Глава одиннадцатая. Последний год

И наступил мой вольный год.

Последний, прощальный год.

То, что было потом, в эмиграции, вдали от Родины, — это не жизнь, это всего лишь продолжение жизни.

Меня встретила жена. Поцеловались. Быстро переоделся в привезенный ею новый костюм. Поехали сначала на станцию. Потом взяли автомобиль до Москвы.

Хорошее это ощущение, когда выходишь на волю. Все новое. Точно на свет только что народился.

Первые дни, как в угаре. Встреча с друзьями. Со всеми встретился через четыре дня. Люда Кушева справляла день рождения. И все, все тут присутствовали. Переходил из объятия в объятие. Точно новобрачный или юбиляр.

А потом наступили будни. Хлопоты с пропиской. Хождение по милициям. Сначала прописался в Александрове. Потом, зарегистрировав брак, в Москве, на улице Жуковского (я и раньше там фактически жил). В моей бывшей квартире (в Ново-Кузьминках) жила моя мачеха.

И целый ряд событий. Первое впечатление от этого года. Процесс Якира — Красина. Был вызван в качестве свидетеля. В Люблино. В то самое Люблино, где за два года перед этим судили меня.

Прихожу. Здание нового типа. Похоже на школу-новостройку. Уже подходя к зданию, заметил разницу с предыдущими судами. Никаких мальчиков и девочек. Никаких диссидентов. Всем уже давно было известно, что подсудимые «раскололись», полностью капитулировали. И сейчас будут «каяться».

Внизу, на первом этаже, замечаю, однако, Татьяну Сергеевну Ходорович, которую свидетелем не вызывали. Здороваемся. Говорю со свойственной мне грубостью: «Вы чего приперлись?»

Она: «Я не христианка, но сочувствую людям, даже если они сломались».

Поднимаюсь на второй этаж, где происходит суд. Проводят в комнату свидетелей. Здесь ожидают очереди Иван Рудаков — молодой человек с блондинистой бородой, имеющий некоторые знакомства в кругах Якира и Красина, — и другой молодой человек Вениамин (не помню фамилии), который был постоянным посетителем Якира, подписывал все петиции (запомнил его по его профессии: рабочий-крановщик). Про него было известно, что он дал ужасные показания на Якира. И на всех нас. Поэтому лишь издали киваю ему головой. У него вид дебютирующего актера перед премьерой. Взволнован. Видно, что про себя повторяет роль. Нервно ходит по комнате.

Любезно здороваюсь с Иваном. Начинаю с ним разговор на самые нейтральные темы. О театре или о чем-то еще.

Присутствующий здесь чекист делает нам замечание.

Я: «Мы же говорим не о деле». И, как ни в чем не бывало, продолжаю свою «козери» (светский разговор).

Наконец, вызывают меня. Суд. Обычная атмосфера. На скамье подсудимых «знакомые все лица»: Якир и Красин.

Меня спрашивают об имени-отчестве. Начинается мой допрос. Каюсь, забыл, о чем спрашивали. Но кажется, о чем-то несущественном. Помню свои ответы. Говоря о своем знакомстве с Якиром и Красиным, упомянул о том, что я являюсь церковным писателем. Говорил о своем знакомстве с ними. О том, что бывал довольно часто в их домах. Никаких криминальных разговоров с ними не вел. Ни о каких криминальных связях не знаю.

После меня должен был давать показания «крановщик». Этот до того разволновался, что слова не мог выговорить. Судья сказал: «Соберитесь с мыслями. Напрягите всю свою волю». И объявил перерыв.

Что касается меня, то я держался со свойственной мне развязностью и даже, оговорившись, обратился к суду со словом «Ребятенки» (лагерная шпана).

В перерыве увидел много солидных людей, которые с возмущением осуждали мое поведение (чекисты в штатском). До меня долетела реплика: «Церковный писатель? Лоботряс!»

Понял, что мне здесь делать нечего. Спустился вниз. Надел пальто. Вышел. Гулял по Люблину. Чудесная золотая русская осень. Разыскал дом, где когда-то в этой местности снимал дачу Достоевский. Вдыхал полной грудью московский осенний воздух. Хорошо!

А через два дня опять пришлось иметь дело с Якиром и Красиным. Инициативная группа защиты прав человека решила высказать мнение о поведении двух своих бывших членов. Собрались вновь на квартире Татьяны Сергеевны. Кажется, в последний раз. Ее дочь вышла замуж, и собираться стали в других местах.

