоминает величие духа.

Пожилые люди знают:

Уныние страшнее горя. Ибо горе есть разновидность созерцательного душевного опыта. Уныние же — сон души…

Старики не меркантильны. Они звонят мне в редакцию:

— Материально я вполне обеспечен. У меня есть все и даже больше. Но знаете, хочется чего-то еще… Вот и написал о том, что пережил…

Так попала к нам глава из повести ребе Лейзера…

От пожилого человека не услышишь:

— А что я с этого буду иметь?..

Старикам важнее давать, а не брать.

И еще одно соображение. Именно старики — наиболее требовательные, дотошные и взыскательные читатели газеты. Именно старики нам пишут чаще других. Чаще других звонят в редакцию.

Старики поддержали нас в трудные месяцы. Старики нас ругают за промахи и ошибки…

Вчера я спешил на работу. Спустился в метро. Заметил отходящий поезд. И поленился ускорить шаги.

«Ну вот, — подумал я, — старею…»

Подумал и обрадовался.

Куплю себе розовые брюки. Куплю рубашку с попугаями. Выпишу газету «Новый американец». Буду умным, веселым, добродушным стариком из Форест-Хиллс.

«Новый американец», № 80, 23–29 августа 1981 г.

КАК Я СТАЛ ДЕДОМ МОРОЗОМ

С детских лет мы живем в ожидании чуда. И чем зауряднее жизнь, тем мучительнее наши ожидания. Любая мелочь воспринимается как таинственный знак, сулящий чудесные и, разумеется, благотворные перемены.

С годами представления о чуде меняются. Так же, как и наши мечты.

В детстве я мечтал иметь щенка. Мои родители категорически возражали. Предполагалось, что собака будет отнимать массу времени. Что я начну скверно учиться и пренебрегать домашними обязанностями.

Учился я все равно довольно скверно. Домашними обязанностями все равно пренебрегал. А щенка приобрел через двадцать лет…

Юношей я мечтал о замшевой куртке. Я понимаю, что эта мечта лишена духовности. Что она легкомысленна и сугубо материалистична. Для переходного возраста это — нормально.

Затем я последовательно мечтал о самых разных вещах. Причем, самого разного масштаба и уровня. Я мечтал о литературной славе и японской зажигалке. О путешествии в Африку и о замене фановой трубы. Я мечтал бросить курить и посмотреть «Амаркорд» Феллини. Прочитать до конца «Волшебную гору» Томаса Манна и научиться расставлять запятые. Поколотить районного хулигана Мурашку и съесть в одиночку шоколадный торт.

Свои мечты я, как водится, откладывал до Нового года. Конец декабря был периодом напряженного ожидания. Разумеется, Новый год — самое подходящее время для чуда.

Шестилетним мальчишкой я ждал сюрпризов от Деда Мороза. Я засыпал, исполненный радужных надежд. Я просыпался от нетерпения.

Дед Мороз оказался не слишком щедрым. Из года в год наша распылившаяся семья ощутимо бедствовала. Питались мы скудно. Мать годами ходила в старом пальто.

Шли годы. Я все недоверчивее относился к Деду Морозу. И все больше рассчитывал на себя и друзей.

Мои рассказы не печатали. Перспективы отсутствовали. Но жизнь продолжалась. Жизнь — с огромным количеством проблем. Которые Дед Мороз совершенно игнорировал. В результате, его целиком и полностью заменили друзья. Так же, как они заменили мне государство.

Друзья в СССР издавна заменяют государство. То, что обязано проделывать государство, берут на себя ваши друзья.

Если нужен юрист — вы звоните друзьям. Понадобился детский врач — разыскиваете бывшего одноклассника. На дачу решили переехать — тревожите знакомого-автовладельца. Политические новости вам сообщают друзья. Книгами снабжают друзья. Законы разъясняют друзья. И обманывать государство тоже помогают друзья.

Они заменяют добрых волшебников, которых, я полагаю, не существует. Они заменяют всемогущего Деда Мороза с его чудесами, которых я уже не жду…

Когда я решил бежать из СССР, мне помогли друзья. На каждом этапе я пользовался их бесчисленными одолжениями. С их помощью раздобыл нужные документы. Занял у них требуемую для отъезда сумму. Их усилиями были переправлены на Запад мои драгоценные рукописи.

Добрые волшебники остались безучастны к моей судьбе. Дед Мороз не позвонил, не объявился! Все сделали друзья…

Приближается мой третий Новый год в эмиграции. Чудеса здесь происходят на каждом шагу. Мы говорим и пишем то, что думаем. Читаем любые книги. Смотрим любые фильмы. Выбираем себе религию и местожительства…

Теперь Деда Мороза зовут Санта-Клаус. Хотя боюсь, что он здесь ни при чем…

Когда приближается Новый год, моя дочка уверенно заявляет:

— Передай Санта-Клаусу, что мне нужен хороший фен для волос…

Она может не волноваться. Ее желание будет исполнено. Пока я жив, Санта-Клаус ей не откажет…

Приближается Новый год. Особых причин для ликования я не вижу. В Польше творится бог знает что. В Афганистане гибнет одураченная советская молодежь. Террористы из «Красных бригад» запросто воруют американских генералов.

