Полковника Макарова ранило, когда он с наблюдательного пункта отъехал на трофейной своей машине. Десять минут тому назад он, пользуясь хорошей видимостью утра, рассматривал в стереотрубу глубину немецкой обороны. Здесь ему передали вызов в штаб, и он поспешил выехать.
Но не успели они с шофером отъехать и полутораста метров от деревни, где у стога соломы за крайним домом сидели наши артиллерийские разведчики, как неожиданно звякнуло стекло, раздался взрыв…
Макаров и его шофер выпрыгнули из машины, увидели столб черной земли, огромную воронку рядом с дорогой, несколько «мессеров» вились над головами, и по железному корпусу машины звякали пули. Макаров шагнул и не мог идти, правая нога у него подгибалась. Шофер вытирал кровь на лице: осколком стекла ему поранило щеку.
Два бойца, шедшие к наблюдательному пункту, кинулись к Макарову. Один схватил его за руку и потянул в воронку. Туда они и свалились вместе. Но уже стрельбы не было слышно, на большой высоте уходили «мессеры», а когда Макаров с помощью бойца вылез из воронки, он увидел, что его машина горит.
Это был тот самый «оппель-капитан», в котором так хотелось прокатиться жене Макарова; она произносила это название с явным удовольствием и легким пренебрежением.
— Полковник, мы поедем на твоем «оппель-капитане»? — говорила она, повертывая хорошенькую головку с высоко положенными косами — такою ее сейчас вспомнил полковник.
Ему это было вполне понятно, потому что до войны он со своей Федосеевной много лет жил в далеких уголках страны. Макаров тогда еще был майором, она работала сестрой в санитарной части полка, а муж — человек принципиальный — никогда не возил жену на машине, принадлежащей штабу артиллерии, в котором он служил.
Полковнику Карташову сказали по телефону, что Макаров ранен в ногу.
— Макаров? — переспросил он. — Тяжело? Немедленно везите сюда.
«Сюда» — это обозначало на пять километров дальше в тыл от наблюдательного пункта, в деревню, где стоял медсанбат дивизии и штаб корпуса, начальником которого и был полковник Карташов. Макаров же был заместителем командира корпуса по артиллерии, сорокапятилетний человек, ни разу не раненный за два с половиной года войны.
Он был высок ростом, худощав, немного сутулился, и казалось, вырос из своей шинели, рукава которой были коротки ему. Иногда он прихварывал: здоровье у него было незавидное.
Оба полковника были на «ты», почти ровесники, уважали друг друга за правильное, честное отношение к работе, иногда ходили друг к другу пообедать и выпить по «гвардейской чарке». И тому и другому казалось, что они свыклись за время совместной работы. Вопроса о том, близкие ли они товарищи, ни тот, ни другой не задавал себе.
Случалось, при переездах части Макаров обижался на коменданта за то, что ему отвели плохую квартиру. Полковник Карташов приказывал квартиру переменить; сам он не замечал, хорошо или плохо помещение: было бы у него рабочее место. Жена Макарова, Лизавета Федосеевна, или просто Федосеевна, военфельдшер штабной батареи, с начала войны — как она говорила — «воевала с мужем», в самые трудные годы всюду ездила за ним и не жаловалась на неудобства походной жизни. Бывало, что она укоряла за что-нибудь ординарца полковника, серьезно веря в то, что помогает слишком мягкому, по ее мнению, мужу поддерживать дисциплину. При этом сама она была участлива к людям, простодушна и весела.
Ранение Макарова случилось в трудное для полковника Карташова время: недавно в бою у линии железной дороги был ранен командир корпуса, полковник Карташов замещал его, и обязанностей у него было более, чем достаточно. Было время нашего наступления в 44-м году от Апостолова на юго-запад, время ранней весны, когда «днем плющит, а по утрам трещит». Немцы, отступая, не могли вытащить своих машин, и они оставались стоять целыми колоннами вдоль шоссе. В одном Апостолове немцы бросили их не менее трех тысяч. Но и наступать в таких условиях было трудно. Наступать — значило тащить вперед машины, пушки, боеприпасы, с неимоверным трудом подтягивать отстающие тылы; с каждым днем приближалась такая пора, когда и пеший человек не выбредет из тяжелой украинской грязи.
Полковник Карташов распорядился доложить ему, когда Макарова привезут в медсанбат и выяснят тяжесть его ранения. Сам же позвонил на наблюдательный пункт старшему лейтенанту Беляковичу, который всегда находился там, и спросил об обстановке, а также и о том, как был ранен Макаров. Голос у него был спокойный, как всегда, но обычно он говорил телефонистке: «Золотце, соедините», а сегодня сказал: «Копье! Копье! Что вы зеваете там?»
Он еще говорил по телефону, когда прибежала жена Макарова в наскоро накинутом ватнике. Она плакала и спрашивала, тяжело или нет ранен полковник, но ответить ей никто не мог. Полковник Карташов не поторопился утешить ее; он был серьезно обеспокоен ранением товарища, но очередные дела требовали полного внимания, и он, не выпуская трубки телефона из рук, пообещал сказать ей, как только сам верно узнает.
Через полчаса позвонили из штаба артиллерии: полковник Макаров уже находился в медсанбате, ранение было не опасное, и теперь ему делали «операцию», как выразился начальник штаба артиллерии корпуса, подполковник Веретенников. Полковник Карташов спросил, в каком доме находится медсанбат, оказалось — не так близко. Он посадил адъютанта у телефона и сам пошел крупными своими шагами в медсанбат по застывшей к утру дороге.
