– Как ты мог так унизить Колдера перед гостями клуба? – кричал Ганн, захлопывая дверь в квартиру.
Еще ни разу я не видел его таким злым в трезвом состоянии. Он топал ногами, горбатился сильнее обычного и размахивал руками, бубня себе что-то под нос.
Я плелся сзади, боясь попасть под горячую руку. Дерзость взрослым – приближение к чему-то возвышенному, переход на новый уровень любви и уважения к себе. Но есть моменты, когда дерзость излишня, а ее проявление – глупо. Достаточно было увидеть лицо Ганна, изуродованное гневом, покрытое старящими его морщинами и испариной, чтобы понять, что лучше молчать, слушать и ждать, когда вулкан завершит свое извержение и лава остынет.
Но для меня это слишком просто:
– Ганн, он бесит меня! Очередной ангелоподобный парень, который…
– В зале сидел журналист, и я не удивлюсь, если твое поведение в ярких красках будет описано в завтрашней статье на первой полосе! – Мужчина сбросил стопку старых газет на пол и ухватился за новенький комод, чтобы отдышаться.
Злоба с годами отнимает все больше сил и нервов, а вместе с ними – время для жизни. Время на этой земле.
Я был приверженцем утверждения, что не имеет значения, будет ли жизнь длинная или короткая. Я говорил об этом гордо, важно, словно сам прожил сто лет и знал все хитросплетения человеческого бытия, но не подозревал даже о сотой его части. Я убеждал себя в этой ужасающей, но имеющей смысл мысли, а думал: «Это касается всех, кроме Ганна». Потому что после Ганна хоть иди вслед за ним в поисках его душевных разговоров, хлопаний по плечу, ссор, замечаний, запаха алкоголя и сигарет.
– Ты опозорил меня перед всем клубом! – не мог угомониться Ганн. Он резко развернулся ко мне, пряди волос ударили ему по лицу и вновь легли на плечи и выпирающие ключицы. Он запустил дрожащую руку в волосы и сжал их так, что я на его месте испустил бы болезненный крик. Но мой настоящий отец промолчал.
– Я хотел не позорить тебя, а лишь проучить этого недомерка. Он слишком идеален.
Взгляд Ганна озарился и обратился ко мне:
– Ты завидуешь ему, так ведь? Поэтому решил унизить?
Громкую правду не заглушить ложью. Особенно когда ложь предстоит подать человеку, которого не обмануть. Настоящему отцу, который знает о тебе, казалось бы, лучше тебя самого.
И потому я промолчал. Солгу – накричит громко. Промолчу – накричит тише, а может, промолчит, замычит, представив, что думают о нем и его сынке Роллинс и весь клуб, а потом уйдет из квартиры, громко хлопнув дверью.
– Ты становишься неуправляемым, – произнес он горько. – Тебя ничто не волнует, кроме твоих желаний, ты не идешь навстречу людям. Однажды наступит день, когда от тебя отвернутся все.
– И даже ты? – И тут же я пожалел о вопросе: я боялся не новой волны злости, а ответа «да».
Кадык на горле Ганна взметнулся вверх и вновь спустился. Его взгляд дрожал, блуждая по комнате. Он подошел к моей кровати, заглянул под матрас и вытащил пакетики с белым ядом.
Мной овладело едва сдерживаемое бешенство. Рука метнулась вперед, чтобы остановить Ганна, но он уже спрятал пакетики во внутренний карман куртки и быстрым шагом направился к выходу.
– Эй! – крикнул я ему вслед. – Куда ты их понес?
– Верну, как только извинишься перед Колдером и он тебя простит. И даже не смей обращаться к Джону за новой дозой. Я позвоню ему, чтобы он ничего тебе не продал.
– Я заплачу ему двойную цену.
– Ну а я – тройную.
Он покинул квартиру, хлопнув дверью и сделав два оборота ключа в замке.
Я пнул кучу газет, с недовольным стоном рухнул на пол возле кровати и поднял край матраса: Ганн не оставил даже грамма. Я ударил по полу кулаком и запрокинул голову.
Ненавижу, когда роются в моих вещах или, что еще хуже, забирают их себе, ставя передо мной условия их возвращения, словно я маленький ребенок.
