Глава седьмая. Тюремная осень

После жаркого лета наступила осень.

Не скажу холодная, не скажу — и жаркая. Тюремная осень. Уже летом начались предвестия. В июне вызвали в КГБ моего молодого друга Вячеслава.

Парень он неустойчивый и богемный, а впоследствии попавшийся в уголовном деле. Но любил он меня искренне и глубоко, как и многие из молодежи. (Собственно говоря, не знаю, за что.) По вопросам, которые ему задавали, понял: готовится арест.

В это время как-то зашел ко мне старый знакомый, отец Владимир Введенский (сын моего шефа), с которым я изредка встречался. Он мне сказал, что его старший брат, агент КГБ, явный и дипломированный, в свое время меня посадивший, с которым я, разумеется, не имел никаких отношений, у него спрашивал про меня и сообщил: «Говорят, он опять арестован». (Верно, слышал об этом от своих начальников.)

Наконец в это время появился у меня подозрительный парень, некто Мишка Максимов, сыгравший некоторую роль в моем аресте. Появление его было случайным.

Однажды Вадим Шавров (мой старый друг) попал в неприятную историю. В автобусе, находясь в разгоряченном состоянии после некоторых тяжелых обстоятельств личной жизни, поспорил с каким-то человеком и сгоряча дал ему по морде.

Тут же вмешалась милиция. А оскорбленный гражданин оказался довольно крупным коммунистическим бюрократом, чуть ли не управляющим трестом, который ехал с партсобрания вместе со своим подчиненным.

Над Вадимом нависли черные тучи. За такой инцидент можно было получить довольно солидный лагерный срок. После некоторых прелиминарии нам, друзьям Вадима, пришла в голову мысль объявить его психически ненормальным (ранение на фронте).

Как говорится у Грибоедова: «В боях изранен в лоб, сошел с ума от раны».

Поместили его на экспертизу в больницу им. Кащенко. Увы! Его признали абсолютно здоровым. Впоследствии состоялся суд, — и, к счастью, все обошлось благополучно: дело ограничилось штрафом.

Но в психиатрической больнице Вадим (на мою беду) познакомился с Мишкой Максимовым, о котором упоминалось выше. Этот решил принять крещение. Вадим привел его ко мне.

Познакомились. Парень этот до того лживый и вместе с тем неуравновешенный, что я до сих пор не знаю, что из его рассказов правда и что ложь.

Он уверял, что якобы он внук известного генерала Самсонова. Его отец будто бы перешел на службу в Красную армию и был товарищем Тухачевского. Затем он был арестован. Мать его будто бы вышла замуж за советского генерала Максимова (работника разведки), и он стал пасынком эмгебистского генерала, приняв его фамилию. Это, кажется, правда. Парень рано женился. Имел дочь. Профессия — неопределенная. Образования, кажется, не получил. Про себя говорил: «Я пустоцвет». Правильна, впрочем, в этом определении, кажется, только первая часть слова, — какой он увидел в себе цвет, — не знаю.

Собственно говоря, любой здравомыслящий человек немедленно показал бы ему на дверь. Но у меня принцип: всех людей считать хорошими, пока они меня не уверят в противном. Теперь, на пороге смерти, скажу: глупый принцип. Не надо крайностей. Истина пролегает где-то между Маниловым и Собакевичем.

Познакомил Мишку с отцом Димитрием. Он принял крещение. Крестили и его пятилетнюю дочь.

Через некоторое время мне его поведение стало казаться все более и более подозрительным. Вадиму также позвонил какой-то неизвестный. Сказал его матери, Екатерине Димитриевне, загадочную фразу: «У вас появился Мишка Максимов. Он вас всех посадит».

Выгнать его, моего нового крестного сына, у меня, однако, пока оснований не было. Но я решил его остерегаться.

В это время появился и другой крестник, Олег Воробьев, впоследствии долгое время сидевший в лагере, а сейчас проживающий в эмиграции, в Вене.

С этим я познакомился в доме Григоренко. Также несколько богемный, но кристально честный человек. Он из уральских казаков, из Перми, где проводил довольно интересную работу среди местной молодежи.

В начале сентября, приехав в Москву, гостил у меня. В один из четвергов (приемных дней) у меня было много гостей. Исключительно молодежь. Парни и девушки. Среди них Мишка Максимов и Олег Воробьев. Олежку я также предупреждал, чтобы он Мишку остерегался. А Олег в это время задумал следующее: он с несколькими ребятами разбросает на станциях метро листовки с протестом против оккупации Чехословакии (в связи с исполнившейся первой годовщиной оккупации и самосожжением Яна Палаха).

Вечером, когда мои гости разошлись, вдруг говорит мне Олежка: «Сейчас время испытать Мишку. Я ему рассказал о своем плане, и завтра он придет за прокламациями».

В ответ я обозвал своего крестника дураком. Но что я мог еще сделать. Утром приходит Вадим. Завтракаем втроем. Зашла речь о каком-то нелегальном документе. Олег говорит: «Сейчас я вам покажу». Открывает папку с документами, которая лежала у меня на письменном столе. Папка пустая. «Это Мишка!» — воскликнули мы все втроем. И в это время звонок. Приходит Мишка.

Страшно фальшивым тоном ко мне: «Здравствуйте, папенька!»

Олег к нему: «Где документы? Это ты увел!» (Диалектное выражение сибиряка.) В ответ Мишка начинает лепетать какой-то вздор. Сваливает вину на трех девушек, которые были накануне. Олег угрожающе придвигается к Мишке. Вадим также. Вижу, сейчас начнется драка. Говорю ребятам: «Уходите. В моем доме не дерутся».

Вадим с Олегом уходят. Олежка унес и прокламации. Тут же на улице их уничтожил.

Я (спокойно) Мишке: «До свиданья».

Мишка: «Я зайду вечером».

Я: «Нет, вечером заходить не надо. И вообще больше ко мне не приходи. До свиданья».

Он ушел. С тех пор я его больше не видел.

В тот же вечер меня арестовали. Олега задержали в метро. Искали прокламации. Не нашли ничего. Потом Акимова (следователь) сообщила мне явно провокационную версию: «Вашего крестника Олега Воробьева задержали в метро. У него нашли пачку энтеэсовских прокламаций». Я сделал удивленное лицо.

Глупость эмгебистского агента — дегенерата Мишки — спасла и меня и Олега от неприятнейшего инцидента, который стоил бы нам обоим очень многих лет жизни.

Как я уже сказал, в тот же вечер меня арестовали. Историю моего ареста и первого одиннадцатимесячного пребывания в тюрьме я описал в 1970 году под свежим впечатлением пережитого.

Очерк «Мое возвращение», в котором я описал свои злоключения, был напечатан в журнале «Грани» (1971 год, № 79, сс. 23–82). Привожу его здесь полностью.


А. Краснов

Мое возвращение

Итак, я вернулся. Вернулся, к радостному изумлению друзей. Вернулся, к горестному недоумению врагов. Уже почти месяц прошел со дня моего освобождения, а сенсация не уменьшается, а количество вопросов, обращенных ко мне, не становится меньшим.

Пора дать отчет моим друзьям о всем пережитом. Начинаю.

I. Как это было

С января 1969 года для меня стало ясно — меня арестуют. Трудно сказать, на чем основывалось это убеждение. Но убеждение было ясным и определенным. Интуиция?

Не только. Еще и умение быстро схватывать политическую ситуацию, приобретенное десятками лет политической одержимости (только так можно назвать напряженный интерес к политике, который был мне свойствен всю жизнь).

В конце января 1969 года произошло очередное качание политического маятника, качание вправо — к сталинским временам. Таких качаний после 1956 года было несколько, все они были кратковременны (давно известная истина — колесо истории не поворачивается вспять), но каждое такое качание стоило какому-то количеству людей свободы. Сейчас не время подробно анализировать создавшуюся ситуацию — это дело историков. Сейчас мы лишь констатируем факт.

Политическая интуиция меня не обманула. В марте 1969 года был арестован Иван Яхимович (председатель колхоза в Латвии), прекрасный человек и убежденный демократ. В мае был назначен в Ташкенте суд над крымскими татарами. В мае началась эпопея с арестом генерала Григоренко и Габая.

Я не случайно сказал — «эпопея». В моей памяти остались навсегда эти жаркие (как редко бывает в мае в Москве) дни. Жарища, лихорадочно прыгающее по бумаге перо, остервенелое стуканье машинисток, взволнованные лица товарищей, неутомимый, крикливый, темпераментный Якир, никогда не унывающий и не знающий усталости и отдыха; сдержанный, нервно напряженный, как бы готовый к прыжку, с фосфорически сверкающими глазами Красин, бледные, по-видимому, спокойные (но чего стоило это спокойствие) жены пострадавших.

Особенно ярко запомнился один эпизод. Позвонив по телефону одной из наших женщин, я узнал о стихийной демонстрации у памятника Маяковскому крымских татар и об опасности, нависшей над дочерью нашего близкого друга. Стремглав я направился на квартиру, где рассчитывал узнать все во всех подробностях. Мне открыла дверь несчастная мать. Помню кухню, взволнованных людей; из комнаты выходит бледный, сдержанный, но с лицом, перевернутым от пережитого волнения, Красин. Подходит ко мне, кладет руки мне на плечи, рассказывает о происшедшем. Скрывать нечего — все кончилось благополучно. Но он говорит шепотом. Шепот прерывающийся, лихорадочный. Я слушаю молча, и ощущение какой-то особой близости охватывает меня; я чувствую, что эти люди сейчас для меня дороже родных, близких, дороже всех на земле.

Я никогда не забуду этих дней. Я не только подписал обращение в защиту П. Г. Григоренко и И. Я. Габая и вошел в Комитет борьбы за права человека, но и сам написал статью о Григоренко «Свет в оконце», хотя и совершенно ясно отдавал себе отчет в том, что меня за это арестуют. Не мог не написать, все во мне переворачивалось при мысли, что я буду сидеть в хорошей квартире (мне как раз в это время предоставили квартиру вместо сломанного дома в Ново-Кузьминках), писать никому не нужные теоретические статьи и редактировать еще менее кому-либо нужные «кандидатки» студентам Академии в то время, когда люди мучаются за правду. И я не колебался ни минуты — я написал.

Между тем тучи сгущались: в июне был арестован в Вятке (Киров) церковный писатель, своеобразный, даровитый шестидесятисемилетний старик Б. Талантов, а затем начали тягать моих знакомых, стали распространяться слухи о моем аресте, меня стали предупреждать о том, что осенью я буду арестован…

И вот двенадцатого сентября в пять часов вечера раздался звонок, резкий, нахальный, — я сразу понял, в чем дело, ко мне никто никогда так не звонил. Открываю дверь. Офицер в милицейской форме, и за ним — гурьба людей. Милицейский офицер быстро улетучивается. Входят штатские. Какая-то дамочка средних лет мило шутит:

— Сколько гостей сразу! — и сует мне под нос книжечку. В книжечке фотография, фамилия и звание: «Акимова. Старший следователь Московской прокуратуры». Говорю:

— Слышал про вас.

Несколько удивлена: — Даже?

Я действительно слышал про нее, что ей иногда поручают политические дела, что она любит корчить из себя либералку, но очень проворно выполняет все задания стоящих за ее спиной.

— Что вам угодно!

Мне предъявляют ордер на обыск. Гости рассаживаются. Начинается. Я разглядываю гостей. Сама Акимова — суетливая, разбитная, типичная московская деловая дама. Вначале говорит раздраженно, как бы делая сцену мужу, потом «входит в норму», начинает говорить обыкновенным бытовым тоном. Ей помогает мужчина средних лет (с серой, незапоминающейся наружностью) — это оперуполномоченный. Около них вертится какой-то женственный парнишка, который всем мешает, повсюду шныряет, пытается вступить в разговор со мной. Видимо, мелкий шпик. Двое понятых — пожилые люди, в шляпах, сидят как идолы, совершенно молча, с выпученными глазами, напряженно смотрят прямо перед собой. Так продолжается четыре часа.

Далее начинается длинное совещание Акимовой с опером в ванной комнате, куда они удаляются. Натянутым тоном она обращается ко мне:

— Анатолий Эммануилович! Вам придется проехать с нами.

— Вы предъявили только ордер на обыск.

Акимова (поспешно поправляя прическу): Нет, нет, я вас не арестовываю, что вы! (Опер тоже издает какой-то протестующий звук). Я приглашаю вас для беседы.

Я: Что за беседы в одиннадцать часов?

Акимова (вкрадчиво): Мы работаем и ночью. Просим вас проехать вместе с нами, Анатолий Эммануилович. Мы имеем право задержать вас до трех дней.

Спорить бесполезно. Одеваюсь. Спускаемся на лифте. Садимся в автомобиль. Приезжаем в милицию, в семьдесят второе отделение — на Волгоградском проспекте. Акимова светским тоном роняет замечания:

— Вам придется здесь остаться, Анатолий Эммануилович. Я приеду завтра утром. Опер поясняет:

— Нам же надо разобраться в материалах обыска.

Молча прохожу в дверь, ведущую в арестантское отделение. Прохожу коридором, милиционер открывает с лязгом дверь, — вхожу. Она с шумом захлопывается за мной.

Совершилось! Я снова в тюрьме.

Это уже третий раз.

24 апреля 1934 года — восемнадцати лет — ГПУ, Ленинград — Шпалерная.

8 июня 1949 года — тридцати трех лет — МГБ, Москва — Лубянка.

12 сентября 1969 года — пятидесяти четырех лет — милиция — Москва.

Ко всему на свете привыкаешь. В восемнадцать лет я держал себя с аффектацией. В душе я был доволен. Передо мной носились образы всех на свете знаменитостей, сидевших по тюрьмам, — от Жанны д'Арк до Льва Давыдовича Троцкого (я ведь вырос в двадцатые годы). В 1949 году я — что греха таить — волновался и боялся. Что я чувствую сейчас? Ничего. Вспоминаю, что не попал на именины, здороваюсь с парнишкой, который находится в камере, ложусь рядом с ним на нары и вскоре засыпаю. В милиции я пробыл трое суток. (Как на другой день объяснила Акимова, ввиду прекрасной погоды все начальство на даче, 13 и 14 сентября — суббота и воскресенье.) В понедельник мне вручили следующий документ:

«На протяжении многих лет Левитин Анатолий Эммануилович, 1915 г. рождения, уроженец г. Баку, прож. в Москве, Кузьминская ул., д. 20, корпус 1, кв. 418, занимается изготовлением, размножением и распространением материалов, порочащих советский государственный и общественный строй, и систематически подстрекает граждан к нарушению законов об отделении церкви от государства. (Далее следует перечисление 16-ти моих работ.) Таким образом, Левитин А. Э. совершил преступления, предусмотренные ст. 190 и ст. 142 ч. 2. В связи с этим против Левитина А. Э. возбуждается уголовное дело. Мерой пресечения назначается арест».

Я ответил на это обвинение и на соответствующий допрос следующей формулой, которую повторял на всех этапах следствия с упорством маньяка (по существу, ничего другого я и не говорил):

Виновным себя ни в чем не признаю. Никакой клеветы ни на кого в моих произведениях нет, а есть правда, одна только правда, ничего, кроме правды. Мой арест — лучшее подтверждение правильности моих утверждений о том, что в нашей стране все еще существуют произвол и беззаконие. Никаких законов я никого нарушать не подстрекал, а критиковал отдельные законы, добиваясь легальным путем их изменения. Я категорически отказываюсь называть имена каких-либо лиц, которым я давал читать мои произведения или которые мне помогали в их распространении.

II. Ночь скитаний

Как неприятно писать о моем деле, как хочется писать о людях, о тех людях, с которыми меня столкнула судьба.

15 сентября начались люди: еще в милиции я получил передачу. Передачу принесли, как мне сказали, высокий красивый мужчина с орденскими ленточками и девушка. Сразу понял: Вадим Шавров и Люда. Через несколько дней в Бутырках получил денежный перевод — сорок рублей с необычной надписью: «От друга Вадима Шаврова». (Как правило, переводы принимаются только от близких родственников: но есть ли что-нибудь невозможное для Вадима? Он всегда добьется всего, чего захочет.) Разумеется, вряд ли было благоразумно для Вадима Шаврова подчеркивать в этот момент свою дружбу со мной (я первый не посоветовал бы ему это делать), но разве Вадим Шавров когда-нибудь и в чем-нибудь руководствовался благоразумием, тем мещанским благоразумием, которое создало столько трусов и подхалимов, но никогда не создавало героев. В это же время В. М. Шавров обратился к Брежневу с заявлением по поводу моего ареста. Характерно, что его престарелая мать, которой он рассказал об этом, сказала: «Да, Дима, ты должен это сделать. Если не ты, то кто же?»

