Над карикатурой название — «Ценители искусства». На рисунке в юмористическом виде изображено, как Стасов в пенсне помогает Репину вылупиться из яйца. Из карманов Стасова торчат «дипломы на знаменитости»; вокруг них сидят юноши, которые кричат: «В сторону, Рафаэль, в сторону, великие художники!» Под карикатурой помещены такие стихи:
Пришлец из северного края,
Художник Репин в Риме жил,
И, там искусство изучая,
Все галереи посетил.
И к другу Стасову в посланье
Прислал такое описанье:
«Мне не по вкусу этот Рим, —
Я очень недоволен им!
Напрасно я в своих идеях
О нем доверился молве:
В нем с Рафаэлем во главе
Такая гадость в галереях;
Все, что я тут ни находил,
Старо, ребячески наивно, —
Ну, словом, и смотреть противно!»
Так наш художник порешил,
И Стасов с ним согласен в этом.
Он собственным авторитетом
Его сужденье подтвердил,
Изрекши так: «Сказать неложно,
Как много сильного нам можно
Ждать от художника с такой
Талантливою головой!»
Не правда ли, читатель мой,
Что для судей таких, как Стасов,
И репа лучше ананасов?
Кому свой гимн они сплетут,
Кому кадить они начнут,
Того как раз в экстазе милом
Заденут по носу кадилом.
Это упражнение в остроумии было напечатано в мартовской книжке журнала «Развлечение» за 1875 год. Это только один из примеров той безудержной травли, которая поднялась в реакционной печати против Репина, когда Стасов в своей статье опубликовал выдержки из его заграничных писем, присланных из Италии.
Первый год от пенсионеров не требовали живописных работ. Им предлагали осматривать новые города, знакомиться с их искусством и культурой. И Репин смотрел, вникал, оценивал. Он видел то, что знал пока по литературе, по лекциям профессоров и репродукциям. Одним восхищался вновь, другое встречал разочарованно.
По дороге в Италию Репин остановился в Вене. Там он осмотрел Всемирную художественную выставку, где среди работ, присланных мастерами разных стран, на видном месте висели «Бурлаки».
На Всемирной выставке привлекли внимание Репина два имени — поляка Матейко и француза Реньо. Драматизм сюжетов первого и романтическая взволнованность второго легли на сердце. Первое впечатление осталось неизменным.
Реньо уже не было в живых: он погиб во время франко-прусской войны. В Париже Репин с интересом читал письма художника, изданные отдельной книгой, и сокрушался о том, что так рано ушел из жизни человек с таким пылающим сердцем и сверкающим талантом.
Матейко всегда восхищал Репина, он находил в патриотическом направлении его искусства родственные себе гражданские мотивы. Случилось так, что в следующий раз, посещая Польшу в 1893 году, Репин был в Кракове в день национального горя — Польша хоронила своего великого художника. Репин стремился к нему живому, желая написать его портрет, а очутился в траурном кортеже, сопровождающем художника в последний путь.
Но на Всемирной выставке в Вене это было еще открытие Матейко и восторженное его принятие.
Венеция принесла много истинных восторгов: «…там труба последнего дома сделана, кажется, удивительным гением архитектуры», — писал художник в своем рапорте секретарю Академии Исееву.
Флоренция возвращала воспоминаниями к прекрасным полотнам Веронеза. И, наконец, Рим, о котором столько мечталось. Самое большое разочарование.
«Приехал, увидел и заскучал: сам город ничтожен, провинциален, бесхарактерен, античные обломки надоели уже в фотографиях и музеях».
«Галерей множество, но набиты такой дрянью, что не хватит никакого терпенья докапываться до хороших вещей, до оригиналов. Однако «Моисей» Микельанджело искупает все, эту вещь можно считать идеалом воспроизведения личности».
Восторженный и увлекающийся, Репин был всегда горяч в своих оценках. Если его что-то восхищало, он был безмерен в своей похвале. Если что-то вызывало у него недовольство, он был так же безмерен и в порицании. И мало беспокоился о том впечатлении, какое могли произвести его суждения: он так думал, так чувствовал и не намерен был этого скрывать. Экзальтированность была основной чертой его характера.
Стасову Репин писал о своих разочарованиях:
«но что Вам сказать о пресловутом Риме? Ведь он мне совсем не нравится: отживший, мертвый город и даже следы-то жизни остались только пошлые, поповские (не то что в Венеции Дворец дожей). Там один «Моисей» Микельанджело действует поразительно, остальное, и с Рафаэлем во главе, такое старое, детское, что смотреть не хочется. Какая гадость тут в галереях! Просто смотреть не на что, только устаешь бесплодно».
Мог ли Репин предположить, что, посылая это письмо своему почтенному другу, он потом испытает из-за него столько неприятностей!
Они нахлынули на него через два года, когда Стасов в своей статье о молодом художнике привел некоторые его мысли из заграничных писем. Репин очень огорчился, что слова, обращенные лично к Стасову, тот сделал всеобщим достоянием. Ему не понравилась сама статья — почудился в ней рекламный душок. Показалось самовольным опубликование портрета, на что он не давал разрешения. Назревал серьезный конфликт между друзьями. Но когда в печати поднялась дикая шумиха по поводу самонадеянной смелости взглядов молодого художника, поддержанных маститым критиком, Репин увлекся этой борьбой и забыл о своих обидах на друга. Впоследствии он даже понял искренность намерений, бескорыстность побуждений Стасова, ненавидевшего рутину и всегда поддерживавшего все новое в искусстве.
