РАЗВЕРЗШИЙСЯ АД


В первые недели наступления «Тэт» комендантский час вводился сразу после полудня и строго соблюдался. Каждый день к двум тридцати Сайгон становился похожим на город из последних кадров фильма «На берегу»[29] — брошенный город с замусоренными пустыми проспектами, по которым ветер гонит обрывки бумаг вдоль отчетливо заметных маленьких кучек человеческих испражнений, увядших цветов и пустых футляров новогодних хлопушек. Сайгон и так производил достаточно угнетающее впечатление, но во время наступления это чувство ощущалось столь сильно, что даже каким-то непонятным образом начинало подбадривать. Деревья вдоль главных улиц смотрелись так, будто по ним били молнии; стоял неуютный и необычный холод — еще одно проявление невезения в городе, где вечно все не по сезону. Город зарос грязью, власти опасались вспышки чумы, а если и существовал город, заслуживавший чумы, сам на нее напрашивавшийся, то это и был Сайгон в период чрезвычайного положения. Штатские американцы, инженеры и строительные рабочие, преуспевавшие здесь так, как никогда в жизни дома, начали сколачиваться в большие вооруженные отряды, обвешавшись оружием с ног до головы. Ни одна банда истеричных линчевателей не вызывала никогда столько опасений, как они. К десяти утра они уже осаждали террасу «Континенталя», ожидая открытия бара, а до открытия они даже прикуривали с трудом. Толпы на улице Тудо словно сошли с полотен Джеймса Энсора[30], а в воздухе и помимо коррупции государственных служащих стояла гниль. После семи вечера, когда комендантский час распространялся и на американцев, становясь обязательным для всех, на улицах появлялись лишь патрули «белых мышат» и джипы военной полиции, да маленькие дети сновали по грудам мусора, запуская в пронизывающий до костей ветер склеенные из обрывков газет воздушные змеи.


У нас у всех дружно сдали нервы. Жарким дыханием развернувшихся боев обдало каждого находящегося во Вьетнаме американца. Страна походила на полную страшилищ неосвещенную комнату. Вьетконг был повсюду. Вместо того чтобы проигрывать войну понемножечку в течение долгих лет, мы проиграли ее быстро, менее чем за неделю, после чего вели себя, подобно персонажу солдатского фольклора: его уже убили, но у него никак недоставало ума лечь. Сбывались самые страшные наши опасения. Мы быстро отбивали утраченные позиции — не считаясь с потерями, в абсолютной панике и почти что с крайней жестокостью. Наши противники гибли, но непохоже было, чтобы их число убывало, тем более — истощилось, как утверждала военная Миссия к четвертому дню боев. Наша машина была всесокрушающей. И универсальной. Она могла все, что угодно. Только не остановиться. Как сказал один американский майор, чем и вошел в историю: «Нам пришлось уничтожить Бентре, чтобы спасти его». Вот так мы восстанавливали то, что называли контролем над большей частью страны; так она и оставалась в основном занятой противником вплоть до того дня годы спустя, когда там не осталось никого из нас.

Руководство Миссии, взявшись за руки, шагнуло в Зазеркалье. Горела колесница командующего, а он вдыхал дым и сообщал нам истории о победах и триумфах, столь неправдоподобные, что некоторым высокопоставленным американцам пришлось попросить его поостыть и предоставить возможность говорить им. Журналист-англичанин сравнил позицию Миссии с объявлением, которое сделал капитан «Титаника»[31]: «Нет никаких причин для беспокойства, мы всего лишь сделали непродолжительную остановку, чтобы принять на борт немного льда».