Вадим много раз обращался в ЦК по поводу этого заявления. Он говорил с работниками аппарата ЦК Богдановым и Мишениным. Из ЦК ему сухо ответили: «ЦК существует не для того, чтобы заступаться за всяких преступников (сановник замялся), за гражданина Левитина».

И рядом с Вадимом молодая женщина, почти девочка, Людмила Кушева. Впоследствии, в Бутырках, я не раз получал от нее передачу как от племянницы. Кто не знает Люды среди честных людей Москвы? Она везде и всюду, где требуется дружба, участие, тепло. Она везде и всюду, где требуется ум нежность, решительность, смелость.

«Приидите, ублажим Иосифа приснопамятнаго…» Как отрадно встречать в мире хороших, добрых людей.

И женщины… В одном из своих последних произведений, в «Строматах» (1968 г.), я сказал несколько горьких слов о женщинах, хотя тут же привел примеры героических женщин в нашей среде… И вот снова слово о женщинах. Женщины. О них говорят все революционеры, все мистики, все вдумчивые люди. У Герцена в его «Былом и думах» есть лирическое место, где он вспоминает женщин, стоящих у плахи, у виселицы. «И у креста были женщины…» — заканчивает он эту страницу. Да, были. Об этом говорит Иоанн: «при кресте Иисуса стояли Матерь Его, и сестра Матери Его, Мария Клеопова, и Мария Магдалина» (Ин.19:25).

И Лука: «…И шло за Ним великое множество народа и женщин, которые плакали и рыдали о Нем» (Лк.23:27).

И Марк: «Были тут и женщины, которые смотрели издали: между ними была и Мария Магдалина, и Мария, мать Иакова меньшего и Иосии, и Саломея, которые и тогда, как Он был в Галилее, следовали за Ним и служили Ему, и другие многие, вместе с Ним пришедшие в Иерусалим» (Мк.15:40–41).

И Матфей: «Там были также и смотрели издали многие женщины, которые следовали за Иисусом из Галилеи, служа Ему» (Мф.27:55).

И я во время моего заключения все время чувствовал женскую ласку, женскую заботу, женскую любовь[15].

Тут была и жена отца моего, заменившая мне мать, и многие другие, которые не позволяют мне говорить о них.

Но спустимся с лирических высот; спустимся, чтоб сойти в очень мрачное место — в отделение милиции на Волгоградском проспекте, из которого в ночь с 15 на 16 сентября меня повезли в тюрьму. В первом часу ночи меня вывели из милиции и втиснули в «воронок». Боже! Что это было за зрелище: мрачные субъекты с небритыми перекошенными физиономиями, в шляпах с отломленными тульями, воры, бандиты, развратители малолетних. Среди них мне предстояло жить одиннадцать месяцев.

Здесь время остановиться на одной важной проблеме — на проблеме политических заключенных. Прежде всего, чтобы устранить всякие личные моменты, отмечу: от того, что я был среди уголовников, я нисколько не страдал. Я был со всеми ними в лучших отношениях. Когда меня спрашивали, не обижали ли они меня, — я отвечал: «Нет, скорее, я обижал их». Действительно, мне часто бывало стыдно за то, что я не могу платить им тем же уважением, вниманием и заботой, которые я видел с их стороны, не говоря уже о том, что некоторым из них приходилось испытывать вспыльчивость и раздражительность, представляющие тяжелые и неприятные стороны моего характера.

И тем не менее: позволительно ли сажать политического заключенного вместе с уголовниками?

На этот вопрос юристы всего мира единодушно отвечают: нет. Нет — потому что пребывание честного человека в среде уголовных преступников — подонков общества, с их своеобразными чертами: грубостью, жестокостью, полной интеллектуальной и нравственной неразвитостью, — является, по существу, замаскированной пыткой. Нигде люди до такой степени не бывают близки друг другу, как в тюрьме или в лагере, — здесь люди делят и стол, и работу, и даже ложе, потому что спят почти все вповалку. И вот все время вы видите рядом с собой страшных людей — людей, способных на все, с которыми избегают встречаться на улице ночью. Кроме духовной пытки, политический заключенный чувствует себя униженным: его поставили на одну доску с ворами, бандитами, убийцами. В царской России все политические заключенные, кроме присужденных к каторге, содержались отдельно от уголовников. Так было и во всех цивилизованных странах. Исключение составляет Россия при Сталине. Тому, что Сталин, который не признавал никаких человеческих норм, нарочито смешивал политических с уголовниками, — удивляться, разумеется, не приходится. Это было (наряду с пытками, побоями заключенных) одним из проявлений реставрации средневековья. Можно не удивляться также и тому, что в 1956 г. (при Хрущеве) политические были отделены от уголовников. Сейчас также политические официально отделены; однако для того, чтобы их все-таки сажать вместе с уголовниками, проделан следующий удивительный фокус: политическими заключенными считаются обвиняемые или осужденные по ст. 70, привлеченные же по ст. 1901[16] рассматриваются как уголовные преступники. Между тем нет ничего более глупого, чем подобная «классификация». В самом деле, кого считать политическим или государственным преступником? Того, действия которого направлены непосредственно против государства. Того, кто идеологически противопоставляет себя государству. Но разве лица, обвиняемые по ст. 1901, не относятся именно к идеологическим, идейным противникам государства? Относятся в не меньшей степени, чем лица, привлеченные по ст. 70. Чем же объяснить, что содержат их вместе с уголовниками?

Никаких других причин, кроме желания нанести им нравственную травму, нет и быть не может. А ведь не всякий так легко, как пишущий эти строки, находит контакт с людьми. Как, например, должен чувствовать себя Борис Владимирович Талантов — шестидесятисемилетний учитель математики, находящийся в настоящее время в лагерях за свои писания, вверженный в среду уголовников, — и тысячи других, подобных ему людей?

Поэтому настоятельной необходимостью является в настоящее время — отделение всех заключенных, арестованных по идеологическим мотивам (религиозным, политическим и др.) от уголовников. Это есть самое элементарное условие всякого цивилизованного (несредневекового) права. Обо всем этом я думал, сидя в «воронке», рядом с какой-то странной личностью, которая ловила все время воображаемых мух (алкогольный психоз).

Наконец привезли нас в тюрьму на Матросской Тишине (вместо Бутырок, как обещала Акимова). Подъезжаем. Первая тюремная ночь. Как трудно описать тюрьму тому, кто никогда не был в ней. Представьте себе огромное здание вроде вокзала, в котором целые ночи напролет горит свет, в котором, как в гигантском муравейнике, круглые сутки снуют взад и вперед люди, — и вы получите представление о тюрьме большого города.

И вот — ночь. Электричество. Толпы людей. Десятки процедур. В это время людей все время перебрасывают из камеры в камеру в ожидании очередной процедуры. Камеры небольшие, метров на двадцать каждая, с голыми двухъярусными железными койками, спускным клозетом; всюду спертый воздух, матерящиеся мужчины, грязь… Вас ведут к врачу, вас ведут от врача, вас ведут сдавать вещи, вам дают квитанции: всюду вас заводят в камеры, вас выводят из камер; всюду оклики, команды, брань, — и всюду люди, люди, люди… «Откуда вас столько»? — вырвалось у одного офицера, встречавшего нас на Матросской Тишине. Действительно, откуда?

Здесь я имел свое первое столкновение с представителем администрации. Это был начальник изолятора № 1 майор Иванов. Очень неприятно вспоминать личный обыск, когда несколько десятков раздетых мужчин стояли перед обыскивающими нас и матерящимися не хуже любого мужика женщинами. Обыскивающие нас сотрудницы отбирали ключи, деньги и все личные вещи, которые тут и вносились в опись. На мне был крест. Крест обычно снимается с заключенного, вносится в опись и выдается при переводе в другую тюрьму или при освобождении. На этот раз молодая шустрая девчонка, отобрав у меня крест, заявила:

— В опись вносить не будем — выбросим. — И снова повторила: — Мы его выбросим.

В ответ я поднял скандал. Девчонки смутились. Одна из них начала меня убеждать:

— Вы думаете, он поможет вам скорее выйти отсюда?

Другая сказала:

— Ну я не знаю. Ну как же мы будем вносить в опись крест? Ну разве это можно? Поговорите с начальником тюрьмы. Он как раз здесь.

Ко мне вышел высоченный майор. Между нами произошел следующий диалог:

— Чего тебе? Зачем тебе крест?

— Во-первых, не тыкай. Говоришь с человеком, который старше тебя.

— А ты почем знаешь? Может, я старше. (Ему не было и сорока.)

— По уму вижу. Ум у тебя как у пятилетнего ребенка. Крест принадлежит мне и как все личные вещи должен быть внесен в опись.

— Не тебе, а — попу! Не вносите крест, — выбросьте.

Так и пропал мой крест. Впрочем, в одном я уверен: его не выбросили, — кто же станет выбрасывать золоченый крест на серебряной цепочке?

Недолго мне пришлось быть в тюрьме на Матросской Тишине — всего несколько часов. Успел только помыться в бане и побывать в общей камере.

Тут же меня вызвали и сказали (очень вежливо): «Произошла ошибка. Сейчас вы поедете в другой изолятор». Посадили меня в автомобиль с эмблемой Красного Креста и повезли в Бутырки.

III. Бутырки

И вот ровно через двадцать лет я в Бутырках. В 1949 году я был здесь как раз в сентябре. Странное ощущение — я обрадовался, увидев эти стены, боксы из зеленого камня, широкие лестницы. Видимо, прошлое (даже самое паршивое прошлое) имеет необыкновенную власть над человеком. Здесь снова был обыск. Но Бутырки — старая тюрьма. Здесь все размеренно, слаженно, четко. Старые бывалые надзиратели. С одним из них я вступил в разговор. Он сказал мне:

— Ну зачем вам было все это писать? Все равно же ведь никто не прочтет. Я вот, например, не прочту. Прочтут все такие же ученые, как вы, а они и так все знают.

В ответ я сослался на Лермонтова, на известный афоризм об искре и т. д. Пример Лермонтова, видимо, произвел впечатление:

— Да, Лермонтов — человек. Хорошо писал.

Другой надзиратель спросил:

— Да что они пишут-то?

Мой седовласый собеседник неожиданно дал довольно квалифицированное объяснение:

— Они пишут, критикуют, — потом это попадает за границу. Они вроде как раньше были революционеры.

После обыска — баня, знаменитая Бутырская баня, воспетая Солженицыным в его «Круге первом». И наконец опять камера. Сначала меня посадили с хулиганами. Пожилые пропойцы, которых посадили жены. Все они проклинают жен, и ко всем проклятиям — рефрен: «Семью разрушают, сволочи!» Но попадают и иные: так, на прогулке ко мне подошел молодой человек, который спросил, не знаю ли я о судьбе Бурмистровича. Я уже знал о том, что Бурмистрович получил три года лагерей, и сказал об этом собеседнику, а затем спросил, откуда он знает о Бурмистровиче. Оглядевшись по сторонам, мой собеседник шепнул: «Я кандидат математических наук и товарищ Бурмистровича по аспирантуре. Только никому не говорите. Неудобно, я сижу по такому делу…» А сидел он за ограбление магазина. Он оказался сыном крупного работника-коммуниста; когда пришла ему передача, он отказался ее принять, так как она была от имени мачехи, а не отца. К сожалению, мне не пришлось с ним поближе познакомиться. Вскоре меня перевели в «спецкорпус». Спецкорпус — это особое отделение в Бутырках. Раньше там сидели (с 1925 г. по 1938 г.) меньшевики и эсеры, которым расстрел был заменен долголетним заключением. В старое время это было отделение для политиков. В тридцатые годы там сидели троцкисты. Сейчас там сидят крупные расхитители. Камера похожа на гостиничный номер: больше четырех человек там не бывает. Имеется даже умывальник и зеркало. Есть и еще одна принадлежность, о которой меня предупредил еще в милиции один парнишка: «Если посадят в спецкорпус — держите ухо востро: там всегда стукачи». В моей камере было три человека, знакомство с которыми произвело на меня впечатление. Представляю их читателю.

Один из них: Михаил Федорович Ленский. Высокий, сухощавый, пятидесяти семи лет. Начальник отдела капитального строительства Министерства просвещения РСФСР. Украинец. Женат. Имеет трех взрослых детей. Имущественное положение: зарплата — 230 руб. Распределитель (продуктами самыми высококачественными на 200 руб.) — до знакомства с ним я не знал, что в Москве существуют распределители. Его жена — работник Президиума Верховного совета СССР. Имущественное состояние — такое же; два сына — лейтенанты КГБ, дочь студентка Педагогического института им. В. И. Ленина. В ведении Ленского 130 педагогических институтов. Каждое лето начинает работать телефон; товарищ Ленский обзванивает ректоров: «Я тебе отремонтирую отопление, — устрой мне двух парней, устрой мне девчонку». С каждого «парня» и с каждой «девчонки» берется 1500–2000 рублей. Клиентура в основном набирается в Грузии через двух агентов. Каждый год устраивается, таким образом, больше сотни человек. За двадцать лет накопилась какая-то поистине астрономическая сумма. Достаточно сказать, что дело Ленского насчитывало сто двадцать томов, и закрывал он его около двух месяцев.

Затем Толстов: литератор, редактор журнала «Строитель» (впрочем, был он также одно время сотрудником журнала «Наука и религия», этого, как всем известно, «Ноева ковчега» проходимца). Толстов сидел за «литературные дела»: он присваивал себе гонорары сотрудников. У него насчитывалось четыреста восемьдесят эпизодов, сто тридцать томов; следствие длилось два года.

И наконец — № 3 (фамилии не помню): снабженец, тридцати двух лет, с пузом, наружность трактирщика. Однажды подходит ко мне на прогулке, говорит:

— Анатолий Эммануилович! Дело мое хорошо оборачивается: через два-три года буду на воле, но с партией — кончено. Как сделаться священником?

— А в Бога вы веруете?

— В Бога? Да я могу поверить и в Бога.

Чувствую, что нехорошо пишу об этих людях, с желчью. Но что поделаешь? Вызывают они во мне недобрые чувства. Были все мои «расхитители» убежденные «сталинисты», все они боготворили Сталина и ненавидели Хрущева. Особенно много говорил Толстов; хвастун и всезнайка, он утверждал, что уже есть решение: «К 1979 году реабилитируют полностью Сталина и всех его соратников (и даже Берия) и торжественно отпразднуют столетие со дня сталинского рождения». Был он якобы дружен с Василием Сталиным и рассказывал про него всякие небылицы. Разумеется, Сталин не ответствен за таких поклонников; сам он никого не учил воровать казну и даже очень жестоко преследовал за это. И все же не случайно все трое — поклонники Сталина.

Л. Н. Толстой однажды сделал очень глубокое замечание: «Петр Первый показал жестокость, безумие, распутство власти. Он расширил рамки. Появилась Екатерина. Если можно головы рубить, то почему любовников не иметь?[17]»

В самом деле, — деспотизм есть распутство власти (это очень здорово сказано). А одно распутство порождает другое; отсюда и казнокрадство: если можно головы рубить, миллионы людей в тюрьмах гноить, почему нельзя казенные деньги воровать?..

IV. Поездка на Кавказ

Девятого октября 1969 г. в шесть часов утра открылась кормушка (так называется по-тюремному отверстие в двери, через которое подают пищу), и голос надзирателя произнес:

— Левитин!

Я ответил, что дежурил накануне (в тюрьмах существуют дежурства по уборке помещения), но надзиратель сказал:

— На этап.

Всеобщее удивление: этап? какой этап? Однако делать нечего: собираю вещи, выхожу в коридор. Вижу: конвоир сам несколько удивлен — заглядывает в дело.

— Вы где жили? В Москве?

— В Москве.

Осторожная пауза.

— А то, что вы делали, где делали?

— Тоже в Москве.

— А едете вы далеко… на курорт.

Я не обратил внимания на эти слова, решив, что это шутка, «курорт» — какая-то другая тюрьма. Однако и внизу мне снова сказали, когда я не хотел брать хлеб на три дня: «Берите, берите, ехать далеко, на курорт». Наконец симпатичный паренек лет двадцати, в очках, подсмотрев в бумагах, шепнул:

— Вы — Левитин? Нам ехать в одном направлении. Мне — в Краснодар, вам — в Сочи. Давайте знакомиться: я — Жорка.