Мир полон напряжения и тревоги. Вряд ли тут поможет легкомысленный Санта-Клаус. Или престарелый Дед Мороз в консервативном тулупе…

Накануне праздника я вспоминаю моих друзей, которые остались там. Мне известно, с каким трудом они раздобывают продукты для новогоднего застолья. Как мобилизуют связи и знакомства, как стоят в очередях.

Мне известно, что филологи, художники, актеры — гонят самогон. Что охота за сигаретами превратилась в детектив.

Мои друзья будут чокаться за новогодним столом. И будут желать друг другу счастливого Нового года. Так уж повелось. Хотя вряд ли Новый год принесет облегчение и радость. И все-таки, мечтать об этом — не запрещено…

Я хотел бы неожиданно заменить им Деда Мороза. Вот и отправил месяц назад четыре посылки с джинсами, кофтами, башмаками. И прочим мелкобуржуазным ширпотребом. Чтобы на фоне общей печали доставить им маленькую радость.

Так я стал Дедом Морозом. Или, выражаясь по-западному, — Санта-Клаусом…

Все это довольно грустно. Все — кроме нашей преданности друзьям. Все — кроме нашего глубокого убеждения:

— Тот, кто любит свободу, рано или поздно будет достоин ее…

«Новый американец», № 99, 1–7 января 1981 г.


Игорь Бирман написал взволнованное обращение. Он призывает русские газеты к взаимопониманию, миру и дружбе. Что само по себе благородно, разумно и правильно.

Обращение Бирмана преследует замечательные, хоть и несколько абстрактные цели. Поэтому оно напоминает мне знаменитое Стокгольмское воззвание.

Стокгольмское воззвание тоже призывало к миру и дружбе. Его подписали миллионы людей всех государств и континентов. Но холодная война продолжалась. (И не только холодная.) Повсеместно творились ужасающие бесчинства. Бесперебойно работали сталинские душегубки. Полыхали Вьетнам и Корея.

Такова мрачноватая историческая параллель.

Нашу газету шельмуют всевозможными тайными способами. Обрабатывают наших рекламодателей. Запрещают авторам печататься у нас. Распускают о нас чудовищные слухи.

Мы являемся одновременно: сионистами, юдофобами, недорезанными власовцами и, разумеется, пособниками КГБ.

Мы же пытаемся действовать открыто. Высказываемся исключительно на принципиальные темы. Мы пишем о языке. О проблемах эмигрантской жизни. Об издержках свободы. О преимуществах демократии.

Да, мы критикуем Андрея Седых за его несправедливую оценку третьей эмиграции. Но мы отдаем должное Андрею Седых, видному писателю и журналисту.

Мы критикуем нигилистическую прозу Лимонова. Но отдаем должное его художественному таланту.

Мы критикуем взгляды Солженицына, но отдаем должное его беспрецедентной исторической роли.

Игорю Бирману следует внимательнее читать нашу газету. Иначе получается как в старом анекдоте: «То ли он украл, то ли у него галоши сперли…»

В заключение я предлагаю читателям маленький ребус. Вот что написал обо мне Евгений Рубин («Новая газета», № 67, стр. 5):

«Мы вполне допускаем мысль, что среди читателей этих заметок могут найтись некие скептики, утверждающие, что в процессе осуществления собственной идеи нашего автора, который мечтает быть ее учеником, есть небольшие отклонения от идеалов чистой морали, чьим поборником он является, но что поделаешь, если жизнь диктует нам свои суровые законы».

Что бы это значило? Как это перевести на русский язык?

Читателей, разгадавших головоломку, просим обратиться в «НА». Выигравшего ожидает награда — годовая подписка.

За дело, любознательные!

«Новый американец», № 81, 30 августа—5 сентября 1981 г.

КР БЫВАЮТ СИТУАЦИИ…

Бывают ситуации, при которых отвлеченные и даже абстрактные понятия, такие, например, как «ХОД ИСТОРИИ» или «БЕССМЕРТИЕ», обретают материальное выражение…

Двадцать лет назад, в июле 1960 года, меня впервые в жизни арестовала милиция за то, что я разговорился на Площади искусств в Ленинграде с американским студентом из Йеля — Эдвардом Ду.

Самое удивительное, что обвинения, выдвинутые милицией, показались мне тогда вполне резонными, и лишь грубая форма, в которую они были облечены, несколько смутила меня.

Десять лет спустя начальство ленинградской партийной газеты ругало меня за то, что мои сатирические зарисовки могут, якобы, быть использованы буржуазной пропагандой в своих разрушительных целях. На этот раз претензии уже не казались мне справедливыми, но положение официального журналиста заставляло меня с ними считаться.

Еще через пять лет, живя в Ленинграде, я опубликовал свой первый рассказ в журнале «Континент», который издается на русском языке в Париже. На этот раз уже никто не выражал мне своих претензий, и меня лишь уволили с работы, да и то не сразу, а через несколько месяцев.