Репин осмелился назвать Рим мертвым городом, а Рафаэля скучным и устаревшим. Какая дерзость! Художник, едва покинувший стены Академии, отваживается судить об авторитетах, закрепленных веками поклонения. Самонадеянный выскочка!
Журнал «Пчела» со статьей Стасова появился в Париже. Мигом о ней узнала русская колония, узнала и тоже вознегодовала на Репина. Но особенно Тургенев. Он резко переменил свое мнение о художнике. Этот талантливый писатель, но «старый маркиз», как назвал его Стасов, был полон желчной придирчивости. Он писал Стасову:
«Кстати о Репине. Вы, по Вашим словам, посмеивались, а он здесь ходил — да и до сих пор ходит — как огорошенный: до того ловко пришлась по его темени публикация его писем в «Пчеле»! Просто, взвыл человек! Впрочем, он и без того здесь бы не ужился: пора, пора ему под Ваше крылышко».
«Старый маркиз» может быть отменно груб, когда кто-то осмеливается оспорить его привычные суждения. Он не оставляет за Репиным даже права на дерзость и быстро наделяет его едкой характеристикой полубездарности «с пряненькой начинкой», полуталантика. Насколько Тургенев был прав в оценке картины «Славянские композиторы», настолько он заблуждался сейчас, порицая Репина. Тут уж заговорил аристократ, потревоженный неожиданным суждением плебея.
Много горьких минут пережил Репин от не всегда изысканных намеков русских парижан, составлявших тургеневский кружок. Но все это не изменило мнения, высказанного им в письмах к Стасову.
Неприязненное отношение печати встретило Репина и по приезде домой. И как ни старался он делать вид, что это его не трогает, настроение было удрученное.
А остряки изощрялись в уколах, хотелось ранить самонадеянного выскочку, да как можно больнее. Что он сам-то стоит в искусстве, вопрошали разные критики. Он осмелился отвергать Рафаэля, посмотрим, что же привез художник из города, напоенного искусством.
Этой газетной травлей усиливалась горечь парижских неудач. Репин сам строже и вернее других оценивал все сделанное в Париже и понимал, что мало прибавил к найденному в первых двух картинах. Но какое отношение все это имело к его словам о Рафаэле?
Репин приехал в Париж, когда еще не успели остыть воспоминания о баррикадных боях коммунаров. Прошло немногим больше двух лет с того дня, как пала Коммуна. Еще у всех парижан было свежо в памяти, как по зову художника-коммунара Густава Курбэ рухнула Вандомская колонна, служившая постаментом памятнику Наполеона. Ее свергли 16 мая 1871 года, и в приказе Коммуны этот поступок объяснялся тем, что колонна была памятником, лишенным художественной ценности и увековечивающим идеи милитаризма.
Сам Курбэ, кисти которого Репин поклонялся с великим почтением, родоначальник французского реализма, борец за свободную Францию, жил в изгнании. Стоило лишь перейти границу, и можно было попасть в гости к Курбэ, который скрывался от преследования гонителей Коммуны в пограничном швейцарском городке Ля тур де Пейльз. Многие друзья посещали изгнанника, а сам он нередко тихонько переходил границу, чтобы вдохнуть воздух родины.
Репин приехал в пору, когда Париж еще не забыл «Салона отверженных», где десять лет назад были показаны картины, непринятые в официальном Салоне. Это там впервые парижане увидели знаменитый «Завтрак на траве» Эдуарда Манэ, встреченный шумной овацией идущих к прогрессу и не менее бурным протестом мещан. Картина, возле которой кипели страсти и разгорались ожесточенные битвы, находится сейчас в Национальной галерее Франции Лувре и является его гордостью. Там посетители могут увидеть и второе произведение того же автора — «Олимпию», для которой в свое время на выставке ставили специальную охрану, так бушевали около нее споры, — нельзя было поручиться, что горячие парижане не захотят пустить в дело кулаки.
Теперь картина тоже нашла свое место в залах Лувра, и парижане, вероятно, забыли, как нетерпимо отнеслись к ней в день ее рождения.
И уже в самый канун приезда Репина оформилось новое направление французского искусства. Его возглавляли Эдуард Манэ и Клод Моне, нашедшие новый метод живописи — светлой, яркой, освобожденной от коросты музейных канонов. На полотна брызнуло солнце и прогнало прочь темный, непроницаемый колорит, который был излюбленным у европейских художников многих поколений.
Клод Моне увидел маки, чарующе обволакиваемые прозрачным воздухом солнечного дня. Он увидел стога сена и писал их то утром, то в сумерки, понимая, что все тот же стог сена одаряет художника разными цветовыми дарами в зависимости от щедрости солнца. Клод Моне назвал один из своих пейзажей «Впечатление восходящего солнца», и с той поры все художники, его творческие единомышленники, стали именоваться импрессионистами (впечатленцами — по-русски).
Эмиль Золя выпустил ставший вскоре знаменитым роман «Творчество», прототипом главного героя которого послужил художник Эдуард Манэ. Известна и статья Золя в защиту Э. Манэ. Это было первое слово, сказанное большим писателем об очень большом художнике. Это было горячее слово собрата по искусству и патриота, ратующего за расцвет национальной культуры.
Репин приехал как раз, когда в Париже еще не остыли споры о новом направлении. Он прожил в Париже три года, и взгляды его на новое искусство постепенно менялись.
Сначала была оторопь и некоторое разочарование.
