Постепенно обустраивались на новом месте князь и княгиня Воротынские, все у них вроде бы налаживалось, все, но только не душевное состояние. Настоятель, келарь и братия встретили их в монастыре весьма приветливо, выделили вначале небольшой домик, но тут же начали рубить терем, достойный княжеской семьи. За месяц монастырские плотники и столяры его сладили, а тут и посылка от царя подоспела: вина фряжские, мед, балыки белорыбьи, икра, фруктов разных заморских вдоволь и, ко всему прочему, сто рублей ефимками.[193]
Дьяк, привезший припасы и деньги, объявил волю самовластца Ивана Васильевича:
— По достоинству княжескому припасов в достатке от казны самого царя и монастырской, денег же ежегодных — сто рублев.
Щедро, конечно. Вроде бы не опальный даже, а служилый на жаловании, а не с земли. Только долго ли пользоваться придется иезуитской сей милостью, вот что тревожило.
Дьяк ничего не рассказал о делах во граде царственном, но его попутчик келарь монастырского подворья в Москве, приехавший в монастырь со своими нуждами, наверняка привез достаточно новостей, о которых поведает архимандриту. Возможно, он ради этого и приехал, ибо вместе с дьяком возвращается в Москву.
«Попробую выведать у настоятеля», — решил Воротынский, томимый неизвестностью.
Пока он выбирал для этого удобное время, сам архимандрит позвал его к себе. Усадил в своей просторной и светлой келье и сразу же, без обиняков, словно обухом по голове:
— Окованы боярин думный Иван Шереметев и дьяк царев Михайлов. Брат Ивана Шереметева Никита обезглавлен.
— Что творится?! — с тоской воскликнул князь Михаил Воротынский. — Герои Казани! Ужас крымцев!
И сам же опешил от неожиданного откровения: все, кто готовил поход на Казань, был душой его, затем отличился во время осады и при штурме города, все — в опале. Все до одного. А за плечами Ивана Шереметева, Данилы Адашева и за его, княжескими, еще и славные дела в сечах с крымцами. Не может такого быть, чтобы случайное совпадение. Не может быть!
Архимандрит тем временем продолжал, ничего не ответив на восклицание князя:
— Алексей Адашев, земля ему пухом, удавлен по царскому повелению…
Вот это — новость! Завтра и его, князя, удавят. Княгиню с детьми тоже. Пошлет царь заплечных дел мастеров и — конец всему.
Архимандрит продолжал:
— Пыточная в Кремле не лодырничает, по горло кровавой работы. За грехи наши тяжкие наказует нас Господь Бог ожесточением души, лишает разума доброго, питая злым.
Воротынский даже поежился, наяву представив себе пыточную, спустя столько лет как сейчас он ощутил удушливыи запах паленого мяса, почувствовал нестерпимую боль от разогретого до белого каления железного прута, которым неспешно рисуют православный крест на его ягодицах; и вновь напряглись руки князя, словно поднимая отяжелевшее безвольное отцовское тело, и вырвалось у него:
— Нет! Нет! Только не пыточная! Лучше пусть здесь удавят!
— Бог милостив, сын мой, — с бесстрастным спокойствием проговорил архимандрит. — Бог милостив. Не резон, князь, томить душу прежде времени. На все воля Божья.
Совет верный. Чему быть, того не миновать. Но, понимая это, все же нелегко одолеть тоску и тревогу, которые от услышанного вспыхнули в душе с новой силой. Хотя князь и старался казаться спокойным, когда вернулся в свой дом, но княгиня сразу же заметила, что муж кручинится больше прежнего. Спросила:
— Что, сокол мой, печалит тебя? Какая лихая весть? Хотел ответить неправдой, что все, мол, в порядке, лишь тоска безотчетная навалилась, но уж слишком ясными глазами глядела на него княгиня-лада, виделась в них и тревога, и боль, и желание ободрить любимого супруга.
— С дьяком, что нам цареву милостыню привозил, келарь монастырского подворья в Москве приезжал. Вот настоятель и позвал меня…
— Худые новости?!
— Да. Алексей Адашев удавлен. Князь Иван Шереметев и Михайлов, дьяк царев, окованы. Князь Никита Шереметев обезглавлен.
— О, Господи! — воскликнула княгиня, прижалась беспомощным ребенком к могучей груди мужа, всхлипнула раз да другой, но вот напружинилась, заговорила твердо: — Если Богу угодно позвать нас к себе, значит — позовет. Встретим тот миг без низости. Вместе. А пока… стоит ли прежде времени хоронить себя? Будем жить, пока живется.
Убеленный сединами, много изведавший в жизни настоятель крупнейшего монастыря и молодая женщина, не знавшая ничего, кроме девичьего терема и ласкового мужа, не сговариваясь, сказали одно и то же. Но более всего успокоила князя Михаила Воротынского решимость княгини-лады без страха и упрека разделить с ним участь его. И он кивнул согласно:
— Как Бог рассудит.
Впрочем, что ему еще оставалось делать, как не уповать на Господа Бога да еще на милость царя-самовластца. Князь никак не мог повлиять на события, которые раскручивались в Москве. До царя — далеко, остается лишь молиться Всевышнему.
Жизнь князя Михаила Воротынского и в самом деле висела на волоске. Устарели сведения, привезенные келарем, а может, не все он знал. Еще до ссылки князя Воротынского отправил царь Иван Васильевич гонца к князю Дмитрию Вишневецкому, чтобы тот оставил Хортицу, более не зля крымского хана. Милостиво царь звал его в свой царственный город, обещая чин и богатый удел. Князь Вишневецкий ответил царю ласково, но твердо: не видит, дескать, резона даже не за спасибо оставлять крымцам то, чего они не могли взять силой. Ответ тот пришел уже после того, как князь Воротынский отбыл к Белоозеру. Случись он раньше, расправа царя с Воротынским могла быть куда как круче, хотя Иван Васильевич по отношению к знатному воеводе, слуге ближнему, имел свои, ему только известные планы.
Во всяком случае, князь Михаил Воротынский и брат его, князь Владимир Воротынский, были ему еще нужны. Особенно князь Михаил. Но под горячую руку чего не накуролесишь? Самовластец он и есть самовластец.
Ответ князя Дмитрия Вишневецкого еще более развязал рты корыстолюбцев, окружавших царя. Они норовили всячески очернить в глазах царя многих князей и бояр, связанных дружбой и родством с князем-неслухом, который оттого якобы не подчинился воле государевой, что надеется на поддержку друзей. Особенно доставалось старанием Малюты Скуратова князю Михаилу Воротынскому, который рекомендовал Ивану Васильевичу обласкать Вишневецкого.
— Не заговор ли, хитро задуманный? — вроде бы вопрошал Малюта Скуратов царя, давая повод к размышлению. — Не учинить ли розыск?
И так день за днем. Едва не склонился к подозрению царь Иван Васильевич, но победило все же его, личное. Он лишь велел Малюте послать одного или нескольких своих людей отравить князя упрямца Вишневецкого.
Удалось всыпать в кубок с вином яд, но то ли мала доза оказалась для могучего князя-воеводы, то ли не весь кубок Вишневецкий осушил, но как бы то ни было живым остался. Не медля ни часу, сбежал к Сигизмунду, который приставил к нему самых искусных лекарей.
На Воротынского вновь пошли в атаку царские лизоблюды-изверги. На одном настаивают: начать розыск. Только и на сей раз царь устоял. Видно, нужен ему еще Воротынский. Тем более что первая отписка от дьяка Разрядного приказа получена восторженная. Все в уделе ладно. Украины российские отменно оберегаются. Дьяк обещал отписать в ближайшие месяцы подробно об устройстве в уделе сторожевой и станичной службы, когда самолично объедет всех голов стоялых и станичных и когда осмотрит сторожи и засеки.
«Князь мне еще послужит. Его время еще далеко».
Для всех, кто по роду своему равен царскому, и для тех, чей ум и прилежание служат на благо России, — для всех у Ивана Васильевича определено время. Да и для тех, чьими руками исполняется его черная воля, тоже есть время. Только знает о нем он один, и никогда, даже в самую разудалую пьянку, не проговорится.
Но очередные жертвы, к досаде царя, выскользнули из рук его: прознав об угрозе опалы, бежали к Сигизмунду братья Черкасские, Алексей и Гаврила, с которыми Михаил Воротынский сотовариществовал в порубежных делах; но самое главное — успел уйти от расправы Андрей Курбский, уж никак не виноватый ни в каких крамолах. Еще молодой, но уже прославившийся успешными победами в сечах воевода, участник почти всех знаменитых походов русского воинства, верно служивший царю и отечеству, имел лишь одну вину — был другом Адашева.
