КНИГА ВТОРАЯ

Часть пятая МЕНИНГ КУЗЫМ[41]

I

Газета «Голодная степь» напечатала речь Гафура Ходжаева, произнесенную на внеочередном пленуме обкома партии. Передовая статья в связи с этой речью напоминала о необходимости усилить бдительность на новостройках.

Редактор подчеркнул две строчки из речи, а в типографии их набрали курсивом, и они прозвучали как предупреждение:

«Органы РКИ вскроют все злоупотребления, а пролетарский суд по заслугам оценит вредительскую деятельность чужих нам людей и на строительстве в Голодной степи…»

Если бы эти строки не были настойчиво подчеркнуты, они не были бы оторваны от общего направления речи, призывавшей РКИ усилить борьбу с вредительством.

Следом за газетой «Голодная степь» и периферийные газеты сообщили о «шумном процессе», который должен вскоре состояться:

«РКИ передает следственным органам дело о строительстве в Голодной степи. В деле выявлены элементы экономических злоупотреблений антисоветского характера…»

Некоторые редакции периферийных газет спокойно отнеслись к этому сообщению, хотя на самом деле такой поворот в освоении Голодной степи не только удивлял, но и неприятно поражал широкие круги общественности. Эти газетные сообщения насторожили людей, и они почти не обращали внимания на торопливые уверения какого-то редактора, доказывавшего, что об этом «давно было известно»… Будущего процесса все ожидали с тревогой.

Саид-Али после выздоровления поехал в Чадак, читал там газеты и с замиранием сердца ждал, что же будет дальше. Еще в больнице ему сообщили о том, что он находится на положении подсудимого. Ему предложили не выезжать за пределы Ферганской долины, и поэтому он приехал в родной дом, угнетаемый думами, запоздалыми решениями и материнскими слезами. В газетах он встречал и свои фотографии, о существовании которых совсем не знал. Вот он, расплывшись в улыбке, сидит в роскошной автомашине, а рядом с ним искусно вмонтирован портрет Любови Прохоровны под тенью широкополой шляпы. Под снимком, как текст к иллюстрации, выдержка из телефонограммы:

«Не шокируют ли вас такие поездки… в авто. Жду вашего визита. Л. П.»

Одна за другой появились эта и другие фотографии, воскрешая давно умершее и, может быть, никому не нужное. Брошенная им когда-то фраза об уборной возле больницы тоже нашла себе местечко в иллюстрированном приложении к «Восточному голосу». Целой серией промелькнули фотоснимки катастроф, будто кто-то тешил себя, систематически помещая в газете сообщения об этих давно пережитых несчастьях: Кампыр-Рават, разбитая машина, выписанные из центра рабочие в вагонах, фельетон «Туда и обратно» — все вспоминалось, вставало перед глазами и терзало душу.

Пробовал он вместе с матерью и старым Файзулой ухаживать за виноградником. Неожиданно нагрянула ранняя весна и покрыла почками зеленые растения. Надо было заменить подпорки, подвязать новым шпагатом лозы и срезать ненужные старые стебли. Малое это утешение непоседливому начальнику такого строительства, но все же утешение, чтобы забыться хотя бы на миг. Только бы забыться и не страдать от кошмарных снов…

«Неужто и молодость моя уже прошла?» — горько подумал он.

Должны были судить вредителей, орудовавших на одном из крупнейших строительств первой пятилетки. Несколько инженеров до решения суда были взяты под стражу. Преображенский исчез, оставив в горах автомашину, на которой бежал из степи в этот тревожный день. Судебные органы называли его фамилию в числе главных преступников-вредителей. Саид-Али находился на свободе. Хотя, правда, его вежливо предупредили о невыезде, но дехкане колхозов и рабочие заводов, зная его честную, самоотверженную работу в Голодной степи, поручились за него. Рабочие и дехкане также отстояли и Синявина, чтобы под его руководством закончить облицовку туннеля. Мациевский продолжал возглавлять строительный отдел и, не теряя ни секунды, взялся за ликвидацию разрушений, причиненных во время неудачного пробного пуска воды.

Так начиналась еще одна весна в разбуженной Голодной степи.

II

Однажды утром Саида пригласили к председателю кишлачного совета. Для него это было неожиданностью, — в течение четырех месяцев, которые он прожил здесь после больницы, его никто не беспокоил. Ежедневные ожидания чего-то, горькие предположения настолько взвинтили ему нервы, что обычное приглашение к председателю кишлачного совета заставило его насторожиться.

Это не был страх. Больше того, что пережито и вычитано в газетах, он не узнает. Но нервная система отказывалась быть такой послушной, как прежде.

Соседи провожали осунувшегося Саида печальными взглядами. Хотя он все так же гордо и независимо ходил по кишлаку, жители Чадака видели — это не тот Саид. Когда-то его имя с глубоким уважением произносили в кишлаках, а сейчас он идет в обвисшем, просторном костюме. И бодрость у него какая-то неестественная…

Председатель встал навстречу Саиду, в глазах которого промелькнула тень радости, благодарности. Значит, он еще живет в сердцах, значит, люди понимают меру его вины и на смерть не осуждают. Они одобрительно глядели на его простую обувь, как на свидетельство сближения инженера с трудящимися дехканами.

— Аманмы, Саид-ака, — поздоровался с ним председатель. — Вас побеспокоили по незначительному делу. Намаджанские следственные органы распорядились, чтобы вы ежедневно являлись к следователю.

— Это для чего еще? Следователи имели возможность допросить меня.

— Я не берусь объяснить это вам, но, наверное, чтобы вы были у них на виду. Есть данные, что бывший заведующий отделом снабжения и помбух после встречи с каким-то посетителем сбежали из допра.

Саида еще больше взволновало это известие. Арест фаворитов Преображенского казался ему единственным спасением. Они были бы хорошими свидетелями на суде. Их побег снова скрывал следы злоупотреблений, тяжким бременем давивших на Саида.

— Сбежали! — едва промолвил Саид, чтобы не стоять молча в такую ответственную минуту.

— Вы уж, пожалуйста, распишитесь вот здесь, что вам сообщили, и поступайте как вам заблагорассудится, — услыхал в ответ Саид-Али прямой намек на то, что, мол, можешь либо идти в Намаджан, либо положиться на неприступность чадакских гор и ущелий да на верность соседей адату.

— Я сегодня же выеду в Намаджан, — ответил инженер Мухтаров, чувствуя, как ему стало стыдно и за подобное сочувствие и за свой поношенный костюм. Неужели он так пал, что ему можно скрыться в Чадаке? Нет! Он как был коммунистом, так им и остался. Он слишком много пережил за эти четыре года, чтобы вот так, не уважая себя, без возмущения выслушивать явные намеки председателя.

Председатель виновато поднялся из-за стола и, смущенно пробежав глазами по бумаге, где расписался Саид, пролепетал:

— Хоп, хоп! Майли! Хоп!..

III

С последним зимним дождем в Намаджане началась весна. Робкие облачка, покропив землю, поплыли к горам, предоставив солнцу согревать проснувшуюся жизнь.

На островке обновляли, подчищали, красили строения, чайханы.

Евгений Викторович не раз прохаживался по пустынным дорожкам зеленого парка. Беспокойная зима отобрала много сил у врача, измотала его, но от этого он стал легче на подъем. Нервозность сделала его более подвижным, хотя и менее внимательным к Любови Прохоровне.

На его груди, как звезда, горел орден Трудового Красного Знамени. Еще не смятая полоска огненного шелка вокруг ордена своей яркостью привлекала внимание непривычных глаз.

Любовь Прохоровна гордилась орденом больше, чем ее муж. Пошла уже вторая неделя, как Женя получил орден, а она ежедневно, как великий праздник, переживала это событие. С каким-то болезненным чувством старательно массировала молодая женщина чуть заметные морщинки на лбу. Они ей были теперь совсем некстати.

— Женечка, как здесь безлюдно! — невольно вырвалось однажды у Любови Прохоровны, когда они под руку, чего давно уже не было, возвращались с вечерней прогулки.

— Зима, фь-ить! Весной станет оживленнее, — успокаивал ее Евгений Викторович, думая о чем-то другом.

— Тоска! Надоело…

Евгений Викторович, поняв последний намек жены, ничего не ответил ей. Жена несколько раз настойчиво доказывала ему, что им уже время переехать жить в культурный центр. Довольно! Он уже наработался вволю. Она по своей наивности уверяет его, что даже на Волге давно уже позабыли о существовании купеческого рода Храпковых. Да и не обязательно же им показываться на Волге, в его родных краях. Они могли бы поехать к Днепру, на Черниговщину, где живет ее тетя…

В пылу увлечения она даже говорила «наработались», имея при этом в виду, надо полагать, и себя. А, как известно, Любовь Прохоровна ничего не делала на строительстве, не занимала должности и в Намаджане, и это «наработались» звучало как намек на сотрудничество с вредителями, даже — с Преображенским…

А какое же там было сотрудничество? Работали вместе? Встречались за пиалой чая? Родственник? Да кто знает об этом?

Преображенский исчез, а вместе с ним — конец и разговорам, и Евгению Викторовичу лучше помалкивать. Он никогда не принимал «всерьез» такие рассуждения своей жены.

Уезжать ему отсюда нельзя. В последние месяцы он руководил строительством. Правда, строили Мациевский, Синявин, Коржиков, Долидзе, Каримбаев, тысячи дехкан-переселенцев. Но начальником считался заместитель — Евгений Викторович Храпков. Его вместе с Мациевским и Каримбаевым наградили орденом Трудового Красного Знамени. Около сотни рабочих и инженера Коржикова наградили грамотами правительства. Но не наградили ни Мухтарова, ни даже Лодыженко и Синявина. У Мухтарова вообще было очень сложное положение: не арестован, но и не свободен. Лодыженко выздоровел и пока что уехал со строительства в центр. Вернулся он оттуда печальный. Хотя Лодыженко и не освободили от работы, но на душе было нелегко.

Такие мысли проносились в голове Храпкова.

— Ведь еще и процесс должен быть, Любочка. Уедешь сейчас — что скажут люди? Сбежал! Ведь я единственный из помощников Мухтарова остался вне всякого подозрения.

— Говорю, тоска. Ты бы подал заявление, чтобы тебя в Москву или куда-нибудь еще перевели. Не сидеть же человеку, да еще такому опытному хирургу, как ты, всю жизнь на одном месте в Намаджане.

— Любочка, милая, не говори так. Возможно, что меня и без этого переведут. Строительство в Голодной степи заканчивают, а больше… Не пошлют же меня, после руководства такой колоссальной работой, на должность простого врача. Но надо быть тактичным.

— Ну, тогда разреши мне… — и тут же осеклась, испугавшись своего желания. Почему это ей можно разрешить одной поехать в «центр культурной жизни»? Для чего и на какое время?

Глупость и абсурдность подобной просьбы супруги так хорошо поняли, что почувствовали неловкость. Любовь Прохоровна смутилась и даже потупила глаза. Ей следовало бы склонить головку на широкую грудь Жени, смягчить свои капризы душевной теплотой к мужу…

Из-за угла показался Саид-Али Мухтаров.

В последнее время он стал следить за своей одеждой, внешностью. По какой-то странной прихоти он надел на свою могучую фигуру шелковый чапан, а голову покрыл новой тюбетейкой. На старательно выбритом лице еще были заметны следы пудры. Только его щеки потеряли былую молодецкую округлость да на лбу появились морщины.

От неожиданности Саид как будто даже вздрогнул, но сохранил свою уверенную, твердую походку.

— Кажется, Мухтаров прошел? — произнес Евгений Викторович, делая вид, что издали он не узнал такого незначительного теперь человека.

— Возможно, — ответила она, пожав плечами, и почувствовала, что ее голос прозвучал с какой-то неестественной сухостью. Затем смелее добавила: — Вишь, каким франтом, ортодоксом национальным вырядился.

Это дало право Любови Прохоровне обернуться и поглядеть вслед тому самому человеку, который сейчас часто являлся ей в сладких снах, когда усталый Женя храпел так ужасно, что дрожали даже оконные стекла.

Прошел человек, которого не вытеснят из твоей головы ни самые нежные отношения с мужем, ни тяготеющие над тобой нормы поведения «повенчанной» жены.

— Он просто удивительной силы воли человек, прости, Любочка, за такую «апологию»… — смелее заговорил и Евгений Викторович, почувствовав, как тяжело ему преодолеть в себе какой-то детский страх, который заставлял его склоняться перед волей Саида-Али Мухтарова. Ему хотелось, восхваляя Мухтарова, «не унизить» себя перед своей Любочкой. Но он чувствовал, что даже воздух наполнен дыханием Мухтарова. Храпков очень хорошо знал могучую волю тысяч людей в степи, которые даже голодными настойчиво заканчивали строительство собственными силами.

Да, он чувствовал это и ценил их.

— Саид-Али Мухтаров!

— Что? — удивленно спросила Любовь Прохоровна, поглощенная думами, мечтами, связанными с тем же дорогим именем.

Они молча вошли в дом. Джек отскочил от Тамары и бросился на грудь своей любимой хозяйки. Девочка, испугавшись, вначале заплакала, а потом засмеялась, согретая горячей материнской лаской.

IV

Прямо от следователя Саид-Али пошел на островок. Через какие-нибудь две недели солнышко по-весеннему пригреет, в парке откроются чайханы, а вместе с ними появятся карнайчи. А пока дни для Саида тянулись в Намаджане печальнее, чем в Чадаке. Там он хоть занимался работой в саду, на огороде или же поправлял арык, и день незаметно пролетал в хлопотах.

Островок снова возвращался к жизни. Кучи жердей и досок находились там, где должны стоять чайханы. А наиболее ловкие чайханщики сидели уже в готовых чайханах, поджав под себя ноги и мурлыча под нос немудреную песенку.

Вот-вот, в ближайшие дни, когда выглянет солнышко и исчезнет сырость на островке, здесь все оживет и заполнится людьми. И от ожидания весны Саиду становилось легче на душе. Ему хотелось, чтобы люди не слонялись по парку одинокими тенями, не замечая один другого.

Юсуп-Ахмат Алиев тоже бесцельно бродил по парку. После длительной болезни не один уже месяц он безуспешно разыскивал свою дочь Назиру-хон. У него не было никакой надежды отыскать ее, но все же он бродил по закоулкам, расспрашивал о ней у ранних чайханщиков.

Неожиданно Юсуп-Ахмат Алиев наткнулся на Саида. Он обрадовался, будто встретил друга по несчастью. Зная положение Саида, он все же решил обратиться к нему, не утаивая от него своего угнетенного состояния. Юсуп не сомневался в том, что Саид по-дружески поймет его горе. Ну, крепись, бедный отец несчастной Назиры, Саид еще коммунист…

— О Юсуп-бай! Эссаламу алейкум, ата.

— Саид-ака?! Аманмысыз! Какая радость! Вы в Намаджане. Я был в Чадаке, разыскивал вас там. Искал в Голодной степи. Ай-ай-ай, Саид. — И поседевший за это время мулла Юсуп-бай прервал поток взволнованных слов.

Саид-Али крепко пожал руку пожилому аксакалу и сразу же потащил его в ближайшую чайхану. Он встретил человека, который, несмотря на преклонные лета, жил юношеским пафосом строительства, понимал его душу, чувствовал его пламенные мечты.

— Хош, Юсуп-ата… Какая судьба забросила вас в этот Намаджан? С недавних пор я стал внимательнее присматриваться к этому городу, уже не покрытому какой-то старой плесенью, а заново заблестевшему. Намаджан теперь быстро превращается в культурный очаг. Жизнь! А вы, — почему вы забрели сюда?

— О, да я вижу, вы, Саид, еще полны сил. Меня порой одолевает пессимизм, в голову лезут какие-то мудреные мысли, а на‘деле — разочарование… Жизнь — это вроде расписное яичко. К сожалению, еще не создана такая школа, которая учила бы с пеленок управлять ею. Мы не умеем жить. Или, как добрые кони, не обращая внимания на удила, рвем и растаптываем сами себя, или же изнываем от тоски. Затем снова выдавливаем, как сок из яблока, жизненную энергию.

— Я не предполагал, Юсуп-ата, что вы такой философ.

— Будешь философом, когда испытаешь в жизни все, от смешного до трагического, — с горечью произнес старик.

— У вас горе?

— Да, Саид-ака. Случилось то, чего я больше всего опасался.

Саид не посмел расспрашивать Юсупа и, наливая в пиалы чай, почтительно ожидал, пока тот сам не начнет рассказ. Из предосторожности Юсуп перешел с родного языка на русский.

— У меня была дочь Назира-хон. Я стыдился заговорить с вами о ней, Саид. Вы все-таки узбек, и она, на свою беду, тоже узбечка… Хотя я ее отец, но искренне убежден в том, что в Узбекистане не было девушки лучше, чем она. Эх, Саид, Саид… Какие мысли порой одолевали голову старика!.. Ты наш красавец, наша гордость, первый инженер…

— Но здесь нет основания для трагедий! Я вашей дочери, Юсуп-ата, никогда не видел и даже не предполагал, что она у вас есть.

— Вы ее видели, Саид-ака. А трагедия моя не в этом…

Юсуп-Ахмат Алиев хлебнул несколько глотков кончая и, как заговорщик, наклонился к Саиду.

— Проклятое прошлое не до конца разрушено, — заговорил он снова, — вот что гнетет и рождает трагедии. Мою дочь Назиру схватили шейхи…

— Обительские? За что? — перебил его Саид, вспомнив об обители, о своей мученице-сестре.

— Вспомните праздник, красную паранджу в бушующей воде… Я не был там, но вы…

Слова Юсупа будто парализовали Саида, и он силился преодолеть это состояние, освободиться и вступить в борьбу с неизвестным, но таким злобным врагом.

— Красная паранджа!.. — простонал Саид в изнеможении. Он ясно припомнил минуту, когда во время праздника на трибуну взошла девушка в красной парандже.

…Вода разрушала все, что за три года было создано трудом народа, разрушала его надежды. Он едва заметил, как медленно, с деланным равнодушием, по ступенькам шла Любовь Прохоровна, а на трибуне зазвучал молодой голос: «Уртакляр!..» Саид уже не слыхал слов. Его глаза лишь заметили энергичное движение руки, а потом открытое смелое лицо девушки, волнистые пряди роскошных волос. То же испуганное, но исполненное решимости лицо, те же косы, омываемые на заре водами Чадак-сая…

— Красная паранджа — ваша дочь? — вырвался удивленный шепот из уст Саида. Он вспомнил обитель, имама-да-муллу и тех многочисленных грешниц, которые должны были по прихоти нескольких выродков губить здесь свою жизнь. — Да, Юсуп-ата. Я видел твою дочь… дважды, и мне теперь все понятно.

— Она мне об этом говорила. Но тогда вместе с тобой был и… русский. Он тоже видел мою невинную Назиру-хон… А она, Саид-Али, мусульманка… на нашу беду. После этого я должен был уехать из Чадака…

Саид перебил его:

— Она рассказала отцу об этом случае?

Юсуп посмотрел на своего молодого друга, и тот, поняв неуместность такого вопроса, когда и так было все ясно, волнуясь, закрыл руками лицо.

Чадак-сай… чудесное утро, и нежная, встревоженная, замершая посреди реки купающаяся девушка.

Саид-Али дрожащими руками взял у Юсупа налитую для него пиалу чая. На островке раздавался стук молотков чайханщиков, торопливо строивших свои чайханы. Где-то в клетке закричала первая перепелка, и грохотал, спускаясь с гор, уч-каргальский поезд.

Продолжать разговор они уже были не в силах. Только молчание может сгладить тяжесть воспоминаний о прошлом.

V

Шли дни за днями. Юсуп снова появился в Намаджане.

В доме Саида.

Саид-Али и Юсуп-бай, пренебрегая законами отцов, стали называть друг друга на «ты». Наверное, чуть ли не впервые два узбека, с такой большой разницей в возрасте, осмелились говорить друг с другом как равный с равным. И так это пришлось им по сердцу, что каждый выискивал повод для разговора.

— Юсуп-Ахмат, ведь это прекрасная скрипка! Что это за тайна! Где ты мог приобрести ее? Я никак не пойму: человек сам не играет, а у него — редкая имитация Страдивариуса… Несомненно, это работа лучших мастеров.

— Мне безразлично, какие мастера делали ее, но ты владеешь ею прекрасно. Я редко слушал музыку, но очень люблю ее.

В намаджанской квартиле Саида на ковре сидел Юсуп, в постаревших глазах которого поблескивал отраженный свет, падавший из окон. Саид стоял, поддерживая подбородком скрипку, и настраивал ее. Он чувствовал, что снова в нем пробуждается музыкант, и какая-то детская радость своим теплом согревала его сердце. Его так тянуло к музыке! Несколько мелодий, сыгранных наугад, остановили под окном любителей или просто удивленных людей, и толпа на узеньком каменном тротуаре все увеличивалась.

— Я жил в Дюшамбе, когда оттуда бежали белые. Они увозили с собой какого-то чеха, коммуниста, у которого была вот эта скрипка… — начал осторожно рассказывать Юсуп-бай и умолк.

Саид притих.

— Ты взял ее у него?

— Нет, нет! Я на это не способен… Когда этот чех убежал из плена, мы спрятали его на женской половине дома. Но свирепый обыск, учиненный офицерами и в этом уголке, не дал возможности ему спастись. Его нашли и хотели снова забрать — наверное, чтобы он из-под кнута играл на скрипке для их дам. Я скрывался вместе с ним, и нас обоих поймали. Горячий чех вдруг выхватил у меня из-за пояса нож и двух белогвардейцев, которые нас вели, уложил на месте. Нагрянули еще… Чех перепрыгнул через дувал, а там стоял целый отряд…

— И что же?.. Расстреляли?

— Нет, сам зарезал себя моим ножом… Под подушками осталась его скрипка. Когда я вернулся с гор, она попала в мои руки. Сами таджики принесли ее мне.

Саид положил скрипку на низенький стол и стал перед окном, за которым собралась толпа. Некоторые, увидев музыканта, стали расходиться. Саиду показалось, что они перешептывались.

Окна в квартире Саида были низкие. Юсуп-Ахмат заметил насмешливые улыбки гуляк, и ему сделалось обидно, что он не может музыкой нарушить предвечернюю тишину на улице. Пускай услышат его игру и перестанут пренебрежительно относиться к ним, людям, убитым горем.

Саид понял Юсупа и взял скрипку. У него из головы вылетела даже печальная история этого инструмента. Его словно охватило огнем. Скрипка запела…

Воздух на улице за низеньким окном наполнился звуками. В тесной улице ударялись они о стены дувалов, перешептывались с молодой листвой и уносились в пространство. Саид забыл обо всем. Безысходная тоска охватила его душу и излилась в элегической музыке. В его памяти воскресли отрывки adagio меланхолического Себастьяна Баха, этюды и неизвестные композиции. Они образовали единый, страстный поток мелодий.

Прохожие останавливались под окном, слушали. Время от времени спрашивали шепотом:

— Кто это там играет?

И, когда скрипка умолкла, на улице поднялся шум. Каждому хотелось заглянуть в эту глиняную скорлупу, откуда лились звуки. Саид опустил на окнах занавесочки, сшитые матерью из узенького полотна, и молча сел возле зачарованного Юсупа, наливая ему кок-чай. Юсуп шептал:

— Джуда-а яхши! Нравится… Спросишь, что именно нравится — не скажу. Вот я и не знаю, в чем кроется красота, что именно ты играешь, а люблю, когда она говорит со мной, успокаивает.

— Да, музыка… Ее нельзя не любить. А что именно любить, так это не только ты один не объяснишь. Знаменитый Рубинштейн когда-то говорил, что, если бы кто-нибудь стал отрицать красоту Девятой симфонии Бетховена, от него можно было бы только отшатнуться.

— В такие минуты, Саид-Али, я жалею тебя еще больше. Не сердись за эти слова. Ты так нужен нашему народу — ведь у нас мало еще таких Саидов… А какой у нас народ, Саид-Али! Послужить Узбекистану, послужить потомкам Улугбека… Саид-ака! Играй им, возвеличивай нашу родную землю, забытую счастьем нацию!..

Саид, услышав эти слова, улыбнулся той властной улыбкой, что способна была остановить самого увлекающегося собеседника. Это, собственно, была и не улыбка, а только едва уловимое движение сжатых губ.

— Старик, а не преувеличиваешь ли ты значение этого слова «нация»? Нация, дорогой Юсуп-бай, это крылатое словечко. Одна «нация», как скорпион, сама себя отравляет самовлюбленностью и гнилостностью. Служить той «нации», которая похищает у родителей дочерей из мести, из фанатизма, которая насилует в стенах мазаров невинных девушек и считает своим идеалом самое мерзкое отношение к женщине, к культуре, а самую позорную темную традицию поднимает на уровень закона — этим «потомкам» я служить не собираюсь. И не служу «нации», которая заискивает перед врагами советской власти, лижет им пятки, грозится вернуть страну к старым порядкам. Но есть другая, настоящая нация, нация труда, нация узбекского и русского и всех других народов! Конечно, я узбек и люблю свой Узбекистан! Поэтому я и тружусь, чтобы поднять его до уровня великой семьи народов Советского Союза. Я забочусь о тех, кого угнетает вот эта твоя «национальная», если хочешь, дикость, направляемая руками ловких имамов. А это очень трудное дело, Юсуп, ах, как трудно понять нацию и по-настоящему служить ей.

— Почему трудно?

— Потому что на твоих понятиях «нации» и «потомков» налипло, как грязь, столько такого, что за ним порой и человека не видишь. Рабочий или кошчи-дехканин — тоже узбеки, и они-то являются настоящими производителями материальных ценностей. А думал ли ты о них, провозглашая этот панегирик «нации»? Вспомнил ли ты при этом о настоящем узбеке, благородном наследнике, если хочешь знать, лучших традиций Улугбека, — я имею в виду учителя и писателя Хамзу Хаким-заде Ниязи, так бессмысленно и трагически погубленного звериной местью темных сил старого, отживающего уже Узбекистана? Он был убит рукой узбека по происхождению, то есть тем же «потомком», и направляли эту злодейскую руку люди в чистых по виду чалмах. Эти узбеки, по-твоему, «нация»… Тоже «нация», дорогой Юсуп-бай, именно та, что больше всего гордится своим прямым кровным происхождением от знаменитого Улугбека, но по своим делам, фанатизму и классовой ненависти — это вампиры, которых надо уничтожать, уничтожать, как червей, беспощадно…

Саид чувствовал, что им овладело настоящее вдохновение, и пламенно излагал единственному слушателю свои политические убеждения. Музыка разволновала Саида. Не сдерживая внутренних порывов, он разразился потоком слов. А утомленный поездкой сюда из Голодной степи Юсуп-Ахмат Алиев, как ученик почтенного муллы, почтительно слушал своего учителя Саида — такие понятные, такие удивительные и даже страшные истины.

Когда Юсуп уходил, в комнате было уже темно.

— В знак нашей дружбы и на добрую память о чехе пусть скрипка останется у тебя, Саид!

Саид молча кивнул головой.

— А я пойду в обитель, узнаю о судьбе Назиры-хон, хотя бы мне там пришлось погибнуть. Мне так жаль дочери. Саид, я теряю рассудок, перестаю быть Юсуп-баем. В Голодной степи меня избрали мираб-баши, но я…

— Ты?..

— Отказался. Верните мне дочь, сказал я им, тогда буду работать, а теперь… пусть работает Исенджан.

В полутьме трудно было заметить выражение лица Саида, но в его молчании Юсуп почувствовал сдержанность.

— Исенджан уже не имам Кзыл-Юрты. Публично отказался от сана. Очень интересная была история. Предполагали, что его затащат в обитель, кое-кто намекал и о мести камнем… А он, несмотря на свою старость, сквозь слезы хрипел: «Довольно, говорит, довольно! Более полувека своей жизни я сознательно отдал им, а теперь — энди булды![42] Я уже отслужил святейшим имамам мазар Дыхана, пора мне и для людей поработать… Теперь я оставляю недостроенную мечеть и иду работать на центральный распределитель».

— Честно работает?

— Днем и ночью сидит возле мраморной доски с манометрами. «Вот кому бы, говорит он, надо молиться: видишь, сколько воды в Улугнарской, Майли-сайской или центральной системе, а захотел прибавить — это сделаешь быстрее, чем из чайника в пиалу кок-чай дольешь».

— Интересно… Неужели об этом ни одна газета не узнала, что они даже словом не обмолвились по этому поводу. Что-то я не читал… — задумчиво промолвил Саид, закрывая за Юсупом калитку.

Ночной прохладой повеяло в Намаджане. Карнайчи дули в свои трубы, наигрывая незатейливые попурри на островке возле кинематографа.

Саид с минуту прислушивался к ночным звукам На-маджана, и его коробило от монотонного гула трубы.

— Гу! Гу-гу! Гу-гу-гу-гу-гу! Гу!..

Едва пробивались сквозь этот гул звуки кларнета, будто пытались они приглушить рев тяжелой трубы.

— Заштатного архангела труба… — вспомнил Саид остроумные слова Лодыженко, и вдруг немного утихшая боль вновь проснулась вместе с мыслями о друге. Почему он молчит, не откликается?

Саид уснул только тогда, когда замерли звуки меди, доносившиеся с островка.

VI

В Намаджане уже созрели урюк и вишни. Ежедневно стояла жара, которая, казалось, никогда и не прекращалась, а в этот год, как нарочно, душно было даже и на островке под густой тенью деревьев. Горящий диск солнца точно тонул в расплавленном просторе неба.

Много изменений произошло в Намаджане за последнее время, а тут еще газеты подняли шумиху в связи с предстоящим процессом над работниками строительства в Голодной степи.

А то вдруг какой-то дехканин на ослике привез в двухколесной арбе дыни. Узбекские дыни — это не обычные дубовки или качанки: это настоящие тыквы, только по вкусу дыни. Но те, что привез Момаджан, и по размеру, и по цвету были совсем иными. Они даже своим запахом отличались от других дынь и привлекали внимание покупателей.

Сообразительный Момаджан даже выставил на арбе надпись на дощечке:

ГОЛОДНИ СТЕПСКИ ДИН

— Голодностепские дыни! О, дыни из Голодной степи! — разнеслось по островку, и, как на заморское диво, глядели люди на арбу Момаджана.

Покупатели выхватывали у него из рук дыни, платили втридорога и, довольные своей покупкой, протискивались сквозь толпу. А по дороге запыхавшись бежали люди и у каждого встречного, несшего дыню, спрашивали:

— Из Голодной степи? Ковун пишибдимы?[43]

Каждый с чувством гордости одобрительно кивал головой.

Вскоре нашлись и мошенники. Момаджан распродал все свои дыни, но дощечки с надписью «Голодни степски дин» появились чуть ли не на каждой арбе с дынями, пока в это дело не вмешалась милиция.

Весть о дынях из Голодной степи затмила газетную шумиху по поводу катастроф на строительстве. Обыватели, которые уже заранее судачили о предстоящем процессе, были даже разочарованы.

Значит, все-таки выросли! Пришла вода, оживила высохшие, потом омытые пустынные дебри. Так кого же тогда судить? За какую провинность? Ведь все-таки дыня выросла в Голодной степи!

Каримбаев расспросил у Юсупа, где живет Саид-Али, и пешком с улугнарского участка принес ему самую большую дыню с колхозной бахчи. Пришла в голову такая мысль — понести Саиду первую дыню, чтобы он попробовал ее, — вот и понес. Мокрая от пота рубаха облегала мускулистое тело Ахмета. Его свободная рука, словно лопата, болталась на ходу, а на спине между выпуклыми плечами раскачивалась, точно всадник на верблюде, завернутая в чапан дыня.

Саид не сразу узнал Каримбаева. Столько людей промелькнуло перед его глазами за три года! Он впервые увидел Каримбаева без бороды.

— Эссаламу, ака! — воскликнул Каримбаев, и на его усталом, запыленном лице появилась едва заметная дружелюбная улыбка.

— Эй, саламат бармыляр! — припомнил Саид вошедшего, глядя на него с радостью и удивлением. Он отодвинул в сторону книгу, лежавшую на столе, и поднялся навстречу гостю.

— Каримбаев… — стал было напоминать свою фамилию одноглазый человек, но Саид, спохватившись, перебил его:

— Каримбаев! Эвва!..

Двое мужчин не смогли сдержать своих чувств и неизвестно по какому обычаю, вместо восточного приветствия, обняли и поцеловали друг друга в щеки. В единственном глазу Каримбаева заблестела слеза.

— Отдыхаешь, Саид-ака?

— Отдыхаю, — машинально повторил Саид, следя за тем, как бегал глаз Каримбаева по стенам комнаты, увешанным картами, чертежами, диаграммами и портретами. Вдруг Каримбаев остановил свой взгляд на футляре со скрипкой.

— Культурную музыку держишь в доме?

— Даже играю…

Гордость, благодарность и детская радость перекосили и без того кривое лицо усталого, но возбужденного гурум-сарайца.

— Джуда-а саз! Хорошо. А как поживаешь? С областью говорил?

— Нет. Неудобно и нелегко. Писать еще стыднее. Передавал с товарищами — молчат. Может, забыли, а может… не каждый теперь хочет знаться с подсудимым Мухтаровым. Одиночество и тоска.

— Странно, — только и мог сказать гость.

Он вытащил из-за пояса нож и разрезал дыню. Комната наполнилась ароматом, как будто ковры Саида излучали такой родной и любимый запах.

— Тебе первый кусок, Саид-Али… Гурум-сарайцы попросили меня передать тебе… Они до тех пор не будут кушать, пока я не принесу им кожицу, от куска дыни, съеденного тобой. Ты бы поглядел, во что превратилась теперь эта долина между горами. Я работаю помощником у Исенджана на генеральном сооружении. Лодыженко настоял, и партийная организация направила меня туда. Целые дни просиживаю в дежурной башне. Я не только вижу, но и слышу, как в шуме распределителей, шлюзов, сифонов песня возрождения несется по безграничным степным далям… Кое-кто не верил, а мы верили — и дождались. Когда весной пускали воду, уже тогда у жителей Голодной степи начала просыпаться вера в нее. Если бы Мацисвский не вывесил какую-то незаметную бумажку… — И Каримбаев умолк.

Казалось, что у него отняли язык. Горло только напряглось от усилий. А дрожащие руки старательно очищали куски свежей, зрелой дыни.

— Кто пускал воду — комиссия? — сочувственно переспросил Саид-Али, будто он и не заметил переживаний Каримбаева…

— Мациевский, Лодыженко, Синявин, Исенджан и я… Комиссия приехала после, когда уже были орошены предпосевные джаяки. Мациевский вошел в зал распределителя, рассказал нам кое-что о многочисленных ручках, ключах управления, которые были размещены на стенах… и пустил. Сам он взялся рукой за блестящую рукоятку и побледнел, точно мраморная доска, на которую так пристально глядел. Все замерло — как и его левая рука — в тревожном ожидании. Ни музыки, ни ораторов… Еле заметное движение руки инженера — блеснул какой-то синенький огонек из-под медной рукоятки, а стрелка удивительного прибора стала прыгать то вправо, то влево. Рука передвигала рукоятку, а за ней и стрелка двигалась вправо. Зажглись зеленые лампочки… Вторая рукоятка, третья… забегали стрелки. На огромнейшей карте арыка зажигались небольшие точки, отмечавшие движение воды. Мы следили, как двигалась вода по ущельям, как она неслась сквозь норы-туннели, падала водопадами…

Саид ел свежую дыню, выращенную в Голодной степи, и, волнуясь, слушал рассказ о том, как подследственный Синявин производил свои последние работы. Он слушал о том, как собравшиеся в распределителе люди в напряженном безмолвии шесть часов ждали появления воды, чтобы сопровождать ее по магистралям оросительной системы.

Саид-Али в бесхитростном рассказе простого человека почувствовал и молчаливую напряженность работников и даже шум воды, движением которой управлял инженер Мациевский. И он вздохнул так, как вздохнули рабочие и дехкане Голодной степи, увидевшие на своих джаяках вместе со строительным мусором долгожданную воду. Теперь вот он ест первые плоды этой возрожденной земли.

— Приди, Саид-ака, погляди! Ты не узнаешь ее! Сколько теперь в степи зелени, согреваемой лучами солнца! Новенькие, как яркие листья хлопка, кишлаки, и между ними то тут, то там поднимаются к небу сооружаемые заводы. Они, словно паутиной, оплетены сетью арыков. А ночью кажется, будто небо, густо усеянное мерцающими звездами, опустилось на пустыню… Приди!

— Может быть, я и приду, но немного позже.

Дехканин Каримбаев, почувствовав в словах Саида горький намек на то, что ему нельзя ехать в степь, еще старательнее взялся разрезать дыню.

VII

Каримбаев, уходя перед вечером от Саида, уже в воротах, прощаясь, шепнул ему:

— Исенджан написал большое заявление — признание — и передал его следователям. Он говорит, что после этого признания Саида оправдают, а его заберут… «Тут, говорит старик, в степи, назло Саиду, работали плохие люди, и я выдаю их…» Потом еще говорят… что вот этот Вася Молокан… Словом, правда на нашей стороне!.. — И, уже отойдя, бросил: — Мы верим в нашу правду и ждем твоего возвращения на строительство!

От этих слов Каримбаева Саиду не стало легче, а, казалось, напротив, его душе стало еще тяжелее.

Каждый раз Саид спрашивал у следователя о заявлении Исенджана и всегда получал стандартный ответ.

— Не беспокойтесь, Мухтаров, мы получили заявление и сами заботимся обо всем, что с этим связано. Но изменить как-то ваше положение или же разрешить вам посетить Голодную степь я никак не могу. Дело ваше, конечно. Особенно после этого признания.

«Почему «особенно»?» — спрашивал Мухтаров сам себя. Он услышал однажды о том, что имам-да-мулла убежал из-под ареста, а обитель стала хиреть. И ему почему-то хотелось, чтобы обитель не пустела, только бы схватить имама за глотку, потому что к нему сходились все нити от многих невыясненных и таких тяжелых в жизни Саида событий.

Ежедневно, даже по пути от следователя, он шел на островок, в парк, и целыми днями просиживал за единственной пиалой кок-чая. Ни певцы, ни карнайчи не привлекали его теперь, как прежде. Он сидел в чайхане, спрятанной в тени осокорей и чинар, раздумывая о своем одиночестве и о неизвестном будущем. Перед его глазами волна за волной проходили праздные люди. Напротив мороженщик без умолку выкрикивал, вплетая в общий шум и пение свое резкое:

— Марожина! Маро-ожина свежий!..

Однажды Саид заметил около лотка Любовь Прохоровну, покупавшую мороженое. За деревянным столиком на скамье сидел толстогубый Храпков с орденом Трудового Красного Знамени на груди и лениво играл с черноглазой девочкой. Она возилась под столом, падала, и сквозь общий гул и выкрики мороженщика Саид скорее почувствовал, чем услышал звонкий детский смех.

— Тамара, перестань! — услыхал Саид голос матери. Тамара неуклюже бросилась к ней на колени и кормила ее мороженым со своей маленькой ложечки.

Саид предпочел бы, чтобы они пользовались услугами другого мороженщика.

И все же Саид ежедневно заблаговременно приходил в эту чайхану и упорно следил за мороженщиком, сидевшим напротив. Он добровольно обрекал себя на эти муки, которые, как водка для алкоголика, являлись для него доброй порцией яда. В минуты покоя он понимал, что усиливается нервное расстройство, чем дальше, тем больше побеждая его молодость и силу.

Любовь Прохоровна ежедневно покупала мороженое у одного и того же мороженщика, но не замечала Саида. Казалось, что она вообще ничего не замечала вокруг. Она не цвела, как прежде, точно георгин на солнце, часто задумывалась, почти не обращая внимания на то, как ее милая девочка, заливаясь смехом, старательно угощала ее мороженым.

Почти всегда с опозданием приходил Храпков. Саид заметил, что мать и дочь внимательно изучали настроение Евгения Викторовича, который всегда усаживался на одном и том же месте. От его настроения зависело — бросится ли девочка к нему, защебечет своим звонким голоском, или вопросительно поглядит на мать и крепче ухватится за ее колени. Тогда мать нервно пригрозит ей, неизвестно за какую провинность. Но к этому девочка, видимо, привыкла.

Все это досконально изучил Саид-Али во время своих ежедневных посещений чайханы. И удивительное дело: он нашел в этом какое-то внутреннее утешение.

Почему?

Он не хотел объяснить это даже самому себе. Какой-то далекий и неясный голос подсказал ему, что не таким уж счастливым отцом чувствует себя Храпков в присутствии черноглазой щебетуньи Тамары. Является ли все это результатом охлаждения супружеских чувств, самовлюбленности или же подсознательного подозрения?

Но и эти новые наблюдения не уменьшали тоску Саида. Одним только особенно увлекался он в такие дни — скрипкой. Когда приближался вечер, Саид возвращался из парка по тенистым улицам домой и отдыхал там от тяжелого дня, наслаждаясь волнующими звуками скрипки. Если бы удалось проникнуть сквозь вечернюю тьму в дом, который прятал от взора людей лицо Саида, а вместе с ним и его муки, можно было бы увидеть, как страдают мужественные, но обессиленные люди.

Голодная степь для Саида — это его настоящая жизнь. И любовь, и стремление, и аресты, и признание Исенджана, в последствиях которого приходится так горько разочаровываться, — как все это преходяще!

И молодость неуловима, как счастье. Пока ты еще молод — этого не ощущаешь, а пройдет она — почувствуешь!

Такие думы навевали на него звуки скрипки.

Жители Намаджана привыкли каждый вечер слушать мастерскую игру на скрипке. Под окном у Саида толпились прохожие. Он привык к ним и каждый вечер играл все с большим вдохновением.

Только почувствовав облегчение на сердце, он умолкал и в темноте укладывался спать. В последнее время он стал принимать веронал и другие снотворные лекарства, и все же долго не мог уснуть, как прежде, спокойным молодецким сном.

Однажды вечером, играя на скрипке, Саид вспомнил об одном музыкальном вечере в Ленинграде, когда он на «бис» исполнял «Tranguillita» Маттеи, и решил сыграть эту пьесу. Большинство намаджанских слушателей не разбирались в тонкостях музыки, но все же по их молчанию и вздохам Саид понял, что хорошая музыка им по душе. Саид, напрягая свою память, играл сложные мелодии, утверждавшие спокойную радость, наверное пережитую самим композитором.

Но нет! Покой, благодушный покой — это не стихия Саида. Может быть, он что-нибудь оплакивает в вечерних сумерках? Может быть, мелодическими вздохами музыки бессмертного Глинки ему хотелось лишь на миг разбудить в памяти острое чувство разлуки, потревожить то, что казалось таким безвозвратным? Начав с мелодий Глинки, Саид переходил к чарующим ноктюрнам Шопена, потом к Чайковскому, затем к бетховенским мотивам, протестующим против слабодушия, и он готов был разорвать струны, чтобы с наибольшей силой провозгласить:

«Нет, это еще не весь Саид-Али Мухтаров!»

Под его окном стояла Любовь Прохоровна, держа одной рукой Тамару, а другой — на поводке Джека. И пес, и дочь вертелись от нетерпения, а может быть, это звуки скрипки так действовали на них. Любовь Прохоровна, хотя и не знала, кто таков музыкант, с сердечным трепетом прослушала «Разлуку» и собиралась было уходить, чтобы не ослабить впечатления. Но осталась, чувствуя, что ее захватывает вдохновенная игра скрипача.

В открытом окне показалась голова Саида.

— Ах, это вы… играете? — испуганно произнесла Любовь Прохоровна и сошла с тротуара.

Саид не сразу понял, что сказала Любовь Прохоровна и почему она так поспешно ушла.

— Любовь Прохоровна! Любовь… — крикнул Саид и, не раздумывая, прилично это или нет, выпрыгнул через окно на улицу. — Любовь Прохоровна, я ничего не понимаю! — почти крикнул Саид, нагнав Храпкову с дочерью.

Любовь Прохоровна остановилась, подчинившись не окрику Саида, а скорее внутреннему велению сердца. Этот голос наедине, бывало, и тревожил ее, и радовал. Но сейчас он испугал Любовь Прохоровну, будто уловив ее горькие, еще не угасшие думы, вызванные музыкой Шопена. Она чувствовала себя не в силах противодействовать его воле, и губы ее шепнули себе самой:

— Ах, как хочется жить!

Любовь Прохорорна остановилась, ро не црвернулд лицо к Саиду, чтобы не показывать своих наполненных слезами глаз, и торопливо искала платочек в белой, имитированной под крокодиловую кожу сумочке.

«Ведь он живет… Побитый, опозоренный, брошенный!» — неслышно шептала она.

Саид-Али, заметив ее суетливые поиски платочка, деликатно ждал. Девочка обернулась, подняла на него свои огромные, как у матери, но сверкающие огнем, черные, как у Саида, глаза и дернула ручкой платье матери:

— Мамуся, это же он, тот больной дядя! Мамуся…

— Какой, Тамарочка? — спросила мать, преодолевая бурю, охватившую ее душу, и обернулась.

Даже дочь больше не требовала от матери слов. Только глядела на ее слезы, на закушенную губу. Потом она посмотрела на печальное лицо «дяди», поблекшее под взглядом ее матери.

В сгущавшихся вечерних сумерках таяли мелкие складки ее платья. У нее под ногами шумел арык, который своим журчащим потоком освежал корни осокорей, составлявших плотную аллею. День уходил, и где-то в старом городе надрывался охрипший суфи.

VIII

— Хорошо, Саид. Нам в самом деле… надо поговорить… — едва уловимым шепотом произнесла Любовь Прохоровна, повернулась и быстрыми шагами пошла по тротуару. Меж осокорей в сумерках она казалась белой тенью. Толстые стволы то скрывали эту белую тень, то сами будто прятались за нею.

«Поговорить…» Снова поговорить? Как утренняя зорька предвещает восход солнца, так и она манит его этой встречей. А что принесет ему этот разговор — только разбередит сердце.

Отказаться, избежать этого разговора? Что это — проявление страха или месть? Да разве ему, Мухтарову, после всего того, что уже произошло между ними, можно страшиться разговора с Любовью Прохоровной?.. И не местью загорается его сердце при каждой встрече с нею…

Вот и теперь она пришла первой. Точно заговорщица, оглянулась вокруг и, подкравшись к окну, тихо окликнула Саида. Даже не обращала внимания на то, что это было среди белого дня, и не искала потайных тропинок.

Любовь Прохоровна не отшатнулась от него, не убежала, как в прошлый раз. Доверившись Саиду, она даже не оглядывалась, когда шла с ним рядом по каким-то узеньким, извилистым переулочкам в старую часть города.

Саид смело, хотя и очень нежно, поддерживал ее под руку, предупреждая о каждом арыке или камешках под ногами. Любовь Прохоровна, точно голодный еду, ловила нежную и молчаливую предупредительность. Она вся доверилась, подчинилась ему! Даже в ее неоднократных вопросах: «Нас здесь не узнают?» — звучала скорее привычка, чем тревога.

И вместе с тем она льнула к нему, будто искала защиты от какого-то неотвратимого рока. Любовь Прохоровну преследовало болезненное чувство страха, опасение, что ее могут узнать, раскрыть ее тайну. «Не прелюбы сотвори…» — припомнила она епархиальный канон и невольно содрогнулась при мысли, что муж в конце концов может узнать о ее грехопадении.

Разговор начался непринужденно и вскоре превратился не то в какую-то трагическую исповедь или мольбу о пощаде, не то в преступный заговор. Уже с первых слов Любови Прохоровны Саид-Али понял, что ее приход означал возвращение к нему, как и то, что она напрягает все свои силы, чтобы сдержать себя, и что ей это трудно дается. Она перескакивала с одной мысли на другую, торопилась одним духом рассказать ему обо всем.

— Я больше не могу жить в состоянии постоянного страха. Я не понимаю, в чем должна каяться перед собственной совестью: в том ли, что не переборола своих чувств и полюбила, или в том, что еще тогда не послушалась тебя…

— Раскаиваться в обоих случаях уже поздно, Любовь моя, и бессмысленно, — невольно перебил Саид-Али ее тихую речь.

— Правда? — обрадовалась она. А оно же, это проклятое раскаяние, ей покоя не дает… — «Он» присматривается к глазам Тамары: наверное, они ему что-то напоминают или, может быть, злые «доброжелатели» шепчут ему в уши, и я, чувствуя это, дрожу!.. Скажешь, вернуться?.. Но такого еще и мир не видал. Спокон веков люди жили, различались своей верой, обычаями. А я… точно Каин какой-то…





— Зачем так осложнять, Любовь моя!.. Ты — мать, и ребенок должен… — хотел он успокоить ее.

Но она нервно перебила:

— Погоди, Саид! Я еще не коммунистка и… разреши мне пользоваться теми понятиями, которые внушали мне родители, наставляя на путь истины… Ты слыхал что-нибудь о нашей праматери Еве?

— О Любовь, горе ты мое, это же какое-то безумие: Каин, Ева… Ну, знаю и я эти библейские сказки. Но ведь мы-то живем в такое время, когда человеческие взаимоотношения строятся совсем по-иному. Не терзай себя пустяками. При чем тут Ева…

— А если мне кажется, что и я «вкусила яблока зла» и должна теперь изгнать себя из насиженного веками «рая» жизни?.. Иногда думается — было бы лучше всего броситься в янги-арыкские сифоны — и навеки успокоиться. Но мне страшно, Саид, и жаль ребенка. Будь до конца рассудительным человеком, не упрекай, умоляю тебя, не неволь!

Мухтаров молчал. Он понимал, что, возражая, только еще больше растравит душевные раны.

— И вот я надумала, решила окончательно…

— Что? — спросил Саид» воспользовавшись маленькой паузой.

Любовь Прохоровна запнулась и впервые за всю прогулку приветливо посмотрела ему прямо в глаза.

— Только, прошу тебя, молчи! Слушай, обдумывай, но молчи.

— Хорошо, обещаю молчать.

— Я… ухожу от Храпкова.

Мухтаров остановился, поглядел на растерянную Любу. Но ничего не сказал, выполняя данное ей обещание.

— Да, ухожу… Уезжаю прочь из Намаджана, просто говоря, — хочу убежать от этих мук! Вот поэтому и прошу тебя — помочь мне… Я не хочу, чтобы соседи узнали об этом, да и сгорю от стыда, когда они будут провожать колкими насмешками нерассудительную Еву… Саид-Али, я не переставала любить тебя с первого дня нашей встречи. Но это была слепая любовь молодой женщины, жившей в душной обстановке. Если бы ты знал, в какое пламя превратилась она теперь, когда я ревниво наблюдаю, как «он» присматривается к твоим глазам у нашей Тамары…

— Мне и дальше молчать, Люба?..

— О да, да, молчи, Саид, я еще не все сказала… Да, ты должен помочь мне ночью добраться на вокзал, к поезду. Но так, чтобы даже сам сатана не проведал об этом, да и ветер никому не принес своих подозрений… Ночью, без лишних свидетелей, даже без извозчика! Только вдвоем разделим мы еще и этот мой, теперь уже последний, грех.

— Молчать?

— Боже мой, какими черствыми и бессердечными становитесь вы от сознания своего превосходства над нами! Ну, говори, высказывайся, смейся…

И у нее полились слезы, точно их кто-то умышленно задерживал до сих пор, чтобы затем частыми ручейками омыть горе женщины. Сперва она решила уйти, но тотчас отказалась от этой мысли и уткнула свое заплаканное лицо в его плечо. Обеими руками она держалась за Саида, но говорить уже не могла и тяжело рыдала…

Он нежно поддерживал ее, и так шли они дальше, петляя по далекой узенькой уличке.

— Хорошо, моя самая дорогая «грешница»!.. Нет, что же, в самом деле разумный план — уехать отсюда, успокоиться. Конечно, я помогу… А жизнь твоя — еще впереди. В спокойных условиях тебе будет легче обдумать то, в чем здесь, может быть, самой и тяжело разобраться… А моя помощь? Да я тебя на собственных руках перенесу так, что даже ни один человек не узнает о твоем отъезде до самого утра!..

Эти слова были подсказаны ему искренним желанием успокоить женщину, которая с такими страданиями, по этим узеньким и тяжелым тропинкам выбирается на широкую человеческую дорогу…

IX

И вот наступил роковой вечер. Саид долго ходил по комнате, обдумывал, прикидывал. Наверное, так будет лучше. А переубедить себя не мог. Уехать вместе с нею, одним поездом — ему нельзя. Он думал не о себе, не о своем отъезде из Намаджана. Уехать — значит выдать Любу. А ведь она хотела скрытно оставить мужа.

Намаджан уже замер во сне, в открытые окна домов вливалась ночная прохлада.

Саид вышел на улицу. Ночь приветствовала его свежестью. Он шел медленно, как обычно ходят люди на прогулке. На углу мимо Саида прошел дежурный милиционер, проводив его таким взглядом, как равнодушные люди смотрят на гроб с покойником: ни соболезнования, пи заинтересованности не видно на их лицах — лишь автоматически отмечают они виденное.

Мост через Янги-арык дрожал под сильным напором воды. Мелькнула щепочка, уносимая могучей струей.

Саид прислушался к слабому скрипу досок. Мостик показался ему совсем ветхим. Разве такие мосты он запроектировал и построил в Голодной степи?

— Точно на курьих ножках, — вслух оценил он шаткий янги-арыкский мостик. Постоял на нем, облокотившись на поручни. В Янги-арыке текла черная вода, на глади которой плясали отображения звезд… Издали доносилось мощное гудение янги-арыкского сифона.

«На руках отнесу…» — вспомнил он свое пламенное обещание Любови Прохоровне.

А теперь приходится выбирать тропы, выискивать возможности для наиболее приличного и естественного выполнения этого искреннего обещания. Он словно увидел опять дрожащие губы женщины, преисполненной решительности, наконец осмелившейся изгнать себя из призрачного «рая»… Она продолжает любить и в то же время дрожит от мысли, что кто-нибудь узнает о ее любви…

Густые, колючие кусты на огородах покрывали возвышенные берега Янги-арыка. У него мелькнула мысль — обойти улицу и сквозь кустарники добраться к дому Храпковых. Ведь он должен сделать все для того, чтобы сохранить в тайне ее отъезд из Намаджана…

Саид столкнулся с первыми трудностями. А ведь речь шла как будто о таком простом деле! Он не пошел напрямик через кустарники, а медленно направился по безлюдной улице. Вот за углом уже должен быть и дом.

И все же: дом, вещи, ребенок…

Саид ненароком завернул вправо в густой заброшенный сад. Он остановился, прислушался, осмотрелся вокруг. Где-то на вокзале пыхтел маневровый паровоз да гудел янги-арыкский сифон.

В темном, густом саду не было видно звездного неба. Он слыхал, как поблизости, в хаузе, плавали утки. На улице кашлял сторож. Все напоминало ему о том, что с каждым шагом своего приближения к дому Храпковых он невольно втягивается в тайный заговор.

Однако Саид не передумал, не вернулся. Он решительно подошел к дому, окинул взглядом черные, сонные окна и, вспомнив об условном знаке, тихонько царапнул по стеклу первого окна. Как ему хотелось назло этой таинственности сильно постучать в окно!..

Окно тотчас открылось. В черном проеме возникла совсем одетая Любовь Прохоровна. Собственно, Саид только догадывался, что это была она, едва различая в темноте контуры ее лица.

— Тсс!.. — зашептала Любовь Прохоровна, протянув ему навстречу обе руки, будто защищаясь. — Минутку, я сейчас подам.

Она оторвалась от окна и тихо исчезла, точно провалилась сквозь пол. Саид осмотрелся вокруг и улыбнулся. Ковровые дорожки в комнате заглушали тихие шаги. Он только мог вообразить себе, как Любовь Прохоровна тайком собирается в этом «рае», скрывая свой мужественный поступок.

В зале вдруг что-то зашипело так, будто неосторожная беглянка потревожила стаю змей. Часы ударили дважды, и снова угнетающая тишина воцарилась в темноте.

Потом взвизгнул Джек.

Саид услыхал где-то сбоку легкий скрип. И сразу же из окна донесся шепот.

— На, осторожненько бери, не разбуди… — И она протянула через окно завернутого сонного ребенка.

Но окно было высоко над землей, и Саиду невозможно было взять девочку. Он попытался было одной ногой стать на цоколь дома, но это только ухудшило его положение.

— Люба, я должен зайти в дом…

— Тс-с… Да в уме ли ты? Погоди… А не сможешь ли ты влезть в окно?

— Открывай дверь!

Любовь Прохоровна вспомнила, что запоры с дверей ею уже сняты. Она отошла от окна и исчезла в комнате. Саид вмиг проскользнул под ветвистым карагачем, чуть было не упал, споткнувшись о сухой арычок, и, забыв о предосторожности, раскрыл дверь.

Скрипа двери он не услыхал, да его и не было.

И тут же ему положили на руки сонного ребенка и дрожащим голосом прошептали:

— Я сейчас возьму вещи… А ты спеши прямо на вокзал.

Саид вышел из двери, осторожно нащупывая ступеньки крыльца. В этот самый момент залаял чуткий Джек…

Тамара спросонья заплакала. Помимо воли в «преступнике» заговорило нежное отцовское чувство:

— Дитя мое!.. Спи, спи! Мама сейчас возьмет вещи… возьмет вещи!

Послышался тревожный говор Евгения Викторовича Храпкова! Саид, получше завернув в простыню испуганное дитя, спрыгнул через две ступеньки с крылечка, но тут же заколебался — куда же дальше идти? Нырнуть в темноту направо?

Свисток сторожа, словно в ответ ему, нарушил намаджанскую тишину. Саид замедлил шаги и повернулся, чтобы нырнуть мимо карагача в сад, к Яиги-арыку.

Вдруг он услыхал, как в доме зазвенело разбитое стекло в окне и вскрикнула Любовь Прохоровна. Резкий звон разбитого стекла точно плетью стеганул Саида, и он быстро вернулся на улицу. В комнате раздавался безумный крик Храпкова и его тяжелый быстрый топот…

Казалось, все было продумано, предусмотрено. Одного только они не предусмотрели — Евгений Викторович мог проснуться и помешать бегству своей жены! Потом: что это за звон разбитого стекла? Может быть, Любовь Прохоровна, убегая от грозного мужа, выбросилась в окно?

Но Саид снова услыхал ее перепуганное «ах» где-то позади бежавшего Храпкова.

— Мама-а! — точно взрыв, раздался отчаянный крик ребенка.

Молниеносно мелькнула мысль: «Не попадаться на глаза Храпкову!» Но ведь у него на руках ребенок…

И Саид осторожно, как только мог в этой суматохе, положил завернутую Тамару на крылечко, с которого он только что, убегая, так решительно спрыгнул. В этот момент и выскочил из двери полураздетый Храпков.

То ли не заметив ребенка, то ли охваченный лютой злобой, он бросился за «преступником». Поймать его, наказать!

Саид вначале бросился бежать по улице, но сразу же понял безрассудность такого плана: на улице сторожа, милиция. Ему надо было избежать погони и затем появиться вместе с перепуганными обывателями, чтобы по возможности успокоить Любовь Прохоровну, помочь ей избежать столь страшного для нее скандала.

Саид вскочил в какие-то ворота, затем в сад. Только бы не попасть в объятия рассвирепевшего Храпкова и не выдать позорного замысла его жены. Он, маневрируя, торопливо пробирался сквозь кусты. Позади него раздавался голос Храпкова:

— Стой! Стой, стреляю!.. Спа-сайте! — кричал Евгений Викторович.

Саид бежал по саду. На улице уже раздавались свистки милиционеров, залаяли собаки. Из окон домов высунулись головы любопытных.

«Лишь бы только не узнали, лишь бы не узнали…» — невольно шептали его губы. Саид уже больше ни о чем не думал. Тысячи неожиданностей в этой странной трагикомедии исключали благоразумие.

Он перепрыгивал через самые широкие арыки, надеясь, что тяжелому хирургу это не так легко удастся. Действительно, в этот решающий момент неосторожный врач, не рассчитавший своих сил. зацепился и упал, ударившись грудью о твердую почву, покрытую корнями. Он поцарапал себе лицо о колючие ветки куста, чудом спас свои глаза, своевременно закрыв их, хотя из-за этого падение его грузного тела оказалось еще более тяжким.

Перепуганный, взволнованный, ушибленный Евгений Викторович беспомощно стонал под кустом. Ему показалось, что его кто-то ударил в спину, огрел по груди, животу.

— Ой, уби-ил, убил! Спаси-ите! — разносился по намаджанским улицам отчаянный крик Храпкова.

Саид пробирался сквозь кусты вдоль Янги-арыка, намереваясь возле моста выйти на улицу и смешаться там с людьми. На пожарной каланче ударили в набат, вокруг раздавались многочисленные голоса встревоженных жителей.

Со стороны янги-арыкского моста наперерез Саиду спешили два милиционера. А сзади в кустах зашумели сторожа и подняли такой свист, будто вот-вот сейчас весь Намаджан провалится в бездну.

Остановиться, пойти навстречу милиционерам! Но ведь это все равно, что попасть в руки Храпкова. Теперь не избежишь позорного ареста, допросов. Любовь Прохоровна проклянет тот день, когда обратилась к нему за помощью… И жалость, и стыд, и мысль о катастрофе, нависшей над любимой женщиной, над дочерью, сплелись в его сердце. А милиционеры спешат к нему…

В последний момент, в поисках выхода, он подумал: главное — не выдавать себя. Ведь это же так просто и вполне возможно: убежать отсюда, пока еще не узнали его, окольным путем добраться к одинокой теперь Любови Прохоровне, успокоить ее, дать совет… Саид рванулся в сторону, к янги-арыкскому потоку. Ему надо нырнуть в воду и выскочить на противоположном берегу, где за ним не может быть уже никакой погони. А там сады, окольный путь…

Ему показалось, что в этот момент сзади раздался резкий выстрел, но он уже нырнул в воду.

В бледном предутреннем рассвете, на посеревшей воде, где расходились быстрые круги с водяными пузырями, всплывали черные кровяные пятна.

Саид вынырнул у противоположного берега, схватился за корни, чтобы поскорее вылезть на кручу, скрыться в кустах. Однако он уже терял власть над своим телом. Еще сохраняя сознание, он взобрался на корни, думая о том, как возле сифона проскочит в сад Храпкова и успокоит свою перепуганную Любовь. Но уже тяжелело раненое тело и отлетали всякие заботы, порывы и даже сама жизнь — все же прекрасная и неповторимая.

Корни выскальзывали из рук, он терял сознание. Беспомощное тело грузно шлепнулось в воду. Но за мгновение перед этим с крутого берега нырнул в воду милиционер.

X

Утром уже все жители Намаджана знали о ночном происшествии. Но знали они не то, что было на самом деле, а то, что говорила, захлебываясь, наэлектризованная этим удивительным событием уличная толпа.

— Узбеки! Детей себе в жены крадут. Старая мусульманская привычка… Маленьких белых девочек похищают, чтобы вырастить себе жену. Ни калыма, ни забот — что сам утащил, то и получил.

Возбужденные этой старой, дикой ложью матери с болью в сердце называли своих дочерей «несчастными».

Некоторые поглядывали на узбеков, как на людей, которые угрожали их безопасности. Эта дикая выдумка узбеконенавистников еще с дореволюционных времен тайком вынашивалась сплетницами и мракобесами. Но сейчас эту ложь распространяли враги революции, стараясь вбить клин между русскими и узбеками, разжечь между ними вражду.

Раненый Саид лежал в больнице намаджанского допра и чуть не плакал от досады и злости. Не боль в раненом плече так терзала этого сильного человека.

Густые черные брови насуплены. Запавшие глаза, не мигая, уставились в потолок. Несколько глубоких морщин легли на лбу, бессилие терзало душу. Широкий потолок казался плахой. Он мог бы сорваться с карнизов и под обломками похоронить позор и страдания.

Саид молчал. Он не произнес ни единого звука, будто с той ночи потерял дар речи. За все это время он только единственный раз спросил, не простудился ли ребенок. Не жалуясь, не злясь и не отвечая на вопросы, он, не отрывая глаз, глядел в окна, а его сухие губы чуть слышно шептали:

— Менинг кузым! Менинг кара кузым! Кара кузым…[44]Следователю он сказал только одну фразу:

— Прошу вас, не настаивайте на следствии по этому делу. Я вас честно предупреждаю, что по существу поступка ничего вам не скажу.

— Почему это так?

— Да жаль время тратить. К тому же, хочется помолчать. Знаете, не так легко объяснить простые житейские истины — никто этого правильно не поймет. — И после этого он даже единым словом не обмолвился о том, что произошло в ту ночь.

Спустя три дня служащая разносила газеты. Саид механически взял газету, пробежал глазами по столбцам и положил ее на стол. Он даже вовсе не поинтересовался, что же было написано о ночном происшествии, и даже в палате, когда стали громко читать заметку, закрылся одеялом, чтобы не слышать, как, смакуя, рассказывал об этом в газете «очевидец».

XI

В Голодной степи об этом происшествии узнали в тот же день. Вначале собкор голодностепской газеты «Кзыл-Юл», выходившей три раза в неделю на заводе Кзыл-Юрта, сообщил по телефону о том, что какой-то узбек пытался украсть девочку. Это сообщение тотчас облетело кишлаки, распределители и по телефонам пошло дальше.

— Это неправда! Узбеки никогда не похищали девочек чужой веры! Это вражеская ложь, поклеп. Враги распускают темные слухи. Протестуем! — раздавались голоса в новых, только что созданных сельсоветах.

Но к вечеру появились более «точные» сведения, от которых у жителей Голодной степи, как говорится, руки опустились. Стариков просто ошеломила эта весть. Это событие пятном позора заклеймит их на всю жизнь и даст козыри в руки врагов, даст пищу лжи.

«Узбеки похищают детей, чтобы воспитать из них себе к старости молодых жен…»

Окружной исполком Голодной степи разрешил Исен-джану выбрать делегацию из стариков и пойти в Нама-джан. Исенджан не мог оспаривать факт, но он протестовал:

— Саид-ака не сделал это по какому-то злому умыслу. Я не верю.

Юсуп, поседевший за это время, только горько улыбался, стоя возле стола президиума.

«Возможно, что Саид и похитил дочь врача. Но только не для того, чтобы сделать ее своей женой. Нет, нет, не женой. Уж очень у нее черные глаза, да и телефонограмма эта кое о чем говорит…» — рассуждал Юсуп, боясь, чтобы кто-нибудь не подслушал его мыслей.

В состав делегации избрали Исенджана и Юсуп-бая. От Кзыл-юртовского завода выдвинули старого рабочего, который был в составе делегации единственным представителем от неузбеков. Мрачные аксакалы — без священных белых тюрбанов на головах — почтительно приняли в состав делегации уважаемого всеми рабочего и по узкоколейке направились в Уч-Каргал. Рабочие и жители Голодной степи, выстроившиеся в ряд вдоль железной дороги, их провожали, что-то кричали вдогонку, а. их лица выражали надежду и горькое-недоумение.

Жители Намаджана тоже были возбуждены. Некоторые матери не выпускали без присмотра на улицу своих детей. На вокзале, в чайханах, на тротуарах, на островке — всюду группами собирались мужчины.

Делегация дехкан и рабочих из Голодной степи прибыла в город под вечер, когда все жители, кроме детей и матерей, вышли на прогулку. Запыленные седовласые аксакалы окольным путем шли к допровской больнице и чувствовали себя неловко, будто они были сообщниками Саида в ночном преступлении.

Они подошли к высоким желтым стенам с маленькими решетчатыми окнами.

Возле открытых ворот, в тени молчаливых осокорей, стояли две арбы, на войлоке лежали два арбакеша. Несколько женщин в паранджах стояли под осокорями, как статуи. Волосяные чиммат. которыми были завешены их лица, скрывали следы пережитых ими волнений — особый, спрятанный мир со своими чувствами и переживаниями.

А эти женщины, так же как и все живые люди, чувствовали печаль, горе и, может быть, были рады, что никто не видит их слез.

Юсуп-Ахмат позаботился о получении для всех пропуска к больному.

Саид-Али спал. Он и мог уснуть только под вечер, когда уменьшалась духота. Ночью он углублялся в свои думы, а днем ему мешали многочисленные следователи, фотографы, любители острых развлечений.

Голос Исенджана разбудил Саида, и он резко повернул голову к двери. Около десятка седобородых, почтенных людей по-братски поклонились Саиду, и он впервые улыбнулся. С трудом узнал Юсупа, поздоровался за руку с рабочим завода Короповым. Руку Юсупа задержал в своей руке.

— Ты на себя стал не похож, — взволнованно сказал ему Саид.

— Года… Года, брат, подошли.

— А… — хотел было спросить Саид о дочери, но сразу же замер. Лицо Юсупа вдруг передернулось, как только Саид раскрыл рот.

— В скалах обители, где когда-то шумел бурный водопад, люди видели женский труп. Ни одежда, ни коса, но… Там и осталась она. Кому была охота рисковать своей жизнью, чтобы вытащить для всеобщего обозрения никому не нужные останки. Там и осталась…

Саиду-Али стало понятно, что в ущелье действительно осталась прекрасная дочь Юсуп-бая. Достать ее оттуда — значит опять и, может, в последний раз волновать столько пережившего отца.

Исенджан боязливо, но, как и прежде, с чувством уважения подошел к постели больного.

— Извини нас, Саид-ака… Мы пришли проведать тебя. Нам больно. Мы остались, а ты…

Серьезный тон речи аксакала пробудил в Саиде и теплые чувства, и какие-то тревожные догадки. Он напрягал все свои силы, чтобы выслушать речь аксакала. Саид понимал, о чем еще могут спросить его старики.

Исенджан, пожаловавшись на старость, выразил сожаление по поводу неудач, постигших Саида на строительстве, и высказал надежду, что его оправдают, поскольку о существе дела аксакал все рассказал следователю. Потом Исенджан будто мимоходом спросил у Саида о том, что произошло с ним ночью на прошлой неделе.

— Как видите, аталяр-аксакаляр. Судите сами, а я уже не в силах изменить того, что случилось. Уверен, что каждый из вас на моем месте сделал бы то же самое…

— Ты украл дочь?

— Мы, товарищ Мухтаров, думаем, что вы ее и не крали, — дружелюбно улыбаясь, дополнил Коропов вопрос Исенджана. — Ну, какая в ребенке ценность для квартирного вора…

— Теперь-то и я понимаю свою ошибку, — задумчиво ответил всем сразу Саид. — Об этом у меня было здесь время подумать. Конечно, не крал, товарищ Коропов, право же, я не вор! Но неприятного для меня факта отрицать не могу. Да, дал пищу вражеским провокациям, несусветному вранью… Ах, я так ошибся, что всю жизнь об этом буду помнить!..

Присутствующие, каждый по-своему, восприняли слова Саида, соболезновали ему. Действительно, произошла ошибка, помог, что называется… Могла же девочка по доброй воле пойти на руки, поиграть, чувствуя нежность и ласку такого… человека!

— Скажи им, мой друг, что ты не хотел брать ее в жены! — начал убеждать Саида мягкосердечный Юсуп.

Коропов сбоку дернул его за полу так, чтобы никто того не заметил.

Но Саид увидел. Он с глубокой благодарностью, даже с сочувствием посмотрел на них, понял, что они своим отцовским чутьем догадались об истине, и был этому рад. Старики его прощали, может быть, сожалели о такой трагической неудаче, но — прощали!..

— Нет, нет, друзья мои. Вы правильно говорите — не в жены! Жену подобрать себе я могу вполне легальным и более простым путем, — искренне заявил Саид представителям Голодной степи.

XII

Любовь Прохоровна прислушивалась к людской молве. Чем увереннее утверждали, что Тамара была похищена, да еще в качестве будущей жены, тем большее волнение охватывало ее душу. Иногда ей и самой приходилось разговаривать на эту тему со знакомыми, выслушивать многочисленные побасенки о таких же случаях. Любови Прохоровне даже «снилось что-то подобное…». А в ее голове словно звучали удары колокола, нарастал протест против сплетен. Она жалела время, затрачиваемое на эти разговоры, но, как мать похищенной было дочери, слушала эти выдумки, признавала вероятность подобных фактов.

Так заметались следы…

Однажды утром, уже под осень, незадолго до начала процесса, Любовь Прохоровна встала рано, с головной болью. Она не спала всю ночь, измучилась. Это была первая ночь, когда ее Женя, окончательно излечив у ташкентских врачей свою контузию, вернулся домой. Всю ночь вполголоса говорил ей о каких-то догадках, но тут же сам уверял ее, что все это ерунда, что так только могло быть, но…

— Ты же, Любик мой, женщина кристально чистая, как слеза. Я знаю тебя, кажется, с детства, потому что ты еще совсем недавно перестала быть ребенком. Дочь таких патриархально-честных, религиозных родителей… Я очень хорошо знаю тебя. К тому же история с телефонограммой происходила на моих глазах. Я обязательно расскажу об этом следователю.

— Женечка! Мне плакать хочется… Сообщи им, голубчик. Ах, какой противный, какой бессовестный Преображенский.

Так прошла ночь. Сейчас Любовь Прохоровна одиноко, точно пришибленная, слонялась по комнате, сжимала руками больную голову, пила валерьянку.

В комнату вошла Мария. Такой она была однажды утром в Чадаке: рябое лицо было растерянно, бледно, и перепуганные глаза расширены.

— Где Тамара? — вырвалось у матери.

— Она спит! Вас ждет у крыльца старая узбечка, — шепнула она, наклонившись.

— Узбечка? Может быть, молочница? Ей деньги…

— Нет, нет, не та. Это… это она… Я знаю.

Волнение Марии передалось Любови Прохоровне. Перебирая в памяти события прошлых дней, Любовь Прохоровна смотрела на лицо Марии и узнавала ту далекую Марию, которая когда-то провожала ее, молодую, жизнерадостную женщину…

Любовь Прохоровна закрыла глаза и… припомнила изможденное лицо старой высокой узбечки, угощавшей ее отборным виноградом, шум чадакских водопадов, остроту переживаний, навеянных этой дивной музыкой, будто это было только вчера.

— Что ей от меня нужно? Прогони ты эту старую женщину.

— Следует ли? Она старая, но… все же пришла. Вышли бы вы к ней, с рассвета ждет старуха.

Любовь Прохоровна вышла на крыльцо.

На ступеньках сидела закрытая паранджой женщина. Из-за гор в белесой дымке тумана вышло теплое солнышко. Казалось, тень вот-вот подберется к этому серому комку в парандже и сдвинет его прочь с холодного бетона.

— Вы ко мне? — дрожащим голосом спросила Храпкова, все еще надеясь увидеть перед собой одну из тех узбечек, которым она иногда на рынке заказывала айран для мужа.

Раскрылась ветхая чиммат, и перед Любовью Прохоровной встала высокая, седоволосая Адолят-хон. Она не плакала, но казалось, что вместо глаз сверкали огоньки. Эти огоньки были так знакомы Любови Прохоровне. Она любила их когда-то, а может, нет? Да, теперь уже поздно отрекаться!.. Порой в глазах ее дочери загорались такие же огоньки. И тогда она, растерянно оглядываясь, прилагала все силы, чтобы успокоить ребенка, который в подобные минуты так был похож на… на Адолят-хон.

— Я к вам, добрая госпожа, — с трудом подбирая слова чужого ей языка, произнесла Адолят-хон. — Не забыли ли вы старухи, которая маячила когда-то перед вашими глазами?

— Что вам от меня нужно, Адолят-хон? Конечно, я знаю вас, знаю! Но… то давно уже прошло. Вы тоже были молодой…

— Я хорошо знаю, как неприятно встречаться со старыми свидетелями спустя некоторое время, — ответила старуха на едва понятном Любови Прохоровне ломаном русском языке.

Она, не мигая, в упор глядела на молодую, теперь побледневшую чужую женщину, которая перепутала все жизненные пути ее сыну. Ее глаза молили о помощи, о сожалении, а тело дрожало то ли от утреннего холода, то ли от старческой немощи.

— Я могла бы и не признаться вам, что знаю, кто вы такая! Да могу ли я, мать вашей внучки?.. — невольно сорвалось с уст молодой женщины с искренней болью. — Только скажите мне, пожалуйста, что вам от меня нужно? Вы хотели бы увидеть внучку? Но… позже бы…

— Я очень рада, дочь моя… И не потому, отанга рахмат[45], что ты не забыла меня. Мне родниться с тобой не вольно. Ведь я мать сына, который и так уже нарушил святейшие обычаи отцов и, вопреки адату, вернул родную сестру от имама в свой дом!.. А здесь еще и ребенка у немусульманки похитил… Но он мой сын, и я избрала его, а не адат. Пускай шейхи изливают свою злость, проклинают, осуждают меня, старуху, на смерть от камней. Пускай!.. Хотелось бы мне старческими глазами поглядеть на ребенка сына… Приду!.. Но сейчас я пришла просить тебя спасти его, отца твоего ребенка! Слышишь: его обвиняют в беззаконии, а за оскорбление народа не милуют ни шейхи, ни законы. Спаси его, расскажи им правду!.. — И старуха показала рукой в сторону города — Скажи им, зачем мой сын взял твою дочь. Скажи им, откуда у твоей дочери кара кузым, менинг кузым? И больше я ничего сейчас у тебя не прошу. Я уже стара, и не мне, женщине-мусульманке, ходить по судам. Прошу тебя во имя тех дней… Я же видела, все знаю… и все прощаю во имя ребенка! Как мать, умоляю именем вашей дочери — спасите и мое дитя. Меня тоже за этого непокорного сына мусульманские судьи осудили на избиение камнями. Ну и что же?.. Любовь матери к родному ребенку сильнее смерти!..

В комнате закашлял Евгений Викторович.

Любовь Прохоровна вдруг сразу решилась и переменила тон. Она почувствовала, как совсем по-иному забилось ее сердце, разбуженное искренностью матери. Можно ли сердиться на эту старую, изможденную годами женщину? Но она еще может раскрыть ее тайну. В один миг раскроет, и поблекнет тогда ее женская честь… Ее судьба теперь целиком в этих морщинистых, натруженных руках.

— Хорошо! Я помню все и… помогу вам. Ваш сын не будет заклеймен позором. Идите.

— Пожалуйста!

— Хорошо, хорошо. Я им расскажу… Только вы ни с кем не говорите об этом, я сама… О боже, пускай люди узнают, но только не из ваших уст!.. Не все ли равно вам?

— Да, мне все равно, моя милая, как ты скажешь, — ответила старуха, и лишь теперь по ее морщинистому лицу скатилась жалкая слеза.

Адолят-хон набросила чиммат, поднялась и пошла, нисколько не сомневаясь в том, что возлюбленная Саида не обманет ее, старую мать. Дочернее чувство охватило Любовь Прохоровну, и она помогла ей сойти по бетонированным ступенькам крыльца, вывела на тропинку.

XIII

На этот неожиданно громкий процесс обратила внимание и центральная печать. Она резко раскритиковала обывательский сенсационный характер сообщений местной газеты и требовала ускорить судебное рассмотрение дела. Пережевывание на газетных полосах подробностей поступка Саида возмущало трудящихся.

Рабочие одного из ташкентских хлопкоочистительных заводов, солидаризируясь с газетой «Правда», предложили направить делегацию к прокурору, чтобы выразить ему свое негодование по поводу распространения враждебных слухов, сеявших национальный антагонизм и чреватых тяжелыми осложнениями. К заводским рабочим примкнуло депо Среднеазиатской железной дороги, а за ними электростанция, текстильщики…

Возмущение рабочих Ташкента, одобренное центральной печатью, и особенно «Правдой», нашло поддержку в Фергане, Андижане и Намаджане. Против враждебной клеветы первыми выступили рабочие маслобойного завода. Собравшись на митинг, они приняли решение, требуя немедленно рассмотреть дело. Такую же позицию заняли работники вокзала, хлопкоочистительного завода…

И дело было назначено к рассмотрению. В ожидании процесса облегченно вздохнули заводы, клубы и даже пресса.

Только Любовь Прохоровну вдруг будто подменили. С утра до позднего вечера она нервничала, была недовольна Марией, Евгением Викторовичем, даже невинным Джеком. Лицо его заметно осунулось и было задумчиво, иногда она вслух произносила какие-то непонятные слова.

Евгений Викторович, ошеломленный таким поведением Любови Прохоровны, единственно чем надеялся успокоить свою несчастную жену — это обещанием переехать в Ташкент.

Но сомнения, какие-то догадки, возникавшие в его голове, лишали его уверенности, отравляли ему семейный покой.

Взволнованная Любовь Прохоровна держала в руках последний номер газеты, в которой какой-то «Неузбек» высказывал предположение о романтическом характере поступка Саида. Чувствовалось, что у этого «Неузбека» не было никаких доказательств, подтверждающих его гипотезу. Единственно, на что он мог сослаться, это на известную уже телефонограмму, назвав фамилию ее автора.

Между тем уверенность «Неузбека», его тон и инкогнито беспокоили Любовь Прохоровну.

— Успокойся. Переведемся в Ташкент. Хоть сегодня!..

— Ах, оставим это, Женя. Никуда я не поеду до тех пор, пока не выиграю этот процесс!

Храпков поднялся, протянул руки вперед так, будто он хотел принять от жены ребенка, и промолвил:

— Любочка! Но ты же… Я просто удивляюсь, собственно — не понимаю. О каком выигрыше ты говоришь? Он попался, ну и пускай себе…

Она молча протянула ему газету, показывая пальцем на заметку «Неузбека».

Евгений Викторович пробежал наскоро заметку и задумчиво почесал кончик своего носа.

— М-да-а!

— Я должна быть на процессе и… оспаривать эту телефонограмму. Я должна выдать настоящего ее автора, и…

— Люба! — крикнул Евгений Викторович и покраснел от внезапного волнения. — Ты не смеешь! Я-то знаю об этой телефонограмме… Видишь ли, Виталия Нестеровича уже называют руководителем вредительской шайки. И он уже не Преображенский, а… да там такое, черт знает что. Как она могла?..

— Кто — она, Преображенский?..

— Соня! Она же согласилась дать ему свою фамилию. Какой-то… «пришибленный», говорят, рылся в бумагах загса… А ты… выдать… Лучше все перенести, чем бросить тень на себя, обнаружить мерзкие связи с Преображенским… Да понимаешь ли ты, чем все это пахнет? А я же заканчиваю строительство, у меня орден… Мы уедем отсюда. Позор останется им, Любочка, умоляю тебя, как родную, никому об этом ни слова!

Любовь Прохоровна давно не видела своего мужа таким, как сейчас. Его глаза-луковки вовсе спрятались за припухшими веками, и только сквозь узенькие щелки сверкали каким-то отчаянным страхом.