Было очень яркое, ясное утро, и держался небольшой морозец. Комья черной грязи на полях и дорогах были окованы прозрачной ледяной корой и походили на куски той железной руды, которая зовется «бурыми стеклянными головами». Обледенелые ветви вишен и яблонь стучали на ветру и на солнце казались серебряными.
Полковник шел, оступаясь на неровной дороге, посматривал под ноги и думал, что вот уже мы дошли до замечательных криворожских руд, и тут, глубоко в земле под его ногами, лежат пласты того самого бурого железняка — возвращенное родине богатство.
По дороге, направляясь к фронту, шли трехтонки. Длинные, окрашенные еще по-зимнему в белое, «студебеккеры» — немного неуклюжие на вид, но сильные машины, как бы со срезанной передней частью, — везли боеприпасы и людей. Прицепленные сзади них семидесятишестимиллиметровые пушки легко катились, виляя стволами вправо и влево. Гусеничные тягачи, продавливая широкие колеи, тащили большие орудия: два тягача одну пушку — отдельно ствол и отдельно станину. Все это двигалось торопливо, пользуясь утренним заморозком.
Полковник Карташов мысленно продолжил их путь и представил себе, как эти орудия будут становиться на огневые позиции. На углу, около разбитого дома, два бойца, закинув головы и прикрывая глаза ладонями, высматривали что-то в небе. Полковник остановился и тоже стал смотреть.
Небо было синее, глубокое, свежее. Три немецких бомбардировщика шли, снижаясь впереди над нашими траншеями, и, как только полковник заметил их, тут же услышал гул разрывов и частые выстрелы зенитных пушек. Самолеты сбросили бомбы над нашим передним краем, взмыли вверх и ушли на свою сторону.
Пока полковник искал на стенах домов номер семьдесят шесть — операционную медсанбата, он думал то об орудиях, которые артиллеристы везут сейчас как раз туда, где самолеты врага только что отбомбили и, может быть, уже снова возвращаются, то вспоминал, какое количество снарядов и мин имеется в той или другой дивизии. Мысли его все время отрывались от раненого товарища, и даже когда он вспоминал Макарова, то именно так, будто из строя вышел сначала — необходимый сейчас, хороший артиллерист, а потом уж — хороший его товарищ. «Эх, Егор! Ведь твой Веретенников тут не справится так, как ты. Нет у него твоего опыта, твоих знаний», — и в думах полковника о Егоре была легкая укоризна, что он выбыл в такое время.
Не отдавая себе отчета, он уже торопился — не просто видеть товарища, а торопился — скорее побыть с товарищем и вернуться к своей работе, чтобы вызывать людей, спрашивать, отдавать распоряжения, быть в центре всего и собою соединять все отдельные части огромного военного организма и двигать его вперед. Вот это соединение отдельных частей военного организма, превращавшее его в одно упорное стремительное целое, способное побеждать и бороться дальше, и было обычной работой полковника Карташова. Раньше он помогал в этом командиру корпуса, теперь, оставшись один за двоих, он один и отвечал за все.
Ему все чаще попадались идущие навстречу бойцы, они приветствовали полковника, и Карташов, привычным жестом отдавая им честь, поднимал руку, одним внимательным взглядом схватывая всю фигуру бойца, его манеру держаться, выражение лица и то — в валенках он был или в сапогах и куда сейчас направляется.
И чем больше движения людей и изменения в плотности дороги, пригреваемой солнцем, он замечал вокруг себя, тем торопливей шел он вперед, к Макарову, думая, что только спросит о его здоровье и вызовет машину. Идти обратно на командный пункт казалось ему слишком большой тратой времени.
У дверей в перевязочную его задержала сестра, сказала, что в шинели входить нельзя, но полковник, поглощенный своими мыслями, не поняв хорошенько, как и почему нельзя, открыл дверь и вошел.
Он ждал увидеть операционный стол, наклонившегося над столом врача и… увидел сидящего на столе полковника Макарова. Он сидел, откинувшись назад, и опирался на обе, заведенные за спину руки. Одну его босую, очень белую и в синих жилках ногу бинтовала сестра: ранение было выше колена, в мякоть бедра.
Полковник Карташов никогда прежде не замечал, что глаза у Макарова очень добрые и немолодые и улыбка хорошая, а зубы плохие.
— Вот ты и пришел! — сказал Макаров. — Видишь, как получилось. Подойди поближе, дружище…
Когда сестра повторила, что в верхней одежде нельзя входить в перевязочную, полковник снял шинель, папаху и отдал ее кому-то, а сам подошел к столу, приглаживая волосы.
Сестра быстро накинула белый халат на его плечи.
— Быстро меня обладили, как видишь. Я предупредил, что не люблю боли, и вот она… — Макаров повел глазами на молодую женщину-хирурга, которая мыла над тазом руки.
Она улыбнулась полковнику Карташову и кивком головы указала ему на Макарова, как бы говоря: «Теперь у вашего друга все в порядке…»
— Она постаралась, сделала мне парочку уколов, и я никакой боли не чувствовал. Ранение, понимаешь, паршивое: в мякоть и навылет…
Егор уже был занят своим, несомненно тяжелым состоянием собственного тела и этим как бы отдалялся от того единственно важного, чем были наполнены мысли Карташова.
То, что полковник Карташов увидел Егора сидящим и рассуждающим, очень его обрадовало: отходила от сердца большая тревожная забота о товарище. Он хотел сказать, что это не такое уж паршивое, а простое ранение «в мякоть и навылет», но не сказал, видя, что Макарову больше нравится быть раненым серьезно, чтобы после выздоровления сказать: «Выпутался я, брат, из серьезнейшей истории».
