Глава восьмая. Между тюрьмами

Я освободился 11 августа 1970 года после 11 месяцев, проведенных в тюрьме. Через 9 месяцев — 8 мая 1971 года — я вновь был арестован. Таким образом, на воле я пробыл девять месяцев. Знаменательные девять месяцев.

Сразу после того, как меня освободили из помещения милиции в городе Сочи, — начальник сочинской милиции, сорвав с моего дела арестантскую фотографию, сунул мне ее в руки, сказав: «На память!»

Привожу ее здесь.

Вид у меня был такой, что, когда я выходил из милиции, милиционер соболезнующе заметил: «Да ведь как же вы пойдете по городу: вас же опять приведут к нам».

Но никто меня не привел обратно, хотя путь был долгий, через весь город. Я решил пойти в дом моего однодельца Михаила Стефановича Севастьянова. Чтобы до него добраться (он жил на окраине), пришлось пройти через весь город. Все встречные, у которых я спрашивал дорогу, видели, что я из тюрьмы. И все особо обстоятельно и любезно разъясняли мне, как пройти. А одна женщина сказала: «Вы, верно, из Армавирской тюрьмы. У меня муж там сидит». А потом долго и настойчиво приглашала меня к себе: обещала и накормить, и оставить переночевать. Спрашивала, есть ли у меня деньги.

Традиционно доброе отношение к «несчастненьким» — к заключенным — так и не удалось истребить на Руси, вопреки всем стараниям.

Наконец, добрался. Встретила меня хозяйка, хорошо знавшая меня по Москве (бывала она у меня еще в первое время после замужества со своим тогда еще молодым мужем, — было это за 8 лет до этого).

А через несколько минут пришел и отпущенный, как и я, под подписку ее муж. Обнялись и расцеловались. 10 месяцев сидели рядом, — и не видели друг друга. Слава Богу, у него все окончилось благополучно, и в тюрьму он больше, подобно мне, не попал.

Между тем хозяйка постирала мне белье. Я переоделся в костюм, выглаженный и вычищенный, и на другой день пошел к Шатову (следователю из Сочи) за документами. Но лишь через неделю я получил паспорт.

Звонил в Москву. Оттуда посыпались на мое имя телеграммы. Наконец уехал.

Остановился в Армавире. Пошел в тюрьму, получил деньги, которые были на моем личном счету.

Жуткое впечатление производит тюрьма, когда на нее смотришь снаружи.

Покупаю билет. И 22 августа я в Москве.

Приехав в Москву, тотчас окунулся в привычную для меня обстановку. Уже в день приезда увиделся с Якирами. Обо мне всё знали от моего адвоката Залесского. Прибыл в свою новую квартиру, в которой мне в свое время пришлось пожить немногим больше месяца.

Встретился с адвокатом. Он мне сообщил от имени Акимовой: «Она меня попросила сказать вам, но только чтобы я вам не говорил, что это от нее: не согласились бы вы в дальнейшем прекратить свою деятельность. Тогда можно было бы дело закрыть». Я ответил одним словом: «Нет».

Тут же я вошел в контакт со всеми старыми друзьями: побывал у Григоренок (генерал еще томился в заключении), — узнал, что у меня новый крестный сын: Андрей Григоренко принял за это время крещение, я был заочно его крестным отцом. Побывал у очаровательной Людмилы Ильиничны Гинзбург, — увидал много, много старых друзей.

И началось мое девятимесячное пребывание на воле. Что вспомнить об этом времени?

Прежде всего — это было время моего наиболее активного участия в Инициативной группе защиты прав человека. Выше я приводил первоначальный состав Инициативной группы. К этому времени состав группы значительно поредел. Многие сидели в тюрьме; томилась в страшном сумасшедшем доме в Казани Наталья Горбаневская. В сумасшедшем доме был ленинградец Владимир Борисов. В лагерях был Илья Габай. Не принимал никакого участия в работе группы Юрий Мальцев, так как он был под дамокловым мечом: над ним висела угроза привлечения к суду за тунеядство.

За тунеядство был осужден и отбывал ссылку организатор группы Виктор Красин. Якир, который в это время был главным руководителем движения и, конечно, членом Инициативной группы, никакого участия в повседневной работе группы не принимал.

В ссылке были также П. М. Литвинов и Мустафа Джемилев; Замфира Асанова в это время в Москве почти не бывала.

Из членов группы оставались в Москве фактически семь человек:

1. Т. С. Ходорович

2. Т. Н. Великанова

3. С. А. Ковалев

4. Г. С. Подъяпольский

5. А. П. Лавут

6. А. А. Якобсон.

К ним присоединился и я, вернувшись из заточения.

Надо сказать, что А. А. Якобсон из состава группы в это время вышел. И его уход чуть не повлек за собой развал группы.

Дело было так. Работники НТС довольно часто посещали некоторых из членов группы; в частности, с ними имели дело Красин и я. Им мы передавали некоторые документы; от них получали книги. Других членов группы мы об этих контактах не извещали, и о том, как осуществляются контакты с заграницей, они имели самое туманное представление.

И вот в один прекрасный день в Москве появляется один из членов НТС, который является к Якобсону[30]. Логика его была такова: Якобсон — член группы. Следовательно, он знает о наших контактах с НТС.

Якобсон пришел в ужас. Он считал, что вступил в гуманитарную организацию, которая действует в полном соответствии с законом. И вдруг оказывается, мы поддерживаем связь с такой страшной антисоветской организацией, как НТС. К страху перед подпольной деятельностью примешивалось еще одно обстоятельство: А. А. Якобсон и многие другие считали, что НТС инфильтрирован агентами КГБ. И общение с ними нас всех сразу приведет в тюрьму[31].

Вслед за Якобсоном заявили о своем выходе из Инициативной группы также С. А. Ковалев и А. П. Лавут. Потом они, правда, взяли свои заявления о выходе из состава группы обратно и решили вернуться. Но вопрос об их дальнейшем пребывании в группе все еще оставался открытым.

Как правило, заседания Инициативной группы защиты прав человека собирались в квартире Татьяны Сергеевны Ходорович, в великолепном, недавно выстроенном привилегированном доме на Большой Мещанской, около станции метро «Ботанический сад». Может быть, поэтому у меня понятие «Инициативной группы» ассоциируется в основном с этой квартирой и с ее хозяйкой Татьяной Сергеевной.

Обычно каждые две недели я открывал парадную дверь великолепной лестницы, нажимал кнопку лифта, взбирался на верхотуру, входил в эту квартиру, где от всего веяло благоустройством, уютом вас еще в передней охватывала атмосфера старинного московского дворянского особняка.

Для довершения сходства дверь всегда открывал добродушный, милый старичок Сергей Кононович Глазов, удивительно похожий на управляющего имением, на ученого агронома в барской экономии.

Это старый друг семьи, пенсионер, очень долгие годы живший в этой квартире.

Из передней проходим в просторную комнату, где стол, накрытый белой скатертью, где вас встречает улыбающаяся хозяйка. Аккуратная, моложавая, всегда подтянутая, в хорошей форме. Энергичная, с манерами деловой дамы.

Тон дружелюбный, но без фамильярности, веселый, но без развязности, теплый, но без интимности. У меня всегда была ассоциация: высокообразованная помещица, беседующая с соседями по имению о деловых вопросах. Она решила купить у вас отрезок земли. С увлечением, но спокойно обсуждает предстоящую сделку, спорит серьезно, по-деловому, — и в то же время ни на минуту не забывает об обязанностях хозяйки, о предстоящем чаепитии и о пирожках.