XIV

В день процесса Саид встал с постели еще до восхода солнца. Почти неделю тому назад с его раны сняли повязки, и он чувствовал себя совсем здоровым. Его умышленно перевели из больницы в общую камеру, где помещались незлостные нарушители закона, чтобы у него была возможность поговорить с людьми. Но он ни с кем не разговаривал, произнес за все время лишь несколько самых необходимых фраз. Саид равнодушно, без интереса и раздражения, просматривал газету, в которой сообщалось о ходе следствия. Только номер, где была напечатана заметка «Неузбека», прочитал, потом разорвал на четыре части и бросил в корзинку. При этом ни один мускул не дрогнул на лице и выражение глаз не изменилось.

В камеру к Саиду зашел следователь, который вел дело о строительстве в Голодной степи. Вслед за ним, будто выставляя с гордостью свой тяжелый живот, вошел инженер Синявин. На его лице светились радость и сочувствие.

— Здравствуйте, товарищ Мухтаров! — поздоровался следователь, деловито расстегивая свой парусиновый портфель. — Я так доволен результатами своей работы, что сам пришел к вам. Вы теперь совсем свободны от подозрений по делу о Голодной степи. Показания Исенджана подтвердились. Многих арестованных перевели в одиночные камеры. Вас и вот инженера… хотим видеть только в качестве свидетелей.

— Так поздно! — не без удивления произнес Саид-Али.

Синявин уперся своим животом в Саида и поцеловал его в небритые щеки.

— Немедленно же побриться! — сказал он, разводя руками. — Ах, товарищ Мухтаров, такое случилось… А тут бы мы с вами еще таких дел наделали!.. — намекал Синявин на что-то неизвестное Саиду. Его так взволновало это оправдание, что он чувствовал потребность успокоить Саида и говорил, не отдавая отчета, что взбрело в голову. Но тотчас спохватился: — Погодите-ка, Саид-Али: моя дочь просила передать вам привет. Хотела вместе со мной ехать на это свидание…

В камеру вошел милиционер.

— Товарищ следователь! Разрешите им пойти на свидание.

— На какое свидание? Вечером будет рассматриваться дело товарища Мухтарова. Какие же тут свидания?!

— Но, товарищ следователь, именно к товарищу Мухтарову пришли посетители…

— Мать? — спросил Саид-Али, вскочив с места, и рванулся к двери, отстранив рукой Синявина и следователя.

Милиционер что-то пробормотал, едва поспевая за Мухтаровым.

В комнате для свиданий сидел старый Файзула, весь покрытый пылью.

В окно Саид увидел во дворе своего верного друга — отощавшего понурого Серого.

— Саид-ака! Саламат, аманмы? — промолвил старый дехканин и весь в слезах припал к рукам Саида.

Саид был рад встрече со своим старым другом Файзулой, которого он давно не видал, и вместе — разочарован тем, что не мать пришла к нему. Пока Файзула здоровался, Саид стоял неподвижно.

— Алейкум эссалам, ата! — сказал вдруг Файзула.

В беспокойном взгляде старика Саид почуял беду. Он насторожился и выжидающе посмотрел в заплаканные глаза старика.

Файзула, вытащив из-за пояса платок, наскоро вытер глаза и спросил:

— Матушка Адолят-хон была у тебя?

Саид с недоумением поглядел на Файзулу.

— Мать?

— Я так и знал, она не дошла…

— Что с ней? Файзула, что с мамой? — допрашивал Саид Файзулу, притянув его за руку к себе и глядя ему прямо в глаза.

— Восьмой день пошел, как она поплелась к тебе из Чадака… Не вернулась.

— Не вернулась?

— Нет, Саид-ака… — ответил Файзула, опустив голову и тяжко вздохнув. — Видели ее в Намаджане, возле допра, говорят, просидела весь день. Свидания с тобой не добивалась. Говорят, какой-то аксакал несколько раз с ней разговаривал, сердился на нее, уговаривал. А потом… В горах нашли…

— Ну, говори же, ака!

— Еще в Чадаке ишаны узнали правду о Този-хон. Они требовали, чтобы она отказалась от сына и прокляла тебя, принеся покаяние…

— Мать отказалась?

— Да, Саид-ака, отказалась. И… умерла. Ей нанесли удар камнем по голове и ножом в спину…

«Так убили молодого муллу Гасанбая, Хамзу в Шахимардане, так и меня, и Синявина хотели…» — подумал Саид.

К Саиду и Файзуле подошли Синявин и следователь.

Следователь держал в руках какую-то бумагу и просил Саида тут же ее подписать. Саид обвел глазами комнату, поглядел на смущенного Синявина, потом на плачущего Файзулу, машинально вытер рукой катившиеся по его лицу слезы и той же рукой взял у следователя бумагу.

— Товарищ следователь, мою мать убили.

— Что, убили? Какой ужас! Варварство… О, простите, осторожнее, вы испортите документ. Пожалуйста, подпишите его.

Саид машинально расписался на указанном месте, но тут же силы ему изменили, и он упал на длинную, стоявшую вдоль всей стены скамью. Из груди вырвался стон, а блестевшие глаза глядели на Синявина.

— Вот видите, инженер, убили мою мать… Таким же камнем по голове, как Хамзу, как и вас… А Гасанбая помните? Значит, вот так подкрадываются и ко мне. Осиротили меня… Но не удастся им убить… Мой путь — путь народа…

В комнате все стихло. Горе Саида, будто огромная тяжесть, сковало чувство, волю. Слова его, хотя и казались самыми обычными, прозвучали как страшное проклятие.

Убили его старую мать!

XV

В тот же день вечером Саид-Али с глубоким волнением впервые входил в зал судебного заседания. Последние события и душевные переживания измучили его, как тяжелая и продолжительная болезнь. Виски посеребрились, увеличился лоб. Но волосы хотя и поредели, но еще вились, глаза горели таким же, как прежде, мужественным огнем.

На следующем заседании суда он был уже более уравновешенным и спокойным. За час до начала заседания Саид сбрил бороду, в которой уже кое-где пробивалась седина. Он надел свой лучший костюм и, словно обновленный, вошел в зал заседания.

В зале среди слушателей постоянно находилась Любовь Прохоровна. Заранее, еще до того как появлялись судьи, она входила в зал и усаживалась на своем месте. Ее заплаканные, красные глаза горели болезненным блеском, а белизна чрезмерного слоя пудры оттеняла густые, прямые брови.

То ли равнодушие, то ли бессилие наложило свой отпечаток на ее застывшее лицо с чуть заметными морщинками. Она напрягала всю свою волю, чтобы не сбиться с намеченного ею пути.

Что победит — сердце или рассудок, обманутый предрассудками родителей?

Да, она полюбила этого человека. Вначале ей казалось, что это мимолетное влечение, порыв молодой страсти, которая увянет, как распустившийся цветок под лучами полуденного солнца. Но нет, любовь не угасла, а превратилась в яркий костер, который вот-вот сожжет и ее…

И разве имеют право люди терзать, ненавидеть ее за это? Она же мать… Не как бездельница, удовлетворявшая свою распутную страсть, а как женщина, она сознательно стремилась к кипучей жизни, болью своего естества искупала выдуманные грехи!.. И все же она стала не убийцей, а матерью, и точно святыню оберегала это звание. Что же в этом преступного и почему она должна так страдать? Она скрывала свои чувства, убеждала мужа в своей супружеской верности, а теперь клубок, так удачно намотанный, узлом завязанный, вот-вот… развяжется, разовьется. Ее поступки обнажатся перед карающими взорами людей, а материнство будет посрамлено.

С душевным трепетом прислушивалась она к вопросам, которые задавал судья безмолвному Саиду, и каждый раз облегченно вздыхала, когда слышала его мужественный и спокойный ответ:

— На этот и подобные вопросы, касающиеся так называемого моего проступка, я отвечать не буду.

Звучали эти слова в тишине зала, а вместе с ними вырывался глубокий вздох из сотен грудей. О ее любви никто не узнает!

В последний день процесса, после обеденного перерыва, Любовь Прохоровна пришла в зал судебного заседания с дочерью и уселась на своем постоянном месте. Девочка, не привычная к такой тишине, расспрашивала мать то о судьях, то о соседях или требовала, чтобы ее увели домой. Мать как могла успокаивала дочку, а во время речи прокурора кусала себе губы, порой вскакивала с места. Евгений Викторович усаживал ее или шепотом выражал свое недовольство ее поведением.

Прокурор собирался произнести большую речь, но у него не было достаточных материалов, чтобы обстоятельнее изложить существо дела. И в «назидание потомству» или просто хвастаясь своей эрудицией, он сделал развернутый экскурс в прошлое, в страшную историю воровства детей различными кочевыми племенами. История не поскупилась собрать огромное количество фактов из прошлой жизни цыган, арабов, турок, со времен работорговли. Постепенно прокурор перешел к так называемому «умыканию», особенно упрекая в этом народы Востока.

— Избавлены ли от этих обычаев узбеки? — спрашивал прокурор и, не ответив на этот вопрос, просто продолжал информировать о том, что в новую, советскую эпоху такие случаи «умыкания» взрослых девушек караются законом по статье соответствующего кодекса… А что может сказать он в данном случае, зная лишь о самом факте преднамеренного похищения ребенка человеком, внешне, казалось бы, культурным, но не пожелавшим ни единым словом помочь суду разгадать подоплеку этого темного и такого мерзкого поступка? Но факт неоспоримый…

Когда прокурор произносил слова «внешне, казалось бы, культурным…», Саид вскочил, чтобы возразить ему, и его бледное, усталое лицо покраснело, даже побагровело. Но какая-то внутренняя сила, еще сохранившаяся в нем, сдержала этот порыв.

— Требую для примера и острастки другим наложить на обвиняемого суровое пролетарское наказание…

Где-то заохали сердобольные женщины и умолкли. Но напряжение в зале после этого увеличилось. Даже успокоилась зачарованная тишиной Тамара.

— Слово предоставляется защитнику, товарищу…

— Товарищ председатель, не надо! Я защиты не требую, — прервал судью подсудимый Саид-Али Мухтаров.

Сидевшие в зале ахнули, пораженные требованием Саида, казалось, что стон разнесся по залу.

— Разрешите! — нервно перебил Саида председатель суда, нарушая порядок судебного заседания. — Тогда вы сами должны защищать себя. Вы ставите советский суд в какое-то безвыходное положение, вводите его в заблуждение, по какой-то прихоти не хотите рассказать о своем проступке. Но я предупреждаю вас: вам не удастся уйти от ответственности! Бросить тень вы можете только на себя, но не на трудящихся Советского Узбекистана. Суд сумеет разобраться в вашем деле и найти необходимую классовую истину, чтобы дать соответствующий отпор вражеской клевете, направленной против большевиков и власти трудящихся.

Саид снова вскочил с места и быстрым растерянным взглядом окинул зал.

— Да, да — вы хотите всю нацию покрыть позором, — продолжал дальше судья. — Потому что суд, как и общественность, не располагает никакими мотивами, объясняющими ваш дикий поступок. Суд в последний раз обращается к вам, как к сознательному человеку. Суд не разделяет мнения прокурора о «вашей показной культуре». Суд считает вас культурным человеком, представителем многомиллионной нации, а ваш загадочный поступок порочит трудящихся людей Узбекистана. Ведь преступление ваше не является преступлением отсталого, некультурного человека. Я еще раз обращаюсь к вашему сознанию: помогите суду наказать вас за настоящие проступки и рассеять ужасную выдумку, позорящую народ!

В царившей тишине лишь где-то в уголке жужжала муха, запутавшаяся в паутине, да слышно было дыхание Любови Прохоровны. Она смотрела на Саида со страхом и надеждой.

Саид поднимался со скамьи, впервые не скрывая своей горечи. Он повернулся к сотням людей, сидевшим в зале, посмотрел на них просительным взглядом, будто умолял помочь. «Это вы — общественность, — говорили его глаза. — Способны ли вы осудить меня за то, что я не в силах принести боль человеку, которого до сих пор люблю? Я расскажу вам обо всем», — говорили его глаза…

Глаза двоих, как по уговору, встретились и остановились. Ее напряженные, большие синие глаза точно спрашивали: «Неужели скажет? А как тогда быть мне… куда спрятаться от стыда? Боже мой. какие муки надо терпеть только за то, что я родила вне… «закона». Будь проклят тот день, что забросил меня сюда на мучения и страдания!»

— Мамочка, смотри! Вот он! Это он, он со мной играл? Мамуся! — лепетала Тамара и маленьким пальчиком показывала па Саида, а своими черными глазенками смотрела в глаза отца, такие же жгучие, как и у нее, и такие страдающие и властные.

— Ох!.. Ох!.. — едва слышно прошептали губы обессиленной матери. Последние силы, точно сработанная пружина в часах, еле поддерживали ее.

Саид переборол себя, оторвал взгляд от дочери и от ее матери.

Какое-то мгновение в душе Саида происходила большая внутренняя борьба, и, когда председатель суда стал опять подниматься из-за стола, он вздрогнул и заговорил:

— Да, я должен рассказать обо всем.

— Мамуся!.. — услыхал он будто приближавшийся к нему голос из зала.

«Менинг кузым… Кара менинг кузым…» — горячее, тяжелое чувство расплавленным металлом обжигало мозг.

— Было бы бессмысленно сожалеть о том, что я родился узбеком. Это «несчастье» никогда в жизни не волновало меня, даже сегодня. Товарищ председатель суда, я не опозорил чести своего народа! Поверьте мне, что официальное обвинение лишь формально освещает обстоятельства, а по существу — просто чепуха. На протяжении всей истории узбекского народа не было ни одного случая похищения ребенка узбеком, и тем более он невозможен в наше время. Такой факт был бы патологическим явлением, безумием. Себя я не считаю безумным и утверждаю: я не совершал преступления ни против нации, ни против советских законов. Условности нашей жизни порой вынуждают молчать… Но суд, именно советский суд не может и по крайней мере в глазах общественности… не имеет права пренебрегать бытовыми условностями, которые иногда становятся такими же священными для чести человека, как и писаные законы! Я даже уверен, что наш новый суд в какой-то мере должен охранять и эти условности, если они диктуются высокими человеческими чувствами!.. Я прошу суд поверить в мою абсолютную невиновность, как и в то, что не о всяком поступке у человека хватает сил свободно высказаться даже и на суде… А впрочем, юридически все говорит не в мою пользу. Ну что же, судите. Совесть моя чиста!

— Отвечайте прямо на вопрос: вы пытались украсть дочь граждан Храпковых? — допрашивал вспотевший судья.

— Нет! Я просто взял ее…

— Вы украли! Для чего? — нажимал судья, обрадовавшись, что нашел верное средство добиться признания преступника.

— Я все сказал суду, что мог и должен был сказать! — гордо выпрямившись, ответил Мухтаров. И суд и присутствующие в зале почувствовали, что это были последние слова подсудимого.

В эти последние напряженные минуты Любовь Прохоровна стоя слушала Саида-Али Мухтарова. Ее мертвенно-бледное лицо окаменело. Как статуя, одетая в шелк, стояла она, единственная, посреди зала. Но никто не обращал внимания на женщину, в душе которой происходила жестокая борьба.

Выслушав последнее слово Мухтарова, присутствующие в зале и судьи снова вздохнули, не почувствовав облегчения.

Вдруг все обратили внимание на то, что бледная, хорошо одетая женщина направилась к столу суда. Она торопилась.

Но, не дойдя до стола, она зашаталась, повернулась к публике и посмотрела так, будто просила у людей прощения или помощи.

— Любовь Прохоровна! — воскликнул Мухтаров, глядя на судей. Он порывался подойти к ней.

Но она подняла руку, останавливая его. Затем Любовь Прохоровна овладела собой и сказала:

— Пускай суд… и народ, породивший его… пускай меня судят… Я дала ему дочь! Во всем виновата я…

— Ах-ах!.. — резко прозвучало в зале. Любовь Прохоровна упала без сознания.

К взволнованным судьям подбежала женщина с оспенным и бледным, как мел, лицом. Подхватив на руки удивленную девочку, она закричала, преодолевая шум в зале:

— Я… я все скажу! Это правда! Эта девочка… посмотрите… она его дочь!..

То была Мария, прислуга Храпковых.

Часть шестая РАБФАКОВЦЫ

I

Саид-Али Мухтаров вернулся из области печальный и мрачный. Его вызывали на заседание бюро обкома партии, где рассматривалось решение партийной организации Голодной степи «о члене ВКП(б) Мухтарове Саиде в связи с выявленным вредительством на строительстве в Голодной степи и о его морально-бытовом облике».

Заседание проводил Харлампий Щапов, — Ходжаева не было в области. Мухтарову показалось, что и Щапов, и почти все присутствовавшие на заседании, кроме Лоды-женко, представлявшего партийную организацию Голодной степи, подошли к рассмотрению его вопроса предвзято. Находились даже такие, что брали под сомнение решение прокуратуры о снятии с Мухтарова обвинения во вредительстве. Хотя председательствующий и прервал оратора, высказывавшего такие суждения, общий характер прений не изменился.

Теперь Саид, расстроенный, мрачный, как ночь, приехал в Намаджан. Он категорически отказался от настойчивого предложения Лодыженко — поехать в степь, чтобы там отдохнуть, пока ЦКК пересмотрит решение бюро обкома. Ему даже казалось, что и между ними вырастала какая-то серая стена.

Бюро обкома считало, что партийная организация Голодной степи примиренчески отнеслась к аморальным поступкам Мухтарова, не учла, что его поведение отрицательно сказывалось на выполнении обязанностей начальника строительства. А отсюда — благодушие, потеря обязательной для коммуниста бдительности. И вместо выговора бюро обкома постановило:

«Саида-Али Мухтарова, члена партии с 1919 года, за отрыв от партии, за потерю классовой бдительности, за связь с классово-враждебными элементами и за проявление бытового разложения исключить из рядов ВКП(б)…»

Лодыженко указали на либеральное отношение и семейственность при рассмотрении дела Мухтарова.

Может, и напрасно он не поехал с Лодыженко и этим обидел своего единственного друга.

— Да, надо было согласиться, — несколько раз громко повторил Мухтаров, расхаживая по комнате своей намаджанской квартиры.

Сидеть в Намаджане без дела Саид был не в силах, к тому же тяжело чувствовать себя одиноким, да и безденежье давало себя знать. Щедрый кредит, которым он пользовался у чайханщиков, напомнил ему вдруг о том, что почва неожиданно стала уходить у него из-под ног. Ему становилось жутко.

«Уехать!» — сразу решил Саид, обдумав свое положение. Приняв решение, он стал суетиться, не зная еще толком, куда и зачем ехать. Но уехать куда угодно, лишь бы не сидеть в Намаджане, ожидая неизвестно чего. Какое то лихорадочное состояние овладело им.

У Саида на лбу выступил пот, когда он, втиснув в чемодан как будто последнюю вещь, заметил висевшую на крючке скрипку. Он вдруг обессилел, опустил руки. Словно и в самом деле с этим подарком Юсупа у него было связано столько родного, столько воспоминаний, что достаточно было одного взгляда на стену, где висел инструмент, чтобы возродить в памяти все прошлое, пережитое и поглощенное временем.

Саид выпустил из рук незакрытый раздувшийся чемодан. Не отводя глаз от скрипки, он, переступая с ноги на ногу, медленно приближался к ней. Ему казалось, что это уже и не скрипка была перед ним, что перед ним возник экран, на котором опытный кинематографист неумолимо показывает все, что так мучило Саида на пройденном им трудном жизненном пути.

Сколько раз протягивал руку к этому запоздалому Другу, с которым делил огорчения и радости.

И каждый раз рука опускалась, а скрипка продолжала молчаливо висеть на стене.

На деке он пальцем написал скрипичный ключ. Толстый слой пыли стал заметен только теперь, после того как по нему прошелся палец Саида.

Он вздрогнул при звуке случайно задетой струны. Со струн, казалось, туман поднялся и поплыл по комнате. Ему хотелось зацепить еще одну струну, чтобы полюбоваться и насладиться странным зрелищем.

На этот раз он уже сознательно выбрал струну sol. Она тоньше других, но на ней пыли больше. Слегка улыбаясь, он коснулся этой струны, натянул ее и отпустил. А увидеть результат ему не пришлось. Именно в этот момент кто-то закашлял у него под окном. Саида будто электрическим током ударило. И сразу улетучилась вся эта меланхолия, минутная хандра.

Саид поглядел в окно.

— Здравствуйте, Саид-Али. Простите эту рожу… да, рожу. Но я существую…

Из-под занавески в окно заглянула голова, без сомнения пьяная, довольно-таки грязная и взъерошенная.

— Что вам здесь нужно? — спросил Саид, но тут же замолчал.

Слова посетителя не соответствовали его глазам, ясно блестевшим на небритом лице, под непричесанной шевелюрой. Прежде всего Саид узнал шрам на щеке и эти глаза: они с первого взгляда располагали к себе, вызывали доверие и, во всяком случае, не заслуживали гнева.

— Здрасте, Саид-Али, — снова обратился к нему нежданный посетитель.

Когда удивленный Саид подошел к окну, мужчина задвигался и отступил к тротуару.

— Вася Молокан. Прошу любить и… все прочее, — отозвался он с улицы.

Пьяный мужчина (а он казался, несомненно, пьяным) смешно раскланивался, но глаза… Глаза умоляли, просили не гнать его от окна. Они были серьезные, добрые и совсем трезвые.

— Вася Молокан? — спросил Саид, узнав секретаря Преображенского.

— Да! Он и есть. Если говорить правду, то у этой рожи, товарищ Мухтаров, была и другая фамилия. На Каспии перекрестили.

«Почему он мне об этом говорит?» — подумал Саид.

Мухтаров, отодвинув занавеску на окне, уперся обеими руками в низенький подоконник и посмотрел на безлюдную утреннюю улицу.

— Так, говорите, на Каспии? — ему хотелось задать еще и другие вопросы этому странному, неизвестно откуда взявшемуся человеку. Да, только на Каспии, может быть, еще и теперь на Тюленевом или Диком острове водятся вот такие «особи», как назвал бы их ученый-антрополог. Эта манера представляться, позаимствованная из старого арсенала давно ушедших поколений, на Тюленевом, наверное, еще и сейчас считается очень забавной шуткой. То ли острый взгляд Саида, то ли его вопрос сбили с толку Васю Молокана: он ответил не сразу. Возможно, что и ему хотелось понаблюдать за задумчивым Саидом.

Они молчали. Молокан несколько раз пытался вытащить из-за пояса грязной рубахи новенькую газету. И будто не решался это сделать.

— Давно ли с Каспия? Не «наниматься» ли снова пришел? — еще раз спросил его Саид.

— Наниматься? Не-е, товарищ Мухтаров. Это не по той графе. А с Каспия, если сосчитать, — несколько лет набежит. В Узбекистане вот уже с позапрошлогоднего лета нахожусь.

«Если сосчитать» было сказано Молоканом совсем спокойным, трезвым голосом. И Мухтаров чуть заметно отшатнулся от него. Воспоминания о прошедших годах, об эшелонах землекопов, о пробном пуске главного канала всплыли в его памяти, как всплывает многокилометровый невод на бурных волнах Каспия. Воспоминание за воспоминанием… Да сгиньте вы!

— Чего же это мы стоим как неприкаянные? Заходите в дом, — вдруг внезапно спохватился Саид. И, отходя от окна в глубь комнаты, он, будто оправдываясь, сказал: — Ежели из каторжных на Каспии, то я должен был знать; если нет…

Вася Молокан был не из тех, кто только после третьего приглашения дает «согласие». Он, словно выполняя приказ, в один миг через окно вскочил в комнату. Саид быстро обернулся. Мелькнула тревожная мысль. «Может, он преступник какой-то».

— Нет, я из вольных бурлаков. Половину жизни отдал Баку, каспийским волнам. Мне уже почти пятьдесят стукнуло, можно сказать, скоро юбилей будет. Я все больше по суше, на различных промыслах рыбачил.

— На промыслах? — спросил Саид, садясь на ковре и наблюдая за тем, как «юбиляр» осматривал скрипку, висевшую на стене; даже когда разговаривал, и то чувствовалось, что думал о скрипке. — А на островах вам приходилось бывать? — опять спросил его Саид и стал припоминать, не видал ли он этого человека среди бурлаков. Саид перебрал в памяти всех своих старых знакомых, но ни один из них не был похож на этого человека.

— От «тони» до «тони» несколько раз бывал и на промыслах. А на островах зачем? Разве иногда, бывало, буксир затащит туда. На Тюленевом, может, раза три был. Арестанты там охотой на тюленей забавлялись. Из Дербента на Чечень к краснорыбещникам побаловаться ездили… — И вдруг заговорил о другом. — Почему вы не играете? — полюбопытствовал он у Саида.

Саид лишь теперь убедился, что Молокан — «свой» человек, ему будто легче стало. И все же не то какая-то тревога, не то чрезмерный интерес к этому человеку не давали ему возможности вполне овладеть собой и успокоиться. Ему казалось, что пьяный умышленно затягивает разговор и для этого медленно вытаскивает из-за пояса сложенную вчетверо газету, прикрывая подолом рубахи заросшее густыми волосами запыленное тело.

— Ну… так мы, значит, земляки. Я на Тюленевом…

— С арестантами?

— Да. Присаживайтесь, — сказал Саид; все большее беспокойство овладевало им. Особенно когда он всматривался в ясные голубые глаза этого крепкого пятидесятилетнего человека. Они были какие-то детские, все будто ласкали, умоляли, но у Саида от этого не уменьшалось чувство тревоги.

— Садитесь, поговорим. К сожалению, у меня нет горячего чая…

— Абсолютно… Я только о ней, об этом органе хотел было спросить вас. — И Молокан указал пальцем на скрипку. Затем он, лизнув палец, стал наконец разворачивать газету.

Он нервничал и не мог этого скрыть от Саида. Теперь стал понятен смысл его болтовни.

— Услыхал я в обители, что вас исключили. За «разложение» или мещанство, говорят… Странно устроен мир. Расхаживай по нему, как аршин проглотивши. Я тоже когда-то любил музыку и увлекался ею. Да все это — яд. Да, да, яд для нашего брата… Вам, товарищ Мухтаров, не следует печалиться. Исключили, а потом снова восстановят.

— Да-а, исключили… Так об этом уже известно даже в Караташе, в обители? — вдруг спросил он, резко обернувшись. — Погодите, Молокан, а по какой же «графе» вы нанялись в обитель?

По тому, как гость задумался, Мухтаров понял, что своим вопросом задел человека за живое.

— Может быть, я оскорбил вас своим вмешательством?.. Простите, Вася, меня заинтересовало…

— Не работаю ли я каким-нибудь казием или муршидом в обители? — продолжил Молокан вопрос Саида, тоже подходя к окну. — А знаете, не скрою от вас, я работаю в обители, как…

— Правоверный муршид?

— Да, товарищ Мухтаров. Собственно… почти так. Но вполне правоверный… Должен!.. — произнес Молокан совершенно трезвым голосом. Он следил за Мухтаровым своими глубокими умными глазами, не моргая, но и не скрывая своих мыслей. По глазам Саида он понял, что тот если и не знает многого, то все же догадывается о главном.

— Узбекча билясызмы?[46] — понижая голос, почти шепотом, заговорщически спросил Саид у Молокана.

— Узбекча, арави, тюрхча… билёрым!..[47] — одним духом выпалил Молокан, опустив глаза.

Мухтаров вдруг заметил, что в произношении Молокана больше чувствовался арабский акцент, чем русский. И он удивленно подумал: вот тебе и Вася, «графа»!..

— Значит, «нанялись» в обитель, изменили Преображенскому? — спросил Саид, чтобы не молчать, наблюдая, как этот человек возится с газетой.

— А что поделаешь, товарищ Мухтаров? — произнес Молокан и посмотрел на Саида уже как свой, как совсем близкий человек, как друг. — Преображенский для меня сейчас нуль без палочки, есть герои дня куда значительнее. А на нашей работе, Саид-Али, если нужно чертом назваться — назовешься и пойдешь внаймы даже в ад. К тому же вполне реально чувствуешь при этом, как у тебя отрастают рожки… Да-а. А по поводу исключения — не стоит вам так сильно переживать.

— То есть как? — спросил Саид, который еще до сих пор находился под впечатлением неожиданного признания Молокана, чувствовал в душе благодарность ему за доверие, но в то же время и не в меньшей степени был удивлен им. То, что Молокан так запросто оценивает его личные дела, — снова вызвало в нем какое-то подозрение. Кто он такой, почему столь легко относится к такому делу, как исключение из партии?

Молокан уже садился на коврик так, как умеют садиться возле чайника и пиалы прирожденные обительские прислужники, — старательно подобрав под себя обе ноги. В старой, заношенной рубахе, с типичной для каспийских бурлаков внешностью и с подчеркнуто исламистскими привычками… Поразительная способность перевоплощаться!

Молокан молча налил в пиалу Саида остывшего чая, очень ловко стукнул ногтем по ней, любезно протянул Мухтарову.

— За разговором забыли об обычном гостеприимстве.

Саид тоже уселся на коврике против гостя, взял из его рук пиалу и налил ему чая.

— Когда вы так неожиданно заглянули ко мне, я стоял возле скрипки. Мне хотелось решить один незначительный вопрос…

— Мещанство? Юрында… — было понятно, что слово «юрында» вырвалось у него по привычке маскироваться, и Саид улыбнулся. — Я говорю так потому, товарищ Мухтаров, что не это сейчас главное. Не обращайте внимания на личные оскорбления.

— Тяжело. Решение бюро обкома партии для меня не «юрында», как вы выражаетесь. Вам, беспартийному…

Но Молокан так посмотрел на Саида, что тот замолчал, не закончив свою мысль.

— Я не об этом, товарищ Мухтаров. Говорю вам, что ерунда все эти обвинения вас в мещанстве. Щапов, может, придерживается иного мнения, но ведь он еще — не партия.

— Щапов — секретарь обкома…

— Но есть еще и Центральный Комитет партии! Я вас понимаю, товарищ Мухтаров: как-то странно мир устроен. Глотай аршин и ходи… И это тогда, когда в стране еще имеются элементы, которые стараются использовать темноту народа, общекультурную отсталость… Пейте чаек, Саид-Али, да вот газетку просмотрите. Не читали еще? Только что с аэроплана, свеженькая, прямо из первых рук.

Он развернул смятую газету и подал ее Саиду.

— Нет, я еще не выходил из дому, — промолвил равнодушно Саид, беря из рук гостя газету.

В его голове все еще бушевали совсем иные мысли, вызванные появлением этого странного, а как сегодня выяснилось, и вовсе удивительного человека, владеющего восточными языками. И ни единая душа не узнала об этом за те годы, что он работал на строительстве…

Саид развернул газету. Она вдруг выпала у него из рук. Саид, не в состоянии овладеть собой, вскочил на ноги. В его глазах замелькали грозные огоньки. Казалось, он сейчас схватит этого человека и заставит выдать все свои тайны, а потом вышвырнет прочь.

Откуда он пришел? Что ему нужно?

В ответ на эти немые, вспыхнувшие в глазах Саида вопросы Молокан поднял голову и, глядя на него своими умоляющими голубыми глазами, шепотом сказал:

— Самое важное в жизни — не терять самообладания. Пускай уже лучше Щапов проглотит аршин, если он ему по душе, а Мухтарову суждено совсем иное…

И снова Саид-Али опустился на коврик. Он уже не слушал Молокана.

Какой же он пень, простофиля! Со дня на день надо было ждать такого. Об этих событиях должны были узнать и за пределами Узбекистана. Но что нужно Васе Молокану? Почему он так беспокойно смотрит на упавшего духом Мухтарова и дрожащими руками подает ему пиалу чая? Жалеет, сочувствует?


«Отрекаюсь от брата!

Я, член ВЛКСМ, студент московского вуза, Абдулла Мухтаров, заявляю этим, что навсегда разрываю свои родственные и всякие другие узы с бывшим своим братом инженером Саидом-Али Мухтаровым и выбрасываю его прочь из своей головы. Инженер Мухтаров, имея в кармане партийный билет, опозорил его своими аморально-бытовыми поступками, погряз в мещанстве и в обывательщине. Я сожалею, что именно такой человек стремился меня «вывести в люди, сделать коммунистом…» Я рад, что имею мужество отречься от такого воспитателя-мещанина! Не брат он мне и не воспитатель… Меня воспитывают партия и комсомол!

Абдулла Мухтаров»


Медленно прочитал Саид это заявление. На мгновение перед ним как на экране промелькнула вся его трудная и тяжелая жизнь. Потом поднялся. В комнате было пусто, вещи собраны, упакованы. А ему стало тесно; несмотря на то что уже была осень и окна растворены, ему было душно от внутреннего жара. Ему хотелось молчать, а из груди рвался крик: «Не брат, не воспитатель!..» Была разорвана еще одна, последняя нить. Ты исключен из партии и должен отказаться от того, чему посвятил жизнь… «Отрыв, классово-подозрительные враждебные элементы, разложение». Потерял мать. Опять-таки это дело рук классово-враждебных элементов. Он должен был оставить работу, уйти со строительства, на котором испытал много страданий и горя, но которому отдал всего себя. Он утратил друзей, его имя опозорили, лишили чести… А тут еще и брат отрекся.

Кто же остался у него, кому и для чего он нужен такой? Сколько лет он уже прожил, учился, а вот в критическую минуту не знает, что делать, как вести себя.

Самоубийство?

Это мещанство, слабодушие или проявление силы воли? «Нельзя терять самообладания…»

Что ты докажешь самоубийством? Скажут, туда тебе и дорога. Да и то — если вспомнят. Могут и не вспомнить.

— Да-а, не терять самообладания, — вслух закончил Саид свои тяжелые размышления.

— Абсолютно точно, Саид-Али! А все остальное — аллагу акбар… — промолвил Молокан и засмеялся.

— Перестаньте, Молокан, что вы за человек?!

Саид еще раз поглядел на газету, на скрипку, на Молокана. Только теперь он вспомнил, что это Вася Молокан принес из конторы злосчастную телефонограмму от Любы. Да, это тот самый послушный канцелярист Преображенского, который принимал по телефону позорную записочку. Каллиграфический почерк и арабский язык, каменное спокойствие…

— Сколько раз я себе выносил приговор. Да-а. Просто чудак. Нет-нет! Не чудак я, а хуже. Хуже, Вася Молокан, вот и… отшатнулись все.

— Не все, — почти шепотом возразил ему гость.

II

Пролетело, как кошмар, пронеслось, как буря, разрушило и затихло… Кому было нужно, чтобы он предстал еще и перед судом по такому нашумевшему делу? Какая рука направляла обычный ход будничных событий так, что его искренняя любовь была использована для провокации, — еще одной в бесконечном ряду человеческих страданий, составивших тысячелетнюю историю страны, терзаемой баями и помещиками, национальным угнетением. Тяжелые века пережила она и вошла в XX столетие опутанной варварскими адатами, одурманенная националистической идеализацией прошлого, порабощенная баями, шейхами, предрассудками. И вот наконец луч света во тьме, Октябрьская революция, совершившаяся в Петрограде, в Москве, обратила свой призыв к Ташкенту, Фергане, разбудила уснувшую страну, дала возможность по-настоящему жить и работать подлинным хозяевам радостной трудовой жизни! Но плесень прошлого все-таки дает себя знать и, напрягая свои последние усилия, пытается еще мешать, чернить…

— Понимаете, Вася, если бы речь шла и не обо мне, все равно я считал бы, что надо устроить суд, общественный, показательный суд, чтобы вскрыть до конца всю ужасную вражескую ложь. Ведь мы начинаем строить совсем новую, отличную от прошлой жизнь, и братское единство национальностей стало у нас одной из движущих сил социалистической перестройки. А в подполье, как змеи, шипят: «Узбеки похищают русских девочек… узбеки такие-сякие…» Конечно, заслуга не большая — оказаться подсудимым советского суда, да еще и с таким обвинением… И я их понимаю…

— Даже брата? — поспешил спросить Молокан.

— Брата? — переспросил Саид, не ожидавший такого вопроса. — Брат — это лишь запоздалое проявление семейных недоразумений и, если хотите, своеобразный удар в спину.

Разговор этот шел уже в чайхане на островке возле подноса с чаем и печеньем. Вася Молокан перед этим выспался в тени осокорей подле Янги-арыка, а Саид-Али в который уже раз продумал весь свой жизненный путь. Он пригласил Молокана в чайхану на островке для того, чтобы расспросить у него о многом. Ведь тот был не только делопроизводителем строительного отдела у Преображенского.

В чайхану на островке стали собираться люди. Кто же не знал в Намаджане Мухтарова? И удивительно — редко кто его узнавал. За последние месяцы бодрый, энергичный инженер Мухтаров превратился в худого, жилистого и поседевшего человека. В его глазах все еще поблескивала былая энергия, но в них светилась и тихая печаль. Когда Саид улыбался, глаза его не менялись: если закрыть ему лицо, то не узнаешь — смеется он или нет.

— А я все газеты читаю, сильно увлечен ими, — начинал разговор Молокан, когда Саид умолкал и его одолевали тяжелые думы. Вася хотел отвлечь Мухтарова, рассеять его горе. — Когда-то на Каспии было проще: в газетах увлекались происшествиями. Любил я читать в газете «Копейка» об Антоне Кречете. Вот занимательно писали! А теперь… — И он продолжал хлебать чай не спеша, совсем по-узбекски. Осматривал оживленные чайханы, горы дынь и арбузов, перепелок в клетках.

— Приключения Преображенского или как там он называется… вас уже не интересуют? — тихо спросил его Мухтаров.

— Преображенский — пешка в большой игре… Это только эпизод в большом событии, в истории страны. Мне казалось, что у вас горизонт куда шире. По крайней мере ваши высказывания о шейхах, обители, пантюркизме…

— А знаете, Вася, я начинаю искренне уважать вас… Точнее говоря, с одной стороны, я восхищен вашей способностью преображаться, а с другой — поражаюсь и боюсь…

— Есть еще третий вариант, товарищ Мухтаров, — перебил его Молокан. — Забыть! Во что бы то ни стало забыть наш разговор у вас на квартире и никогда больше к нему не возвращаться ни при каких обстоятельствах. Об этом уже я буду просить вас, так сказать, с третьей стороны. Человек есть человек. Мне тоже свойственно вот это человеческое желание…

— Что именно?

— Похвастаться, — коротко ответил Молокан.

— Но я-то искренне поверил всему этому.

— И забудьте! Прошу вас так же искренне забыть. Нам, если будем живы, еще много придется поработать вместе.

— Вам что-то угрожает?

— Ого! А вам? Преображенский вредитель, но трус. А за его спиной есть…

— Все понятно, Вася! Забуду, как приключение… К нам идет инженер…

Возле нар чайханы внезапно остановился инженер Синявин. Он, вглядываясь, прищурил глаза, точно хотел убедиться, что не ошибся.

Саид был рад этой встрече. Ирригатора Синявина он не видел со времени свидания с ним в намаджанском допре.

— Уртак Синявин!

— Господи! Так это вы, Саид-Али, пытаетесь покрасить свою шевелюру в модный серебристый цвет? Ей-ей, не узнал бы!

Инженер Синявин, еще располневший и вместе с тем будто помолодевший, насилу протолкнул свой живот к нарам. Покрякивая, он уселся по-восточному рядом с Саидом и, глядя с явным недоверием на грязного субъекта, сидевшего здесь же, веселым тоном продолжал:

— Разве это чайхана? Вот у нас в Голодной чайханы!

Саид оживился. Этот уже немолодой, много переживший человек принес ему такое облегчение.

— Так вы у нас в гостях?

— Именно у вас, Саид-Али. Лодыженко еще не был? Приедет, обещал. А я опередил его, утешить вас приехал. Не застал вас дома и решил отыскать тут.

— По какому поводу?

Синявин поставил пиалу на поднос.

— Читали газету?

Саиду этот вопрос был неприятен, но он уже мог сдерживать себя.

— Часов семь тому назад прочитал.

В этом ответе слышались и горечь и явное недовольство, хотя появление Синявина все-таки ободрило Мухтарова, воскресило его веру в людей.

Синявин засмеялся.

— Ну и шутники, ей-богу… — сказал он и, снова взглянув на будто забытого Молокана, спросил Саида по-узбекски:

— Бу кем баранда?[48]

— Бу яхши одам[49], — ответил Саид и искренне засмеялся.

— Ишлярчи тонелдом мы?[50]

— А я, право, не спросил. Вася, вы, кроме канцелярии, и в туннеле работали?

— А как же: все время вот у них на участке. Начинал с Мациевским, — ответил он, и хотя бы у него один мускул дрогнул. Особенно когда Синявин заговорил на узбекском языке, уверенный, что его понимает только Саид.

Синявин стал добрее.

— Ну, конечно, он. Добрый день, каспийский бурлак-грамотей. Опустились же вы, право. Снова началось? — спросил Синявин и показал пальцем за воротник.

Вася нехотя кивнул.

Какое-то время царило молчание. Синявин заказал у чайханщика дыню и принялся сам резать ее по-узбекски, старательно наискось отрезая каждый ломоть.

— Вижу, Саид, что вы читали, да не поняли. Не все читали. Угощайтесь, пожалуйста, — предложил инженер Молокану, внимательно посмотрев на него.

«Показалось», — подумал Саид. Ему показалось, будто Молокан все время делал вид, что пьян. Показалось тоже, что Молокан, может быть, недоволен присутствием этого инженера именно сейчас. Но сомнения и догадки быстро рассеялись.

— Сегодня я должен выехать в Ташкент. Давайте поедем вместе, Саид-Али. Мне кажется, что вам следует немного проветриться, с людьми поговорить. Газета, знаете, каждый день выходит. Могут еще и не то напечатать! Будьте уверены. Поедемте, а?

Саид попытался улыбнуться и принялся есть дыню.

— Наоборот. Я собирался уехать в наши узбекские дебри, а не в столицу. Да к тому же… Смогу ли я теперь с кем-нибудь говорить спокойно?

— В Ташкенте?

— Именно в Ташкенте, — поддержал Саида Вася Молокан.

И… Мухтаров «не обратил» внимания на эту странную защиту.

Не обратил внимания, ибо знал, что Молокан тоже собирается в Ташкент, да еще и «на длительный срок». Вкусная зрелая дыня, выращенная в Голодной степи, одна из тех, которыми гордились теперь рынки Советского Узбекистана, сделала свое дело.

— Великолепная дыня, а? — спросил по-узбекски Синявин, явно заботясь о том, чтобы она понравилась Саиду.

— Джуда яхши[51], — в тон ему ответил Саид и снова посмотрел на Молокана, не проявившего никакого интереса к словам, сказанным на чужом для него языке.

Тот делал вид, что не получает удовольствия от дыни. Очень долго сидел он с одним ломтем. Ясно было, что ему пора уходить, но он не находил подходящей причины, чтобы оставить собеседника.

— Вы помните инженера Эльясберга? — спросил Синявин.

Саид утвердительно кивнул.

— Я сегодня встретил его в исполкоме. Собственно, только видел, как он там слонялся. Он, кажется, в Ташкенте теперь работает. Толкового инженера из него не выйдет, уж больно хватается он за кресло администратора.

Но внимание Мухтарова было занято иным. По островку, прихрамывая, ходил Семен Лодыженко, беспокойно заглядывая в каждую чайхану.

Саид понял, кого разыскивает его друг, и, соскочив с нар, побежал навстречу.

III

Лодыженко из гостиницы перебрался ночевать к Саиду. Они вместе ходили за его вещами на вокзальную улицу и к вечеру пешком вернулись домой. Молокан исчез, не простившись.

Стоял тихий, теплый весенний вечер. Где-то возле кино или на островке впервые в этом году карнайчи нарушали городскую тишину.

— Не пойдем ли? — спросил Саид у Лодыженко, махнув рукой в сторону, откуда неслись звуки.

— Пощади меня. Я так устал. Как-нибудь в другой раз.

— А ты не боишься ночевать у исключенного из партии, аморального человека, из-за которого уже получил выговор?

— Да перестань, Саид. Клянусь честью, поколотил бы я тебя, если б одолел. К тому же я чуть живой и спать хочу. Не надоело тебе молоть всякую ерунду? Если ты заботишься о моем реноме, тогда уходи, а я тем временем посплю. Только не задерживайся, а то мы рано утром выезжаем.

Лодыженко действительно через несколько минут захрапел. Как свалился он на постеленное на ковре ватное одеяло, положив под голову руки, так и уснул.

«Хотя бы разделся…» — подумал Саид, садясь на постель рядом с Семеном, но не разбудил, пожалев его, ощущая новый прилив теплых, волнующих чувств к другу.

Семен Лодыженко специально приехал к «опозоренному» Саиду-Али Мухтарову в Намаджан, чтобы забрать его и отправиться вместе с ним в Голодную степь. Он передал все свои наличные деньги Саиду, чтобы тот расплатился с кредиторами.

— Как тебе не стыдно! Неужели так тяжело было позвонить мне по поводу этих мелочей? А еще другом называется! Об этом действительно надо было записать в постановлении… — упрекал его Лодыженко.

Саиду не хотелось спать. Он несколько раз вставал с постели и подходил к открытому окну. Снова и снова продумывал и заново переживал все события дня. Молокан с газетой. Его трогательные попытки развлечь Саида воспоминаниями о газете «Копейка» с Антоном Кречетом. Небритый, с бородой, как у мусульманина, в поношенной одежде, а какой человек!..

А Синявин. Александр Данилович Синявин! С каким вдохновением он аккомпанировал Саиду, когда тот играл прелюдию Чайковского. Какой это кристальной честности человек, как он горит на работе! «Поехали в Ташкент!» — заботится о нем старик. Беспокоится!

Нет, сегодняшний день будто нарочно так насыщен событиями, что ощущаешь их каждым своим нервом, всем своим существом. Да, жизнь — это сложный процесс существования, и так тесно сплетены в ней горести и радости…

Стоя у окна, вспомнил Саид и о своем разговоре с Лодыженко в сумерках, когда они после дневного отдыха на островке зашли к нему в комнату. Лодыженко был в хорошем настроении, он весь день шутил, рассказывал Саиду о степи, о людях, там работающих.

— Немедленно пиши апелляцию в ЦКК, действуй! — советовал он Саиду во время домашнего, традиционного в Узбекистане чая.

— Не беспокойся, Семен, напишу. Я уже решил. Я буду протестовать против…

— Будешь протестовать? Против чего? — перебил его Лодыженко. Он поставил пиалу, и в комнате воцарилась тишина. Тишина перед грозой. — Не протестовать, а признать! Ты, товарищ Мухтаров, должен глубоко осознать… и признать свои ошибки. Против партии будешь выступать, что ли?

— Что ты говоришь, Семен? Не против партии, брось, пожалуйста. Но ведь я, как член партии, дискредитирован. В чем я должен признаваться еще, что осознавать? В том, что я полюбил красивую честную женщину?

— Чужую жену, я уже говорил тебе об этом не раз. Полюбил за ее красоту, за голубые глаза. А ее внутренним содержанием не интересовался.

— Она чудесная женщина, прекрасной души человек. Она стала матерью. И вполне сознательно шла на это! Не трогай ее, Семен.

Лодыженко неодобрительно покачал головой.

— А подумал ли ты, влюбленный, еще об одном человеке? Думал ли ты о том, что своим эгоистическим увлечением оскорбляешь другого, разрушаешь его семью? Думал ты об этом?

— Я любил ее и сейчас люблю. Это было не юношеское увлечение и не дешевый флирт.

— Вот в это время ты и забыл, что являешься коммунистом, большевиком. Любил… Врач, наверное, тоже любил. Полюбил, женился и считал себя счастливым. А сейчас что с ним сделали: оскорбили человека, разбили жизнь. Ты знал о том, что он происходит из волжских купцов? Человек порвал со своим прошлым, поддерживал нас, искренне поддерживал. Он пришел к нам, работал. А теперь? Травмирован, теряет веру в себя. Об этом надо было коммунисту подумать раньше. Красивых женщин у нас есть немало… А теперь хочешь протестовать против партийной морали, которая предостерегает коммуниста от ошибок… Нет, тебе надо было давно сделать встряску, чтобы слетел с тебя откуда-то взявшийся чуждый большевику эгоизм в быту…

Нелегко Саиду вспоминать этот неприятный разговор.

И все-таки — он друг. Он и ругает по-своему: прямолинейно, без всякого снисхождения. Так бранят матери любимых сыновей и дочерей. «Он увозит меня в Голодную степь, говорит, работать будешь, нечего баклуши бить. Самое удивительное то, что я с ним согласен, покоряюсь ему. Чувствуешь убедительность его грубоватых, но неотразимых аргументов».

С трудом уговорил Саид Семена заехать в Чадак.

Работать, конечно, нужно. В Голодной степи? Но ему хотелось и в Чадак заехать. Будто тяжелую ношу взвалило на него решение обкома. Ему было тяжело даже подняться с ковра, пройтись по комнате. Какой же теперь он работник?

«Глубоко осознать и признать!..»

Хорошо. Наверное, в этом Лодыженко прав… Осознать и признать. Это самобичевание?

Но что же делать дальше? Факт налицо, ребенок родился! Хорошо, я честно и искренне признаю свою вину, потому что Семен в этом отношении абсолютно прав. Храпкова это глубоко ранило, оскорбило. А он лучший в области хирург, общественный активист…

Теперь я тоже должен переломить себя, признать свои ошибки. А ребенок? А будущее матери? Какую психологическую борьбу пережила она, прежде ч$м благородно выполнить высокое призвание женщины — стать матерью! И снова переживает! А какие еще неожиданности и испытания ждут ее впереди? «Ты коммунист!» Да. И теперь считаю себя коммунистом!.. Так как же ты, коммунист, будешь действовать дальше?

Конечно, нужно заехать в Чадак! Чтобы искупаться в реке так, как мать, родив тебя, омывала в купели.

Мать! Сестра… брат. С кем ты посоветуешься в Чадаке? Утопающий в зелени, с узенькими уличками кишлак, с чинарами, с дувалами, с балаханами. Разве что с чадакским водопадом…

И что за глупые мысли одолевают его.

Непременно надо уснуть, хотя бы на часок! «Протестовать, возражать…» Он возражал сам себе, своим назойливым мыслям, дурному настроению, всему тому, что мешает ему теперь снова почувствовать под ногами твердую почву.

«Чужая жена!» Чья же она теперь?..

А впрочем… В Чадак!

«А впрочем… А впрочем…» — мерещилось ему в полусне. То зашумит, то забурлит чадакская река, и покажется в ее прозрачно-чистом потоке молодая девушка… То вспоминаются многолетние хлопоты и работа на строительстве в Голодной степи.

Вдруг перед ним возник прекрасный портрет «узбечки-европеянки» с поднятой чиммат… А потом вместо него такое милое детское личико со слезами на глазах.

«Мамочка, это он…»

К дому подъехал арбакеш.

— Саид-ака! — крикнул он только раз, и друзья сразу проснулись. Едва брезжил рассвет, на востоке становилось светлее.

— Фу ты, черт, так рано принесло его, — выругался Лодыженко, но поднялся. — Ну, хорошо, у тебя в Чадаке, Саид, досплю. Поехали!..

IV

Семен Лодыженко, спавший под густым роскошным карагачем, проснулся и насилу сообразил, где он. Случается же такое с человеком! Чувствуя себя совершенно здоровым, он просыпается с таким ощущением, будто его подменили во сне: непонятно, где и как долго находится здесь. Даже собственное имя иногда вылетает из головы.

— Ч-черт!

В стороне шумел Чадак, по мелким камешкам, которыми покрыто дно, выбираясь на простор. Этот шум возвращал Семена к реальности.

— Чего вы бранитесь? — спросил его Эльясберг, тоже недавно проснувшийся. Лодыженко поднялся и удивленно посмотрел вокруг. Ему было стыдно рассказывать Эльясбергу о своих душевных переживаниях.

— Что за чудеса творятся в этом раю Магомета? А вы каким образом оказались тут? Прямо как в сказке: ложился спать один, а проснулся вдвоем. Да еще кто — Эльясберг! Вы же в Москву собирались — обжаловать ваше увольнение со строительства в Голодной степи. И вдруг — в Чадаке… Ничего не понимаю.

— Это вам спросонья так кажется, товарищ Лодыженко. Вы даже ответили на мое приветствие.

— Не помню. Откуда вы?

— Вообще — из Ташкента, а сейчас из Намаджана. Там я встретил старика Синявина и узнал от него, что Мухтаров собирается выезжать в Чадак. А он мне нужен до зарезу.

— Хотите попросить у него квалификационную характеристику? Не даст, и не просите.

Эльясберг в ответ на это по-юношески искренне и весело захохотал.

— Не понимаю, товарищ Эльясберг, что вас так рассмешило, — произнес Лодыженко.

— Аппаратчик… Сразу видно — аппаратчиком вы стали, товарищ Лодыженко. Откуда вы вдруг взяли, что мне нужны ваши характеристики? Разве я не имею права просто заехать к инженеру, навестить человека?

Лодыженко усмехнулся, любуясь тем, как бурно выражает свои чувства молодой инженер. Он пожал плечами и примирительно ответил:

— Конечно, работали вместе на одном строительстве (хотел было сказать: в одно время прогнали обоих… но воздержался). — Он сейчас так одинок… Ну, знаете, и спалось же!

— Спалось в самом деле по-рабочему, — ответил, успокоившись, Эльясберг.

Они оба сидели, опершись спинами о карагач, и наблюдали за журчащими ручейками воды меж камней. Саид, как хозяин, уже не спал, хотя и говорил, что дневной сон на балахане ему особенно по душе. Все время он ходил со стариком Файзулой по винограднику, выслушивал его рассказы, наблюдения, догадки. Старый Файзула немногое может рассказать такому умному ходже, как Саид. Он знает лишь, что к его матери Адолят-хон часто захаживали старые ишаны и она вынуждена была сказать им правду о Този-хон. Они прокляли ее, наложили на нее покаяние, требовали, чтобы она отказалась от сына и прокляла его. А она пошла в Намаджан просить у этой… жены врача, чтобы она спасла Саида от позора. Юсуп-Ахмат Алиев часто приходит в Чадак и днями просиживает на своем бывшем подворье, оплакивая смерть единственной дочери. В Кзыл-Юрте ему тогда не повезло.

Саид, заметив, что оба гостя уже сидят под карагачем, прекратил беседу с Файзулою и попросил его позаботиться о завтраке и чае.

— Ну, как спалось в Чадаке? — приветливо спросил Саид, пытаясь стряхнуть с себя тоску, навеянную грустным разговором с Файзулой. — О, чадакский сон…

— А вы говорите, как поэт. Гм… чадакский сон, — улыбнулся Эльясберг. — Спалось по-рабочему.

— Тоже сказано неплохо.

Саид уселся на ковре возле гостей. На нем был праздничный узбекский наряд. Легкий летний шелковый чапан красного цвета щегольски охватывал его фигуру. Курчавые поседевшие волосы были еще влажны после купанья.

— Скажу, товарищ Мухтаров, что в Чадаке есть чем гордиться вам, а нам восхищаться. Будто бы и ничего архинового, но чувствуешь какое-то, так сказать, очарование естественной красотой.

Эльясберг умолк, подбирая слова. Он посмотрел на своего соседа, едва заметно улыбнулся и добавил:

— Хотя наша партийная совесть, наверное, иначе думает об этом.

— И совсем безразлично относится «совесть» к вашему восхищению. А когда вы первый сказали, что спали по-рабочему, я поверил вам, ибо я сам это почувствовал.

— А кто второй? Я что-то и не расслышал, занятый мыслями.

— Второй? Вы не так меня поняли, обиделись и решили теперь отомстить мне?

Саид вздохнул полной грудью и засмеялся.

— Продумал я ваше, инженер, предложение. Знаете…

— Вам трудно теперь не согласиться.

— Почему? — спросил Саид и так посмотрел на Эльясберга, что тот должен был немедленно объяснить, почему именно он должен согласиться.

Эльясберг не сразу ответил, а некоторое время внимательно смотрел на Мухтарова, потом многозначительно развел руками. Затем посмотрел на Лодыженко и объяснил ему:

— Предлагаю инженеру Мухтарову работу в Ташкенте. Я сейчас работаю начальником строительного сектора ташкентского горкомхоза. Нам нужен квалифицированный инженер. Товарищ Мухтаров путеец…

— А вы собираетесь трамвай перестраивать, — закончил Лодыженко в тон Эльясбергу и снова громко вздохнул. — Что же, товарищ Мухтаров, работенка подвернулась подходящая. Для путейца лучшей и не придумать. Начальник, можно сказать, свой человек, вместе работали на строительстве. О ваших партийных и других делах он хорошо знает и великодушно не будет обращать на них внимания.

— Вы, кажется, иронизируете? — спросил Эльясберг. Но его перебил Мухтаров.

— Знаешь, Семен, ты будто подслушал меня. Именно так и говорил мне товарищ Эльясберг… Но я сейчас слушаю его спокойно. Все это — факты, и не считаться с ними нельзя. Пока что я не могу дать согласие пойти к нему в сектор на должность инженера по сантехнике. Собственно говоря, товарищ Эльясберг, я окончательно еще не отказался от вашего предложения. Городские ассенизаторы — это тоже квалификация, и я не стыжусь работать вместе с ними. Но, мягко выражаясь, интересные мысли высказали вы мне во время нашего сегодняшнего разговора. Я, знаете, не ожидал от вас такой своеобразной трактовки.

— Сейчас вы рефлектируете, воспринимаете все мысли как враждебные вам.

— Не понимаю. Яснее.

— Я тоже, — поддержал «Лодыженко пожелание Саида, поудобнее усаживаясь завтракать.

Файзула старательно готовил завтрак, сознавая, как велика ответственность хозяина, оказывающего таким важным гостям Саида достойный прием, как предписывает адат. Приготовленный им серебристо-белый плов пускал чуть заметные струйки пара, а кусочки баранины были ловко спрятаны в рисе, усеянном золотистым изюмом.

— Я плохой философ, — оправдывался Эльясберг. — Я хотел сказать, что вы оскорблены некоторыми фактами и все воспринимаете с точки зрения обиженного человека. Поэтому все ваши ощущения, как правило, окрашиваются этой обидой. Вы не согласны со мной, а ведь я критикую с партийных позиций.

— Позвольте, позвольте! — прервал его Лодыженко, попробовавший уже вкусный плов. — Вы забываете о том, что рассмотрение партийного дела товарища Мухтарова еще не делает его враждебным партии человеком. Кстати, я, конечно, кое в чем согласен с вами. Товарищу Мухтарову теперь действительно трудно, так сказать, объективно оценить обстановку. Может быть, и не чувство обиды является здесь основным, но, безусловно, другое сильное чувство. Ты не возражаешь, что мы при тебе такое городим? — спросил он у Мухтарова.

— О, пожалуйста, пожалуйста. Только мы по-настоящему должны отдать дань стараниям моего старика. Человек не может одним духом святым жить. Давайте присаживайтесь. О, даже вина старик подал. Или…

Но ему не дали договорить. Это «или», когда Саид взял в руки бутылку с вином и показал ее своим гостям, прозвучало у него очень красноречиво. Эльясберг первым налил себе густого красного вина и сразу же выпил.

Дискуссия продолжалась. Саид категорически отказался играть на скрипке. Он даже высказал такую мысль, что, может быть, на его страсти к музыке Эльясберг и основывает свои так называемые «рациональные», как он выражается, выводы о «мещанстве».

Краткая утренняя дискуссия с Эльясбергом повторилась опять, но ее тон на целую октаву был выше. Теперь в помощь были привлечены положения марксизма. Особенно на этом настаивал Эльясберг.

— Вот в этом-то я и не согласен с вами… а не с Лениным, запомните это себе, товарищ Эльясберг, — возражал Саид. — Вы мне докажите понятно и ясно: является ли музыка достижением культуры или ее паразитом? В обществе велась борьба между классами, каждый из них создавал свои культурные ценности, и вот, скажем, как грибок, вырастала на них музыка, являясь в какой-то степени орудием мещанства или его непременным признаком — так, что ли? Ведь вы старались высмеять мещанство, говорите о том, как граммофон, гитару, пианино любят «барышни», а скрипку чиновники или учителя? Но неужели всякий порядочный человек должен скрывать от людей свое умение, а может быть, и страсть к музыке? Куда там… ответственный человек и вдруг садится, скажем, играть на баяне, наслаждается этим в свободные минуты.

— Дело не в этом, Саид-Али, — произнес Эльясберг, будто отвечая Саиду, но в то же время глядя в глаза Лодыженко. — Дело в том, что музыку надо различать. Музыка революционных маршей…

— Ах вот оно что! Так вы еще договоритесь до того, что нам только музыка маршей и доступна? — начал уже было нервничать Саид, но спохватился и умолк, ожидая, что скажут его гости.

— Да ничего подобного! Так нельзя ограничивать музыку, — возражал Лодыженко.

Интонация, выражение глаз, даже вздох, который при этом вырвался из груди Мухтарова, свидетельствовали о том, что он принял какое-то новое твердое решение.

Лодыженко было жаль Мухтарова. Он хотел ему чем-нибудь помочь, но чем, как? Эльясберг торжествовал. Он, бесспорно, победил, воспользовавшись горячностью Саида.

— Мещанство, Саид, я усматриваю не в той музыке, что вы играете, а в том окружении, в тех настроениях, которые вынуждают вас исполнять именно эти, а не другие мелодии. Даже не о мещанстве здесь речь идет. Может быть, я неточно выразился. Вы свою жизнь, как поток воды, неверно направили. Вместо того чтобы сберечь каждую каплю воды для полезного использования, для орошения земли, вы истратили, ну, скажем, на прекрасные фонтаны или на… бесполезное разрушение скал. Здесь, правда, тяжело найти подходящую аналогию, но что-то подобное есть. В наших руках — судьба всего края.

— Что же, я не пренебрегал ею.

— Об этом никто и не говорит. Вот скоро будет суд над вредителями, там будет хорошо видна и ваша роль…

— Во вредительстве? А ваша?

Эльясберг не сразу ответил. Он и сам почувствовал бестактность подобного разговора, таких аналогий, но уже поздно было отступать. Да и Мухтаров так обнажил смысл произносимых слов, что его уже нельзя было прикрыть набором пышных фраз. Бросишь будто и невинное слово, а оно так неприятно обернется против тебя же самого. Если бы не вмешательство Лодыженко, Эльясбергу влетело бы так, что ему и не снилось; об этом красноречиво говорило лицо Саида.

— Не люблю, когда люди соревнуются в умении или неумении красиво выражать свои мысли, — снова вмешался Лодыженко.

Вмешательство его было тактичным. На первый взгляд, он, казалось, безразлично относился к спору. Но, проследив за ходом его мыслей, можно было бы заметить, что он внимательно наблюдает за Саидом, наверное сочувствует ему, а кое в чем и не соглашается с ним. Можно было бы также заметить, что он осуждает поведение Эльясберга, который изо всех сил старался выражать свои «ортодоксальные» мысли, но на поверку лишь повторял слова, старательно подобранные для такого случая.

Можно было бы Мухтарова защитить и очень легко доказать Эльясбергу неискренность, наигранность его высказываний. Но что это даст? Щадя Саида, ни в коем случае нельзя его путать, ставить в фальшивое положение будто бы несправедливо оскорбленного человека.

Так можно совсем погубить Мухтарова. Он сильный и волевой человек, но это еще не все. Надо направить эту силу, подсказать правильные пути выхода из его в самом-то деле очень трудного положения.

Поэтому Лодыженко стал говорить с ним, если можно так сказать, языком пропагандиста и в то же время друга.

— Саид-Али Мухтаров исключен из партии областной партийной организацией, но решение это не окончательное, оно будет пересмотрено в ЦК. В обкоме его исключение мотивировали не одним каким-нибудь определенным проступком. Каждый человек, да и член партии в том числе, порой недостаточно контролирует свои действия, поддавшись чувствам, может завязать личные отношения с человеком, идейное лицо которого, скажем, ему просто не известно. А тот, оказывается, не освободился еще от старых мелкобуржуазных пережитков. Вполне допустимо, что этого человека еще можно перевоспитать. Только самому надо твердо стоять на ногах, не поддаваться чужому влиянию, вкусам. Если же коммунист со всех сторон начинает обрастать не присущими ему качествами, начинает сам подчиняться чуждой идеологии, не замечает, что он все глубже и глубже погружается в бытовое болото и, наконец, сбитый с толку течением событий, окончательно теряется, действует как обыватель — грош цена такому коммунисту! Если у нас «бьют отсталых», то коммуниста, который уклоняется от принципов партийной морали, приходится останавливать более решительными средствами… Центральный Комитет, надо предполагать, внесет полную ясность и в тот вопрос, который явился предметом нашей товарищеской дискуссии…

Насколько здесь повинна музыка, которую Мухтаров так любит, я не берусь судить, — продолжал Лодыженко, поглядев на молчаливого Саида. А тот своей легкой улыбкой и кивком головы будто просил Лодыженко продолжить свою мысль. — У кое-кого из нас в самом деле выработался нелепый предрассудок: если в прошлом культурные сокровища из поколения в поколение потребляла преимущественно буржуазия, то, значит, музыка, балет, вежливость, даже хорошее вино — это все от буржуазии, а то даже от контрреволюции. Поэтому получается, что гармошка, например, или цимбалы являются признанными «народными» инструментами, а скрипка, рояль — не народными. Какими же? Наверное, буржуазными, мещанскими? То же самое с народными песнями, танцами… Рваный, небрежно наброшенный на плечи пиджак, неглаженые брюки, незастегнутые пуговицы — все это почему-то хотят считать пролетарскими признаками, а… вот этот мой вид в какой-то степени не этичным… Нет ли, инженер, и в ваших мыслях подобного упрощенчества, какой-то отсталости? А ведь уже почти дюжина лет прошла после Октябрьской революции, и первую пятилетку индустриализации мы беремся с честью выполнить, может быть, и за четыре года!

— Товарищ Лодыженко, многое из того, о чем вы упоминали, я не только не говорил, но даже и не думал. Но и вам, партийному руководителю, следовало бы уже знать, что у пролетариата нет времени на то, чтобы утюжить свои брюки и делать прически. Тем более в эпоху индустриализации.

Мухтаров громко и искренне засмеялся, сбив с толку говорившего. Эльясберг умолк.

— Кстати, — обратился Саид к обоим, — я вас не познакомил со своим приятелем по несчастью: Юсуп-Ахмат Алиев, арык-аксакал и кандидат в «мещане», потому что очень много и без разбора читает… А это мои друзья, — назвал он своих гостей.

—. А меня, кажется, знает и товарищ Лодыженко и инженер Эльясберг. Я их обоих помню, — скромно ответил аксакал.

Но дискуссия продолжалась. Лодыженко спросил Эльясберга:

— Так зачем же вы надели белый шевиотовый костюм, галстук и все прочее? Ах да, вы же не рабочий, не пролетарий? Но ведь вы, кажется, член партии? Вместе с пролетариатом интеллигенции тоже не следовало бы так, скажу вам, пижониться. А?.. Все это глупости — это я и вам, Саид-Али, говорю. Безусловно, не надо забывать, кто ты и к чему призван в эту переходную эпоху. Надо обладать чувством меры и в одежде, и в поведении, и — тем более — в музыке…

— Меня вы этим не переубедите, — не удержался Мухтаров. — Мнение Эльясберга — это не единственное из суждений, высказываемых в переходную эпоху, эпоху великой ломки старых канонов! Я… организованный человек, должен им подчиняться. Пока что можно обойтись и без всего этого. К тому же… еще и такая личная ломка, такая ломка… К черту все, что от лукавого!

Эльясберг не мог дать ответа, потому что боялся, как бы Лодыженко не вмешался снова в спор. Ему становилось жаль Саида, но он был рад, что все беды происходят с другим. Впрочем, за себя Эльясберг был спокоен, себе он никогда не изменял.

Солнце даже сквозь густую листву карагача сильно пригревало. Шум, разносившийся по чадакскому кишлаку, заглушал рокот водопадов. Хотелось действовать, тянуло в горы, в дикие заросли. Эльясберг, допив последнюю пиалу чая и набравшись смелости, решил произнести свое последнее слово:

— В эпоху пятилетнего плана, ликвидации бая как класса, надо освободить нашу энергию, разум от всего, что мешает нам сосредоточиться на задачах…

— Вы знаете, это звучит ортодоксально, хотя при желании в этом можно узнать и мысли какого-то еще арабского философа… — Саид, несколько смутившись, посмотрел на Юсупа и, не получив от него помощи, сказал: — Да это и не столь важно. Он еще пятьсот лет тому назад говорил что-то об «освобождении разума от всех земных мыслей, освобождении его от всяких страстей…» Это, знаете…

— Альгаццали, — промолвил Юсуп-Ахмат Алиев, с достоинством поглаживая свою бороду.

Всем своим видом он выражал огромное уважение не только к классику арабской философии, но и к Саиду, который так точно процитировал Альгаццали.

— Верно, спасибо: Альгаццали. Вы меня извините, может быть, я некстати потревожил прах этого арабского святого. В ваших словах я вижу упрощенчество. Думать только об очередной кампании узко, по-делячески… это значит упускать из виду смысл всего процесса и даже той же кампании. Нет, это не ладно, простите меня, Эльясберг. Эта арабская мудрость устарела. Партия поставила перед народом задачи значительно больших масштабов — мы должны их вполне ясно осознать, и точка: выполняй, если ты член партии, это так. Но партия совсем не заинтересована в том, чтобы мы, выполняя конкретные задания, отказались бы от широкого всестороннего культурного развития… А впрочем, вам виднее. Может быть, я действительно сейчас рассуждаю очень тенденциозно. Беру слишком «широко», — иронически закончил Саид.

— Безусловно, — поспешил Эльясберг.

— Ничего подобного, — возразил ему Лодыженко, — партия заинтересована в том, чтобы выполнение пятилетки проходило в тесной гармонической связи с развитием всех участков нашего строительства, в том числе и с культурным ростом страны. Мы — передовой, руководящий класс. Не только экономику — политику перестраиваем. Мы должны переделать психологию человека. А это достигается не только митингами и речами. Вот Саид-Али собирается идти к вам на производство или к нам в степь… Это очень ценно и необходимо. Его знания, организаторский талант, энергия во многом могут помочь стране… большевикам в выполнении задач пятилетки. И он не имеет никакого права пренебрегать тем, что создано веками. Человек, этот сгусток классовых стремлений, должен — это его обязанность — пропустить сквозь себя, как через призму, сноп лучей, все, чем гордится прогрессивное человечество. Воспринять созданное гением человека и отдать для дальнейшего использования его потомкам. Иначе, отделившись от всего этого рамками неотложных задач, мы обречем на гибель все сокровища культуры.

Глубоко взволнованный, Саид заговорил уже более нервно.

— Сокровища культуры… — сказал он и немного помолчал. — Сокровища культуры, из-за которых, если верить Эльясбергу, я оказался в таком положении… Нельзя — значит, и не нужно прикасаться к ним…

Лодыженко встревожился, он понимал, что хотя Саид и обладал сильной волей, но нервы его могут не выдержать. Неумелым вмешательством только еще больше разъяришь его.

— Разрешите же и мне один раз высказаться. Да, я играл на скрипке Паганини, Сен-Санса, Чайковского. Собственными силами «в поте лица своего» добился я этого права. В свое время я очень много перестрадал, чтобы теперь не отказывать себе в таком невинном увлечении, как музыка, как общение с людьми. А вы скажите мне, когда власть пролетариата это запрещала или пренебрегала подобным, чтобы потом так наказывать?

— Не из этой оперы.

. — Из этой! Вы, Эльясберг, напоминаете мне о том, что меня исключили из партии еще и за то, что я играл не только революционные марши, но и увлекательные мелодии для Любови Прохоровны Храпковой… Да, да, вы, Эльясберг, об этом говорите. По-вашему, именно за это я и оказался осужденным общественностью. Ибо в самом деле, что же, по вашему мнению, является «мещанским» в моем поведении, если не эта любовь к культурному наследию? Я так жил, понимал жизнь и смело, с жадностью вбирал все лучшее. Я молод, хочу жить, а сил у меня… Играл на скрипке. Играл, как умел, «пропускал» сквозь себя… А меня, оказывается, слушали только классово-враждебные элементы. И, по-вашему, получается, что при создавшейся ситуации — это «мещанство». Так что же: скрипку — к черту, пускай покрывается пылью? К черту все! Жить как Диоген, — напялить на себя самую простую одежду, пользоваться грубым языком, вести себя самым бесцеремонным образом… Потому что все иное — это мещанство, не так ли, товарищ Эльясберг? И что же, по-вашему, такая эпоха, переворот, революция в умах, перестройка всего, за исключением искусства? Старых, в прошлом классово-чуждых балерин, как Гельцер, мы бережно «используем». А какая же советская чудачка, узнав о такой теории, захочет постричь себя в классово-враждебные элементы и пойти в балет? К Бетховену, Моцарту, Чайковскому… обращаться в исключительные дни и, значит, терпеть их только как гениев? Расхваливать «новые», порой слабые, «сельские», с позволения сказать, песни — это совсем не то, на что имеет право наша героическая эпоха! Иногда, в них нет ничего музыкального. Простая, давно забытая схема из пяти доисторических нот. И ни одного, что называется, бемоля. А пролетариат должен слушать… Не-ет! Тут что-то не так. Извините меня, товарищ Эльясберг. Любить чужую жену… допустим, что и не следует, об этом я уже думал, но скрипку…

Саид замолчал и опустился на подушки. Его лицо побледнело, на висках выступил пот. Было видно, он высказал все, что хотел.

— Ну, кризис, кажется, прошел, — едва слышно молвил Лодыженко.

Саид услыхал эти слова, взглянул на Семена, встал и пожал другу руку в знак согласия с ним.

— Я чувствую, что снова, наверное, увлекшись, наговорил глупостей, но прошу извинить, товарищи, — это в последний раз. Надо же было чем-то закончить нашу дискуссию. Сейчас предлагаю пойти в горы… А завтра на заре двинемся в Голодную степь.

Файзула подвел к ним человека ид сельсовета, который принес телеграмму. Саид удивился. Он за последнее время уже отвык от переписки и ни от кого не ожидал ни писем, ни тем более телеграмм.

«Поздравляю. Рад возвращению к работе. Не забывай друзей. Прохоровна больна, ждет приезда. Твой Ами-джан Нур-Батулли».

Саид стоял как окаменевший. Его губы шептали: «Ба-тулли, Батулли». Какое и чье возвращение к работе, к какой именно? У Саида возникли тысячи вопросов после прочтения телеграммы в несколько слов! «Больна, ждет приезда…» — при чем здесь он? «Нур-Батулли»?..

V

Евгений Викторович Храпков ходил по Ташкенту, как тень.

Пока Любовь Прохоровна находилась в больнице, он успокоился было и даже стал забывать о случившемся. Намаджан, в котором произошли драматические события, был далеко. Новые знакомые очень хорошо относились к нему, с их стороны не было ни единого намека.

Иногда он вспоминал Таисию Трофимовну. Краснел и оглядывался вокруг, не подслушал ли кто его мысли.

Орден носил он под одеждой или же и вовсе оставлял дома. Кто-то за бокалом пива сболтнул, что этот знак героизма заработал не он, а его жена своей довольно-таки самоотверженной работой. И он рассуждал:

«Кому же другому? Саид-Али влип в скверную историю. Преображенский… Так ему бы не дали — он сидел бы вместе со своими сторонниками. Остается один Синявин. Но Синявин… Слишком уж искренний, прямой в отношениях с начальниками человек…» После таких рас-суждений на душе у Храпкова становилось легче: из администрации, кроме него, Храпкова, некого было награждать. Мациевский, Каримбаев, а тем более Лодыженко в счет не идут. А если разбираться, только он, Храпков, довел строительство до пуска воды. Мухтаров запутался, в допровскую больницу попал, а, кроме заместителя председателя строительного совета Храпкова, на строительстве никого другого не было.

Поселился Храпков еще в старой, «епархиальной» квартире Любови Прохоровны, потому что потерял свою за это время. Найти или получить сейчас квартиру в Ташкенте было трудно. А обращаться к родственникам Таси, как она советовала в письме, было неудобно.

Больше всего теперь беспокоила его маленькая Тамара. Беспокоила по разным поводам: около трех лет он любил ее, хотя порой инстинкт мужчины и подсказывал ему, что с ее рождением связано для него нечто страшное… Он привык к маленькому ребенку, она была частицей его жизни.

Приносила Тамара ему и другие беспокойства. Она жила с Марией в отдельной комнате, рядом с той, где теперь «временно» поселился Евгений Викторович.

Вначале Тамара звала мать, плакала, просила, чтобы ее повели к ней в больницу. Мария, как умела, самоотверженно успокаивала ее. Об отце Мария говорила девочке, что он очень занят работой, тоже заболел, и не пускала ее к нему. Храпков ненавидел эту женщину, которая знала обо всем и вместе с женой обманывала его.

Дом покойного Марковского на Андижанской улице был очень удобен. Это было приличное помещение с одной свободной комнатой, где Евгений Викторович мог принимать больных. Тамарочка вместе с Марией пользовались ходом через кухню.

Чудесная квартира, но опять-таки не его, даже не коммунальная, а… ее.

Портрет Любови Прохоровны Храпков поставил в ее комнате и в течение двух месяцев не заходил туда. Его мучило даже не то, что ему изменила жена. В конце концов нельзя удержать такую молодую женщину даже за двенадцатью замками. К тому же это снимало с него ответственность перед женой за некоторые его «развлечения» с Тасей.

Храпков часто прислушивался к сказкам, которые Мария рассказывала ребенку. Он слыхал, как в этих сказках очень часто упоминалось имя Саида Мухтарова. Но не имел никакого права вмешиваться в это.

«Ребенок не мой. Прижит на стороне… да». Он чувствовал, что сердце его опустошено. «Ребенок не мой…»

Он не мешал Марии рассказывать девочке эти сказки.

Любовь Прохоровна приехала из больницы. Какой-то молодой человек в европейском костюме и в турецкой малиновой феске сопровождал ее до самой квартиры. Незнакомец вел себя горделиво, даже властно. У него было бледное худое лицо, черные волосы, темные, с коричневым оттенком, восточные глаза/Среди белых зубов виднелись две платиновые коронки. Однако он производил впечатление мечтательного, будто чем-то немного озабоченного человека. Он скромно сидел в экипаже рядом с Любовью Прохоровной. Храпков видел, как они подъехали к парадной двери, но встречать не вышел. Сказал Марии, чтобы та встретила Любовь Прохоровну, а сам через черный ход хотел уйти из дому.

— Снова нашла! Нет, это безумие. Немедленно надо расстаться с ней.

В Ташкенте Храпков занимал должность хирурга в центральной рабочей больнице и был ответственным консультантом Главного курортного управления. Именно сейчас подходящее время для того, чтобы обосновать переход на другую работу и скрыться. Его характер не позволял ему без всякого повода оставить дом именно в это время.

Но он напрасно нервничал. Любовь Прохоровна прошла прямо к дочери. Евгений Викторович вначале услыхал какой-то крик, а потом горячие поцелуи, приглушенный стон. Плакала и Мария, радуясь встрече матери с ребенком.

Храпков видел в окно, как молодой человек в турецкой феске вернулся к экипажу и поехал вдоль Андижанской улицы. Евгений Викторович лишь сейчас заметил, что экипаж был не наемный, а принадлежал какому-то учреждению. Храпков, отгоняя от себя всякие дурные мысли, почувствовал, что у него снова заныло в груди.

«Ревность. Проклятая ревность, такая же сестра любви, как сатана — брат ангелам… Нет, на все это надо наплевать. Вишь, уж нового нашла. Из больницы в казенном экипаже привез, тоже шишка, не меньше чем Мухтаров. Умные речи, восточная скромность, скрипка… Тьфу! На кой черт он напялил на себя феску, спросил бы я его. Чтобы показать себя сторонником османовской теории происхождения узбеков? Э-эх, да все равно».

Евгений Викторович, не постучавшись, впервые за два месяца вошел в комнату Тамары. Жену он застал уткнувшейся лицом в подушку. Девочка, обняв ручонками мать, сидела и почти со страхом глядела на Храпкова. Теперь Евгений Викторович рассмотрел ее черные глаза. В них с первого взгляда было видно сходство с настоящим отцом.

Он только на мгновение задержался у двери. Хотел было что-то сказать, даже раскрыл рот, но тут же вдруг отказался от своего намерения. Евгений Викторович тихо отошел от двери. Над подушкой поднялось лицо, все в слезах.

Чужое.

Увядшее, как листья поздней осенью, оно говорило больше, чем когда-то уста: ему казалось, что они и сейчас выскажут лукавую мысль, заранее приготовленную. Лицо же говорило о характере человека, о его природе. Облик женщины, матери, как на светочувствительной пластинке, навеки запечатлелся сейчас в сознании Храпкова.

Он вышел, сильно захлопнув за собой дверь. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь попытался войти. Тогда бы он своей слоновьей силой воспрепятствовал этому.

Но, как назло, за дверью было тихо.

Постоял с минуту. Платочком вытер свои пересохшие от волнения губы.

«Все кончено, Евгений Викторович Храпков. Ты больше уже не муж этой женщины, этой красавицы, тигрицы, можно сказать, пригретой на твоей груди…»

Он быстро вышел через парадное крыльцо и поплелся по направлению к парку.

Наступал вечер.

VI

Синявин, уезжая из Намаджана в Ташкент, не сказал правды Саиду. Шуточками отделался от его расспросов о причине поездки. В действительности же он ехал туда, чтобы договориться с центром о дне пуска гидростанции, построенной в голове магистрального канала в Голодной степи. Он не сказал об этом Саиду, потому что вообще боялся ему рассказывать о ходе работ в Голодной степи.

В центре не считали нужным устраивать праздник по поводу пуска первой очереди гидростанции канала и вместе с ней первой текстильной фабрики, которая будет работать на электроэнергии. Все же решили очень скромно, без традиционной ленты и торжественного обеда, но с речами, открыть станцию, а потом и Майли-сайскую текстильную фабрику.

Синявин только переночевал у Евгения Викторовича Храпкова и, захватив его с собой на пуск станции, на следующий день выехал в степь. Представители партии и советской власти выехали в специальном вагоне другим поездом.

По дороге в Намаджан Синявин и Храпков больше дремали, чем говорили. Евгений Викторович по слабости своего характера не мог отказать Синявину, но, уже подъезжая к Намаджану, сожалел, что согласился приехать.

— И зачем я тащусь сюда? Разве я не нагляделся на эту степь еще тогда, когда я… тогда, как я… Вы просто сагитировали меня, Александр Данилович.

— Евгений Викторович, да полноте киснуть! Я забрал вас, чтобы проветрить немного. Столичные города живут тихой жизнью. А у нас жизнь бьет ключом! Несмотря на осень, мы только расцветаем. Электростанция, текстильная фабрика, четыре хлопкоочистительных завода, маслобойни — все это завтра в двенадцать часов дня будет пущено в ход и начнет работать.

