Письма 1939–1942

1

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву[17]


9-го июня 1939 г.

Глубокоуважаемый, искренне чтимый

и душевно любимый Иван Сергеевич!

По непреодолимому желанию выразить Вам преклонение мое перед Вами пишу Вам. В наше тяжелое время бессердечия, бездушия и безлюдья, как светлый луч светите Вы.

«О, вы, напоминающие о Господе, — не умолкайте!»1 Не умолкайте! Ибо Вы ведете нас как вифлеемская звезда к ногам Христа.

Когда мне тяжело на душе, я беру Ваши книжки, и т. к. в них не лицемерная правда, а Душа, то становится и легко и ясно. И это Ваши «Лето Господне» и «Богомолье»2 были моими подготовителями и к посту, и к Св. Пасхе. Увы, наши «батюшки» редко бывают истинно духовны, и часто не находишь у них того Духа, которым жила Русь. Читая Вас, я (и моя семья (*Я временно была в Берлине.)), чувствовали все таким своим, родным, русским до последнего вздоха. И Вашего батюшку, такого прекрасного, так рано погибшего, и старенького Горкина, и Вас ребенка3 мы любим, как любят своих близких. Простите мне, что так пишу, что все выходит как-то м. б. шаблонно. Но верьте, что от искреннего сердца идут мои слова. И хочется больше и больше знать о судьбе всех этих лиц, ставших близкими и родными. Я слушала Ваше чтение в Берлине4 после того, как скончалась Ваша супруга5. Как ужасно, — столько чудесных, прекрасных близких лиц суждено было Вам утратить из жизни когда-то такой полной, богатой этими людьми. Если Вам покажется м. б. иногда, что Вы одиноки, то не думайте так![18] Вашим Духом живут много людей, Ваша Божия Искра затеплила у многих лампаду. Для многих во всей эмиграции существуют лишь два человека, два пророка, — это Вы и Иван Александрович Ильин6. И если бы наше духовенство воспитывало людей в духе этих двух, то насколько бы поднялась наша мораль.

Я живу в Голландии, замужем за голландцем7, в деревенской тишине; единственная связь с Русским — книги, т. к. русских людей очень здесь мало. Стараюсь у кого можно развивать вкус к путям и Вашим, и Ивана Александровича Ильина, ибо только они безошибочно непреложны.

Хотелось бы от всего сердца вымолить у Господа Вам еще на многие годы здоровья, радости, творчества для нас грешных.

Всего Вам доброго!

Искренне почитающая Вас

Ольга Бредиус-Субботина


2

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


19. VI.39

Сердечно признателен Вам, Ольга А., — не знаю отчества, — за привет писателю. Я его сохраню — в немалом, слава Господу, пакете писем от читателей-друзей. Ваше письмо — окрик на уныние мое. Да, я очень одинок, я совсем одинок, и часто ропщу. Вы почувствовали это, сказали это, и правильно: я часто забываю, что я не одинок. Со мной, [в] духе, — моя покойная жена, мой, отнятый мучителями Родины, сын, офицер8. Господь же со мной! — и еще — великое множество русских людей, единомысленных. Да, знаю, слово мое, волею Божьей, доходит до читательского сердца. Только это еще дает силы. Вы так искренно, нежно обласкали душу мою. Но не называйте меня _у_ч_и_т_е_л_е_м. Я недостоин сего. Я — слабый, грешный человек, куда быть мне учителем нравственной жизни! О батюшках Вы напрасно. И в нашем Содоме есть светлые пастыри, есть. Всего Вам доброго. Спасибо

Ив. Шмелев

Привет Вашей семье. Спасибо!


3

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


26. IX Св. Иоанна Богослова9

9. Х.1939 écrit en russe[19]


Сердечно благодарю Вас, добрый друг, Ольга Александровна, за трогательный привет, — за Ваш подарок писателю-другу. Я принял его с легким сердцем, принял, растроганный, ибо за этим даром чувствую светлую душу Вашу. В эти суровые дни одиночество мое в жизни особенно давит. Растерянная душа не может уйти в работу, будто уж и писать не надо, будто и не для чего. Но знаю, что лишь работа может давать забвение и утверждение, — и надо закончить еще не завершенное — «Лето Господне» и «Пути Небесные»10. Уже с июля, как бы предчувствуя мировой кризис, потерял я волю к работе. Единственный близкий человек, наш Ives, или Ивик11, внучатый племянник покойной Ольги Александровны, скоро должен быть мобилизован, и пока уехал в провинцию в лицей, где после 2-го башо[20], сданного с отличием, проходит дни подготовки к École Normale Supérieure, — Classe le matématiques spéciales[21]. Две недели жил я в St. Geneviev, в Maison Russe[22]12 и каждый день ходил на могилку покойной О. А. Целую Вашу руку, добрый друг. Слава Богу, я имею кров и хлеб — в будущее не заглядываю, а теперь участие Ваше для меня — свет. Желаю здоровья. Сердечно Ваш Ив. Шмелев


4

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


14. Х.39

Дорогой Иван Сергеевич!

Как рада я была сегодня получить Вашу открытку и узнать, что Вы здоровы. Я сейчас в ужасной тревоге за моих маму13 и брата14. Стараюсь изо всех сил их перетащить к нам в Голландию, но это очень трудно, м. б., даже безнадежно. Я измучилась от этой неизвестности: то отчаиваешься совершенно, то молишься, то будто веришь. Я — в это ужасное время совершенно одна, т. к. мой муж по делам должен был уехать из дома, и то уж до последнего момента был со мной. У него русская душа. Он очень любит все русское (не так, как многие иностранцы), не из экстравагантности, а просто вот так, — любит. По душе почти что православный, более православный, нежели некоторые из русских. И дом у нас русский. Но только я совсем одна теперь. Одна в деревне; дом стоит около шоссе, а кругом сады и поля. Никто ни ко мне не зайдет, ни я ни к кому не зайду. Ни души, кроме меня да птички. Есть кое-кто русские за 6 км, но не очень хочется их видеть, — чужие духом. Сколько дум разных пройдет в голове в одиночестве. Сейчас шторм[23] у нас, — мои высокие подсолнухи в саду сломило, и так все грустно. А летом было так уютно! Мама и брат у меня гостили, и подумайте: должны были 16-го сентября уехать. Как рвалось мое сердце, сколько было мук, просьб, молений даже! Люди не слышали этих молений. Теперь мы вновь стараемся, но что выйдет?! Как прекрасно, что Вы пишете еще «Пути Небесные» и «Лето Господне». Я не могла достать «Пути Небесные». Есть ли они в Париже?

Всего Вам доброго! Помолитесь за меня! Мне очень тяжело. Ваша Ольга Бредиус.

Напишите мне, когда будет можно!


5

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


23 октября 1939

Дорогая Ольга Александровна,

Ваше открытое письмецо, от 14 окт., очень тревожно, горько. Да не надо же так поддаваться огорчениям преходящим, Ваше одиночество — временно, увидите близких, Бог даст. Другое дело — одиночество безнадежное… Да и религиозная Вы, верою укрепитесь. А чтобы свидеться с мамой и братом, хлопочите, пока не убедитесь, что все испробовано. Вы же полноправная гражданка Голландии, и, на мой взгляд, ни божеские, ни человеческие законы не могут отнять у Вас естественного права иметь возле себя близких, самых близких. Тем более, что Вы, сами, с Вашим мужем, искони голландцем, дадите им и кров, и хлеб. Они же — русские эмигранты не по своей злой воле, а в силу непреоборимых обстоятельств, в силу того, что по своей духовной природе _н_е_ _м_о_г_л_и_ признать насильнической власти над своей Родиной за правомерную власть — и ушли под защиту той культуры и той морали, которая им духовно близка и которая еще не ушла из мира окончательно. Ваша страна, родина мужа Вашего, Голландия, — не признала большевиков закономерной российской властью, и это, несомненно, может Вам облегчить ходатайство Ваше за близких. Где же и пребывать-то Вашим близким, как не под Вашим кровом?! Это же — сама правда. Еще висит в Гааге на парадной двери дощечка — «легасьон рюсс»[24]15. И живет еще в Гааге «шаржэ д'аффэр»[25] российской легации — Павел Константинович Пустошкин (Poustoshkine) — адрес: 66, Sweelingstraat, Za Haye. Если еще не просили у него совета и помощи, напишите ему. Я сегодня виделся с одной моей милой читательницей, она ему о Вас напишет. Я ей сказал, что я, русский писатель, которого г. П[устошкин], конечно, знает, и профессор государственного права и философ И. А. Ильин, проживающий в Цюрихе, мы оба ходатайствуем по Вашему делу и даем самый положительный отзыв о достойной семье Субботиных. Если он сможет разъяснить недоразумение, — ибо тут несомненно только недоразумение, — найдет возможным вступиться за соотечественников, — он это сделает. А он, как бы, все еще наш правозаступник, ибо в глазах Вашего Правительства он является как бы представителем русских, законных, интересов, т. к. для Голландии никакой «советской страны» не существует, дипломатически, а осталась Россия, пусть и в анабиозе. Даст Господь, зачтется это, российской историей зачтется, ибо российская история не кончена, а лишь прервалась насильнически. Ну, да поможет Вам Господь.

Я постараюсь послать Вам свой роман «Пути Небесные», справлюсь только на почте, можно ли пересылать книги.

Трудно теперь писать, собрать душу, — вихревые события все перерыли в ней. Особенно — _т_и_х_о_е_ писать, мое, далекое… Газет не могу читать: кипят они «злобою дня сего». Видите ли: нас, русских, мир все еще очень мало знает. Он знает, конечно, нашу великую литературу, но… она для него, пожалуй, как «всечеловеческая», — говорю о классиках, — стоит как бы _в_н_е_ «русского» и «русских». На взгляд мира, мы еще «полудикари», — этому взгляду помогли — большевики из международного отброса, — нам еще «далеко» до… западной культуры! А мы-то знаем, кому еще далеко до подлинной культуры. Так вот, вспоминаю _н_а_ш_и, _б_ы_л_ы_е, _р_о_с_с_и_й_с_к_и_е_ газеты! Наши были ку-да вдумчивей, сдержанней и — точней, особенно в исторические дни, в суровые дни народного испытания. Нет, мы знаем свою культуру, и не растрясем ее, вернем освобожденной России, — заветное это наше. Без этой высокой культуры не было бы и вселенской литературы нашей. Жива она и в порабощенном народе нашем, в его чудотворном языке.

Будьте крепки верой и духом, уповайте. Не бойтесь преходящего одиночества. Все это легкие испытания. Была бы жива душа. Помните, что ныне многим-многим миллионам людей — сверхмерное выпало на долю. Этим вот «сверхмерным» и меряется подлинная культура: будь мир воистину на высоте Подлинной культуры, не было бы того, что видим. Да, подрасти еще надо, надо… и не гордиться достижениями «ума» только, а не _д_у_х_а. Будьте сильны.

Сердечно Ваш Ив. Шмелев


6

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


Бюнник, 19 окт. 1939 г.

ночью

Дорогой, душевно-родной Иван Сергеевич!

Послала Вам открытку, и так мне стыдно, что в ней писала лишь о своих думах, а Вас-то никак и не ободрила, не сказала того, что все-таки думала, а именно: что так грустно мне и за Вас, и за того мне незнакомого, но очевидно очень юного Ивика, и за многих, многих…

И если бы Вы знали, как много я думаю о Вас и о Вашем мире, о Ваших страницах русской души и веры!.. Моей семье и мне Вы близки и дороги как самый родной человек, каждым Вашим словом, каждой мыслью.

И вот мне захотелось Вам рассказать о себе. Можно?

Я уехала из России еще полуребенком, полуподростком. Но тот, объективно говоря, коротенький отрез моей жизни Там, на Родине, я чувствую как именно всю, целую, большую мою Жизнь. Все, что здесь — эпизод. Это конечно не реально, не логично, но это такое внутреннее чувство. И все то, что во мне Там сложилось, так и осталось. Конечно, многому пришлось с годами научиться, разочароваться во многом, утратить свежесть чувств и детскость Веры, утратить нежность и научиться носить маску, и ничего не удалось из Прекрасного (* Прекрасное только потому, что Там родилось. Сама же я очень несовершенна. Не находИте и Вы во мне ничего особенно светлого. Я недостойна этого! Я хочу только стать лучше.) умножить, приобрести к тому, что Там родилось…

А родилось и рождалось все это в той атмосфере, которой пронизана каждая Ваша вещь, до мелочей, до болезненных, подробных мелочей, будто вырванных из моей собственной души и памяти.

Мой отец16 был священник, по призванию, по глубинной, чистой Вере; горел на своем посту душой. Ах, какой удивительный это был человек! Он умер 37-ми лет в год войны. Мы были (я и брат) очень малы. Но его, светлого, как Ангела, хорошо помним. Моя мать — та самая женщина, которая бы несомненно заслуживала быть поставленной в ряды героев. Сколько она несла на своих плечах забот и горя; и это все в ее 32 года! Какое было у них с отцом счастье, — только не полных 10 лет! И с тех пор собственно наша семья разбита, и с тех пор начался тот Крестный Путь, который и до сего дня не окончен.

Но впрочем, я хочу говорить о том, что было.

Знаете ли Вы Ярославль, Углич, Кострому?

Были ли Вы в тех краях Костромской губернии, где в дремучем лесу живут воспоминания о Сусанине? Знаете ли Вы ту чудесную русскую природу, немного простую, незатейливую, но такую чудесную Духом?! Это сердце России, такое глубокое, старое, Наше! Вот там, в этих лесах, лугах и полях, в деревушке (нет, в селе) выросла моя мать. Такая же цельная, неизломанная, простая и прямая, как и вся эта природа. Ее отец был благочинный17 там, в Костромской губернии. Не могу всего Вам описывать, но коротко скажу, что, как в самом прекрасном романе, встретила она отца моего, такого светлого, прекрасного.

Род отца моего выходит из Углича, этого очаровательного волжского городка. Милая Волга! Вся жизнь моих родителей была гармония, счастье, безоблачный сон.

Не стоит говорить о том, что в доме царил дух религиозности, обряда, русского быта.

Так же, как у Вас, горели всюду лампады, отец пел молитвы18, — он чудно пел, до священства даже выступал.

Мы постились, а в сочельник19 говели «до Звезды». Мы «славили Христа» в Рождество и Пасху, и для смеха «получали» от папы по рублю «в ручку». Я никогда, до моей смерти, не забуду первого говения и исповеди, этого звона «пом-ни» и чмокающей грязи под ногами (* а на ногах уже весенние «калоши». Помните?), — смеси талого снега и навоза на почерневшей мостовой. И шары на углу улицы и главное капели. Почему-то Пост, звон, капели и крик галок, — все это — одно. И как-то трепетно и грустно, и чего-то как будто ждешь, и на душе чудесно. И где это все еще повторится на Божьем свете? А как пахнет в церкви у Плащаницы… Гиацинты, нарциссы, тюльпаны и много азалий, и свечи, и женщины в платочках черных.

Помните?

А причащалась я в детстве на Крестопоклонной20. С вечера уж старались не говорить много, — а то согрешишь. А на утро у кроватки платье белое и новые ленточки в косички, и няня тоже в светлом, и мама в белом платье, а на голове не шляпа, а шарф. И все идут и идут в церковь, и все такие особенные, нарядные и строгие.

Это прошло… Неужели навсегда?!

А помните ли Погребение Христа?!21

Я много раз в жизни переживала эту службу, но запомнила лишь одну.

Мне было 7 лет. Я умолила маму взять меня [на] заутреню. Как величественна, как Божественна была та служба. На полу лежал можжевельник, все в черном, женщины в платках, все торжественно-грустно, все необычайно, и свет такой особенный. А пение! Когда понесли Плащаницу и запели «Благообразный Иосиф»22, я, помню, горько заплакала. Я совершенно реально увидела умершего Христа, без вопросов и сомнений шла я за Плащаницей, и сердце мое было полно горя, и не чувствуя веков, я была душой там, около Гефсимании. Как все это было величественно и просто. Как неповторимо чудесно.

Море свечей и море голов, звон особенный, какой-то падающий, и утро свежее и сырое.

За ручку с мамой, молча, словно боясь вернуть себя к действительности, мы приходим домой.

Кухарка уже возилась с тестом для куличей. Мне не хотелось идти спать, и я упросила маму взять меня еще к цветочнику выбрать цветы для пасхального стола. Ах, как жаль это было! В городе все шумело, торговало, жило этой жизнью.

А дома я искренне расплакалась, когда увидала, что мама пробует скоромное тесто для куличей до разговения.

А Пасха?! Разве не воскресал для нас Христос?

Разве не совершалось с каждым в эту ночь великое чудо? Ах, если бы Вы знали нашу церковь!

Нерукотворного Спаса храм23 был это.

Но какой храм! Перед ним, в ограде (там нету кладбища) перед алтарем могила моего отца. И когда был праздник 3-го Спаса24, то вся церковь была в цветах. Как Вы сказали «Спасовы цветы»? Вот именно: бархатцы, георгины и многие другие осенние, будто на этот праздник только и выхоленные. И много брусничного листа. Гирлянды, гирлянды. Вся кухня у нас полна травы, цветов, всего, что для этого нужно. Я даже запах этот помню. Такой крепкий, лесной, горьковатый.

А как служил отец! О нем написан некролог был. Он умер в Казани, пробыв там 1/2 года, а похоронить его захотела паства в Рыбинске, где он служил 8 лет. Гроб не несли, а передавали через головы, — это была несколько-тысячная толпа плачущих людей.

Вся радость жизни, беспечность, детство наше ушли с ним вместе. Но все в руках Божьих. И мы через несколько лет увидели и в этом Промысл Божий. Сколько было потом страданий, как сложилась наша жизнь потом, — говорить долго м. б. скучно и не стоит. Я хотела только немного познакомить Вас с нами. И показать, почему все Ваше мне так дорого и близко. За все эти годы никто и никогда не был таким родным, таким духовно родным, как Вы. И я знаю, что Вы не посмеетесь и не осудите, если я скажу, что читая Ваши книги, я плачу, плачу о Вашем и о своем потерянном Рае. Как плачу и сейчас, вспоминая все невозвратное, такое близкое и единственное.

Простите меня, если надоела. Шлю Вам мой искренний привет. «Не умолкайте!!!» «Напоминайте о Господе!» Это нужно!

[На полях: ] Помните, что м. б. многих Вы возвращаете к их Раю Вашими книгами, Вашими Путями даете идти к светлой цели! Ваша О. Б.

Перечитываю Ваш «Въезд в Париж»25. Какая Правда!

Черкните мне, если не осудите меня за навязчивость.

Перечитала письмо и боюсь, не приняли бы Вы мои отзывы о семье моей за хвастовство, но если бы я писала о папе и маме иначе, то это была бы ложь. Отец был действительно как Ангел. Я с Вами хочу быть совершенно правдивой. И если я отзываюсь так о родителях, то это еще вовсе не дает мне права себя самое возносить. Ибо я их недостойна во многом.


27. Х.39

P. S. Я не страдаю от одиночества, как такового, — это же пустяки. Что такое скука? Глупости! Когда такое творится в мире, то эти вещи даже стыдно замечать. Но, знаете, сколько всего передумаешь одна!


7

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


27. Х.39

Дорогой, ласковый Иван Сергеевич!

Сегодня пришло Ваше письмецо с утешениями. Какое Вам спасибо! И после него я решаюсь послать Вам мое, написанное 19-го окт., но не посланное. Стеснялась надоедать.

Но самое-то главное: я получила позавчера разрешение на въезд моим!

Милый, дорогой Иван Сергеевич, как хорошо все еще Вы думаете о людях! Как верите еще в человечность в Вашем письме! Если бы Вы однако знали, чего стоило это разрешение, и главное как оно далось! С Пустошкиным я хорошо знакома, — он, как и я с мужем, понять не мог, что сердца в людях больше нет. Пустошкин не мог абсолютно ничего сделать при всем его желании. Адвокаты, связи, немалые связи (!) — не помогли. Железная дверь закона опустилась перед слезами нашими. Надо Вам сказать, что в роду моего мужа есть лица с интернациональной известностью, есть лица с очень большим влиянием. И только одному из них, члену правительства, удалось упросить, и то ему это дали, высказав пожелание, что при первой возможности брат уедет куда-нибудь, хотя временем его въезд не ограничили.

Но я счастлива! Я тотчас же хотела писать Вам, и сегодня написала бы и даже до Вашего письма.

Иван Александрович26 тоже очень беспокоится о моих и писал мне, что «как удар» было для него мое известие, что они опять там.

И Вы знаете, как раз сегодня пишет мама, что положение может создаться ужасное, — их могут всех послать на прежнее пепелище! Подумайте только! Я все читаю и перечитываю Вашу книгу, переживаю, выплакиваю все, что там болит. И думаю, что ее можно было бы озаглавить даже: «Въезд в Европу» (* Ибо всюду на Западе одно и то же.). Если бы я умела писать, то несколько этюдов на эту тему могла бы добавить. Например, после всех высказанных страданий, после жизненно важных соображений, когда нам в 1-ый раз отказали, то адвокат спросил: «а как же теперь Ваша матушка без прислуги будет жить?». Поняли они нас — нечего сказать! Ну, Господь с ними! Теперь все это позади. Я благодарю Бога. Часто думаю о милом, тоже родном Горкине.

Молюсь о Вас!

Всего Вам доброго!

Спасибо за поддержку. Спаси Вас Бог! О. Бредиус


8

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


17. XI.39

Милая Ольга Александровна,

Ваши письма радостью озарили меня, — и за Вас, и за меня. За Вас — что увидите, быть может, маму и брата; за меня — что так доверчиво отнеслись, привлекли и меня в сорадование, как близкого. Знаю о Вашем батюшке от И. А., а Вы так нежно и просто _д_а_л_и_ его духовный облик. Вы — умны сердцем, умны и умом, — и талантливо-живо, ярко даны изображение Вашего обихода и душевного уклада — Праздник душе дали, чуть приоткрыли свой мир. Чего же Вы стеснялись? Это-то и чудесно — искренность, и я очень ценю и благодарю. Метко Вы определили сущность «страдания» на взгляд адвоката. В этом — и все. И это так точно. Например, для Сельмы Лагерлёф27 оказалось невнятным, почему мой Илья (в «Неупиваемой чаше»28) м_о_г_ вернуться в рабство, когда ему открывалось «счастье» — славы и богатства. И заметьте: ведь это как-никак писательница, и даже отмеченная некоторым дарованием. Чего спрашивать с прочих! Пишу Вам кратко, неуверенный, что письмо дойдет, в эти тревожные дни. Известите, что мама и брат — свиделись ли? И да успокоится душа Ваша, родственная моей. Не помню я Ваш внешний облик, так много было народу на моем чтении. Будьте здоровы, душой крепки, сильны волей.

