В тот вечер батюшка рано отослал меня спать, а мне очень хотелось посидеть еще: ведь каждое слово дяди было мне интересно. Его лицо, манеры, широкие, плавные движения белых рук, врожденное чувство превосходства, которое ощущалось в нем, но не подавляло, причудливые речи — все вызывало во мне интерес, все поражало. Но, как я потом узнал, они собирались говорить обо мне, о моем будущем, так что я был отправлен наверх, и далеко за полночь до меня еще доносились глубокие раскаты отцовского баса, мягкий, выразительный голос дяди и изредка негромкие восклицания матушки.
Наконец я заснул, но почти сразу проснулся: что-то влажное коснулось моего лица и меня обхватили две теплые руки. Матушка прижалась щекой к моей щеке, я слышал ее всхлипывания, чувствовал, как она вся дрожит во тьме. При слабом свете, который пробивался сквозь оконный переплет, видно было, что она в белом и волосы ее распущены по плечам.
— Ты не забудешь нас, Родди? Не забудешь?
— О чем это вы, матушка?
— Твой дядя, Родди… хочет увезти тебя от нас.
— Когда?
— Завтра.
Да простит меня бог, но как радостно забилось мое сердце, а матушкино — и ведь оно было совсем рядом с моим — разрывалось от горя!..
— О, матушка! — воскликнул я. — Неужели в Лондон?
— Сперва в Брайтон, он хочет представить тебя принцу. А на следующий день в Лондон, там ты познакомишься с высокопоставленными особами, Родди, и научишься смотреть сверху вниз… смотреть сверху вниз на своих бедных, простых, старомодных родителей.
Я обнял ее, желая утешить, но она плакала так горько, что, хоть мне и минуло уже семнадцать и я считал себя мужчиной, я и сам не выдержал и заплакал, но у меня не было женского умения рыдать беззвучно, и я стал так громко и тонко всхлипывать, что в конце концов матушка совсем забыла свою печаль и рассмеялась.
— Вот бы Чарльз порадовался, если бы видел, как мы отвечаем на его доброту! — сказала она. — Успокойся, милый, не то ты его разбудишь.
— Если вы так горюете, я не поеду! — воскликнул я.
— Нет, дорогой, тебе надо ехать, ведь, может, у тебя за всю жизнь не будет другого такого случая. И подумай, как мы будем гордиться, когда услышим твое имя среди имен высокопоставленных друзей Чарльза! Но только обещай мне не играть в карты, Родди. Ты ведь слышал сегодня, чтó из этого порой получается.
— Обещаю, матушка.
— И пить будешь с осторожностью, да, Родди? Ты молод и к вину непривычен.
— Да, матушка.
— А еще держись подальше от актерок, Родди. И не снимай теплого белья до самого июня. Молодой Овертон оттого ведь и умер. Одевайся со тщанием, Родди, чтоб дяде не пришлось за тебя краснеть, — он ведь славится своим вкусом. Делай все, как он тебе велит. А когда ты не в свете, надевай свое домашнее платье — коричневый сюртук у тебя еще совсем как новый; да и синий можно носить, только надо его погладить и сменить подкладку, — тебе их хватит на все лето. Я достала твой воскресный сюртук с нанковым жилетом, и коричневые шелковые чулки, и туфли с пряжками, ты ведь завтра поедешь к принцу. Смотри по сторонам, когда будешь в Лондоне переходить улицы. Говорят, там экипажи так мчатся, что и вообразить невозможно. Перед сном аккуратно складывай одежду, Родди, и не забывай помолиться на ночь — тебе предстоят многие искушения, милый, а меня поблизости не будет и я не смогу тебя от них уберечь.
Так, обхватив меня теплыми, мягкими руками, матушка учила и наставляла меня и напоминала мне о моих обязательствах перед нашим миром и перед миром иным, так готовила она меня к тому великому шагу, который мне предстояло совершить.
Дядя к завтраку не вышел, но Амброз сварил чашку шоколада и отнес к нему в спальню. Когда же в полдень он наконец появился, он был так хорош: волосы вьются, зубы блестят, глаза смеются и перед одним это чудное стекло, а манжеты кружевные, гофрированные, белые как снег, — что я не мог отвести от него глаз.