Федосеевна, стоявшая тут же в перевязочной — это была не ее перевязочная, но все понимали, почему она здесь, — подошла к Карташову и сказала, глядя на него снизу вверх:
— Это самое плохое, когда насквозь: очень трудно залечивается, а полковник такой слабенький, кожа да кости! И наверное, разрывная пуля…
— Нет, — сказал Макаров, — тебе же говорят, что пуля крупнокалиберная. Если бы была разрывная, знаешь, чего бы натворила! Но ранение трудное.
Снова полковник Карташов подумал, что Макаров поддается внушению жены, которая, как и многие женщины, представляет все в слишком драматическом свете. Но можно быть спокойным: перевязку сделали быстро и не в какой-нибудь грязной избе, а в чистой перевязочной. И он спросил — впрыснули ли противогангренозную и противостолбнячную сыворотки. Оказалось, что все было сделано как надо.
— Ну, до свиданья, Егор, мне надо идти, — сказал он. — Вызову самолет, и через час будешь в Днепропетровске…
И тут, когда так неожиданно и скоро надвинулась необходимость отъезда, полковник Карташов увидел, как дернулось что-то в лице товарища, как будто он удивился.
— Понимаешь, — сказал Макаров, — я как-то все думал сегодня, что вот я ранен, и понимал, что меня увезут. А теперь не понимаю, как же я тут не останусь? Как будто надо было, чтобы и увезли и все-таки я тут остался бы. Кто же меня заменит?
— Ничего, не беспокойся, — сказал полковник, — скорее поправляйся и приезжай к нам.
— Да уж, кроме как к вам, — никуда. Со всеми вами хочу снова работать. Черт его знает, какая дрянная штука уезжать. Никогда не думал, что так неприятно. Не приходилось еще! Хорошо, брат, жили с тобой…
И опять Карташов увидел доброту и приближающуюся старость в глазах Макарова: «Эх, сердешный, — подумал он, — а и устал же ты! А ведь не жаловался никогда на слабое здоровье…» Он вспомнил, как Макаров мерз на наблюдательных пунктах в сырые осенние и ветреные зимние дни. Всегда он был зябкий!
Ему представилось, какой большой и трудный путь сделали они с Егором, как много можно было насчитать на этом пути опасностей, пережитых совместно. Но изо всех случаев ему вспомнилось почему-то ярче других, как однажды на рекогносцировке переднего края они с Макаровым попали под сосредоточенный минометный огонь. Они лежали в полузаваленной щели, тесно прижавшись друг к другу. Рядом рвались мины и свистели осколки… Разное бывало, и часто рядом с собой он видел сухощавую фигуру товарища и, оглядываясь теперь назад, удивлялся его выдержке и способности забывать о себе.
— Мне пора, Егор, — повторил он и пожал руку товарища с острой жалостью.
— Побудь еще немного…
— Нельзя, Егор. Ну, поцелуемся…
Полковник Карташов поискал глазами, где папаха, увидел ее в руках сестры, взял и, надев, как всегда, заломил назад, поклонился всем, особенно запомнив бледное лицо Егора, и, сказав ему открыто и дружески, что все будет хорошо — он уверен, — вышел.
Полковника Макарова перенесли на квартиру подполковника Веретенникова, уложили на кровать в маленькой комнатке, и он стал дожидаться, когда его отправят. Так прошел целый день.
Вечером полковник Карташов позвонил оперативному дежурному и узнал, что самолет за Макаровым не прилетел: не мог подняться из-за грязи. Он тут же приказал соединить с начсанкором и спросил, как он думает вывозить Макарова.
— В армии обещали, — ответил начсанкор, — если за ночь подморозит, то утром самолет непременно будет.
— Смотрите, за эвакуацию полковника Макарова вы мне отвечаете лично. Если будет какая задержка, добейтесь у начсанарма приезда армейского хирурга.
На другой день жена Макарова, обеспокоенная поднявшейся у мужа до тридцати девяти с десятыми температурой, сказала в штабной батарее, что о полковнике Макарове заботились тогда, когда он был здоров, а теперь он болен и не нужен, была с полковником Карташовым у них дружба, но, видно, друг бывает лишь до черного дня.
— Вот какой у тебя язык, Федосеевна, — сказал командир штабной батареи, старший лейтенант Силин, — не знаешь, чего говоришь. Не понимаешь ты главного…
Днем узнав, что Макаров еще не отправлен, полковник приехал к нему и подошел к кровати больного.
Макаров лежал красный от жара, с блестящими глазами, обрадовался товарищу и стал быстро и несвязно говорить о том, как его ранило и что он беспокоится, почему температура у него все поднимается.
Полковник Карташов вызвал хирурга, молодую женщину, делавшую вчера перевязку Егору, и спросил — чем можно объяснить такой подъем температуры. Услышав ее ответ: «Так бывает при серьезных ранениях», он, не совсем доверяя правильности диагноза и думая, что хочет успокоить Макарова, а на самом деле успокаивая себя, сказал Егору, что «это, видимо, обойдется». Потом вызвал оперативного дежурного и спросил:
— Почему нет до сих пор самолета за полковником Макаровым?
Дежурный ответил, что самолет сейчас вылетает.
— Ну вот, Егор, через час будешь во фронтовом госпитале! — сказал полковник Карташов и, попрощавшись, уехал.
Проезжая по грязной растаявшей дороге, полковник постепенно вернулся к мыслям о сегодняшних действиях противника. Через несколько минут он думал лишь о продвижении вперед наших войск. Он думал о том, о чем Макаров после своего ранения уже не мог теперь иметь точного и правильного представления, потому что все детали постоянно изменяющейся обстановки не были ему известны.
