СОЛИТЕР

1

Весь день веял Тимофей рожь на току и до того руки отмахал, что за ужином ложки ко рту поднести не мог: пляшет в руке и все щи из нее — на скатерть.

Отпихнул с досадой блюдо со щами, налил молока в кружку. Хоть и колотилась она о зубы краями, а выпил кое-как.

Не успел из-за стола вылезть, постучали с улицы в окно. Кто стучит, разглядеть не мог в сумерках. Видно только, что прилип человек носом и черными усами к стеклу, глаза ладонями с боков загородил, шумит, требует:

— Одевайся. Тимофей Ильич, да выходи поскорее!

И по голосу не признал никак. Заторопился испуганно: «Уж не случилось ли какой беды?»

Пиджак на плечи накинул, выскочил на крыльцо. Глянул, а это вон кто: Трубников, председатель. Стоит посреди двора, ноги журавлиные расставил, руки закинул за спину, кепка на лоб нахлобучена, задумался о чем-то.

— Пошто звал-то, Андрей Иванович?

Вскинул голову Трубников, пошел навстречу, виновато говоря:

— Не придется, видно, отдыхать сегодня тебе, Тимофей Ильич.

— Что так? — подивился недовольно Тимофей.

— Зерна много на току лежит. Григорию Ивановичу не углядеть за полем и за током…

— Али я сторож? — обиделся Тимофей. — На ток можно и ребят бы послать, нето бабу какую-нибудь. Умаялся шибко я нынче…

— Знаю! — не дослушал его Трубников. — Но все ж таки придется тебе идти. Заодно уж там ржи нагребешь, по весу, мешков тридцать. Государству шесть подвод с утра посылаю.

И рот было раскрыл Тимофей, чтобы отказаться, да опередил его председатель. Подняв острый нос и темные глаза, сказал тихо и сердито:

— Понимать обстановку надо, Тимофей Ильич. Ни часу лишнего хлеб на току держать нельзя, а тем более без охраны. Около хлеба сейчас верные люди находиться должны.

Ну как тут откажешься! Небось не ко всякому такое доверие председатель имеет. Да и то верно: случись что с хлебом — беда ведь всему колхозу…

Вздохнул Тимофей, пошел в сени.

— Погоди, Андрей Иванович, фонарь я возьму.

Трубников сразу повеселел даже.

— Я тебя, Тимофей Ильич, на пост все равно что разводящий, сам отведу. Берданка-то есть?

— Нету, — отмахнулся хмуро Тимофей. — Да и к чему она мне?

— Без оружия нельзя никак. Бери хоть коромысло! — шутливо приказал Трубников.

И пока до околицы вместе шли, не унимался:

— А устав караульной службы знаешь?

— Как же, учили в армии-то! — улыбнулся, наконец, и Тимофей. — Не щадя жизни, значит, охранять имущество или там что другое…

— Вот, вот. Поста ни в коем случае не покидать. Ежели разводящего и командира в живых нету, с поста может снять только сам председатель ЦИКа Михаил Иванович Калинин. Ясно?

Полем кто-то шел или ехал навстречу им, пугая кашлем сонных ворон. Одна за другой они тяжело поднимались с изгороди, перелетая с места на место.

— Сторож, должно быть! — остановился Трубников.

Задевая картузом и дулом ружья желтую кособокую луну, воровато глядевшую из-за черных рогатых овинов, на пригорке вырос, как из-под земли, верховой. Застучал в бока лошади пятками, зачмокал торопливо.

— Н-но, колода!

И, наезжая прямо на Тимофея, сердито окликнул:

— Что за народ?

— Свои, дядя Григорий, — посторонился Тимофей. — Придержи рысака-то, ноги мне обомнет…

— Здорово, кавалерия! — с шутливой важностью приложил Трубников руку к голове. — Почему рапорта не слышу?

Григорий смешно приосанился, расправляя костлявые плечи и спину. Козырнул в ответ, шевеля в улыбке усами:

— Здравия желаем… от всего людского и конского состава!

Слезая с лошади, сказал тревожно:

— В Долгом поле, Андрей Иванович, два суслона ржи увезли…

— А ты для чего поставлен? — построжел сразу Трубников.

Григорий виновато вытер ладонью мокрые усы:

— Не углядел, Андрей Иванович. Главна беда — кашель меня одолевает, за версту слышно. Второе дело… народ голодный, а хлеб — рядом. Тут и не хочешь, да согрешишь… Огонек имеется?

— Выходит, и ты согрешить можешь? — испытующе покосился на него Трубников, тарахтя в кармане спичками.

— Ноги вытяну, а колхозное не возьму, товарищ Трубников, — голос Григория дрогнул от обиды. — Не ела душа чесноку, не будет и вонять.

— Коли так, зачем другим оправдание ищешь? — укорил его жестоко Трубников.

Григорий присунулся к огоньку, бережно укрывая его задрожавшими руками. Раскурил с трудом цигарку, глубоко втягивая и без того впалые щеки. Он еще больше похудел в последние дни, редкие желтые усы его обвисли, глаза светились угрюмо.

Глядя на него, Трубников потупился.

— Тебе бы, Григорий Иванович, полежать недельку, отдохнуть. Нарядим Егора Кузина вместо тебя, пока поправишься.

Григорий усмехнулся невесело:

— Успею еще належаться-то. А поправиться — где уж!

Махнув рукой, заговорил скучно и нехотя:

— Чахотка у меня, провались она пропадом. Чую, что не протяну долго. Нутро гнилое, потому и кашель такой. С испода. Креплюсь, креплюсь, а не могу удержаться никак.

И пожалел вдруг с глубокой тоской:

— Три годочка всего-навсего и довелось мне поработать в колхозе-то! До этого, в единоличности-то, больно уж маялся я шибко, Андрей Иванович. Теперь бы только вот и жить! Дела в колхозе у нас, вижу, поправляются год от году, да помощники в семье подрастают друг за дружкой, а я вот… Силы, у меня не стало! Глазами-то все бы сделал, а как возьмусь — одышка берет. Обидно мне, и от людей совестно, что колхозу не могу в нонешней трудности помочь…

Жадно затянулся дымом и поднял на Трубникова умоляющие, глубоко запавшие глаза.