Самовластец в гневе. Велит дознаться, кто уведомил Черкасских и Курбского, что ждала их опала. Застонала пыточная с новой силой, зашлась дикими криками от нестерпимой боли, заскрежетала зубами от бессильной ненависти к палачам — все безрезультатно. И тут Скуратов с Басмановым, в какой уже раз, принялись нашептывать, особенно в разгар скоморошества, когда ум царев затуманен хмелем:
— Все воеводы, кто сверстники Курбского, в один клубок сплетены. Ни пытками, светлый царь, не распутаешь, ни ссылками не разъединишь. Путь один: всех — на плаху.
Он и сам так же считал и начал уже вносить изменения в очередность расправ, им намеченных. Выходило так, что братья Воротынские оказывались в числе первых изменников. Чтобы выглядела расправа хоть немного правосудно, решил искать для нее повод.
Позвал тайного дьяка, не доверившись даже Малюте Скуратову, и без лишних уверток повелел:
— Пошевели своих людей, что у князей Михаила и Владимира Воротынских. Не верю, чтоб не замешаны были братья в крамоле.
— Князь Михаил Воротынский ни с кем сношений не имеет, только часто наедине беседует с настоятелем.
— Вот видишь!
— Князь Владимир будто бы задремал. Из палат своих — никуда. Гонцов тоже ни к кому не шлет.
— За нос водит! Не иначе! Приглядись пристальней.
— Хорошо, государь.
— Остри око еще и на князя Горбатого-Шуйского…
— Тоже рода Владимирова? — словно невзначай выпалил тайный дьяк. — Воевода славный умом и мужеством, герой Казани…
— Не тебе, дьяк, ценить рабов моих! Иль жизнь наскучила?! В пыточную захотел?
Ему ли хотеть. Нет, конечно. Больше уж не возражал, укладывая в памяти всех, кого называл государь, без пререкания. А если недоумевал или жалел, то только про себя.
Наветы готовились со спешкой: полгода не прошло, а у царя имелся в руках уже повод начать розыск. С помощью пыток. И вот тут счастье, можно сказать, привалило братьям Воротынским: одна из одоевских станиц перехватила письмо Сигизмунда Девлет-Гирею, в котором польский король звал крымского хана воевать Россию. Для царя Ивана Васильевича это был знатнейший подарок. Дело в том, что он думал породниться с Сигизмундом и послы российские выбрали в невесты младшую сестру Сигизмунда — Екатерину. Король польский возжелал подарок за невесту потребовать безмерный: Новгород, Псков, Смоленск и полный отказ от Литвы. Тогда, как он уверял, наступит вечный мир между двумя державами.
Послу королевскому, естественно, отказали, сватовство расстроилось, но Сигизмунд продолжал настаивать на своем, обвинял российского царя в захватнических устремлениях, себя же провозглашая миролюбцем. Эту мысль Сигизмунд усиленно навязывал всем королевским домам Европы, а Иван Васильевич, зная об этом, ничего противного не предпринимал, упрекал лишь Сигизмунда в том, что тот хочет присвоить древние достояния русских царей, а этого он, самодержец всей России, не потерпит, ибо цель имеет святую: вернуть свое, защитить православных от ига католического.
Перехваченное сторожами письмо полностью разоблачало двуличие польского державного двора, и Иван Васильевич тут же повелел составить с него списки, затем немедленно отправить их и самому Сигизмунду, и императору, чтобы тот оповестил весь христианский мир о коварстве польского короля, призывающего неверных лить кровь христиан.
Но не только то, что одоевскими казаками-лазутчиками перехвачено было письмо важное, повлияло на судьбу Михаила Воротынского и, следовательно, на судьбу его брата Владимира, но, пожалуй, главным оказался рассказ дьяка Разрядного приказа, который самолично доставил перехваченное письмо государю.
— Уж как я, государь, старался найти изъян в порубежной службе, однако не мог. Засеки — любо-дорого. Где особенно ходкое место, по второму ряду сработаны, а между засеками — волчьи ямы. Ловко устроены. Даже знать будешь, все одно не вдруг разглядишь. Сторожи — что тебе крепости. Станицы шарят по Дикому полю денно и нощно. Везде глаза и уши. А когда похвалил я за службу Никифора Двужила и его верных пособников, сына Косьму да Николку Селезня, все трое в один голос: князя Михаила Воротынского повеления исполняем. От его, мол, разума все так ладно идет. От его воеводского умения.
После той беседы с дьяком Разрядного приказа царь Иван Васильевич окончательно решил повременить с расправой над князьями Михаилом и Владимиром, но тайному дьяку никаких повелений не дал: пусть глядит в оба за князьями, пусть готовит навет. На будущее вполне пригодится. А сейчас нужно было устроить крепкую охрану и оборону южных украин, лучшим же для этой цели виделся Ивану Васильевичу князь Михаил Воротынский.
Вызывать, однако же, своего ближнего слугу самовластец не торопился, и опальная семья продолжала жить в постоянном ожидании лиха.
Особенно навалился душевный непокой на князя Михаила Воротынского, когда посланец митрополита привез повеление настоятелю немедля скакать в Москву. Посланец ничего толком сказать не мог, ибо знал только то, что царь всей России великий князь Иван Васильевич отъехал из Москвы с женой, с детьми и со всей казной. Для охраны взял тысячу человек, но не из своего царева полка, а по указу Малюты Скуратова дворян безродных.
Ни одного князя или воеводу с собой не взял, не взял и бояр думных.
Именно это обстоятельство смущало и беспокоило особенно: что задумал самовластен,?! Отчего бояр оттолкнул?! И князей-воевод?!
Полный месяц прошел, прежде чем архимандрит вернулся. Воротынский вышел встречать его вместе с монастырской братией, вместе со всеми ждал и его первого слова; настоятель же, вылезши из возка и осенив себя крестным знамением, сказал лишь облегченно: «Вот и слава Богу, что дома». Благословив братию монастырскую, повелел исполнять каждому свой урок.
Все встречавшие в недоумении, но особенно — Воротынский. Он сразу понял, что случилось какое-то важное — изменение, да такое, о котором вслух даже в монастырской среде говорить опасно.
«Неужели и мне ничего не скажет? Не может быть…»
А почему не может? Он же — князь опальный. Поведешь дружбу с опальным, сам в дальнем монастыре заточенным окажешься. На одно надежда: архимандрит тоже из доброго княжеского рода.
Протомился в неведении князь Воротынский полный день, лишь поздним вечером, когда уже надежды иссякли, позван был он к настоятелю.
Беседу тот начал с вопроса:
— Слышал ли, сын мой, слово такое — опричнина?[194]
— Опрично души.
— То и есть, что оприч души, оприч разума! А если вдуматься в это слово, совсем оно к нам не прилаживается. Дьявольское слово, прости Господи…
— Откуда оно взялось? С какой стати голову ломать?
— Оно, конечно, лучше бы не ломать, да царь наш, Иван Васильевич, опричнину учредил. Пополам святую Русь рассек: опричная — это его, царева, стало быть, земская — не его. Ничья выходит. Сиротинушка несчастная. Наваждение какое-то.
— Не совсем понимаю.
— И я тоже. Кремль оставил немцам. Себе новый дворец ладит между Арбатом и Никитскою. Собрал для своей охраны аж тысячу телохранителей. Полка царева мало, выходит. Объявил царевой собственностью Можайск, Вязьму, Козельск, Перемышль, Белев и иные многие города с доходами. Волости многие московские взял, а в царственном граде улицы Чертольскую, Арбатскую с Сивцевым Вражком да половину Никитской. Кто из бояр и дворян не угодил в опричники, не люб, стало быть, царю, того взашей со своей земли, из своего дома, а на их место — новых. Опричников. Суд у него нынче свой, опричный. Рать своя, опричная.
— Куролесит государь. Ой куролесит. Бедная Россия!
— Это еще беда — не беда. Главное-то вот в чем: на престол воротиться согласился при одном условии — не возбранно казнить изменников опалою, смертью, лишением достояния без приговора Боярской думы да чтобы святители не докучали просьбами о милости. Будут докучать — тоже вправе опалить.
— Так это же — гибель России! Изведет роды знатные княжеские и боярские, соберет у трона сброд жестокосердный, без рода и племени.
— Наказует нас Господь за грехи наши тяжкие. За верную службу, за любовь к отечеству, за заботу об умножении Земли Русской и ее процветании.
— Кому земщина вручена?
— Князьям Ивану Вельскому и Ивану Мстиславскому. Теперь они бояре земские. Не государевы, выходит. Ничьи. О, Господи!
— Значит, ждать мне вскорости гостей из Москвы, — со вздохом произнес князь Воротынский. — Мимо не пройдет.
— Что верно, то — верно. Только, Бог даст, все сладится. Молись, сын мой, и Господь Бог услышит твои молитвы.