Когда я на четвертый день вернулся в Сайгон, там уже скопилась масса сведений, поступивших со всех концов страны, и сведения эти были плохими, даже после того, как от них отсеялись явные слухи: о том, что на стороне Вьетконга якобы воюют «белые» — явно американцы; или о том, что в Гуэ и в прилегающих к городу равнинах противник проводит массовые казни. Потом я понял, что, каким бы ребячливым я ни оставался, мою молодость на самом деле выпили три дня, которые потребовались, чтобы преодолеть шестьдесят миль, отделяющие Канто от Сайгона. В Сайгоне на моих глазах почти напрочь исчезли друзья: одни уехали, другие днями не вставали с постелей, измотанные непроходящей депрессией. У меня это проявлялось по-другому: суетливой деятельностью. Я не находил себе места и спал три часа в сутки. Мой приятель из «Тайме» говорил, что его пугают не столько кошмары по ночам, сколько почти непреодолимое желание записать их, проснувшись, и отослать в редакцию. Ветеран, освещавший войну еще в тридцатых, услышав, как мы распускаем нюни над творившимся кошмаром, только фыркнул: «Ха! Нравятся мне эти люди! А какого же хрена вы еще ждали?» Мы думали, что пик, после которого одну войну не отличишь от другой, уже миновал. Знай мы, как тяжко она еще обернется в дальнейшем, мы бы чувствовали себя лучше. Несколько дней спустя вновь открылись воздушные маршруты, и мы вылетели в Гуэ.


Нас было шестьдесят, набившихся как сельди в бочке в один из восьми грузовиков конвоя, движущегося из Фубай с тремя сотнями пополнения для войск, понесших потери в боях, имевших место ранее к югу от Ароматной реки. Несколько дней не стихали хлесткие проливные дожди, размывшие дорогу. В грузовиках было невыносимо холодно, а дорогу усеивали листья, сорванные с деревьев дождем и огнем нашей артиллерии, которая подвергла интенсивному обстрелу все пространство вдоль дороги. Многие дома были напрочь разрушены, и не было ни одного, не изрешеченного осколками. Пропуская нас, к обочинам жались сотни беженцев, многие из них раненые. Дети все равно вопили и смеялись, а взрослые поглядывали на них с тем терпеливым умением молча сносить несчастья, которое заставляло испытать неловкость многих американцев и которое обычно ошибочно воспринималось как безразличие. Но мужчины и женщины помоложе часто бросали на нас взгляды, в которых безошибочно читалось презрение, и оттаскивали детей подальше от грузовиков.

Мы сидели на лавках, пытаясь подбадривать друг друга, посмеиваясь над плохой погодой и неудобствами, деля первые страхи, радуясь, что не едем в авангарде и не замыкаем колонну. Противник постоянно подвергал грузовики обстрелу, многим конвоям приходилось поворачивать обратно. Дома, мимо которых мы проезжали, служили хорошим укрытием для засады, а одной ракеты хватило бы, чтобы разнести всех, кто ехал в грузовике. Все солдаты насвистывали что-то, но каждый свистел свое — прямо как в раздевалке стадиона перед игрой, в которой никто не хочет играть. Или почти что никто. Среди нас был чернокожий морской пехотинец по прозвищу Пес из Фили (Филадельфии). У себя в Филадельфии он был вождем уличной шайки и жаждал вернуться к уличным дракам после шести месяцев в джунглях — он покажет, на что способен, когда под ногами городской асфальт. (В Гуэ он оказался невероятно полезным. Я видел, как он выпустил очередь в сотню патронов в пролом в стене, хохоча при этом: «Не подмажешь, не поедешь». Во всей своей роте он оказался единственным человеком без единой царапины.) Еще с нами ехал корреспондент газеты морской пехоты, сержант Дейл Дай, из маскировочной сетки его каски торчал на длинном стебле яркий желтый цветок, представляя собой отличную мишень. Он стрелял глазами по сторонам, приговаривая: «Ну да, ну да, Чарли что-то затеял, плохо дело», и счастливо при этом улыбался. Точно такую же улыбку на его лице я видел неделю спустя, когда пуля чиркнула о стенку в двух дюймах над его головой — мало для кого подходящий повод для веселья, кроме солдатни.