Пирожки бывали в этом доме всегда действительно на славу.

Чего, однако, стоил весь этот уют и дворянская атмосфера! Татьяна Сергеевна не любит жаловаться на жизнь. Очень скупо сообщает о себе. Но кое-что все-таки выходит наружу, кое-что угадывается интуитивно.

Она действительно происходит из хорошей дворянской семьи — ее дед с материнской стороны, в доме которого она воспитывалась, известный русский адмирал Сергей Аполлонович Нимиц, бабушка — сестра великого Врубеля. Нимиц известен как «красный адмирал», адмирал, который, подобно Брусилову, пошел на службу к советам.

Мой друг Вадим Шавров рассказывает в своей биографии, что с ним был хорошо знаком его отец — один из первых красных командармов.

Я первое время не особенно твердо знал, в каких именно родственных отношениях находится адмирал с Татьяной Сергеевной. Как-то раз, когда мы говорили с ней об Октябрьской революции и о гражданской войне, я заикнулся: «Не ваш ли отец…»

Ответ: «Во-первых, не отец, а дед, а затем он ненавидел всех коммунистов, начиная с Ленина; служил потому, что… Россия, Родина… куда же от этого уйдешь!»

Когда рассказал об этом разговоре Вадиму, тот заметил: «Да, он всегда говорил с отцом только о технике и о практических делах».

У Татьяны Сергеевны три дочери и сын. Она научный работник — филолог. Старший научный сотрудник в одном из институтов при Академии наук. Специальность — история русского языка. Научной степени не имеет, следовательно, оплата очень и очень средняя. Она всегда и во всем демонстративно беспартийная. Такой ее знают на работе. Но ценят. Великолепный, трудолюбивый работник. Работоспособность необыкновенная; надо знать советские условия, чтобы понять, чего стоило одинокой женщине вырастить четырех детей и поддерживать порядок в доме. Любящая мать. Но не из тех, кто балует детей. Строгость у нее в характере. В этом я убедился много позднее.

Итак, мы пришли в этот гостеприимный дом в 7 часов вечера. Сейчас начнется заседание Инициативной группы. Собираются участники этой первой в СССР открытой, но неофициальной организации. Обычно первой приходит Татьяна Николаевна Великанова — интимный друг хозяйки дома.

Происхождение Татьяны Николаевны также примечательно. Дочь известного академика, уже покойного, умершего в преклонном возрасте. Собственно говоря, его фамилия не «Великанов», а «Велиханов»; он по национальности армянин, но очень обрусевший, — и даже фамилия была переделана на русский лад. Женат на очень милой женщине Марье Александровне, бывшем московском адвокате, милой общительной даме. Видимо, от нее дети унаследовали интерес к общественным вопросам, а от отца — деловой, решительный характер.

Татьяна Николаевна, вероятно, больше всех в отца. Замкнутая, мало общительная, сдержанная.

По специальности биолог. В это время ее муж — Константин Бабицкий, о котором шла речь выше, участник демонстрации на Красной площади, был в лагере.

У нее, как и у Татьяны Сергеевны, несколько детей. Восточное происхождение угадывается в смуглом, несколько кавказского типа лице. Мы с ней сотрудничали долгое время. Отношения были ровные, корректные, но дружба не устанавливалась. Когда я впадал, по обыкновению, в многословие, то ловил на ее лице почти страдальческое выражение и сокращал свои речи.

Мне однажды был передан ее отзыв: «Он хороший человек, но говорить с ним я никогда не могла».

Вслед за Татьяной Николаевной приходит третий.

Сергей Адамович Ковалев — мой постоянный, неутомимый оппонент. По-моему, не было ни одного заседания группы без наших споров. Однако, как и двое вышеназванных, внушает мне чувство самого глубокого уважения.

У Лермонтова сказано: «Полюбит не скоро, зато не разлюбит уж даром». Это относится ко всем троим, перечисленным выше: решатся на какое-то дело, свяжут себя с кем-то, вступят куда-то нескоро. Но вступив на какой-то путь, с него не сойдут. Останутся верными избранному делу до конца.

Особенно ясно это сейчас, когда Татьяна Сергеевна в эмиграции, а Татьяна Николаевна и Сергей Адамович попали в лагеря, потряся весь мир героизмом (своей стойкостью и принципиальностью во время суда и пребывания в лагере они превзошли многих, очень многих из нас и вписали свое имя в историю нашей родины).

Сергей Адамович по профессии биолог. Очень скромный, одетый просто и даже бедно, деловой, решительный, на редкость пунктуальный (когда надо было подписывать какой-то документ, это было сущее наказание: спорил из-за каждого слова, из-за каждой запятой). Помню, однажды, когда мы проспорили с ним битых два часа из-за нашего заявления о деле «Якира — Красина», я должен был уйти на именины, оставив товарищей; я сказал провожавшей меня в переднюю Татьяне Сергеевне: «И кто его только пригласил в группу и зачем?»

Как я был неправ! Такие-то люди и нужны: те, кто слов на ветер не бросает, а не говорливые интеллигенты адвокатского типа.

И наконец, Александр Павлович Лавут. Его хорошо знают по отцу. Все советские интеллигенты помнят со школьных времен следующие строчки из поэмы Маяковского «Хорошо» (глава об оставлении Крыма войсками Врангеля):

Мне рассказывал

тихий еврей,

Павел Ильич Лавут…

Павел Ильич действительно был хорошо знаком с Маяковским: он был его импрессарио — устроителем его выступлений по провинциальным городам. Его сын — наш коллега Александр Павлович.

Физик, научный работник. Тоже, как и отец, тихий еврей. Более скромного, более деликатного человека я не знаю. За все время нашего знакомства я ни разу не видел его потерявшим равновесие, вспылившим, сказавшим резкое слово. Моложавый. Симпатичный. Но неласкова была и к нему жизнь.

В 1973 году произошло у него большое несчастье; я узнал об его горе от следователя. Привезли меня в ту пору из лагеря в тюрьму, в Лефортово, в качестве свидетеля по делу Якира — Красина. Зашла речь об Инициативной группе. И следователь сказал: «Большое несчастье у вашего коллеги Лавута: двенадцатилетний сын упал с крыши и разбился насмерть». И голос у него дрогнул. Они ведь тоже все-таки люди…

Когда я прощался с ним перед отъездом из Москвы, он был, по обыкновению, уравновешенный и спокойный. Сейчас он в тюрьме. Предстоит суд. Верю в него. Такой не подкачает[32].

И наконец, Григорий Сергеевич Подъяпольский. Один из самых умных, благородных, деятельных участников не только нашей группы, но и всего нашего демократического движения. Он уже покойный. Умер в 1976 году. Царство ему Небесное!

О биографии Григория Сергеевича говорить много не приходится: он сам описал свою жизнь в посмертно вышедшей книге с предисловием А. Д. Сахарова.

Уже прошло 4 года со дня его смерти. Но каждый раз, когда я произношу это имя, я чувствую жгучую скорбь. Это был единственный из членов нашей группы, к которому я чувствую не только уважение и товарищеское чувство, но и глубокое чувство дружбы.