А что оставалось делать? И он, и княгиня молили Бога и Пресвятую Деву не обойти их милостью.
На сей раз долго ждать не пришлось. Миновало всего несколько недель, и ко двору княжескому подскакала дюжина детей боярских из царского полка. Михаил Воротынский первым делом метнул взгляд на седла, нет ли на них собачьих морд и метелок, отличительного знака опричников, не увидал их и немного успокоился. Сам не пожелал встречать гостей, послал к ним Фрола. Вернулся тот не очень радостный. Сообщил:
— В Москву царь кличет. Сотник, кому велено тебя доставить, просит видеть тебя.
— Зови.
Вошел муж осанистый, со шрамом через всю левую щеку, как и у самого князя Воротынского. Без стыда и смущения глядит на князя. Поклонился не усмешливо, поясно. Держит себя не властелином, выполняющим строгий царев наказ, говорит уважительно:
— Государь наш, великий князь Иван Васильевич, повелел без волокиты быть тебе в царственном граде. Под нашей охраной.
— Значит, на Казенный двор?
— Нет, князь. В твои хоромы. Там оставаться под нашим приглядом, пока государь не покличет.
— Что ж, воля государя… Велю княгине собираться.
— Вели, коль желаешь. Только она одна поедет. Мы коней сейчас же меняем и — в путь. Вели себе оседлать коня.
— Не обессудьте, но княгиня вас без угощения не отпустит. Да и я не могу. Вы же не враги-басурманы.
— Принимается.
Недолгой была трапеза. С трудом сдерживая рыдание, перекрестила княгиня мужа, прошептав посиневшими от горя губами: «Господи, сохрани и помилуй!» Князь поцеловал ее, и малый отряд выехал за ворота, Воротынский с сотником — впереди.
Сотник неутомимо, подстать Никифору Двужилу, гнал и гнал вперед, меняя на каждой ямской станции коней. На ночевку останавливались близ полуночи, а коней седлали задолго до рассвета. Пронизывающий морозный ветер тоже мало тревожил и сотника, и детей боярских. Князь тоже не тяготился ни холодом, ни беспрерывной ездой: ему ли она в новинку. Немного, правда, обмяк он за время ссылки, но ничего, сладил с собой быстро.
В общем, так спешили, что не заехали даже в Лавру, чтобы поцеловать руку святого Сергия.
Отчего такая спешка, Воротынский не понимал, да и не старался этого делать, давно был готов ко всему. И все же, когда князя сопроводили в московские его палаты, когда сотник уехал и не вернулся ни в первый, ни во второй день, а оставшиеся дети боярские не позволили ему отлучаться из дома даже для встречи с братом, не выпускали за ворота слуг его и никого не впускали, удивление Воротынского и волнение тревожное все более и более внедрялось в душу.
«Куда гнали? Зачем? Под арестом, выходит?»
Приехала княгиня. Впустив ее, дети боярские вновь заперли ворота. Только Фролу отчего-то позволили покинуть княжеский двор на малое время. Послали якобы к сотнику. Что, сами не могли съездить в Кремль?
Вернувшись, Фрол сообщил князю:
— Завтра царь пожалует своей встречей.
Ишь ты, все узнал. Но может быть, просто бахвалится и никакого приглашения в Кремль не будет.
Вышло, однако, по слову Фрола. Сотник приехал в княжеский дворец, когда засумеречило и предупредил князя:
— Завтра государь ждет тебя. Нам велено сопроводить.
Значит, вновь под охраной. Скорее всего, похоже, от царя и — прямехонько на Казенный двор.
«Лишь бы не в пыточную!»
Выехали за ворота тем же порядком, как двигались до Москвы: сотник с князем — впереди, дети боярские — за ними. Вроде бы охрана их сопровождает. Странно. Весьма странно. Не понять, то ли взят под стражу, то ли нет.
Сотник держал путь к Фроловским воротам, хотя ближе было бы въехать в Кремль через Боровицкие. Князь Воротынский недоумевал, но ничего у сотника не спросил, резонно заключив, что совсем скоро все прояснится.
Выехали на Красную площадь. У Лобного места — толпа. Невеликая, но плотная.
«Казнь?!»
Не по себе стало князю Воротынскому, когда сотник повернул к Лобному месту и, подъехав к толпе, крикнул зычно:
— Расступись!
Протиснулись сквозь толпу в круг. Палач в алом кафтане, в красных сафьяновых сапогах и в красных же шароварах. Топор отточенный носом в плаху врублен; одна рука палача — на топорище, другая — кренделем — на боку покоится. Ждет палач, гордый собой, очередную жертву. Похоже, высоко мнит о себе, полагает, что делает нужное государю и богоугодное дело.
— Подождем, — бросает спокойно сотник. — Недолго. Вот это — штука. Сейчас дьяки царевы пожалуют, объявят царево слово, сволокут с коня и — на плаху.
«А может, сам Иван Васильевич, самовластец жестокий, пожалует?!»
Сотник не стал долго томить князя Воротынского, из уважения, видимо, к ратной славе воеводы, к шраму его, в сече полученному, и из-за того, должно быть, что покорило его спокойствие, с которым держит себя князь-воевода, даже не побледневший лицом.
— Князя Горбатого-Шуйского с сыном Петром казнят. Затем — Петра Ховрина, шурина княжеского, князя Сухого-Кашина, окольничего Головина и князя Горенского. Князя Шевырева посадят на кол. Но нам недосуг на все казни глазеть. Поглядим на Горбатого-Шуйского с сыном и — к царю.
Вихрь чувств и мыслей: радость, что не он положит на плаху голову, и возмущение, что лишается жизни еще один потомок Владимира Святого по ветви Всеволода Великого, умелый ратник, знатный воевода! И не только сам, но и наследник его! Пресекается, таким образом, ветвь знатного рода.
«Вещие слова князя Шуйского! Ох вещие!»
— Ведут, — вздохнула Красная площадь и примолкла в оцепенении. Воротынский бросил взгляд на Фроловские ворота, откуда действительно вышагивали первые ряды стрельцов в тегйляях[195] красных, с угрожающе поднятыми бердышами,[196] еще и саблями на боку, готовые к любой сече, случись она.
Вот уже и вся стража вышагала из ворот. Целая полусотня. В центре ее в тяжелых цепях дородный князь Александр с гордо поднятой головой, а рядом с ним, взявши отца за руку, так же величаво шествует стройный, на диво прелестный юноша — князь Петр. Словно не на казнь ведут, а на званый пир к государю, изъявившему к ним особую милость.
Перед самым Лобным местом стрельцов догнали подьячий в засаленном кафтане и священник Казенного двора. Подьячий объявил волю царя, священник соборовал обреченных, и первым шагнул к плахе юный князь, но отец остановил его:
— Не по-людски, сынок, тебе прежде родителя своего гибнуть. Избавь меня от муки сердечной в кущах райских.
Князь Петр остановился и, повременив немного с ответом, кивнул все же согласно:
— Хорошо, отец. Будь по-твоему.
Четверка стрельцов хотела было взять князя Александра под руки, чтобы приневолить его, если заупрямится положить голову на плаху в последний момент, но князь Горбатый-Шуйский так глянул на них, что они попятились.
Палач привычно взмахнул топором, голова князя мягко ткнулась в настил у плахи, тогда юный князь перекрестился (цепь зловеще звякнула), поднял голову отца, поцеловал ее нежно и — положил покорно свою голову на плаху.
Сотник тронул князя Михаила Воротынского за плечо.
— Пора, князь, ехать. Государь ждет, должно быть. Не прогневать бы его.
Воротынский натянул поводья, собирая коня, пустил его рядом с конем сотника, но делал все это он машинально, потрясенный увиденным…
Разве ему, порубежному князю-воеводе, мало пришлось видеть снесенных с плеч голов, разве ему самому не приходилось рубить их во всю свою богатырскую силушку и видеть, как шлепалась голова татарская или ногайская под конские копыта? Но то — сеча с врагами, горячая, безоглядная. Там господствует лишь одно: либо снесешь с плеч вражескую голову или рассечешь ее, либо лишишься своей собственной; и еще важно, что никто не приглашает в земли русские сарацинов-разбойников, они сами лезут, алкая легкой наживы, и если гибнут — туда им и дорога. А здесь, перед его глазами, свершилось злодейство — царь обезглавил верного слугу своего, славного защитника отечества многострадального, да еще и такого же бесстрашного, как и сам воевода, сына, наследника его ратных подвигов, кто в лихую пору тоже не дрогнул бы и своим мужеством заступил дорогу врагам.
«С великими ущербными следствиями для России эта царская жестокость!»
И еще одна мысль билась в сетях неведения: по воле ли сотника, падкого на столь ужасные зрелища, он, князь опальный, был остановлен у Лобного места или по воле самовластца Ивана Васильевича, чтобы внести в душу смятение и напугать перед встречей.
