ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Встреча с княгиней, а ее Михаил на манер отца называл Ладушкой, да с дочкой-крикуньей,[169] была короткой, как присест воробышка. Ойкнула княгиня, увидев пунцовый рубец через всю щеку, след кривой татарской сабли, затем прижалась к груди, трепетная, истосковавшаяся, и запричитала:

— Жив, слава тебе Пресвятая Богородица, заступница наша перед Спасом, сыном своим. Жив, сокол мой ненаглядный.

Да, чуть было не остался он там, вместе с погибшими за святое дело, когда прорубался к туру. В горячке сечи не заметил, что бармица сбилась, и отсек бы ему половину головы крепыш-татарин, не оглоушь того шестопером, опередив всего на миг сабельный удар, дружинник. Нет, не стремянный Фрол. Тот более о себе заботился. Простой дружинник по прозвищу Селезень. Николка Селезень. Совсем еще молодой и бесшабашно-храбрый.

В стремянные определил Михаил Воротынский своего спасителя, заметив при этом, как скис Фрол. Хотя, казалось, что быть тому недовольным, его же не отдалил от себя и не понизил.

— Позади горе-печаль, — гладя по толстой русой косе, успокаивающе говорил князь Михаил. — Теперь вот царь на пир кличет. В парадные одежды облачусь и — в Кремль. Замыслил государь заложить на Красной площади перед Фроловскими воротами храм Покрова Богородицы. Тоже велел быть при торжестве. А через несколько дней в Сергиеву лавру тронемся. Крестить дочь нашу. Вместе с сыном царя[170] нашего Ивана Васильевича.

— Слава Богу, высок твой полет, сокол мой! Дух захватывает, — с гордостью за мужа ответила княгиня. И благословила: — Спеши, коль нужно. Бог даст, не за полночь воротишься. Все одно подожду.

Конечно, не за полночь, но и не засветло. Парадный выезд его несся домой лихо, ибо понимали слуги княжеские, как любо ему поскорей сбросить пышные одежды и обнять княгиню свою. Они любили князя, жили его жизнью, понимали и разделяли его душевное состояние, радовались его радостью, печалились его печалью. Но сегодня места для печали не оставалось. Видели они, как горд князь той любезностью, какой платил государь Иван Васильевич своему ближнему боярину за верную службу.

За столом Михаил Воротынский сидел выше первостатейных бояр, по правую руку двоюродного брата царева Владимира Андреевича.[171] Ласковым словом и золотым рублем памятным одарил Иван Васильевич главного воеводу первым, а после долгого пира позвал князя с собой на беседу, что собирался вести с мастерами Бармой и Постником,[172] кому по совету патриарха Макария поручил царь воздвигнуть храм в честь взятия Казани.

Разговор был долгим. Без загляду в царский рот.

— Ты рассуди, государь, — возражал густым баритоном каменных дел мастер Постник, оглаживая темно-русую окладистую бороду и лукаво глядя на Ивана Васильевича, — на кой ляд в самом сердце города тому храму стоять? Не ты ли подмял басурманский стольный град, не здесь ли в Кремле тот успех твой ладился? Вот я и говорю: за стеной кремлевской храму стоять, у пяты твоей, а не в сердце. Мы с Бармой и место подходящее углядели.

— Ишь ты? Не только, выходит, хоромы божьи вы ладить мастера, у вас еще ума — палата. И все же у Кулишек храму стоять, что на спуске к Москве-реке. — И к митрополиту Макарию: — Что скажешь, первосвященный?

— Скажу, ладно будет. Окроплю только то место святой водой, да и — с Богом.

— А еще мы думаем, грешным делом, чтобы храм на мечеть басурманскую походил. Сказывают, есть в Казани соборная кулшерифовская мечеть, вот ей в укор и ставить храм, — высказал свое мнение Барма, детина подстать своему другу-мастеру, только чуток светлей бородой да глазами голубей. — Поглядеть бы на ту мечеть сперва, пока за дело не взялись.

Иван Васильевич задумался. Верный вроде бы совет и будто кощунственный, но не митрополита спросил, а князя Воротынского:

— Что скажешь, князь Михаил?

Воротынскому лестно, что его мнение царь поставил впереди митрополичьего, а совет каменных дел мастера Бармы ему пришелся по душе дерзостью своей. Ему, воеводе, дерзость всегда похвальна. Ответил без запинки:

— Зело разумно.

