Грозные дни войны с гитлеровской Германией. Враг — у порога Москвы. Вся страна в тревоге припадает к репродукторам, слушая фронтовые сводки.
Ноябрь 1941 года. И на далеком полуострове Ханко радист, запрятавшись в подземелье, слушал пульс столицы. Здесь тоже были трудные, очень трудные дни… Четвертый месяц героически защищал гарнизон Ханко крепость Балтики — красный Гангут.
Однажды гул канонады прекратился, и вместо грохота снарядов раздался голос вражеских репродукторов: вкрадчиво и мягко передавалось обращение барона Маннергейма. Барон, весьма лестно отозвавшись о мужестве и мастерстве гангутцев, предлагал им сдаться, считая сопротивление безнадежным. Гангут был отрезан. На севере — сухопутная граница с Финляндией, на юге, западе и востоке — Балтика.
И это последнее испытание гарнизон встретил несколько дерзко, но зато убедительно. Небольшая листовка, украшенная озорными рисунками, содержала короткий, ясный ответ ханковцев барону Маннергейму. Ответ был полон гордой уверенности в своих силах и непобедимости, напоен сарказмом, отчаянной удалью.
Ханковцы вспомнили репинскую картину с запорожцами, отхлеставшими в своем письме турецкого султана.
На Ханко были люди из разных уголков нашей страны, по-разному образованные. Текста письма запорожцев точно никто не знал, зато не было ни одного, кто не знал бы прославленной картины Репина.
Гордый, неунывающий дух запорожцев витал над ханковцами, когда они, адресуясь к барону фон Маннергейму, писали:
«Намедни соизволил ты удостоить нас великой чести, пригласив к себе в плен. В своем обращении, вместо обычной брани, ты даже льстиво назвал нас доблестными и героическими защитниками Ханко.
Хитро загнул, старче!
…Красная Армия бьет вас с востока, Англия и Америка — с севера, и не пеняй, смрадный иуда, когда на твое приглашение мы — героические защитники Ханко — двинем с юга.
Мы придем мстить, и месть эта будет беспощадна!
До встречи, барон!»
Письмо ханковцев перекликалось, с текстом, который упоенно выводил писарь на картине Репина «Запорожцы». Письмо выдержано в традициях репинских «Запорожцев» — та же несокрушимая своим единством воля народа, та же чистая вера в то, что мы одолеем, наконец, налегшего на нас врага.
Листовка воодушевила бойцов гарнизона. Ее забрасывали в близлежащие окопы и в глубокие тылы противника.
Так Репин своим искусством как бы участвовал в жестоких боях, вселяя бодрость, напоминая, что смех, издевка всегда были наисильнейшим оружием.
Текст ответного письма запорожцев на предложение турецкого султана сложить оружие и прекратить набеги Репин знал еще с детства, слушая, как читал его какой-нибудь подвыпивший казак, пришедший в гости к отцу.
Эта грамота, написанная, по преданиям, около трехсот лет назад, имела громадное количество вариантов. Переходя из уст в уста, она иногда делалась вовсе недоступной для воспроизведения и слуха. Запорожцы уж очень пересыпали свой ответ мудреными бранными словцами.
Есть один текст письма, который может быть опубликован. Мы приводим из него несколько строк:
«Запорожские казаки турецькому султану.
Ты — шайтан (чорт) турецький, проклятого чорта брат и товарыщ и самого лыцыперя секретарь!
Який ты в чорта лыцарь? Чорт выкидае, а твое вийско пожирае. Не будешь ты годен сынив хрестиянских под собой мати (иметь): твоего вийська мы не боимось, землею и водою будем бытьця з тобою.
Числа не знаем, бо календаря не маем, мисяць у неби, год у кнызи, а день такий у нас, як и у вас, поцилуй за те ось куды нас! Кошевой атаман Иван Сирко зо всим коштом запорожським».
Казацкие боевые традиции хранила Запорожская сечь.
Сюда собирались все угнетенные, не признающие над собой кнута, жаждущие свободы люди. Исчерпывающе сказал об этом Гоголь в своей бессмертной повести «Тарас Бульба»:
«Это было точно необыкновенное явление русской силы: его вышибло из народной гущи огниво бед».