«Слово поперек, и то же самое ждет. Так, что ли?»
Но странное дело, когда князь Михаил Воротынский убедил себя, что Иван Васильевич специально все это устроил, он словно сбросил с себя все волнения и переживания и воспылал желанием сказать государю в глаза все, что о нем думает.
«Пусть скоморошничает с Малютой да с Грязным[197] безродными, а не со мной, Владимировичем! Не позволю! Лучше — голову на плаху!»
Без робости, полный решимости вести с царем серьезный разговор, вошел Михаил Воротынский в уединенную комнату перед спальным покоем царя. Здесь все было так же, как и прежде, когда приглашал Воротынского сюда государь для тайных бесед, только полавочники заменены на шитый золотыми нитями малиновый бархат. Иван Васильевич уже сидел в своем кресле, весьма напоминающем трон, тоже покрытом малиновым бархатом. Воротынский поклонился царю, коснувшись пальцами пола, и спросил, смело глядя в пронзительные глаза самовластца:
— Ты хотел видеть меня, государь? Иван Васильевич кивнул:
— Позвал я тебя, раба своего…
— А я думал, для совета позвал, вспомнив, что я твой слуга ближний, — перебил князь.
— Иль не доволен честью такой? Будто не знаешь, сколько при царях ближних слуг было. По пальцам перечтешь. Отец твой деду моему — слуга ближний…
— За что царица Елена лишила его жизни.
— Не дерзи. Перед Богом моя мать в ответе, не перед рабами смертными. И, сделав паузу, спросил жестко: — Может, желаешь последовать за Горбатым-Шуйским?! С братом своим совместно! С сыном малолетним, княжичем Иваном?!
— Воля твоя, государь. Если тебе радетели славы твоей державной не нужны, посылай на плаху. Без унижения пойдем, не посрамим рода своего. Одно скажу: любимцы твои новые бражничать горазды, в воеводских же делах сосунки. А без воевод ты от крымцев и турок не оборонишься, не то чтобы за Литву соперничать.
И замолчал, вполне понимая, что уже шагнул за грань предела, за которым — пропасть. Даже за эти слова вполне можно поплатиться головой. Решил подождать ответа государева, а уж потом, если в цепи заковать повелит, то уж без удержу все выложить, если же только погневается, поосторожней речи вести, хотя и не отступаться от своего.
Молчал и царь Иван Васильевич, опустив голову. Словно совестливые думы вдруг отяготили его.
До предела напрягся Михаил Воротынский, чтобы не показать государю, что с трепетом ожидает его слова. Ни в позе, ни во взгляде не терял он своего княжеского достоинства, и силы душевные давало ему поведение отца и сына Горбатых-Шуйских у плахи и под занесенным топором палача.
Долго, очень долго томилась тишина в небольшой хмурой палате, но вот наконец царь разверз уста. Грусть и усталость зазвучали в его голосе, а слова лились совершенно не те, каких ожидал с трепетом князь Михаил Воротынский.
— Приемлю я, князь Михаил, твою обиду за себя и за брата. То верно, что не по своему же Уложению я поступил, лишив вас родовой вотчины. Признаю и исправлю. Треть удела Воротынского — твоя, треть — князя Владимира, брата твоего, ну а треть, что покойной вашей матери на жизнь определена Уложением, как и следует — в казну. За Одоев жалую тебе Новосиль, а князю Владимиру — доход от Стародуба. Быть тебе еще и наместником Казани.
— Милость великая, государь! — взволнованно благодарил Воротынский, но и тут не сдержался, чтобы не высказать сомнения: — Надолго ли только милость, вот это смущает.
— От вас зависит, — с заметной сердитостью ответил Иван Васильевич. — За прилежную службу я и награждаю знатно.
— Иль мы прежде не прилежничали? За что опала?
— Кто прошлое помянет, тому — глаз вон, — вновь с грустной примирительностью продолжил Иван Васильевич, не ввязываясь в пререкание. — А позвал я тебя, князь Михаил, не только миловать, позвал службу править. Порубежную.
— Мы, государь, — князья порубежные, нам не внове эта служба.
— Верно. Ладно у вас с братом все на украинах. И сторожи, и станицы, и засеки. Молодцы.
— Не мы, государь, семи пядей во лбу. Вотчина наша испокон веку порубежная, даже когда под Литвой была. Дед от прадеда, отец от деда, мы — от отца. К тому же, стремянные у нас, Богом нам данные. Их бы очинить боярами княжескими. По заслуге то стало бы.
— Очиню. Приговором Думы тебе бояр определю, ибо тебе не один Новосиль устраивать, а все мои Украины южные. Не удельная, а державная служба. Думаю, по плечу она тебе.
— Воля твоя, государь. Позволь только малое время прикинуть, что к чему ладить. Как с Казанью было. Разреши с братом вместе размысливать. Повели еще и дьякам Разрядного приказа пособлять нам без волокиты исполнять наши просьбы.
— Хорошо. Торопить не стану, вы сами, как сможете, поспешайте. Не мне вам указывать, сколь важно поспешание.
— Это само собой. И еще прошу дозволения скликать в Москву на выбор воевод стоялых и станичных, казаков, стрельцов да детей боярских бывалых, чтобы с ними вместе судить-рядить. Со всех твоих украин южных.
— Иль своего ума не достает?
— Свой ум — хорошо, а сообща — вдесятеро лучше.
— Что ж, и на то моя воля. А тебе одно повеление: пиши клятвенную грамоту, что не замыслишь переметнуться ни в Литву, ни в Тавриду, ни к султану турскому, ни к князю Владимиру Андреевичу и не станешь искать с ними никаких тайных сношений. Князей-поручителей подписи на клятвенной грамоте чтобы две или три, да еще и святителева непременно. Нарушишь клятву, не ты один в ответе, но и поручители, как и ты сам.
Вот это — оплеушина. Выходит, ни капли не доверяет самовластец, хотя и вручает судьбу южных украин ему, князю, в руки. Так и подмывало бросить резкое в лицо самовластца, но, усилием воли сдавив гордость, ответил почти спокойно:
— Как повелишь, государь. Одно прошу: с верными людьми моими, особенно крымскими, сноситься не запрещай. Твои послы тебе весть дают, мои доброхоты — мне. Худо ли? Под двумя оками держать врага, разве ущербно для отечества? Подарки же им от своей казны слать стану.
— Сносись. Но ни с королем, ни с ханом, ни с султаном. Помни это! Доходному приказу повелю, чтоб тоже не сторонился от подарков.
Что и говорить, огорчило князя Воротынского недоверие государево. Очень огорчило. И все же домой он ехал в приподнятом настроении. Спешил успокоить княгиню, которая, он знал это, извелась вся, его ожидаючи. Послал он и за братом, чтобы поспешил тот в гости на пир радостный.
Однако князь Владимир не очень-то обрадовался, послушав брата. В требовании самовластца писать клятвенную грамоту он увидел не только обиду, но и грозное предупреждение.
— Может, довольно потакать дьявольскому самодурству скомороха?! Сплотим бояр и встанем стеной за Владимира Андреевича. Полк царев пойдет со мной. Обидел крепко детей боярских царь, окружив себя дворянчиками скороспелыми.
— Негояс твой совет, брат. Негож. Мы присягнули государю Ивану Васильевичу…
— Государю, а не скомороху, злобою пышущему, кровь безвинную льющему. Господь благословит нас на дело святое, праведное, отпустит грех клятвоотступничества, ибо сам самовластец нарушил клятву, дважды даваемую князьям, боярам, ратникам и всему народу. А если, брат мой дорогой, голову страшишься потерять, то я так тебе скажу: не теперь, так через год, через два или пять все одно ни тебе головы не сносить, ни мне. Иль не чуешь, все знатные роды под корень злодей рубит!
— Не о голове речь, — возразил Михаил Воротынский брату. — Не о ней. Ты вспомни, что отец наш перед кончиной говорил. Завет его вспомни. То-то. Царь перед Богом в ответе, не нам его судить. Это — раз, — загнул палец князь Михаил. — Второе, — загнул еще один палец, — не просто милость изъявил Иван Васильевич, вернув нам вотчину родовую, одарив еще и новыми, — царь порубежье российское мне вручил! Вот и прикинь, могу ли я от такого дела отказаться? Не царю худо сделаю, отказавшись или службу правя через пень, через колоду, а хлебопашцам рязанским, тульским, мещерским, владимирским, московским, одоевским, белёвским, боровским — разве перечтешь, где кровавые ископоти ежегодно, почитай, прокладываются. Мы с тобой свои уделы крепко оберегаем, людны села наши, пашни колосом полные, скот тучный, но везде ли такое? Вот что для меня сейчас важно. Не голова важна.