Сердечно Ваш Ив. Шмелев

А письмо Ваше перечитывал.


9

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


29. XII.39

Дорогой Иван Сергеевич! Не знаю отчего, но, думая о Вас ежедневно, стремясь к Вам, я все же не могла писать. Т. е. я даже писала, много, но именно поэтому не решалась послать, а потом устарело, и так вот и вышло, что я молчала как будто. Нам очень много пришлось пережить, — Вы верно знаете? А как Вы? Мне так тоскливо, что давно ничего о Вас не знаю. Читаю еще одну Вашу книжку «Это было»29. Можно мне Вас спросить, какая вещь из Вами написанных больше всего Вам самому нравится? Или это нетактично с моей стороны? Тогда просто не отвечайте!! Мне больше всего нравятся «Лето Господне» и «Богомолье», «Пути Небесные» (читала только отрывки), а потом чудно тоже «Въезд в Париж», да хотя, все прекрасно. «Въезд в Париж» — стихи в прозе. Чудный стиль. Все дивно, но первые вещи (мной названные) уж как-то особенно еще душе близки, так что хочется плакать. «Няня из Москвы»30 тоже дивная вещь. И «Человек из ресторана»31. Работаете Вы теперь или трудно? Я думаю, что именно Вам тяжело в такое время писать. Как досадно, что теперь нельзя в Париж поехать. Я так часто раньше собиралась. Тогда бы и могла Вас увидеть и так хорошо поговорить. Здесь русских мало, а по-душе совсем почти нет. Об Иване Александровиче я давно тоже ничего не знаю. Как-то они там? Милый Иван Сергеевич, да сохранит Господь Вас здоровым и благополучным и да пошлет мир и тишину людям своим в этом Новом Году! Страшно думать о том, что несет этот год, но будем молиться и верить, что Господь пощадит нас всех! Я всегда молюсь о Вас, чтобы Вы были подкреплены Божьим Духом, чтобы тьма не объяла Ваш талант, чтобы вся суета и ложь мира нашего не смутили Духа Вашего и не огорчили бы Вас. Чтобы Вы пели, пели Бога, чтобы Вы не умолкали, ибо только такое теперь нам нужно. Вы не один, — нет, за Вами много, много людей, сердца которых Вы ведете к Богу. Здесь в Голландии очень раскиданы все русские, и я очень вдали от центра, но все же мечтаю когда-нибудь устроить чтения Ваших вещей, особенно для детей и молодежи, забывающей Россию и Русское. Мои родные все еще не здесь, — трудно все это очень. М. б. я попаду к ним к Русскому Рождеству или Русскому Новому Году, если получу визу. А как Ваш племянник? Знаете, я получила очень горькую весть: — умер мой любимый дядя, бывший нам вместо отца, чудесный человек, еще сравнительно молодой, в России, думаю, что погребен без отпевания. Как больно! Мама очень страдает, — это ее любимый брат. Он раньше был врач в Москве, а из-за большевиков уехал в Кострому, а потом в Иваново-Вознесенск. А где умер не знаем.

Может быть даже Вы его знали по Москве. Он был хороший хирург, — Д. А. Груздев32.

[На полях: ] Напишите!

Ну, всего, всего доброго!

Ваша О. Бредиус


10

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


2. II.40

Душевночтимый, дорогой Иван Сергеевич!

Очень тревожусь о Вас? Здоровы ли Вы?

Или м. б. Вам тяжело в эти мутные дни и не хочется никому писать? Тогда я не жду ответа. Я не хочу хоть как-нибудь тревожить Вас. Писала Вам несколько открыток в очень критические дни. Бог миловал, — пока что…

Сегодня я получила после большого промежутка, открытку от Ивана Александровича, который все мучается болями головы.

У нас все в напряженном ожидании о маме и Сереже. Трудно мне им настойчиво советовать что-либо. Но все же брат решается уехать. М. б. приедут к марту. Муж мой не ездил к ним. Вот уже 3 недели как я все хвораю, — не серьезно, но надоедливо. Муж приехал домой из-за моего нездоровья, но свалился сам с кашлем и т. п., а сейчас болит у него ухо, т. о. оба мы, как пленники, не выходим из дома. Но это все не страшно. Бог даст скоро будет тепло. Зима такая крутая, что здесь такую 50 лет уже не помнят. Снегу масса, почти русский пейзаж.

А настроение тревожно, и так уныло на душе!

Непрестанно звучит в ушах мой любимый псалом: «Хвали душе моя Господа»33… Знаете его? Можно мне его словами поделиться здесь с Вами? Как будто бы вместе помолиться…

«Хвали душе моя Господа, — восхвалю Господа в животе моем. Пою Богу моему дондеже есмь. Не надейтеся на князи, на сыны человеческие, — в них же несть спасения.

Изыдет дух его и возвратится в землю свою, — в той день погибнут все помышления его.

Блажен, ему же Бог Иаков помощник его,

Упование его на Господа Бога своего,

Сотворшаго Небо и Землю, Море и вся яже в них.

Хранящаго Истину в век, Творящаго суд обидимым,

Дающаго пищу алчущим.

Господь умудряет слепцы,

Господь возводит низверженные,

Господь решит окованныя,

Господь любит праведницы,

Господь хранит пришельцы,

Сира и вдову приимет, И путь грешных погубит…» и т. д.

Этот псалом пели у нас в селе как «Запричастный стих»34, и он остался с тех пор в душе.

Теперь, он полон смысла, тогда неведомого и не близкого сердцу. Как будто бы за все наши муки изгнания мы вознаграждены самым высшим — Охраной Его! «Хранит пришельцы!»

Да сохранит Господь всех нас по белу свету!

Как больно за Россию, как всей душой хочется служить ей, помочь встряхнуться, сбросить иго, пока еще не поздно. Я не знаю как в других местах, но у нас приходится все время читать оскорбления России. Не S.S.S.R.[26], a России. Пишут прямо, что «русские, как нация — brutal[27]». Оплевывают Петра I и Александра I, и пишут, что «никогда Россия не имела побед, а если что и завоевывала, то лишь благодаря хорошим союзникам или случаю». Меня не стеснялся один знакомый спросить «когда же я буду не русская, а финка»35.

Никому не приходит в голову сделать разницу между Россией и большевиками. Все рады погибели не Советов, а России. Как тяжело это. У нас делаются сборы на Финляндию, а какие их побуждения? За красивые слова прячут пустые инстинкты. И. А. пишет, что на Финскую войну смотрят как на продолжение нашей Белой войны. Да, это так, но только тогда, если или Русские извне, или Русские изнутри смогут встать у руля истинной России. Все остальные, кто бы они ни были, не друзья наши.

Финны России тоже не друзья. Никому нет дела до нашей трагедии. Больше 20 лет смотрели все спокойно как русский народ истреблялся большевизмом, и никто не находил это безбожным. Всколыхнулись же нации только тогда, когда их интересам грозит опасность.

Я считаю, что Финская война — только благоприятная почва для толчка Сталину в спину, но сама по себе она Россию не спасет, т. к. до России никому нет дела. И когда тут злорадствуют, что уже 300 000 русских воинов уничтожено, так радуются не истреблению 300 000 большевиков, а именно русских.

Ничего, кроме гадостей, о России (за последние 300 лет!) не говорят у нас и не пишут. До слез тяжело. Никого я из русских тут не вижу. Трудно одной разбираться в этих проблемах. Удивляюсь на мужа моего: откуда у него такой прямо русский подход к этим вещам. Он чувствует, совершенно независимо от меня, точно так же. Если бы было иначе, то не вынести бы было всю здешнюю неправду.

Посмешищем делают Родину! И как мало у них такта, у них, культурных людей, по отношению к «дикарям». Душевно обрадовали бы Вы меня весточкой. Хотя не хочу неволить.

Книжки Ваши перечитываю и не могу начитаться. Все они почти наизусть знакомы, и все снова и снова влекут.

Напишите (если будете писать) как живется Вам. Я тревожусь о Вас, как о родном. Один знакомый молодой человек сказал моей маме, расставаясь со всеми нами: «родственность души — иногда больше родственности по плоти». И это верно. И Вы, и батюшка Ваш, и Горкин, и многие близкие Ваши, — это все родные, свои, милые Русские люди. И где бы мы все ни были разбросаны, но по тяге душ наших, мы найдем друг друга.

Милый, дорогой Иван Сергеевич, все же не легко Вам одному. Но знайте, что Вами, Вашим духом живут многие! Дай Бог Вам здоровья! И всего, всего доброго!

Как Ваш племянник? Где он?

Я от Вас от ноября ничего не имею и много думаю: как Вам живется? Как хорошо было бы, если бы не было войны! Я все мечтала пригласить Вас к нам на лето в гости, в деревню отдохнуть. Какой бы это был нам праздник! Мы приглашали И. А., и даже визу уже условились хлопотать, но тогда ему нельзя было. У нас так тихо… хорошие леса и парки, и очень красивое небо.

Ну, кончаю. Шлю Вам мои душевные пожелания всего доброго, в надежде, что Вы здоровы. Сердечно преданная Вам,

Ваша Ольга Бредиус


P. S. M. б., я глупо пишу о Финской войне, — но так чувствуется из-за всех оскорбительных статей нашей газеты.

Или Вы находите, что я не права?


11

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


17. II. 40

Дорогой Иван Сергеевич!

Преисполненная чувством восхищения, преклонения (перед Вами и Вашим Творчеством), благодарности, великой благодарности, — пишу Вам, чтобы слабыми словами выразить хоть частичку того, что переживаю. «Пути Небесные» меня всю как-то захватили, унесли отсюда, заворожили прелестью свежей и подлинной, глубиной, святостью, и всем тем, что _б_ы_л_о_ _и_ _ч_е_г_о_ _н_е_т. Нехорошо слишком много заниматься своей персоной и еще хуже занимать ею других, но сейчас я не могу умолчать того, что я переживала: — это был какой-то сон наяву, вся душа была восхИщена, унесена, и я не могла жить повседневной жизнью. Мой муж, видя мои переживания, тоже с каким-то благоговением относится к этой драгоценной книжке и сказал, что обязательно займется русским языком, чтобы прочесть. Милый Иван Сергеевич, Вы меня так обогатили этим чудным подарком, что я даже выразить не могу. Хотелось бы знать как Вам живется. Здоровы ли? Не очень ли холодно. У нас была (да еще и есть) очень суровая зима. Мама с братом от страшного холода ютятся в одной комнате и то еле-еле нагретой. Они все-таки собираются, конечно при страшных внутренних мучениях и колебаниях, т. к. брат бросает там прекрасное место и идет в этом смысле ни на что. Боюсь и думать, чем все кончится. Хочется крепко верить в Бога, чтобы не было страшно. А как удивительна эта небывалая зима?! Будто бы гнев Божий. Хочется верить, что есть у настоящей, подлинной Родины (а не «Союза») хотя бы 3 праведника, ради которых Господь ее пощадит… Тяжело жить на отлете от всего русского, — я месяцами иногда слова русского не слышу, — чего не передумаешь о бедной нашей многострадальной России. Неужели же ничто там не способно вызвать пробуждение?! А ведь этой надеждой только и живешь!

Ну, всего, всего Вам доброго желаю я от полноты душевной. Ваша преданная Ольга Бредиус-Субботина.


12

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


25. II. 40

Милая Ольга Александровна,

Получив Ваше большое письмо, тотчас же написал Вам — и не послал, а накануне Вашего письма послал книгу: сердце сердцу весть подает. Не волнуйтесь, что пишут о нашей России мерзости: это — или невежды, или — враги. Знающие историю и честные — _з_н_а_ю_т_ нас и _н_а_ш_е. Ответьте: читаете ли «Возрождение»36. Там [как это должно] хорошо отвечено невежде. А галки и на кресты марают. От глупых и лживых слов — наше не пропадет. А в минуты уныния читайте Пушкина, вду-мчиво, — и — Евангелие. Знайте: близок день Воскресения России, — и веруйте. А клевета — издавна. Во «Въезде в Париж» — я писал — «Russie»37. И Вы знаете, кто ненавидит, особенно, Р.[28], — ясно. Рад, что «Пути Небесные» по душе Вам. У Вас чуткая, глубокая душа, — Вы поняли книгу, уверен. Но она не кончена: все собираюсь — дальше, но… многое мешает. А дуракам отвечайте смело о России — «узнайте о ней не из энциклопедических словарей и не из бездарных газеток». У Вас есть знающие и ценящие ее: например, проф. N. Ван-Вейк38. Да давайте идиотам читать статью в «Возрождении» — это, по-французски — «открытое письмо»39 — заблуждающимся. Я отвечу ему закрытым, иначе — _н_е_л_ь_з_я. Я говорю об академике-писателе Ш. Моррасе40. Газету я вышлю, если не получаете. Так и суйте в нос, умно написано. А мужа учите русскому языку, упорно — это н_а_д_о: не Шмелева читать, — Россию, Пушкина. Если он не знает по-французски, переведите ему «письмо» Любимова: он чудесно владеет французским языком — и талантлив. Кажется, [1 cл. нрзб.] заканчивать «Лето Господне», чтобы завершить путь свой «Пути Небесные», если будут силы. Мне так трудно и так пусто без моей Оли. Она была моим Ангелом-Хранителем. И это душевной ее заботой мог я написать «Пути»41. Теперь — беспутье, холод.

Ваш И. Шмелев


13

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


6. III.40

Милый Иван Сергеевич! Очень благодарю и за открыточку, и за газету. Буду всем давать и даже на картон подклею, чтобы прочнее. Мужу конечно тоже дам читать, — он свободно французским владеет, — лучше меня. Он вообще всесторонне образованный человек, в своем роде не совсем обычный человек и очень немногими понимаемый, и особенно в своей семье и среде. Потому-то вероятно я его и нашла, что не похож он на них. Отец его хорошо конечно к нему относится, т. к. любит, но никто его по достоинству его души не ценит из ихних. Впрочем, младшая его сестра42, в этом году вышедшая замуж за русского, его тоже ценит, но только после того, как я ей его духовно показала. В салонах нашей знатной (часто даже очень знатной) родни, мой супруг скучает и буквально дремлет, уставши на полевой работе. Разговоры их ему так неинтересны, что мне бывает даже неловко. Но зато у мужиков, у простого люда, а также у наших русских он совсем другой человек. Не узнать его тогда. И там его любят и ценят, и знают. Все конечно в ужасе, что он, кончив один и несколько университетов прослушав, имея связи и т. п., стал простым хуторянином, да еще женился на чужой, иноверной, и что хуже всего — нищей. Ибо я, с их точки зрения — именно нищая. Разве не чудак? Но впрочем, меня приняли они все радушно, а некоторые даже весьма сердечно. Но мы живем только параллельно им, не смешиваясь с ними. И совершенно за бортом семьи живет его сестра с русским (не приняли). Брат мужа43 (И. А. И. его прозвал метко «флюнтик») тоже было занялся «русским флиртом» и стал изучать «русскую народную душу», — серьезно! Ходил даже на какие-то лекции по этнографии, но «кишка тонка»! Теперь, вероятно, отрезвел от «русского дурмана». Говорю «вероятно», т. к. хоть и живет тут же, но вижу его 1–2 раза в год. Я, грешница, раньше его «увлечение Россией» всерьез принимала и самого его иначе ценила. Ну Бог с ними. С чего это я всю семью перебрала? Простите. А рассказать можно бы было еще больше. Пережито сердцем, кровью немало. Романов несколько можно бы было написать, как бы талант на это. А теперь другое: — со дня на день жду маму и Сережу, хотя из их писем ничего ясного не вижу. И настолько все ненадежно и обманчиво, что я даже никому, кроме Вас, не говорю об этом. Мало ли что. И Вы тоже никому пока не говорите, что их жду. Мир мал.

Милый Иван Сергеевич, какое было бы счастье, если бы Вы закончили «Пути Небесные». Мне снился необычайный сон, — я видела «Пути Небесные». Конечно, это Ваша книга! Мне очень много хочется Вам сказать, но в открытке мало места, а они лучше доходят. Как рада была бы я Вас увидеть! Ужасно больно мне стало, когда прочла Ваше: «…чтобы завершить путь свой…» Не надо, миленький, дорогой, если и тяжело Вам одному, то все же не думайте _т_а_к_ о своем пути. Хочется, чтобы Путь Ваш был долгий и с солнцем, и с цветами. Я часто думаю о смерти, почти всегда (м. б. оттого что одна), боюсь ее ужасно, панически, животно. Это мало веры? Или я скоро умру? Так боюсь, что это заслоняет радость бытия, даже в минуты счастья… что это? Ответьте! После смерти папы это так стало. Ах, если бы я могла Вас увидеть и все рассказать! У нас весна, в саду цветут подснежники. И наступает пост. Шлю Вам, сердечный мой, родственный привет! Будьте здоровы!

Ваша О. Б. C.

[На полях: ] «Возрождение» я не получаю.

Простите, что расписалась о семье, но уж очень это все близко и тесно тут!


14

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


20. III.40

Ваши письма для меня всегда интересны, милый друг Ольга Александровна, всегда — «свет тихий»44, это свет души Вашей, чуткой, тихой, и всегда чуть грустной. Благодарю за доверие. Спрашиваете — почему смерти страшитесь? Это неразрешимо, ибо это одна из «загадок Жизни». Кто ее разгадает! Толстой — в самый расцвет свой страшился — и до конца. А святые… не страшились? Все страшились, самые даже крепкие. Страшились — м. б. по-иному только. Толстой страшился — от избытка воображения жизни, и от жадности к ней. Думаю, что и в Вас эта «жажда жизни» (и пылкое воображение!), высокая цель, которую Вы ей даете, — ибо Вы очень _ж_и_з_н_е_н_н_ы_ и богаты воображеньем. Мне это знакомо. В юности были полосы, когда я переживал онемение от ужаса смерти. И чем человек счастливей — тем больше ужаса при думах о смерти. Теперь я, просто, не вдумываюсь. Но об этом надо говорить, а не писать. Я тоже хотел бы увидеть Вас, и, чувствую, — много-много есть, о чем бы мы могли говорить, ибо я слышу Вашу душу. Ваши ласковые слова меня осветили, онежили как-то, — на миг сняли неизбывную тяжесть одинокости. Но почему Вы пишете, что — «одни». Вы же счастливы, у Вас прекрасный муж-друг, достойный, — это я слышу в Ваших письмах. Он Вас, конечно, понимает. Часто остаетесь одни? Умейте же быть одна, уходите в любимую работу. Должно быть у Вас нет детей..? Это грустно. Такие, как Вы, богатые душевно, должны иметь и передавать свое богатство, дабы не пропало бесцельно. Заняты ли Вы какой-нибудь работой, любимой? Нельзя же жить томлением и тревогой. Какую книгу послать Вам? (из моих). Вы, должно быть, очень еще юны, у Вас такая ярко-живая восприимчивость. Вы меня знаете, видали, а я не представляю себе Вашего образа внешнего, и мне странно, будто мы говорим впотьмах. Правда, я очень чувствую, с_л_ы_ш_у_ — душу Вашу. — События мешают писать, давят. Не поверите, — а будто я замурован, такое чувство. Как могу — о тихом писать в такое время?! В «Путях Небесных» придется мне говорить и о страхе смерти: _н_а_д_о. Только _п_р_и_д_е_т_с_я_ ли? Не забывайте. И — будьте всегда в делании. Сердечно Ваш Ив. Шмелев

[На полях: ] Ну, что напишешь в открытке?! Не умею.

Читали ли Вы мое «Куликово поле»45?

Живи Вы близко — я почитал бы для Вас.


15

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


25. III.40

Дорогой Иван Сергеевич!

Ваша открыточка от 20.III. застала меня сильно больной, но несмотря на то, что я должна лежать лишь на спине и совершенно без движения (у меня было острое и очень сильное кровоизлияние из левой почки, — причина неизвестна), — я не могу удержаться от того, чтобы не написать Вам! Прежде всего: у меня наконец мои дорогие родные! Приехали они 11-го марта46, а в ночь на 17-ое я уже заболела. Так мне это тяжело, что мама после всей ужасной усталости ее должна еще со мной возиться! Мы очень перепугались, а я думала, что уж прямо медленно истеку кровью. Понимаете что я передумала?! Все мои мысли и страхи о смерти, тревожившие особенно за последнее время, та необъяснимая тоска, которую я все время испытывала, наводили меня на грустные чувства. Но пока что Бог милостив. Кровь мы остановили, температура и боли (вследствие образовавшихся кровяных сгустков в почке) прошли. Я только слаба очень. У меня столько мыслей, перебивающих одна другую, для Вас, а писать-то уж очень трудно. Уж, Бог даст, потом обо всем напишу. Сегодня было письмецо от М. Квартировой47, которой я так завидую, что она была у Вас! За всю Вашу доброту ко мне я Вам так благодарна, что не могу высказать. Всякая книжка Ваша для меня — дар бесценный. «Куликово поле» читала только по отрывкам в газете, — собственно, не читала можно считать. Хотела я Вам послать с нас всех фотографию, но нет хорошей, а я когда поправлюсь, обязательно с себя Вам пошлю, чтобы «впотьмах» не было. Помолитесь обо мне, если будет к тому охота. Бог не без милости!

Эта открытка не ответ на Вашу чудную открытку, а так просто.

От всех нас Вам самый горячий привет. Ваша Ольга Бр.-С.