Репин с детства полюбил рассказы о запорожцах, об их смелости, находчивости, о вольной жизни.
Летом 1878 года, живя в Абрамцеве, в гостеприимном доме Мамонтовых, Репин вновь прочитал озорную грамоту. И желание написать картину возникло с непреодолимой силой. Тогда же был нарисован первый ее эскизный замысел. Но прошло более двенадцати долгих лет, прежде чем этот замысел был доведен до готовой картины, показанной на персональной выставке 1891 года.
Конечно, Репин все эти двенадцать лет не только жил в своей компании веселых казаков. Это было время самого исступленного его труда, самых больших свершений. Именно в эти годы, сменяя одна другую, были подарены миру лучшие картины и портреты Репина. Все они создавались одновременно с «Запорожцами».
Труд, озаренный великим вдохновением и талантом, гениальная работоспособность только и позволили одному человеку одолеть эту громаду.
Если бы можно было восстановить все персонажи, какие побывали на этом большом холсте и уничтожались рукой взыскательного художника, составился бы целый запорожский курень. Каждый из этих интересных типов сам по себе мог бы жить в искусстве. Но художник, компонуя прямо на холсте, уничтожал с легкостью свои создания.
В нем жила тогда большая уверенность в том, что на смену забракованных фигур он найдет лучшие, более подходящие для гармонии целого в картине.
Лишь одного смеющегося казака друзьям удалось спасти. Репин уже занес над ним свой неумолимый нож и готов был его соскоблить.
Такую щедрость мог себе позволить только богач, обладающий неисчерпаемыми творческими кладами. Но тут друзья взмолились и попросили Репина скопировать смеющегося казака, прежде чем над ним свершится жестокая расправа. Репин послушался и сохранил искусству заразительно хохочущего черноусого казака.
А в картине казак мешал. Он был почти рядом с хохочущим стариком, в котором все признают вольнолюбивого и крутого нравом Тараса Бульбу.
Оба они в картине жить не могли. Им не было тесно. Но один казак повторял в какой-то мере характер другого.
А этого в картине быть не должно.
На его месте появился во весь рост, спиной к зрителю, крепкий казак с загорелым затылком и задорным чубом, набросивший на плечи кобеняк с видлогою (плащ с капюшоном).
И Тарас от этого зазвучал во всем своем колоритном великолепии.
Не осталось и в левой стороне картины мальчонки, который в ней довольно долго жил. Теперь мы видим на его месте фигуру сладко спящего, должно быть, подвыпившего казака, который так и пропустил веселый случай посмеяться и понасочинять дерзостей самому турецкому султану.
«Запорожцами» жила вся репинская семья. Лица, которые появлялись в картине, были близки даже детям художника. В воспоминаниях В. И. Репиной, записанных — а вернее, написанных — К. И. Чуковским, есть такие строки:
«Почти каждый день папа читал вслух о запорожцах по-малорусски, в стихах: «О трех братьях», «О Савур-могиле» и рассказывал о Сечи. Тогда он писал свою картину «Запорожцы, пишущие ответ султану». Мы уже знали постепенно всех героев: атамана Серко с седым усом, это был мой (я все себе получше выбирала), казак Голота — «не боится ни огня, ни меча, ни болота»:
У казакови на голови шапка бирка,
Зверху дирка,
Травой пошита,
Витром пидбита,
Вие-повивае,
Молодого казака прохлаждае, —
Тараса Бульбу с Остапом и Андрием и кузнеца Вакулу.
Мы и сами из запорожцев, — думалось мне: — папа из Малороссии, а запорожцы — единственный смелый, вольный народ! Так увлекаясь, папа и нас увлекал своими рассказами и чтением. Моему маленькому брату Юре выбрили голову и оставили чуб; на круглой голове его сначала висел маленький, а потом вился длинный «оселедец», который он заматывал за ухо. И костюм ему сшили: желтый жупан с откидными рукавами, когда крестный его Мурашко привез ему малороссийскую рубашку и шаровары. Жупан ему дали заносить, чтобы походил больше на настоящий.