И неожиданно я отправился на Кавказ.

Почему и зачем на Кавказ?

В жизни все смешано: трагедия и комедия, свет и тень. И особенно изобилует жизнь анекдотами.

Поездка на Кавказ, о которой пойдет сейчас речь, — это юридический анекдот, скверный, но и забавный анекдот.

Среди моих многочисленных знакомых есть некто Михаил Стефанович Севастьянов — очень своеобразный человек. Выходец из старообрядческой семьи, он с ранней юности был помешан на древних рукописях, иконах и тому подобных редкостях, которыми сейчас увлекаются многие (и даже, как это ни странно, ультрасовременный Якир). Михаил Стефанович заглядывает в самые глухие углы, где еще сохранились старообрядцы — в Сибири, в Горьковском крае и так далее, — и всюду находит древние книги. Должен сказать, что объективно им проделана большая культурная работа: ведь многие из этих рукописей, свято чтимые дедами, ныне валяются у внуков на чердаках; выдранными из них листами накрывают крынки, делают из них кулечки, растапливают печки. И вот сотни ценных книг М. С. Севастьянов спас от истребления; достаточно сказать, что среди его коллекции имеются экземпляры книг, изданных первопечатником Иваном Федоровым, а также рукописи XV–XVI вв. Я не знаю в точности почему и как, но при собирании этих рукописей М. С. Севастьянов вошел в столкновение с какими-то законами. Я познакомился с Михаилом в доме одного протоиерея, и несколько раз он бывал у меня в доме, ночевал и фотографировался вместе со мной, будучи у меня в гостях на именинах. В мае 1969 года он был арестован в г. Сочи, и при обыске, наряду с древними рукописями, у него были найдены и рукописи, так сказать, не столь древние — мои статьи и работы.

Это и дало следствию формальную возможность объединить мое дело с делом Севастьянова и увезти меня из Москвы.

Чтобы понять всю анекдотичность этого эпизода, следует учесть, что в Москве у десятков людей находили при обысках мои работы и никто не привлекал за это к ответственности; еще в мае никто не привлекал к ответственности за это и Севастьянова, и только через четыре месяца, в сентябре, когда дело Севастьянова было уже передано в суд, вдруг «спохватились» и выдвинули против него обвинение по ст. 1901, приплюсовав ее к другим его статьям, и объединили его дело с моим. Так началась моя кавказскаяя «Одиссея».

«Одиссея» началась с того, что меня посадили в элегантно отполированный снаружи, блещущий свежей краской «воронок» и повезли по московским улицам. Бутырки всегда, во все времена считались наиболее либеральной из тюрем. Эта традиция сохранилась, видимо, и сейчас. Бутырская карета не похожа на «воронок»; обычный тюремный «воронок» представляет собой настоящее орудие пытки; в крохотное помещение втискивают около тридцати человек, которые стоят впритык друг к другу, точно сельди в бочке; потные, ошалевшие от жары, они пребывают в каком-то полубессознательном состоянии; «воронок» герметически заперт, и рассмотреть из него ничего нельзя.

В противоположность этому из Бутырок возят в просторной карете по шесть-семь человек, которые сидят на скамейках; сквозь едва прикрытую дверь вы видите московские улицы. Ровно двадцать лет назад по этим же самым улицам меня везли на Ярославский вокзал, откуда я отправился на Север, в лагерь. Так и сейчас, по Садовой улице, мимо Колхозной площади, мимо с детства знакомых мне Спасских казарм, от которых остался теперь только кусочек, меня привезли на площадь трех вокзалов, — только не на Ярославский, на этот раз на Казанский вокзал. Там я снова сел в знаменитый «столыпинский» вагон[18] (поездил я в этих вагонах в свое время). Но не всем, может быть, известно, что такое «столыпинский» вагон. В свое время П. А. Столыпин очень обиделся, когда Ф. И. Родичев — известный думский оратор, член Государственной Думы от кадетской партии закончил свою речь восклицанием «Столыпинский галстух!» и нарисовал рукой в воздухе виселицу. Столыпин послал Ф. И. Родичеву вызов на дуэль; думал ли тогда знаменитый государственный деятель, что его имя сохранится в России только в связи с арестантскими вагонами? Знаменитые столыпинские «отруба» (наделение крестьян землей), основание Земельного банка, «третьеиюньская» Дума — все забыто. Одни лишь арестанты продолжают до сего времени склонять его имя в связи со страшными его вагонами.

Какая ужасная судьба, но и какой урок! Урок для многих государственных деятелей. Но, как говорил Бернард Шоу, «уроки истории отличаются тем, что их никто никогда не извлекает». Я назвал столыпинские вагоны страшными; это не мое выражение — в стихах моего крестного сына Евгения Кушева встречается такое выражение: «Столыпинские страшные вагоны». Они действительно страшные: содрогание чувствуешь уже тогда, когда входишь в этот вагон. Вагон разделен на две половины, причем разделяет их решетка от пола до потолка. Первое впечатление — клетка для диких зверей. В той части, которая предназначена для заключенных, нет окон, — и разделена эта часть на маленькие клетушки (купе-камеры), имеющие три яруса. В эти купе иногда бывает по пятнадцать-двадцать человек. Самое неприятное здесь — гигиена. Хочется пить — конвоир не дает воды. Только после очень долгих напоминаний он подает алюминиевую кружку воды — одну на пятерых-шестерых заключенных. Кружка переходит от уст к устам (кстати сказать, сифилис — весьма распространенная болезнь среди уголовников, и медицинский осмотр всюду в тюрьмах очень поверхностный). Здесь уместно вспомнить наших антирелигиозников двадцатых и тридцатых годов, любимым пропагандистским козырем которых были ссылки на «негигиеничность» причастия. Имеется и еще ряд очень больших неудобств при переездах в «столыпинских» вагонах, о которых не хочется писать. Тем не менее люди не унывают. Как и все пассажиры, через полчаса совместной поездки люди знакомятся, разговаривают, привыкают друг к другу. Здесь завязываются кратковременные арестантские знакомства.

Об одном из таких знакомств мне хочется рассказать. Еще в Бутырках, как я сказал выше, ко мне подошел парень, который отрекомендовался моим спутником — Жоркой. Знакомство с Жоркой оказалось одним из самых интересных знакомств в моих тюремных скитаниях. Георгий Супрун (Жорка) — студент из Краснодара, двадцати трех лет, был приговорен к расстрелу и только что, перед нашим знакомством, провел девять месяцев в одиночке, ежеминутно ожидая приведения приговора в исполнение.

История его такова. Сын краснодарского экономиста Георгий неплохо учился, любил читать, после окончания десятилетки поступил в Юридический институт (на заочное отделение). Отпечаток интеллигентности сохранился на нем и в заключении: хороший литературный язык, отсутствие матерщины (в тюрьме — это невероятная редкость у молодого парня), очки — все это создавало впечатление культурного молодого человека. Он рано женился и имел уже четырехлетнюю дочурку. Однажды его жена уехала из Краснодара в деревню к своим родителям. А он (грешный человек) отвел свою дочку в детский сад и отправился к своей знакомой, о которой он говорил, что она была «хорошей сводней». У нее он застал двух парней, которые выпивали вместе с хозяйкой. Присоединившись к этой теплой компании, Жорка остался и тогда, когда двое парней ушли. Через час ушел и Георгий. Что именно делали Георгий и хозяйка во время этой часовой беседы — дискутировали о Гегеле или обсуждали проблемы абстрактной живописи, — я не знаю, но только в одиннадцать часов вечера Георгий Супрун был арестован в своей квартире, так как его знакомая была найдена убитой в своей комнате (ей были нанесены четыре ножевые раны).

Убийство было обнаружено в девять часов вечера. Георгий же ушел от своей знакомой не позже четырех часов (это подтверждается тем, что в половине пятого он взял свою дочку из детсада). Единственная улика против Георгия — кровяная точка на манжете рубашки; Георгий, однако, объясняет происхождение этой точки тем, что он порезал палец (палец действительно был поранен), когда резал хлеб. Кровь на манжете была подвергнута анализу.

Выяснилось, что это — вторая группа крови. Такая группа была и у убитой, и у самого Супруна. В комнате, где произошло убийство, на столе стояла опорожненная бутылка из-под водки; на ней — кровавые отпечатки чьей-то руки. Это — не рука Супруна. Тогда, может быть, рука убитой? Увы, следствие обратило внимание на эту улику слишком поздно: убитая уже похоронена. Выкапывают труп. Труп разложился; установить, ее ли это рука, невозможно. Страшная беда! Если бы отпечаток не совпал ни с рукой Супруна, ни с рукой убитой, это значило бы, что убийца — не Супрун.

Итак, ничего не обнаружено. Надо искать, искать и искать. Но следствию надоело искать. Принимается версия: убийца — Супрун. Главный аргумент: «Кроме тебя, больше некому». Появляется статья в местной газете: «Хулиган убил честную работницу». (Убитая работала буфетчицей, и о второй ее профессии, в которой, по словам Супруна, она подвизалась, никто не знал). Показательный процесс. Публика наэлектризована. Во время речи прокурора раздаются крики: «Убить его, гада. Убить! Убить!» Приговор — расстрел.

Его переводят в одиночку. Здесь — полная изоляция: ни радио, ни газет, ни передач. Питание ухудшенное. Единственная надежда — адвокат. Он обещал обжаловать приговор.

И вот в тюрьму, в камеру смертника, приходит весть: генеральный прокурор РСФСР вошел в Верховный суд с протестом по поводу приговора Краснодарского краевого суда. Счастье! Радость. Жизнь. Увы! Через два месяца приходит новая весть. Верховный суд РСФСР постановил: протест прокурора отклонить, приговор оставить в силе. Снова тьма. Снова безнадежность. Снова смерть. Администрация тюрьмы предлагает ему писать прошение о помиловании. Это — надежда на жизнь. Но для этого надо признать себя виновным. Он отказывается сделать это. Через некоторое время — новое известие: адвокат написал жалобу генеральному прокурору СССР. Опять долгие месяцы ожидания и снова крах — генеральный прокурор отказался опротестовать приговор. И лишь через месяц — новое известие: Верховный суд СССР отменил приговор как необоснованный и дело передал на новое рассмотрение.

Прошло девять месяцев. Его переводят в общую камеру. Смерть отступила. Но следствие продолжается. Его везут в Москву, в институт им. Сербского для обследования. Видимо, следствие втайне надеется, что его признают психопатом. Это — лучший выход для всех: не надо будет с ним больше возиться, и он останется в живых. Признают нормальным и вменяемым. И вот он едет в компании с церковно-политическим преступником на новое следствие. Мы расстались с ним 12 октября в Армавире, — он поехал дальше, в Краснодар. За эти три дня мы переговорили обо всем, и нам казалось, что мы знакомы много лет.

При прощании я перекрестил его трижды и трижды поцеловался с ним. Внутренне я уверен, что он не виновен. Через несколько месяцев я услышал, что и следствие приходит к тому же выводу. О его окончательной судьбе я ничего не знаю.

V. «Земных страданий решето»

Ты, что по морю, яко посуху,

Прошел, ступая широко,

Не отпусти меня без посоха

В земных страданий решето…

Наталья Горбаневская[19]

Двенадцатого октября 1969 года я прибыл в Армавир, в местную тюрьму. В Сочи тюрьмы нет, как нет ее и в Адлере, в Хосте и в других курортных городах. Туда лишь возят на следствие. А тюрьма в Армавире — одна на десять городов. Здесь мне предстояло прожить десять месяцев.

Здесь я узнал многое. Здесь я многое пережил и перечувствовал.

Но прежде, чем описывать Армавирскую тюрьму, я должен остановиться на главном, на самом главном.

В тюрьме заключенные меня любили. И все они называли меня «наш батька-революционер». Один заключенный, чуть-чуть тронутый цивилизацией, меня называл «Дон-Кихотом». Ошибались ли они? Нет, не ошибались. Я действительно сторонник активной борьбы за правду, сторонник непрерывного, непрестанного обновления жизни, а следовательно, — я революционер. Я и Дон-Кихот, ибо Дон-Кихот — это прототип всех на свете революционеров и правдолюбцев. У нас часто считают имя «Дон-Кихот» оскорбительным прозвищем, но не так воспринимал это слово, например, Достоевский. В одном месте «Дневника писателя» он говорит: если Бог на Страшном суде спросит человечество, что оно сделало хорошего за все время пребывания на земле, то оно может, заливаясь слезами, протянуть Ему книжку Сервантеса «Дон-Кихот».

Но прежде всего я — христианин. Я чувствовал себя в тюрьме легко и хорошо и вышел оттуда, как это ни странно, — с окрепшими нервами, хотя и находился все время в очень плохих условиях.

И с моей стороны было бы страшной неблагодарностью, если бы я не сказал, чему я обязан своим хорошим самочувствием. Здесь я произнесу только одно слово — молитва. На свете — все чудо, и только близорукие люди могут не видеть этого: и творчество — чудо, и память людская — чудо, и совесть — чудо. Ибо во всем проявляется иррациональная, непонятная сила. Творческий импульс, как называл ее Бергсон. Мой отец когда-то говорил про своего любимого писателя: «Чудное дело! Пожилой солидный человек, с бородой, садится за письменный стол и пишет какие-то глупости о каком-то студенте, который убил какую-то старуху, — и все это очень неправдоподобная выдумка, потому что никто никогда так не убивает и никто так следствие не ведет, — а получается что-то настолько сильное, что и через сто лет нельзя оторваться.». Нельзя оторваться, потому что это чудо — откровение Божие. Бог здесь, в романах Достоевского, Л. Н. Толстого и других открывает человеку его сущность и сущность жизни. И память людская — чудо, ибо с материалистической точки зрения никак нельзя объяснить, почему мельчайшие частицы все время изменяющейся материи, все время отмирающие клеточки могут задерживать прошлое с такой ясностью и силой, что оно переживается более реально, чем тогда, когда было настоящим. Л. Н. Толстой сказал однажды, что величайшее чудо — это то, что небольшое количество съедаемой мной ежедневно пищи превращается в мысль.

И самое главное чудо — молитва. Стоит мне мысленно обратиться к Богу, — и я сразу чувствую силу, которая врывается откуда-то в меня, мне в душу, во все мое существо. Что это такое? Психотерапия? Нет, не психотерапия, ибо откуда возьмется у меня, ничтожного, усталого от жизни пожилого человека, эта сила, обновляющая, спасающая, поднимающая меня над землей. Она приходит извне, — и нет в мире никакой силы, которая могла бы ей противиться.

Я по натуре — не мистик, никакие сверхъестественные явления, особые переживания мне не свойственны и недоступны. Мне доступно лишь то, что доступно решительно всякому человеку — молитва. Так как я вырос в Православной Церкви и был воспитан ею, то молитва моя изливается в православных формах (хотя я, разумеется, не отвергаю и всяких других форм).

Основой всей моей духовной жизни является православная литургия, поэтому, находясь в тюрьме, я каждый день мысленно присутствовал на литургии. В восемь часов утра я начинал ходить по камере, про себя повторяя слова литургии. В этот момент я чувствовал себя неразделимо связанным со всем христианским миром, поэтому на великой ектений молился всегда и о папе, и о вселенском патриархе, и о нашем (пока он был жив) святейшем патриархе Алексии, — впоследствии о патриаршем местоблюстителе. Дойдя до середины литургии, я читал про себя евхаристический канон, — и после слов пресуществления, стоя перед лицом Господа, ощущая почти физически Его израненное, истекающее кровью тело, я начинал молиться своими словами и поминал всех своих близких, заключенных и находящихся на воле, живых и умерших. И память подсказывала мне все новые и новые имена, и я поминал всю русскую литературу (от Ломоносова до Паустовского), и весь русский театр (от Мочалова до Станиславского, Мейерхольда, Москвина и Качалова), и всех пострадавших на нашей земле за правду (от Радищева и декабристов до Алексея Костерина), и всех православных иерархов, и многочисленных священнослужителей, которых я знал с детства, и своих многочисленных учителей и учительниц…

Стены тюремные раздвигались, и моим пребыванием становилась вся вселенная, видимая и невидимая, за которую приносилось в жертву это израненное, избитое Тело. И после этого с особой силой для меня звучал в моем сердце «Отче наш» и молитва перед причастием: «Верую, Господи, и исповедую…» И весь день после литургии я чувствовал необыкновенный подъем духа, ясность и духовную чистоту. И не только моя молитва и не столько моя молитва, сколько молитва многих верующих христиан помогала мне. Я ее чувствовал непрерывно, она на расстоянии действовала — поднимала меня как бы на крыльях, давала мне воду живую и хлеб жизни — покой душевный, мир и любовь.