На этот раз я представил свой проект, где со свойственной мне резкостью назвал Якира и Красина предателями и трусами. Против меня выступил Сергей Адамович Ковалев. Григорий Сергеевич Подъяпольский был на моей стороне. Ковалев спорил очень горячо. Он говорил, что мы не имеем права бросать в людей камень, находясь на воле, не зная, что они пережили, какими методами добились от них показаний. Наконец, споря со мной, сказал: «Ведь люди читали Евангелие и так жестоки и беспощадны». Тут я немного осекся. Впрочем, взглянув на часы, сказал, что мне пора на именины (отец Александр Мень был в этот день именинник — 12 сентября), и ушел.

Татьяна Сергеевна потом всю ночь писала наше общее заявление и, кажется, как-то согласовала противоположные точки зрения.

Вскоре, однако. Группа раскололась: Т. С. Ходорович, Т. Н. Великанова и С. А. Ковалев объединились, стали вести себя так, как будто нас с Г. С. Подъяпольским не существует. Они стали издавать информационный бюллетень. Публиковать какие-то заявления от своего имени, даже нас о них не извещая.

Однажды на квартире Григория Сергеевича у меня произошел резкий разговор с Татьяной Сергеевной. Я поставил вопрос со всей откровенностью: сказал, что фактически трое человек развалили Группу. Г-жа Ходорович отвечала отнюдь не с ангельской кротостью. Тут я увидел женщину, способную на очень и очень большую резкость и даже грубость.

Фактически с этого времени Инициативная группа прекратила свое существование в прежнем составе. А для меня это было существенным аргументом за мой отъезд в эмиграцию.

Приготовления к моему отъезду в эмиграцию начались уже осенью 1973 года.

В одну из своих поездок в Александров я встретился с Осиповым. Он мне предложил подписать какую-то петицию. Так себе. Петиция как петиция. Кажется, с протестом против ареста кого-то и где-то.

Через несколько дней Глеб, будучи у нас, спросил: «Что это вы подписывали? Вчера передавали по радио». Жена всплеснула руками: «Господи! Это какой-то одержимый!»

Вообще говоря, это был редкий случай, чтобы человек подписывал петицию через месяц после освобождения. Помню, как-то жена мне сказала: «Если не можешь жить более или менее спокойно, так уж лучше уезжай!»

Действительно, ей-то зачем мучиться. А что меня опять посадят, у меня не было ни минуты сомнения. И вот начались приготовления к эмиграции.

Через несколько дней после возвращения в Москву я позвонил по телефону Сахарову. Я был обязан сделать это: человек был у меня на процессе, обратился потом от своего имени в Президиум Верховного совета с просьбой о моем освобождении. И вообще великий русский гуманист. Я считал за честь быть с ним знакомым.

Был у него в сентябре. Телефон. Андрей Димитриевич мне сказал: «Это Чалидзе. Хочет с вами говорить». Чалидзе в это время уже жил в Америке.

Начался разговор с Чалидзе. Он поздравил меня с освобождением. И тут я впервые заговорил об эмиграции. Я попросил его связаться с отцом Александром Киселевым и попросить его устроить мне вызов в Америку. Через некоторое время я получил известие (уж не помню, от кого), что отец Александр — политическая фигура, поэтому удобнее, если такой вызов мне пришлет архиепископ Иоанн Шаховской.

Действительно, через некоторое время я получил вызов от владыки для прочтения курса лекций по истории русской Церкви. Собрал все справки и документы. Сдал их в ОВИР (отдел виз и разрешений для поездки за границу). В Колпачном ряду. Ответ через три месяца. Отказ: «Пускай вас посылает Патриархия». Известил об этом владыку, с которым в это время у меня установился контакт по телефону.

Получаю другой вызов, на этот раз от Утрехтского университета. Опять отказ.

И наконец, через своего крестника Кушева, который в начале 1974 года вместе со своей семьей уехал за границу, сразу два вызова в Израиль. Это нечто более реальное. Снова подал заявление в ОВИР. Трепка нервов необычайная. И здесь вплетается в эту прозаическую историю одновременно смешной и трогательный эпизод. Как будто из святочных рассказов Диккенса.