Храпков из уважения к собеседнику внимательно выслушал его, но заинтересовался другим. Он заметил в Синявине перемену. Это был совсем не тот Синявин, которого все знали до сих пор. Сейчас он был увлечен не только процессом строительства, но й его результатами! А ему хотелось говорить о другом, совсем о другом…

— Помните, как вы обедали у меня и Мухтаров играл на скрипке Чайковского, Паганини? Собственно, вы играли вдвоем.

Поезд шел полным ходом. Проезжали яз-яванские степи, покрытые волнистыми холмами песка. Песчинки стучали по окнам. Зашло солнце, стемнело.

А ему хотелось погрустить…

Синявин ответил ему в тон:

— Хорошо играл. Я никогда так не был увлечен музыкой, как тогда у вас. Теперь он совсем не играет.

— Странно.

— Почему странно?

Храпков махнул рукой.

— Собственно, не странно, а неожиданно. Да я опять не о том хотел сказать. Знаете, в моей душе теперь воробьи гнезда вьют. Такая, признаюсь вам, пустота. Вчера вы меня спросили, почему не ужинает с нами моя жена…

— Да, я спросил, не подумав.

Подъезжая к станции Намаджан, Храпков по старой привычке даже вскочил, чтобы выйти из вагона, но только потянулся к окну. В проходе толпились пассажиры с хурджунами, в ватных чапанах, потому что утрами и вечерами становилось уже прохладно, выпадала роса.

Храпков следил за всеми пассажирами, хотел заговорить с кем-нибудь, но не мог. Ведь каждый из них в какой-то степени имеет отношение к его несчастью, которое называется дочерью. Ему очень хотелось задеть кого-нибудь, может, для того, чтобы выместить свою злость, а может, просто развлечься…

Но эти лица… принимают трепетно-смиренный вид в присутствии столь почтенного человека. История приучила их уважать такую солидность. Дехкане, выходя из вагона, боком обходили купе, в котором сидели важные пассажиры. Когда они замечали, что эти два пассажира обращают на них внимание, на их лицах возникала почтительная улыбка.

Нет, он не может ненавидеть их. Он только завидует им, их силе, которая так победоносно разрушает традиции семейной верности.

— Вы знаете, Александр Данилович, она снова нашла себе такого же ухажера. Он привез ее из больницы. Где, когда они познакомились, — просто удивляюсь.

Поезд двинулся дальше. Синявин не сразу ответил. Ему почему-то противно было слушать о человеческом горе и подлости.

— Плюньте на это, Евгений Викторович. Этого надо было ожидать. Да вам ли быть в претензии?.. — И он так громко засмеялся, что даже заразил Храпкова. — А не случилось ли это тогда, когда вы приезжали из Чадака в областную больницу? От людей ничего не скроешь… А Таисия Трофимовна будто собиралась выйти замуж за одного скромного работника облводхоза. Теперь вы понимаете, откуда я знаю о ваших интимных делах. Девушка бросила службу, к вам в степную больницу переехала…

— Да хватит, чтоб вам пусто было!

И странно, им захотелось смеяться. Смеялись долго, хотя и не совсем искренне. В этом смехе чувствовалось то лукавство, на которое может быть способен мужчина, даже в таком настроении, в каком был сейчас Евгений Викторович. Смеялся добродушный семьянин Синявин, развлекая оскорбленного мужа. Смеялся и Храпков, почувствовавший в себе прилив свежих сил, совсем как в давние студенческие времена.

Поезд подъезжал к конечной станции Уч-Каргал.

VII

В степи давал себя знать небольшой морозец. Юсуп-Ахмат старательно готовился к встрече гостей. Он на ночь глядя выехал из Чадака в Кзыл-Юрту, чтобы подготовить все необходимое для отдыха Саида и его друзей. К тому же он должен был позаботиться и о том, каким путем они могли бы добраться до «гидростанции. На законченной строительством трамвайной магистрали движение начнется после пуска электростанции. Навряд ли удалось бы воспользоваться и узкоколейкой, по которой поехали люди к голове канала.

Кзыл-юртовский завод, украшенный флагами, готовился получить первый ток. Вдоль горы с Центрального участка к воротам завода всю ночь двигались караваны с хлопком-сырцом. Длинный пакгауз полностью был забит этим сырцом, им же были наполнены и резервные крытые склады. Первый колхозный урожай голодностепского хлопка хотя и не был исключительно высоким, — сказался поздний посев, — но на заводе чувствовался подъем, радостное ожидание первого рабочего дня.

Юсуп попросил техника, чтобы ему дали дрезину, в крайнем случае пусть даже не моторную, чтобы съездить на станцию.

— Разве вы не хотите быть у нас на пуске?

Инженер Данилко абсолютно без всякой надобности не раз уже озабоченно обходил территорию завода, проверяя и радуясь, волнуясь и ожидая начала работы. Юсуп-Ахмат Алиев приветливо поздоровался с инженером.

— Раненько вы здесь хозяйничаете… — промолвил он, не зная, что сказать.

— Привет аксакалу. Ждете пуска завода?

— Спасибо. Я должен доставить гостей к голове канала. У меня Саид-Али… — Но Юсуп не договорил. Откуда-то появилась Маруся, дочь Данилко, какие-то рабочие, комсомольцы.

— Мухтаров у вас? Он будет на пуске? — перебивая друг друга, допрашивали они Юсупа.

Точно искра, пролетел слух по Кзыл-Юрте, что на открытие станции прибывают гости и среди них Саид-Али Мухтаров. Данилко разрешил послать заводскую моторную дрезину в Уч-Каргал, чтобы доставить Саида прямо к голове канала. Старый механик Коропов поехал встречать гостей, прихватив с собой Исенджана.

На заводе с радостью восприняли весть о приезде гостей из Ташкента. Председатель заводского комитета позвонил об этом в Майли-Сай. Текстильная фабрика — на южный участок, а оттуда — снова в Кзыл-Юрту. Через какой-нибудь час, когда старики, Исенджан и Коропов, собирались выехать в Уч-Каргал встретить гостей, уже вся Голодная степь, почти все дехкане колхозов знали, что приезжие, в числе которых был и Саид, вместе с ними будут праздновать окончание строительства.

Каримбаев поспешил к голове канала, чтобы и там соответствующим образом подготовить встречу.

Туда колонна за колонной двигались люди со всей Голодной степи и ее окраин. В этих колоннах тоже шел разговор о том, что Саид вернулся на работу и будет сооружать третью и последнюю очередь строительства: школы, клубы, больницы и театры.

Утром к станции Уч-Каргал съезжались дрезины. Телеграмма главного инженера строительства Мациевского подняла на ноги все четыре участка. Каждый участок прислал свою легковую дрезину. Главная контора выслала два автомобиля. Поезд должен был прибыть утром, и поэтому Синявин с Храпковым заночевали в Уч-Каргале, прямо на станции, в чайхане.

На заре, незадолго до прибытия поезда из Гурум-Сарая, на станцию приехал в крытой арбе Саид-Али вместе со своими двумя гостями и остановился возле той же самой чайханы.

Храпков, завернутый в ковер, еще спал в углу чайханы. Синявин, чтобы больше «не толстеть», занимался утренней зарядкой. Он был искренне рад, когда увидел в арбе Саида. Вначале он решил было разбудить Храпкова, но не добежал до него и ринулся прямо во двор.

Друзья уже обнимались, перебрасывались словами.

— Как по-писаному, черт возьми! — с восторженным удивлением говорил Синявин, пожимая руки приехавшим.

Исенджан несколько раз пытался обойти Синявина, чтобы подойти к Саиду и почтительно поздороваться с ним.

Храпков, услышав шум, поднялся с ковра и обратил внимание на группу людей. Он увидел, что Исенджан низко, почти до земли, кланялся какому-то узбеку в чапане и в тюбетейке, расшитой белым узором по черному шелку. В его груди екнуло.

— Евгений Викторович, поднимайтесь! Через четверть часа должен прибыть поезд, — поспешно одеваясь, будил его Синявин.

Он совсем забыл, о чем они разговаривали в поезде, и поэтому не имел никакого представления о том, что происходило в сердце врача.

— Я не поеду на открытие, — промямлил доктор, приводя себя в порядок.

— Вот так дело-с! Не приснилось ли вам что-нибудь?

— С этим поездом я уеду в Андижан. У меня нет никакого желания любоваться тем, как будут чествовать этого… развенчанного национального героя. Извините меня, Александр Данилович.

Синявин только моргал глазами. Тут только он понял все. Да, такому положению не позавидуешь. В том, что Храпкову надо было немедленно ехать в Андижан или хотя бы к самому черту в зубы, — у него не было никакого сомнения. Но как вывести из чайханы Храпкова, если на пороге расселся Саид-Али со своими товарищами? Исенджан, как ученик учителю, прислуживал ему, обгоняя чайханщиков.

— Хоть бери да в мешке выноси, — привычно пошутил Синявин.

К перрону подъехал скорый поезд. Через минуту он помчался дальше, оставив на пути вагон с представителями власти, приехавшими на пуск гидростанции и заводов в Голодной степи. Из других вагонов высыпала молодежь.

Храпков не успел одеться и к этому поезду опоздал. Неприятное положение, в которое он попал, усугубилось еще и тем, что Синявин оставил его и побежал к вагону, стоявшему на пути. Положение доктора становилось критическим. Он уже оделся, наскоро промыл глаза из чайника над тазом, когда его заметил инженер Эльясберг.

— О, Евгений Викторович! И вы не выдержали. Похвально, похвально, — сказал Эльясберг, пожимая ему руку, а поздоровавшись, повел его прямо к толпе. Храпков смущенно бормотал слова привета и благодарности. Он считал себя слишком воспитанным и вежливым человеком, чтобы грубо вырвать свою руку и уйти прочь.

И его глаза встретились с глазами Саида.

«Что-то он скажет, как будет вести себя?» — вертелось у Храпкова в голове. Он, как на привязи, шел за Эльясбергом, не отрывая взгляда от Саида.

Мухтаров соскочил с нар чайханы. Искренняя, естественная улыбка, появившаяся на его губах, точно холодный душ, обдала Храпкова. В этой улыбке доктор не мог уловить ни двусмысленности, ни презрения. Нет. Словно между ними ничего и не было! Ничто не повредило их отношениям, даже дружбе. Перед Храпковым стоял тот же волевой человек, тот же неуязвимый колосс, которому он, как кумиру, верил, служил и которого боялся.

«Лекарство от ревности», — успел он только подумать.

Саид-Али твердой поступью пошел навстречу, пожал ему руку, как подлинно близкому человеку, и, улыбнулся.

— По чести сказать, Евгений Викторович, скорее эмира бухарского Мир-Сеида-Абдул-Богодур-Хана я ожидал бы здесь встретить, чем вас, — со всей сердечностью говорил Мухтаров.

Храпков поблагодарил его, растерянно поздоровался с остальными знакомыми и не успел еще опомниться, как к ним подошел Синявин в сопровождении молодого узбека в шикарной турецкой феске, который привез из больницы Любовь Прохоровну. Он шел с достоинством, но и не без высокомерия, свойственного молодому человеку, выдвинутому неожиданно на пост большого начальника. Ярко бросалось в глаза, что он хорошо усвоил свои права и обязанности председателя правительственной комиссии по вводу в строй второй очереди строительства в Голодной степи. На руке он нес дорогой плащ, который, приближаясь к толпе, где сидел Саид-Али, передал подвижному дехканину, прибывшему в том же самом вагоне, что и комиссия. Мухтарова будто бы кто-то из-за угла облил кипятком: в дехканине, который так ловко взял на руку плащ председателя правительственной комиссии, Саид едва узнал Васю Молокана, одетого в поношенный чапан!.. А как естественно он играет свою роль не то благородного муллы-дехканина, не то помощника видного государственного служащего, как мягко и торжественно он прикладывает ладонь к груди, чтя высокое начальство, но и не унижая себя…

Саид-Али лишь мимоходом, будто совсем случайно, встретился глазами с Молоканом. Хотя бы тебе искра вспыхнула у него в глазах! Саид был уверен, что, если бы он обратился к нему по какому-нибудь незначительному вопросу, не выдавая своего знакомства, дехканин с той же почтительностью ответил бы ему, как совсем чужому, незнакомому человеку. Чапан (пола закинута за полу), как положено, подпоясан несколькими платочками, на голове — не новая, как и чапан, ферганская тюбетейка. Поседевшая бородка аккуратно подстрижена.

Он даже не отвел своих глаз, встретившись с глазами Саида, спокойно выдержал его взгляд. Ничего и все сказало это Саиду.

Синявин был уже возле представителя Центрального Комитета партии, который вышел из вагона последним и скромно стоял у подножки. Синявин знал его еще со времени пуска первой очереди. Это был чрезвычайно сдержанный и вежливый человек, которого Синявин без всякой причины побаивался. В то время как председатель комиссии явно рисовался и даже ступал как-то позируя, Ходжа Алямов шел твердым шагом, просто отвечал на каждое слово, обращенное к нему. Еще издали заметив Мухтарова, он не усмехнулся, как иные, а только глаза его заблестели да папиросу вытащил изо рта и держал в руке. Он тихо спросил инженера Синявина:

— Вы пригласили и инженера Мухтарова?

— Да. Мациевский персонально. Я тоже… — выпалил, не растерявшись, Синявин.

— Это вы правильно сделали. Кстати, я хотел бы с ним поближе познакомиться. Вы мне поможете в этом?

— С дорогой душой, уртак Ходжа Алямов.

Мухтаров в это время стоял перед человеком в турецкой феске и что-то припоминал. Он почувствовал, что этот человек по-приятельски пожал его руку, и стыдился, что не может ответить ему тем же.

— Забыл? Новая Бухара… Похороны Мирза Насруллы замученного…

Саид-Али действительно стал припоминать. Но при чем же здесь Амиджан Нур-Батулли?

— Мирза Арифов? Член джаддистского центра?

Оба — точно писаные красавцы. Правда, у Саида немного поседели волосы, но фигура его осталась богатырской, молодецкой. Он казался старше своего товарища, но чувствовалось, что Батулли не отказался бы стать Саидом.

— Однако я ничего не понимаю, — скрывая свое удивление, говорил Саид, намекая на метаморфозу, происшедшую с именем и фамилией этого сына очень известного в свое время джаддиста. Дехканин Вася стоял в стороне и, не показывая, как интересен ему этот разговор, выглядел особенно смиренным и безразличным.

— Оставим об этом, Саид-Али, потом расскажу. Очень рад встрече. Сколько я…

В это время перед ним остановился в смешной умоляющей позе инженер Синявин, а рядом с ним Ходжа Алямов.

— Прошу познакомиться, товарищ из ЦК, а это инженер Мухтаров. Простите меня, Саид-Али, еще в Ташкенте уртак просил познакомить с вами.

— Очень вам благодарен. Мы, кажется, встречались.

Не было сомнений в том, что Мухтаров был благодарен Синявину. Он получил возможность продумать свою встречу с бывшим Мирзой Арифовым и, может быть, расспросить о нем у Ходжи Алямова.

— Что он сейчас делает? — спросил Саид у Ходжи Алямова, кивая головой в сторону человека в феске, который в это время здоровался с Лодыженко и Храпковым.

— Член коллегии Наркомпроса. Вообще — башковитый человек. Только… учился в Турции, но… выслан оттуда за пропагандистскую работу. В Наркомпросе принят в кандидаты партии.

До слуха Саида долетели слова Батулли, сказанные Евгению Викторовичу:

— О, не стоит благодарности, совсем случайно! Я ехал к себе в учреждение и заметил, что женщина оказалась в затруднительном положении. Экипаж сломался, а другого вблизи не было. Джентльменский долг вежливости, и только… Но я с большим удовольствием оказал эту услугу. Тем более узнав, что она — ваша жена.

Автомобили и дрезины увозили приехавших. На заводской дрезине Коропова поехали Саид, Лодыженко, Храпков и Ходжа Алямов.

Батулли поехал с Синявиным на автодрезине главной конторы, как и просил его Мациевский.

«Почему я так стушевался перед ним?» — думал Евгений Викторович, закрывая глаза от встречного ветра и прислушиваясь к характерному гулу дрезины.

VIII

Накрапывал первый в этом году дождик. Он робко шелестел среди пожелтевших позолоченных листьев в садах мазар Дыхана. Сползавшие с гор облака удерживали утренний сумрак. И радовались этому обительские ишаны. Они, точно кошки перед воробьями, ходили по обители и умиротворенно беседовали с дехканами. Как будто сегодня и в самом деле первый день духовного отдыха. Как с пожелтевших листьев скатывались дождевые слезинки, так и из уст служителей божьих скатывались прозрачные душеспасительные слова. Трудно сказать, бывает ли змеиный яд прозрачнее, чем слова ишана.

Им пришлось работать всю ночь. События, происшедшие в Голодной степи, ставили их перед выбором: бороться и жить или умереть. Что ни день, что ни час, то все хуже. Этим летом они имели «очередной» полив на хлопок. Обитель становится беднее. Антирелигиозная пропаганда, проводимая в ленинских уголках степных колхозов, сводит на нет их молитвы. Лучший суфи, с прекрасным голосом, бросил Караташ и сейчас в Ташкенте работает в радиоцентре диктором. Всю ночь они возились с переброшенными из-за гор басмачами. Это — последняя ставка. Надо было идти на все, лишь бы не дать неверным воспользоваться электроэнергией от этой дьявольской выдумки.

Перед рассветом имам-да-мулла Алимбаев вернулся из ущелья, где когда-то из гор вырывалась такая шумная, живописная Кзыл-су. Теперь лишь небольшим ручейком слезится она по руслу, а дно реки превратилось в дорогу, ведущую в горы. Только вчера, когда перекрыли воду в голове канала, чтобы подготовиться к пуску гидростанции, в обители поняли, чем стала их река. Кзыл-су превратилась в заур.

Алимбаев был неспокоен. Отряд басмачей, организованный в чащах чужих гор, пополненный баями из Караташа и его окрестностей, стал разбегаться. И вообще у этих людей не было того пыла и боевого настроения, которое необходимо в таком деле, — их утомили переходы через горы, страшила перспектива вооруженного столкновения. А нужно было какими угодно средствами организовать нападение на голову канала, захватить врасплох вооруженную охрану, уничтожить плотину и станцию. Последнее выполнят пироксилиновые шашки с имперской маркой, сильный напор воды и простая порча механизмов.

А тут еще одна беда: слух о том, что на открытии канала будут гости, взбудоражил дехкан, и они, собираясь в колонны, идут вдоль Кзыл-су. Надо все это предусмотреть и на всякий случай сделать так, чтобы никакого подозрения не пало на обитель. Хитрые большевики провели воду из Голодной степи на земли Караташа и этим привлекли на свою сторону дехкан.

Имам-да-мулла постоял под чинарой, словно впитывая дух Магомета вместе с этими скупыми капельками дождя:

— Эль хамду лилла!

Алимбаеву ответили обычным словом, но далеко не обычной интонацией. Возвращение Алимбаева из Мекки, где он получил благословение от самого всемусульманского халифа, настолько подняло его божественный авторитет, что слова, обращенные к нему, произносились с невольным трепетом религиозного экстаза:

— Бисмилла, бисмилла, бисмилла… — переходившее в шепот.

— Ллоиллага иллалла, Мухаммадан рассул алла, — так же торжественно благословил Алимбаев собравшихся на столь важное совещание.

После небольшой паузы он приказал подать ему заготовленный текст ривоята к дехканам Голодной степи.

— Правоверные! Мы должны отвести от себя вполне вероятное обвинение в басмачестве. Баш ишан в обители самого Магомета велел нам поступить так: надо уничтожить безбожную выдумку белых, и тотчас весь мир выступит против большевиков. Государственные мужи не позволят воспользоваться Кзыл-су, воды которой в недалеком будущем должны оросить концессионные земли. Папа римский объявляет газават большевикам за то, что они разрушают церковь. Баш ишан халиф поведет весь мусульманский мир за наш газават. И это скоро наступит. Не успеете произнести двадцати заповедей шариата, как это сбудется. Отряд басмачей во главе с храбрым Мустафа-беком, подручным самого Баче Сакао, осуществит это дело. Надо ожидать, что вину переложат на нас. А мы что: священнослужители Магомета и его наместники в обители мазар Дыхана…

— Бисмилла, бисмилла, — шептали сами губы ишаков.

— А чтобы отвести от себя подозрение, мы немедленно объявим вот этот ривоят, который надо доставить в Кзыл-Юрту раньше, чем туда доедет отступник Мухтар-баба. Нечистые духи в образе дехкан охраняют этого человека. Действуя с помощью ривоята, мы спасем нашу обитель.

— Бисмилла…

Имам-да-мулла вытащил из пачки один лист и, протянув его перед собой, словно перечень грехов, прочитал на арабском и узбекском языках:

«Трудящийся дехканин! По воле бога и его пророка Магомета, ты получил воду в дикой пустыне. Благодаря твоим стараниям и божьему благословению земля, служившая обиталищем нечистого духа, орошена и принесла свои первые плоды. Святая обитель мазар Дыхана склонилась перед волей бога. Ты, хозяин дикой земли, должен получить плоды ее. Об этом в книгах святого писания «Хидол» и «Шариф» (ах’я амават) говорится:

«Кто воскресит землю, то есть приведет ее в состояние полезной обработки, тот будет ее благословенным обладателем».

В коране на странице «Аибия» сказано: «Бог указывает, что обладателем земли может стать тот, кто приложит к ней свой непосредственный труд, кто обрабатывает ее».

Такие божественные истины понуждают нас, правоверных, радоваться завершению твоего, дехканин-труженик, труда по орошению Голодной степи. Теперь она уже не голодная, а с нею и мы!»

Имам-да-мулла оторвался от ривоята, поглядел на ишанов и, указав по очереди на троих, самых старых, велел:

— Вы втроем подпишитесь под ним.

С трепетом подписывали его на руках у имам-да-муллы святые мужи обители мазар Дыхана: Мухаметдин Хан-Мутавалли, Азам Махмуд Ходжа-имам, мулла Мухамед Масабаев-Кари.

IX

Всадник, загнав коня, прискакал из обители в Кзыл-Юрту за каких-нибудь десять минут до прибытия первой дрезины, на которой ехал Саид-Али Мухтаров. Посыльный разыскивал председателя кишлачного совета, но наскочил на Юсупа-Ахмата Алиева, которому и передал обращение. Весь церемониал передачи обращения был совершен в течение каких-нибудь двух минут.

— Аманмысыз!

— Саламат… — машинально буркнул Юсуп.

— Обитель присылает правоверным грамоту по поводу сегодняшнего праздника.

Юсуп взял эти листки, толком не разобравшись, что они означают. А когда пробежал глазами текст и хотел о чем-то спросить у посланца, тот уже был за пределами завода. Юсуп, не придавая значения листовке, здесь же на улице передал ее дехканам, оставив у себя на память несколько экземпляров.

Со стороны главного сооружения канала приближалась простая дрезина, двигавшаяся с такой быстротой, что из распределителя выбежал весь обслуживающий персонал. На дрезине стоя работали возле тяжелого рычага трое, среди которых был растрепанный одноглазый Каримбаев. Случилась беда — в этом не было никакого сомнения. Каримбаев на рассвете выехал к голове канала и, не позвонив по телефону оттуда, сейчас возвращался расстроенным.

— Что случилось?

— Басмачи! — крикнул Каримбаев, еще не остановив дрезины. — Голову канала захватили басмачи. Они разоружили милицию. Могут повредить… Мы не доехали к голове канала, вернулись обратно.

Каримбаев вскочил в распределитель и бросился к телефону, но увидел в окно мчавшуюся из Уч-Каргала заводскую дрезину. Она остановилась возле распределителя, потому что ей был прегражден дальше путь. Каримбаев выбежал из распределителя и сообщил, что басмачи разрушают сооружения головы канала.

Саид-Али и Ходжа Алямов всю дорогу из Уч-Каргала в Кзыл-Юрту разговаривали о новом назначении, полученном Мухтаровым. Своей неожиданностью оно так поразило Саида, что он в первый момент не мог промолвить ни слова, не то чтобы дать согласие. Только когда они подъезжали к конторе, он собрался с мыслями:

— Что же, обжаловать это решение не собираюсь и постараюсь быть лучшим начальником строительства Ташкомбината сельмашстроя, чем был на строительстве в Голодной степи. «Наказание» хотя и тяжелое, но и полезное.

Дрезина остановилась. Саид первым сошел, едва расслышав сообщение Каримбаева. В первую минуту какое-то оцепенение охватило присутствующих. Какие басмачи? Откуда они взялись, если уже три-четыре года тому назад их ликвидировали и остатки были изгнаны в горы, через границу?

Затем наступила минута отрезвления. Если басмачам удалось захватить врасплох милицию в голове канала, то кто им помешает добраться сюда? Ведь ближайшее место, откуда можно вызвать сюда вооруженную силу, — Намаджан.

Саид посмотрел на дрезину, с которой еще не сошли его товарищи. Показалась и конторская дрезина с Синявиным.

Мациевский, даже не поздоровавшись с гостями, бросился к телефону.

— Телефон в голове канала работает? — спросил Саид-Али и взял у Мациевского трубку.

— Алло, голова? Кто говорит? Кто? Не может быть! Позовите к телефону бек-баши… Да, да, от басмачей.

Мухтаров слышал, как повторяли его требование. Не бросая трубки, Саид взмахом руки потребовал, чтобы присутствующие в комнате замолчали.

В трубке раздался шум — значит, не разъединили. Затем он услыхал обращение на узбекском языке.

— Кто говорит?

— Саид-Али Мухтаров, а ты кто?

Было понятно, что такой ответ был неожиданным для того, кто разговаривал с Саидом. Он запнулся, хотел что-то сказать, но воздержался.

— Я жду, когда бек-баши басмачей подойдет к телефону, — снова властно произнес Саид.

В трубке раздался смех.

— Я слушаю, — ответил все тот же голос.

Начался разговор. Басмач угрожал, что его молодчики тотчас же подложат пироксилиновые мины и разрушат станцию, а потом и плотину. Саид-Али доказывал, что басмачи этого не сделают и подождут, пока он сам лично приедет к голове канала. Какое-то время басмач старался подзадорить Саида, уверяя, что он не осмелится приехать к ним. Ведь за его голову по ту сторону горного хребта назначена большая сумма денег. Они даже согласны подождать со взрывом, пока он приедет к ним.

— Это ерунда. На моей голове вы не заработаете. Я еду, — заявил Саид.

Басмач дал час сроку на его приезд и предупредил, что, если он опоздает, все полетит в воздух.

— Вы чудак. А еще бек-баши, ученик Баче Сакао! До головы канала сорок шесть километров, если ехать через туннель. Дрезиной же на шестнадцать километров больше. А самолета у нас нет. Ждите меня, я не задержусь.

Очевидно, с этим согласились те, кто захватил главное сооружение канала.

— Неужели вы думаете пойти на этот риск? — с ужасом спросил Синявин, когда Саид повесил трубку.

— Я еду один — такой уговор, — ответил Мухтаров, выходя из распределителя.

— Но ведь это безумие. Надо направить все четыре дрезины с милицией. Не теряйте рассудка. Вас тотчас убьют. У них нет никакого пироксилина, это все чепуха, они только запугивают нас.

Мухтарову стало неловко оттого, что он на какой-то миг был склонен согласиться с уговаривавшими его товарищами. Синявин, как мел побелевший, схватился обеими руками за голову, расхаживая взад и вперед возле дрезины. Ходжа Алямов советовал подождать, покуда он свяжется по телефону с Намаджаном. Мациевский положил свою единственную руку на плечо Саиду.

— Может быть, передумаем, Саид-Али?

— Нет, я еду. У нас мало времени. Связывайтесь по телефону с Намаджаном, с уч-каргальским ГПУ, со Штейном поговорите и делайте, как он вам скажет, а я тем временем поеду туда. У меня осталось сорок восемь минут. Понимаете, что в таком деле побеждает решительность, а не медлительность… Мы должны выиграть время!

Моторист проверил мотор открытой дрезины, завел и стоял, готовый покинуть машину.

— Это вот тормоз, а здесь выключается мотор. Чтобы остановиться, закроете доступ горючего и нажмете на тормоз.

— Хорошо, спасибо. Я-разбираюсь в этом деле.

Мухтаров включил сцепление. Машина завыла и, взяв высокую ноту, двинулась. Из толпы что-то крикнули Саиду, но он не оглянулся. Открыл дополнительный краник горючего, и машина рывками понеслась в горы. Теперь и мотора не было слышно из-за сплошного свиста. Саиду казалось, будто беспрерывное эхо в ущельях, рождаемое заоблачным гулом вечных буранов в горах, неслось ему навстречу.

Чуть-чуть накрапывал мелкий дождик, и воздух свежел.

«Наказание тяжелое, но и полезное…» — звучали в ушах собственные слова, сказанные им четверть часа тому назад. Теперь он едет прямо в руки к своим смертельным врагам, врагам партии, советской власти. Дехкане, сбегавшие с гор, провожали его тревожными взглядами.

Ну, вот тебе и война, товарищ Саид-Али Мухтаров!

И совсем другая мысль пришла ему в голову. Почему именно смерть должна завершить кольцо неудач, постигших его в личной жизни? Он одинок? Нет, не одинок! ЦК партии, зная о решении обкома, «нашел возможным…» для «оздоровления Ташкентского сельмашстроя…» назначить туда инженера Мухтарова!

Но и ранее пришедшая ему в голову мысль не оставляла его. Война! Он пытался заинтересоваться горным ландшафтом, оценить небольшие, даже не обшитые деревянными укреплениями туннели, встречавшиеся по пути. Облицовывать дороги собираются лишь в третью очередь. А стоит ли вообще это делать? Скалы, камни. Кое-где из расщелин стекала вода…

Мотор работал на удивление ритмично. В дрезине стало жарко, и Саид подставил свою голову освежающей прохладе ветра и дождя.

Миновав Кампыр-Рават, Мухтаров посмотрел на часы. У него еще оставалось восемнадцать минут. Через каких-нибудь пять минут он проскочит последний туннель, находящийся недалеко от головы канала. Может быть, это шутка? Может быть, там и басмачей никаких нет? Просто подшутили над нами, как это делают первого апреля.

Но это не была шутка. Четверо вооруженных английскими винтовками и кинжалами стояли по двое с обеих сторон туннеля и проводили Саида ружейным залпом. Они. наверное, подавали своим сигнал. Саид выключил сцепление. Мотор зарычал и умолк. Дрезина по инерции двигалась по туннелю и резко свернула в сторону. Саид нажал на тормоз. Туннель тянулся на сто один метр в длину. Заторможенная дрезина остановилась у выхода.

Навстречу дрезине бежало около полутора десятков басмачей, пестро одетых и вооруженных чем попало. Темнота туннеля сменилась резким дневным светом, а в уши ударили злобные крики ошалевших от радости бандитов.

Саид понял, что в его поступке была немалая доля легкомыслия. Что это война — у него уже не было сомнения. Победа басмачам досталась дешево, даже без всяких уловок. Он просто сам дался им в руки. «Так глупо, — мелькнула в голове трезвая мысль, — снова проявил легкомыслие…» Но уже поздно сожалеть об этом.

X

Несколько вооруженных людей стремительно направились к дрезине. Саид-Али не стал ждать, пока его схватят басмачи (не было сомнения в том, что они приближались с таким намерением). Ближе всех к дрезине подошел лучше других одетый и вооруженный моложавый мужчина с бородкой. Рядом с ним стоял другой, по-видимому помощник. Саид с первого взгляда догадался, кто они. Один из них был бек-баши. Раздумывать не оставалось времени. Саид выскочил из дрезины и направился к бек-баши. В голове одна за другой возникали и терялись мысли. Топографию гирла он знал до мельчайших подробностей. Бежать можно только в туннель или броситься вниз, прямо в гирло канала. Допустим, что дрезину он успеет обойти до первого выстрела из винтовки. А дальше? Лучше — вниз, в гирло…

Его мысли вдруг оборвались. Руки басмачей впились в Саида и вернули его к мрачной действительности. Двое откормленных байских сыновей, точно железными клещами, держали Саида. Крик победителей заглушил всякую надежду на спасение.

Бек-баши взмахнул рукой в сторону гирла. Байские сынки грубо потащили Саида к глубокому руслу давно оконченного гирла. Не так давно здесь была спущена вода и только лужицы блестели на глинистой почве. Крутой обрыв из горной породы и лёсса откосом спускался в гирло на глубину около трех метров. Даже в глазах потемнело. Его, наверное, ведут к круче, чтобы расстрелять без сопротивления, без борьбы. Двое будут держать за руки, а третий… пустит пулю в затылок. Точная винтовка не подведет. Смерть… жалкая смерть от руки басмача.

Какой необдуманный, нерассудительный поступок позволил ты себе, Саид! Единственное, что остается: оттянуть, задержать, пока там… Штейн, милиция, Синявин.

— Отпустите меня! Я должен говорить с бек-баши, — сказал Саид, упираясь и останавливаясь возле начальника этой банды.

И как раз в этот момент со стороны дрезины раздался один и второй револьверные выстрелы. Стрелял меткий стрелок, которому, как и саперу, обезвреживающему мины, ошибаться в этот миг не разрешалось. Бек-баши упал с простреленной головой. Раздался отчаянный крик. Охрана Саида тотчас обернулась в ту сторону, откуда прозвучали выстрелы. Неожиданность парализовала бандитов.

Саид яростно бросился на одного из басмачей и выхватил у него винтовку.

Он выстрелил в толпу перепуганных басмачей, и этим принудил их упасть на землю для защиты. А сам бросился к скалам и укрылся за ними. Только теперь он полностью оценил создавшуюся обстановку. В голове канала находилось около пятидесяти басмачей, вооруженных чем попало. Разоружить милицию они могли лишь с помощью хитрости. Милицейского пулемета у них не было, значит, они еще не овладели им.

Но кто стрелял возле дрезины? И в кого он метил?

Мухтаров из-за скалы дал несколько выстрелов, но не мог разобрать, что делается возле дрезины. Там произошло что-то необычное, поднялась паника. К тому же басмачи оставили его в покое, увлекшись, очевидно, происходящим возле дрезины.

Со стороны Кзыл-су донеслись людские крики. Не выпуская винтовку из рук, он обернулся и с удивлением увидел, что от Кзыл-су, торопливо взбираясь на гору, шли вдоль берега дехкане.

Трудно было установить точно их количество, но, очевидно, по взгорью к голове канала взбиралось более сотни людей.

Саид вспомнил, как летом, когда завершались работы перед пробным пуском, они такой же лавиной шли по взгорью, змейкой тянулись вдоль Кзыл-су.

«Арьергард басмачей», — мелькнуло в голове, и он еще крепче сжал винтовку. Теперь он уже не умрет позорной смертью.

Дехкане, шедшие впереди, остановились на горе. По их поведению было ясно, что они не видели Саида, укрывшегося за скалами возле гирла.

Около станции раздались выстрелы, и дехкане повалились на землю. Кое-кто из них пополз вниз, Саид услыхал, как в толпе звучали слова проклятия.

Он ничего не мог понять. Однако странно, почему о нем забыли? И что ему дальше делать? Он держал винтовку наготове и наблюдал. Дехкане подходили со стороны берега к горе и падали на землю, чтобы не попасть под нестройные и редкие выстрелы.

Саид наконец понял, что дехкане, бесспорно, его союзники, — ведь это их обстреливают басмачи.

— Аталяр! Уртакляр! — крикнул Саид, поднимая винтовку.

— А-а-а! — закричали ему в ответ с десяток голосов.

Толпа дехкан вдруг поднялась на ноги, некоторые приветствовали Мухтарова.

Радоваться ему или остерегаться какой-нибудь западни? Но что будет, то и будет.

Мухтаров по скале взбирался наверх, к дехканам. Вот они уже близко. Он уже видит их удивленные и вместе с тем почтительные лица. Он не может ошибиться. Да. Это союзники. Они пришли на праздник пуска гидростанции и озадачены — не понимают, что здесь происходит. Они еще и до сих пор предполагают, что это стреляет охрана станции, принимая их за злоумышленников.

Саид из-за скал уже мог различить сооружение станции, ее ворота, покрытые высохшим илом. И ни одного басмача. Он решил миновать кряж и пробраться к станционным строениям. В толпе дехкан нашлись желающие сопровождать его.

Пробираясь под укрытием скал к станции, Саид вместе с дехканами наткнулся на труп милиционера. Невдалеке лежали еще четыре человека с заткнутыми тряпьем ртами.

— Где начальник охраны? — спросил Саид у молодого русского милиционера, развязывая ему руки и вынимая тряпку изо рта.

— Басмачи застрелили его за то, что он не сказал, где находится замок от пулемета.

— Давайте сюда замок! — приказал Саид милиционерам.

Почти вся группа дехкан ползла на четвереньках по ущелью, следуя за Саидом и его помощниками. Чтобы добраться до станции, надо было пробежать около ста метров по открытой местности. Другого пути не было. На станции, в ее левой башне, находился пулемет.

Саид с милиционерами и толпа дехкан бросились бежать по открытой долине. И удивительно — совсем тихо. Ни одного выстрела.

Пока милиционеры готовили пулемет, Саид был уже возле дрезины и, укрываясь за ее корпусом, смог увидеть такую картину.

На ступеньках лежали двое. Один из них, с окровавленной головой, еще корчился от боли, задевая и другого, уже мертвого. Это были бек-баши, лежавший там, где его поразил первый выстрел, и раненый его помощник. Саид начал понимать, что же здесь произошло.

«Среди басмачей паника. Бек-баши был убит первой пулей…»

Саид почувствовал себя смелее. На участке головы канала не видно было ни одного басмача. Они отступили.

В туннеле узкоколейки кто-то застонал. В это время с башни гидростанции милиционеры застрочили из пулемета. Саид бросился в туннель и… чуть не упал от неожиданности.

В нише туннеля, держась за окровавленную ногу, сидел Семен Лодыженко.

XI

Вслед за Саидом Мациевский послал закрытую дрезину. Через двадцать две минуты она примчалась к месту происшествия. Вместе с доктором Храпковым и Синявиным в ней приехали шесть милиционеров из охраны конторы и заводов. Другие дрезины ехали с меньшей скоростью и прибыли уже тогда, когда забинтованный Лодыженко лежал в помещении станции и курил папиросу, которой угостил его Евгений Викторович. Милиция настигла басмачей возле Кзыл-су, разоружила девять человек, двоих пристрелила в реке, а остальные убежали в ущелья и там скрылись.

— Разве вы не слыхали, как я кричал? — спрашивал Синявин у Мухтарова. — Я же вам крикнул, когда он на ходу вскочил к вам в дрезину.

Саид припомнил этот крик. Да мог ли он в тот момент обращать внимание на крики?

Лодыженко с заметным удовольствием рассказывал о том, как он под задним сиденьем приехал с Саидом к басмачам, как по приказу бек-баши схватили Мухтарова и как трудно было ему, лежа на боку, целиться в главаря банды.

— Да, наган-батюшка в наших руках не подведет. С первого выстрела — наповал. Второй раз я выстрелил и пожалел. При наличии шести пуль надо стрелять без промаха… А если бы вы видели, какая паника поднялась после того, как свалился их бек-баши! Да еще и Саид выстрелил. Двое бросились ко мне. Но я уже был на ногах. Другого начальника я тоже поразил, хотя и неудачно. Он, уже падая, ранил и меня. Пришлось мне в упор выстрелить еще в одного и отступить в туннель… Басмачи, как овцы без барана, — кто куда. Даже оружие побросали.

Саид-Али подошел к раненому. Он взял его за обе руки и, к удивлению присутствующих, поочередно поцеловал их. Несколько успокоившись, он уже смог говорить.

— Спасибо! Жизни не пожалею…

— Саид! Все нормально! Жизнью своей не разбрасывайся, — успокаивал его раненый.

— Да, ты прав, Семен! Отныне мы не только друзья!.. Братья! — сказал Саид, сжимая руку Лодыженко так, что у того кости затрещали.

XII

Ровно в двенадцать часов гирло было наполнено водой. Пенилась вода, под ее напором скрипели ворота. Мациевский, посоветовавшись с Синявиным, приказал пустить воду в роторы гидростанции. Она забурлила и зашипела, будто на гигантской сковороде. Инженеры, техники стояли как завороженные, на их лицах отражались и радость и тревога.

Один за другим включили три генератора.

К гидростанции подходили люди. Из Намаджана прибыл отряд охраны во главе с Августом Штейном. Милиция передала ему задержанных басмачей. Попытка вражеской диверсии была сорвана, и пуск гидростанции вылился в большой праздник. Из массы дехкан появились ораторы. Возник стихийный митинг.

— Мухтарова-а! — крикнул кто-то из комсомольцев.

— Мухтарова! Саида-Али Мухтарова! — загремели многие голоса.

Саид чувствовал себя неловко перед представителями из центра. Он был как бы блудным сыном, и вдруг к нему проявлено такое внимание. Ходжа Алямов искренне был рад этому и советовал Саиду выступить перед народом, — ведь таково было желание собравшихся. Батулли своего мнения по этому поводу не высказал. Он старался показать, что считает ненужными всякие торжественные митинги, но его поведение свидетельствовало о далеко не безразличном отношении к тому, что творилось вокруг. Батулли говорил с раненым как-то мимоходом, а когда его отправляли в больницу, даже не вышел попрощаться. Главное, чем был увлечен председатель правительственной комиссии, — это своей феской и разговорами с дехканами. Он надевал феску на кулак, вертел ее на пальце и несколько раз рассказывал о приключениях, которые с ним случились, когда Кемаль-паша запретил носить ее в Константинополе, а он все-таки носил из протеста…

Саид-Али решился выступить. Недавняя стычка с басмачами, его легкомысленная поездка и неожиданный исход всей этой авантюры вызвали в Мухтарове желание действовать. Все что угодно делать, лишь бы не быть пассивным наблюдателем, слушая, как ревет и дрожит на полном ходу электростанция.

Из Майли-Сая сообщили о том, что текстильная фабрика получила ток и стала работать с нагрузкой. Это известие тотчас написали на плакате и вывесили его перед участниками митинга. Среди дехкан творилось что-то неописуемое. Они, может быть, не до конца представляли себе, что произошло, но, зараженные энтузиазмом, восхищенные точностью механизмов станции, бурным потоком воды в бьефе, преодолевая шум, требовали:

— Мухтарова-а!..

И ему захотелось говорить. Ведь он был послан сюда партией, во имя ее свыше трех лет вместе с этими дехканами, с рабочими недосыпал, частицы своей жизни вкладывая в строительство, и ни разу полным голосом не сказал об этом людям. Не сказал народу, с которым жил, трудился.

По магистральным линиям пошли первые трамвайные вагоны, получившие ток от гидростанции. Набитые людьми вагоны делали поворот на плотине гирла и, простояв минуту перед сооружением станции, двигались снова в горы, в Голодную степь, в Уч-Каргал за новыми массами празднично настроенного народа.

С песнями, с шумом высаживались студенты Среднеазиатского университета, которые только что прибыли на пуск заводов в Голодной степи. Саид, направляясь к трибуне, обратил внимание на эту молодежь и… сперва выбранил себя, но снова посмотрел на толпу, которая только что вырвалась разноцветной массой из вагона «магистральки». Если бы Мухтаров собственными глазами не увидел в этой толпе Юсупа-Ахмата Алиева, он решил бы, что сошел с ума. Если бы не слезы радости, которые текли по лицу Юсупа, Саид никогда не поверил бы в то, что увидел: рядом с Юсупом, среди веселой толпы студентов, в серенькой парандже, только без чиммат, шла его дочь Назира-хон.

Как? Откуда? Позавчера Мухтаров беседовал с Юсупом, пытался облегчить отцовское горе, а сегодня…

Саид несколько раз, нарочно отворачиваясь от Кзыл-су, закрывал глаза, а потом снова упорно и настойчиво смотрел на толпу молодежи, на девушку в серенькой парандже. Зашатались горы, все поплыло вокруг Мухтарова… То ли от напряжения, то ли от ветра на высоте его глаза наполнились слезами.

…Многотысячная толпа, шум и бурлящая вода под мостом в распределителе… Красные лампочки наперебой предупреждают о неминуемой катастрофе. На трибуне девушка отчаянным движением руки срывает с себя паранджу.

— Уртакля-я-р!! — загремело в ушах, слилось с шумом гидростанции, с говором толпы…

К Саиду пробивался Юсуп-Ахмат с явным намерением поделиться с ним своей радостью по поводу возвращения дочери. Она стыдливо улыбалась, пропуская впереди себя отца и товарищей студентов. Саид успел заметить ее милое похудевшее и побледневшее лицо и отсутствие глянцевого загара, который он видел в Чадак-сае…

Да, это была она. Он почувствовал глубокое волнение, вспомнил свою сестру… Его разум подыскивал слова, которыми он будет приветствовать современную героиню — узбечку. Вот-вот он двинется ей навстречу и навряд ли удержится, чтобы не обнять ее, такую дорогую, с которой хотелось стать рядом в первых боевых рядах, штурмующих прошлое и утверждающих светлое будущее!

Однако Саид не двинулся с места. Только блеснул в его глазах огонь, зажженный этими мыслями.

Он обрадовался. Его воля не изменяет ему. Он владеет собой.

Юсуп-Ахмат Алиев в сопровождении толпы студентов пробрался к Саиду именно в тот момент, когда тот поднялся на трибуну. Сильный, гордый, вдохновенный. Неужели он не заметил, что рядом с Юсупом стоит его отыскавшаяся дочь, которую только ему, Саиду, он отдал бы в жены? Ведь это самое большое желание у арык-аксакала на грешной, наполненной хлопотами земле.

— Саид-ака! — потрогал он за ногу Мухтарова. — Моя Назира-хон!.. Вот она, дочь моя, украшение моей седины. Рабфаковка в Ташкенте! Разреши…

Саид-Али Мухтаров поглядел с трибуны. Что можно было прочесть в этих глазах неподготовленному и к тому же переполненному радостью человеку…

— Поздравляю! Рад! Я сейчас должен выступать, — сдержанно ответил Мухтаров.

— Яшасун Ленин! На трибуну! Саид-ака! — гремело в толпе.

XIII

— Уртакляр! Товарищи! — прозвучал на диво свежий, сильный голос Саида. Только клокотание воды в бьефе и гул станции спокойно плыли над притихшей толпой. На этом звуковом фоне Саид чеканил слова своей речи, посвященной открытию второй очереди строительства в Голодной степи.

— В этот день я счастлив выразить вместе с вами радостные чувства, которые пробуждает в наших сердцах новая победа Коммунистической партии и советской власти. Какими сложными тропинками, какими черными дорогами шел Узбекистан в своем историческом развитии!.. И чем чернее был этот дооктябрьский путь, тем сильнее мы ощущаем, как прекрасен его сегодняшний день. Мне приходилось вместе с вами, вместе с молодым, зарождающимся пролетариатом закладывать здесь первые камни, первый фундамент этого величественного сооружения… — Саид обеими руками показал на гидростанцию и сделал паузу, чтобы каждый из присутствующих мог прислушаться к говору станции. — Товарищи! Узбекистан лишь теперь может начинать свою подлинную историю, а не со времен арабов, которые принесли нам ислам, победив религию Заратустры, не от багдадских хозяев Саманидов и не от Тамерлана и Улугбека, его внука, астронома. Знаменитые самаркандские медресе, минареты Улугбека, так называемые «минареты смерти», — все это и памятники старой культуры, и памятники мрачного прошлого нашего народа. Ирригационная система Тамерлана, прекрасные постройки тех веков, расцвет в то время науки и искусства в Самарканде — все это сокровища национальной культуры. Но кто из нас пользовался сокровищами? Ислам прибрал их к своим рукам; ишаны, шейхи воспринимали это наследство как даяния Магомета, и оно использовалось для одурманивания масс, для эксплуатации, оно было для нас вечным проклятием. Приходилось ли вам читать знаменитые надписи в медресе Улугбека в Бухаре? «Мидиб алигилим фейрза Ал(и)нь Клмусулим у Мусулим»[52]. Они, как видите, и такие истины изрекали, чтобы отвести людям глаза. Но к кому были обращены' эти человеческие истины? Многие ли из вас о них знают? Пятьсот лет во имя бога ишаны да баи использовали эту невыгодную для ислама истину! Зато правоверные ежедневно читали иные надписи в храме Улугбека и его вдовы и других, в том числе и в мазаре Дыхана. «Аджилюс бисаляти каблал фавт. Вааджиллю биттаубат каблал мавт»[53]. Мы от всего этого ощущали только страх и считали для себя за счастье как можно подальше обойти эти святыни, чтобы они не являлись нам в страшном сне. Шейхи, ишаны ловко использовали все эти сокровища культуры, как ростовщики… Вы простите меня. Я не случайно затронул именно эти струпья истории. На протяжении столетий они слишком уж досаждали нам. Настало время, когда мы, ваши представители, должны об этом сказать во весь голос. Вот она, электростанция, двигающая сейчас наше хозяйство, поднимающая к жизни веками проклятую пустыню, вот это сокровище большевистской культуры дает нам право именно так говорить о феодалах, терзавших наш народ. Кто из вас, присутствующих здесь, не припомнит, обращаясь к своей собственной жизни, факт за фактом, когда паразиты Тамерлановой культуры, эти служители ислама, во имя Магомета сосали каплю за каплей нашу трудовую кровь, поддерживая этим свое сытое и беззаботное существование. Не был ли у вас наказан отец и признан навеки виновным в чем-то перед богом, не была ли проклята ваша мать — запрятанная, как ягненок в мешке, за дувалом? Ишаны забирали ваших лучших дочерей, они устанавливали цену калыма, они всячески угнетали вас. Я, — Саид ударил себя в грудь так, что, казалось, будто она зазвенела, — я сам на себе испытал «прелесть» этих сокровищ, я стал изгоем, и, если бы не братья русские большевики, я до самой смерти не узнал бы правды о своей стране.

Саиду передали обращение-ривоят караташской обители. Сделав паузу, он быстро пробежал его глазами.

— A-а! Вот оно что! Люди добрые, не поддавайтесь на провокацию! В каждом слове ривоята — смертельная доза яда. Обитель мазар Дыхана! Кто как не она изгнала комиссию, что начинала работать в Голодной степи? Кто как не обитель столько раз стреляла нам в грудь, убивала камнями честных людей, со звериной ненавистью скрывала за своими дувалами гнезда контрреволюции? Обитель стреляла в грудь всей нации; камни, брошенные из-за угла, становились орудием бандитской мести. Не так ли погиб наш любимый поэт, советский народный карнайчи Хамза Хаким-заде Ниязи?.. За это преступление они еще не понесли достойной кары от народа. Или, может быть, вы скажете, что не обитель прислала ишанов, чтобы помешать нам окончить гирло? Народ ничего не забывает. А сегодня… Этот кровавый эпизод, что произошел на ваших глазах сегодня здесь, разве это не их рук дело?

— Бисмилла-ах! — кое-где зашептали встревоженные оратором старые аксакалы.

— Да. Ишанам обители ничего больше не остается, как шариатом обосновывать ваше право на земли Голодной степи и воду Кзыл-су. Этим ривоятом ишаны хотят скрыть свое участие в нападении басмачей. Это еще не все. В то время когда мы с вами пускаем вторую очередь голодностепского строительства, не спят люди в обители, не спят и их вдохновители, высшего, так сказать, класса. Ведь использовать воду Кзыл-су собирался капиталистический хлопковый концерн, эксплуатирующий на концессионных началах граничащие с нашим государством земли. Кзыл-су так удобно вырывалась из гор и орошала их земли… Теперь мы направили всю воду на наши земли. Концессионерам придется вложить немало средств, чтобы получить на концессионные земли воду из других рек. Это им не слишком выгодно. Они будут пытаться и впредь организовывать басмачей, вооружать их на иностранные деньги, вредить нам. О чем красноречиво говорит вот этот пироксилин с маркой капиталистической державы?! Нет, мы теперь стали дальновиднее. Мы обязаны немедленно, завтра же, уничтожить караташское гнездо вечного угнетения трудящихся дехкан. Надо стереть даже воспоминание о нем, и среди этих чудесных богатств природы, веками разрабатываемых нами, организовать детский санаторий всеузбекского значения. Тысячи танапов обительской земли надо превратить в образцовый совхоз-санаторий, чтобы отныне сюда бздили дети не на позорный для человеческого достоинства суннат, а для культурного отдыха, для развлечения и укрепления здоровья. Электрифицированная социалистическая промышленность Голодной степи, ее сплошь коллективизированные кишлаки не могут примириться с тем, чтобы рядом с социалистической обителью была еще и обитель Магомета или его наместника Дыхана. Товарищи! Я долго молчал, ибо мне тоже не так просто было выбраться из сетей проклятого прошлого. Вы должны знать, что я пережил за эти годы, как я расплатился за то, что в современную нашу жизнь слепо вводил старые, отжившие понятия. Я безрассудно подчинялся своим личным чувствам, следовал порывам сердца. Надо взять себя в руки и добираться к высотам нашей культуры, быть достойными их. Мы должны свои самые лучшие чувства расходовать экономно, чтобы не сгореть, точно спички, в один миг. Железными, нет, мало — каменными мы должны стать… Века не миловали нас, наших братьев, сестер, наших отцов. Вот этими листовками ишаны, баи хотят усыпить нашу бдительность, отравить нашу жизнь. И мы будем трижды неосмотрительными, если упустим то, что в самом деле является нашей культурой, культурой пролетариев и трудящихся дехкан. Сегодня мы чуть было не попались на удочку, и это потому, что на какое-то время поверили голосам, доносящимся из обители. Обитель проиграла, но она не простит нам своего поражения. Будьте бдительны! Единственное верное из того, что здесь написано: «Голодная степь теперь перестала быть голодной». Да, это теперь социалистическая степь. Предлагаю назвать ее в честь нашей лучезарной советской родины — Советской степью!

Саид взялся руками за перила и, затаив дыхание, ждал. Многолюдный митинг замер. Длинная речь Мухтарова увлекла слушателей, и завершение ее показалось неожиданным.

И вдруг прокатилось окрест:

— Яшасун партия! Слава! Ура!.. Яшасун Советская степь!

Бурными аплодисментами проводили люди Саида, спускавшегося с трибуны.

Юсуп-Ахмат стал сбоку на ступеньках, давая Саиду проход. Вместе с отцом стояла Назира и тоже аплодировала.

Мухтаров увидел теперь вблизи ее нежные руки. Саид остановился возле девушки и заглянул в ее глаза, будто намеревался напиться воды из кристально чистого источника. А глаза наполнились слезами. Назира склонила голову.

— Саид-ака! — услыхал он ее приглушенный грудной голос. — Уртак Семен Лодыженко будет жить? Он выживет, не умрет?

— Конечно, выживет, успокойся, Назира-хон. Рана его не смертельна, — ответил ей Саид.

Девушка подняла голову. Она посмотрела в мужественные, такие искренние глаза Саида и тотчас что-то быстро зашептала, стараясь скрыть овладевшую ею радость.

Что-то заныло в груди Саида. Волнение Назиры передалось ему, и он позавидовал ей, позавидовал своему другу, любовался и радовался за них.

Назира стала еще прекраснее. Как мечта! Саид оглянулся, но Назира уже исчезла.

XIV

Вася Молокан в свое время действительно был бурлаком на Каспии. Но не таким невинным бурлаком, как он рекомендовал себя Мухтарову, — «от тони до тони», а каторжником. При желании и под настроение он мог многое рассказать о себе. Но даже в припадке откровенности он успел сказать тогда в комнате Саида лишь сжато немногое, словно отвечая на анкетные вопросы. По внешнему виду он казался пьянчужкой, пропившим свою одежду, и это, на первый взгляд, было вполне естественным, — ведь, работая на строительстве и в канцелярии Преображенского, он снискал себе репутацию горького пьяницы. Но на поверку ни один человек ни разу не видел его не только пьяным, а даже с рюмкой в руках. И все-таки говорили, что Молокан пил водку, вино, самогон, а если этого не было — переходил на денатурат, одеколон. Кое-кто уверял, что он пил и эфир, выпрашивая его в аптеках. И этому верили, верил и Мухтаров…

Обо всем этом припомнил Саид-Али во время беседы в комнате, когда Молокан очень лаконично и искренне рассказывал о себе, о своем прошлом. О том, чем он занимался теперь, сегодня, — не было речи. Саид по этим рассказам хорошо представлял себе его прошлое, как и понимал, что «пьянство» Молокана на строительстве — было плодом его изобретательности…

— Ну, что можно сейчас сказать, товарищ Мухтаров, о прошлом? — рассуждал тогда Вася Молокан. — За активную работу в бакинских революционных кружках и участие в забастовке, которой руководили большевики, царизм осудил меня на вечную каторгу… Каспийские острова были только этапом. При помощи бурлаков мне посчастливилось на бревне, оторвавшемся от плота, трое суток проболтавшись на волнах Каспия, пристать к персидскому берегу. Знание азербайджанского языка помогло мне скрыться там, а потом перебраться в Турцию и в Каир. Всякое бывало, товарищ Мухтаров, в эти годы тяжелой нелегальной жизни, и плохо, и… Как видите — уцелел, языки хорошо изучил, был газетчиком, неплохо знаю ислам, аллагу акбар… Правда — под судом был и там. Англичане в Суэцком канале осудили снова за «бунтарскую» деятельность среди рабочих и моряков. Мусульмане же помогли мне убежать в Афганистан. Года два до Октябрьской революции прожил там среди местных узбеков. Потом уже при Кемаль-паше удалось через Турцию вернуться на родину в качестве матроса… Вот вам и вся недолга, по всем графам, как говорится… — смеялся при этом Молокан, протягивая Саиду пиалу с чаем…

Саид-Али вспомнил об этом, когда сходил с трибуны под бурные аплодисменты приветствовавших его строителей Голодной степи и под шум гидростанции в голове канала. Вася Молокан на открытии гидростанции вел себя так солидно, что никому даже в голову не могла прийти мысль приглядеться к нему. Всем казалось вполне нормальным, что при таком уважаемом человеке, как председатель правительственной комиссии, должен быть такой же уважаемый, достойный своего положения мулла-дехканин, помощник. Ходил он медленно, больше стоял задумавшись, любуясь слаженной работой головы канала или слушая речи, произносимые на митинге. Его никто не узнал, кроме Саида, но и тот деликатно «не обращал» внимания на муллу-дехканина.

Вполне естественно, что помощник председателя правительственной комиссии должен что-то записывать. В совершенстве владея искусством стенографии, Вася Молокан слово в слово застенографировал узбекский текст речи Саида…

Вот так вел себя Вася Молокан!

Во время пуска гидростанции с ним разговаривал только Батулли, и то — при случае. Мухтаров его «не узнал», с Лодыженко он совсем не встречался и о происшествии с басмачами в голове канала записал со слов Храпкова.

Корреспонденция получилась большая, но интересная. Ее везли в том же поезде, в котором ехал Мухтаров в Ташкент, и на второй день после его приезда она была полностью опубликована на страницах «Восточной правды».

Еще в Голодной степи, а потом и в поезде, до самого Ташкента, Ходжа Алямов рассказывал Саиду историю Ташкентского сельмашстроя. Начальника строительства пришлось арестовать — он оказался бывшим соратником белогвардейского генерала Анненкова, окружал себя подозрительными элементами и сорвал строительство.

— На строительство назначили парторгом Харлампия Щапова, — будто между прочим сообщил Ходжа Алямов. При этом он сделал вид, что не заметил, как удивленно приподнялись густые брови Саида.

Мухтаров промолчал и больше ничем не проявил своего интереса к этому факту.

В тот же день, вечером, в Ташкентском тресте сельхозмашиностроения Саид еще раз встретился с Ходжой Алямовым. При нем вручили Мухтарову документы о назначении его начальником строительства комбината. Все это происходило так, будто с ним никогда и ничего не случалось.

Но сам он все хорошо помнил. И ночью, несколько раз переписав, составил свое искреннее заявление — апелляцию в ЦКК…

Утром Саид-Али с удивительной легкостью на душе впервые шел в контору строительства. Он обратил внимание на продавцов газет. Они снова, как и в тяжелые для него дни, выкрикивали фамилию Мухтарова. Саид, не понимая, в чем дело, остановился возле продавца и купил газету. На первой странице на две колонки красовался портрет Амиджана Нур-Батулли в неизменной феске и под ним речь Саида-Али Мухтарова. Речь была дана полностью, за исключением патетической концовки. Эти десять фраз, очевидно, не вместились при верстке газеты, поскольку надо было на этой же полосе поместить рисунок гирла и станции. В сообщении «от собкора» рассказывалось о нападении басмачей на голову канала и о ликвидации банды силами милиции Голодной степи.

Прочитав корреспонденцию, Саид подумал, что автор записал ее с тринадцатых уст и поэтому в нее вкрались неточности. Но когда он прочитал свою речь, переданную буквально слово в слово, он был несколько удивлен. И особенно возмутился, когда прочитал сообщение о митинге, где говорилось, что предложение ликвидировать обитель мазар Дыхана сделал Саид-Али, а переименовать Голодную степь в Советскую — председатель правительственной комиссии Амиджан Нур-Батулли. Однако Саид не знал о том, что все эти материалы готовил Вася Молокан, а Батулли лично передавал их редактору.

Мухтаров несколько раз прочитал эти строки решения:

«…под громкие аплодисменты тысячный митинг принял предложение товарища Амиджана Нур-Батулли переименовать Голодную степь в Советскую.

Собрание дехкан также приняло предложение Саида-Али Мухтарова о закрытии молитвенной обители мазар Дыхана и организации на ее земле детского санатория и совхоза…»

«Когда это было?» — Саид помнит, как сошел он с трибуны. Возможно, Назира-хон отвлекла его внимание. Да, в самом деле, после него на трибуне находился какую-то минуту Батулли. Дехкане все время приветственно кричали: «Яшасун!» Потом он зашел в помещение станции, любовался фидерами, шкалой распределения электроэнергии, с трудом отвечая экзальтированному Синявину. Перед его глазами передвигались стрелки, на небольшой карте степи зажигались в виде точек огоньки, оживали цифры вольтметров каждого потребительского агрегата. Вот Майли-сайская текстильная фабрика увеличивает нагрузку и все больше и больше забирает электроэнергии. Почти треть электрической энергии, получаемой от станции, потребляет Майли-Сай. А вот вспыхнул огоньками на карте и Кзыл-юртовский завод, забегали стрелки, запрыгали цифры. Затем Южный, Туннельный.

Маруся Данилко и Вероника Синявина несколько раз подходили к восхищенному Саиду. Комсомолки что-то говорили ему, он отвечал им, но что именно — сейчас абсолютно ничего не помнит. Это немного успокоило Мухтарова. Он, конечно, после выступления был в таком состоянии, что мог и не слышать, что предлагал Батулли.

Саид припомнил, что вчера, когда он шел в контору, к нему подошел посыльный с запиской Батулли, в которой тот просил прийти к нему вечером, чтобы «вместе по-холостяцки» пообедать в столовой ташкентского парка.

Саиду почему-то не понравился Батулли.

«Зависть?.. Глупости!..»

Но одновременно в его голове настойчиво возникали воспоминания, и среди них какие-то неопределенные, зыбкие. Саид вспомнил о том, как Батулли вскользь сказал, что «Узбекистан не почитает своих сыновей, которых можно пересчитать по пальцам…», и он долго думал об этих словах. Он хорошо понимал, что Батулли в первую очередь имел в виду себя в качестве одного из этих непочитаемых сыновей. И теперь Саиду было стыдно, что он промолчал, когда услыхал эти слова.

Возле подъезда конторы на него очень внимательно посмотрели кучера и шофер. Саид вошел, и уже из первой двери на него повеяло знакомой атмосферой. Еще на улице он услышал в открытые окна дробный стук пишущих машинок.

На пороге конторы его встретил Харлампий Щапов с десятком других работников. Если бы Саид хорошенько присмотрелся к каждому, он, наверное, заметил бы разницу между ними. Но он окинул общим взглядом встречавших его людей и подумал только, что эта строительная братия пропитана единым духом.

В конторе на столах у служащих и у некоторых инженерно-технических работников лежали газеты с портретом Батулли и речью Мухтарова. Какое символическое совпадение! — мысли, высказанные Саидом, должны были стать как бы обрамлением этого изящного, наверное модного в определенных кругах красавца в феске.

Ему стало досадно на себя за такие мысли, но к инженерам, читавшим газету, он почувствовал острую неприязнь.

В тот же день Саид провел широкое техническое совещание с участием рабочих. В их глазах… в их глазах он читал радость и поддержку. Он снова был окружен союзниками, друзьями.

XV

Небо казалось пустым. Редкие облака только сильнее оттеняли молочную бледность недавно такого прозрачно-голубого небосвода. Зеленые широкие листья не пожелтели, а сразу усохли и, точно не решаясь сорваться с дерева и покрыть собою высохшую за лето землю, так и висели, как на проволоке, и не шумели от ветра, а свистели.

Далеко-далеко на дороге был виден столб пыли. Сухие стебли придорожных сорняков, камешки на дне высохшего арыка, легкие путешественника — все в эту пору года покрывается слоем пыли.

Была глубокая осень.

Назира шла из общежития в рабфак на вечерние лекции через университетский сад. Она была принята на первый курс и, с еще большим страхом, чем когда-то ходила на молитву к матери, аккуратно посещала лекции. Сухие упругие листья соблазнительно шелестели под ее ногами. Ей хотелось броситься на землю, украсить листьями свои косы.

Косы!

По совету Юрского она обрезала их. До сих пор она плачет тайком, уткнувшись в подушку, перебирая объедки змеиных «хвостов», как называет Юрский остатки ее кос. Она любовалась ими наедине, но дала себе слово, что постарается прекратить эти глупости. Юрский говорит, что это остатки некультурности, какого-то дикарства. В самом деле, почему бы и не поверить Юрскому? Разве не за дувалами лелеялись эти косы, скрытые от человеческих глаз? Кто мог там видеть волосы, кто мог оценить их красоту?

— А тут? — громко спросила себя Назира, схватив на лету удивительно золотистый листочек чинары. Он летел, раскачиваясь, как ласточка.

Неужели культура, воспринятая с такой жаждой, мешает любоваться косой? Так по крайней мере получается, по мнению Юрского. Он не из местных, но зачем ему врать? А ей так хочется приобщиться к настоящей культуре. И находиться подальше от этого ужасного «мещанства», словечка, которое Юрский с таким презрением применяет к косам.

Она до сих пор еще ходила в парандже, даже не срезала чиммат, хотя никогда и не опускала ее. В последнее время ее охватило страстное желание вызвать на поединок все то, что напоминало ей Чадак, Ходжент с ичкари, с адатами, с паранджой. Она специально не отрезала чиммат, чтобы явственнее показывать людям свое открытое лицо, и вызывающе поднимала свою прекрасную головку с новой прической, когда проходила мимо «правоверных». Она теперь живет в Ташкенте, а не в Караташе среди озверелых фанатиков-ишанов.

Возле лестницы ее поджидал Юрский.

Юрский в этом году окончил рабфак и уже зачислен студентом на первый курс ирригационного факультета САГУ. Сознание того, что он уже настоящий студент, а не какой-то там рабфаковец, сделало его будто старше своих лет, серьезней и, конечно, более авторитетным. На рабфаке он вступил в комсомол, но сейчас чувствовал себя слишком взрослым для комсомола. Все время он мечтал «в одну из очередных кампаний» вступить сразу в члены партии.

— Чего это ты идешь, так замечтавшись? У нас сегодня занятий не будет.

«Наверное, преподаватель умер или сторож ключи утерял…»

— Как это не будет занятий, товарищ Юрский? — спросила Назира-хон. Ей очень нравилось слово «товарищ», нравилось в любом удобном случае произносить его. Юрского она и побаивалась и была ему очень благодарна за его решительность во время столкновения с ишанами в Голодной степи, во время первого пробного пуска воды в канале. Она была послушной, исполняла даже его капризы и чувствовала над собой его большую власть. Для всего рабфака было естественным, что эту узбечку, отбитую у озверелых ишанов, всегда видели в обществе Юрского.

— Мы ждем Нур-Батулли. Он будет делать доклад на общем собрании. Да ты, кажется, плакала? Опять? Ведь к тебе отец приехал, у вас такая радость.

Назира знала, что Юрскому надо говорить все. Он ее первый наставник и воспитатель. Но что ему сказать? Если она и сама не может объяснить, почему полились у нее слезы, когда проходила по шуршащим листьям в саду. Она вертела в руке золотистый листочек, затуманенными глазами глядела на Юрского и пыталась заставить себя улыбнуться.

— Батулли? Я видела его на гидростанции в Голодной степи.

— Она теперь называется по-иному.

— Конечно… в степи. Я видела там и… — глаза Назиры-хон расширились, грудь вздымалась.

В большой физической аудитории собирались студенты САГУ. Редко кто из них был без книжки, тетради или даже портфеля для книг. Они усаживались на длинных сиденьях с высокими спинками, стояли в проходах, толпились возле длинного стола с водопроводными и газовыми кранами. Назира-хон в этом зале была уже в третий раз. И как прежде, размеры зала парализовали, и если бы не предупредительность Юрского, она не села бы на место. Особенно очаровывали ее висевшие на стене барельефы со странными лицами и с какими-то формулами и знаками рядом с надписями: «Ньютон», «Галилео Галилей», «Пифагор», «Ломоносов».

Сегодня Юрский задержался с кем-то у стола, и девушка имела возможность дольше остановить свое внимание на барельефах.

«Что они взвешивают на таких маленьких весах?» — подумала она.

Назира так увлеклась рассматриванием портретов ученых, что не слыхала, когда к ней подошел и поздоровался Батулли.

— Саламат, саламат, — чеканил Батулли, протягивая ей руку. — Припоминаете степь, гидростанцию? Я вас, наверное, и среди миллионов узнал бы.

— Я тоже узнала. Вы докладчик?

Батулли чуть улыбнулся, снимая свою феску. Он считал, что, не ответив, произведет на нее большее впечатление, и промолчал. Затем он, взяв девушку обеими руками за плечи, легонько отстранил ее, поднялся на помост к столу президиума.

На повестке дня стоял один вопрос: борьба за социализм и первая пятилетка. Батулли говорил очень красноречиво, и аудитория слушала его с большим вниманием.

Доклад, как говорится, удался. Нарисовав широкие перспективы развития социализма, бросив несколько слов проклятия по адресу капитализма, подкрепив доклад одной-другой цитатой из сочинений Ленина, Батулли сошел с трибуны. Но вот еще вопросы, проект резолюции и, самое важное, — практические предложения. На некоторые конкретные вопросы он или вовсе не ответил или отделался общими фразами, как и в докладе. Резолюцию подготовил кто-то из коммунистов, а что касается практических предложений — Батулли терялся.

К нему подошел председатель профкома, высокий усатый мужчина, и предложил:

— Можно было бы в нерабочие дни организовать субботник или пойти на ликвидацию прорыва хотя бы на машиностроительный завод.

— Правильно! — сказал Батулли и предложил устроить несколько походов студентов университета на ликвидацию прорыва на Ташкентском сельмашстрое.

Предлагая это, он сам не представлял себе, что там будут делать студенты и не будут ли они там мешать. Ему казалось, что если туда придет такая масса людей, то работа сразу будет заметна.

XVI

После окончания доклада и принятия резолюции, Батулли не знал, что ему дальше делать. Он не мог понять, что творилось с ним, но ясно чувствовал какую-то пустоту в душе, ему казалось — что-то еще не доделано. Обвел глазами зал, и, как только увидел рабфаковку, тотчас исчезла эта пустота, и ему захотелось петь.

Студенты гурьбой выходили из двух дверей. Юрский заметил, как докладчик шарил глазами по залу, и, когда его взгляд остановился на них, он сразу же повел свою воспитанницу к дальней двери. Всеми способами он старался отвлечь внимание Назиры от пылающих и, как теперь ему казалось, нахальных глаз Батулли. Но у Батулли, как говорится, были козыри в руках — он был старше, опытнее, чем молодой студент. У него за плечами добрых шесть лет заграничной «школы», научившей его не только так называемому хорошему тону, но и утонченным способам непрошенно залезать в душу человека, добиваться близости с ним после первой же, пусть даже и случайной, встречи. И по тому, как Юрский избегал глядеть на Батулли, как старался занять девушку, Батулли безошибочно понял маневр студента.

Батулли быстро вышел в другую дверь и стал поджидать Назиру-хон у выхода. Конечно, не просто так ждал. Он подозвал к себе председателя профкома, трижды просил его направить в редакцию газеты резолюцию и ускорить реализацию решения о субботнике.

Этого было вполне достаточно, чтобы Юрский с рабфаковкой успели за это время подойти прямо к нему.

— До свидания. Ах, простите… — сказал Батулли уже рабфаковке.

Назира вспыхнула, но не растерялась. Она отдала Юрскому его книги, поправила паранджу. Ей хотелось закричать полным голосом:

«Почему же на собрании не было самого начальника строительства, если ему нужны студенты для ликвидации прорыва?» Но она не спросила, потому что волненье теснило ей грудь. Она не отдавала себе отчета, как шла по коридору рядом с Батулли. Юрский обходил студентов, кое-кого отталкивал в сторону, бормоча: «Этот еще вахлак путается тут под ногами». Студенты смотрели на Юрского с удивлением, но он не обращал на них внимания.

Назира-хон, раскрасневшаяся от волнения, шла рядом с ответственным наркомпросовцем, портрет которого не так давно был напечатан в газетах. Она семенила ножками, не понимая, что этим причиняла неудобство Батулли, который хотел идти с ней в ногу.

— Мне еще там ваш отец рассказывал вашу историю. Ах, какой ужасный случай! Что же поделаешь, мы — узбеки! В нашей нации есть еще столько романтического, что, поверьте, такие трагедии лишь увлекают. И невольно склоняешь голову перед величием прошедших веков, таких могущественных только у нас, у узбеков. Вспомнить хотя бы и такую трагическую смерть Улугбека от руки собственного сына или его наемника.

Девушка чувствовала себя неловко, едва успевая следить за смыслом гладко отшлифованных речей нарком-просовца.

— А я слыхала, как Саид-Али Мухтаров совсем другое говорил о прошлом. Вы недавно приехали из-за границы? Вот ужас-то!

Такое наивное представление о загранице только рассмешило Батулли, и он расхохотался назло Юрскому.

— Я там учился в османской школе. В свое время таких, как я, поехало туда немало. Но это не позор. Наоборот. Наш край так захирел! Мы должны создавать свои родные кадры. Это особенно заставляет меня уважать вас, первую узбекскую женщину в нашей школе.

— У нас есть еще одна, Чинар-биби. Она оставила мужа в Шаарихане и пошла в женотдел. Теперь она у нас, учится вместе со мной.

На улице стоял экипаж Батулли.

— Вам по бульвару Шевченко? — наугад спросил Батулли, подойдя к своему экипажу.

Назира-хон еще не успела ответить, как ее опередил Юрский:

— Наше общежитие за Караван-Базаром.

— Прекрасно! Тогда я… Или днями я буду у вашего отца, и мы вместе зайдем к вам. Я должен буду осмотреть, в каком состоянии находится общежитие, — особо подчеркнул Батулли, будто лишь для одного Юрского.

Назира-хон, пройдя под фонарем, висевшим над дверью, нырнула в темноту ночи; тогда в другую сторону направился и Батулли в своем экипаже.

Он даже не думал о Юрском, да, может быть, и о Назире. Довольно потирая руки, он радовался первым успешным шагам, сделанным в Узбекистане. Он уже встретился с надежными людьми. Среди них профессор Файзулов — первый организатор и вдохновитель джаддистов еще в тринадцатом году. Несколько педагогов средних школ — бывшие левые джаддисты… А этот преинтереснейший мулла-ата Юсуп-Ахмат Алиев. Это же народный самородок. Его следует только немного направить… на мой путь! Ему надо немедленно дать должность в каком-нибудь научном учреждении, может быть, в Ферганском краевом музее будущей Всеузбекской Академии наук. Этого человека надо вырвать из окружения людей, работающих на заводах и в колхозах Голодной степи.

Вот только Саид-Ал и Мухтаров… Такой сильный человек, и так безнадежно ошибается… Батулли теперь тяжело понять его. Но он еще попытается понять его и… вразумить!

И снова уже с другим, приподнятым настроением вспомнил он об изящной рабфаковке. Память рисовала ее взволнованное лицо и такие на диво нетронутые, «идеально чистые черты узбекской красоты».

XVII

Саид испытывал радость. Какая-то сила, казалось, несла его, и порой у него от этого дух захватывало. Он снова ощутил твердую почву под собой. И это произошло так неожиданно и волнующе. До самозабвения.

Одним духом взбегал он по ступеням на леса. Инженеры, водившие его по строительству, проклинали день своего рождения и чувствовали себя несчастными, поспешая за своим новым начальником. Им поневоле приходилось объяснять ему положение дел, оправдываться. Но Саид чувствовал, что эти оправдания не были похожи на оправдания, порою слышавшиеся на строительстве в Голодной степи. Там работник, совершивший даже малейший проступок, не осмеливался попадаться на глаза Мухтарову.

А здесь просто кичатся проступками. Вот, мол, грехи строительства, но что поделаешь? Ведь ты лишь впервые пришел на строительство! А к тому же — и нам известны непорядки, допущенные на строительстве в Голодной степи, откуда тебя сняли…

Но, милые друзья, уважаемые инженеры, служащие! Хорошо ли вы знаете Мухтарова по работе? О, глядите не ошибитесь, впервые столкнувшись с ним на строительстве. Забудьте в этот момент о газетных «сенсациях». Мухтаров еще покажет вам, что у него трудовой пыл не угас. Немало пережил — зато разума набрался. Его партийное дело еще разбирается, но его квалификация инженера не вызывает сомнения, и права начальника строительства нисколько не уменьшились. Разговаривайте по-деловому и не вздумайте хитрить или небрежничать…




Мухтаров замедлил свое движение по ступенькам лесов и стал поджидать своих помощников, прорабов, консультантов. Они не скрывали своего предвзятого к нему отношения. Щапов должен был сегодня остаться в конторе треста, и среди специалистов сейчас не было ни одного коммуниста.

— Почему такое отступление от проекта? Цехи должны быть расположены радиально по отношению к главному конвейеру, который будет огибать их полудугой, а я вижу — кузнечный идет параллельно механическому. Никаких оговорок в проекте я не заметил.

Инженеры вначале переглянулись между собой. Среди них было заметно движение, подобное тому, какое возникает в разгаре пира, когда приходит незваный гость. Мухтаров добавил:

— Это лишает нас возможности сосредоточить в одном месте конторы цехов, к тому же совсем меняет профиль подземного транспортера материалов. А он строится точно по проекту под кузнечным цехом.

Саид-Али снова ждет объяснений от подчиненных. Он заметил, как перешептывались между собой сбитые с толку инженеры.

В это время к ним подошел секретарь партийного коллектива строительства и услышал последние слова, сказанные Мухтаровым. Он посмотрел с лесов вниз, где уже была выведена каменная стена для подземного транспортера под кузнечным цехом, и тоже обратил внимание на то, что она имеет не круговое направление, а соединяется с транспортером механического цеха под каким-то углом, если вообще касается его.

— Товарищ Семеренко! — воскликнул секретарь партколлектива. — Вы же являетесь прорабом кузнечного цеха!

— Но ведь, — вмешался инженер из проектного бюро, — начальник строительства подписал экспликацию.

— Я спрашиваю о проекте кузнечного цеха, — перебил его Мухтаров. — Тот начальник подписывал данные по вашей разработке?

— Ах, кузнечного? — вмешался тогда уже немолодой, довольно жуликоватый с виду инженер Семеренко. Он поправил пенсне со шнурочком, наброшенным на ухо, и по его лицу расплылась подловатая улыбка.

В этой улыбке Саид прочитал: «Узбеку не угодишь». Мухтаров, став боком к Семеренко и не дав ему произнести даже слова, сказал:

— Сегодня же подайте мне заявление об уходе со строительства. Понятно? У вас для объяснения найдется какая-нибудь печень или климат… — Потом он обратился к инженерам проектного бюро: — Пожалуйста, приготовьте мне на завтра к докладу контурные чертежи запланированных и заложенных цехов. Немедленно, до моего особого распоряжения, прекратите рыть котлованы для кузнечного цеха. Пошли дальше.

Это решение Мухтарова так ошеломило инженеров, что они растерялись, стали задерживаться на трапе, отставать — лишь бы не попадаться на глаза Саиду. Семеренко несколько раз пытался надень пенсне и наконец оставил его болтаться на черном шнурке. Вначале он тоже пошел за толпой инженеров, но кто-то из прорабов задержал его, прошел вперед. И Семеренко подумал о том, что же ему в самом деле остается теперь делать… Позже, когда голоса инженеров растаяли в общем гуле строительства, прораб решил сойти вниз, отчитать техников и десятников. Но ведь трассу-то цеха намечал он сам, намечал так, как ему советовал во время одного из товарищеских обедов инженер из проектного бюро.

— Дефект здесь будет небольшой, но эффект огромный. Главное сооружение кузнечного цеха все равно попадет в кольцо других цехов, а работы будет меньше. Может быть, придется заново перепроектировать и переделать какой-то другой цех. Ведь все равно заграничные машины для обработки хлопка лучше, чем те, которые будут производиться здесь.

«Сегодня же надо подать ему заявление», — решил Семеренко, спускаясь по сходням. Кто-то из инженеров опередил его. Сбегая вниз, он на ходу кричал:

— Не забыл, черт: немедленно остановить кузнечный… — Но последние слова растворились в шуме стройки.

XVIII

Синявин приехал в Ташкент и остановился у Евгения Викторовича Храпкова. Тот очень обрадовался приезду Синявина, потому что в последнее время жизнь начинала казаться ему адом. Дошло до того, что во время операций он иногда сбивался с привычного ритма работы, чем немало удивлял своих помощников.

— Вы понимаете, Александр Данилович, кладут больного с паховой грыжей, а я чуть ли не за аппендикс его берусь.

— Ну и что же, ненамного бы он проиграл, — смеясь, отвечал ему Синявин.

— Так-то оно так. Да при деле я не один: ассистенты, практиканты, сестры. Попробуйте тогда выкрутиться.

— Особенно перед сестрами! Положеньице, что и говорить.

Подогреваемый шутливыми намеками Синявина, теперь засмеялся и Храпков.

— Конечно, сестер не трудно обмануть…

— Кто, скажем, имеет опыт в этом деле. Вам, наверное, поверят? — в том же тоне продолжал инженер.