Постоянное изучение противника и непрерывное руководство всей боевой деятельностью подчиненных войск давало полковнику Карташову ясную, до мельчайших подробностей, не только в дивизиях, но и в полках, последовательность изменений обстановки на поле боя. Он все должен был знать, помнить и сопоставлять. Он умел отключаться от всего окружавшего его, видеть, как все происходит на передовой; например, сегодня утром один из полков центральной дивизии трудно, но с успехом отбивал контратаку немцев, и другие полки правой дивизии продвинулись благодаря этому вперед. Он знал, сколько самоходных орудий противника было подбито и сожжено, сколько и где израсходовано мин, снарядов и горючего и что подвезено за ночь. Держал в своей памяти и вчерашний опрос пленных немцев — солдат егерских горнострелковых дивизий, яростно сражавшихся против дивизий корпуса, знал, что у соседа этой ночью разведчики привели «языка» и что после допроса выяснилась новая группировка противника. По всему этому и многому другому, известному там, где сходятся все нити управления, полковник Карташов мог предвидеть и ощущать весь ход дальнейших боевых действий.
С тех пор как полковник Макаров уехал с наблюдательного пункта и был ранен, ему перестали быть известны все эти детали действий его соединений. Не то, чтобы кто-нибудь в штабе не хотел их ему сообщать, но никто просто не мог физически успеть доложить обо всем текущем, изменяющемся больному полковнику, не имел на это возможности. И с тех пор как все эти беспрерывные перемены перестали доходить до полковника Макарова, он как бы остановился во времени. Хотя движения войск вперед фактически еще не произошло, оно накапливалось и зрело, уже собирались те силы, которые снова должны были стронуть с места линию фронта и подвинуть ее вперед на следующий шаг. Все офицеры и бойцы представляли себя идущими дальше вперед, а Макаров представить себя идущим с ними уже не мог. Он знал, что самым важным для его товарищей и для войны было это трудное и грозное движение вперед на запад, но для него участвовать в нем теперь было невозможно.
Между ним и товарищами образовывалось как бы пространство, которое полковник Карташов хорошо чувствовал, а Макаров начинал ощущать.
Посматривая вокруг, Карташов чувствовал, что дело идет к теплу, подходит весна, и, как всегда, это приближение весны обрадовало его. Почему-то вспомнилось детство, особое ощущение легкости, когда обсохшая земля и первая, низкая еще травка тянут бежать куда-то, радуясь весне и теплу. Он всегда думал, что это совсем особенное, только ему свойственное ощущение. Но на лицах бойцов и офицеров, встречавшихся ему, он замечал то же оживление, которое — он чувствовал — видно было и у него на лице. Ему захотелось и для Макарова такой же легкости движения за весной, какую он сам ощущал в детстве, и легкого дыхания взамен его прерывистого и тяжелого. «Хорошо, что ранение у него легкое, — подумал он, — а то слабоват он, бедняга!»
В это время далеко в высоте он услышал — шумит мотор самолета. Санитарный самолет делал круг над северной окраиной села, потом начал спускаться к снежной поверхности аэродрома. «Ну и хорошо, что его увезут во фронтовой госпиталь, — подумал полковник. — Поправляйся, Егор, и возвращайся обратно!» И полковник подумал, что Макаров теперь в верных руках.
Дома адъютант полковника доложил, что по принятой вчера заявке фронт выслал санитарный самолет для полковника Макарова. Через полчаса полковник Карташов выехал к наблюдательному пункту.
Рано утром на третий день после ранения Макарова полковника Карташова, крепко и недавно заснувшего после целого дня напряженной работы и ночных разъездов по дивизиям, разбудил телефон. Он немедленно взял трубку, и, несмотря на только что прерванный сон, сознание его благодаря выработавшемуся рефлексу оказалось совершенно ясным.
Услыхав первые слова, он приподнялся на локте, потом сел резким движением на походной кровати и переспросил:
— Как? Как? Повтори!
Говорил подполковник Веретенников. Он повторил еще раз фразу, сказанную им:
— Положение полковника Макарова очень плохое. Началась газовая гангрена.
— Но ведь Макарова увезли, — прервал полковник.
— Не увезли, товарищ гвардии полковник. Самолет прислали для сидячего больного, открытый. Другого в армии в это время не было. Начсанкор не отпустил полковника в открытом.
— Почему же мне не доложили?
— Вы были на наблюдательном. Ночью начсанкор сам съездил в армию и привез профессора. Он немедленно взял полковника на операцию и обнаружил уже синие пятна. Положение почти безнадежное.
Полковник Карташов оделся и хотел немедленно ехать к Макарову, но ехать не пришлось: его вызвал командующий. Потом, взяв трубку телефона и опуская ее только за тем, чтобы повернуть ручку и приказать соединить с тем, другим и третьим командирами дивизий, он проработал несколько часов, время от времени делая отметки и записи на своей рабочей карте. Потом выдались полчаса, когда можно было не говорить по телефону, не вызывать к себе офицеров штаба, а просто походить по комнате и подумать. Ехать к Макарову все еще было нельзя, должны были принести шифровку.
Он ходил взад и вперед наискось по комнате, испытывая боль оттого, что положение Макарова было почти безнадежно, и оттого, что обвинял себя в равнодушном отношении к ранению товарища.
«Как это я сказал ему, — думал полковник и морщился от ощущения стыда и боли, — что «это обойдется». Доверился молодому врачу: «Когда ранен человек — температура всегда поднимается…» Зачем я успокаивал этим не его, а себя? Зачем мне хотелось видеть его ранение более легким, чем оно было на самом деле? Почему я не спросил — хороший ли хирург делал первичную обработку раны? И бедная Федосеевна! Как я мог обвинить ее, что она хотела представить ранение мужа в более мрачном свете. Она была права, когда говорила, что полковник слабенький. И я это сам знал, а отвел от себя, как пустое…»
Он закурил новую папиросу и снова заходил по избе.