16

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


31. III.40

Всем сердцем желаю Вам, милый друг, полного выздоровления! Очень грустно все это, но уповайте на Милосердие Божие. Очевидно, Вы не остереглись после гриппа и — простудили почки. Знаю, что такое — болеть. В 34 году лежал в Американском госпитале, ожидая операции. Ее отменили, — чудесно было!48 Одна голландская писательница Бауэр49, кажется (я утерял ее адрес), увлеченная познанной красотой русской словесности, (выучилась русскому языку!) — прислала мне в госпиталь, в самый Троицын День, — цветы. Добрый знак. Хотел бы я Вам послать, но это трудно ныне. Примите мои светлые пожелания. Ваш Ив. Шмелев

Если достану — пошлю Вам «Родное»50. Там есть, между прочими, «Росстани»51, — м. б. они ответили на затронутую Вами тему. Когда-то я радостно писал их, да-вно-о… Ныне они мне почти безразличны.

[На полях: ] Не утруждайтесь ответить, терпеливо поправляйтесь.

Радуюсь Вашей радости — маме и брату.


17

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


24. IV.40

Христос Воскресе, дорогой Иван Сергеевич!

От всего сердца приветствую Вас и заочно в Светлую ночь троекратно похристосуюсь с Вами. Дай Бог Вам здоровья, мира душевного и всего доброго! Сегодня из письма Марины Квартировой, я узнала, что Вы не очень хорошо себя чувствуете. Как это меня огорчило, не можете себе представить. Что с Вами? М. б. язва желудка? Так много людей страдают ею. Буду просить Бога, чтобы Вы скорее поправились. Я сама на прошлой неделе была на исследованиях в клинике, где меня несколько дней продержали и промучили разными разностями. В результате оказалось, что по-видимому я незаметно перенесла воспаление почек на ногах, как последствие гриппа (вернее болезни горла) еще зимой. Теперь только следы видны на пластинке[29], и доктора позволяют мне жить «как все», остерегаясь лишь острой пищи и утомления. Я очень рада, что Святые дни52 проведу, Бог даст, без тревоги за здоровье. Мы мечтаем всей семьей с Великого Четверга53 поехать в Гаагу на Богослужения. У нас чудная погода — жара даже как летом. В садике цветут массой нарциссы и гиацинты, и скоро раскроются тюльпаны. Так пасхально! Во все эти дни я душой с Вами! Напишите о Вашем здоровье! Всего, всего доброго! Искренне преданная Вам Ваша Ольга Бредиус.

[Приписка А. А. Овчинниковой:]

Глубокоуважаемый

Иван Сергеевич!

Все праздники и события нашей жизни мы переживаем с теми же чувствами, что и Вы, и давно чувствуем Вас своим, родным, близким, — постоянно о Вас и думаем, и говорим и в Светлую заутреню, перебирая всех своих, перенесемся к Вам и радостно скажем свое Христос Воскресе!

Благодарная Вам мать Оли А. Овчинникова


18

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


28. IV.40

Христос Воскресе, дорогая Ольга Александровна. Слава Богу — Ваше здоровье укрепляется, рад был узнать, очень. Глубоко тронуло-расстрогало — до слез! — меня Ваше пасхальное приветствие: почувствовал себя на светлый миг не одиноким. Ваш дар пасхальный, переданный мне Н[атальей] Я[ковлевной]54 — он согрел меня. Цветы светят мне. Мне было хорошо за Светлой Утреней. Причащался в Великую Субботу55. Чувствовал, что «храним». И вечная моя56 — со мной, _з_н_а_ю. Верю, что Вам внушено было укрепить меня (прошлогоднее летнее письмо!). Желаю Вам здоровья и света. Привет маме и всем Вашим. Ив. Шмелев

[На полях: ] Я был незаслуженно осыпан дарами друзей-читателей — и Вами, дорогая!

Я на днях напишу Вам. Я рвался написать — и болел, мешало.

Две недели возврат болей (язва duodeni, старая). [Немного лучше].


19

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


3. XII.1940

Милая Ольга Александровна,

Счастлив был узнать, что Вы живы и здоровы!

Это — самое светлое, что было у меня за эти месяцы. Я написал Вам на Вашу открытку от 3 мая (7 месяцев!)57, пожелал Вам самого светлого и милости Господа.

Всегда Вы у меня на сердце. Не забуду Вашего 1-го письма — ответа на мой немой крик в одиночестве глубоком (в июне 1939 г.) Э_т_о_ передалось Вашей душе, как-то… Так надо было. И всегда верил, в болезни Вашей, что Вы будете здоровы и увидите много Света… Дай Бог. Трудно писать «Пути Небесные». Пожелайте мне удачи. Роман (в душе-уме) разворачивается широко, но — удастся ли? Ныне все неопределенно. Живу — легко как будто на душе….. — а, вообще, — грезится, будто сплю.

Целую Вашу руку, далекий друг.

Ваш Ив. Шмелев


20

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву

2. II.41

Дорогой, родной Иван Сергеевич!

Вот уж действительно: «сердце сердцу весть подает»! Я непрестанно думала о Вас, перебирая все возможности узнать хоть что-либо о Вас. Как вдруг вчера вечером письмецо Ваше! Вы мне доставили им такую радость, что и выразить трудно… Но Вам и рассказывать не надо, — Вы сами знаете… Как волнующе-радостно, чудесно было узнать, что Вы работаете над «Путями Небесными» дальше…

Конечно, от всей души я желаю Вам успеха, легкости и удовлетворения в этом!

Я очень часто об этом думала и думаю, и так прекрасно и отрадно сознавать, что этот дивный роман живет дальше.

Что бы я дала за возможность видеть Вас и хоть чем-нибудь способствовать благоприятности условий, в которых протекает Ваша работа! —

Невероятно грустно, больно чувствовать такую оторванность, недосягаемость и даже без надежд на перемену.

Но я благодарю Бога за то, что Вы целы и здоровы! — Сколько было мучительных дней, когда и этой уверенности не было.

К сожалению, Вы так мало о себе пишете, что я не нахожу ответов на все то, что бы хотелось знать о Вас. Я из каждого Вашего слова стараюсь увидеть, угадать, как Вы себя чувствуете, как живется Вам?!

Знать и рассказать хотелось бы так много…

Милый Иван Сергеевич, знаете, что все время заботы и трепета о Вас и за Вас я не могла даже читать Ваших книг (большинства). Было как-то больно. Поймете?

В Крещенье только мы с мамой читали вслух из «Лета Господня», и много говорили о Вас. Мы очень, очень часто о вас думаем, как о самом милом, родном человеке.

Вот и сегодня, — идет снег, порой будто метель, — и вспоминается Дашенька58 и роман Ваш. Ради Бога, поскольку Вам это возможно, пишите его. Для скольких людей Вы несете этим радость! — Хоть изредка давайте о себе знать, — очень прошу Вас. А за письмецо Ваше такое милое и за сердечность Вашу благодарю Вас от души… Перечитываю его без счета.

Открыточку Вашу от 3-го V получила тогда, в день большого отчаяния, т. к. хотели меня оперировать, но обошлось все хорошо! От 4-го до 8-го мая (вечера) я была в клинике на исследовании (котором уже по счету!), возвратилась домой слабая: чуть ноги держали, и привезли-то не поездом, а на автомобиле, оберегая; ну а через 2–3 дня прекрасно прошагала километров 7–8 почти бегом, да еще при солнцепеке. Господь миловал всех! У отца моего мужа мы так и не были (как предполагалось), не смогли попасть, и вообще все вышло иначе.

Мама и брат здесь, хотя последний с нами не живет, т. к. служит в другом городе59. Прочно ли — неизвестно. Живем мы тихо-скромно, стараясь как можно глубже уйти в сельское хозяйство. Не знаю, получили ли Вы мое письмо через И. А. (от него давным-давно ничего не слышу), там я писала, что разные бытовые черточки нашего житья-бытья напоминают мне отчасти разговор с [1 сл. нрзб.]. Муж мой старается над своим хутором изо всех сил. Забот очень много, — больше чем радости. Я настаиваю на переезде в деревню, но это трудно, т. к. дом занят там. При доме в Бюннике у нас есть куры только и летом хотим цветник перекопать на огород. Жду очень весны. Так надоел холод. Из-за того, что все группируемся у железной печурки, а потом приходится выскакивать в нетопленые комнаты, — часто все прихварывали. Живем мы в бывшем салоне (на юг), где и обедали в сильные морозы, и даже спали. Печка очень хорошая, так что на ней даже и готовим, а топим дровами с антрацитом. И тепло. Ну, мне не привыкать к таким обстановкам в «салоне», так что все идет прекрасно. И живо вспоминаю детство, — вернее юность. Иногда я мечтаю: если бы удалось устроиться хорошо на хуторе, — как чудесно было бы пригласить Вас. Это область мечты, но можно представить себе, что Вы бы у нас в деревне поселились? Или утопично? Ах да, болезнь моя просто исчезла! — через 1/2 года была опять у специалиста по почкам, и он только руками развел: с пластинки все подозрительное просто пропало! — Я очень рада. Горкин это сумел бы объяснить. И я так же думаю. Дорогой Иван Сергеевич, пишите! И никогда не думайте, что Вы одиноки! Господь да сохранит и защитит Вас! Берегите себя! Будьте здоровы.

Всегда мысленно и в молитве с Вами! Ваша Ольга Б. С.

[На полях: ] Мама моя, как близкому душе человеку, тоже шлет Вам сердечное приветствие.

За мужа очень болею душой, т. к. сама подобное горе испытала, но утешить в таких случаях трудно. Работа — лучшее средство, а ее у него много, так что жизнь берет свои права.


21

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


29. III.41

Милая, далекая Ольга Александровна,

Самое для меня радостное изо всего, что случилось с мая прошлого года, — это то, что Вы совершенно здоровы. Я ждал этого, правда, слушая сердце свое. Конечно, Горкин знает, что _э_т_о. И мы с Вами. А все _т_е_ не доросли, — до сего _з_н_а_н_и_я. Извольте радоваться во-всю, пить солнце — во-всю. Жить молодо — во-во-всю. Идет весна — с ней идите, всем существом живите — и не раздумывайте, не пытайтесь управлять хаосом, который иногда водворяется в Вас. Это — обычное, у всех. Не разрешите умствований, это приводится в порядок само, когда в организме устанавливается равновесие. Ни минуты не вдумывайтесь в больное в Вас, а здоровейте бездумно, наполняя день веселым трудом. Молитва, легкая, краткая, — как дыханье. Светлей, светлей принимайте все, что дается. Помните, что Вы молоды, — и чувствуйте это счастье. За советы не серчайте, и философом не называйте, — от души пишу Вам.

Зима прошла для меня — быстро, но почти бесплодно. Вступаю в работу, — кружится голова, — как много надо, как смело надо. Да, «Пути» — в пути: но боль в руке мешала. Теперь прошло. Вот хозяйство мое много сил и времени берет. Но Бог поможет. Попросите Его, внушится мне — не бросать работу. Это самое мое заветное. До чего ужасны эти французские перья, острые, как жала. Не могу достать лучших, мягких, тупых.

Ваш «цветок к Пасхе» меня не огорчил, нет… но пусть больше не повторится, — прошу. У меня все есть. Пожелание мое Вам — к Пасхе? Пусть все гиацинты и тюльпаны обвеют Вас дыханием своим, светом своим! И отдадут Вам крупинки своего здоровья — цвета. О, повидал бы Германию и Голландию весной… но это никак не возможно, ни-как. Издалека слышу Вас, вижу, чувствую. Ваша милая карточка скрывает Вас, — не вижу. Но дополняю ее воображением. Милые цветы, цветы… и даже наш подсолнечник!

Почтение мое Вашей матушке. А Вам — целую руку. Напишу на днях, м. б. получите, как и я получил. Даринь-ка моя должна продолжаться… но во что выльется? И знаю, и не знаю.

Словом, как итог всего — о, перо! — мне очень приятно писать Вам. Ну, живите с Богом и в мире с собой.

Ваш всегда И. Шмелев

Дописался! Сейчас поставленная на газ картошка — 3/4 часа тому! — вместо варки — испеклась! Хорошо — не сгорела, а то возня с кастрюлей, — вот Вам моя проза! Ничего!


22

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


[16–17.IV.1941]

Ночь на Великий Четверг

Христос Воскресе!

От души приветствую Вас, дорогой и любимый Иван Сергеевич, и троекратно христосуюсь с Вами в мыслях и сердце. У меня есть маленькая надежда, что этот мой привет дойдет до Вас, — я так рада этой возможности.

В эти дни Страстной недели как-то особенно хочется хоть мысленно побыть с Вами!

Сегодня мы с мамой готовим (хоть и очень скромно) все к куличу и пасхе, яйца готовили к краске и т. п., а завтра очень бы хотелось уехать в церковь на остаток Великих дней. Очень жаль, что мы так далеко от храма и трудно всегда отлучаться надолго. А тут еще, как будто бы на радость лукавому, подоспели всякие каверзные дела, как например, суд с мужиком. Грязный тип и грязный его советник расхамели до того, что слов нет. Хутор так запущен, что там необходимо день и ночь нагонять работу, а мужик, несмотря на то, что его давно рассчитал муж, не уходит со двора. Наша квартира теперешняя уже сдана другим к 1 мая, а выехать нам некуда. Недавно, когда муж зашел в хутор, его мужик схватил за горло и стал душить и царапать руки. И вот подумайте, зло очевидное цветет пышным цветом, а нам же еще придется убираться на улицу.

Ну, Бог с ним. Не праздничные это разговоры! Очень только грустно, что отравляются этой суетой Святые Дни!

Очень я устала тоже. Иногда до отчаяния.

И не видно конца и просвета заботам.

Часто у меня в душе и мыслях все то, что Вы писали, и только там я нахожу свет и отдых.

Как работа Ваша? Верю, что хорошо и бодро идет вперед! Как хотелось бы мне иметь возможность хоть изредка Вас видеть!

Сколько безразличных лиц встречаешь на пути ежедневно, а тех, кто дают жизни свет и ценность — нет, недосягаемо далеки они. Как это обидно. Мне очень, очень не хватает Вас. И так хочется дать Вам побольше тепла и уюта, и постоянное желание на сердце что-то хорошее сделать, — а все так невозможно. И письмеца от Вас так редки теперь стали. Ах, Вы знаете, открыточку-то Вашу от 3-го мая (про которую Вы пишете) я ведь не получила. Я получила 4-го мая от 28-го апреля и думала, что Вы о ней пишете, но прочитав ее я узнала, что Вы собирались еще писать, и датирована она была 28-м апр. Как досадно! Если бы Вы знали, какая драгоценность для меня каждое Ваше слово! В них столько чувствуется Вашей души, родной, прекрасной! —

Для меня нет ни одного писателя-современника, кроме Вас. Вы чудесным образом возвращаете нам утраченный рай, даете то, чего ищет душа и ни у кого не находит. Вы пишете о том, чем живете, чем бьется сердце Ваше. Я вечно буду преклоняться пред Душой и Духом Вашим, говорящим нам из Ваших книг!

Как мы должны бы Вас беречь все!

Пишите, дорогой Иван Сергеевич, давайте бедным русским людям воды живой! Думается, что с весной и теплом полегче будет жизнь. Хотя как Ваше здоровье по веснам? Часто у желудочных пациентов недочеты в желудке дают себя знать именно весной и осенью. Берегитесь ради Бога!

Хотелось бы мне, чтобы Вы почувствовали, как дороги Вы нам, как Вы совсем не одиноки, если только не отринете нас сами. Много, много русских людей отдают Вам свое сердце!

Простите меня, если я так пишу; — мне очень хочется, чтобы Вы почувствовали это.

Как поживает Ваш племянник? Я давно хочу спросить Вас о нем!

Недавно я наконец узнала, что И. А. И. сравнительно благополучен. Он 2 мес. болел бронхитом и плевритом, — теперь прошло. Они уезжали в горы. Наталья Николаевна60 здорова. И. А. все свои письма к Вам (в том числе и мои) получил обратно. Очень больно за него: трудно им, и постоянно боли головные, хотя теперь стали лучше, но И. А. говорит о «привычке» к болям. От Марины я больше ничего не слыхала, а жду уже давно весточки.

В эти Великие Дни Поста и грядущей Пасхи особенно думается о всех братьях Веры Православной.

Как бы мне хотелось перенестись к Вам и хоть часок побыть с Вами!

В Заутреню Светлую я крепко подумаю о Вас и шепну Вам

«Христос Воскресе!»

А пока что, далекий и такой родной и близкий друг души, кончаю до следующих строк и шлю Вам ласковый поклон!

Будьте здоровы и Богом хранимы!

Все самое лучшее желаю Вам от всего сердца! Мама моя также очень сердечно поздравляет Вас и шлет тоже «Христос Воскресе!»

Всегда преданная Вам и любящая Вас Ольга Бредиус-Субботина

P. S. До Пасхальной субботы, если бы Вы захотели мне ответить, могли бы написать по адресу, указанному на конверте первого письма (парижского), ведь Вы его получили?


23

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


26. IV.41

Христос Воскресе! — милый друг Ольга Александровна, — час тому, как узнал, что разрешено почтовое сношение с Голландией, и не могу тотчас же не сказать Вам — милый друг, Христос Воскресе! — и всем сердцем пожелать Вам здоровья и бодрости, и счастья, сколько может вместить сердце Ваше. Ваш _С_в_я_т_о_й_ привет к Христову Воскресению принял я светло-светло. Особенная какая-то бодрость — желание работать над романом, — живет во мне эти последние дни. Роман не подвигался: я был задавлен обыденными хлопотами, но я сумею вырывать часы для души. Ваши светлые чувства к моему творчеству мне очень дороги, — Вы как бы посланы кем-то, мне дорогим, — душу мою укрепить и осветить! Милый друг, у меня и слова пропали, — так я светло взволнован. Сейчас меня заливает радость, что могу писать Вам. За все Ваше доброе ко мне — благодарю. И не могу писать. Хочу, чтобы сейчас же пошло письмо. Я не сетую, конечно, на Вас за Ваши «цветы». Но прошу, — не делайте этого, у меня все есть, — только близкого человека нет возле, но тут и Вы бессильны. Соберу мысли — и напишу Вам после, скоро, скажу, что еще не готов сказать. Будьте счастливы, милый друг, с Вами — т. е. что Вы _е_с_т_ь_, — мне легче как-то стало в жизни. Это со мной впервые, со дня кончины моей Оли. Целую Вашу руку. Пришлите мне Ваш портретик, чтобы я мог видеть Ваше лицо, Ваши глаза. Ну, до свидания, до свидания, — но вряд ли мы когда свидимся. Но у меня еще живо воображенье, и я заочно вижу Вас, чувствую и люблю Вас — родную мне душу.

Привет вашей маме. Ну, будьте здоровы и дышите молодостью, _ж_и_в_и_т_е!

Ваш Ив. Шмелев

События меня как-то возносят — и кажется, что мы, над обыденным поднятые живем в надземности, в вечности. И поставлены как бы перед лицо Судьбы. Вспомните Тютчева из «Цицерона»61: «Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые…» И — Пушкина «Пир во время чумы»62 — И хочется писать об этом: Ведь мы за эти годы тысячелетия переживаем.


24

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


8. V.41 Wickenburgh

Дорогой Иван Сергеевич!

Будто могучие радостные крылья подняли и понесли меня в прекрасную даль… Я читаю глазами и душой Ваши милые слова и строки и не могу начитаться. Нужно ли говорить «спасибо» за все то, что Вы мне сказали?! Вы знаете без моих слов как дороги моему сердцу Ваши тепло и доверие ко мне. Но все же я хочу, чтобы Вы знали, что я невыразимо благодарю Вас, что все что наполняет мою душу к Вам так велико, что не могу выразить.

Но вместе с этим чувством я стыжусь того, что недостойна Вашего отношения. Мне так хочется быть много, много лучше, чтобы со спокойной совестью принять Ваши дорогие слова. Я все последнее время очень страдаю от сознания своей ничтожности. Это очень все сложно. Не хочу об этом… Сейчас хочу только света и только в свете говорить с Вами.

Я очень счастлива узнать, что Вы увлеклись работой. Лучшего, радостнейшего известия от Вас я бы не могла себе представить.

Радость, с которой касаешься Святыни, наполняет меня, когда я пытаюсь душой коснуться Вашего творчества. Ваш роман для меня (именно «Пути») нечто такое чудесное, что всю как-то захватывает. Я писала Вам и опять так хочется сказать, что не существует для меня никакого писателя-современника, кроме Вас. Пожалуйста, милый, дорогой, не принимайте это за восторженные комплименты. Я это все терпеть не могу. Я с Вами совсем искренне говорю. Иначе я просто не могу с Вами.

Знаете, Иван Сергеевич, все время (буквально постоянно) мне так хочется что-то для Вас сделать, — много хорошего; — все, что я вижу или слышу красивого, я тотчас же бы хотела дать и Вам. Я почти уверена, что непременно мы увидимся — иначе уж очень было бы абсурдно. Не могу просто мыслить, что такая ничтожная причина как расстояние, станет навсегда преградой?! Разве не дико?! С моей стороны я приложу все старания, чтобы получить визу. И Вы увидите, что добьюсь! Мне так чувствуется.

Как больно мне, что не могу освободить Вас от забот дня повседневных и взять на себя мелкие хлопоты, заполняющие время. Это очень обидно. «Буду вырывать часы для души», — ужасно это… Ах, и кто это поймет?! Но может быть в этом, т. е. через это, особенно как-то чудесно преломляется Ваше Великое и захватывает так нас.

М. б. крест одиночества, трудностей и всего, что выпало на Вашу долю дает такой неземной Свет Творчеству Вашему. Простите, если я глупо пишу, но мне так кажется иногда. И все-таки все это не то, что я думаю, не могу выразить… Я не хочу сказать, что для творчества нужны страдания, — нет, я все, все бы сделала для того, чтобы отнять у Вас страдания и неудобства, дать Вам и уют и тепло, и беззаботность, — но мне кажется, что не страдания ли это Души Вашей одинокой дают нам то, перед чем мы только можем склонить колени.

Оторванность от Родины, Ваша одинокость в чужом мире, еще до Одиночества Вашего личного уже и тогда, так и бьется сердцем живым в каждую живую _Д_у_ш_у.

Я люблю Ваше каждое произведение, каждое слово, каждую мысль, я преклоняюсь перед Трудом Вашим и молюсь, чтобы Господь укрепил Вас! И сколько русских людей живут Вами!

Родной наш, берегите себя, будьте здоровы, бодры! Вы так нужны нам. Господь избрал Вас, чтобы Вы не умолкали!