У всех, сидящих в грузовике, застыл в глазах тот дикий загнанный взгляд, который означал, что быть здесь, где ожидаются самые жестокие бои, где не будет половины того, что необходимо, где стоит небывалый для Вьетнама холод,— совершенно нормально. На касках и пуленепроницаемых куртках красовались названия белых операций, имена девушек, армейские клички («Далеко не бесстрашный», «Обезьянка Микки», «Мститель В»), их фантазия («Рожденный проигрывать», «Рожденный черт-те что творить», «Рожденный убивать», «Рожденный умереть»), их мнения о происходящем («Ад разверзся», «Время работает на меня», «Только мы с тобой вдвоем, боже!»). Один парнишка крикнул мне: «Слышь! Тебе материал нужен, да? Вот тебе, запиши: в мае месяце на высоте восемь-восемь-один иду я прямо по гребню, как кинозвезда, вдруг этот гад выскакивает, откуда ни возьмись, и тычет свой автомат прямо в меня. Только до того его поразило мое хладнокровие, что я успел в него всадить всю обойму». Проехав вот так около двадцати километров, мы, несмотря на нависшее черное небо, увидели дым, поднимающийся с дальнего берега реки, из Цитадели Гуэ [32].

Предыдущей ночью партизаны взорвали мост через канал, отделяющий деревню Анкуу от южной окраины Гуэ, район на противоположном берегу не считался безопасным, поэтому мы остановились на ночевку в деревне, В ней не было ни души. Мы разместились в брошенных хижинах, стеля плащ-палатки прямо на битое стекло и обломки кирпичей. В сумерках, когда мы расположились на берегу поужинать, спикировали два вертолета корпуса морской пехоты, поливая нас огнем. Мы кинулись в укрытия, более удивленные, чем испуганные. «Противника бы так мордой к земле прижимали, сукины дети,— буркнул один из солдат и изготовил пулемет на случай, если они вернутся.— Уж такого дерьма мы хлебать никак не должны»,— объяснил он. Были высланы дозорные и расставлены караулы, и мы разбрелись по хижинам спать. Неизвестно почему, той ночью нас даже не обстреляли из минометов.

Утром мы переправились через канал на мелких подручных плавсредствах и шли маршем, пока не наткнулись на первые из сотен трупов местного населения, которые нам предстояло увидеть в последующие недели: старик, выгнувшийся над своей соломенной шляпой; маленькая девочка, которую сбили вместе с ее велосипедом. Рука ее задралась, как бы в жесте немого укора. Трупы лежали здесь уже не менее недели. Впервые мы порадовались настоящим холодам.

Вдоль южного берега реки разбит просторный элегантный парк, отделяющий самый приятный проспект города, Лелой, от набережной. Горожане часто рассказывали, как любили сидеть там на солнце, любуясь сампанами на реке и девушками-велосипедистками на Лелой, проезжающими мимо вилл местных чиновников и построенного французскими архитекторами здания университета. Теперь большинство этих вилл было уничтожено, а зданию университета нанесен непоправимый ущерб. Посреди улицы лежали обломки двух карет «скорой помощи» из западногерманской миссии, а Спортивный центр зиял пробоинами от пуль и снарядов. От дождя ожила зелень, ее окутывал густой белый туман. В парке мы наткнулись на нарядную клетку, внутри которой сидела маленькая дрожащая обезьянка. Вокруг клетки лежали раздувшиеся трупы. Переступив через них, один из журналистов покормил обезьянку фруктами. (Несколько дней спустя я туда вернулся. Трупы исчезли, обезьянка исчезла тоже. Так много тогда было беженцев и так мало еды, что ее вполне могли съесть). Морская пехота очистила почти весь центральный участок южного берега и начала теперь медленно развертываться к западу, ведя бой и очищая один из основных каналов. Мы ожидали, бросят морскую пехоту на Цитадель или нет, но мало кто испытывал сомнение относительно того, какое решение будет принято. Мы тряслись от страха, глядя на столбы дыма за рекой. Временами по нам постреливали, иногда из пулеметов. На наших глазах обрушился плотный огонь на флотский катерок на реке. Сидящий подле меня солдат все сокрушался: «Несчастные люди, за что же их так, и дома здесь такие красивые, и даже бензоколонка „Шелл" есть». Он поглядел на черные пятна напалмовых пожарищ, на разрушенные строения. «Похоже, конец пришел городу императоров»,— сказал он.