Часто мы играли в запорожцев: папа был Тарас Бульба, я — Остап, Надя — Андрей, или папа с Юрой были запорожцы, а мы с Надей — русалки, зазывавшие казаков в камыши, камыши заменялись кучками снега: мы играли на бульваре Девичьего поля, бежали вперед и прятались за сугробы.
Папа лепил фигурки запорожцев из серой глины, Тараса Бульбу и др.».
Нужны были модели, бесконечное количество украинцев, казаков, подходящих для этого веселого сборища.
Пригодились все знакомые. Для писаря Репину позировал украинский историк Д. И. Яворницкий, который очень помог художнику своим знанием украинской старины и ценными коллекциями.
Возле этого холста у художника с Яворницким возникла крепкая дружба, которая сохранилась и потом, после того как был создан образ хитроватого, ехидного писаря.
Дружба эта длилась до последних лет жизни художника, поддерживалась перепиской, которая стала особенно оживленной уже в самый канун смерти. Яворницкий радовал художника присылкой фотографий с людей и пейзажей, могущих пригодиться ему для работы. Репин слабеющей рукой все еще пытался довести до конца свой последний холст — удалую пляску лихих казаков — и в письмах к Яворницкому размечтался о поездке на милую ему Украину, о сборе типов, как в былые годы. Но все это уже было неосуществимо…
С тщательностью ученого Репин изучал быт запорожцев, их костюмы, оружие, утварь. Это был поистине не знающий себе равного труд исследователя. Сотни этюдов были написаны для того, чтобы потом из них отобрать то немногое, что сохранилось в картине. Тут очень помогли коллекции Яворницкого.
Предполагают, что графин, стоящий в картине на столе, был именно тот, который в своих экспедициях откопал историк в могиле запорожца. Ведь эти веселые люди хоронили своих товарищей, заботясь об их веселье в загробном мире, и непременно ставили графинчик с горилкой, чтобы покойник не скучал.
Все лето 1880 года Репин провел, разъезжая по Украине вместе с В. Серовым. Они побывали во всех местах, где когда-то была Запорожская сечь.
Уже много позже, когда картина была готова, Репина спрашивал журналист:
«Трудно ли было собирать этюды для этой картины?»
«Да, нелегко, — ответил Репин. — Например, понадобились очень типичные чумаки в степях Малороссии, — хотел их писать, ни за что не соглашались, ни за деньги, ни даром… Наконец, приезжаю на ярмарку в Чигирин и здесь вижу группу косарей — молодец к молодцу, лежат все на животах в ожидании найма… Эту группу я взял для этюдов. И отсюда почерпнул немало типов для картины».
В Качановке Репин писал самого хозяина имения Тарновского. Этот этюд, а также черты, увиденные у других людей, создали впоследствии образ атамана Серко.
Репин алчно зарисовывал в свои альбомы старинное оружие из коллекции Тарновского; он всегда любил прихватить от натуры с запасцем, чтобы, когда надо, не искать вновь. Пусть лучше останется неиспользованным.
Альбомные наброски Репина разошлись после его смерти по всему свету. Среди них были рисунки-шедевры. Об одних репинских альбомах можно было бы написать интереснейшую монографию.
Поездка на Украину так обогатила художника, что осенью он с новым жаром принялся за картину. Она поглотила его целиком, Репин даже не отвечал на письма друзей и провел почти две недели в экстазе творчества, спеша перенести на холст впечатления, полученные в поездке.
Потом уж, очнувшись от этого творческого запоя, он написал Стасову:
«До сих пор не мог ответить Вам, Владимир Васильевич, а всему виноваты «Запорожцы», ну и народец же!! Где тут писать, голова кругом идет от их гаму и шуму… Вы меня еще ободрять вздумали; еще задолго до Вашего письма я совершенно нечаянно отвернул холст и не утерпел, взялся за палитру, и вот недели две с половиной без отдыха живу с ними, нельзя расстаться — веселый народ!..