— Ты уж, Андрей Иванович, не сымай меня со сторожей. Больше ни на что не годен я, так хоть этим колхозу послужу. А вор от меня не уйдет. Найду, не сумлевайся.

Нагнув голову, Трубников судорожно сглотнул воздух.

— Сторожи, Григорий Иванович. Я не против, ежели можешь. Все ж таки помощь нам оказываешь, да и самому при деле веселее.

— Ну, спасибо! — обрадовался Григорий. Взгромоздившись на острый хребет лошаденки, подобрал поводья.

— Мешаешь ты, Андрей Иванович, тут некоторым людям. Поостерегся бы.

— А что? — насторожился Трубников.

— Кабы, говорят, не председатель, можно бы сейчас рожь-то из-под молотилки да и на мельницу. А государству, говорят, погодить бы пока сдавать. Вот какая агитация идет…

Щеки Трубникова густо потемнели. Спотыкаясь в словах, он заговорил вначале глухо, медленно, а под конец распаляясь все больше:

— Нам Красную Армию да рабочих накормить сперва нужно. Сами-то уж перебьемся как-нибудь… неделю-другую. Получим вот аванс зерном завтра… от обмолота. Хоть и маленько, но все ж таки… А рабочему да солдату где хлеб взять, если мы им вовремя не дадим?

— Ясно-понятно, — отозвался Григорий негромко. — Должны мы об них думать. А как же иначе?

Круто завинчивая ус, Трубников сверкнул в темноте глазами:

— Закон переступать не позволю! Сначала — государству, а себе — потом. Фунта лишнего не дам хлеба никому! В прошлом году не Советской власти, а кулацкой агитации поверили: «Раз, дескать, государство весь хлеб все равно у колхозников подчистую возьмет, незачем его и с поля убирать!» Сколько пшеницы-то под снегом оставили? Вот и пусть позлятся теперь на себя, пусть в кулак посвищут!

Тимофей, молчавший все время, поднял вдруг на председателя бороду.

— Нехорошо, Андрей Иванович, обиду на народ в сердце носить. Ну, ошиблись люди, мало ли бывает! Ведь и вы с бригадиром нашим, Савелом Ивановичем, партийные, в этом деле не без греха…

— Ты на что это намекаешь? — сердито повернулся к нему Трубников.

Не опуская голову под его упругим взглядом, Тимофей не ответил, сам спросил с укором:

— Али вам неколи было в прошлом году втолковать, людям, что неладно они делают? Пошто было судом-то всех стращать? Да рази ж это правильно? Неужели народ слов других не понимает?

Трубников отвернулся, надвинув кепку на самый нос, не сказал ни слова.

Тронув поводья, Григорий заворчал:

— Ночами-то, Андрей Иванович, не ходил бы сейчас…

И поехал прочь, все покашливая там, в сумерках, тихонько, словно боясь, что заругают за это.

— Верно ты давеча говорил, Андрей Иванович, — собираясь идти, забеспокоился Тимофей. — Везти надо хлеб, не мешкая. А то и вправду не случилось бы какого греха. Мало того, что лиходеи лапы к нему потянут, так ведь иной и честный колхозник, гляди того, позариться может из нужды да по слабости характера. И возьмет-то на одну лепешку, а суд ему, сердешному, тот же будет: десять лет!

Трубников поднял рывком воротник пиджака, поеживаясь от свежего ветра.

— Добры вы все больно! Уж если на колхозное человек позарился, какой же он после этого честный?

Круто зашагал по дороге и уже откуда-то из ночи сказал зло:

— Гляди там в оба. В случае чего, спросится и с тебя…

Прямо по жнивью Тимофей пошел к овинам, обиженно думая: «Никому доверия от него не стало. И с чего лютует?»

Но тут же возразил сам себе:

«Да ведь и то надо в толк взять: не за себя человек, за колхоз ратует. Ему сейчас тоже нельзя вожжи опускать. Ежели потачку людям даст, они же сами его после корить за это станут».

Махнул со вздохом рукой.

«И не разберешь, где тут правда-то!»

До самых овинов шел в непривычных, трудных думах, но как только потянуло навстречу родным теплом сушеной ржи и горько запахло остывшей золой, взволновался радостью: «Зерно полное ноне, примолотистая будет рожь! Кабы еще яровые убрать вовремя, были бы с хлебом!»

2

Перелезая низкую изгородь, поднял голову и… вздрогнул. Около вороха ржи, пригнувшись, возился человек.

«Вор!» — так и обдало Тимофея жаром. Вглядевшись в темноту, увидел: сидя на корточках, спиной к нему, человек торопливо нагребал из вороха зерно в мешок.

Неслышно ступая, Тимофей подошел к нему и ухватил за шиворот.

— Стой!

Человек испуганно рванулся в сторону и молча потащил Тимофея за собой, шаря по земле руками. Рубаха затрещала на нем.

Тимофей высоко взмахнул железным фонарем.

— Зашибу!

Вор сник сразу, перестал сопротивляться и медленно оглянулся через плечо. В темноте увидел Тимофей белое бородатое лицо Назара Гущина с крючковатым носом и выкаченными в страхе ястребиными глазами.

— Назарко! — охнул Тимофей, выпуская его из рук.

— Я это, Тимофей Ильич, — тяжело дыша, прохрипел Назар и, воя, ткнулся Тимофею в ноги.

— Пожалей, Тимоша! Не губи, родной.

Тимофей опустил фонарь, стуча зубами и спрашивая шепотом:

— Как же это ты, Назар, на такое дело решился?

