Глава XII КОФЕЙНАЯ ФЛЭДДОНГА

Итак, Джим отправился в Кроли под присмотром Джема Белчера и Гаррисона, чтобы тренироваться и подготовиться к великому бою с Крабом Уилсоном, а тем временем во всех лондонских клубах и пивных только и разговору было, что о том, как он появился на ужине и за четыре раунда нокаутировал грозного Джо Беркса. Джим сказал мне однажды, что непременно прославится, и слова его сбылись скорее, чем он предполагал: куда ни пойдешь, всюду говорили только о пари сэра Лотиана Хьюма с сэром Чарльзом Треджеллисом и о достоинствах будущих противников. Огромное большинство ставило на Уилсона, ибо одной-единственной победе Джима он мог противопоставить целый ряд побед; кроме того, знатоки, видевшие его в учебных боях, полагали, что редкостная защитная тактика, благодаря которой он заслужил свое прозвище, совершенно собьет с толку его неопытного противника. Рост, сила, ловкость — тут они мало чем отличались друг от друга, но Уилсон был много опытнее.

За несколько дней до боя отец исполнил наконец свое обещание и приехал в Лондон. Моряк не жаловал города, ему куда больше нравилось бродить по Суссекским холмам и следить в бинокль за каждым марселем, который показывался на горизонте, чем пробираться в уличной сутолоке, где, как он сетовал, невозможно проложить путь по солнцу и уж тем более что-нибудь упомнить. Но в воздухе снова запахло войной, и надо было воспользоваться своим знакомством с лордом Нельсоном, чтобы получить место для себя или для меня.

На город спустился вечер, дядя облачился в зеленый костюм для верховой езды с пуговицами накладного серебра, в сапоги из кордовской кожи и круглую шляпу и, как всегда в этот час, вскочил на свою лошадку с подрезанным хвостом и отправился на Пэл-Мэл людей посмотреть и себя показать. Я остался дома — я уже успел понять, что светская жизнь не по мне. Все эти господа с тонкими талиями и заученными жестами, живущие какой-то странной жизнью, порядком мне прискучили, и даже дядя с его холодно-покровительственным тоном вызывал у меня довольно смешанные чувства. Я унесся мыслями в Суссекс и с тоской вспоминал простую, естественную сельскую жизнь, как вдруг раздался стук молотка в парадную дверь, потом послышался сердечный голос, и вот уже в дверях показалось улыбающееся обветренное лицо и голубые, с прищуром глаза.

— Ишь, каким ты щеголем, Родди! — воскликнул отец. — Но я предпочел бы видеть тебя в синем морском кителе, а не в этих галстухах и кружевах.

— Да и я тоже, отец, — отвечал я.

— Рад это слышать. Лорд Нельсон обещал мне найти для тебя место, и завтра мы постараемся с ним повидаться и напомним ему об этом. Но где же твой дядя?

— Катается верхом по Мэлу.

На простодушном лице отца отразилось облегчение: в присутствии шурина он всегда чувствовал себя не в своей тарелке.

— Я был в адмиралтействе и, когда начнется война, надеюсь получить под свое начало корабль, а судя по всему, ждать осталось недолго. Так мне сказал сам лорд Сент-Винсент. Я остановился у Флэддонга, Родни. Если хочешь, пойдем ко мне поужинаем, и ты увидишь там моих однокашников, с которыми я плавал в Средиземном море.