Сейчас, спеша домой и предвкушая радость предстоящих минут и часов, князь одновременно как бы вновь проходил памятью по сегодняшнему дню, и гордостью полнилось его сердце. Да как же иначе, потомки будут помнить его не только как главного воеводу рати, взявшей Казань, но и как участника закладки храма Покрова Богородицы, в честь славной для России победы.

Да, блаженственное счастье — крылатое. Увы, оно может так же быстро упорхнуть, как и прилететь. Зато помехи счастью тому хотя и подползают таясь и не прытко, зато уж, как силу наберут, отступают ой как не вдруг.

Для Михаила Воротынского время безмятежного отдохновения пронеслось словно миг. Крещена дочь в одной купели с наследником престола Дмитрием, отшумели пиры в честь столь богоугодного дела; подумывать начал князь Михаил, как бы ловчее положить почин просьбе государя, чтобы отпустил он его в свой удел служить службу порубежную, ибо дважды уже слал верный стремянный Никифор Двужил гонцов с известием о неспокойности на рубежах удела. Доставил он и отписку нойона Челимбека, который сообщал, что подружился с калгой[173] и теперь ведомы ему дела и даже намерения хана крымского. В той отписке черным по белому сказано: не смирятся без борьбы ни Таврида, ни османская Турция с покорением русским царем Казани, станут готовить походы один за другим. Погуще и сакм полезет через засечную линию тревожить русские земли и хватать полон.

Хотя и доволен князь Воротынский, что не забыл его верный отцов слуга Челимбек, достигнувший высокого положения в ханстве, но вместе с тем забота о безопасности удела, а значит, и безопасности украин царских гложет душу и сердце.

Мила, конечно же, жизнь в стольном городе, скучней и обременительней станет она в Одоеве, только как без этого? На то и пожаловал государь вотчину на краю, почитай, земли своей, чтобы владелец берег ее как зеницу ока.

И вот в тот вечер, когда князь Воротынский окончательно решил, что завтра попросится в удел, и переписал набело Челимбеково предостережение, убрав, правда, его имя, чтобы, не дай Бог, в Разрядном приказе, куда наверняка передаст тайную отписку нойона царь, не стал бы он известен дьякам, ибо чем черт не шутит, пока Бог спит, а терять такого верного друга Воротынскому не хотелось, тем более подвергать его опасности, — так вот, в тот самый вечер, когда все было подготовлено к предстоящему с государем разговору, прискакал из Кремля гонец.

— Государь велит поспешить к нему.

— Что за дело на ночь глядя? Иль стряслось что?

— Худо. Зело занедужил свет-Иван Васильевич. Поспеши, князь.

— Так вдруг?

— Нет. С утра в горячке. Таился только. Теперь же в беспамятстве больше. Вот и скликать велел бояр думских. Дьяк царев Михайлов духовную пишет. Поспеши.

Хоть и прилично от Кремля дворец Воротынского, но у ложа больного оказался князь Михаил не последним.

Брат его, князь Владимир, был уже там. Прибыли и князья Иван Мстиславский, Дмитрий Палецкий, Иван Шереметев, Михайло Морозов, Захарьины-Юрьевы. А братья царевы, князья Шуйские, Глинские и иные первостатейные, похоже, не очень-то торопились. Не было, к удивлению Михаила Воротынского, среди спешно отозвавшихся на зов царя ни иерея Сильвестра,[174] ставшего волей Ивана Васильевича его духовником, ни Адашева, обласканного и возвышенного государем, будто тот сын его любезный. Им бы в первую очередь здесь быть.

У изголовья находившегося без сознания Ивана Васильевича стоял царев дьяк Михайлов со свитком в руке.

«Вот и духовная готова, — с тоской подумал Воротынский. — Неужто так безмерны наши грехи, что отнимает у нас Господь такого царя?!»

Долго длилось гнетущее молчание, никто больше не появлялся, и это начало беспокоить собравшихся. Они поначалу лишь переглядывались недоуменно, но вот не выдержал боярин Морозов:

— Где братья царевы Юрий и Владимир? Шуйские где? Вельские?