Не поднимая головы с белеющей на затылке плешинкой, Назар выл:

— Тюрьма ведь мне теперь, голубчик…

— Вставай! — зло и угрюмо сказал Тимофей. — Из-за жадности своей на коленях ползаешь…

Назар сел, вытирая слезы и жалобно вздыхая.

Стоя над ним, Тимофей спросил в отчаянии:

— Ну, что мне с тобой делать? К Андрею Ивановичу пойдем. Кабы ты у меня взял — бог с тобой! А ты вон куда — на обчественное руку потянул.

— Не погуби, соседко! — горько зашептал Назар, припадая опять к опоркам Тимофея. — Нужда заставила, видит бог…

— Врешь! Хлеб у тебя есть. Оба сына и бабы работают, да и сам ты в силе.

— Правда твоя, пожадничал, верно, — торопливо согласился Назар, трясясь всем телом. Захлюпал опять, прикрывая лицо руками. — Не столь тюрьмы боюсь, Тимофей Ильич, сколь суда людского. Отпусти. В жизнь теперь чужого не возьму. Как перед богом…

— Неладно ты, Назар, живешь! — покачал головой Тимофей, садясь рядом с ним. — Старая-то жизнь укатилась, а ты все вдогонку ей глядишь. На себя наступить не можешь.

Голос его потеплел вдруг.

— Век я не забуду, как Синицын Иван Михайлович, первый наш колхозный председатель, в колхоз меня обратно звал: «Ты, — говорит, — Тимофей Ильич, сам против себя восстать должен. Вот как!»

— Истинную правду сказал, царство ему небесное! — перекрестился Назар.

— То-то и есть! — сердито вздохнул Тимофей. — А ты себя жалеешь, не хочешь супротив себя идти. От колхозной-то работы все прочь да прочь…

— Никому, Тимофей Ильич, не говорил, а тебе скажу, — зашептал вдруг Назар, придвигаясь к Тимофею ближе. — Хвораю ведь я, истинный бог. Червяк во мне сидит, под самым сердцем. Сосет он меня, проклятый. Давно уж. Как раз в тот самый год, как начали колхозы заводить, стал я худеть: что ни поем, все обратно выкидываю. Только масло коровье да сметану и принимала душа. Поехал я тогда к фершалу, в Степахино. Он-то мне и сказал: червяк, говорит, у тебя в нутре сидит. Солитер называется. Ежели, говорит, его не уничтожить, он до десяти аршин вырастет и совсем тебя может задушить. Червяк этот, говорит, все равно что буржуй али другой эксплататор: ему подавай что получше, и чем больше ты его ублажаешь, тем больше он растет. И уничтожить его не так просто. Ежели голову оставишь, опять вырастет, хоть и не больше она булавочной. Того червяка фершал во мне истребил тогда. Но сдается мне, что голову его, холера, оставил. Со зла. Я ему, вишь, перед этим полпуда масла посулил за лечение, а он до того взъелся, что хотел меня в ту минуту из больницы выписать. С норовом оказался. А теперь что же? Теперь-то я уж сам вижу: оттого я такой и жадный, что опять взялся расти во мне червяк и требует своего…

Тимофей почесал бороду, спросил недоверчиво:

— Пошто же он, червяк-то твой, на чужое тянется?

— Он — животная, — пояснил охотно Назар. — Не разбирает, свое али чужое. Ему только давай что получше.

— Врешь ты все, Назар! — нахмурился Тимофей. — Неужели он рожь немолотую жрать будет? Какой в ней скус?

Назар озадаченно умолк, но тут же нашелся.

— Откуда он знает, рожь это али нет? Ему только давай!

— Пропадешь ты с этим червяком! — пожалел его Тимофей. — Езжай опять к фершалу скорее, пока не поздно.

— Как не пропасть! — со слезой в голосе согласился Назар. — Сам видишь, под обух он меня подвел.

Покачал горестно головой.

— Не знаю, дружок, что мне теперь и делать с тобой!

Тимофей зажег фонарь, встал и приладил его около весов. Сказал тихо и сурово:

— Большой грех я на душу беру перед колхозом, что укрываю тебя, Назар. Коли у тебя совесть есть, помни про это…

— Да я… господи, Тимофей Ильич! Дорогой ты мой, да провалиться мне на сем месте, чтобы я…

Тимофей перебил его:

— Ну, некогда мне больше балакать с тобой, Назар. Надо рожь вон в мешки убрать. Коли уж пришел сюда, помог бы! Несподручно мне одному-то.

— С большим моим удовольствием! — вскочил живо на ноги Назар. — Сказал бы ты раньше, сколь бы уж теперь насыпали…

Будто и не случилось ничего, оба дружно взялись за дело. Назар держал пустые мешки, а Тимофей сыпал в них зерно из вороха железной мерой, потом вместе завязывали, взвешивали и клали в штабель около весов. К утру до того уморились оба, что, присев отдохнуть около зарода соломы, так рядышком и уснули сидя.

Разбудил их кашлем Григорий, проезжая мимо.

— Отдохни, Григорий Иванович! — позвал его Тимофей.

Привязав лошаденку к изгороди, Григорий подошел, присел на весы, устало вытянув худые ноги. Поскреб нерешительно лысину под картузом.

— Ты мне, Тимофей Ильич, мучки не дашь ли взаймы с полпудика? Хотел я у соседей занять, и рады бы они помочь, да сами бедствуют. А у меня робята поотощали шибко… Ясно-понятно, при такой работе да на одном приварке без хлеба много не потянешь! Я вот и не работаю, да и то еле ноги таскаю.

Тимофей с Назаром опустили разом головы, боясь взглянуть друг на друга.

Кося в сторону ястребиные глаза, Назар сказал смятенно и торопливо:

— Заходи ужо ко мне, Григорий Иванович. Есть у старухи моей мука. Бери хошь пуд.

Григорий вытер мокрые щеки рваным картузом.

— Выручил ты меня, Назар. Спасибо тебе…

За овином хрустнула тихонько изгородь, застучали глухо сапоги по плотной земле.