Двор Американского центра в Гуэ был весь в лужах. Под тяжестью дождевой воды провисали брезентовые крыши грузовиков и джипов., Шел пятый день боев, и все изумлялись, что противник не атаковал дом в первую же ночь. В ту ночь во двор забрел огромный белый гусь, и теперь его крылья отяжелели от нефтяной пленки, образовавшейся на поверхности луж. Каждый раз, как во двор въезжала машина, гусь начинал яростно бить крыльями и шуметь, но со двора не уходил. Насколько мне известно, его так и не съели.

Нас набилось человек двести в две комнатушки, которые раньше служили столовой. Армейцы были не в восторге, что приходится расквартировывать столько проходящей маршем морской пехоты, а журналисты, болтающиеся под ногами в ожидании того, что бой переместится на противоположный берег реки, в Цитадель, приводили их в ярость. Считалось удачей просто найти на полу место, чтобы прилечь, еще большей удачей — найти носилки, и уж совсем фантастическим везением, если носилки оказывались новыми. Всю ночь напролет немногие уцелевшие оконные стекла содрогались от бомбовых разрывов за рекой да прямо у дома беспрерывно палил миномет. В два или три часа утра возвращались морские пехотинцы из патрулей, топая по комнате, не особенно заботясь, наступают на кого-нибудь или нет. Они включали радиоприемники и перекликались через весь зал. «Ребята, неужели вы не можете подумать хоть немного о других?» — спросил журналист-англичанин. Его слова вызвали такой взрыв хохота, что проснулись все, кто еще спал.

Через дорогу от нас находился лагерь для военнопленных, и как-то утром там возник пожар. Мы увидели черный дым над колючей проволокой и услышали пальбу из автоматов. Лагерь был полон пленных и подозреваемых в принадлежности к противнику. Охрана утверждала, что пожар устроили сами заключенные с целью совершить под его прикрытием побег. Южновьетнамские солдаты и несколько американцев стреляли наугад в огонь. Падающие на землю тела тут же охватывало пламя. Всего лишь в квартале от дома на тротуарах лежали трупы местных жителей, трупами мирных граждан был усеян и парк над рекой. Было холодно, солнце не выходило, но дождь уродовал трупы еще хуже, чем солнце. В такой вот день и начинаешь понимать, что увидел все трупы, кроме одного — который тебе не суждено увидеть.


Было темно и холодно все последующие десять дней. Этот промозглый мрак и послужил фоном всему, что мы сняли в Цитадели. Слабый солнечный свет был настолько насыщен тяжелой пылью, поднимавшейся с развалин восточной стены, что все виделось как бы сквозь мутный фильтр. Из-за густой пыли кислый запах пороха долго еще висел в воздухе после боя, а ветер нес обратно на наши позиции слезоточивый газ, которым обрабатывались позиции противника. Из-за этого невозможно было глотнуть чистого воздуха, да еще примешивался запах, остающийся обычно в разбомбленных авиацией развалинах. Он проникал в ноздри, впитывался в ткань одежды. Могли пройти недели, но этот запах будил по ночам, преследовал неотступно. Противник так глубоко врылся в стену, что авиации приходилось сносить ее метр за метром, сбрасывая напалмовые бомбы всего метрах в ста от наших передовых позиций. Взобравшись на остатки башни на самой высокой точке стены, я посмотрел на окружающий Цитадель ров и увидел солдат противника, быстро бегущих по развалинам противоположной стены. Мы были так близко, что видели их лица. В нескольких шагах от меня раздался выстрел, одна из бегущих фигурок дернулась и упала. Высунувшись из укрытия, снайпер ухмыльнулся мне.

Из-за дыма, тумана и висящей в воздухе пыли трудно было назвать час перед наступлением темноты сумерками. Мы находились всего лишь в нескольких метрах от места самого ожесточенного боя, всего лишь на расстоянии вьетнамского городского квартала, но все равно то и дело появлялись местные жители — улыбаясь, пожимая плечами, они пытались пробраться к своим домам. Солдаты отгоняли их винтовками, ругаясь и крича, а те только снова улыбались, кланялись и исчезали в разрушенных улицах. К группе солдат подошел мальчик лет десяти. Он смеялся и потешно тряс головой. Горящая в его глазах ярость должна была бы объяснить каждому, что с ним, но большинству солдат и в голову не приходило, что ребенок-вьетнамец тоже может сойти с ума, а когда они наконец это поняли, ребенок уже пытался выцарапать им глаза, цеплялся за комбинезоны, пугая и нервируя всех, пока его не сгреб сзади за руки чернокожий пехотинец.