Я так часто с Вами, т. е. вернее я все время в какой-то духовной готовности, настороженности в отношении Вас, что мне странно кажется, что Вы так далеки. Ваше письмецо через Марину Квартирову я получила тоже, и оно скрестилось с моим, которое, думаю, Вы не получили, т. к. я так и не поняла отправили его или нет (я просила моего соседа). Как хотелось мне послать Вам простое красное яичко к Пасхе, но это было нельзя. Портрет мой я пошлю Вам, но в следующем письме, т. к. это хочу послать тотчас же.

Все это время мы жили в досадной суете: должны были освободить дом прежний к 1-му мая, т. к. мы отказали, надеясь смочь переехать на хутор, но тип, сидящий на хуторе и рассчитанный мужем уже к 1-му апр., безобразничал и не съезжал, портя все хозяйство, моря скот и т. п. Был суд. Было масса всего такого, как делал сюсюкающий сын дворника «ссто, кому усси-то оболтали?»63. Вот такая атмосфера. Суд мы выиграли, тип уехал, а мы остались висеть между небом и землей. На 1–2 месяца мы остановились у одного знакомого мужа в его старом замке (в этом году 200 лет будет), где и живём сейчас. К счастью близко от хутора и можно ходить пешком даже туда. Хотим отделать дом и переехать. Собираться пришлось, таким образом, на 2 дома, и кроме всего заболела очень мама и слегла вплотную тотчас по приезде. Сегодня ей лучше, но она очень ослабела. Все это время было нашим больным зубом, и издергались мы все ужасно. Сейчас мы живем в чудных условиях, как в сказке, но даже и насладиться-то некогда. И все же хочется скорей «домой», хоть дома пока что и нет как бы. Живем мы оторвано от всего мира. Весна у нас очень холодная, и яблони все еще не раскрывают своих букетов, хоть и набрали их очень тугие и пышные. По стенам дома много шпалерных груш, — очень красиво. Все Вам хотелось бы описать, но тороплюсь письмо отнести в ящик, т. к. выемка только 2 раза в сутки и то в деревне за 3/4 часа ходьбы.

До июня наш адрес: «Wickenburgh»'t Goij

Post Houten (U.), Holland.

а потом: Schalkwijk (U.), Lage dijk 139.

Но я скоро напишу! Мне так радостно Вам писать! Я счастлива, что почта опять открыта.

Да хранит Вас Бог и даст Вам сил и радости Творчества.

От всей души приветствую Вас, далекий, дорогой, неоценимый! Ваша Ольга Б.

P. S. Цветы с хутора, мной самой уже посаженные.

Простите, что неряшливо выглядит письмо. Сегодня год тому назад, вечером я вышла из клиники, и так долго, долго потом от Вас ничего не слыхала!

Мама очень сердечно Вам кланяется!


25

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


23. V.41

Милая Ольга Александровна,

Приходится повторяться, но не могу не сказать, что, как всегда, письмо Ваше явилось для меня светлой радостью — бывают и «темные» радости! — Сам не знаю, не понимаю, чем объяснить ту необычную взволнованность, с какой вскрываю конверт… Чувствуется мне как бы назначенность — получать от времени до времени знаки, что есть на свете тонко созвучная тебе душа, получать как бы отсвет отнятого у тебя, но тебя не оставившего совсем. Странное чувство… — проснуться — и тут же радостно вспомнить, что у тебя что-то праздничное, в тебе, с тобой… — Ваши редкие письма, в которых столько, как бы прикровенно, скромно, утаено ласковости и нежности. Много-много получал я писем от читателей-читательниц, — и много в них бывает и признательности, и заботливости, иногда истеричности ласковой, — но ни одно не вызывало, не рождало таких чувств во мне, как Ваши письма. Но довольно, Вы умны, Вы все чувствуете, — сердце Ваше заполняет и восполняет все несказуемое. Вы радуетесь, что я пишу наши «Пути»… — я их почти не пишу, а живу ими только, сердцем вычерчиваю, — условия жизни не дают больших полос свободного времени, а я иначе не могу работать: я могу писать, когда знаю, что ничто меня не оторвет. Но вот какая подробность: одновременно с Вашим письмом, пришло другое, от одного литератора-публициста былого времени, вдохновенное до удивления, — с великой хвалой «Путям Небесным», и как бы «требованием» — непременно закончить. В тот же день явился одни чуткий читатель-музыкант с ворохом книг моих для надписания, и стыдливо просил — о «Путях» — то же. Да, я знаю, есть у меня обязательство перед русским читателем. И я его должен выполнить, и что-то говорит мне, что светлая Ваша воля и Ваша дума о моей работе — помогут мне духовно. Сознание, что Вы ждете завершения труда, что Вы этого хотите — для меня уже повеление. Ибо чуется мне, видится духовным взором, что все это не случайно, а _д_а_е_т_с_я. И я крепче чувствую связь свою с дорогими отшедшими.

Не хвалите меня, я знаю Ваше отношение к моим писаниям. Не надо этого. Ведь когда любишь что искренно и полно — слова беспомощны высказать полноту. Вы пишете о визе… — я не понял: для чего виза? или Вы хотите приехать? Но не будет ли это неосторожно? В бурные времена лучше быть у своей пристани. Я — Вы это понимаете — был бы рад личной встрече с Вами, но я еще более буду рад, зная, что Вы у пристани, что никакие тревоги и неудобства Вас не коснутся. Будемте же перекликаться, только. И потом, еще… — увижу Вас, услышу Вас, и станет мне грустно, когда не станет Вас. А это может быть. Лучше и не видеться. Правда?

Вы спрашиваете о моем Ивике. Он вернулся, окрепший — он атлет-красавец, глаза у него и некоторые черты лица — так напоминают мне моего погибшего Сережечку, — общая у них кровь: он сын родной, по матери, племянницы моей Оли. Он любит меня, ласковый, не громко, но хорошо любит, я это знаю. Он снова на высших математических курсах при своем лицее64, готовится к трудному конкурсу в Эколь Нормаль Суперьер, — его не влечет прикладное, он весь в чистой науке, готовит себя на путь ученого. Он умен, серьезен, очень к себе строг, с огромной волей. Политика его никак не трогает, он даже газет не знает, — в ином живет, в проблемах высшего математического знания. Что выйдет из него — не знаю, но должно выйти, — его очень ценят профессора. В субботу он приходит ко мне ночевать, я его покормлю, что есть, любит музыку, — это вторая его страсть, а третья — атлетический спорт, гимнастика на аппаратах. Оля моя воспитала его, живую душу в него вложила, скромную ласковость и чистоту, и простую веру. Мы его окрестили, когда ему было 6 лет, — теперь ему 21, — и имя ему Ивестион, — он по метрике своей — Ив.

Ну, дорогой друг, милый друг, нежный друг мой… мне хорошо от Ваших писем, я так привык к ласковости и нежности, и все это ушло от меня, и с какой болью! Такие утраты пережил — самое дорогое взято. Сына я потерял в Крыму… — ах, какой он был! Больно… Цветы Ваши — та же ласка, благодарю, целую руку, пославшую их.

Ваше письмо, писанное в ночь под Великий Четверг, я получил, и оно было для меня самым ныне близким «Христос Воскресе». Хотел бы приложить Вам ландыш, но… устыдился «сантиментальности». Но я мысленно посылаю, Вы его создадите воображением, оно у Вас живое, яркое, — чувствую. Я могу иногда вызывать этим благом у человека, одним из ценнейших благ, могу вызывать все, до осязаемости. Сейчас я вызвал, как пахнет первый ландыш, впервые увиденный мной, в детстве… — словами не скажешь. Я иногда так хочу услыхать Ваш голос, стараюсь вообразить звук его… — нет, не могу. А какой голосок у ландыша? Кажется, звон, еле слышный звон тонкого-тонкого фарфора, тончайшего, чистейшего… А слышите ли Вы шепотливый шорох голубых — синих, скорей — лесных колокольчиков, крупных, росой облитых? Когда встряхнешь целый пучок — как они шелестят, с подзвоном, приглушенным! А как шуршат спелые колосья!

В «Путях Небесных» — этому, всей природе я хотел бы пропеть славу словами моей Дари… — я хочу сам уйти в наши просторы русские, в звоны монастырские, в молитвы, в зимние поля, в глушь парков старых поместий… в сенокосы… в метели, в хозяйственный деревенский быт, — и все пронизать _с_в_я_т_ы_м, наполнить _е_ю, и через нее, Дариню, показать читателю русский мир Божий. Необъятность всего, что видит мое воображение, делает меня иногда немым и изумленным, — не одолеть! Но… надо; надо попытаться. Мне иногда кажется, что это _н_а_к_а_з_ мне — написать, закончить, отразить уже _д_а_н_н_о_е, таящееся _т_а_м, от века. Помните ли, если читали «Основы художества»65, о совершенном в искусстве, Вашего профессора66, — как в переводе Фета67 говорится у персидского поэта Гафиза? Там приведено:

Сошло дыханье свыше,

И я слова распознаю:

«Гафиз, зачем мечтаешь,

Что сам творишь ты песнь свою?

С предвечного начала,

На лилиях и розах,

Узор ее волшебный

Стоит начертанный в раю…» —?[30]

Это из тайн подлинного творчества. Ах, сколько бы мог я рассказать Вам, как, _к_а_а_к_ писались «Пути»! Всю правду… и Вы, м. б., убедились бы в истинности слов Гафиза. Вот почему трепет охватывает, когда думаешь что _н_а_д_о_ написать, что это непостижимо трудно, что… м. б. и надо спешить…

О, я знаю, мы могли бы много-много сказать друг-другу, и все понять… — но надо быть и благоразумным и покоряться требованиям жизни. Как говорил один татарин в Крыму: «тяни твои ножки, пока твое одеяло длинен будет». Так-с. Кстати, Вы читали мое «Под горами»68 — очень давнее… Есть в немецком издании, — называется «Ли-и-бе ин дер Крим», издание Университетской библиотеки. Реклама. Подлинник вряд ли найдется, у меня один экземпляр, авторский. Итальянцы еще издали69, — европейцы любят «экзотику». Там много еще юного-меня, хотя я писал эту вещь не юным уже, а молодым, но до 10-го года, помнится, до «Человека из ресторана». Там — юная любовь, «татарская». Видите, какой я смелый был? Правда, чтобы писать это, я проглядел десяток томов «Энциклопедии Крыма», изучал Коран и татарский фольклор, — но все же это, пожалуй, не истинная картина, а приличная олеография. Теперь мне смешно вспомнить, но писалось с горячей искренностью. Я начал, было, недавно, рассказ — «Дар чудесный» — и бросил: очень больно. Вспомнились дни счастья, молодость наша, наша поездка70, в первый раз в жизни в горы, пикник, родники, собачка, моя Оля, мой Олёк, амазонкой, впервые севшая в дамское седло, но — как! Были удивлены татары-наездники. Наследственность71 сказалась! Сперва, перед посадкой, татарин говорил ей: «Сыди, как свэчка… лошадь умней тэбя!» А потом — «зачим обманул — не ездил! сами лучши амазан, много ездил… плут ты, синие глаза…» И не стал писать… больно. А какая тема! Открылось — человек владеет таким чудесным даром — носить в себе чудесный аппарат — воображение… Я и сейчас слышу, как собачка хрустит головкой тараньки, под камнем, на вершине Чатыр-Дага72… я слышу аромат от шашлыка, вижу бессмертные глаза… — доселе! Мог бы написать все, в два-три дня, и вряд ли напишу.

Ну, до свиданья, милый друг, ласковость родная… до свидания в письме.

Да, Вы говорите, что Вы кажетесь себе ничтожной! Бросьте. Вы знаете, что все мы «куплены дорогою ценой»73 (Ап. Павел). Как же можете говорить?! Я-то Вашу «цену» знаю, но не стану писать об этом. Скромница Вы — вот и все, что пока скажу. Иначе взволнуют Вас мои оценки. Как Ваше здоровье? — Напишите. Как Ваша мама? Надеюсь, все хорошо. Самое мое острое желание, чтобы Вы были спокойны. Почему так? Ну — потому что я тогда покоен. Видите, какой я себялюбец! Целую Вашу руку, милый, хороший друг. Жду Вашего образа, — оживлю его воображением — вот Вы и близко. Ваш Ив. Шмелев

[Почтительно кланяюсь] Вашей маме.


26

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


16 июня 1941

Дорогой, милый Иван Сергеевич!

Не могла, не хотела сразу отвечать Вам на Ваше такое милое мне письмо. Не хотела слишком скоро прервать праздник, предвкушение радости беседы с Вами. Я ежедневно мысленно говорила с Вами, наполняла целый день общением с Вами и чувствовала, что, написав письмо, поставлю как бы точку. Но все же сегодня я не могла дольше и молчать, и вот пишу полная радостными мыслями о Вас. В Духов День74 я так много думала о Вас, т. к. вспоминала, как 2 года тому назад (тогда это не был Духов день)[31] я решила писать Вам в первый раз. Ах, если бы Вы знали, как я писала и что это был за день! Искренней не могла я быть больше, чем тогда, и говорило у меня само сердце. И потому, м. б., и Вам это сразу почувствовалось. Много я тогда переживала…

Вы для меня так много значите, так много мне даете, что я не могу выразить.

Как мне трудно писать Вам, не говоря многого, т. к. Вы это запрещаете, а между тем это так важно мне.

Вы говорите, что лучше мне не стараться приехать лично. Я конечно поступлю так, как лучше для Вас, но мне хочется сказать почему я этого хотела;

в последний раз скажу то, что Вы мне запретили говорить, т. к. иначе нельзя.

Вы для меня наставник, учитель, источник правды душевной. Вы для меня ключ воды живой75, к которому, я стремлюсь всей душой. У меня много, много вопросов к Вам, вопросов жизненных, важных на _в_с_ю_ _ж_и_з_н_ь. Я не могу писать Вам обо всем и не хочу отягощать Вас в письмах моими заботами. Мне грустно, что я опять должна говорить то, что Вы не хотите слушать, но что же мне делать? Как дать Вам понять и поверить, что только у такой _Д_у_ш_и, как Ваша спросила бы я совета на _Ж_и_з_н_ь?! Беседу с Вами я сохранила бы до конца моих дней в душе и сердце. Я эгоистка, и мне этого стыдно, но это правда, все то, что я пишу, и я хочу, чтобы Вы меня поняли.

Когда я говорю о своей ничтожности, то это не «скромничанье», — нет. Это моя боль, это правда. У меня есть вкус к добру, и я способна видеть то, что мне не хватает, и это меня мучает[32]. Я напротив — духовно очень себялюбива и горда. Прежде я была лучше и любила больше ближнего.

Мой дорогой, далекий, светлый Иван Сергеевич, я никогда не хочу писать Вам о моих трудностях[33], т. к. Вам нужны светлые, радостные письма, — я это чувствую[34]. Но мне иногда хотелось попросить Вас помолиться обо мне[35].

И у меня есть «но» при мысли о встрече с Вами, вернее при мечте о ней. Я боюсь, что я в воображении Вашем совсем другая, и что мне будет больно, когда я в оригинале не буду соответствовать созданному Вами образу и утрачу Вас[36].

Этого я так боюсь, что только поэтому одному не решилась бы увидеться с Вами. И потому я уже теперь не хочу, чтобы Вы представляли меня лучше, чем я есть. Мне стыдно за все плохое во мне. Ради Бога, верьте мне, что я не скромничаю. Ведь у каждого человека бывает желание быть справедливо судимым. Я очень не люблю несправедливости в ту и другую сторону. Я не люблю себе приписывать добродетели, которых у меня нет. Я только скорблю о том, что я плохая. Не говорите мне ничего об этом, а то выходит, будто я напрашиваюсь на Ваш протест. Н_и_ч_е_г_о_ об этом не надо говорить. Только лучше, если Вы меня будете считать просто очень мелкой женщиной[37] с обычными недостатками, — тогда мне легче жить. Тогда я не буду себе казаться вороной в павлиньих перьях. Как-то все глупо выходит. Но Вы поняли? Только одно истинно прекрасно, чисто и свободно от «ничтожности», — это мое искреннее, правдивое чувство душевности, духовной любви и преданности Вам. Это моя правда, святая и искренняя.

Но довольно о себе. Я поступлю во всем так, как хотите[38] этого Вы. Но все же я иногда мечтаю[39] и представляю себе различные картины[40], увы невозможной, встречи. Я говорю тогда с Вами о многом, стараясь угадать[41] Ваши советы, стараясь понять и увидеть жизнь[42].

Как волнующе-чудесно знать, что родится Ваш дивный роман, что «Пути» намечаются и оживают… Я бы хотела хоть какую-нибудь жертву принести этим «Путям», хоть бы как-нибудь, каким-нибудь участием способствовать их появлению, их оживанию. Подвиг души бы на себя положила, чтобы легче было Вам писать. Как бывало в старинных сказках: — один может своей жертвенностью помогать другому. Если бы это было можно!

В «Путях Небесных» — Божественное скрыто, будто бы собраны искры Божий, заложенные в людях, природе, способные проявиться на нашей грешной земле. Я плачу, когда читаю о желании Вашем пропеть гимн всему этому Божьему, нашей русской природе, всему, что дорого всем нам. Да подкрепит Вас Бог!

Я несколько раз порывалась сказать[43] Вам, что чувствуется необычайность в «Путях Небесных», Ваше Святая Святых, — но я не говорила этого, т. к. боялась быть нескромной. Я так это понимаю! Именно как у Гафиза! Я очень люблю «Основы художества». Милый Вы, как понимаю боль Вашу утрат безвременных, драгоценнейших! Как ужасно, действительно ужасно (не люблю это захватанное слово, но иначе не выразишь) все, что пришлось Вам пережить! Но Ваши милые усопшие конечно духовно с Вами! Как мог иначе называться Ваш сын?! Конечно Сергий! Я так это чувствую! Сколько любви, сколько гармонии, счастья. К чему утратить все это? За что? Для чего? Я понимаю как больно Вам писать о прошлом счастье. Но все-таки есть радость у Вас того, что _Б_ы_л_о. Печальная радость, но все же радость. Да, чудовищно то, что отнято у Вас! И ведь Вы поете, Ему, Единому Творцу, Ему, чья Воля да святится! И Он благ и не оставит Вас своей милостью. Я так этому верю. Не может быть иначе!

Я к сожалению не читала «Под горами»[44]. Постараюсь найти в немецком издании, но в Голландии ничего нет, — напишу в Берлин.

Мне радостно было узнать о Вашем Ивике (я зову его Вашими словами). Родная, близкая душа с Вами, и приятно это сознавать. Я ему заочно желаю успеха и продвижения в науке, счастья и радости. Это ведь и Ваша радость. Как мне хочется сделать для Вас что-нибудь! Если бы я жила в Париже, то я постаралась бы все, все сделать так, чтобы у Вас много времени для себя было, покоя, бестревожности. Ну, что я могу отсюда сделать?! Ничего. Только всей душой желать Вам этого.

Мы здесь живем чудесно: парк такой роскошный, не вылизанный по-английски, а больше русский. Я сижу сейчас под елками, и все кругом меня цветы, цветы, простенькие, синенькие, желтенькие, беленькие, совсем «наши». Птиц масса. Ежик бегал только что. Галки (люблю их уютное цоканье) возятся на деревьях и галдят, птенцов кормят. Солнце, облачка белыми барашками бегут. В Голландии небо очень красиво меняется, и облака — целая картина. Я смотрю на них и думаю, думаю. Ах, если бы можно было Вам погостить у нас! Сейчас будем сенокос начинать. Но, конечно, все это не то, что у нас. Все машины, машины. И вообще быта нашего нет. Все другое. Завтра м. б. высидятся у меня цыплятки. Курица «самоседка». Но точно, конечно, не знаю. Щеночка я себе купила, и назову его «Бушуй» в память Вашего Бушуя76. Видите какая обезьянка! Правда он еще такой маленький и совсем не бушующий. Крысолов он, — здесь масса крыс, от воды. Ах как чудно сейчас запахло вдруг сеном и клевером!

Как отдохнули бы Вы у нас! Невозможно? Теперь невозможно с визами, я знаю, ну а в принципе? И гостить долго-долго, пока мы не надоедим? Ну, это только мечты, мечты мои, если нельзя, то я молчу… Только церковь от нас далеко. Это грустно. Мы от Пасхи не были до Троицы. На Троицу ездили, и мы с мамой ночевать остались в церковном доме, чтобы и Духов День еще там побыть. Приехал и муж мой в Духов День. И вот так надолго. Батюшка77 хотел все у нас литургию служить, но мы сами (очень того по существу желая) отклонили, т. к. чувствуется будто недостойно в обычных наших грешных комнатах таинство совершать. Хотел он у меня для этого православных детей собрать для приобщения Св. Тайн (живущих в Утрехте и окрестностях), но эти дети никогда еще не бывали в храме, и думалось мне, что жаль, если у детей первое их такое Святое останется[45] в воспоминании какой-то профанацией. Все-таки у нас самый обыкновенный дом. Батюшка тоже согласился. Хотели было устроить всенощную, но с детками-то тоже каши не сваришь. Мало у всех тут русского, — смешанные браки, и потому все это трудно. Мне бы очень хотелось взять православного ребенка на воспитание. Не знаю только как, т. к. хотелось бы именно православного, маленького совсем. Много остается теперь сирот всюду, но каких получить? Или русского или славянина вообще. Но этим желанием[46] я только с Вами делюсь, пока. Пожелайте, чтобы это удалось! Здесь мало русских. Поистине прекрасная семья бывшего священника здесь78, — вдова и ее дочери. Потом еще есть одна милая дама в Утрехте79. С ней мы видимся. Батюшка наш очень молодой монах, верующий, хороший священник. Мы с ним друзья, но все же Духом не близки. М. б. потому, что он еще по-молодости не очень опытен? Впрочем, близость Духа не наживается опытом. Нет, не то, — родственности Духа с ним не чувствую. А так мы с ним друзья. Жду его скоро в гости к себе на недельку так. Он любит природу и радуется всему трогательно. Во время моей болезни, много меня поддержал. Ну, милый Иван Сергеевич, кончаю, жду весточки от Вас, если не будет для Вас слишком часто, напишу еще, скоро опять. Посылаю мою фотографию, не последнюю (несколько лет назад) и очень уповаю, что дойдет. Не знаю, похожа ли. С большого портрета дала уменьшить. Прикрасил фотограф. Много, много светлых дум о Вас, дорогой мой! Ваша Ольга Бр. С.