Повернув голову, Григорий прислушался.

— Сам. По походке чую.

Тимофей обеспокоенно поднялся, ворча:

— И чего ему не спится?

— Забота, видать, гложет! — отозвался Григорий, остро вглядываясь в серые сумерки. — А как же!

Трубников поздоровался, с довольным видом оглядел поленницу мешков, похвалил Назара:

— Вот молодец, что догадался Тимофею Ильичу помочь!

Но увидев его голую спину и свисающую клочьями с плеч рубаху, быстро окинул всех подозрительным взглядом.

— Дрался ты, что ли, с кем ночью, Назар.

— Бог с тобой, Андрей Иванович! — испугался Назар. — Стал, слушай-ка, мешок со спины сваливать, а рубаха — тресь! Так и поползла вся. Тимофей Ильич не даст мне соврать. Оба мы с ним подивились, до чего же ситец ноне слабый. Единожды и надевана была рубаха-то, истинный Христос!

Григорий, вставая, сказал угрюмо:

— Нашел я вора-то, Андрей Иваныч…

— Кто? — так и дернулся весь к нему Трубников.

Глядя под ноги себе, Григорий заговорил так же угрюмо, с трудом выдавливая слова:

— Даренов… Семка. В бане у него нашел я снопы-то. Он в Степахино позавчера ездил. На старом ходке. Сказывал мне конюх — ночью вернулся. Ну, поглядел я шины у ходка. Три заклепки на них. И след по земле от тех же самых шин. В аккурат до самой бани. Опять же, колоски ржаные торчат в ходке, меж досок. Зернышки тоже, стало быть. А на ходке этом николи хлеб не важивали.

Григорий растерянно потеребил усы.

— И как тут быть, Андрей Иванович, прямо не знаю! Баба-то ведь у него депутат сельсовета. Вот какая штука-то! Оно, конешно, Парашка тут ни при чем, не знает она ничего… Ну только и на нее через мужа позор. Жалко бабу!

— Бери понятых и составляй акт! — негромко приказал Трубников.

Лицо его медленно серело, а глаза все суживались, пока не стали черными щелочками.

— Семку этого я в прошлом году раз пять в правление вызывал во время уборки. Лодырь он и саботажник. И не должны мы таких людей жалеть. Из-за них мы нынче лебеду едим. И Парашка жалеть его не будет…

Трубников сел на мешок, стал свертывать цигарку, но руки так и ходили у него ходуном: табак сыпался на землю, бумага рвалась между пальцами…

Он положил кисет в карман и долго сидел не двигаясь, уставив глаза на брошенные кем-то кверху зубьями грабли.

Согнув костлявую спину, Григорий молча пошел к лошади.

— Идти и мне надо, пожалуй! — нерешительно затоптался на месте Назар. — Поди, старуха завтракать ждет…

— Мешок-то свой не забудь! — поднял вдруг голову Трубников.

Назар вздрогнул, торопливо подобрал около весов полосатый мешок и пошел прочь, тяжело волоча ноги и вобрав голову в плечи.

Тимофея так и прожгло насквозь тревожное сомнение: «Ладно ли сделал, что не сказал раньше сам председателю про Назара?»

Со страхом ожидая, что скажет сейчас Андрей Иванович, он медленно, как скованный, стал подметать рассыпанные на току зерна, прибрал и поставил на место грабли, метлы, гребло…

— Иди и ты домой, Тимофей Ильич! — неожиданно тепло и ласково заговорил Трубников. — Отдыхай. Я тут один теперь дождусь, пока подводы подойдут.

И, пока одевался и подпоясывался Тимофей, стоял у него в горле сухой колючий ком…

— А после обеда кликнешь Назара, — слышал он, уже как во сне, голос Трубникова, — да ступайте с ним распечатывать дом Яшки Богородицы. Уговор с бригадиром есть. Перегородки там, печку, полати — все вон! Лавки, полки, божницы — тоже к едреной бабушке. Вымоем, проветрим, чтобы и духу кулацкого не было. Сделаем там читальню, а то негде культурную работу развертывать.

3

Назар и головы не поднял, когда стал его Тимофей на работу звать.

Обеими руками держась за живот и согнувшись, он сидел босиком на нижней ступеньке крыльца и словно прислушивался к чему-то.

— Сосет? — сердито усмехнулся Тимофей.

Назар вскинул на него тоскливые глаза.

— Страсть! Прямо всего так и выворачивает.

Слабо улыбнулся и понизил голос:

— Я, слушай-ко, Тимофей Ильич, как пришел с току-то, до того обозлился на червяка своего, что решил его как ни то извести. Старуха мне как раз шаньги со сметаной поставила на стол. Я было и подсел уж к ним, да спохватился: «Это он, холера, на сметану-то меня манит! — Сам думаю: — Шалишь! Я те сейчас попотчую!»

Назар злорадно хохотнул.

— Налил, слушай-ко, из лампы керосину да и тяпнул полстакана: «Кушай на здоровье!»

— Что ты?!. — испугался Тимофей.

Не слушая, Назар продолжал:

— Как взвился он во мне — в глазах позеленело сразу. Не понравилось ему, значит. Веришь, пять раз он после этого во двор меня гонял. Сбегаю туда, да опять на вольный воздух. В избу уж и не захожу…

— Не отравись сам-то, смотри! — посочувствовал ему Тимофей. — Вон у тебя и нос завострился.

— Один уж конец! — закрыл глаза Назар. — Я вот погожу маленько, да хвачу еще дегтя сапожного. Либо смерть приму, либо доконаю этого червяка. С ним тоже не жизнь! Ты ступай, Тимофей Ильич. Ежели оклемаюсь, приду помочь тебе погодя…

Лицо Назара начало зеленеть, он беспокойно завозился на месте, блуждая глазами. И вдруг кинулся через двор крупной рысью в хлев, с яростной радостью приговаривая:

— Не любишь, прорва? То-то?