Не понравился Париж, парижане и французское искусство. Новое направление в искусстве, названное Репиным «реальным», казалось безобразным, даже карикатурным, однако имеющим некоторую ценность и будущее.
Русский художник, живущий идеями просветительной роли искусства, не мог принять призывов новаторов, для которых мимолетное впечатление и мерцание красок были важнее высоких идей. Сердцу Репина, источающему ненависть к русскому деспотизму, мало было одних прекрасных пейзажей и портретов. Он жаждал больших гражданских тем.
Героический подвиг коммунаров глубоко запал в душу молодого художника. Он просит Стасова посоветовать,
«где я могу достать здесь русские книги авторов, изгнанных из России, и пропишите, что особенно интересно из их работ.
Да нет ли чего подробного на русском языке о революции 48 года здесь и о последних делах и движении коммунистов…»
Стасов, чуткий ко всем просьбам своего молодого друга, помог ему утолить и этот интерес. И уже через несколько месяцев жизнь в городе, славном своими революционными традициями, побудила Репина написать такие проникновенные слова: «я все мечтаю о коммуне и только в ней вижу спасение человека. Между прочим, я изобрел план будущего города и образ жизни будущих коммунистов».
На чужбине Репин не переставал с тоской думать о своей многострадальной отчизне и о большой роли художника во всех преобразованиях ее жизни.
Он томился пребыванием за границей, готов был вернуться домой очень скоро. Но желание совершенствоваться в своем мастерстве, взять в музеях и у современных художников побольше полезного для себя, удерживало. Порой ему казалось, что годы, проведенные в Париже, прошли для него бесцельно. И тогда он с горечью писал Стасову:
«Признаюсь Вам откровенно: я ничему не выучился за границей и считаю это время, исключая первых трех месяцев, потерянным для своей деятельности и как художника и как человека».
Иногда преобладало настроение, что и за границей он провел время не без пользы. Тогда в письме к Стасову появлялась такая мысль:
«Первый элементарный курс я прошел в Чугуеве — в окрестностях, в природе; второй — на Волге (в лесу я впервые понял композицию), и третий курс будет, кажется, в Вёле, или на Днепре где-нибудь».
И действительно, лето, проведенное в Вёле — красивом уголке Франции, — очень продвинуло живописное мастерство Репина. Это было похоже на опьяненное увлечение красками и природой. Репину казалось, что он разучился разговаривать. Писал, писал пейзажи до самозабвения, до одури. И сам почувствовал, что достиг некоторого успеха в живописи.
В самой живописной манере французов многое стало Репину по-настоящему нравиться. Он смотрел, смотрел, сличал, сравнивал…
Сначала у него разбежались глаза, он не мог определить своих пристрастий, все новое отвергал и впивался в Тициана, Веронеза, особенно Веласкеза. Постепенно, бывая в салонах, на выставках, на распродажах, проникаясь самой атмосферой жизни французских художников, он раскрывал душу для новых веяний в технике живописи и приемов композиции.
Он продолжал и в Париже писать пейзажи. Радостные, светлые краски, солнце и воздух проникли на непринужденные репинские полотна. Эта летняя этюдная зарядка дала и очень много для последующей работы над картинами. Он писал этюды к ним легко и свободно. Многие из них Репин показал на своей персональной выставке в 1891 году. Но потом они разбрелись по разным странам. Остались у нас только четыре этюда к картине «Парижское кафе». Как писал Грабарь,
«и существующих у нас четырех этюдов достаточно, чтобы прийти к безошибочному выводу: Репин был в то время, несомненно, во власти художественных течений Парижа. На любой выставке, неподписанные и не снабженные этикетками, эти этюды были бы приняты за произведения исключительно одаренного французского художника, современника ранних импрессионистов».
Постепенно Репин начинает лучше относиться к новому французскому искусству, больше ценит Э. Манэ, даже спорит с Тургеневым, убеждая его в оригинальности, живописной силе этого художника и других импрессионистов.
Отвечая Крамскому на одно задевшее его письмо, Репин уже довольно ясно высказал это свое новое отношение к французским художникам:
«И даже насчет языка вы ошибаетесь: язык, которым говорят все, мало интересен, напротив, язык оригинальный всегда замечается скорей: и пример есть чудесный Manet и все импрессионалисты».
Свое пристрастие к Э. Манэ Репин выразил и в портрете маленькой дочери в большом кресле. «Я сделал портрет с Веры (à la Manet) в продолжение двух часов».
«Завтрак на траве» Эдуарда Манэ написан в 1863 году. Пятью годами раньше умер величайший художник Александр Иванов, и если говорить о новой живописи, в которой появился воздух, свет, солнце, о живописи с реальной гаммой красок, то Ивановым все это было найдено задолго до того, как французские художники, изучая старых испанцев и японцев, пришли к импрессионизму.
Достаточно сравнить «Нагого мальчика» Иванова с «Завтраком на траве», чтобы понять, как далеко ушел вперед гениальный русский художник.
Репин в ту пору не знал еще всего наследия Иванова, всех его этюдов и эскизов, но картину «Явление Христа народу» высоко ценил и любил, считая ее «самой народной русской картиной». «Тут изображен, — писал он, — угнетенный народ, жаждущий слова свободы, идущий дружной толпой за горячим проповедником». Близость и пристрастие к Иванову помогли Репину создать картину «Воскрешение дочери Иаира».
За границу Репин поехал наслышанный, что бог живописи — это Фортуни, прославленный испанский художник, который поражал своей виртуозной живописной техникой. Его знаменитые картины «Любитель гравюр», «Заклинатели змей» и другие, передающие с блистательным мастерством фактуру изображаемого предмета, находили горячих поклонников среди русских художников.