Совсем по Диккенсу

«То было раннею весной», как поется в романсе. С большим, желтой кожи портфелем, в котором находились вызов в Израиль, заполненная анкета с двумя фотокарточками, все документы, относящиеся к вызову, и вдобавок книжка, только что выпущенная издательством «Посев», — моя книга «Строматы», я шел все в тот же злополучный Колпачный ряд, в ОВИР.

Там мне сказали, что документы надо подавать в особый отдел в райсовете. Побывал и там. Мне сказали, что надо прийти во вторник.

В прекрасном настроении, с моим прекрасным портфелем я перехожу через дорогу в мой «придворный» ресторан — в «Рыбку» — ресторан, расписанный каким-то художником, изобразившим морское дно (это на Маросейке — улице Чернышевского).

Позавтракав, иду в не менее прекрасном настроении домой. И лишь подходя к дому, хлопаю себя по лбу: в кафе забыл портфель. Возвращаюсь уже не в столь прекрасном настроении. Портфеля и след простыл. Таким образом, исчезли все документы, связанные с отъездом за границу, книжка, изданная во Франкфурте, и т. д.

Что делать? Разыскивать портфель нельзя — надо же будет сказать, что было в портфеле (иметь книгу, изданную антисоветским издательством, — это уже криминал).

Подавать опять заявление о выезде? Нет вызова. А дожидаться нового вызова — пройдут месяцы.

Безнадежность. Остается одно лишь средство. Молиться! На другой день я к нему прибег.

И вдруг телефон. Подхожу.

— Можно попросить гражданина Левитина?

— Я у телефона.

— Вы, кажется, что-то потеряли.

— Да, потерял портфель с документами.

— Все содержимое портфеля у меня. Назначьте свидание, где мы можем встретиться.

— Где вы живете?

— На улице Чернышевского. Можете ли вы быть на углу около кондитерской сегодня в 12 часов?

— Пожалуйста.

Я был в условленном месте. Небольшого роста пожилая женщина вручила мне все мои документы. Оказывается, дело было так.

Какой-то забулдыга взял портфель. Все документы выкинул на помойку. На помойке их нашел другой пьянчужка, сосед этой женщины. И отнес их ей. В коммунальной кухне стали их рассматривать. Кто-то посоветовал: «Надо отнести в милицию». Но женщина сказала «Нет». Прочла мою книжечку. Очевидно, почувствовала ко мне симпатию. Где меня разыскивать? В документах нашла мой адрес: ул. Жуковского, 7, кв. 13. Идти ко мне, однако, побоялась. Взяла телефонную книгу, стала разыскивать телефон. Телефон не на мое имя, но есть список коммунальных квартир.

И вот документы у меня в руках.

Предлагал женщине любые деньги. Хотел отблагодарить. Но денег она не взяла ни копейки. Ни имени, ни адреса своего не назвала. Пожелала мне счастья. Ушла. Вот и не верь Диккенсу, утверждавшему, что есть на свете добрые люди.

Как говорил Достоевский: «Великий христианин Диккенс».

В тот же день я подал на этот раз свое последнее заявление в ОВИР.

Жизнь, между тем, шла своим чередом. В это время начались проповеди отца Димитрия Дудко.

Как приятно было о нем писать полгода назад, как неприятно писать о нем теперь.

Полгода назад это имя ассоциировалось со светом, с мужеством, с Пасхой. Это имя сейчас ассоциируется с трусостью, эгоизмом, предательством.

Но «любят люди падение праведного и позор его», как говорил Достоевский.

Попробуем писать о нем объективно.

В ноябре 1973 года днем неожиданно зашел ко мне отец Димитрий. Сказал: «В субботу я думаю отвечать на вопросы, которые мне предложат прихожане в письменном виде. Напиши ты мне какой-либо вопрос».

Вопроса я не написал. Но говорили мы об этом совершенно новом в церковной жизни деле очень долго и основательно.

И наконец, пришла эта суббота. 8 декабря 1973 года.

В свое время я очень много писал об отце Димитрии. Еще больше о нем говорил. Я объехал три страны: Соединенные Штаты Америки, Италию и Германию, и всюду рассказывал об отце Димитрии. Не буду поэтому повторять то, что было написано.

Его беседы 1973–1974 гг. — это событие в истории Церкви. Тот, кто был тогда в этой маленькой церковке на Преображенском кладбище, никогда не забудет этих минут. Ни толп, наполняющих храм, ни молодежи, которая оттеснила на задний план обычных посетителей церкви — старичков и старушек. Ни людей, воспевавших церковные гимны с необыкновенным воодушевлением. Я невольно однажды сказал стоящему около меня мужичку: «Тише!»