27

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


30. VI.41

Милый друг мой,

Послал Вам заказное письмо. Не оставляйте меня без вестей от Вас: мне так легко, когда Вы думаете обо мне, это мне дает силы в моих трудах. Вы — благословение Божие мне, Вы указаны и ея светлой душой, я верю, — моей Олей.

Я так озарен событием 22.VI80, великим подвигом Рыцаря, поднявшего меч на Дьявола. Верю крепко, что крепкие узы братства отныне свяжут оба великих народа. Великие страдания очищают и возносят. Господи, как бьется сердце мое, радостью несказанной. Как Вы душевно близки мне — слов не найду, — высказать. Милый, светлый мой друг, я думаю о Вас всечасно, и сам не понимаю, что со мной. Знаю — теперь я могу писать, хо-чу писать. Ваш Ив. Шмелев


28

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


8 июля [1941]

Мой милый, бесценный друг!

По получении письма Вашего, непрерывно думаю о Вас, днем и ночью, и невыразимо… страдаю. Не удивляйтесь, да, очень и тяжко страдаю, страдаю от невозможности полнейшей говорить о самом важном, говорить так, как это должно. Столько чувств, мыслей и состояний пережила я за эти дни, что Вам и представить трудно, и вот от невыразимости этого конгломерата душевных волнений становится еще мучительней… О, если бы не пространство! Ваше милое письмо в своей личной (как бы), ко мне обращенной части, меня захватило радостью чрезвычайно, и ничего, кроме этой радости, не вызывает, и я полна ею. Сердце мое рвется Вам навстречу, и это чувство радостной взволнованности живет и поет во мне, и толкает Вам писать скорей, скорей. И вот несмотря на остальные чувства, несмотря на то, что я просто не знаю _к_а_к_ подступиться (к, как Вы называете, «важному»), я во имя нашей личной дружбы пишу — я слишком много живу одной душой с Вами и думаю; думаю и знойным днем (у нас чудесное лето), представляя, что Вам непременно такое солнце понравилось бы, — на румяном закате, когда чуть-чуть повеет прохладой, думаю ночью, стоя перед прудом, на островке которого так сказочно белеет старинная башенка, вся залитая луной. У нас только теперь начинают петь стрекозы. Я выхожу в таинственную полутьму ночи, чтобы говорить с Вами… слышите Вы тогда меня? Как дивно здесь у нас! Рай! Гостили у меня батюшка, потом вдова бывшего священника, постоянно бывают и другие на 1–2 дня. Они все зовут этот уголок «раем». Ах, если бы Вы были здесь!

Днем я много работаю в хуторском хозяйстве, т. к. без конца поливаю огород, подвязываю, подстригаю, полю и т. д., дома цыплята (прелестные!), кролики, вообще все домашнее хозяйство на нас с мамой. Я не держу прислугу, так что дела много. Кроме того, при постройке на хуторе масса трепки: мастера то и дело что-то хотят знать, да и нельзя их оставлять без подстрекания — уснут совсем. Целый день суеты, но это все бы ничего, если бы не постоянная забота о нашей дорогой Болящей81. Ее состояние удручает меня безмерно, и все то, что с ней связано. В связи с ней у меня получился какой-то драматизм[47] в отношении дяди Ивика: Хочу поделиться с Вами этим и верю, что Вы меня поймете и не осудите.

Вышло все из-за метода лечения моей любимой, вернее, из-за доктора. Вы знаете, что старушка всецело попала под влияние ее отвратительного племянника (семинариста дикого), мучившего ее своими безобразиями долгие годы и выматывавшего все ее добро. Всей своей болезнью она обязана ему, и нам так хотелось убрать этого хулигана. Недавно у нее появился новый врач в доме, настаивающий на хирургическом лечении. Дядя Ивик от него в восторге, веря, что он и племянника сумеет удалить, и старушку вылечить.

Давно когда-то я тоже этого таким именно образом хотела, но вот посудите сами: за мою долгую (почти 15 лет!)82 практику, за мой опыт, приобретенный во времена моей клинической бытности, я узнала, именно _у_з_н_а_л_а_ (не предполагаю, а знаю), что именно этот, вошедший в доверие Дяди Ивика, врач, не оправдает его доверия. Я знаю его так хорошо, как редко это может быть. Он гениален, как врач, но только для своего кармана, и если он узнал о семейных взаимоотношениях бабушки, то не выпустит ее из своих рук. Сравнивая во всем его (как человека, не как врача) с племянником-хулиганом, я могу лишь сказать, что «хрен редьки не слаще»! Я его очень, очень хорошо знаю. Его милая улыбка к бабушке — лишь маска волка, хотящего ее поскорее сожрать.

Ко мне лично и к нашим он относился всегда очень хорошо, так что я говорю строго объективно, только в интересах бабушки.

Я имела возможность в клиническую мою бытность его изучить вдоль и поперек, кроме того, его коллеги мне много о нем рассказывали, я со многими его лучшими друзьями была близко знакома.

О племяннике не может быть двух мнений, его надо убрать от «бабушки», но пускать в семью безморального, беспринципного, завравшегося и безбожного чужого человека — ужасно! —

У_ж_а_с_н_о… Неизбывно. «Бабушка» умрет прежде, чем мы этого ждать сможем. В его собственном доме, его родня относятся к нему точно так же, как Дядя Ивик к племяннику бабушки. Именно лучшая часть его родни. Я много о нем говорила с доктором (которого Вы как-то назвали «Ваш профессор»), — и он с ужасом относился к его втирательству к бабушке. Он даже отчасти из-за этого разошелся с ним. Он мне прямо говорил: «волосы шевелятся, когда подумаешь об этакой возможности». Он был с ним прекрасно знаком, конечно, еще лучше меня.

Никто никогда потом не посмеет порога бабушкиного дома переступить, когда он расхозяйничается там. Я много полезного в человеческих взаимоотношениях видела за мои 15 лет бытности в клинике, и всю Страду Нашу общую оправдывала именно этим опытом.

Я благодарила судьбу, давшую мне возможность научиться тому, чего раньше не предполагала за покрывалом людской лжи, и _э_т_и_м_ _о_п_ы_т_о_м_ оправдывалась моя жизнь и мое назначение в ней. Я видела цель моего пребывания там и стремилась, не держа опыт только в себе, дать его и другим, видя в этом особую важность… Ну а теперь о Дяде Ивике: я повторяю, что думала так же, как и он, но это была ошибка.

Вы хорошо знаете, как я люблю Дядю Ивика, что он для меня значит.

Теперь представьте, что дядя в полном восхищении подлецом, веря ему, не подозревая подлости, делал оценку на свой, честный аршин. Дядя рад, счастлив, что нашел для матери хорошего друга, а не допускает того, что это сам Дьявол, по словам «моего» профессора — это «гад».

Что делать мне? Я думала молчать, не пытаться делать ничего, но не могу. Не смею. Это было бы нечестно с моей стороны. Я боялась дядю лишить радостности его, боялась хоть какой-либо дисгармонии между нами, боялась, что мой крик души, кровный крик, пропадет даром. Но я решила все же сказать дяде. Я не хочу вмешиваться, навязывать свое мнение, и не смею этого делать, — но я обязана сказать то, что знает моя совесть. Я хочу на коленях, да, _н_а_ _к_о_л_е_н_я_х, просить во имя Бабушки прислушаться дядю к словам моим, и если он пока что их душой понять не сможет, а сердцем м. б. подсознательно не захочет (я конечно не сетую на это!), то просто м. б. он выждет еще немного. Он скоро убедится сам! Любя Дядю Ивика, я мучаюсь уже заранее тем, что он, такой чтимый, такой видный в нашей семье, вдруг сможет потом о чем-то из сказанного пожалеть. Его, именно его слова так много для нас всех значат, и если он делает мерзавцу хорошую рекомендацию, то это открывает последнему двери многих сердец. Если бы немножко подождать дяде! Пока что так опасны его слова. Это моя правда, — большая, чистая _П_р_а_в_д_а. Не знаю, как это дядя примет. Хочу еще ему особенно подчеркнуть, что: 1) я никогда не на стороне племянника и что сама бы приняла все меры к его уничтожению; 2) хирургическое вмешательство конечно необходимо, как бы то в возрасте бабушки ни было опасно, но нельзя полагаться в своих делах на чужих людей, дарить им доверие, и кроме того, таким _г_а_д_и_н_а_м, как этот развратник беспринципный, знающий только свой карман. Дядя судит по нашим докторам-бессребреникам, которые работали по идее на добро Человечеству. Здесь, в Голландии, таких врачей нет! Ну, милый Иван Сергеевич, я надоела Вам, верно, своими рассуждениями. Простите! Жду очень, и скорее, Вашего ответа.

Я и мама здоровы. Напишите больше о себе!

Душевно Ваша О.

Напишите мне, пожалуйста! Я так жду!!

Отправляя уже письмо, получила Вашу открыточку. Мой милый, родной, прекрасный, шлю Вам привет от всего сердца. Мне так хочется молиться вместе с Вами! Молиться о том, чтобы мы остались надолго, навсегда в гармонии Души!


29

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


23 июля 41 г.

Дорогой, далекий, прекрасный мой друг!

Сколько радости, волнения чудесного испытываю всякий раз, получив Ваше письмо. Я не могу никогда сразу отвечать Вам, хоть и думаю о Вас постоянно. Не могу, т. к. слишком волнуюсь для связного изложения мысли. Вот и сейчас еще не могу. Первым порывом бывает всегда острое желание Вас видеть и слышать, такое сильное желание, что плакать хочется от его неисполнимости.

Я должна Вас увидеть!

Я так боюсь всегда Ваших похвал мне… И с ужасом думаю о Вашем разочаровании. После моего разговора в отношении дяди Ивика каждое ласковое слово Ваше жжет меня укором как каленым железом. Я нечутка была. Я не смела лишать дядю радостности. Но что, что мне было делать? С тех пор как я с ним объяснилась, страдания души моей еще усилились, ибо чувствую сердцем, что больно ему стало. Я думала эти дни даже, что м. б. правильно выражение «святая ложь», — которое я никогда не оправдывала раньше. Тут была бы не ложь, а замалчивание разности мнений. М. б., это было бы нежнее. Но нет, я не могла и не могу так. Мой Дядя — моя совесть, мой душевный мир. Я не могу быть с ним неискренней. Скажите же мне, ради Бога, осталась ли я еще для Вас все прежней? Не мучайте меня ожиданием слишком долго! — Письмо мое предыдущее Вы верно получили? Господи, зачем я не могу говорить с Вами! Сколько раз я Вам вдогонку писать хотела, но не смела, думала, что надоедаю еще больше. Ваше последнее письмо мне дало силы и веры, что, м. б., простите. Хотя тут не в прощении дело. Мне больно, физически больно, что я доставила Дяде что-то неприятное, дала не то, что он ждал. Мучает меня именно невозможность ничего сделать Для Дяди. Я не сплю ночи, беспрестанно думая о дяде, и Ваше чудесное письмо последнее к именинам я не могу, не смею отнести на свой счет теперь. Вы верно не написали бы его таким, зная о моем письме к Дяде?! И еще главное то, что я все не полно и не совсем так высказалась, так, что Вы м. б. _в_с_е_г_о_ не узнали. Проще было бы говорить.

Я живу Вашей же мечтой, Вашими же надеждами, м. б. лишь иначе облекая их! Дорогой Иван Сергеевич, если бы Вы знали, как Вы мне близки и дороги! Если бы Вы знали, как много Вы мне даете Света и радости! Никогда еще я не чувствовала того, что чувствую в отношении Вас[48], — это такое вечное желание постоянно заботиться о Вас, сделать Вам что-то очень хорошее, и постоянный страх, что это не удастся. Ах, если бы Вы поняли меня! Я так живо чувствую все, что Вас касается!

И Вы понимаете, как я теперь страдаю! Как не люблю себя. Но все же не вижу, как бы я поступить могла иначе? Дорогой мой, родной и Светлый… посмотрите мне немного в сердце и узнайте, что в основном, Святом и главном, в нашем всех общем тоже, — у нас с Вами нет разногласия. Я верю, что Вы это почувствуете.

Вы спрашиваете, не помню ли я, что заставило меня писать Вам впервые? Конечно помню. Это было не «просто так».

9-ое июня, или 27 мая ст. ст. — день моего рождения. В 1939 г. этот день был не радостный для меня день, были неприятности. Я была настроена душой особенно восприимчиво.

Чувствовала себя как-то странно, м. б. ненужной миру, этот день казался мне без смысла. Я долго так одна сидела перед окном и равнодушно смотрела на солнце, и не хотела его видеть[49]. Мне было страшно подумать о поздравлениях, «веселых взглядах» и т. п. Я казалась себе такой одинокой[50]. Глаза мои упали случайно на почту, где было письмо от мамы из Берлина, а рядом еще полученный накануне пакетик тоже от мамы, который я нарочно оставила «до завтра». Открыла и увидела Вашу книжку[51]83. Мама знала, что я так хотела собрать постепенно Ваши книги (в Голландии их не достать было вовсе). Я стала читать давно мне знакомое, и Ваша любовь к жизни, Ваше Святое, Ваша нежность и простота свершили что-то странное в моей душе. Я, сидя одна в душной гостиной, не видящая сияющего дня, вдруг увидела Вашими глазами, Ваше сияющее небо. Я плакала так сильно и безудержно над всем Вашим, что мне вдруг стало легче. Вы были так близки, так родны, так понятны. И было радостно знать, что Вы где-то есть. Я перечитывала одно и то же, и мое личное стало уходить на задний план. Я ощущала душой своей Вашу Душу[52] и чувствовала, насколько одиноки должны быть Вы. Испытав только что одиночество сама, я остро и больно страдала за Вас. Страшно за Вас, как за близкого мне человека…

Я никогда никому не писала так, как Вам[53]. Много раз, в юности, увлекшись певцом, художником, музыкантом, поэтом, чувствовала какое-то желание выразить это, но не говорила и не писала никому и никогда. —

Я писала Вам от сердца, заливаясь слезами[54] только что улегшегося страдания[55], любви и сострадания к Вам. Моих тогдашних переживаний я не забуду никогда…

Мне как будто бы кто-то приоткрыл мою завесу мрака и показал Ваш Свет. Была ли это Воля Вашей Светлой покойной или папа мой обо мне помолился? — М. б. и то, и другое?

Переношусь в российскую усадьбу и вижу вечер золотой и тихий, и прудик и ветлы и чету, идущую из церкви[56]

Вижу с Вами вместе, мой прекрасный, удивительный, нежный[57]!

Как трогательно это «девочка под вуалью» и «листочек ивы», и «взгляд». Как прекрасна, верно, была Она. Но ведь Она и есть, и Вы это знаете! Она так же с Вами, как папа мой со мной. Знаете, всякий раз, когда нам предстоит перенести тяжелое, Он, папочка, снится маме, как бы ободряя ее. И мы всегда выскакиваем из беды. О. А., конечно, всегда хранит Вас. Я в этом тоже уверена.

Вы знаете, так странно, но даже Ваши близкие мне дороги. Вот и об О. А. я вдруг так заплакала, прочитав о «девочке под вуалью»[58]. Так, будто я ее знала и я ее любила. И отца Вашего, и Горкина люблю и оплакиваю. Об О. А. я так внезапно для себя расплакалась[59], что за завтраком мама и муж спросили, что такое у меня случилось. Я понятно не сказала правды — никто бы этого не понял.

Как мало слов в нашем богатом языке[60]!

Я не могу выразить Вам все, что хочется!

То, что Вы пишите о Ваших книгах и образах так необычайно, так Велико для меня, что я не могу всего сказать в этом письме.

Ваши сравнения меня с Анастасией84 и Олей Средневой85 — не знаю, что на них и сказать…

Только то, что я боюсь Вашей ошибки[61] во мне! Я этого боюсь как кошмара! Ужасно боюсь[62]!! Почувствуйте это! Я бы хотела скорее, скорее видеть Вас и узнать, откажетесь Вы от меня такой, какой видите теперь или нет[63]. И если да, то пусть скорее! Как самоубийца, торопящийся свое задуманное свершить уж поскорее.

Я не сомневаюсь, что Вы ошиблись во мне[64]. Но все же, хоть эти ложные пара лет[65]86 будут мне светить еще и после!

Ведь Вы меня тоже вырвали из темноты! Ах, как любите Вы Жизнь! Как молодо у Вас все! Как чудесно! Как влечет! Как нежны Вы! — Таких немного, а м. б. и нет теперь. Когда-то я наивно верила, что все такие, вот как Вы, как папа мой, и во всех видеть хотела добро. Как больно было увидеть другое! Какой это Дар великий в Вас — так уметь приобщать через Вас к Жизни!

Сегодня я не могла спать и встала посмотреть из окна[66]. Было чудесно над прудом таинственно и чуть-чуть страшно[67]. И так волнующе светили звезды в небе… Я посмотрела еще на воду и вдруг «открыла», что эти звезды глубоко тонут[68] и в прудочке. Это так естественно, но мне казалось особенно необычайно. Так часто зачаровывает нас нежданностью восход солнца, происходящий, однако каждый день[69].

Я долго смотрела на звезды и думала[70] все о Вас. Я завтра буду смотреть на небо в 12.30 и скажу Вам сердцем, что думаю о Вас, о Вашем ушедшем счастье, о Вашем светлом Друге-Ангеле87, невидимом, но все же живущем и молящемся о Вас. Я помолюсь о Душе ее в день нашего общего Ангела. Я также думаю о Вашем сыне, и мне очень, очень больно. И так грустно, что ничем, ничем не могу Вас утешить… Я грущу невыразимо от слов Ваших некоторых. Знаете — о «завершить Путь». Не думайте так! Вы пишете, что «это „чуть“ длится уже 6 лет…». Вы стало быть часто думаете об этом.

Дорогой мой, мне это так больно…

Свечка не могла сгореть на много больше, ведь для этого слишком коротка служба[71].

Я чувствую, что это «чуть» будет еще долго, долго. Только не надо об этом так много думать! И то же о Вашей заботе литературной:

Конечно, я всю себя дала бы в распоряжение для того, чтобы Вам было спокойнее, и все всегда сделаю из всех моих сил. Но какая горечь в этой «заботе». Я много над этим плакала. Вы должны мне поверить, что Вы очень, очень дороги мне[72]! Мне надо сейчас пока кончить, но я еще продолжу.

Уже ночь. Время так быстро ушло: сначала надо было пить чай, потом обедать, потом ходила за ягодами, и нужно было их разобрать тотчас же. Но все время я в мыслях с Вами[73]… Вечер был чудесный. Безоблачно-золотой закат. Я шла навстречу солнцу, и текучее золото слепило глаза. Впереди вилась вся золотая в блеске солнца дорога, и по сторонам высокие ячмени. Золотой свет падал на поля, и ослепленным взором нельзя было ничего различить, кроме длинных усиков ячменных, горящих, золотых. И казалось, будто земля отвечает солнцу таким же сиянием[74]. Мой дорогой, далекий. Вы были тогда в моей душе[75]

Мне так много хочется сказать Вам, но уже так стало поздно. Я скоро, скоро буду писать ответ на Ваше письмо. И много хочется сказать о Вашем творчестве. Скажу и [о] своих мечтах. Еще с детства. Расскажу Вам одному.

Я «Неупиваемую чашу» читала давно, еще совсем не видя, не сознавая Вас. У меня ее нет. Если бы можно было ее иметь сейчас! Как бы я была Вам благодарна! —

«Куликово поле» я не читала целиком, но отдельными отрывками. Я была в Голландии уже, когда оно вышло. Здесь теперь ничего нельзя достать. Мне это ужасно больно. Я все хотела бы прочесть Ваше! Когда я и на чтение Ваше шла, то еще Вас душой не увидала, но там, в зале, у меня впервые появилось чувство нежности к Вам и желание Вам добра. Помню меня возмущало, что зал был темный и с плохой акустикой, и вообще неуютный. Помните? Я слушала и других, например Бунина88, но ничего подобного не испытывала.

[На полях: ] Вот уже кончая письмо, наконец, решаюсь попросить Вас, дорогой Иван Сергеевич: пришлите, если это не затруднит Вас, мне Ваш портрет. Я смотрю на Вас только в книжке, а мне хочется видеть Вас часто. Моему брату Вы подарили, и я урывками смотрела. Я жду.

Почему Вы никогда не пишите о Вашем здоровье? Я прошу очень Вас беречься! Спасибо за привет маме. Она Вам тоже кланяется.

Всей душой Ваша, О. Б.

Очевидно, одной Вашей открытки я не получила, о «смешанности образов», как Вы пишете.


30

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


14 июля ст. ст. 1941 г.


Здравствуйте дорогой мой!

Не знаю прямо с чего и как начать!

Я так полна думой о Вас, так трудно выразить словами. Все эти дни я ежеминутно думала о Вас, тревожно, приподнято, радостно и боясь все время, что утратила уже Вас! (Ведь я еще все не имею ответа на мое письмо.) С трудом я проводила дни без того, чтобы не писать Вам, — так полна я была всем, что касается Вас. Хотела писать Вам сегодня, 14 ст. ст. и сказать Вам, что я переживаю душой этот день89 с Вами. Но мне вчера уже трудно было молчать, и я все не понимала, ч_т_о-такое это беспокойство.

Вдруг вчера вечером приезжает какой-то мальчик и передает мне корзину — Expres. Я ломала голову, что, от кого и откуда? (* Прислали цветок из Velp'a 24 в Houten, a Houten очевидно задержало еще 1 день. Голландцы заслали зачем-то в Velp. He понимаю, т. к. Utrecht ближе к нам.)

Какое-то странное волнение охватило меня, когда я раскрывала упаковку.

Описывать ли Вам то чувство, которое я испытала, увидев Ваше имя?!

Я окаменела от удивления, восторга, радости, нежнейшей благодарности Вам милому, нежному, — и от стыда за недостойность свою…

Зачем, зачем Вы так балуете меня?

Я не способна выразить все то, что меня волнует и, по правде говоря, я и сама себя не понимаю[76].