А жизнь между тем шла своим чередом.

Условия были, как я сказал, очень тяжелые: камера (комната в двадцать метров) была заполнена народом: в ней помещалось от восемнадцати до двадцати пяти — двадцати шести человек. Непрерывное курение и клозет, находящийся в камере, отравляли воздух, непрерывное стуканье домино и рев громкоговорителя создавали оглушительный шум, не прекращающийся ни на минуту с шести часов утра до десяти часов вечера.

Питание — очень скудное, но для меня в моем возрасте, в общем, достаточное: шестьсот граммов ржаного хлеба и — утром — две ложечки сахара, утром же — баланда: суп с лапшой; днем — обед: щи отвратительные (я их почти никогда не ел), каша обычно пшенная; и вечером — кипяток без сахара и опять похлебка.

Наиболее тяжким были страшно антигигиенические условия: заключенные лежали на двухъярусных нарах (спаянные металлические койки) почти впритык друг к другу на матрасах, которые никогда не меняются (в банный день их лишь выносят на тюремный двор и посыпают дустом); белья нет — заключенным лишь выдаются матрасовка, одеяло и подушка; меняются во время бани только лишь полотенце и наволочка. Белье брали в стирку до января месяца, а потом почему-то перестали брать, следовательно, белье приходилось мыть самим в камере под краном, холодной водой.

Баня в Армавирской тюрьме — это какой-то кошмар: заключенные несут на себе матрасы с постелями, которые оставляются на дворе. Затем заключенных вводят в предбанник, где их неизменно встречает пожилая крикливая женщина, о которой говорили, что она выросла в тюрьме на этой должности (и, как говорят, ее мать также занимала эту должность). Надо было самому видеть эту женщину, оглушительно кричавшую среди десятков голых мужчин, — дать об этом представление трудно. На баню давался каждому заключенному ломтик черного мыла, нарезанный так тонко, как гастрономы режут сыр, причем душ, под который становились заключенные, работал не больше десяти минут. Вымыться за это время невозможно.

В тюрьме существовал ларек; заключенный мог раз в две недели получить (при наличии у него денег) продуктов на пять рублей — сахар, масло, мыло; некоторые получали также и передачу. Однако большинство заключенных денег на текущем счету не имели и никаких передач не получали. Обычно в камере «брали ларек» всего четыре-пять человек, а были случаи, когда «ларек брал» только один человек — пишущий эти строки. Впрочем, и я, хотя у меня были на текущем счету деньги, в течение четырех месяцев (с октября по февраль) был исключительно на тюремном довольствии, так как деньги все никак не могли прийти из Москвы в Армавир.

Однако все эти условия — сущий рай по сравнению с поездками из Армавира в Сочи, на следствие. После утомительной поездки в «столыпинском» вагоне, условия которых я уже описывал, вас привозят в Сочи, в местную милицию (на главной улице города), так как тюрьмы в Сочи нет. Здесь вас ожидает комната предварительного заключения (КПЗ) — каморка метров на десять, в которой валялись на голом полу семь-восемь человек, одетые, вповалку. Теснота иной раз была такая, что невозможно было вытянуть ноги. В таких условиях я пробыл по восемнадцать дней: между 15 октября и 4 ноября 1969 г. и второй раз — с 10 января по 29 января 1970 г. Когда после первого пребывания в Сочи я обратился с заявлением к местному прокурору, то получил ответ от зам. прокурора г. Сочи Гончарова, что условия, в которых я нахожусь, соответствуют закону.

Комментарии, вероятно, излишни. Мы и не будем комментировать. Мне хочется обратить лишь внимание вот на что. Сочи — чудесный городок-здравница, в который со всего мира люди приезжают лечиться, отдыхать, развлекаться. Здесь десятки шикарных гостиниц, ресторанов, кафе. И здесь же рядом в таких невыносимых условиях содержатся люди. Люди! Что могут сказать в свое оправдание те, кто допускает это? Ничего.

VI. Люди

На протяжении одиннадцати месяцев я не видел ни одного по-настоящему интеллигентного человека (если не считать мимолетной встречи в Бутырках с математиком и еще одного человека — опустившегося архитектора; «хозяйственников» из спецкорпуса вряд ли кто-нибудь может причислить к интеллигентам, у них и знания, и интересы, и лексикон — все совершенно как у блатных). Я не видел ни одного верующего человека. Большинство людей, с которыми мне пришлось сидеть, — это люди преступные, преступные с любой точки зрения.

Но все это люди, не упавшие с неба и не выросшие как грибы из земли. Все они плоть от плоти, кость от кости русского народа. По ним можно судить о русском народе в наши дни.

Какой вывод напрашивается сам собой даже при самом беглом знакомстве с русскими людьми в тюрьме?

Прежде всего, вывод следующий: русский человек до смешного не переменился со времен Достоевского и Л. Толстого. «Записки из Мертвого дома» и страницы из «Воскресения», посвященные тюрьме, вспоминаются каждую минуту. Это все тот же русский человек — матерщинник, пьяница, драчун, а в груди у него золотое сердце. Это все тот же русский человек, безграмотный и невежественный (школа не научила его ни сколько-нибудь грамотно писать, ни бегло читать), но в голове у него — светлый ум, быстрая сметка, острая наблюдательность, живой интерес ко всему новому, честному, героическому.

Да, широк, широк русский человек, — как говорил Достоевский.

Этот русский человек ничего не читал, ничем никогда не интересовался, — а понимает и стихи Пастернака о Христе, которые недоступны среднему интеллигенту, и быстро схватывает главное в философии Канта и Гегеля, и умеет оценить истинную гражданскую доблесть. Это ли не широта и глубина? Но перейдем к конкретным примерам.

Поедем для этого в Сочи в воскресный день в октябре 1969 г., войдем в одну из камер предварительного заключения; камера состоит из помоста — семь шагов в длину, четыре шага в ширину. На помосте пятеро: высоченный верзила с Дальнего Востока, косая сажень в плечах, судится за «гоп-стоп» — ограбление человека ночью; симпатичный парнишка лет двадцати пяти в солдатском кителе, Славка, сидит за воровство; худой местный житель лет за сорок, невропат, с подергивающимся тиком лицом, — мой тезка, как и верзила; в камере, таким образом, из пяти — три Анатолия. Пятый — русский парнишка, родившийся и живший в Литве, изъясняется ломаным языком, весь в татуировке от шеи до пят, несмотря на свой возраст — двадцать один год, — сидит уже третий раз. Преступление, за которое он сидит, обозначается по-европейски, красивым термином «хулиганизм».

Я прикорнул у стенки — сплю. Сквозь дрему слышу, как невропат с тиком говорит:

— Старик сегодня спит.

Верзила с другой стороны замечает:

— Разбуди батьку, пусть расскажет чего-нибудь: скучно. Отец, расскажи нам.

Я: А чего это я должен вас увеселять? Расскажи ты что-нибудь, а я послушаю.

Верзила: Ну и что вам рассказать? Я уже все рассказал, что мог. Вот пускай Славка рассказывает.

Славка: А что мне рассказывать?

Я: А за что сидишь.

Славка: Да за чемодан.

Я: А зачем тебе, ребенки (мой обычный термин, — во множественном числе), нужен был чемодан?

Славка: Ну, денег же у меня не было.

Я (под дурачка): А зачем тебе, ребенки, деньги нужны были?..

Недоумение, молчание.

Верзила: Не всякий же может жить одними божественными молитвами, как вы.

Я: Ну, есть люди и без божественных молитв, а чемоданов не воруют.

Парень в татуировке: Ну так что-нибудь другое воруют.

Я: И ничего не воруют. Вот я вам расскажу про одного генерала и его жену-генеральшу.

И я подробно рассказываю историю Петра Григорьевича Григоренко и его жены Зинаиды Михайловны. Слушают как зачарованные. В тот момент, когда я рассказываю, как генеральша ходила потихоньку от мужа мыть полы, — раздается крепкая матерщина, у одного — на глазах слезы, все взволнованы. Я продолжаю рассказ. Когда узнают, что генерал и сейчас в тюрьме, — напряжение нарастает; снова раздается мат. Верзила Толик восклицает:

— Да! Вот это — человек! За такого — в огонь и в воду…

Молчание. Неожиданно парень в татуировке спрашивает:

— А кто такой Пастернак?

Рассказываю. Читаю его стихотворение «Магдалина» из стихов доктора Живаго. И перехожу к разговору о Христе. Тысячи вопросов. Даже караульный за дверью слушает. Так проходит вечер. (В КПЗ нет отбоя, говорить можно сколько угодно). Постепенно некоторые засыпают. Не спим мы с верзилой. Верзила рассказывает свою жизнь, жизнь отвратительную и ужасную. Но рассказывает с такой бесстрашной откровенностью, на которую не каждый интеллигент способен, не каждый верующий на исповеди. А потом, видимо, желая выразить мне свое уважение, вынимает из кармана пайку белого хлеба и протягивает мне.

— На, ешь, батька. Это я лежал в больнице. Там мне дали белый хлеб.

Я разламываю хлеб пополам, и мы начинаем есть вместе… В темной камере храпят люди, малюсенькая лампочка из коридора, заделанная решеткой, тускло светит, точно лампадка, — не верится, что это XX век. Вспоминается келья в Николо-Угрешском монастыре, в котором был заточен при Грозном митрополит Филипп… Так же точно сидели по темным каморкам вместе с разбойниками исстари на Руси люди, ищущие правду, — и стригольники, и жидовствующие, и староверы всех и всяческих толков, и сектанты всех мастей и направлений.

Я чужд всяких национальных пристрастий: русский народ я люблю больше всякого другого народа (хоть я только наполовину русский). Однако я люблю и все другие народы (не говоря уж о евреях, с которыми меня связывает кровное родство); ничто меня не возмущает так, как пренебрежение к какому бы то ни было народу; и незадолго до ареста я поссорился с близкими друзьями из-за того, что они посмели пренебрежительно отозваться о крымских татарах.

Однако факты — прежде всего. Великоросс удивительно отличается от украинца, прибалта, кавказца (это я наблюдал на тысяче примеров) своей щедростью, великодушием, широтой. Украинец, получив передачу, положит сало под подушку и будет его держать там, пока оно не провоняет[20]. Прибалт будет резать сало тоненькими кусочками, точно рассчитав, сколько времени оно может лежать и не испортится; кавказец поделится со своими близкими друзьями. Русский (великоросс) сразу, с ходу, раздаст всю посылку, щедро одарив каждого (в том числе и того, кому вчера морду бил и кто ему морду бил) встречного и поперечного, — и к вечеру посылки как не бывало. Русскому совершенно чужда мелочность, осмотрительность, расчетливость. Русскому точно так же чужда злопамятность: я видел, будучи в лагере и в тюрьме, очень много русских парней, бьющих друг другу физиономии, лупящих друг друга кружками (это называется, «давать банок»), осыпающих друг друга самой отборной бранью, но я не видел двух русских парней, которые бы дулись друг на друга и не разговаривали более одного дня. Разумеется, национальный характер — это закон больших чисел, в любом случае могут быть исключения в ту и в другую сторону, но общее явление именно таково.

Часто говорят о русской грубости, о русском хамстве.

Русская грубость — да! Но не хамство. Русский человек очень редко бывает хамом. Измываться над слабым, издеваться, над униженным, проявлять неблагодарность — это русскому не свойственно. Я никогда не льстил блатным, — я всегда говорил им то, что я о них думаю. Я говорил им:

— Ребятенки, я к вам ко всем очень хорошо отношусь и очень всех вас люблю, — и я не выпустил бы из тюрьмы ни одного из вас, потому что выпусти вас из тюрьмы — вы снова пойдете воровать, выпустить вас — это людей не жалеть.

Ничего, слушали и ухмылялись.

Самая матерная ругань, для многих непереносимая (я к ней привык с детства, и на меня она не производила никакого впечатления), не носит в устах простого человека оскорбительного характера: она слетает у него с уст машинально, бессознательно, «для связки слов». Она стала настолько привычной, что когда хотят кого-нибудь оскорбить, то произносят совершенно другие слова; так, всякий блатной вам охотно простит, если вы обругаете его матом (это на него просто не произведет никакого впечатления), но придет в ярость, если вы назовете его «козлом». «Козел» — это почему-то самое оскорбительное с недавнего времени словечко. Причем и здесь русский человек соблюдает меру: он никогда не станет ругать того, кто сам не ругается матом (я, например, за все время ни разу не услышал мат по своему адресу). Мало того, зная, что я верующий, в камерах, где я сидел, никогда не ругались в «Бога». А если кто выругается, немедленно того туркали.

— Если кто ругнется в Бога, тому морду набью, — заявил категорически Ковалев, самый отчаянный и самый хороший парень из шестьдесят восьмой камеры, в которой я сидел больше всего — в течение полугода.

И по-прежнему живет в народе русская удаль, и рука об руку с ней шагает русская бесшабашность.

В этом отношении поразительна живучесть в наши дни такого явления, как бродяжничество.

Для меня было неожиданностью наличие такого огромного количества бродяг (в тюрьме их называют «скирдятники» — от слова «скирда»). Должен сказать, что во время своего пребывания в лагере (1949–1956 гг.) я их почти не видел. Что из себя представляют скирдятники? Хотите познакомиться с одним из них? Рекомендую: Железнов Валентин, тридцати лет, местожительство — отсутствует, место работы — никогда нигде не работал, был в детдоме, но окончил только пять классов; был женат, имел двух детей. Потом вдруг бросил их и пошел бродяжить. Бродяжит уже десять лет. Главным образом в Грузии. Вам нужно отремонтировать дом, покрыть его новой крышей? Вам нужен сторож на дачу? Пожалуйста, пойдите в Тбилиси на Баржу (место, где собираются бродяги, — там его увидите и легко с ним договоритесь). Парень он вспыльчивый, но добрый. Один раз обругал «последними словами» тюремную надзирательницу за то, что она назвала его скирдятником, и за это угодил в карцер, но зато с каждым неимущим поделится куском хлеба. Выпрашивать любит до крайности и выпрашивает в следующих выражениях: «Ванька, не в хипеж (т. е. без спора), всыпь в чай сахарку». Но если вы у него тут же попросите этого самого сахарку, даст без всякого разговора. Безграмотен и невежествен до крайности, но однажды, разъясняя своими словами, почему он не работает, неожиданно сформулировал теорию прибавочной стоимости Карла Маркса. Он изложил ее так:

— Вин меня обкрадывает (он из великороссов, но воспитывался в детдоме под Киевом, поэтому все время мешает русский и украинский языки), потому я думаю, откуда у него деньги, чтоб купить «Волгу»? Значит, он мне недодает; коли платили мне бы, как я зробил, так не мог бы он получать таку зарплату, чтоб «Волгу» покупати, — стало быть, вин мне полдня оплатит, а остальное в карман себе берет.

А вот и другой скирдятник, — это уже не просто скирдятник, а трутень, паразит, никогда нигде не работавший, всю жизнь промышляющий воровством и попрошайничеством.

Когда я его видел, он только что освободился из лагеря для того, чтобы, пробыв на воле неделю, снова попасть в тюрьму за мелкую кражу. Он много и охотно, лежа со мной рядом на милицейских нарах, рассказывает о своих приключениях. Все его рассказы поразительны по своему бесстыдству: он рассказывает о подлейших поступках с совершенно невинным видом, как бы и не догадываясь, что речь идет о чем-то предосудительном. Это, к примеру, выглядело так: однажды он познакомился с женщиной, которая «бомбит поезда», — это означает, что она обходит поезда с ребенком на руках, выпрашивая милостыню. Познакомившись с этой женщиной, наш проходимец совершил с ней турне по югу: она «бомбила» поезда, а он обворовывал пассажиров. Приехали в маленький южный городок, заночевали где-то в «скирде» на свежем воздухе втроем, — он, она и ребенок. Рано утром мадам проснулась и сказала: «Ну вы (он и ребенок) пока отдыхайте, а я пойду куплю что-нибудь поесть». Ушла. Когда вернулась, разбудила. Оказалось, исчез ребенок. Искали, искали — нет ребенка.