Махнув рукой, Тимофей не стал его дожидаться, пошел к концу улицы.

Громадный дом Якова Бесова стоял на самом краю деревни. Из-за вековых берез и лип, росших вокруг, он был почти не виден. Тимофей прошел по большому пустынному саду, оглядел дом со всех сторон хозяйским глазом и постучал обухом по углам. Срубленный из кремневой сосны еще прадедами Бесовых, дом врос в землю и покосился, но все еще был крепок. Разве что требовалось перебрать его да заменить внизу ряда три бревен. С наглухо заколоченными окнами он казался сейчас слепым.

Тимофей плюнул в ладони, вытащил из-за ремня топор и начал отбивать от косяков доски. Дом приоткрыл один глаз, другой, третий и скоро всеми черными окнами мрачно глянул на улицу.

— Ну вот! — как живому, сказал ему Тимофей. — Дождался хозяев!

Все двери были заперты изнутри. Тимофей вынул из одного окна рамы, поставил их бережно в саду к березке, а сам пролез внутрь. Под ногами застонали и заскрипели-рассохшиеся половицы. С непонятным страхом начал открывать Тимофей двери пустых горниц, одну за другой. Во всем доме стоял холод, на полу валялись какие-то тряпки, рваные газеты, стружки, осколки разбитой вазы. На божницах висела пыльная паутина.

Тимофей толкнул ногой дверь в сени. По сеням ходил одичавший ветер, шевеля седую кудель, клочьями торчавшую из пазов, и жалобно скулил где-то под самой крышей.

Захлопнув дверь, Тимофей поскорее вернулся в горницу и сел на старый стул отдохнуть. Прямо перед собой увидел вдруг на полу большое бурое пятно.

Может быть, здесь когда-то опрокинули краску, а может, въелось в половицы пролитое масло, но Тимофей убежден был, что это кровь убитого здесь зятя Бесовых Сильверста. Именно тут лежал Сильверст, и из проломленной головы его текла на пол густая темная кровь.

Сказывали, что дед Якова Бесова Никита жил бедно, ходил каждый год наниматься в работники к помещикам за реку и перебивался кое-как, не имея даже коровенки. Никто не знал, откуда у него появились вдруг деньги. Одни говорили, что Никита путался с конокрадами и будто бы сам свел в деревнях и продал на конной не одну лошадь.

Другие уверяли, что деньги у Никиты появились вскоре после убийства богатого рыбинского закупщика, которого нашли в лесу зарубленным и ограбленным.

Как бы то ни было, а сын Никиты Матвей уже открыл в деревне большую лавку, скупал кожи по всей округе и имел небольшой кожевенный завод. Тимофей хорошо помнил Матвея, дожившего до восьмидесяти трех лет.

Это был высоченный старичище, весь черный и крепкий, как горелый пень. Он держал в страхе всю деревню. Староста чуть не за полверсты снимал перед ним картуз. Сам пристав не раз заезжал к Матвею, а попы гостили у него каждый праздник.

Матвей был еще жив, когда Тимофей пришел к сыну его, Якову, наниматься на кожевенный завод. Яков, длиннорукий и сухой, со впалыми глазами и тощей грудью, вышел к нему на крыльцо.

— Желаешь поработать? — тоненьким голосочком спросил он, пощипывая редкие усики. — Так-с…

— Кто там? — загудело в горнице. Яков бегом кинулся туда.

— Тимошка Зорин пришел, папаша.

— Это Илюшки беспалого сын? Что ему, голозадому?

— На завод хочет…

Тимофей затаил дыхание. Старик долго и гулко кашлял, потом сказал:

— Возьми. Только больше пятерки не давай.

Яков снова вышел на крыльцо, вздохнул, почесался.

— Приходи завтра. Подумаем…

Тимофей снял шапку и низко поклонился, униженно говоря:

— Порадейте уж, Яков Матвеич! Сами знаете: баба у меня сейчас хворая, ребятенки малы, ни лошади, ни коровы… Чем кормиться?!

И с тех пор Тимофей начал работать на кожевенном заводе Бесовых, заступив место солдата-инвалида Архипа, который порезал на работе руку и умер в самый егорьев день от «антонова огня».

Три года промаялся работником Тимофей в вонючем и грязном подвале, где вымачивались и выделывались кожи.

Страшно было теперь даже вспомнить, как люди возились в этой грязи и дышали целыми днями прокисшим, нездоровым воздухом. Иссиня-бледные, исхудавшие, они похожи были на грибы, выросшие на навозе в темном хлеву.

На четвертый год осенью Тимофей заболел и, совсем ослабевший, решился пойти за помощью к хозяину.

Старик Матвей хоть и умирал, а все еще держал весь дом и все дело в своих руках.

— Тебе что, Тимоша? — пропел тоненько Яков Матвеич, встретив его на кухне.

Тимофей молча переминался с ноги на ногу, комкая в руках шапку, пока не осмелился сказать:

— Прибавки бы, Яков Матвеич, оголодал совсем, болею…

И упал на колени:

— Сжалухнись, дружок! Век помнить буду…

Яков Матвеич улыбнулся и вежливо сказал:

— Пожалуйте к папаше.

Старик лежал в горнице на кровати, положив сухие руки и бороду поверх одеяла. Открыв острый глаз, воткнул его в Тимофея.

— Чего тебе?

От робости у Тимофея перестал шевелиться во рту язык, и он промычал что-то невнятное.

— Прибавки, папаша, пришел просить, — ласково и насмешливо подсказал Яков.

Старик поднялся, упираясь руками в постель и бренча ключами, подвешенными на шею. Волосы его были мокрые, голова тряслась, а на щеках горел смертный румянец.

— Гони вон! — страшно закричал он Якову и упал снова на подушку. — Дармоеды!

Правая половина лица его задергалась вдруг, круглый глаз перестал мигать, рот перекосился. Яков бросился к отцу и, как показалось Тимофею, начал душить его. После уж Тимофей догадался, что Яков снимал с шеи старика ключи. Плача и криво улыбаясь, он закричал отцу в самое ухо:

— Тятенька, где горшочек?