Как живой стоит он у меня перед глазами: среднего роста, с блондинистой бородой, с добродушным, открытым лицом. С великолепными манерами московского барина, с несколько иностранным выговором, — он как будто пришел сюда из XIX века. И вся его домашняя жизнь в этом роде. Жена, чудесная Марья Гавриловна, гостеприимная, интеллигентная, добродушная, великолепная хозяйка, умеющая и рассуждать на самые отвлеченные темы, и в то же время готовить замечательные пирожки, которые таяли во рту.

У них был открытый дом, всегда полно гостей. Как успевала Марья Гавриловна одновременно работать, принимать гостей и обслуживать большую и трудную семью, — для меня до сих пор загадка.

А семья была действительно тяжелая: помимо мужа и дочки, чудесной пятнадцатилетней девочки, хорошо воспитанной и развитой не по летам, были две парализованные старушки: тетушка Григория Сергеевича и мама Марьи Гавриловны. Обе старушки имели каждая свою комнату. Всегда были чистенькие, вымытые, аккуратно одетые, улыбающиеся, в благодушном настроении, — говорить они не могли: у обеих была парализована речь и отнялась половина тела.

В квартире Подъяпольских — море добродушия, гостеприимства, веселья. И если мне скажут, что русский народ утратил эти свои исконные черты, я могу лишь указать на Григория Сергеевича — доброго Гришу, как его называла вся Москва.

Но это был не просто добрый дядя Гриша: это был, во-первых, крупнейший ученый; достаточно сказать, что таким его считал всегда такой компетентный судья в этом вопросе, как Андрей Димитриевич Сахаров. Он был авторитетом в редкой специальности: долго работал в Институте истории Земли при Академии наук и был крупнейшим геологом. И в то же время — вдумчивый и глубокий социолог — он был серьезным политическим мыслителем.

Плодом его раздумий над судьбами родной страны является изданная уже после его смерти «Посевом» книжечка: «О времени и о себе». Тоненькая книжка в 217 страниц небольшого формата. Но про нее можно вполне сказать словами Фета:

И эта книжка небольшая

Томов премногих тяжелей.

С необыкновенной проницательностью он анализирует экономическое состояние советского общества. Понятие «нового класса», которым он оперировал задолго до Джиласа, раскрывается с большой глубиной. Он находит великолепную формулу для определения советского так называемого социализма: «Высшая стадия капитализма». Показывает, как еще в ленинские времена формировался «новый класс». И совершенно правильно говорит о «беспомощных попытках Ленина» бороться с бюрократией.

Его книга — это не ворчание эмигрантов на советский строй, это не ворчание политического неудачника. Это трезвый и спокойный анализ.

Как жаль, что Григорию Сергеевичу не удалось воплотить свои мысли в серьезном, фундаментальном исследовании.

И еще одна черта, поразительная в интеллигенте старой формации, каким был Григорий Сергеевич: необыкновенная смелость.

Он никогда не боялся прямых и решительных действий, не боялся самых рискованных политических связей с заграницей. Готов был на любые поступки, за которые можно было поплатиться головой или, во всяком случае, свободой.

Эта черта сразу проявилась в полной мере в эти дни. Почти все заседания группы вращались вокруг одного вопроса: возможность контактов с НТС. Здесь наблюдалось диаметральное расхождение:

Татьяна Сергеевна Ходорович, Татьяна Николаевна Великанова, Сергей Адамович Ковалев и Александр Павлович Лавут занимали по этому вопросу четкую и ясную позицию: никаких контактов, нигде и никогда.

Противоположную позицию занимали мы с Григорием Сергеевичем: «Не нужно передавать информацию за границу? Да в этом все наше спасение: не допустить того, чтобы „железный занавес“, разбитый такой тяжелой ценой, был бы восстановлен. Какие цели для этого лучшие: те, которые лучше приводят к цели. Информационные контакты с НТС ни к чему не обязывают, вовсе не означают нашего согласия с этой организацией, с ее программой и с ее целями».

На все эти доводы мы с Григорием Сергеевичем слышали один ответ: «Нет! Нет! Нет!»

Однажды я сказал: «Но тогда вообще невозможна передача информации для ознакомления западной общественности со всем, что творится здесь: с незаконными арестами, нарушениями прав человека и т. д. Информации не будет!»

«Ну и не надо!» — ответили в один голос Сергей Адамович и Татьяна Николаевна.

«Но тогда зачем же наша группа?» — возразил я.

Для того чтобы успокоить боязливых и предотвратить раскол группы, Якир предпринял решительный шаг.

Как раз в это время председатель американского отдела НТО г-н Болдырев выступил с речью на съезде Северо-Американского отдела НТО[33], в которой, в частности, сказал: «Мы должны с удесятеренной энергией искать в России Гавриловых и Ильиных» (лейтенант Ильин — террорист, стрелявший в Брежнева весной 1969 года. — А.К.).

Однажды вечером пришла ко мне в Ново-Кузьминки Юля Вишневская, игравшая роль связной между мной и Буковским, и принесла мне документ, авторы которого, комментируя слова г-на Болдырева, заявляли, что с НТС демократическое движение не имеет и никогда не будет иметь ничего общего и с проникновением в его среду агентов НТС будет бороться. Под заявлением стояли подписи Якира и Буковского. От имени этих двух мне предложили поставить и мою подпись. Я подписался, не задумываясь. Это было необходимо, во-первых, чтобы отмежеваться от опасного для нас заявления г-на Болдырева. А во-вторых, это было совершенно необходимо, чтобы предотвратить выход из группы большинства ее членов и, таким образом, ее полный развал.

Надо сказать, что вопрос о связях с НТС был лишь частью проблемы. Вопрос стоял гораздо глубже: помню, как-то раз я на заседании группы заявил, что инициативная группа должна стать центром демократического движения, боевым и действенным. Татьяна Николаевна Великанова ответила: «То, что говорит Анатолий Эммануилович, приводит меня в ужас: какой боевой центр? Какой организационный центр? Инициативная группа — это чисто гуманитарное объединение».

В этом заявлении Татьяны Николаевны — ключ к позиции ряда членов группы: Т. С. Ходорович, Т. Н. Великанова, С. А. Ковалев и А. П. Лавут были абсолютно чужды какой-то политике. Они выступали против репрессий и самоуправства органов КГБ с чисто гуманитарных позиций.

Характерный момент: когда много позже, уже в 1973 году, я информировал группу о том, что я решил обратиться с заявлением к Социалистическому рабочему Интернационалу в Амстердаме, все члены группы выразили недоумение: никто из них даже не слышал о существовании Интернационала.

Вторым вопросом, из-за которого возникли разногласия в эту зиму, был вопрос о принятии в группу Владимира Буковского. Принять его в группу предложил я; Григорий Сергеевич Подъяпольский, разумеется, меня поддержал. Все остальные члены группы долго колебались: их смущали связи Владимира с Западом. Несколько заседаний происходили бурные дебаты. Наконец (это заседание происходило на квартире Г. С. Подъяпольского), Ковалев предложил: «Отправимся сейчас все in corpore к Буковскому. И выясним все интересующие нас вопросы».

Отправились. Однако обошлось без вопросов.

После пятиминутного разговора Сергей Адамович протянул Буковскому руку.