— Уходи, бедный малыш,— сказал он,— пока кто-нибудь из этих сволочей тебя не пристрелил.— И отнес ребенка к санитарам.

В самые тяжелые дни сражений никто даже не рассчитывал выжить. Бойцов батальона охватило отчаяние, подобного которому не видели даже ветераны старшего поколения, воевавшие в двух предыдущих войнах. Несколько раз солдаты из похоронной команды, забирающие личные вещи погибших из вещмешков и карманов, находили письма из дома, полученные уже несколько суток назад, но до сих пор даже не распечатанные. Мы грузили раненых на полутонный грузовик, и какой-то молодой солдат плакал, лежа на носилках. Сержант держал его за обе руки, а солдат все повторял:

— Мне не выжить, сержант, мне не выжить. Я умру, да? Умру?

— Господи, да нет, конечно, нет,— отвечал сержант.

— Умру! Умру!

— Краули! — сказал сержант.— Тебя не так уж сильно ранило. Заткнись, понял? Как мы прибыли сюда, только и делаешь, что ноешь.

Но сержант не знал, что говорил. Парня ранили в горло, а с горловыми ранениями никогда ничего не известно. Все боялись горловых ранений.

С транспортом повезло. На батальонном эвакопункте вертолет забрал нас с десятком раненых солдат на базу в Фубай, а три минуты спустя после посадки мы успели на самолет в Дананг. «Голосуя» на аэродроме, мы наткнулись на офицера из управления психологических операций, который пожалел нас и- подбросил к пресс-центру. Входя в ворота, мы увидели, что защитная сетка поднята и морские пехотинцы из охраны пресс-центра режутся, как всегда, в волейбол.

— Откуда это вы, черт побери? — спросил один из них. Вид у нас был здорово потрепанный.

В ресторане веяло холодом от кондиционеров. Сев за стол, я заказал «хамбургер»[33] и бренди у одной из миловидных девушек-официанток. Я просидел там часа два, заказав еще четыре «хамбургера» и не менее дюжины рюмок бренди. Невероятно, просто невероятно в один и тот же день оказаться и там, где мы были, и там, где находимся сейчас. Один из корреспондентов, вернувшихся со мной, сидел за другим столиком, тоже один. Мы поглядели друг на друга, покачали головами и расхохотались. Я пошел в свою комнату, сбросил башмаки и комбинезон и отправился в душ. Вода оказалась невероятно горячей, я даже подумал, что с ума от нее сойду. Я долго просидел на бетонном полу, побрился там, снова и снова намыливался. Потом оделся и вернулся в ресторан. Сетку уже опустили. Один из часовых поздоровался со мной и спросил, какой сегодня фильм. Я заказал бифштекс и снова бессчетное количество бренди. Когда я уходил, тот корреспондент так по-прежнему и сидел один. Я лег в постель и выкурил сигарету с марихуаной. Разумелось, что утром я возвращаюсь обратно, но почему разумелось? Все мое барахло было в порядке, все приготовлено к подъему в пять часов. Докурив, я с трудом погрузился в сон.