— Как богу! — Храпков тоже поддался этому настроению, но тотчас опомнился и, изменив тему разговора, продолжал снова жаловаться на свою судьбу — Меня, вы знаете, больше всего беспокоит вот это мое соседство. Собственно, тут и не поймешь, кто у кого сосед. Дом-то ее! Ну, конечно, она мать, забавляется с ребенком, громко разговаривает, принимает каких-то знакомых. Живет… А мне больно. Какое она имеет право?

Синявин чем дальше, тем больше удивлялся, разводил руками. Вместо того чтобы посочувствовать ему, делал вид, что крайне поражен, и снова вдруг начинал хохотать.

— Фабиола, ха-ха-ха! Евгений Викторович, да побойтесь бога! Любовь Прохоровна ему мешает! — произнес Синявин и тут же спросил тихо: — А она дома? Нет? Ха-ха-ха, такая жена! Что случилось? Она стала матерью, чудак вы, право. Да я на месте врача всем женщинам такое бы советовал, и в первую очередь — Таисии Трофимовне.

Трудно было устоять против его искреннего, дружеского смеха, которым он сопровождал свои слова. Храпков не выдерживал и тоже смеялся в тон Синявину.

Он наблюдал, как у Синявина от смеха двигался живот, и невольно хватался за свой. «Что же это такое «Фабиола»?» — попытался он вспомнить. Не припомнив, решил: может, и в самом деле «Фабиола»? От такой мысли он по-настоящему засмеялся, упав в кресло.

— Фабиола, Александр Данилович? — спросил он, смеясь.

— Фабиола, Евгений Викторович, ха-ха-ха! — отмахивался Синявин, вытирая слезы от смеха.

В дверь, которая вела из комнаты Любови Прохоровны, постучали, вначале тихо, а потом сильнее. Храпков вскочил и молча открыл ее.

Смех тотчас оборвался. Храпков отпрянул от двери и, став спиной к окну, старательно искал пуговицы и петли своей роскошной пиджачной пары. Но, к сожалению, это ему с трудом удавалось. Он посмотрел на Синявина — тот медленно поднимался с дивана, обитого кожей, отряхивался, будто он сидел на куче мелкого цепляющегося сена. Глазами он спрашивал у Евгения Викторовича — что сие значит? — и от этого взгляда у доктора становилось еще тяжелее на душе.

Шторы на окнах были спущены, и со двора в комнату пробивался лишь бледноватый свет.

На пороге комнаты Любови Прохоровны стоял, с фуражкой в руке, одетый в осеннее пальто, едва узнаваемый, с бритыми усами и с модной рыжей бородкой-эспаньолкой, инженер Преображенский.

Все молчали. Синявин, припомнил многократный рассказ Исенджана о том, как был ранен Лодыженко, как вода понесла шофера, а спустя некоторое время туда прибежал запыхавшийся Преображенский, сел в машину и скрылся. Синявин ясно представил себе картину, как в контрольном шурфе бушевала вода и сметала на своем пути все, даже повредила рельсы узкоколейки на левой стороне долины, как поднялась пыль из-под колес автомобиля, на котором убегал Преображенский.

А здесь перед ними стоял внешне изменившийся, но, без сомнения, тот же самый Преображенский, которого и боялись, и слушались, и ненавидели. Стоял тот человек, которому иные завидовали, что ему так легко удалось уйти от суда за вредительство. Ведь на процессе он должен был отвечать первым.

— Я несколько некстати, Евгений Викторович? — почти шепотом промолвил двойник Преображенского.

Храпков уже в четвертый раз застегивал и расстегивал свой пиджак, потом, бросив заниматься этим, рукой показал Преображенскому на кресло.

Синявин стоял, явно собираясь уходить, но чего-то ожидал. Преображенский, не подавая руки, кивком головы поздоровался с обоими. Их явный испуг на мгновение потешил его.

Протирая китайские роговые очки, которые держал в руке вместе с фуражкой, он попятился к креслу и сел. Надел очки и стал еще меньше похож на себя, и это в какой-то степени разрядило напряженную атмосферу.

— Я не предполагал, что причиню столько хлопот своим неожиданным появлением, — заговорил Преображенский своим обычным голосом. — Такие, как я, — живучи. У меня хватило сил добежать до автомобиля и скрыться в горах… Да все это неинтересно. Около двух-трех недель провалялся я у улугнарских охотников, которые охотятся на саламандр, а потом подался через горный хребет… Словом, еще водятся такие благословенные Каратегины, где можно трижды родиться и умереть, пока придет кому-нибудь в голову спросить у тебя документы. Это все так просто, когда хочешь жить!

Преображенский говорил, уверенный в том, что эффект его появления все еще сковывал волю и уста этих двух мужчин. Объясняя так свое спасение, он не сомневался в том, что они поверили каждому его слову.

Однако — те ли, это люди, на которых он мог надеяться? Преображенский умолк, оглядел комнату, мужчин. Синявин сидел почти рядом, в таком же кожаном глубоком кресле.

— Ну и трюк же, я вам скажу, — покачав головой, сказал Синявин.

— Даже трюк? — спросил Преображенский, и при этих словах снял очки, которые, наверно, мешали ему повнимательнее приглядеться к соседу по креслу.

— Цирковой, клянусь, цирковой. Бывают же такие немыслимые встречи. Аллагу акбар… Только в кино!

А Преображенскому не сиделось. Задерживаться он не имел никакого желания. И, расстегивая свой реглан, обратился к Храпкову:

— Надеюсь, что у своих старых знакомых, даже друзей, я могу чувствовать себя как обычно?

— Ну… Я же говорю. Ясно, конечно, Витал… Витал…

— Нестерович, — подсказал ему Преображенский. — Скоро же вы, доктор, забываете имена своих друзей.

— Что вы, Виталий Нестерович! Понятно, такая неожиданность. Пожалуйста, снимите пальто.

— Нет, это уже лишнее, я… без фрака, хе-хе-хе. Да и ненадолго, забежал на огонек, как говорят. Я совсем не ожидал встретить здесь инженера, э-э…

— Александра Даниловича, — помог ему вежливый, как всегда, хозяин.

— Инженера Синявина, — поправил хозяина сам Синявин.

— Да, да, инженера Синявина. Мы с вами, Александр Данилович, почему-то никак не можем прямо посмотреть друг другу в глаза. А работали-то мы вместе, какую махину соорудили для социалистического хозяйства.

— Чего же? Я смело гляжу, когда встречаюсь с вашими глазами. Это вы закрываете свои глаза темными очками, — возразил ему Синявин.

— У вас все такой же острый язык, Александр Данилович. Хвалю! Похвально! — попытался он выдержать открытый, пронизывающий взгляд Синявина. — Я имею в виду не глаза в буквальном смысле слова… да вы понимаете меня. Мы, русские инженеры, — интеллигенция боборыкинских традиций! И как-то… не узнаем друг друга при исполнении этих благородных русских ролей. Инженер вы хороший, спора нет. А вот интеллигент в том понимании…

— Нет ничего удивительного, десятки лет работаю с простыми людьми, «интеллигентность» улетучилась. И не жалею. А вы до сих пор еще не забываете? Вас бы в музей.

Преображенский горько усмехнулся, едва скользнул еще раз глазами по фигуре Синявина, вооружившись в этот раз очками. Потом он взял свою фуражку, смахнул с нее пыль и положил на место.

— Я, собственно, к вам, Евгений Викторович. Хочу найти должность инженера. Это становится у меня насущной проблемой. Где-нибудь, хотя бы в глухом уголке Ташкента. Думаю, что старые друзья, вместо того чтобы сдавать меня в… музей, помогут мне в этом. Моя фамилия сейчас — Ковягин. Думаю, что это понятно. Хотел бы надеяться. Разговоры, Александр Данилович, это одно, а дело — совсем иное… О, прошу, пожалуйста, коллега с рабочим стажем, не трогайте телефон! Не думаю, чтобы вы в самом деле были таким смелым чекистом…

В руке у Преображенского блеснул никелированный браунинг. Синявин лишь бросил взгляд на Преображенского, перешедшего к таким агрессивным действиям, и еще раз посмотрел на телефон.

— За кого вы меня принимаете? Просто… собирался уйти.

— Будемте откровенны, — снова заговорил Преображенский, заводя опять речь о своем, но не сводя глаз с Синявина. — Я сейчас ничем не отличаюсь от бывшего Преображенского. Ковягин мог быть Козыренко, все эти фамилии — дело относительное, условное. Ни одна из них не является моей настоящей, если уж на то пошло. Мое подполье началось с того времени, когда погибла здесь, на кокандской земле, армия… Наша, инженер, армия.

— Я человек не военный, — пробормотал Синявин.

— Да, вы одинаково безразлично относились и к генералу Дутову, и к командарму Фрунзе. Вы — кастрат… Прошу извинить меня, я немного уклонился. Успокойтесь, инженер… Однако, Евгений Викторович, умел же я руководить строительным управлением Голодной степи!

— Советской!

— О, вы очень точны, инженер Синявин. Вы еще и формалист ко всему прочему. А я пользуюсь терминологией массы, этих азиатов, между которыми вы десятки лет болтаетесь. Да не в этом суть. Как вы, Евгений Викторович, смотрите на то, чтобы мне взяться за какую-нибудь работу инженера в Ташкенте? Конечно, как можно подальше от громких «гигантов» и «строев». Я сумел бы ремонтировать даже сантехнику в городе или что-нибудь в этом роде.

— Но, понимаете, Виталий Нестерович, я в Ташкенте работаю сейчас только врачом. Я бы охотно…

Преображенский переложил браунинг из правой руки в левую, а свободную руку засунул в карман брюк. По его лицу бегали нервные зайчики, глаза сощурились от электрического света и глядели настороженно. Он не мог скрыть своего волнения и страха.

— Прошу, пожалуйста, Евгений Викторович. Я только надеялся на дружеский совет и на то, что, может быть, где-нибудь, при случае, сумеете замолвить за меня слово, как когда-то… Вы же знаете мою терпеливость.

Храпков вздрогнул. Он просто с мольбой поглядел на Синявина — не принимай, мол, все это всерьез. Его крупное лицо покраснело и постепенно мрачнело от воспоминаний об этом «когда-то». Глаза его затянуло туманом, влагой. Доброму по натуре Синявину стало жалко Храпкова. И он заговорил с присущим ему юмором:

— По мне — хоть трава не расти! Но, кстати, я привык пользоваться собственной фамилией наперекор «боборыкинским традициям». Так вот, что касается моего мнения, то лучше было бы вам, инженер с чужой фамилией, не беспокоить Евгения Викторовича. Как-то получается несолидно: какой-то человек врывается в дом с черного хода, называет себя Корытиным…

— Ковягиным, — поправил его Преображенский, зло сощурив глаза.

— Да как вам угодно, Ковягиным… и будет, понимаете, забавляться тут вот такой блестящей штучкой, а вы рекомендуйте его на работу как честного инженера. Что вы, интеллигент, хотя и генерала Дутова, хотите от человека? Без вас у него хлопот полон рот. Я поражаюсь вам: то вы исчезаете, то снова появляетесь, и каждый раз — то же самое.

— Так что же из этого следует? Я тоже поражаюсь вам: старый русский инженер; а утратил элементарные понятия о добропорядочности.

— Александр Данилович, оставьте его, прошу вас! Я сам поговорю с ним, — умолял Храпков, следя за блестящей «штучкой» в руке Преображенского.

— Бог с вами, Евгений Викторович, кто вам мешает! Говорите… Говорите, если вам не противны эти оригинальные визиты с черного хода. Меня прошу уволить от этого, я здесь лишний.

И Синявин смело направился к выходу. Движение его было таким естественным и решительным, что Храпков бросился удерживать инженера. И то сказать: от одной только молнией промелькнувшей мысли о том, что он должен остаться с глазу на глаз с этой страшной рыжей эспаньолкой, которая так угрожающе поигрывает оружием, — от одной только этой мысли у него стыла кровь в жилах.

Преображенский успел преградить дорогу старому инженеру.

— Из этой комнаты первым выйду я! А кое-кто, может быть, и совсем никогда не выйдет… если не вспомнит хотя бы правило солидарности инженеров.

И он погрозил револьвером.

Но такое нахальство и издевательство со стороны Преображенского произвели на инженера Синявина не то впечатление, на которое тот рассчитывал. Оно только переполнило чашу его терпения. Синявин, тяжелый, как медведь, без какой-либо подготовки, без угроз, так метко ударил кулаком по рыжей эспаньолке Преображенского, что тот, забыв о револьвере, прикрыл лицо руками. Браунинг полетел на ковер под ноги рассвирепевшему инженеру.

Но Преображенскому не удалось защитить лицо, и удар настиг его. Удар был тяжелый, а подбородок слабенький. Преображенский, ища опоры, скрючился, не удержал равновесия и грохнулся на пол. Хотел было подняться, стал на колени. И в этот критический момент, точно пушечный выстрел, еще более тяжелый удар ногой пришелся по нерассудительно подставленному тылу.

Преображенский, хватаясь руками за воздух, вторично полетел, сваленный ударом, и распластался на полу, чуть было не достав головой двери.

— Ма-арш! — крикнул возбужденный Синявин, отбрасывая ногой револьвер вслед побитому Преображенскому. — Марш, мерзавец, со своей игрушкой! — снова крикнул он уже спокойнее, но таким шипящим голосом, будто в Преображенского был пущен еще один, уже смертельный снаряд, и властно раскрыл перед ним дверь.

Преображенский подхватил револьвер и, ковыляя, выскочил из дома без оглядки.

— И не попадайся мне, негодяй, на пути! — тем же угрожающим, шипящим голосом крикнул вслед Преображенскому тяжело дышавший старый ирригатор. На последнем слове его голос надломился и задрожал.

Как-то сразу осунувшийся, до предела изнеможенный, Синявин повалился в мягкое кресло, схватившись рукой за сердце.

— Евгений Викторович, мы слишком добренькие. Подведет он вас, загонит туда, куда Макар телят не гонял, клянусь вам, загонит. Видели гуся: «азиаты», говорит. А сам, подлец, чужими фамилиями прикрывается. Уйди ты прочь с нашей дороги! Иди ты на все четыре стороны… куда пошли твои родственники, приспешники. Вместе с Шульгиным пиши позорные мемуары — не мешай людям… «Азиаты», — уже спокойнее промолвил Синявин, когда Храпков закрыл дверь. Он даже улыбнулся, все еще продолжая держать руку на сердце.

XIX

Евгений Викторович тоже присел, усталый и измученный. Часы пробили одиннадцать. Храпков отсчитывал каждый удар, а потом все-таки проверил время по своим золотым часам с браслетом. Он боялся взглянуть на Синявина. Может, старик рехнулся от такой встряски? Кто ж хохочет в такую минуту…

— Азиаты, ха-ха-ха! Народ, который имеет свою тысячелетнюю культуру, — только азиаты… Оскорбительно…

— Для кого?

— Евгений Викторович! Оскорбительно для народа, который отметил вас высокой наградой — орденом Трудового Красного Знамени.

— Ах, вы вот о чем! Ну конечно! Видите ли, Александр Данилович, этот визит сделал меня просто безумным — начинаешь черт его знает что плести. В голове какая-то путаница. Узбеки, они, конечно, узбеки, а азиаты… Я, собственно говоря, не понимаю, что он хотел этим сказать? Ну, азиаты, потому что они живут в Средней Азии… Впрочем, посмотрите на их быт. Они руками едят!.. Эти омачи, всякие предрассудки… Конечно, предрассудков и у нас достаточно. А какой-нибудь…

— Мухтаров?

— Да хотя бы и он, будь оно трижды проклято! — сказал Храпков и сел, закрыв лицо руками. Синявина это тронуло.

— Вот оно что! Мне теперь понятно, откуда берутся такие настроения, — сказал он и, немного поразмыслив, подошел к телефону, взялся рукой за трубку. Было видно, что в нем происходила какая-то внутренняя борьба. Синявин тихонько вздохнул и снова обратился к Храпкову.

— Евгений Викторович, от всего сердца советую вам: гоните этого проходимца в три шеи, гоните! Потому что будете иметь из-за него столько неприятностей… Вам, которого в этом тревожном мире удостоили таким почетом, вам надо самым искренним образом уничтожить в себе никчемную и, сейчас это особенно очевидно, фальшивую гордость. Человеком делают вас не преображенские с их старогенеральской моралью, а диаметрально противоположная… и, я должен вам сказать, более надежная, морально чистая сила современности! Не думайте, что я… подлаживаюсь к коммунизму. Я слишком стар для этого. Но уважаю честную игру! Сказано — сделано! Человека, его душу ценят, ценя — жалеют. Идут на все, чтобы спасти нашего брата хотя бы перед смертью… «Азиаты». Он дурак и обреченный шут. «Азиаты» играют и любят произведения Чайковского, гордятся им. А ты, шут, чернишь нашу русскую гордость, да и… не понимаешь ее. «Боборыкинские традиции»! Додумается же человек до такого! Вы знаете, Евгений Викторович, что это за «традиции»? По-моему, это что-то надуманное. Не берусь судить. Что-то либеральное и старое, ненужное. Советую вам, Евгений Викторович, предупредить и Любовь Прохоровну. Вишь, мерзавец, через ее комнату прется. Чтобы всех замарать.

— Мне, Александр Данилович, тяжело говорить с ней. Для меня такое мучение жить здесь. Это же ее квартира. Я, можно сказать, квартирным нахлебником стал у нее. Ваш совет, конечно, правилен. Знаете, я просто по-человечески завидую вам! А будь оно проклято!

— Что?

Храпков посмотрел на инженера, стараясь понять смысл его вопроса. И он не ответил, вспомнив опять об ужасном посещении Преображенского. Это, как тень страшных неудач, будет преследовать его всю жизнь. Вот здесь тебе и вся «честная игра». Но Синявин снова перебил его мысли:

— Зачем так проклинать женщину? Это зря. Отдайте ее замуж.

— Преображенского?

— Евгений Викторович, выпейте брому, помогает. Преображенский «он» и, ко всему прочему, отъявленный негодяй. Я говорю о «ней», о Любови Прохоровне. Выдайте ее замуж! Жених подходящий, не беда, что «азиат». Уговаривать невесту не придется, ручаюсь. Ну, чего в самом деле киснуть вам? Такому врачу! Да вас, милый человек, по кусочкам еще расхватают всякие Таисии Трофимовны! Разве мы слепые?

Храпков робко подошел к Синявину и пожал ему руку. Улыбнулся.

— Прекрасный вы человек, спасибо. Блестяще вы его выпроводили! Но ведь он мог выстрелить.

— А оружие у него надо было отобрать. Вот недотепы! Двое таких — брюхатых. Право, недотепы. Не сумели обезоружить рыжую гниду. Тьфу! О чем мы говорили? Ага. Я это говорю к тому, что при нашей слабости нам надо иначе относиться к поступкам жены. Да, в этом мы с вами недалеко ушли от ваших «азиатов».

И Синявин, хитро улыбнувшись, подмигнул Евгению Викторовичу. Доктор отрицательно покачал головой, но намеки инженера, вызвали радостную улыбку.

— «Фабиола»? — спросил он, уже смеясь и усаживаясь рядом с Синявиным. — По кусочкам, говорите, расхватают? — но тут же заметил, что ведет себя слишком легкомысленно, поднялся и отошел в дальний угол комнаты. «Признаться?» — подумал он.

— Ха-ха-ха! Я вижу, это вам понравилось, так и жаждете попасть в объятия Таисии Трофимовны? Ну и Евгений Викторович! Так за чем остановка? Выдайте эту, а себе берите ту. Только берите честно, «фабиола» вы несчастная! Ха-ха-ха! — хохотал Синявин своим низким, густым смехом.

XX

Удивительно! — перед его глазами в могучем ритме труда двигались люди, рабочий гул, казалось, отвлекал от всяких мыслей — и вдруг такое желание.

Думы о скрипке.

С тех пор как Мухтаров поспорил с Эльясбергом, утверждавшим, что скрипка является признаком мещанства, он не притрагивался к ней. Однажды даже предложил было Юсупу забрать ее. А сейчас почему-то на работе вспомнил. Остановился на минуту, поглядел на людей, дружно взявшихся рыть котлованы для кузнечного цеха на новой трассе, на рабочих, которые по камешку разбирают неправильно заложенные подъездные пути «подземки», и ему захотелось играть.

Вот так бы взял ее, покрытую пылью, родную, прижал бы к подбородку и спросил:

— Какими мелодиями воспевается радость?

Каждый волосок на смычке он перебирал в своей памяти. Каждый из них, будто живой, напоминал ему о сыгранных, а еще больше о неначатых мелодиях.

К нему вернулась жизнь, исчезло гнетущее одиночество. Тысячи тех, что пришли сегодня на субботник, — пришли на строительство, в которое и он вкладывает свое самое святое — страстную радость труда во имя обновления страны! Они пришли поздравить его с новым настроением, с новой силой. Под ним теперь, казалось ему, снова и леса пляшут, а люди, вдохновенно и упорно соревнуясь, ликвидируют прорыв в кузнечном цехе.

— Скрипку!

«Буду играть только марши», — вспомнил он и засмеялся.

— Товарищ Мухтаров! Ваша квартира уже готова, но вещи еще в гостинице.

Саид не сразу понял, в чем дело. Молча продолжал спускаться по сходням, не обращая внимания на Мух-сума, которому утром поручил привести в порядок свою новую квартиру. Он прошел еще один сектор, посмотрел на рабочего и только теперь понял, о чем тот говорил ему.

— Вот и хорошо, перевезите, пожалуйста, мои вещи. Только скрипку отдельно… Вот ключ от номера. Ну, чего же вы стоите, идите!

Рабочий взял ключи, но не двигался с места.

— К вам заходила какая-то барышня. Просто пришла, спросила и ушла.

— Барышня? Что за барышня? Может, попрошайка? Послушайте-ка, Мухсум, вы меня удивляете. Гоните прочь всяких барышень да поскорее кончайте дело, — сказал Мухтаров и, повернувшись, ушел от Мухсума так неожиданно быстро, что тот лишь руками развел.

Чем ниже он спускался с лесов, тем явственнее слышал гул субботника. Десятники окружили нового прораба кузнечного цеха стажера Мишу Козьмина, который порывался пойти навстречу Мухтарову.

— Никаких отклонений, слышите! Трассу мы намечали вместе с Мухтаровым, — кричал Козьмин десятникам и техникам. — Ну-ка, все по местам, до единого! До вечера, пока не закончится субботник и ваша смена, слушать не буду. Землю в старом котловане обязательно утрамбовывать!

Мухтаров сам подошел к собравшимся; десятники в нерешительности оставили прораба.

— Ну, как? — спросил Мухтаров, кивнув в сторону цеха.

— Как по маслу пошло, товарищ Мухтаров. Точки в сборном секторе тютелька в тютельку. Кто-то центральную веху переставил на шесть метров в сторону. Просто воткнул, сволочь, в землю.

К ним подошел юноша в спортивном костюме. Поздоровался и отрапортовал Саиду:

— Четыреста шестьдесят пять студентов и рабфаковцев САГУ прибыли на ликвидацию прорыва.

На лице Козьмина ярко отразился ужас: куда ему девать еще и эти полтысячи людей? Саид-Али тотчас уловил его настроение.

— Эту армию я беру под свою опеку. Ну-ка, пускай студенты приведут в порядок двор. Строительный двор должен быть как у хорошего хозяина. А у нас он захламлен нужными и ненужными материалами так, что нельзя ни материалы использовать, ни к стройке напрямик подойти. У вас есть бригадиры?

— Двадцать одна бригада, товарищ начальник.

— Бригадиров — на линию огня, — скомандовал Саид, чувствуя в этом какое-то наслаждение, с удовольствием вспоминая то время, когда он был командиром красных партизан.

Юноша исчез в этом столпотворении. Мухтаров, выйдя с территории прорывного цеха, встретил его уже в сопровождении целого взвода бригадиров. В них, казалось, воплотились самые лучшие черты студенческой молодежи. Они горели желанием показать себя в общем труде.

— Каждая бригада должна работать на своем участке и не мешать другой. Я буду давать задания, а вы записывайте. Первой бригаде — собрать и снести в одну кучу к арматурной площадке проволоку, разбросанную между механическим и литейным цехами. Вторая, третья и четвертая бригады сносят разбросанные доски от опалубки и складывают их в правильные штабеля вдоль транспортера материалов. Пятая и шестая приводят в порядок пустую тару от цемента. Седьмая и восьмая…

Бригадиры, получив наряд, выходили из строя и шли к своим бригадам. Через несколько минут на указанных участках появились студенты и взялись за работу — вначале с излишней горячностью, а затем поспокойнее. А Саид-Али все еще вызывал бригаду за бригадой и давал им задания.

Бригадир девятнадцатой бригады, когда его вызвали, вышел не так бодро, как остальные, и сразу заявил:

— Это женская бригада, товарищ.

Мухтаров обратил внимание на бригадира. Перед ним стояла стройная, с ровными черными бровями узбечка. Сколько было серьезности и деловитости в выражении этого немного утомленного лица!

Саид, смерив девушку с ног до головы, улыбнулся. Улыбнулась и девушка.

— Бригадир? — почему-то переспросил Саид.

— Бригадир.

— Как фамилия?

— Чинар-биби! Студентка второго курса рабфака. Гурамсарайская активистка.

Мухтаров почувствовал, что Чинар-биби может говорить без умолку. Ее черные, слегка раскосые по-монгольски глаза блестели огнем энтузиазма, и слово «активистка» было сказано ею не потому, что ее так назвали, а потому, что молодая кипучая энергия рвалась наружу.

— Вам надо убрать цветами рабочую столовую! Бумагу для цветов хоть из-под земли раздобудьте, — сказал ей Саид, и ему самому захотелось пойти вместе с этой девушкой украшать не только столовую, но и бетономешалку, и погрузочную, и экскаваторы, и деррики. Глазами Чинар-биби на него смотрела и не молодость даже, а песня, та самая мелодия, которую ему так хотелось сыграть на скрипке.

Когда он дал задание бригадирам и пошел в столовую, то по дороге встретил Чинар-биби, которая вела свою бригаду. Около трех десятков девушек с хохотом, с шумом прошли мимо него, может быть, не зная даже, с кем они встретились. Смешанная одежда не скрыла от наблюдательного Саида и скуластого лица каракалпачки, и ровного носа библейской красавицы Рахили — бухарской еврейки, и беленьких «европеек», и…

В серенькой парандже, путаясь в длинной юбке, устремив свой взгляд на Мухтарова, шла Назира-хон. Саид узнал ее. Вместе с бригадой он направился в столовую. По пути он невольно приближался к девушкам. Все большая радость наполняла его грудь.

Он вспомнил, как на строительстве в Голодной степи ему не давали прохода, а здесь можно свободно идти и заниматься, чем он считает нужным. И это благодаря тому, что здесь он совсем по-новому организовал работу, ему без дела не смели показываться на глаза.

Он шел уже почти рядом с бригадой. Немного впереди нервной походкой шла девушка в серенькой парандже вместо красной, которую он видел когда-то в Чадаке.

Он был рад. Ему бы только догнать ее, да идти рядом и… Может быть, сорвать с ее головы это серое тряпье, пристыдить и утешить. Он твердо ступал по земле. А сзади бежал за ним Мухсум, размахивавший клочком бумаги.

— Саид-ака! — кричал Мухсум.

Бригада остановилась возле столовой. Саид тоже остановился рядом с серой паранджой, но перед ним вырос Мухсум.

— Снова?

— Она, барышня, Саид-ака. Вот кагаз биряде[54].

Саид взял записку, но не сразу развернул ее. В упор посмотрел на раскрасневшуюся Назиру-хон и улыбнулся ей.

Саид понял, что она, смущаясь, тихо спрашивает его о чем-то. Может быть, она интересовалась его здоровьем, самочувствием. Но нет, она бы не ждала с таким вниманием его ответа.

— Лаббай? — спросил он ее.

— Лодыженко… — разобрал он, прислушиваясь к шепоту смущенной девушки.

Саид подошел к ней совсем близко. Уважая девичью стыдливость, вызванную ее первым признанием, он также полушепотом ответил:

— Поправляется Семен, поправляется. Я буду писать ему письмо, что передать от тебя, Назира-хон?

— Учусь я… Напишите, учусь, как он советовал, — и убежала, совсем пристыженная, счастливая.

Замечтавшийся Саид-Али отряхнул пыль со своего комбинезона. Только теперь он обратил внимание на записку в руке, на Мухсума, который поджидал его в стороне.

Записка была написана красным карандашом на небольшом клочке бумаги, нервно вырванном из большого блокнота, что лежал на столе Саида. Крупные, неровные буквы, иногда незаконченные слова. Что-то странное он заметил в этом знакомом почерке: так пишет человек, перенесший продолжительную болезнь, будто снова с азов начинающий писать.


«Саид-Али!

Пожалуйста, не думайте обо мне ничего плохого. Вторично зашла, потому что хотела посоветоваться. Мне же не с кем… Поступаю на работу. Не смейтесь, это серьезно. Вполне возможно, что не справлюсь, ведь я новичок в труде. Теперь я спешу на поезд. Удастся ли нам еще встретиться — не знаю и не буду стремиться к этому. Наверное, так будет лучше. Во всем том, что произошло, я не раскаиваюсь, буду счастлива сознавать, что вы верите мне в этом! Но постараюсь свыкнуться со своей иной, немного страшной, новой жизнью.

Прощайте, Саид-Али! Я всегда буду вспоминать Чадак и сказку… Дочери об отце расскажут все, когда она вырастет.

Верная душой и навсегда… чужая, Любовь».


Саид, будто защищаясь, посмотрел на место, где стояла Назира-хон. Но там уже никого не было. Неизвестно для чего, он вернул записку рабочему. Вместо того чтобы заговорить с ним по-узбекски, он спросил его по-русски:

— Что она еще сказала, Мухсум?

— Ничего, Саид-ака! Спросила, почему так пусто в квартире. Да еще она сказала, что оставляет хорошо меблированную квартиру. Могли бы, говорит, «перейти туда жить с вашим инженером».

— Да, могли бы перейти, Мухсум… Ну, хорошо будет и так. Иди переноси вещи из гостиницы.

— А барышня?

— Барышня пускай себе.

— А что ей сказать, когда она снова придет? — Мухсум с трудом старался отвечать ему по-русски.

— Эх, Мухсум! — ласково обратился Саид к рабочему, положив свою руку на его плечо. Что-то родное и тревожное почувствовал в этом рабочий. — Разговаривать с «барышней» тебе уже не придется. Верни-ка мне, брат, записку и — айда. Эта «барышня» к нам уж больше не зайдет.

XXI

Любовь Прохоровна не без колебания вторично, уже с вещами, зашла в новую квартиру Саида. Марию с дочерью и тяжелыми вещами отправила на извозчике на вокзал, избавилась от свидетеля и зашла. Она даже загадала: застану — значит, у меня еще есть капелька счастья.

Позже она упрекала себя за эти рецидивы старой веры в сны, в загадывание «на счастье». Но, упрекая себя, понимала, что сильны еще в ней и взгляды и навыки, привитые родителями, не так просто избавиться от них ей, слабовольной женщине.

Неизвестно, какие силы привели сюда и Амиджана Нур-Батулли. Правда, это выглядело вполне естественно: вчера случайно узнал о том, что Мухтаров получил новую квартиру. Он поставил себе цель: во что бы то ни стало сблизиться с ним, развеять неприятные для него теперь воспоминания Саида об «Амине Арифове», и решил зайти к нему поздравить с новосельем. До отхода поезда, к которому он собирался заблаговременно приехать, чтобы проводить Любовь Прохоровну, было еще достаточно времени.

Естественно, он был удивлен, встретив здесь жену доктора Храпкова, хотя уже и знал о ней многое. Во время встреч с ней он никогда не вспоминал, не делал намеков по этому поводу. Он был сдержан, исключительно вежлив с нею, помогая ей устроиться на работу. И совсем забыл, что он узнал о том, куда зашла Любовь Прохоровна, от Васи Молокана.

Он спасал женщину!

После болезни Любовь Прохоровна, может, и не блистала молодостью, какой гордится каждая женщина в пору своего расцвета. Но от этого она не утратила своей привлекательности, а наоборот, стала по-взрослому нежнее, какой-то тихой и ласковой. Посмотришь на нее, и кажется, что Леонардо должен был бы родиться вторично и именно с Любови Прохоровны рисовать свою «Мадонну среди скал».

Она не следила теперь за модой и одевалась очень просто. Была она одета в легкое платье клеш из темнозеленого узбекского шелка, с непокрытой головой, несмотря на то, что еще стояла прохладная погода. Волосы ее были зачесаны на прямой пробор.

О, эта простота!

Остановись, земля! Пускай умолкнет твой вечный шум, и ты услышишь крик, раздирающий душу, крик, скрытый за этой простотой…

— Такая встреча! Добрый день! Вам сказал Саид-Али, что я здесь? — спросила Любовь Прохоровна у Нур-Батулли. Ей хотелось, чтобы это было именно так. Она не боялась докучных намеков. Почему бы ей теперь и в самом деле не быть такой свободной и близкой с тем, кому она приходилась женой и… кому принадлежит ее материнство! Зачем скрываться?

— Простите. Я не совсем знал. Собственно, мы, узбеки, можем и не знать. Гм… У него такая уютная квартирка.

Батулли отказывался сесть, но не отказывался цинично оглядывать женщину. Его «заграничная воспитанность», какой он хвастался перед Храпковым, здесь бесследно пропала. Исподлобья наблюдал он за движением ее плеч, фигурой. И, хотя Любовь Прохоровна была опытной женщиной, она испугалась этого мужчины, как хищника. С надеждой поглядывала на Мухсума и говорила, что взбрело в голову:

— Вы уже знакомы с моим первым мужем?

— Да, да. С доктором Храпковым, вы имеете в виду?

— К сожалению, это был мой первый муж, — с горькой улыбкой ответила Храпкова.

Она собиралась еще что-то сказать, лишь бы только не молчать. Но в комнату без стука вошел Вася Молокан. В этот раз он был одет, как работник прессы, довольно прилично. На нем были и лохматая зимняя кепка, и пальто из какого-то хорошего материала, и брюки в полоску. Все это, казалось, было результатом чьего-то стороннего и внимательного присмотра.

— Простите, можно мне? Ах, какой я невежа! Забыл постучать. Добрый вечер… Так я уже готов.

Молокан умолк, видя, как недружелюбно поглядел на него Батулли, очевидно недовольный такой его аккуратностью и болтливостью. Он смутился. Может быть, почувствовал что-то нехорошее в своей сегодняшней роли. Может, он в свои годы, по его же определению «не первой свежести», не мог терпеть такое поведение «патрона». Он собирался что-то ответить на молчаливый упрек Батулли, но Любовь Прохоровна обратилась к нему:

— По вашему произношению чувствуется, что вы украинец. Малороссийские песни, садок вишневый с майскими жуками… Сказочная романтика. Я однажды гостила у своей тетки на Киевщине.

— А наши сады, думаю, вполне заменят их, — ни к селу ни к городу заметил Батулли.

— О, конечно. Зеленая мята, журчание арыков — это настоящая восточная сказочная экзотика. Вещи совсем разные, но каждая из них очаровательна по-своему! Прошу извинить меня, я спешу к поезду… На дворе нахмурилось, будто вечереет.

На дворе действительно становилось темно, то ли оттого, что тучи заволокли небо, то ли потому, что наступал вечер.

Батулли наконец уселся на широкий диван с новой обивкой. Любовь Прохоровна, облокотившись на стол, стоя торопливо писала записку Мухтарову. Батулли любовался ее красивым профилем.

Свет из окна падал на ее лицо, на темно-зеленое шелковое платье, и казалось, что искусная рука художника окружала ее фигуру золотистым сиянием.

Молокан, отойдя от двери, стал пристально всматриваться в Любовь Прохоровну. Будто впервые в жизни он увидел такую изящную, стройную женщину и грусть в ее глазах, в позе… Вот-вот он начнет рассматривать ее на свету, как драгоценный мрамор.

Любовь Прохоровна написала записку, по-женски сложила ее уголок к уголку. Ее сжатые губы заметно дрожали, когда она молча передавала записку Мухсуму. Потом она взялась за пальто, как будто в комнате, кроме нее, никого не было.

Батулли бросился помочь ей надеть пальто. Он вырос точно из-под земли и своей поспешностью даже испугал задумавшуюся женщину. До этого он был занят мыслями о своих личных делах, о Саиде-Али, его речи, так сказать, символически заверстанной в газете рядом с его, Батулли, «вдохновенным» портретом. Что-то принесла все же эта ловкая комбинация! Не было бы ничего дурного, если бы его портрет мог воплотить душу Саида, встревоженную пережитым. Он внутренне мучится, терзается… Надо только уметь досолить или пересолить, а то и переперчить все прекрасное, к чему рвалась чуткая натура Саида. С его силой воли, с недюжинным умом и знаниями, он — художник, скрытый индивидуалист, как сказал бы Ницше. Надо помочь ему освободиться от обычных человеческих чувств. Батулли должен изменить его характер. Пусть жизнь наказывает Саида за прекрасное, Батулли тогда монопольно будет владеть Мухтаровым и, как больному в самые тяжелые минуты приступов, будет давать ему лекарства гомеопатическими дозами.

О, он добьется того, что Саид станет не только другом, но и его рабом. Он сделает его рабом своих привычек, своих представлений, своих стремлений. Чтобы цепи этого рабства своими звеньями наигрывали ему самую любимую мелодию, ради которой он, Батулли, бросил школу, друзей, свет… и стал трудиться.

— Спасибо. Вы остаетесь ждать инженера Мухтарова?

— Да… Собственно, я хотел было поговорить с ним об одном инженере. Есть вакантная должность. Нужен хороший инженер по санитарно-техническому надзору. Ваш муж, конечно бывший, прошу прощения, Любовь Прохоровна, тоже, наверное, мог бы мне помочь в этом деле.

— Не знаю. До свидания. Благодарю за ваше расположение ко мне. Постараюсь, чтобы вам не краснеть за меня — вашу протеже. Этой любезности со стороны почти незнакомого мне человека я не забуду.

— Что не забудете меня, уважаемая Любовь Прохоровна, это меня больше всего устраивает. Ведь я, с вашего позволения, собирался специально ехать на вокзал провожать вас.

— А как же с инженером для сантехники? — вполне искренне напомнила Храпкова, обращаясь к Батулли. Ее саквояж был уже в его руке.

— Спасибо. Вот так всегда бывает в этой до краев загруженной жизни. Торопишься, бежишь. Чуть было не забыл. Товарищ Молокан! Возьмите вещи мадам, сами отвезите ее на вокзал в моей пролетке и пришлите кучера обратно сюда. Мне действительно придется дождаться Мухтарова… Ну, желаю вам счастья, Любовь Прохоровна! При случае разрешите навестить вас, если не помешаю. В отношении должности — недоразумений не будет. Но, в любом случае — я всегда искренне готов служить вам.

XXII

Собрание началось еще в восемь часов. Большой формовочный отдел литейного цеха очистили от строительного мусора, чтобы по окончании субботника здесь провести собрание. Хотя должны были остаться только уполномоченные, формовочное отделение было забито людьми. Спустя некоторое время там стало нестерпимо жарко.

Секретарь партколлектива говорил о задачах пятилетки. Саида-Али сперва не избрали в состав президиума, и он примостился вместе со студентами на обрезках досок. Но как только началось собрание, утвердили порядок дня, кто-то предложил избрать Мухтарова в президиум. Достаточно было лишь напомнить, как в формовочном загудело:

— В президиум Мухтарова!

Организаторы почувствовали себя неловко. Секретарь партколлектива сообщил, что в списках имя Саида-Али есть, но его пропустили, когда оглашали предложение.

Саид-Али пробирался к президиуму, преодолевая в себе эту, может быть, и совсем необоснованную обиду.

Неловко глядеть людям в глаза в этом импровизированном зале!

Сидя у края стола, возле трибуны, он никак не мог избавиться от странного гнетущего чувства. Ему казалось, что все, кто смотрел на него, видели не Саида-Али Мухтарова, а тот прекрасный портрет в феске. Мухтарова здесь нет, он обезличен. Только мысли и слова его прицепили, как густую бороду, к тому, может, бездушному портрету. В газете было дано сообщение о назначении Саида-Али Мухтарова начальником строительства, но его портрета не напечатали.

Газета поступила правильно! Может быть, и тот портрет был напечатан случайно. Даже вполне возможно. Обычная случайность привела к тому, что его речь оказалась «словесным сопровождением» этого безупречного портрета, пластинкой для модного, пока не приестся, блестящего патефона. Однако он приестся!

Мухтаров прислушивался к докладу, поправляя про себя ошибки, допущенные докладчиком, или, уловив его удачную мысль, развивал ее. Минутами он даже забывал, где находится. А потом снова оставлял эту импровизацию и обращал внимание на собрание. Люди, пришедшие ликвидировать прорыв в кузнечном цехе, сидели и стояли группами. За один день они вырыли новые котлованы, а от старых и следа не осталось. Строительный двор привели в такой порядок, что на целый месяц облегчена работа. Даже вот этот «зал» оборудовали в течение каких-нибудь полутора часов.

Надо только умело организовать эту силу — массы.

Для Саида, занятого такими мыслями, время пролетело быстро. Докладчик говорил добрый час. Стали задавать вопросы. Приняли решение — на записки дать ответ в конце собрания. Начались выступления. Был уже одиннадцатый час, но участники собрания не обращали на это внимания. Саиду хотелось, чтобы это собрание продолжалось до следующего дня, чтобы ему не отрываться от людей, всегда быть с ними.

В кармане лежала записка. Когда он вспомнил о ней, то будто горький яд ощутил на губах. Как живые встали перед ним воспоминания о Чадаке. Он чувствовал, что краснеет, но не мог сдержать себя. Простой стыд сменился злостью. В самом деле, почему бы ей не стать его женой? Можно было бы избежать страданий и этого… недоразумения с ребенком. Не было бы тогда и сложной проблемы, которой так ошеломила его Любовь Прохоровна, трагически прощаясь с ним в записке.

Саид закрыл лицо руками. Он услыхал:

— Слово предоставляется Чинар-биби, рабфаковке!

Он чуть было не вскочил с места. Чинар-биби! Это та стройная бригадирша, что сегодня украшала столовую!

Сидевшая в группе девушек-студенток Назира-хон внимательно смотрела на Мухтарова. Она что-то говорила Чинар-биби. Голосок девушки, будто сквозь толстое стекло, едва-едва доходил до слуха Саида. Капли пота выступали на ее лице. Как много усилий нужно приложить человеку, чтобы выразить свое понимание и пятилетки, и прорывов на строительстве, и задач партии и советской власти в области подготовки новых кадров, частицей которых, очевидно, она считает и себя!

Саид-Али смял записку и, положив ее в карман, поднялся. Казалось, что он тоже хотел выступить. Среди присутствующих он ощутил какое-то оживление и отметил это.

«Чей же портрет будет помещен под этой речью?» — блеснула мысль. Его взгляд остановился на Чинар-биби.

Он улыбнулся. И могут же такие глупости терзать человека! Саид-Али Мухтаров, обойдя трибуну, сошел со сцены и направился прямо к Назире-хон. Ее глаза, как магнит или факел, светились и звали.

XXIII

В полночь Саид-Али пришел к себе домой. Мухсум сидя спал на стуле. Посредине комнаты перед Мухсумом стояли чемоданы, а на столе возле скрипки лежало письмо.

На сей раз это было правительственное приглашение, в котором Саида просили принять участие в предполагаемом закрытии молитвенного дома и ликвидации обители мазар Дыхана и организации там совхоза и детского санатория. В конце приглашения была приписка:


«Страна дружным согласием откликнулась на ваше своевременное предложение. Воля трудящихся масс, выраженная в многочисленных решениях и требованиях, будет исполнена. Надеемся, что вы будете присутствовать на этом историческом для советского строительства празднике.

Ахунбабаев».


Радостью наполнилось его сердце, когда он прочел это письмо. Саид отпустил Мухсума и сам долго стоял у окна. Со двора на него глядела пустая, темная ночь. Сколько человеческих жизней она убаюкивает. Но он, не обращая внимания на ее густую темень, все-таки бодрствует. Может позволить себе пройтись по комнате, обойти чемоданы и потом снова подойти к окну. А там, где-то за окнами, гудят паровозы, уходят поезда…

Ему не давала покоя скомканная записка, лежавшая в кармане. Может, в самом деле забыть? «Прощай»…

Он еще до сих пор ощущает в своей руке теплоту той маленькой, но сильной руки. Он шел меж двух девушек узбечек, меж двух таких живых, когда-то забитых существ. Какие бескрайние перспективы открываются сейчас перед этими освобожденными от бремени ичкари женщинами! Чинар-биби согласилась рассказать ему о своем трудном пути, предшествовавшем поступлению в школу. Ее четырнадцати лет продали в жены Бархан-баю в Улугнар. Какими словами она может рассказать о тех мучениях, которые перенесла в течение четырех месяцев этого замужества! Она должна была подчиняться всем трем женам Бархан-бая, должна была мыть ноги всем их семерым детям, должна была по целым неделям спать сидя, когда ее мужа не было дома. Но у нее уже не хватало сил терпеть надругательства над собой грязного, всегда пьяного зверя, который назывался ее мужем…

Сколько печали в этих словах! Саид-Али слегка поддерживал под руки девушек. Рядом с Назирой-хон плелся все тот же Юрский. Он не настолько знал узбекский язык, чтобы понять содержание их сложного разговора, и это мучило его.

…Чинар-биби наконец не выдержала и ночью, когда уснули жены Бархан-бая, охранявшие ее, точно птичку в клетке, вырвалась из неволи. Вырвалась, но не пошла к родителям. Всю ночь она бежала по полям, джаякам, вдоль арыков. Она изранила себе ноги, изорвала одежду. Подальше, стороной, обходила она кишлаки, чтобы даже собак не встревожить. Бежала она в город Коканд, который ночью светился яркими огнями и был виден с улуг-нарских гор.

Только к обеду добралась туда. Пришла в женотдел. Там она встретила молодого партийца товарища Резикулова и открыла ему всю свою душу. Еще до замужества она в Гурум-Сарае слыхала о женотделе. Кто же поможет ей, как не он?..

Резикулов дрожал от возмущения, слушая ее историю. Резикулов — прекрасный человек. Чинар-биби поселилась у него. Через неделю он привез ее из Коканда сюда, в Ташкент, и устроил учиться на рабфак…

Чинар-биби вздохнула. Она больше не видела Резикулова. Она была его настоящей женой, но… вскоре ей сообщили о том, что Резикулова убили в Улугнаре… басмачи.

Саид-Али стоял вот так перед окном, глядел в пространство и будто видел там отражения подобных трагедий. А трагедия его черной сестры, трагедия Назиры-хон да, наконец, и его собственная трагедия разве не такая же поучительная?!

О чем они еще говорили, когда вместе шли?

Дочь Юсупа хочет учиться и учиться. Юрский обучает ее русскому языку. Она будет знать не только свой язык! Она хочет все, все знать. Однажды она впервые в жизни пошла на концерт. На сцене выступала певица. То горе, то радость слышались в ее пении, и ей, Назире, тоже захотелось петь. Захотелось взбежать на сцену, сорвать с себя эти древние лохмотья и запеть о своем горе, о своей радости. Она запела бы о первой искре, которую зажгла в ней благородная человеческая душа. Она запела бы о глазах, о шелковых кудрях человека с такой величественной душой…

Но она не умеет петь и может только рассказывать. Не умеет и никогда не запоет. Юрский подтвердил Саиду, что голос, может быть, и есть у девушки, но слуха совсем нет.

Нет, это ложь! Саид-Али сам возьмется за это. Да, он научит ее петь. «Для себя или для друга?..» — вдруг мелькнула у него мысль. Ему стало и стыдно и досадно. «Снова штучки, фортели…» Только для друга он возьмется учить ее и этим сумеет приглушить свое личное горе. Никаких иных чувств, к черту! Ведь мог же он идти рядом с ними обеими и ощущать только теплую-пре-теплую радость в своей груди!

Радость за весь народ. Радость за счастье Лодыженко.

Он будет учить рабфаковку Назиру-хон петь под аккомпанемент скрипки и навсегда останется одиноким другом их счастья. Радоваться и смеяться…

Смеяться? Над своими неудачами смеяться? А может быть, грустить, или… или как-нибудь повернуть все снова на те же сто восемьдесят градусов?

Снова уныние… «Прощай, Саид-Али! Верная душой и навсегда чужая…»

Предрассудки и условности! И он, что гордится своим новым мировоззрением, опутан ими, как паутиной.

Вдруг Саид раскрыл окно и, схватив со стола давно уже лежавшую там скрипку, коснулся смычком струн. Звуки, вырвавшиеся из открытого окна, нарушили тишину темной ночи. Казалось, что и скрипка ощутила, какие горькие чувства нашли воплощение в мелодии…

Возле окна Саида остановился Вася Молокан. Он долго бродил по городу, обдумывая все «за» и «против» той роли, какую он сыграл по поручению Нур-Батулли. Вдруг в квартире Саида с треском открылось окно. И не пение, не плач раздались оттуда, а то дикий, сумбурный, то меланхолически унылый, то могучий, как горный шквал, хохот скрипки. И Молокан ясно понял до самых мельчайших подробностей, что, играя свою роль, он выполнял сложную для его возраста работу и что ей недоставало капли человечности, сочувствия к женщине и элементарного сочувствия к Саиду-Али Мухтарову. Ведь для Мухтарова Молокан перестал быть Васей. С Мухтаровым можно и нужно было бы советоваться. Да, советоваться с ним вполне безопасно и полезно.

Саид вдохновенно играл сонату «Смех Сатаны».

Часть седьмая СУД ИДЕТ

I

Боже мой! Для чего ты дал человеку разум, если надо так много и мучительно думать для того, чтобы решить один проклятый вопрос? Как он мучит меня! Такое счастье работать! Ах… забыть бы вот эти всякие философии социального бытия, или как там они называются, и работать бы просто по специальности. Столько прекрасных достижений науки! Неужели человек не может не думать о постороннем? Лучше было бы человеку вместо головы иметь еще две руки, работай себе — и никаких социальных проблем! А потом нервы…

Зима в этом году навестила и Фергану. Пушистым, легким ковром покрыл землю снег, который упорно держится уже несколько дней и не тает. Арычки затягивались ледяной коркой, по которой, будто сиротские слезы, пробивались прозрачные струйки воды. С обеих сторон арычков у берегов выросли живописные ледяные узоры, которые вот-вот сомкнутся и заставят умолкнуть водяные потоки. Деревья покрылись игольчатым инеем…

Синявин проделал глазок на стекле покрытого наледью вагонного окна и любовался свежестью ферганской зимы, а в голову лезли всякие глупые мысли. В его жизни наступил какой-то критический момент, все перепуталось у него в голове. Был он человеком, казалось ему, с твердыми убеждениями и собственными взглядами на жизнь. Правда, неверными, ошибочными, глубоко вкоренившимися в его сознание. Но с ними хорошо было жить. Если вспомнить, так он даже гордился тем, что у него были прямые, простые взгляды. Это не мешало ему трудиться, или, как он выражался, работать по специальности.

И вдруг появился этот Преображенский… Почему он так настойчиво стремится быть преступником, идти наперекор эпохе, рисковать своей жизнью не на строительных лесах, а в кругу темных политических авантюр? Почему?

Так вот оно что называется философией социального бытия! Голова трещит от этого бытия и даже забываешь о. своей святой специальности.

Александр Данилович Синявин стал внимательнее присматриваться к жизни, прислушиваться к горячим речам, вчитываться в строки газет. Психологический поворот был связан у него сейчас со встречей с Преображенским. Ведь приближался суд — знаменательный суд над вредителями в Голодной степи, которые чуть было не уничтожили колоссальнейшее сооружение, куда и он вложил свой труд.

«Виноваты — так расстреляют, вот и вся философия».

Он поглядел на страницу газеты, снова напоминавшую об уже полузабытых происшествиях на строительстве в Голодной степи.

«Суд идет».

Такой «шапкой» начиналась страница «Восточной правды».

Он не собирался выходить на остановке. Правда, станция Ходжент его всегда интересовала обилием урюка и миндаля… Но, кроме этого, станции Узбекистана привлекательны еще и тем, что позволяют хотя бы на минутку выбраться из душного вагона и послушать молодецкие, соревнующиеся выкрики:

— Эй-э, нон диген?..[55] Горячие лепешки, есть свежие…

Синявин из тамбура выглянул в открытую дверь. Он выглянул и был не рад, что сделал это, но скрыться обратно в вагон считал уже неудобным. С перрона вокзала на него смотрел Вася Молокан. Инженеру даже показалось, что, когда поезд уменьшил ход и остановился, Молокан заглядывал в каждое окно, в каждую дверь вагона, искал глазами инженера Синявина. А увидев, не скрывая своей радости, бросился прямо к нему. Он настойчиво доказывал кондуктору, что у него есть плацкарта именно в этот вагон… Плацкарта, правда, где-то в кармане, но он разыщет ее, когда войдет.

— Да что это вы в самом деле, считаете меня зайцем каким-то, что ли, товарищ кондуктор? Может же человек войти в вагон, спокойно разобраться в своих карманах и дать вам эту злосчастную плацкарту? Что же я ее, по-вашему, солить буду или как?

Кондуктор был неумолим и как столб стоял возле ступенек, измеряя взглядом с ног до головы настойчивого пассажира. Обычная одежда человека, озабоченного множеством дел, серьезный взгляд, убедительные слова, вежливый тон. Пойми его. Если бы не солидный пассажир в тамбуре, который намеревался выйти на перрон, кондуктор, наверное, не внял бы никаким убедительным уговорам и не впустил бы незнакомца в вагон.

Синявин в первый момент смутился, хотел было вернуться в купе, да устыдился такого своего трусливого намерения. Почему это он должен быть таким нелюдимым, сторониться своих недавних сослуживцев? К тому же Молокан интересовал его не просто как случайный знакомый. Инженер успел заметить на митинге во время открытия гидростанции в голове канала, как этот человек в одежде почтенного дехканина ловко записывал речь Мухтарова, произносимую на узбекском языке. Не появись эта речь в точной передаче в прессе, Синявин мог бы допустить, что Молокан записал ее со слов Мухтарова. Ведь всем известно, что с некоторых пор Молокан работает в газете «спецкором». Текстуальная точность речи, воспроизведенная в газете, напоминала старику о стенографическом отчете. Но на митинге стенографов не было.

И он решительно пошел навстречу Молокану, чтобы оказать ему помощь.

— Здравствуйте, Александр Данилович! — сказал Молокан. Кондуктор больше не задерживал его.

— Как хорошо, что я вас встретил! Прямо вам скажу, что мне чертовски везет. Я с вами сяду вот здесь рядышком. Ах, занято? Ну, да я… Да это и не столь важно. Александр Данилович, вы хотели что-то купить? Урюка — тьма-тьмущая! Да еще и урю-ук!

Молокан многозначительно показал палец и причмокнул.

— Вы себе тоже? — спросил Синявин, посмотрев на котомку Молокана.

— Нет, я такой гадости не покупаю.

— Спасибо. Ну, а я, наверное, все-таки выскочу. Посмотрите за вещами.

Синявин, выходя из вагона, ломал себе голову над новым вопросом из того же круга проблем «социального бытия».

«Неужели он играет? Зачем я ему так срочно понадобился? Инженер Синявин и бурлак Молокан. Гм… Он «такой гадости» не покупает. Конечно, играет!..»

Длинный ряд продавцов. Мешки раскрыты, чтобы покупатели могли увидеть прекрасный сухой урюк. За мешками стоят хозяева.

Женщина, покрытая черной чиммат, сидела, держа мешок. У нее на обеих руках были надеты инкрустированные серебром кольца и браслеты.

— Джуд-а-а яхши урюк![56]

— Урюк в самом деле хорош. — «На кой черт я ему?..» — Такой прозрачный, вкусный и даже с запахом… — «Испортит настроение…»

— А бадам![57]

— Нич пуль?[58]

— Ики сум кадак. Кани, ата[59].

— Я тебе покажу «ата»… — «Может быть, что-нибудь о Преображенском? Он же его подручный, вместе выгнали с работы…» — Два фунта ики кадак, ана…[60]

Узбечка усмехнулась. Инженер услыхал этот смех и был доволен. «Дошло», — подумал он.

— Ай! Пуль беринь![61]

Синявин спохватился, что не уплатил денег.

Быстро вытащил четыре рубля, бросил их продавщице и, тяжелый, неповоротливый, побежал к перрону, догоняя свой вагон.

Поезд медленно отходил от станции.

«А может, лучше отстать от поезда…» — уже на ступеньках мелькнула у него мысль, однако ноги несли его в вагон.

— Ого, сколько вы этого добра!.. А у меня и камешки есть специальные для лущения косточек. Знаете, меня опять этот кондуктор… даже главного приводил. А я назло им. У меня таки нет плацкарты. Ведь я же не знал, в каком вы едете вагоне, поэтому сел в бесплацкартный вагон в Ташкенте и на каждой станции выбегал вас искать. Я знал, что вас этот бадам соблазнит.

«Ну и субъект…» — мысленно решил Синявин.

Поезд уже шел полным ходом. Синявин несколько раз срывался с места, всматривался в окно, наблюдая за пустынными просторами, за дикими горами, покрытыми снизу до самого верха снегом. Ему хотелось крикнуть: «Да ну же, выкладывай, не тяни!» — но у него не поворачивался язык.

Молокан достал два камешка: один был похож на пышную гречневую оладью с углубленным гнездом, а второй — как разрисованное яичко, отшлифованный живописный кристалл с блестящими крапинками.

— Не иначе как свинцовый блеск… это я в гирле Кзыл-су нашел. Интересные камешки, — промолвил Молокан и так ловко стал разбивать орехи, что Синявин залюбовался им и на мгновение забыл о своих думах.

Молокан клал один орех в гнездо камня-оладьи и только раз ударял по нему расписным яичком. Этот удар был так искусно рассчитан, что лопалась только шелуха ореха, а зерно оставалось целым. Так раз за разом, ритмично между камешками раскалывался орех и падал на газету.

— Знаете, Молокан, ваше появление для меня всегда неожиданно. То ли вы в самом деле специально заботитесь о том, чтобы всюду поспевать, то ли это простая случайность? Но как вы чудесно владеете этим приспособлением со свинцовым блеском!

Молокан на миг остановился, поглядел на соседку, которая уже неоднократно поправляла свою постель.

— Вы мне очень нужны.

«Да я уже знаю об этом…» — хотел было сказать Синявин, но лишь подумал, не отставая от Молокана в пережевывании разбитых орехов миндаля.

— Благодаря вашему хорошему поступку теперь уже и в редакции газеты известно, что Преображенский недалеко убежал, скрываясь от суда.

Для Синявина это не было новостью. Но Молокан таким таинственным тоном сообщил ему об этом, что инженер почувствовал, как бледнеет.




Да! Преображенский где-то здесь, недалеко — Синявин знает, и этот проклятый вопрос мучит его всю дорогу. Об этом они с Евгением Викторовичем узнали первыми. А Синявин сообщил третьему лицу в официальном учреждении, где такими людьми, как Преображенский, особенно интересуются… Преображенскому нужно было абсолютное инкогнито, а то учреждение, по-видимому, раскрыло его. Вдруг такой непоседливый и неясный человек, как Молокан… разнюхал и об этой тайне.

— Недалеко, говорите, убежал? Ну и шутник же вы! Это было сказано естественно и в духе Синявина.

— Шутник? Возможно. Наверное, Преображенский не рассчитывал на ваш поступок… Александр Данилович, понимаете, у меня к вам есть небольшое дельце. Это же первая «большевистская весна» у нас в Голодной степи.

— В Советской степи, товарищ Молокан.

— Правильно, — с улыбкой ответил Молокан. — Я сам писал об этом и забыл. Так вот, видите ли, посевная кампания и… этот суд. Не сорвет ли это нам кампанию?

— Суд? — заинтересовался Синявин, ожидая чего-то более значительного от разговора с Молоканом.

— Не суд, а всякие там разговоры. Понимаете… Надо было бы как-то поговорить с Преображенским…

— Так что? Не советует ли ваша газета мне взять на себя роль библейского Авраама? Преображенского отдать «на заклание»?.. А впрочем… — И подумал: «Вот она, философия. А не провоцирует ли меня этот субъект?»

— Преображенский — человек увертливый. Таких людей обычным жертвенником не возьмешь.

— Увертливый человек? Как щука в сетях? Гм, да-а.

Молокан не обратил внимания на вздох инженера. Он продолжал разбивать камешками орехи. Только по его лицу было заметно, что он о чем-то настойчиво размышляет. Может быть, думает о том, что было самым интересным в его встрече с Синявиным.

— Увертливый человек, и, если хотите, будем откровенны с вами, — злой. Для таких людей, наверное, суды не существуют.

— А как же с ними поступать? — невольно вырвалось у инженера.

Молокан так ударил по орешку, что он разлетелся в прах. Даже огонь блеснул между камешков.

— Отдать «на заклание»!..

— Авраамы из нас, товарищ Молокан, не стойких в вере… — Вдруг перешел он на узбекский язык — Действительно ли вы тот человек, за которого себя выдавали, работая секретарем? Я что-то начал сомневаться в этом…

— Классовая борьба… — тоже по-узбекски начал было Молокан, но тут же решил, что эти рассуждения некстати, поглядел на Синявина и заговорил более спокойно: — Вы человек умный, что с вами много говорить? С такими, как Преображенский, надо действовать иначе. А он не один. Мухтарова бы на него!..

«Почему? Почему именно Мухтарова?» — напрашивался вопрос во время наступившей длительной паузы. Синявин согласен был признать правильность такого суждения. Ведь и он, обдумывая этот проклятый вопрос «социального бытия», приходил к таким выводам.

…Ярко вырисовывались два антипода. Один — с честным именем, которого поддерживал народ, а второй — покрытый тайной, законспирированный и поэтому, как враг, особенно опасный. В том, что он враг, инженер Синявин убедился лишь недавно. Раньше он над этим не задумывался и теперь сожалел об этом.

— Так вот… Кстати, вы меня очень напугали своим узбекским языком. Как вы прекрасно изучили его!..

«Ага, наконец!» — подумал Синявин и снова ощутил нервную дрожь.

— Так вот, Александр Данилович. Преображенский, наверное, знает, что вы с дочерью едете в Москву. Возможно, что он не отказался бы увидеться с вами, поговорить. Он знает о вашем прямом характере, но до сих пор ничего не ведает о том, что вы не умолчали об этой встрече… Он еще надеется на вас… Вполне возможно, что еще и зайдет к вам…

— Довольно! Все понятно. Я совсем не желаю. А может быть… даже… — Синявин напряженно задумался, а потом сказал — Даже откажусь от поездки в Москву.

— Совсем? И Веронику здесь будете учить? — спросил Молокан, а на его лице сразу же отразилось безразличие, отсутствие какого бы то ни было интереса к этим делам.

— Когда будет суд? — уже по-русски спросил Синявин, нарушив неприятное молчание.

— Декады через две. В конце января или в начале февраля.

На этом и закончили они разговор. Молокан только поглядывал на инженера Синявина и, по-видимому, сожалел, что затеял с ним эту беседу…

II

Три события большой важности всколыхнули умы. Каждое событие привлекало внимание определенных групп общественности, и по своему внутреннему значению они будто соревновались одно с другим.

Закрытие обители мазар Дыхана!

Суд над вредителями в Голодной степи!

Первая большевистская весна в Советской степи!

Точно потревоженные рои, шумели в кишлаках правоверные мусульмане. Кое-кому еще хотелось молиться, а некоторые отвыкать стали. Закрытие такой прославленной своей святостью обители, закрытие безвозвратное, навсегда, пугало их. Большевики не шутят. Они сказали: оросим дикую, проклятую богом Голодную степь — и оросили. Веками высыхала голая равнина, шакалы своим голодным диким воем развлекали там шайтана, эмиры, ханы многократно пытались овладеть пустыней, и каждая неудача только убеждала людей в невозможности напоить водой Голодную степь. Большевики напоили ее! И все же закрытие обители — это слишком дерзкий вызов аллаху.

И люди шумели по закоулкам, с волнением ждали этого дня. Увеличилось паломничество в обитель. Правда, эти богомольцы не были похожи на прежних. На гору взбирались больше для того, чтобы издали поглядеть на Советскую степь, украшенную огоньками новых заводов, кишлаков. Поглядеть на полоску воды, которая пробивается из-за гор в степь и насыщает ее влагой.

Изредка на самую вершину горы приходили женщины и, очень стыдясь, все-таки садились голым телом на отшлифованный веками камень, чтобы не забеременеть. Так, на всякий случай: поможет или нет, но во всяком случае не повредит. Дежурный мулла, получая за эту божескую процедуру двадцать копеек, предупреждал, что надо садиться на камень с искренней верой в его чудодейственность. Недостаточная вера — напрасный труд. Женщина глядела на этого муллу, и в ее взгляде где-то глубоко-глубоко светилось:

«Так ли уж искренне веришь ты сам, мулла?»

Всякий чувствовал, что обители приходит конец. Кзыл-су перестает шуметь в своих ущельях-водопадах, хиреет жизнь в обители.

Но не умерли еще хозяева обители. Удивило было многих исчезновение имам-да-муллы. Но обстоятельства, с этим связанные, уже не были тайной для правоверных. Такая дерзость — убежать от суда и снова вернуться из-за границы, приведя с собой отряд басмачей, — такая дерзость только пугала своими последствиями.

Преступник не может не побывать на месте преступления после того, как оно раскрыто. Какая-то неведомая сила любопытства или, может быть, закон конспирации побуждает его собственными глазами посмотреть на место преступления, на окружающих, узнать их настроение.

Имам-да-мулла Алимбаев часто вспоминал об этой истине, интересуясь судом, который вскоре должен был состояться. Ему хотелось собственными ушами услышать, что советский суд скажет о нем, Алимбаеве. Ведь он сам себе имам. Кому запрещено молиться даже при советской власти?

К суду готовились. Кто как мог, кому как нужно было готовиться. Чувствовалось, что приближается большое событие, которое заставит отчаянные головы еще раз призадуматься, охладить не в меру горячие мозги. Суд — это мировая трибуна, с которой будет сказана правда о том, какую «невинную» роль сыграла мировая буржуазия и ее агенты в смерти рабочих, погибших на строительстве в Голодной степи. Некоторые газеты уже сказали об этом вскользь. Неусыпная имперская печать за границей иронически отнеслась к этим сообщениям большевистских газет. Однако ирония былй горькой. Ведь люди их страны с таким увлечением ищут знатоков узбекского языка, чтобы иметь возможность прочитать о суде в узбекской газете, попавшей к ним в руки им одним известными путями.

«Так вот оно что!» — сказали они. Они больше ничего не говорят, но имперские газеты одна за другой уже бросились строчить «опровержения».

«Большевистская ложь о культурных нациях. Будто бы так называемому американскому или другому «экономическому империализму» нечего делать в своих странах if доминионах, чтобы они расходовали средства на такую бесцельную, безнадежную авантюру. К тому же надо отметить, что это обвинение относится к профсоюзным деятелям культурных наций. Ведь, по сообщению большевистской печати, непосредственное участие во вредительстве принимал корреспондент. А, как всем известно, на строительство был допущен только всеми уважаемый корреспондент профсоюзной газеты. Мы не позволим, чтобы наших рабочих так позорили…»

В таком духе писали и расписывали газеты. Но это еще больше подогревало интерес к суду. Из Мекки сообщили, что святой халиф договаривается с Римом о том, чтобы общими силами вместе с римским папой опротестовать суд, на котором так «оскорбительно» обвиняют святых отцов ислама. Церковь не разрешит издеваться над ее вечными законами. Она сумеет защитить себя, как веками защищала себя от всякого «насилия».

И вдруг — делегация. Впрочем, нигде и никому она себя так не называла.

Семнадцать иностранцев разного возраста прибыли в Намаджан. Эти семнадцать, не имея ни мандатов, ни полномочий, едва сговаривающиеся между собою, растерялись. Они странствовали от одного кишлака к другому, и вожаком у них стал один учитель из Гуджерата, неплохо знавший фарсидский. Он пристал к группе так же, как пристали к ней и другие.

Многие в пути отстали. У кого не хватило сил, у кого сомнения тревожили душу, а кое-кто действительно поверил имперским газетам.

О появлении «семнадцати» тотчас узнал Преображенский. Однажды он получил письмо от знакомого из Архангельска и заволновался. Эти люди уже фактом своего пребывания на территории Узбекистана не нравились ему. Они пришли из тех стран, властители которых настойчиво добивались свержения Советов. Особенно не нравился ему среди них учитель из Гуджерата.

III

«Философию социального бытия» инженер Синявин наконец привил и Евгению Викторовичу Храпкову. Доктор вначале неосознанно завидовал «твердости духа» старого инженера. Завидовал потому, что сам, будучи на пятнадцать лет моложе, трусливо старался избегать событий, которые «волнуют сердце». Так и выработался у него какой-то своеобразный рефлекс. Малейшее подозрение, что событие может «взволновать» его, заставляло Храпкова сторониться, не интересоваться им, и… немедленно забывать о нем.

Но после появления у него на квартире Преображенского и решительного поведения при этом инженера Синявина Храпков почувствовал, будто его кто-то упрекает. Почему старый Синявин, а не он, хозяин квартиры, запротестовал и так энергично выпроводил человека, враждебного обществу? И, наверное, Синявин этим не ограничился. Инженер с консервативными убеждениями (как думали о нем раньше), наверное, уже сообщил кому следует об этом факте. Теперь могут вызвать его, советского врача, и спросить: «Почему это вы, купеческий сын, гражданин Храпков, моложе инженера Синявина, умалчиваете о своих связях с известным организатором вредительства на строительстве в Голодной степи? Вы советский активист, орденоносец, а покровительствуете антисоветским элементам, скрываете свои связи с родственниками жены…» Пропади ты пропадом!

Непременно надо зайти туда, не ожидая вызова! Или, может быть, посоветоваться с… Мухтаровым? Проклятие! Все пути ведут к нему.

Однажды вечером, в минуты таких раздумий, Евгений Викторович услыхал осторожный стук в дверь.

«Кто бы это мог быть?» — мелькнуло в голове. Только он успел откашляться, чтобы прочистить свой голос, как снова, так же стремительно, вошел в комнату замерзший Преображенский в шапке-ушанке.

На чисто выбритом лице выделялись китайские черные очки.

— Что ни говорите, Евгений Викторович, а три года совместной работы к чему-то да обязывают. Добрый вечер! Не говорю я уже о других дружественных, даже родственных отношениях.

Храпков вначале растерялся. Ведь с ним сейчас говорил совсем другой Преображенский, даже не тот, что приходил к нему раньше на квартиру. Сколько в нем было самоуверенности, лести и панибратства.

«Родственные отношения»! Как подчеркнуто прозвучали эти слова! Храпкоза, не привыкшего действовать напрямик, они словно связали. И он ничего не ответил, да и не успел.

Преображенский, поймав руку Храпкова, когда тот хотел протереть себе глаза, крепко пожал ее.

— Да вы, Виталий Нестерович, присаживайтесь. Я немного удивлен, но…

— Спасибо. Наши гостиницы не отличаются особым комфортом. — И Преображенский не закончил фразы с обычной своей любовью к двусмысленностям. Слово «наши» передернуло Храпкова, потому что оно было сказано неестественным для Преображенского тоном. Он развязал ушанку, снял ее и, безусловно, приглядывался к Храпкову, решая для себя какой-то сложный вопрос.

— Евгений Викторович, вы не спешите?

— Ночью-то? Нет, если только не вызовут к больному. Я свободен.

— У меня к вам очень важное дело.

«Снова важное, — мелькнуло у Храпкова воспоминание о первом появлении Преображенского в его квартире. — Куда уж важнее!»

— Я хочу реабилитироваться… — начал Преображенский и своими прищуренными глазами следил за доктором, чтобы узнать, как он будет реагировать на его сообщение. — Хочу реабилитироваться, стать гражданином со всеми присущими ему качествами. Ведь вы, будучи человеком совсем другого круга, могли ассимилироваться в этом общественном строе! А чем же я хуже? Мой отец первым строил железную дорогу от Оренбурга до Ташкента. Скобелев, завоевав эту страну, увековечил свое имя хотя бы в названии города, бывшего Маргелана, а мой отец оставил мне проклятие… Думаю, что ваш отец не лучшими благодеяниями прославил свое имя на Волге, чем мой на строительстве железной дороги… А дело идет к суду…

— Вы хотите реабилитировать себя на суде? Это совсем оригинальный метод ассимиляции, Виталий Нестерович.

— Почему? А если я искренне хочу сделать это? Впрочем, вы, кажется, не одобряете моего намерения?

— Упаси бог! И не думал, Виталий Нестерович. Меня лишь удивляет, почему вы мне говорите об этом даже с нотками какого-то упрека.

— А кому же? — это было сказано каким-то полушепотом, в котором прозвучал явный намек на близкое родство. — Кому же, Евгений Викторович, как не вам, самому близкому мне человеку? Говорю я это вполне серьезно. Во всем Узбекистане у меня вы… да еще, может быть, пять-семь душ. Любовь Прохоровна, познакомившись с новым узбеком, как в воду канула. Теперь уже по советской линии. Поймите мое положение. Это какая-то трагедия — жить на неопределенном положении среди этих…

— …«азиатов»?

— Не шутите, Евгений Викторович, мне и так тяжело. В самом деле, вы единственный, кто хорошо относится ко мне. Но в своей массе они так отстали в культурном отношении! Да я не о них. Любовь Прохоровна куда-то исчезла, вы чуждаетесь меня, к тому же этот процесс, наверное, и вас тревожит.

Они умолкли оба. В этом молчании полностью раскрылась фальшь всего ранее сказанного Преображенским. Значит, это было только неудачное вступление. Настоящий смысл его посещения — другой. Слишком уж откровенно подчеркивает он прошлое Храпкова.

Было слышно, как оба они тяжело дышали.

Первым опять-таки начал говорить Преображенский. Храпков готов был молчать даже до следующего дня и молча, без единого слова, выпроводить из комнаты этого неприятного посетителя. Но у него не хватало сил вести себя по-иному, как Синявин, с достоинством, чтобы оправдать орден, висевший у него на груди.

Удивительно, что только сейчас он всей душой возненавидел Преображенского, как зло, которое стоит на его новом пути. Преображенский, словно какой-то непреодолимый психологический микроб, возбуждает до боли в мозгу неразрешенные проблемы «философии социального бытия». Доктор Храпков хочет жить по-иному. Какое-то новое чувство охватило его, наполнило интересом жизнь. В сознании Храпкова, может быть, осталась какая-то частица вот этих преображенских. Можно было бы забыть об этой частице и в самом деле начать жить новой жизнью, без всяких там философий. Так нет же: «философии», как тень, плетутся за ним в образе преображенских, напоминают о себе, терзают его.

И Храпков молчит.

— Да-а, этот суд, — протянул как бы про себя Преображенский. — Я хочу с вами посоветоваться еще по одному делу. Разрешите?

— Пожалуйста, Виталий Нестерович. Только я, как видите, плохой советчик. Кстати, купцом был не я, а мой отец, которого я едва помню. Моя сознательная жизнь после окончания института… Наконец мне не трудно пойти и… сознаться в…

— Да что вы, бог с вами, успокойтесь! Я это так, между прочим. Да имеет ли это сейчас какое-нибудь значение, когда вас уже наградили орденом? Орден! — воскликнул Преображенский. Но доктор в ответ на это только махнул рукой. — Хочу вас просить, чтобы вы предупредили об этом ГПУ или кого-либо другого… О, пожалуйста, сделайте милость, Евгений Викторович, я вполне искренне желаю реабилитироваться. Мне стало известно, что в Узбекистан пробралось, около двух десятков темных личностей. То есть темных в советском понимании. Среди них есть индусы, афганцы, арабы, иранцы и даже турок. Бродят они по мечетям, кажется, были в обители, собираются в Голодную степь, простите, в Советскую степь, попасть.

— Откуда вы обо всем этом знаете? — невольно заинтересовался Храпков.

— Говоря откровенно, из старых, довольно-таки антисоветских источников. Вот это меня и мучит. Понимаете, этих людей хотят связать со мной, думая, что я до сих пор являюсь Преображенским, тогда как давно стал Ковягиным.

— Вы думаете, что об этих людях ничего не известно властям?

— Уверен, как в том, что я сижу тут и должен сейчас уходить. Подумайте об этом и, может быть, на что-то решитесь. Особенно опасен среди них индус-учитель, бежавший из борсенской тюрьмы и действующий теперь здесь, чтобы выслужиться перед английскими властями. Его должны были расстрелять за изнасилование ученицы. Только уговор, Евгений Викторович: не торопитесь выдавать меня, как это, наверное, с перепугу мог сделать инженер Синявин. Он напакостил инженеру Эльясбергу — сняли человека с работы в коммунхозе.

— Сняли с работы из-за вас?

— Думаю, что из-за чрезмерной поспешности Синявина. При чем здесь я? Назвал отдел сантехники? Да неужели вы принимаете меня за такого наивного человека, что после первой встречи с вами дал бы правильные координаты своего пребывания?

— Но ведь вы просили у меня рекомендацию в отдел санитарной техники коммунхоза.

— Я и пошел бы работать туда, если бы не этот печальный инцидент с Синявиным в вашей комнате… Да не будем вспоминать об этом. Я здесь допустил ошибку. Синявина я раскусил еще несколько лет тому назад, с первой нашей встречи с ним в Фергане. Таким образом, уговор: пока что обо мне не говорите никому ни слова, вы же не Синявин, выживший из ума старик. А я это с успехом и сам докажу на суде…

И Преображенский так же стремительно ушел, крепко пожав руку Храпкову. Тот почувствовал в этом пожатии не силу бывшего Преображенского, а только мольбу, расчет и… лукавую надежду на слабоволие доктора и его трусость. «Но все-таки он подлец, — рассуждал потом доктор, немного овладев собой. — Упрекает Синявина, хочет пристыдить меня. А как это странно прозвучало! Или это так показалось? Брань вредителя звучит как похвала… Нет! Я тоже обо всем этом расскажу Мухтарову. Пускай как хотят, так и судят. От ордена я могу отказаться, если надо будет, но пора уже и за человеческое достоинство Храпкова постоять. Колет мне глаза поступком Синявина, напоминает о моем купеческом прошлом…» — громко рассуждал Евгений Викторович после того, как на каменном тротуаре давно затихли шаги Преображенского.

От волнующих мыслей Храпкову стало душно и больно.

IV

Каких-либо недоразумений, связанных с работой, у Любови Прохоровны действительно не было. Музей — учреждение новое, если не для города, то для работавших в нем. Оказалось, что директором музея был ее знакомый по больнице в Голодной степи — Юсуп-Ахмат Алиев. Там она не обращала на него внимания, а здесь обрадовалась, встретившись с ним.

Рекомендательное письмо Батулли магически подействовало на директора. Любовь Прохоровну он чуть было не на руках принес в комнату «общей канцелярии», где она должна была выполнять обязанности секретаря. В ее распоряжении в комнате были шкафы, три стола, бумага и другие несложные принадлежности этой неопределенной профессии.

— Что же я обязана делать, товарищ Алиев? — робко спросила Любовь Прохоровна, со страхом вступая в заново начатую жизнь.

— Работа сама научит, Любовь Прохоровна. Музей получает письма, запросы, документы. Давайте ответы, наводите порядок в делах. Мне кое в чем поможете.

— Помогу? Разве только по мелочам. Я ведь впервые начинаю трудиться. А здесь еще и специфическое учреждение, музей. Прошу вас обращаться ко мне по фамилии. Я теперь — Марковская, товарищ Алиев.

— Хоп, товарищ Марковская. Только вы, пожалуйста, не преувеличивайте трудностей. Для специфики у нас есть должность референта. К тому же и сам советский музей — здесь явление новое. Будем расти вместе с ним. Как вас квартира устраивает? Две комнатки, конечно, тесновато с ребенком…

Но на это «товарищ Марковская» не жаловалась. Квартира удовлетворяла ее вполне. Почти под самыми окнами протекала Исфайрам-сай — горная река с удивительно чистой, прозрачной и студеной водой. Любови Прохоровне казалось, что лучшей реки нет на свете, хотя она в этом крае видала немало рек с такой же чистой как слеза водой. И — глухой переулок, адрес, затерянный в дебрях простой жизни.

Только что это за работа? Неужели из музея, из архива ей суждено пробиваться в люди! «Коллектив» — трое служащих. Каждый из них замкнулся в рамках своих ограниченных обязанностей.

К этому ли стремилась она? Конечно, на первых порах для приобретения навыков, может, так и надо было начинать. Пройдут годы, люди увидят, оценят ее труд.

Но ведь… пройдут годы! Какой ужас! Музей-архив. «Расти вместе с ним…»

Однажды Любови Прохоровне пришлось в какой-то степени заново оценить свое положение служащей в музее. С Юсупом Алиевым она виделась почти ежедневно, строго официально разговаривала с ним о делах и больше ни о чем. Ни референта, ни главного шефа, академика Файзулова, она не видела ни разу и не стремилась к этому. Она привыкла к «тихой» жизни в музее, а все свободное от работы время посвящала дочери.

Так было и в этот день. Проснулась она рано, накормила девочку и отправила ее с Марией гулять, а сама успела ранее обычного прийти в музей на работу. Она входила в музей со двора, потому что парадный ход открывался для посетителей в установленное время. Работу себе она находила сама. Еще вчера начала инвентаризацию экспонатов музея, в одной из комнат оставила инвентарную книгу и бланки каталогов. Туда и направилась прямо с черного хода.

В музее было безлюдно, и ей стало жутковато. Она украдкой прошла к месту своей работы — к экспонатам, характеризовавшим астрономическую деятельность Улугбек-хана. Записывала, проверяла по каталогу и преодолевала страх одиночества среди мертвых памятников старины. Пыталась не прислушиваться к неясным звукам, раздававшимся в пустом здании. Хотя Юсуп и уверял, что в музее нет крыс, но Любовь Прохоровна боялась их, а отдаленный шорох стремилась заглушить нарочито шумным перелистыванием страниц каталога.

Но нет! Шорох превращается в шепот, вполне ясный приглушенный разговор…

Любовь Прохоровна испуганно огляделась вокруг. Сбоку, за легкой перегородкой, находилась комната референта. Она еще ни разу не видела его, поскольку тот находился в длительной командировке по республике.

Да. За перегородкой вполголоса, как заговорщики, разговаривали двое.

Она покраснела, почувствовав себя в роли подслушивающей, может быть, чей-то сугубо интимный разговор. Немедленно надо уйти, скрыться! Но простое женское любопытство побуждало Любовь Прохоровну узнать — кто же это мог быть? Директор и референт, приехавший из командировки?