Недаром про них Гоголь писал, все это правда! Чертовский народ!.. Никто на всем свете не чувствовал так глубоко свободы, равенства и братства! Во всю жизнь Запорожье осталось свободно, никому не подчинилось…
Да где тут раздумывать, пусть это будет и глумная картина, а все-таки напишу, не могу».
Художник жил среди созданного им веселого народа. «Гам и шум» их утомлял его голову. Он забывал, что это живопись.
В каждом новом знакомом Репин искал и выбирал интересные для себя черты. Познакомился с Маминым-Сибиряком. Писатель рассказывает в письме об этой встрече:
«Интереснее всего мое знакомство с Репиным, у которого я был в мастерской, и он рисовал с меня для своей будущей картины «Запорожцы» целых два часа, — ему нужно было позаимствовать мои глаза для одного, а для другого веко глаза и для третьего запорожца поправить нос».
В другой раз Репину надо было «позаимствовать» приглянувшийся ему у одного знакомого затылок. Но обладатель этого затылка почему-то упорно не хотел позировать. Тогда Репин схитрил, напросился к нему в гости, сделал вид, что интересуется его коллекцией старинных монет, а сам тем временем сделал нужную зарисовку.
Пригодилась и маска, снятая с улыбающегося художника Мартыновича. Какие-то черточки ее легли в основу лица молодого улыбающегося бурсака.
Картина писалась долгие годы. Но Репину все еще не хватало натурных наблюдений. И уже летом 1888 года он едет на Кубань, выискивая там типы казаков — потомков ушедших сюда запорожцев после ликвидации Запорожья Екатериной II. На этот раз он совершил это путешествие с сыном Юрием.
Снова этюды, этюды, зарисовки, наброски… Полные альбомы привез и на этот раз Репин, чтобы после долгих трудов поставить, наконец, под картиной свою размашистую подпись.
Картина очень быстро завоевала широкую популярность. В ней каждый мог прочитать мысль художника. Вот люди, которые живут, не зная никаких ограничений кастовости — дружно, тесно. Никто не властвует. И даже атаман Серко, сильная, мужественная фигура, вылепленная очень вдумчиво, не выделяется из общей среды. Он вместе со всеми заодно. Он и посмеется с народом, он и поведет свою слитную братию в поход, спросясь ее совета, ничего не решая один.
Можно без конца разглядывать хохочущих участников этой веселой компании, сочиняющей ответ султану. У каждого свое неповторимое лицо, но все они вместе — одно слитное целое. Они крепко сплелись друг с другом за этим простым столом в сумеречный час догорающего дня. Единая крепкая сила, живущая без оков, притеснения, — настоящее равенство, о котором так тосковал Репин.
Картина эта — гимн вольности.
Долго работая над своими «Запорожцами», все глубже проникая в украинскую старину, Репин никогда не погрязал в национализме. Эта прекрасная черта была вообще свойственна великому художнику. В каждом народе он умел видеть его красоту и неповторимость и был абсолютно лишен каких бы то ни было расистских пристрастий. Он мог упиваться поэзией Гейне и музыкой Бетховена, мог с упоением плясать украинские танцы и петь белорусские песни, мог восторгаться героическим подвигом еврейского юноши, отдавшегося служению революции, мог преклоняться перед талантливостью французов, испанцев и англичан. Он был подлинным интернационалистом в самом широком и глубоком значении этого слова. Он оставался им даже в пору самого разгула черной реакции и расцвета русского шовинизма.
Интересно припомнить в этой связи, с каким возмущением вступился Репин за своего друга М. Антокольского, как защищал его от разнузданной травли, поднятой реакционной газетой «Новое время»!
Из-за болезни Антокольский вынужден был жить за границей, но и там творил для родины и в 1893 году задумал устроить в России выставку своих работ.
Отправляя из Франции в Петербург свои лучшие скульптуры, Антокольский писал вице-президенту Академии художеств И. И. Толстому:
«Скоро прибудут к Вам мои духовные дети, которых и вручаю Вам и прошу Вашего покровительства. Скажу только одно: вся моя горечь, все мои радости, все, что вдохновляло меня, что создано мной, — все это от России и для России!»