И он ответил: «Хватит бояться. Будем петь во весь голос!»

И всю эту волну вызвал небольшого роста лысоватый батюшка, так бесстрашно, так искренно, так проникновенно говоривший о Боге, о Христе, о Правде.

И в это время появляются новые люди в моем окружении.

Религиозное возрождение. Религиозная молодежь. Я вовсе не собираюсь приписывать себе и Вадиму Шаврову особую роль в религиозном возрождении. Но, как сказал о. Николай Эшлиман однажды, в день своего рождения, по нашему адресу: «Выпьем за тех, кто вышел на ниву Христову раньше нас».

Действительно, мы были первые: в конце пятидесятых, в начале шестидесятых годов не было еще никого, кроме «служителей культа» и старушек, и наша молодежь в те времена были чисто кастовой. Дети священников, семинаристы, алтарники и т. д. Широким потоком потекла молодежь в Церковь только в семидесятые годы.

И кого только здесь не было: крещеные евреи, отрекшиеся от еврейства — русские патриоты, — крещеные евреи, не отрекшиеся от еврейства и соблюдавшие наряду с православными обрядами обряды еврейские, так называемая «Церковь святого Иакова». Сыновья коммунистов, принявшие крещение, к ужасу своих родителей, в 20 лет. Демократы, монархисты, консерваторы, либералы. Ребята, примкнувшие к нашему движению, и ребята, не хотевшие слышать ни о какой политике. Все было очень непереварено, очень свежо, очень непродуманно, но и очень молодо, очень искренно, очень честно. Молодежь, как писал Некрасов про одного из молодых борцов, умершего в ранней молодости:

Не рыдай так безумно над ним.

Хорошо умереть молодым.

Беспощадная пошлость ни тени

Положить не успела на нем…

И это главное.

Из этих ребят, находящихся сейчас в Москве (насколько я знаю, ни один не ушел от веры), скажу о двоих, поскольку имена их так широко известны, что повредить им нельзя.

Это прежде всего «сын мой возлюбленный» и ученик Александр Огородников. Сын провинциального коммуниста, в детстве способный мальчик, потом студент Московского, Свердловского университетов и Московского института кинематографии. Круглый отличник, отовсюду выгнанный за вольнодумство, он в юности был «хиппи» — отпустил длинные волосы, — особо опасный, с точки зрения властей, признак либерализма. Жил, как птица небесная, снимая комнату в одной московской квартире вместе с такой же, как он, молодежной богемой. Никогда он не имел приличной одежды (даже хорошей пары брюк).

У него была невеста, впоследствии его жена, от которой у него сын. Я любил его за его пламенную воодушевленность, за его готовность пойти на смерть за любое правое дело. Его не надо было уговаривать, его надо было останавливать и удерживать.

Это извечный тип русского юноши из тех, из каких выходили декабристы, народники, эсеры, герои всех войн и революций и которые пришли теперь в Церковь. Человек из простой семьи (провинциальных коммунистов), он обладает необыкновенной внутренней культурой. Он добр, чуток, мягок. Бывало, начнешь его пробирать. Всегда один ответ: «Анатолий Эммануилович, я исправлюсь».

В августе 1974 года, когда я поехал прощаться со своим родным Питером, он был там. Приехал сюда для связи с питерским религиозно-философским семинаром. Как-то мы отправились с ним в Новую Деревню на квартиру к Владимиру Порешу и его друзьям. Эти произвели на меня впечатление зрелых, образованных людей. Владимир собирался переводить с французского Мариотена.

Я смотрел на него с завистью. С хорошей завистью. Он хорошо знал языки, и ему было доступно многое из того, что мне (по моему невежеству) доступно не было. И я почувствовал: ученики перерастают учителя, «мне подобает малиться, а им расти».

От диссидентов эта религиозная молодежь отличалась внутренней культурой, полным отсутствием тех элементов хамства, которые свойственны современным людям.

Прощаясь, я говорил Александру: «Держись здесь, делай, что можешь, если начнет подступать вода к горлу, почувствуешь опасность, извести меня: я устрою тебе вызов и выезд за рубеж».

Он не последовал моему совету: он пошел в тюрьму и теперь томится в лагерях.

Тогда я выехал с полным сознанием, что я могу передать эстафету молодым друзьям. Я не ошибся.

Загрузка...