В 1978 году мы с матерью эмигрировали из СССР, с некоторой грустью покидая страну, которую я, подобно всем пишущим людям, рассматривал не иначе, как огромную читательскую аудиторию. Я прощался с многомиллионной аудиторией, так и не узнавшей о моем существовании, готовясь к встрече с новыми читателями в количестве 50 или 70 тысяч беженцев из Союза.

Еще через три года я стал редактором газеты «Новый американец» и автором трех, к сожалению, очень тонких книг, читатели которых живут не только в Нью-Йорке и Париже, но и в Москве, Ленинграде, Пскове, Таллине, Киеве, то есть везде, куда попадают экземпляры наших книжек и наших газет и где их передают из рук в руки, пока они не превращаются в пыль. Если бы книги обладали душой и речью, мы бы узнали, что каждая из них мечтает о такой судьбе.

В пыль превратилась также идея советских властей — навязать художественной литературе чуждую ей, неблаговидную политическую роль.

В связи с этим единственным ответом на произвол советских властей в области литературы является само существование русской литературы и ее развитие в привычных гуманистических традициях.

В этом живом процессе я как журналист, литератор, и больше никто, усматриваю смысл понятия «ХОД ИСТОРИИ», и в этой же перспективе для меня как для человека, увы, не религиозного, заключено понятие «БЕССМЕРТИЯ»…

Все вышеизложенное — и есть мое Заявление для прессы в связи с Московской книжной ярмаркой, состоявшейся в Нью-Йорке.

Что называется — дожили!..

«Новый американец», № 85, 27 сентября—2 октября 1981 г.

КР НЕДАВНО МОЙ ДРУГ…

Недавно мой друг Соломон Шапиро побывал в Испании. Видел чертову корриду. Объездил средневековые испанские города.

В конце, говорит, домой потянуло.

Домой — это значит в Нью-Йорк. Точнее — в Форест-Хиллс. Где по утрам неутомимый Моня раскладывает свой товар. Где на площадке у «Вальдбаумса» до самой темноты хлопочут автолюбители. А в магазине «Брукс» торгует девушка необычайной красоты…

Как быстро это случилось! Как быстро мы привыкли считать фантастическую Америку — домом…

Я давно уже замечаю в себе крикливые черты патриотизма. Злюсь, когда ругают Нью-Йорк. Начинаю спорить. Я говорю, что преступность здесь не так уж велика. Что газеты умышленно раздувают эту тему. Что шанс быть ограбленным — ничтожен.

Я лгу, что каждый день бываю в Гарлеме, и тем не менее — жив…

Допустим, кто-то утверждает, что в Нью-Йорке грязно.

— Грязь?! — кричу я. — Что значит — грязь! Это вовсе не грязь! Это — неорганизованная материя…

За этой нелепой формулировкой скрывается простое ощущение. Мне грустно, что Нью-Йорк захламлен и посторонние это видят…

Помню, Некрасов интересовался:

— Сколько вы платите за квартиру?

И я почему-то сказал — двести восемьдесят. Хотя мы платим значительно больше. Просто мне хотелось, чтобы Нью-Йорк выглядел как-то доступнее…

В разговоре с приезжими я тороплюсь изложить главное:

— Здесь ты не ощущаешь себя чужим. Здесь половина населения говорит с чудовищным акцентом…

Таковы явные симптомы патриотизма. Нью-Йорк ужасен, и все же это — мой город. И люди здесь живут в основном симпатичные. Хоть и с легкими чертами безумия. От последнего Наврозова до мэра Коча…

В Ленинграде я жутко гордился Эрмитажем. Хотя не был там лет двадцать пять. А здесь горжусь Музеем современного искусства. Даже издали его не видел, а горжусь!

Видимо, это и есть патриотизм — гордиться неизвестно чем…

И меня глубоко волнует сознание того, что русские живут по всей Америке. Что Ефимов не собирается покидать Мичиган. Что Лосеву нравится Ганновер. А Роме Левину — отсутствующий на карте Холиок…

Рано утром я выхожу за газетой. С кем-то здороваюсь. Покупаю горячие бублики к завтраку.

Начинается день. И я к нему готов. А потом неожиданно вспоминаю:

«В Пушкинских Горах закончился сезон. В Ленинграде дожди… Или заморозки?..»

«Новый американец», № 86, 3–9 октября 1981 г.

ЛЕТИТЕ, ГОЛУБИ!

Нынешняя российская действительность буквально соткана из тысячи проблем. Куда ни взглянешь — одни проблемы. И чуть ли не самая болезненная из них — антисемитизм.

Но антисемитизм, как и всякое живое явление, многолик и разнообразен. То и дело меняет окраску. Переходит из одного состояния в другое.

Есть, например, антисемитизм государственный. Есть бытовой. Есть философский аспект юдофобии. Традиционное, историческое неприятие еврейства…

Государственный антисемитизм заметно усилился в связи с третьим эмигрантским потоком.

Известно, что выезжают не только евреи. Уехали десятки моих приятелей — русских. Мой друг, православный священник Лев Конин, уехал по израильским документам. (Да и я — весьма сомнительный еврей…)

Короче, русских выпускают. Однако есть два непременных условия.