От какого-то детского восторга я ничего не могла другого сделать, как поцеловать розовые лепесточки цветка… Какое «спасибо» выразит мое чувство?! Я счастлива, что это растущий, живой цветок, который я могу растить и лелеять и много лет!

Господи, но мне так страшно подумать, что Вы, м. б., отвернулись от меня теперь. Как жду я Вашего ответа!!

Мне так много хочется Вам сказать, но я удерживаюсь, т. к. боюсь ответа Вашего. Если бы Вы знали, как дороги Вы душе моей![77]

Вот отчего все эти дни от 24-го и до вчера я так волновалась и думала о Вас! Это привет Ваш мне, _ж_и_в_о_й_ привет был на пути ко мне! Зачем? Зачем?.. Вы так меня балуете!!

Если бы знали Вы, как мучаюсь я тем, что возможно доставила Вам горечь! Я не могу этого выразить.

Все это время я очень волнуюсь. Я не могу спать, и аппетит совсем пропал, как от волнения бывает перед экзаменом. Мои семейные уверяют, что я похудела и побледнела. Матушка, наша гостья, все время твердит: «что это О. А. с Вами, похорошели Вы, а так похудели, — совсем другая». Видите, я не больна, т. к. болезнь не красит, а похудела от грусти о Вас. Я боюсь утратить Вас. Я боюсь, что я уже утратила Вас. Лучше убейте сразу и скажите скорее. А м. б. я внушила сама себе этот страх, и Вы все тот же? Если бы это могло так быть! Но я боюсь, т. к. Вы слишком, слишком хорошо обо мне писали!

Как грустно мне! Как бы хотела я поговорить с Вами. Писать так трудно.

Я очень, очень хорошо понимаю Вашу боль о сыне Вашем. Я ненавижу кровно его мучителей-большевиков. Не думайте, что я не понимаю Вас! Я верю крепко, что Святое и Вечное в русском народе не умерло, и что Оно, это Святое, сбросит большевистское иго, и что Русский народ оправдает сам себя перед Богом и историей своей. Я рада была услышать о войне, т. к. что-то сошло с мертвой точки, и война поможет освободиться нашим родным и дорогим от сатанинской власти. Рано или поздно это свершится. Я твердо верю в свой народ! Вы тоже? Как молиться надо! Я очень взволнована, я плохо молюсь.

Сейчас цветочки Ваши стоят передо мной, — я любуюсь на них.

24-ое июля был яркий, чудный день! Как провели Вы его?

Я все время, не только [в] 12.30, но все, все время была душой у Вас. В 12.30 я пошла в сад и… только что вышла с веранды, как вижу, едут 2 гостьи, — одна тоже Ольга, праздновать именины у нас «в раю», как все «Wickenburgh» зовут. Я засуетилась и не могла уйти мыслью к Вам так, как хотела. Но вдруг меня такой радостью захлестнуло, будто я что-то чудесное узнала и до того, что поделиться с кем-то хочется. Я даже постаралась сама себя уличить, не случилось ли чего, но тут же поняла, что это просто Ваш голос был ко мне. Это было удивительно, так необычайно.

Это было около 1 ч. дня. Я была очень весела и радостна до вечера. А вечером мне стало чего-то очень грустно… почему? Грустили Вы?

Я это все так ярко чувствовала. Я это не сочиняю. Это все честно!

Я каждый день хочу назначить время моего привета к Вам. Хотите?

Ну хоть в 11 ч. вечера. Суета дня уже уйдет, и еще не поздно. Я буду точно в 11 ч. веч. думать о Вас и Вы будете знать, что Вы не один. Да, Душа у Вас родная, близкая, своя! — «Одной духовной крови» — сказали Вы… В минуту отчаяния, сознания своей ненужности миру, я вдруг нежданно нашла отклик Ваш на свое страдание. Таких людей, как Вы, м. б., уже даже и нет теперь. Я разумею здесь, за рубежом… Такой Вы русский, чуткий, нежный, очаровательный, — слов не найду! Мне даже чуточку страшно, — примете еще все это за истерический бред у меня.

Но это сущая правда, и мне трудно молча это только в себе сознавать. Я не исступленно пишу, но совсем серьезно.

Для меня Вы — источник жизни!

Жизни юной, красивой, полной. Получили ли Вы мое письмо от 24-го июля, — я там уже писала, что Вы умеете приобщить к жизни через себя!

Пишите, дорогой друг, работайте, если можно. В Вас столько силы, столько истинной красоты!

С каким интересом я слушала бы Вас, о Вашей работе. Нет, не с интересом, а в Священном трепете!

Вот в Вас, в Вашей Душе столько огня из Божьей кошницы!

Для нас всех, а для меня как-то особенно, Вы такое сокровище! Что я могла бы для Вас сделать?!

Как больно сознавать расстояние?! Я все же верю, что увижу Вас! —

Ах, как много рассказала бы я Вам и о себе. Писать не могу. Я много видела горя. Жизнь у меня была не легка. Часто я роптала и даже (страшно подумать) говорила «зачем, зачем я родилась!» Мне казалось абсурдом, полнейшим всякое продолжение жизни. Мне за абсолютную истину казалось решение не иметь детей. Мне казалось преступным желание родителей для «своего счастья» давать жизнь новому человеку и посылать его на муку. И это была я, — я, которая в юности всю цель жизни видела в детях. Я радостно шла в жизнь. Я даже забыла об этом; мне напомнил один доктор, знавший меня по работе в первые годы в клинике и часто разговаривавший со мной о том — о сем, какая я была тогда. Я ужаснулась сама тому безрадостному содержанию в себе, слушая рассказ-воспоминание доктора обо мне же самой. Я не узнавала себя. И сказала ему об этом. Это был хороший, серьезный ученый товарищ. Тот объяснил это усталостью. Не знаю… Меня больно и беспощадно била жизнь. Но за все, за все я благодарю теперь Бога. Много мук было дано для моего же блага, и я бы не мучалась, если бы покорно принимала Волю Творца.

Но человек чувствует иначе.

Вы, каждым Вашим движением Души, каждым словом давали мне ответы на все. Я не знаю сама, какое чудо дало мне Вас. _Н_е_ _у_х_о_д_и_т_е_ _ж_е!

Теперь, за эти последние недели я нахожу в себе новые силы, я как-то иначе воспринимаю мир.

Ведь одно время я даже не считала себя вправе быть счастливой, — а Вы меня как-то подбодрили. Правда, моя черная полоса лежит далеко позади[78], но отголоски от нее оставались в душе очень долго. Я как-то так и не окрылилась вполне[79], хотя и жила и живу хорошо. Вы дали душе моей Живую Воду[80]. Помните, как в сказке: только после живой воды воскрес рыцарь. Боюсь, что в письме неполно и неясно… Но, м. б., Вы поймете.

О тоске «по невоплощенному» Вы говорите… Ах, я так много могла бы Вам сказать. Были, были мечты и у меня[81]… Я в России училась в Высшей художественной школе на живописном отделении. Я шла туда как в Храм. Буквально. И… ушла, — горько, с болью. Мне было 17 лет, когда я всю себя хотела отдать искусству. В Художественной школе были, как везде, большевики — футуристы, экспрессионисты, кубисты и т. п. Я слишком откровенно высказала свое мнение мальчишке-учителю. Не мог простить мне. Жизни не давал. Профессор отделения был из старых и как-то мне тихонько шепнул: «масса у Вас ошибок, но чуется мне что-то настоящее, мое же!» А сидела я над трудной акварелью и без указаний «футуриста-мальчишки» пробовала пробиться _с_а_м_а. Я летела домой как на крыльях. «Масса ошибок» были мне как похвала за словами «что-то настоящее, мое же!». Через пару дней профессора выжили вместе с другими, и он уехал в Америку, а я осталась одна среди кого угодно, только не художников. Я ушла и поставила крест на искусстве… После мне было очень часто жаль, но не было другого выхода. За границей многие люди советовали, требовали даже, чтобы я продолжала, но я считала это для себя роскошью в наше тяжелое время изгнания. Мне нужно было скорее приниматься за дело, дававшее бы мне хлеб насущный. Я зарыла глубоко и наглухо в себе стремление к искусству, да и времени не было у меня, работавшей с 8 утра и до 11 вечера90. Я только очень изредка рисовала иконы. На живопись меня потянуло с раннего детства сильно и могуче. Теперь без необходимых данных, без подготовки, без «фундамента» я все равно художником не буду. Да и поздно… Поздно. Для многого я опоздала в жизни… Как быстро уходит молодость. А что я сделала? Как это горько знать! — Хорошим художником не быть, а плохим не хочу. На один миг мне недавно стало очень жаль, что упущено, т. к. страшно хотела бы иллюстрировать Ваши книги. Конечно с Вашего согласия. Но я задавила в себе и это, чтобы не дразнить себя.

О литературе?.. Я не рискую. У меня нет оригинальности. Давно, давно жил образ. Предмет. Высокий и Святой. Он толкал меня на Путь Искусства, он звал и приказывал. И все, все стерла жизнь. Жизнь с маленькой буквы, злая, тяжелая, скорбная жизнь. Этот образ родился в душе десятилетней Оли в церкви, и его намек я слабо попыталась дать на конкурсном экзамене на «вольную тему». «Старые» художники оценили, а молодые смеялись. Когда-нибудь скажу Вам все. Веря Вам, слушаясь Вас, м. б. я бы и попробовала писать, но у меня нет смелости писать о себе и нет оригинальности для другого. Простите, что так много говорю о себе. Кончаю, а сказать еще так много надо! Душевно Ваша О. Б.

То, что Вы пишете о Вашем творчестве, об искусстве, об образах, стоящих перед Вами, — так велико, так чудесно, так захватывает и поднимает меня! Обо мне Ваши слова настолько прекрасны, что мне их странно отнести к себе…

Ваша «Неупиваемая чаша», помню, на меня произвела большое впечатление, но тогда, когда я ее читала, — Вы еще были для меня просто талантливым писателем. Вы теперешний говорили бы мне конечно несравненно больше. И я не могу прочесть ее сейчас. Если бы я получить ее могла — было бы большое счастье. Я послать бы могла обратно, если бы эта дама91 хотела этого. Здесь ничего нельзя достать.

Сегодня слушала грамофонную пластинку хора Афонского92 «Хвалите имя Господне»93 и «Тебе поем»94.

Знаете «Хвалите имя Господне» Львова95? Я его так люблю… Я очень люблю всенощную летом. Народу бывает мало, светло, хор поет звучно. И когда идешь в храм, то воздух уже не жжет, а ласкает, и стрижи так ласково перекликаются и задевают землю крылами. Я вспоминаю это из детства. И какое торжественное «Хвалите!»

Мне так хочется быть с Вами у всенощной. Больно, что здесь почти не приходится бывать в церкви.

И никогда нет хорошего хора.

Неужели никогда не увидеться с Вами? Родная, милая, нежная Душа?! Неужели?

Я верю, верно, что увижу Вас.

В прошлом письме я просила Вас о портрете. Пришлете?

Покойной ночи!

Я скоро еще буду писать.

Если я все еще смею, если Вы не отвергли уже меня.

Ах, если бы Вы поняли меня в том давнем разговоре о Дяде Ивике. Я не хотела спорить с ним и не несогласна в образе лечения бабушки, но только врача считаю неподходящим.

Мыслью долго, долго приветствую Вас дорогой, милый!

[На полях: ] Получили ли мои письма от 9-го июня, 24-го июля?

Если Вам интересно, буду присылать любительские фотографии с меня, которые в изобилии делают брат мой и брат мужа.

Простите эти кляксы — это автоматическое перо так сделало. Я не переписываю. —


31

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


5. VIII.41

Полдень


Каждое слово Ваше, свет мой, возвращает меня к жизни! Вчера получил Ваше канунное письмо. Клянусь, Вы — дар чудесный. По силе душевного богатства, не знаю равной Вам. Дар искусства явлен, до трепета! ослепляет!! Боже мой, Вы сами не сознаете этого!? Вы будете _т_в_о_р_и_т_ь, обязаны. Сестра моя, дружка моя, — целую слова Ваши, они — жемчуг. Ваша «дорога» — золото! Ваши «звезды» — глубинное. Как я счастлив, — в пустыне — найти такой родник! И плеск, и звон, и свежесть — все в Вас. Вы переполнены _б_л_а_г_о_д_а_т_ь_ю, _ж_и_в_а_я_ _в_с_я. Смотрите на божий мир полными глазами — Вы все охватите. Немею перед таким сердцем! — Это посылаю наспех, завтра пишу полное. Все Ваши тревоги — мираж, горжусь Вашим биением сердца. Не люблю сниматься, но для Вас — завтра же отдам себя фотографу. Открытку Вы получили — там было — «не понимаю, что со мной творится» и «всечасно думаю…» Письмо все объяснит Вам. Весь день вчера — пел Ангел, я слушал с замиранием, целуя строки. «Чаша» послана через Берлин, от моих друзей96. Добыл лекарство против осложнений гриппа, если случится. Умоляю — оставьте поливку, не убивайте себя. Я слава Богу чувствую себя бодрым, как давно не было. Кипят мысли, — я озарен светло и свято. 9.VI.1939 — воистину день Рождения! Это — не в Вашей и не в моей воле, — это — _д_а_н_о. Вдумайтесь — во _в_с_е. И Вы вспомните о ткани «Путей Небесных»: «знаки», «знаменья», «вехи» — Плана. Божественная Правда. Знаете… — я никогда не встречал даже подобия того, что Вы излили из сердца. И если бы это вошло в литературу (а оно войдет, наши письма, в историю русской литературы!) — это было бы ценнейшим из всего ее богатства. Это не слова «признательности», это — точный вывод ума и чувства. Целую руку. Ив. Шмелев


32

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


6. VIII. 41

Милый Иван Сергеевич!

Пишу Вам в последний раз из Wickenburgh'a, — т. к. через день переселяемся уже на хутор. Мне очень грустно уходить отсюда. Здесь было так чудесно. На хуторе не будет свободы, т. к. дом стоит в ряду с другими и вообще все не то. Жаль парка и прудика, где я так часто думала о Вас и говорила мысленно с Вами. Каждый кустик мой приятель. Ну, ничего, — на хуторе свое есть, надо привыкать! И небо плачет вот уже который день. Будто и не бывало ярких дней… И для сельского хозяйства эти дожди теперь вредны, — убрать хлеб невозможно, а уже пора.

Как Вы живете? Я очень о Вас все время тревожусь — сама не пойму почему. Здоровы ли Вы? Сообщаю Вам мой новый адрес: Schalkwijk (U.), A.139 Holland.

Хочется верить, что скоро получу от Вас весточку. И, м. б. и фото?

Всего, всего Вам доброго, дорогой, милый Иван Сергеевич!

Сердечно Ваша

О. Б.-С.


33

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


6. VIII.41 11 ч. 30 вечера

Родная моя, свет мой неупиваемый! Я пока оставил большое письмо, ответ на письмо от 8.VII, потому что меня «обогрела» одна мысль, — и случилось такое «откровение», которое меня потрясло радостью несказанной, и я не мог продолжать. Вы узнаете, я м. б. завтра опишу _в_с_е. Поверите ли? Но случилось — как было в «Путях Небесных», — мне «разъяснение». Знаете, я только вчера узнал, — клянусь святым для меня! — Анастасия97 — значит — «Воскресшая»! День Вашего рождения стал для меня Днем Рождения! Пишу большое письмо пером, — так Вам приятней читать, чувствую. Оно очень большое, кажется. Дорогая, остались для меня прежней..? Вы еще прекрасней, еще глубинней, еще дороже стали… — если только эти слова могут передать — _н_е_п_е_р_е_д_а_в_а_е_м_о_е_ _с_л_о_в_а_м_и. Вчера я послал Вам открытку: мне больно, что ожидание м. б. болезненно для Вас. Мои все письма — только слабое отражение сложного и блистательного «мира», который во мне строится, вот уже больше года. Почему это во мне такая грусть за Вас, щемящая, слившаяся с неизъяснимой нежностью, будто Вы страдаете? — и Вы самое мне дорогое здесь, а я — бессилен утолить, только могу словами выражать жаление! В субботу 26-го весь день я был сам не свой, в тоске… — не знаю. Я повторю Вас, говоря, что непрерывно думаю о Вас — все ушло, и все ненужно, только одно, одно — живу Вами. Это очень светлое и чистое. О себе..? Я здоров, но не могу писать — все закрылось. Это пройдет, т. е. я овладею собой. Ваше письмо — драгоценность, я его читаю… читаю… или чистый _с_в_е_т? И. Шмелев. — Не забывайте меня.

«Неупиваемая чаша», послана Вам из Берлина.


34

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


17 н. ст. VIII.1941

Дорогая… письмо 8.VII смутило меня тревогой Вашей. Ну, не прав ли я был, что Вы страстны в воображении Вашем и в чувствах? Вижу, чего Вы навоображали и как Вы себя расстроили! А для меня теперь самое важное, чтобы Вы были спокойны. Ваши тревоги передаются мне — и открывают Вас _н_о_в_у_ю. Я, мог (!), ошибаться, — в Вас?!.. разочароваться, — после этого письма Вашего?! Милая, да разве Вы не чувствуете, _к_т_о_ Вы для меня теперь?! Как бы хотел я поцеловать глаза Ваши, которые столько плакали! Ах, чудесный ребенок Вы, головка-то Ваша как работает! И мнительны же Вы, как… и я. Рыбак рыбака видит издалека. Вы и при всем Вашем воображении не чувствуете, как я Вас _з_н_а_ю. Ах Вы, моя сестричка милая, художница! Какая же Вы огромнейшая художница! Письмо Ваше, от 23.VII, меня совершенно изумило. Об этом — дальше. Никогда не «хвалю» Вас, а говорю от сердца, правду.

От личного перейду к совершающемуся. Никакие испытания не страшны, только бы душа России сохранилась. «Какой выкуп даст человек за душу свою?»98 Ныне — не «историческое», а как бы «божественно-трагическое»: сцена — мир, Рок — Господь, страдающее — для нас! — Россия, — не бесовский СССР, — развязка — «Христос Воскресе» — или гибель. «Да будет праведен Суд Твой, Господи!» Чаша исполнилась, меряется мерой — за _в_с_е. Помимо людской воли. Так чувствую, и покойна душа моя.

Да, я _с_л_ы_ш_у_ Вас, полон Вами. Такое владело мной, когда жил я призрачной жизнью _л_и_к_о_в, лелея в них неизъяснимое «дас-эвиге-вейблихе»99, что даже в Причастии чувствуют подвижники. Я жил в очаровании вызванных мною к жизни, и я любил их. Это со мной теперь, но это уж не _л_и_к, а… Вы, светлая, вышли из Ваших писем, и я… — не смею коснуться этого.

Лунной ночью стояли Вы на берегу пруда, спрашивали, — слышу ли Вас? — а башенка белела на островке — знаю ее теперь! — и Вы открываетесь мне в образе Анастасии… В «Неупиваемой» тоже островок100. Я только теперь открыл, что «Анастасия», с греческого, — «Воскресшая». Ольга = Елена = светильник. Угас мой светильник. «Воскресшая», Ольга… — ныне мне светите. Кто же это _п_р_и_д_у_м_а_л? Этого нельзя придумать.

«9. VII», для меня, — Рождение «Воскресшей», — _с_в_е_т. Странная, дивная _и_г_р_а! Милая, как чудесно, как все во мне смешалось..! Я предвосхитил Вас 23 года тому, когда писалась «Чаша». Вы были тогда ребенком, но были уже _д_а_н_ы: — «…на лилиях и розах узор ее волшебный…»? Вы получили от мамы из Берлина мой «Въезд в Париж» и нашли в «Яичке»101 — «мое живое небо», и я увидел в нем — Вас. Вы отвалили камень102 — и я живу.

Вы пишете — «сердце мое рвется Вам навстречу…» Вы знаете мое — и потому — «навстречу». Свет мой, да не смутит Вас мое признание, не замутит Ваших чистых далей! Мне плакать хочется, — и нет слез. Мне больно, когда я чувствую, как порой одиноки Вы. Это должно пройти. Вы будете писать, _д_о_л_ж_н_ы! И потому Вы — дитя мое, мы связаны — _Р_о_ж_д_е_н_и_е_м.

Теперь я мог бы писать «Пути», много излил бы в них, переломал бы в плане, задержал бы Дари на восхождении, бросил бы в искушения, — до чего обострились чувства! Но и другое слышу: благовест Оптиной103, утишающий страсти, ее страсти. Она же страстная, как все подвижники. Дари близка Вам. На 1-ую ч. страсти достало у меня. На 2-ю хватит ли благочестия? Много в Вас вложено — и бьется. Вы переполнены. Пробуйте же излиться, _т_в_о_р_и_т_ь. Тревога во мне — чувствую тоску Вашу. И не чужой ребенок утешит Вас. Вы — неутешная. Да, вот что… Вы медик, и должны знать, что после Вашей болезни напряженная работа — поливка и проч. — может сломать Вас. К чему тогда Ваше душевное богатство! Bo-имя _ч_е_г_о_ — «все на нас с мамой»?! Берегите себя. Вам нужен досуг, покой. В ином хотел бы я видеть Вас, — в мысли, мечтах и взлетах…

Вижу Вас утреннюю, в летнем покойном кресле, в тени березы… в легком белом, или светло-голубую, с книжкой. Смотрите — смотрите в себя, в небо, — снежные облачка на нем. И в светлых глазах — снежные облачка в лазури. Задумалась милая улыбка, глаза что-то хотят сказать, скользнувшее в мыслях, в сердце… — ненайденное еще. Июнь. Роса не сошла в тени, поет запоздавший соловей, в зарослях там, к купальне. Наплывает напевно… свежее что-то, юное… — вспомнилось почему-то — «Голубенький, чистый подснежник-цветок, а подле сквозистый, последний снежок…»104 — от облачков ли снежных, от лазури..? от тонкого дуновения свежести..? Улыбка ясней, Вы радостны, — Вы _н_а_ш_л_и. Прядка у виска играет на ветерке, трогает бровь, ресницы, чуть щекотно. Божья коровка взбирается по руке, на книжку. Смотрите на нее пытливо-детски, следят ресницы. Книжка скользит, падает мягко в траву… — не надо, хорошо так… откидываетесь, закинув руки, легкие рукава спадают, зеленовато-нежным играют острые локотки, искрятся солнечные блики. Смотрите в небо, на снежное облачко, — чернеют на нем зубчатые сердечки струящейся в ветерке березы. Мечтаете бездумно, ресницы дремлют… — и вдруг, бархатный червячок-березовик, падает Вам на шею, изумрудный… страшно испуганный, конечно. Вы чуть коситесь, ресницами, высматривая его улыбкой. Червячок оживает и смелеет, соображает что-то, водя головкой, оглядывает местность. Чутким прикосновением, — не смять бы нежную эту шелковистость, — снимаете его, глядите на ладони, сдуваете на травку. Лицо теперь детское совсем, с поднятой верхней губкой, так и оставшейся, от дыхания. Книжка..? Хорошо так, не думать, смотреть на облачко, на сердечки, на… — как земляникой пахнет!.. И столько свежести, радостного во всем, — в радужной паутинке над головой в березе, в искристых точках солнца, во всем существе Вашем. Парит над цветником, — видно из-под ресниц струение, — гелиотропом пахнет, — чуть монпансье, как-будто. Купаться… Солнце глядит из-за березы, ласкает руки, чуть дремлется… — легкая летняя истома.