Если вы вспомните, что в последний год войны у нас на флоте служило сорок тысяч моряков и солдат морской пехоты под командой четырех тысяч офицеров и, едва был подписан Амьенский мир, половину из них списали на берег, а корабли поставили на прикол в Хэймоузе или в Портсдауне, вам станет ясно, что в Лондоне, как и в других портовых городах, было полным-полно моряков. На улицах то и дело попадались люди с зоркими глазами и обветренными, обожженными солнцем лицами; их более чем скромная одежда яснее ясного говорила о том, что кошельки у них пусты, а безразличие, написанное на их лицах, выдавало усталость, вызванную непривычным, вынужденным бездельем. На темных узких улицах среди кирпичных домов они выглядели как-то неуместно, точно морские чайки, которых непогода загнала далеко на сушу. И, однако, пока призовые суды будут мешкать с решением или пока жива будет надежда, что, наведываясь в адмиралтейство, скорее можно быть зачисленным на корабль, они будут вразвалку прогуливаться по Уайтхоллу или, собравшись вечерком на Оксфорд-стрит в гостинице Флэддонга, где останавливались одни только моряки, как у Слотера — сухопутные военные, а у Иббитсона — служители церкви, будут спорить о событиях прошлой войны и надеждах на будущую.

Поэтому я не удивился, когда увидел, что большая комната, в которую мы вошли, полным-полна морских офицеров, однако, помнится, меня поразило, что все они, хоть и служили в самых разных условиях и бороздили самые разные моря и океаны земного шара от Балтики до Вест-Индии, походили друг на друга больше, нежели родные братья, и образовали один определенный тип. Все, как им и полагалось, были чисто выбриты, все в напудренных париках, у всех на шее сзади — небольшая косичка из собственных волос, перевязанная черной шелковой лентой. Кожа их потемнела от жгучих ветров и тропического солнца, а привычка командовать и постоянно смотреть в глаза опасностям наложила на лица печать властности и настороженности. Попадались и веселые лица, но офицеры постарше, с крупными носами и щеками в глубоких морщинах, напоминали суровых, неприступных отшельников, познавших и холод, и зной. Одинокие вахты и строжайшая дисциплина, которая обрекала их на жизнь вне общества, наложили особый отпечаток на эти опаленные солнцем, красные, точно у индейцев, лица. Мне так интересно было их наблюдать, что я почти не прикоснулся к ужину. Хоть я и был тогда очень молод, однако понимал, что если в Европе и сохранились какие-то остатки свободы, то лишь благодаря этим людям, и на их мрачных, суровых лицах я, казалось, видел следы десятилетней борьбы, которая завершилась изгнанием трехцветного французского флага со всех морей.

Мы поужинали, и отец повел меня в огромную кофейню, где собралось не меньше сотни офицеров; все потягивали вино, курили длинные глиняные трубки, и скоро здесь стало вовсе нечем дышать, словно на батарейной палубе во время ближнего боя.

— Тут немало людей, Родни, чьи имена скорее всего никогда не попадут ни в какую книгу, разве что в судовой журнал, но вели они себя лучше любого адмирала, — сказал отец, поглядев по сторонам. — Мы их знаем и говорим о них у себя на флоте, хотя их никто не стал бы приветствовать на улицах Лондона. На одномачтовом куттере требуется не меньше искусства и мужества, чем на линейном корабле, хотя за это не удостаивают ни титулами, ни благодарностями. Возьми, к примеру, Гамильтона, вон он прислонился к колонне — такой тихий, с бледным лицом. Он с шестью пробными шлюпками под дулами двухсот береговых пушек гавани Пуэрто Кабелло отрезал от берега сорокачетырехпушечный фрегат «Гермион». Это был самый искусный маневр за всю войну. А вон тот, с бакенбардами, — Бриритон. На своей бригантине он атаковал двенадцать испанских кораблей и заставил четыре из них сдаться в плен. А вот Уокер, командир куттера «Роза», у него под командой было тринадцать человек, и он вступил в бой с тремя французскими каперами, а у французов было сто сорок шесть человек. Один капер он потопил, другой взял в плен, а третий обратил в бегство… Как поживаете, капитан Белл? Надеюсь, вы в добром здравии?