Первое. Необходим израильский вызов.

Второе. Ты должен выдумать еврейского дядю или бабушку.

Эта покойная мифическая бабушка — недоказуема. Равно как и неопровержима. Будь ты Иванов до седьмого колена, все равно — подавай еврейскую бабушку.

Спрашивается, кому нужен этот унизительный балаган? И зачем?

Все очень просто. Власти преследуют две хитроумных цели.

Первое. Создать видимость, что уезжают лишь изгои, отщепенцы. Как принято говорить в Союзе — лица еврейской национальности.

Второе. Спровоцировать волну народного гнева. Стимулировать затухающий бытовой антисемитизм.

А он — действительно затухает. Более того, происходит любопытное смещение понятий. Когда-то еврея не любили за то, что он еврей. Сейчас еврея предполагают в том, кого не любят.

Десятки людей утверждают, что Сталин был грузинским евреем.

Брежнева считают евреем чуть ли не половина уголовников в лагерях.

Даже невинного Хрущева подозревали в еврействе.

Слово «еврей» превратилось в ругательство. Утратив конкретное значение. Тысячу раз я слышал:

— Этот Колька Сидоров такой еврей, с аванса мне не поставил…

Помню разговор в электричке. Пожилой мужчина рассказывал соседу:

— К нам в управление прислали одного. Все говорили — еврей, еврей, а оказался пьющим человеком…

Более того, появился новый мотив. У пивного ларька как-то довелось наблюдать такую сцену. Молодой парень утверждал:

— У меня отец наполовину еврей!

Собутыльники в ответ кричали:

— Да какой ты еврей?! Да ты такой же фоняк, как и мы…

Интеллигентом, мол, себя воображает…

В хорошем рассказе Аксенова «Победа» беседуют двое шахматистов-любителей:

«— Почему все шахматисты — евреи?

— Так уж и все? Я, скажем, не еврей. Да и вы не еврей.

— Куда уж мне…»

Но вернемся к эмиграции. Помню наш отъезд. Взяли такси до аэропорта. Шофер по разговорам догадался, что мы уезжаем. Молчал, молчал, а потом говорит:

— От нас водитель уехал. У него собственное такси в Америке. На себя работает.

Я сказал:

— Вы тоже можете уехать.

Шофер усмехнулся:

— С моей-то рожей?..

Затем пожелал нам счастливой дороги. И чаевые взять отказался.

— Я же, — говорит, — не из-за этого. Я от души. Вспоминайте нас…

И я вспоминаю. И навсегда запомню эту добрую курносую славянскую рожу. И служебную карточку помню. Имя помню. Фамилию помню. А произнести не смею.

Потому что, хоть ты и не еврей, а раздавят тебя — в минуту!

«Новый американец», № 4, 7—13 марта 1980 г.

КР ЭТО ПИСЬМО ДОШЛО ЧУДОМ…

Это письмо дошло чудом. Его вывезла из Союза одна поразительная француженка. Дай ей Бог удачи!..

Из Союза француженка нелегально вывозит рукописи. Туда доставляет готовые книги. Иногда по двадцать, тридцать штук. Как-то раз в ленинградском аэропорту она не могла подняться с дивана…

А мы еще ругаем западную интеллигенцию…

Вот это письмо. Я пропускаю несколько абзацев личного характера. И дальше:

«…Теперь два слова о газете. Выглядит она симпатично — живая, яркая, талантливая. Есть в ней щегольство, конечно, — юмор и так далее. В общем, много есть хорошего.

Я же хочу сказать о том, чего нет. И чего газете, по-моему, решительно не хватает.

Ей не хватает твоего прошлого. Я говорю твоего, потому что не знаю остальных ребят. Впрочем, Орлова, кажется, знаю. Познакомились на дне рождения у Виньковецкого. Или у Марамзина. Лохматый такой…

Итак, не хватает твоего прошлого. Твоего и нашего прошлого. Нашего смеха и ужаса, терпения и безнадежности…

Твоя эмиграция — не частное дело. Иначе ты не писатель, а квартиросъемщик. И несущественно — где, в Америке, в Японии, в Ростове.

Ты вырвался, чтобы рассказать о нас и о своем прошлом. Все остальное мелко и несущественно. Все остальное лишь унижает достоинство писателя! Хотя растут, возможно, шансы на успех.

Ты ехал не за джинсами и не за подержанным автомобилем. Ты ехал — рассказать. Так помни же о нас…

Говорят, вы стали американцами. Говорят, решаете серьезные проблемы. Например, какой автомобиль потребляет меньше бензина.

Мы смеемся над этими разговорами. Смеемся и не верим. Все это так, игра, притворство. Да какие вы американцы?! Кто? Бродский, о котором мы только и говорим? И которого декламируют развитые школьники — можешь его поздравить. Ты, которого вспоминают у пивных ларьков от Разъезжей до Чайковского и от Старо-Невского до Штаба? Смешнее этого трудно что-нибудь придумать…

Не бывать тебе американцем. И не уйти от своего прошлого. Это кажется, что тебя окружают небоскребы… Тебя окружает прошлое. То есть — мы. Безумные поэты и художники, алкаши и доценты, солдаты и зеки.