И этот тихий голос, спугнувший тишину, словно разбудил больного, царь тихо застонал, глаза его приоткрылись, поначалу совершенно бессмысленный взгляд по^ степенно обретал привычную для всех цепкость. С трудом, одолевая беспощадную слабость, Иван Васильевич заговорил, то и дело прерываясь от утомления:

— С дьяком Михайловым… духовную составили. Сыну моему… Дмитрию… престол оставляю. Присягой за твердите духовную. В Золотой палате… Или… в трапезной. Мстиславскому поручаю… Воротынскому… Михайлову. Ступайте.

Выходили понурые, словно псы бездомные. У многих слезы на глазах. Дьяк Михайлов предложил, когда за Дверь нерешительно скучились:

— В трапезной станем принимать?

— Ладно будет, — согласился Иван Мстиславский. — Не радость же какая, чтоб в Золотой.

К Михайлову протиснулся тайный царев дьяк и зашептал что-то на ухо. Все насторожились, но понять никто ничего не смог. Михайлов сам все рассказал сгоравшим от любопытства:

— Князь Владимир Андреевич с матерью своей княгиней Евфросиньей в доме своем детей боярских деньгами жалуют да посулы сулят. Владимир уже определил себя на великое княжение и в цари всей России. Духовную государеву не признает. Ему князь Иван Шуйский доброхотствует, пособников собирает. Князья Петр Щенятев, Иван Пронский, Симеон Ростовский, Дмитрий Немый- Оболенский славят Владимира Андреевича по всему граду стольному. Более того, Адашев с Сильвестром на двух лавках умоститься намереваются. Вот такие дела, бояре думные.

— Звать их сюда нужно. Добром не явятся, стрельцов слать, государя на то дозволения испросив!

— Посланы гонцы во второй раз, — успокоил Михаилов. — Со строгим словом государя нашего. А не прибудут, станет, тогда уж иное дело. Тогда — бунт, стало быть. Для бунтарей место ведомо какое: Казенный двор!

До крайности не дошло. Как бы ни хорохорились сторонники князя Владимира Андреевича, но строгого повеления царя не ослушались. Прибыли в трапезную. Но не смиренными пожаловали, а упрямыми супротивниками, имея надежду склонить на свою сторону и тех, кто стоит за Дмитрия. Кроме, конечно, Захарьиных, сродственников великой княгини.

Только вышло так, что в нападение кинулся первым Михаил Воротынский. И не на бояр, прильнувших к Владимиру Андреевичу, а самого претендента на престол взял в оборот:

— Креста на тебе нет, что ли, Владимир Андреевич? Брат твой на смертном одре, а ты, похоже, даже рад этому. Иль божьей кары не страшишься?

— По какому праву, — возмутился князь Владимир Андреевич, — наставляешь меня, брата царева?!

— По праву рода своего! По праву ближнего боярина царева, по праву слуги государей наших Ивана Васильевича и сына его, Дмитрия!

— Мне трон наследовать, а не Дмитрию! И не слуга я дитяти — несмышленыша!

— Уйми гордыню, князь! Ты такой же слуга, как и я. Мы с тобой оба князья служилые. Дворяне мы с тобой. Вот кто мы.

Даже ярые сторонники царя Ивана Васильевича и Дмитрия оробели от столь резких слов, кои швырял в лицо претенденту на престол Михаил Воротынский, ибо понимали: случись победа Владимира Андреевича, не сносить дерзкому князю головы.

А Воротынский наседал:

— Целуй, князь Владимир Андреевич, святой крест животворящий и своим доброхотам повели присягой крепить духовную!

Адашев слово вставил:

— Царю российскому, да и сыну его, почему не присягнуть? Только ведь не им крест целовать, а Захарьиным. Вот в чем закавыка.

Князь Иван Пронский тоже масла в огонь подлил:

— Да и к присяге кто приводит! Крамольники! Сколько лет в подземелье цепями гремели за измену?!

Вспыхнули гневом лица братьев Воротынских, Владимир шагнул было к Пронскому, чтобы за грудки схватить, но Михаил, положив ему руку на плечо, посоветовал мягко: «Не горячись. Тебе к присяге приводить, а не в потасовку ввязываться», — затем, тоже сдерживая гнев и стараясь говорить спокойно, ответил князю Пронскому:

— Верно, князь Иван. Верно. Крамольники мы с Владимиром. Только, прежде чем упрекать, раскинь, князь, умишком: мы, изменники, зовем тебя, праведника, дать клятву верности государю нашему и сыну его. Мы, крамольники, уже присягнули, а ты, кристальная твоя душа, не желаешь. Как это назвать, а, князь Иван Пронский-Турунтай?