«Посчитал его ранение за легкое, — опять подумал он с укором, — чтобы очень не беспокоить себя. Как это любит человек отходить в сторону от трудного! Надо было требовать немедленной присылки самолета, проверить, какой выслали и увезли ли Егора. А я что сказал адъютанту? Я сказал, что заявка сделана, а дальше, добиться самолета, дело начсанкора».
Полковник не заметил, что последнее обвинение было несправедливо: он сам звонил в армию о присылке самолета и о самолете справлялся несколько раз. Дело же начсанкора действительно было в том, чтобы проследить за отправкой раненого и доложить вовремя, чего он не сделал.
И вдруг полковник Карташов почувствовал непоправимую потерю. Сколько времени они работали с Егором бок о бок, и все казалось, что главное, какой-то важный для них обоих разговор, — впереди и без этого разговора, не сказав чего-то друг другу, им расставаться нельзя. Так вот: разговора не будет! Мог узнать ближе товарища и не успеет!
И тут Макаров стал виден полковнику необычайно ясно как человек и товарищ. Он был превосходный артиллерист, и по его опыту и возрасту пора бы ему было в генералы. Но производство почему-то задержалось. Макаров говорил об этом так: «Мне, брат, чины, ордена — дело десятое, я старый партиец и старый артиллерист: оба эти звания обязывают».
Внезапно одно воспоминание особенно больно резануло полковника. Это было, когда они вместе с Егором в холодный осенний день сорок третьего года заехали однажды в село, только что освобожденное от немцев, и остановились на краю его, ожидая, пока подтянется вся автоколонна. Пока полковник Карташов выслушивал доклад коменданта, Егор отошел в сторону, где у ближней избы стояли два худеньких десятилетних мальчугана в грязной порванной одежонке.
Отпустив коменданта, полковник Карташов осмотрелся вокруг, ища глазами Макарова, и увидел его: он стоял против мальчуганов и что-то говорил им, а они смотрели на него боязливо огромными тоскливыми глазами — маленькие против высокого Егора. Макарову, видимо, невозможно было выносить эту тоску в детских глазах, он полез в карманы, но ничего не обнаружил там годного для того, чтобы развлечь десятилетнего ребенка, пережившего столько тяжелого во время хозяйничанья немцев в их селе. От этого нельзя было отвлечь пряником или перочинным ножом, который Макаров задумчиво держал на ладони.
Егор шагнул вперед, нагнулся, обнял за плечи обоих ребят и что-то сказал, от чего один просиял улыбкой. «А ну, побежали!» — услышал полковник Карташов. Взяв за руки обоих, Егор бежал с ними к машине, и какой-то захлебывающийся не то смех, не то плач донесся до Карташова: мальчики все-таки засмеялись. Макаров посадил их в машину и приказал своему Ивану Васильевичу покатать их, одеть и накормить.
Макаров подошел к Карташову оживленный и бодрый:
«А что, — сказал он, — я пойду посмотрю, как их там покормят — сироты ребята». А полковник Карташов ответил тогда, что ребят накормить сейчас негде, придут машины комендантской роты, тогда и покормят. «Я велел, чтобы Иван из-под земли достал, — упрямо сказал Егор, — и велел, чтобы отдал мой ватник». — «Ну, двух ребят одним ватником не оденешь, — ответил полковник Карташов, но, увидев, как недоуменно уставился на него Егор, добавил: — Сейчас подъедет моя машина, возьми тогда и мой — там, под сиденьем, лежит, Василий знает». И Егор, сам как десятилетний мальчик, торопливо зашагал навстречу идущей машине Карташова, замахал рукой, крича шоферу какие-то веселые, живые слова. Детское в человеке, остающееся на всю жизнь, сейчас стало понятно полковнику. Вспомнилось недавнее ощущение легкости, приходящей с весной, которое, казалось ему, могло быть только его ощущением — так оно было хорошо и особенно.
«Как это мы лучшее оставляем для себя и не думаем, что и в других оно есть, совершенно такое же?» — подумал полковник Карташов, перебирая в уме, что он знает про детство Макарова, про его юношеские годы.
— Мало знаю! — сказал он вслух.
«Думаем, что только мы можем так чувствовать, думать, а другой человек живет проще и думает проще, и если бы то, что случилось с Егором, случилось со мной, каким бы это мне казалось большим и трудным. А то, что случилось с ним, я приуменьшил».
И хотя полковник Карташов помнил, что он спешил отправить Макарова и боялся за него, все же теперь он думал, что не так делал это, как следовало бы.
Макаров представлялся ему теперь таким человеком и товарищем, которого он недооценил в свое время — на самом деле этого вовсе не было, — а теперь вот поздно, и Макаров, конечно, обвиняет его в недостатке заботливости.
Полковник Карташов взял принесенную ему шифровку, прочитал, отметил, что нужно было сделать, и вышел из дома. Черная грязь замерзла на морозце и блестела как лакированная. И опять мысли его унеслись вперед, он мысленно посылал минеров, они разминировывали дорогу, а за ними связисты тянули провод к новому командному пункту.
На пороге дома, где лежал Макаров, его остановил часовой:
— К полковнику нельзя, не велели пускать, — сказал он.
— Почему?
— Там врач.