Прием нового члена в группу состоялся. Одновременно по его рекомендации была принята Ирина Белогородская. Это, впрочем, имело чисто теоретическое значение. Владимир участвовал, насколько я помню, только в одном заседании группы: примерно через месяц он был арестован. Белогородская также. После своего освобождения она в группе не участвовала. Однако этот акт имел принципиальное значение: он означал, что группа действует и развивает свою деятельность, принимая в свою среду новых членов. В том единственном заседании группы, в котором участвовал Буковский, он выступил с интересным предложением: в мае в Москве должен был открыться явочным порядком неофициальный съезд ученых с участием их иностранных коллег, которые должны были приехать в качестве туристов.

Г. С. Подъяпольскому было предложено сделать на импровизированной конференции доклад.

Увы! Доклад не состоялся. 30 марта 1971 года Владимир Буковский был арестован.

Арест Владимира меня сильно поразил, хотя недостатка в предостережениях не было и его арест можно было ожидать каждую минуту.

Выше я много писал о Буковском. Я его знал в течение нескольких лет. Однако наиболее тесный контакт у меня с ним был в эту последнюю зиму.

Когда я освободился (11 августа 1970 года), Владимира в Москве не было. Он был где-то на Дальнем Востоке, в экспедиции, куда завербовалась на лето вся наша молодежь.

Я увидел его в первый раз после возвращения в Москву 20 сентября 1970 года, накануне дня своего рождения. Под вечер, часов в 5, раздается звонок. Вбегает запыхавшаяся Верочка Лашкова, говорит: «Мы решили подарить вам к 55-летию книжный шкаф. Сейчас втащим на лестницу. Ждите». Через десять минут действительно ко мне на шестой этаж тащат шкаф. Впереди всех Володя. Так я увидел его впервые через три года после того, как слышал его заключительное слово на суде.

Он был у меня также и на другой день; привел корреспондента «Вашингтон Пост» Астрахана. В этот день у меня было много народа. Человек около пятидесяти. Кого только не было! Диссиденты всех мастей, церковники, просто хорошие люди. Многие увидели Володю впервые. Решительно на всех он производил хорошее впечатление. Помню отзыв одного из моих друзей, довольно мизантропического господина, не любившего хорошо отзываться: «У него хорошее, открытое лицо. Великолепный парень».

Я помню, как в день своего появления со шкафом он известил меня, что он объявил «сухой закон». Это было не лишним среди нашей богемной молодежи. Но он при этом добавил: «Вы, говорят, тоже этим стали грешить».

Я усмехнулся. Перед этим действительно я однажды был навеселе в день рождения моего крестника Андрея Григоренко. Пьян я бывал в жизни очень редко. Но редко, да метко.

Всю зиму 1970/71 года я видался с Владимиром очень часто: два-три раза в неделю. Много было общих дел: передавать некоторые материалы за границу, принимать их оттуда и т. д. Работник он был великолепный. Иметь с ним дело было одно удовольствие: все делалось четко, аккуратно, быстро. Он всегда был вежлив, вдумчив, — лишь иногда находило на него облачко грусти. Особенно печален, сумрачен он становился, когда приходилось ему выпивать. Видимо, в это время перед ним проходила его жизнь. Жизнь, как тогда могло показаться, неудачника. Тюрьмы, лагеря, этапы, сумасшедшие дома. Печальная жизнь.

Из общения с ним остались в уме фрагменты. Я говорил о них в одной из статей, напечатанных в «Новом Русском Слове» в сентябре 1977 года, когда он переживал наиболее тягостное время своего заключения.

Расскажу об этом еще раз.

Якир в больнице. Решено его посетить. Захожу к Владимиру, собираемся на Большую Пироговку. Собираясь, он говорит: «Вы часто говорите о будущей революции. Сейчас прочел книгу о 1917-м. ужас! Прежде всего: нападение на винные склады, разбивают бочки, утопают в вине».

Я отвечаю: «Qui medicamenta non sanat, ferrum sanat, qui ferrum non sanat, ignis sanat» (Чего не излечит лекарство, излечит железо, чего не излечит железо, излечит огонь).

Это было начало моего спора с диссидентами, спора, который длится до сих пор.

Затем собираемся. Садимся на трамвай. С нами еще кто-то третий (уж не помню, кто). Владимир сосредоточен, сдержан. Едем. Кондукторша называет остановки. Говорит: «Неопалимовский».

Я (громко): «Володя! Откуда такое название „Неопалимовский“»?

Сумрачный ответ: «Не знаю».

Тут на меня находит мой обычный озорной стих: начинаю со всеми подробностями рассказывать об иконе Божией Матери «Неопалимая Купина». (Нашел чем дразнить людей!) О церкви, которая была в этом переулке. В разговор вступает какая-то старушка. Весь трамвай слушает с любопытством.

Вижу, что Владимир готов меня разорвать на части. Сумрачно молчит. Наконец трамвай останавливается на Большой Пироговке против больницы. Владимир, который вышел первым, помогает мне сойти. На меня не смотрит, заговаривает с Верочкой.

Очень мне запомнился почему-то один день, проведенный в обществе Владимира. Мы встретились у Людмилы Ильиничны в Замоскворечье. Вышли вместе. Я предложил: «Зайдем на Павелецкий вокзал. Время есть. Пообедаем».

Обедаем. Заказали бутылку. Пока мы обедали, подошли к нам один за другим три человека (вокзальная шпана). К Владимиру: «Можно выпить рюмку?» Уж очень у него располагающая внешность.

Мы всех угощали. Потом пошли к одной даме, жившей в центре, адвокатесс, советоваться с ней по каким-то очередным делам. Выходим из метро на Арбатской. Там много цветочниц.

Володя: «Может, купить нашей даме цветы?»

Цветочницы к нам кинулись со всех сторон. Едва от них отделался.

«Володя! Ну, что ты говоришь! Ты же знаешь, что у нас всего лишь 2 рубля. Боялись, что в ресторане не сможем рассчитаться».

«А разве мало?»

«Володя! Да неужели ты никогда не подносил никому цветы?»

«А зачем их подносить?»

Потом у адвокатесы. У нее мы застали моего адвоката, ныне покойного, Александра Александровича Залесского. Зашла речь о демократическом движении. Залесский задал вопрос в упор Владимиру: «Каковы цели демократического движения?» В ответ послышалось нечто невразумительное. Я вмешался в разговор и попытался нечто сформулировать.

После этого мы вышли на улицу. Владимир простился со мной. Отправился на дело, требующее ловкости, умения, находчивости и смелости, какие бывают у одного на тысячу.

Другой раз, день его рождения, 30 декабря 1970 года. В этот день разбирается кассация еврейских героев-самолетчиков Эдуарда Кузнецова и Дымшица. Мы все с утра у здания Верховного суда. Хорошо помню Зинаиду Михайловну Григоренко. Мы с ней под ручку. Здесь и Владимир. Стоим, пробиваемся в зал. Увы! Не пускают. Приходит Сахаров. Академика пропускают.

К вечеру известие: результат кассации будет известен позже. Идем на именины. Застаем бездну гостей. Но настроение у всех невеселое. В километре от нас решается вопрос о смертной казни двух человек. Начинаем писать петицию протеста. Как раз в это время в Испании приговорены к смертной казни шесть юношей-басков. Поэтому решаем писать сразу в два адреса: в Президиум Верховного совета СССР и генералиссимусу Франко.