— Ну и что же вы сделали? — взволнованно спрашиваю я.

— А ничего. Хотели в милицию заявить, потом решили — не стоит, и поехали дальше.

Таким же веселым и простодушным тоном он рассказывал о том, как он обокрал влюбившуюся в него даму из Ленинграда, как он пошел в костел в Вильно выпрашивать у ксендза деньги. Там он видел «какого-то мужика, распятого на кресте», слышал орган, но все это его мало интересовало; его интересовали деньги. Ксендз дал ему сто рублей, разжалобившись его рассказом о том, что он только что вышел из лагеря, и дал ему указания, уходя из костела, дать ему перед Распятием обещание, что он больше не будет пить. Он дал обещание… а потом тут же пошел и пропил деньги — все до копейки. Точно так же он поступил и в Сочи в церкви, выпросив деньги у местного священника.

Через несколько дней я рассказывал о Христе и, обернувшись к бродяжке, сказал:

— Ты знаешь, почему тебе верующие давали деньги? Потому что Христос сказал: если вы откажете кому-нибудь из находящихся в несчастье, вы это Мне отказали. Поэтому очень страшно не дать.

И бродяжка сказал:

— Неужели? Так Он, значит, об этом знал? — и на глазах у него мелькнули слезы.

И наряду с бродяжкой — хороший парнишка Коля Черный, солдатик. Озорник. Подрался с группой однополчан. А были они чеченцы — и не простили, подняли бучу. Оказывается, он мало того что дрался, — выхватил у одного чеченца из кармана ваксу: «Вот теперь и мы сапоги почистим». Бедняга! Получил четыре года за разбой.

В тюрьме я видел многих людей трагической судьбы, — хороших и неглупых, но пропащих, безнадежно пропащих.

Вот перед нами Геннадий — двадцатилетний парень, получивший год за бродяжничество. Его жизнь началась драматически: когда ему было два года, пьяный отец убил его мать и бабушку и сам был расстрелян за это. Геннадий воспитывался в детдоме в Казахстане. Детдом был хороший, и относились к нему там хорошо; вспоминает он о директоре детдома, об учителях очень тепло. Однако, окончив семь классов, он ушел из детдома и пошел бродяжничать. Где только не побывал. У него есть тяга к религии, и он даже принял крещение, любит справедливость и ненавидит национальные пристрастия, — однажды чуть не подрался с парнем, который ругал казахов, называя их «узкопленочными» (он сам чистокровный русак); в то же время считает, что «куркулей» надо грабить. Ко мне питал самые теплые чувства и даже сшил мне чулки из тряпок. Разговариваю с ним о его будущем, советую ехать в Казахстан и там устраиваться. Соглашается, но по глазам вижу: освободится, пойдет немедленно вновь бродяжничать и вновь попадет в тюрьму… и так до конца своих дней.

Точно так же поступил и Юрка — «алкаган», моряк торгового флота, любящий и понимающий музыку (он мне, а не я ему, читал лекции о Чайковском, Глинке, Шуберте и Шопене). Интересуется всем на свете. С нежностью вспоминает о сыне, который где-то там у него есть. Есть и семья. Он ее любил, а потом вдруг бросил и пошел бродяжить.

А вот среди бродяг — вдруг совершенно неожиданная фигура, бывший главный архитектор города Сочи Воскресенский. Сын петербургского присяжного поверенного, интеллигент старой формации. Воскресенский много читал, хорошо знает старый Питер. В Сочи его почти все знают: он выстроил главный кинотеатр, ряд зданий. Но поругался с начальством, начал пить, его выгнали с работы, выселили из казенной квартиры, лишили прописки. Полгода ходил по городу, не имея постоянного жительства (он — старый холостяк), опустился, оборвался и — получил год за бродяжничество. Отбыв год, вернулся в Сочи, — и все повторилось вновь: скитания по городу, случайные ночлеги, случайные заработки… Окончилось грандиозным скандалом: в одиннадцать часов вечера оборванный старик хотел проникнуть в ресторан «Каскад» самое фешенебельное увеселительное заведение Сочи, так же, кстати сказать, выстроенный по его проекту. Его не пустили, он поднял отчаянный крик, был доставлен в милицию. Через два месяца был осужден на три года лагерей за бродяжничество и хулиганство.

Вспоминаю этих людей и отчетливо сознаю, что им уже не подняться, не выбраться из трясины. И если бы они знали Блока (Воскресенский, впрочем, наверное, знает), то они сказали бы о себе его словами:

И в какой иной обители

Мне влачиться суждено,

Если сердце хочет гибели,

Тайно просится на дно?

(«Обреченный»)

Мы процитировали Блока, но что Блок… Есть поэт, которого все они знают наизусть, которого они без конца перечитывают, которого они обожают, — это Есенин. Есенин — это, конечно, самый народный поэт, другого такого не было и нет; он более популярен и более любим, чем Пушкин и Лермонтов, — о других уж нечего и говорить. Стихи Есенина «В том краю, где желтая крапива…» поются во всех тюрьмах, во всех камерах; и действительно, нет стихотворения, которое в большей степени выражало бы душу этих людей. На всякий случай, если кто из читателей забыл это стихотворение, напомню его, пусть воображение читателя само нарисует темную камеру и представит себе заунывную мелодию этого стиха, превратившегося в народную песню:

В том краю, где желтая крапива

И сухой плетень,

Приютились к вербам сиротливо

Избы деревень.

Там в полях, за синей гущей лога,

В зелени озер,

Пролегла песчаная дорога

До сибирских гор.

Затерялась Русь в Мордве и Чуди,

Нипочем ей страх.

И идут по той дороге люди,

Люди в кандалах.

Все они убийцы или воры,

Как судил им рок.

Полюбил я грустные их взоры

С впадинами щек.

Много зла от радости в убийцах,

Их сердца просты,

Но кривятся в почернелых лицах

Голубые рты.

Я одну мечту, скрывая, нежу —

Что я сердцем чист.

Но и я кого-нибудь зарежу

Под осенний свист.

И меня по ветряному свею,

По тому ль песку

Поведут с веревкою на шее

Полюбить тоску.

И когда с улыбкой мимоходом

Распрямлю я грудь,

Языком залижет непогода

Прожитой мой путь.

Каковы религиозные взгляды моих товарищей по несчастью? Решительно никаких. Говоря с ними, я испытывал странное чувство: точно князя Владимира на Руси еще не было. Это — не отрицание христианства, это — полное неведение о нем. Они знают (из соответствующего кинофильма), что Спартак был распят, но не знают, что распят был Христос. Они знают, что йоги творят чудеса, но не знают, что чудеса творил Христос. Когда им рассказываешь о Христе, слушают затаив дыхание. Все почему-то слышали про Библию и считают, что в ней предсказана война и то, что будут летать железные птицы (сведения эти идут от бабушек).

Однако христианство живет где-то глубоко запрятанное, притаившееся в народной душе. Это легко проследить, между прочим, в той легенде о Ленине, которая создалась в народе.

Имя Ленина — это единственное имя, которое пользуется уважением в народе (единственное — других имен нет). Однако образ Ленина претерпел своеобразную христианскую трансформацию. Образ Ленина, живущий в народном сознании, совершенно лишен той жгучей нетерпимости, революционной страстности, которая всегда отличала исторического Ленина и которая иногда придавала такой яркий колорит его статьям. Ленин в народном сознании — это всепрощающий добрый старик («дедушка Володя», — как его часто называют в народе). В течение тридцати с лишним лет ходила легенда о том, что Каплан якобы не была расстреляна по просьбе Ленина. Эту легенду повторяли буквально все — от профессоров и директоров школ до блатных парней. Легенде этой сокрушительный удар, как известно, нанесла книга Мальцева «Записки коменданта Московского Кремля», вышедшая в 1959 году.

Однако народное сознание и здесь нашло выход: я слышал от многих тюремных парней, что Каплан была якобы расстреляна вопреки приказу Ленина.

В народе все еще живет, к сожалению, идеализация Сталина. Объясняется она тем, что простой народ очень мало знает истину о зверствах Сталина. После пяти — десятиминутного рассказа о зверствах Сталина мгновенно исчезает всякая его идеализация. Во всяком случае, я не видел ни одного человека, который после моего рассказа о ежовских и бериевских временах решился бы его защищать.

К сожалению, очень не любят Хрущева и не хотят знать его исторических несомненных заслуг; имя Хрущева ассоциируется у простого человека главным образом с продовольственными трудностями.

О всех других деятелях вообще ничего не говорят.

Выше я говорил о среднем типе русского человека, как он мне представляется под свежим впечатлением тюрьмы. Есть, однако, в тюрьме и другие люди, люди испорченные до мозга костей, и о них тоже нельзя умолчать, ибо их появление представляет страшный симптом — симптом глубокой болезни, разъедающей общество.

А теперь мы приглашаем читателя вновь войти с нами в камеру шестьдесят восьмую Армавирской тюрьмы, — в камеру, в которой я провел последние полгода моего заключения (с 28 января по 10 августа 1970 г.).

Летний день. В камере жарко и душно. Ребята возбуждены. Из сумасшедшего дома (из Краснодара) приехал парень, которого туда возили на исследование: Колька из Ленинграда. Странный парень! С виду интеллигентный, говорит грудным голосом с модулирующими интонациями, среднего роста, шатен, любит стихи, двадцати трех лет; говорит, что сын инженера; слушает радио, что-то краешком уха слышал о «политических процессах» и любит сообщать всякие выдумки о «высокой политике». (Меня он раз заставил обомлеть, сообщив, что Солженицын и Якир арестованы, ему это будто бы говорил какой-то арестованный дьякон из Сочи, Николай Карпенко. При проверке оказалось, что никакого дьякона Карпенко в природе не существовало.) Сидит уже второй раз: в первый раз ограбил аптеку, во второй — ограбил в Сочи товарища. Наркоман с четырнадцати лет. Кроме того, у него странное извращение: он «вампирист», пьет кровь — свою и чужую; на вопрос, какие он чувства испытывает при этом, отвечает: «Пьянею, это кайф…»

Его товарищ — Иван из Ростова — среднего роста, плечистый парень, может быть очень тихим, вежливым, культурным; и вдруг… преображается в блатного со всеми аксессуарами и лексиконом лагерника. Тоже «вампирист» (впрочем, кажется, только на словах), — со смаком рассказывает, что якобы в крематориях видно, как растопленный человеческий жир стекает из желобка, и якобы он этот жир пил. На мой вопрос, где это было, отвечает: «В Ростове». Долго спорит со мной, когда я сообщаю, что единственный крематорий в СССР находится в Москве, и сожжение трупов производится так, что никакого жира при этом не стекает.

Третий товарищ — Серега из Сочи — рослый, атлетического вида парень, тихоня, молчаливый, замешан в ограблении магазина. Почему-то одержим страстью к французским словам; все время у меня спрашивает, как по-французски «я вас люблю», «вы прелестная девушка» и т. д.

Все они трое представляют «вампирный» трест. Ничего они не делают, — только треплются. Но трепотня, все время вертящаяся вокруг человеческой крови, тоже достаточно противна.

Ленинградский Колька приехал — сразу все приходит в движение, сидеть спокойно он не может: то делает кресты из ложек (их для этого плавят на огне), то делает наколки; на этот раз, пошептавшись с кем-то, начинает ломать потолок. Разломав потолок, когда остается пробить крышу, вдруг внезапно оставляет мысль о побеге. Потолок остается развороченным, никаких же попыток к побегу не предпринимается. Всех охватывает страх: что теперь будет? Один Николка беззаботен: «Не заметят», — хоть не заметить развороченный потолок никак нельзя.

Действительно, на другой же день замечают. Начинается «хипеж». Всех по очереди вызывают к начальству. Никто ничего не говорит. Тогда забирают в изолятор Алексея Ковалева, который не имеет к этому происшествию ни малейшего отношения.

Ленька — колоритная фигура. Местный армавирский парень, озорник и забияка. Сидит за угон автомобиля. В тюрьме остался таким же озорником, каким был на воле. Вечно матерщинит, вечно препирается с администрацией. Особенно любит переговариваться через открытые окна с другими камерами. Кричит обычно ничего не значащие фразы, вроде: «Здорово, Ванька!», «Здорово, Колька!» и т. д., а чаще всего кричит бессмысленный, но лихо звучащий клич: «Гай гуй!» Как-то раз подошел ко мне и потихоньку попросил:

— Напишите мне «Отче наш».

— А зачем тебе?

— Выучу и буду читать.

— А ты верующий?

— Верующий.

Вскоре его посадили в изолятор на пятнадцать суток, вышел оттуда бледный, осунувшийся, но такой же бравый, лихой, задиристый, наводящий страх на сокамерников и на администрацию. Я потихоньку спросил:

— «Отче наш» читал?

— Читал, — ответил он шепотом. Этого-то Леньку забрали снова в изолятор, а Николка молчит и принимает все как должное. Но тут уж мы все встали стеной за Леньку и так дружно, что Леньку выпустили. Не знаю, чем окончилась эта история, ибо как раз в этот день меня неожиданно вызвали на этап. Когда я быстро собирал свои вещи и никак не мог найти казенное полотенце, Ленька мне отдал свое.

— А ты как же?

— Ну, мы с Толиком (его товарищ) одним утираться будем.

И вот нас вывели на двор.

— Гай гуй! — услышал я крик на весь двор.

На меня нашел озорной стих.

— Гай гуй! — закричал я.

— Сдурел, дед? — сказали ребята.

— Вам-то как не стыдно? — только развел руками надзиратель. Как бы то ни было, это было мое последнее впечатление от Армавирской тюрьмы.

VII. Патетическое интермеццо

Это было осенью 1965 года. Я только что отпраздновал свое пятидесятилетие и написал статью:

«Больная Церковь». В ноябре в метро «Охотный ряд» я увидел двух солидных людей в приличных шубах и высоких меховых шапках (я их сразу не узнал), которые издали мне кивали. Подошел. Это оказались отец Николай Эшлиман и Феликс Карелин.

— Не понравилась нам ваша статья, — сказал Феликс.

— Чем это?

Безукоризненно воспитанный о. Эшлиман сказал:

— Мы об этом поговорим как-нибудь потом, Анатолий Эммануилович.

А более непосредственный Феликс шепнул мне на ухо:

— Не понравилась — эсерством.

Что было правильным в этом полушутливом обвинении? Я вряд ли был бы когда-нибудь эсером, хотя бы потому, что никогда не мог бы одобрить террор в какой бы то ни было форме, — однако доля истины в этой шутке имеется. Доля истины состоит в том, что я всегда тяготел к революционному народничеству шестидесятых — семидесятых годов. Еще в детстве меня поразили фигуры самоотверженных людей, стоявших за народ. И долгое время моим любимым поэтом был Некрасов — именно потому, что у него народничество сочетается с христианством. Критики всех мастей и направлений не заметили в Некрасове этой специфической черты — христианского народничества. Возможно, не заметил этого и он сам, ибо это сочетание христианства и народничества возникает у Некрасова интуитивно, — не как доктрина, а как настроение, как эмоциональная окраска всей его поэзии. Может быть, в этом разгадка того парадоксального факта, что Некрасова (единственного из народников) любил до конца своей жизни Достоевский.

Недавно мне пришлось прочесть в новом выпуске философской энциклопедии статью «В. С. Соловьев» — беспрецедентную, великолепно написанную, впервые за сорок лет отражающую объективно образ великого философа земли Русской. Меня очень обрадовало, между прочим, то обстоятельство, что авторы статьи (их несколько) констатируют близость Соловьева к его славному современнику, последнему великому народнику Н. К. Михайловскому.

Это так. И в этом имеется глубокий провиденциальный смысл, ибо последним словом Руси будет (я в этом глубоко убежден) — христианское народничество.

Народ обновленный, вольный, единый, спаянный любовью в одну великую общину, — таков идеал, живущий в самых сокровенных глубинах, в русских сердцах.

Народ обновленный, — ибо, несмотря на пьянство, на разврат, на грязь, на матерщину, всегда живет в нем стремление к нравственному обновлению, к очищению, к покаянию…

Народ вольный, — ибо любит волю русский человек, волю широкую и бескрайнюю, как русские широкие и бескрайние поля. Не любит народ чиновника, не любит начальника, не любит милиционера, — поэтому, как говорил когда-то Горький, Русь будет самой яркой демократией на Земле.