Кое-кто из знакомых отца, сидящих неподалеку, пододвинул к нам стулья, и скоро образовался небольшой кружок, — все громко разговаривали, спорили, обсуждали свои морские дела, а разгорячась, потрясали длинными дымящимися трубками. Отец шепнул мне на ухо, что его сосед — капитан «Голиафа» Фоли, тот самый, который на Ниле шел в авангарде эскадры, а высокий, худощавый, рыжеволосый человек напротив — это лорд Кокрейн, самый лихой капитан фрегата на всем английском флоте. Даже до Монахова дуба докатился рассказ о том, как на маленьком «Проворном», оснащенном всего четырнадцатью пушчонками, с командой в пятьдесят четыре человека он сцепился бортами с испанским фрегатом «Гамо», на котором было триста человек команды, и взял его на абордаж. По тому, с каким жаром он говорил о своих обидах, как гневно краснели его усыпанные веснушками щеки, видно было, что это человек вспыльчивый и решительный.

А я с интересом слушал, как эти люди, чья жизнь проходит в боях с нашими соседями, говорят об их характерах и обычаях. Вам, живущим в дни мира и благоденствия, не понять тогдашней жгучей ненависти англичан к Франции, и в особенности к ее великому полководцу. Это было больше, чем обычное предубеждение, больше, чем неприязнь. Это была глубокая, активная ненависть, вы можете даже сейчас составить себе представление о ней, если перелистаете газеты и карикатуры тех времен. Слово «француз» употреблялось только в сочетании со словами «негодяй» или «подлец». Все англичане, к какому бы общественному слою они ни принадлежали, в какой бы части Англии ни жили, горели одним и тем же чувством. Даже матросы шли на французов с таким остервенением, какого никогда не бывало в сражениях с датчанами, голландцами или испанцами.

Если теперь, спустя полвека, вы спросите меня, чем была вызвана эта враждебность, столь чуждая добродушно-веселым и терпимым по натуре англичанам, я признаюсь, что, по-моему, в основе ее лежал страх. Страх, разумеется, не перед каждым отдельным французом — даже самые подлые клеветники никогда не назвали бы нас малодушной нацией, — но страх перед необычайной удачливостью французов, перед грандиозностью их замыслов, перед проницательным умом того, кому удавалось все эти свои замыслы осуществлять и подминать под себя одно государство за другим. Мы были совсем небольшой страной, наше население к началу войны составляло немногим больше половины населения Франции. Потом Франция стала стремительно расширяться — она вобрала в себя на севере Бельгию и Голландию, а на юге Италию, нас же ослабляла давняя вражда между католиками и пресвитерианами в Ирландии. Даже самому легкомысленному человеку ясно было, что над нами нависла опасность. Стоило выйти к морю в любом месте Кентского побережья, и сразу видны были сигнальные огни в месте расположения неприятельских войск, а в ясный день на холмах близ Булони поблескивали на солнце штыки — то шли маневры ветеранов. Неудивительно, что даже у самых отважных людей в глубине души таился страх перед Францией, а страх, как всегда бывает, рождал острую, жгучую ненависть.

Моряки недобрым словом поминали своих врагов. Они ненавидели их всем сердцем и, как принято в Англии, говорили то, что чувствовали. Французских офицеров они великодушно признавали достойными врагами, но французы как нация были им глубоко антипатичны. Те, кто постарше, воевали с французами в американской войне, потом снова воевали с ними последние десять лет и готовы были воевать до конца своих дней. Однако, если меня поразила та жгучая враждебность, какую вызывала у моряков Франция, я был поражен еще больше, услыхав, сколь высоко они ценят французов как противников. Многочисленные, следовавшие одна за другой победы Британии, которые в конце концов вынудили французов укрыться в своих портах и в отчаянии прекратить борьбу, внушили и всем нам мысль, будто существуют какие-то причины, по которым на море бритт во веки веков будет брать верх над французом.