В увлечении Репина Фортуни целиком повинен П. Чистяков, «повинен» потому, что, превознося этого модного в ту пору испанца, он очень мешал Репину увидеть подлинно новое как в русском, так и в европейском искусстве.
И Репин сам признался в этом, рассказывая Стасову о парижской художественной выставке:
«Но, может быть, я Салоном не особенно восхищаюсь потому, что недавно мне пришлось увидеть много вещей Фортуни; Фортуни есть, конечно, гениальный живописец нашего века; и после него уже никакая живопись не удовлетворяет».
Надо было немало посмотреть и немало поразмыслить, чтобы избавиться от чар Фортуни.
Бурлящая вокруг художественная жизнь Парижа затягивала Репина все сильнее. Он стремился познать старых, веками прославленных художников, и тех, кто творил рядом с ним.
Но тайны колорита французов так и остались ему чужими.
Отдавая должное таланту и оригинальности французских художников, Репин остался верен себе. В Париже он особенно полюбил писать этюды на воздухе, — проникся обаянием так называемой плэнеристской живописи и потом во многих картинах пользовался более светлой палитрой.
Однако многое во французском искусстве Репин так и не принял. «…у них принцип другой, другая задача; миросозерцание другое, — пишет он Стасову. — Увлечь они могут, но обессилят».
Цвет Репину всегда служил для того, чтобы передать сложное сплетение чувств, пережитую человеком драму, большую идею картины.
Жизнь с семьей в Париже требовала больших затрат. Дорого стоили модели, ателье. Академической пенсии не хватало, да и высылали ее с большими перерывами. Приходилось думать о заказах. Но найти их в Париже было очень трудно. Город кишел художниками. И тот, кто не был в моде, пропадал в нищете. Мода приносила известность, деньги, процветание. Но Репин чаще встречал тех, кто бедствовал. Столкновение с изнанкой парижской художественной жизни повергало его в уныние.
Помощь приходила из Петербурга. Стасов подбивал Третьякова послать своему любимцу аванс в счет будущих произведений, устраивал заказы.
Но одна из протекций друга принесла Репину большое огорчение. Когда стало уж очень туго, художник пошел с рекомендательным письмом к богачу Гинцбургу, который выразил желание иметь портрет жены. Репин сломил себя, чтобы пойти на поклон к богачу. Это был уже не робкий провинциальный юноша, а художник с добрым именем.
Произошло какое-то недоразумение. Гинцбург отказал Репину. Теперь не известны еще подробности этого мучительного визита. Можно только представить себе, какой болью отозвался отказ в сердце самолюбивого Репина.
Тогда последовал заказ Третьякова написать портрет И. С. Тургенева, живущего постоянно в Париже. Репин уже давно приглядывался к могучей фигуре писателя, к его белой голове и глазам, смотрящим всегда немного насмешливо. Теперь он мог его писать; Тургенев позировал охотно. Это было еще до скандальной истории с публикацией репинских писем Стасовым.
Портрет начат с вдохновением. Первый сеанс, как обычно у Репина, был самым удачным. Ему самому нравился взятый поворот головы, поза, даже выражение лица. Тургенев был также доволен.
Репин нетерпеливо ждал утра, следующего сеанса. Он жил образом писателя, стараясь проникнуть в его внутренний мир, раскрыть для себя его человеческую особинку.
Наступило долгожданное утро. Вдруг посыльный приносит записку. Тургенев писал смущенно о том, что портрет надо начать снова, на другом холсте, так как первый подмалевок получился неудачным. Портрет видела его приятельница певица Полина Виардо, мнение которой во всем, особенно касающемся искусства, для Тургенева было непреложным законом. Так повелось в салоне Виардо: она — повелительница дум. И ей не понравился первый подмалевок портрета. Она не высказала робко своего сомнения, не дала совета, нет, она резко потребовала, чтобы портрет был начат заново. По ее мнению, он получился не похож, рисовал неверный образ писателя.
Как поступила бы эта прославленная артистка, если бы кто-нибудь осмелился ее прервать на середине арии и сказать, что она начала петь недостаточно выразительно? Кому бы пришла в голову такая шальная мысль? А вот бросить художнику упрек в самый трудный для портрета момент она не постеснялась.
Виардо могла с полным основанием считать, что эта неосмотрительная бестактность обошлась очень дорого. Портрет русского писателя был погублен. Ей показалось, что ее друг получился не похож. Но ведь художник писал не друга французской артистки, а знаменитого русского писателя, и его замысел в самом своем возникновении был грубо растоптан.
Вспоминается случай, происшедший как-то со скульптором Голубкиной. Она вылепила бюст Льва Толстого. В мастерскую пришли дети писателя. Одна из дочерей, взглянув на могучий, мудрый образ, созданный скульптором, сказала:
— Наш папа не похож…
Голубкина оказалась тверже Репина. Она ответила, что лепила не чьего-то папу, а великого русского писателя Льва Толстого. Эти два образа могут не всегда совпадать.
Репин проявил малодушие. Он вспоминает: «О, глупость моя, я сгоряча повернул мой удачно схваченный яркий подмалевок (который не надо было трогать) головой вниз и начал с другого поворота. Долго я работал. Тургенев жил близко и позировал охотно, терпеливо, относился ко мне ласково. Увы, портрет вышел сух и скучен…» Как после он жалел о своей опрометчивости!..