Но старик молчал, уставив на сына неподвижный глаз.

— Папаша! — умоляюще завопил Яков, вставая на колени и целуя руку ему. — Дорогой папаша, пропал ведь я… скажи, где денежки?

Метаясь по горнице, Яков Матвеевич наткнулся на Тимофея и отступил в испуге, словно впервые увидел его тут.

— Ты что? Кто ты? Почему стоишь?

Яростно кинулся на него, потащил в сени и ударом в шею сбросил с крыльца.

Тимофей встал, вытер ладонью разбитое лицо и поплелся прочь, тихо воя от боли и злобы. И тут пришла ему вдруг в голову страшная, неведомая дотоле мысль:

— А что, если бы… найти самому стариковы деньги? А то и взять, если уж на то пошло!

Несколько дней ходил он, точно скованный этой мыслью, не имея силы избавиться от нее. Одна другой ярче и соблазнительнее вставали перед ним и преследовали его неотступно жаркие мечты. Он уже представлял себе, что будет делать с деньгами. Сначала, конечно, купит лошадь, потом — корову, нет, две: одну — дойную, другую — нетель. А будут коровы — потребуется и сено. Нужен и поросенок, чтобы у семьи было мясо. Правда, мясо можно будет купить и не дожидаясь, пока вырастет поросенок. На зиму придется прикупить хлеба, одеть ребятишек, да и самому с женой не в чем выйти. Ведь что бы можно сделать с деньгами-то! Ведь если бы…

4

Но денег у Тимофея пока не было. Их держал у себя старик, который не сегодня-завтра умрет, так и не сказав никому, где они спрятаны у него.

Тимофей холодел от этой мысли. Надо было скорее, пока не поздно, увидеть старика, выпытать у него про деньги, а если добром не скажет, то и…

Вскоре Яков послал Тимофея за чем-то в дом. Только этого и ждал все последние дни Тимофей.

Выполнив поручение, он зашел на кухню к стряпке Лукерье.

— Обираться начал уж… — сказала та, — руками-то одеяло все так и щиплет, и щиплет, и шепотом добавила: — Попа привозили, соборовать.

Тимофей вздрогнул от страха и радости, когда старик зарычал вдруг из горницы:

— Кто там? Заходи сюда.

И захрипел, увидев Тимофея:

— Умираю, вот… посидел бы со мной.

Мелкие слезинки выкатились у него из глаз на бороду.

Он уже высох весь, побелел.

— Прости, коли согрешил в чем перед тобой!

— Бог простит, Матвей Никитич… — глухо сказал Тимофей, глядя в пол. И подумал, дрожа и бледнея: «Сейчас спрошу».

Но старик заплакал вдруг, по-детски всхлипывая и жалобно говоря:

— Вот сынок-то у меня каков, — горько шептал он, — денежки загреб и отца забыл, глаз не кажет…

Под Тимофеем пол от этих слов закачался.

— Не кормят они меня. Голодом хотят уморить, а то отравят. Принес бы ты мне хлебца!

Тимофей сходил на кухню и взял у стряпки кружку квасу и краюху черного хлеба. Старик жадно схватил квас и, опустив в кружку длинные усы, долго мочил их там, дергая горлом. Хлеб он, воровато озираясь, спрятал под подушку.

— Ступай скорее, а то Степанида увидит. Следят они за мной, — испуганно зашептал он.

И верно, в ту же минуту тихо выплыла из спальни и появилась в горнице, подметая шелковым платьем пол, пышная чернобровая Степанида — жена Якова. Голубые глаза ее покруглели от гнева, мелкие кудряшки задрожали на щеках, даже зеленые серьги, казалось, сверкнули злым огнем.

— Тебя кто звал? — зашипела она и топнула каблуком. — Вон отсюда, лапотник!

И, проводив в сени, сердито брякнула за ним щеколдой.

Через неделю старик умер. В народе говорили потом, что Степанида уморила его голодом.

Яков же заметно повеселел, стал еще больше важничать и завел себе новый дорогой тарантас — ездить по праздникам в церковь.

Сыновей у него не было, а две дочки учились в городе, в гимназии, и приезжали к нему только летом. Старшую звали Елизаветой, а вторую Липой.

Елизавета в мать была — такой же черной, полной и синеглазой, а Липа, наоборот, вышла в отца — худой, длинной и некрасивой. Обе они часто ссорились, любили все сладкое и целыми днями валялись в саду с книжками.

Якову трудно стало управляться с заводом и лавкой, и он сам подыскал Елизавете жениха — сына мелкого городского торговца. Вертлявый, с тоненьким и сладким голосом, он словно рожден был плутовать за прилавком. Звали его Егором, но он в первые же дни предупредил тестя:

— Папаша, запомните: меня зовут Жорж. В нашем деле надо иметь деликатность.

Мужики, однако, не разбирались в таких тонкостях и прозвали его по-своему: «Ерш», а когда хотели выразиться уважительнее, добавляли: «Никитич».

Ерш Никитич очень скоро оправдал эту кличку, оказавшись большим задирой и жуликом.

Вскоре вышла замуж и Олимпиада за сына лесничего. Нового зятя звали Сильверстом. Приезжал он к тестю редко. Красив был необыкновенно: тонкий, большеглазый, с высоко поднятой кудрявой головой.

Ходил Сильверст прямо, на людей глядел весело, с мужиками выпить любил. Плясать хорошо умел и песни петь. В делах же тестя не разбирался и не раз жаловался под хмельком Тимофею на одиночество. Таким он и остался в памяти Тимофея — лишним и чужим среди Бесовых.

Дело Якова Матвеича начало расти. Увеличился завод, к лавке сделали пристройку, а Ерш Никитич начал строить паровую мельницу.