Вот Вам — маленькая игра воображения.

24. VII — Ольгин День105 — был на могилке106. Много цветов, береза-то как раскинулась за пять лет, — крест обняла, могилку, — снуют муравьи по ней. Высокий — восьмиконечный дубовый крест, с накрытием, как на Вашем родимом Севере, в Угличе где-нибудь, в Ростове… — бывал я там. Лампадка в фонарике-часовне, образок Богоматери, литой, старинный, горькое надписание словами Остромира107, — совсем уголок родного. Солнце, ветерок задувает свечки, «вечная память»… — «Вы сегодня оживлены…» 12.30 — Вы обо мне подумали, я _с_л_ы_ш_у, и мне легко.

Остались ли Вы для меня прежней? — после Вашего письма 8.VII? Вы — жизнь для меня, все, все. Если бы я смел все сказать Вам! — но это безнадежно, больно. Ваше последнее письмо меня изумило, кинуло в восторг, я целовал строки. _К_а_к_ Вы сказали..! Про звезды — «глубоко тонут и в прудочке»! Милая, да помните ли, _к_а_к_ Вы написали!? и это ночное — «и чуть-чуть страшно», — когда глядите из окна на пруд! и о «золотой дороге», когда шли в закате, меж ячменей (!) — как отвечала земля «сиянием»! И — «как мало слов в нашем богатом языке»! Да перед этим меркнет фетовское «Как беден наш язык..! хочу — и не могу!» — А день 9.VII Вы — огромное дарование! Целую Вас, милое дитя мое, Вы же дитя мое, свет мой. А это — «равнодушно смотрела на солнце и не хотела его видеть»! Это так _в_е_р_н_о, когда больна душа! Если бы Вы глядели в мое сердце! Если бы Вы _з_н_а_л_и, что мной пережито! Часть, только часть страданий оставил я в своем «Солнце мертвых»108! Я с изумлением вижу, что живу еще… Нет, я не жалоблюсь, не утешения ищу, говоря так. Я с ужасом вижу, что живу. Я не должен жить после всего, что было. Простите это ненужное отступление «к себе». Знайте, что Вы — огромное дарование, — ума и сердца. Это не похвала, не обмолвка сгоряча, не в освещении от Вашего света сказано! не в ослеплении. Вы — дар Божий. Помните это, это — обязывает. Расскажите мне о себе, все, все, что сердце позволит. Зачем Вы — в чужой стране?! за-чем?!.. Когда уехали из России, как учились, жили. Как могли _п_р_о_г_л_я_д_е_т_ь_ Вас?!! Я в ужас прихожу, когда подумаю, что мог не встретить Вас… хотя бы в письмах. Нет, я не мог не «встретить» Вас. Я знаю, — это было _н_а_з_н_а_ч_е_н_о_ — и потому — исполнилось. Ваши письма — жизнь мне, великое испытание: я вижу в них, как я ужасно счастлив, и как же я несчастен! Это — «прощальная улыбка»109 за мой _п_о_ж_а_р. Всю жизнь горел, в воображении. Сжег ее и для Оли, и для себя… Теперь — «не цвести цветам зимой по снегу». Как сказано чудесно, и как же горько! Ну, что же, пора смириться. Воли наковал, кажется, за жизнь.

Не могу выслать портрета. Отличный фотограф-художник слишком омолодил меня, снял все морщины. Я — и не я. Я предложил восстановить «натуру» — ответ: «написавший „Неупиваемую чашу“ не может стариться, я _т_а_к_и_м_ Вас представлял, таким и вижу, таким и дал». И еще: «когда Вы говорите с жаром, как вот со мной, Вы — еще моложе». Он в тот же день должен был уехать на отдых, (я захватил его на отдыхе) но обещал скоро попытаться исправить. Очень удачно, но я не посылаю Вам. Вообще, с фотографиями мне не везет: я — и не я, — лицо у меня слишком изменчиво. Фотограф (7-го авг. снимал) сделал до 20 «видов»-прикидок, — и все откинул: очень грустное лицо выходило. Наконец «схватил» — и вышло — нет, я не такой. Нет печали, правда, есть — _п_о_р_ы_в_ — но нет моего «характера». Yves'y[82] понравилось «это ты когда возил меня на велосипеде» (лет тому 12). — Для моих читателей — сошло бы, но не для Вас. 11-го послал Вам лекарства. 4-го — «Неупиваемую чашу», через Берлин. Позволил себе выписать для Вас газету. Прочтите в № 30 статью — «Жизнь подсоветская», — такие массажи нужны. Знаете ли мое «Солнце мертвых»? Там — все. Как живу? — спрашиваете. От письма до письма. (Вашего, конечно). Много читаю (подготовка к «Путям»). Не пишу. 4-го был самый счастливый день за все эти 5 лет: Ваше «золотое» письмо. Я целовал его, как юноша, Тоничка110 мой (из «Истории любовной»). И читаю каждый день, как молитву. Да… я давно не получал сухого цветочка в письме, — почему? Не потому ли, что когда-то написал Вам, что хотел бы Вам послать, да смутился… «сантиментальности». Да, потому? Но ведь это совсем другое… — мне или Вам. Умная, Вы понимаете. Прилагаю возвращенную мне открытку — тогда еще не было разрешено писать в Голландию. О здоровье? — Кажется, здоров, неважно. Хотя бы во сне увидеть Вас! Снимок с цыплятами — чудесно, в голландском вкусе. Особенно мне понравился 3-й слева — радостный такой. А вот у кролихи взгляд скорбный, — думы об участи потомства. Вы милы — юны (и нервны) (почему так скривились?) У Вашего мужа приятная улыбка. Мама — приятная помещица. Кланяюсь ей низко-низко, — дать жизнь _т_а_к_о_й! Целую Вашу руку, мое живое небо! Башенка — очень живописно. А в пруду-то чувствуется карась… травка такая. Почему-то за деревьями вода мне чувствуется. Оля, не для Вас места сырые… Милый друг, шлю Вам — «покойной ночи, дорогая!» Сейчас без 20 минут 12. Слушаю Бетховена. Смотрю на Ваш портрет. Он вот, на камине, рядом. Единственная, неповторимая…

Ну, ради Господа… не томите меня, пишите! Ваш Ив. Шмелев

[На полях: ] 26-го VII я страшно тосковал — что с Вами было? Слава Богу?

Пришлите же мне глаза!


35

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


24. VIII.41 воскресенье


Дорогой Иван Сергеевич!

Вашу открытку от 6-го авг. я получила лишь в четверг, а от 5-го вчера. Нет слов выразить радость мою… Я так давно и напряженно ждала весточки Вашей. И так мне было тоскливо все это время. Ах, милый, родной друг, как часто хотелось мне писать Вам, но не знала, что значит молчанье Ваше и не хотела Вам мешать. Но накануне открыточки Вашей я вдруг решила все же писать. Я видела такой удивительный сон и так много думала о Вас. Я пережила такую веру в Бога и особенно в Воскресение, что во сне сказала: «жить стоит хотя бы только во имя вот этих переживаний, и я счастлива, что русская и православная». Я не могу описать его, но вся обстановка сна была такое напряжение всех духовных сил, что мне казалось будто это Воскресение нам (было масса народу русского) будет явлено воочию. Воскресение не праздник Пасхи, как воспоминание Воскресения, а _с_а_м_о_ Воскресение. Было очень странно. Я проснулась от напряжения духа и ожидания, что вся эта масса людей что-то должна проявить… У меня часто бывают сны, странные, говорящие. Так, я видела сон о моем брате Сереже и сказала, что он обязательно заболеет. Сказала ему самому, не зная, что он уже заболел (и именно в тот день и именно так, как снилось). Он не хотел нас пугать и скрыл, и уехал к себе в Арнхем[83], и слег там. Потом уже узнали. Теперь он все еще болен, но лежит уже у нас. Простудился купаясь и лежа на сырой земле в мокром купальном костюме. Получил кровоизлияние из пузыря и боли, и жар. Теперь лучше немного, но долго продлится.

Ах, Господи, что же я так долго молчу, — спасибо вам за заботу Вашу обо мне, за лекарство. Но не надо! Правда, дорогой! Я очень берегусь. Мне стыдно, что Вы так заботитесь обо мне и так меня возносите, а я не стою этого. Мне страшно было бы теперь увидеться с Вами лично, — уж очень Вы хорошей меня рисуете. Правда я не такая. Сейчас мне стало смешно, что часто я говорю эту фразу. Как-то один знакомый даже стихами ответил (не своими). «Ах нет, я не такая, я совсем, совсем иная и т. д.» Знаете? Видимо мне часто приходилось протестовать. Но там было иначе. Но правда, прошу: представьте себе меня похуже! А то мне больно ваше разочарование будет А как мне хочется Вас увидеть! — В тот день, когда пришла первая весточка Ваша, было в первый раз солнце; с 27-го июля шли дожди. Мне так радостно было проснуться и тут же решить обязательно писать Вам. А с почтой… такая радость… Мне безумно счастливо от мысли, что Вам хоть чуточку легче на душе. И потом… как хорошо, что Вы хотите работать!

Я понимаю, что когда слишком полна душа, и образы толпятся перед духовным взором, то трудно связно работать, понимаю, что у Вас слишком еще трепетно все, для того, чтобы писать, но это чудесно. И я с радостью жду того момента, когда «Пути» разовьются дальше. Если у Вас тогда не будет хватать на меня времени, то пишите только два слова, чтобы знать, что Вы здоровы. «Путей Небесных» мы многие, многие ждем!!!! Иван Сергеевич, голубчик, как мне благодарить Вас за высланную «Неупиваемую чашу»?! А разве тот, кто посылает может с ней расстаться? Напишите мне, нужно ли мне ее послать обратно и кому. Я готова была бы, кажется, от руки ее переписать. Здесь я ничего не могу достать. В Берлине мама старалась для меня все, что можно было Вашего достать, но это было тоже очень скудно. Значит кто-то _с_в_о_е_ посылает. Мне это так неловко. Я помню хорошо свое состояние, когда я читала «Неупиваемую чашу», — особенное, святое. Но теперь я прочту ее еще иначе. Тогда я не знала Вас. Если бы только дошла эта драгоценность! Не пропала! Я постоянно боюсь как бы не пропали Ваши письма, вот и теперь это большое письмо так долго идет, и я волнуюсь. Каждое слово Ваше — драгоценно мне.

Я пытаюсь через мужа попасть в члены библиотеки королевской в Гааге и надеюсь там найти Вас. Я хочу все, все прочесть Ваше. Я слышала, что кто-то здесь переводил Ваши книги. Кто это? Хорошо переводили и что? Разве можно перевести Вас на голландский язык?! Как надо чутко это делать!

Знаете, Николай Васильевич ван Вейк[84] скончался. Я все хотела Вам сообщить и забывала. Ранней весной. Был рак кишок. Я его лично знала, — мой муж с ним был хорошо знаком. Жаль. Он любил русское и просил похоронить с русской молитвой. Пел русский хор на могиле. Все свое имущество он завещал одному русскому другу. А это здесь прямо небывалое явление. Здесь ведь семья и родня (каковы бы отношения не были!) на первом месте после Бога. Чужие — это меряется на особую мерку. Но чужие, ставшие своими (замужество, например) зато освящены родовой принадлежностью и станут тоже своими, святыми. Все для рода, для мальчиков и то. Девочки — отброс, необходимое зло, которое все равно отойдет к ненавистным чужим. Как идеал — девиц не отдавать замуж, ибо тогда капитал дома.

Я счастлива, что молодое поколение семьи мужа все это так же ненавидит, как и я. Много можно было бы порассказать, но не стоит уж.

Я презираю деньги, особенно увидев западноевропейский капитализм. Благословляю труд и рада, что прошла тяжелую школу жизни и нужды.

-

Продолжаю в понедельник вечером, т. к. вчера было уже 1/2 2-го ночи.

Господи, что же это за радость мне! Сегодня пришла «Неупиваемая чаша»! Я хотела просить Вас на листочке прислать мне надпись к ней, а вдруг вижу, что Вы уже надписали! Каким образом? Объясните мне, откуда, от кого эта книга, и как Вы могли ее подписать??

Я безмерно рада. Но в то же время, мне и стыдно ужасно… Милый, дорогой, не балуйте меня так, — не надо. И главное: не хвалите меня. Нет, я не похожа на Анастасию, я совсем, совсем не красива. В детстве и юношестве я часто страдала от сознания своей некрасивости и считала себя дурнушкой. Я только очень люблю красоту, красоту всего, что совершенно в жизни. Вы как-то писали мне, что мое восприятие при чтении такое, как у очень юных. Не знаю, но одно верно, что когда я читаю Вас, то вся душа моя горит, и я живу всем Вашим. Вы так красивы! И хочется плакать от полноты души и сердца! М. б. у меня это детское осталось?! Мне говорил однажды некто, что самое характерное мое — наивность ребенка и детское сердце в сочетании рассудочности взрослой женщины. М. б. верно. Я знаю только, что осталась почти во всем такая же, как и в 7 лет. Странно. Душа не «взрослеет», она все та же, на всю жизнь. Только жаль, что уходит мягкость, чуткость, отзывчивость детства. Как хотела бы я вернуть их!

Как я любила людей, всех, без различия, как умела жалеть. Теперь я могу пройти мимо… Какие бывали исповеди, какие слезы! Вот эта свежесть прошла… Неужели не возвратится??

Вы чудный, Иван Сергеевич! Я всякий раз открываю новое в Вас, прекрасное!

Как досадно правда, что в книжку включился рассказ совсем другого духа! Неужели Бунин этого не почувствовал111?! Знаете, я года 1 1/2 тому назад несколько писем к Вам разорвала не решаясь послать их из-за критики на Бунина. Я боялась показаться дерзким профаном.

Я не люблю Бунина… Т. е. конечно я признаю и чувствую мощь его творчества, но сам _п_р_е_д_м_е_т112 его не говорит душе. И там, где ждешь увидеть душу, — встречаешь чувственность. Он гениален, и я понимаю, что его вещи могут захватывать и увлекать. Но, но… не то.

Душа молчит. По-моему, он эгоистом должен быть, гордый, холодный. Не знаю почему, но у меня к нему холодок. Простите, если я не смею так писать! Но мне кажется, что это вот помещение рассказа к «Неупиваемой чаше» тоже характерно и потому я все-таки пишу. «Глаголом жги _с_е_р_д_ц_а_ людей!»113. Сердца! Он жжет, но разве сердце? Сердце в этом смысле?

Когда я читаю Ваши письма, то чувствую, что разговор с другими не дал бы того, что дают они. Они уносят куда-то, покоряют, влекут. Простая открытка являет такие краски, такое созвучие! Как много жизни в Вас! Как заставить Вы умеете жить и любить солнце! Как много Вы даете! Когда красиво небо или слышно птички пенье, иль просто кузнечики стрекочут ночью и звезды светят, — я думаю о Вас… Перед отъездом из Wickenburgh'a, как-то, было так чудесно… был свет за окнами закатный, розовый и золотой, был им весь парк наполнен. Я вышла в сад и замерла от очарования. Весь запад неба румянился нежнейшим светом, от пурпура до розоватости перламутра, переходя в оттенки чайной розы. Напротив, на востоке все было чисто, чисто и голубело нежно и прозрачно. И был контраст тот так необычаен и обаятелен до целомудренного трепета… А вдалеке уж где-то на горизонте туман спускался тонкой сеткой, скрывая резкость очертаний, и уводя куда-то [в] дали. А парк дышал под перламутром неба, и зелень казалась майски-яркой.

И тишина… Казалось будто сон все это, видение, и неживые на лугу коровы.

Такие есть картины у старых мастеров 18–19-го века. Минут 15 длилось очарование. И тогда я душой звала Вас… Всегда, всегда я думаю о Вас! Вы не беспокойтесь обо мне, — я здорова. Поливкой уже себя не утомляю, — сама погода все решила. Дожди. И скоро осень…

Я люблю осень. И ощущаю ее так, как успокоенность после рыданий, как размягченность после слез. Я нахожу себя самою снова осенью, а вот весной теряюсь в шуме и нету мысли. Грустно, тихо и умиротворенно в сердце осенью. Но хороша она ясная, в солнце и паутинках, а не с ветром и дождями, и с небом цвета жести или грязной ваты.

На хуторе у нас мне хорошо. Хотя уж очень много дела и суетиться надо целый день. Утрами, часов в 4–5 приятно сквозь сон услышать, как гремит подойник, и на таратайке позвякивают ведра. Это идет работник в луг доить коров. Уютно скрипит водокачка на дворе, и просят пить телята. На огороде у меня масса овощей. Огурчиков русских столько выросло! Летом мы часто делали окрошку и солили их. Теперь я тоже должна все то солить, то варить, то стерилизовать на зиму; — ищу себе помощницу, но трудно найти.

Мечтаю отдохнуть, уехать, куда-нибудь к лесу, чтобы было время почитать, подумать, за грибами походить. Их здесь бывает очень много.

О, если бы можно было (!), то в Париж бы улетела. Как много сказать бы было Вам! Как много от Вас услышать… Я так живу Вашими «Путями», я как живую люблю Дариньку и мне так хочется много, много знать… Не любопытство это, а просто иначе даже и невозможно. Вы ведь поймете.

Иван Сергеевич! Еще одно: только мне стыдно, если это глупость моя, — скажите, как мне понять из надписи на «Чаше»114 — «первый отсвет-страдание ее». — И отнести к чему?

Простите, что я так не умна, но мне хочется всякое слово Ваше вполне понять.

Скажете? Вы писали 30.VII, и письмо мое с некоторыми вещами обо мне еще ведь не получали? Я жду с трепетом! —

Опять уже стало поздно. Спокойной ночи! Завтра кончу.

26. VIII

А вот и «завтра». Я вся в волнении. Сейчас пришло Ваше письмо, большое, от 17-го авг. Я на него писать буду отдельно, после, когда немного успокоюсь. А сейчас только хочу сказать на Ваше: «О здоровье? — Кажется здоров, неважно». Как же Вы можете так легко писать «кажется» и «неважно». Я умоляю Вас беречься и подробно мне писать. С желудком будьте осторожны. Ради Бога! Я узнаю нельзя ли посылать посылки в Париж, — ведь у нас все еще такое доброкачественное, все, что надо для больных «ulcus duodeni»115 и «ventrikel»[85]. M. б. и позволят. И второе: обязательно, непременно пришлите Ваш портрет! Тот, который уже есть, который Ивику нравится. Я очень, очень жду. У меня есть в Ваших книжках и Вы в памяти, когда читали. Мне никакие «неточности» не помешают. Умоляю, вышлите тотчас же!

Получили мое письмо от 27-го VII? Мой портрет тоже очень приукрашен. Я потому его не посылала долго. Но послала все же его именно, т. к. взгляд там мой, и сущность моя есть. Фотограф был русский, или из России вернее, по профессии юрист, но дошел до совершенства и был известен в Берлине. Снимал всю знать и артисток. Он говорил со мной на разные темы, заставлял реагировать невольно и снимал невзначай будто. Я не знала. Было масса снимков. Есть и с глазами, но неудачно, т. к. это единственный [раз], когда он позволил сесть в позу. Ну и вышла «поза».

До свидания! Ваша О. Б.

Тепло и ласку шлю Вам вдаль!! —

У нас такой разгром в доме, мастера работают, и пишу я на туалетном столике.

26. VIII М. б. после Вашего письма я немного понимаю надпись на «Чаше», но все же объясните! Да?

Сейчас пришло и лекарство! Спасибо!!! —


36

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


31. VIII.41

Дорогой Иван Сергеевич!

Все это время душа моя поет в радости неописуемой. Ваше письмо невозможно охватить сразу, нельзя на него ответить словами. Писала Вам вчера — 4 листа, но не посылаю. Все не то! И сейчас мне не дается. Я все еще взволнована слишком. И это письмо — не ответ еще. Напишу еще. Пою, пою целыми днями. Пою все, что знаю, — от молитв наших чудных и народных песен, — до избитых модных «танцулек». Простите мне это? Я иногда такая какая-то шалая бываю и даже увлекаюсь (конечно в шутку) каким-нибудь «shlager'oм». Как чуть останусь я одна — все мысли с Вами, но и все остальное время — невысказанно Вы в моей душе… Я сама не знаю, отчего это такая сила, влекущая все движения души к Вам. Мне бы хотелось писать Вам очень много, и много рассказать Вам о себе116, но мысль, что письма должны быть прочитаны еще и другими, — останавливает и парализует порыв. Я сказала бы Вам многое, — от девочки Оли и до теперь. Я провела бы Вас чрез взлеты, искры, молитвы, слезы, — чрез темноту отчаяния, выброшенности из жизни, ненужности, чрез все обиды, любовь и жертву, через тоску о «Вечном», чрез много увлечений ума и сердца, и, Боже мой (!), — чрез сколько разочарований! —

И сколько было чудесного, «укрытости», милости Божьей. И Вы бы поняли все, милый, м_и_л_ы_й… М. б. я напишу еще. Не знаю…

Как хорошо бы было вдруг очутиться у Вас, в Париже! Я множество себе рисую вариантов нашей встречи.