Но, зная, как сильна тогда была реакция на Руси, Антокольский опасался, что не минет его чаша страданий. И он не ошибся.
Много теплых, похвальных слов было сказано в печати о работе талантливого соотечественника. Но в газете «Новое время» редактор Суворин опубликовал пасквиль, принадлежащий продажному перу некоего «Жителя». Это был лишь первый сигнал к тому антисемитскому визгу, который затем поднялся в реакционной печати.
Многие писатели и журналисты печатно высказали свое возмущение. Репин написал два резких письма редактору «Нового времени» Суворину, в которых каждое слово дышало оскорблением за друга, за родину, где возможен такой откровенный разгул антисемитизма. Он возлагал на редактора всю тяжесть ответственности за статью, напичканную неприличной руганью пьяного из кабака.
Среди репинских близких друзей были люди самых различных национальностей, и он до конца дней своих сохранил уважение к их привычкам, обычаям, гордости, возмущаясь против всякого проявления национализма.
Поэтому можно понять горячность, с какой Репин ответил на предложение Яворницкого написать картину о заговорщицких планах Мазепы, о его намерении разгромить армию Петра Великого, разделить Россию между Швецией и Польшей, а царскую корону снять с головы Петра и надеть на голову шведского короля Карла XII.
Разговор этот происходил во время дружеского ужина «Украинского землячества» в ресторане «Большой медведь». Вечер прошел хорошо: болтали, выпивали, играли на кобзе. А потом поднялся Яворницкий и предложил Репину этот сюжет для картины. Репин вскипел, как только мог он, при всей вспыльчивости и невоздержанности натуры. Он сказал запальчиво:
— Дмитрий Иванович! Я вижу, что вы, поживши в Варшаве, ополячились, окатоличились, возлюбили польских панов, а вместе с ними такого, в сущности своей, поляка, как Мазепу, такого ненавистного мне человека. Писать Мазепу я не буду. Я напишу гетмана Хмельницкого.
Вскоре Яворницкий, несмотря на резкий отказ Репина, напомнил ему в письме о сюжете, предложенном тогда за дружеским ужином. Репин более подробно развил высказанные в запальчивости мысли:
«Я не понимаю смысла и значения этого сюжета теперь, да и тогда он мне так же противен был и достоин только отрицательного отношения к нему. Панская Польша мне ненавистна, а Мазепа — это самый типичный пройдоха, пан поляк, готовый на все для своей наживы и своего польского гонора.
Нет, я русский человек и кривить душой не могу. Я люблю запорожцев, как правдивых рыцарей, умевших постоять за свою свободу, за угнетенный народ, имевших силу свергнуть навсегда гнусное польское панство и шляхту. Я люблю поляков за их культурность — теперь. Но восстановление безмозглого панства, потворство их возмутительному забиванию народа до быдла, когда бы то ни начиналось!.. Да что об этом… Я ума не приложу, что Вы находите значительного в промахнувшихся предателях, в измене, в вероломстве?!
…Простите, что при всей любви и уважении к Вам я не могу ничем поддержать Вас в этой ошибочной, на мой взгляд, тенденции».
В этой полемике как нельзя более ярко сказалось умение Репина видеть в каждом, даже малом, явлении жизни глубокий смысл.
Он написал картину, построив ее, казалось бы, на анекдотическом предании старины. С блестящим мастерством изобразил он группу искренно, от души смеющихся людей. Как этого трудно достигнуть, может рассказать любой художник.
А Репин сумел показать не только смех в его естественном и очень правдивом внешнем проявлении, но и вновь — который раз! — воспользовался пустяковым эпизодом, как иносказанием, чтобы выразить свою большую мысль. Вот каких красивых, жизнерадостных людей увидит свет, если над человеком не будут висеть кнут и виселица. В образной форме Репин показал превосходство свободных людей перед теми, кто принужден пока тянуть лямку царизма.
Но не все поняли замысел художника. После выставки в газетах появились упреки в преувеличении — «характерность прямо переходит в уродство и предумышленную карикатуру»; другие упрекали художника, что в его картине «первое место принадлежит не духу, а плоти».