Пишет Александр Сергеевич Есенин-Вольпин. Начинается спор о формулировках. Спор нудный и утомительный. Мне это быстро надоедает. Решаю уходить, заявив, что ставлю подпись под любой формулировкой.

Буковский (с раздражением); «Мы ищем приемлемую для всех формулировку, а вы уходите».

Я: «Ну, хорошо».

Остаюсь. Поздно ночью подписываем. На другой день, в канун Нового года, узнаем: и в Москве и в Мадриде праздник — всех помиловали.

31-го одна из наших девочек звонит по телефону к Володе, поздравляет. Я также подхожу к телефону.

«Володя! Поздравляю тебя. Желаю тебе плодотворного года и целый год быть на воле».

Ответ: «Спасибо, Анатолий Эммануилович! Вам не кажется, что оба ваши пожелания исключают друг друга?»


И вот наступил новый, 1971 год.

И опять фрагменты воспоминаний.

Один из февральских дней. Опять с Владимиром кочуем по Москве. Он заводит меня к Цукерману, руководителю сионистов, женатому, однако, на русской женщине, да еще из дворян. У Буковского была установка — объединять диссидентов, знакомить их, перебрасывать мосты. Не знаю, как в других случаях, — на этот раз получилось неудачно. Зашла речь об эсхатологических настроениях у некоторых из наших знакомых верующих людей. Цукерман (как о чем-то само собой разумеющемся): «Ну, понятно, что у русских могут быть такие настроения. Русский народ — народ конченый».

Я вспыхнул. Почувствовал себя русским до глубины души. Точно так же, как чувствую себя евреем, когда слышу антисемитские выпады. Стал спорить. Спор был очень жарким. В какой-то момент Цукерман провозгласил: «Таких вещей эти стены еще не слышали».

Я: «Тем более. Для разнообразия не мешает».

И спор продолжался. Буковский во время спора хранил мертвое молчание.

И наконец март. Узнаем, что некоторых из наших посадили в сумасшедший дом. В один день были отвезены в психиатрическую больницу им. Кащенко супруги Титовы (художник и его жена) и моя крестница Юлия Вишневская. Это была подготовка к XXIV съезду КПСС, который должен был открыться через несколько дней.

Как говорил мой покойный отец: «Из всего они делают застенок».

Действительно, из всего. От спортивной Олимпиады до партийного съезда.

В ближайшее воскресенье мы все пошли навещать ввергнутых в психиатрическую тюрьму: Юрия Титова, его жену Елену Васильевну, Юлю Вишневскую. На лестнице множество диссидентов. Среди них Владимир.

В этот день я видел Владимира в Москве в последний раз. На другой день звоню к нему по телефону. Никто не подходит. Почему-то сразу почуял что-то неладное. Иду к Людмиле Ильиничне. Спрашиваю: «Что с Володей?» Лаконичный ответ: «Вчера в 11 часов вечера арестован».

Далее было, как всегда. Собрались у Якира. Весь цвет московского диссидентства. Решили составить петицию на имя открывающегося XXIV съезда. Петиция была составлена в нарочито каучуковых выражениях. Чтобы все могли подписать. Никто бы не испугался. Однако тотчас начались возражения, поправки. От этого петиция стала еще более водянистой.

Я понял: ничего из этой петиции не выйдет. Со свойственной мне стремительностью провозгласил: «Надо, чтобы выступил Солженицын».

Все ахнули. «Что вы: он же ничего не подписывает».

Я: «Не подписывать, а выступать. Выступит».

Здесь находился Юрий Штейн, свойственник Солженицына: муж двоюродной сестры его первой жены. А Солженицын в это время жил под Москвой, на даче своего друга — известного виолончелиста Ростроповича.

Я к Юрию Штейну: «Дайте мне телефон Ростроповича».

Он: «Не могу. Меня просили никому не давать».

Я: «Ну, сейчас я беру такси и еду к нему на дачу. Ворвусь, несмотря на поздний вечер».

Взглянув на меня, Юрий Штейн, видимо, понял, что я не шучу. Помявшись, сказал: «Ну, хорошо, я вам дам телефон Ростроповича, но только не говорите, что это я вам его дал».

Мы пошли звонить с одной из наших девочек к автомату. Перед этим зашли к Нине Ивановне (матери Буковского). Она потрясена. Говорит: «Бедный мальчик, опять он в этих сырых стенах».

Выйдя от Нины Ивановны, звоним. Говорит девушка (моя духовная доченька). Подходит сторож. Она говорит: «Попросите Александра Исаевича. Скажите, что с ним хочет говорить Анатолий Эммануилович». (С Солженицыным я был немного знаком.) Долгая пауза. Наконец, подходит Солженицын. Девочка передает трубку мне.

Солженицын (любезно): «Здравствуйте, Анатолий Эммануилович».

Я: «Александр Исаевич, мне надо экстренно вас видеть».

Пауза. Затем недовольный голос: «Я знаю, о чем вы хотите говорить. Только нужно ли? Что ж это мы все пишем, пишем».

Я: «Вы не знаете, о чем я хочу с вами говорить. Но надо непременно».

По голосу Александр Исаевич, так же, как перед этим его свояк, видимо, понял, что я шутить не собираюсь.

«Есть ли у вас телефон в Москве?» (Он знал, что я живу за городом, в Ново-Кузьминках.)

Я: «Есть», — и дал ему телефон жены.

«Я вам позвоню».

Был уверен, что не позвонит. Сказал, чтобы отделаться. Нет, позвонил. Ни меня, ни жены в этот момент дома не было. Подошла соседка. Услышала в трубку: «Это говорит Солженицын». Бедная соседка при этих словах чуть не грохнулась в обморок.

«Передайте Анатолию Эммануиловичу, чтобы он позвонил мне по такому-то номеру».

Через два часа я позвонил. Это была Вербная суббота. Александр Исаевич сказал: «Можете ли быть сегодня у всенощной у Ильи Обыденного» (это популярная московская церковь, в которой он незадолго до этого крестил сына).

К шести часам иду к церкви.

Отчетливо помню, как ехал на метро. На станции «Кропоткинская» вышел. Когда шел по коридору, заметил впереди какую-то необыкновенную фигуру. Первая мысль: «лагерник». Сразу вспомнил старые лагерные типы. Высокий мужчина, плечистый, в какой-то кацавейке, напоминающей бушлат. Широкие шаги. И в манерах, в походке что-то неуловимо лагерное. Помню свою мысль: «Символично. Иду на встречу с Солженицыным и встречаю лагерника». И в этот момент замечаю, что это и есть Солженицын. Пытаюсь его догнать. Невозможно. Уж очень широкие у него шаги. Выходим из метро. Переходим через площадь. Он впереди, я позади, шагах в сорока от него. Обогнули площадь. С ходу он в телефонную будку. К кому-то звонит. Тут я его и догнал. Поравнялся с будкой. Жду, пока он кончит разговор. Выходит из будки. Здороваемся.

Я: «Ну, давайте походим вокруг бассейна».

Спускаемся. Ходим на том месте, где когда-то был Храм Христа Спасителя. А теперь бассейн. (Опять символизм — во всем символизм.)

Разговор начал я: «Знаете ли вы Владимира Буковского?»

Ответ: «Лично не знаком, но знаю».

Я: «Какого вы о нем мнения?»

«По-моему, очень достойный человек. Его заявление насчет людей, посаженных в психиатрические больницы, великолепно. Слышал по радио».