Одобрительный гул в трапезной. Даже смех вспыхнул было, несмотря на трагичность обстановки. Достойно оценили князья и бояре ловкий ответ Михаила Воротынского.

Очень важно, что предотвращена выдержкой Михаила Воротынского потасовка, но не менее важно и то, что осмелели и другие сторонники Ивана Васильевича. Даже державшие себя с какой-то непонятной робостью Захарьины-Юрьевы, будто виновные в чем-то, взбодрились и уже не глотали молча обвинения в желании захватить безраздельно господство в Думе. Тем более что дьяк Михайлов их подстегнул:

— Иль прикидываете, что, захватив трон, князь Владимир Андреевич пощадит вас и наследника престола? Как бы не так. Вы станете первыми его жертвами. Жизнь ваша на кону, а вы — робкие овечки.

Не вдруг, но начали целовать крест, поодиночке правда, сторонники Владимировы. И тут подступил к Михаилу Воротынскому князь Иван Шуйский. Указал жестом в дальний угол и предложил:

— Поговорить ладком нужда есть.

— Что ж, если есть нужда, поговорим, — ответил Михаил Воротынский. — Отчего же не поговорить.

Первым начал Шуйский:

— Как ты, князь Михаил, так и я — Владимировичи мы. Руками рода нашего издревле Земля Русская множилась и крепчала, теперь вот нам Богом определено боронить ее от врагов, блюсти ее честь. Мы не Гедиминовичи,[175] которые к Литве нос воротят. Для нас выгода державы российской — главное, а ты, князь, похоже, только о государе печешься.

— Не едино ли то — государство и держава? Государю поперек встанешь, державству урон…

— Заблудно мыслишь. Если правда государя и правда верных слуг его едина, тогда верно — все ладом, но если правды эти разнятся, великий вред державе грядет.

— Иль не ходил ты на Казань? Рать слезами умывалась, восторгаясь государем своим! Выйди в город, сколько людишек собралось! Вся Москва, почитай. Люб государь и рати, и холопам.

— Да не о том слово мое. Вспомни, с чего Иван начинал. Тем, говорю тебе, и кончит. Поверь моему слову. Вижу, страшное время грядет. Не упустят Ралевы, Глинские и иже с ними своего, подомнут Ивана под себя, принудят петь под свою дудку.

— В самочинстве малолетнего государя и Шуйские преуспели.

— Нет и нет! Мы не враги себе и Земле Русской.

— Еще и прежде, в Иваново малолетство, показали себя Шуйские. Мать его даже не пощадили. Россия стоном стонала, кровью и слезами умывалась. Клевреты ваши…

— Вранье! Напраслина! Лихоимцы к тому вели, приживалы иноземные! Кому Россия — дойная корова. Только они!

— Пусть так, но отчего тогда ни одного опального из подземелий не вызволили Шуйские, кого Елена с Овчиной оковали лишь по навету. Даже нас с братом, Владимировичей, кто, как ты, князь, сказываешь, за Землю Русскую в ответе. Могу ли веру к вам, Шуйским, иметь?

— Грех берешь на душу, князь Михаил. Шуйские — старшая ветвь Александра Невского. Нам править Россией самим Богом предопределено, не исхитрись бы Калита.[176] С милостыней к бедным и страждущим, со смирением лизоблюда к татарским ханам, с коварством паука к братьям и родичам своим — всех он опутал паутиной, у всех соки высосал до конца. А род Шуйских главный род русской державы. Род истинно русский, нет в нашей крови ничего чужого. Нам блюсти интересы державные!

— Бодливой корове Бог рогов не дает.

— А погляди на кровь Иванову, да Дмитрия, кого в цари нам навязывают? Иван наполовину грек, наполовину черт-те кто, то ли литвин, то ли серб, а может, Овчинина кровушка в его жилах течет. У Дмитрия же еще и прусской прибавилось. Великая-то княгиня от кого? От Кобылы. Переметчика из Пруссии. А сколько волка ни корми, он все одно в лес смотрит.