Полковник осторожно вошел в комнату. Посередине комнаты на стуле сидел крупный, широкоплечий человек в коротком белом халате, из-под которого виднелась военная форма, мешковато сидевшая на нем. И лицо у него было крупное, и нос, и руки, лежавшие на коленях, были крупные. За ним на кровати виднелся лежащий на спине полковник Макаров. У постели сидела побледневшая, притихшая Федосеевна. Куда девались толстые ее, положенные короной на голове косы? Они были гладко и как-то робко причесаны вниз.
— А, дружище! — сказал Макаров почти обычным своим голосом. — Пришел? Подойди поближе. Это, знакомься, армейский хирург, профессор. Вчера спасал меня. Приехал и сразу — операцию! Говорит, выкарабкаюсь, хотя и серьезнейшая была история…
Полковник Карташов поклонился хирургу и, чувствуя себя неуверенным и неловким в этой комнате, где его умение управлять войсками в бою ничем не могло помочь товарищу, снял шинель, оставил ее в углу на каком-то мешке и подошел.
— Ну, как, Егор? — спросил он голосом, который удивил его самого своей теплотой. — Ну, как, друг? Я и не знал, что ты еще тут.
— Конечно, не знали, — встрепенулась Лизавета Федосеевна, — кому же знать?
Но Макаров взглянул на нее, и она замолчала.
— Было плохо совсем, — сказал он, и Карташов, и он сам знали, что в эту минуту все, что говорится, имеет, кроме прямого, еще и другой, скрытый смысл. — Если бы начсанкор не привез товарища профессора, был бы мне каюк. Я тебе сказал тогда, что это паршивое ранение: в мякоть и навылет…
— Да, Егор, — сказал Карташов, — я виноват, не подумал, что это так серьезно…
— А что вам думать, полковник? — Хирург посмотрел на него. — В этом деле должны думать специалисты. Принято почему-то думать, что это легкое ранение, а оно может обернуться очень и очень трудно. На что это похоже? — сказал он вдруг капризным, не соответствующим его росту и крупному сложению голосом. — На что это, спрашиваю, похоже? Говорят — не разрывная, а я вытаскиваю один осколок, другой… Я не кадровый военный, хотя и воюю три года, я не понимаю там ваших крупнокалиберных и рвутся они или не рвутся. Мое дело — вытаскивать и пули, и осколки. Я не выбираю то или другое: мне дают условие, и я решаю задачу. Но если, — он круто повернулся на стуле, — но если я, кроме осколков, вытаскиваю еще куски шинели и ватных брюк, затащенные к самому выходному отверстию, и вижу круглое — яйцо пролезет — отверстие, то говорю, если это была пуля, она, вероятно, разорвалась.
— Ну, а как теперь его положение? — спросил неловко полковник.
— Только после перевязки я скажу вам определенно. Сейчас понесем в операционную. Если у вас есть время, можете пройти с нами и присутствовать при перевязке.
Макарова уложили на носилки, завернули в меховое одеяло, и жена, как ребенку, надела ему на голову меховую ушанку и завязала ее под подбородком. Полковник Карташов надел шинель и пошел рядом с носилками.
Когда Макарова выносили из двери на улицу, яркий свет солнца, отраженный тающими снегами, ударил в лицо ему, и он зажмурил глаза. Лицо Макарова было бледно, даже желтовато-бледно. Отросшая на щеках рыжеватая щетина делала щеки впалыми, и Карташову опять стыдно стало и того, что вот сам он успел побриться и что завтракал сегодня, и не так спешил, как бы следовало спешить к тяжело больному товарищу.
Хирург шел рядом с полковником Карташовым и, как будто читая лекцию, говорил, что при ранении верхней трети бедра и распространении пятен вверх — «гангрена всегда ползет вверх!» — нельзя делать ампутации ноги. Все равно это не спасает…
Макаров жадно дышал носом, втягивая свежий, пахнущий талым снегом воздух, и не вслушивался в то, что говорил хирург. Только Федосеевна испуганно подняла на него глаза, полные слез.
— Ну-ну, — сказал хирург, — опять умоляющие взгляды? Вы, кажется, думаете, что армейского хирурга надо упрашивать делать его дело!
В операционной, огромной комнате, — это был девятый класс местной школы — умещались три стола для перевязки раненых, и на маленьком столике были разложены поблескивающие из-под покрывающей их марли инструменты.
Полковник Карташов неумело надел белый халат, и сестра завязала ему тесемочки на спине и на обшлагах. Он подошел к столу, на который клали Егора, испытывая чувство страха за товарища и неприятное ощущение замирания сердца оттого, что с Егором будут делать что-то трудное ему, причиняющее страдание и боль, и, может быть, это все равно не спасет его. Ему хотелось что-нибудь сделать для Егора, и, когда он увидел, что голова Макарова сейчас опустится на холодный стол, он подложил ему под голову свою руку. Сестра сейчас же подсунула плоскую подушечку.
Полковник заметил, что, увидев входящего профессора, и врачи медсанбата, и сестры, делавшие какую-то свою работу в перевязочной с грудой марли и ваты, отложили ее и врач — не та женщина, что делала перевязку Егору, ее не было сегодня, а высокий, тонкий юноша с небольшими бачками на розовых щеках — сказал раненому с забинтованной рукой: «Потом, потом!» — и выпроводил его за дверь, завешенную палаткой.
Когда Макарова положили на стол, он жалобно сказал профессору:
— Я не люблю боли, профессор, вы уж, пожалуйста…
Он не успел договорить, что «пожалуйста», потому что профессор перебил его:
— Вы уже раз упросили на свою голову делать вам поменьше боли! Попали на чувствительную женщину, она вас и пальчиком не тронула. А я ей за это закатил выговор, а может быть, что и похуже. И в боевой характеристике, возможно, придется… — Он не докончил, резко обернувшись к операционной сестре: — Приготовьте наркоз, сестра, на всякий случай…
Полковник Карташов подумал, что этот «всякий случай» — очень страшный — непременно будет, и насмешливый тон профессора показался ему неуместным. «Привык к чужим страданиям», — подумал он, боясь того, что сейчас увидит…
Уже разбинтовывали правую ногу Макарова, и показались присохшие к краям раны, заполнявшие ее куски марли. Большая площадь — величиною в две ладони — была закрыта ими.