Большой спор возник у Репина с писателем Н. С. Лесковым, который видел картину еще в мастерской. Лесков упрекнул картину в недостаточной идейности.
«Для меня, для Толстого, для Вас — это (идея) суть, а для всех теперь идея не существует… я в ужасе, я в немощи, я в отчаянии за ту полную безыдейность, которую вижу. Мне нравятся «Запорожцы», но я люблю «Святого Николая», а прием им будет обратный этому… Живописцы могут служить идеалам теперь легче, чем мы, и Вы обязаны это сделать. Дайте «Запорожцев», но рядом заводите опять на мольберте что-нибудь вроде остановителя казней».
Хорошо, что Репин не внял этому по меньшей мере странному совету и на другой же день отправил Лескову письмо, терпеливо объяснив, что он хотел сказать своей картиной.
«А знаете ли, я должен вам признаться, что я и в «Запорожцах» имел идею. И в истории народов и в памятниках искусства, особенно в устройстве городов, архитектуры меня привлекал всегда момент проявления всеобщей жизни горожан, ассоциаций, более всего в республиканском строе, конечно. В каждой мелочи, оставшейся от этих эпох, виден, чувствуется необыкновенный подъем духа, энергии: все делается даровито, энергично и имеет общее широкое гражданское значение. Сколько дает этого материала Италия!! И до сих пор там сильна и живуча эта традиция… И наше Запорожье меня восхищает этой свободой, этим подъемом рыцарского духа. Удалые силы русского народа отреклись от житейских благ и основали равноправное братство на защиту лучших своих принципов веры православной и личности человеческой… И вот эта горсть удальцов, конечно, даровитейших людей своего времени, благодаря этому духу разума (это интеллигенция своего времени, они большей частью получали образование) усиливается до того, что не только защищает всю Европу от восточных хищников, но грозит даже их сильной тогда цивилизации и от души хохочет над их восточным высокомерием».
Репин имел право отстаивать свое детище, на которое он потратил труд долгих двенадцати лет.
Тем более он мог так говорить с писателем, который в те годы еще нес на себе груз ответственности за свои реакционные романы «Некуда» и «На ножах». И хоть Лесков уже отошел тогда от этих взглядов, но не ему, покрывшему пятнами клеветы плеяду смелых революционеров, было поучать свободолюбивого, демократичного художника, гордившегося своей приверженностью к великим идеям шестидесятников.
Писателю больше нравилась картина «Николай Мирликийский останавливает казнь невинно-осужденных». Он призывал Репина вернуться к тенденции этой картины — пожелание, влекущее художника к самой консервативной струе в его искусстве, питавшейся влиянием толстовских идей. Мы еще вернемся к этому впоследствии.
С тех же толстовских позиций резко отозвался о «Запорожцах» художник Н. Ге. В письме к Стасову Репин излил свое негодование по поводу этих несправедливых упреков:
«Да-с, Вы не чета Ге и даже Толстому в их проповедях — ведь они рабство проповедуют. Это не сопротивление злу. Да вообще все христианство — это рабство, это смиренное самоубийство всего, что есть лучшего и самого дорогого и самого высокого в человеке, — это кастрация. И он (Ге) болтает, по старой памяти шамкает: «ишкуштво — ошвобождение». А сам проповедует рабство. Его «Христос перед Пилатом» обозленный и ничтожный, униженный пропойца — раб. Его писал презирающий раба барин; да и последняя вещь: с кулаками подступают и морда каторжника какого-то. Где же тут речь о свободе?..»
Ге не понял картины Репина. Как мог художник до такой степени быть слеп? Понятно негодование Репина:
«Он не понимает и не верит в запорожцев. Он все забыл, или ничего не знает из русской истории… И вот выделились из этой забитой, серой, рутинной, покорной, темной среды христиан — выделились и смелые головы, герои, полные мужества, героизма и нравственной силы… И почему же теперь мы отвергаемся от этих героев и будем бросать в них грязь и сравнить их с кутилами у Палкина!!!! О, пустомеля».