Но непоправимое уже свершилось, воодушевление было скомкано, в душе что-то оборвалось, и портрет пошел туго, скучно.
Правда, и автор и модель пытались прикрывать эту неприятность непомерными похвалами портрету. Тургенев говорил что-то о великолепно написанных руках, которые вселяют у него веру в русскую живопись. Репин писал Третьякову, что портрет всем нравится, что его особенно одобряет м-м Виардо, что Тургенев хочет его поставить на Парижскую выставку.
Но все это было лишь признаком обоюдной благовоспитанности. Репин понимал, что портрет не удался. Судьба его предрешилась в то апрельское утро 1874 года, когда в процесс творчества вторглось осуждение изысканных знатоков искусства. Но художник вслух ничего не говорил, терпеливо доводя портрет до конца, все еще надеясь на удачу.
Третьякову портрет не понравился. Репин согласился с его оценкой. Он пытался написать писателя еще раз по приезде его в Москву. Неудача не давала ему покоя.
Почему-то портрет Тургенева не удавался и другим художникам. Впоследствии репинский портрет писателя попал в Третьяковскую галерею и в конечном счете считается одним из лучших его прижизненных изображений.
Репин узнал Валентина Серова ребенком. Знакомство произошло в печальные дни, вскоре после смерти отца будущего художника — композитора Серова.
Тогда Тоше, как его звали в семье, едва минуло шесть лет. Репин пришел в опустевшую квартиру Серовых, где совсем недавно слушал в исполнении автора отрывки из оперы «Вражья сила».
Только шаловливый мальчик нарушал мрачное оцепенение осиротелой семьи. Репину запомнились его сосредоточенный взгляд, напоминающий отцовский, веселая подвижность, белокурые локоны.
Через три года Репин вновь увидел полюбившегося ему мальчика. На сей раз встретились в Париже. Тошу ввела в мастерскую Валентина Семеновна Серова. Она побывала перед этим в Риме. Там рисунки ее маленького сына увидел скульптор Марк Антокольский. Он оценил их исключительную талантливость и понял, что тяга мальчика к рисованию готовит ему большую судьбу.
Никому, кроме своего друга Репина, он не мог бы доверить такое сокровище. Скульптор посоветовал Серовой ехать прямо к Репину, просить его стать учителем сына.
Для этого надо было поселиться в Париже. И вот Тоша смотрит своими глубокими серыми глазами на Репина, вспыхивает румянец волнения: настоящий художник держит в руках его рисунки.
Репин согласился с другом: мальчик талантлив, он будет с ним заниматься.
Серовы жили недалеко от Репиных, на бульваре Клиши. Валентин стал каждый день приходить в мастерскую своего учителя. Он был прилежен, неутомим, не по годам сосредоточен. Репин с трудом отрывал его от рисунка, заставляя отдыхать. Тогда в нем пробуждалась резвость, шаловливость, свойственные возрасту.
Репин потом вспоминал об этих внезапных превращениях:
«Были две совершенно разные фигуры того же мальчика.
Когда он выскакивал на воздух и начинал прыгать на ветерке, — там был ребенок; в мастерской он казался старше лет на десять, глядел серьезно и взмахивал карандашом решительно и смело. Особенно не по-детски он взялся за схватывание характера энергическими чертами, когда я указал ему их на гипсовой маске. Его беспощадность в ломке не совсем верных, законченных уже им, деталей приводила меня в восхищение; я любовался зарождающимся геркулесом в искусстве».
Валентин вел в Париже странный образ жизни. Его мать, музыкантша, часто бывала в концертах, мальчик оставался один. Настоящую семью он нашел у Репиных. Там подрастала Вера. Теперь она уже называлась старшей, так как осенью 1874 года родилась младшая дочь Репиных — парижанка Надя.
Тоша был им братом, затейником в играх. Он нехотя покидал дом Репиных, когда ему надо было ходить на уроки к студентке, готовящей его для поступления в гимназию.
Ему посчастливилось видеть, как работает Репин. И, может быть, именно эта постоянная близость к великому труженику была для будущего художника лучшей школой.
В семье Репиных Серов нашел тихую радость очага. Бродяжное детство сделало для него особенно ощутимой тягу к уюту, к шумливой беззаботности общества детей.
Репин полюбил Валентина как сына и пронес неугасимую нежность к нему через всю жизнь. Его исключительная одаренность приводила учителя в восторг.
Серов рисовал все, что видел сквозь окна репинской мастерской, — бродячих музыкантов, движущуюся толпу. Когда же Валентину доводилось гулять по Елисейским полям или в зоологическом саду, он вносил в свой альбом новые наблюдения. С детства Серов любил животных и рисовал их очень хорошо. Особое пристрастие питал он к лошадям.
Репин брал своего любимца в салон художника Боголюбова. Там собирались живущие в Париже русские художники. Они много рисовали — по памяти и с натуры. Как-то за общим столом очутился маленький Серов. Он не оробел среди взрослых мастеров и тоже, взяв карандаш, начал что-то торопливо рисовать. Его рисунок мчащейся тройки очень всем понравился. С тех пор Тоша без смущения принимал участие в этих соревнованиях со взрослыми художниками и неизменно поражал всех живостью рисунка, тонким прирожденным вкусом.
Один сезон порисовал Серов в мастерской Репина, а потом расстался со своим учителем, с тем чтобы встретиться с ним вновь в Москве.
В Москву из Парижа вернулся Куинджи. Как всегда, расспросы обо всех русских «парижанах», об их успехах, настроениях. Крамской подробно допытывался: «Как Репин?»