Еще раз говорю — помни о нас. Нас много, и мы живы. Нас убивают, а мы живем и пишем стихи.

В этом кошмаре, в этом аду мы узнаем друг друга не по именам. Как — это наше дело!..»

«Новый американец», № 87, 10–16 октября 1981 г.

КР ЧЕЛОВЕК УМИРАЕТ…

Человек умирает не в постели, не в больнице. Не в огне сражений и не под гранатами террористов.

Человек умирает в истории.

Пусть ему дана всего лишь минута. Порой этой минутой завершается час. А этим часом — год. А годом — столетие, эпоха.

Такая минута соединяет века.

Господин Садат — убит и похоронен в истории.

Он был сильным, разумным и миролюбивым человеком. Мир на Востоке — его личное достижение.

Мы говорим о роли личности в истории. Полагаем, что историю делают народные массы. То есть — все и никто. Я думаю, это говорится, чтобы избежать ответственности.

«Илиаду» написал Гомер. Паровую машину изобрел Джеймс Уатт. Крылья дали человечеству — братья Райт. А Ватерлоо проиграл Наполеон.

Русскую литературу создал Пушкин. Выволакивают ее из провинциальной трясины Бродский с Набоковым. А роман «Я шел на связь…» — произведение господина Любина. И массы тут ни при чем…

Часто пишут: «Музыка и слова народные». Затем выясняется, что народные слова принадлежат Алешковскому. Да и музыка — ему же…

Впервые евреи оплакивают смерть араба. Это не случайно.

Президент Садат добился консолидации власти. Остановил напор фанатиков ислама. Слегка приструнил Каддафи. Выдворил советских шпионов, да еще отобрал у них любимую Асуанскую плотину.

Вспоминается такая песня:

Жар пустыни мне очи щипет (?!),

И глаза застилает пот…

Напиши мне, мама, в Египет,

Как там Волга моя течет.

Эта песня — вершина экспансионистского нахальства. (Где уж там Киплингу с его африканскими маршами!) Садату она не понравилась…

У него было много врагов. Как у всякого миролюбивого человека. Потому что мир требует жесткой и целенаправленной воли.

Садат добился мира на Востоке. Мира, от которого зависит жизнь сотен тысяч людей. И который может рухнуть с гибелью одного-единственного человека.

Потому что мир — неустойчив. Люди злы. И нет конца человеческому безумию.

Садат творил добро неумолимо и жестко. Очевидно, не знал, не увидел другого пути.

Сердце такого человека открыто пулям.

«Новый американец», № 88, 17–23 октября 1981 г.

ДЗЭН-БУДДИСТ С ЛОПАТОЙ

У меня есть друг в Ленинграде. Молодой живописец. (Назовем его Толя.) Очень сложный человек. Работает в манере трансцедентального концептуализма. (Или чего-то в этом роде.) И ближайшее окружение его примерно такое же.

Как-то раз он мне говорит:

— Я, понимаешь, страшно утомился. Надоели бесконечные споры. Надоели высокие материи. Я решил отдохнуть. Пожить естественной жизнью. Среди простых людей. Наймусь в котельную. Поработаю обыкновенной лопатой. Окрепну. А главное — отдохну…

Мой друг исчез. Через неделю появляется, рассказывает:

«Поступил, — говорит, — на работу. Напарники, вроде бы, симпатичные. Алик, Шурик и Вадик. Простые такие ребята… Выдали нам лопаты. Пошли мы шуровать…

Поработали до обеда. Сели. Помолчали. Вдруг Алик поворачивается ко мне и спрашивает: «Извините, что вы думаете о политональных наложениях у Бриттена и Шенберга?..»

Я, понимаешь, даже бутерброд выронил… Оказывается. Алик — музыковед-авангардист. Шурик — йог, последователь системы Дзэн. А Вадик — поэт метафизического направления…

Я не выдержал, — закончил мой друг, — сбежал…»

Деклассированные интеллигенты. Чрезвычайно любопытное явление советской жизни. Стоит о нем поговорить…

Казалось бы, такое явление существовало всегда. И везде. Например, в царской России.

Что приводило интеллигента на дно жизни? Всякие бывали причины. Например, пьянство засосало. Карты разорили… Дамы… Или другие слабости поставили его вне общества. Короче, пороки губили человека. Пороки толкали на дно.

Теперь перенесемся в счастливое бесклассовое общество. Что привело на дно его — Алика, Шурика и Вадика? С их познаниями, утонченностью, кругозором?..

Ведь их тысячи, десятки тысяч!

Возьмите среднюю котельную. Непременно обнаружите в коллективе либо юриста, либо писателя, либо ученого. И с кандидатским званием найдутся, и с докторским…

Что привело их сюда? Какие обстоятельства?

Я насчитал три главных причины. Вылепил три условных и, конечно же, грубых модели.

Первую я бы назвал духовно-эстетической.

Вторую — этико-моральной.

Третью — политической.