Перед самой революцией он решил отделиться от тестя и уйти в свой дом. Никто не видел, как происходил раздел, но даже с улицы слышны, были крики, вой, ругань и рев в доме Бесовых. На третий день дележа зять с тестем схватились драться. Когда Сильверст стал их разнимать, Ерш Никитич в ярости ударил его безменом по голове. Тот даже не охнул. Заодно Ерш Никитич хотел прикончить и тестя, но Яков Матвеич успел убежать на чердак.

Драка, сказывали, произошла из-за золота, которое оставил будто бы Якову Матвеичу отец. Как ни клялся, как ни божился Яков Матвеич, что старик ничего ему не «отказал» перед смертью, Ерш Никитич ему не поверил. Сильверста похоронили, а Ерш Никитич бежал после убийства неизвестно куда.

Обезумев от горя и злобы на всех родных, Олимпиада собралась и уехала совсем к тетке в город. Елизавета тоже, забрав ребятишек, переселилась к свекру, и Яков Матвеич остались со Степанидой одни.

Перед свержением царя он продал недостроенную зятем мельницу. А однажды, придя на завод, хмуро сказал Тимофею:

— Зайдешь ужо за расчетом…

Наутро Тимофей долго ждал своего хозяина в прихожей.

Яков Матвеич вышел из горницы чем-то озабоченный. Вынув из кармана трешку, молча подал ее Тимофею.

— Все? — смелея от отчаяния, зло спросил Тимофей.

— Все! — сухо отрезал Яков Матвеич. — За одежонку и за сапоги, что при найме ты брал, вычел я…

Сам себя не помня, Тимофей молча размахнулся и стукнул Якова Матвеича кулаком по голове. Цепляясь за оконные занавески, за скатерть и таща за собой посуду со стола, Яков Матвеич нырнул в угол, истошно крича:

— Убива-ют! Кара-у-ул!

Не оглядываясь, Тимофей пошел в сени, провожаемый воем Степаниды.

А через неделю к Тимофею явился стражник и велел ему собираться. Голодные ребятишки испуганно забились на печку и подняли рев. Тимофей подошел к постели жены и долго стоял около нее, опустив голову.

А она не могла даже подняться после родов и только шевелила бескровными губами, жалуясь тихонько:

— Господи, царица небесная, как теперь жить-то будем?!


…Тимофей зло крякнул и, встав торопливо со стула, взялся за топор. С каким-то радостным ожесточением начал он ломать в доме перегородки, снимать двери, полки и выкидывать их на улицу. В сад полетели старые божницы, зеленая большая лампадка с медной цепочкой, закопченная икона богоматери, ведро с дырявым дном, веник, рваная тяжелая Библия…

Пыль разрушения не успела еще осесть, а Тимофей принялся за печку. Отшибив крашеные доски, начал долбить ее ломиком, сваливая тяжелые куски глины на пол. В заднюю стенку печи лом проскочил свободно, и вместе с кусками глины на пол вдруг тяжело свалился черный глиняный горшок, разлетевшись от удара на черепки. На полу что-то зазвенело.

Тимофей наклонился и оторопел. Большая груда золотых монет лежала на разбитых черепках. Несколько монет раскатилось по углам горницы. Они долго плясали там, пока не улеглись, и Тимофей, затаив дыхание, напряженно слушал их нежный звон.

В первую минуту он растерялся и испуганно взглянул на окна, не видит ли кто его. Потом с жадной торопливостью кинулся собирать все монеты в одно место, ползая по полу и роясь в пыли. Особенно долго искал он одну, которая укатилась в передний угол. Тонкий звон ее все еще стоял у Тимофея в ушах. Наконец он разыскал и ее, в щели, под плинтусом. Это была десятирублевка.

Встав на колени, горстями начал пересыпать в шапку желтые кружочки.

— Экое богатство! — шептал он, любуясь ими. — Тыщи!

В уме его мелькнула вдруг догадка:

— Уж не старика ли горшочек-то? Не тот ли самый, которого так добивался Яков Матвеич? Может, он и знал о нем, да не успел перепрятать перед раскулачиванием?! Передать же на хранение, видно, некогда было, да и некому: Елизавета с Олимпиадой как уехали, так и забыли об отце. Да и не доверил бы им Яков Матвеич этого клада! Разве что Степаниде доверил бы, но та лишилась разума от злобы на людей, от жадности и страха за свое добро и доживала век где-то в сумасшедшем доме.

Тимофей сел на стул, не сводя глаз с золота. И ему представилось вдруг, сколько слез и крови пролито, сколько горя и несчастья пережито было из-за него людьми.

Вспомнился убитый в лесу закупщик, потом курчавый и веселый Сильверст, лежавший в луже крови вот тут, в этой горнице. Не одну ночь билась тогда в рыданиях и голосила над ним Олимпиада, осыпая руганью и проклятиями своих родителей. Вспомнился старик Матвей, которого Степанида уморила голодной смертью, чтобы поскорее завладеть его имуществом и деньгами; вспомнил Тимофей и свою каторжную работу на заводе, и «холодную», где сидел по жалобе Якова Матвеича, и полуголодных ребятишек, оставленных дома с больной женой.

Вспомнил все это и заплакал от обиды, от жалости к себе и жаркой злобы. Взяв пригоршню монет, долго смотрел на них, шевеля губами.

— Кровушка наша!.. Ну, куда мне вас теперь? Зачем?

Со стыдом казня себя за прошлый умысел свой — завладеть наследством этим, — выпрямился круто на стуле, будто что с плеч стряхивал, и… одубел от страха.

Черной тенью в дверях стоял Назар. Незрячий, недвижный. Только узловатые пальцы его шевелились на топорище, приспуская топор…

И, сам еще не сознавая зачем, Тимофей спросил быстрым шепотом:

— Ты кого, Назарко, видел, когда шел сюда?

Головы не поворачивая, Назар скосил на него дикий глаз, сверкнувший в полутьме острым серпом, и захрипел:

— Зорина Гришку, племяша твоего. Навстречу он мне попался… на лошади…

Привалился плечом к косяку и, не мигая, уставился на Тимофея.