Сколько горечи приносит такое непонимание. Ведь двенадцать лет великий мастер искал на этом холсте самых верных решений, самых точных характеристик.
Поэтому нельзя давать себя в обиду. И если Суворин, увидев картину, оказался недоволен ее новой редакцией, надо убеждать его, отстаивать свое произведение.
Суворин не щадит художника, он пишет ему:
«Хочется отделаться от того впечатления, которое осталось в моем мозгу от картины старой редакции, где не было ни голого тела, ни беззубого старика, ни халата, повешенного направо. Сокрушает меня этот холст, и я спрашивал себя, зачем он тут и что изображает и какая его роль? Хочу объяснить это себе, и не могу».
Разве можно оставить без ответа эти замечания, написанные походя, без малейшего представления о труде художника, даже без уважения к совершенному им подвигу? И Репин тут же ринулся в бой:
«Направо висит не халат, а кобеняк с видлогой, очень характерная вещь (я очень дорожу этой характерной спиной и загорелым крепким затылком собственника этой киреи). Если бы Вы видели все метаморфозы, какие происходили у меня здесь в обоих углах картины!.. Чего только тут не было! Была и лошадиная морда; была и спина в рубахе; был смеющийся — великолепная фигура, — все не удовлетворяло, пока я не остановился на этой дюжей, простой спине, — мне она понравилась, и с ней я уже быстро привел всю картину в полную гармонию».
Это писано 1 декабря 1891 года, а 3 декабря Репин вновь возвращается к больно затронувшему его обвинению. Он всегда очень недоволен своими вещами, в музеях не может смотреть без страдания почти на все свои полотна, но «Запорожцы» ему нравятся. Наконец-то удалось сделать то, что мечталось.
«Я знаю, что я в продолжение многих лет, и прилежных, довел, наконец, свою картину до полной гармонии в самой себе, что редко бывает, — и совершенно спокоен. Как бы она кому ни казалась — мне все равно. Я теперь так хорошо понимаю слова нашего гения:
«Ты им доволен ли, взыскательный художник?»
А я к себе очень взыскателен.
Два года я жалел одну фигуру и был счастлив, когда, наконец, ее уничтожил. Теперь для меня картина полна».
Стасов давал очень высокую оценку «Запорожцам». Чистяков сказал свое скупое одобрительное слово.
Все эти споры, ведущиеся в узкой среде художников, были далеки зрителям, которые наполняли зал выставки, подолгу стояли возле «Запорожцев», хохотали вместе с ними и переживали радостные мгновения как бы личного общения с этими свободными, лихими людьми.
Прав в своем отзыве художник Мурашко, давний друг Репина по Академии. Он писал:
«Как она удивительно скомпонована! Вы подходите к картине, и кончено, Вы как бы участвуете в этой толпе: это не сцена, развернутая перед Вашими глазами, нет, это толпа плотно обступила строчащего писаря, и Вы неминуемо прибавляетесь к толпе, и тут перед Вами все эти живые хохочущие типы… Верю и чувствую, что это — одно из лучших произведений Репина и лучшее в произведениях всей Европы. Оно имеет и серьезный смысл и значение. Да, это типы прочувствованные, обдуманные, пережитые и созданные. Таких картин всегда и везде не бывает много».
Пожалуй, ни одно произведение Репина не стало таким общеизвестным, как «Запорожцы».
Через два года Репин встретился в Мюнхене с художником Ивасюком, словаком из Буковины. У него на стене уже висели «Запорожцы» в неважной берлинской репродукции.
Картину эту можно было увидеть в самых наших захолустных деревнях. Она стала непременной принадлежностью быта.
Поэтому и в грозные дни войны на полуострове Ханко моряки, стоявшие насмерть за свободу и независимость родины, вспомнили о неунывающих и гордых запорожцах и писали ответ от гарнизона Ханко барону Маннергейму, стараясь представить себе, что именно «отмочил» репинский Тарас Бульба и что это были за остроты, сражающие врага наповал, которые сыпались градом под перо писаря.
Так искусство Репина послужило любимому им народу в годину его суровых испытаний.