Ей казалось, что у нее под ногами стал рушиться пол, а душу ее сковал страх. Она старалась ступать как можно тише, наталкивалась на стеллажи, на застывшие в мертвом покое экспонаты. Вдруг разговор за перегородкой оборвался. Любовь Прохоровна, уже не сдерживая шагов, направилась к себе в канцелярию. Сердце трепетно билось в груди, кровь стучала в висках…

Ей не раз приходилось слушать всякие разговоры у себя дома, когда, бывало, гостил у них всегда чем-то озабоченный Преображенский. Иногда он позволял себе очень откровенно высказывать недовольство коммунистами, властью. Потом обращал эти высказывания в шутку, а то и этого не делал. Но тогда она не была советской служащей, относилась ко всему этому безразлично, не чувствовала себя уязвленной злыми выпадами Преображенского. К тому же — это были отдельные выпады. А сейчас… даже в холод бросило.

— Я человек реальный, мыслю фактами, — звучал в ее памяти удивительно знакомый голос, от которого кровь стыла в жилах. — Сэр Детердинг сдержал свое слово… В Голодной степи. Оказывал помощь… верой в парижский Торгпром… отказаться от союза с узбекскими националистами…

А другой голос, теряясь в шепоте, отрывисто поучал. До ее слуха едва долетали слова. Но это был голос не Юсупа:

— Почву узбекского национализма… использовать. Интервенция непременно нагрянет… разберемся! Надо сохранить организацию. Они готовят суд не только в Москве, но и здесь… как и в городе Шахты… — Это были последние слова, которые услыхала Любовь Прохоровна. Ее охватило желание постоять и услышать все до конца. Она советская служащая, и это против нее затевают заговор враги!..

Но рука Любови Прохоровны плотно закрыла за собой дверь канцелярии.

Она не слышала, как за перегородкой насторожились.

— Нас здесь, кажется, подслушивают? — спросил тот, другой, незнакомый, до ушей которого, очевидно, донесся звук ее шагов.

— Успокойтесь, здесь некому подслушивать. Кроме меня, сейчас в здании музея могла быть только секретарша.

— Кто она, вы знаете ее?

— Еще не имел возможности познакомиться, только ночью приехал. Но мне известно, что секретаря нам рекомендовал все Тот же Батулли.

Последние слова были сказаны так громко, что через открытую дверь комнаты референта Любовь Прохоровна услыхала их у себя в канцелярии. Спустя некоторое время она услышала приближавшиеся шаги, потом открылась дверь. Едва успела подойти к столу, но сесть за него или скрыться куда-нибудь ей не удалось. Она наклонилась, старательно записывая что-то в тетрадь и не обращая внимания на постороннего человека, появившегося в комнате.

— Что вы здесь дел… О Любовь Прохоровна! Можно с ума сойти, ей-ей!..

Она, подняв голову, взглянула на вошедшего, а потом так поспешно и естественно выпрямилась, что не оставила и тени сомнения в ее безразличном отношении ко всему, что не касается работы.

— Боже мой! Неужели… Виталий Нестерович, это вы? Ну конечно же вы! Как вы напугали меня! Откуда? Говорите! Да я ни за что не узнала бы вас. В самом деле, можно с ума сойти. Откуда и каким ветром занесло вас в музей?.. Вы узнали, что я здесь работаю?.. — говорила она удивленно и щебетала, уничтожая возможность подозрения. И он поверил в искренность ее слов.

— Ах, я действительно напугал вас, дорогая наша Любовь Прохоровна! Вы секретарь музея? — спросил ее Преображенский и поглядел в открытую дверь по направлению к комнате референта, определяя звукопроницаемость перегородки. И вдруг снова нахмурился: — Любовь Прохоровна!

— Товарищ Марковская, — поправила его Любовь Прохоровна с присущей ей женской игривостью.

— Товарищ Марковская, а я не Преображенский, а Федорченко, референт музея. Это во-первых…

— Чудесно! А во-вторых, Виталий Нестерович, оставьте этот конспиративный тон. И уверяю, что я не слыхала вашего разговора, хотя и догадываюсь, что именно это больше всего вас беспокоит.

«Поверил ли?» — думала она, когда ушел Преображенский. Любовь Прохоровна была довольна собой. Она сыграла роль, как первоклассная актриса: «Оставьте этот конспиративный тон», — и Преображенский совсем успокоился. Референт узбекского краеведческого музея… Что же это такое? Инженер-строитель, очевидно и вполне определенно — вредитель первого разряда, за которым сейчас охотятся соответствующие органы, вдруг становится референтом музея! «Рекомендована тем же Батулли». Значит, и его, врага нынешнего строя, рекомендует в эту тихую пристань «тот же» Батулли. Рекомендует на должность, требующую специальных знаний, человека, который впервые только здесь познакомился с именем Улугбека, Шах-и-Зинда.

— Ну и попалась я… — с надрывом произнесла она.

В окно она заметила второго, который советовал «включаться в посевкампанию» в Советской степи. Он был плюгавенький, одет в изрядно поношенный макинтош, в ковровой тюбетейке на бритой голове. Вместе с Преображенским он прошел мимо окон канцелярии. Этот «Федорченко», в черных очках, со сбритыми усамй, на улице в самом деле казался совсем незнакомым человеком.

Через несколько минут Любовь Прохоровна заметила, что референт быстро возвратился в музей. Почти инстинктивно посмотрела она в зеркало, слегка припудрила лицо, поправила тонкие брови и улыбнулась, довольная собой.

Такой и застал ее Преображенский. Он вошел в канцелярию без стука и остановился у двери. Ему трудно было скрыть невольную тревогу, вызванную тем, что его здесь тоже узнали. Любовь Прохоровна не могла бы даже представить себе, какие страшные мысли приходили в голову этому человеку и какие решения принимал он, стоя на пороге не только комнаты, но и всей ее новой жизни.

— Вы, товарищ референт, мне кажется, сейчас думаете о том, за какие проступки следовало бы сначала пробрать неопытного секретаря. Проходите, садитесь. Расскажите, как поживает Соня, где она? Ведь то, что вы находитесь в таком положении, она, наверное, переживает трагически. Право же, можно сойти с ума!..

Преображенский все так же молча подошел к ее столу. Затем медленно осмотрел комнату, в которую, вероятно, сегодня попал впервые. Оперся обеими руками о спинку стула и стал упорно изучать молодую женщину своими глазами, закрытыми очками пепельного цвета.

— Да снимите вы эти очки, Виталий Нестерович, не гипнотизируйте меня дымчатыми стеклами. И предупреждаю: ухаживать за мной не разрешу, а признаваться в любви будете только после того, как покажете документ о разводе с Софьей Аполлинарьевной.

Наконец он улыбнулся. Любовь Прохоровна стала уже чувствовать, как у нее заныло под ложечкой. Она хорошо понимала, какую опасность представляет для этого вредителя. Но он улыбнулся, беспокойство ее уменьшилось.

— Софья Аполлинарьевна умерла для меня.

— Умерла? — вполне искренне ужаснулась Любовь Прохоровна.

— Да. Она была арестована ГПУ и… Надо думать, что должна умереть, если не от режима ГПУ, так по собственному, вполне благородному намерению: развязать мне руки.

— Не говорите глупостей, Преображенский. Вы начинаете меня…

— Федорченко, Любовь Прохоровна.

— Марковская, пожалуйста, если уж пошло на то. Какие препятствия может чинить вам, скрывшемуся, молодая женщина? Хоть ради приличия сделайте вид, что вы уважали законную жену. Да садитесь, ну вас! Рассказывайте! Рассказывайте все, трус вы несчастный.

— О чем рассказывать, товарищ Марковская? О Соне? Вам о ней все известно. Она мешала мне признаться в любви к вам… Но давайте поговорим откровенно о другом. Не скрою, я больше чем удивлен вашим появлением в этом богоспасаемом учреждении.

— Что же здесь удивительного? Не думаете же вы, товарищ Федорченко, что Любовь Прохоровна после всего того, что произошло с нею, будет жить святым духом. Я должна была искать себе работу.

— И нашли ее по рекомендации члена коллегии Наркомпроса Амиджана Нур-Батулли.

— Да. Может, вас удивляет эта фимилия? Во всяком случае, можете не ревновать. На узбеках я уже обожглась…

Эти до цинизма откровенные слова женщины окончательно убедили и успокоили Преображенского. Он даже закурил папиросу, вежливо попросив у нее разрешения.

— Таким образом, Любовь Прохоровна, я только должен вас… собственно, просить забыть о том, что мы с вами были когда-то знакомы. Референт Федорченко для вас здесь совсем неизвестный человек. Минутку, минутку… Я вам должен все это сказать, чтобы вы потом не обижались на мою неучтивость. Да, да, прошу вас, товарищ Марковская. Конспиративной жизнью я живу уже не первый год, не буду этого скрывать от вас. А сейчас эта конспирация мне особенно нужна, потому что, как вам известно, приближается суд над вредителями Голодной степи, и моя фамилия там стоит первой.

— Но вы же…

— Они узнали, что я недалеко убежал. Да, да, им стало известно. И от кого бы, вы думали, это стало известно органам ГПУ? От старого русского интеллигента, инженера Синявина!

— Боже мой! Синявин — доносчик? Человек… таких консервативных взглядов, уже в летах.

— Вы непростительно отстаете, товарищ секретарь. Этот «консервативный человек» на днях был принят партийной организацией Голодной степи кандидатом в члены ВКП(б), Любовь Прохоровна. Во всяком случае, я уже получил от него жестокий урок. Поэтому… давайте на минутку отбросим сантименты и будем реальными людьми.

Любовь Прохоровна снова улыбнулась так, как улыбнулся бы человек, удивленный всеми этими «архитаинственными» намеками.

— Вы снова пугаете меня, Виталий Нестерович. У меня нет таких консервативных взглядов, как у Синявина, и я не собираюсь вступать в кандидаты ВКП(б). Да что там говорить лишнее. Выкладывайте свои предупреждения или угрозы. Только имейте в виду, что вашей сообщницей в этой «конспиративной» жизни не буду.

— Почему?

— Толку из этого не выйдет. Засыплюсь, товарищ Федорченко, непременно засыплюсь.

Она снова смеялась, перекладывая бумаги, а у самой от волнения уже дрожали ноги, вот-вот сорвется голос. Она хорошо поняла, что за гусь сидит перед ней в лице «законспирированного референта Федорченко».

— Ну хорошо, договорились, товарищ Марковская. Малейшая ваша попытка следовать примеру Синявина, к сожалению, закончится вашей смертью… Ну, а теперь, Любовь Прохоровна, можно поговорить и о признании в любви. Теперь вы уже глядите на меня вон какими глазами. Они у вас прекрасны, каждый мужчина так скажет. Но им больше идет улыбаться и очаровывать. Клянусь вам, Любовь Прохоровна, я вынужден был говорить с вами так резко исключительно ввиду сложных условий моей жизни. Разве я не хотел бы так же нормально работать, как, скажем, тот же инженер Синявин, даже вступить в партию? Но и на моем жизненном пути встали злые люди, как и на вашем. Возможно, те же самые. День за днем, раз за разом проваливалось строительство, гибли миллионы народных денег, а ты оказываешься виновным, потому что ты «рыжий»…

— Да вы все-таки шатен, Виталий Нестерович, — поторопилась Любовь Прохоровна, довольная возможностью разрядить шуткой создавшееся напряжение.

— Да, шатен. Сама природа обрекла меня быть «рыжим».

Часы, висевшие на стене, ударили два часа — время открытия музея для посетителей. Преображенский поднялся со стула и торопливо заговорил тихим голосом:

— В заговор я вас не вовлекаю, Любовь Прохоровна, потому что мне не в чем сговариваться. Достаточно с меня и этого суда. Да, я хочу на суде реабилитировать себя. Говорю вам серьезно, хочу реабилитироваться. Я, например, хочу быть полезным властям в разоблачении появившихся здесь подозрительных пришельцев из-за рубежа. Искренне прошу вас помочь мне в этом. Расскажите или напишите кому-нибудь о них…

V

Батулли действовал стремительно. Правда, нельзя сказать, чтобы он был сторонником срочных, решительных мер. Он был человеком вежливым, с западным воспитанием (ничего, что это «западное» воспитание он получил в Стамбуле, но учился он там рядом с европейской «золотой молодежью»); он мог бы еще кое с кем посоветоваться о новостях, которые срочным письмом ему сообщила Любовь Прохоровна. Но в данном случае он действовал молниеносно.

В сдержанном, почти деловом письме секретарь Ферганского краеведческого музея, между прочим, писала:


«К нам дошли известия о том, что здесь, в Фергане, появились какие-то пришельцы из-за рубежа. Если бы о них людишки не перешептывались тайком, может, и не нужно было бы мне беспокоить вас, государственного человека, такой мелочью. Но я чувствую, что за этим кроется что-то серьезное. Кому сказать об этом, не знаю, вот и решила написать вам. Ведь вы обещали быть моим «опекуном». Их насчитывают около полутора десятков, во главе с каким-то учителем. Они будто ходят тайком и о чем-то расспрашивают дехкан. Вполне возможно, что они заглянут и к нам в музей. Думала я об этом написать товарищу Мухтарову, Саиду-Али, да… не хочу открывать ему свое местонахождение. Ведь я выехала из Ташкента с единственной целью — убежать от всего старого. Прошу вас, когда будете разговаривать с Мухтаровым о пришельцах, не упоминайте моего имени.

Благодарю за вашу любезную заботливость. С уважением

Л. Марковская».


Самым важным для Батулли было то, что письмо являлось наглядным доказательством преданности этой женщины советской власти, и поэтому он не замедлит воспользоваться ею.

О, ему многим надо воспользоваться. А Мухтаров… Может быть, в самом деле надо посоветоваться с ним? «Хорошему хозяину всякая веревочка в хозяйстве пригодится», — вспомнил он пословицу и улыбнулся. Улыбнулся зло, подчеркивая этим свое ироническое отношение к самой истине.

Закрывая за собой последнюю дверь, ведшую из помещения ГПУ, Батулли облегченно вздохнул. Нельзя сказать, что он страшился этого учреждения. Он чувствовал себя в республике очень твердо: права члена коллегии Народного комиссариата просвещения, руководившего высшим образованием и культурно-просветительными учреждениями в стране, всюду гарантировали ему свободный доступ. Но ГПУ — это специфическое учреждение. У них в коридорах была исключительная чистота, не дававшая возможности Батулли почувствовать здесь превосходство своего воспитания или положения. Эти коридоры словно напоминали о незастегнутой пуговице костюма, а — как жаль! — он утром так спешил, что забыл о своей привычке смачивать хинной водой волосы и тщательно прилизывать их щеткой. Здесь, в строго убранном коридоре, он вспомнил об этом.

Выйдя на улицу, он решил, что правильно поступил, не заглянув в кабинет главного начальника. Сотрудник с интересом записал сообщение Батулли, не спросив даже, откуда ему все это известно.

Он совершил огромной важности дело.

Но кем на самом деле являются эти «пришельцы»? Кого можно об этом подробно расспросить? К тому же ему вдруг захотелось в этом деле получить для себя определенные козыри. Стремительный ум Батулли бросился рыскать по закоулкам своих тайников, и новая идея, требовавшая такого же срочного осуществления, осенила его. У Батулли даже пот выступил на лбу, и он расстегнул меховую куртку.

— Юлдаш, стой!

Остановка на улице, где они еще ни разу не останавливались, удивила кучера. Но он придержал лошадь.

— Я здесь сойду. А ты поезжай, — сказал Батулли и пересек улицу.

Только пройдя квартал, он принял окончательное решение. На мгновение остановился, чтобы сориентироваться, где находится, и, увидев на углу аптеку, торопливо зашел.

В аптеке телефон не работал, но там согласились оказать ему услугу и направили курьера с запиской Батулли в редакцию газеты «Восточная правда».

Затем Батулли не спеша направился к себе в учреждение.

Там уже ждал его Вася Молокан, потный и едва переводивший дух. В редакции его предупредили, что товарищ Батулли, наверное, хочет дать интервью, и, чтобы успеть сдать его в сегодняшний номер, Молокану пришлось торопиться.

— Доброе утро, товарищ Батулли, — напомнил о себе Молокан, хотя он прекрасно понимал, ято Батулли только делает вид, будто не замечает его, простого газетчика, собкора на побегушках.

Но Батулли по достоинству оценил этого ассимилировавшегося в Турции русского человека. С этим еще будут считаться, будут. Он устроил его сотрудником газеты — свой человек всюду нужен! К тому же должность корреспондента в редакции газеты предоставляла полную возможность направлять его с какими угодно своими поручениями, не рискуя вызвать чьего-либо подозрения…

А Вася Молокан прожил полсотни лет, видел «котов всякой масти». Такая масть, как у Батулли, охочего до газетных портретов, скоро может полинять. Но ему нет смысла пренебрегать им.

Батулли хотя и не поздоровался с Молоканом, но стал очень быстро рассказывать ему, будто подчеркивая тем самым, что он ценит время корреспондента, всегда готового в один и тот же миг побывать в семнадцати местах. Батулли болтал без умолку, однако не переступая границ, в которых можно быть разговорчивым, пускай даже с таким доверенным человеком, как Молокан. Умышленно выдвигая и закрывая ящики стола, Батулли успевал отвечать на деловые вопросы служащим, в большинстве своем хорошеньким девушкам-узбечкам, и разговаривать с Молоканом. Чувствовалось, что он будто тешился своим положением и не заговаривал об основном.

— Я просил именно вас, потому что убедился в достоинствах вашего пера.

— И ума, наверное, — будто невольно добавил Молокан, стараясь поддержать сложившееся у хозяина представление о характере отуреченного русского человека. Но Батулли этого не заметил или, может быть, старался не замечать. Он ответил в тон Молокану:

— И ума, конечно. Дом культуры, который был запроектирован еще в начале строительства в Голодной степи (Молокан хотел было поправить ошибку Батулли, как поправил его Синявин, но промолчал), теперь наконец заканчивают. Мы об этом в прессе совсем ничего не пишем. Этот процесс над вредителями с вашей назойливой шапкой «Суд идет» так осточертел! Верно я говорю?.. — сказал он и посмотрел на Молокана, как на своего.

Было заметно, что он обдумывал, в какой подходящей для газеты форме можно высказать на всякий случай свое мнение, если газета попытается напечатать и эту «беседу».

Да, он на слове не поскользнется! Ему, понятно, безразлично, как газета сообщит об этом новом деле в свете общих достижений советской культуры.

— Но вы верно поймите меня, гражданин Молокан, мы ни слова не сказали о нашей национальной политике. Дом заканчивают. Его можно еще спасти… Да, да, спасти. Хорошо, что у вас есть фотография проекта фасада этой ничтожной коробки. Наш узбекский глаз привык находить гармонию линий там, где они, как прекрасные брови южной женщины, неожиданно изгибаются в своей кульминации и постепенно сливаются в ровной пропорции… Простите, вы же видите, что этот поэтический образ… это крик культурного человека. Дом можно еще спасти. Не обязательно, чтобы он был выдержан в чисто мавританском стиле. Мы за стилем не гонимся, можем и свой создать. Но не отразить хотя бы традиции знаменитого зодчества Шах-и-Зинда, прекрасного склепа вдовы Улугбека, где, как в гигантском рупоре, концентрируется звук со всей окружности, где даже за квартал хорошо слышен шепот. Понимаете, гражданин Молокан, надо отобразить нашу национальную гордость — многовековую культуру предков. Знаю, знаю, что все мы интернационалисты, но надо придерживаться формулы: хотя и советская, но национальная по форме.

— Я когда-то, кажется, был украинцем.

— Тем лучше вы меня поймете. Украинское барокко я уважаю не меньше, чем свое… — сказал он и умолк. В самом деле, что же он может назвать своим? Или так же, как и украинские неоклассики, сфальсифицировать какой-нибудь искусственный «стиль», позаимствовав черты браминизма или скопировав иную разновидность мавританского стиля? Поразмыслив, он продолжал: — Во всяком случае, этот дом надо спасти. Вот почему я просил бы вас побывать в Кзыл-Юрте и, поговорив кое с кем из строителей, поднять кампанию в печати.

— Вы советуете поговорить кое с кем… — задумавшись, промолвил Молокан, явно перебирая в памяти оставшихся в степи строителей. — Посоветоваться с инженером Синявиным или Лодыженко? Правда, Синявин прекрасно, черт, разбирается в восточных стилях, и, может быть, попытаться прощупать старика, а? К сожалению, нет инженера… де Кампо-Сципиу…

— Вы с ума сошли, Молокан! Преображенского нельзя вспоминать ни под какой фамилией…

— Я же только так, к слову пришлось. Исчез, говорю, человек, наверное, погиб где-то в горах.

— Помощник из вас неплохой, скажу вам прямо в глаза, но… вы какой-то…

— Какой же, аллагу акбар? Разве я с кем-нибудь на улице о нем говорю? При таком проклятом безлюдье именно с вами только и поговоришь. Виталий Нестерович… какой был человечище!

— Один наш приятель… Об этом я говорю, доверяя вам, Молокан… уверяет, что это вы раскопали в загсе настоящую фамилию инженера! Я, конечно, не верю этому, зная вас близко.

— Это все из зависти! Уверяю вас, мне завидуют и хотят утопить, втираются к вам в доверие… Мерзавец он, а не приятель. Я с Виталием Нестеровичем, как душа в душу!.. Нас вместе с ним все эти Синявины с работы выгнали. А вы посылаете меня советоваться с ним о стилях! Вот мне сейчас хотя бы по одной графе переброситься с Виталием Нестеровичем парой слов! — с воодушевлением сказал «единомышленник» Вася Молокан.

Батулли был просто очарован им и глядел на него как на счастливую находку.

— Как-нибудь поговорите… нельзя рисковать. Он жив и находится не так уж далеко отсюда! А пока что поезжайте в степь. С инженером Синявиным, вы правы, не о чем советоваться. Вы знаете такого муллу Юсупа-Ахмата Алиева? Сейчас он работает директором одного краеведческого музея. Интересный человек.

— Да, да, рисковать здоровьем Виталия Нестеровича не следует, — поспешил ответить Молокан. — Здоровое тело душу бодрит человеку!.. В самом деле, не посоветоваться ли с Юсупом?

— Нет, нет! Лучше с академиком Файзуловым!.. Ну, так вот, вам ясно, товарищ корреспондент? — засмеялся Батулли. — Как можно реже вспоминайте имя вашего… инженера Преображенского. «Здоровое тело душу бодрит!» Прекрасно…

На этом как будто и окончилась аудиенция. Да разве только для этого вызвали сюда газетчика, спецкора? А впрочем, может быть, в самом деле с этим выступлением о национальной культуре ему тоже улыбнется фортуна…

Молокан собрался уходить, поняв наконец, что его успех будет целиком зависеть от того, как он поведет себя с Батулли.

— Вы что-нибудь знаете об Индии или индусах? — ошеломил Батулли Молокана вопросом, когда тот уже собрался уходить.

— А как же, кое-что знаю, хотя бы такой парадокс: индейцы живут совсем не в Индии, индусы тоже — только в географических атласах и во «Всемирной истории», да и то в советском издании, а в самой Индии нет ни тех, ни других. Там больше англичан. Даже школы англизированы.

— Гм… неплохо. Да вы еще и на язык остры! — воскликнул Батулли, которого действительно заинтересовал ответ Молокана. — А о делегации, которая явилась в Советский Союз, ничего не слыхали? Говорят, она находится в Намаджане или… в Фергане.

И Батулли еще старательнее рылся в ящиках стола.

Молокан, услыхав это, так и присел. Значит, Батулли о них тоже знает?

— Совсем не делегация. Я с ними случайно встретился в Ходженте. Беглецы несчастные.

— Их могут задержать… — сказал Батулли и, не скрывая уже своего интереса к ним, глядя Молокану прямо в глаза, засыпал его вопросами, давал советы.

Ему, как человеку, конечно, жаль, что любознательность этих людей может быть наказана. Возможно, эти люди говорили кому-нибудь, с кем они связаны, а если еще нет, то он охотно взял бы на себя этот труд. Если их еще не задержали, то им не мешало бы переждать хотя бы в обители мазар Дыхана, пока он добьется для них разрешения на право путешествовать по Советской стране. А до того времени (какая жалость!) их могут обидеть. Может, Молокан срочно выедет в Фергану и даст о них знать Батулли?

— Тут вот у меня есть письмо от одной нашей служащей. Познакомьтесь… Навряд ли нужны советской власти такие друзья из подозрительных элементов. Вам, как умному, честному человеку, объяснений не потребуется… Надо было бы их предупредить, а может быть, и помочь им уйти отсюда. Обитель вы знаете, путь через горы — тоже. Возьмитесь за это дело немедленно! — уговаривал Батулли Молокана, пока тот безразлично, с каким-то сонным видом перечитывал письмо Марковской…

Перед прощанием, — а оно было еще теплее, чем встреча, — Батулли запер дверь и, пожав руку Молокану, почти шепотом посоветовал:

— В газете об этом пока что ничего не печатайте. Я вам дам возможность обнародовать эту сенсацию после того, как я сориентируюсь на Гоголевской улице… Мне кажется, что в Фергане и со своим инженером… можете встретиться…

Многозначительное упоминание о Центральном Комитете КП (б) Узбекистана на Гоголевской улице в самом деле окончательно убедило Молокана…

«Суд идет» — почему-то назойливо лезла в голову Молокана газетная «шапка». Суд действительно приближается, но дело запутывается еще больше. Он должен во что бы то ни стало встретить этих делегатов и искренне посоветовать им быть очень осторожными. Ими интересуются из нескольких лагерей. А эти… могут еще и спровоцировать их! Вот какое задание он получил отсюда! Его голове снова надо напряженно поработать.

VI

Саид-Али Мухтаров чувствовал себя очень одиноким в своей новой квартире. Порой он готов был отказаться от нее, перейти в гостиницу: там удобнее с обслуживанием. Между людьми не чувствуешь себя таким одиноким… Да и нужна ли вообще постоянная квартира? Но работа на Сельмашстрое, доброе отношение советских и партийных организаций побудили его прочно осесть в Ташкенте.

На столе под тяжелым пресс-папье лежала записка Любови Прохоровны. Он не трогал ее, не вчитывался в красные строки букв. «Верная душой и навсегда чужая» — эти слова врезались ему в память как жестокий приговор, и он не забывал о нем даже на строительстве.

Саид хорошо понимал, что в психологии этой женщины произошла резкая перемена, чувствовал, что эта перемена для него благоприятна. И от сознания этого ему становилось еще тяжелее. Разыскать Любовь Прохоровну ему не трудно, но следует ли это делать? Ведь записка красноречиво говорит о том, что женщина решила вырвать его из своего сердца.

Давно ли это было: широколистые тополя, густо-зеленые чинары в намаджанском саду, на островке… Так чудесно молода, так по-детски интересуется всем одинокая в Намаджане женщина! Сколько в ней манящей нежности, девичьей чистоты… И снова он вспомнил Чадак, как сон, как бурю, настигшую его во время длительного путешествия… И опять Намаджан, песни, дувальные улички, сильные чувства, слезы… А потом жуткая пустота в душе, пропасть, позор… Пять лет непреодолимого влечения к семье, к человеческому счастью. Пять лет, чтобы после этого знать, что душой верна, но «чужая». Чья же?

Уже почти месяц он живет в новой квартире и чуть ли не ежедневно, особенно по вечерам, вспоминает и об этой женщине и еще о другом создании, что так часто ему снится. Дочь Тамара…

Теперь, успокоив работой свои нервы, он мог свободно (обдумать создавшееся положение и нормально, беспристрастно решить вопрос о том, какой вырастет эта девочка при матери, для которой так много значит и ее прекрасная фигура и будто нарисованное лицо. Какую мораль привьет дочери такая мать? Специальности у нее нет, к труду она не приучена. Не обрушатся ли потом все проклятия дочери в первую очередь на голову отца?

Такие мысли и предположения лишали Саида сна. И он, полуодетый, глубокой ночью ходил по темным пустым комнатам до рассвета. А на заре валился на кровать или: на диван и засыпал болезненным, тревожным сном.

Однажды секретарь одной из общественных организаций прямо на лесах заполнял анкету Саида.

Мухтаров, разговаривая с Эльясбергом и секретарем парторганизации, одновременно отвечал на вопросы. Он не вникал в суть надоевших ему вопросов анкеты.

— Ваша профессия? — спросил секретарь.

— Инженер-путеец… собственно, пишите — строитель, — подумав, ответил Саид.

— Принадлежность к партии? — как-то непривычно прозвучал этот вопрос.

Саид не сразу ответил, и тот еще раз повторил вопрос. На это обратили внимание Эльясберг и секретарь партколлектива. Саид будто онемел. Он знал, что надо было (сказать, но напрягал свои мысли для того, чтобы определить, в какую форму облечь ответ — «беспартийный».

— Исключенный из партии, — почему-то вместо Саида поторопился ответить Эльясберг.

Саида передернуло. И это сказал человек, пришедший к нему почти с повинной. Эльясберг, уволенный из ком-мунхоза, безрезультатно пытался устроиться в других местах и все же должен был скрепя сердце унижаться и просить работу у Мухтарова, которому он так высокомерно предлагал пойти к нему в помощники. Так помолчи же ты, имей чувство такта!

— Но подал апелляцию в ЦКК, — добавил Саид и продолжал разговор. Только когда они спускались с лесов, секретарь партколлектива, оставшись наедине с Мухтаровым, сказал ему:

— Товарищ Мухтаров, не нравится мне ваш Эльясберг. Может быть, вы измените свое решение?

— Нам нужны люди, товарищ Щапов. Эльясберг — коммунист.

— Имеющий строгий выговор с предупреждением.

— Что же — и достаточно. А работать-то он должен. Будем воспитывать человека. Я не думаю, что он безнадежен, хотя и ограничен. Его реплика — результат недомыслия. Мне кажется, что этот человек более опасен своим подхалимством. В его реплике я вижу скорее желание оказать услугу начальнику, который, решая его судьбу, будет к нему добрее.

Саид долго не ложился спать, хотя сегодня раньше обычного пришел домой. Он был удивлен и обрадован, когда услышал осторожный стук в парадную дверь. Не спрашивая, открыл ее.

— Пожалуйста… Ах, Евгений Викторович! Как это славно с вашей стороны, клянусь честью! Заходите, — с искренним радушием приглашал хозяин.

А в комнате, не глядя друг на друга, они молча пожали руки.

— Право же, чудесно, что вы, Евгений Викторович, зашли ко мне, — сказал Саид и, после того как произнес эти случайные слова, понял, что должен иначе говорить и вести себя с доктором.

Он пришел сам. Пришел на ночь глядя, без свидетелей. Только исключительные обстоятельства принудили его совершить этот поступок. Ему надо было окончательно сломить свою гордость, душевно унизиться или, напротив, проявить благородство, забыть о личной обиде, чтобы прийти к бывшему любовнику своей жены.

Уважение к нему, к его уязвленному самолюбию внезапно родилось в сознании Саида. Только он не находил слов для выражения этих мыслей.

— Прошу присаживаться, Евгений Викторович. Я вполне понимаю ваши чувства, глубоко уважаю их… Садитесь и рассказывайте. Не стреляться же нам, правда. А упреки готов выслушать. Каждый из нас прав по-своему… Садитесь, я вас слушаю.

— Да, — промолвил Храпков, глубоко вздохнув. — Стреляться не будем, это правда. Но я хотел бы кое-что уточнить, раз уже зашел об этом разговор. Пришел я к вам совсем по другому поводу. Наш, так сказать, личный конфликт отдадим на суд времени. Это уже взнос в сберкассу. Мой или ваш… К сожалению, «проценты» растут не в мою пользу, а они, очевидно, и определят приговор этого суда времени.

— Евгений Викторович! — с волнением произнес Мухтаров, тронутый рассуждениями доктора. Сколько же надо передумать, пережить, чтобы дойти до понимания этих истин…

— Оставим этот разговор, товарищ Мухтаров.

— Прошу, Евгений Викторович, называть меня просто Саидом-Али.

— Благодарю, очень рад. Пришел к вам за советом. Как мне жить дальше? Да, да, не удивляйтесь, Саид-Али. Поймите, какие страшные противоречия терзают человека: доктор Храпков рекомендовал на строительство в Голодной степи инженера Преображенского, зная о том, что он бывший белогвардейский офицер, живущий под фамилией жены. Я, купеческий сынок с Волги — вы об этом не знали, когда подписывали представление к ордену, — в душе мещанин, равнодушный обыватель в жизни, удостаиваюсь высокого отличия от правительства — получаю орден!

— Успокойтесь, Евгений Викторович. Ваше прошлое — жизнь на Волге — давно известно, виновны ли вы в этом? Вы слишком усложняете простые вещи. Все вполне нормально, уверяю вас.

Храпков некоторое время растерянно глядел на Мухтарова и решительно махнул рукой.

— Право, Саид-Али, вас ничем не удивишь. Да, да… А я успокоился уже тогда, когда решил именно к вам идти за советом в такую позднюю пору. Вы уж узнайте и практическую сторону, независимо от «философии бытия», как выражается Синявин. Дело вот в чем. К доктору Храпкову, именно к нему, а не к кому-нибудь другому, уже дважды заходил Преображенский…

— Что-о?!

«Не сошел ли с ума этот человек», — мелькнула было мысль у Саида-Али.

Храпков просто улыбнулся в ответ на искреннее удивление Мухтарова. Но в его глазах отразилась глубокая печаль.

— Теперь придется мне успокаивать вас — это, кстати, моя профессия. Да, Преображенский дважды заходил ко мне.

Храпков, совсем овладев собой, с мельчайшими подробностями рассказал Мухтарову об этих памятных ему посещениях. Саид просто гордился Синявиным, слушая рассказ о его достойном поведении при встрече с Преображенским. Стукнув от досады кулаком, Саид поинтересовался, почему же они вдвоем не задержали этого мерзавца? И тут же согласился с объяснением доктора, чтобы сгладить упрек, скрытый в этом вопросе.

Рассказывая о вторичном посещении Преображенского, Храпков особенно подчеркивал его желание реабилитироваться. Саид-Али внимательно выслушал рассказ и о том, что где-то в Намаджане или в Фергане бродит какая-то группа иностранцев: индусов и турок, афганцев и арабов. Почему вредитель Преображенский так заинтересован в том, чтобы этих людей задержали?

— Знаете, Евгений Викторович, о таких вещах мы с вами узнаем во всяком случае позже, чем соответствующие организации. Хорошо, я подумаю. А что касается вашей поездки в Москву, если ненадолго, чего же, поезжайте. Надо, кроме всего прочего, еще и освежиться нашему брату.

— Ненадолго? Хочу навсегда. Но ведь… суд….

— «Суд идет»! — засмеялся Саид, вспомнив «шапку» в газете. — Думаю, что к началу суда вы еще успеете вернуться. Уезжать навсегда я вам не советую. Бежать? И это после того, как вы столько пережили? Нет, бежать вам не следует. Вы, Евгений Викторович, победитель, а не побежденный. Надо еще поймать Преображенского, а не бежать от него, от его коварства и какой-то новой антисоветской затеи! Поезжайте, проветритесь, а к началу суда возвращайтесь. Будем вместе завоевывать личное счастье, завоевав общественное!..

VII

Советская степь наконец привлекла к себе внимание и широких кругов за рубежом. Многочисленные туристы по одному, а то и группами направлялись в Намаджан, а оттуда в Уч-Каргал и трамваем к сердцу степи — Кзыл-Юрте. В Кзыл-Юрте выросли новые дома. У подножия горы находился кишлак, построенный по плану, а внизу, вокруг главного распределителя, раскинулся город. Мациевский постарался выстроить здесь четырехэтажные, на железобетонной основе, дома. Было построено шесть домов для инженерно-технических работников Советской степи. Два новых квартала были отведены под жилье рабочих ирригационной системы, гидростанции, заводов и больниц.

Все это особенно успешно достраивалось после пуска гидростанции в голове канала, несмотря ни на зимнюю погоду, ни на материальные затруднения, которые снова стали ощущаться на строительстве.

Рядом с больницей, которая вместе с другими сооружениями примыкала к распределителю, достраивали новую гостиницу. Уже были сданы в эксплуатацию девяносто четыре комнаты, тут же занятые туристами. В четырех коридорах гостиницы круглые сутки можно было слышать разговор на языках всех народов Советского Союза.

Сойдя с трамвая в Кзыл-Юрте, Вася Молокан остановился пораженный. Осенью, когда вводили в строй вторую очередь сооружений Советской степи, лишь кое-где торчали железобетонные каркасы; горы цемента и строительного мусора закрывали собой пейзаж. Теперь в ряд стояли трехэтажные, а кое-где и четырехэтажные строения; устанавливались окна, двери, настилались крыши.

Молокан знал, что строительство Дома культуры было запланировано возле самого канала, немного выше главного распределителя. Основание было заложено еще во время пробного пуска. Потом строительство Дома прекратили. Как-то раздобыли материалы для строительства и с правой стороны возвели «быки» для перекрытия через канал, даже закончили кладку половины этажа, а с левой стороны — только стену «быка». А сейчас он увидел, что канал бурлит под каменными сводами, на которых возвышаются леса, покрытые опалубкой каркасы.

«Какая же это «коробка»?» — подумал Молокан, когда увидел красивые и величественные своды из полированного темно-зеленого лабрадора, украшенные с обеих сторон огромными фигурами, барельефами, характеризующими труд и могущество советского дехканина.

Строительство шло полным ходом. С бетонного завода, расположенного вблизи туннеля, по узкоколейке доставляли эшелон за эшелоном гравий, и четыре бетономешалки безостановочно, день и ночь, пожирали его. ЦК партии и правительство направили в Кзыл-Юрту своего уполномоченного. Этим уполномоченным был Гафур Ходжаев.

Молокан решил в первую очередь пойти к нему. Еще было рано, но он счел за лучшее подождать Ходжаева в конторе, чем потом гоняться за ним по всем стройкам Кзыл-Юрты.

С таким намерением Молокан отправился к заводу, где находилась контора.

Но дойти туда ему не пришлось. Его кто-то окликнул. Это был Исенджан. Он еще постарел, а за последние дни побледнел и одряхлел, стал похож на мертвеца.

— Это вы, Исенджан, звали меня?

— Я, я, Молокан-ака! — услыхал Молокан и, почувствовав настороженность в его голосе, невольно оглянулся вокруг — кого же остерегается Исенджан. — Вчера о вас спрашивали… Цс-с! Вас разыскивают, чтобы арестовать. Сам латыш был на строительстве, арестовать приказал!..

Молокан охотно шел за стариком, обгоняя его. Для него картина была совсем ясной. Ему понятно: в интересах дела нужно было, чтобы думали, что он является антисоветским человеком, а он должен быть свободным, чтобы довести дело до конца.

«Скрыться!»

В глинобитной избушке Исенджана Вася вконец разволновался. Он нервничал, но, как ребенок, слушался старика, с которым сел пить остывший чай.

Как поговорить с Лодыженко? Помог бы ему и Саид-Али, но совет нужно получить немедля.

— Аксакал, не сумели бы вы связать меня с Лодыженко? — вполголоса спросил Молокан.

Старик не сразу ответил, будто он и не слыхал этого вопроса.

Легко сказать, — не сумел бы его связать: попытайся-ка тут проявить свою заинтересованность в этих делах.

— Ему можно, — рассуждая, уверял старика Молокан.

Исенджан не ответил.

— О чем говорят «интуристы»?

Аксакал ожил. И как это ему самому не пришла в голову такая мысль?

— Стареть я начал. Интуристы, которые из наших глинобиток перешли жить в тот дом, что стоит возле больницы, они… собственно… иностранцы. Девять из них сегодня выехали из Советской степи, другие тоже собираются покинуть ее. Они хотели выступить в печати…

— По какому поводу?

— Аллах их знает. Что я, старый аксакал, понимаю в этом? В сооружении (он иначе не называл главный распределитель, где до сих пор управлял распределением воды)… в этом сооружении я нахожусь почти все время. Сижу, слежу, чтобы участки получали свою долю воды. Сейчас она главным образом течет в зауры, вот я и могу пока сидеть тут. Аллагу акбар… Куда там уж мне? Чего они приехали? А зачем они вообще едут сюда? Чего сидел возле Преображенского вот тот глист с трубкой?

Старик уложил Молокана спать на своей постели в уголке на полу. Насильно заставил лечь, покрыл его одеялом и коврами так, что тому тяжело было дышать.

Ночь застала Молокана в доме аксакала одного. Исенджан не возвращался, возможно, он решил ночевать в своем «сооружении». Комизм положения заключался еще и в том, что Вася не успел заблаговременно сориентироваться в домике старика.

Он вышел из домика во двор, обошел в темноте халупы, казавшиеся ему фантастическими шатрами, и направился в горы. Ему казалось, что его сердце вот-вот лопнет от напряжения. Когда Молокан добрался туда, где в непроглядной темноте под ногами круто поднималась земля, он остановился и оглянулся вокруг.

Перед его взором возник темный океан. Можно было понять, чем жил этот океан, мигающий многочисленными электрическими звездочками, произвольно рассеянными по долине. Им не было конца-края, нельзя было определить, где терялись эти электрические огоньки.

Вот где и его, Молокана, труд. Создается новая, светлая жизнь, пылает она неугасимыми огнями, в которых исчезают следы дикости. Вот она, электрическая энергия, созданная Кзыл-су! О, как эти огни ненавистны тем, кто «постригал» Лоуренса в сан имама-да-муллы, кто пытался вмешаться в жизнь чужих стран!..

Подосланных агентов надо ждать в любую минуту. Колонизаторы завоевали себе в восемнадцатом веке «право» хозяйничать в Индии, а сейчас добиваются того же самого и в Афганистане. Такими лакомыми кусочками, как Кзыл-су, они не склонны разбрасываться…

После депрессии, которую пережил Вася Молокан в домике Исенджана, он почувствовал теперь прилив бодрости. Казалось, Молокан выпил вина, которое согревало тело и будоражило мысль.

«Пойду!» — решил он и направился в долину, где, как он предполагал, должна была находиться больница.

«Вначале к Лодыженко, а потом… к самому Штейну…» Крутой спуск подгонял его, а камни, попадавшиеся под ногами, заставляли спотыкаться.

VIII

В больнице разносили ужин. Семен Лодыженко с большим удовольствием прошелся с фельдшерицей Таисией Трофимовной по длинным, освещенным коридорам. Костыли ему изрядно надоели, и он с радостью заменил их палкой — подарком Саида-Али Мухтарова. Палка была сделана из черного бука, отполированная до блеска, шестигранная, с прямой, почти как буква Г, ручкой. Он едва доставал пальцем до серебряного кольца, на котором были выгравированы теплые слова:

«Настоящему другу Семену. Саид».

Таисия Трофимовна искренне, с женской словоохотливостью рассказала больному о всех новостях, которые всегда концентрировались в кабинете главного врача. Было очень много интересных новостей, из которых Лодыженко, человек с большим опытом общественной работы, умел отбирать факты, заслуживающие внимания.

— Только вы, товарищ Лодыженко, пожалуйста, об этом никому ни слова. А то еще скажут, такая-сякая… Пускай уж лучше узнают не от меня. Вот только что забрали Исенджана из «капитанской будки» в распределителе. Говорят, будто он в какой-то степени помогал басмачам. Только же вы…

— Ну что вы, на меня можно положиться. Да и кому б я об этом рассказывал, ведь мы с вами здесь вдвоем беседуем. Может, вы слыхали, когда меня Дора думает «освободить»?

— Говорила как-то. Кажется, Евгений Викторович мог бы. Может, вы попросите, чтобы его вызвали на консультацию… — И девушка, говоря это, покраснела.

Фельдшерица, проявляя интерес к этому консультанту, поняла, что выдает себя, и поэтому тут же, стремительно повернувшись, скрылась в первую же дверь женской палаты, даже не сказав Лодыженко «спокойной ночи».

Лодыженко, ни о чем не думая, неспешно поковылял в свою палату. Его часы, лежавшие на столе, показывали ровно девять.

Раскрытый учебник узбекского языка, лежавший на столе, заставил Лодыженко приступить к ежедневным занятиям, которыми заполнял он свое свободное время в больнице. Утром — процедуры, врачебный осмотр, а остальное время почти целиком посвящено изучению узбекского языка, практическим разговорам с санитаром Умаром Гулямом.

Меж страниц учебника лежало неоконченное письмо к Саиду-Али Мухтарову. Лодыженко, получив дополнительные новости от Таисии Трофимовны, отложил учебник и принялся дописывать письмо.


«Дорогой Саид!

Больница как больница: человек в ней впервые ощущает и радость жизни, и оценивает себя, и самодисципли-нируется.

За эти месяцы я так привык к ежедневному распорядку, что не представляю себе, как буду жить без этих приглушенных коврами шагов, розовых лиц, белой, кристально чистой одежды и не в меру точных часов.

Но хочется вырваться отсюда. Хочется ощутить прелесть безграничных просторов.

Да, в предыдущем письме я уже писал тебе об этих обычных вещах. Мне хочется только дописать кое о чем новом. Конечно, пишу только о том, что у меня не вызывает сомнений, но и за это не ручаюсь, поскольку пользуюсь источниками все той же Таисии Трофимовны. Кстати, она, кажется мне, Евгения Викторовича ждет больше на консультацию, чем я. Может быть, попросишь его выбрать самый быстрый и простейший способ проконсультировать меня и… Таисию Трофимовну, которая еще, бесспорно, «больная», нуждается в длительном и старательном «лечении» именно такого опытного хирурга, как он.

Виделся я с делегатами, когда они осматривали больницу. Как искренне звучали простые рассказы этих несчастных людей о своем общественном положении среди «культурных» колонизаторов! Они «чандалы». То есть люди, обреченные на унижения. Даже у нас, когда их усадили за стол, некоторые из них, особенно бенгальцы, были поражены. Ведь они у себя на родине имеют право есть только из надбитой посуды, да и то не на глазах у «культурных» людей. Один из них — молодой, сильный индус, лет около тридцати пяти, когда с ним рядом села наша «мать» Дора и через переводчика таджика сказала этому от земли пришедшему красавцу: «Разрешите вас угостить», — зарыдал горькими слезами».


Лодыженко обратил внимание на шум, возникший в коридоре, и прекратил писать письмо. Вдруг дверь в его палату открылась, и он услыхал такой знакомый ему и такой звучный голос, что даже эхо раздалось в коридорах:

— Можно? Потому что тут эти сторожа…

— Можно, можно, Вася. Вот так новость! Умар, впустите его.

Лодыженко не мог пойти навстречу Молокану и вообще несколько растерялся. Ему уже было известно, что этого человека разыскивают. Может быть, его выпустили, или он не знает, что ему угрожает? Его лицо выглядело необычно, оно выражало решительность, вдохновение и независимость.

— Как они пропустили вас через парадный ход? — удивленно спросил его больной. Он с уважением относился к пожилому Молокану и хотя по-дружески называл его «Вася», но, требуя называть себя на «ты», сам, в знак уважения, всегда говорил Молокану «вы».

— Да я решил, что в моем положении лезть через забор — куда безопаснее. Ха-ха-ха! — непринужденно, искренне захохотал Молокан, заставив улыбнуться и Лодыженко.

— Давно вы так действуете?

— Сегодня. Картина, я тебе скажу!.. Нас здесь не услышат? — понизив голос, спросил Молокан у Лодыженко и уселся напротив него в конце стола, отдавая дань уважения установленным врачами правилам посещения больных.

— Думаю, что желающих подслушивать нет.

— Вот картина. Ха-ха-ха! Исенджан спрятал меня у себя дома и исчез. Матушка моя родная! — Молокан наклонился и прошептал на ухо Лодыженко: — Я уже на свободе решил, что должен вначале посоветоваться с тобой, перед тем как… рисковать.

Молокан умолк, внимательно вглядываясь в лицо Лодыженко. Потом, не дождавшись его ответа, он озабоченно заговорил, будто сам с собой:

— Я как знал, что не пропустят: прямо с горы, перемахнув забор, мимо «саидовых» уборных, черным ходом направился сюда. И наскочил… на сторожей…

— Положение действительно сложное. Вам надо явиться самому и объясниться. Если будет нужна какая-либо рекомендация, рассчитывайте на меня. Я попрошу Саида… кстати, вот пишу ему письмо. — Лодыженко раздумывал, сказать ему об аресте Исенджана или нет…

Молокан по этим нескольким словам Лодыженко вполне сориентировался: нужно действовать все в том же направлении. Он сказал:

— Э, нет! Вмешивать сюда Мухтарова не следует. Ему и так, боюсь, не сладко будет. Да я… мне уже за полсотни перевалило. Э-э, ветер! — сказал он и неожиданно вздохнул.

Они помолчали немного.

— Я должен тут… выполнить поручение одного члена коллегии Наркомпроса, — начал было Молокан.

— Нур-Батулли?

— Да. Он, видите ли, беспокоится о Доме культуры. Просил или, вернее, поручил мне поднять в печати кампанию насчет художественного оформления этого дома. Вот какая графа!

— Художественного? Ведь он оформляется по проекту известного архитектора Эришвили.

— Это не то! Национально-художественного! Чтобы «брови изгибались», понимаешь? Словом, Батулли считает, что в проекте обошли традиции Улугбека. Он хочет, чтобы Дом культуры в Кзыл-Юрте заменил собой мечеть.

— Заменить мечеть — это правильно, тут у него есть основания… Правда, я не знаю, что именно он имел в виду…

— Чтобы дом, так сказать, стал бы советским регистаном скорее по форме, чем по содержанию. Я его понял. Он там загнул какую-то поэтическую графу с девичьими «изогнутыми бровями», но я его понял.

— Я тоже понимаю. Я подметил у Батулли ярко выраженное нездоровое пристрастие к националистической романтике. Иногда это переходит всякие границы.

— По-моему, ты не совсем точно определил его пристрастие.

— Погодите. Вы же, кажется, являетесь его протеже в газете? К тому же зачем так сразу приклеивать ярлык? Что же касается художественного оформления, то я поддерживаю его.

— Полностью?

— Нет, лишь в части привлечения общественного мнения к этим проблемам. Дом культуры действительно должен быть советским регистаном, а создавая наш общественно-воспитательный центр, надо стараться, чтобы художественное оформление дома было в самом деле на уровне социалистической культуры.

— Так, может, ты и возьмешь на себя выполнение этого задания, потому что я, видишь, на некоторое время должен исчезнуть в небытие…

— С радостью, с большой радостью! Да это же наша задача! Надо будет связаться с узбекскими писателями, интеллигенцией и организовать такой рейд. Болезнь моя уже проходит.

Молокан поднялся, перелистал учебник узбекского языка.

«Начинается», — подумал Семен Лодыженко, понимая, что самая серьезная часть разговора сейчас должна будет начаться.

— Так я, значит, теперь пойду… Ночевать же у тебя все равно негде.

В этом напоминании о том, что он вынужден скрыться от советского закона, прозвучала нескрываемая печаль. Лодыженко стало жаль его. Перед ним стоял пожилой, «хожалый», как называл себя Вася, человек. Семен знал кое-что о тернистом жизненном пути этого «хожалого» и искренне хотел чем-нибудь помочь ему. Конечно, Лодыженко многое было неизвестно, да и соответствовало ли действительности то, что он знал?

— Не забывайте, что я охотно дам вам характеристику, — сказал Лодыженко, пожимая ему руку, и добавил: — Я, конечно, не гоню вас… от себя.

— А завтра расскажешь ГПУ об этом моем посещении?

— Конечно, если к этому будет повод. Кстати, вчера вечером арестовали Исенджана, — не выдержал все-таки Лодыженко.

— Ага, майли, как говорят узбеки. Очередь за мной… Я ушел. Скажи, пожалуйста, сторожам, чтобы они меня не провожали, потому что… я все же…

— Что? — спросил Лодыженко и, вежливо открыв перед Молоканом дверь, пропустил его вперед.

— Пойду напрямик… через забор.

Лодыженко стоял возле двери до тех пор, пока чуть ссутуленная фигура Молокана, повернувшая к черному ходу, не скрылась за углом коридора. Умар-Гулям, улыбаясь, посматривал то на Лодыженко, то вслед Молокану.

Окно из палаты Лодыженко выходило не на ту сторону, куда пошел Молокан. Но он долго вглядывался в темноту, прислонившись лицом к приятно охлаждающему стеклу. Потом вздохнул, сел и через минуту стал дописывать письмо.


«Только что был у меня чудаковатый Вася Молокан. Его разыскивают, чтобы арестовать. Он дал мне слово, что явится туда, но я уверен, что Молокана теперь уж и ветер не нагонит.

Привет. Завтра, может быть, еще кое-что припомню и напишу. Не забудь попросить Храпкова.

Больница в Советской степи.

Твой Семен».

IX

Закрытие обители мазар Дыхана по неизвестным причинам откладывалось и затягивалось. Иностранная печать даже стала хвастаться, что большевики испугались угроз Мекки и Рима, решили не трогать обитель. В какой-то степени это успокоило многих людей, которые во всяких решительных действиях усматривали поспешность и напрасное «озлобление кишлаков».

Саид-Али нервничал. Он уже четыре раза исправлял тезисы своего выступления на этом торжестве и очень сожалел, что поторопился рассказать кое-кому из знакомых о своем участии. Ему казалось, что они пристально глядели при встрече на него, не скрывали иронии, а может быть, и издевки над его опрометчивостью.

— Я еще тогда говорил, что ваше предложение преждевременно, — намекали ему иные. — Оно, конечно, выглядит очень лево, эффектно, да… и не совсем политически оправдано.

Мухтаров в ответ на это лишь пожимал плечами.

Его предупредили о том, что комиссия РКИ должна в срочном порядке проверить производственные планы строительства Сельмашстроя. Он всю ночь не мог уснуть. В третьем часу ночи ушел от него последний прораб. Конечно, имеются недостатки. Кузнечный цех, перевыполнявший план, как выяснилось, заложил и зацементировал пол на пятьдесят шесть сантиметров выше проектного задания, поэтому перерасходовали арматурное железо. Налицо непредвиденные изменения в профиле всего строительства. Мелкомонтажный цех использовал чужие материалы и поэтому раньше срока окончил строительство, но столярный и механический ощущали нехватку в материалах, систематически срывали выполнение плана. Были и другие, может быть, более мелкие, но все же ощутимые недостатки в работе.


Об этом он знал и раньше. Докладывая в Совнаркоме, он говорил о недостатках в кузнечном цехе и других промахах. Но общая картина «неполадок» только сейчас вырисовывалась перед ним.

И от этого ему стало не по себе. Он почувствовал, что такое положение дел грозит серьезными неприятностями. Ему казалось, что под ним ломается ветка и он вот-вот упадет.

Утром Саид уже застал комиссию на производстве. Он смущенно здоровался с членами комиссии и очень чувствительно реагировал на малейший оттенок в смене их настроений. Прислушивался к тому, что они говорили, старался с наибольшей ясностью и прямотой отвечать на их вопросы.

Вскоре они пришли в контору. Комиссия попросила освободить комнату от посторонних. Из работников строительства остались только секретарь партколлектива Щапов и Мухтаров. Чувствовалось, что члены комиссии обдумывают, с чего начать разговор.

Военный, с петлицами пограничной охраны, расхаживая по кабинету, говорил:

— Нам не следует без нужды сгущать атмосферу. Давайте расскажем о своих впечатлениях, попросим товарищей со строительства высказать свое мнение да на этом, может, и покончим. — Он посмотрел на присутствующих и, не услышав возражений, продолжал: — Сельмаш должен быть введен в строй к началу нового года, точнее — в течение первых двух месяцев. Первого мая он должен работать на полную мощность, и точка: ни одной хлопкоуборочной машины Узбекистан не заказывает за границей. Мы хотим услышать от руководителей строительства: может ли партия и Советская власть положиться на них или нет? Сумеет ли Сельмаш уложиться в эти сроки или придется… собственно, или есть какие-либо сомнения. Потом поговорим о другом.

Саид лишь сейчас понял, что члены комиссии не настроены против него. Они только хотят, чтобы он был правдив и тверд в своих решениях. Это вернуло Саиду силы. От одного только сознания, что это действительно так, он воспрянул духом, осмелел и определил свое место среди этих пяти человек.

Наступила абсолютная тишина, даже председатель комиссии перестал на какое-то время расхаживать и замер в ожидании. Потом он снова начал ходить по кабинету. Кто-то закурил папиросу, и все закашлялись.

— Ну, давайте вы, начальник строительства, а потом секретарь парторганизации выскажется. Или, может быть, наоборот? — обратился председатель к членам комиссии.

— Пусть начинает Мухтаров, — раздалось несколько голосов, и Мухтаров заговорил. Он все время стоял в темном углу, а произнеся первые слова, вышел на середину комнаты. Председатель комиссии, сев в кресло и вытащив ножик, стал чинить карандаши.

— Об этой задаче мы хорошо помним, — горячо начал Мухтаров. — Наши планы, говоря откровенно, не всегда так хорошо выполняются, как об этом пишется в отчетах. Есть и серьезные срывы в работе, за которые я несу полную ответственность, хотя и непосредственных виновников не глажу по головке. — Саид перечислил недостатки, рассказал о нехватке материалов, о малом количестве надежных людей. — Но мы сегодня не можем даже думать об отступлении. В конце января мы должны снять последнюю доску с опалубки и перебросить все силы на обработку деталей, а также и на монтаж оборудования. Первого апреля ни одного рабочего-строителя не будет на строительстве. Машины для посева и уборки хлопка мы дадим своевременно… — Подумав немного, Саид добавил: — У меня даже была мысль — в апреле месяце дать некоторые машины для посевной кампании в Советской степи. Подсчеты говорят, что мы не справимся с посевной, если не сделаем этого.

— А это интересная мысль.

— Минутку, товарищи. Будем держаться в рамках предыдущих предложений. Слово предоставляется секретарю партийной организации.

Харлампий Щапов говорил значительно дольше, чем начальник строительства Саид-Али Мухтаров. Ему пришлось рассказать о начальных этапах строительства, о критическом положении, создавшемся было летом этого года, и, наконец, о том, как оживилась работа с приходом нового руководства.

Саид особенно прислушивался к этой части выступления секретаря, потому что она касалась его непосредственно. Не случайно же он ощущал при этом то нервный холод, то жар.

После обстоятельного выступления Щапова, как и следовало ожидать, развернулись оживленные прения. Это было не формальное обсуждение: никто ни у кого не просил «слова», все присутствующие говорили, не придерживаясь регламента, в меру необходимости и целесообразности. Но Саид-Али заметил, что в некоторых выступлениях затрагиваются и совсем побочные, довольно-таки щекотливые вопросы, которые, казалось бы, никакого отношения к строительству не имели. Это заставило Мухтарова насторожиться. Ему показалось, что председатель комиссии затеял разговор о «каких-то пришельцах», бродивших где-то в районе Ферганы, чтобы услышать мнение Саида об этих иностранцах. Может быть, председателю комиссии важно было узнать и не самое мнение Мухтарова о них, а только убедиться, что он знает о «делегатах».

Наверное, именно для этого председатель комиссии наконец-таки уловил совсем незначительный повод и обратился ко всем с вопросом, но так, что первым должен был ответить на него Саид-Али.

— Слыхали ли вы о каких-то «делегатах» в Ферганской области?

— А я узнал об этом еще несколько дней тому назад из письма одного товарища, находящегося в степи, — не колеблясь, ответил Мухтаров. — Но мне кажется, что во всей этой истории есть и своя оборотная сторона медали. У меня есть свое мнение об этом случае…

— Какое же ваше мнение? — торопливо спросил председатель, только теперь зажигая свою изжеванную папиросу. — Надеюсь, что это мнение — достойное советского гражданина? — многозначительно улыбаясь, добавил председатель.

— Уверяю вас, что я не антисоветский человек… — в унисон председателю ответил Мухтаров. — Эти взгляды не являются моей фантазией. Еще XII съезд РКП (б) выразил уверенность в том, что мы расшевелим, революционизируем восточные колониальные страны. Восток уже около десяти лет смотрит на нас как на пример. Сейчас нет никаких сомнений в том, что Советский Союз представляет собой притягательную силу для народов Востока, и вполне возможно, что к нам могли вырваться люди из «глубокого тыла империализма», из стран, порабощенных колониальным режимом, чтобы собственными глазами увидеть, как наши люди строят свое будущее. Мы — страна надежд и спасения для всех угнетенных капитализмом, об этом надо всегда помнить. В этом деле нельзя забывать и о том, что антисоветские элементы слишком заинтересованы в преследовании этих беглецов, а иностранная антисоветская печать поднимает по этому поводу ужасный шум…

— За границей спекулируют по всякому поводу. А вы все читали в иностранной печати?

— Я в иностранной печати ничего не читал и только верю нашей, которая так неловко и поспешно сообщила об этом. — Саид вдруг вспомнил Молокана и разговор с ним перед отъездом. И он понял, что даже в этой комиссии не все представляют себе настоящий смысл поднявшейся газетной «шумихи». Он немного испугался, что своими словами мог испортить все дело. «Молокан был бы удивлен…»

— Разве сегодня об этом было напечатано в газетах?

— Это было во вчерашней газете, в разделе иностранной культурной хроники, — объяснил Саид-Али, пожав плечами.

— Гм… Ничего себе «культурная хроника».

Саид продолжал дальше:

— Я с ними не встречался, но верю Лодыженко. В это дело… нам нечего впутывать строительство… Да я, вижу, уклонился от цели нашего совещания.

Председатель комиссии встал.

— Да, это действительно моя вина… Так вы, товарищ Мухтаров, заверяете, что Сельмаш будет своевременно введен в строй?

— Досрочно, заверяю вас, — подтвердил Саид-Али.

В небольшом споре он, казалось, нашел себя. Саид только поглядывал на Щапова, которому доверял, и, не видя с его стороны даже тени намека на протест, настаивал на своем.

— Будем продолжать дальше? — неожиданно спросил председатель, обращаясь к членам комиссии.

Пожилой рабочий из железнодорожных мастерских тоже оглядел присутствующих и ответил:

— Думаю, что можно. Мы получили заявление Мухтарова в ЦКК и… я думаю, что можно продолжить наш разговор.

Саид-Али понял и вспыхнул.

— Пожалуйста, чего же… я выйду. У меня, кстати, есть дело, — и он, посмотрев несколько раз на часы, торопливо направился к двери. Секретарь партколлектива, подняв руку, остановил его.

— Погодите. У меня есть предложение продолжать разговор в присутствии начальника строительства.

— Поддерживаю. Оставайтесь, товарищ инженер. Да дело здесь небольшое, товарищи, — начал сразу же председатель. — Сомнение, конечно, есть… Но обещания руководителя строительства, поддержанные партийной организацией, довольно убедительны. Давайте пока согласимся с тем, что на строительство надо направить постоянного уполномоченного РКП, и все.

Надо было обдумать это предложение. Председатель снова сел. Саид-Али уперся плечом о косяк двери.

— Удобно ли будет? — нерешительно возразил Щапов.

— А я против этого предложения, — сказал член ЦКК, рабочий железнодорожных мастерских, и поднялся со своего места. — Для меня картина вполне ясна. Уполномочивать нового человека — значит не доверять ни начальнику, ни тем паче партийной организации, которым мы так охотно сегодня верим. Я предлагаю составить акт сегодняшнего обследования и передать его в комиссию Совета Труда и Обороны.

Это предложение не вызвало споров.

Члены комиссии крепко пожали руку Саиду. В рукопожатиях Мухтаров почувствовал доверие, и это наполнило его новыми силами и спокойствием. Но он также понял, что его враги ведут с ним ожесточенную борьбу. К тому же все эти неполадки, срывы на строительстве! Разве секрет, что они не случайны и что не только теми причинами, о которых он говорил комиссии, надо их объяснять!

Но кто вредит, кто преграждает ему путь?

На него написали донос. Грязный донос и, очевидно, такой «серьезный», что им заинтересовалась ответственная комиссия.

Но рассеяны ли все подозрения?

X

Саиду передали, что ему звонил «какой-то доктор Храпков». «Это очень кстати, — подумал Саид. — Надо воспользоваться случаем и выполнить просьбу Лодыженко». Саид попросил секретаря разузнать номер телефона Храпкова и позвонить ему.

Евгений Викторович долго не мог забыть о своем посещении Саида-Али Мухтарова. С той поры, как Любовь Прохоровна выехала «в неизвестном направлении», доктор стал иначе относиться к Саиду. Ему захотелось ближе сойтись с Мухтаровым, даже… даже поговорить с ним о Любови Прохоровне.

«Если трезво разобраться, так мы теперь оба оказались брошенными», — вертелось у него в голове бессонными ночами.

По многим мелочам, по нечаянно услышанным разговорам за дверью Евгений Викторович нарисовал себе довольно ясную картину: эффектный наркомпросовец в турецкой феске взялся устроить Любовь Прохоровну на работу. Работа на выезд. Бог с ней, пускай заводит себе новых любовников.

Но ведь ребенок…

Наверное, Мухтарову будет интересно и приятно услышать от Храпкова его последние соображения о ребенке. А он, врач Храпков, сделает это искренне: проинформирует, посочувствует и посоветует.

Евгений Викторович теперь особенно остро ощущал отсутствие товарищей, знакомых. С одним Синявиным далеко не уедешь. То, что в соответствующем учреждении его уже спрашивали о Преображенском, к тому же спрашивали вежливо, не в порядке официального допроса, подсказало Храпкову, что Мухтаров говорил там об этом, характеризовал и его, Храпкова, поведение.

Храпков почувствовал такое облегчение на душе после этого разговора, что позвонил Мухтарову в приподнятом настроении.

Телефон долго не отвечал. Перед ним лежало письмо от Доры Остаповны Тарусиной из больницы. Она просила его приехать к ним, чтобы сказать свое мнение о здоровье Лодыженко. Она передавала ему привет также от персонала больницы.

Перед ним возник этот «персонал» в белом, накрахмаленном халате, с такой же белоснежной косынкой. И из-под косынки вырывается и вьется не куколь-трава, а хмель, опьяняющий его свободное теперь сердце…

Евгений Викторович быстро оделся и вышел из дому. К Сельмашстрою надо было проехать на трамвае через весь новый и старый город. Чем страдать в такой тесноте и рисковать потерять пуговицы, лучше пройтись пешком по свежему морозцу. По дороге обдумать встречу, разговор. Ведь они должны просто, открыто поговорить.

Общее горе должно их окончательно и навсегда помирить.

Он незаметно дошел до Воскресенского рынка и с трудом пробирался через тесную «толкучку». Почувствовал даже какое-то удовольствие, когда, пробиваясь в этой рыночной толчее, услыхал бормотание какой-то торговки:

— Вот еще дредноут прется… — и дальше слова терялись в рыночном хаосе, а Евгений Викторович, чувствуя себя в самом деле дредноутом среди этого человеческого океана, проследовал дальше.

Ему так натолкали бока, что, не доходя, до «Ходры», он вынужден был взять извозчика. Храпков вытирал пот, выступивший на лбу, и с интересом рассматривал работу путейцев, гудронировавших улицы Ташкента.

Саид-Али поблагодарил секретаршу за то, что она позвонила Храпкову, но был недоволен тем, что на вызов никто не ответил. Он записал на листке календаря номер телефона Храпкова и рядом сделал пометку: «Провести телефон на новую квартиру». Через какой-нибудь час, вернувшись со строительства, он снова позвонил Храпкову.

Саид-Али уже собирался уйти домой, но в это время секретарша ввела в кабинет немного смущенного Евгения Викторовича.

— Разрешите ли? Я на одну минуту, товарищ Мухтаров.

Саид-Али, выскочив из-за стола, приветливо воскликнул:

— Евгений Викторович, здравствуйте! Милости прошу. Зебихон, не впускайте ко мне никого. Садитесь, пожалуйста.

Саид взял за руку Храпкова, подвел его к креслу, усадил, сам сел рядом.

— Я только что звонил к вам. Мне сказали, что вы хотели со мной говорить.

Храпков успокоился. Радушная встреча произвела на него хорошее впечатление, хотя следы былой обиды еще порой давали о себе знать.

— Извините меня. Я к вам по одному делу. Мне известно, что вы переписываетесь с… больницей.

— С Лодыженко? Я тоже о нем хотел поговорить с вами.

— Ну-с, вот… хотя, как говорят, личное надо таить в себе, но… я этой ночью выезжаю в больницу.

— В Советскую степь? Прекрасно! Семен просит, умоляет вас приехать туда. Знаете, ему уже надоело в больнице. Если, правда, рана… дальше улучшения не будет и процесса там никакого нет, так зачем его мучить? Доверяя только вам, я бы просил вас. О, это говорит мое искреннее чувство.

Храпков поднял руку, будто защищался от этих комплиментов.

— Пожалуйста, пожалуйста! Я с удовольствием. Главврач тоже об этом пишет. У Лодыженко прострелена чашечка, утолщение в области колена. Хрящи тоже. Это все та же поврежденная нога. Да, столько теперь хромают… — он посмотрел на кабинет, увешанный чертежами, диаграммами, и перенесся мысленно в другой такой же кабинет, где сидел он, опытный хирург, высказывая свое согласие или несогласие с инженерами.

Сразу вспомнился Преображенский — и ему стало противно и страшно.

— Слышно что-либо новое о суде или нет? — спросил он после небольшой паузы.

— Ничего нового. Буквально все еще «старое» теребят, — ответил Саид с горечью, сделав ударение на слове «старое». — Следствие уже давно закончено, в недалеком будущем начнется главное и окончательное…

— Но когда?

— Когда? Может быть, и завтра. Понимаете, Евгений Викторович, у нас столько работы всюду. Людей не хватает. Кроме того, суд надо провести там, среди дехкан и рабочих, которые собственными руками преодолевали последствия вредительства.

— Да где уж там, ведь сейчас зима!

— В этом-то и загвоздка. Мне кажется, что до тех пор, пока не подготовят хотя бы временного зала, процесс не начнут. Лучше всего было бы в Доме культуры. Я знаю из писем Мациевского, что первый этаж с двумя малыми залами уже в основном закончен. Простенков умышленно не ставили, покрытие временно подперли колоннами. Это будет прекрасный зал для суда.

— Синявина вы давно видели?

— Перед его поездкой в Москву. Да, да, он поехал в Москву по делам окончания строительства. Надоело уже старику, но держится. Я вас понимаю, Евгений Викторович, вы могли бы преспокойненько проехаться вместе с ним.

Храпков все время пытался не то спросить Мухтарова, не то о чем-то сообщить ему. Наконец он дождался, когда Саид сделал передышку, и спросил его:

— Он вам ничего не говорил?

— По поводу чего?

— Да так, о всяких там слухах. Не думали ли вы о том, что было бы неплохо… на процесс привлечь…

— Преображенского? Заботимся, Евгений Викторович, и об этом.

— Именно его! — энергично произнес Храпков, даже прищелкнул пальцами, но тут же спохватился и почувствовал себя неловко. Мухтаров поднялся с дивана, оперся о край стола.

Евгений Викторович тоже поднялся. Ему показалось, что разговор окончен, хотя он еще не сказал, зачем пришел.

— Ну, тогда разрешите пожелать вам… Я пойду.

Саид-Али приветливо провожал доктора, идя за ним, и просил осмотреть Лодыженко.

— Не забудьте передать привет… — и Саиду почему-то захотелось пошутить. Ведь перед ним стоит такой веселый, милый доктор, с которым связаны воспоминания о пребывании Саида в Голодной степи. Головоломные, но зато и знаменательные дни! — Передайте от меня привет и… Таисии Трофимовне.

Храпков резко повернулся, и его лицо от удивления расплылось в теплой дружеской улыбке.

— А вы знаете, Прохоровна… по рекомендации этого интеллигентного турка выехала из Ташкента куда-то на работу.

— Нур-Батулли?

— Да. Я, собственно, об этом и хотел сказать вам. Да вы не печальтесь. Любовь Прохоровна… принципиальная женщина.

— Я? — спросил Саид уже без улыбки.

Человек говорил с ним серьезно, хотя у него были все основания обходить его десятой дорогой… Однако это жизнь! Какой сложной бывает жизнь, если она приводит еще и к таким остро искренним разговорам.

— Спасибо вам, Евгений Викторович. Меня интересует…

— Девочка?

Саид не ответил. Он только внимательно посмотрел в глаза Храпкову, сильнее пожал ему руку.

— Она в хороших руках — в руках Марии. Вот я и подумал: может, захотите разыскать их? Да мы, надеюсь, еще поговорим об этом.

Храпков поклонился и сел на дрожки. Ему хотелось поскорее убежать после тяжелого разговора.

В первом часу ночи, перед самым отходом поезда, на вокзал приехал и Саид-Али, чтобы проводить Храпкова. Он привез коробку шоколадных конфет и просил передать их Лодыженко. О разговоре в конторе Саид даже словом не обмолвился.

— Пожалуйста, передайте. Ничего лучшего не успел купить, — промолвил он.

Евгений Викторович был тронут вниманием Мухтарова. Впервые с той поры, как началась эта ужасная одинокая жизнь, его провожают, и так тепло, по-дружески.

И провожает его Саид-Али Мухтаров!

— Какая досада, — спохватился Храпков и застыдился.

— Вы хотели бы преподнести такой подарок Таисии Трофимовне? — спросил Саид.

— Да! — почти трагическим тоном подтвердил Евгений Викторович. Зачем ему кривить душой перед Саидом, который хорошо знает о его отношении к фельдшерице.

— Так, пожалуйста, Евгений Викторович! Я об этом и позаботился. Я знал, что вы забудете. Поверьте мне, пожалуйста! Семен — взрослый мужчина. Ему — не нужно.

— Неужели? — по-детски обрадовался здоровяк Храпков. — Я… очень благодарен!

Прощаясь, он со всей искренностью благодарно жал руку Саиду. Поезд двинулся. Храпков, стоя на подножке, помахивал коробкой с шоколадом. Только теперь он заметил, что коробка трижды перевязана ярко-розовой лентой и украшена замысловатым бантом. Такие мужчинам не дарят.

XI

В Московском высшем техническом училище двадцатилетнего юношу Абдуллу-Али Мухтарова студенты знали как брата известного инженера, осуществлявшего строительство в Голодной степи. События на стройке развивались своим чередом, не касаясь этого студента, и он оставался в тени.

Саид-Али вызвал Абдуллу из кишлака к себе еще тогда, когда сам заканчивал последний курс Института инженеров транспорта в Ленинграде и наездами экстерном сдавал экзамены за гидротехнический факультет Высшего технического училища в Москве. Он устроил брата на рабфак, следил за его учением, ростом. Со временем Абдулла стал студентом Московского высшего технического училища, в которое он поступил тоже по совету и при помощи брата Саида-Али. Тогда же Саид и дал обещание «вывести в люди», воспитать Абдуллу. Профсоюзный, комсомольский и весь институтский коллектив называли младшего Мухтарова просто Абдуллой, его любили за то, что он был хороший товарищ, дисциплинированный и активный студент. У Абдуллы не было таких способностей, как у Саида, но он успешно переходил с курса на курс. Абдулла был молод, ему некуда было торопиться, и за ним порой числились курсовые хвосты, но он не сидел ночами, чтобы ликвидировать их. «Хвосты» спокойно «отсыхали» один за другим, давая место новым.

Пока была жива мать, старуха Адолят-хон, он чувствовал себя в какой-то степени связанным с родным кишлаком. К тому же мать из своих скудных средств дополняла его небольшую по тому времени стипендию. Саид, конечно, никогда не забывал брата, заботился о нем, интересовался его учебой до момента «отречения». К тому времени Абдулла законтрактовался на работу в трест машиностроения и стал «независимым» человеком.

Как комсомольского активиста еще три года тому назад его приняли в партию. У него не было ни одного ни партийного, ни комсомольского взыскания.

Но он был спокойным и уравновешенным студентом только в институте, где все было обусловлено соответствующими правилами и нормами и где все можно было продумать и предусмотреть. Когда же Абдулла из сообщений в газетах и писем узнал об исключении Саида из партии, он впервые в жизни растерялся.

Что в таких случаях делают братья исключенных из партии?

Посоветоваться с кем-либо — значит выдать свое бессилие, неспособность самому решить этот вопрос. Два дня он задумчиво ходил по коридорам института, едва замечая товарищей. А когда перед началом собрания ячейки секретарь, по-своему понимая печаль товарища и показывая, что он не безразлично относится к этому, сказал:

— Да брось ты, Абдулла, хандрить. Ходишь как неприкаянный… Брат — это одно, а жизнь у каждого из вас своя. Печалиться о его судьбе рановато, дело его еще не закончено.

Абдулла, не подумав, сказал ему в ответ:

— Я отрекаюсь от брата. У меня с ним нет ничего общего, родственного…

— А я тебе… советую посчитать до сорока, прежде чем принимать так стремительно решение. Подумаешь, какая принципиальность!

— Нет, нет, я отрекаюсь. Вот на общем собрании студентов и заявлю об этом. Вы не знаете моего брата. Это верно, что он грамотный и одаренный человек. Верно и то, что он член партии, кажется, с семнадцатого года, командир Красной гвардии или партизанского отряда, воевал с беляками… Все это верно и, правда, неплохо? А на поверку выходит, что все это только старый политический капитал. Да, да. Получается, что он вредителей прозевал! Вредителей — в мирном строительстве социализма! А буржуазно-мещанское обрастание партийца! Нет, не переубеждай меня, не брат он мне, отрекаюсь я от него! Я честный коммунист и комсомолец.

— Запомни, Абдулла, мой дружеский совет: такие решения принимают при спокойном обдумывании и искренней убежденности в своей правоте…

После этого разговора прошло некоторое время. О своем отречении Абдулла напечатал в газете «Восточная правда», боясь, чтобы его не заподозрили в двурушничестве.

Саид вырезал из газеты себе для памяти заметку об отречении брата. Потом он где-то утерял ее, но не забыл!

И только в Чадаке, когда он, увлекаемый друзьями, дал согласие поехать в Голодную степь на пуск новых гидросооружений, ему показалось, что и этот семейный инцидент он выбросил из головы, и почувствовал облегчение.

Наступили январские каникулы. Абдулла должен был выехать на строительство одного из новых машиностроительных заводов для кратковременной практики по монтажу оборудования, для подготовки материалов к дипломному проекту и увязки его с производством. Тема дипломной работы — «Рациональная организация кузнечно-прессового цеха большого машиностроительного завода».

Абдулла не возражал, когда узнал в деканате, что будет проходить практику на Ташкентском сельмашстрое. На этот завод с ним ехали еще шесть студентов. Скучать им было бы стыдно, потому что в их семерке были Зоя Гусева и Клава Наливайко. На факультете этих девушек считали образцовыми студентками. Девушки своей скромностью даже удивляли. Они были гордостью факультета и по своей красоте и по поведению. Некоторые им завидовали.

Конечно, Абдулла приложил немало усилий, чтобы именно Зоя поехала в числе этой семерки, ее же не пришлось агитировать, да и в деканате знали, что это назначение Зои пойдет на пользу обоим.

Только в Ташкенте Абдулла узнал о том, что начальником строительства работает его брат.

Клава Наливайко обладала таким же гибким умом, как и фигурой. Узнав, что брат Абдуллы работает начальником, она высказала «истину»: «Иметь своего человека на таком высоком посту не так уж плохо». Но Абдулла был непоколебим. Он, конечно, не уехал из Ташкента, ибо пять лет уже не был в Узбекистане, да и завод интересовал его, но товарищей заверял, что принятое им решение — твердо.

— Я не хочу унижать своего партийного достоинства. Завтра мы должны представиться ему, увидите — я буду только практикантом.

Саид узнал из принесенных ему документов, что в числе практикантов прибыл и его брат, с которым он не виделся со времени своей последней поездки в Москву. Первая мысль, пришедшая ему в голову, была — отвести им для жилья свою небольшую квартиру, потому что навряд ли в Ташкенте так скоро и удобно можно будет устроиться с жильем. Но, просмотрев список, он среди практикантов обнаружил и фамилии девушек.

— Сам перейду к… — К кому же в самом деле, если не к Храпкову, он мог перейти жить, чтобы предоставить студентам обе свои комнаты на время их практики. Саид думал только о том, куда ему перейти жить, совсем забыв об отречении брата. Он не подумал о том, что тот уже не считает его родственником, а является просто гражданином, носящим одинаковую с ним фамилию.

Студентов попросили зайти в кабинет начальника и подождать, покуда тот вернется с приемки оборудования.

— Приемка уже закончилась. Он вот-вот будет, — объяснили им в канцелярии.

Студенты заметно волновались и молча поджидали в кабинете Саида.

Даже Наливайко не находила слов, чтобы нарушить это неприятное молчание.

Абдулла только делал вид, что он абсолютно спокоен. Это было заметно по его движениям, по тому, как он не мог усидеть на одном месте, пытался в таком деловом кабинете говорить неестественно громко и развязно.

Саид едва сдерживал свое волнение, пробегая через канцелярию.

— Пришли? — спросил он у секретаря.

— Все семь человек, — ответила она.

Саид, не раздумывая, стремительно открыл дверь и, быстро окинув взглядом студентов, встретился глазами с братом. Он уже было и рот раскрыл, чтобы крикнуть: «Абдулла-ака!»

Но Абдулла отвел свои глаза от Саида. Он даже не поднялся вместе с товарищами, а подчеркнуто встал последним. Это поразило и огорчило Саида. Вспомнил о вырезке из газет, понял Абдуллу — и только покраснел. На мгновение он сильно зажмурил глаза, точно преодолевая боль, а когда открыл их, то от них уже повеяло холодом. Уста его были сжаты, брови поднялись, образовав характерную для делового Саида-Али Мухтарова складку на лбу.

— Здравствуйте, товарищи, извините меня за то, что я вас заставил ждать. У нас машины… Садитесь, пожалуйста.

Саид сбросил кожаную куртку, снял меховую фуражку и сел на свое обычное место за столом. Он смотрел на Абдуллу не дольше, чем на других. Даже Клава Наливайко чувствовала себя неловко оттого, что эти сильные глаза как будто поглядели на нее особенно внимательно. Так, конечно, показалось и Зое Гусевой, но краснеть начала Клава.

— Как вы устроились? Плохо? Это нехорошо, но что поделаешь, придется пока пожить в бараках. Да вам, собственно, и не так долго придется здесь быть, — сказал Саид. Потом он выслушал несколько побочных замечаний и сразу же перешел к делу.

— Придется вас… по одному прикрепить к цеху. Будете сами выбирать или разрешите нам? Я сейчас приглашу… — и Саид нажал на кнопку звонка. — Попросите ко мне инженера Эльясберга.

— Нам хотелось бы всем попасть в один цех… — набралась смелости Клава. — Знаете, вместе обсуждать и помогать друг другу.

— А у нас вам помогут специалисты. Значит, так: товарищ Кривалин… у вас тема «Монтаж строгальных станков…», словом, цех механической обработки; товарищ Гусев… а, это вы, товарищ Гусева, я не вгляделся в список… Вам придется пойти в цех монтажа мелких деталей.