— Ты думаешь, сладится все сразу, стоит тебе воеводствовать разумно и с прилежанием? Крымцы что, спать станут…
— Не думаю. Пройдут годы, пока по всему Полю города укрепятся навечно, но начало тому положим мы с тобой. Не сомневайся, брат, в нужности дела нашего. Не сомневайся. А головы? На то воля Господа Бога. Воля государства. Давай-ка, осушим кубки пенные меда малинового иль вина фряжского и — за дело.
Словно ожидала этих слов княгиня, вошла в трапезную с подносом, на котором стояли кубки с медом малиновым. Стройна, как тополь. Краса-девица на выданье, а не мать двоих детей. Сарафан розового атласа, отороченный бархатом и шитый жемчугом, ласкал глаз нарядностью, а улыбка, счастливая, совершенно безмятежная, завораживала.
— Откушай, князь Владимир, что Бог послал, — радушно попотчевала она деверя,[198] подавая ему кубок с медом.
— Благодарствую, княгиня. — Князь Владимир встал и ласково поцеловал невестку. — Дай Бог тебе благодати Господней.
Пир начался принятой чередой, братья больше не пререкались, разговор переметнулся на семейные проблемы, о доходах с вотчин и уделов, о лошадях выездных и конях боевых — ладно шла беседа, кубкам с вином и медом пенным уже был потерян счет, а хмель не брал пирующих, так взбудоражены были они всем тем, что миновало, а более того тем, что ждало их впереди. И им даже в голову не могло прийти, что о будущем их в это же самое время ведут разговор Малюта Скуратов-Вельский и его племянник Богдан Вельский, которого Малюта старательно приближал к царю. А чтобы остался тот разговор никому, кроме их самих, неведом, они уединились в комнату для тайных бесед, какую Малюта Скуратов имел у себя на манер царской.
— Нынче принят царем-батюшкой князь Михаил Воротынский с великой милостью. Главой государевой порубежной службы очинён. Ему же и создавать эту самую службу, объединив вотчинных порубежников. Что князь Михаил успешно исполнит царев урок, сомнения у меня нет, но тогда он, обретя полное доверие государя нашего, вновь вплотную приблизится к трону, основательно нас потеснив. Выгодно ли подобное нам?
— Что поделаешь? Государь — самовластец. Поперечь ему, в опале окажешься. Все потеряешь, чего достиг.
— Сколько я тебя буду наставлять? Не переча, а потакая его страстишкам, навязывать свое мнение.
— Все так… Сколько, однако, ты не навязывал, а Иван Грозный так и не повелел дознаваться в пыточной. Выходит, не навязал.
— Не скажи. Поручив князю создавать государеву порубежную службу, велел меж тем писать клятвенную грамоту, что не изменит отчизне и ему, царю всей России. Условие такое: два-три поручительства за него бояр и одно святительское.
— Выходит, не впустую твое наушничество. Стало быть, есть резон продолжать. Но я-то что смогу? Я же не вхож к царю.
— Сможешь пособить. Не праздности же ради позвал я тебя. Ты расстарайся сблизиться с князем Михаилом Воротынским, будто весьма заинтересован в успехе его дела. Давай ему дельные советы, но главное, обещай помощь, если случится какая загвоздка. А их я обеспечу.
Выполнение тобой обещанного — на мне. Смогу и думных бояр настропалить, и самого царя.
— Расстараюсь.
— Самое же главное вот в чем: царь обещал Михаилу Воротынскому очинить княжескими боярами по его списку. И даже не своей волей, а волей думцев. Расстарайся сделать так, чтобы обязательно среди представляемых на княжеских бояр был Фрол Фролов.
— Исполню. Но, дядя, не станет ли такое ошибкой? Получит Фрол из рук княжеских боярство, может выскользнуть из наших рук.
— Молодо-зелено. В окончательном списке, представленном на Думу, его не окажется, а царь подпишет на него отдельно жалованную грамоту. Очинит дворянином своего, Государева Двора. Мы покажем ее Фролу Фролову, убедив его, будто князь забыл о нем, о его многих услугах, но сами поставим условие: исполнишь наш урок — жалованная грамота в твоих руках.
— Ты говоришь так, словно уверен, что царь пойдет на такое.
— Уверен.
Он не сказал племяннику, что у него был уже разговор с Иваном Грозным о Фроле Фролове, о котором царь наверняка помнил. Он еще раз предупредил племянника:
— Не провали задуманное. В списке для утверждения Думой, какой князь Михаил подготовит для думцев, Фрол должен быть обязательно. Обо всем остальном — моя забота.
Ничего не ведая о том сговоре, братья трапезовали почти до полуночи, а утром без прохлаждения поспешили в Разрядный приказ, чтобы условиться, в какие порубежные вотчины и уделы послать гонцов, дабы прибыли воеводы и порубежники смышленые из нижних чинов; подьячие и писарь тут же писали подорожные, строго наказывая ямским головам без волокиты менять гонцам коней, и уже к обеду князь Михаил Воротынский втолковывал дьяку и подьячему, специально для того выделенным, какие сведения из прошлых порубежных ему нужны. Молодой еще подьячий сразу же уловил суть просьбы и заверил:
— Не только списки из летописей сготовлю, но чертежи слажу. От Змиевого вала'плясать начну.
— Как звать-величать тебя?
— Сын Логина именем Мартын.
— Сколько тебе времени, Мартын Логинов, надобно, чтобы завершить задание?
— Неделю, князь.
— Не мало ли?
— Мало, если спать ночами. Одно прошу, свечей бы сверх даваемых нынче выделили. Можно сальных.
— Своих пришлю, без волокиты чтобы. Восковых. Сколько потребно, столько и получишь.
— Благодарствую.
Подьячий даже не замечал, что начальник его, дьяк добротной полноты, оттого кажущийся осанистым, сверлил выскочку недоброжелательным взглядом своих глубоко упрятанных глаз-пуговиц.
— В срок, князь, все приготовлю. В лучшем виде, — твердо пообещал Логинов.
Не очень-то поверил обещанию подьячего князь, но, на удивление, тот действительно уложился точно в срок, представив к тому же не только списки из летописей и чертежи, но и былины о героях-порубежниках, память о которых осталась еще со времен до Христова Рождества. Более того, былины те подьячий не просто записал, но еще и поглядел на них по-своему.
С малых лет, да и позже, в зрелые уже годы Михаилу Воротынскому внушали одно: Святой Владимир, от кого пошел их род, жив в памяти народной не только потому, что крестил Киев, а более потому, что сумел оборонить Россию от печенегов, создав несколько защитных линий, надежно прикрыв многие города от Степи. Оттого он и стал Владимиром Красное Солнышко. Рассказывали воспитатели его и о Змиевых валах, что за добрую тысячу лет до Рождества Христова опоясывали будто бы земли сколотов-днепрян, но о происхождении этих валов говорили по-разному. В устах одних рассказчиков разрубил-де злого Змея-Горыныча, губителя всего живого, пополам волшебный кузнец, а затем, захватив половины эти кузнечными клещами, впряг их в огромной величины плуг, им же выкованный, и заставил пропахать заветную борозду, через которую был уже заказан путь Змею-Горынычу. Другие объясняли рождение Змиевых валов силой чародейства волхвов, которые с помощью треб умолили Берегиню[199] оградить верных ее поклонников от злого ворога-разорителя. У подьячего Логинова Змиевы валы выглядели совсем по-иному и имели уже не былинную, не культовую, а земную основу.
Перво-наперво валы защищали сколотов-хлебопашцев не от какого-то неведомого зла в образе Змея-Горыныча, а от воинственных кочевников-киммерийцев,[200] которые в те далекие времена ужасали многие государства, соседствующие со сколотами-славянами. До низовий Дуная доходили киммерийцы, сея смерть, грабя безжалостно, уводя в полон всех, от мала до велика. Сколоты же, как доказывал подьячий Логинов, зело крепко заступали пути многоголовому огнедышащему врагу. И не только мужеством ратников, коими становился при нужде каждый пахарь, но и продуманной охраной рубежей своей земли.
Именно в этом и была главная важность отписки подьячего и приложенного к ней чертежа.
Любопытная имелась система обороны: Днепр — стержень, от которого шли валы по крупным рекам, в него впадающим. Слева эти валы были устроены по Конке, Самаре, Ореле, Ворскле, Псёлу и его притоку — Хоролу, по Суле и ее притоку Оржице, по Трубежу, Десне и ее притоку Снову и по реке Сосне; справа — по Ингурее, Каменке, Мокрой Суре, Тясмине, Олыпанке и ее притоку — Гнилой, по Роси и притокам ее — Роставы и Роставице, по Ирпеню, Тетереву, по Припяти и Березине. Но не только высокие земляные валы усиливали естественные препятствия для киммерийской конницы, но еще на удобных для переправы бродах были выстроены города-крепости, куда в случае опасности сбегались хлебопашцы-ратники, увеличивая тем самым число их защитников. Крепко оборонялись те города, разбивались о них конные лавы захватчиков, ибо многорядно они стояли и одолеть их было невозможно: обойдешь или возьмешь одну крепость, ан на пути — новая. Еще более крепкая.
