«Здесь есть бесподобные куски живописи, быть может, лучшие, какие мы знаем во всем репинском творчестве. Чего стоит одна группа царицы с детьми, особенно фигура ее самой, под розовым зонтиком…»
«Позвольте, — скажет читатель, — какая царица под розовым зонтиком? И какой Репин?»
Да, тот самый Репин, который трудится сейчас над «Грозным» и конспиративно пишет маленькую, как прокламация, картину «Отказ от исповеди». Слова критика относятся к созданию его кисти.
Случилось следующее. В самый разгар работы Репина над «Грозным» вдруг министерство двора предложило ему исполнить дворцовый заказ. Надо было написать картину, изображающую Александра III произносящим речь перед волостными старшинами во дворе Петровского дворца в Москве.
Репину это принесло немало мук и терзаний. Известно, что от дворцовых заказов отказываться было не принято, а в ту страшную пору, после убийства Александра II, когда повсюду свирепствовал жесточайший террор, такой отказ прозвучал бы как вызов, и Репин не решился на это. Он делал попытки избавиться от заказа, которого «не пожелал бы и врагу», со всей яростью ругал среди друзей «свиней» из Петергофа, но «свиньи» быстренько дали понять, что такое заказ двора. И убежденный демократ-республиканец, ненавидящий монархию, взялся за кисти.
В письме от 10 августа 1884 года он жалуется Третьякову:
«Вы желаете знать, что я делаю? Увы, я трачу уже четвертую неделю на эскиз, который будет, по всей вероятности, забракован заказчиком. Оторвали меня от моего труда, который мне так хотелось продолжать…»
И в этом же письме он, пытаясь оправдать свое малодушие, пишет:
«Эта новая тема довольно богата, и мне она нравится, особенно с пластической стороны. Царь и народ на фоне придворной знати. Сколько разнообразия типов, выражений лиц, контрастов, самых неожиданных, художественных. Но вчера еще человек, понимающий, что нужно двору, увидев мои эскизы, сказал, что это, наверно, будет забраковано».
«Понимающий человек» оказался действительно прав: эскизы с «неожиданными контрастами» царя и народа были поняты и решительно забракованы. И художник, вновь избегая конфликта, подчиняет свою кисть требованию двора.
Началась муторная, порой унизительная работа. Царская фамилия, разумеется, не позировала; но больше того — придворные мундиры художнику не доверяли, и он вынужден был таскаться в Петергоф и Александрию, чтобы там их срисовывать.
Да, тяжелая страница в жизни художника, и он прилагает большое усилие, чтобы остаться художником, а не придворным льстецом.
Очень показательна его маленькая стычка со Стасовым, который предлагал Репину так написать в картине руки царя, чтобы они выражали его желание облагодетельствовать всех нуждающихся. Репин темпераментно отбрасывает эти предложения, считая рекомендуемый жест искусственным и сентиментальным.
В письме к Стасову от 24 декабря 1885 года Репин высказывает самое существенное в своем отношении и к картине и к политике Александра III:
«Несостоятельность этого мотива Вы уже сами почувствовали, когда рекомендуете подписать на раме сказанные в этот момент слова; а я этих подписей на рамах и у Верещагина не переношу, так сразу надоели. Слова, сказанные в той речи, известны (царь призывал старшин во всем подчиняться руководству предводителей дворянства. — С. П.), и им суждено было сделать весьма реальный поворот во всей русской жизни, который мы не можем отрицать. Слова эти были вполне консервативны и никакой сентиментальности им не могло предшествовать, — следовательно, этот мотив Ваш была бы крупная и непростительная фальшь художника».
В июне 1886 года, закончив картину, Репин везет ее в Петергоф. Прекрасно понимая, что из-под его кисти не вышло помпезной, подобострастно-торжественной картины, он пишет опять Стасову:
«… До 25 июня картина простоит там, а потом ее куда-нибудь уберут к Макару.
Царей и вельмож важных никого теперь почти не оказалось. Как я умею поставить вовремя.
Меня едва пустили во дворец с моими сокровищами, и то условно оставили, пока не прикажут убрать всю эту громадину».
Так все и вышло: картину тут же отправили в Москву, где она была повешена у лестницы в Кремлевском дворце и где провисела едва не семьдесят лет. Широкая публика этой картины так и не знала.
Академик Грабарь высоко оценил живописные достоинства этой картины.
«Изобразительная сила картины, — писал он, — столь необычайна, что у зрителя, идущего по лестнице, по мере подъема создается впечатление, словно толпа на картине раздвигается и оживает: отдельные фигуры ее спорят в своей реальности с тут же стоящими живыми людьми».
В этой связи припоминается один курьезный, но многозначительный случай.
Во время X съезда комсомола мы как раз поднимались по этой лестнице, и вдруг один парень крикнул:
— Ребята, кто не видал живого городового?
Парень не острил, он в самом деле думал, что городовой наводит порядок. Когда ему объяснили, что это не городовой, а царь, он был очень смущен. Но виноват в этой ошибке был сам царь, который мало чем отличался от околоточного надзирателя и частично «виноват» в этом курьезном эпизоде был Репин, который правдиво изобразил самодержца, не допустил на холст «непростительной фальши художника».
Мы далеки от того, чтобы приписывать Репину заслугу, подобную заслуге скульптора Паоло Трубецкого, создавшего знаменитый монумент Александру III. Нет, Репин не утрировал, но и не льстил царю в своей картине.
Однако смущение нашего товарища сменилось изумлением, когда он узнал, что царь-то написан великим Репиным. И тут же не без грустной иронии он воскликнул:
— Не ждали!..
Было бы очень хорошо, если бы в биографии великого художника не пришлось рассказывать об этом неприятном эпизоде.
В 1926 году, когда к Репину приехала делегация советских художников, зашла речь и об этой картине. Репину, очевидно, о ней вспоминать было неприятно, и он ограничился коротким ответом: «Мне заказали эту картину. Там царь говорит с народом. Это «им» надо было».
«Им-то» надо, да Репину-то не надо…
Поднимаясь на щите славы все выше и выше, художник начинал уже терять связь с почвой, которая питала его мозг и сердце. И чем дальше, тем больше будет в биографии Репина страниц, которые хотелось бы перелистывать не читая.