Народ единый — единый в многообразии, — ибо народ русский терпим ко всем взглядам и воззрениям; он многогранен, широк, умен и сердечен. Он может все понять и все соединить. И недаром чисто русский человек патриарх Тихон сказал однажды: «Православие тем и хорошо, что может все вместить в своем широком русле»; а другой русский человек — Ф. М. Достоевский говорил, что русский человек — это всечеловек по преимуществу.

И кто как не русский человек мог произнести такие строки:

Мы любим все — и жар холодных чисел,

И дар божественных видений,

Нам внятно все — и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений…

Мы помним все — парижских улиц ад,

И венецьянские прохлады,

Лимонных рощ далекий аромат,

И Кельна дымные громады…

Единство — во множестве, в многообразии, в любви… А любовь — в Евангелии, у Христа, у обновленной грядущей Церкви. Во Христе Иисусе Единородном Сыне Божием и первородном Сыне Человеческом — истинное преображение, истинная свобода, истинная жизнь Русского народа.

Это — в будущем, и к будущему этому долгий путь, путь упорной тяжкой борьбы за Правду.

А что делать сейчас? Идти в народ, просвещать народ, любить народ, отдавать жизнь свою за народ, за его счастье, за его грядущее обновление. Разумеется, было бы совершенно глупой идеей реставрировать народническую идеологию целиком и полностью. Дело историков и социологов — отделить омертвелое от живого.

А мы здесь укажем на следующие черты народнической идеологии, которые представляются нам актуальными:

1. Идея долга интеллигенции перед народом и вера в особую миссию интеллигенции.

2. Нравственная оценка исторических явлений (Лавров и Михайловский).

3. Изучение специфических особенностей русского социализма и т. д.

И еще осталось сказать немногое и не очень приятное: рассказать о своем деле.

VIII. Мое дело

Собственно, рассказывать о нем еще рано, ибо оно пока не окончено. Мы остановились на том, что меня перевезли на Кавказ, соединив, вопреки всякой логике, мое дело с делом Севастьянова.

В октябре меня вызвали на этап в Сочи. Там меня ждала милейшая Людмила Сергеевна Акимова. С очаровательной улыбкой она со мной поздоровалась и сообщила мне, что прокуратура постановила назначить литературную экспертизу по моим произведениям для определения их преступности.

«Ввиду того, что работы Левитина Анатолия Эммануиловича, — гласило определение прокуратуры, — охватывает широкий круг вопросов религиозных, философских, политических, прокуратура постановила назначить литературную экспертизу для оценки работ Левитина в пределах специальных знаний».

Тут же мне объявили состав комиссии экспертов:

Никонов — зав. кафедрой научного атеизма в Московском университете; доцент-биолог Горюнов и Курочкин.

Я тут же написал следующее заявление на имя прокурора РСФСР:

«1. Я, Анатолий Левитин, категорически протестую против моего перевода на Кавказ, т. к. я никогда в Сочи не бывал, никого здесь не знаю, а вся моя деятельность проходила в Москве. Единственной причиной моего перевода на Кавказ является желание затруднить мою защиту и скрыть происходящее беззаконие от глаз общественности.

2. Всем членам экспертизы предъявляю отвод, т. к. все они являются профессиональными антирелигиозниками, группирующимися вокруг журнала „Наука и религия“, который травит меня в течение десяти лет и является главным виновником моего ареста. Курочкин, кроме того, недавно опубликовал статью, в которой моя деятельность рассматривается в нарочито искаженном виде.

3. Со своей стороны, предлагаю экспертную комиссию в следующем составе: акад. Лосев, член союза писателей А. И. Солженицын и Б. Григорян.

А. Левитин (Краснов)».


Вскоре, находясь уже в Армавирской тюрьме, я получил следующий ответ от прокуратуры:

«Прокуратура РСФСР частично удовлетворила ходатайство гр. Левитина А. Э., постановив вывести из комиссии экспертов Курочкина и ввести в комиссию Григоряна. В отношении академика Лосева и А. И. Солженицына Прокуратура отклонила ходатайство Левитина А. Э.».

Проходит после этого два месяца. И вот передо мной лежит заключение экспертов. Это поистине классический документ. Остановимся на нем подробнее.

Первый вопрос, который был задан экспертам, следующий: «Какова религиозная принадлежность автора?»

Ответ: «Автор принадлежит к экстремистской группе, имеющейся в Русской Православной Церкви. Эта группа ставит перед собой целью неограниченную религиозную пропаганду, отмену всех законов, регулирующих отправление религиозного культа, религиозное обучение (в том числе открытие воскресных школ) и воспрещение антирелигиозного воспитания».

Прочтя это, я на миг остолбенел от удивления. Скажу при этом, что изумить меня трудно. Я помню и сталинские, и ежовские, и бериевские времена; хорошо знаком с абсолютной бессовестностью и лживостью антирелигиозной пропаганды хрущевских времен, но такой наглой лжи я все-таки не ожидал.

Прежде всего, никакой экстремистской группы в Православной Церкви нет. Есть просто Православная Церковь, и только. Вся она требует одного: точного соблюдения действующей конституции, в которой говорится об отделении Церкви от государства, о свободе совести и о свободе отправления религиозного культа. Но эта конституция нарушается, ибо как соединить со свободой отправления религиозного культа — закрытие десяти тысяч храмов в период 1958–64 годов? Факт до сих пор не исправленный. Или закрытие в этот же период ряда обителей, духовных семинарий и т. д.? Как соединить с этой статьей в конституции факты варварского насилия и произвола в отношении почаевских монахов? Всем этим и была возмущена вся (вся без исключения, слышите, Никонов, Григорян и другие, как вас там еще!) Русская Православная Церковь. Я в своих статьях явился лишь выразителем мнения всей Русской Церкви и огласил все эти факты к всеобщему сведению.

Далее. Как совместить с отделением Церкви от государства (которое предполагает, конечно, полное невмешательство государства в церковные дела, так же, как невмешательство Церкви в государственные дела) обязательную регистрацию всех священнослужителей, невозможность без санкции государственного чиновника назначить ни одного священнослужителя от патриарха до псаломщика? Как совместить с принципом отделения Церкви от государства обязательную регистрацию крещений, с обязательной проверкой паспортов у родителей и восприемников, с подачей списков крещаемых в райисполкомы и т. д.?

Тут не только вся Церковь, но и всякий здравомыслящий человек выступит против таких порядков. Выражая мнение всех здравомыслящих и честных людей, используя свое конституционное право на свободу слова, я выступал в своих статьях за отмену этих порядков, противоречащих конституции. При этом я не призывал никого самочинно их нарушать (такие анархические действия ничего бы не дали), а призывал Русскую Православную Церковь легальным путем, через соответствующие органы добиваться отмены антиконституционных постановлений. И хотя нам не удалось пока еще добиться их полной отмены, но уже удалось достигнуть некоторых результатов: произвол уполномоченных сильно смягчился; гласность — великая вещь.

Далее. Как совместить со свободой совести увольнение многих верующих людей с работы по религиозным мотивам? Так, например, пишущий эти строки вот уже одиннадцать лет не может работать по своей специальности. Против этого я протестовал много раз в своих статьях, выражая точку зрения всех без исключения честных людей.

Затем экспертам был задан следующий вопрос:

«Выходит ли Левитин в своих статьях за круг чисто религиозных вопросов?»

На этот вопрос эксперты ответили утвердительно, приведя ряд цитат из моих статей, в которых я утверждаю, что религиозный человек может заниматься политикой.

Да, господа хорошие, тут вы правы: политикане является прерогативой каких-то особых лиц, — решительно всякий гражданин имеет право высказывать свое мнение по любым политическим вопросам. Мало того, он не только имеет такое право, но и обязан это делать, обязан, разумеется, нравственно. Что ж это за гражданин, если ему безразлично, что делается вокруг него! И я полностью использовал и использую это право.

И, наконец, третий вопрос:

«Имеются ли в произведениях Левитина клеветнические высказывания, порочащие советский общественно-политический строй?»

Я сейчас оставлю в стороне юридический ляпсус, допущенный следствием, на что впоследствии указал суд, потому что здесь, по существу, перед экспертизой поставили вопрос, на который должны были бы ответить суд и прокуратура.

Посмотрим, как ответили на этот вопрос наши эксперты, превратившиеся одновременно в судей и прокуроров. Это небезынтересно для характеристики умственного и нравственного уровня корифеев нашей антирелигиозной пропаганды. Прежде всего — умственный уровень. Прямо не верится, что это писали люди, имеющие ученые степени. Документ написан безграмотно, с дикими утверждениями, — любой управдом написал бы лучше.

Ответ начинается с фразы, достойной того, чтобы быть напечатанной в «Крокодиле». Так, эксперты предлагают не рассматривать моей «Истории обновленчества», так как «Церковь отделена от государства, и их не интересует борьба группировок, борющихся в Церкви: сторонники патриарха Тихона и обновленцы; сторонники патриарха Алексия и сторонники Левитина, — для нас одинаковы».

Ах вы, халтурщики, халтурщики!

Ах вы, невежды, невежды!

Беретесь писать и сами не знаете, о чем пишите. Патриарх Тихон, патриарх Алексий и Левитин… Ну разве с чем-нибудь сообразны такие сопоставления? Вы хоть народ не смешите, умники-разумники. Остальное в таком же роде: так, они считают клеветой мое утверждение о том, что в Швеции достигнут высокий уровень жизни. Вы хоть в какой-нибудь статистический справочник когда-нибудь заглядывали? Они считают клеветой мое утверждение о том, что во многих западноевропейских странах (в том числе в Швеции) рабочие не голосуют за коммунистов. Да вы хоть газеты-то читаете, граждане? Видимо, нет. Иначе бы вы знали, что на последних выборах в Швеции коммунисты получили несколько тысяч голосов, в Англии — несколько тысяч, тогда как рабочий класс в этих странах насчитывает в своих рядах миллионы людей.

Далее моих горе-экспертов смущает то, что я говорил о том, что христианин одинаково не может одобрить ни «кровавого воскресенья», ни «убийства пяти невинных детей в Екатеринбурге». Ну найдите мне, ученые знатоки христианства, хоть какой-нибудь текст в Евангелии, согласно которому можно убивать детей (каких бы то ни было — царских, дворницких, кузнецких, пролетарских). Это — интеллектуальный уровень моих экспертов. А теперь — их уровень моральный.

Весь акт экспертизы построен исключительно на грубых искажениях текста. Так, в статье «Католичестно и фашизм», входящей в сборник «Огненная чаша», говорится о том, что папа Пий XI и его преемник папа Пий XII боролись против фашизма и против коммунизма. Факт бесспорный, подтвержденный многочисленными документами и историческими свидетельствами. На этом основании эксперты делают вывод, что я ставлю на одну доску эти два явления.

Это все равно, что обвинить какого-нибудь литературоведа, работающего над исследованием творчества Л. Н. Толстого, в том, что он ставит на одну доску Шекспира и Столыпина. (Ведь должен же он будет указать, что Л. Н. Толстой относился отрицательно как к тому, так и к другому.)

Далее мне ставится в вину, что я в своей статье «Вырождение антирелигиозной мысли», входящей в сборник «В борьбе за свет и правду», высказывал пожелание, чтоб были восстановлены ленинские формулировки конституции, согласно которой все граждане имеют право на «свободу религиозного исповедания», вместо сталинской формулировки права на «свободу отправлений религиозных культов». Пожелание тем более уместное, что в то время (в 1961 году) работала комиссия по пересмотру конституции, не ликвидированная официально и по сей день. Любопытно, что один из членов комиссии экспертов Григорян сам выдвинул подобное же требование в 1965 году (об этом он говорил мне сам), но как у всех прелестных, но падших созданий, у Григоряна короткая «девичья» память.

Самая коренная ошибка «ученых» может состоять в том, что они, видимо, не понимают, что такое клевета. Клевета, господа халтурщики и невежды, означает заведомо ложное утверждение. Если я, к примеру, утверждаю, что Иванов бросил жену, тогда как я только вчера пил у него чай и видел, что жена его находится на своем месте, — это клевета. Так, например, если журнал «Наука и религия» утверждает, что я принадлежу к старинному дворянскому роду Левитиных, заведомо зная, что Левитины (евреи) не могут быть дворянами, — то это клевета.

В моих статьях имеется целый монблан фактов. Если экспертиза действительно хотела уличить меня в клевете, то не было бы ничего более простого. Надо было лишь доказать, что все факты, сообщаемые в моих статьях, не соответствуют действительности. Но экспертиза не только не сделала этого, она даже не попыталась опровергнуть хотя бы один факт, содержащийся в моих работах. Почему? Да очень просто: потому что все факты полностью соответствуют действительности, опровергнуть их невозможно, и никакой клеветы в моих произведениях нет.

Вторая ошибка моих экспертов состоит в непонимании того, что, согласно Декларации прав человека, ни одному человеку не могут быть инкриминированы его убеждения; всякий человек обладает правом иметь свои убеждения и их защищать. Такова непререкаемая норма международного права. Эксперты так увлеклись незаконно присвоенными ими судейскими функциями и так вошли в роль, что в конце своего акта вынесли мне приговор:

«Левитин должен наряду с вреднейшими сектантами находиться в заключении».

Таково категорическое заключение экспертов комиссии. Итак, тюрьма, заключение, лагерь — вот последнее слово современной антирелигиозной пропаганды в ее полемике с идейными противниками. Еще бы. При такой бездарности и никчемности — что еще остается делать? Нечего говорить, что Л. С. Акимова, благоговея перед учеными мужами, механически переписала весь этот полуграмотный бред в обвинительное заключение, на основании которого я должен был быть приговорен, по ее мнению, к трем годам заключения в лагере.

Чем, однако, объяснить такую беззастенчивость Никонова, Горюнова и Григоряна? Ведь до этого они все корчили из себя идейных людей, говорили, что они против каких-либо репрессий. Объясняется эта метаморфоза тем, что долгое время они вынуждены были скрывать свою сущность. Ведь нет уже Сталина, нет Берия, сотрудники которого и до сих пор имеются в редакции «Наука и религия», — приходится маскироваться, говорить умильным ласковым тоном. Но вот арестован Левитин, их позвали принять участие в расправе над ним, — и, как боевой конь, услышавший звук трубы, антирелигиозники бросились на добычу. Наступил и на их улице праздник, — трубит рог на охоту, слетаются со всех сторон гончие, раздуваются жадно ноздри, почуявшие запах крови. Ату его! Травите беззащитного! Лягайте упавшего, торжествуйте! Только не рано ли торжествовать?

Оказалось — рано.

В январе состоялось закрытие дела (это последняя стадия следствия), — дело после этого передается в суд. Мое дело было действительно передано в Краснодарский краевой суд. При закрытии дела Л. С. Акимова (мой следователь) и Шатов (следователь Севастьянова) сообщили мне, что судебное разбирательство состоится в феврале 1970 г. Возвращаюсь из поездки в Сочи в Армавирскую тюрьму. Жду вызова на суд. Проходит февраль, март, апрель, май… Ни слуху ни духу. Лишь в июне получаю документ, из которого узнаю о происшедшем. Оказывается, Краснодарский краевой суд в своем распорядительном заседании от 4 марта 1970 г. постановил дело направить к доследованию в виду того, что следствие проведено явно незаконно. Это был для следствия гром средь ясного неба; никто из них не предполагал такой возможности.

Прокурор Краснодарского края подал следующий протест в Верховный суд РСФСР:


март 1970 года

В СУДЕБНУЮ КОЛЛЕГИЮ ПО УГОЛОВНЫМ ДЕЛАМ ВЕРХОВНОГО СУДА РСФСР

На определение распорядительного заседания судебной коллегии по уголовным делам Краснодарского краевого суда по делу ЛЕВИТИНА А. Э., обвиняемого по ст. 1901, 142 ч. II. УК РСФСР, СЕВАСТЬЯНОВА М. С. по ст. ст. 1901, 147 ч. II, 196 ч. I УК РСФСР.

ЧАСТНЫЙ ПРОТЕСТ

Определением распорядительного заседания судебной коллегии по уголовным делам Краснодарского краевого суда от 4 марта 1970 г. названное дело возвращено к доследованию. В определении указано:

1. Органами следствия нарушена ст. 144[21] УПК РСФСР. В постановлении о привлечении в качестве обвиняемых ЛЕВИТИНА и СЕВАСТЬЯНОВА не конкретизирована их вина. В постановлении о привлечении ЛЕВИТИНА указано, что он с 1962 по 1969 г. написал 15 работ, в которых содержатся заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный строй, без указания, какие именно измышления в них содержатся и в чем они заключаются.