К концу недели штурмующий стену батальон морской пехоты потерял примерно по человеку на каждый отбитый метр, четверть из них убитыми. Этот батальон, который позже стал известен как «Цитадельный», участвовал во всех самых ожесточенных сражениях, выпавших за последние полгода на долю морской пехоты, несколько недель назад между перевалом Хайван и Фулок он даже дрался с теми же частями противника, что и здесь. Сейчас численность состава каждой из его рот не достигала и взвода. Каждому было ясно, что происходит. Новизна ведения боя в городе породила немало горького юмора. Все только и мечтали, что оказаться в числе эвакуированных по ранению. Майор, командир батальона, сидел ночами на КП, читая карты, вперив отсутствующий взгляд в трапециевидные очертания Цитадели. Сцена, как на какой-нибудь ферме в Нормандии двадцать пять лет тому назад: на столе горячие свечи, на разбитых полках ряды бутылок с красным вином, холодок в комнате, высокие потолки, тяжелый изукрашенный крест на стене. Майор не спал пятую ночь подряд, и пятую ночь подряд уверял нас, что завтра, безусловно, доведет дело до конца: возьмет оставшийся участок стены, солдат ему для этого хватит, больше и не надо. А один из его офицеров — старший лейтенант, этакий крепкий орешек-«мустанг»[34] — отвечал на его взгляд кривой ироничной усмешкой, отвергающей подобный оптимизм. В усмешке явно читалось: «Твои слова выеденного яйца не стоят, майор, и знаешь ты это не хуже меня».

Время от времени одна из рот оказывалась полностью отрезанной от своих. Невозможно было эвакуировать аненых. Помню, на КП доставили наконец одного солдата с ранением в голову. Джип, на котором его везли, вдруг стал. Раненый выпрыгнул и начал толкать джип — знал, что иначе ему не убраться отсюда. Эвакуирующим раненых танкам и грузовикам по большей части приходилось идти по длинной прямой дороге без какого бы то ни было прикрытия. Дорогу эту прозвали «Ракетная аллея». У морской пехоты не осталось ни одного танка, который хотя бы раз не был бы подбит. Символом Гуэ стала потрясающая фотография Джона Олсона в журнале «Лайф»: второпях набросанные на танк тела раненых. По дороге в полевой госпиталь на многих раненых начинал появляться зловещий сизо-серый, как рыбье брюхо, оттенок, расплывающийся с груди на лицо. Одному солдату с простреленной шеей санитар всю дорогу массировал грудь. Однако к тому времени, как они добрались до госпиталя, раненый был так плох, что врач посмотрел его и занялся теми, кого, как считали, еще можно было спасти. Не исключено, что, когда этого раненого сунули в зеленый резиновый мешок, он еще был клинически жив. Врачу никогда ранее не приходилось принимать подобных решений, и привыкнуть к ним он не мог. Если случалась минута передышки, он выходил дыхнуть воздуха, но и там было не лучше. Кругом горы трупов и постоянная толпа. Солдаты, выделенные для перевозки трупов, не успевали справляться и нервничали. Сердито срывали с убитых вещмешки, штыками срезали амуницию, засовывая трупы в зеленые мешки. Один труп так застыл, что не лез в мешок. «Вот сволочь,— буркнул солдат, запихивая ноги мертвеца вовнутрь,— ну и ножищи отрастил». В госпитале я познакомился с самым молодым из встреченных мною морских пехотинцев. Ему угодил в колено крупный осколок. Он не знал, что его теперь ждет. Лежа на носилках, он слушал, как врач объяснял ему, что его эвакуируют вертолетом в Фубай, оттуда в Дананг, а потом домой в, Штаты, где он и будет дослуживать оставшийся ему срок. Сначала парень был убежден, что доктор просто его успокаивает, затем начал ему верить, а когда понял, что врач говорит правду и его действительно вывезут отсюда, не мог согнать с лица улыбку, а из глаз его покатились крупные слезы.

К тому времени я стал узнавать почти каждого раненого, вспоминать разговоры с ним несколькими днями или буквально несколькими часами раньше. В тот момент я и улетел из Гуэ на борту санитарного вертолета вместе с покрытым кровавыми бинтами лейтенантом. Лейтенант был ранен в обе ноги, обе руки, голову и грудь. Уши и глаза были полны запекшейся крови. Он попросил летящего с нами в вертолете фотографа снять его в таком виде, чтобы послать фотографию домой жене.