— Будем отмачивать перекисью, — сказал профессор. — Чтобы не подтекало, постелите…
Сестра, стоявшая напротив хирурга, неловко потянувшись через больного, взяла со стола марлевую салфеточку в четверть метра длиной и постелила ее на стол.
— Нет, вы посмотрите на нее! — сказал с раздражением профессор. Он надел бязевую шапочку как-то очень лихо на лоб, и врач с бачками подвязал ему халат широким бинтом. Профессор обращался к стоящим вокруг операционного стола начсанкору и двум хирургам медсанбата, повертывая то к одному, то к другому розовое, очень приятное, несмотря на крупный нос, лицо. — Вы посмотрите, что она сделала: постелила тряпочку, когда надо было простыню!
«Он как будто рисуется тем, что может быть таким спокойным, когда в руках у него жизнь или смерть… — снова подумал полковник. — И все-таки главный хозяин здесь — он…»
Медленно и осторожно профессор оттягивал пинцетом слои марли, сестра лила перекись водорода на рану, и снова хирург потягивал пинцетом слой за слоем из раны, покрытой белой пеной перекиси. Обнажалось широкое и глубокое, иссеченное ножом хирурга поле вчерашней операции.
Полковник Карташов смотрел на рану и все больше убеждался, что дело совсем плохо. Рана была нечистая, синие островки, как пуговицы, виднелись у отвернутого края кожи, мышцы были неприятно дряблые, а главное, движения оттягивания присохшей марли причиняли Макарову нестерпимую боль: все лицо Егора с крепко сжатыми губами, притянутое к груди от напряжения, было покрыто по́том.
Профессор говорил капризно, как казалось Карташову, растягивая слова:
— Я прошу вас всех обратить внимание, как она мне льет перекись! Как она льет перекись! Чешет левой рукой за правым ухом. Нет! Вы дали мне криворукую сестру… — И показывал: — Вот здесь, видите, омертвение!
Полковник Макаров при неосторожном движении профессора охнул и застонал.
— Ну, ну, — сказал профессор. — Я же аккуратно. Я тоже чувствительный человек и могу дать вам отдохнуть. Но что надо, я сделаю, сколько бы вы ни упрашивали…
Карташову этот капризный тон все еще казался неуместным, но потом он сообразил, что слова профессора, очевидно, говорятся им, чтобы скрыть настоящее, очень трудное положение больного. «Уж если после иссечения видны эти синие пятна омертвелой ткани, значит — что же?.. Значит, не спасет он Егора?»
Рана, освобожденная от тампонов, была глубока. На дне ее лежал толстый белый жгут.
— Седалищный нерв, — с профессиональным выражением мастера сказал профессор.
«Чего он радуется? — неприязненно подумал полковник Карташов. — Им бы только свои научные задачи решать, их и не трогает, что человек умирает. И какой нужный человек, товарищ, бескорыстный, преданный…»
— Месяца три будете чувствовать этот нервик, разбередили мы его вам, товарищ полковник. Но… — профессор выпрямился и протянул руку к операционной сестре за марлей, — но ничего иного… — он вытер марлей полость раны, и Макаров вздрагивал при каждом прикосновении, — ничего иного сделать было невозможно.
— Месяца три? — спросил полковник Карташов. — Значит?.. Значит, он поправится?
— А вы как думали? — все так же капризно, но теперь необыкновенно привлекательным для полковника тоном сказал профессор. — Если вы научились воевать, то ведь и мы кое-чему научились… Видите — ткани мягкие, как пух! Как пух! — повторил он, надавливая пальцами выше и ниже раны. — Процесс остановился. Дайте мне сульфидин, сестра! Да не та-ак! Почему бы не насыпать его в перечницу и сыпать так, как вы сыплете перец в тарелку? Кулинарией легче заниматься, чем медициной, не правда ли?
И полковник, и врач с бачками — оба улыбнулись и посмотрели на сестру, молодую смущенную девушку; профессор мог острить, как хотел, — все было хорошо.
Когда профессор стал вынимать марлевый тампон с другой стороны бедра, где было небольшое входное отверстие, Макаров очень устал. Он лежал весь серый, с запавшими глазами, и нога его, согнутая в колене, мелко-мелко дрожала.
— Целый час с вами вожусь, — сказал профессор. — Покажите язык! — и стал ворчать, что язык у Макарова сухой.
На второй, стоявший в операционной стол клали молодого, только что привезенного бойца с таким же ранением, как у Макарова. Быстро наложив свежую марлю на рану полковника, профессор обернулся к бойцу, осмотрел его рану, велел показать язык и возмущенно сказал Макарову:
— Вот у него язык мокрый, а у вас сухой! Это ни на что не похоже! Правда, ему двадцать пять, а вам сорок пять! Дайте мне двадцать пять лет, и я покажу вам, как воевать и любить девочек!
Хирург медсанбата уже забинтовывал ногу Макарова.
— Дайте ему отдохнуть, — сказал профессор и снова обернулся к бойцу.
Сестра осторожно уложила ногу полковника на стол, покрыла его одеялом и отошла.
И сразу полковник Карташов услышал глухие выстрелы немецких пушек со стороны фронта, отдаленный свист снаряда и разрыв. Звуки стрельбы немецкой и нашей артиллерии и раньше были слышны, но он отодвигал их и, как и во время работы у себя за столом, не слышал ничего, могущего помешать ему.