— Корень государева рода и мне, князь, не хуже тебя известен. Если вспомним великую княгиню Софью, то она по отцу цесаревской крови,[177] а по матери род ее от итальянского знаменитого вельможи, равного нашему светлому князю удельному, нам с тобой равному.

— Верно все. Только так я скажу, сколь знатна бы она ни была, а к нашему неустроению пришла. Через жен-чародеек в предобрый род русских князей посеял дьявол злые нравы, скаредность и лживость. Да еще — властолюбие. Особенно у Калитичей всего этого в достатке.

— Про Глинских — не спорю. Мошенники. Охотники до чужих тронов. Особо князь Михаил Львович. Чуть было не выхватил престол у своей племянницы…

— А Елена?! Где это видано, чтобы баба державой правила?!

— Да, вероломна. Только так я скажу: сын — не в мать и не в дядю ее. И еще скажу: мой род никакого худа от государя нынешнего не видел. Россия вон как окрылилась, как в года и во власть Иван Васильевич вошел. Бог даст, не свернет государь наш с праведного пути. А князь Владимир? Верно, муж твердый, умом не слаб, только подлого корня. По трусости отца его и бесчестия отец мой безвинно в оковах сидел. Могу ли я верить сыну коварного труса. Яблоко от яблони далеко ли катится? На сем, князь Иван Михайлович, покончим. За государя Ивана Васильевича я на смертный бой пойду, ибо един он с подданными своими. Един с державой.

— Что ж. Бог тебе судья. Одно скажу: потомки осудят нас, что не разглядели великой беды России, не оберегли от лиха, исподволь вползающего. Да и нам с тобой, мыслю, не сносить голов. Сгинут именитые роды русские от корня Владимирова. Как пить дать — сгинут. И трон Россия отдаст нелюдям. Не вдруг, но — так станет по безделью и благодушию нашему.

Ничего не ответил Воротынский. Уверенный в своей правоте, пошагал осанисто к единомышленникам.

А против них князь Владимир Андреевич совсем распалился. Требует, чтобы пустили его к постели умирающего брата. Владимир Воротынский, Мстиславский, Захарьины и дьяк Михайлов встали ему на пути, боясь, как бы не сделал тот больному какое худо. Наверняка станет требовать, чтобы Иван Васильевич изменил духовную в его пользу, что может вконец расстроить больного, лекарь же царев настаивает на полном его покое.

Неясно, чем бы тот горячий спор окончился, ибо даже духовник государев взял сторону Владимира Андреевича, если бы Михаил Воротынский не шепнул брату:

— Быстро покличь детей боярских царева полка. Тех, кто понадежней.

До утра трапезная гомонила. Охрана из царева полка впускать в трапезную впускала всех, а выпускать без позволения главного своего воеводы — никого. Это особенно бесило супротивников присяги Дмитрию, но уже давно спорившие не упоминали ни его имени, ни имени самого царя Ивана Васильевича, больше личные и родовые обиды выуживались из забвения, и получалось так, будто собрались вместе не мужи мудрые, кому дела государственные вверены, а бабы сварливые, кого медом не корми, а дай побазарить.

Лишь Михайлов да тайный государев дьяк исправно делали свое дело: Михайлов, как только Иван Васильевич приходил в себя, рассказывал тому обо всем, что происходит в трапезной, а тайный дьяк — о делах городских, о многолюдном плаче московском.

— Никто по домам не расходится. Бога молят, чтоб здрав ты был, государь. Нескольких бояр Владимировых, кто его стал славить, побили изрядно. Больше ни кто рта не разевает. Ты уж, государь, не оплошай, перемоги себя люду российскому на радость.

— Я стараюсь, — пересиливая слабость, успокоил дьяка Иван Васильевич. — Я очень стараюсь.

Да, царь понимал, что рано ему отходить в мир иной. Не осилит если он недуга, не жить первенцу его, а жене его любимой в монастыре дальнем монашкой век доживать. Нет, этого он никак не хотел, оттого молил Бога, как только приходил в сознание, чтобы не карал его так строго за грехи тяжкие, невольно совершенные им по малолетству своему. Обет дал, что, если отступит болезнь, поедет грехи замаливать на Белоозеро, куда ссылали виновных в крамоле, а то и безвинных, по навету лишь, дед его, отец, мать, да и сам он, упиваясь долгожданной властью после разгула боярского.