— Я тоже пойду с нею, — снова выскочила Наливайко.

Саид только поднял голову и так посмотрел на девушку, что у нее в груди похолодело. Только на мгновение задержал он взгляд на Клаве, а потом резко отвел его; углубившись в список, тем же тоном Саид продолжал:

— Даниил Морозов, вам… да, в литейный цех; товарищ Мухтаров, вам в цех методических печей…

— Я не хочу туда, — вскочил Абдулла. — Я должен…

— Разрешите, товарищ Мухтаров, за вашу производственную практику на строительстве отвечаем мы. Это первое…

— Но я к печам…

— А во-вторых, успокойтесь. Ваша тема — «Рационализация… кузнечно-прессового цеха». Наши методические печи сейчас монтируются. Через две декады пять из них должны принять газ. Это будет полезно для вас…

— А я не… я должен выбрать, — начал было Абдулла, но товарищи одернули его, и он шепотом стал браниться с ними. Саид в это время спокойно отмечал что-то в списке и передал его затем вошедшему в кабинет инженеру Эльясбергу.

— Мы здесь с товарищами согласовали распределение по цехам. Пожалуйста, займитесь практикантами. Надо будет продумать форму контроля за этой практикой и позаботиться о том, чтобы на каждого из практикантов была составлена производственная характеристика. Проверьте, как они устроились с жильем.

— А как быть с их содержанием? — уже на ходу спросил Эльясберг.

— Об этом договоритесь с бухгалтером. Мы, кажется, должны вернуть им часть стипендии, если товарищи… да вы сами там разберетесь. Всего хорошего, товарищи. Помощь вам будет обеспечена. Если у кого-либо из вас будут вопросы ко мне, пожалуйста, заходите в любое время.

Даже улыбка, достаточная для того, чтобы эти практические советы прозвучали сердечно, появилась на его бритом, похудевшем лице.

Только когда за студентами закрылась дверь, Саид тяжело сел на диван, вернее не сел, а упал на то место, где сидел Абдулла, и долго о чем-то думал, устремив свой взгляд в одну точку на замерзшем окне.

XII

Саид любил строить. Еще в институте у него возникло стремление строить железные дороги для Советской страны. Две длительные практики, которые он провел на железнодорожных стройках, создали у Саида такое впечатление, будто на этих новых степных магистралях у него вырастают крылья, как у птицы, и где пролетит стая таких птиц, как он, там простирается ровная линия железной дороги… Вскоре по ней пройдет поезд, который переносит человеческие мечты из края в край.

На заводе нет степных просторов, он требует сосредоточенности и приучает к мысли о том, что вот здесь, на этом ограниченном пустынном месте, должна зародиться и расцвести новая жизнь.

Саид не любил проигрывать. Свой «выход из игры» в Советской степи он до сих пор болезненно переживал. На строительстве социалистического завода он не выйдет из игры и не проиграет. Он ждал того дня, когда вся эта махина придет в движение, и малейший ее ролик с каждым градусом своего поворота будет ускорять конечную победу его класса над нищетой — наследием прошлого. Тяжело достается победа, но тем приятнее ощущать ее коммунисту!

Саид почувствовал в себе пламенное вдохновение того времени, когда он по зову партии приехал в Голодную степь и дал клятву приложить все свои силы, чтобы сделать ее иной. И трудящиеся добились своего: теперь это уже не голодная степь, а величественная нива нового Узбекистана, на которой посеяны зерна великого будущего его народа! Может ли теперь тот, кто не был здесь раньше, представить себе, что в недалеком прошлом это была пустынная земля, устрашавшая людей своими голыми безбрежными просторами. Трамвай прорезывает ее от Кзыл-Юрты радиальными линиями. Она готовится в будущем году дать щедрые плоды. Претворяются в жизнь мечты ведущего класса, носителя великой ленинской идеи, нашедшей осуществление и здесь, в Голодной степи.

Ведь Советская степь даст эти плоды лишь тогда, когда ценою огромных усилий будут посеяны и обработаны безграничные поля хлопка.

Посеять! Колхозы, осевшие на этой земле, вот уже второй год довольствовались пока что богарными посевами, и лишь небольшое количество танапов засеяли они хлопком. Земля плодородная, ничего не скажешь, но колхозники пришли сюда с голыми руками. Да и слухи, один чудовищнее другого, порой вселяли в душу страх и безнадежность. Слабовольные, упавшие духом бросали степь и убегали в давно обжитые места, в кишлаки.

Саид знал об этом. Степь надо было оснастить большим количеством машин, создать там совхозы!

Машины! Они нужны, они необходимы!

Вот почему Саид-Али очень часто вспоминал о своем обещании, данном комиссии РКИ. Прошла уже половина января. В начале февраля должно быть закончено все строительство, а еще осталось многое сделать. Он ежедневно подводил итоги, проверял выполнение планов и каждый раз чувствовал себя увереннее.

Планы реальные, хотя и трудноватые.

Прорабов цехов он принимал на месте работ. Собственно, не он их принимал, а они его. Они уже хорошо изучили его и чувствовали в нем своего руководителя. Все знали: если Саид появляется на эстакаде, на лесах или на складе материалов, — это означало, что он уже узнал об аварии и ее причинах. Ему известно о несвоевременной распалубке корпуса и о перерасходе материалов из-за небрежного хранения их на складе. Прорабы это учитывали и остерегались его. Они вели между собой какое-то молчаливое соревнование за чистоту, за аккуратность.

— Я не требую от вас сверхъестественного труда. Я уверен, что у вас достаточно знаний, чтобы хорошо выполнить порученную вам работу. Я требую только небольшого — аккуратности. Пусть ваши доски лежат, как у хорошего продавца товары: пронумерованные, на подставках, пересчитанные. Чтобы я прошелся между бочками с цементом и не запылил ботинок. Чтобы рабочий пришел прямо к указанному номеру материала, обозначенному у него в наряде. Уверяю вас: планы будут перевыполняться! А вот за эти две доски опалубки, через которые я сейчас перешагнул на эстакаде, штрафую вас двумя выходными днями — с опубликованием об этом в заводской печати, — а вы накажите виновных. Вагонетки, обходя эти доски, наталкиваются одна на другую. Если еще не было аварии, так будет.

И он шел дальше.

В январе, когда затихал шум бетономешалок и во дворе опять вырастали горы досок из опалубки, Саиду все меньше и меньше приходилось штрафовать людей. Более семи тысяч строителей, занятых на стройке, поняли значение точности и аккуратности в работе, и теперь уже не было необходимости следить за ними, как прежде. Но Саид появлялся на строительстве даже ночью. Еще вчера, допустим, он встречался с прорабом за пределами завода, может быть, приглашал его к себе домой, разговаривал с ним о литературе, спорил о музыке, угощал натуральным туркменским вином. Сегодня же здесь, на работе, в цехе, он был строгим и требовательным.

В кузнечно-прессовом цехе, который пришлось перестраивать в первые дни появления Саида на Сельмашстрое, теперь успешно проводились монтажные работы.

Девять паровых молотов выстроились вдоль длинной нагревательной печи. Перед агрегатом устанавливали подвижные рольганги-конвейеры, которые будут доставлять к нему металлическую болванку и получать готовую откованную деталь. Сотни механиков, монтажников, инженеров ритмично, прогон за прогоном, как художник штрих за штрихом, заканчивали детали монтажа.

Саид продуманно продвигался от подземной дороги наискось к нагревательным печам. Он не раз спрашивал у Эльясберга, непосредственно руководившего монтажом этих печей, как работает студент Мухтаров.

— Прекрасно! — весело отвечал Эльясберг.

Сегодня Саид встретил здесь и Щапова. Быстро поздоровавшись с ним, он поинтересовался ходом монтажа. Ведь послезавтра собирались дать газ печам. Саид был на газовой станции — там все готово.

— Знаете, Мухтаров, тут дела неважны. Мне кажется, что этим печам мы не дадим газ и через пять дней.

— И через пять дней? — переспросил Саид мрачнея.

— Боюсь, что даже и через десять.

Щапов разговаривал неохотно и вообще был в плохом настроении. Но Саид уже больше и не расспрашивал его. Он обвел взглядом фронт работ, заметил Эльясберга, направлявшегося к нему, и, едва поздоровавшись, напомнил:

— Товарищ Эльясберг, я в последний раз предупреждаю вас, чтобы во время работы не встречали меня и не останавливали кран.

— Там работает ваш брат.

— Студент-практикант за вашу работу не отвечает.

В это время, будто нарочно, разомкнулась цепь, и огромная четырехтонная станина с грохотом упала на свою подставку с двадцатисантиметровой высоты. Толстые болты не попали в свои гнезда, и один, согнувшись, вывернул кусок окаменевшего бетона.

Саид молчал. Он смотрел, как вокруг места аварии бегал его брат, как беспомощный Эльясберг бранил машиниста крана, кричал на рабочих, делая вид, что не замечает Абдуллы, которому поручил эту работу.

Инженер Гоев, отвечавший за монтаж цеха, как из-под земли появился возле молчаливого Мухтарова.

— Поверьте мне, ничего подобного не бывало, — только и успел сказать Гоев. Быстро оценив обстановку, он приказал зацепить станину двумя кранами и согласованными движениями отвести ее в сторону. — Кто такую тяжесть поднимает одним краном? Товарищ Эльясберг, мне ваша помощь больше не нужна. Сегодня же я об этом скажу на бюро партколлектива. А вы… товарищ Мухтаров, поговорите со своим братом. — И здесь же крикнул крановщикам: — Готова! Да, левее… Вниз… Стоп!..

Крановщики не слыхали голоса Гоева, но внимательно следили за его дирижерской рукой. Станина послушно поднялась и, проплыв несколько метров в воздухе, плавно стала на подложенные обрезки дерева.

Эльясберг немного задержался, но делать ему было нечего. Он посмотрел на часы, вспомнил о заведенном Саидом порядке, что, если старший начальник дает приказ оставить работу, подчиненный немедленно должен это исполнить. Эльясберг не посмел нарушить этот порядок.

Саид слыхал, как Гоев что-то приказывал его брату. Увидев, что тот заколебался, подошел к инженеру и посоветовал:

— Мухтаров должен говорить только с вами. Когда управитесь с делами — зайдите ко мне, я буду ждать. Ваш цех отстает с монтажом.

И Саид направился дальше. Стоявший в нескольких шагах от Саида-Али Мухтарова Щапов, задумавшись, молча последовал за ним.

XIII

На заседание бюро партколлектива пригласили и Саида. Входя в комнату бюро, он почувствовал себя неловко, но тотчас же овладел собой. Он знал, что его пригласили сюда по делу. И был рад этому.

Уже собрались все, кроме Гоева (члена бюро партколлектива) и младшего Мухтарова. Насупленный Эльясберг сидел с краю стола.

Щапов начал заседание в половине одиннадцатого. На лица членов бюро наложили свой отпечаток неумолимые, с каждым днем нараставшие темпы монтажа завода. Испачканные краской, маслом, несколько человек скрывали от глаз Саида свои перевязанные пальцы.

В комнату вошли Гоев и Абдулла.

— Слово предоставляется товарищу Эльясбергу. У нас сегодня на повестке дня один вопрос. Давайте, Эльясберг.

Эльясберг говорил резко и лаконично. Его так разбирала злость, что он не досказывал слова, проглатывал отдельные слоги. Он не возражает. Он только спрашивает, этично ли коммунисту-инженеру в присутствии по существу беспартийного начальника грубо снимать своего помощника, тоже коммуниста, и выгонять его из цеха. Он ждет ответа только на этот вопрос.

Возможно, Эльясберг не заметил, что Саид-Али, этот «по существу беспартийный начальник», присутствовал здесь и был задет его словами. Во всяком случае, когда Эльясберг говорил, то забыл о присутствии Саида.

После Эльясберга говорил «обвиняемый» Гоев.

— Я пытался быть как можно более вежливым и лишь сказал товарищу Эльясбергу, что больше не нуждаюсь в его помощи. Категорически заявляю, что товарищ Эльясберг — такой же плохой инженер по монтажу, как и по проектированию. И совершенно напрасно товарищ Мухтаров Саид по каким-то личным, что ли, симпатиям к Эльясбергу допустил его к монтажу.

— Эту вину со всей ответственностью признаю, — заявил Саид.

Присутствующие на заседании удивленно посмотрели на него, и он смутился.

— Верно. Разрешите мне закончить. Во всем цехе не бывает столько аварий, как на участке инженера Эльясберга. Он всегда спешит, непродуманно организует работу. Одно дело экспериментировать на бумаге, а другое — в цехе с ценными машинами и деталями…

Саид-Али говорил совсем мало. Он подтвердил слова Гоева и лишь добавил, что независимо от срывов и аварий монтаж прессового цеха будет закончен своевременно. Он с нынешнего дня сам возьмется за организацию монтажных работ.

Члены партийного бюро выступали чистосердечно и откровенно. В этих выступлениях Эльясберг услышал резкий ответ на его вопрос. Ответ неприятный, но логичный. Он почувствовал, что снова хватил через край, не рассчитал.

Абдулла несколько раз бросал свои реплики, но с каждым разом все тише и тише, — ни одна из них не долетала до слуха Щапова.

Последним выступил Щапов, не дав вторично слова Эльясбергу.

— Что и говорить, Эльясберг, как член партии, был оскорблен перед «беспартийным начальником» заявлением Гоева. Но Гоев, как член партии и инженер, отвечающий за монтаж цеха, действовал правильно. Сегодня мы, очевидно в присутствии товарища Мухтарова, выскажем мнение о том, что Эльясберга надо снять не только с монтажа.

— Вполне уместное предложение, — снова подтвердил Мухтаров.

— Ну, вот и отлично. Эльясберг недобросовестно отнесся к своей работе и — еще хуже — к пониманию своего партийного долга.

— А Гоеву? — задали вопрос из угла.

— Гоеву? По окончании строительства видно будет, что придется сказать Гоеву. Теперь вот что: товарищ Мухтаров Саид-Али подал заявление в ЦКК, в котором он обжаловал решение бюро обкома партии.

Саид насторожился. Он почувствовал, как забилось у него сердце, сперло дыхание. Глубоко вздохнул, преодолевая желание высказаться. И молчал.

— …У нас было еще два заявления, — продолжал Щапов, — заявление члена партии, временно прикрепленного к нашей партийной организации, и второе — члена нашего коллектива. Эти заявления в свое время мы прямо направили в ЦКК, не приложив к ним мнения партбюро. Теперь нам напомнили об этой отписке, если не сказать хуже, и потребовали от нас немедленно прислать мнение партийного бюро по поводу содержания заявлений и… их авторов.

— Одно заявление было… я только поддержал… — поторопился Эльясберг и умолк, поняв свою ошибку.

— Ну, майли, одно твое заявление, то есть поддержка. Словом, у меня есть предложение послать в ЦКК наше развернутое решение — поддержать апелляцию Саида-Али Мухтарова и дать отрицательную оценку этим документам. Прошу высказать ваше мнение.

Мнение было единодушным.

Саид попросил разрешения уйти, потому что у него вдруг разболелась голова. Он понял, что второе заявление на него написал брат.

XIV

В Ташкент из Южной Америки приехали одиннадцать агрономов-хлопководов. Среди них три негра. О их приезде было сообщено в печати. Ташкентскому гостиничному тресту пришлось поработать, чтобы достойно встретить гостей. Одиннадцать квалифицированных хлопководов из Южной Америки приехали знакомиться с техникой выращивания хлопка в Советской степи. Саид как-то прозевал это сообщение в газетах и был крайне удивлен, увидев на Иджарской улице настоящего негра. Тот стоял возле киоска и жестикулировал так, будто разговаривал с глухонемыми, — то всем своим туловищем наваливался на прилавок, за которым стоял продавец, то снова обращался к двум девушкам — судя по одежде, узбечкам. Наконец, выбившись из сил, он беспомощно поглядел вокруг. Девушки переглядывались и усмехались, но не уходили от негра, который стоял окончательно обессиленный и смотрел куда-то вдаль, возможно, вспоминая далекую Аризону или Рио-де-Жанейро, где ему приходилось говорить на нескольких языках колонизаторов.

Его растерянные глаза встретились с глазами Саида, который, замедлив шаг, с интересом наблюдал за этой картиной. Они обменялись выразительными взглядами. Саид понял, что негру нужна помощь.

— Was wollen sie, bitte? — обратился к нему Саид на немецком языке. Негр, как ошпаренный, подскочил к Саиду и обеими руками схватил его руки выше локтей. Он был так рад помощи! Он должен купить в киоске цветные карандаши. Девуш и хотели помочь ему, но у них ничего не получилось.

Саид только начал переводить узбеку-продавцу просьбу этого красавца негра, как вдруг неожиданно услыхал свое имя. Он оглянулся.

— Родные мои! — обратился к девушкам Мухтаров по-русски. Перед ним стояли Назира-хон и Чинар-биби, насилу сдерживавшие себя, чтобы не засмеяться. Особенно зарделась Назира-хон, радуясь тому, что она наконец снова встретила Саида-Али Мухтарова.

Благодарный негр записал адреса всех троих и, тепло попрощавшись с ними, ушел.

— Где вы его отыскали? У которой же из вас такие экзотические вкусы?

Девушки хохотали, краснели, а когда Саид спросил их, куда они идут, не могли ответить. Они забыли о том, что им надо было спешить в библиотеку САКУ[62], где они с бригадой должны готовить задание.

— Мне так хотелось с вами встретиться, — набралась храбрости Назира-хон. Это была уже не та Назира, что не находила слов для ответа Лодыженко на его вопросы и намеки. Эта девушка уже умела держать себя с достоинством и настолько знала русский язык, что осмелилась подойти к негру и попытаться помочь ему, предполагая, что он знает русский: ведь кто не знает языка Москвы?

Саиду было приятно вспоминать о бывшей Назире-хон и видеть перед собой эту, сегодняшнюю.

— Почему это я не вижу с вами вашего… забыл, как его?

— Юрский? — подсказала Чинар-биби.

Назира покраснела.

— Да, да, Юрский. Он так тогда ревновал, бедняга. О, вам неприятно, Назира-хон, не обращайте внимания. Я шучу, — сказал Саид-Али, не понимая, что с ним творится, но чувствуя, что хочется ему одного — шутить.

— Ну вот, видите. Так оно лучше. Смех — это здоровье. Вы же с Юрским были такими… друзьями. Или, может быть, уже и обручены?

— Вы такой… злой, Саид-ака.

Держись, Саид-Али! Опасна эта наивная искренность. Эти юные женские чувства! Назира-хон смотрела прямо в глаза Саиду и ожидала ответа.

— Да, я злой. Я действительно злой… а впрочем, мне здесь надо сворачивать, — вдруг спохватившись, будто он стоял уже на краю пропасти, добавил: — Да вы не принимайте это близко к сердцу. Передавайте привет Юрскому. Может, когда-нибудь зайдете ко мне с ним: я проверю ваш голос под аккомпанемент скрипки. А что злой — плюньте. Вас я, во всяком случае, не трону, — сказал Саид и направился в переулок.

Девушки посмотрели друг на друга и впервые каждая из них прочитала в глазах подруги, что им сегодня лучше было бы отдельно, врозь идти по Иджарской улице. Чинар-биби завидовала и ревновала свою подругу, которая имела возможность сказать Саиду хоть несколько слов. А Назира-хон злилась из-за того, что он не наговорил Чинар-биби столько же, сколько ей.

— Что, нам теперь идти на занятия этой бригады?

XV

Назавтра Саид собирался пойти на вечер встречи с агрономами в Дом науки и техники. Ночью закончили основной монтаж прессового агрегата, руководить которым Саид на заседании бюро партколлектива взялся сам лично. Теперь он на удивление крепко спал, почти впервые за последние четыре месяца чрезвычайно напряженного труда.

Ему удалось подогнать монтажные работы в кузнечно-прессовом цехе и ввести их в график.

В первом часу ночи, когда Саид обтирал тряпкой руки, к нему подошел инженер Эльясберг и попросил извинения.

— Что? — спросил Саид, не понявший сразу, о чем шла речь.

— Я тогда… вообще у нас почему-то недоразумение за недоразумением происходит. Я снял свою подпись под заявлением вашего брата и получил вчера от ЦКК…

— Это заявление?

— Нет, напоминание о выговоре с предупреждением. Давайте помиримся.

— Глупости вы говорите. Перестаньте киснуть. Мы с вами не ссорились, идите и работайте. Только работайте, товарищ Эльясберг, а не позируйте! Это вам пользы не принесет, — и он запачканной рукой пожал протянутую Эльясбергом руку.

Утром ему доложили, что в двух мартеновских печах начинают наваривать поды, а монтажный цех очищают от строительного мусора, приступают к монтажу конвейера.

— Значит, мое слово — это их слово: они его сдержат!

Все это он так живо припомнил, собираясь на вечер к агрономам. Ему почему-то захотелось забыться на минутку. Забыть обо всем, поговорить с каким-нибудь интересным собеседником, ну хотя бы с этим негром.

Вдруг раздался звонок у парадной двери. Кто же это такой вежливый? Ведь к нему заходят смело, только постучавшись в среднюю дверь, а порой и без этого. Он хотел было уже выйти из-за стола, на котором укладывал бумаги, чтобы на всякий случай привести в порядок комнату. «Никаких случаев», — убеждал он себя, выходя из-за стола, и остановился.

Он услыхал, что кто-то открыл дверь и заговорил в передней. В ответ на легкий стук смело и громко крикнул:

— Алло, мархамат[63], — потому что услышал знакомый голос.

В двери показался вначале Абдулла, а за ним, хромая и опираясь на палку, вошел Семен Лодыженко. Он из больницы приехал в Ташкент вместе с Евгением Викторовичем и остановился у него. Саид был немного обижен этим, но размолвка продолжалась недолго.

Спустя некоторое время извозчик внес в комнату вещи Лодыженко.

Саид стоял. Открытое лицо его было таким милым!.. Он не знал, познакомились ли уже эти двое в передней, но что они не знают друг друга — в этом можно было не сомневаться. Знакомить или нет? Он еще не знает, кто пришел к нему: только студент-практикант Абдулла Мухтаров, молодой, горячий член партии, писавший на него заявление в ЦКК, или, может быть, все-таки брат Абдулла.

Ни один мускул не дрогнул на лице Саида. Его глаза изучали юношу, который вначале вошел смело, а потом утратил свою решительность, съежился и оглянулся, будто прося помощи у этого постороннего ему хромого человека, рассчитывавшегося с извозчиком.

«Да, это брат», — решил Саид. «Это брат», — сказало ему сердце. У него потемнело в глазах, а в памяти затеплилась далекая забытая материнская ласка.

Саид поморщился, преодолевая и темноту в глазах, и неожиданную вспышку чувствительности. Но эта гримаса задержалась у него на лице лишь одно мгновение. Она перешла в улыбку, а глаза сияли родным, братским приветом. Теперь он уже шагнул навстречу Абдулле.

— Саид-ака, — первый, едва сдерживая свое волнение, промолвил Абдулла.

Саид твердо держался на ногах. Он, не отпуская руки брата, одной рукой протирал свои глаза, хотя это не были ни слезы радости, ни слезы злости. Просто от напряжения немного увлажнились его глаза.

— А ты… вырос и возмужал, Абдулла-ака. Складка появилась над бровями.

— А у самого?

— Ну, у меня — что? У нас род такой. Помнишь, Абдулла, у отца? Да, вы же незнакомы. Это Абдулла, мой брат, недавно из Москвы. А это — Семен Лодыженко, мой друг.

И пока они здоровались, в самом деле по-дружески, Саид почему-то заглянул в другую комнату, будто проверяя, не унес ли извозчик Семеновых вещей. Без причины он то и дело теребил свои волосы.

— Это ты по-человечески сделал, что приехал сюда. А то заест тоска холостяцкая. Давай, черт возьми, хотя бы вдвоем на одной женимся, чтобы в доме хозяйка была. Клянусь, не так уж плохо жить на свете. А Суламифь тебе не придется искать.

— Я хотел бы поговорить с тобой, потому что у нас… совещание, — обратился к Саиду Абдулла, вполне овладев собой и будто напоминая, что он желал бы поговорить с ним наедине.

— Может быть, я мешаю? — неуверенно спросил Лодыженко, присаживаясь на мягкий диван.

Саид только улыбнулся ему. В этой улыбке был дан ответ, но он вдруг напустил на себя строгость и сказал:

— Да, да… Уходите, а мы договоримся с братом, как провести эту чудесную ночь… — и, не досказав, махнул рукой.

Лодыженко задумчиво улыбнулся, посмотрел на младшего Мухтарова. Старший уже спрашивал:

— Совещание? Если действительно оно такое срочное, так начнем. Или, может, отложим до завтра?

— Нет, сегодня. Я хочу завтра уехать.

— Куда? Ведь практика заканчивается только двадцать пятого, а сегодня двенадцатое.

Абдулла сперва сел, а потом поднялся и оперся на стол. Расстегнул пальто. Саид предложил ему раздеться.

— Не стоит. Я очень спешу. Саид, это я написал заявление на тебя…

— Хорошо сделал, — улыбаясь, ответил ему Саид.

— Ты серьезно говоришь? — спросил Абдулла.

Тогда Саид перестал смеяться, подошел и стал рядом с братом, тоже опершись о стол.

— Конечно, шучу. Ты должен был бы посоветоваться со Щаповым или… или по крайней мере со мной.

Абдулла слушал брата и поглядывал на Лодыженко, который так близко принимал к сердцу их разговор. Ведь он, в этом нет сомнений, знает, о каком заявлении идет речь.

— Но я забирать его не буду. Лучше пускай так.

— Советую забрать.

— Мне неудобно. Меня могут обвинить в карьеризме и мало ли чего еще не выдумают.

— Ничего не выдумают, если… А впрочем, давай-ка послушаем постороннего человека. Семен, как ты советуешь поступить этому юноше?

— Двух мнений не может быть. Конечно, писать второе заявление будет еще смешнее. А самому надо пойти в ЦКК, рассказать им всю историю с отречением и прочее да забрать заявление — это настоящий партийный поступок. Конечно, если вы сами убеждены, что…

— Я убедился в том, что поступил глупо, как мальчишка.

— Тем лучше для вас.

Саид подошел и сел рядом с Лодыженко.

— Ноя все-таки уеду, Саид-ака.

— Никуда ты не поедешь! Ты должен закончить практику. Десять дней… ты что же — шутишь с этим? Такая практика, на таком строительстве!

Убедившись в том, что Абдулла остается, добавил:

— А теперь вот что: у меня на сегодня есть приглашение. Я хотел бы воспользоваться им, но только вместе с вами.

— О нет, тут я уж буду непоколебим. У меня совещание, я должен рассказать об этом разговоре сегодня на бюро. Нет, нет. Идите вдвоем, а я побежал. Всего…

— Так не уедешь? — крикнул Саид вдогонку брату.

— Нет, — откликнулось эхом в передней, за дверью.

XVI

Все пошло кувырком после получения тревожного письма Преображенского. В стройной системе, созданной бессонными ночами, Амиджан Нур-Батулли не учел старого знакомства Преображенского с Любовью Прохоровной. Откуда ему было знать об этом? Преображенского он встретил впервые в тот день, когда, по совету друзей из Амритсара, рекомендовал его на должность референта музея. К тому же он и в глаза не видел этого человека. И надо же быть такой беде! Преображенский оказался демаскирован по меньшей мере в глазах третьего, пускай даже и одного человека. А кто может поручиться за то, что этот третий человек не сказал еще одному? Ведь у нее есть Мария. Преображенский так и пишет в своем тревожном письме, что у Любови Прохоровны нет никаких тайн от своей «экономки».

— Убрать! Немедленно убрать их обеих или… или лучше сделать ее сообщницей, своей любовницей!..

Именно об этом и напоминал ему Преображенский в письме. Они «старые знакомые»…

И снова в его голове завертелись мысли, точно острыми клинками колющие его мозг.

«Этой рыжей морде я должен уступать все? Даже… такую женщину? Кто такой де Кампо-Сципиу: не русский и не итальянец! Случайный попутчик такого же случайного имама из Амритсара… Белогвардеец, агент! А мы, узбеки, потомки Чингис-хана, хозяева тут!..»

В тот же день вечером Батулли выехал в Фергану. По дороге он обдумывал детали, убеждал себя в том, что его поездка со всех точек зрения имеет законные и моральные основания. Ферганский музей — учреждение новое в системе Наркомпроса. Новый руководитель, член коллегии, должен осмотреть это учреждение, лично проверить, проинструктировать директора, служащих. Он обещал Любови Прохоровне посетить ее, и было бы совсем неучтиво с его стороны забыть об этом.

Как жаль, что он потерял такого ловкого человека, как Молокан! Это все работа Преображенского. Недаром он намеками советовал ему быть поосторожнее с Молоканом. Провокатор… Немедленно же надо сообщить имаму о политическом карьеризме рыжего шайтана…

С такими мыслями и намерениями он на следующий день прямо с вокзала и приехал в музей.

— Ну, наконец-то, Амиджан-ака! Вы приехали кстати. Я собирался сегодня телеграфировать вам.

— Что случилось? — бледнея, спросил Батулли, даже не поздоровавшись с директором музея.

Юсуп-Ахмат безнадежно махнул рукой. Только немного погодя он ответил застывшему Батулли.

— Исчезла секретарша музея — Любовь Марковская.

— Исчезла? — ужаснулся Батулли.

— Да, мулла Амиджан, исчезла. Два дня она не являлась на работу, а сегодня пришла ее няня вся в слезах, собирается идти заявлять в милицию. Скандал.

— А Федорченко, наш референт?

— Он тоже не был в эти дни в музее. Да он вообще работает без всякого рвения. Я даже заготовил рапорт: музею такой референт не нужен. Кстати, не так давно им интересовался его бывший приспешник на строительстве… Молокан.

— Молокан приспешник Федорченко? Да в уме ли вы? Молокан принял ислам в Турции, вам известно об этом, Юсуп-ака?.. Да аллах с ними. Наше дело — узбекская национальная культура! Вы что-то говорили о рапорте. Какой рапорт, о чем?

Юсуп беспомощно пожал плечами, потрогал свою острую бородку. На какой-то миг он тоже лишился речи от такой новости:

— Я уже ничего не пойму, Амиджан-ака. Молокан — мусульманин? Ну и шутник же вы!.. Говорю, я подаю рапорт об освобождении меня от должности директора музея…

— Мне казалось, что вы недовольны Федорченко, Юсуп-ака…

А Юсуп ничего уже не слыхал и не понимал, одолеваемый роем наседавших на него страшных мыслей. Почему же этот «мусульманин» Молокан каждый раз делал вид, что не понимает языка, даже Юсупу приходилось несколько раз помогать ему в качестве переводчика… «Заговорщики», — вспомнил он о намеке Батулли. Сейчас его еще больше напугало это страшное слово. Ведь если Молокан у Батулли считается своим и вместе с ним отстаивает ислам, так этот «заговор» затрагивает и Юсупа, ставленника Амиджана.

XVII

Такое бурное развитие событий невольно вызывало страстное желание рассуждать. Рассуждать безжалостно, долго, о мельчайших подробностях, до боли напрягая свой ум.

И Амиджан Нур-Батулли всю ночь рассуждал. Ему было крайне необходимо проверить себя, наполнить свои пороховницы. Он не ощущал ни фальши, ни утрировки в той будто бы декоративной своей жизни, которую он вел после возвращения из Турции. Правда, эту декоративность чувствовали окружающие, но прощали ему — человеку, приехавшему из-за границы и не избавившемуся от привычных там жестов, обычаев и прочего. Находясь в Турции, он, конечно, совсем иначе представлял себе это строительство социализма. Он думал, выражаясь фигурально, что специальный штат людей, предположим коммунистов или особенно комсомольцев, каждое утро, словно на окучивание хлопка, идут строить социализм, а вечером возвращаются к своей обычной жизни, какой жили их отцы, — идут в традиционные чайханы, отдыхают вместе с многочисленными жителями своей земли. Эти жители тоже живут сами по себе, как умеют, работают, как хотят, не уповая на царство социализма.

Но оказалось, что Нур-Батулли надо было выбросить из головы эти наивные детские выдумки, серьезнее присмотреться к реальной жизни. Он хорошо понимает, что пассивных жизнь выбрасывает за борт, как бурные морские волны выбрасывают щепки. Но и активно выступить против этой силы… Дон-Кихот стал только смешным, а тебя эта сила раздавит, точно букашку тракторные колеса на социалистических полях. Остается лишь одно… барахтаться, увертываться из-под тракторных колес, чтобы хоть как-нибудь «действовать»…

Эти «действия» и сблизили его с группой Преображенского.

Такова логика существования чуждого человека в этой взбудораженной перестройкой стране. Нур-Батулли не был так близорук, чтобы не увидеть, что страна переодевается не только в чистое белье, но и в другую, чистую кожу, освобождаясь от всего1 грязного, чужеродного.

Не является ли и суд, который назначен на двадцать пятое января, такою же очистительной операцией?

Батулли вставал, зажигал папиросу и, стоя у окна темной комнаты, глядел в черный, неосвещенный уголок Ферганской улицы. Когда он затягивался папиросой и она освещала стекло, то он видел себя в нем, словно в зеркале, и почти не узнавал. Нельзя сказать, чтобы он похудел. Нет. Изменилось лицо, выражение глаз. И что досаднее всего: в этом он уловил неподдельную печать страха, который будто закаменел на всю его жизнь. «Не уехать ли снова? Там такие возможности. И социальные вопросы решаются преимущественно теоретически…»

Но уже поздно. В тылу были сожжены все корабли.

— Почему-то не спится, мулла Юсуп. Краду ночной покой.

— Вы до сих пор не спите, мулла Амиджан?

— В действительности его там тоже нет.

— Кого?

— Да покоя, мулла Амиджан. Няня нашей секретарши говорит, что именно ночью и исчезла ее хозяйка. Она что-то долго писала, может быть прощальные письма, потом исчезла куда-то вместе со всем этим.

— Вы предупредили эту прислугу или няню, чтобы она об этом говорила поменьше? Вы слыхали, мулла Юсуп, что вскоре будет объявлено о дне суда над вредителями в Голодной степи? Спите, мулла Юсуп?

— Нет, пожалуйста, продолжайте, мулла Амиджан, я вас слушаю. Будет объявлено о дне суда… Так что же, так тому и быть.

Батулли не сразу ответил. Он отошел от окна и застыл в темноте комнаты. Несколько раз слыхал Юсуп-Ахмат сдержанные, но чувствительные вздохи и пытался даже вида не подать, что он понимает эти вздохи, эту моральную депрессию своего высокого начальника.

— Вполне понятно, что и Марковская и этот наш… референт скрываются от суда. У меня есть причины для печали: их обоих я принимал на работу в вашем учреждении.

— Да кому об этохМ известно? Успокойтесь, мулла Амиджан. Если в самом деле это вас так тревожит, я могу… взять грех на себя. Марковскую я знал еще по Советской степи.

— Вы знали ее и раньше? — совсем будто естественно торопился спросить Батулли.

Но от Юсупа нельзя было скрыть искусственность этого вопроса. И тотчас у Юсупа будто отняло язык. Он испугался самого себя. Надо выдержать, притаиться до поры до времени!.. Как молнией было освещено все сложное сплетение интриг, тайн, жертвой которых стал и он со своей чрезмерной склонностью к историческим раритетам, с безрассудной любовью к романтическим реликвиям. Этот наркомпросовец оказался страшным призраком, который завлекает его в пропасть, в неведомый мир.

— Да, мулла Амиджан. Я знал ее. Это — жена известного хирурга Храпкова. У нее случилось несчастье, она родила ребенка… — произносили его уста, скрывая какую-то мысль.

— Испокон веков рождение ребенка считалось счастьем, мулла Юсуп.

В этих словах Юсуп-Ахмат Алиев почувствовал еще большую неискренность своего патрона. Но они и успокоили его: значит, не догадывается Батулли о том, что многое известно директору музея.

— Если младенец зачат в законном браке, мулла Амиджан, — ответил Юсуп в тон тому же наивному рассуждению.

— Ах, вот оно что! Прелюбодейка убегает со своим любовником.

— Ее любовник не Федорченко, а Саид-Али Мухтаров, мулла Амиджан. Это очень интересная история, но я уверен, что в исчезновении Марковской она не сыграла никакой роли.

— А что же? Вижу, что мулла Юсуп может неплохо разобраться в этом сложном сплетении. Что же могло быть поводом для такого… исчезновения? Мне кажется, что это заговор.

— Если и заговор, то по другой причине. Мулла Амиджан верно сосредоточивает свое внимание на суде. Наверное, Марковскую определенные заинтересованные круги просто изолировали, как опасного для них свидетеля. А Федорченко скрылся по тем же соображениям.

— Интересная мысль.

— Естественная при такой ситуации. В центре уже судили вредителей и шпионов. Уверены ли мы в том, что эти процессы в какой-то степени не связаны и с этим, нашим?

«Этот мулла тоже слишком много знает, больше, чем следовало знать ходжентскому арык-аксакалу. Такие долго не выживают на земле. Молокан тоже любил поговорить…» — пришло в голову Амиджану Нур-Батулли. И он громко произнес:

— Но возможна и другая ситуация. Марковская — соучастница вредительства или даже шпионства, а ее грехопадение с Мухтаровым тоже одно из средств войти в доверие. Иначе почему бы ей, попавшей в тяжелое положение, не обратиться к своему бывшему любовнику за материальной помощью? А она обратилась именно ко мне. Упрашивала меня скрыть ее адрес от него, будто она бежала от нелюбимого мужа. Теперь я понимаю все! Спасибо, мулла Юсуп, за помощь…

Снова наступила минутная тишина. Батулли не выходил из темного угла и не разрешал зажигать свет.

— Эту Марию с ребенком я должен забрать в Ташкент, помочь женщине там разобраться. Сам зайду в ГПУ. А вам придется повременить и… умолчать о неприятном для нашего дела инциденте.

Только после этого он вынырнул из темного угла и подошел к окну. Он скрывал удовлетворение, которое доставило ему принятое им решение. Припомнились газеты, речи, фотографии. Именно теперь они ему были нужны. Он так удачно выступил в Советской степи, что до сих пор жил этим капиталом. Он расширил круг своих знакомых, свое влияние. Но сейчас стала угасать его слава.

На сцену выходит Сельмашстрой, к которому он никакого отношения не имеет. И наоборот, точно назло, там выдвигаются снова те самые люди, речи которых не так давно Батулли читал под своим портретом. Как бы ему хотелось прибрать к своим рукам такого Саида-Али Мухтарова и тысячи новых Мухтаровых, вырастающих прямо на его глазах! Они становятся армией строителей новой, большевистской жизни, стойко и уверенно шагающей по своему пути. И Амиджан чувствовал, как этот путь катастрофически перекрывает тропинки, им прокладываемые. Перекрывает…

«Мирза Арифов? Член джаддистского центра?..»

О, Батулли хорошо помнит эти слова, произнесенные Саидом во время их первой встречи. Тогда он этими словами помешал смелым планам Амиджана, и, может быть, здесь объяснение такой нетерпимой задержки в осуществлении всех его замыслов.

— Знаете, кого должны назначить общественным обвинителем на этом процессе?

— Кого? — спросил Юсуп, стараясь изо всех сил маскировать свое волнение.

— Мухтарова.

— Он же исключен из партии! К тому же… на балу у этих агрономов, говорят, фокстрот с американкой танцевал. Все это глупости, что в студенческом драмкружке обучился этому, так можно и вообще привыкнуть к подобному образу жизни. Что это за… прокурор: фокстрот с американкой, панибратство с иностранным агрономом, хотя он и негр.

И Амиджан стал убеждать себя в том, что этот мулла, естественно, беспокоится, болеет о его, Амиджана, судьбе, общественных делах. Он, наверное, разделяет с ним его мысли, его взгляды на старые национальные кадры и их роль в науке, просвещении.

Но откровенную беседу с Юсупом Амиджан решил отложить до более подходящего времени.

XVIII

Евгений Викторович тоже знал о том, что суд должен был начаться двадцать пятого января. Внимательно просматривал он в сегодняшней газете статьи под шапкой «Суд идет». Число — именно двадцать пятое января, как предполагал Батулли, — не было объявлено. Но в тоне газет он заметил какой-то перелом в сторону большей серьезности и деловитости. Нет, например, ни одной подробности из семейной жизни того или другого инженера, которые ни в какой степени не раскрывают существа вредительской деятельности и удовлетворяют запросы любителей криминального чтива. Сегодня была помещена статья без подписи под таким заглавием: «Все ли сидят на скамье подсудимых?» Статья выдвигает мысль о том, что во вредительстве в Голодной степи не большее ли значение имели не те, кто подкладывал мины, а их покровители. Не может быть, что виноваты в этом деле десяток инженеров, бухгалтеров и счетоводов.

Храпков перечитывал эту статью с волнением.

«Да разве я сам знал? Собственно, я ничего и не знал. Теперь я только могу догадываться. А Синявин, а другие?» — думал он, читая статью в газете. Но как ни прозрачны были содержащиеся в ней намеки, Евгений Викторович не принимал их на свой счет. Статья разъясняла и анализировала, но отнюдь не имела в виду каких-то конкретных людей, которых, дескать, надо было бы посадить на скамью подсудимых.

В статье шла речь о заведующем отделом снабжения и главном бухгалтере, удравших из допра. Главбуха недавно нашли мертвым в Бухаре — он будто бы покончил с собой накануне процесса. Писали об Алимбаеве, который опять был в обители вместе с басмачами, может быть, скрывается там и до сих пор. И больше ничего. Но все же!

Трудно ему разбираться в сложных вопросах. Ему казалось, что интерес общественности к этому процессу обращен и на него и что он должен найти для себя верный путь.

Но как искать этот путь, с кем посоветоваться купеческому сыну, скрывавшему свое происхождение?

Синявин когда-то советовал ему пойти в суд и вернуть орден. Может быть, и не нужно называть себя соучастником, но следует признаться, кто ты, и с трибуны суда заклеймить себя как морального покровителя вредителей, как человека, который хорошо знал характер Преображенского, мог лучше других понять его намеки и разобраться в причинах катастроф, строительных неудач, — за это надо критиковать себя, хотя бы и с таким опозданием.

«Ну, понятно, такому человеку носить орден и ждать, пока власть сама его отберет, не совсем хорошо», вспоминал он слова Синявина.

Как бы хотелось сейчас встретиться с ним!

Центральная станция сообщила ему, что у Мухтарова со вчерашнего дня установлен телефон дома, и Храпков позвонил Саиду-Али.

Ответил Лодыженко.

— А, Евгений Викторович! Доброе утро. Саид-Али? Сгорает от нетерпения поговорить с вами. Клянусь, не имел этого в виду. К тому же, Евгений Викторович… Неужели я ошибся? Мне казалось, что ваше одиночество разделит Таисия Трофимовна… Нет, простите, искренне… Да, я передаю ему трубку.

Саид, еще полуодетый, подошел к телефону. Он встал рано, просматривал бумаги, потом, еще в постели, они разговаривали с Лодыженко о будущем процессе, о возможном приговоре.

— Алло, саламат, Евгений Викторович! Хотя вы и недолюбливаете наш язык, но, извините, хочу вас приучить к нему. Да я шучу, конечно шучу. Нет, разумеется. Каждый культурный человек это понимает. О, не скромничайте. Весь Узбекистан считает вас таким, только вы один… А? Ну, ну, давайте… Поговорить? Чего же, можно, минутку, — и, закрыв трубку, Саид спросил у Лодыженко: — Зайдем сейчас к Храпкову? Тут недалеко. На Андижанской. Да ты же знаешь.

И когда Лодыженко кивком головы выразил согласие, продолжал говорить в трубку:

— Вы слышите? Ну, конечно, идем. Сейчас же… Считайте минуты.

— Ну, Семен, даешь темпы. Через десять минут мы должны быть вдвоем на Андижанской. Доктор хочет рассказать что-то интересное, касающееся… процесса.

Саид подхватил под руку Лодыженко и почти нес его по пустынным утренним улицам. Они не говорили между собой, ибо хотели насладиться свежим, морозным воздухом и поскорее добраться к Храпкову.

XIX

Евгений Викторович в самом деле был удивлен. Он не успел еще привести в порядок комнату, как они буквально нагрянули в дом. Он попросил Марию зайти к нему и помочь. Она, напуганная Нур-Батулли, вчера приехала в Ташкент и едва успела рассказать Храпкову «о таком беспокойстве с этим ребенком». Убирать они собирались только сегодня.

— Ну и ну!.. А вам, товарищ Лодыженко, следовало бы остерегаться маршировать с такими, как товарищ Мухтаров.

— Какой же я, Евгений Викторович? — спросил Мухтаров.

— Да… Мне кажется, что вы бы и на Марс махнули, не моргнув глазом.

— Полноте, полноте, Евгений Викторович, как вам не стыдно! Будто сами уже бабай, дедушка. Да если бы у меня была такая комплекция… (На самом деле Саид не хотел бы иметь никакой другой комплекции, кроме собственной, чувствуя себя сильным и счастливым.)

Они сразу же начали разговор. Храпков хорошо знает, что Саиду теперь не до прогулок, когда заводу предстоит решать такие задачи. Да он и сам занят. У него очень небольшое, хотя и чрезвычайно ответственное дело. Ведь этот суд все же назначат, если верить его «источникам» — на двадцать пятое.

— Да, это почти наверняка, — подтвердил Лодыженко.

— Ну вот видите. А я не нахожу себе места на этом процессе.

— Как? Ведь в сегодняшней…

— Читал. Меня в свидетели, вас тоже. Но это не то. Я получил орден!..

— Что бы вы хотели еще? — почти строго допрашивал его Саид, встав со стула и прохаживаясь по комнате.

— Чего бы хотел, я и сам не знаю. Я переживаю такие мучения! Ну, согласитесь, что орден мне… только переадресован, но как направить его настоящему адресату? Легко спросить: «Чего бы вы хотели?». Инженер Синявин советует мне просто вернуть его…

Саид в это время подошел к двери, ведущей в другую комнату, и остановился. Он будто поймал рукой слова, которые хотели сорваться с уст. Потом посмотрел на Храпкова, на Лодыженко. У него до боли сдавило дыхание, слова застряли в горле.

За дверью он услышал детский лепет. «Вернулась», — осенило его. Теперь он понял, зачем Храпков пригласил их.

Решительными шагами он отошел от этой двери и овладел собой. Храпков тоже заметил волнение гостя. Причина ему была понятна.

— Ну, что же, послушайтесь Синявина, хотя я не вижу смысла в его совете. А он человек рассудительный. На вашем месте я бы спокойнее отнесся ко всему. Для чего вам что-то выдумывать, когда делом руководят осведомленные люди, знающие его лучше, чем вы? Вас мучают, я бы сказал, какие-то призраки. А вы гоните их своей здоровой психикой прочь, не терзайте свою душу глупостями. Ваше прошлое ни для кого не является секретом. Можете наедине проклинать его сколько вашей душе угодно, а сегодняшнему Храпкову, советскому человеку, рекомендую вести себя с достойной гордостью. Ведь вы же не украли орден у товарища Ахунбабаева и рапорт о своем награждении не подписывали… Вот это вам мое последнее слово, если оно действительно интересовало вас…

Потом он посмотрел на часы и заспешил: просто из головы выпустил, что сегодня дают газ в нагревательные печи.

Первыми пришедшими в голову словами закончили они разговор и вышли, провожаемые на улицу растерянным и благодарным Храпковым. Саид-Али, пройдя несколько шагов от дома, хотел уже было сообщить Лодыженко о возвращении Любови Прохоровны. У него в голове будто буря пронеслась.

— Саид-Али! — вдруг крикнул ему вдогонку врач с порога парадной двери.

Лодыженко остался на тротуаре. Из уважения к ним он отвернулся и стал любоваться улицей.

— Я не только об этом хотел… посоветоваться с вами, Саид-Али. Должен признаться, что я не спал всю ночь.

— Что же случилось, Евгений Викторович? Любовь Прохоровна вернулась?

Храпков замер на мгновение, наблюдая за Саидом. Да, ему было бы небезразлично, если бы она вернулась. Он подавил шевельнувшееся болезненное чувство и совсем спокойным «докторским» тоном сообщил ему:

— Нет, она не вернулась, Саид-Али. Здесь что-то серьезное произошло, я сам не могу разобраться. Возвратилась только Мария с ребенком…

XX

Редактор в последний раз покачал головой и сдал правительственное сообщение в типографию. Он внимательно выслушал Батулли, который говорил о том, что он, дескать, узбек и его волнует судьба нации, которой этот процесс причиняет вред. Редактор газеты был тоже узбек, окончивший в этом году Московский институт журналистики. Вначале он только плечами пожал, а потом возразил ему.

Батулли, побледнев от злости, вышел из редакции. Может быть, он не так болезненно реагировал бы на то, что его не назначили общественным обвинителем, если бы заранее не хвастался этим в Наркомпросе и в Академии наук.

Да еще и как хвастался!

Теперь скажут: лгун, фанфарон. Вспомнить хотя бы только такие слова:

«А, глупости! Я отказывался обвинять. От профсоюзов можно было бы отбояриться, но ЦК партии… И потом сам убедился, что, кроме меня, некому. Узбекистан так беден культурными силами…» «Э-эх! Каких глупостей я наговорил, а получилось совсем иначе. Хотя бы уж сам верил в то, что в Узбекистане нет культурных сил». Правда, он не их имел в виду в своих официальных выступлениях. Он-то гордится учителями «традиционно-романтической школы в худжрах Самарканда, где воспитывались лучшие поэты мусульманского народа…» А Юсуп-Ахмат Алиев, а академик Файзулов? Да сколько их еще наберется, приумолкших, нерешительных.

— Нерешительных… И поэтому не с кем говорить, — волнуясь, пробормотал на ходу Батулли. — Да я сейчас… — это было сказано так, будто он об этом тотчас скажет самому Ахунбабаеву и… будет так, как он захочет. Он даже оглянулся, чтобы быть уверенным в том, что никто не подслушал его хвастливых угроз.

Батулли не пошел в ЦК, как вознамерился было сделать.

Знакомых, связанных с этим делом, у него почти не было, кроме прокурора республики, с которым он несколько раз встречался.

«Ничего не поделаешь, пойду к нему. По крайней мере сориентируюсь».

«Мне бы и не хотелось…» — звенели в голове хвастливые слова. С каким бы удовольствием он сейчас уснул, чтобы проснуться где-нибудь в Стамбуле…

Прокурор действительно встретил Батулли весьма приветливо. Немедленно отпустил посетителей, вышел из-за стола навстречу, усадил в кресло перед столом. Угостил Батулли папиросой и сам ее зажег.

Такая встреча воодушевила Батулли. Он говорил с чувством собственного достоинства.

— Мне, собственно, и безразлично. В крайнем случае я соглашусь там выступить. На то я и получил юридическое заграничное образование.

— Ну еще бы, я думаю, что вы бы выступили. Но, к сожалению, я еще не знаю, как оно там по общественной линии обернется. Мы — только закон. Обвинять, конечно, буду я, а председателем суда (я только вам раскрываю секрет) назначен сам Муса Ямбулатов.

— Ямбулатов? О, судья он сильный.

— Да-а! Есть такое мнение (особенно об этом никому не говорите)…

— О, пожалуйста, пожалуйста!

— …что по общественной линии будет обвинять один украинец. Только этот вопрос еще решается. Профсоюзы выставили его первым кандидатом.

— Может быть, Лодыженко? — спросил Батулли. — Но это… Я не понимаю. Где этот суд будет: в Узбекистане или… Судья — татарин, обвинитель — украинец.

— Прокурор — русский, вы хотите сказать. Помощник у меня — таджик. Но что же здесь страшного? Судьями будут узбеки: заместителем председателя будет Гафур Ходжаев. Я слыхал одним ухом, что кое-кто настаивает на том, чтобы обвинителем был Саид-Али Мухтаров.

— Об этом слыхал и я, — поспешил Батулли и совсем «безразличным» тоном закончил: — И мою фамилию трепали, насилу отбоярился.

— Правда? Я не слыхал. Очевидно, из других источников?..

«Не слыхал. Для чего только вас здесь понасади-ли?» — Батулли почувствовал, что краснеет, ибо только ему одному были известны эти источники. Прокурор, очевидно, понял, что Батулли ему ничего не ответит.

— Но, понимаете, со всем приходится считаться. Это был бы уже узбек, — улыбаясь, ответил прокурор. — Однако же у него, как это говорят, не без задоринки. С одной стороны — он свидетель, это имеет решающее значение… Да и кроме того, каждый раз получаем всякие «компрометирующие» заявления о прошлом его поведении.

— О чем именно? — поднялся Батулли, едва сдерживаясь, чтобы не выдать себя.

— Ничего особенного, конечно, если бы не этот суд. Да пишут там о его связях с гражданкой Храпковой, а она сейчас перед самым началом процесса куда-то исчезла. Один заявитель считает, что и с басмачами в Советской степи чересчур смело вел себя Мухтаров. А вообще мелочей всяких понаписывали немало. Что он на балу с гостями-агрономами фокстроты танцевал, хотя известно всем, что это был официальный вечер, устроенный обществом культурной связи, а не «бал у американцев».

— Фокстроты?

— Это вас так пугает? Не всегда же, знаете, и одни только вальсы танцевать. Мы действительно, товарищ Батулли, иногда перебарщиваем…

— Это да, верно. А все же: связь с Америкой, пускай даже с Южной, басмачи, фокстрот. Получается букетик…

— Конечно, получается «букетик». Не нужно обладать большой фантазией, чтобы сварганить на этом материале какое хотите заявление…

XXI

На следующий день в газетах был объявлен состав суда. Общественным обвинителем трудящиеся Узбекистана выдвинули Семена Лодыженко.

Газеты напечатали портреты председателя суда, его заместителя, прокурора республики и Семена Лодыженко.

В скупой информации о Лодыженко сообщалось между прочим:

«В прошлом он воевал с генеральскими бандами в Сибири и Казахстане, был награжден за это боевым орденом Красного Знамени. Несколько лет уже работает в Узбекистане, где проявил себя верным защитником интересов рабочих и дехкан Узбекистана и самоотверженным борцом на фронте борьбы за социализм. Профсоюзы, выдвигая Лодыженко общественным обвинителем, одновременно приняли решение — ходатайствовать перед правительством о награждении его вторым орденом за активное выступление против басмачества в Советской степи, когда он получил увечье…»

Ниже в том же столбце, было напечатано постановление восьмисот дехкан-колхозников Кзыл-Юрты; они поддерживали постановление Центрального Совета профсоюзов и также выдвигали Семена Лодыженко в качестве общественного обвинителя.

Вскоре по городу распространился слух о том, что арестованные вредители убежали из допра. Потом другой — что не убежали, а только пытались убежать, и в них стреляли. Наконец вечером пронесся еще один, вполне достоверный слух: стрельба в самом деле была возле допра, где сидят вредители, убит один неизвестный, а двое убежали. Арестованным не удалось бежать, хотя они и готовились к побегу: у них обнаружили ключи от ворот, два форменных костюма охранников допра, оружие.

Из допра убежал один охранник. Он в эту ночь дежурил в коридоре. Только о том, что накануне этого события ночью к Амиджану Нур-Батулли заглянул неожиданный гость, газеты не сообщили. Они не знали этого. Молокан только на минутку заскочил к нему: за ним ведь погоня ГПУ!.. Батулли успел лишь посоветовать ему скрыться в приготовленной для беглецов из допра квартире в старом городе… Там на рассвете, когда закончилась стрельба возле допра, и был арестован Молокан…

XXII

Наконец наступил суд.

К удивлению читателей, именно в этот день газеты вышли без традиционных «шапок»: «Суд идет».

В Ташкенте был сформирован специальный поезд для рабочих и делегаций, ехавших в Советскую степь на суд. В этом же поезде один вагон предназначался для членов суда, свидетелей, официальных представителей и канцелярии. А подсудимых отправили ночью специальным вагоном с паровозом.

Что делалось в Советской степи!..

Трамваи в эти дни работали почти круглые сутки, несмотря на то что количество вагонов на линии было увеличено. Особенно в первый день город Кзыл-Юрта был наводнен людьми.

Редакция газеты «Советская степь» приняла к себе выездную бригаду ташкентской газеты «Восточная правда». Рабочие типографии подписали договор о социалистическом соревновании с ташкентскими печатниками.

Суд происходил в наскоро оборудованном зале Дома культуры. Это было огромное помещение, которое в будущем будет разделено на два зала, восемь комнат и коридоры. Три ряда кирпичных колонн поддерживали бетонный потолок с арматурной проволокой. Стены оклеены белыми обоями поверх досок, которыми был обшит бетон. Вдоль стены внизу проходили два ряда временных труб для горячей воды, обогревавшей зал. Да это было уже и не столь необходимым. В зале две тысячи четыреста мест, но в первый день суда в нем поместилось более трех тысяч человек.

Так начался суд над бывшими вредителями в Голодной степи.

Храпков приехал в Кзыл-Юрту вместе с судьями и остановился не в больнице, а на этот раз в девичьей комнате Таисии Трофимовны в новой гостинице «Интурист». По этому случаю или по какой-либо другой причине он был весел, привез Тасе подарки, говорил с ней без умолку. Во всяком случае, Евгений Викторович благословлял счастливую мысль, которая пришла кому-то в голову, — перенести суд в Кзыл-Юрту.

На заседаниях суда он волновался. Особенно во время исполнения всяких судебных формальностей, когда зачитывали список обвиняемых и наконец свидетелей. Секретарь суда, вызывая Храпкова, добавил к его фамилии лишнюю букву и заменил последнюю: «Хирапкоф Евгений Викторович».

Начали допрос подсудимых. Все они говорили охотно. Некоторые из них, может быть, что-то скрывали, другие считали, что на допросе рассказали все, а большинство просто было ошеломлено торжественностью суда и такой многочисленной аудиторией. Они пугались собственных слов, произнося их, и каждый раз оборачивались то к президиуму суда, то к репродукторам в зале, которые громко разносили фразы, тихо сказанные перед микрофоном.

«Видят они меня или нет?» — думал Евгений Викторович. Ему искренне казалось, что так или иначе, но здесь он является «persona grata», или «гвоздем сезона». Он замкнулся в себе, копался в своей душе, колебался, принимал решения и снова впадал в состояние моральной каталепсии.

Только на третий день он почувствовал себя увереннее. Таисия Трофимовна высказала мысль, что всякий процесс, который имеет скорее общественно-политическое значение, чем сугубо уголовное в конце концов не так уж и страшен. Ведь суд прекрасно ориентируется в преступлениях вредителей, возможно, у него уже есть и проект приговора. Неспроста же освободили из-под ареста старика Исенджана, счетовода из уч-каргальской конторы, какого-то техника. А Молокан снова ухитрился сбежать из-под ареста…

Евгений Викторович убедил себя в том, что Тася права. Вот она сидит в зале…

«В каком же это ряду? А, она перешла ко второй колонне. Семь-восемь рядов, а она сидит в девятом. На ней беленький в крестиках платочек. Улыбается ему…»

Этот простой факт напомнил Храпкову о том, что он здесь еще никого не разглядел как следует. Ну, вот рабочий, который лежал в больнице с разбитым плечом. Вот шофер, что возил его, как заместителя Мухтарова: он сидит на подоконнике, наверное, тоже глядит на него. И этого узнал, — о, у Евгения Викторовича хорошее зрение. Он рассмотрит сейчас всех сидящих в зале.

Евгений Викторович, водя глазами по рядам, остановил свое внимание на человеке с аксакальской бородой, но с бритыми усами. Огромные круглые китайские очки, как у Преображенского, скрывали выражение его глаз. Он изредка перекидывался словами с соседом, Амиджаном Нур-Батулли.

Допрашивали последнюю подсудимую — Софью Преображенскую. Она подтвердила, что Софья Преображенская — это она и, как всякая слабая девушка перед свадьбой, не могла отказать своему жениху, который из любви к ней пожелал в загсе принять ее фамилию… А у него была какая-то нескладная — Ципьев. На другие вопросы она отвечала сбивчиво, а потом лишилась сознания.

Храпков облегченно вздохнул. Но где же еще один обвиняемый? Он вчера и сегодня не видел инженера Кравца, его не допрашивали, — это он хорошо помнит.

Будто бы отвечая ему, поднялся заместитель председателя суда товарищ Ходжаев и сказал, что подсудимый Кравец внезапно заболел и сейчас отсутствует. Его дело суд постановил выделить и рассмотреть, когда он выздоровеет.

«Отравили сообщники», — неожиданно догадался Храпков и опять съежился, замкнулся.

Допрос свидетелей длился недолго. Основной свидетель Мухтаров так обстоятельно охарактеризовал преступников и их действия, что большинство других свидетелей ограничивались лишь тем, что дополнительно сообщали незначительные детали. Евгений Викторович восхищался Саидом, который сидел за столом свидетелей, напротив него. Готовясь к выступлению, Мухтаров оставил на столе свой блокнот, в котором он все время что-то записывал. Направляясь к трибуне, Мухтаров наклонился к председателю суда, тот, улыбнувшись, отрицательно покачал головой. Потом, когда Мухтаров был уже возле трибуны, «Лодыженко поднялся с места и что-то шепнул ему. Саид вначале посмотрел на председателя суда, потом кивнул головой в знак согласия.

«Говорите покороче», — с радостью расшифровал Храпков жесты председателя суда и Лодыженко.

Саида тоже снимали для кинохроники. Свет «юпитеров», четырехсотой залил его потоком, и присутствующие увидели, что в его пышную шевелюру вплелись, будто змеиные языки, пряди седых волос, спадавшие на высокий лоб. Его взор был направлен в глубину зала, а может, и дальше, куда-то в пространство, называемое жизнью. Он, казалось, читал книгу этой жизни, находя в ней новые и новые мельчайшие детали и характеристики подсудимых.

— …Я бы не сказал этого об инженере Кравце… — Храпков, услыхав эти слова, окончательно убедился, что его отравили преступники. — Это был выдающийся специалист, строитель, который отвечал за всю конструкторскую часть заводов и текстильной фабрики в Советской степи. То, что он признал себя виновным в усложнении конструкций, чтобы поднять стоимость строительства до такой чудовищной цифры, как он назвал, это еще не все. Его вина еще и в том, что текстильную фабрику построили в расчете на обеспечение ее тепловой энергией, а не электрической, а потом ее пришлось переконструировать инженеру-коммунисту — товарищу Гоеву…

Саид говорил спокойно, и его внимательно слушали.

— Болезнь Кравца вчера меня не удивила. Мы имеем дело с настоящей вражеской организацией, которая еще до сих пор пытается вредить нам. Эта организация поставила перед собой цель вывести арестованных из допра, она же…

Судья позвонил в колокольчик.

— …Я хочу только напомнить суду, что Кравец в последние дни перед судом переживал какой-то психологический кризис и в первый же день обещал представить суду новые сенсационные данные о себе и… своем вдохновителе — тогдашнем инженере Преображенском.

Снова раздался звонок. Судья попросил говорить короче, и Саид-Али Мухтаров кончил свою речь.

В тот же день на вечернем заседании вызвали свидетеля Храпкова. У него потемнело в глазах, зашумело в голове. Чтобы отвлечься немного, Евгений Викторович, идя на трибуну, читал плакаты, висевшие над президиумом, на трибуне и по всему залу. Он будто впер-вне увидел за столом судей большой бюст Ленина. Ильич внимательно вглядывался в него, сдерживая улыбку. Это был живой Ленин. Он даже задвигался и пошел…

Вдруг Храпков запнулся. Проклятая ступенька! Как он ни пытался перешагнуть ее, все же споткнулся, и, если бы не рука Лодыженко, так своевременно протянутая, пришлось бы ему распластаться на полу. Но, когда толстый и неповоротливый Храпков стоял на трибуне и радиомонтер поднимал микрофон до уровня его рта, он не услышал ни одного смешка в зале.

Ленин так же внимательно глядел на него, только его улыбка скрывалась в отблеске света.

Перед глазами Храпкова на матовом стекле светился призыв: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Он дважды прочитал его шепотом пересохшими толстыми губами.

— Товарищи, — наконец осмелился он произнести, почувствовав душевное облегчение.

Вполне свободно он перебрал в своей памяти все, что в какой-то степени относилось к процессу и чего не успел рассказать следователю. Он все время глядел на призыв, боялся, что если посмотрит в зал, то память изменит ему, он собьется.

— …Но основное, о чем я должен сказать сегодня… — в зале кто-то закашлял, — сказать о себе. Я не принимал участия во вредительстве, об этом говорит и тот факт, что я только свидетель. Но морально я чувствую и свою вину. По своему социальному происхождению я очень близок к тому кругу, что и инженеры… присутствующие здесь. Собственно, не присутствующие, а… вредители… — едва промолвил он. — Я мирился с их настроениями и превращал в шутку их недовольство советской действительностью. Свои обязанности заместителя председателя совета строительства я — выполнял искренне, но не скажу, чтобы в этом не скрывалось еще и желание… заслужить… Я, товарищи судьи, и сам глубоко переживаю все это, но, очевидно, заслуживаю и общественного морального осуждения… Хочу лишь заверить, что орден, который, может быть, я и не совсем заслужил, оправдаю не только работой, но и борьбой против шпионов и вредителей — врагов моей советской родины!..

Зал загремел аплодисментами, на лицах судей играла довольная улыбка.

Вдруг, как охлаждающий душ, раздался звонок. Зал утих. «Так я же вам скажу!» — и у Евгения Викторовича сжалось сердце.

— Я не хотел бы… Здесь уважаемый гражданин Саид-Али говорил об инженере Преображенском… — В зале снова кто-то закашлял. Храпков наконец оторвал глаза от призыва, бросил взгляд в сторону кашлявшего человека и пришел в ужас: аксакал с курчавой бородкой поднялся, что-то сказал Батулли и незаметно вышел.

«Молокан!» — вдруг узнал Храпков широкоплечую, костистую фигуру и почувствовал, что его оставляют силы. Если его не поддержит кто-нибудь, он погиб. «Тася уверяла, что он сбежал из-под ареста…»

— Собственно, инженер… — скорее бы увидеть опять слова на матовом стекле, зовущие с такой силой! Евгений Викторович вспомнил кашель Батулли, он знал, что это — угроза ему, но он собирался с силами, чтобы все-таки закончить свою мысль. Осталось не так уж много сказать.

Председатель суда помог ему:

— Вы хотите сказать, инженер Кравец?

— Конечно. Кравец, инженер… Но, товарищи судьи…

— Что-то новое или только то, о чем уже сказал свидетель Мухтаров?

Евгений Викторович не сумел удержать свой взор на спасительном призыве и снова растерялся:

— Да, да, то же самое и я сказал бы. Я окончил… Собственно, пролетарии всех стран, соединяйтесь, — закончил он, заметив, как после упоминания судьей фамилии Кравца Молокан быстро исчез из зала.

Бурные аплодисменты заглушили продолжавшийся лепет Храпкова. Он уже не помнил, как сошел с трибуны, как ему Лодыженко жал руку и как, весь красный и вспотевший, он садился рядом с Саидом.

XXIII

Приговор Евгений Викторович узнал, находясь в комнате Таси. Еще в суде у него разболелась голова, и он попросил разрешения не присутствовать до конца. Тася с особенным увлечением передавала ему, какое огромное впечатление произвел на нее и всех слушателей общественный обвинитель Семен Лодыженко. Хромой, опираясь на шестигранную палку, он взошел на трибуну. Таким она ни разу не видела Лодыженко за все время пребывания его в больнице.

Присутствующие в зале стоя приветствовали его аплодисментами и замерли, увидев его глаза. Казалось, это был взгляд камня, который собирается заговорить, и страшно было услыхать эти слова. Жена Преображенского при виде его вскрикнула и снова потеряла сознание. В зале царила мертвая тишина.

Лодыженко говорил полтора часа, его речь приняли восторженно.

Но Евгения Викторовича занимал не столько Лодыженко, сколько… факт, что его собственную речь тоже опубликовали газеты. Ночью приходили к нему сотрудники из обеих редакций, согласовывали текст его выступления. Многое на суде не было им сказано, но пусть совесть будет свидетелем — он хотел именно так изложить свою мысль, а не иначе. Да, опытному корреспонденту не трудно было восстановить мысли оратора, если тот дал ему такие исчерпывающие тезисы.

В вагоне, перед отходом поезда, Храпков еще раз просмотрел свою речь и даже потрогал свои обмякшие бицепсы. Будто бы он собирался в бой, вдохновляемый первой победой.

Храпков ехал в одном вагоне с Мухтаровым и Лодыженко. Расположившись на нижней полке, он развлекался тем, что зажигал и тушил спички, что совсем не приличествовало его недетскому возрасту.

— Евгений Викторович, вы в самом деле «сжигаете корабли», — бросил в раскрытую дверь Батулли, проходя по вагону в поисках свободного купе.

Храпков поднялся с сиденья. В дверях показался Лодыженко, а за ним Саид-Али.

Оба довольные, сильные. Это были люди той породы, которые жили не вздыхая, как он, и свою дорогу находили с такой силой и упорством, что он завидовал им: откуда у них столько энергии?

А все же он едет с ними. Лодыженко заехал за Храпковым на машине, которая была подана ему из конторы строительства. Это было так мило, вежливо с его стороны. Теперь эти орлы окружают его: если они шутят, то хочется чувствовать себя жеребенком, брыкаться, если же они возьмутся обсуждать серьезный вопрос, — то мозг его, сосредоточенный на его любимой хирургии, не в силах охватить тех сложных концепций, которые они так свободно и с увлечением обсуждают. Ну и настроение у Храпкова!

Ему хотелось, чтобы на него обращали внимание, чтобы все говорили о нем. Едва он вставлял в разговор какое-нибудь интересное слово, как оба его попутчика тотчас поддерживали его, и казалось, будто они втроем все время спорят об одном или с удовольствием шутят.

Он, безусловно, сделал большое дело. Ему теперь будет легче жить. Сколько беспокойства причинила ему эта ужасная проблема: заслужил или не заслужил орден.

— Товарищ Лодыженко! Трудно ли написать, собственно напечатать, книгу? Простите, что я вам задаю вопрос, как на литературном вечере. Но я уверен, что вы об этом должны знать.

— Наверное, труднее всего написать. То есть написать можно: только что-нибудь стоящее — трудновато.

— Понимаю. Все же меня интересует и эта сторона вопроса. Я вам объясню: у меня уже есть почти готовый труд.

— Роман?

— Евгений Викторович — хирург.

— Спасибо, товарищ Мухтаров. А правда, какой прекрасный романист вышел бы из хирурга!

— Что же тут удивительного? А Чехов? А Вересаев? Тоже врачи. Да и научный труд, если его, так сказать, обработать литературно, только выиграет от этого.

— Возможно, что моей рукописи именно такой обработки и недостает. Я работаю над книгой «Хирургия как метод обновления организма».

— Омоложения?

— Нет, не это, но и это. Мы игнорируем большой опыт в области садоводства. Помните, вы однажды рассказали мне о Мичурине. Человеческий организм тоже поддается соответствующим «прививкам», «подрезыванию» и почему. Я описал много примеров из своей практики. Все они свидетельствуют о возможности применения «метода обновления организма».

— Что же, было бы написано, а напечатают с удовольствием, — сказал Лодыженко, потом, немного подумав, добавил: — Знаете что, давайте я помогу вам издать книгу.

— Неужели? Я вам буду признателен. Понимаете, просто нет у меня этой организационной, как сейчас говорят, жилки. Работаю, как вол, а чтобы довести дело до конца — нет хватки. Пытался как-то, заходил в Медгиз. «Что же, говорят, принесите, посмотрим». Понимаете, он говорит таким кислым тоном, что просто рад поскорее удрать от него и никогда больше не возвращаться.

Издательство медицинской литературы действительно в ту пору не было учреждением, которое оказывало бы помощь автору, руководило бы им, воспитывало его. Евгений Викторович столкнулся с каким-то бюрократическим автоматом, функции которого лучше всего характеризуются ничего не значащими словами: «Принесите, посмотрим». Но Лодыженко с удовольствием пойдет с Евгением Викторовичем, поможет ему разбудить от спячки редакторов, заинтересовать их. Таким образом, его труд не пропадет даром, и будет осуществлена его давнишняя мечта, которая была уже почти похоронена в будничном хламе.

XXIV

Но нет! Он теперь начнет жить по-новому. Он сбросил с себя тяжелое ярмо — память о Любови Прохоровне.

Да, сейчас это превратилось уже в ярмо.

Евгений Викторович дома еще вдохновлялся вчерашними разговорами в вагоне. Ему нужен Лодыженко. Может быть, не только для связи с издательствами, даже наверное не для этого. Он очень хорошо понял мысль о «литературной» обработке его книги. Лодыженко именно по этим соображениям должен быть его первым рецензентом. Работу он должен закончить и напечатать. Теперь напечатает.

Евгений Викторович зашел к Марии, посоветовался с ней по хозяйству: ведь он несколько дней не был дома. Мария одевала девочку, держа в зубах иглу с ниткой, и молча поздоровалась с Храпковым.

— Доброе утро, Евгений Викторович, — поздоровалась с ним и Тамара.

Ее сразу же после скандального процесса в Намаджане научили называть Храпкова по имени и отчеству, а не отцом. Тамара долго не видела матери, и ей захотелось увидеть отца. Мария с какой-то болезненной настойчивостью старалась воспитать в этом ребенке любовь к отцу, которого она и не помнила, пыталась воскресить в детской головке образ человека, который стоял на трибуне, и она, маленькая, показывала на него своим пальчиком.

Она не помнит. Но знает, что ее отец Саид-Али хороший, как вот на фотографии (Мария вырвала ее из какого-то старого удостоверения, неизвестно какими путями попавшего ей в руки). Этого отца Тамара знает, почитает и каждый вечер перед сном говорит ему «спокойной ночи», а утром целует и приветствует с «добрым утром».

— Доблое утло, Тамалоцка, — впервые за свою жизнь услыхала девочка шутливые слова Евгения Викторовича и обиделась.

С нею вот уже сколько времени не разговаривают так, она не слыхала подобных слов ни от матери, ни тем более от отца. «Евгений Викторович» — только добрый дядя, он не гонит ее, но зачем тогда дразниться? Как он смеет? Да она… Она пожалуется своему отцу, когда вырастет. Тогда она сама пойдет к отцу и расскажет ему.

Храпков оперся на косяк двери и терпеливо слушал эти угрозы. Детскую головку старательно наполнили рассказами об отце и сделали ее болезненно чувствительной.

Если своевременно не отдать ее отцу, то она в будущем действительно будет упрекать его. А эти упреки будут для него жестоким ударом.

— Мария, я хотел… эту комнату… товарищ Лодыженко редактирует со мной мою работу. Да ты не понимаешь этого, пойдем на минутку, я объясню.

— Тамочка, поиграй тут. Я с Евгением Викторовичем… — и, уже захлопнув дверь, она пожаловалась ему: — Как плохо стало без Джека. Она так любила этого пса!

Храпков решил побеседовать с Марией в своей комнате. Он смутился и не знал, с чего начать. Потом улыбнулся, вспомнив, как на Воскресенском рынке обозвали его «дредноутом».

— Мария! — сказал Храпков и сделал паузу, но совсем не от волнения. Он подбирал самые простые слова, чтобы Мария поняла его. Она стояла, держась рукой за медную дверную ручку.

— Саид-Али хочет, чтобы девочка жила у него. Я сам читал его записку, смятую и выброшенную тобой в уголок передней. Кстати, никогда не оставляй там мусора. Просто противно. Я врач или… или… грязная канцелярия?!

— Ну, так я же слушаю. Вот уже и плетенку для мусора купила.

— Одевайся и… пойдем!

— А вы?

— С вами я пойду к нему тоже.

— Нет, я одна. А как же вы?

— Это еще не решено. А потом… Да, комнату, что забита нашим барахлом, убрать надо. А ты же… будешь приходить сюда порядок наводить. Здесь же недалеко. Лодыженко обещал пожить у меня в этой комнате, и… я наконец закончу свою работу.

— Давно пора.

Мария вошла в комнату к Тамаре и загрустила. Она осмотрела комнату, набралась духу и обратилась к девочке:

— Тамочка, к папе хочешь?

— А я его в карман положила, — ответило дитя.

Мария присела на корточки и, обняв девочку, тихим голосом объясняла ей, а у самой горячие, тяжелые, как капли свинца, слезы текли по щекам, обжигая их.

— К живому папе, Тамочка, поведет нас Евгений Викторович. Хочешь?

— Хочу, тетенька. А чего ты плачешь?

— От радости, от радости!

— Мне тоже плакать?

— Чего?

— От радости… Тетенька, а игрушки забирать?

Евгений Викторович запер свою комнату и поджидал их у парадной двери на улице. Ему казалось, что прохожие по-дружески здороваются с ним, желают ему доброго утра. У него на душе творилось такое, что он хотел обнять каждого из прохожих и шептать им на ухо: «Фабиола»…

XXV

Саида не было дома, когда Евгений Викторович постучал к нему в дверь с черного хода. У него не хватило смелости войти в дом с парадного хода: там могут быть посторонние люди, инженеры, разве он знает.

Лодыженко был удивлен. К ним никто не заходил через этот ход. И еще больше он удивился, когда с черного хода зашел к ним в квартиру известный хирург. Следом за Храпковым вошла Мария, ведя за ручку Тамару.

— Тамарочка! Ты в гости? — крикнул Лодыженко и присел возле девочки.

— Нет! Я буду жить у папы. И тетя Маруся. Папа мне игрушку новую купит… Радио сделает…

Ее черные глазенки бегали по комнате, заглядывали во вторую большую комнату. В этих глазах светилось нетерпение:

— Где же папа?

Лодыженко пригласил гостей раздеться, а сам засуетился, забегал по комнате. Поживее поворачивайтесь, центральные телефонистки!

Дочь ждет отца!

Саида долго разыскивали по телефону в цехах. Наконец коммутатор Сельмашстроя соединил Лодыженко с Саидом.

— К тебе пришли гости! Правду говорю, гости… Да нет, нет… Честное слово, самые дорогие… Немедленно приходи домой… Ну, раз освободился, тем лучше. А, да… Приходи, увидишь… Принеси какой-нибудь гостинец!

Лодыженко, сияя, повесил трубку, а Храпков поднялся с дивана. Ему почему-то сделалось душно и тревожно. Он понимал, что совершал большое дело, был горд от сознания этого, но все же…

Душно и тревожно! Он выйдет на минутку. И пошел.

Тамара разделась, какую-то минутку осматривала все вокруг, знакомилась с обстановкой. Когда же увидела, что и Мария разделась, как дома, она сразу оживилась, взобралась на кровать Саида и принялась своими кулачками взбивать подушку, чтобы она стала — как это делает Мария — пышной.

— Куда же это ты с ногами? Никогда этого с ней не было, — оправдывалась Мария перед Лодыженко.

Евгений Викторович прохаживался по тротуару и пытался думать о своей работе и о том, как он предложит Лодыженко переехать к нему на квартиру, хотя бы на зиму… А там Тася возьмет перевод в Ташкент, а может, может, он…

Но какая-то дрожь пробирала все его существо. Он повернул к трамвайной остановке, откуда должен был идти Мухтаров. То старался он быть подальше от квартиры Саида, то снова хотелось встретиться с ним и первым сообщить об этой новости.

Он вскочил в чей-то двор, чтобы не глядеть на улицу. Рукой держался за сердце, которое, казалось, вот-вот выскочит из груди, распираемой чувствами, переполненной еще не осознанными ощущениями.

Саид-Али бежал к своему дому напрямик через улицу. Он не видел ни дороги, ни людей перед собой. Он догадывался, о каких гостях шла речь. Ведь еще вчера ночью, вернувшись из степи, они долго мечтали с Лодыженко об этом дне.

Без стука вбежал он в комнату и тут же зашатался. В глазах рябило, а в груди бушевала буря. Как назвать: Тамара? Доченька?.. А хватит ли выдержки, сил?

Пошатываясь, сдерживая боль и радость, пересиливая какую-то тяжелую усталость во всем теле, Саид шел к своей кровати, не отрывая затуманенных глаз от ребенка. Тамара оставила подушку и бросилась было к Марии. Но… она узнала этого человека. Заинтересовалась им. Она…

Она радуется. Устремила свои глазенки на него и замерла. Саид молча сел возле девочки. Холодной рукой он сильно потер свой лоб, будто разгоняя черные тучи, застилавшие его глаза. Тамара шевельнулась, но осталась рядом с ним.

Только мгновение посидел Саид на кровати и вскочил. Не глядя ни на кого, он снял свою кожанку. Потом зашел в другую комнату и быстро переоделся в теплую сорочку. Затем стремительно забежал в эту комнату, точно боялся, чтобы злодеи не похитили его сокровище.

— Извините, Мария, я… еще с холоду… — произнес он так, будто находился в комнате больного.

Девочка, услыхав его голос, обрадовалась и звонким, детским голоском произнесла:

— Папа!..

Саид не мог совладать с волнением, его охватившим. Он застонал и схватил девочку в свои объятья.

— О тетя! — защебетала она, но… Таких нежных и сильных объятий она еще не знала.

— Тамарочка, это же… папа! — промолвил он и прижал к груди дочь. Он пронес ее по комнате и снова сел на кровать.

Как она дорога, какая родная!

Тамара притихла на руках у отца. Может, боялась или же радовалась.

В комнате все замерло.

Лодыженко в соседней комнате о чем-то шепотом говорил с Марией, а отец с дочерью разговаривали без слов, только биением сердец.

…Тамара на груди у отца уснула. Он чувствовал это по ее ровному дыханию, по отяжелевшему телу и боялся пошевелиться, чтобы не разбудить ребенка.

Раздался звонок телефона. Лодыженко подошел.

— Что там? — шепотом спросил его Саид.

— Ничего особенного. Тебя спрашивал Щапов по какому-то важному делу, да я сказал, что ты занят.

— Щапов? Зачем же ты? Может быть, из ЦКК? — В глазах Саида-Али была мольба.

— Ты не волнуйся, — прошептал Семен. — Он сказал, что можно вечером. Это действительно звонили из ЦКК.

— Да положите ее. Дайте я. Ей так неудобно спать. И жарко…

Мария нежно уложила сонную Тамару на взбитые ею же отцовские подушки.

Часть восьмая ПОСЛЕДНИЕ ПЕРЕКРЕСТКИ

I

Юсуп-Ахмат Алиев убедил себя в том, что он родился «под созвездием человеческой искренности».

Вначале эта мысль зародилась у него под влиянием религиозно-мистического чтива, а в дальнейшем, в годы его возмужания, она укрепилась постепенно и бесконтрольно. Потом он стал более требовательным в выборе книг, авторов и трезвее относился к прочитанному. Он критически оценивал разные религиозные учения и старался покончить с предрассудками в своем сознании.