Человек занимается живописью. Пишет стихи. Открыто исповедует религию. Оригинально мыслит. Если у него имеется проблеск дарования, если он искренен в своих религиозных чувствах, последовательно глубок в своих идеях, — тогда рано или поздно его ожидает котельная.

Заниматься любимым делом ему не дадут. А жить надо. И что-то зарабатывать надо…

Поэт Бродский работал конюхом в Архангельской области. Художник Шемякин — десять лет — грузчиком…

Один мой знакомый филолог работал УБОРЩИЦЕЙ. Так и было записано в трудовой книжке…

Теперь представим другую ситуацию. Человек работает на производстве. В НИИ… Да где угодно… Все идет нормально. Собрания, политзанятия, митинги… В какой-то момент терпение лопается. Надоедает лгать и потворствовать лжи. Участвовать во всем этом идиотском балагане… И человек уходит в котельную. Здесь спокойнее. Здесь мягче контроль над твоей совестью. Здесь меньше лжи. Здесь можно быть относительно честным. Здесь еще можно себя уважать…

И в первой, и во второй модели человек действует самостоятельно. Хоть и не добровольно. Хоть и под давлением обстоятельств. Третья модель гораздо страшнее.

Человек открыто и активно выступил за правое дело. Честно осудил тотальное зло. Занял действенную позицию.

Что его ожидает? В конечном счете — эмиграция или тюрьма. А между этими роковыми точками — бесчисленная цепь котельных. Через это прошли едва ли не все советские диссиденты. Цвет нации, гордость страны…

Обобщим. В царской России человека на дно уводили пороки. В Советской России — достоинства…

Вот откуда берутся философы с отбойными молотками. Дзэн-буддисты с лопатами. Художники с метлами…

Моя судьба в этом плане относительно благополучна. Почти всю жизнь я работал в небольших газетах. Но побывал и в сторожах. И таллинскую котельную хорошо помню. И ленинградскую баржу, которую я нерадиво охранял…

Еще вспоминается такой эпизод. Было это в гастрономе. Зашел покупатель в телогрейке и сапогах. Типичный разнорабочий. Что-то спросил у продавца… То ли насчет сыра, то ли насчет масла… Продавец реагировал с обычной грубостью:

— Читать умеешь?!

Разнорабочий помолчал. Затем ответил спокойно:

— Умею.

И добавил:

— На семи языках…

«Новый американец», № 8, 3—10 апреля 1980 г.

Сергей Довлатов. Автошарж. 1980-е годы

СЧАСТЛИВАЯ ДЕРЕВНЯ

Так называемая деревенская проза завладела сердцами отечественных читателей в шестидесятые годы. Имена Белова, Астафьева, Лихоносова, Распутина, Шукшина стали заслуженно популярны. С горечью и болью отображали эти писатели нынешний уклад российской деревни.

При всем том, деревенская жизнь не лишена была экзотического обаяния. Чудаки и фантазеры у Шукшина, мощные характеры у Распутина, живой и яркий говор у Астафьева — все это как бы заставило примириться с тягостной действительностью. Несколько заглушало мучительное чувство горечи.

До какого-то времени я, городской житель, считал эту литературу абсолютно правдивой. Как считал и считаю правдивыми романы Александра Дюма.

Францию 18-го столетия я так и не посетил. А вот Псковщину объездил. Жил подолгу в нескольких деревнях. Хорошо знаю бывший Святогорский район.

Живая действительность оказалась плачевнее художественной литературы.

Мне хочется рассказать о ярком и типичном представителе современной деревни. О бобыле Михал Иваныче, у которого я снимал жилье три года подряд.

Вначале — о самом жилье. Дом Михал Иваныча производил страшное впечатление. Крыша местами провалилась, оголив неровные темные балки. Стены были небрежно обиты фанерой. Треснувшие стекла заклеены газетной бумагой. Из бесчисленных щелей торчала грязная пакля.

Комната выглядела еще безобразнее. Середина потолка угрожающе нависала. Повсюду белели окурки и яичная скорлупа.

Когда приехала моя жена, она спросила:

— Ты уверен, что это жилое помещение? Нельзя ли подыскать что-то другое?

Я объяснил ей, что так живет большинство крестьян этого района…

Пил Михал Иваныч беспрерывно. До изумления, паралича и бреда. Причем бредил он исключительно матом…

Трезвым я его видел дважды. В эти парадоксальные дни Михал Иваныч запускал одновременно радио и телевизор. Ложился в брюках, доставал картонку из-под торта «Сказка». И начинал читать открытки, полученные за всю жизнь. Читал и комментировал:

— «Здравствуй, папа крестный!»… Ну, здравствуй, здравствуй, выблядок овечий… «Остаюсь вечно твой Радик»… Вечно твой, вечно твой… Да на хрена ты мне сдался…

Наутро он снова был пьян. Соседи его не осуждали. Поскольку так живет большинство крестьян этого района…

Речь Михал Иваныча была организована примечательно. Вряд ли она напоминала колоритные обороты героев Шукшина. Членораздельно и ответственно Миша выговаривал лишь существительные и глаголы. (Главным образом — в непристойных сочетаниях.) Второстепенные же члены употреблял совершенно произвольно. Какие подвернутся. Я уже не говорю о предлогах, частицах и междометиях. Их он создавал прямо на ходу.