Макаров высвободил руку и тронул ею руку Карташова, стоявшего рядом с ним у стола, на котором он лежал.
— Ты бы сказал мне, как у нас дела, — сказал он раздраженно, — как моя артиллерия? А то прошу, прошу Веретенникова, а он отделывается двумя словами, думает — повредит. А мне вредно не знать. Мне вредно, что я отстаю от вас, вот что вредно!..
— Ну, Егор, тут уже ничего не поделаешь, — весело сказал полковник Карташов. — Придется нам справляться без тебя, а твоя задача теперь — вылечиться хорошенько и быстрей на фронт.
— Ну, быстрей-то едва ли выйдет. А я, пожалуй, от безделья там с ума сойду. Проснулся сегодня ночью, думал, думал… Пожалуй, пора нам забрать на конную тягу и подтянуть все пушки, пока не развезло окончательно. Вам самое главное — не ослаблять темпа наступления. А в самую распутицу будете тракторами помогать вытаскивать.
— Так ведь как мы с тобой планировали, так и сделаем, Егор.
Санитар подошел с носилками и поставил их на пол рядом со столом.
— Ну, спасибо тебе, дружище, — сказал Макаров. — Спасибо за все. — Карташов взглянул удивленно, и Макаров это заметил. — Вот профессора скоро доставили. Лиза говорит, что не поторопились, забыли меня. А я знаю, сколько дел у каждого. Излишними сожалениями ты мне все равно не помог бы. Но я был спокоен, зная, что ты все сделаешь и за себя, и за меня. Да ты ведь и меня не забывал, дружище… Ничего, в общем, выходит — поспеваем, не опаздываем.
Полковник Карташов вспомнил, как он ждал какого-то особенного разговора с товарищем, а разговор этот все откладывался… И тут только понял, что все главное и душевное давно сказано ими без всяких слов; их соединяет дружба, испытанная в боях, и главное для обоих — знать, что, если бы выбыл один из них, другой ни на миг не ослабил бы работу в их общем, дорогом им деле. Он взял руку Макарова, пожал ее, потом наклонился, поцеловал товарища и вышел из операционной на улицу под ослепительно яркий свет солнца.
Перешагнув порог школы, полковник остановился на крыльце, жмурясь от могучего света солнца и осматриваясь, где стоит его «виллис», у школы или у квартиры Макарова, где он оставил шинель. Всем телом он ощущал тепло и свет и удивлялся всему окружающему: за то время, пока он был в операционной, солнце поднялось высоко и земля отогрелась. Земля уже не была похожа на бурую железную руду, прозрачная ледяная кора растаяла, дороги были покрыты черной вязкой грязью, поля обнажились и дышали тонким паром, который легко уходил в потеплевшее, очень ясное небо. Около школы и по всей площади перед ней сочились маленькие ручейки, промывая себе дорогу в слоистом грязном снегу. Яркая, будто одетая в новые перышки, пестренькая — серая с белыми пятнышками — курица пила из одного такого ручейка, поднимая вверх хохлатую голову.
Вся эта неожиданная картина быстрой перемены с зимы на весну, как и в прошлые годы, взволновала полковника. Он перевел взгляд к горизонту и увидел дорогу за деревней, по которой утром везли пушки. Дорога издали была похожа на текучую мутную реку, грязь на ней была совсем жидкая. На дороге стояла колонна «студебеккеров»; передняя машина буксовала у моста и, несмотря на все старания окружавших ее бойцов, не могла стронуться с места.
Один боец, в валенках и подоткнутой за пояс шинели, пошел в сторону от дороги, увязая в грязи, добрел до разбитого сарая, оторвал сбоку длинную доску и понес ее к дороге. Бойцы, остановившиеся было, чтобы покурить, снова хлопотливо облепили машину, мотор зашумел, она рванулась вперед и снова стала.
Начиналось то трудное и ответственное время весны, ранней в этом году, когда идущее так блестяще наступление наших войск должно было выдержать серьезное испытание. Уже видно было, что немцам наша распутица была не по силам, а как справимся мы?
Полковник Карташов видел все вокруг себя с ясностью человека, привыкшего каждое явление принимать как новое, данное ему условие все той же задачи, к решению которой он идет правильно, и ответ ее уже написан в конце. Новое трудное условие распутицы не могло изменить это решение, оно могло лишь потребовать новых сил, и силы надо было найти.
Он посмотрел на бойца в валенках, на машины, залепленные грязью. В это время шум голосов донесся с дороги: головной «студебеккер» двинулся с места и пошел… пошел… Бойцы, как бы прилепленные к нему и сначала двигавшиеся вместе с ним, начали отлепляться, отставать, а потом, размахивая руками и скользя в грязи дороги, побежали догонять машину. За первой тронулся постепенно весь ряд стоявших машин.
«Так и будет, — подумал полковник Карташов. — Будет распутица и трудности, и будут выбывать люди, но то главное в нас, что выработалось нашими усилиями, и укрепилось, и закалено, так и пойдет, и пойдет, и дойдет общей силой. Это верно сказал Егор, что «как будто надо было, чтоб увезли, и все-таки я тут остался бы». Вот оно идет, движется его дело, его работа. Хотя он и уедет, дело, пущенное нами вместе с ним, идет и идет. Все мы в этом большом и трудном деле остаемся вместе, и дальше бы нам так…»
Полковник увидел свой «виллис» на той стороне площади и пошел к нему, шагая через ручейки. Ему радостно было думать, что Макаров понимает и не винит его.
● Москва
1944 г.