2. В обвинительном заключении формулировка изложена так, что можно понять, что ЛЕВИТИН обвиняется в антисоветской агитации и пропаганде.

3. В постановлении о привлечении в качестве обвиняемого ЛЕВИТИНА указано, что он подстрекал своими статьями и письмами к организационной деятельности с целью нарушения закона об отделении церкви, но не указано, какой именно закон нарушен.

4. Допущена неправильная формулировка, вопроса экспертам, имеются ли в произведениях ЛЕВИТИНА ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй. Это компетенция самого следователя.

5. Следователь Акимова, отклоняя ходатайство адвоката, не конкретизировала мотивы отказа.

6. СЕВАСТЬЯНОВУ вменено в вину, что он мошенническим путем брал у граждан церковные книги, иконы якобы для молельных домов, а фактически продавал их, вырученные деньги расходовал на личные нужды, но у кого он брал книги и иконы, кому продавал, в постановлении не указано.

Определение распорядительного заседания судебной коллегии по уголовным делам крайсуда является неправильным и подлежащим отмене по следующим основаниям.

В постановлениях о предъявлении обвинения ЛЕВИТИНУ от 25/К-69 г. и от 8/12 января 1970 г. подробно перечислены и поименованы все книги и письма ЛЕВИТИНА, с приведением краткого содержания ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй и подстрекающих граждан к нарушению закона «Об отделении церкви от государства и школы от церкви».

Приведение текстуальных выдержек из каждой его работы и письма в постановлении о предъявлении обвинения не вызывается необходимостью, т. к. к делу эти книги и письма приложены в качестве вещественных доказательств и по своему содержанию они являются однородными (л. д. 69, 189–190,198–199 т. З).

В постановлении о привлечении Левитина в качестве обвиняемого и в обвинительном заключении не указано, что он в своих письмах и книгах проводил агитацию или пропаганду в целях подрыва или ослабления советской власти или распространял в этих же целях клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй. Обвинительное заключение составлено в соответствии с предъявленным обвинением.

Назначение экспертизы по работам и письмам ЛЕВИТИНА не противоречит требованиям ст. ст. 184 и 189 УПК РСФСР. К оценке названных книг и писем были привлечены научные работники, обладающие специальными познаниями в области атеизма и философии. Заключение дано в пределах их знаний (л. д. 142–188 т. 3).

Постановление следователя Акимовой об отказе в удовлетворении ходатайства адвоката Залесского не обжаловано (т. 3 л. д. 244–245).

В постановлении от 29 сентября 1969 г. о предъявлении обвинения СЕВАСТЬЯНОВУ М. С. подробно изложено, когда, где, у кого именно СЕВАСТЬЯНОВ приобрел церковные книги и иконы, указаны фамилии этих граждан, их местожительство и кому были переданы и за какую цену. Все эти лица допрошены. В деле имеются переводы денежные на имя СЕВАСТЬЯНОВА (т. 2 л. д. 247–282, 5–118; т. 3 л. д. 37–78). На основании изложенного, руководствуясь ст. 332 УПК РСФСР,

ПРОШУ:

Определение распорядительного заседания судебной коллегии по уголовным делам Краснодарского краевого суда от 4 марта 1970 года о возвращении к доследованию дело по оба. ЛЕВИТИНА А. Э. и СЕВАСТЬЯНОВА М. С. отменить и дело возвратить в тот же суд для рассмотрения со стадии придания суду.

Государственный советник юстиции III класса

В. КОРСАКОВ


Верховный суд РСФСР в своем заседании от одиннадцатого июня 1970 года отклонил протест прокурора и вернул дело к доследованию.

Об этом я был извещен 26 июня 1970 г. Еще полтора месяца сидки, — и вот 10 августа меня после полугодового сидения вызывают снова на этап — в Сочи.

11 августа мне вручает Шатов — старший следователь г. Сочи — следующий документ.


ПОСТАНОВЛЕНИЕ Прокуратуры Краснодарского края

12 сентября 1969 г. Левитин Анатолий Эммануилович был привлечен к ответственности по ст. 190 и по ст. 142 ч. II.

Так как, находясь на свободе, Левитин А. Э. мог оказать влияние на ход следствия, мерой пресечения был избран арест. Ввиду того, что теперь такая необходимость отпала, прокуратура считает возможным освободить Левитина Анатолия Эммануиловича 1915 г. рождения из-под стражи, предоставив ему возможность проживать по адресу: Москва Ж-378, Кузьминская ул., корп. 1, кв. 418, взяв с него обязательство явиться по первому требованию следствия и никуда не выезжать с места жительства до конца следствия.

В тот же день я был освобожден и 22 августа 1970 г. прибыл в Москву.

Заключение

11 августа 1970 г., при моем освобождении, следователь Шатов меня спросил:

— Удовлетворены ли вы таким результатом?

С таким же вопросом обращаюсь сейчас к себе я. На этот вопрос я мог бы ответить: и да и нет.

Да, я удовлетворен тем, что законность и справедливость восторжествовали, а две судебные инстанции отвергли порочные выводы следствия.

Да, я удовлетворен тем, что общественное мнение было все время на моей стороне; это выразилось особенно ярко 21 сентября 1970 года в день моего пятидесятипятилетия, когда я получил столько знаков любви и уважения, сколько не получал за всю свою жизнь.

Но я и не удовлетворен. Не только потому, что следствие не кончено и каждый день все может начаться сначала. Есть и другая, более глубокая причина для того, чтобы чувствовать себя неудовлетворенным. Многие прекрасные люди все еще остаются в узах. Я почувствую себя полностью удовлетворенным только тогда, когда я смогу поздравить и обнять Петра Григорьевича Григоренко, Бориса Владимировича Талантова, Илью Габая, Наташу Горбаневскую, Александра Гинзбурга и многих других. А самое главное — я буду удовлетворен тогда, когда все поймут, что с идеями можно бороться только идеями, что слово можно отражать только словом, что мысль можно отражать только мыслью.

И взойдет тогда над землей Русской Солнце Правды, Свободы и Любви. И преобразится земля наша преображением света разума и просияет лицо ее, как солнце, и одежды ее сделаются белы, как снег, — и это будет предвестием иного светлого преображения, которым преобразится весь мир.

Москва, 12 сентября — 12 октября 1970 года


В этом очерке, написанном под непосредственным впечатлением пережитого, я, однако, не сказал о многом.

Прежде всего я совершенно ничего не сказал о некоторых мистических моментах, которые я переживал в тюрьме.

Будучи на Кавказе, я непрестанно ходил по камере и молился. Ребята знали, что в это время меня беспокоить нельзя. Не беспокоили. Раз я вспомнил глубоко мною почитаемую великую княгиню Елизавету Федоровну. Это, кажется, единственный член царской семьи, который возбуждает у меня не только сожаление, но и благоговение. Для людей, мало сведущих в истории предреволюционных лет, расскажу вкратце о ее жизни.

Она принцесса Гессен-Дармштадтская, старшая сестра несчастной государыни Александры Федоровны. Так как она намного старше своей сестры, то вышла замуж задолго до нее за великого князя Сергея Александровича, младшего брата Александра III и дядю последнего царя. Сергей Александрович, как известно, в течение очень многих лет был московским генерал-губернатором. И заслужил славу ярого реакционера, борца с революционным движением и всяким свободомыслием. В Москве его не любили (до него губернатором был либерал князь Долгорукий).

Не так относились к его жене. Елизавета Федоровна была любимицей Москвы. Глубоко религиозная, одухотворенная женщина, она была благотворительницей: строила приюты, богадельни, больницы, — из тех, кто к ней обращался, никто не знал отказа.

Очень скромная, бережливая в быту (про нее рассказывали, что она самолично стирала свои воротнички), она была безудержно щедра, когда надо было помогать людям.

И вот однажды (было это в 1903 году) великий князь получает по почте письмо, где его просят никуда не ездить вместе с женой и нигде с ней не показываться. Он понял. И перестал выезжать с женой куда бы то ни было. Через некоторое время великий князь был убит при въезде в Кремль бомбой, которую бросил в его карету Иван Каляев.

Каляев был пойман и заточен в Бутырскую тюрьму. Далее история переходит в легенду. Легенда — быль, и быль — легенда.

К заключенному узнику в тюрьму приходит великая княгиня. Войдя к нему в камеру, она говорит: «Зачем вы убили моего мужа?» И начинается единственный в мире разговор: разговор жены убитого с убийцей.

Этот диалог был подслушан и записан, и его приводит в своих воспоминаниях Морис Палеолог, последний французский посол в царской России.

Каляев, мужественный и убежденный человек, отстаивает свои идеи, — великая княгиня спорит с ним не как жена убитого, а как христианка. После беседы она обращается к царю с просьбой помиловать убийцу своего мужа. (Этот мотив был использован Л. Н. Толстым в его повести «Фальшивый купон».)

Николай II кладет на прошении великой княгини резолюцию: «Это ни с чем не сообразно».

Великая княгиня вновь приходит в тюрьму к Каляеву с тем, чтобы склонить его к покаянию и приготовить к смерти. Он встретил ее сурово, со словами: «Прошлый раз я согласился говорить с вами как с женой убитого мною человека, но я не просил вас подавать за меня прошение о помиловании. Я ни о чем не прошу и ни в чем не каюсь». И происходит последний диалог — диалог двух сильных личностей. Двух пламенных идеалистов, двух глубоко верующих людей.

После казни Каляева Елизавета Федоровна решает основать особую монашескую общину — Марфо-Мариинскую.

Эта община имеет особенность, дотоле невиданную в Русской церкви: сестры этой общины дают монашеские обеты, однако живут они не в обители, — они занимаются богоугодными делами: помогают бездомным, престарелым, больным, умирающим, вдовам, сиротам. Великая княгиня жертвует на эту общину все свое огромное состояние (19 миллионов). По ее заказу возводится храм и главное здание Общины в Замоскворечье. Храм расписывает великий Нестеров. Но приходит препятствие с другой стороны. Когда потребовалось утверждение этого проекта Синодом, неожиданно выступил против фанатичный, хотя и искренний епископ Саратовский Ермоген. Особенно протестовал он против восстановления древнего церковного звания диаконисы, которое предполагалось присвоить великой княгине. Однако в конце концов проект Синодом был утвержден, великая княгиня стала диаконисой, а строптивый епископ, впоследствии также принявший мученическую смерть, был отправлен на покой.

И вот начинается широкая благотворительная деятельность новой диаконисы. Ее романтический образ запечатлен впоследствии Буниным в его рассказе «Чистый понедельник».

Но приходят суровые времена. Наступает война. Великая княгиня и ее монахини устремляются к раненым. Между тем ползут зловещие слухи о Распутине. И великая княгиня обращается к царской чете с просьбой удалить зловещего «старца».

Ответ царя: «Вы ушли от мира и не должны вмешиваться в политику».

Александра Федоровна возмущена. Между сестрами происходит разрыв. Затем революция. Ссылка в Сибирь. В Нижний Тагил. Она там вместе с великим князем Иоанном Константиновичем, после революции в 1918 году принявшим от митрополита Петроградского Вениамина сан диакона (факт мало известный, — о нем сообщалось в последнем номере «Петроградских епархиальных ведомостей», вышедшем весной 1918 года), сербской королевой Наталией и другими.

Все они были зверски расстреляны в шахте перед занятием города войсками Колчака. Тело мученицы сохранилось; решено было погребсти его в Иерусалиме, так как муж ее — Сергей Александрович — был основателем Палестинского Православного Общества.

Я чтил ее память с детства, всегда верил в силу ее молитв.

И вот она снова пришла в тюрьму, в тюрьму к человеку, во многом единомышленному Каляеву, единомышленному во всем, кроме террора, кроме убийства.

10 августа 1970 года я в камере вспомнил о великой княгине и мысленно присутствовал при панихиде, горячо молился за страдалицу. Потом прилег на нары, задремал. И вдруг вижу в легком тонком сне: входит в камеру монахиня. Все вскочили смотрят, а она подходит ко мне и говорит: «Ты за меня помолился, и я помолюсь за тебя!»

На другой день меня, ко всеобщему удивлению, освободили. А я дал обет написать книгу о страдалице. Если Бог даст мне окончить эту книгу, то следующая будет о великой княгине.

И еще один светлый образ предстал мне в тюрьме.

Я всегда, с детства, тянулся к подвижникам, монахам. И еще в детстве я узнал о святом Франциске I Ассизском. Его «Цветочки» мне подарил архимандрит, настоятель Троице-Сергиевой пустыни под Питером.

Впоследствии я узнал день его памяти — 4 октября. И этот день — 4 октября 1969 года — я был в Бутырской тюрьме. В этот день я много думал о том, как разрешить проклятые вопросы, как найти выход из проклятого тупика, в который зашла вселенная, в который зашла Церковь. И вот я задремал и услышал чей-то голос: «Франциск». Я подскочил, стал спрашивать: «Кто сказал Франциск?» Соседи ответили: «Какой Франциск? Вам приснилось что-то?»

А я, попросив карандашик, написал на клочке бумаги тропарь и кондак преподобному на славянском языке. Привожу их здесь.

«Тропарь святому Иоанну Франциску»

(настоящее имя Франциска — Иоанн, Франциск (французик) — это прозвище).

«Яко луна пресветлая, слава Твоя, отче преподобие, приде с Запада даже до Восток.

Нищете бо святей, яко невесте, обручился еси, мирскую славу презрев и богатство, яко тлен, вменил еси. И страстей Христовых причастник явился еси.

Тем же молитвами Твоими Запад с Востоцем примири и соедини. И Церковь во всей вселенной сохрани. Отче преподобие Иоанне, Франциско пречудне и прехвальне, благодати Святого Духа сосуде благоуханне».


«Кондак»

«Земли Италийския славо и молитвенниче со Бенедиктом и Антонием был еси, — и Землю Российскую молитвами Твоими сохрани, со преподобными Антонием и Феодосием, Сергием и Серафимом радующеся на небесах, отче преподобие.

Всем страждущим и чтущим тя молитвами твоими помози, Иоанне-Франциско, преподобие отче наш».


Я стал размышлять и увидел, что Франциск указывает выход: он как бы живая икона Христа, он истолкователь и путеводитель во Христе.

Социальный вопрос. Ненависть к богатству, к благосостоянию, к приобретательству. Это точное и живое исполнение евангельских слов о невозможности богатому войти в Царствие Божие. Этим отвергается всякая власть богатства над душами людей. Этим отвергается всякий строй, основанный на богатстве: и капиталистический строй, основой которого является приобретение сокровищ, и власть большевистских нуворишей. Призывом святого Франциска перечеркиваются и все рассуждения буржуазных идеологов, главным аргументом которых является возможность при капитализме развития частной инициативы в целях приобретения благосостояния, и марксистских идеологов, которые молчаливо допускают, что главным стремлением людей является приобретение богатства.

Для последователя Христа — святого Франциска — самым лучшим состоянием является не богатство, а нищета. С полным отказом от собственности. И с этой точки зрения, одинаково нелепы и капитализм и марксизм.

Святой Франциск хорошо знает об испорченности Церкви. В этом он совпадает со своими современниками — альбигойцами.

Но, в противоположность альбигойцам, он не уходит из Церкви, он организует движение внутри Церкви — движение, которое обновляет Церковь, вносит в нее истинно евангельский дух.

Но именно в созидании таких братств есть спасение Церкви, ее подлинное обновление. Святой Франциск не знает границ, не знает понятия «национальность» и даже вероисповедные грани его не удерживают. Природный итальянец, он проповедует французам на их языке (отсюда прозвище «французик»).

В самый разгар крестовых походов он совершает путешествие в сарацинские страны. И проповедует сарацинам. И они отпускают его с любовью.

Космополитизм — гражданство вселенной — таково первое и последнее слово ученика Христова.

И любовь к природе. Проникновение в самую сущность природы. Любовь, которая выливается в чудесном гимне, где луна — это брат, вода — это сестра, и воздух — сестра, и огонь — брат, и рыбы слушают благовестие Христово. Эта всеобъемлющая любовь к природе — как она нужна людям сейчас, когда во всех странах говорят о покорении природы, когда всюду и везде происходит ограбление земных недр, варварское истребление земных богатств по принципу: «После нас хоть потоп».