Это был не первый раз, когда Ганн забирал у меня наркотики. Обычно я всегда находил решение, но чем чаще он так поступал, тем меньше у меня оставалось связей, по которым можно было бы достать пакетик-другой. Ганн все перехватил, буквально став хозяином моей жизни.
Сейчас я вообще остался запертым в квартире. Эти три большие комнаты, ванная и небольшая кухня принадлежали Ганну. Когда я впервые здесь оказался, у меня возникло дежавю, словно я уже где-то видел этот минималистический черно-белый стиль. А, да, в маминых журналах о дизайне. До того как маму забрали в одно плохое и одновременно хорошее место, она работала дизайнером и была единственным кормильцем в семье. «Работа» отца заключалась в просматривании матчей по футболу и другим видам спорта. Он не любил, когда мама приносила что-то в дом, считая, что это удел мужчины. Тем не менее за четырнадцать лет нашей совместной жизни он купил мне столько вещей, что их можно сосчитать по пальцам одной руки.
Я встал с пола и осмотрел хаос, искусственно созданный Ганном, и я говорю не о тех вещах, которые он сбрасывал от злости. В поисках вдохновения творческие люди могут совершать самые безумные и удивительные поступки. Например, снять старую, затхлую квартирку на краю города, чтобы писать там песни, или сбежать с какого-нибудь важного мероприятия, потому что их посетила муза, и мчаться в какую-нибудь глушь, чтобы поймать ее за руку и выжать из нее по максимуму. Наверняка Ганн как раз уехал в эту самую квартиру. Подальше от меня – убийцы вдохновения, навстречу духовному заключению и самоистязанию. Только так и рождаются настоящие шедевры. Так становятся великими.
Три часа ночи. Меня начало клонить в сон. От огней ночного Лос-Анджелеса уже рябило в глазах, но я продолжал сидеть на подоконнике у закрытого окна и рисовать на стекле невидимые рисунки. Неосознанно у меня получилось сердце. Через секунду оно раскололось несколькими резкими движениями пальца.
Телевизор работал тихо, чтобы наполнить жизнью эту тихую обитель хотя бы так, через экран, не передающий всех красок и эмоций. Главное – чтобы кто-то говорил, неважно о чем. Так я чувствовал себя в безопасности и не вздрагивал от любого шороха в соседних комнатах. Это был самообман, но он действовал.
Следующим невидимым рисунком на окне стала гитара. Я понимал, что она получилась кривой, но в свете фоновых огней, под прозрачной ширмой моей фантазии она оживала и звучала в моей голове. Я нехотя вспомнил мелодию песни Колдера – мозг сам выдает ее первой. Быть может, потому, что она была последней из услышанных мной. А может, потому, что она мне понравилась. Теплая, нежно обволакивающая, замедляющая сердцебиение, растворяющая злость. Услышать бы ее еще разок.
– Да, ты прав. Я завидую ему, – признался я воображаемому Ганну. – Он лучше меня, а я не могу быть таким, как он. Я нашел себя. Быть может, мое естество и состоит из подлости, легко воспламеняющейся ненависти, зависти и прочих грехов, но я есть я. Это мои настоящие, неизменные, так горячо любимые и одновременно ненавистные составляющие, делающие меня мной и отличающие меня от других.
Но порой я задумывался, хочу ли всегда быть таким.
Стань я чуть лучше – не мучился бы с извинением, не унижал бы Колдера перед всем клубом, не укорял бы себя из-за невозможности быть как он, потому что ненавижу подражать, быть другим, быть как все. Даже если станет опасно и все будут спасаться, я останусь на месте в ожидании смерти из-за проклятого упрямства и детской капризности.
Лучше умереть, чем быть как все, – с таким утверждением я жил несколько лет, но в последний год стал в этом сомневаться. С недавних пор я вообще стал во многом сомневаться. Например, стоит ли извиняться перед тем, перед кем извиняться не хочется? И сразу другой вопрос: ради чего?
Для меня ответ был очевиден: ради наркотиков, белого яда, как я всегда его называл, напоминая себе, что он смертелен. Стоит хоть немного ошибиться в дозе – и ты уже на небесах.
И я принял решение извиниться перед Колдером. Ради наркотиков. И покоя Ганна. И во избежание грязных слухов.