Жившие разбоями киммерийцы не смогли понять, что нельзя одолеть днепрян, лезли и лезли на богатые хлебом, скотом и драгоценностями земли, несли огромные потери и, ослабев, не смогли устоять пред скифским нашествием.
Скифы оказались разумней, остановили свой завоева-тельский порыв, испытав крепость рубежей сколотских, стали жить с днепрянами мирно, ведя с ними выгодную торговлю. Но мир тот сослужил недобрую службу: земляные валы и города-крепости разрушались за ненадобностью, и когда сотни за три лет до Рождества Христова в степь пришли сарматы,[201] то ни днепряне, ни прибежавшая к ним уцелевшая часть скифов не смогли противостоять захватчикам. Восстановить оборонительные рубежи быстро не удалось, и пришлось сколотам и друзьям их скифам отступить в леса, за болота, где сарматские всадники не могли их достать.
Дорого обошлось славяноруссам их благодушие.
Подьячий Логинов без огляда перешагнул многие века. Степь за то время уже не раз сменяла хозяев, то наваливалась мощью, то ослабевала. Славяноруссы же, борясь за выживание, объединяли свои племена, строили крепости на новых местах, удобных для обороны, и с северо-запада, и с юго-востока, под прикрытием тех крепостиц возводили большие города, крепли век от века, но Степь продолжала терзать славяноруссов, особенно среднеднепровских. Пройдясь по тому времени как бы мимоходом, Логинов все же соединил непрерывающейся нитью весь опыт прошлых веков. И получалось, что не Владимир Красное Солнышко прозрел вдруг и понял, что могучим и любимым народом князем станет тот, кто сможет основательно защитить Киевскую Русь от кровожадной Степи, где властвовали тогда разбойники-печенеги, жестокостью своей и алчностью на чужое добро ничем не отличавшиеся ни от киммерийцев, ни от сарматов, а дядя его — Добрыня Никитич.
Святой Владимир в конце концов согласился с доводами своего дяди (тут подьячий обращается к летописи дословно) и: «Рече Володимир: «Се не добро, еще мало город около Киева» и нача ставить городы по Десне и по Въестре и по Трубежови и по Суле и по Стугне. И нача вырубати муже лучыпее от Словен и от Кривичь и от Чюди и от Витичь и от сих насели грады. Ее бо рать от печенег и бе воюясь с ними и одоляя им».
В последних словах летописца Михаил Воротынский увидел главный успех предприятия великого князя Владимира: не на полян, угличей и северян, кто жил в соприкосновении с половцами и нес от них большие потери, а более на тех, кто и в глаза-то не видел степняков, оттого и имел крепкое хозяйство и многолюдные села, возложил Владимир Красное Солнышко основную заботу по строительству городов-крепостей, а затем и их оборону.
«Вот так и нынче нужно поступить: всем землям указать, где рубить и по каким рекам сплавлять крепостицы для сторож, воеводских крепостей, погостов[202] и станиц, а потом и заселять их, — с благодарностью к усилиям подьячего Логинова рассуждал Михаил Воротынский. — Это очень важно, чтобы вся Россия взяла на свои плечи южные свои украины. Очень важно. Построить и заселить».
Воодушевившись тем, что найден стержень всех дел, князь Михаил Воротынский принялся рассматривать чертеж оборонительных линий, построенных при великом князе Владимире, надеясь узреть что-то для себя полезное. Теперь он окончательно уверился в том, что отец их и они с братом, да и иные князья порубежных вотчин (каждый, конечно, на свой манер) не торили новые тропы, а шли по уже пройденным, иногда вовсе заброшенным, но не заросшим окончательно.
Этот чертеж, как и Змиевые валы, выполнен был с большим тщанием, имел к тому же пояснительные приписки. Все оборонительные линии смотрелись как на ладони, и легко угадывался их главный смысл. По пяти рекам построил великий князь Владимир крепости. Четыре из них — левобережные притоки Днепра, пятая — правобережный приток. Все это предназначалось для выполнения одной и той же задачи.
Первый рубеж шел по Суле. В устье ее восстановлена была и расширена крепость-гавань Воин (название-то какое!), дальше по правому берегу Сулы, вплоть до ее истоков, ставились крепости через пятнадцать-двадцать поприщ[203] друг от друга (тут Логинов пояснил, что поприще на семьдесят метров длиннее версты) с таким расчетом, чтобы сигнальные дымы одной крепости видны были в другой. Села и погосты приписывались к крепостям, хотя погосты сами по себе укреплялись стенами. Когда печенеги налетали, пахари, смерды и челядь спешили с семьями за крепостные стены. Число защитников сразу вырастало в два, а то и в три раза. Спешила подмога и из соседних крепостей, а то и из самого Киева, оттого часто печенеги, бесцельно положив сотни ратников своих во время приступа, вынуждены были убираться восвояси, зализывать раны.
Еще об одном полезном опыте предков сообщил подьячий в пояснении: перед удобными для переправы бродами через Сулу на левой ее стороне — вперед почти на поприще и в бока по поприщу — густо разбрасывались триболы. Ковали их большей частью в самих крепостях, но везли возами из Киева, Переяславля, Чернигова. Трехшильный этот ежик всегда, как его ни брось, даже в болотистую хлябь, одним острием торчит вверх, и стоит лошади наступить на него, трибола сразу же вопьется в копыто.
На остальных рубежах триболы разбрасывали с опаской, и чтобы своим конникам не поранить бы ненароком боевых коней, там чаще устраивали волчьи ямы, а то и целые волчьи борозды.
«Ну, молодец Логинов! Расстарался. Триболы непременно нужно ковать. Без скудости, — твердо решил князь Михаил Воротынский. — Как же прежде не пришло это в голову?»
Что ж, лучше поздно, чем — никогда.
Посульский рубеж, как передовой, не всегда, конечно, мог сдержать ворогов, если они налетали саранчовыми тучами. Оставив часть сил для осады крепостей, неслись они в глубь Киевской Руси,[204] тогда перед ними по Трубежу вставала рать порубежная, уже оповещенная дымами, и рать Переяславская.
Вроде бы крепкий замок, но великий князь Владимир не успокоился на этом, руководствуясь народной мудростью: чем только упыри не шутят, пока Род[205] и Берегиня спят. На случай прорыва и этого рубежа, чего, в общем-то, исключить было нельзя, Владимир Красное Солнышко построил крепости по рекам Остру и Десне, чтобы с полной гарантией был бы защищен Чернигов, древний и богатейший город Киевской Руси.
А если на Киев повернут печенеги? Им один путь: брод под Витичевым. У брода же стоит мощная крепость с дубовыми стенами, с башнями, одна из которых — сигнальная — выше всех, дым при тревоге виден из Киева простым глазом.
Последний рубеж, полукольцом окаймлявший Киев, по реке Стугне: крепости Трепол, Тумаш и Васильев, а между ними и Киевом город-лагерь — Белгород.
«В несколько линий. Именно — в несколько. Не как у нас теперь лишь по Оке. Засеки, какие есть впереди, — не очень серьезная преграда, — переводил уже на себя князь Михаил Воротынский. — Логинову рисовать чертеж сегодняшних засек нужно поручить».
Для порядка князь позвал дьяка. Только и на сей раз он не выказал никакой прыти в мыслях и никакого желания засучить рукава. Эка невидаль: князь-воевода. Не велика птица, чтоб услужить аки государю. Вчера лишь из Белоозера, а нынче гляди ж ты: подай ему то, подай это. Словно своих дел мало. Выручил вновь подьячий Логинов, хорошо понявший желание князя и заверивший, что все сработает ладно. Сроку подьячий взял опять же всего неделю.
Уходя, посоветовал Михаилу Воротынскому:
— Погляди, князь, кого Владимир Святой в порубежники скликал.
— Обязательно, — пообещал Михаил Иванович. — Сейчас же это сделаю.
Он и сам собирался прочитать отписку подьячего о том, кого брал великий князь Владимир в порубежную рать и для охраны новых крепостей, а теперь с большей охотой взялся за чтение.