С присущей ему горячностью Куинджи заговорил об ошибке, провале Репина, чуть ли не скандале. Его картина «Парижское кафе» на выставке в Салоне висела где-то под потолком и успеха не имела. Тургенев тоже писал Стасову, что репинский опыт из парижской жизни явно не удался и парижанами замечен не был.
В Париж летит письмо Крамского. Он спрашивает: «…как могло случиться, что вы это писали?»
Со строгостью учителя он требует ответа — почему оступился его ученик. И тут же утверждает: нельзя было браться за подобный сюжет. «…человек, у которого течет в жилах хохлацкая кровь, наиболее способен (потому что понимает это без усилий) изобразить тяжелый, крепкий и почти дикий организм, а уж никак не кокоток». И дальше поучение: надо быть французом, надо с колыбели слушать шансонетки, чтобы одолеть такую тему, как парижское кафе.
Репина взорвало это письмо. Почему он должен изображать только «дикие организмы», почему бы ему не попытать своих сил и в другом? Зачем останавливаться только на том, что не требует усилий? Творчество заставляет напрягать все силы ума и сердца, и нельзя оставаться на одних доморощенных «диких организмах».
Он не пытался произвести в Париже фурор, а только, совершенствуясь в мастерстве исполнения, хотел видеть свою картину выставленной в Салоне. Был очень рад, что ее приняли. Другого он не может здесь писать. Исторические темы требуют возвращения домой. Ему хотелось глубже изучить нравы парижан, и в работе над картиной, этюдами к ней, это ему удалось.
Этюды к картине со слов тех, кто их видал, были написаны легко, с вдохновением, с тем подкупающим ощущением правдивости, которое отличает репинские наброски с натуры. Сама картина «Парижское кафе» писалась трудно, натужно, многое переписывалось.
В Салоне картину не купили. Интересовался какой-то американец, но Репин запросил слишком большую цену, надеясь, что за малую сможет продать и дома. Но до 1910 года картина оставалась в мастерской художника и только после реставрации была продана Монсону в Швецию.
Нет, не там искал Крамской ошибку Репина! Незачем ему было с младенчества слушать шансонетки и быть французом по рождению, чтобы одолеть такую картину.
Ошибка в другом. Свою любовь к сложным психологическим сюжетам Репин перенес и в эту картину. Тут-то она и погибла под тяжеловесным бременем драматической нагрузки. С того момента, как Репин связал действующих лиц своей картины некими драматическими путами, исчезло обаяние жанровой парижской сценки.
Сюжет картины остается нераскрытым и поныне. Ее разгадывают искусствоведы и художники, каждый толкуя на свой лад. Ясно, что художник намеренно разыграл на своем холсте какую-то мелодраму. Но какую?
Одному кажется, что молодой человек знавал когда-то женщину, играющую зонтиком, и их связывает какое-то трагическое воспоминание, а его спутник в этот момент отчаянно зевает. По мнению других, он не зевает, а сам был когда-то трагически связан с той же женщиной, и молодой человек спешит его увести из кафе, одновременно обдавая все ту же женщину с зонтиком взглядом, полным молодого презрения.
Подобных толкований может быть множество, и это-то говорит о неясности замысла. Художник не оставил никакой записи о произведении.
Когда разглядываешь постепенно и терпеливо действующих лиц, становится очевидным, что автор хотел показать широкую социальную картину, рисующую положение женщины в буржуазном Париже.
На втором плане мы видим полного буржуа в цилиндре и жалкую фигуру заискивающего перед ним человека, льстиво приподнявшего шляпу. Вот она, власть денег!
Но композиция громоздка и сложна. Это скорее рассказ, а не картина. Она напоминает о Бальзаке или Мопассане, пластически же тема не решена, и поэтому она трудно смотрится и понимается.
А мастерства в ней много — однако не в целом, а в частностях, многое прекрасно написано, но, как говорят художники, поштучно. Так, например, прекрасный персонаж, чисто репинский, крайний слева — читающий мужчина в очках. Немало и других удачных персонажей.
Главная героиня впоследствии была переписана Репиным, и вместо надменной, знающей себе цену красавицы он написал усталую девушку с трагически опущенными глазами. И это возвращение к картине очень показательно: художник сам пытался внести ясность в свой замысел.
Невольно вспоминается картина Э. Манэ, тоже изображающая сцену в парижском кафе — девушка, стоящая за стойкой на фоне зеркала, отражающего зал. Она написана позже, через шесть лет. Хотя у нас принято считать, что Э. Манэ избегал психологического раскрытия образа, но в этой девушке, обращенной лицом к зрителю, такая бездна чувств, такая тоска и столько трагической обреченности, что картина читается ясно, без всяких психологических коллизий и взаимосвязей основных персонажей картины.
Здесь дело вовсе не в том, как утверждал Крамской, что русский оставался в Париже иностранцем и потому ему не удалось изобразить французов. Неудача картины в ее «литературности», в отсутствии ясного и лаконичного пластического решения темы.
Летом, когда Репин в полном опьянении писал этюды на юге Франции, в Нормандии, в местечке Вёле, он упивался Гоголем и делал эскизы на сюжеты его произведений. 8 июля 1874 года Репин писал Поленову: «Я все рожаю эскизы и этюды, от первых отбою нет, и все больше из Гоголя… Сегодня пишу этюд с девчонки».
И в тот же день он писал Стасову:
«Я принялся за Гоголя и такого наслаждения еще ни разу не получал от него, особенно от его малороссийских вещиц; здесь же кстати и природа ужасно похожа на нашу малороссийскую».