Но люди, сидящие вкруг меня, те, кто добывал эти победы, так не думали. Они вслух хвалили отвагу противника и ясно понимали причины его поражения. Они говорили, что прежде во Франции почти все офицеры были из высшего сословия, революция смела их и тем самым обезглавила флот: матросы, оставшись без опытных командиров, забыли, что такое настоящая дисциплина. Управляемый искусными и опытными командирами, отлично укомплектованный британский флот загнал лишенных умелого управления французов в их порты и не выпускал их оттуда, лишив тем самым возможности овладеть искусством мореплавания. Все то, чему они обучались в порту, вся их строевая и артиллерийская подготовка не могла сослужить им службу в открытом море, в бурных водах, когда надо было давать бортовые залпы и маневрировать, переставляя паруса. Если бы хоть один французский фрегат мог несколько лет свободно бороздить океан, постигая искусство морского боя, вот тогда победа над ним — равным противником — прибавила бы славы капитану английского корабля.

Так рассуждали эти умудренные опытом офицеры и подтверждали свои слова воспоминаниями, примерами французской отваги, такими хотя бы, как поведение команды «Лориент»: французы били из пушек квартердека, в то время как вся батарейная палуба под ними была охвачена пламенем и они знали, что стоят на пороховом погребе.

Все надеялись, что Вест-Индская экспедиция дала возможность многим судам приобрести опыт океанского плавания и, если снова начнется война, они рискнут выйти в Ла-Манш. Но начнется ли она? Мы надели узду на Наполеона и не дали ему стать тираном всего мира, но это стоило нам огромных денег и невероятных усилий. Решится ли правительство на это снова? Или оно испугается непомерного груза долгов, который ляжет тяжким бременем на многие еще не родившиеся поколения? Но ведь у нас Питт, а он не из тех, кто останавливается на полпути!

Вдруг у дверей возникло какое-то движение. Сквозь серые клубы табачного дыма я разглядел синий мундир и золотые эполеты. Вокруг теснились моряки, слышался приглушенный шум голосов, который почти тотчас перерос в громкие и радостные крики. Все вскочили, оглядывались по сторонам, спрашивали друг друга, что случилось. А толпа бурлила, крики становились все громче и радостнее.

— Что там? Что такое? — раздались голоса.

— Поднимите его! Поднимите выше! — закричал кто-то, и тотчас над толпой появился офицер.

Лицо у него разгорелось, и он махал каким-то листком. Крики смолкли, стало так тихо, что я слышал, как у него в руке шелестела бумага.

— Великие новости, джентльмены! — возвестил он. — Великолепные новости! Контр-адмирал Коллингвуд просил меня сообщить их вам. Сегодня вечером французскому послу были возвращены верительные грамоты. Все корабли вступают в строй. Адмирал Корнуоллис направляется из Каусэндского залива на остров Уэссан. Одно соединение кораблей отплывает в Северное море, другое — в Ирландское!

Быть может, он собирался сказать еще что-то, но тут моряки не выдержали. Как они кричали, как топали ногами, как бесновались от восторга! Суровые, немолодые вице-адмиралы, степенные капитаны первого ранга, юные помощники капитана — все шумели, точно школьники, отпущенные на каникулы. В эти минуты никто не думал о множестве горьких обид, о которых я только что слышал. Ненастье миновало, и занесенные ветром на сушу морские птицы снова закачаются на пенных волнах.

Над шумом и криком звучало, нарастая, «Боже, храни короля!», и зазвучало так, что забывались и жалкие рифмы, и откровенная сентиментальность гимна. Я уверен, что вы никогда не слыхали, чтобы его так пели, не видели, как по суровым лицам катится слеза, как у сильных мужчин перехватывает дыхание. Чтобы снова услыхать гимн в таком исполнении, чтобы снова увидеть подобное зрелище, должны были бы вернуться грозные времена. Только те, кто никогда не видел моих соотечественников в час, когда спадает застывшая маска сдержанности и на мгновение вспыхивает могучий, негасимый жар северной души, могут говорить о флегматичности англичан. В тот час я видел эти огни, и если не вижу их нынче, я не настолько стар или глуп, чтобы усомниться в том, что они существуют.

Загрузка...