Утром лекарь, одним на радость, другим на огорчение и даже страх трепетный, сообщил:

— Уснул государь. Миновало самое тяжелое. На поправку должно дело пойти.

После такого известия многие тут же подступили к Мстиславскому и Воротынскому:

— Принимайте присягу.

Многие, но не все. Упрямцев еще хватало. И как ни убеждали их присягнувшие, они стояли на своем. Ждали, вдруг лекарь прежде времени обнадежил, соизмеряли свое поведение с поведением князя Владимира Андреевича, который ни за что не хотел целовать крест, не поговорив с братом своим, царем Иваном Васильевичем. Но его не пускали, хотя за него стояли не только верные ему князья и бояре, но даже Адашев с Сильвестром. Воротынский детям боярским царева полка данного повеления своего не отменял.

К обеду, когда уже совсем стало ясно, что болезнь отступает, Владимир Андреевич сломался. Ну, а как он присягнул, тут уж никто не осмелился дальше стоять на своем. Дьяк Михайлов пошел к Ивану Васильевичу с радостным известием, не взяв с собой никого больше. Чтоб с глазу на глаз обо всем, что происходило в трапезной, рассказать со всеми подробностями.

Присмирела трапезная. С трепетом ждали бояре-князья слова царского. Кто-то надеялся, что слово это согреет душу, окрылит, ну а упрямцы с боязнью поглядывали на дверь, не появятся ли стрельцы из Казенного двора.

Нет. Пронесло. Дьяк Михайлов, вернувшись, успокоил всех:

— Государь благодарит Бога, что не взял к себе прежде времени, а вам всем шлет ласковое слово и велит всякому править свою службу. Обиды, сказал, ни на кого не держит.

От обета своего Иван Васильевич не отказался, и хотя многие пытались отговорить царя, он, как только окончательно поправился, собрался всей семьей на покаянное богомолье в Кирилло-Белозерский монастырь. Воеводить над сопровождавшей его ратью велел князю Михаилу Воротынскому. Не очень-то тому хотелось участвовать в зряшной, а для наследника даже опасной долгой поездке, но разве откажешься?

Сопроводил, однако, князь Михаил Воротынский царский поезд только до Яхромы. Там поезд догнал гонец от воеводы Никифора Двужила с тревожным известием. Оно было настолько значительным, что князь поспешил с докладом к государю, несмотря на ранний час, хотя предполагал, что тот может разгневаться за неурочное появление.

Иван Васильевич, поднятый с постели, встретил его сердитым вопросом:

— Иль стряслось что страшное?

— Пока нет. Но вести тревожные. Весьма тревожные. От Крыма угроза. Не мирятся разбойники, что Казань под твоей, государь, рукой.

— Неудивительно это. Рассказывай, какую весть получил.

— Девлет-Гирей, кипя злобой, затевает коварное: готовит тебе, государь, шертную грамоту, предлагая дружбу, сам же собирает тумены для удара по пятигорским черкесам, твоим, государь, друзьям, кому ты грамоту посылал, что станешь их защищать. На украины твои, государь, нынче большой рати не пошлет, но несколькими туменами собирается разорить Рязань, Тулу, Белев с Одоевым и Козельск. Если же дары от тебя, государь, будут, не пустит тогда тумены на твои украины.

— Дарами спокойствие покупать не станем! — сердясь, отрубил Иван Васильевич. — Силой заставим Девлетку хвост прижать! — потом спросил с недоверием; — А не зря ли пугает тебя доброхот крымский?

— Нет. Ни разу еще неверности от него не приходило.

— Тогда так: нужда есть тебе поспешить в Москву. Передашь мое слово Разрядному приказу, чтобы полки Окские предупредил и главному воеводе весть послал. А сам — в Одоев. За верховье Оки ты в ответе. Полков не даю, дружинами да сторожей управляйся. Если уж невмоготу станет, пошлешь гонца главному воеводе в Серпухов.

— Детей боярских твоего, государь, полка оставлю под руку стремянного моего Фрола Фролова. Деловит, смышлен и службу правит исправно.

— Коль исправно, пусть воеводствует в пути.

Когда Фрол узнал, что остается за князя, так несказанно обрадовался, что Воротынский даже усомнился, разумно ли поступил, передав ему в руки власть, но ничего уже не исправишь, нужно спешно собираться в путь. Благо, Дмитровский тракт наезжен.

Загрузка...