Допустим, я говорил:

— Миша, пора тебе с алкоголем завязывать, хотя бы на время.

В ответ раздавалось:

— Эт сидор-пидор бозна где… Пятерку утро к хва и знато бысть в гадюшник. Аванс мой тыка што на дипоненте. Кого же еньть завязывать? Без пользы тыка… И душа не взойде…

Болтливых женщин он называл таратайками. Неверных жен — шаландами. Пиво и водку — балдой, отравой и керосином. Молодое поколенье — описью. Он восклицал:

— На турбазе опись гаешная бозна халабудит!

В смысле — молодежь, несовершеннолетняя шпана, озорничает и творит Бог знает что…

Окружающие его понимали. Ведь так говорит большинство крестьян этого района…

Что Миша за личность, я так и не понял. С виду — нелепый, добрый, бестолковый. Однажды повесил двух кошек на рябине. Петли смастерил из рыболовной лески.

— Расплодились, — говорит, — шумовки, сопсюду лузгают…

Был он нелепым и в доброте своей, и в злобе. Начальство материл в лицо последними словами. А проходя мимо изображения Фридриха Энгельса, стаскивал кепку. Без конца проклинал родезийского лидера Иена Смита. Зато любил и уважал буфетчицу в шалмане, которая его неизменно обсчитывала.

— Без этого нельзя, — говорил он, — порядок есть порядок…

В пьяном состоянии Миша был абсолютно невменяем. Все порывался кого-то убить, зарезать. Дважды я отнимал у него ружье. Прятал ножи и слесарные инструменты.

— Капиталистам служишь, гад! — орал Михал Иваныч, — все равно от буржуев спасиба не дождешься…

Окружающие ему сочувствовали. Ведь так живет большинство крестьян этого района…

Коров тут почти не заводят. Я спрашивал почему?

— Нечем, — говорят, — кормить. Траву косить — негде. Сено возить — не на чем…

Огороды у здешних крестьян жалкие, лук да картошка. Михал Иваныч говорил:

— Я и не отличу, где жито, где просо…

Помню, дед Тимоха из деревни Шаробыки жаловался мне:

— Случись лошадь запрячь — так некому. На всю деревню я один…

Я спросил его:

— Если бы государство вернуло землю крестьянам, что тогда?

— Кому это надо? — ответил Тимоха. — На бутылку и так любой заработает. Землю пахать разучились… Беда…

Вернемся к деревенской прозе. Белов, Лихоносов, Астафьев, Распутин — талантливые, яркие писатели. Тем не менее в основе их творчества — уклончивый вялый мотив. «Где ты, Русь? Где частушки, рушники, кокошники? Где хлебосольство, удаль и размах? Где самовары, иконы, подвижники, юродивые? Где стерлядь, карпы, мед, зернистая икра? Где обыкновенные лошади, черт побери?! Где целомудренная стыдливость чувств?»

Писатели голову ломают: «Где ты, Русь? Куда девалась? Кто тебя загубил?»…

Кто, кто… Да любой семиклассник знает — кто!

Однако эта трагическая истина не для советских писателей. Пусть даже и весьма талантливых…

«Новый американец», № 14, 16–22 мая 1980 г.

ТАК ПИТЬ ИЛИ НЕ ПИТЬ?!

Отечественное пьянство достигло, как известно, раблезианских масштабов. Всегда пили много. Но сейчас как-то остервенело. С каким-то отчаянным размахом.

Я вспоминаю Ленинград. Обычное утро. Томительные часы до открытия винных магазинов. Легионы опухших, подвижных, не опохмелившихся алкашей.

Помню, шел я от Разъезжей к Невскому. Шестеро абсолютно незнакомых мужчин взволнованно поделились:

— Але! Мужик! На Коломенской дают ОПЕРАТИВ!

(Кстати, замечательный пример народного словотворчества. Вместо изысканного и непонятного «аперитив» — конкретное и содержательное — «оператив», то есть оперативное, радикальное средство…)

Короче, пьют. Повсюду и беспрерывно. Пьют любую гадость. Пьют лосьоны и шампуни. Пьют в общественных туалетах и на садовых скамейках…

Как-то раз мои друзья повстречали жуткого забулдыгу. Угостили его шампанским. Забулдыга выпил и говорит:

— Третий раз в жизни ИХ пью!..

Он был с шампанским на «вы».

Можно лишь с ужасом догадываться о том, что он пил в обычных случаях…

Будем справедливы. Государство встревожено таким размахом. Появляются бесчисленные статьи о вреде алкоголя. Лекторы и публицисты не жалеют доводов и аргументов. Органы милиции грозно бряцают своими уложениями.

А размах народного пьянства все ширится.

Лет восемь назад по указанию свыше были реорганизованы заводские многотиражки. В них были учреждены специальные отделы. Я заведовал таким отделом в газете ЛОМО (оптико-механическое объединение). Назывался отдел туманно — «Право и мораль». Конкретно же речь шла только о пьянстве.