— Ну, племянник, как тебе нравится мысль поехать со мной в Лондон? — спросил он.
— Благодарю вас, сэр, за вашу доброту и участие ко мне, — сказал я.
— Но смотри же, не заставляй меня краснеть, Родди. Если мой племянник желает быть мне под стать, он должен выглядеть лучше всех.
— Он отпрыск доброго корня, сэр, — сказал мой батюшка.
— Придется его хорошенько отполировать. Bon ton[14] — вот главное, дорогой мой. И тут дело не в богатстве. Одним богатством этого не добьешься. У Золоченого Прайса сорок тысяч фунтов годового дохода, а одевается он чудовищно. На днях я видел его на Сент-Джеймс-стрит и, поверите ли, так был шокирован его видом, что вынужден был зайти к Верне выпить стакан коньяка. Нет, все дело, разумеется, в природном вкусе и в умении следовать советам и примеру людей более опытных, нежели ты сам.
— Боюсь, Чарльз, что гардероб у Родди слишком провинциальный, — сказала матушка.
— Мы этим займемся в городе. Посмотрим, чтó для него смогут сделать Штульц или Уэстон, — ответил дядя. — Только придется Родди нигде не показываться, пока не будет готово его новое платье.
От такого пренебрежения к моему лучшему костюму матушка покраснела, и это не укрылось от дяди, ибо у него был глаз на подобные мелочи.
— Это отличный костюм для Монахова дуба, сестра, — сказал он. — Но пойми, на Пэл-Мэл он будет выглядеть несколько старомодно. Предоставь мне об этом позаботиться.
— Сколько денег нужно молодому человеку в Лондоне, чтобы одеваться? — спросил батюшка.
— Светский молодой человек, если он бережлив и благоразумен, вполне может обойтись восемьюстами фунтами в год, — ответил дядя.
У моего бедного батюшки вытянулось лицо.
— Боюсь, сэр, что Родди придется довольствоваться его нынешним гардеробом, — сказал он. — Даже при моих призовых…
— Что вы, сэр! — возразил дядя. — Я должен Уэстону больше тысячи, так что лишние несколько сот ничего тут не изменят. Раз мой племянник едет со мной, я беру на себя все заботы о нем. Это — дело решенное, и я отказываюсь продолжать этот разговор.
И он взмахнул своими белыми руками, словно отметая все возражения.
Родители мои пытались его поблагодарить, но он не дал им и слова вымолвить.
— Кстати, раз уж я оказался в Монаховом дубе, надо мне тут сделать еще одно дело, — сказал он. — Тут ведь живет боксер по имени Гаррисон, который однажды чуть не сделался чемпионом. В те дни мы с несчастным Эйвоном были его главными поклонниками и покровителями. Я бы хотел с ним поговорить.
Вы, конечно, представляете, с какой гордостью я шествовал по улице, сопровождая моего великолепного родича, и как радовался, видя уголком глаза, что все жители подходят к дверям и окнам, чтобы на нас поглядеть. Чемпион Гаррисон стоял подле кузницы и, увидев моего дядю, снял шапку.
— Господи боже мой! И как же это вас занесло в Монахов дуб, сэр? Вот увидал вас, сэр Чарльз, и сразу про старое вспомнил.
— Рад заметить, что вы прекрасно выглядите, Гаррисон, — сказал дядя, окинув его взглядом. — Что ж, неделя тренировки — и вам опять не будет цены. Думаю, вы весите не больше ста девяноста фунтов.
— Сто девяносто два, сэр Чарльз. Мне уже сороковой год, а руки и ноги у меня хоть куда, да и дыхание тоже. Если бы моя старуха освободила меня от зарока, я бы еще померялся силами с любым молодым. Слыхал я, из Бристоля недавно понаехали сильные боксеры.
— Да, бристольский желтый платок последнее время всех забивает. Как поживаете, миссис Гаррисон? Вы меня, наверно, не помните?
Она вышла из дому, и при виде моего дяди ее усталое лицо, на которое давний страх, казалось, наложил свой отпечаток, стало вдруг жестким и словно бы окаменело.
— Я очень даже хорошо вас помню, сэр Чарльз Треджеллис, — сказала она. — Уж не за тем ли вы пожаловали, чтобы уговорить моего мужа вернуться на старую дорожку?