Но убеждение, что он родился «под созвездием человеческой искренности», осталось у него вне всякой связи с мистическими предрассудками. Он не искал оснований для того, чтобы оправдать его, но и не отрекался. Даже был рад, что уверенность в своем рождении под таким «высокоморальным созвездием» обязывала его высоко блюсти человеческое достоинство.

Поэтому-то Юсуп-Ахмат Алиев и не задумывался над тем, что ему делать с копией злополучного заявления Любови Прохоровны.

В то утро, когда так неожиданно приехал в музей Амиджан Нур-Батулли, Алиева разбудил тревожный звонок с парадного хода. Какая-то плачущая женщина, как потом выяснилось это была Мария, прислуга Любови Прохоровны Марковской, хотела с ним немедленно говорить.

В канцелярии, куда провел ее директор музея, Мария сообщила, что вот уже двое суток, как ее хозяйка не возвращалась домой. Чуть успокоившись, она рассказала и о том, что Любовь Прохоровна в день исчезновения вернулась с работы домой в обычное время. Немного поторапливала с приготовлением обеда, а потом долго что-то писала.

— Села вот так после обеда и, наверное, целый час писала. А потом ушла. Да как пошла, так и по сей день… — говорила Мария. — На столе между бумагами я тогда же нашла вот эти записки и спрятала их. Не знаю, что там такое, поглядите…





Так попала в руки Юсупа копия заявления «В Ферганское ГПУ». Марии он сказал, что это музейные записки и берет их себе. Но в беседе с Батулли он ни словом, ни намеком не выдал этой тайны.

Это заявление раскрывало ему глаза на многое. Ничего подобного он даже представить себе не мог, давая согласие Батулли на работу в музее. Он допускал, что Батулли оказывал ему такую милость по вполне понятным соображениям, — желая быть поближе к его дочери Назире-хон. Казались ему в какой-то степени обоснованными и рассуждения о «собирании распыленных тяжелым прошлым узбекских культурных кадров…»

Юсуп считал и себя одним из этих «распыленных».

Голова кругом пошла у него, когда в заявлении Любови Прохоровны он прочитал об «…организации музея, как места, где можно было бы скрывать нужных националисту Амиджану Нур-Батулли людишек…» Она не знает, какую «роль играет директор музея — человек лояльный и будто искренний», но о референте Федорченко-Преображенском говорит, как о тайном сообщнике Нур-Батулли. С мельчайшими подробностями передает она подслушанный ею разговор референта с каким-то неизвестным; по описанию его внешности Юсуп догадался, что это тот самый приезжий, которого референт называл своим «старым другом», инженером.

Рождение «под созвездием человеческой искренности» подсказало Алиеву, как надо поступить с копией заявления Любови Прохоровны. Ему было ясно, что само заявление уже давно находится в органах ГПУ. Разговаривая в тот день и особенно в ночные часы с Батулли, Юсуп все время прислушивался, поглядывал на окна, ждал. Для себя он сделал все выводы.

Копию заявления Любови Прохоровны, после ночного разговора с Нур-Батулли и всестороннего его обдумывания, Юсуп-Ахмат Алиев послал со своим письмом Саиду-Али Мухтарову. Мария торжественно поклялась отдать это письмо только Мухтарову, да и то без свидетелей.

А она отдала его только тогда, когда укладывала Тамару в постель, припомнив весь многолетний путь ребенка к отцовскому дому. Она вспомнила Чадак, вспомнила и намаджанский суд, и слезы Любови Прохоровны в Фергане…

— Господи, да я же забыла отдать вам письмо от директора музея в Фергане. Там, наверное, о… Тамочкиной маме пишет он. Еще и предупреждал, чтобы непременно вам в собственные руки отдала.

II

Приближалась весна.

Горные бураны уже будто выбились из сил. Ночами еще сильно дули холодные, пронизывающие ветры, но днем солнце высоко всходило над Ферганой и парок поднимался над землею.

Юсуп-Ахмат Алиев не ожидал, что Амиджан снова появится в Фергане. Совсем не предполагал увидеть такого гостя. Стоя в музее перед тем же окном, перед которым ночью стоял Нур-Батулли, Юсуп, как ребенок, забавлялся солнечными бликами, которые прорывались сквозь серую тень, отбрасываемую высокими тополями, и, будто огненные языки, лизали мерзлую землю.

Да. Приближается весна, приближается пора, открывающая очередной круг забот, волнений. Будто бы он приехал на пристань, от которой начинается долгое, полное острых неожиданностей и новых ощущений путешествие, может быть, наконец-таки с надежным завершением.

Это была бы для него настоящая весна!

Батулли в этот раз появился в музее так внезапно, будто его занесло сюда ночным ветром. Тепло одетый, молодой и мускулистый, как спортсмен, он напоминал богатого иностранного туриста. Только его лицо, как всегда бритое и надушенное, имело необычное выражение.

— Саламат, мулла Юсуп, аманмысыз?

Юсуп растерялся, даже сам того не ожидая, подбежал, чтобы руку гостя согреть в своих теплых руках.

— Такой гость! А я еще этими днями подумал о вас. У меня здесь на этой новой работе столько хлопот, мулла Амиджан…

— Лучше называйте меня товарищем.

— Не беспокойтесь, мулла Амиджан, мы здесь одни, как новорожденные.

— Я буду в Фергане два-три дня, и мы о ваших делах, мулла Юсуп, успеем поговорить. Сейчас я хочу вам рассказать о своем неотложном деле.

Юсуп поклонился и, не снимая своих покорно сложенных рук с груди, молча направился из музейного зала в свою комнату. Его комната была увешана отличными коврами, которые, казалось, поглощали не только слова, но даже человеческую мысль. Это была комната самого бога мудрости, в ней только и могли рождаться, вынашиваться и созревать сложнейшие проблемы, с новой силой волновавшие Юсупа. Он вспоминал последние три года своей жизни. Тоска по исчезнувшей дочери отобрала у него эти годы, а теперь он их наверстывает. Как настоящий суфий, он углублялся в открывшиеся перед ним философские просторы новых воззрений.

День и ночь он был на страже, ждал новостей. Юсуп знал аккуратность и честность Саида, и его начинало удивлять, что вот уже около двух месяцев прошло с тех пор, как он отправил с Марией этот важный документ, а действие его ни в чем не проявилось. Тысячи объяснений придумывал он наедине, но появление Батулли все свело на нет. Как самоуверенный муршид, появился тот со своими «делами», от которых еще больше похолодело в душе Юсупа.

— Я в Фергане не один. Вместе со мной приехала одна моя хорошая знакомая, у нее здесь дело… Я хотел бы…

— О, пожалуйста, прошу. Ваша знакомая — моя госпожа.

— Понимаете, мулла Юсуп, этой женщине надо каких-нибудь два-три месяца пожить в Фергане, и я хотел бы, чтобы она пожила…

— У меня? — спросил Юсуп немного испуганным голосом.

— У вас. Я знал, что вы не откажете.

— Кто она, мусульманка?

— О нет, успокойтесь. Я еще не дошел до того, чтобы нарушать законы предков. Сегодня мы еще не имеем на это права.

Заведующий музеем волновался. То, что это была женщина, немусульманка, а главное, что она почему-то должна жить в его комнате, хотя в Фергане есть много свободных квартир и неплохой дом для приезжих, все это не столько заинтриговало, сколько расстроило. Новые тайны!

— Интересно… Но я с большим удовольствием, — сказал Юсуп и стал осматривать свою комнату, как хозяйка, которая, гордясь достатком, все же собирается попросить извинения у гостей. Мол, глядите, — вот и вся комната: чем богаты, тем и рады, сами же напрашиваетесь.

— Только одно условие: никогда не интересоваться ее фамилией и тем, почему она находится здесь.

Спустя полчаса через черный ход в комнату Юсупа зашел Батулли в сопровождении женщины в дорогом узбекском наряде. Длинная шелковая паранджа, по-бухарски вышитая на плечах золотом, скрывала лицо. Как искра, блеснули под чиммат глаза и скрылись в темноте.

«Узбечка», — решил Юсуп и невольно обратился к ней по-узбекски:

— Искренне рад, пожалуйста. Может быть, немного тесновато, да вы не беспокойтесь. Я перейду в другую комнату.

Батулли удовлетворенно улыбнулся и перевел на русский язык сказанное Юсупом. Она тоже благодарно улыбнулась, и сквозь чиммат блеснул ряд зубов.

— Большое спасибо. Я не требовательна… буду довольна, если вы иногда из канцелярии зайдете развлечь одинокую женщину. Переведите, Амиджан.

— Во-первых, это лишнее. А во-вторых… вы не будете такой уж одинокой.

В зале музея раздался шум. Услышав, что спрашивают заведующего, Юсуп торопливо вышел навстречу.

Перед ним стоял странный молодой человек, заросший черной бородой. Несмотря на холод, он был в расстегнутом ватном чапане с чужого плеча. Черные с желтизной глаза изучали хозяина.

Оба стояли молча. А в комнате у Юсупа женщина заливалась игривым смехом, доносившимся сквозь легкие перегородки. Или, может быть, это только эхо уже отзвучавшего веселого хохота сохранил слух Юсупа. Голосом юноши, как будто впервые заговорившего отцовским баритоном, гость обратился к Юсупу на бенгальском языке:

— Мулла Юсуп-Ахмат Алиев? Мне нужно поговорить с вами без свидетелей.

«Снова секреты, — с горечью подумал Юсуп. — Что это за день такой начался?»

— У меня в комнате люди. Разве в канцелярии? Пожалуйста, — на том же языке ответил Юсуп.

Гость не двинулся с места.

— В музее так мало посетителей. И я убедился, что моего языка здесь не знают.

— Кто вы? — спросил его Юсуп, уже догадываясь.

— Я… Инаят-Кави Ратнакар, — смущенно признался он.

— Фамилия мне ничего еще не говорит. Может быть, все-таки пойдемте ко мне в кабинет.

Инаят-Кави Ратнакар последовал за ним, уже не ожидая повторного приглашения.

Хозяин должен был спешить за ним. Юсуп на ходу заметил, что этот человек был без галош, в сапогах, которые, видимо, несколько дней не снимал с ног.

Окна канцелярии выходили на солнечную сторону. Инаят-Кави Ратнакар зашел в любезно открытую Юсупом дверь, на мгновение замедлил шаг, будто решая что-то, и направился к креслу, стоявшему за столом на солнцепеке. Он сел в кресло, снял с головы старую-пре-старую шапку. Из-под шапки вырвались вьющиеся пышные волосы. По его движению можно было предположить, что он бросит шапку куда-нибудь в угол, но нет: он по-хозяйски положил ее на подлокотник, согретый солнцем. В глазах его мелькнула усталость. Еще и слова не произнесли, как Юсупа попросили в музей.

Экскурсовод не мог найти книгу для регистрации посетителей музея и записи их пожеланий. А когда Юсуп вернулся в канцелярию, чтобы взять эту книгу, гость уже спал, склонив голову на шапку, и солнце забавлялось темными кудрями юноши.

Юсуп, охваченный неясным, но глубоким чувством, запер канцелярию и на цыпочках прошел в свою комнату.

А на улице уже поднимался пар над землею, согретой солнцем.

III

О Британская Индия, своим детям имперская мачеха! Ты стала проклятой землей с тех пор, как Роберт Клайв ступил на тебя своей ногой.

Крепость за крепостью строили на твоей земле вооруженные захватчики. Но и они не смогли сдержать твоих вольнолюбивых сынов. Ты потрясла мир своим знаменитым восстанием сипаев. Об их героической борьбе всегда будут помнить угнетенные народы Индии…

Лучшие сыновья страны погибали десятками тысяч, уходили на Андаманские острова.

Инаят-Кави Ратнакар тоже один из гонимых…

Длинный трагический его рассказ тронул Юсупа. По-своему воспринимая эту историю, он в самом деле искренне ненавидел колонизаторов, сочувствовал индусам и особенно — мусульманам. Инаят-Кави тоже когда-то был мусульманином.

— Почему когда-то? — перебил его Юсуп. — Ведь мусульманство не пуповина, что отрезал — и нет ее. Да и то всю жизнь остается след — пупок, как узел, который никогда и никем не может быть развязан.

Инаят не принадлежал к той породе людей, которые говорят без умолку для того, чтобы скрывать свои настоящие мысли. Инаят-Кави говорил искренне и ясно. Восьмимесячная «школа» на Андаманских островах, побег, потом борсенская тюрьма воспитали в нем не темпераментную порывистость, а иную, также восточную черту характера — способность молчать.

Молчать, чтобы только мысли говорили, молчать, особенно после такого тяжелого рассказа.

После некоторой паузы он ответил Юсупу:

— Правда, мусульманский «пупок» У меня был. Но это лишь деталь моей биографии, бытовое недоразумение, через которое я должен был пройти. При содействии одного мецената я стал учителем, но родился в семье рабочего бенгальского металлургического завода фирмы «Берн и К0». Моего отца, как мусульманина, из милости приняли туда после ликвидации Джамшепурской сталелитейной компании. Десятки тысяч людей выбросили тогда на улицу. Только единицы, потому что они были мусульманами, осчастливил Берн, а остальные… стали «незаконнорожденными». Какой же из меня мусульманин, если и я «незаконнорожденный»? С болью в сердце называешь Индию матерью, если она…

— Да, мать Индия!

— Нет, мулла Юсуп, индусам она еще только мачеха. И будет мачехой до той поры, пока не признает борцов, сосланных на Андаманские острова, своими законными детьми, а великого учителя нашего национального освобождения, Махатму Ганди, — отцом. Это не так легко, пока в стране господствуют…

— Колонизаторы?

— Да! И своя буржуазия не лучше имперской… Но мы верим, мы будем законными детьми матери Индии!

Было уже поздно. На окна канцелярии наваливалась темная непроглядная ночь. Потянуло холодом от оконных стекол.

Юсуп перешел в кабинет. Гостю он предложил старый диван, а сам пристроил в углу два ковра для спанья, на стене развесил красное сюзане и этим обновил комнату, придав ей домашний уют.

Батулли не ночевал у Юсупа, но пообещал наведаться к нему вечером и поговорить о переводе музея в Кзыл-Юрту. Когда Батулли узнал об Инаят-Кави, он еще больше расстроился. Появление этого учителя, о котором так много пишут зарубежные буржуазные газеты, ничего хорошего не предвещало Батулли. По крайней мере, так он подумал вначале.

Юсуп — хороший хозяин. Правда, он еще не обосновался в Фергане. Его хозяйство в Кзыл-Юрте ведут две женщины. Но и здесь Юсуп может угостить гостя кончаем, воспользовавшись примусом.

Посреди кабинета на коврах, покрытых шелковым платком-скатертью, стоял покрашенный поднос с печеньем и сухим чудесным урюком из ходжентских садов. Высокий старый жестяной чайник стоял рядом с Юсупом, а у порога шумел примус.

Инаят-Кави с аппетитом пил чай, ел печенье и с особенным удовольствием наслаждался урюком. Он старался как можно покороче рассказать об Индии, о своем путешествии по Советскому Союзу. У него есть своя цель, ради которой он пришел сюда. Но Юсуп поджидал Батулли и поэтому до поры до времени ловко оттягивал переход к этой теме. Так они договорились.

— Именно к вам я решил зайти потому, что мои товарищи рассказывали мне, как вы их здесь, в Фергане, дружески встретили. Они считают вас своим настоящим другом.

— Рахмат. Я прошу вас одну минутку подождать. Ко мне, кажется, кто-то стучит.

Действительно, кто-то стучал в парадную дверь музея. С Батулли он условился, что тот войдет через черный ход.

Юсуп смело открыл дверь в переднюю. А когда зажег свет, то немного попятился.

— Милиция? — вырвался у него вопрос. Он впервые будет иметь дело с милицией.

— Да. Только не милиция, а ГПУ. Да вы не бойтесь. Собственно, у меня есть поручение спросить у гражданина Юсупа-Ахмат Алиева, что за человек был сегодня в музее и нет ли его здесь теперь.

— Нет, нет, товарищ. Этот действительно интересный посетитель заходил сегодня.

— А где он теперь? Можно осмотреть помещение?

Если бы в его комнате не находилась загадочная женщина, он разрешил бы осмотреть музей. Но ведь он дал слово Батулли, что сохранит тайну ее пребывания в музее, — как молния, мелькнула у него мысль.

— Пожалуйста, пожалуйста. Но он ушел и… обещал зайти завтра перед вечером, а может быть, и немного раньше.

— Обещал?

— Да. Непременно зайдет, потому что я должен приготовить для него некоторые экспонаты по этнографии, как мы договорились с ним…

— В какое время?

— Между двумя и тремя часами дня, — уверенным тоном заявил Юсуп. — Вы не беспокойтесь. Я сообщу вам, если он только вернется сюда. Здесь же недалеко.

Мужчина, одетый в полувоенную одежду, задумался, внимательно разглядывая Юсупа. Потом спросил его:

— Вы Юсуп-Ахмат Алиев, директор музея?

— Да, я директор музея. Вы меня, конечно, еще не знаете, но я человек искренний и если говорю…

— Что же, мы вас хорошо знаем, товарищ Алиев. Но есть и обычные формальности. Мне нужно было бы осмотреть помещение.

В дверях появился Батулли. Сотрудник ГПУ, узнав его, любезно поздоровался с ним и, заметив его удивление, сказал:

— Сюда, товарищ Батулли, заходил один человек. Просто интересно знать, кто он.

— Почему бы не завтра? Уже двенадцатый час, к тому же… я здесь должен остановиться. Об этом же мы условились с вами.

— Да, да, товарищ Батулли, мы, собственно, уже договорились с директором музея. Хорошо, значит, до завтра, гражданин Юсуп-Ахмат.

Батулли сам закрыл дверь и запер ее. Он постоял минуту и молча прошел в темный передний зал музея. В окружившей его здесь атмосфере таинственности нервное напряжение Батулли возросло. В окна музея падал свет от уличных фонарей, освещенные вещи резче выделялись во мраке, наполнявшем помещение. Будто тайны, которые несли с собою директор музея и его гость, прятались от света в этих темных закоулках.

Повеяло затхлым музейным запахом. Тревожно отдавались в гулкой тишине звуки шагов, настораживая слух.

На ходу они разговаривали по-русски, и ночь, словно губка, впитывала каждое слово.

— Еще не ушел? — лаконически спросил Батулли.

— Нет. Пьем чай да наслаждаемся разговорами о поэзии, — говорил Юсуп, едва сдерживаясь, чтобы не застучать зубами.

— А женщина?

— Ни одного звука, ни единого признака жизни.

— Прекрасно. Так и надо. Я испугался, что этот «любопытный» может узнать о ней. Немного погодя я зайду к вам в канцелярию.

И Батулли скрылся в комнате, где поселилась женщина. Юсуп какое-то время стоял будто окаменевший. Батулли, оказывается, сам «договаривается» с ГПУ! Теперь ему понятно, почему не дают хода тому страшному заявлению.

От этих мыслей кровь стыла в его жилах.

— Прошу простить меня, — садясь на свое место, извинялся Юсуп перед индусом, — такая у меня должность. Ночью приносят срочную корреспонденцию. Выставку готовим в Голодной степи… к… посевной кампании, — сказал Юсуп и неестественно рассмеялся.

IV

Женщина в парандже, которую так опекал Батулли, была женой Преображенского, оправданной на суде. Ташкентские друзья предложили ей тайком поехать в Фергану, где она могла бы встретиться со своим мужем.

Батулли не один направился в канцелярию музея. С ним шла Софья Преображенская, которую он никак не мог уговорить остаться у себя в комнате, чтобы не было еще одного свидетеля, видевшего ее здесь. Но женское любопытство было сильнее всяких благоразумных соображений.

В дверь стучали робко и таинственно, точно в храм самого Магомета. Инаят-Кави вскочил с ковра и стал возле окна. Только безмятежная улыбка Юсупа успокоила его.

Но когда в комнату вошла женщина в парандже, Юсуп тоже испуганно попятился назад.

— Я не предупредил Юсупа, — из предосторожности обратился Батулли по-французски к женщине в парандже.

— Долг чести заставляет меня признаться, что я этот язык понимаю, — прозвучал смущенный голос Инаят-Кави от окна. Все переглянулись. Если бы густая чиммат не закрывала лицо женщины, присутствующие увидели бы, какой яркий огонь запылал на ее щеках.

Юсуп знакомил собравшихся. Он считал себя неучтивым хозяином, поскольку своевременно не сказал гостям, что их у него трое. Гости, перебивая друг друга, уверяли хозяина, что они довольны этой встречей. Батулли пододвинул к Преображенской низенькую тумбочку с подушечкой и золотыми кистями, а сам уселся на подушку, поданную ему любезным хозяином.

В знак уважения к присутствующей женщине решили разговаривать по-русски. Юсуп должен был разливать чай, ухаживать за гостями и быть переводчиком у Инаят-Кави.

— Вы можете поговорить со мной здесь. Не стесняйтесь. Это свои люди.

Инаят-Кави почтительно наклонил голову. Непонятный для него язык, на котором разговаривала женщина, не скрыл от него ее национальную принадлежность. Но в этом нет ничего удивительного для Страны Советов! Здесь нет разделения на касты, кто на ком хочет, на том и женится, охраняемый при этом законом. Нет ничего удивительного в том, что красавец узбек выбрал себе в жены эту женщину. Но почему она в парандже, закрыта чиммат?

Но все это не столь важно.

— У меня разговор краткий, — понизив голос, обратился он к Юсупу — Для удобства я расскажу вам об этом по-бенгальски и по-французски. Я пришел в Советский Союз не как враг, а как его друг. В колониальной печати льют слезы, делают вид, что беспокоятся о нашей безопасности, — для того, чтобы захватить нас в свои руки и уничтожить. Ведь мы — осужденные. Вот почему я прошу вас отвести меня к местным властям и помочь нам понять друг друга. Вас, мулла Юсуп, я избрал для этого, пользуясь хорошими рекомендациями некоторых товарищей…

Эти слова, повторенные по-французски, ошеломили женщину в парандже, немало удивили Батулли…

V

Утром Батулли принял решение: Юсуп пойдет в ГПУ, как он обещал сотруднику, и пускай судьба Инаят-Кави складывается как ей угодно. Инаят-Кави — человек сложный! Чего-чего, а беды с ним не оберешься, если поведешь себя с ним неосмотрительно. Что скажут об Амиджане Нур-Батулли там?..

На всякий случай Батулли ничего не ведает об этом человеке.

Было и другое решение, о котором Батулли сообщил только Юсупу. Гениальное решение!

— Да! Они должны пройти к узбекскому народу по новым, нехоженым тропам. Узбекистан — золотой край. Природа сохранила еще со времен Чингис-хана самое ценное здесь — людей. Надо уважать их, надо возносить на высшую ступень современной культуры, нужно действовать…

Юсуп в сопровождении Инаят-Кави Ратнакара пошел в ГПУ ровно в два часа дня. Он уговорил индуса не выставлять его лжецом и сказать в ГПУ, что зашел в музей сегодня вторично.

VI

После окончания практики Абдулла остался в Ташкенте на два-три дня. На вокзале, провожая товарищей, он улучил минутку и шепнул Зое Гусевой:

— Может, вместе, вдвоем потом поедем?

Зоя не могла сама решить такой важный вопрос, но, посоветовавшись с подругой, все же осталась в Ташкенте.

В тот же день вечером они вдвоем зашли к Саиду. У него сидели Лодыженко и только что приехавший инженер Синявин. Абдулле показалось, что он вместе со своей приятельницей зашел не вовремя, и хотел уйти, но Лодыженко привел из другой комнаты Тамару и, взяв за руку Зою, сказал:

— Вы можете идти, а Зою мы сегодня не отпустим с вами.

Синявина поездка в Москву немного «рассеяла». Он заметно похудел, а худоба сделала его моложе.

Это был решающий, исторический вечер. Саид собирался на следующий день произвести пробный пуск мелкомонтажного и кузнечно-прессового цехов. И еще семнадцать дней спустя, после того как делали пробу, холодный пот пронимал Мухтарова. Он как сегодня помнил разговор, происшедший в тот вечер:

— Саид-ака! Мы вот со студенткой Зоей, товарищ Гусевой…

— Что же, похвально, — не понял тогда Саид. — В самом деле, ты уже вполне зрелый молодой человек.

Он помнит, как смутился брат, покраснела студентка.

— У нас, Саид, более серьезный разговор.

— Так, может быть, отложим его До завтра? — испуганным голосом промолвила студентка.

Что было бы, если бы она действительно отложила разговор «до завтра»? Теперь даже страшно вспомнить.

Но они все же начали рассказывать. Осторожно, неуверенным голосом Абдулла предложил:

— Пускай Зоя, вот товарищ Гусева, расскажет. У нее есть какие-то подозрения на… одного человека…

— Со строительства? — поспешил спросить Саид-Али.

— Да нет, товар-рищ Мухтаров, здесь совсем другое, Абдулла путает…

— Ты сама, Зоя, больно погорячилась, что же я путаю? — возражал ей Абдулла, зардевшись.

— Хорошо, майли! — перебил их Саид-Али. — Или выкладывайте свои подозрения, или мы с товарищем Лодыженко выйдем в другую комнату, а вы здесь… договоритесь между собой. Какие подозрения, в чем?

Зоя стеснялась присутствующих и не была уверена в целесообразности этого разговора. Да и кроме того, ей каждый раз приходилось краснеть перед людьми из-за своего милого картавого произношения. Но, припомнив что-то, вдруг отважилась и начала:

— Собственно, здесь больше всего повинна Клава Наливайко. Еще в начале нашей практики она встретилась… собственно, мы вместе с ней натолкнулись в парке на странного человека. Пожилой, неряшливо одетый, с курчавой, как у мусульманина, бородкой, он сказал Клаве, что является ее земляком. Просто подошел к нам и говорит: «Здр-равствуйте, практиканточки…» — «Откуда вы знаете нас?» — спрашиваем мы удивленно. Он смеется. «Я, говорит, чародей, а если без шуток, так из Сельмашстроя…» И начал…

— Ухаживать? — поинтересовался Лодыженко.

— Да нет, что вы! Он человек пожилой и слишком солидный, чтобы позволить подобное. «Земляк я, — обращается он к Клаве, — рад поговорить о родной стороне…»

— Говорил?

— Да, товарищ Мухтаров. Но дело не в этом.

— А, подозрения? Разумеется, они посерьезней, чем эти воспоминания о родной стороне?

— Вы, кажется, начинаете насмехаться надо мной? — недовольно спросила Зоя.

— Нисколько, извините, товарищ Гусева. Просто интересная встреча. Погодите: курчавая, поседевшая бородка… Но рассказывайте, пожалуйста.

— Несколько раз он заходил к нам, вызывал Клаву и разговаривал с ней… — заговорила теперь Зоя смелее, забыв о своей картавости, на которую и присутствующие не обращали внимания.

Саид переспросил:

— О родной стороне?

— Да я уж и не знаю, товарищ Мухтаров. Наливайко у нас вообще какая-то хохотушка, разве у нее узнаешь… В этот раз он был в узбекской одежде, в темных очках. «Вы, говорит, доченька…» Так и говорит — доченька! «Работаете вы, мол, на монтаже электрооборудования. Вполне ли вы уверены, что вот эти «целлулоиды» на изоляторах не являются… взрывчаткой, искусно подсунутой вам вредителями?» Я вытаращила на него глаза. Провокатор, думаю… А сама ужаснулась и все, все припоминала.

— Что именно? — уже горячась, поторапливал ее Саид-Али.

— У меня, товарищ начальник, не то чтобы сомнения были в эскизах, но… но…

— Подозрение, — помог ей Абдулла.

— Разумеется. Эскизы правильные. Я сама монтировала линию. Почти все аг…гегаты, — и смутилась. Но на лицах присутствующих она не заметила никаких усмешек. Что это: они не слыхали, как она картаво произнесла, или действительно ничего плохого в этом нет? Хотелось бы знать это. Ведь она говорит со старшим братом Абдуллы! Она еще раз повторила — Аг…гегаты, — но произвела то же впечатление.

Тогда уже смелее, даже забыв о своих колебаниях, продолжала:

— Ручаюсь, что все, как в хороших часах. А он так таинственно предупреждает нас: «Проверьте, говорит»! До трансформатора монтировала эта… сборная бригада, с иностранным монтером… который уже уехал. В нашем цехе я только одна знала язык и часто помогала ему своими переводами. Он также был недоволен тем «целлулоидным» недоразумением. Там нужно было для страховки поставить прокладки. По проекту они будто должны быть из целлулоида. Хотя заверяют, что на них есть какой-то патент иностранной фирмы, монтер обтачивал их осторожно, нюхал. Даже языком лизал… такой чудак. А этот, в очках, даже пригрозил: головы свои положите за эти «целлулоидные прокладки»…

— Молокан! Ну и что же? — встревожился Саид.

— Ничего. Смонтировали и забетонировали их. А оно… может, в самом деле пироксилин?..

— Только в этом трансформаторе?

Зоя пожала плечами. Разве она знает? Она не может ручаться, что в ее цехе эти прокладки смонтированы только под основанием трансформатора. К тому же…

— А что, если он провокатор, а… я ошибаюсь? Действительно, техника иностранная, а того человека я совсем не знаю и по глупости своей бахнула. Я сказала Абдулле, а он сразу к вам потащил. Теперь задержались здесь.

Саид в это время перебирал бусы Тамариной куклы, доставляя ребенку огромное удовольствие. Потом он отдал куклу Тамаре и сказал ей на ушко:

— Тамочка! Иди к тете Марии. Скажи, что ты сейчас папе мешаешь и придешь к нему только спать. А я с этими товарищами поговорю.

Девочка бросила взгляд на «товарищей» и без слов, взяв куклу под мышку, побежала к тете.

Лодыженко приветливо помахал ей вслед рукой.

Девочка оглянулась в дверях, улыбнулась и ушла.

— Так. Очень благодарен вам… Того «провокатора» в темных очках я хорошо знаю. Вот что, товарищ…

— Гусева, — подсказал Абдулла.

— Да. Вы оказали бы нам большую услугу, если бы рассказали об этих подозрениях раньше.

— Я знала, что вы проводили испытание каких-то прокладок в электролаборатории.

В ту же ночь Саид с братом пошли на строительство. Ночью Мухтаров созвал техническое совещание. До зари толковали они о пробном пуске, и, когда уже расходились, Саид отважился внести такое предложение:

— Пробный пуск отложим на полторы декады.

На совещании присутствовал и Щапов. Гоев подошел к Саиду и шепотом напомнил ему:

— Мы же дали обещание контрольной комиссии, что к посевной кампании дадим несколько машин.

— Машины дадим, товарищ Гоев, но я отвечаю и за посевную и за этот завод. Уже ученый! Прошу вас и товарища Щапова остаться после совещания. Абдулла! Ты тоже задержись на минутку.

И четыре человека решили: разобрать «трансформаторную сеть», проверить не только целлулоидные патентованные прокладки, но и весь ее монтаж. И оказалось, что «патентованные прокладки» были ловко подменены взрывчаткой огромной силы. «Испытание» одной такой прокладки на скале Боз-су, находящейся за Ташкентом, при подключении ее к току в 220 вольт разрушило скалу взрывом такой силы, какую дает максимальный патрон с жидким воздухом.

Семнадцать дней на строительстве поочередно дежурили: Гоева сменял Щапов, Щапова — Зоя, Зою — Абдулла, а брата — сам Саид.

Семнадцать дней проверяли всю арматуру. Подключая завод в сеть, главный механик станции вспотел от волнения, держась за рукоятку рубильника дрожащими руками, и все же не осмелился включить его. И снова он стал проверять предохранители.

После этого он подошел к потемневшему Саиду.

— Не могу, — прошептали его высохшие губы.

— Вы все проверили? — спросил его Саид. Главного механика он знал мало, но по его репликам на бюро партколлектива и на последнем техническом совещании понял, что этому человеку вполне можно доверять.

Он не решается включить. А как же иначе? Сюда вложили миллионы, об этом записано в планах перестройки страны, тут посевная кампания подходит, давали гарантии и вдруг… не все проверили. А что, если остался хотя бы один грамм этого проклятого «целлулоида»?

Саид сам подошел к рубильнику. И теперь еще знобит его, когда он вспоминает об этом. Посмотрел на Зою Гусеву, пальцем подозвал ее к себе и не словами, а лишь кивком головы спросил: «Можно?»

— Можно! — сказала студентка, решительно взмахнув головой. Она хорошо знала, что если бы и неуверенно кивнула головой или даже отрицательно покачала, этот твердый, как камень, человек все равно бы уже не остановил своей руки. На оголенной по локоть волосатой руке его вены напряглись, как туго натянутые струны.

Щелкнул рубильник.

Мухтаров от волнения присел на скамью. Главный механик, словно гений машин, стремительно подбежал к распределительной доске, и один за другим защелкали рубильники, задвигались манометры, завыли передачи. Контрольная лампочка зажглась зеленым цветом. В телефонную трубку Саид услыхал голос брата:

— Прекрасно! Гоев уже пустил рабочую линию… прекрасно, Саид-ака!

На восемнадцать дней позже своих товарищей Абдулла и Зоя Гусева ехали в Москву. У них были грамоты от правительства «за советское, честное отношение к своим обязанностям».

VII

Проходят дни под ярким южным солнцем. На колхозных полях в Советской степи зашевелились люди. Теперь они выходят работать в поле раньше, чем это делали когда-то на своих старых участках, — проверяют арычки, готовятся к предпосевному поливу. Им, живущим в новых кишлаках, агрономы напомнили о времени выхода на работу и этим словно оскорбили их. Зачем агрономы говорят это им, старым дехканам, хлопководам? Ведь они столько веков прожили по дедовским обычаям, ходили к джаякам на окучивание, на полив, без агрономов, когда кому в голову взбредет. А когда выходили, то хотели раньше всех выбраться в поле и ощутить наслаждение, глядя, как спешит сосед, злясь на свой сон на свою лень.

Теперь все это внедряется в жизнь, как новый, освященный творческой радостью трудовой обычай, преследующий единственную цель — народное счастье!

Проходят дни, отмирают старые обычаи, а солнце Ферганы приветливо согревает обновленные земли.

Советская степь широка, как человеческая натура. На севере в весеннем тумане купаются вершины гор. По долинам катится туман, скрывающий широкие просторы. Только крыши хлопкоочистительных и маслобойных заводов вырисовываются в белесом море да черные полосы магистрального и участковых каналов. В весенних туманах купается Советская степь.

Исенджан шел вдоль Майли-сайского канала, сворачивал к колхозным арыкам, подходил к старым, во многих местах заиленным зимними дождями и снегом джаякам. Он — арык-аксакал. Его опять вернули на главный распределитель, ничего что помощником. Ему не все равно — заполнены или не заполнены эти джаяки водой, а может быть, уже и пересохли. Наступает время пахать землю. В старых кишлаках это было обычным делом. В обители, наверное, начиналось бы с благословения аллаха… Но здесь — уже все рассчитано, календарные сроки установлены. Пора уже, пора!

Где-то глубоко в груди шевелилось и чувство сожаления. Он, старый, изнуренный аксакал, всю свою жизнь отдал обители. Это прошлое — словно отрезанный ломоть… Вечные заботы, недовольство — все это было, было! Наконец он заслужил отдых — и ему стало жаль лет, отданных обители.

Дехкане начали копошиться в арычках. Кетмени разрезали воздух, и с каждым их ударом пересохшая земля превращалась в пыль.

— Ллоиллага иллалла! Салам алейкум, аталяр! — поздоровался Исенджан с дехканами и присел, опустив ноги в прошлогодний джаяк.

Все оставили работу и, радуясь случаю, заговорили. Здоровались со стариком, поглядывали туда, где плыл молочный туман над прекрасной Ферганской долиной.

— Есть приказ дать воду перед пахотой. Успеете ли вы прочистить джаяки к послезавтрашнему дню? Уч-каргальские уже подали заявку.

Старики молча, по-хозяйски вытряхивали из табачниц свой «насвай», бросали его за губу и быстро шамкали, будто беззубые, пережевывая его.

— Там комсомольцы подготовили джаяки. Ведь у них соревнуются, молодежь создает свои бригады.

— А у нас разве мало молодежи? Почему же наши не работают так? — выражал недовольство кто-то сбоку.

— А правда ли, что шахимарданцы возвращаются в кишлаки? К ним там… кто-то приходил, да и в Шахимар-дан-сае вода — как слеза, — нерешительно отозвался другой издали.

И все умолкли. Исенджан, поняв значение этих вопросов, менял тему разговора. Ему не нравилось, когда колхозники интересовались распространявшимися по степи слухами, к месту и не к месту упоминали о комсомольцах, а порой и выражали свое недовольство ими. Он говорил совсем об ином, новом, необходимом в их жизни.

— Аллагу акбар! У людей, живущих в чужих странах, совсем плохо. У нас — мы сами хозяева, а там… — Исенджан указал пальцем на юг, — там до сих пор властвует чужое королевство. Наши братья мусульмане… — И Исенджан начал обычную свою агитационную беседу. Сколько раз он уже повторял эти слова, в которые верил сам и которыми убеждал других, что они делают большое народное дело. Он даже пробовал к комсомольцам подходить. Уверенность и настойчивость!

Старый, наивный дед! Вернувшись от Штейна, он, на свою беду, попался на глаза Амиджану Нур-Батулли, по своей простоте доверился ему и стал агитировать за какую-то туманную «помощь» зарубежной бедноте. Чувствовал в этом какую-то натяжку, но отказаться уже не мог. Батулли — не Саид. Этот «турок» влезает тебе в душу, старается разжечь в ней какие-то странные влечения. Но этот огонь не может согреть Исенджана, а, напротив, только охлаждает его и доверившиеся ему человеческие души. Дехкане переехали жить в степь, отстраиваются, но переживают трудности в новом, необжитом хозяйстве. Разговоры об организации помощи бедноте, живущей в чужих странах, только путают их, сбивают с толку.

Чего от них добивается эта удивительная «комиссия помощи», роль которой неожиданно взял на себя старый арык-аксакал, всеми уважаемый Исенджан?

— …все пройдет, аталяр. А помогая зарубежной бедноте, помогаем себе, аллагу акбар. Сегодня мы им, а завтра они нам. Кто что может: одежду, деньги, продукты, а то и простое доброе слово сказать. Надо, чтобы мы, мусульмане, были едины, сильны.

Дехкане знали, что Исенджан является председателем комиссии в Голодной степи по оказанию «помощи зарубежной бедноте». Еще во время прошлого приезда в Фергану Амиджан Нур-Батулли посоветовал своим друзьям создать в старом Маргелане такие комиссии, и они будто «стихийно» возникли и в Голодной степи. Старый аксакал, глубоко веря в благородство этого начинания, пользовался каждым удобным случаем, чтобы потолковать о нем.

Вот так он и агитировал и других заставлял заниматься тем же. По степи, как поветрие, распространялись разговоры об этой помощи, отвлекая дехкан от насущных горячих задач весеннего сева.

На несколько дней уже задержалась очистка арыков.

VIII

В раскрытые настежь двери веяло дыханием весны. Обветренные губы, может последний раз в жизни, нашептывали молитву:

— Аллагу акбар, аллагу акбар.

На пороге двери стоял Семен Лодыженко и терпеливо ждал, пока Исенджан положит последний поклон и, как росу с лица, смахнет руками злого духа. Он глядел на Исенджана и в его образе видел власть тупого, безжалостного прошлого. И этот старик активно работает в какой-то комиссии, является душой так быстро созданной организации!.. Нет, здесь что-то не так. Не Исенджан — живые мощи — руководит этим. Ему не понять подлинного значения этой будто невинной и такой активной организации…

— Здравствуйте, блаженный отче! Насилу дождался…

— Мое почтение, мое почтение, — ответил старик, стараясь показать, что он рад приходу гостя.

Исенджан поставил на циновку чайник с кок-чаем. Разломил на части черствый коржик, лежавший на подносе. Гостеприимство — это священный закон предков.

— Весна так и ждет своего цветения. Большое вам спасибо, что не забыли старика, — сказал Исенджан, но по тону, каким были сказаны эти слова, чувствовалось, что неожиданное посещение взволновало старого аксакала. Интересно, зачем «катта коммунист» к нему пришел? Что привез он из Ташкента?

Лодыженко сел на циновке, укладывая поудобнее свою больную ногу. Из вежливости он не отказался от пиалы чая и вдруг спросил старика:

— У вас, ата, наверное, есть коран? Вернее, я хочу узнать: у вас и до сих пор имеется коран, написанный в Медине рукой первого ученика Магомета?

Старик поставил пиалу и руками протер глаза под торчащими бровями. Его пересохшие губы прошептали:

— У меня… его снова взяли в обитель. Вас это так… просто интересует?

Лодыженко одобрительно кивнул головой. Лицо его покрылось морщинами, и он вдруг чихнул: ему надо было рассеять впечатление, произведенное на него этим откровенным ответом.

Исенджан уже успел овладеть собой. Неужели только за этим так неожиданно пришел к нему Лодыженко? Его также интересует, как поживает, что делает Саид? На лице появилась старческая улыбка, и он сказал:

— А мы здесь этих делегатов… Помните, сколько тогда они нам хлопот наделали.

— И хорошо работает ваша комиссия?

— О уртак Лодыженко! У комиссии теперь такой широкий круг сторонников.

— М-да-а!.. — вздохнул Лодыженко и мечтательно, будто поджидая чего-то, поглядел в дверь, любуясь тем, как расцвела весна на дворе. Домик Исенджана стоял у подножия горы, почти на самом краю кишлака. Семен увидел сперва плоские глиняные крыши домиков дехкан-колхозников, а на втором плане — двускатные крыши под железом. Левее высились этажи гостиницы «Интурист», вдали — хлопкоочистительный завод. И едва-едва вырисовывалась в весеннем мареве больница у подножия горы.

Не глядя на Исенджана, Лодыженко промолвил:

— Мне нужен этот коран. Понимаете, там, говорят, выгравирован фасад какой-то стильной мечети. Мы заканчиваем строительство Дома культуры, и хотелось бы познакомиться с архитектурным стилем старого Узбекистана.

— Там есть, есть такие рисунки. Но я же вам говорю, что этот коран уже в обители. А может быть… да-мулла отвез его куда-нибудь в Медину.

Тогда Лодыженко обернулся к старику и решительным тоном произнес:

— Но… Я хочу посмотреть в нем., первую страницу. Первую страницу, ата Исенджан, где записан состав «главной комиссии», к которой сейчас добавляют и комиссию степи!

Лодыженко пожалел, что так опрометчиво сказал это старику. Худое старческое лицо побледнело, даже будто пожелтело. На глазах появились капельки слез. Он вперил свой взгляд в Лодыженко и застыл. А губы вначале только дрожали, потом начали нераздельно что-то шамкать, и, собрав все свои силы, он наконец промолвил:

— Его нет… корана уже нет. Наверное, он в Медине. Я там… не записан. Старый я уже для такой комиссии… — и старик лег здесь же, на циновке, возле чайника… — Это вам… Молокан признался?..

Скорбь и печаль вошли в это сжавшееся тело. Глаза старика с такой мольбой глядели на Лодыженко, что ему жаль стало арык-аксакала, и он, осторожно взяв его, закутанного в ватный чапан, уложил на постель в углу хижины. Тело старика дрожало, как в лихорадке.

— Я потом… потом все расскажу. Там их… двенадцать душ записано. Моей фамилии нет… нет, уртак Лодыженко, потому что… я верю в ту истину корана, что «бог отдает страну тем, кого любит…» Нет меня в этом списке!..

— Чья же фамилия написана там первой? — спросил было Лодыженко.

Старик замахал рукой и умолк.

Лодыженко убрал с циновки поднос с нетронутыми коржиками, спрятал под полкой в углу чайник и вышел погреться на солнышко.

Солнце и воздух ударили ему в лицо, опьянили. Он хотел вернуться и укрыть старика, но решил побыстрее вызвать к нему врача. Закрыв дверь, он торопливо вышел.

«Умрет или выживет?» — встревоженно думал он. И тут же он вспомнил глаза аксакала, которые, казалось, с горечью говорили: «Меня обманули, обманули…»

Быстро шагая по новой улице Кзыл-Юрты, Лодыженко вспоминал о своей вчерашней встрече с Синявиным. Тот, обычно говоривший спокойно и гордившийся этим, был встревожен и сказал ему:

— По-моему, сейчас не время увлекаться вот этой странной помощью.

— Вообще или только здесь, в Советской степи? — И Лодыженко вспомнил, как серьезно задумался инженер, прежде чем ответить.

— Не поймите меня превратно. «Делегаты» эти — люди интересные. Только если действительно власти возлагают в этом году такие надежды на степь, то надо бы не перегружать людей участием во всяких «комиссиях»! В каждом уголке, даже на строительстве у нас, слишком много разговоров и митингов. Присланы первые плуги Сельмашстроя, а там… митинг о «делегатах», о комиссии. Я не могу понять этого. То ли сеять, то ли… уделять внимание этим… несвоевременным кампаниям. Было бы лучше отложить их еще на некоторое время… Мне что? — будто оправдываясь, говорил Синявин. — Мы в этом году заканчиваем все капитальные работы. Только досадно делается. Ну, появились они здесь, разберитесь кому положено — и вся недолга. Подумаешь, какое дело: восемнадцать человек, так уже сразу комиссии…

И Синявин замолчал. Но, видя, что Лодыженко внимательно слушает его, он, понизив голос, продолжал:

— Только я должен вам сказать, хотя, может быть, все это и ложь… Молокана — очень трудно понять. Но я сам случайно услыхал, — ведь не все они знают, что я владею узбекским языком, как своим родным, — два старика среди рабочих, преимущественно мусульман, украдкой говорили о священном списке «главной комиссии». Просто какое-то, знаете, серьезное дело. Священный список в коране. Да еще и какой же коран: мединский, написанный учеником самого Магомета, с изображением мечети. Этот коран приносили к Исенджану домой, пытаясь снова вернуть его в лоно божье. Выражают недовольство стариком, но я вижу, что он просто увлекся проведением всяких кампаний. Старик, а по степи мотается среди рабочих. И все-таки я бы категорически запретил заниматься этими делами до окончания сева…

— Да, сложные дела! — думал Лодыженко, подходя к флигельку, находившемуся возле главного распределителя. На двери была прибита вывеска с золотыми буквами под толстым шлифованным стеклом:

ПРИЕМНАЯ И КАБИНЕТ А. Ю. ШТЕЙНА

IX

Исенджан умер перед восходом солнца. Он потерял речь еще в присутствии Лодыженко. Его разбил паралич. Он неподвижно лежал до вечера. Только его живые глаза глядели сквозь слезы, освежавшие их до последней минуты. Врач Тарусина из центральной больницы и консилиум врачей из поликлиники Кзыл-Юрты ничего уже не могли сделать для спасения жизни старика.

Так и умер Исенджан, не сказав больше ни слова. Столько умирает стариков! Ежедневно в том или другом кишлаке хоронят покойника. Но не так уже много искренних слез проливают по ним. Старикам — одна дорога…

Но смерть Исенджана, как звук далекого землетрясения, всколыхнула Советскую степь.

Все началось с обители мазар Дыхана. Самые почтенные обительские ишаны уже на следующий день знали о всех «подробностях» этой смерти. Кто в обители не знает Исенджана, кто не знает этого разумного, почти святого человека? Сорок шесть лет он был арык-аксакалом в обители, и будто бы вчера они видели его молящимся на скале возле водопада Кзыл-су. Солнце из-за гор посылало снопы своих лучей, и Исенджан, освещенный ими, казался привидением на скале.

На протяжении сорока шести лет это свершалось так же точно, как смена дня и ночи. Это было призывом для обительского суфи начинать вечерний азан, это был признак твердости веры и непоколебимости ислама.

Однажды Исенджану пришлось задержаться в верховьях Кзыл-су, и он не успел из-за своей немощи помолиться на скале, так в тот вечер не было молитвы в обители, суфи не произносили азан и затворник да-мулла с отчаяния покинул худжру…

Четырехлетнее строительство в Советской степи оторвало Исенджана от обители и его предвечерней молитвы на скале. Но все это ему прощали. За эти годы многое изменилось в однообразной, как поток, обительской жизни.

А когда Исенджан опять наконец согласился взять на себя священные обязанности председателя комиссии по оказанию помощи зарубежным мусульманам (официально она называлась: «Комиссия помощи зарубежной бедноте»), — обитель даже простила ему отказ поставить свою подпись в коране под клятвой святых мужей. И без него в обители началась новая, деятельная жизнь. Мусульмане Мекки и Медины интересовались работой комиссии, посылали инструкции, помогали ей. Организация комиссии давала возможность обители восстановить связи с душами многих почти «погибших» для ислама колхозников Советской степи и, точно по червоточине, пролезть за пазуху советской власти.

Лишь бы только залезть!

Вот так и они бешено готовились к посевной…

И вдруг старик умер.

А отчего умер?

— Неверный… какой-то был у него утром и…

Через час весь Караташ облетела весть о том, что Исенджан умер не своей смертью. Даже тот, кто первым высказал такое предположение, когда оно, пройдя сотню человек, вернулось опять к нему, искренне поверил, что неверный коммунист укоротил жизнь Исенджану. Их не интересовало — зачем?

Это так понятно, ведь Исенджан был очень популярным человеком среди мусульман и — как верующий — мешал коммунистам. Эти слухи, доходя до кишлаков, принимали фантастическую окраску, и по уголкам Советской степи разносилось змеиное шипение:

— Коммунисты уничтожают мусульман!

Председатель земельного комитета Советской степи Гафур Ходжаев уже собирался покидать трибуну на комсомольском слете, когда ему из зала бросили записку:

«Товарищ докладчик! Кто же нам может сорвать посевную кампанию, если не сами приезжие? Вчерашняя смерть арык-аксакала слишком подозрительна. Почему этого Лодыженко не привлекли к ответственности? Зачем он ходил к Исенджану? И вообще, что ему нужно в Узбекистане? Ведь у них там тоже можно сеять хлопок?»

Записка была подписана: «Колхозник».

Ходжаев колебался, оглашать такую записку перед собранием или нет. Из-за стола президиума подошел к нему председатель слета, секретарь комитета комсомола Советской степи. В то время когда они советовались, к трибуне приблизился стройный юноша в узбекской одежде, худой, будто только сейчас вышел из худжры. Назвав себя, он попросил разрешения выступить и, прежде чем получил ответ, начал:

— Товарищи юноши! Вчера у вас в Кзыл-Юрте произошло событие, о котором сегодня по степи ходят самые удивительные слухи. Пускай товарищ Ходжаев объяснит узбекской молодежи, почему это в степи до сих пор так много чужих? Кажется, уже все построили, закончить и сами сумеем. Понаехали сюда, узбекских девушек влюбляют в себя, почтенных аксакалов баламутят, а то и в могилу кладут. На то ли мы, узбеки, революцию делали?..

— Ого-го-го! Долой его!

— Кто его в комсомол принял? Обительский выкормыш!

— Он не комсомолец, по глазам видно…

— Я сам себя принял куда следует. Разве только через комсомол ведут пути к будущему мусульманской молодежи? Да мы свой, национальный…

В зале поднялся шум… Какой-то юноша в рабочем чапане перепрыгнул через переднюю скамейку и, подскочив к оратору, стал рядом с ним. Люди в зале притихли. Казалось, что этот мускулистый комсомолец сейчас набросится на долговязого оратора и переломит его, как щепку.

А комсомолец в это время сорвал с головы оратора расшитую бархатную тюбетейку и с размаху стеганул его по лицу. Потом он остановился, будто наблюдая за эффектом своего первого удара. Затем стремительно оттолкнул молодого человека в сторону и, выскочив на его место к трибуне, с трудом связывая слова, заговорил:

— Мерзавец! Я бы тебе показал дорогу к твоему будущему… Ты хочешь опозорить лучшую ленинскую молодежь Узбекистана? А ну-ка, попробуй… Ишь националист… Это обительский шпион и провокатор. То, что он тут сказал, мы уже знаем, слыхали. Товарищи комсомольцы! Мы собрались сюда, чтобы обсудить мероприятия первой, генеральной посевной кампании в Советской степи. Комсомольцы должны быть на передовых позициях в этом бою. Надо отложить все другие кампании. Хватит с нас «комиссий»! Я не знаю, как вам, а мне кажется, что сотни миллионов зарубежной бедноты мы одной «комиссией» не обеспечим. А свои дела прозеваем, это факт. Члены комиссии, очевидно, на это и рассчитывают. Теперь снова забота у них: умер Исенджан. Да, умер человек, отжил свой век, так что же — бросим горячую работу и пойдем говорить всякий вздор? Кому нужно — разберутся, отчего он умер. Я предлагаю этого… как он там назвал себя — Мамеда Азимбаева спросить, как и зачем он попал в зал сегодняшнего слета, да просто нам нужно знать, что это за активист «мусульманской молодежи», джаддистские пути которого скрестились с комсомольским слетом?

— Ты лучше-ка расскажи о своих левацких проделках со снятием паранджи! — крикнул Азимбаев, направляясь между рядами стульев к выходу с явным намерением улизнуть.

Два комсомольца, немного поколебавшись, встали и загородили ему путь.

— Садись, куда же ты спешишь? — спросил его один, показывая широким жестом руки на свободные места.

— Да выпусти его, пускай идет, мы знаем, чей он… докопаемся. Это он, оказывается, водил сегодня беспартийную молодежь…

— Так в музее тоже готовится выставка к посевной, — уже сдержаннее огрызнулся Азимбаев.

— Для посевной? Мы знаем, чья это посевная. Неспроста этого ученого не уважают строители степи. Какой-то жрец, а не ученый. Муршид, к которому липнут вот такие слизняки. Посевная… С каких это пор Файзулов стал интересоваться степью? Четыре года он вместе с ишанами проклинал и степь и советскую власть, четыре года вынашивает он «научную» теорию о том, что, дескать, решение проблемы степи уничтожает национальные особенности страны, гибнут, видите ли, достижения истории, ослабевает могущество узбеков… Комсомолу известны эти теории Файзулова. И вдруг ученый приехал в степь помогать большевикам проводить посевную кампанию. Это непоследовательно, а значит, и неискренне, если не хуже… Я, собственно, кончил. Дело ясное: смерть Исенджана хотят использовать враги социализма. Объявляю себя ударником в борьбе за победу большевистской весны против буржуазно-националистической сволочи. Предлагаю от имени слета направить письмо в ЦК ВКП(б), ЦК КП (б) Уз и ЦК комсомола о том, что мы, комсомолия Советской степи, берем обязательство принять активное участие в весеннем севе и вызываем на соревнование комсомолию Таджикистана. Результаты работы оценивать по урожаю!

Предложение комсомольца было встречено дружными аплодисментами. Воспользовавшись этим, Мамед Азимбаев выскользнул за дверь.

Х

Оправданная судом, Софья Преображенская настолько ободрилась, что приняла авантюристический совет Нур-Батулли встретиться со своим мужем. Она поверила, что, включившись в общественную деятельность, поможет тем самым Преображенскому как-то легализовать себя в будущем. По мнению Нур-Батулли, с окончанием строительства притупится острота предъявляемого Преображенскому обвинения во вредительстве. Тогда в более благоприятной обстановке можно надеяться на пересмотр дела и облегчение судьбы мужа. А пока что женщина смело поселилась в Советской степи, в гостинице «Интурист». К ней зашел расстроенный Батулли и пожаловался:

— Я ничего не понимаю. Эта возня с посевной кампанией начинает меня смешить. Испокон веков сеяли, и родило, а теперь… Газеты — читать не хочется. Того и жди, если не тем, то другим боком зацепит тебя. Помните, писали о том, что академия не принимает участия в соц-строительстве? Академик Файзулов лично выехал со мной, собирал узбеков, молодежь, говорил с ними. Теперь собираемся организовать передвижную выставку, подготовляем экспонаты по истории Узбекистана, показывающие, как угнетало нас русское самодержавие, и так далее. И вдруг… этим неучам, комсомольцам, не понравилось! Академика оскорбили.

— Сегодня в газете я читала об этом…

— Где?

Преображенская подошла к кровати и взяла газету.

— Вот, читайте передовую… отсюда.

Батулли углубился в чтение передовой, и лицо его вытягивалось все сильнее.

«…националистические элементы делают все, чтобы повредить успешному завершению социалистического сева не только в Советской степи, но и в кишлаках, в совхозах, даже в индивидуальных хозяйствах. Особенно изощряются здесь фанатические, реакционные элементы. Они-то и являются носителями националистической контрреволюции, а не научные работники, как это решили в Советской степи. Нужно оздоровить атмосферу».

Батулли, возвращая газету, глубоко вздохнул.

— Это правда, что умер Исенджан? — поинтересовалась Преображенская.

— Да… Три дня назад похоронили его.

— Гм, жаль. Говорят, был хороший, работящий старик. Болел или как?

Амиджан бросил взгляд на Софью Преображенскую. В комнате она ходила без паранджи, и поэтому легко можно было понять, искренне ли она спрашивает об этом.

Но в ее глазах светились радость и умиротворение. К этой женщине вернулась жизнь. Здесь, в степи, ей предложили работать секретарем «комиссии по оказанию помощи зарубежной бедноте». Сам Батулли приехал, чтобы помочь ей устроиться на этой работе.

Если бы эту женщину не поручили ему некоторые ташкентские «круги» и он не отвечал бы за нее, как за самого себя, Батулли не был бы так откровенен и не рассказывал бы ей всего. Софья Преображенская оказалась ловкой поповной, женская любознательность которой зашла уже слишком далеко. Неизвестно, из каких источников она узнала историю джаддистского центра в Бухаре. Ей было известно и о том, что известный джаддист мулла Арифов — отец Амиджана.

Не по доброй воле ему пришлось быть откровенным с нею. И он рассказал:

— Если говорить правду, то старику помогли умереть.

Глаза у Преображенской неестественно расширились.

— Как помогли? Кто?

— Кто? В свое время Исенджан был старшим арык-аксакалом в центральном распределителе. Это только так, для отвода глаз. А когда обвинение с него сняли и он вернулся на свою работу, это кому-то не понравилось. Им же надо было поставить туда своего человека. Ну вот, и послали к нему этого партийца, чтобы тот оскорбил человека, напугал старика.

— Лодыженко? Это тот, что был на суде обвинителем?

— Он. Совсем здоровый аксакал. Утром был в поле возле дехкан, которые готовили арыки для первого орошения. А оттуда вернулся и… не встал. Днем к нему в дом приходил Лодыженко, а от него пошел прямо к Штейну.

— В самом деле, странное поведение. И его не арестовали? Хотя, правда, почему это его, такого блестящего обвинителя, пролетарского прокурора…

— Сам к Штейну пошел. Из Намаджана сейчас учреждения переводят в Кзыл-Юрту. Штейн уже здесь.

Она только сочувственно покачала головой. Батулли совсем перестал сдерживать себя. Он возмущен, будет писать письмо к правительству, добьется правды. На этих днях в степь приезжает Саид-Али со второй партией новых плугов и культиваторов.

— Его направлю! Пускай защищает интересы нации.

— Нашли защитника! Мухтаров — друг Лодыженко.

XI

В степи собирались принимать плуги, привезенные Мухтаровым.

В колхозы послали человека, который должен был провести подготовительную работу. В Кзыл-Юрту с каждым трамваем приезжали все новые и новые делегации колхозников. В большинстве это была молодежь.

Гафур Ходжаев думал, что ему удастся преодолеть те мрачные настроения, которые после смерти Исенджана неизвестно по чьему наущению овладели умами даже жителей Кзыл-Юрты. Он собирал партийный актив, советовался с комсомольцами, беседовал с отдельными влиятельными аксакалами.

Он ходил настороженный и молчаливый. Членам «комиссии по оказанию помощи зарубежной бедноте» сказал, чтобы они зашли к нему после приезда Саида. Пользуясь оживлением в городе, приездом массы новых людей, комиссия активизировала свою деятельность.

Из Ферганы для обмена опытом прибыла местная комиссия из трех человек во главе с Юсупом. Приехавшие где-то затерялись в новом, теперь уже большом городе.

Софье Преображенской обещали еще в Фергане устроить свидание с мужем. Потом, «по конспиративным соображениям», это свидание перенесли в Советскую степь. Пока официально она искала работы, собиралась работать в «комиссии по оказанию помощи» и жила на средства, которые ей щедро отпускал Нур-Батулли.

Не нужно обладать большим умом, чтобы даже такой женщине, как Софья Аполлинарьевна Преображенская, понять скользкую неопределенность своего положения. В гостинице «Интурист» ее предусмотрительно прописали на фамилию Храпкова, достав для этого соответствующий документ. Предстоящее ее свидание с мужем готовилось в тайне. Всюду, где Преображенской приходилось иметь дело с официальными органами власти, ей тотчас помогал Нур-Батулли или же кто-нибудь из ловких его помощников. Даже сам начальник маргеланской милиции приезжал вместе с нею в степь и устраивал ее в гостинице по этому документу.

В гостинице почтальон почему-то любезно принес ей телеграмму «до востребования» в номер.

«Погода неважная скучаю хочу встретиться учителем интересуюсь приветствуй подвернется случай продай что просил в письме Вик».

Пометки на телеграмме говорили, что она послана из Ташкента. В первый момент Софья Преображенская довольно улыбнулась — значит, все-таки не забыл, не бросил совсем. Вредитель, говорят, враг… Но это же ее муж! Другого у нее нет и, наверное, не будет. Он обещал увезти ее за границу, да… хотя бы здесь наведался. Может, в самом деле, как обещал Батулли, жизнь у них будет по-иному построена.

Уже в номере она от мечты вернулась к действительности. Перечитывала телеграмму и не могла толком понять, что же ей пишет гонимый законами муж.

Она не сомневалась, что ее муж, по соображениям конспирации, должен был писать телеграмму, пользуясь каким-то условным кодом. Ведь за ее перепиской следят — об этом предупреждал ее Нур-Батулли, предупреждал и маргеланский друг, работающий в милиции. Неспроста ее и прописали здесь под чужой, вполне легальной фамилией.

У нее безвольно упали руки, высоко поднималась грудь. Несколько раз сряду повторила громко:

— Вик, Вик. Не Вит, а Вик.

А что, если эта телеграмма — ловкая западня?

От страха почувствовала озноб. Хотелось закутаться в теплый платок, быть уверенной, что она не одинока.

«Вик»!

Она по пальцам подсчитала дни, прошедшие с тех пор, как ее известили, что Преображенский выехал в Ташкент. Телеграмму ждала от него именно сегодня. Значит, он.

Но почему же «Вик»? Неужели телеграф перепутал?

Вот так она, лежа в постели, скрытая вечерними сумерками, расшифровывала телеграмму.

«Погода неважная» — понятно. В Ташкенте его ищут, за ним следят. Ну конечно, в условиях опасности «скучает». Абсолютно понятно. «Хочу встретиться с учителем… приветствуй». Идет речь о Инаят-Кави Ратнакаре. Надо понимать, что он находится здесь и его срочно надо отправить в Ташкент. Но как же это сделать? Пожелает ли он? Допустим, что я его упрошу для меня съездить, ну… ну хотя бы ненадолго.

Она вскочила с постели и стала расхаживать по комнате.

«Вик». Почему «Вик»? «Продать» то, что он просил, это понятно — письмо еще не дошло, будет завтра утром. «Вик»… Может быть, это предостережение? Да, это так и есть. Евгений Викторович в переписке с Любовью Прохоровной так подписывался. Значит, он едет сюда — ну, правильно, может узнать, что я живу под его фамилией, поднимет скандал… нужно быть осторожней. Не буду выходить из гостиницы до вечера.

Только тогда она вздохнула с облегчением, когда в комнату без стука вошел Юсуп. Преображенская предусмотрительно не зажигала свет, и они разговаривали в темноте.

Юсуп зашел сообщить ей, что в степь приезжает бригада во главе с Саидом-Али Мухтаровым, а вместе с ним, возможно, приедет и Батулли.

Софья Преображенская, однако, упустила из виду, что в гостинице проживает временно и Таисия Трофимовна, которая по иной причине тоже согласилась получать корреспонденцию на имя Храпковой…

XII

К полуночи отыскали учителя Инаят-Кави Ратнакара. Сделать это упросили Юсупа, который и нашел индуса в клубе строителей, размещавшемся в нижнем этаже недостроенного Дома культуры.

Инаят-Кави был немало удивлен, когда узнал, что им интересуется женщина. И он не знал — радоваться ли ему или печалиться.

— Я обещал «той» женщине поближе познакомить ее с вами. Сегодня она приехала сюда и завтра собирается надолго уехать отсюда, — начал Юсуп разговор после длительного колебания. Он пригласил индуса к себе ночевать и по дороге зашел с ним к Преображенской.

— Может быть, уже поздно, мулла Юсуп? — смущенно спросил вежливый индус, но все-таки зашел в гостиницу.

Софья Аполлинарьевна сидела за пианино и медленно, будто переливая из сосуда в сосуд целебную жидкость, с мечтательным видом перебирала клавиши, играя давным-давно разученный, почти единственный в ее репертуаре романс. Она даже вспомнила слова. И невольно запела своим унылым голоском:

Между цветов ты, полная любви, прошла

И не вернулась к счастию назад…

На миг лишь ярко расцвела,

Увы! Лишь только расцвела,

Как яркий солнечный закат…

Она сделала небольшую паузу. Ей казалось, что вместе с этой мелодией улетает последняя частица ее жизни, и, упав обессиленная, она угаснет.

Увы! Лишь только расцвела,

Как яркий солнечный закат…

Юсупу пришлось в третий раз уже более энергично постучать в дверь, чтобы наконец разбудить эту женщину, будто очарованную печальными мечтами.

— Пожалуйста! — крикнула она и неохотно обернулась к двери, только тогда поднявшись, когда Юсуп пропустил впереди себя знакомого уже ей человека. Ее бледное лицо вдруг покраснело.




Она еще женщина, а не труп. О, она еще не совсем «угасла». Свой «закат» она постарается оттянуть на максимально длительный срок.

Она очень рада встрече. Ведь Юсуп не знает французского языка.

— Вы завтра собираетесь выехать? Как жаль…

— Я, конечно, сожалею, — ответила Софья Аполли-нарьевна в тон индусу.

— Почему вы? Я должен сожалеть, — сдержанно перебил ее гость.

Женщина сделала вид, будто бы ничего не слыхала. Она должна во что бы то ни стало заставить этого человека сейчас же отправиться в Ташкент. У нее не было никаких сомнений в том, что индус, как и директор ферганского музея, — сообщник Амиджана Нур-Батулли. Вызов его «Виком» становился для нее понятным.

— У меня такое пустяковое и в то же время неотложное дело. Как жаль… В таких случаях, знаете, пожалеешь о старых мещанских обычаях, хотя я, как видите, настоящая советская патриотка.

Инаят-Кави не сразу понял, о чем сожалеет эта львица.

— Пожалеешь, что нет в наше время преданных кавалеров, — выпалила она, как бы отвечая на его немой вопрос.

Эти слова перевели Юсупу. Все они долго смеялись над ними. Потом официанты подали хороший интуристский ужин. Был час ночи. Стол заметно опустошался, особенно бутылка с мадерой. Что это была не «мадера.», Юсуп знал, когда еще заказывал вино. Инаята-Кави лишь удивлял такой вкус советской «мадеры».

Немного охмелев, он искренне предложил ей:

— А не мог бы я вам быть полезным? Кстати, мне очень хочется побывать в Ташкенте.

— Ну, что вы, что вы? Да я… хотя вы меня и искушаете, ни за что не допущу этого, лучше сама.

Юсупу снова перевели эти слова. Преображенская была очень «поражена», когда и он стал ее уговаривать.

Она только женщина… И — согласна. Инаят-Кави поедет в Ташкент к Батулли и заберет у него чемодан. В самом деле, ему будет приятно встретиться с Батулли, он рад этому случаю.

XIII

В тот же вечер в гостинице «Интурист» произошел еще один малоприметный, но интересный случай с Таисией Трофимовной.

Тася получила от Евгения Викторовича спешное письмо и, обрадовавшись этому, сообщила ему, что на новой работе в Кзыл-Юрте она без него будет чувствовать себя плохо. И просила, чтобы он хотя бы телеграммами развлекал ее до их встречи. Она все еще продолжает жить в «Интуристе», но скоро получит уютную квартирку в Кзыл-Юрте. К письмам и телеграммам Храпкова она привыкла, никаких особых событий из этого не делала, но аккуратно ходила на почту при гостинице «Интурист» и с удовольствием получала корреспонденцию «до востребования».

На телеграфе в Кзыл-Юрте работал телеграфист, который давно интересовался Тасей. Но Евгению Викторовичу это не нравилось, и он перевел Тасю в новую гостиницу Советской степи. Настойчивый телеграфист не забыл девушку и, переведясь на работу в «Интурист» в Кзыл-Юрте, вспомнил о ней.

Телеграммы для Таисии Трофимовны он всегда получал сам, не отдавая их в стол «До востребования». Тасе не совсем удобно было получать телеграммы, выражавшие теплые чувства Евгения Викторовича, через руки своего старого знакомого. Поэтому каждый раз, заходя на почту, она пыталась не встречаться с телеграфистом, иногда даже рискуя своей корреспонденцией и телеграммами «до востребования».

Торопясь, она не обратила внимания на спор, происходивший возле окошка гостиничного швейцара.

Большая гостиница к утру была заполнена приезжающими и местными жильцами. Четыре поезда, проходящие через станцию Уч-Каргал, за ночь выбросили немало новых пассажиров, которые на трамваях, на автомашинах поехали в степь. Особенно переполненными пришли трамваи в Кзыл-Юрту. Поэтому возле швейцара гостиницы было многолюдно. На кафельном полу вдоль стен стояли чемоданы, лежали узелки, плащи.

Толпу пассажиров не совсем вежливо растолкал широкоплечий пожилой узбек в ферганской тюбетейке, небрежно обмотанной чалмой, загрязненной вагонной пылью. Курчавая поседевшая бородка, бритые усы и на удивление невосточные голубые глаза, которые будто спорили с его бородкой и чалмой. Узбеков редко увидишь с такими светлыми глазами, но… чего только не бывает в природе!..

Таисия Трофимовна протиснулась мимо этого узбека к окошку «До востребования». Он тоже не обратил внимания на эту женщину.

— Местов йок, — лаконично ответил ему из окошка озабоченный дежурный.

— Кани, уртак…[64] Но я-то ведь… работник администрации строительства, должен остановиться здесь!

— У нас теперь и «посевная» не помогает. «Администрация»…

А слух узбека уловил раздавшуюся возле окошка фразу:

— Прошу для Храпковой… Письмо до востребования, — стеснительно назвала Таисия Трофимовна фамилию, как они условились с Евгением Викторовичем. Но кто здесь может об этом знать?

— Для Храпковой? Кажется, есть телеграмма.

Ей показалось странным: телеграммы она получала у телеграфиста.

— Я уже отдала, — крикнула девушка, сидевшая у другого столика, пожилому служащему, работавшему возле окошка «До востребования». — Вас не было, и я отдала в номер.

— Да вы, Зина, что-то путаете. Вот, пожалуйста, «до востребования Храпковой». Вот здесь распишитесь и дату… прошу поставить: «Двадцать первое марта»… немного задержали.

Девушка приветливо посмотрела на Таисию Трофимовну и несколько раз повторила про себя ее фамилию. Настоящий калейдоскоп лиц проплыл в ее воображении, — она не могла понять, что же происходит с этой фамилией. Узбек, услыхав разговор, тоже повернул голову к Таисии Трофимовне. Узнать в нем Молокана было трудно. Расталкивая толпу, он вырвался из нее и оказался возле окошечка «До востребования». Он, казалось, был огорчен тем, что не получил места в гостинице.

А фельдшерица в это время читала телеграмму, не прячась от равнодушного узбека:

«Дела усложнились немедленно выезжаю в Фергану будь вокзале целую В».

«И зачем бы это я, дура, ехала на вокзал, да еще и в Фергану? Какие у него могут быть дела в Фергане? К тому же, телеграмма вчера послана из Ташкента, и я бы только завтра успела приехать в Фергану. Подожду здесь», — спокойно рассуждала Тася. Дочитав до «целую», она совсем не обратила внимание на «В» в виде кляксы да еще после нее стояло никому не нужное: «Храпковой да наш 43 189 В-да».

— Эта телеграмма не мне! — категорически произнесла фельдшерица, возвращая ее в окошко.

— Не вам, а кому же, Таисия Трофимовна? — спросил узбек, взяв у нее телеграмму и внимательно перечитав ее. — Так, может быть, мне?

— А, товарищ… Вася! — начала было она, но Молокан предупредительно приложил палец ко рту. — Здесь проживает эта… Она тоже получает корреспонденцию на имя «Храпковой»… — краснея, объяснила ему Тася.

Молокан вернул удивленной Тасе телеграмму, поблагодарил ее и быстро ушел из гостиницы.

А Софья Аполлинарьевна уснула лишь тогда, когда Юсуп сообщил ей по телефону с вокзала, что билет для Инаят-Кави забронирован и он, наверное, уедет. О том, что этот билет заказывался при помощи железнодорожного отделения ГПУ, откуда и звонил Юсуп, — об этом не могла догадаться Преображенская, спокойно укладываясь спать.

XIV

Настали решающие дни для Советской степи. Сколько нужно человеческой энергии и зоркости, чтобы вспахать эти сотни тысяч гектаров, оборудовать джаяки и посеять на них лучший длинноволокнистый хлопок!

Гафур Ходжаев все время, до последнего дня, телеграфировал о том, что он справится с работой, лишь бы семена были. «Хлопкомы» заверяют, что семена будут. Однако, когда он глядел вокруг и сопоставлял грандиозный размах работ с ощутимым кое-где равнодушием, его порою брал страх, что степь не будет засеяна.

«Так, право, несвоевременно умер Исенджан. Будто скрытый враг только этого и ждал. Не успело еще остыть тепло этой до конца прожитой жизни, как зашевелились, словно личинки саранчи, правоверные в обители. В кишлаках всей степи обсуждали это происшествие. Духовенство настояло на том, чтобы тело арык-аксакала было погребено в обители. Тысячная толпа провожала останки старика, но в причитаниях, казалось бы обычных в таких случаях, порою слышались такие возгласы, которые принуждали честных дехкан оглядываться с опаской.

На какое-то время распространение всевозможных ложных слухов задержалось. Но кампания по сбору пожертвований для зарубежной бедноты снова оживилась. Не очень-то надо было уметь разбираться в политике, чтобы понять опасность, нависшую над посевной…»

Такую корреспонденцию прислал в газету «Восточная правда» «Неизвестный». Ее не напечатали, но соответствующим образом оценили.

И вместе с эшелоном плугов, культиваторов и кетменей с нового, еще не совсем достроенного Сельмашстроя направили в Советскую степь специальную бригаду. Совсем неожиданно с нею захотел поехать и Батулли.

Саид-Али ехал в этом же эшелоне как поставщик новых сельскохозяйственных орудий.

Коллектив Сельмашстроя свое обещание выполнил.

В пути не было подходящего повода, чтобы поговорить с членами делегации. Специальный поезд мчался мимо станций, обгоняя пассажирские поезда. Саид ехал вместе с заводской бригадой, в которую входили Щапов, Гоев и два комсомольца. Они помещались в вагоне, нагруженном кетменями. В пассажирском вагоне ехала бригада Батулли, а места рабочей бригады были свободными.

На узловой станции, где была длительная остановка поезда, Батулли вышел на перрон подышать свежим воздухом. Лунная ночь была очаровательна. Вокруг расстилался причудливо контрастный пейзаж. Горы, возвышавшиеся на юге, будто приблизились к станции. Их вершины под луной отсвечивали светло-серебристым фосфорическим сиянием. Казалось, что в них где-то глубоко запрятаны дневные лучи. Придавленные снежными шапками, они все же пробиваются ввысь, чтобы смягчить загадочную темноту ночи.

Верхушки редких кленов шумели под весенним ветром.

— О, Инаят-Кави Ратнакар!

Саид услышал эти слова и выглянул из двери вагона. При бледном вокзальном освещении, рассеивавшемся в молочно-туманном сиянии луны, Саид увидел Амиджана Нур-Батулли. С протянутыми для приветствия руками он неуверенным шагом подошел к какому-то приезжему. Трудно было разглядеть этого человека, но то, что Батулли обратился к нему на смешанном фарсидско-афганском наречии, заинтересовало Саида. И фамилию — Инаят-Кави Ратнакар — он уже где-то слышал.

Саид выскочил из вагона. Но на станции уже дали два звонка специальному поезду, который останавливался здесь, чтобы сменить паровоз.

Саид успел только услышать:

— А я к вам спешу.

— Ну и хорошо… Поехали, я еду в степь.

— Как же это? — промолвил растерянно Инаят-Кави и неуверенным шагом пошел за Батулли. Поезд уже тронулся, надо было торопиться. Но где Мухтаров слыхал эту фамилию? Саид не успеет добежать до своего вагона. Гоев крикнул ему, чтобы садился в пассажирский вагон. Батулли в это время уже успел вскочить.

Саид, подхватив под руку неизвестного ему человека, побежал с ним за вагоном и на ходу бросил его на руки Батулли, а сам уцепился за поручни. Потом по инерции сделал еще три шага и вскочил в вагон.

Войдя в тамбур, он уже не застал там ни Нур-Батулли, ни его нового спутника.

Кондуктор предложил Саиду зайти в вагон, но тот считал неприличным без приглашения заходить к Батулли, который мог бы подумать, что он напрашивается на знакомство с иностранцем.

Он стал в коридоре возле окна и смотрел на удаляющиеся огоньки узловой станции. Вершины гор вставали в темноте ночи над заброшенным в ней грохочущим поездом. Амиджан Нур-Батулли…

Саид вспомнил, как во время первой встречи с Батулли тот обещал рассказать ему, где он приобрел свое «Нур» — признак благородного происхождения в Иране. Но у него не было повода послушать этот рассказ. И теперь ему припомнилось почти забытое прошлое:

…Расцвет джаддизма. Бухара. Октябрьская революция. Жестокая борьба с реакционным джаддистским центром и похороны Насруллы Абдулгафура. Амиджан Арифов появился на гребне событий так неожиданно, что Саид лишь раз встретился с ним, и то ночью. А потом Арифов исчез с горизонта. Ходили слухи о том, что он был избран назиром военных дел. А во время стычки с эмирскими басмачами под Кермене будто перешел к ним и вскоре стал правой рукой Адвер-паши…

Слухи как слухи. Кто их приносил из басмаческих отрядов, догадаться не трудно, — наверное, пленные. Верить им или нет — трудно было решить. Под натиском частей Красной Армии, руководимых Фрунзе, эмирские банды вынуждены были отступить в Таджикистан, а потом и за границу. Разобщенные, затерялись они на юге, рассеялись за иранской границей. Рассеялись вместе с ними и слухи об Арифове. А теперь он вновь припомнил эти слухи…

Луна спряталась за хребтом, впереди хмурилось небо, резко выделявшееся на изрезанном горами горизонте. На юге скрылись светло-серебристые лысины горных ледников.

Саид вздрогнул и почувствовал, как его клонит ко сну. Много ли ему пришлось спать за последние месяцы небывалой, напряженной работы? Только сознание того, что эти бессонные ночи он с честью использовал для блага народа, поддерживало его бодрость.

Саид пошел по коридору вагона к проводнику, чтобы узнать, где находится его место. Отъезд был таким неожиданным и поспешным, что он приехал на вокзал уже к отходу поезда и едва успел вскочить в товарный вагон с кетменями, в котором ехал Щапов.

— Товарищ проводник… — сказал он и смутился. Девушка-проводник, чуть ли не первая узбечка, работавшая на железной дороге в Средней Азии, тоже улыбнулась ему. Она подумала, что этот красивый мужчина не узнал ее, узбечки, в форме железнодорожника, и обратился к ней не на узбекском языке, поэтому и смутился.

— Здесь где-то должны быть места для заводской бригады, — уже по-узбекски добавил он, уступая дорогу рассмеявшейся девушке.

— Заводской? Шестое и седьмое купе. А вы кто?

— Руководитель бригады, — немного понизив голос, сказал он, когда девушка вытащила из кармана записную книжку и стала проверять список: Мухтаров Саид-Али, — и направился к шестому купе.

Девушка удивленно посмотрела на него. А он, уже заходя в купе, услышал, как она повторила:

— Саид-Али Мухтаров?

Он оглянулся. В коридоре стоял незнакомый мужчина и внимательно глядел на него. Потом он прошел мимо девушки. На его молодом лице заиграла улыбка, пышные, вьющиеся волосы падали ему на плечи, обрамляли его радостное, гордое лицо.

— Издрасте, товарич!

Саида крайне удивило это неуклюжее и в то же время приятное произношение. Если бы Мухтаров не слышал их разговора с Батулли, он поверил бы, что этот человек действительно не знает ни одного языка, на котором мог бы с ним, Саидом, объясниться, и вынужден с таким трудом произносить эти два слова.

— Бельмейман, — вырвалось у Сйида в ответ на это неуклюжее приветствие.

И тут же он поправился:

— Говорите по-узбекски, по-афгански, по-фарсидски, по-немецки, — предложил он ему, повторяя слова на всех этих языках. — По-русски у вас ничего не выйдет. Кто это вас надоумил? — чуть улыбаясь, но сохраняя учтивость, спросил Саид.

Инаят-Кави стало неловко, и он покраснел. Почему-то безнадежно посмотрел он на купе, из которого вышел, и извиняющимся тоном, сбиваясь, точно ребенок, заговорил на прекрасном фарсидском языке:

— Это недоразумение. Я хотел вас поблагодарить за помощь, оказанную мне при посадке… Я просил… мулла Амиджан назвал вашу фамилию… — И индус замялся.

Саид пригласил его к себе в купе, вежливо усадил напротив себя и пожал ему руку.

— Будем знакомы. Саид-Али Мухтаров.

Вежливый индус поднялся с сиденья и, пожимая руку Саида, отрекомендовался:

— Инаят-Кави Ратнакар.

В купе вошел Амиджан Нур-Батулли.

— Можно? Ну и здорово я вас надул! У нас так… — неестественно засмеялся Батулли и по-русски объяснил Саиду: — Я ему, товарищ Саид, сказал, что вы принципиально разговариваете только по-русски. Ком-ме-дия.

Инаят-Кави не понимал этих слов, кроме «комедия», но от его наблюдательного взора не ускользнуло, что эта «комедия» не по душе пришлась Мухтарову. Вот это «м-м-да-а», произнесенное Саидом, и холодок, им проявленный, достаточно ярко характеризовали взаимоотношения этих двух узбеков. Он напряженно думал: «Зачем Батулли обманывал, зачем сказал, что Саид принципиально говорит только по-русски?..»

Что это, шутка или преднамеренная провокация?