Ремесленников в служилые не неволил, им своего дела хватало по горло. Они ковали, гончарили, плотничали, плели кольчуги. Вооружал и учил ратному делу великий князь киевский отобранных молодцов из людей, но особенно из смердов, которые были приписаны к погостам. Не гнушался изгоев.[206] Им была открыта дорога не только в порубежники, но и в княжескую дружину. Не по роду-племени ставил князь Владимир также воевод больших и малых. Не одно боярство честил, а слал в крепости десятниками, сотниками и тысяцкими отличившихся разумом и храбростью в сечах, да и в мирные дни при сборах полюдья отроков, гридней, мечников и даже пасынков[207] и милостников.[208]
Всех, кого отбирал князь в порубежные крепости, наделял без скаредности землей, холостым повелевал венчаться, семейным — брать с собой жен, детей и домочадцев.
Это тоже весьма разумный ход: не только хлебопашцы, приросшие к земле, стали постоянными жителями тех в общем-то весьма неспокойных, но привольных для земледелия мест, а и все порубежники постепенно укоренялись на новых местах, обзаводились хозяйствами, и защищали они не только княжеские украины, но и свое, кровное, трудом и потом нажитое.
«Решит ли нынче государь по-разумному? Не станет ли чего опасаться либо скаредничать?»
Неделя прошла в беседах с прибывающими с украин порубежниками, и Михаил Воротынский убедился, что многие из них вровень с его верным стремянным Никифором Двужилом, а иные еще и живее умом. Особенно много советов давали, как усторожливей[209] дозорить от сторож; иные советы были такими неожиданными для князя, ибо он всегда расчет делал на добросовестность служивых, на их бескорыстие и честность. Ан нет. Выискивались и такие дозоры, которые не любили вольных мест, более по лесам тропы тропили. А что из лесу увидишь? На ископоти, конечно, наткнуться можно, если крымцы или ногайцы сакмой пойдут, но после драки кулаками махать дело ли? Как за стремительными разбойниками гоняться, когда они минуют засеки, Михаил Воротынский знал не по рассказам.
Молодой казак из мещерских украин без стеснения, при всех, резал правду-матку:
— Выберут сухое место в полуверсте за опушкой, разведут костер, коней на траву пустят, вот тебе и — разлюли-малина. Весь день не тронутся с места, а то и ночь еще там же скоротают. У них одно на уме: станицы есть впереди, они, мол, оповестят воевод, если что. Только если малая ватага татарская идет, не враз станица ее почует, а татары что, они дым за пять верст унюхают, вот и обойдут дозоривших в лесу бездвижно. Потом мы всем миром коней в мыло загоняем, товарищей в сечах теряем.
Казака поддержали многие. Особенно пожилой стрелец венёвской сторожи:
— Батогами бить таких, а случись сакма пройдет или рати не углядят — смертью карать! — И переждавши одобрительные реплики сослуживцев, продолжил так же категорично: — Воеводам тоже бы наказать, чтобы на сторожи чаще наведывались, дозоры бы без своего глаза не оставляли. Да чтоб незнаемо появлялись. А то соберется иной воевода в полгода раз, растрезвонит прежде еще о своих намерениях, свиту целую с собой повезет, что тебе князь светлый. Выходит в конце концов так: толи дозорить, то ли воеводскую свиту кормить-поить да обихаживать.
Хотя и вел запись всех советов подьячий (Логинов сам вызвался участвовать в важных беседах, убеждая, что чертеж он подготовит в срок, ибо ночи длинные, а свечей в достатке), мотали на ус и братья Воротынские, уже представляя себе целые разделы боярского Приговора. А что нужен приговор Боярской Думы, одобренный самовластцем всей России Иваном Васильевичем, в этом Михаил Воротынский уже не сомневался. Одним Разрядным приказом тут не обойтись.
— Путивльских севрюков, что по найму дозорят, гнать поганой метлой с порубежной службы. У них главное изловчиться, чтоб поболее получить, да поменее напрячься.
— А что взамен?
— Как что? Оделить землей и взять на жалование ватаги тайные казаков на Червленом Яру, по Хопру и Дону.
— Верно. Есть они еще и на Быстрой Сосне, на Тихой Сосне. По Воронежу их сколько!
— Крымец тогда взбесится.
— Эка невидаль. Волков бояться — в лес не ходить. Изготовиться нашей рати следует, обломать татарве бока, вот и смирятся басурмане. Куда им деваться. Кишка тонка.
— Но это уже не нашего порубежного ума дело, а государево.
— А что, украины царевы — не государево дело? Все едино: отечество.
Вот тебе и не чинные сторожи! Не хуже бояр мыслят. Державно. Как созвучна эта перепалка той, какая произошла у него с братом, когда они прикидывали, где предложить царю строить большие города-крепости. Он, Михаил Воротынский, настаивал углубляться как можно дальше в Дикое Поле, подступать под самый Перекоп, князь же Владимир сомневался:
— Ты думаешь, тебе крымцы дадут там крепости ставить? Турки к тому же голову поднимут. Польше с Литвой тоже, думаю, не понравится.
— Верно. Никому из них города новые — не мед. Сарацины грабежа вольготного лишатся, ляхи и литвины не смогут при нужде науськивать их на нас, только я так скажу: кулаком нужно быть. Один раз чтобы и — наповал.
— Кулак-то у нас пока растопырен. Он и Тавриде грозит, и Ливонии. Убедить бы самовластца против крымцев все силы собрать.
— Оно бы отлично стало, только чем обернулась настойчивость здравомыслящих, тебе хорошо известно. Но и с теми полками, что на Оку каждогодно выходят, можно бить крымцев. У великого князя Дмитрия не так уж велика была рать против татарской, а сумел он ее побить. Еще как! Вот и расправила с тех пор крылья Россия, поняв, что пришел конец божьей каре, и распростер руку свою над христианами российскими Господь. Или вспомни, сколько у Ивана Великого полков на Угре собралось? Татар против них тьма-тьмущая. Наш с тобой удел много тогда на своих плечах вынес, но все перемогли, побежали крымцы в юрты свои несолоно хлебавши.
— Не пусти тогда Иван Великий по Волге судовую рать, из порубежных молодцов собранную, чтоб улусы татарские рушить, еще неизвестно, чем бы битва при Угре-реке кончилась…
— Прав ты. Только неужели у нас ума не достанет изловчиться против крымцев? Да, нелегко будет. Всякое может случиться, но я уверен, что успех в конце концов неминуем. Пусть десяток лет пройдет в борьбе, пусть даже больше, но все равно заперты будут татары-разбойники за Перекопом. Иль Святому Владимиру, от кого род мы ведем, легко с печенегами пришлось? Они тоже, думаю, не смотрели, руки опустивши и рты раззявив, как города на Суле, по Трубежу и Десне вырастали. Но поставил он все, какие хотел, крепости, заступив ими разбой ничьи пути степнякам, дал Киеву и всей Киевской Руси спокойствие. Неужели же мы, с Божьей помощью, не исполним того, что ждет от нас разоренная, истерзанная Земля Русская?! Неужели потомки назовут нас трусами и веками станут проклинать?!
Убедили или нет князя Владимира эти страстные слова, трудно сказать, только больше он не возражал, и они принялись обсуждать лишь то, как сделать, чтобы города те появлялись неожиданно для татар. Поставили же Свияжск в момент под носом у казанцев.
— Только так и делать. Рубить города в глубоких лесах, а готовые сплавлять реками, везти на подводах и собирать в две-три недели.
— Роспись сделать, каким наместникам и удельным князьям какие города возводить.
— Монастырям челом ударить. Не останутся в стороне.
Тот их, бояр думных, разговор один к одному повторяли сейчас рядовые порубежники с той же заинтересованностью, с той же заботой о безопасности отечества.
День за днем вел Михаил Воротынский беседы с приглашенными в Москву защитниками рубежей отечества, и каждая беседа все более и более вдохновляла его. Он привык в своей вотчине к тому, что, если не подминать под себя по-медвежьи людей, они судят обо всем смело и с великой пользой для дела, и потому теперь старался не нарушить ненароком той открытости, какая сложилась между ними. Оттого копились дельные советы, ложась в основу устава.
Никто не оспаривал сроков высылки в Поле станиц (с 1 апреля по 1 декабря), но предлагали многие то же самое, что уже делалось в Одоеве: лазутить до смены, которую проводить через две недели. Сторожи высылать тоже с 1 апреля, но на шесть недель. Тут Двужил, предлагавший более частые смены, остался в меньшинстве, и Михаил Воротынский, хотя в Одоеве частые смены стали хорошим стимулом, принял сторону большинства.
Не забыли порубежники и то, чтобы в Приговор были внесены меры наказания опаздывающим на смену: они плату вносили в пользу тех, кто лишнее время нес службу. Не в воеводский карман те деньги, на так называемые общественные нужды, а непосредственно сторожам и станичникам, кто сверх срока находился на стороже или лазутил в Диком поле.