И наконец, последнее — отношение к Христу.

Сейчас появился новый тип богословов, адвокатов Господа Бога, которые просят просвещенную публику быть снисходительными к Христу и, так и быть, признать Его историческое существование и позволить Ему жить в виде бедного родственника где-нибудь в мансарде из милости. Наиболее ярким представителем этой линии является современный властитель дум Кюнг, а у нас в России его подражатель о. Сергий Желудков.

Я недавно прочел книгу Кюнга о Христе. Я там нашел много талантливых страниц, оригинальных рассуждений, — не нашел я там одного — любви к Христу, ощущения близости к Христу, близости, которая заставляет забыть для Христа решительно все — и отца, и мать, и весь мир, — которая переполняет сердце, ощущение Христа самым близким из всех, более близким к нам (по слову Афанасия Великого), чем мы сами. Это истинное причастие Христово, которое выразилось у святого Франциска в стигматах, в полном отожествлении со Христом. Оно, и только оно, — основа Евангелия, основа Церкви.

И еще один момент: женский вопрос. Л. Н. Толстой как-то сказал: «Эмансипация женщины не в кабинете, а в спальне». Только тогда, когда женщина из чувственной игрушки превратится в сестру. Только тогда будет полное равноправие. Полная свобода.

И в этом учитель — святой Франциск, духовный брат святой Клары.

Так думал я, сидя в вонючей камере Бутырской тюрьмы, во время этапа, и там, на Кавказе, в огромных камерах, вмещавших десятки самых разнообразных людей — и убийц, и воров, и разбойников, — среди которых было много и хороших парней. Хорошее то было время.

И сейчас я могу про себя сказать словами чудесного Сергея:

Я одну мечту, скрывая, нежу,

Что я сердцем чист.

Но и я кого-нибудь зарежу

Под осенний свист.

И меня по ветренному свею,

По тому ль песку,

Поведут с веревкою на шее

Полюбить тоску.

И когда с улыбкой мимоходом

Распрямлю я грудь,

Языком залижет непогода

Прожитой мой путь.

Зарезать, убить я могу, впрочем, кого-нибудь только словом. И почему бы кого-нибудь не убить мне словом. Например, Брежнева, Суслова и их подручных. Например, Моргана, Рокфеллера, Форда и их подручных.

«Полусумасшедший истерик, к тому же страдающий манией величия», — скажет солидный человек, прочтя эту главу.

«Типичный мелкобуржуазный идеолог и демагог», — скажет, прочтя эту главу, ученый марксист.

Диалог с КГБ:

— Тебя за это в тюрьме сгноим.

— Мы есть, мы будем, мы победим.

Писал это в дни моего заключения мой крестник и ученик Евгений Кушев. Кто прав? Не знаю. Знает Бог.

Интермеццо

В тюрьме я был один, но изредка долетали до меня вести с воли. Однажды в Армавирской тюрьме меня вызвал оперуполномоченный: в общем неплохой парень (тюрьма ведь была неполитическая). Окончив деловой разговор (речь шла о получении посылки), он сказал: «Эх, Эммануилович, и выпускать вас нельзя, и держать вас нельзя».

«А почему меня выпускать нельзя?»

«Пострадают те, кто вас посадил».

«А почему держать меня нельзя?»

«А это уж вы сами догадайтесь!»

Догадался!

На воле меня не забывали друзья, ни в Москве, ни на Западе. О чем свидетельствуют следующие документы.


«Хроника» № 11

РЕПРЕССИИ ПРОТИВ ЧЛЕНОВ ИНИЦИАТИВНОЙ ГРУППЫ И ПОДДЕРЖАВШИХ ОБРАЩЕНИЯ В ООН (с мая по декабрь 1969 г.)

Члены инициативной группы:

1. Г. АЛТУНЯН, инженер, Харьков, осужден на три года лагерей (ст. 190–1).

2. В. БОРИСОВ, рабочий, Ленинград, арестован, ст. 190–1, мед. экспертизой признан невменяемым.

3. Н. ГОРБАНЕВСКАЯ, поэт, арестована, ст. 190–1.

4. М. ДЖЕМИЛЕВ, рабочий, Ташкент, арестован, ст. 190–1.

5. В. КРАСИН, экономист, 5 лет высылки за «тунеядство».

6. ЛЕВИТИН-КРАСНОВ, церковный писатель, арестован, ст. 190–1.

7. Ю. МАЛЬЦЕВ, переводчик, находился на обследовании в психиатрической больнице им. Кащенко.

Поддержавшие:

1. О. ВОРОБЬЕВ, рабочий, Пермь, находился на обследовании в 15-й психбольнице г. Москвы.

2. В. ГЕРШУНИ, каменщик, арестован, ст. 190–1, медэкспертиза ин-та им. Сербского признала невменяемым.

3. А. КАЛИНОВСКИИ, инженер, Харьков, частное определение о возбуждении уголовного дела (суд над Г. Алтуняном).

4. Д. ЛИФШИЦ, инженер, Харьков, частное опред. о возбужд. уголовн. дела.

5. С. КАРАСИК, инженер, Харьков, частное опред. о возбужд. уголовн. дела.

6. В. НЕДОБОРА, инженер, Харьков, частное опред. о возбужд. уголовн. дела.

7. С. ПОДОЛЬСКИЙ, инженер, Харьков, частное опред. о возбужд. уголовн. дела.

8. А. ЛЕВИН, инженер, Харьков, арестован, ст. 190–1.

9. В. ПОНОМАРЕВ, инженер, Харьков, арестован, ст. 190–1.


«Хроника» № 10

ПРЕСЛЕДОВАНИЕ ИНИЦИАТИВНОЙ ГРУППЫ ПО ЗАЩИТЕ ГРАЖДАНСКИХ ПРАВ В СССР

Факт обращения группы советских граждан в международную организацию ООН с протестом против нарушения в Советском Союзе основных гражданских прав и советских законов стал предметом расследования со стороны КГБ и прокуратуры.

Хроника уже сообщала в связи с этим об аресте и следствии по делу члена Инициативной группы Генриха Алтуняна[22]. Следствие по его делу закончено, обвинение, предъявленное ему вначале по ст. 62 УК УССР (соотв. 70 УК РСФСР), переквалифицировано на ст. Украинского кодекса, соответствующую ст. 190–1 УК РСФСР.

Однако КГБ и прокуратура не ограничились делом Алтуняна, и в начале сентября на допросы в УКГБ г. Москвы был вызваны члены Инициативной группы Великанова, Краснов-Левитин, Лавут, Мальцев, Подъяпольский, Ходорович.

Допросы проводились следователем Мочаловым с нарушением ст. 158 УК РСФСР (отказ сообщить дело, по которому вызваны свидетели). Следствие интересовалось причинами и целью создания Инициативной группы. Допросы всех свидетелей сопровождались руганью, криками и угрозами в адрес допрашиваемых: «Шваль!», «Отребье!», «Хватит, поиграли с вами в демократию!», «Пора к ногтю!», «По вас давно тюрьма плачет!», «Посягаете на советскую власть!», «Партию хотите ликвидировать!», «Колхозы разогнать!», «Вернуть частную собственность!», «С фашистами связались! Продались белогвардейцам!» «Люди кровь проливали!»

Все вызванные на допрос отказались отвечать на вопросы, не относящиеся к делу, заявили, что обращение в ООН не может и не должно быть предметом расследования. Поправки и дополнения свидетелей — в нарушение УПК РСФСР — следователь отказался внести в протоколы допроса, в связи с чем большинство из допрашиваемых отказались подписать протоколы допроса.

12 сентября был арестован церковный писатель Анатолий Краснов (А. Э. Левитин). Семь лет — с 1949 по 1956 год — Левитин провел в сталинских лагерях. Впоследствии был реабилитирован. Глубокие религиозные убеждения и деятельность А. Э. Левитина в качестве церковного писателя привели к тому, что его, талантливого педагога-словесника, лишили права преподавать в школе.

А. Краснов — автор ряда статей в «Журнале Московской Патриархии». Кроме того, он автор трехтомной истории обновленческой церкви.

Начиная с 1959 года Краснов (Левитин) написал большое число работ, в которых, в частности, выступал против нарушения религиозной свободы в Советском Союзе: «В борьбе за свет и правду», «Топот мирный», «Огненная чаша», «Натянутая тетива», «О монашестве»[23], «Больная церковь» и др. В последние годы он написал две крупные философские работы «Строматы» и «Христос и Мастер», о которых Хроника сообщала в 5-м выпуске. О Левитине-Краснове дважды писал журнал «Наука и религия» (ст. Васильева «Богослов-подстрекатель», 1966 г., № 10, и главка «Современный „светский богослов“ в статье Н. Семенкина „От анафемы к признанию“, 1969, № 8).

В течение всех последних лет Краснов (Левитин) постоянно выступал также в защиту гражданских свобод, в защиту арестованных и осужденных по политическим обвинениям. Его подписи стоят под многочисленными коллективными протестами, в том числе под обращением к Будапештскому совещанию. Он является участником Инициативной группы Защиты прав человека в Советском Союзе. Своей публицистикой он откликнулся на арест Б. В. Талантова („Драма в Вятке“) и П. Г. Григоренко („Свет в оконце“).

12 сентября на квартире у А. Э. Левитина следователь прокуратуры Л. С. Акимова произвела обыск. При обыске изъяты работы А. Э. Краснова-Левитина „История обновленческой церкви“, „О монашестве“, „Строматы“, письмо Папе Римскому, письмо Патриарху в поддержку письма священников Глеба Якунина и Николая Эшлимана, „Свет в оконце“, „Драма в Вятке“, „Слушая радио“[24], „Топот медный“ и др. Кроме того, были изъяты материалы Самиздата и пишущая машинка.

Перед обыском у А. Э. Левитина были его друзья Олег Воробьев[25] и Вадим Шавров[26]. Обыск начался, как только они вышли из дома, сами они вскоре были задержаны милицией по подозрению в „краже чемоданов“. Шаврова выпустили из милиции после того, как обыск кончился и А. Э. Краснова-Левитина уже увезли. Воробьева в милиции обыскали — без предъявления постановления на личный обыск — отобрали у него „Письмо членам Политбюро“ В. И. Ленина (о событиях в Шуе)[27] и отправили в буйное отделение психиатрической больницы № 15, откуда он был выпущен только 20 октября. Олег Воробьев — один из тех, кто выступил в поддержку обращения Инициативной группы в ООН.

А. Э. Левитина три дня продержали в камере предварительного заключения в милиции, затем перевели в Бутырскую тюрьму. Следствие начала вести прокуратура г. Москвы (следователь Акимова, известная как руководитель следствия по делу о демонстрации на Пушкинской площади 22 января 1967 г., по делу демонстрации на Красной площади 25 августа 1968 г., по делу Ирины Белогородской). Левитину предъявлено обвинение по ст. 142 УК РСФСР (нарушение законов об отделении церкви от государства) и по ст. 190–1 УК РСФСР. Свидетелей допрашивали о произведениях Краснова-Левитина, главным образом о „Строматах“.

9 октября дело Левитина внезапно было передано в Краснодарскую прокуратуру, и А. Э. Левитина отправили в Краснодар.

Вскоре после ареста А. Э. Левитина в Самиздате распространилось письмо „К общественности Советского Союза и зарубежных стран“[28], подписанное 32 гражданами Советского Союза, в том числе шестью бывшими политзаключенными (Леонид Васильев, Зинаида Григоренко, Александр Есенин-Вольпин, Виктор Красин, Вадим Шавров, Петр Якир). В письме говорится, что А. Э. Левитина „все больше волновали проблемы гражданской свободы, ибо свобода неделима и не может быть религиозной свободы, если попираются основные права человека. В после-сталинские годы он первый религиозный деятель в нашей стране, который утвердил эту истину и поднял свой голос в защиту гражданских прав и в защиту людей, ставших жертвами в борьбе за гражданские свободы“.

Во Всемирный Совет Церквей (копия Патриарху Афинагору, Папе Павлу VI и в Международный комитет защиты христианской культуры) направлено письмо шестерых верующих христиан[29], посвященное церковно-религиозной деятельности А. Краснова (Левитина). „Мы, — говорится в этом письме, — глубоко сожалеем о том, что своих защитников Русская Православная Церковь находит в лице мирян и рядовых священников, а не в лице епископата Русской Церкви, многие представители которого являют собой бесплодную смоковницу и находятся в полнейшем подчинении у Совета по делам религии.

…Анатолий Эммануилович исполнял свой христианский долг, и вся его деятельность, направленная в защиту веры Христовой, не противоречит советским законам… Мы, верующие христиане и граждане Советского Союза, возмущены арестом церковного писателя А. Левитина-Краснова и преподавателя Б. Талантова, присоединяемся к их протесту против ненормальных отношений между церковью и государством и требуем открытия насильственно закрытых церквей, монастырей, семинарий, молитвенных домов“. Письмо подписали: Ю. Вишневская, Б. Дубовенко, В. Кокорев, В. Лашкова, Е. Строева, Ю. Титов.

(„Посев“, 3-й спец. выпуск, апрель 1970 г., сс. 7-в.)


„Хроника“ № 15

ДЕЛО ЛЕВИТИНА-КРАСНОВА

22 августа 1970 года в Москву вернулся А. Э. Левитин-Краснов, церковный писатель, освобожденный из-под стражи в г. Сочи (подробно об А. Краснове см. в „Хронике“ № 10). Он пробыл в заключении 11 месяцев, содержался в Армавирской тюрьме вместе с уголовниками.

Следователь по делу — Акимова. А. Э. Краснову инкриминировались ст. 190–1 и ст. 143 (клевета на советскую действительность и подстрекательство к нарушению законов об отделении церкви от государства). Дело А. Э. Левитина-Краснова искусственно было связано с делом М. О. Севастьянова (г. Сочи), у которого при обыске были обнаружены некоторые работы А. Э. Левитина.

Следствие располагало экспертизой произведений А. Э. Левитина-Краснова, проведенной профессиональными антирелигиозниками. Комиссия „экспертов“ (в состав которой входили проф. Новиков, зав. кафедрой научного атеизма МГУ, Григорьян, бывший зам. редактора ж. „Наука и религия“), произвольно вырывая фразы из произведений Левитина, посчитала клеветой на советский государственный строй такие его высказывания, как: В Швеции — высокий уровень жизни», «В Англии рабочие не голосуют за коммунистов», «Христианин одинаково не может одобрить ни „кровавого воскресенья“ в 1905 году, ни убийства пяти невинных детей в Екатеринбурге в 1918 году». Заключение экспертизы: Левитин является злостным антисоветчиком и должен, подобно некоторым сектантам, находиться в заключении.

А. Э. Левитин-Краснов на все обвинения отвечал: «Ни в чем виновным себя не признаю. В моих произведениях есть лишь правда, одна только правда, ничего, кроме правды. Мой арест лишь подтверждает мои утверждения о наличии у нас в стране беззакония и произвола. Я категорически отказываюсь назвать имена каких бы то ни было лиц, которым я давал читать свои произведения».

В середине января 1970 года следствие было закончено, при подписании ст. 201 присутствовал московский адвокат А. Л. Залесский. Дело было передано в Краснодарский краевой суд и назначено к слушанию в феврале. Однако краевой суд отказался принять дело и передал его на доследование, мотивируя свое решение тем, что обвинение Левитина в клевете не конкретизировано, а также непонятно, какой именно закон и кем был нарушен вследствие подстрекательства Левитина. Суд заявил также, что экспертиза проведена с нарушением юридических норм: она неправомочна решать вопрос о наличии в произведениях Левитина клеветы на советский общественный строй — это дело следствия и суда.

Прокуратура Краснодарского края обратилась в Верховный суд РСФСР с «частным протестом» против решения краевого суда, требуя обязать Краснодарский краевой суд принять к рассмотрению дело Левитина.

Верховный суд РСФСР решением от 9 июня 1970 года отклонил протест и утвердил решение Краснодарского краевого суда.

11 августа А. Э. Левитин-Краснов был освобожден из-под стражи, но ему было заявлено, что следствие будет продолжено. Изменена лишь мера пресечения.

В Москве А. Э. Левитин-Краснов был тепло встречен своими друзьями, верующими и неверующими, и заявил им о верности всем своим убеждениям и неизменности своей идейной позиции.

(«Посев», 6-й спец. выпуск, февраль 1971 г., сс. 17–18)

Загрузка...