«Сейчас он в ужасном положении. Они давно его ненавидят и за ним охотятся. И его не выпустят. Надо его спасать. Выступите в его защиту».

Пауза.

«Когда вы ко мне звонили, я понял, о чем вы будете говорить. Но все-таки не думал, что вы мне предложите подписать петицию съезду партии. Ну, вот они бросили вашу петицию в мусорный ящик. Передали в комиссию. Сейчас наблюдается инфляция подписей. Вот летом я выступил в защиту Жореса Медведева. Его через две недели выпустили, а я заклеймил их на века (сказал он скромно). А когда мы подписываем петиции каждые две недели, на них перестают обращать внимание. И вообще петиция — это нечто коллективное. Вот вы заявляли о том, что вы социалист и принимаете революцию. С вами я уже не могу подписывать никаких петиций. Я человек индивидуального опыта. Вы же тоже человек индивидуального опыта (прибавил он любезно). То, что вы сделали индивидуально (ваша история Церкви) имеет ценность; то, что вы сделали коллективно (Инициативная группа, петиции), особой ценности не представляет. Если где-то пробоина, это вовсе не значит, что все мы должны бросаться ее затыкать. Каждый из нас делает свое дело, это и есть наш ответ».

«Скажите, пожалуйста, Александр Исаевич, если бы, когда судили Синявского и Даниэля, мы не подняли такой шум на весь мир, как вы думаете, кто был бы следующий?»

«Не знаю. Может быть, я».

«Да, это были бы вы. Вы же знаете, что тогда Шелепин потребовал 20 тысяч голов, чтобы покончить со свободомыслием. В этом списке вы, безусловно, были бы первым. Только широкая кампания в защиту Синявского и Даниэля заставила их отступить. Синявского и Даниэля мы не спасли, но дальнейших арестов не последовало. И Егорычев на XXIII съезде вынужден был забить отбой. Мы знаем ваши установки, и никто из нас не думал вас просить подписывать какие-либо петиции. Мы хотели вас просить (и мать Буковского и мы все) об одном: чтобы вы выступили в защиту Буковского. Неужели мы должны вас учить, как это сделать. Выступите! Надо спасать человека, который, безусловно, является самой крупной личностью среди нашей молодежи».

Он: «Видите ли, может быть, в свое время я выступлю, но сейчас не время». И опять те же рассуждения об инфляции подписей.

Я увидел, что дальше говорить на эту тему бессмысленно. Перевел разговор на нейтральные темы.

Мы пошли в церковь. Я взял свечку, прошел несколько вперед. Когда потом оглянулся, Солженицына в церкви уже не было.

Тогда я принял решение самому написать статью о Владимире. Когда пошел к его матери за биографическими справками, она мне сказала: «Я не хотела бы, чтобы вы этим занимались. Вы сами на волоске».

Это я знал, но все-таки написал.

Перед тем, как начать писать, открыл Библию. Вышел текст: «Не мечом и копьем спасает Господь, ибо это война Господа» (это про юного Давида).

Эти слова меня поразили. Взяв перо, написал: «Не мечом и копьем». И выписал библейские слова в эпиграф.

А затем написал следующую статью.

А. Краснов

Не мечом и копьем (К аресту Владимира Буковского)

«Не мечом и копьем спасает Господь, ибо это война Господа».

(1Цар.17:47)

Война Господа идет во всем мире, во всей вселенной, на всем протяжении мировой истории, ибо не было такого времени, когда правда не боролась бы с ложью. Что это? Арестовали священника? — спросит читатель, прочтя это вступление. Нет, не священника, — самого что ни на есть мирского человека. Так тогда сектанта, проповедника, религиозного фанатика? Нет, арестовали неверующего человека. Так к чему тут библейский эпиграф и высокопарное вступление? Ответом на эти вопросы могла бы быть биография арестованного Владимира. Но вряд ли.

Уж очень она коротка.

Владимир Буковский родился 30 декабря 1942 г. Следовательно, сейчас ему 28 лет. Из этих 28 лет — один год учебы на биологическом факультете в Московском университете и 6 лет мытарств по тюрьмам и сумасшедшим домам. 1 год и 2 месяца на воле. 29 марта 1971 г. — новый арест. Такова биография, биография трагическая и краткая. Что же скрывается за ней?

Когда умер папа Лев XIII, знаменитый французский писатель, влюбленный в биологию и уверенный, что личность — это комбинация наследственных признаков, написал следующие слова: «Покойный папа был замечательным человеческим типом». Эти слова Эмиля Золя приходят мне на ум каждый раз, когда я думаю о Буковском. И не мне одному. В 1967 г. следователь, закончив дело о демонстрации, главным инициатором которой был Владимир, сказал: «Если бы я мог выбирать сына, я выбрал бы Буковского». Великолепен он даже внешне. Высокий, прекрасно сложенный, шатен, лицо простодушного деревенского парня — открытое, мужественное, русское лицо. Легкая, танцующая походка, четкие движения, слова все свои, ничего заимствованного, чужого, выставленного напоказ. Храбрость! Однако никакой аффектации. Ему никогда, вероятно, не приходилось преодолевать страха. Он ему просто неведом и, вероятно, непонятен.

В этом я всегда завидовал ему. Воля. Концентрированная, несгибаемая, непреклонная. Но никакого упрямства. Наоборот, в быту он уступчив, легок, неприхотлив. Абсолютный бессребреник. Именно в то время, когда появился в «Правде» подвал, где Буковского обливали грязью и говорили, что он получает деньги у иностранцев… именно в это время у него часто не бывало 5 копеек на метро. Денег у него не было никогда, но он любил их давать. «Не знаешь ли, Володя, у кого можно занять 5 рублей?» — спросил я его однажды. «Я могу», — с какой-то детской важностью сказал Володя и протянул мне последнюю пятерку.

Резкий и смелый, когда речь идет о защите идейной позиции, Владимир до странного мягок, когда имеет дело с личным врагом. Он принял у себя дома 2 месяца назад парня, который дал на него ужасные показания в 1967 году. По мнению Владимира, личная месть была бы недостойна.

Он хорошо воспитан и имеет хорошие манеры (этим он обязан своей высококультурной матери), но в тоже время удивительно быстро находит общий язык с людьми из народа, с людьми негуманитарными, с люмпенами, с лагерниками, все они считают его «своим в доску».

Кто он все-таки и почему так трагически сложилась его биография? Он родился в 1942 году, следовательно, ему было 10 лет, когда шел 1952 год. Быть может, самый ужасный после 1937-го год русской истории. В этом году, как в фокусе, отразился весь ужас, вся гниль сталинского самовластия, сервилизм и подхалимство литературы, наглость и лживость официальной пропаганды, трусость интеллигенции — все достигало своего апогея.

Бывают характеры: приспосабливающиеся, пружинистые, мягкие. Бывают характеры: легко ранимые, травмируемые, нежные, бьющиеся, как стекло. И бывают характеры резкие, упругие; гонения их только закаляют подобно железу. Из первых выходят дипломаты, карьеристы, дельцы. Из вторых — поэты, невропаты, истерики, а иногда и просто салонные болтуны. Из третьих — революционеры-борцы.