К тому времени сражение за Гуэ уже подходило к концу. Части кавалерийской (механизированной) дивизии очищали северо-восточные бастионы Цитадели, а подразделения 101-й (парашютно-десантной) дивизии оседлали маршрут, по которому до сих пор подбрасывал подкрепления своим войскам противник. (За пять дней эти части потеряли столько же людей, сколько морские пехотинцы за три недели.) Южновьетнамская морская пехота и части 1-й дивизии южновьетнамской армии отжимали оставшиеся здесь подразделения противника к стене. Флаг противника, так долго реявший над южной стеной, был сброшен, и на его место был водружен американский флаг. Еще два дня спустя удалось прорваться сквозь стены Императорского дворца, но противника во дворце не оказалось. За исключением нескольких трупов во рву, все погибшие солдаты противника были преданы огню. Один из прекраснейших городов Вьетнама был процентов на семьдесят разрушен, и если ландшафт казался безжизненным, то можете себе представить, какими на фоне этого ландшафта казались люди.

Отступление противника отмечалось двумя официальными церемониями, обе с подъемом флагов. На южный берег реки согнали две сотни беженцев из какого-то лагеря, они молча и угрюмо стояли под проливным дождем, наблюдая, как подымают флаг Южного Вьетнама. Но на флагштоке лопнула веревка, и толпа, решив, что веревка перебита выстрелом партизанского снайпера, в панике рассеялась. (В сообщениях сайгонских газет не упоминались ни дождь, ни лопнувшая веревка, а ликующая толпа исчислялась тысячами.) Что же до второй церемонии, то люди считали нахождение в Цитадели небезопасным, поэтому, когда наконец подняли флаг, там присутствовала лишь горстка южновьетнамских солдат.


Майор Тронг трясся на сиденье своего джипа, пробирающегося сквозь развалины по улицам Гуэ. Его лицо казалось совершенно бесстрастным, когда мы проезжали толпы вьетнамцев, спотыкающихся об обрушенные балки и разбитые в осколки кирпичи своих домов, но глаза его скрывали черные очки, и понять, что он чувствует, было невозможно. Он совсем не походил на победителя, маленькая его фигурка обмякла, и я боялся, что при резком толчке его выбросит из машины. За рулем сидел сержант по имени Данг, один из самых рослых вьетнамцев, каких мне доводилось видеть. Он говорил по-английски лучше, чем майор. Время от времени джип буксовал в грудах мусора, и сержант оборачивался к нам с извиняющейся улыбкой. Мы ехали в Императорский дворец.

Месяцем ранее территория дворца была завалена трупами противника и обгоревшим мусором, оставшимся после трехнедельной осады и обороны. Принятию решения о бомбежке дворца противились, но дворцу все равно был причинен изрядный ущерб бомбежкой прилегавших окрестностей и артиллерийским обстрелом. Огромные бронзовые урны были помяты так, что их уже не реставрировать, а сквозь дыру в крыше тронного зала лил дождь, заливая два малых трона, на которых когда-то восседали аннамские императоры. В большом зале зияли огромные выбоины на покрытых красным лаком стенах, и все покрывал густой слой пыли. Рухнуло перекрытие главных ворот, в саду, точно трупы гигантских насекомых, лежали ветви древних деревьев. Ходили слухи, что дворец удерживала часть, состоявшая из студентов-добровольцев, воспринявших наше вторжение в Гуэ как сигнал и устремившихся в ряды армии повстанцев.

Но после взятия стен и прорыва на территорию дворца там не осталось никого, кроме трупов. Трупы заполнили ров и все подходы ко дворцу. Среди них ходили морские пехотинцы, добавляя к грудам мусора опорожненные консервные банки и испачканные страницы армейской газеты. Один из них фотографировал своего толстяка-однополчанина, мочившегося в рот разлагающегося трупа партизана.

— Не есть хорошо,— сказал майор Тронг.— Не есть. Шибко сильный бой здесь, шибко плохой.

Я расспрашивал сержанта Данга о дворце и о династии императоров. Когда мы застряли в очередной груде мусора у подножия моста через ров, я спрашивал у него имя последнего императора, занимавшего трон. Улыбнувшись, сержант пожал плечами — не столько показывая, что не знает, сколько то, что это не имеет значения, и направил взревевший джип в глубь дворцового парка.


Загрузка...