— По скольку человек высылать в дозоры и станицы, как думаете? — спрашивал многих князь Воротынский и почти всякий раз получал примерно один и тот же ответ:
«То дело воеводское. Сколь ему сподручно, пусть столько и шлет. Он в первую голову в ответе за усторож-ливую службу».
И еще в одном проявилось твердое единство — считали все, что возмещать убытки, которые случаются при несении службы, а тем более в сечах — коня ли потеряет порубежник, оружие ли какое, доспехи ли попортит, — надо из царской казны.
— Раненым в сече воспоможествование было бы, а пленных выкупал бы государь.
— А если неурочная какая посылка, давали бы воеводы, у кого худой конь, доброго, у полчан своих же взяв. Но не безденежно. Алтына[210] бы по четыре-пять в день.
Самыми важными, как виделось князю Воротынскому, были два совета. Первый, подтверждающий давнюю просьбу Никифора Двужила и его сына о земле из рук государевых, а не от князей и воевод, которую он так и не сумел выполнить.
— Государь пусть жалует, кому сколько четей. Да чтоб без обиды, чтоб ровно и стрельцам, и детям боярским, и казакам.
— Верно, казаки обижены. Их бы с детьми боярскими вровень поставить.
— А кто не пожелает землю брать?
— Пусть с жалованного оклада.
Вот так. До каждой мелочи додумываются. Только в том, чтобы государь землею жаловал и казаков не обижал, нет ничего неожиданного: мысли-то о рубашке своей, которая ближе всего к телу, давно выстраданы, а вот что касается второго совета важного, удивил он Воротынского и обрадовал. Не только значимостью своей, но, главное, что не воеводами первое слово сказано, а казаками.
— Свои глаза и уши — хорошо, только куда ладней иметь бы их еще и под сердцем крымским. Возьми бродников? Нашей же крови люди. Иль пособить откажутся? Кто-то, может, и не пожелает, забоится, но многие согласятся. К казакам на Азов, на Дон и даже на Днепр тайных людей послать, чтоб там доброхотов выискать. Казне царевой, конечно, в нагрузку, только не в ущерб. Сторицей окупятся подарки.
«А государь на меня гневался и теперь не доверяет за лазутчиков моих. Настаивать нужно. Глядишь, возьмет в толк полезность тайных сношений».
Целыми, почитай, днями Михаил и Владимир Воротынские проводили в беседах с порубежниками, к вечеру невмоготу уже становилось, да тут еще у Логинова работа над чертежами застопорилась. И не по его вине, а по предусмотрительности. Он все уже нанес на чертеж: и имеющиеся засечные линии со сторожами и воротами (даже новую засеку и сторожи по Упе не упустил), и все шляхи — Бакаев, Пахмуцкий, Сенной, Муравский, Изюмский, Калмиусский, который одной стороной рогатки идет к Сосне-реке, где под Ливнами соединяется с Муравским, другой — через Дон на Ряжск и, круто вильнув, пересекает Воронеж-реку, в верховье соединяясь затем с Ногайским шляхом; а вот где наметить новые засечные линии, как далеко в Поле крепости выдвигать, сам определить опасался, хотя и имел на сей счет свое мнение.
Пришлось князьям вместе с подьячим сидеть не единожды до полуночи со свечами. И так прикидывали, и эдак, пришли наконец к одному решению: в несколько линий, как делал это великий князь Владимир, ладить засеки, ставить сторожи, рубить города-крепости.
Еще напряженней пришлось работать братьям и подьячему после того, как в одну из встреч с государем Иваном Васильевичем тот спросил:
— Скоро ли к Думе готов будешь? Дело-то на макушку зимы, настает пора не одному тебе шевелиться. Мне желательно, чтоб в день Святого Ильи Муромца приговор бы боярский я утвердил.
— К первому января, дню Святого Ильи, управлюсь. Слово даю. Только дозволь, государь, еще малый срок.
Чертеж изготовлен, а вот устав нужно обсудить с самими порубежниками. Пусть свое слово скажут.
— Лишнее дело. Бояре обсудят. Пусть станет это их приговором. Не Устав, царем даденный, а боярский Приговор.
— Воля твоя, государь. Только без твоего слова несмею я предлагать боярам тебе одному подвластное.
— Говори.
— Взять казачьи ватаги на Азове, по Дону и иные другие, что нам тайно доброхотствуют у горла татар крымских… Чтоб Приговор боярский и им Уставом стал. А перво-наперво зелья огненного им послать, пищали да рушницы, землей, не скаредничая, пожаловать.
— Эка, пожаловать. Земля-то не моя.
— Верно. Но и не крымцев. Ничейная она, соха, пахаря ожидаючи, истомилась.
Долго сидел в раздумье Иван Васильевич, вполне понимая, какой дерзкий шаг предстоит ему сделать, прими он совет князя Воротынского, настало ли время для этого шага. Князь же Михаил Воротынский терпеливо ждал, готовясь убеждать государя, если тот смалодушничает.
Наконец Иван Васильевич заявил решительно:
— Беру! После приговора Думы первым делом отправляй к ним воевод с обозами, с грамотами моими жалованными, с землемерами. Накажи, чтоб как детям боярским мерили бы и под пашни, и под перелог.[211]
— Впятеро, а то и больше сторож потребуется для новых засек. Казаков бы звать, кто хочет. На жалование или с землей, на выбор. Да чтоб с детьми боярскими их тоже уравнять.
— Дельно. Согласен вполне.
— Сторожи и крепости всей землей рубить. Слать туда для жизни тоже отовсюду. И добровольно, и по указу воевод.
— Роспись составь. Бояре ее утвердят. Только Вологду не трожь. И Холмогоры с Архангельском.
— Там лучшие мастера…
— Сказал, не трожь, стало быть — не трожь!
Князь Михаил Воротынский знал, что государь Иван Васильевич строит в Вологде флот, не раззванивая особенно об этом во все колокола. Хотел царь российский вывести его в Балтийское море неожиданно для шведов, датчан, поляков. Но знал Воротынский и то, что уже двадцать боевых кораблей ждут своего часа в устье Кубены, чтоб по повелению цареву быть переведенными в Онегу, оттуда до Свири в Ладогу, а дальше по Неве, мимо Нево-города, в море вольное. Дело, как считал Воротынский, сделано, оттого можно почти всех мастеров и подмастерий поставить на рубку крепостей в тех же вологодских лесах.
Разумно, конечно, если бы не одна загвоздка: царь продолжал строить корабли, теперь уже втайне от своих бояр и князей. Еще целых двадцать штук повелел построить, крепче прежних и более остойчивых, ибо судьба им была определена иная: путь по бурным, студеным морям. Уничтожение знатных русских родов, к которому уже приступил самовластец, а более того — дела будущие внушали ему страх, вот он и готовил для себя путь бегства из России в Англию. Вместе с казной государственной, которая перевезена была уже в Вологду и хранилась в специально для нее построенных каменных тайных погребах под охраной верных псов-опричников. Да и опричнина была им придумана, чтобы выкрутиться из сложного положения, в какое он попал, увезя всю казну из Москвы. Грабя купцов пошлинами, но главное, беря взаймы крупные суммы у монастырей, у удельных князей, он создал вторую казну, а после опричнины все долги свои перепоручил земщине, князей же, кому был должен, уничтожал, забирал их имения себе.
Царь Иван не считал себя славянином, а тем более — русским. Куча дьяков давно уже парила лбы, чтобы вывести его родословную от Августа и Прусса,[212] от баварского дома.
Только куда денешься от Глинских, знатных предательством.
Чего-то не ведал князь Воротынский, не понимал коварных замыслов государя своего, оттого и удивлялся резкому запрету Ивана Васильевича включить в роспись Вологду и поморские города, и становища. Но как ни удивляйся, а остается одно: продолжать выторговывать у царя милости, пока он в хорошем расположении духа.
— Челом бью, государь, подьячего Мартына Логинова очинить дьяком. Разумен. Старателен. Пусть порубежное дело ведет.
— Дьяком, говоришь? Ладно, уважу. Что еще?
— Бояр бы мне четверых.
— Обещал, исполню. Укажи кого. Еще?
— Триболы повели ковать в Пушкарском дворе московском, в Алатыре, Серпухове, Туле, Пскове, Великом и Нижнем Новгородах. В порубежных уделах княжеских тоже ковать. Станем раскидывать перед бродами, да еще в бойких местах перед засеками. А пригляд бы тому делу имели Бронный и Пушкарский приказы.
— Самим коней своих не искалечить бы, забывшись.
— Не должно бы. Ну, а у кого ума мало, сам свой ущерб на себя возьмет. Не из твоей, государь, казны. Пару лет триболам жизни, потом ржа съест. Даже тем, у когопамять коротка, не сделают триболы зла.
— Тогда ладно. Велю. Еще?
— Все. Дьяку Логинову читать в думе Устав?
— Ему.