— Вот она всегда так, сэр Чарльз, — сказал Чемпион, положив свою ручищу на плечо жены. — Я ей пообещал, и уж она нипочем не вернет мне мое слово! Другой такой хорошей да трудолюбивой жены не сыскать в целом свете, только вот бокс она не жалует, это уж верно.
— Бокс! — с горечью воскликнула женщина. — Для вас-то это — одно развлечение, сэр Чарльз. Приятно прокатились в деревню за двадцать пять миль, и корзинку с завтраком прихватили, и про вино не забыли, а вечером по холодку обратно в Лондон; день провели весело, хороший бой поглядели, есть о чем поговорить. А мне-то каково было с этим боксом! Сидишь, ждешь час за часом да слушаешь, не застучат ли колеса, не везут ли ко мне назад моего муженька. Когда сам в дом войдет, когда под руки его введут, а когда и вовсе внесут, только по одежде его и узнаешь…
— Будет тебе, женушка, — сказал Гаррисон, похлопав ее по плечу. — Конечно, доставалось мне, что и говорить, но уж не так, как ты расписываешь.
— А потом неделями прислушиваешься к каждому стуку в дверь: может, это пришли сказать, что тот, другой, помер и моему-то теперь не миновать суда за убийство!
— Да, нет в ней азарта, — сказал Гаррисон. — Не уважает она бокс! А все Черный Барух виноват: он в тот раз чуть богу душу не отдал! Ну да ладно, я ей обещал, и коли она не освободит меня от обещания, значит, больше никогда не кидать мне шапку через канаты.
— Ты будешь носить свою шапку на голове, Джон, как и подобает честному, богобоязненному человеку, — сказала ему жена, уходя в дом.
— Боже меня упаси уговаривать вас нарушить обещание, — сказал мой дядя. — Однако если бы вы опять пожелали испытать свои силы в боксе, у меня есть для вас хорошее предложение.
— Толку, конечно, не будет, — сказал кузнец, — а послушать мне все одно интересно.
— Есть неподалеку от Глостера очень подходящий экземпляр, сто восемьдесят два фунта весу. Зовут его Уилсон, а прозвали его Крабом — за его стиль.
Гаррисон покачал головой.
— Нет, не слыхал про такого, сэр.
— Это понятно: он еще не выступал ни в одном призовом бою. Но на Западе его ценят очень высоко, и он может потягаться с любым из Белчеров.
— Ну, так это еще не настоящий бокс, — возразил кузнец.
— Мне говорили, он отлично дрался в любительской встрече с Ноем Джеймсом из Чешира.
— Гвардеец Ной Джеймс — боксер что надо, другого такого не сыщешь, сэр, — сказал Гаррисон. — У него челюсть была сломана в трех местах, а он после этого бился еще пятьдесят раундов. Это я своими глазами видел. Если Уилсон и впрямь его одолел, он далеко пойдет.
— На Западе так и думают и его хотят свести с лондонскими молодцами. Его покровитель — сэр Лотиан Хьюм; короче говоря, он заключил со мной пари, что я не найду Уилсону достойного молодого противника в его весе. Я ему сказал, что никакого хорошего молодого боксера у меня на примете нет, но я знаю одного немолодого, который уже много лет не ступал на ринг, и, однако, он бы заставил его протеже пожалеть, что тот явился в Лондон. «Молодой ли, старый ли, моложе двадцати или старше тридцати пяти — приводите кого хотите, был бы только вес подходящий, и я ставлю на Уилсона два против одного», — сказал сэр Лотиан. Я заключил с ним пари не на одну тысячу и вот приехал к вам.
— Ничего не выйдет, сэр Чарльз, — сказал кузнец, покачав головой. — Я бы всей душой, да вы ведь сами слыхали.
— Что ж, если вы не хотите драться, Гаррисон, мне надо найти какого-нибудь новичка. Я был бы вам благодарен за совет. Кстати, в следующую пятницу я даю ужин любителям бокса в заведении «Карета и кони» на Сент-Мартин-лейн. Буду рад видеть вас среди моих гостей. Послушайте, а это кто? — и он быстро поднес к глазам лорнет.