Владимир — несомненный борец. Он и революционер, хотя очень не любит этого слова и никогда не признавал себя таковым. Во всяком случае, еще на школьной скамье он очень тонко чувствовал фальшь и иронически улыбался; его возмущала всякая несправедливость, и он смело протестовал против нее; он не мог видеть унижения человека и не броситься на помощь. На этой почве он иногда имел сильные недоразумения со школьной администрацией. Владимир — не теоретик, не мечтатель, он — практик. Может быть, поэтому он по окончании школы избрал себе не гуманитарную (как у его родителей), а весьма практическую специальность. Он занимался ею лишь один год, во время учебы в университете, а потом в тюрьме и в лагере, когда была возможность. Но даже в этих отрывочных занятиях проявлялась необыкновенная одаренность Владимира. По отзывам специалистов, посвяти он себя целиком биологии, из него вышел бы крупный ученый.

Но не это стало призванием Владимира. Эпиграфом к этой статье мы избрали библейские слова. В Книге Царств их произносит юноша Давид, пастух и певец, неожиданно превратившийся в воина. И произносит он их перед тем, как вступить в битву с Голиафом.

Владимир был в 19 лет именно таким богато одаренным, смелым, глубоко верующим в свое дело юношей. Что это, однако, было за дело и кто был тот Голиаф, с которым он решился вступить в бой? Как ухватится за эти строки следователь или прокурор и как быстро и категорически он ответит: «Голиафом Владимира была советская власть». И в день ареста Владимира кто-то из милиции именно так сказал девушке, случайно оказавшейся при его аресте. Что ответим на это утверждение мы? Мы ответим: «Нет» и еще раз «нет».

Голиафом, с которым вступил в борьбу Владимир, был не тот или иной режим, — а несправедливость, произвол, беззаконие, откуда бы они ни исходили. И в этом смысле Владимир является типичнейшим представителем того гуманистического демократического движения, которое возникло в последнее десятилетие среди русской интеллигенции и которое с каждым годом все ширится и набирает силу. Владимиру, как и всем нам, не нужны ни фабрики, ни заводы, ни деньги (он и цвета-то их не знает и в руках держать не умеет), — ему, как и всем нам, нужна свобода и справедливость, справедливость и свобода.

Буковский никогда не писал, насколько мне известно, стихов, хотя он автор нескольких очень талантливых рассказов. Но его общественная деятельность началась с поэзии. В 1961 году, по вечерам, у памятника Маяковскому, собиралась молодежь читать стихи. Чего бы, кажется, естественнее и проще? Но и такое простое дело организовать оказалось нелегко. Уж слишком отвыкли люди в сталинскую эпоху от всякой нерегламентированной деятельности. Организовали это дело трое студентов: Юрий Галансков, Владимир Осипов и третий — Владимир Буковский. Весть о вечерах у памятника Маяковскому пронеслась по Москве, молодежь повалила валом. Привлекли они и неблагосклонное внимание консерваторов. В 1963 г. собрания у памятника были разогнаны, инициаторы этих сборищ поплатились свободой. 1 июня 1963 г. — новый арест Буковского. На этот раз за печатание книги Джиласа «Новый класс». После ареста и суда Владимир был переведен в Ленинград, в тюремную психиатрическую больницу, помещавшуюся в бывшей женской тюрьме, на Арсенальной улице. В ужасной атмосфере, среди сумасшедших, провел он 1 год и 4 месяца — с ноября 1963 по 26 февраля 1965 г.

Если можно себе представить тип наиболее уравновешенного, гармоничного человека, — то это Владимир. Я никогда не видел его вышедшим из себя, произносящим какие-либо необдуманные слова, действующим в состоянии аффекта. Я никогда не замечал в нем ни малейшей «маниакальной одержимости». Он человек широкий, спокойный, обладающий чувством юмора. Всякая экстравагантность ему органически чужда, как совершенно чужда пошлость, грубость, задиристость. Если он сумасшедший, то следует признать сумасшедшими 99,9 % всех окружающих нас людей. Владимир, однако, не только был признан сумасшедшим услужливыми психиатрами, — он был первым или одним из первых, признанным сумасшедшим по политическим мотивам.

Откуда, однако, взялся этот новый метод в расправе с политическими противниками?

В разгар борьбы с культом личности Никита Хрущев не раз заявлял, что в СССР нет ни одного политического заключенного. И действительно, с 1956 по 1959 год их не было или почти не было. Когда же они все-таки стали появляться, то Хрущев ничего лучшего придумать не мог, как объявить их сумасшедшими, — и вот тысячи религиозных людей, юношей, выступавших с критикой темных сторон действительности, коммунистов, недовольных половинчатостью и самодурством главы тогдашнего правительства, попали в сумасшедшие дома. Таким образом, знаменитая серия хрущевских анекдотов пополнилась еще одним анекдотом. Жаль только, что испытать этот анекдот пришлось на себе живым людям. Владимир был одним из таких людей. И только такой абсолютно душевно здоровый человек, с железными нервами, как Владимир, мог пробыть в такой атмосфере почти полтора года и не свихнуться. Однако он приобрел в сырых камерах тюрьмы-больницы ревмокардит, болезнь, которой он страдает до сих пор. Освобожденный в феврале 1965 г., он в сентябре 1965 г. вновь попадает в заключение — за попытку помочь арестованным писателям Синявскому и Даниэлю. Начинается «учебный год»: время с сентября 1965 по июль 1966 года Владимир проходит в кочевке по сумасшедшим домам; за это время он переменил 3 сумасшедших дома: в Люблино, Столбовой, институте им. Сербского. Он вышел и на этот раз крепким, сильным, здоровым духовно.

С этого времени начинается мое знакомство с ним. Летом 1966 г. гонения на почаевских монахов достигли апогея, и я обдумывал, как им помочь. Я обратился к В. К. Буковскому с просьбой съездить в Почаев. И хотя его поездка не состоялась, но знакомство с Владимиром произвело на меня сильное впечатление. Уж очень он отличался от неврастенической, безалаберной, разбросанной молодежи из СМОГа. Затем мы встречались с Владимиром еще несколько раз. И наконец, я увидел его в «деле» — во время организации 22 января 1967 г. демонстрации на Пушкинской площади в защиту арестованных Галанскова, Добровольского, Лашковой и Радзиевского. Здесь не место говорить о делах Владимира (это дело будущих историков). Скажу только, что слово «талант» звучит слишком слабо, когда речь идет о его организаторских способностях.

Через несколько дней после демонстрации Владимир был арестован. На этот раз объявить его сумасшедшим оказалось слишком даже для наших психиатров.

Он был признан вменяемым, и 31 августа — 1 сентября над Буковским, Делоне и Кушевым состоялся суд. Я был на суде в качестве свидетеля и мне посчастливилось присутствовать при произнесении Владимиром его двухчасовой речи на суде 1 сентября 1967 года.

Речь эта была записана и широко распространялась в свое время. Я ее здесь цитировать не буду. Укажу только на то, что речь эта — одно из самых сильных впечатлений моей жизни. Дело тут не только в том, что Буковский — один из самых замечательных ораторов, которых я слышал (и это говорит много лет работавший с митрополитом Александром Введенским, слышавший в детстве Троцкого, в юности Михоэлса и знавший лично почти всех замечательных проповедников своего времени, а в 20-х, 30-х годах их было немало). Самое главное — это то впечатление силы, уверенности в своей правоте, несгибаемой воли и достоинства, которые производил Буковский на суде. Содержание речи характеризует его мировоззрение.