После того как «Парижское кафе» не было замечено в Салоне и после критики Крамского, Репин все же ищет свою родную тему. Для Репина уже сейчас родное — это не только Россия, но и все униженное и оскорбленное, и все борющееся за свободу, где бы это ни было.
В одном из писем к Поленову мы читаем:
«Вчера я писал два этюда, а вечером прогулялись в поле, далеко. Веруньку украсили маком, во все складочки, и она, представь себе, мне позировала в позе республиканки первой республики».
Все, что напоминало о доме, казалось особенно дорогим. Летом Репин писал этюды, сливаясь с природой, похожей на родные поля и леса.
Он написал этюд с маленькой французской рыбачки, которая больше, чем природа, вызывала воспоминание о русских деревенских девчонках с льняными волосами.
Белые, совсем выгоревшие ресницы, как ковыльная опушка на глазах. Сколько у нас повсюду маленьких девчонок, за их белыми ресницами та же прозрачная синева. Рваная, залатанная кофта, прямые растрепанные волосы цвета спелой соломы, в лице — грусть не по годам.
За девочкой, держащей в руках рыболовные сети, — поле маков и васильков, даль, сливающаяся с ясным небом. Девочка шла, задумалась и остановилась. Вот в этот момент ее увидел художник и перенес к себе на холст, со всем ароматом цветущего поля, яркой чистотой летнего дня. Очень много солнца, щедрого, южного. И очень много раскаленного воздуха, необъятного простора полей. О чем думает эта маленькая французская рыбачка, одетая в рубище? Не о том ли, о чем какая-нибудь русская девчушка, бредущая по таким же цветущим полям?
Но этот прелестный маленький этюд, видимо вскоре проданный, не мог скрасить горького ощущения, что время, проведенное в Париже, ничего не прибавило к доброму имени Репина. От него ждали больших откровений, подобных «Бурлакам».
В одной маленькой картинке из парижской жизни, в скромном уличном жанре, которому и сам художник не придавал большого значения, он оставил свое большое чувство. Картинка изображает «Продавца новостей». Его обступила толпа. Все люди в этой группе написаны живо, чувствуется, что цепкий глаз художника отобрал из увиденного на парижской улице самое характерное.
В трех лицах ощущается будущий Репин, его уверенная кисть. Вырвите из толпы рабочего в блузе, мальчика рядом с ним и другого рабочего с трубкой. Увеличьте этот фрагмент, и человек труда предстанет перед вами во всем величии. Через несколько лет Репин увидит в толпе, собравшейся в памятный день у Стены коммунаров, этих же блузников, почувствует к ним близость и напишет свою прекрасную картину «Митинг у Стены коммунаров».
Этот небольшой холст, созданный с вдохновением, сторицей вознаградит его за неудачи первой парижской поездки.
Он приехал в Париж через два года после падения парижской коммуны, и только через десять лет, при вторичном посещении этого славного города коммунаров, накопленные тогда впечатления дадут свои всходы.
Желание написать картину «Садко» возникло у Репина вскоре после приезда в Париж. Она манила его аллегоричностью. В образе «Садко» он мысленно представлял самого себя. Никакие пышные дары Европы не могли в нем заглушить преданной и нежной любви к России.
Очень хотелось домой, донимало одиночество, особенно в первое время. Он, как Садко, чувствовал себя в некоем подводном царстве; мимо него плывут все красавицы мира. Но они оставляют его холодным, и только простенькая девушка-чернавушка привлекает своим обаянием и чистотой.
Начал с воодушевлением, но вести картину без заказа было трудно. Много дорогих моделей, костюмов, кропотливая работа в библиотеках. Где же одолеть все эти сложности, если нет уверенности, что картина будет кем-то приобретена!
Жизнь Парижа, этюды к новой картине захватили художника, и девушка-чернавушка покорно ждала, пока к ней снова вспыхнет интерес. Ждать ей пришлось довольно долго. С помощью Боголюбова был выхлопотан заказ на «Садко», — картину пожелал приобрести великий князь Владимир.
Теперь уже можно было вернуться к первому замыслу. Но увлечение развеялось. Репин еще был наполнен этюдами к своему «Парижскому кафе». Писал портреты, пейзажи на лоне природы, и у него совсем отпало желание спускаться на дно морское.
Интерес угас. Но теперь это был заказ, который сулил довольно крупную сумму денег. Преодолевая отвращение, Репин встал перед чистым холстом и заново стал компоновать картину.
Что может получиться хорошего, когда поэтичный былинный сюжет создается только усилием воли, дисциплиной, а чувство тут не присутствует? Мы видим сейчас это полотно в Русском музее. Полная иллюзия подводного царства, мерцает свет на проплывающих рыбах, зеленоватая вода окутывает богато разодетых блондинок и брюнеток, красующихся перед Садко. Но это малоправдоподобное зрелище, очень близкое к театральной постановке, выполнено без большого воображения и вкуса.
Если художник пишет свое полотно с холодным сердцем, пользуясь только окрепшим своим мастерством, то непременно оставляет холодным и зрителя. Вместо произведения больших патриотических чувств, каким оно казалось художнику первоначально, получилось нечто вроде декоративного панно.
Сознавая свою неудачу, Репин старался в письмах к Стасову подогреть себя, вернуть хоть долю былого увлечения. Он писал об удачных моделях, об эффектах освещения, о находках композиции.