Четыре года я исследовал этот вопрос. Написал около двухсот корреспонденции. Пытался теоретизировать. Участвовал в горкомовских семинарах на эту тему (сам едва не спился окончательно).

В результате осознал неразрешимый глобальный парадокс. В чем его суть?

Государство безусловно заинтересовано в том, чтобы люди являлись на работу абсолютно трезвыми. Ведь убытки, связанные с пьянством, неисчислимы. Простаивает оборудование. Упорно растет травматизм. Снижается качество продукции. Короче, государство заклинает — НЕ ПЕЙ! Не случайно винные лавки торгуют с одиннадцати. А влиятельный Панфилов (генеральный директор ЛОMО) вообще добился закрытия ближайших магазинов. (Труженики ЛОМО ходят за водкой на Лесной проспект, через мост. Это так и называется — «пойти за мост»…)

— Не пей! — уговаривает тебя государство и шепотом добавляет. — С утра…

А вечером — пожалуйста. Сколько влезет…

Что угодно может пропасть из советских магазинов — лук, яйца, колбаса, туалетная бумага… Только спиртное не переводится, в столичном городе и в деревне, в тундре и в пустыне…

Все знают, алкоголь — колоссальная статья государственного дохода. Однако не это главное. Куда важнее другое обстоятельство:

Алкоголь — безотказное средство тотального наркоза.

И действительно. Алкоголик почти всегда социально инертен.

Алкоголик полностью сосредоточен на единственной бредовой идее.

Алкоголик легко управляем из-за постоянно терзающего его чувства вины.

Алкоголик крайне неприхотлив во всем, за исключением основной страсти.

И так далее.

Массовое народное протрезвление обрело бы грозный фигуральный смысл. Последствия могли бы стать катастрофическими для властей.

Трезвый рабочий начинает задумываться о жизни. Сопоставлять и анализировать факты. При убогих возможностях советского досуга он неизбежно берется за книгу. То, что предлагает ему заводская библиотека, — непереносимо. Поэтому следующий этап — иностранное радио, нелегальная литература…

А дальше что? Подумать страшно…

Вот и получается дикость. Государство широко распахивает двери винных магазинов:

— Пей! Гуляй! После работы — сколько угодно!

А утром — плодотворный, созидательный труд, активное строительство светлого будущего…

Миллионы активных строителей просыпаются с дикой головной болью. И на горизонте их светлого будущего маячит стакан…

Помню, спросил я утром на ЛOMO знакомого фрезеровщика:

— Ну как, Леша, поправился?

— Поправился, — говорит. — Словно на каменку в бане плеснул, аж зашипело!..

«Новый американец», № 6,21–27 марта 1980 г.


На свободе жить очень трудно. Потому что свобода одинаково благосклонна и к дурному, и к хорошему. К щедрому небу демократии энергично тянутся самые разнообразные цветы.

Хорошее в человеке раскрывается легко и полно. Хамство и низость беззастенчиво заявляют о себе.

Больше года мы терпели двух симпатичных проходимцев. Больше года прощали им так называемые — маленькие слабости. Больше года выдумывали для их пороков снисходительные наименования. Так жалкие финансовые махинации наших боссов дружелюбно именовались — «волевой арифметикой».

Наконец терпение истощилось. Произошел неминуемый разрыв. Мы просто забрали свои бумаги и ушли…

— Ясно, — заметит скептически настроенный читатель, — еще одна газета! Еще один нахальный гриб, выросший после дождя…

Что ж, раздражение законное и почти справедливое. Печатные органы размножаются с невероятной быстротой. Говорят, скоро будет на каждого читателя по еженедельнику.

В идеале так и должно быть. Что же тут поделаешь — свобода!

И все-таки — присмотритесь. Мы не скороспелый фрукт в этой благодатной и плодоносящей оранжерее. Год и восемь месяцев шелестит наше корявое деревце своими бумажными листьями. Год и восемь месяцев терпеливо скрипят наши бывалые перья.

Есть сложившаяся группа малоимущих профессионалов. Есть нелегкое бремя совершенных ошибок. Есть драгоценный архив безусловных творческих завоеваний. Есть не очень громкое и все-таки — доброе имя.

Есть тысячи друзей. Есть (и это тоже правильно) необходимое количество врагов. Короче — перед вами разноголосый, но дружный хор единомышленников. Отзвучала торжественная увертюра. Начинается действие.

Мы не заметили, как приобрели известность. К нам проявила интерес влиятельная американская торговая фирма, завоевывающая этнический рынок. Мы получили значительную денежную субсидию и лишь теперь начинаем работать всерьез. То есть — по-капиталистически.

Подписав контракт на три года, мы с облегчением вздохнули. Это дает нам чувство уверенности, позволяет трудиться без судорог и конвульсий.

Мы увидели новый свет. Вышли на прямую и ясную дорогу. И все-таки, все-таки мне хочется спросить:

— А что же там, за поворотом?..

«Новый свет», № 1 (89), 24–30 октября 1981 г.

Автопортрет на фоне Нью-Йорка

Загрузка...