Владимир выступал как сторонник строгой законности, гуманистических принципов, соблюдения справедливости. Он был осужден к 3 годам лагерей и вышел на волю лишь в январе 1970 г., когда я находился в заключении. Я увидел его лишь в сентябре прошлого года и виделся с ним почти ежедневно по самый момент его ареста. Я, конечно, не знаю, что именно ставится в вину Буковскому. Однако я совершенно уверен, что во всей его деятельности нет ничего криминального. Он думает лишь о правах людей, о торжестве законности, о борьбе против всякого проявления произвола. Он отдает свою жизнь борьбе за правду, помощи страдающим людям, и в этом смысле он, неверующий, в тысячу раз ближе к Христу, чем сотни так называемых «христиан», христианство которых заключается лишь в том, что они обивают церковные пороги. И я, христианин, открыто заявляю, что преклоняюсь перед неверующим Буковским, перед сияющим подвигом его жизни.

«В январе 1970 г., во время закрытия моего дела в Сочи, у меня произошел следующий разговор со следователями Акимовой и Шаговым (при этом разговоре присутствовал и мой адвокат А. А. Залесский). Я сказал следующее: „Мой арест напоминает мне известное изречение Тайлерана по поводу зверского убийства Наполеоном герцога Энгиенского: это было хуже, чем преступление, это была глупость. В тюрьме я много опаснее для моих врагов, чем на воле. Если же вы уморите меня в лагерях, тогда еще хуже: я буду еще опаснее“.

Это относится и ко всем арестам по политическим и религиозным мотивам последних лет. Прежде всего они не достигают цели: они лишь создают мученический ореол вокруг ряда лиц и этим увеличивают их популярность. Так будет и с Буковским. Следовательно, хорошо, что он арестован? Да, так в теории, но не так в жизни.

Буковский — исключительная, героическая личность. Крупнее его в настоящее время в России, может быть, никого нет. Но он — человек. И прежде всего человек, с нервами, с сердцем, с живой человеческой плотью и кровью. И у него есть мать.

Что должна чувствовать мать? Я могу лишь приблизительно представить себе это по той щемящей боли, которую я чувствую, когда думаю о том, что Владимир в тюрьме. Если я так чувствую, что же должна чувствовать сейчас мать? Какой ад у нее в душе! И поэтому я обращаюсь ко всем, от кого это зависит — не делайте лишней жестокости, освободите отважного молодого витязя — замечательного русского человека. Это будет больше чем справедливый поступок, это будет государственная мудрость, и это будет первый шаг к примирению с молодыми демократическими силами России, шаг, который будет должным образом оценен.

Я обращаюсь ко всем моим друзьям и читателям: присоединитесь к моему требованию об освобождении Владимира Буковского. И я твердо верю, что увижу его свободным и его гуманистические идеи торжествующими, ибо „не мечом и копьем спасает Господь, ибо это война Господа“».

7 апреля 1971 года

Благовещение Пресвятой Богородицы


Перепечатываю эту статью сейчас, через десять лет. Спрашиваю себя, не преувеличил ли я? Не перехвалил ли его так же, как генерала Григоренко за два года перед тем.

Думаю, что нет. И у того и у другого в характере есть и другие черты. Оба они весьма тяжелые люди и, уж во всяком случае, не ангелы.

Но в те времена они переживали героический период своей деятельности, шли на страдания, на подвиг. И это поднимало их над жизнью, смывало, сглаживало все те пошловатые, отрицательные черты, которые есть у каждого. Есть и у них.

Катарсис, о котором писал Аристотель как о существенной черте трагедии, существует не только на сцене, но и в жизни. И в эти моменты и у Григоренко и у Буковского происходил «катарсис» — очищение духовное, — и у них и у их близких. Коснулся этот катарсис и меня.

В 1969 году я написал статью о Григоренко, тронутый его подвигом. Это было главной причиной моего ареста.

В апреле 1971 года я написал статью о Буковском. Это было главной причиной моего ареста в следующем месяце.

Мой адвокат Залесский передал мне слова следователя: «Может быть, мы прекратили бы дело. Но его статья о Буковском носит такой вызывающий характер, что оставить ее без последствий мы не можем».

Сейчас они оба (и Григоренко и Буковский) на свободе. Оба опубликовали свои воспоминания. Воспоминания небезынтересные. Мне в них не нашлось места. Я для них обоих оказался слишком незначительной величиной. Чем это объяснить? Ответ дает И. С. Тургенев.

Пир у верховного существа

Однажды Верховное Существо вздумало задать великий лир в своих лазоревых чертогах.

Все добродетели были позваны им в гости. Одни добродетели… мужчин он не приглашал… одних только дам.

Собралось их очень много — великих и малых. Малые добродетели были приятнее и любезнее великих, но все казались довольными и вежливо разговаривали между собой, как приличествует близким родственникам и знакомым.

Но вот Верховное Существо заметило двух прекрасных дам, которые, казалось, не были знакомы друг с дружкой.

Хозяин взял за руку одну из этих дам и подвел к другой.

«Благодетельность, — сказал он, указывая на первую. — Благодарность», — прибавил он, указав на вторую.

Обе добродетели несказанно удивились. С тех пор как свет стоял — а стоял он давно — они встретились в первый раз.

Декабрь 1878 г.


Обе прекрасные дамы не встретились и за письменным столом Григоренко и Буковского. Пора катарсиса осталась у них обоих далеко позади.

В эту зиму происходит еще одно событие: основание так называемого Сахаровского комитета. Помимо самого академика, туда вошло двое членов: Андрей Твердохлебов и Валерий Чалидзе.

Первоначально я отнесся к этому известию неодобрительно. Мне казалось, что наличие двух однотипных организаций распылит и без того недостаточные силы движения, вызовет нежелательное соперничество, которое может перейти в конкуренцию. Сама идея «профессорского» комитета мне не очень нравилась, — для меня это ассоциировалось с П. Н. Милюковым и заправилами кадетской партии.

В этом духе я дал в декабре 1970 года интервью представителю НТС.

Однако в апреле мне пришлось сблизиться с Валерием Яковлевичем Чалидзе (секретарем комитета — наполовину грузином). Общение наше произошло на почве судебного дела верующих Нарофоминска (простых, хороших русских людей), которые требовали открытия храма в этом подмосковном городе, где не было ни одного храма. Местная газета облила их грязью. Они подали в суд за клевету. Первоначально это дело вел мой недавний оппонент г-н Цукерман, а после его отъезда выступал в суде я. Сын старого юриста, я быстро вошел в роль.

С Валерием Чалидзе, или (как его тогда называла вся Москва по титулу его отца) с князем, я находился в тесном контакте. И он на меня произвел прекрасное впечатление. Впоследствии, совершенно неожиданно, ему пришлось сыграть некоторую роль в моей судьбе.

А 8 мая 1971 года прозвонил звонок!

В это утро я в хорошем настроении (стояла прекрасная погода) пошел в магазин. Затем подошел к газетному ларьку. У ларька ко мне подошел неизвестный с неприятным лицом. Он сказал: «Вы Левитин?» И протянул мне книжечку, из которой явствовало, что он агент угрозыска.

После этого он сказал: «Очень прошу вас проехать со мной в отделение милиции».

Подъехал легковой автомобиль. Я понял. Прозвонил звонок.

Я вновь (уже в четвертый раз) стал арестантом.

Загрузка...