С молотом в руке из кузницы вышел Джим. Ворот его серой фланелевой рубахи был расстегнут, рукава засучены. Мой дядя взглядом знатока осмотрел его с головы до ног.
— Это мой племянник, сэр Чарльз.
— Он живет с вами?
— Его родители умерли.
— Бывал он в Лондоне?
— Нет, сэр Чарльз. Он живет у меня с той поры, когда он был еще вот с этот молоток.
Мой дядя повернулся к Джиму.
— Говорят, вы еще не бывали в Лондоне? — сказал он. — В следующую пятницу я даю ужин любителям бокса, ваш дядя там будет. Не хотите ли тоже приехать?
Темные глаза Джима заблестели от удовольствия.
— Я был бы очень рад, сэр.
— Нет, нет, Джим! — быстро сказал кузнец. — Хоть мне и жалко, но ты останешься дома, с теткой. Есть у меня на то причины.
— Да что вы, Гаррисон, пусть он съездит!
— Нет, нет, сэр Чарльз! Это для него опасная компания, больно он ретивый. Да и когда я в отлучке, у него работы по горло.
Джим помрачнел и большими шагами зашагал в кузницу. Я проскользнул за ним: мне хотелось его утешить, хотелось рассказать ему обо всех неожиданных и удивительных переменах в моей жизни. Я дошел еще только до середины рассказа, и Джим, добрый малый, радуясь счастливой перемене в моей судьбе, стал было уже забывать о собственных огорчениях, но тут с улицы донесся голос моего дяди — пора было возвращаться. У наших ворот уже стояла запряженная цугом коляска, и Амброз успел погрузить в нее корзину с закусками, болонку и драгоценную туалетную шкатулку; сам он пристроился на запятках. Отец крепко пожал мне руку, матушка, всхлипывая, обняла меня напоследок, и я сел рядом с дядей в коляску.
— Отпускай! — крикнул конюху дядя.
Звякнула сбруя, застучали копыта, мы тронулись в путь.
Столько лет прошло, а я и сейчас вижу тот весенний день, зеленые поля, облачка, подгоняемые ветром, и наш желтый насупленный домик, в котором я из мальчика превратился в мужчину! А у калитки стоит матушка — отворотилась и машет платочком, и отец, в синем мундире и белых штанах, оперся на палку и, козырьком приставив руку к глазам, напряженно глядит нам вслед. Вся деревня высыпала на улицу, всем хотелось поглядеть, как юный Родди Стоун едет со своим знаменитым лондонским родичем во дворец к самому принцу.
Семейство Гаррисон махало мне, стоя у кузницы, и Джон Каммингз — у гостиницы, и Джошуа Аллен, мой старый школьный учитель, показывал на меня людям, словно бы говоря: вот плоды моего учения. Ну и для полноты картины, кто бы, вы думали, проехал мимо нас, когда мы выезжали из селения? Мисс Хинтон, актерка; она сидела в том же фаэтоне и правила той же лошадкой, что и при первом появлении в Монаховом дубе, но сама она стала совсем другая, и я подумал тогда, что даже если бы Джим ничего больше не сделал в своей жизни, и то он не зря терял в захолустье золотые годы юности.
Она ехала к нему, на этот счет у меня не было сомнений — они очень сдружились в последнее время, и она даже не заметила, как я махал ей из коляски. Но вот дорога круто повернула, маленькое наше селение скрылось из глаз, и вдали, меж холмами за шпилями Пэтчема и Престона, глазам моим открылись широкое синее море и серые дома Брайтона, а между ними, посредине, вздымались причудливые восточные купола и минареты летней резиденции принца. Для всякого иного путешественника это было просто великолепное зрелище, для меня же новый мир, огромный, широкий, свободный, и сердце мое волновалось и трепетало, точно у птенца, когда он впервые заслышит свист ветра при взмахе собственных крыльев и воспарит под голубыми небесами, над зелеными равнинами. Может, и настанет день, когда он с сожалением и раскаянием оглянется на уютное гнездышко в кустах терновника; но что ему до этого сейчас, когда в воздухе пахнет весной, и молодая кровь кипит в жилах, и ястреб тревоги еще не заслонил солнца мрачной тенью своих крыльев!