Но когда уже стало ясно, что ничего путного ждать нельзя, Репин пожаловался другу:
«Признаюсь Вам по секрету, что я ужасно разочарован своей картиной «Садко», с каким бы удовольствием я ее уничтожил… Такая это будет дрянь, что просто гадость во всех отношениях, только Вы, пожалуйста, никому не говорите; не говорите ничего».
Что может быть более уничтожающим, чем мнение самого автора? После сильных взлетов — первых двух картин — такой спад! Недаром кричит о скандале Куинджи; Антокольский пишет о том, что Репин захирел; Тургенев видит его спасение в быстром возвращении на родину.
Репин не хотел даже выставлять «Садко», а собирался передать картину сразу владельцу. Он был очень огорчен, считая, что все его дела в Париже «выеденного яйца не стоят», «ни чувства, ни мысли на волос не проглядывает нигде». Надо возвращаться домой, к родной земле. Только там обретет он вновь силы.
Радость возвращения затмила на первых порах сокрушенные думы о встрече с друзьями, о том отчете, какой он будет держать перед ними. Большие надежды возлагали Стасов, Крамской и многие другие на могучий талант Репина. До сих пор они не могли еще забыть потрясающего впечатления, произведенного «Бурлаками». От автора такой картины можно было ждать больших свершений. Три года он отсутствовал. Всем еще памятны этюды, привезенные им с Волги. Он написал их за три месяца. Чем же теперь порадует молодой друг?
Картины были отправлены багажом, прибыли в Петербург позже. Репин все еще не звал Стасова, хотел привести картины и этюды в порядок, прежде чем представить их на взыскательный суд. Сгорая от нетерпения, Стасов сам зашел к Репину. Хозяина он дома не застал, но все посмотрел. И был глубоко разочарован.
В тот же день он написал в письме свою откровенную суровую оценку. В печати он впоследствии защищал «Садко», но делал это вопреки своему мнению о картине. Сам не придавал ей никакого значения, считал надуманной, невыразительной. Неясным ему представлялось, зачем вообще была написана картина.
По ответному письму Репина чувствуется, какой резкой болью отозвалась в сердце эта откровенная критика человека, которому он очень доверял. И хотя несколько позже Мусоргский, мнением которого Репин тоже очень дорожил, ласково похвалил картину, двух суждений быть не могло — это явный провал, и надо найти в себе мужество, чтобы пережить неудачу.
Так и из родной русской темы не получилось картины по той же причине, что и в «Парижском кафе», — сюжет трактован литературно, надуманно.
Осенью 1876 года картины Репина «Парижское кафе», «Садко в подводном царстве» и «Негритянка» были показаны на выставке в Академии художеств среди произведений, представленных на соискание степеней. И Репину было присуждено звание академика за картину «Садко».
Но тем не менее картину критиковали даже друзья художника, притом довольно сурово. А. Прахов под псевдонимом «Профан» опубликовал в журнале «Пчела» статью, в которой, между прочим, писал:
«Картины пенсионера Академии Репина». Позвольте, да это не тот ли самый Репин, который написал «Бурлаков»?» Так это он еще до пенсионерства такую славу приобрел, ого! Что же он должен делать теперь, если еще учеником он уже производил совершенства?! Проникаюсь трепетом и иду… «Ах, посмотрите, maman, человек в аквариуме!» Картина, которую простодушная зрительница приняла за «Человека в аквариуме», есть «Садко, богатый гость, в подводном царстве».
«Глядя на «Садко», я невольно увидел в нем самого художника… Желаю ему счастливо проснуться… И, встряхнувшись от подводного сна, снова бодрым и освеженным оком впиться в прелесть русской жизни и русской истории».
Все, привезенное Репиным из Парижа, отражало пору поисков, сомнений, какие возникали у художника, увидевшего большое искусство многих времен и народов.
В разговорах со Стасовым чувствовалось, что он склонен даже считать ненужной заграничную поездку Репина: лучше бы, мол, сидел дома и не отвлекался на посторонние сюжеты.
Встречаться было трудно. Надо остаться одному, все осмыслить, все пережить. Через некоторое время Репин писал Стасову уже из Чугуева о том, почему он так стремительно покинул столицу:
«Мне только тут показалось ясно, что Вы поставили на меня крест, что Вы более не верите в меня и только из великодушия еще бросаете кусок воодушевления и ободрения, плохо веря в его действие… Мне как-то тяжело стало идти к Вам, и я поскорее уехал».
Вывод Стасова о бесцельности всей заграничной поездки Репина был скоропалителен. Кто знает, что за эти годы создал бы художник, не покидая России? Он слишком много нравственных сил отдал своим первым большим картинам. Вряд ли можно было ждать, что удачи следовали бы одна за другой. Ведь написать такую картину, как «Бурлаки», пять лет неотвязно только о ней и думать, не расставаясь с ней мысленно ни днем ни ночью, это как донору отдать кровь. Должен пройти известный срок, прежде чем в организме восполнится взятое количество крови. Может быть, и у Репина это был срок, когда восполнялись безудержно растраченные душевные силы.
В каких медицинских справочниках можно найти ответ на вопрос: через сколько времени после картины, написанной с таким напряжением, человек способен вновь создать нечто великое? Такого ответа не найти.
Польза, принесенная Репину заграничной поездкой, не сказалась сразу. И нет такой счетной машины, которая вывела бы коэффициент полезного действия этого общения с мастерами прошлого и современности. Но ясно одно, что отвергать необходимость такой поездки было бы опрометчиво.
Глубокой осенью 1876 года Репины покинули Петербург.