А в окно вагона уже заглядывал утренний рассвет.

XV

Саид склонился на подушку и спал. Батулли пальцем подозвал к себе индуса и осторожно вывел его из купе.

— Вот, видите, работаем без отдыха. У нас нет времени с людьми поговорить, не то что выспаться.

И Батулли многозначительно показал пальцем на закрытое купе, в котором ехал Саид. Не было никаких сомнений в том, что он тоже устает от работы, как и Саид. У индуса, по-видимому, было искреннее намерение дать спокойно отдохнуть своему спутнику, но Батулли старался своими разговорами удержать его возле себя.

— Вы что-то начали мне рассказывать о вашей встрече.

— А… да, да, Софья Преображенская послала меня из Кзыл-Юрты.

— Почему из Кзыл-Юрты?

Индус в ответ лишь пожал плечами. Батулли, раздумывая, продолжал:

— Еще вчера я получил от нее письмо… Гм… удивительно.

— Она работает в комиссии, — напомнил Инаят-Кави.

— Работает… — все так же задумчиво ответил Батулли.

Вдруг он что-то вспомнил и спросил:

— Может быть, у нее с комитетом что-то неладное случилось?

— Кажется, да. Она мне поручила зайти к вам и взять какой-то чемоданчик… Да вот и записка к вам. К счастью, наши поезда встретились на станции…

Батулли взял у него записку и быстро пробежал ее: «Многоуважаемый шеф! Дела комитета усложняются. В ожидании работы я чувствую, что меня зажигает этот костер. В самом деле, мы, русские благородного происхождения, многого не замечали в своих эгоцентрических устремлениях, которыми наградило нас прошлое. Только здесь я поняла все значение ваших смелых намерений и всеми силами хочу служить им. Не удивляйтесь. Я серьезно увлеклась делом. Работа комитета приобретает значение международного движения. Жаль только, что не все еще это осознали. Здесь много говорят о приезде Мухтарова. Его странные представления о национальном вопросе и невероятный шум вокруг посевной кампании могут повредить нашему… собственно, вашему делу. Получила телеграмму из Ташкента, очень рада. У вас там интересуются учителем — направляю его к вам. Нельзя ли сделать так, чтобы Мухтаров остался в Ташкенте (простите мне, женщине, может быть, в этом сказывается моя давнишняя обида на него за кузину), — Мухтаров своим появлением здесь может свестй на нет все наши достижения в международных делах…»

Батулли не дочитал последних слов с подписью. Теперь ему понятно, почему именно индуса она направляла в Ташкент. Дело было не в чемодане.

Он подумал с гордостью о своем умении так поставить дело, что даже русская теперь старательно проводила в жизнь его идеи, трудилась во имя интересов мусульманства…

— Вот и хорошо, что мы встретились. Я как раз везу этот чемодан.

XVI

Поезд стремительно влетел на станцию Уч-Каргал. Солнце еще не взошло, однако его дыхание уже витало не только в прозрачно голубом небе, но и в каждом запыленном листике, в пении летающих птиц, в освеженном росой воздухе.

На станции Инаят-Кави увидел подлинного Саида-Али Мухтарова. Это уже был не тот полусонный, утомленный человек, который в вагоне насилу выдавливал из себя несколько слов в ответ на задаваемые ему вопросы.

Поезд остановился с таким грохотом, что казалось, даже вагоны подскочили, зажатые тормозами. Инаят-Кави спешил к выходу и был чрезмерно удивлен тем, что Саид-Али словно уже встречал поезд вместе со всеми этими тысячами людей.

Многочисленные знамена отбрасывали на лица отблеск того прекрасного, огненного цвета, который вызывал у индуса желание славить победу народных масс. Всматриваясь в лица окружающих, Инаят-Кави невольно поглядывал на Батулли: то ли он сравнивал их с ним, то ли хотел что-то сказать, но от избытка чувств не мог.

Человеческая волна, двигаясь навстречу жизнерадостному, полному сил Саиду, выкрикивала приветствия, а он, поздоровавшись с Ходжаевым, невольно поднял руки и вместе с увлеченной тысячеголосой толпой тоже с воодушевлением восклицал:

— Яшасун! Ура! Да здравствует!.. — Приветствия, — а это он чувствовал сердцем, — относились не только к заводской бригаде, но и ко всему коллективу завода.

— А вы, кажется, говорили о том, что узбеков очень мало работает в Советской степи. Я бы этого не сказал. Ведь это же люди, пришедшие из степи!

Батулли болезненно улыбнулся и не ответил индусу. Овации в честь заводской бригады и Мухтарова его сильно задели. Как молния, возникло в голове решение. Он не должен терять авторитета… Он… именно здесь, в степи, где этой весной решается судьба советских людей Узбекистана, он должен отобрать у Саида все в свою пользу. И отберет!

— Уртакляр! — со ступенек вагона прозвучал его сильный голос. О, теперь ему надо напрягать не только голос, все жилы из себя надо вытягивать здесь, на глазах у этой человеческой волны, чтобы привлечь к себе их внимание и симпатии.

— Уртакляр! Товарищи! — подчеркнуто выкрикнул Батулли еще по-русски и тут поперхнулся.

У него потемнело в глазах. Может быть, это ему только показалось?.. Он еще раз уже преднамеренно закашлялся и, скосив глаза, увидел, что в самом деле его поддерживают чьи-то сильные руки. Едва разобрал он шепот:

— Кончайте, наговорились уже… Сильнее кашляйте, пойдем в помещение станции.

Его окружили три человека в форме ГПУ. Один из них, видимо отличный спортсмен, казалось, любезно поддерживал его под руку, направляя к зданию станции.

«Я арестован!» — пронеслось в голове. Батулли слышал, как говорил Саид-Али Мухтаров. Будто бы ничего и не случилось рядом. А трое словно почетным эскортом проводили его сквозь толпу. Рука у него была зажата так, что ему трудно было даже достать платочек из кармана. «Потом, потом…» — говорил ему сопровождавший.

— …Именно теперь классовый враг протягивает свою коварную руку к нашему горлу, и если мы не сумеем отсечь эту руку… — раздавались слова Саида в самых дальних уголках площади, залитой народом. Со стороны степи подъезжали все новые и новые трамваи, потоки мардыкеров и дехкан заполняли станцию. Речь Саида лилась из репродукторов. Он говорил по-узбекски.

— …мы уважаем святых отцов за их активность во всяких «кампаниях помощи». С сожалением и горечью мы вспоминаем об утрате дорогих нам арык-аксакалов, но… — Саид сделал характерную для него паузу, после которой каждое его слово звучало особенно весомо, — но, как червяка, растопчем каждого, кто захочет этими делами подменить самое важное, единственное дело, которое сегодня есть в степи, — большевистский сев!

Инаят-Кави чувствовал, как слова, произносимые Саидом, глубоко трогают сердца всех участников демонстрации. Все яснее и яснее он стал понимать и сам, что сейчас не время увлекаться делами, не имеющими отношения к севу. Кому-кому, а ему известно, какие надежды возлагает капиталистический мир на провал орошения Голодной степи. Там, у себя, он много положил сил, чтобы раскрыть лживость шумихи, поднятой по поводу этого «провала». Ему хотелось пробудить веру в сердцах угнетенных людей, показать, что идея орошения Голодной степи реальна и что она и является средством освобождения трудящихся от капиталистического ярма… И он снова прислушался.

— Контрреволюция не дремлет и использует троцкистов и буржуазных националистов — шпионов и диверсантов — в борьбе с нами! Для нас не секрет, что среднеазиатские националисты объединяются с русской бело-гвардейщиной, с украинской петлюровщиной, чтобы общими усилиями вредить нам, прикрываясь порой и советскими лозунгами. А ими руководят те, кто вдохновляет единый капиталистический заговор против дела трудящихся. Но, засеяв Советскую степь, мы, безусловно, окажем помощь трудящимся… И не только бедноте Востока, но и бедноте всего мира! Кто нам разрешил тратить энергию людей на контрреволюционные забавы обительских шпионов? Того, кто с нынешнего дня будет проводить работу всяких «комитетов»… помощи международной буржуазии, будем считать врагом нашего дела! Долой уныние и провокации! В Советской степи не место тем, кто не верит в нашу победу! Пусть уходят они прочь! А дехкане, здесь собравшиеся, будут продолжать начатое партией дело строительства социализма! Мы приехали, чтобы помочь вам и передать привет рабочих масс. Вся сила в вашей организованности, в вас самих…

Инаят-Кави в трамвае, а потом и в Кзыл-Юрте еще долго вдумывался в слова Саида, и невольно мысль его обращалась к активному сотрудничеству Батулли и Преображенской. Он не знал их. Романтическая встреча с ними ничего не говорила ему, человеку иных традиций, других норм жизни, об их характере, намерениях.

Инаят-Кави понимал, что смелые, а порой и грозные слова, произнесенные Саидом, относились именно к этому сотрудничеству.

XVII

Преображенский не успел выехать в Фергану. На вокзале в Ташкенте его успели предупредить свои люди, что их «обнаружили». Кроме ареста Батулли и еще нескольких националистов, имеются еще и другие тревожные симптомы. На днях кто-то вернулся из Турции и говорил, что туда еще не приехал да-мулла Алимбаев, отправившийся из обители через горы со священным кораном. Имама сопровождал только один человек, да и тот — мусульманин-иностранец. Правоверные беспокоятся не столько об Алимбаеве — аллах всемилостив, — сколько о коране. Им было только известно, что этот странный отступник, ушедший с Алимбаевым, всеми силами старался завоевать у него доверие и узнать о связях его с имамами Ширам-Шахе и Амритсара, поскольку он хотел принять имамство если не в горной мечети, то где-то в ближайшей долине.

Казалось бы, в этом не было ничего страшного. Но когда Преображенскому в обители подробно поведали о беседе с этим человеком перед выходом в горы, когда рассказали ему, что тот, собираясь в такую рискованную дорогу через границу, выражал недовольство неверными, то он стал на каждом шагу более внимательно оглядываться по сторонам. Ему было ясно, что Молокан именно его, Преображенского, имел в виду.

«Есть у нас один друг, рыжий от природы человечишка… О нем только и сожалею я, пойти бы и ему вместе с нами. Искренне сожалею. Да, я верю, что такие друзья, как мы, еще встретятся на тесной земле. Очень уж часто скрещиваются наши жизненные пути. Я же просто… своим его считаю! Своим, как вещь, как детскую игрушку…»

Он вполне допускал, что Амиджана Батулли не арестовывали длительное время, наверное, для того, чтобы специально проследить за их встречей и поймать сразу обоих. Преображенский был рад, что успел порвать всякие связи с агентурой Батулли.

Не ожидая «счастливого» случая, он выехал совсем в другом направлении. У него было намерение заглянуть в обитель, а оттуда… одной обители известными путями вслед за Алимбаевым все же перебраться через границу.

Он не поехал по известной дороге в Караташ, а добрался к обители по горным тропам.

Из-за гор поднималось солнце. Даже Преображенский, этот загнанный теперь волк, и он залюбовался восходом солнца, ощущая всю красоту узбекского утра, и ему захотелось отдохнуть. Взбираясь по крутой горе к молитвенному камню Исенджана, он снова вспомнил о Васе Молокане.

«На кой черт я с ним связался? — не один раз он укорял себя. — Дали ему фальшивый паспорт, отправили за границу, связали с организацией… Идиот! Этот Молокан, вероятнее всего, работает у Августа Штейна».

Вася Молокан неоднократно выражал недовольство по поводу своей, как он говорил, «неопределенной» роли. Во что он здесь обошелся Преображенскому, а сам для дела ничегошеньки не сделал. Даже этих несчастных «делегатов» не сумел спровоцировать как следует.

После смерти Исенджана камень, где он молился, не был забыт. Нашлись правоверные, которые приходили к этому камню из Кзыл-Юрты, даже из обители, чтобы в утреннем молитвенном экстазе предаться воспоминаниям о святом арык-аксакале. Преображенский об этом не знал и, когда, обогнув кручу, нарвался на группу правоверных, должен был овладеть собой и остановиться, благочестиво ожидая конца молитвы.

Обительские ишаны узнали инженера. Один даже, кое-как пробормотав молитву, раболепно поздоровался с Преображенским.

«В тихом болоте черти водятся», — подумал Преображенский.

— Молитесь, святые отцы? — пробормотал он, придя в себя.

— Молимся. Слыхали?.. — Ишан не сказал, о чем именно должен был услышать Преображенский, но сделал такое движение в сторону Кзыл-Юрты, что тот почти безошибочно понял его. Преображенский лишь кивнул головой и сел на камень. Около десятка любопытных правоверных окружили Преображенского. Более проворные из них стали готовить чай.

«О, да здесь в недалеком будущем будет мазар Исенджана…» — решил Преображенский, любуясь, как из-за скалы доставали медные чайники, брали из родников воду и кипятили чай. От этого зрелища ему становилось легче на душе. Увядшие мечты, подавленные страхом надежды возвращались к нему, пусть на минуту, и он повеселел.

Правоверные ему жаловались на притеснения, которым подвергается обитель. Ее не закрыли, но отобрали жилые корпуса, готовятся к приему первой партии детей. Санаторный врач, завхоз расхаживают по обители, заглядывают в худжры, что-то планируют, решают. К пасеке приставили своих людей — одного даже сам Штейн привел туда.

В обители — полная растерянность. Имам, после всех этих неудач, взял коран и пошел возложить его на престол Магомета в Медине. Пошел — и как в воду канул. Разнеслись какие-то страшные слухи о том, что с ним произошло несчастье в горах. Теперь выяснилось, что вместе с ним направили одного правоверного из иностранцев. Вполне достоверно известно, что ни имама, ни корана в Медине нет, а также ничего не слышно и о его спутнике.

При упоминании о Васе Молокане в таком новом для Преображенского освещении на душу его снова повеяло могильным холодом.

— Вот что я вам посоветую: не прислушивайтесь-ка вы к ложным слухам… Не знаете, отыскали ли уже ферганскую женщину? Если бы она погибла, то должны были бы ее труп обнаружить вблизи Караташа.

— Ллоиллага иллалла! — громко прошептал знакомый Преображенскому ишан. — Как исчезла она в ту ночь, когда появился правоверный Молокан, так до сих пор неизвестно — куда. Он сам разыскивает ее. Наверное, умерла…

— Да… Снова Молокан. Хорошо. Значит, разыскивает ее?.. А в отношении имама не верьте всякой лжи. Отборные английские вооруженные силы переброшены со Средиземного моря к границам этой страны. Всемусульманское ханство — это не только идея, которую поддерживают Турция, Иран и иные государства. Это уже, собственно, и не идея, а готовый проект, который ждет осуществления. Скоро Москве солоно придется!

Десяток правоверных ловили каждое слово из уст переводчика, покачивали головами так, что Преображенскому становилось грустно. Будто он рассказал им о том, что уже загорелись пески Кара-Кума, наполнилась взрывами вулканов Зеравшанская долина, а на Ферганскую долину надвигаются льды. Вместо того чтобы радоваться этому, они монотонно покачивали своими головами.

— Ну, чего вы головами мотаете? — зло спросил их Преображенский и подумал: для кого же, как не для собравшихся здесь, старается он, радея о создании все-мусульманского ханства, а от них хотя бы тебе слово сочувствия, благодарности или поддержки…

К толпе из-за скалы подошел по-будничному одетый, взволнованный пожилой дехканин. Он так торопился сообщить им последние новости, что едва переводил дух. А новостей в Кзыл-Юрте было много.

— Из Ташкента приехала бригада с машинами. Тысячи людей со знаменами идут и идут с участков, подписывают договоры по соревнованию на лучшее проведение сева и дают клятву уничтожить обитель мазар Дыхана. С ними ехал один правоверный, фамилия которого записана в священном коране.

— Аллагу акбар!

Все повторяли эти слова, даже Преображенский, как-то не подумав, произнес их.

— Но правоверный не доехал.

— Что с ним?

Дехканин посмотрел на присутствующих.

— Он ехал в вагоне… Вместе с Мухтаровым. Но в Уч-Каргале их разлучили. Батулли арестован.

— Это дело рук Мухтарова! — дрожащим голосом сказал Преображенский.

— Аллагу акбар!

— Саид-Али Мухтаров, — повторили эту фамилию несколько человек.

Преображенский взял пиалу чаю и, стараясь подладиться под общее настроение, тоже торжественно хлебнул этого напитка.

Минута была исключительно подходящей. Преображенский стремительно возвратил ишану пиалу и вскочил на ноги.

— Теперь вы видите, кто такой Саид? Его ближайший друг укорачивает жизнь самому из достойнейших мужей, Исенджану…

— Айи-алал-сало… — громко читал молитву старый ишан. Преображенский, не слушая его, словно под аккомпанемент его слов, продолжал.

— А сам Мухтаров выдает в руки ГПУ культурнейшего человека нации…

Ишаны хорошо понимали, к чему стремился Преображенский. Они и сами хотели того же.

— Крови! Крови Саида-Али Мухтарова!

— Но ведь он бессмертный! — как обухом, ударил чей-то уверенный возглас. — Бессмертный!

Сколько раз пытались они уничтожить его, и каждый раз если не случайность, то искусный хирург или Лодыженко помогали ему, и он оставался в живых.

— Крови-и!

Преображенский горел злобой. Даже слезы текли по его рыжему, веснушчатому лицу, перекошенному яростью.

Десяток ишанов покорно и решительно поднялись на ноги. Старый ишан вытащил из-за пояса нож, резанул им по своему пальцу и появившейся на нем кровью измазал свою грудь.

— Клянусь! Я умру от этого ножа или… Мухтаров умрет от него.

— Бисмилла, бисмилла!

Преображенский подошел к обрыву и сел. Ишаны в порыве религиозного экстаза падали на разостланные чапаны и воздавали хвалу аллаху за то, что тот надоумил их перейти к решительным действиям и вселил в них силы для выполнения клятвы.

А что им оставалось делать на этом свете? Камень Исенджана — это слишком мертвая, вечно холодная вещь.

Они хотят жить, как жили их предки. Они уже научились так жить. А Саиды-Али, Каримбаевы хотят эту старую жизнь оросить влагою, как и проклятую, вечно голодную степь, и распахать ее тракторами.

Солнце рассеивало густой туман, клубившийся над Советской степью.

XVIII

Утром из Дома культуры выходили участники совещания. Была их там не одна сотня. Они приняли решение:

«Ликвидировать обитель мазар Дыхана! Посевную кампанию в Советской степи провести как массовую политическую кампанию, как этап решающего боя с классовыми врагами!»

На совещании Инаят-Кави Ратнакар встретился с Саидом и все время находился возле него. Ему хотелось изучить этого человека, сблизиться с ним. Инаят-Кави сам был человеком сильной воли, и ему пришлись по душе выдержка и настойчивость Саида. Восемь часов отстаивал Саид свои боевые позиции и добился своего. Восемь часов он пламенно доказывал людям правоту своих революционных убеждений, пока не убедил их в необходимости закрыть обитель, не добился принятия почти единодушного постановления об уничтожении этого очага мракобесия.

Участники совещания уходили с твердым решением — осуществить на следующий день революционную волю трудящихся Советской степи, поддержанную жителями Караташа, и превратить обитель мазар Дыхана в детский санаторий.

Слух этот разнесся по Кзыл-Юрте. В обители всполошились. Когда взошло солнце и правоверные прослушали второй азан суфи, их уста вместо молитвы шептали:

— Вот оно… наконец свершилось… Они оскверняют адаты отцов, дедов и прадедов, нарушают незыблемые законы шариата! Аллагу акбар. Теперь уже закрывают…

Как ни воинственно был настроен старый шейх, замещавший Алимбаева, как ни ободрял его Преображенский, но холодный рассудок подсказывал ему, что и на этот раз большевики Советской степи сдержат свое слово.

Уже в обеденную пору из кишлаков к обители стали направляться люди. Даже из Советской степи, не дожидаясь завтрашнего организованного похода, шли сюда одиночки. Любопытство, желание получить ответ на волнующие их вопросы, удивление или же фанатический страх перед будущим побуждали их идти сюда, чтобы все видеть собственными глазами.

Но в обитель шли люди и с другими намерениями. И тоже, не дожидаясь следующего дня, поспешили они туда. Одни торопились, чтобы предупредить расхищение и уничтожение народного добра, другие искали повода, чтобы свести счеты со своим извечным врагом.

— Достаточно натерпелись! Быстрее бы покончить с этим, лишь бы не изнывать от сомнений и ожиданий!

Вечером и ночью обительские чайханы, сады и улицы заполнялись людьми. Стихийно возникали острые споры, порой заканчивавшиеся дракой. Вечером и ночью стало ясно, что у сторонников обители, заботившихся о ее судьбе, было явное преимущество над своими противниками. Обительские служители старательно использовали свое превосходство. Утром… уже все знали о том, что во время закрытия обители будет пролита кровь во имя аллаха.

Во имя бога будет пролита кровь, которая смоет позор измены!

Преображенский лишь на рассвете прилег отдохнуть. Он опоздал всего на один день. Пошел бы вслед за Алим-баевым и по горным тропам пересек бы границу. Теперь ему снова придется какое-то время находиться в опасном, страшном подполье, опять полагаясь на непрочные, рассеянные во время последнего разгрома силы. В большинстве — это ишаны, с которыми трудно говорить даже через переводчика. Они немедленно отправили его в заброшенный в горах кишлак. Поскорее бы через горы махнуть за границу. А там что будет, то и будет! У него уже нет сил. Опасное кольцо вокруг него все сужается и сужается. Закрытие обители будет последним этапом в его стараниях отдалить неизбежную гибель.

Последний этап, последнее звено.

XIX

Саид-Али находился у Гафура Ходжаева, когда принесли телеграмму из Ташкента. В телеграмме не было ничего нового — только подтверждалось прежнее решение правительства: обитель мазар Дыхана нужно ликвидировать, потому что этого хотят трудящиеся дехкане, рабочий класс Узбекистана — это будет способствовать нормальному росту и укреплению социалистического хозяйства, культуры.

В ту минуту, когда Саид-Али выходил уже на улицу, Ходжаева вызвали к телефону для разговора с Ташкентом по очень срочному делу.

Саид-Али поджидал возле автомобиля. Тот же автомобиль, на котором он разъезжал по строительству, сейчас любезно был предоставлен ему Синявиным для поездки в обитель. Синявин должен был немного позже выехать туда же с дирекцией завода в Кзыл-Юрте.

Автомобиль стоял возле здания райисполкома. У Саида не хватило терпения сидеть в машине, и он стал прохаживаться по улице. Вдруг среди людей, шедших по противоположной стороне улицы, он услыхал незнакомую ему речь. Он был немало удивлен, увидев странную группу людей. Правда, его теперь мало что удивляло. То, что реабилитированная жена Преображенского шла в обществе иностранных агрономов-негров, индуса-учителя, — могло только заинтересовать его, но не удивить. Но среди них был и Гоев, да к тому же и Щапов… Этот анахорет Щапов, который, казалось, китайской стеной отгораживался от женщин, теперь шел рядом с Преображенской, и не только шел, а разговаривал с нею и, по-видимому, чувствовал себя в таком соседстве совсем неплохо. Он только что перестал смеяться, но его лицо было веселым.

— Алло, товарищ Мухтаров! Вы еще не уехали?

Саид не успел ответить на этот вопрос, как другие засыпали его словами. Все девять человек, пересекая дорогу, направились к Саиду.

Гоев сказал Мухтарову, что они всей компанией тоже собираются поехать в обитель.

— Мы берем автобус «Интуриста». Лодыженко едет с нами, — поспешила проинформировать его Преображенская и добавила с некоторым кокетством: — Может быть, и вы с нами… в обществе гостей поедете? — и грациозным жестом указала на агрономов.

— А почему бы и нет? Охотно! — долго не раздумывая, ответил Мухтаров. — Только вам, товарищи, туда не следует ехать, — добавил он, обращаясь к Щапову и Гоеву.

Те переглянулись между собой.

— Совсем не потому, о чем вы подумали, — предупредил их Саид-Али. — Нет, не в том дело, что вы русские, а мы закрываем мусульманский монастырь…

Преображенская даже вздрогнула. У нее это совсем выпало из головы. Именно ради этого их обязательно надо повезти туда. Безусловно так и надо объяснять это закрытие: «Русские, коммунисты, приехали на узбекскую землю закрывать…» — так наставлял ее в уютном местечке ферганского музея Батулли.

Саид тем временем продолжал:

— На закрытии будет немало и русских, и узбеков, и людей других национальностей, которым в одинаковой степени вредят и вредили неразумные деятели религии — то ли мусульманской, то ли христианской, то ли буддийской. Поверьте, что я не об этом хотел вам сказать. Вам обоим надо быть на участках. Мы приехали сюда на посевную кампанию. Давайте не будем терять напрасно время. Пускай уж я… — И Саид так засмеялся, что его смех красноречивее слов говорил присутствующим, почему именно он должен присутствовать при закрытии обители. А кто же другой, если не тот, кто первым предложил эту идею, кто так напористо добивался реализации ее, кому телеграммой из Ташкента поручили руководить этой процедурой?

Гоев первым понял обоснованность доводов Саида. Они уже направили на участки бригады, на станцию прибыл эшелон семян для посева. Нужно создать комиссию для приемки семян, распределить их по участкам и немедленно, сегодня же, доставить на места. Нужно разослать созданные бригады механизаторов, распределить между ними привезенные орудия — вон сколько работы впереди!

Гоев и Щапов решили не ехать в обитель. Саид обратился к агроному-негру:

— Мы когда-то немного говорили с вами. Разрешите воспользоваться встречей, чтобы закончить наш разговор.

Но агроном никак не мог припомнить, о чем они разговаривали.

— О вашем участии в посевной, — напомнил ему Саид. — Мы ценим ваши знания и опыт хлопковода. В этом году мы впервые будем сеять отборными семенами в таких масштабах. У нас тоже есть неплохие специалисты, но вы, без сомнения, могли бы оказать нам немалую помощь. Не согласились бы вы или кто-нибудь из ваших коллег посеять наши участки?

— По контракту?

— Само собой разумеется.

— Но мы тоже хотели поехать поглядеть на это зрелище.

— На ликвидацию обители? — переспросил его Саид. — Не советую. Совсем не интересно. Значительно интереснее будет закрывать их там, где-то у вас, в какой-нибудь Бразилии.

— Католические монастыри? — смеясь, спросил негр.

— Не только католические. Ну, согласны ли вы с моим предложением?

Из райисполкома вышел Гафур Ходжаев и остановился поодаль.

— Товарищ Ходжаев, — обратился к нему Саид, не дожидаясь ответа негра. — Эти товарищи агрономы согласились поработать у нас на участках в качестве консультантов по посеву египетского хлопка. Не остаться ли и тебе в Кзыл-Юрте, чтобы оформить это? Дашь телеграмму об этом в Ташкент. А я уже сам повоюю в обители.

Последние слова Саида Преображенская перевела негру на французский язык. Саид-Али не знал этого языка.

Агроном стал советоваться со своими товарищами. Они на чем-то настаивали, и наконец негр сообщил на немецком языке Саиду, что они согласны, но все же не могут отказаться от поездки в обитель.

— Скажите, почему вы не хотите, чтобы мы поехали в обитель? — спросил его агроном…

Саид не сразу ответил — он думал. В это время от гостиницы «Интурист» подъезжал автобус, заказанный Лодыженко. Саид глядел на автобус, а может быть, и просто вдаль и думал. Агроном не успокаивался.

— Товарищ инженер! Мне, конечно, известны ваши дела бывшего коммуниста. Почему вы так настаиваете?

С лица Саида исчезла беззаботная улыбка. Он посмотрел на негра так, как смотрят на ребенка, когда убеждают его не есть белены.

— Я гражданин советской земли! Если бы вы хорошо знали, что сие означает, вы бы не задавали подобных вопросов. Вам непонятно? Хорошо, объясню: мы уже пропустили шесть дней нормального срока для посева хлопка. Вы помогли бы нам сегодня, а не завтра или послезавтра, понимаете? Мы едем в обитель потому, что эта поездка является гарантией успешного проведения сева, а вы хотите попасть туда из простого любопытства, как поехали бы посмотреть новую программу в цирке. Для нас эта программа — железная необходимость! Мы ведем ожесточенную борьбу с нашими заклятыми классовыми врагами. Крепость этого врага угрожает нам, мы должны уничтожить ее.

— Разрешите, пожалуйста. Вы говорите аллегорически, делая всякие обобщения. Какая крепость, какой враг? Молятся себе люди — и пусть. Ведь молятся они в Америке, в Англии, в Италии. Там тоже есть своя власть, занятая своим делом.

— Вы хотите сказать, власти там тоже молятся?

— Хотя бы и так… Но могут и не молиться.

— Возможно, но только у нас можно помолиться всякому верующему. А у вас власти молятся больше богу Ротшильда, Моргана, нефтяных компаний, расовых дискриминаций и колониального угнетения. К сожалению, некоторые верующие у нас тоже стремятся следовать пагубному примеру врагов демократии и социализма. Что поделаешь, сами понимаете: у нас — советская власть! Мы строим бесклассовое общество. А как вы его построите, не уничтожив враждебных пролетариату классов, врагов социалистического общества? Вам не нравятся аллегории? Хорошо: у нас были случаи, когда какой-нибудь колхозник уходил из Советской степи и возвращался в свое насиженное гнездо нищеты и мытарства в кишлаке. Мы ему говорим, что колхозы строим для его же счастья, но он почему-то все же бежит. Как вы думаете, кто ему советует бежать из колхоза?

— Думаю, что его собственное сознание.

— Это старо, товарищ агроном, старо, как мир, живущий под солнцем. Сознание — это продукт общественных отношений, вы об этом должны знать. А до тех пор, пока в нашем обществе еще есть такая трясина, как эта обитель, ненавидящая все советское, неперевоспитанное сознание будет еще долго хромать. Мы — и коммунисты и нечлены партии — добросовестно относимся к своим обязанностям. Мы знаем, что наши враги не ждут. Шейхи, имамы, попы несколько раз пытались своими черными делами повредить этому гигантскому строительству. Они ведут с нами ожесточенную борьбу, подкладывают мины, уничтожают людей вот уже на протяжении нескольких лет. Почему это мы должны проявлять такое милосердие к ним? Пришло время и под них подложить мину, особенно теперь. Нам нужно сеять, и не как-нибудь, а по-настоящему, как полагается в Советской степи. А некоторые колхозники по наущению обители относятся к посевной формально, срывают ее проведение. Понятно ли вам теперь, что речь идет о том, кто — кого?

— Понял. Если не большевики ишанов, то ишаны вас? — вопросом ответил задумавшийся негр.

— Да! Иначе быть не может… Ну, что же, садитесь, поедемте!

Лодыженко стоял на подножке автобуса и с удовольствием слушал импровизированную речь Саида.

Агроном по-португальски сказал что-то своим товарищам. С минуту все молчали. Саид машинально взял папиросу из рук Ходжаева и зажег ее. После первой затяжки он закашлялся и смял папиросу.

— Ну, поехали, — вдруг скомандовал он, открывая дверь автобуса.

— Погодите! Мои товарищи… и я вместе с ними — не поедем. Ведь нас командировало к вам Общество друзей Советского Союза. Мы остаемся здесь и докажем, что являемся вашими подлинными друзьями.

Саид помолчал немного. Поглядел на Лодыженко, на Гоева. Только сейчас выбросил он из рук папиросу и совсем другим тоном сказал Ходжаеву:

— Видишь, я говорил, что тебе придется остаться. Щапов вам поможет, а Гоев вместе с товарищами выедет на участки. Надо обязать директоров совхозов… Да мы уже говорили со Щаповым. Каримбаева вместо меня пошлите на центральный участок.

В это время мимо них проехала заводская машина.

— Айдате! — крикнул им Синявин, помахав рукой. Саид движением руки предложил Преображенской сесть в автомашину. Она покорно, без единого слова, послушалась его.

Лодыженко сошел с подножки автобуса, заглянул в кабину шофера и сказал:

— Тогда… поезжайте, товарищ, вы свободны.

Саид приветливо улыбнулся.

Автомашина двинулась и поехала следом за заводской машиной. Саид сидел возле шофера, а на заднем сиденье еще трое: Лодыженко, Софья Преображенская и на откидном — Инаят-Кави Ратнакар.

XX

Заводы и колхозы Советской степи направили своих делегатов на митинг, посвященный закрытию обители. От последней трамвайной остановки у крайнего южного пункта степи делегации со знаменами шли пешком. Майли-сайская текстильная фабрика послала свой оркестр в составе сорока восьми человек.

Проезжая мимо этих движущихся колонн, Саид глядел на них, но думал о многом. Порой ему казалось, что он стоит на берегу, а мимо мчатся и степь и далекие горы. Софья Преображенская пыталась поддерживать беседу с Лодыженко. Она чувствовала, как далека от интересов, которыми жил этот человек. Пыталась представить себе, каковы же вкусы и стремления этих людей, старалась угождать им, и от этого ей самой становилось еще горестней.

— Вы, Софья Аполлинарьевна, стали теперь передовой женщиной, — сказал ей Лодыженко.

— Разумеется… Только мне интересно, как вы расцениваете мою эмансипацию. Едете вы, коммунисты, или кто там еще, словом — члены комиссии, а я так себе — сбоку припеку. «Ну, зачем она едет?» — спрашиваете вы себя и находите какой-то ответ. Иначе вы меня об этом спросили бы. Ну, как же вы отвечаете себе на этот вопрос?

Лодыженко приложил ладонь ко рту и сказал:

— Поверьте мне, ничего не думаю. Разве мы впервые видим женщину на общественной работе?.. Осторожно, сейчас будет яма, — и он слегка поддержал ее, пока машина преодолевала ухаб. Беседа с Преображенской не занимала его, была для него лишь тратой времени.

Женщина поняла настроение Лодыженко и старалась перевести разговор на серьезную тему, заверяя собеседника в своих искренних желаниях стать полезной обществу. Она видела перед собой голову Саида, его роскошную посеребренную шевелюру, развевавшуюся на ветру.

Потом она наклонилась к Лодыженко так близко, что запах ее духов обдал его, словно на балу, и шепнула в ухо:

— А вы не боитесь за него, за товарища Мухтарова? Там такой фанатизм у этих… масс, чего доброго могут повредить…

— Товарищ Мухтаров! — крикнула она, наклонившись вперед.

Саид-Али вздрогнул от неожиданности и, упираясь рукой в спинку сиденья шофера и полуобернувшись к Преображенской, приготовился выслушать ее.

— Я хочу… — захлебнулась она от ветра. Но ее голос прозвучал очень искренне, и Саид еще больше заинтересовался. Преображенской даже показалось на неуловимое мгновение, что он посмотрел на ее зардевшееся лицо. Мухтаров ждал, что скажет ему эта женщина.

А машина огибала бугорок, за которым открывался вид на обитель. Левее на взгорье в зелени садов раскинулся Караташ.

— Такой ветер… вы не… боитесь? — спросила она и, заметив, как от нетерпения еще плотнее сжимались его жесткие брови, добавила: — Пускай уже там… скажу-у.

По горбатому мостику они переезжали один из зауров, по которому когда-то шла избыточная вода от обительских водопадов Кзыл-су. Проехав мостик, они резко повернули и въехали в улицу со стороны степи. Саид поглядел на пустой высохший обительский заур Кзыл-су и улыбнулся.

XXI

Утром возле чайханы начался многолюдный, бурный митинг. Саид подъехал к чайхане тогда, когда выступали ораторы с грозными речами. Еще за несколько минут до приезда Синявина с главной трибуны, с нар чайханы, старый шейх, произнес свою речь. Он говорил мало. Ему только надо было сказать, что Саид-Али продает Узбекистан, веру предков большевикам, насмехается над прошлым и пытается уничтожить обитель — древнюю святыню правоверных поклонников Магомета. Этого ему никогда не простят ни халифат, ни поддерживающие его благородные государства. Но и сами ферганцы, ходжентцы, правоверные дехкане должны стать на защиту святыни, на защиту своей нации, прославленной незабываемыми именами Чингис-хана, Тимура, Улугбека…

Сказал свое и скрылся. Синявин впервые в своей жизни взошел на трибуну и обратился к умолкшей толпе по-узбекски. За эти годы борьбы за Советскую степь грузная фигура Синявина стала знакома многим. А отличное знание им узбекского языка и обычаев вызывало у тысяч рабочих, бывших мардыкеров и дехкан, уважение к нему.

Говорить с трибуны Синявин не умел. Изредка выступая в кишлаках, он переходил на тон товарищеской, семейной беседы и поэтому не мог зажечь слушателей. Понимая это, он терял нить, и ему казалось, что у слушателей ослабевает внимание.

А тут, в обители, его искренние слова трогали людей, заставляли их настойчиво думать, а кое-кого не на шутку злили.

Первый камень полетел в Синявина тогда, когда он сказал, что шейх спасает не «нацию и веру», а собственную шкуру. Получив это предупреждение, он хотел было закончить свое выступление. Но неведомая сила, отвага, родившаяся в его пятидесятилетием сердце, побуждали продолжать борьбу. К тому же аплодисменты и одобрительные возгласы слушателей, которые ловили его слова, опьяняли Синявина. Он продолжал говорить, сам удивляясь, откуда берутся у него слова.

На помосте началась свалка. К Синявину подскочили сторонники обители и чуть ли не насильно стащили его с трибуны. Но тотчас между Синявиным и ишанами выросла стена из рабочих-узбеков.

— Ке-ет![65] Не трожь! — почему-то и по-русски прикрикнул на ишана один рабочий и с такой силой отшвырнул его от инженера, что тот головой достал до разукрашенного столба. Другой дехканин стремительно вытащил Синявина из толпы, передал в руки товарищам и своей широкой грудью загородил путь ишанам. Дехканин волновался, сжимал зубы, и от этого его небольшая бородка нервно подергивалась, широкие острые плечи будто скрипели от напряжения, когда он вместе с другими рабочими раздвигал толпу.

Именно в этот момент и подъехала машина Саида-Али, прорезая тревожным звуком сигнала шум толпы.

— Комиссия! Саид-Али! Саид!.. — раздались в начале отдельные голоса, а потом и вся толпа зарокотала.

Между двух стен едва успокоившихся людей открытая машина подъехала прямо к нарам. Саид стремительно выпрыгнул прямо на нары, не открывая двери автомобиля. Окинув присутствующих проницательным взглядом, он мгновенно оценил обстановку. К машине протиснулся инженер Синявин и неловко поздоровался с Софьей Преображенской.

Потом он обошел вокруг машины и взобрался на нары, где стоял Саид. Шепнул на ухо Саиду о выступлении шейха, сказал, что ходят слухи о готовящемся на него нападении.

— Настроение у некоторых здесь нехорошее, — предупредил он его напоследок.

Саид попросил толпу разойтись с площади, уступить место организованным делегациям, которые идут от заводов и кишлаков Советской степи. Делегации от воинских частей пограничников и милиции помогли Саиду восстановить порядок на площади.

Подходили первые делегации рабочих и дехкан. Хромой Лодыженко стоял на освобожденной от толпы площади, указывал делегациям их места, выстраивая их ровными рядами от площади до ворот обители.

XXII

Уже прошла обеденная пора и солнце клонилось на запад, когда первый юноша — караташский комсомолец — выбрался на шестигранный минарет Намаз-Гох и на самой его верхушке водрузил красное знамя. Пограничники тоже приехали со своими музыкантами, и на площади теперь было два оркестра. Майлисайцы и пограничники, будто соревнуясь, играли — одни на площади, другие во дворе обители. Высокие дувалы обительского сада усеяны детворой, даже взрослыми. Площадь и прилегающие к ней улицы заполнены людьми.

На площади, перед соборной мечетью, одна за другой произносились торжественные речи и приветствия представителей колхозников-дехкан, рабочие давали революционные обещания; иногда задавали вопросы обескураженные правоверные. Обительских ишанов, мулл здесь как не бывало. Их не было видно ни на площади, ни во дворе обители. Даже когда бросились отбирать ключи от всех дверей худжр и складов, нельзя было отыскать ключников-ишанов. Приходилось открывать двери в большинстве случаев при помощи слесарей кзыл-юртовского завода.

Слесаря Сатыка Догдурова Саид взял с собой, когда они пошли осматривать обитель. Надо же было осмотреть все имущество и передать его новому директору совхоза и санатория.

Директором, совсем неожиданно для Саида, избрали его любимца Каримбаева. За ним в степь послали автомобиль. Саид был рад тому, что избрали именно его. Каримбаев обладал большими хозяйственными способностями и безупречной преданностью делу — качества, которые так нужны были для управления новым предприятием.

Часть членов комиссии во главе с Лодыженко руководила проведением митинга, а вторая пошла осматривать обитель вслед за Саидом Он впервые подходил так близко к дверям с изумительной резьбой. Преувеличенная легендами, покрытая старинной плесенью, красота Дыхановой постройки теперь предстала перед ним во всей своей полноте. Вот он, высочайший купол Намаз-Гоха и арка, о которых с таким восторгом писал историк-поэт:

«Этот купол был бы единственным, если бы небо не было его повторением.

Единственной была бы и арка, если бы Млечный Путь не составил ей пару».

Сатык Догдуров открывал самые сложные, старинные запоры. Когда Саид, читая те или другие надписи на мозаичной кафельной стене, испытывал затруднения, ему на помощь приходил Юсуп-Ахмат Алиев. Он с каким-то особенным увлечением помогал членам комиссии, будто своей старательностью и услужливостью хотел загладить какой-то старый грех. Он прочитал от начала до конца родословную Дыхана до шестого колена, вырезанную на лицевой плите портала соборной мечети. Саид не сразу обратил внимание на этого знатока, словно они и не были знакомы. Все было затоптано грязью и опозорено, как казалось Саиду, дружбой этого арык-аксакала с Батулли. Саид с интересом выслушивал переводы, кивал головой вместо благодарности и шел дальше за Догдуровым, который за это время успевал открыть следующую дверь. Всюду безлюдье и пустота. Только никчемный, никому не нужный мусор валялся в худжрах медресе. Исчезли все сундуки с ценностями. Все исчезло за сутки.

Но куда?

Комиссия направилась к самому мазару Дыхана. Сатык Догдуров удивленно остановился перед дверью мазара. Эта дверь была не заперта.

В эту минуту Саида окликнул подъехавший Карим-баев. Здоровались молча. Саид стоял за дверью в темноте мазара и видел лишь единственный глаз Карим-баева, расширившийся от радостного волнения.

— «Засушу, как дыню!» — наконец промолвил Каримбаев, напомнив давнишнее обещание Саида.

Саид лишь пробормотал ему что-то в ответ, чего не услышали ни Каримбаев, ни Юсуп, стоявший рядом.

Члены комиссии, присвечивая спичками, осматривали нефритовый надгробный камень на могиле Дыхана.

Каждый раз, когда гасла спичка, становилось еще темнее. В черном, сыром, затхлом пространстве терялось всякое представление о свете и объеме. К мазару надо было пройти по извилистому коридору, в который не проникало ни капли света.

Жутко.

У надгробного камня остались четверо — Саид, Юсуп, Каримбаев и слесарь Догдуров. Большинство членов комиссии торопливо покидали это нечистое, затхлое место.

— Ну, пошли дальше, — предложил Саид своим товарищам.

Но вдруг Саид, обернувшись, почувствовал, будто кто-то дохнул ему в лицо. Сразу вспомнилось ему предупреждение Синявина о том, что во время закрытия обители ее защитники постараются пролить кровь Саида. Он отшатнулся в сторону, даже уперся в нефритовый надгробный памятник. Рядом, точно змеиный шепот, раздался приглушенный говор:

— Крови! Крови изменников во имя аллаха!

— Ллоиллага иллалла!

Шаги товарищей Саида затихали где-то возле двери. Саид двинулся было за ними в густой темноте. Он подумал, что, окликнув своих товарищей, выдаст злодеям свое местопребывание.

В одно мгновение, покуда еще не замер шепот по углам, Саид вскочил на черную нефритовую надгробную плиту. Ишаны, будто где-то в пропасти, шуршали своей одеждой. Саид вглядывался во мрак, надеясь заметить хотя бы слабые признаки света, указывающие ему выход. Но темнота, как океанская бездна, поглотила его.

Чем же это кончится?! Саид знал, что его товарищи, подождав несколько минут, непременно вернутся за ним. Они будут освещать спичками дверь и дадут ему возможность сориентироваться. Стоя на надгробной плите, Саид считал себя в безопасности, по крайней мере до тех пор, пока придут его товарищи, и поэтому, испытывая лишь небольшое волнение, был готов к решительным действиям.

А как ему хотелось вот здесь, в темноте, схватить врага за горло и молча, без свидетелей отвести душу. Какой удивительный случай! Вполне вероятно, что в этом заговоре принимает участие и Преображенский. Ведь он действует вместе с ишанами и баями. Это его последняя ставка — спровоцировать резню во время закрытия обители, чтобы дать в руки религиозным фанатикам еще одно оружие: сам аллах против большевиков! Но…

Такая обстановка стала надоедать Саиду, его нервы были напряжены до предела. Время тянется, как вечность, в помещение никто не возвращался.

Вдруг зашуршали спички, и Саид тотчас ощутил будто удар тока: шорох слышался у него за спиной.

Еще не было видно огня. Лишь только синенькая фосфорическая полоска мелькнула в темноте, как Саид обернулся, и в тот же миг…

В тот же миг Саид с отчаянной силой ударил ногой в направлении синенькой полоски. Эффект был поразительный. Саид услыхал, как кто-то зарычал по-звериному, сраженный сильным ударом сапога по голове. И тотчас замертво, как мешок, грохнулся на каменный пол. А с противоположной стороны кричал Каримбаев:

— Саид-ака! Я здесь!..

Саид услыхал, как несколько неизвестных людей, застонав от злости, бросились на голос Каримбаева. Невероятный рев сотряс темноту мазара.

— Во имя аллаха — крови изменников!

— Держись, Карим!

Рука Саида нащупала высокую жердину, на которой висел бараний рог и волосы — священные реликвии. Он в один миг разломал эту палку.

Треск пересохшего дерева зазвенел в пустом склепе. Потом раздался свист — это Саид размахнулся жердью.

— Держись, Карим-ака! — кричал Саид.

Ошеломленные ишаны сбились в кучу в подземном выходе, чуть не полосуя друг друга ножами. Со двора вбежали Сатык Догдуров и Юсуп-Ахмат. В коридоре на Юсупа налетел старший шейх. Своим тяжелым телом он повалил мираба на ступеньки, а сам устремился во двор.

Когда Догдуров зажег спичку, Каримбаев подхватил рассвирепевшего Саида и вытащил его из мазара.

XXIII

Разнесся страшный слух! Среди тысячной толпы на площади и во дворе поднялась паника.

— Саида зарезали в мазаре Дыхана!

— Кровь! Кровь!

А Саид в это время уже был на верхней веранде минарета малой мечети. Минарет выходил на площадь, и каждый мог увидеть Саида.

Провокация ишанам не удалась. Она, наоборот, сослужила им плохую службу. Люди требовали наказания защитников обители.

Надо было успокоить собравшихся и с достоинством закончить начатое дело. Следовало прекратить подозрительные стычки в толпе, где милиция и пограничники с трудом наводили порядок среди разгорячившихся людей.

На минарет к Саиду взобрался и Лодыженко, а за ним, тяжело дыша, поднялся и инженер Синявин. Падая в темноте, инженер поранил лицо. Взобравшись на последнюю ступеньку, он сел на нее и молча стал вытирать кровь.

Мимо Синявина радиотехник пронес микрофон, и находившиеся на площади вдруг услыхали глубокий, даже с присвистом, вздох Синявина и его знаменитые в тот день слова:

— Ну и крещение! А все-таки я счастлив, что хоть на старости лет увидел настоящую жизнь! Вот как обновляется Узбекистан! Говорите, Саид, говорите…

Сквозь гром аплодисментов и криков «яшасун» репродукторы уже разносили волнующие слова Саида:

— У кого нервы не в порядке, тому не надо было браться за такое дело! Что произошло? Убили аксакала? А кто говорил, что обитель дешево отдаст нам свои права? Мы пришли сюда как передовая, революционная фаланга миллионных масс узбекского народа, чтобы с честью выполнить его священную волю…

Только на секунду он сделал паузу. С высокого минарета вдруг раздался не крик, а дикий безумный визг. Все посмотрели туда. Старший шейх, стоя на подоконнике, размахивал ножом. Он еще раз закричал, как безумный: «Крови!» — приближая нож к своей груди. Вдруг он, словно его вытолкнули, сорвался с сорокаметровой высоты вниз. Никто туда не бежал, ибо минарет стоял над скалистой пропастью, возле обительского сада. Протяжный возглас «а-ах», раздавшийся в толпе, был перекрыт сильным голосом Саида, разносившимся из репродукторов.

— …Как революционеры пришли мы к этой крепости заклятых врагов социализма. Взять крепость голыми руками — это фантазия. Враг в каждом уголке будет ожесточенно сопротивляться.

Слова: «уничтожим как класс», «интернациональным походом», «победа коммунизма» — прерывались громкими аплодисментами и музыкой.

Как раз в это время из одной темной худжры вышел старый обительский служитель и сказал рабочим, что там лежит тяжело больная русская женщина. Дехкане и рабочие Советской степи вынесли оттуда истощенную женщину. Крайнее изнурение и волнение лишили ее речи. Только слезами увлажнились запавшие огромные круглые глаза.

Рабочие отыскали в толпе возле автомашины перепуганную Софью Преображенскую и сдали ей на руки больную. Обительский служитель, оправдываясь, сознался, что эту женщину поручил ему правоверный «Вася», который жизнью заклинал его спрятать ее в худжре от чьих бы то ни было глаз. Но сам он ушел сопровождать наисвятейшего имам-да-муллу Алимбаева, а женщина тяжело заболела…

Никто, даже Софья Преображенская, которой рабочие поручили несчастную, не узнал в ней Любовь Прохоровну. Марковская поняла: она спасена, и радовалась, что никто не узнал ее в такую страшную минуту жизни.

И Преображенская в заводской автомашине отвезла ее в больницу Голодной степи.

XXIV

Саид еще два дня пробыл в Караташе после этого торжественного и такого богатого переживаниями дня. Возбужденные рабочие и дехкане завладели обителью. Нужна была революционная воля, чтобы направить их в нужное русло, возглавить порыв масс. Саид сдерживал людей сколько мог. Баи и обительские ишаны не простят надругательств над их святыней.

Саид посоветовал членам комиссии вынести решение: просить Караташский исполнительный комитет Совета трудящихся привлечь всех баев и мулл к суровой революционной ответственности за укрывательство преступников от органов советской власти.

— Нас всякая белогвардейская, контрреволюционная сволочь расстреливала за то, что мы принадлежали к партии коммунистов-большевиков. И мы этой ответственности не снимали с себя. А они… Со всех сторон в самое сердце народа направляют они свое отвратительное жало. Пускай же возьмут на себя труд доказать свою не виновность перед революцией, перед социализмом. Нам достаточно знать, что это наш классовый враг, а степень его преступности давно определена. Мы должны быть тверды в своем решении. Иначе проделанная нами сегодня работа явится лишь посмешищем и… оружием в руках пощаженных нами врагов. А нам предстоит провести самую ответственную кампанию весеннего сева в Советской степи!

Предложение это голосовали. Саид, как председатель комиссии, не только спрашивал кто «за» и кто «против». Он просил поднять руку тех, кто хочет продолжать и закончить начатое дело борьбы с обительской контрреволюцией.

Такое решение было принято и тут же передано местным органам власти. Саид и здесь добился немедленного рассмотрения этого решения «Всеузбекской комиссии по организации детского санатория».

Каримбаев был членом Караташского партийного комитета, куда его избрали коммунисты Советской степи. Он руководил обсуждением этого постановления на заседании комитета. Но все же ему пришлось убеждать собравшихся в том, что именно сейчас, во время сева, такая операция необходима. Ведь каждый бай, ишан или обительский шейх — это агитатор, выступающий против сева.

— Нужно освободиться от этих «агитаторов»! Освободиться немедленно и решительно! Ведь это они выгнали исследовательскую комиссию из Караташа. Я помню их поход к голове канала. Хорошо помню. Кто по ущельям, по бездорожью вел тысячи дехкан за тридцать километров? С какими намерениями они шли туда? А взрывы, а неполадки на строительстве? А кто скрывал контрреволюционеров, вредителей?

Так осуществлялось закрытие обители мазар Дыхана.

Караташ снова стал местом ожесточенных классовых схваток. Комсомольцы с юношеским пылом принимали активное участие в реализации решения партии и власти. Органы власти решили выселить из пределов Средней Азии двадцать три бая, а их имущество передать колхозам и совхозу нового детского санатория. В байских усадьбах поймали семнадцать обительских ишанов, которых вместе с хозяевами отдали под суд.

Саид сам мало спал в это время и другим не давал отдыхать.

А из Кзыл-Юрты шли хорошие вести от трудящихся кишлаков и рабочих заводов.

Гоев сообщал, что сев начали на всех участках. В кишлаках, колхозах по примеру Караташа идет очистка от кулацких и пантюркистских элементов. Участки включились в соревнование за большевистское проведение сева.

Среди множества сообщений из степи было одно и о женщине, которую спасли в обительской худжре, «жертве вражеского террора». Но, увлеченный общим подъемом, занятый бесчисленными хлопотами, Саид не обратил на это внимания.

XXV

Будто после длительной разлуки или накануне ее, случайно сошлись друзья в гостинице «Интурист». Советская степь с каждым днем превращалась в надежную гавань, куда, напрягая все свои силы, добирается корабль к устойчивому причалу…

Саид-Али глубоко вздохнул и промолвил:

— Вот и все!

Причалил…Надо собраться с мыслями, подвести итоги сложной и успешной поездки… — думал Мухтаров, поглядывая то на Щапова, то на Лодыженко. А тот, прихрамывая, подошел к Саиду, сел возле него на широком кожаном диване и заговорил с деланным спокойствием.

— Конечно, все. А что же еще? Ты сегодня даже совсем не куришь.

— Ха-ха-ха! Не сегодня, Семен, а всю жизнь. Понимаю твое желание успокоить меня, но мне кажется, товарищи, что успокаивать прежде всего надо вас.

Друзья посмотрели друг на друга и залились дружным смехом. Щапов зажег папиросу и предложил Лодыженко.

— Мы с вами будто ждем пересадки на вокзале, — заговорил Щапов. — А может быть, я тут лишний?

— Что? — спросил Саид, поднимаясь с дивана.

— Да видишь… Наступила ночь, элегические настроения одолевают, и сидим, будто потеряли что-то. «Все», говорите, товарищ Мухтаров, и это слово прозвучало так, будто в самом деле все…

Лодыженко перебил Щапова:

— Терпеть не могу этого холодного «выканья»… у вас с Саидом.

Саид и Щапов виновато глядели друг на друга.

— А действительно, Щапов, куда это годится? Сколько пережили вместе, какую силу натиска выдержали, а никак не можем… сблизиться, подружиться. Неужели у вас так много друзей?

— Опять у «вас»? Да что это, черт вас подери, на брудершафт вам надо выпить? Можно и это организовать, — пожалуйста.

Лодыженко подошел к телефону, вызвал буфет.

— Мне захотелось выпить, но не на брудершафт, Щапов! Хочешь, то есть не будешь ли ты брезговать еще и таким другом, как я? Пережили-то мы много, хотя и не одинаковы характеры у нас, но подружиться — было столько возможностей.

— Хочу ли я, Саид-Али? Вы…

— Ну, ну, я тебе «выкну»! — погрозил ему Лодыженко телефонной трубкой.

— Саид-Али, у тебя… у тебя еще не было такого друга, как я.

— А я? — снова вмешался Лодыженко.

— Да, и он, — согласился Щапов. — Мы жили и боролись за одно дело, а на себя не обращали внимания.

— Иногда это очень полезно, — вставил Саид.

— Верно, иногда. Мы старые друзья, связанные одной классовой пуповиной, одной идеей. Хотели бы мы или нет, но дружим и будем дружить. А получалось так, будто мы чужие люди!

— Все это чепуха, Щапов, поверь мне, чепуха. Просто некогда было думать об этом. Вот, кажется, я сказал «все», и в самом деле — все!.. Не потому, что вырвалось слово, а потому что машина по-настоящему уже заработала…

Саид умолк и подошел к окну. В темных просторах контрастно вырисовывались очертания новостроек, канала и гор, освещенных полной луной.

«Чудесная, никем не нарисованная картина! — подумал он. — Человек не довольствуется одной материальной жизнью. Собственно, и это материальное неотделимо от другой, более высокой организации».

Щапов подошел к Саиду, положил ему на плечо руку, заглянул в глаза.

— Захотелось отдохнуть? — спросил он и лишь тогда понял, что его вопрос прозвучал аллегорически. — Извини…

— Что же, отдых для тела, как еда, — всегда нужен… Души же… отдыхают в борьбе за будущее народа. Попросту говоря, мы представляем собой очень горючий материал. А здесь такая ночь! Я очарован вот этим «ноктюрном», здесь есть чем увлечься, черт побери! Знаешь, вот только на мгновение вспомнилось мне, как я бежал по хрустящей мерзлой земле в Голодной степи пять лет тому назад. Даже страшно стало, когда подумал, что если бы вдруг снова пришлось начинать… А мне кричали: «Вода сюда не пойдет!..»

Лодыженко с официантом накрыли стол и пригласили товарищей ужинать. Две коробки рыбных консервов, масло, вареная картошка, маринованные огурцы и отменная керченская селедка — закуска, достойная встречи на таком вдохновляющем «причале».

— Да ты что, в самом деле пьянствовать собираешься? Коньяк, нарзан…

Они многозначительно переглянулись. Щапов первым сел за стол.

— Ну, товарищи трезвенники, хватит вам читать нотации! Коньяк так коньяк. Я за то, чтобы… его попробовать. Такая чудесная ночь!

А когда они выпили, то и разговор стал оживленнее. Правда, выпили по две рюмки — Щапов и Лодыженко, а Саид ограничился одной. Но не хмель сделал увлекательной беседу. Сидевшие за столом три человека были объединены одной целью, и каждый по-своему ощущал потребность в лирике. В лирике полнокровной, как свет и воздух в новых корпусах новостроек!

Лодыженко заговорил языком безнадежного мечтателя. Как приятно говорить с товарищами о том, что преследует тебя днем и ночью, всю жизнь и что, наконец. Сожжет тебя окончательно. «Горючий материал»!.. Хочется еще больше гореть, хочется пылать ярким огнем и освещать им путь миллионам людей. Он сожалеет, что стал строителем, а не поэтом!

— …Строишь, строишь. Строительство перерастает тебя, становишься перед ним маленьким, как пигмей, возникает ощущение, что ты вдруг здесь уже не нужен… «Так складывается жизнь», — мудро изрекают равнодушные регистраторы календаря… эпоха строительства социализма, обновленное этой эпохой общество, взаимоотношения людей и новые чувства, новая радость, полнота жизни!..

— Отлично! Вот садись и пиши. Пиши трактат, очерк, роман. Правильно, абсолютно правильно. Самому хочется создавать, да, товарищи, хочется… И я чувствую, что способен лишь на одно — строить. Создатель — и он смертен.

— Гении освобождения человечества не умирают, — вставил Щапов.

Саид умолк и задумался. А Щапов продолжал свою мысль:

— Советская степь — это тоже торжество гениальной идеи, которая никогда не погибнет.

— В самом деле, Семен: Советская степь — бессмертна. Ты, Семен, сожалел о том, что у тебя нет поэтического дарования и достаточного материала. Неужели у тебя мало его? О даровании не спорю. Но материал!.. Есть у тебя и любовь… есть, есть! Ее только нужно самому хорошенько осознать, понять и проникнуться ее животворными чувствами. Особенно трудно уловить начало роста. Ведь у такого цветка почки появляются темной, росистой, прохладной ночью, чтобы ярко расцвести, соревнуясь с утренними лучами солнца… Поэтам надо писать стихи о такой борьбе и любви, чтобы мы, именно мы, строители социалистического общества, поняли бы ее, прочувствовали до глубины души. Чтобы это было проявлением самой высокой человеческой культуры и морали.

Саид поднялся из-за стола. Он то прохаживался по комнате, то садился на окно и смотрел на живописный пейзаж, вдохновлявший его.

— Моя жизнь… это мелочь, Семен. А вот жизнь такая, как у… Назиры-хон, она действительно исключительная. Если бы вы знали, товарищи, как она хватается за каждую возможность, чтобы как можно шире и полнее расцвести! Она стремится ко всему: и строить, и руководить, и любить, и петь… Да ты, друг, не стыдись! Редкая девушка. В ней воплощены все чаяния трудящихся людей прежде отсталой страны. Людей, освобожденных от угнетения и вечного горя. Они прозревают и с наслаждением стремятся все постигнуть, все охватить. Они хотят быть во всеоружии, стать могучими, одерживать победы на социалистических стройках. Они жаждут музыки, поэзии… А жизнь полна терниями, выражаясь банально. И они колючие…

Саид увлекся, рассказывая историю Назиры-хон, удивительную судьбу которой он так близко знал и так искренне прочувствовал.

— Признаюсь, я завидую тебе, Семен. Эта девушка любит тебя, а я этого как следует не понимал. Теперь я знаю все. Она заслужила право на взаимность. Она любит музыку и ко мне приходит слушать игру на скрипке. Забавляет Тамарочку и под аккомпанемент скрипки учится петь. А догадываешься ли ты о настоящей цели этих посещений?

— Ну и каковы же результаты этой странной учебы? — спросил Щапов.

— Результаты? Не знаю. Мне почему-то кажется, что я уже добился максимально возможного. Давайте считать и это все-таки этапом. Сегодня этот «этап» закончен! Мне только хотелось рассказать об этом вам, мои друзья, рассказать об этом Семену, «разочарованному» строителю, поэту, влюбленному в прекрасную Назиру-хон…

XXVI

Наступила пора сдачи завода в эксплуатацию. Саид-Али Мухтаров, как на прогулке, ходил из цеха в цех. Инженеры, рабочие по-праздничному здоровались с ним. Даже машины в цехах, очищенных от лесов, будто приветствовали Саида блеском своих деталей, молчаливым могуществом.

В мелкомонтажном цехе его неожиданно остановил один рабочий.

— Товарищ Мухтаров! — обратился он, несколько смущаясь. — Можно вам кое-что сказать?

— А почему же нет? Конечно, пожалуйста. Может быть, после работы зайдете ко мне в контору?

— Да нет, здесь дело неотложное… Когда-то еще поначалу я работал в Советской степи. На туннельном участке у инженера Мациевского я познакомился с одним чудаком, может, знали такого — Вася Молокан?

— Знаю его, очень хорошо знаю! Что с ним? Давно уж я не виделся с этим… чудаком.

— Сейчас была у меня жена и сказала, что он заходил ко мне на квартиру. Черт его знает что он за человек, где шатается. Он будто бы из Турции, что ли, вернулся.

— Ого, даже из Турции? Да, это действительно интересно. Об этом следовало бы еще кое-кому сообщить…

Рабочий перебил Саида.

— Он так и просил, сообщите товарищу Мухтарову, а об остальном, говорит, не беспокойтесь. Скажите ему, что у меня важное государственное дело. Так и говорит: «Важное государственное дело».

— Да-да, государственное дело… Какой ваш адрес?

В сопровождении Харлампия Щапова и Августа Штейна, который в это время как раз находился в Ташкенте, Саид-Али отправился на квартиру рабочего. Здесь и произошла их встреча с Васей Молоканом. Он сидел за столом и разбирал гору разнообразных удостоверений, справок и мандатов, складывал их в хронологическом порядке в папку с надписью: В. Молокан. «Моя жизнь, 1917 —192… год».

— Привожу в порядок, товарищ Мухтаров. Я ведь старый бурлак!.. Не принадлежу к числу тех — будем выражаться словами корана, — к которым боги «посылают ангелов для неотложных нужд». Сейчас я — скорее один из старых «шайтанов», избиваемых камнями!

Он был одет в прекрасно сшитый коричневый костюм. На краю стола лежала новая фетровая шляпа, возле стоял желтый дорожный чемодан.

Саид-Али подошел и поздоровался со старым бурлаком. Это наконец нужно было и для Штейна, ибо он понял, что для присутствующих здесь товарищей прежний Молокан не существует. Свершилось что-то новое.

— Ну и номер, я вам скажу, Вася! Получается тоже — «все», товарищи… С чем вернулись, бурлак? — первым спросил его Саид-Али.

— Ясно с чем возвращаются из ада, Саид-Али… Отламываю себе добытые в аду рожки, готовлюсь заполучить ангельские крылышки… «Все» как есть! Где ни бродил, а ночевать домой зовут…

— Домой?

— Домой, товарищ Штейн. Я кое-чего не доделал здесь у вас, это моя вина, но имеются «смягчающие обстоятельства».

Штейн нерешительно посмотрел на присутствующих и все же спросил:

— Убежал?

— Упаси бог, за кого вы меня принимаете? Этого гуся нынче ночью вы должны будете забрать в одном из кишлаков… А я этого карася из Ширам-шахе… Он внезапно выехал в порт Курам, где находится его основная база торговли имперскими магазинными винтовками и боеприпасами для мусульманского населения. Надо предполагать, что мулла Молокан у этого матерого шпиона находится под большим подозрением… Вот в чем основная графа, товарищ Штейн. Если бы не этот карась, то «гуся» Преображенского я давно бы сдал вам в архив… Теперь берите вы, а я…

Он долго и подробно рассказывал. Рассказывал о своем «богатом впечатлениями» путешествии через границу с явками от Преображенского и в сопровождении имам-да-муллы Алимбаева.

— Ну, товарищи, Алимбаева я вам теперь не могу дать. Я понимал, что он в последний раз направился через границу и не собирался больше возвращаться. Разумеется, и там от него для нашей страны пользы мало. А горные тропы порой бывают слишком узенькими, ущелья глубокими. У человека появилось недоверие ко мне. Ну… не разминулись мы с ним на тропе… Каюсь, избавился от него. Больше Алимбаев не будет вредить нам, что это так — подтвердят горные ущелья.

— Коран действительно у вас? — нетерпеливо спросил у него Лодыженко.

— Коран — что? Разумеется, коран у меня. Но это мелочь в сравнении с документами, с которыми меня приглашают в Москву. Наверное, придется возвращаться в старую контору, загулялся я здесь у вас, набурлаковался. А коран — пожалуйста, получайте.

Молокан достал из чемодана толстую позолоченную книгу и, развернув ее на первой странице, положил на столе перед Саидом-Али Мухтаровым. Мелкой арабской вязью, еще совсем свежими чернилами там было написано:

«Аллагу акбар. Во имя бога милостивого, милосердного.

Помощь придет от мужей правых, от короля сильного, от государства великого.

Тогда правоверные очистят себя от скверны звездного знака, противного аллаху.

И хвала богу разнесется по землям мусульманским…» А под этим уже не в форме суры из корана дописано: «Двадцать первых мужей страны своей кровью подписали здесь свою клятву спасти Узбекистан от большевиков. Аллагу акбар! Эти мужи достойны высочайшей твоей милости, о господи!»

Первой в списке стояла фамилия «Амиджан Нур-Батулли, правоверный Мирза Амин-Арифов».

Саид-Али быстро посмотрел на список и закрыл книгу.

— Думаю, что коран с этим списком «правоверных» еще пригодится, товарищ Молокан. Интересный подарок вы принесли.

— Смотрите, вам виднее. Ну вот что, товарищ Штейн, вы понимаете, в этом обществе я могу говорить все?

Штейн оглянулся, пожал плечами.

— Вы уже здесь столько наговорили, что, по-моему, дальше некуда. Говорите, что там у вас еще?

— Преображенский…

— В чемодане или где?

— Почти в чемодане. Завтра утром я… согласился сопровождать его через границу. Боюсь, что это уже западня для меня. Но это «юрында»… Пора уже забрать его, товарищ Штейн. Моя встреча с ним должна произойти в горах… Справлюсь ли я с ним, как с Алимбаевым? Ведь я хорошо знаю, что рыжий охотится за мной, как и я за ним…

Присутствующие дружно захохотали.

— Погодите, чуть было не забыл: в обители был старый служитель. Он мне помогал… Это тот, товарищ Штейн, что спрятал в худжре…

Штейн пошевелил рукой и сказал:

— Все ясно, товарищ Молокан… А я уже получил директиву о вашем немедленном возвращении в Москву. Переночуете у меня, вещи ваши в полном порядке!..

XXVII

Новое назначение было для Саида совсем неожиданным. Газеты еще до сих пор подробно освещали обстоятельства приема и пуска ташкентского гиганта сельскохозяйственного машиностроения. Печатали большие снимки механизмов, а рядом портреты ударников — рабочих строительства, и среди них — начальника строительства Саида-Али Мухтарова. Далее — биографические данные и, наконец, список награжденных правительством ударников строительства. Первым в том списке значился:

«Саид-Али Мухтаров, инженер, начальник строительства, член КП (б) Уз с 1919 года, награждается орденом Ленина за умелое руководство, своевременный пуск завода и помощь Советской степи в посевной кампании».

Вдруг — это назначение…

Когда Мухтарова спросили по телефону, нет ли у него на примете какой-нибудь подходящей для себя работы, он ответил, что даже не думал об этом. В ЦК КП (б) Уз вели с ним разговор о новом назначении, но ничего конкретного еще не предложили. А сегодня его уже поздравляют с новой работой.

Его назначили начальником строительства большого Восточно-промышленного металлургического комбината!

Первым поздравили его товарищи из ЦИКа Узбекистана, когда принесли ему назначение, утвержденное Совнаркомом СССР. Директор нового Сельмаша Харлампий Щапов неизвестно какими путями узнал об этом и приехал к Саиду.

— Ну, ну! Я не поздравлять, а просто так забежал… Как думаешь, Саид, сильны мы или нет? Ну, Саид-Али… Помнишь, в «Интуристе» у Лодыженко ты говорил о бессмертии строителей?

— Да брось, Харлампий, ты уже чепуху городишь. Я говорил о гениальных идеях.

— Ио строителях!.. Прекрасно! Весь мир почувствует, что мы только начинаем, собственно, начали, но начали уже навсегда! Нет, я все же поздравляю тебя…

И решили они тогда: перед отъездом устроить у Лодыженко в Советской степи товарищескую встречу. Для этой встречи они пригласили с Кузнецкстроя Гоева, из Москвы каспийского бурлака «Васю Молокана» и друзей из степи.

В тот же день вечером они пошли к Евгению Викторовичу, у которого застали инженера Синявина.

— Слыхал я от Евгения Викторовича о вашей чудесной затее. Предлагаю встретиться у меня на новой квартире в Кзыл-Юрте.

— Предполагали у Лодыженко в гостинице, Александр Данилович. Там — ресторан и прочее, — пытался было возражать Саид-Али.

— Что — «там ресторан»? — даже поднялся со стула старый Синявин. — Ресторан — это люди, а люди — это мы! Лариса Ивановна за этим и направила меня к вам. Дочь мою помните? Она учится в Москве, на летнюю практику приехала в степь! Она сказала: «Через мой труп, если не у нас!» Она у меня командир… Да мы об этом в степи решили, значит, инициатива за нами! Ну-ка, давайте ваш список.

XXVIII

Вечер встречи друзей должен был состояться в назначенный день. На вокзале ташкентский поезд встречали Синявин и Лодыженко.

За эти годы перрон уч-каргальского вокзала значительно изменился. Высокий навес над перроном скрывал пассажиров и встречающих от знойного солнца днем и от росы ночью. Приличный буфет, столики, стулья возле них всегда были заняты оживленными пассажирами. Радиомикрофоны связывали Уч-Каргал с центрами страны.

— Вы знаете, Семен, наша степь так благотворно влияет на соседей, — заговорил Синявин, оглядывая перронный буфет.

Он скрыл от Лодыженко, что на вечере-встрече согласилась быть и Назира-хон. Но, судя по письму Саида, особенно по его фразе — «еще кто-то приедет», — тот догадывался, какой желанный сюрприз ждет его.

Но это были лишь догадки. А как хотелось молодому человеку, чтобы они подтвердились!

Первым вышел из вагона Харлампий Щапов. Синявин и Лодыженко не только успели поздороваться с ним, но и поговорить, пока наконец стали выходить другие. Последним появился Саид-Али Мухтаров, сопровождающий нескольких молодых женщин, среди которых была и прелестная, словно лилия, Назира-хон.

Выходя из вагона, она оглядела встречающих и не могла скрыть своей милой девичьей застенчивости, увидев, что ей улыбается так часто являвшийся ей в мечтах «джигит» Семен Лодыженко.

Уже садясь в машину, Лодыженко крикнул Синявину:

— Значит, поехали по намеченному маршруту, Александр Данилович?

— Да. Вы поезжайте первым.

Мухтарова Синявин взял в свою машину. Когда проехали станционный поселок и выехали на асфальтированное шоссе, Мухтаров спросил:

— Что это у вас за маршрут, Александр Данилович? Не свадебную ли поездку затеял Лодыженко?

— А знаете, вы почти угадали, Саид-Али. Но все-таки я разрешу себе не раскрывать вам нашей тайны. Ну, разрешите один разок. Больше не буду.

Машины не поехали по прямой дороге, тянувшейся вдоль трамвайной линии, а повернули на Майли-сайское шоссе. Посадки тутовника по обочинам дороги, асфальт между арыками и поля почти зрелого хлопка вокруг, сколько глаз охватывал, сделали эти места совсем неузнаваемыми.

Саид глядел с восторгом, и чувство удовлетворения овладело им. Ведь все это он старательно вычерчивал в своем проекте, а сейчас едва узнает в натуре!.. Снова вспомнил утренний заморозок, хрустящую под ногами ледяную пыльную корку… Комиссия… «Вода сюда не пойдет, уровень к склону горы понижается…»

— Вот тебе и шайтаном или аллахом проклятая пустыня! — не удержавшись, громко сказал Саид.

Синявин молча положил ему на руки теплую ладонь. И это еще больше взволновало восторженного Саида.

Они проскочили через перекресток сифонов и повернули в сторону гор. В роскошной зелени садов показалась больница Советской степи.

— Заедем за Таисией Трофимовной, наверное? — высказал предположение Мухтаров и посмотрел на заднюю машину, где с четой Гоевых ехал радостный, точно обновленный впечатлениями, Евгений Викторович Храпков. Саид приветливо махал ему. Это приветствие Храпков воспринял по-своему: начав свою жизнь в больнице, он хотя и с большими трудностями, но все же пришел в дружную семью коммунистов! У него затрепетало сердце, увлажнились от волнения глаза.

— Таисия Трофимовна работает в больнице Кзыл-Юрты, — немного повременив, ответил Саиду загадочно настроенный Синявин.

Машины въехали во двор больницы. Всюду газоны, цветники. Нет уже и следа от ямы возле трансформаторной будки, где в собственной крови захлебывался Саид.

— Евгений Викторович, на минутку. Э, нет, Саид-Али, это сугубо врачебный секрет, — произнес Синявин.

И Синявин вместе с Храпковым отошли к трансформаторной будке. Саид видел, как во время их разговора Храпков вначале встревожился, потом бросился назад к толпе, но, задержанный Синявиным, вскоре успокоился.

— Есть предложение пойти осмотреть больницу. А вот и администрация! Дора Остаповна, принимайте гостей, показывайте, хвастайтесь…

Синявин старался казаться беспристрастным, даже в какой-то степени равнодушным хозяином. Но от Мухтарова он не мог скрыть глубокого душевного волнения, до краев переполнявшего этого искреннего человека.

Все чинно зашли в главный корпус больницы. Санитарки, сестры одели их в белые выглаженные халаты. Дора Остаповна что-то полушепотом объясняла женщинам. Саид, занятый своими мыслями, не слышал, о чем они говорили. Он перехватывал лишь заговорщицкие взгляды Синявина, главного врача и Храпкова, понимал их по-своему и всегда последним заходил в палаты.

Любовь Прохоровна поднялась с кровати еще несколько минут тому назад, когда медсестры принесли ей телеграмму.

— Любовь Прохоровна, вам поздравительная телеграмма, — сказала одна из медсестер.

— Поздравительная? Мне? — удивилась больная, хватаясь за халат перед тем, как взять из рук сестры телеграмму.

В груди заныло, в глазах замелькали звездочки. Кто же, как не Саид, должен был бы наконец узнать от врача о ее пребывании в больнице и прислать поздравительную телеграмму! Ведь она уже выздоравливает. Краешком сознания она допускала и то, что телеграмму могла прислать Мария — не менее важная весточка от дочери… Но ведь — «поздравительная»!..

«Поздравляю с возвращением к жизни, передайте мою благодарность товарищам за приглашение на встречу друзей степи. Это почетное место на встрече займете вы, уважаемая Любовь Прохоровна. Рад этому, желаю счастья. Выезжаю работать. Поцелуйте от меня друзей, в первую очередь Саида-Али. Прекрасный человек! Жму руку. Ваш Вася Молокан».

Она несколько раз перечитала телеграмму, расставляя не переданные телеграфом знаки препинания, дополняя отсутствующие, но логически подразумеваемые слова. «Вася Молокан» — человек, проявивший исключительную предусмотрительность, когда она оказалась в тяжелом положении.

…Она вспомнила переулок, окутанный вечерними сумерками. Вдруг она заметила силуэт фигуры возле высокого дувала и почувствовала, что ей надо вернуться домой. Но тут мужчина отошел от дувала и направился прямо к ней. «Он!..» — поняла она в тот же миг. Ноги у нее отяжелели, и она вся будто окаменела.

— Что вы здесь делаете, товарищ Федорченко, в такое позднее время? — спросила она, сдерживая волнение. Но ее голос дрожал, дрожали ноги, дрожала душа.

— Ожидаю вас, товарищ Марковская. Должен вам помочь в доставке этого письма…

Он властно протянул руку, требуя письмо, а другую держал в кармане. Любовь Прохоровна ясно представила себе и руку в кармане, и оружие.

— Что вам… нужно от меня?.. — спросила она, сдерживаясь, чтобы не закричать истерически.

— Зайдемте, пожалуйста, в эту калитку, все поймете.

И он взял ее за плечи так, что вырваться не было никакой возможности. За калиткой к ним присоединились еще двое… В глиняной хижине, с толстыми стенами, как в мешке, с нею даже не разговаривали. Преображенский только посмотрел на адрес письма — Ташкентскому ГПУ и спрятал его в карман…

— Ну, вот и договорились мы с вами, товарищ Марковская, — сказал Преображенский на рассвете, когда они вчетвером приехали на разбитой автомашине в какой-то горный кишлак. Ее связали, бросили в какое-то сырое помещение и оставили там…

А разбудил ее… Вася Молокан. Развязал, успокоил…

— Нехорошо одинокой женщине писать такие заявления… ГПУ, знаете, орган власти. Не знаю, о чем там вы писали…

— А ничего особенного. Только… Мне не нравятся действия вашего шефа. Он мешает мне вернуться к жизни…

— Серьезная графа!.. За такое крутое возвращение к жизни снимают голову. Если бы я не уважал Саида-Али, наверное, и не узнал бы, что вы находитесь в таком затруднительном положении.

— Значит, мне снимут голову? Преображенский? — допытывалась Любовь Прохоровна и чувствовала, как у нее стынет кровь.

— Он! Это человек твердой графы, скажу вам по секрету. А снимут ли… наверное, нет, если будете умной женщиной.

— Не замечала за собой таких качеств. А хотела бы… у меня маленькая дочь, товарищ… Вася Молокан, — сказала Любовь Прохоровна и заплакала.

Молокан молчал. Он долго думал, сидя неподвижно на том же месте, где развязал пленницу. Наконец тихо, совсем иным тоном, заговорил с ней:

— О том, что я союзник Преображенского, вы знаете. Но о том, что… друг Саида-Али, прошу и не догадываться… Беру вашу голову на свою ответственность. Этой ночью вы «убежите»… Веревки пусть остаются, скажем, вот здесь, окошко выставите и как-нибудь… Словом, на улице вас «схватят» еще раз… Не кричите, но… сопротивляйтесь, как следует добропорядочной женщине, когда на нее нападают. Ничего не расспрашивайте, ибо это будут узбеки. Знайте, что эти люди не обидят вас.

— Что они со мной сделают? — покорно спросила она.

— Скроют. Придется ждать подходящего времени… Постараюсь проследить за вами…

— Как союзник Преображенского?

— И… как друг Саида-Али… На всякий случай, забудьте о последнем, и было бы лучше, если бы вы никогда не вспоминали об этом нашем разговоре…

Он ушел, не попрощавшись. Трудно было перепуганной женщине, выбитой из нормальной жизненной колеи, разобраться во всем этом, правильно понять такого странного человека. Чей он союзник, кому друг?..

Поздравительная телеграмма из Москвы от Васи Молокана лишь краешком приоткрывала перед ней тайну, ставшую достоянием прошлого. Она почувствовала, как без стука открылась дверь, и в испуге повернулась…

Саид-Али не разобрал, о чем предупреждала Тарусина возле палаты, и не понял, почему именно его женщины ведут сюда. Он вошел, вежливо поддерживаемый под локоть Дорой Остаповной.

Возле первой же кровати Саид увидел Любовь Прохоровну. Похудевшее лицо, глубокая задумчивость в глазах делали ее значительно моложе своих лет. Саид-Али от неожиданности остановился. Снова что-то говорила Тарусина, но он не слыхал. Он только увидел, как шевельнулась женщина, стоявшая возле кровати. Вначале улыбка, будто волна от прибрежного ветерка, разбудила от тяжелой задумчивости это печальное, прекрасное лицо.

«Нет, это уже не та «обвенчанная православная»!..» — молниеносно промелькнула мысль, сразу исчезнувшая. Потом лицо женщины передернулось болезненной гримасой, из глаз полились слезы. Протянув руки, она бросилась к нему навстречу. У нее из рук выпал телеграфный бланк Саид подхватил телеграмму, чтобы вернуть ей.

— Тамарочка! — вырвалось из уст выстраданное имя любви. Это был вопль души. В этом слове слились и мать, и жена, и жалоба, и радость! Женщина зашаталась и чуть не упала. Но могучие руки Саида-Али Мухтарова поддержали ее.

И совсем неожиданно, только глубокой человечностью и искренностью продиктованные, аплодисменты друзей заглушили рыдания женщины.

— Успокойся, Любовь моя! Тамарочка дома… Может, ты бы прилегла? Мы причинили тебе… — Саид понимал: говорит он не то, что должен был бы сказать ей о их счастливой встрече, о мучительном ожидании ее…

Но он только вздохнул, приняв на свою грудь покорную голову Любови Прохоровны.

— Саид-Али! Не состарились ли мы в борьбе?..

— Нет, помолодели, Любовь моя!

ФЕРГАНА — КИЕВ

1926–1955 г.

Загрузка...