— А что?

Боясь оторваться от его вытаращенного глаза, Тимофей горячо и торопливо зашептал опять:

— Да рази ж в таком деле можно без свидетелей?! Упаси бог…

Назар стоял не шевелясь, не говоря ни слова, перестав дышать. И уронил топор с тяжким грохотом.

Оба вздрогнули, отвернулись враз друг от друга, перевели дух.

Весь обмякший, посутулевший, Назар шагнул через порог.

— Чур вместе, Тимоха? Где нашел-то?

Сейчас только понял Тимофей, какую страшную беду отвел он от себя и от Назара. Одернув прилипшую к спине рубаху, улыбнулся устало.

— В печке. Все наследство Бесовых тут. Собирай в шапку да Андрею Ивановичу понесем…

— Ты чего мелешь-то?! — схватил его испуганно за плечо Назар. — Али вправду эдакой клад отдать хочешь?

Тимофей торопливо сгребал на полу рассыпанные монеты, не глядя на Назара.

— Нам с тобой ни к чему, Назар, клад этот. Одна беда с ним…

Назар пал на колени и, роясь в груде золотой чешуи черными пальцами, взвыл:

— Богатство-то какое, Тимоха, а?!

Вскочил, всплеснул руками, опять рухнул на колени, цокая языком.

— Да тут на всю жизнь нам…

Тимофей разогнулся и взглянул твердо в одичавшие ястребиные глаза на белом лице.

— Опомнись-ко, Назар! На какие деньги-то заришься?! Их ведь в щелоке от крови не отмыть. Да и не в нужде мы с тобой живем, слава богу. Пошто же грех на душу брать?!

Но, видя, что соседа и ноги не держат, и в лице он переменился, пожалел его шутливо:

— До чего же, Назар, живуч в тебе червяк тот, едри его корень! Даже керосин его не берет. Бока бы наломать фершалу тому, что заразу в тебе такую оставил…

Криво улыбаясь и смигивая слезы, Назар молча принялся ссыпать монеты в картуз Тимофея одеревеневшими руками…

5

Той же осенью вечером с поезда сошел в Степахине худой высокий старик в затасканном черном плаще и в кепке. Покосившись на милиционера, ходившего по перрону, приезжий торопливо сунулся за угол станции.

Уже темнело, но старику хорошо, видно, знакомы были здешние места, потому что он уверенно свернул с дороги на маленькую тропочку и быстро пошел вперед, не оглядываясь по сторонам.

К ночи старик задворками вошел в Курьевку. Деревня спала уже. Лаяли только в том конце собаки, да тихо поскрипывала где-то далеко в поле гармошка.

Старик прокрался между амбарами к бывшему дому Бесовых и, кряхтя, перелез через изгородь во двор. Там было тихо, шуршали лишь сухие листья, падавшие с берез и лип. Постояв у изгороди, старик глубоко вздохнул и осторожно шагнул к черневшему в глубине сада дому.

Яркий свет в окнах остановил было его, но затем старик быстро метнулся к стене и жадно прилип к стеклу, заглядывая внутрь. Там сидело много народу. Пузатая керосиновая лампа с расписным абажуром высоко висела под потолком, освещая широкий стол с разложенными на нем газетами и книжками.

В сенях скрипнула дверь, кто-то выходил на крылечко. Прижимаясь к стене, старик неслышно пошел прочь от дома, свернул со стежки к гуменнику и исчез в черном зеве раскрытой двери…

Небо стало уже белеть и закричали петухи, когда он вышел оттуда. Постоял, шепча что-то, перекрестился, встав на колени, и ткнулся лбом в сухую землю. А потом, озираясь по сторонам, опять пошел к дому Бесовых, ужом прополз в подворотню и ощупью через двор прокрался в сени.

Тяжело дыша, нетерпеливо открыл дверь в избу.

Не узнал бы сейчас Тимофей Зорин по обличью своего бывшего хозяина, кабы увидел его: пожалуй, только тонкий длинный нос да оттопыренные круглые уши и напоминали в этом старике Якова Бесова. Лицо же его еще больше заострилось, вместо узкой длинной бороды торчал острый клинышек, а круглые брови посерели и разлохматились.

Ступив на порог, Яков Матвеич разом обшарил глазами стены, но когда взгляд его дошел до опустевшего угла, где стояла когда-то печь, вздрогнул и схватился рукой за косяк.

— Осподи! — заскулил он тихо, с укором и жалобой. — За что ты меня наказуешь?

И замолчал, словно ждал ответа. Но в доме было пусто и тихо. В широкие окна уже глядело синее утро, и с улицы от гумен доносилось фырканье лошадей, потом зазвучали где-то людские смех и говор; рядом в переулке бабы забренчали ведрами, недужно застонал колодезный журавель.

Яков Бесов ничего этого не слышал. Он смотрел, не мигая, в угол избы и часто сморкался. Мелкие слезинки одна за другой скатывались по его щекам на серые усы, с усов — на острую бородку.

— Что же теперь-то? — опять спросил он кого-то, уже строго и требовательно. — Жить-то как? Для чего?

Долго стоял на одном месте, точно одеревенел весь. Не торопясь сходил в сени и принес оттуда конец старых вожжей с заржавленным барашком. Деловито приладил их к крюку, на котором висела когда-то детская зыбка; схватившись руками за конец вожжей, повисел на них — попробовал, выдержат ли. Потом сунул голову в петлю.

Стукнула упавшая на пол табуретка, и опять стало тихо в пустом и громадном доме Бесовых. Несколько минут Яков Бесов быстро-быстро перебирал ногами, словно ехал куда-то на велосипеде, потом вытянулся весь и замер.

С повисшими вдоль тела руками и низко опущенной на грудь головой, он и мертвый все, казалось, стоял посреди избы в глубоком раздумье, не зная, куда ему идти и что делать…

Загрузка...