То мы идем по полю, в цветах и солнце, в чудесном теплом ветре, — то в шуме волн и плеске океана я слушаю Ваш голос, — то… в храме я узнаю Вас среди толпы и радостно внимаю сияющему «Хвалите» в торжественном блеске вспыхнувших паникадил, — и опускаюсь на колени на «Слава в вышних Богу»117… А то у Вашего камина, уютно в тишине, внимая дроби дождя о стекла и плачу ветра в осенней стуже, там, за окном. И всюду — Вы чудесный, родной, — далекий и бесконечно близкий… Но нет, Вы не хотите, чтобы я появилась. Я чувствовала это, когда читала Ваше: «до свидания, конечно в письмах». И Ваши страхи за отплытие мне от «пристани», и все вообще. Вы не хотите. Но почему? Не говорите, я не спрашиваю… Но я не мыслю не увидеть Вас. И все же верю, что увижу! Вы не хотите?

Если бы Вы знали, как много в жизни я переживала сердцем, как себя я не любила, как хуже, хуже всех себя считала… А вот Вы говорите такое… такое совсем другое. Разве я могу все так вот принять на свое конто[86], — нет, я боюсь, что Вы ошиблись. И поймите меня, как я хочу отдать себя на суд Вам справедливый. Я бесконечно боюсь ошибки, разочарования во мне у Вас. Вы понимаете, что это для меня значит?? Я боюсь, что в письмах я другая, лучше, что ли. Ах, нет, не надо, не вызывайте меня к искусству, — я ничего не значу, не могу. Ведь так давно я все в себе похоронила. Теперь уж поздно. Писать на холсте я не умею, — мне не хватает школы, — поймите, как это ужасно! Гореть, желать и… не мочь. Я не могу писать. И учиться _п_о_з_д_н_оВсе в этом слове. Писать словами, — я тоже не умею. Писать красиво могу лишь Вам… И почему? Быть может, то Ваш гипноз, гипноз Вашего великого Таланта?! А я по впечатлительности воспринимаю…

Мне вдруг так стало горько, горько. И ничего я не умею… Не смею поверить, что я в жизни такая, как говорите Вы… Перечитала еще письмо Ваше. Господи, как я хотела бы Вашего праведного суда. Тогда бы я м. б. снова получила в себя Веру им. б. могла бы что-нибудь «суметь»?

Получили Вы мое письмо от 27-го июля?

Я ни на что не способна. Плохая хозяйка даже, т. к. мне думать и мечтать хочется, а не хозяйством заниматься. Но все же надо! — Все эти дни масса дела. Устраиваться надо… Потому пока что не пишу больше, т. е. длинное. Скоро напишу. Мечтаю поехать отдохнуть. Устала я за лето. Масса бывала гостей, почти все лето. И переезд. Прислугу найти трудно. Хочется к лесу, к грибам… Ах, если бы в Париж! — Вчера узнала, что никакие посылки не разрешают. О визе не хлопочу — Вы не хотите. Это не упрек, а подчинение Вашей воле. Сию минуту стало мне очень грустно, и Вы уж не сердитесь. Жду Вашего портрета. Непременно. «Глаза» для Вас раздобыть постараюсь, — как только приду в себя и в норму.

[На полях: ] Пишите мне почаще!

Здоровы ли Вы? Я волнуюсь.

Получили ли мое письмо от 24.VIII с Wickenburgh'oм?

Попробуйте эти перья — м. б. они лучше пишут, Вы как-то писали, что острые Вы не любите.

Шлю Вам, мой друг далекий, привет из сердца. Услышьте!

Ваша О. Б.

Сереже лучше стало.


37

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


10. IX.41

Дорогой мой, милый Иван Сергеевич!

Пытаюсь (уже в который раз!) на письмецо Ваше ответить. Оно вот предо мной, и дышит, бьется каждой строчкой. Ну разве, разве можно на него ответить, да еще письмом?! Я не найду ни слов, ни мыслей стройных не соберу. Вы милый, чудный, драгоценный мне! Что Вам скажу еще??

Какие краски, созвучья, аромат какой от каждой Вашей строчки! Я впитываю в душу их и стараюсь запечатлеть в уме и сердце.

Сколько чувств и мыслей разных роится, и все они, перебивая друг друга, лишают меня возможности их высказать.

На каждую Вашу фразу можно было бы ответить отдельным письмом.

Мой дорогой, прекрасный, нежный друг, скажу Вам прежде всего одно: — как грустно мне, как до слез (буквально) больно чувствовать Ваши страдания, горечь… «Солнце мертвых» я знаю… Родной, неоцененный… Но говорите обо всем, что мучает Вас, конечно если Вам позволит сердце, — мне дорого сознавать, что хоть как-нибудь смогу тогда облегчить Вам минуты горечи. Вы говорите: «я с ужасом вижу, что живу». Боже, как это ужасно горько! — Если б Вы знали, как нужны Вы, как Вы незаменимы, то Вы бы м. б. немножко утешились!

Подумайте, Россия пойдет за Вами!

Кто, как не Вы, покажете ей, больной, разбитой, заплеванной большевизмом, — покажете ей ее Святой Путь?! Все они, родные нам братья, увидят в Ваших «Путях Небесных» и для себя свои знамения и вехи. Это Вы, который дает и воскрешает ушедшее уже 1/4 века и в благовесте монастырском, и в звуках песни, и в ярмарочной пестроте и шуме, наш быт чудесный, дивный, наших Угодников, тружеников, девушек чистых, странников, калек убогих, всех наших «чистых сердцем», даете Вы живых и ярких, зовущих за собой. И видится она, прекрасная, убогая, любимая превыше сил — в разливах рек весенних, в зное полдня, в кистях рябины ярких, в морозах жгучих крещенских. И слышится родная в шуме метелей, в звоне призывном, в «Христос Воскресе», в веселых песнях, в любовных соловьиных трелях, в овражных эхах, в… «приглушенном» подзвоне колокольчиков — голубых цветочках. И запах ландыша и любки, и терпкий аромат цветов Воздвиженских118… все это — Она.

Потеряно, утрачено, иль лишь забыто? М. б. все это еще смутно живет глубоко в сердце.

И Вы (Пророк!), Вы дадите им канву для узора, Вы позовете за собою, Вы дадите им не новый, а все тот же, забытый, но чудесный «Путь». Как же Вы можете удивляться, что живете?!

Пусть радостно бьется Ваше сердце. Ваше призвание очень велико.

И еще другое: — «не цвести цветам и т. д.»… — я не могу словами ничего сказать. Я только хочу, чтобы Вы почувствовали как это горько… именно то, что Вам это горько. Как хотела бы я, чтобы Вы поверили, что для Вас нет времени и зимы. Разве Вы сами этого не знаете?

Ваши письма полны огня и жизни, и цветов не зимних и не по снегу.

Вы меня вытолкнули к солнцу своим внутренним горением и солнцем.

Я не могу говорить, т. к. все получается не то. Но правда — для Вас нет времени.

И это так чудесно[87].

И Вы же это знаете, знать должны…

Как мало пишете Вы о себе. Почему? Скромность?! Как здоровье Ваше?

Как волнует меня мысль о «Путях Небесных». Вы готовитесь к ним. Помоги Вам Бог! В них столько важного для нас всех. Они должны явиться!

Дивно все так там. Как бы я хотела говорить о них с Вами. Как трудно писать.

Я напишу (и собственно уже писала, но рвала) все о себе, все, что не жалко отдать в руки почты. Для Вас, только для Вас я м. б. попробую «писать». Но это не знаю.

Эти дни я очень тоскую, не сплю, и просыпаюсь от короткого забытья порой в слезах. Все это из-за бабушкиной болезни. Я очень за нее страдаю. А дальше? — Дождь, в доме все еще хаос, и даже вчера еще прорубили крышу на чердак для комнатки. Надолго возня, т. к. трудно получить материалы. Мне тоскливо… А 26-го июля я получила Ваши цветы, и страшно рвалось к Вам сердце, и было от расстояния очень грустно. — А Вы услышали и это?! Ну, пока кончаю.

Пишите!

Портрет Ваш жду… Пришлите, милый. Из сердца Вам привет шлю горячий и нежный. Ваша О. Б. C.

[На полях: ] Ваша «игра воображенья» — чудесна, но я опять должна сказать, что я то не стою. Пишите, пожалуйста, почаще!

Цветочек хотела послать Вам, нежный розовый, но должна была скорее на автобус торопиться, письмо взяла с собой, чтобы из города скорей ушло. Цветочек в сердце. Пересылаю мыслью! Приписку делаю на почте в Утрехте.


38

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


27. VIII.41

Милая-чудесная, видите, я не мог обмануться в назначенном Вам пути — в искусстве. Никаких колебаний — ищите в — сердце, оно скажет, что надо. Молодость проходит? Смеюсь. 30-ти лет я едва начинал. 32-х (в 1910 г., год смерти Л. Толстого) дал «Человека из ресторана», — он и теперь _с_в_е_ж_и_й. 40-ка лет (1918) — «Неупиваемую чашу» — 58-ми лет — «Пути Небесные» — они будут живы и к 2036 году.

Извольте работать. Только перестаньте худеть-бледнеть. Хорошеть можете, продолжайте. После лечения «cellucrine'oм» — расцветете розой. Кстати, что за цветок получили? Я просил послать Вам розы, а милые люди (знакомые знакомых) сделали лучше, кажется. В 11 ч. ночи я смотрел на Вас — и чувствую, как люблю Вас! Но это такая сладкая опаляющая мука, что… не лучше ли будет — для Вашего спокойствия, — перестать мне писать Вам? К чему это поведет?! Видеться мы не можем, а если бы и сталось это — новая рана сердца — безысходность. Было бы преступно нарушить Ваш — пусть относительный даже — покой. Я чувствую, как Вы свыкаетесь со мной, воображение Ваше может разгореться и — многому повредить. Цельно сердцем принять меня Вы не сможете, слишком большая разница между нами, в годах, (я — дело другое!)… и потому..? Остается: брожение чувств, — если есть намек этого, — надо перевести в полезную работу — в творчество. Мне — только полезно «брожение» (если забыть боль), для «Путей Небесных» (боюсь, не слишком ли будет «страстного»). Не виновен я, что страсти еще кипят, до… безумия.

Итак — пробуйте же писать, без страха, — и _ч_т_о_ хотите: _н_а_й_д_е_т_е! На мой омоложенный портрет одна восторженная дама воскликнула: идеально похожи! Но я не хочу посылать — и — хочу. Хочу видеть Ваши глаза! Целую Вашу руку, несбыточная, желанная. Простите. Ваш Ив. Шмелев

[На полях: ] Тоска-то моя!.. 26-го!!!

Итальянское издание «Чаши» все разошлось (30 тыс.!) у Bietti119 (дешевое издание) 3,5 лиры. Будет новое, м. б. с художественными заставками.

Болел: обычные приступы дуодени, кончилось, кажется.


39

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


4. VIII.41[88]

Милая Ольга Александровна, мне вернули заказное письмо с портретом. Ваше, от 24–26 авг., получил вчера. Благодарю. Досадно, что послал открытку, (кажется), где позволил себе быть слишком искренним (откровенным). Простите. Это, — не повторится. Не понял Вашего запроса о надписи на книге120, — будьте добры привести полный текст. Возможно, я торопился, писал на глазах отъезжавшего, очень спешившего, мог сказать не ясно. Думаю, что Вас я не имел мысли смутить, и, конечно, слово «страданье» к Вам не может иметь отношения. Очень прошу, посылки продовольственные мне не посылайте, очень благодарю за доброту Вашу, — у меня есть все. Я здоров, «приступы» болей прошли. В голландском переводе есть три мои книги121, — кажется, скверно переведено, одна с предисловием ван Вейка. Очень удручен кончиной Николая Васильевича. Как же, он бывал у меня, _з_н_а_л_ меня. Прекрасный человек. Он же выставлял мою кандидатуру в Нобелевский комитет122, как европейский славист-академик. Масонско-большевистско-еврейская группа [2 сл. нрзб.], по директивам центра отклонила: «Солнце мертвых» — слишком жгло, да и до сих пор не охладело. Вы его не читали, да? Написанное Вам большое письмо остановил, получив Ваше и возвращенный портрет. Будьте здоровы. Ваш Ив. Шмелев. Напишу другое.

Непременно теперь же примите antigrippal.


40

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


15. IX.41 года

11–12 ч. ночи


Мой дорогой, родной мой, милый, неоценимый! Что с Вами? Откуда эти 2 открытки?

Ужели вправду Вы все там серьезно говорите?! — И верите тому, что сказали?

Очень мне больно после Ваших этих открыток. Последняя от 4-го сент. — заледенила меня совсем было. И… даже мне обидно стало.

Другому, не Вам, я написала бы совсем иначе, или вовсе не писала бы. Но Вы — меня тревожит это чрезвычайно.

Ну, дайте Вашу руку, мой далекий друг, взгляните мне в глаза и расскажите правду!..

Что с Вами? В чем Вы не поняли меня? Или в чем невольно я провинилась?..

Я тихо в мыслях глажу Вам руки и молча прошу моей душе поверить…

Голубчик мой, ну неужели Вы сами верите тому, что говорите в этих открытках?!

Да разве следует откуда-нибудь, что Вам за откровенность надо извиняться?

Что же тогда мне искать в Ваших письмах?

Чем станут для меня все Ваши письма без откровенности?.. Какая же цена фальшивым тонам? И разве я считаюсь в формах и т. п.? Ведь Вы же знаете, чего моя душа искала. Большей боли не могу себе в нашем всем представить, как утрата откровенности… Боже мой, этого не допусти!

Кто Вам подсказал, что я смущаюсь тем или иным от Вас?!

И надпись на «Неупиваемой чаше» — конечно, ничуть не смутила, но я хотела уточнить и почти что поняла ее. Вот она: «Моей светлой душе — Ольге Александровне Б. С. — первое отсвет-страдание ее, ныне явленной мне».

Я очень прошу Вас отнестись ко всему просто. Поверить мне. Не видеть страхов, — их нет. Я Вам скажу чистосердечно: мне чуточку обидно все это от Вас… Я думала, Вы знаете меня теперь уж лучше.

И… потом за посылку. Отчего Вы так особенно отталкиваете меня? Я слышала как раз совсем обратное тому, как Вы пишете. Это так естественно. Ведь это было бы ложным самолюбием. На общее нельзя ведь даже самолюбиво обижаться. Крайне огорчена возвращением портрета. Почему так? М. б. послать бы простым письмом? Или, скоро, на днях будет муж моей подруги, — буду просить его зайти, и м. б. Вы тогда передадите? Ну, сделайте, мой хороший!.. Доставьте же мне радость!

Иван Сергеевич, я не могу представить себе, чтобы Вы могли быть жестоким. Что случилось в промежуток от 27.VIII — до 4.IX? Откуда этот холод?

Или права я была в одной скользнувшей мысли, что и от 27-го авг. Вы нежно пытались отойти? Да? Правда?

Тогда скажите это мне прямо.

Я не из тех, которым нужна вежливость превыше всего. Я ищу правды. Вы — и дипломатия для меня нечто чуждое. Я искала Ваше сердце. И что я получаю? Камень?! Н_е_о_т_к_р_о_в_е_н_н_о_с_т_ь, а также и _и_з_в_и_н_е_н_и_я_ _з_а_ _о_т_к_р_о_в_е_н_н_о_с_т_ь — это _п_о_щ_е_ч_и_н_а_ _В_а_ш_а_ мне! Вот это то, что я бы другому кому сказала. Я Вам этого не говорю. Я тревожусь, я чую, что тяжело Вам, что так вот спроста Вы бы мне _т_а_к_о_е_ не нанесли.

И потому я подхожу к Вам с лаской. Вы не сердитесь, что не выходит у меня все в письмах.

М. б. я немножко трушу, смущаюсь (просто по-женски) быть слишком ясной в письмах. Я боюсь написанного словом. Но разве Вам не ясно, как много нежности и… ах, такого чудесного для Вас в моей душе?!

Не знали? Не может быть! И все же зная, так меня могли обидеть? Тогда я ничего не понимаю. И спрашиваю потому: хотите Вы расстаться?! Если «да», — скажите прямо. И непременно отчего? И для чего? Я слишком горда, чтобы стать навязчивой. Я перестану конечно Вам писать тотчас же… Но, понимаете, я этому не верю… Откуда это иначе: «непременно теперь же принимайте antigrippal», — значит я как-то Вам небезразлична. По крайней мере хоть не совсем. И потому я не смущаюсь быть с Вами нежной, очень нежной… Какая мука — расстоянье! И потому, что в письмах я не умею говорить, я так хотела бы Вас увидеть. И Вы, увидя мои глаза… уж не смогли бы писать таких вот извинений. Т. е. конечно, если я для Вас все та же.

[На полях: ] Почему свое большое письмо Вы отложили? Что было в моих письмах? Вы холоднее его хотите сделать? Вы испугались, что слишком я вообразила. Я кажется начинаю понимать.

Крещу Вас на сон, молюсь за Вас и обнимаю сердцем. Ваша О. Б.

Простите, что приписка на обрывке, — не оказалось бумаги, — заперта в шкафу, а ключ не найду сию минуту.


Приписка:

Ответьте непременно на вопрос:

Вам жаль сказанного, не потому, что откровенность меня смутить могла, но только потому, что Вам для себя жаль сказанного.

Вы увидали, что я не заслужила этого.

Да?

Это было бы для меня конечно самым болезненным, но и с этим было бы легче, чем оставаться без правды.

И потому прошу: скажите!

Я верю, что Вы это исполните.

Если я для Вас все та же еще, что и в день моего Ангела, хоть скажем, то Вы ответите скоро, тотчас же. А если нет…

Но почему разочарование? Что было?

А сколько дум о Вас, прекрасных, нежных… Если бы Вы знали все, — Вы возгордиться бы могли, как сильны Вы.

Но я молчу пока. Пока не знаю того, что с Вами, я не пишу.

Вы чуткий такой и милый, и добрый к людям, за что Вы мучаете меня?

Если Вы знаете меня (как писали), то должны знать, как больно делаете мне. Сознательно? Или боюсь сказать… любя?

Бывает и это. Бывает.

Но я хочу знать правду!

Простите, что написала слишком ясно, но я должна знать правду. Вы сами обронили это слово. Я потому только и смею его лишь повторить. Конечно, я не хочу придать ему какое-либо толкование, — любить можно по-разному. Люблю цветок, люблю ребенка, люблю грозу и т. д… и например: Люблю свою мечту в портрете неизвестной. Ведь это думается так. Не возношусь я, не приписываю к себе и не воображаю ничего, больше того, что как мечта в портрете. И потому Вы не смущайтесь. Я не возгордилась, не возомнила. Честно Вам говорю стыдиться Вам нечего. Я эти слова приму так, как Вы того хотите. «Лишь тайных дум мучений и блаженства он для тебя отысканный предлог». Вот так же! И м. б. я у художника, как Вы, лишь просто пешка. Модель к этюду. Я много пережила в жизни. И много понимаю. И поэтому еще, быть может: «броженье мне только полезно для „Путей Небесных“». Я понимаю.

Antigrippal мне не поможет. У меня болит в груди от сердца. Сжимает грудь как обруч железный по ночам, и я должна вставать, т. е. садиться. Это бывало раньше тоже. Не серьезно. Нервное. Я мучаюсь о бабушке и все ее во сне вижу и тогда боль.


41

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


3. IX.41[89]

Дорогая, письмо 27 июля обрадовало и встревожило. Нельзя Вам худеть, забудьте тревоги, победите эту ужасную мнительность и «страхи жизни», след прошлого. Каждый день жизни — благословение, цените это. Внушайте себе: «я даровита, молода, здорова, сильна верой в себя и в Твою помощь, Господи!» Верно сказала Ваша гостья, что Вы — «совсем другая». Да, другая в Вас оживают цели, у Вас верный друг, бо-льше… и если так чувствуете, не смущайтесь, не закрывайте сердца. Это благотворно для творчества. Ничто не утрачено, никуда Вы не опоздали. Волей, бесспорным даром, трудом претворите Вы душевное богатство в прекрасное искусство. «Так и не окрылилась», — пишете. А я вижу, что окрылилась, только взмахнуть крылами! Забудьте про «гадкого утенка», взгляните в светлые воды — какое чудесное блистанье! Помните «Лебедь» Тютчева123? …«Но нет завиднее удела, — О лебедь чистый, твоего — И чистой, как ты сам, одело — Тебя стихией Божество. — Она, между двойною бездной — Лелеет твой всезрящий сон — И полной славой тверди звездной — Ты отовсюду окружен.» Это пел тот, кто в 50 л. опалился страстью 18-летней девушки-пепиньерки Денисовой124, 14 лет сжигал и сжег свое божество, сам сгорая, — а был женат и даже 2-м браком, и не преодолел «уз света», отдал на истязание страстно любимую. Урок: преодолей жизнь, умей творить ее. И любимая не преодолела, сгорела жертвой.

Я верю, дорог я Вам… и Вы мне дороги. Радуйтесь же, берегите себя, не смейте слабеть, дышите. Забудьте минувшее горькое, и закрестите ужасное это — «зачем я родилась?!» Вы спрашиваете — «какое чудо дало мне..?» Божья Воля. На вскрик неведомого сердца Вы так откликнулись! Благодарю, Господи. Так и примите Ваше Рожденье в Жизнь.

Ваше горькое слово о «детях» — сожгите в себе. Об этом можно лишь свято думать. Я знал счастье, — его убили. И брежу еще безумием. «Н_е_ _у_х_о_д_и_т_е_ _ж_е!» — писали Вы. Милая, сердце мое Вы знаете.

Да, я люблю всенощную, святой уют ее. И львовское «Хвалите», все в ней люблю. И зимнюю люблю, укрывающую от вьюг. Помните, как «пели звезды»?125 под Рождество, в Кремле? («Пути Небесные») Это писал я как в полусне, там о «младенчиках», — это тоска моя. Даринькина тоска и радость-тайна. Если бы могли знать иные мои чувства, думы безумие мое! Теперь я знаю, у Дариньки _д_о_л_ж_е_н_ быть ребенок, — страшное испытание, радостный взрыв и — Крест. Помните ее «гвозди»? Гвоздь будет вбит126.

Хорошо Вы сказали о летнем вечере — «воздух уже не жжет, а ласкает, и стрижи так ласково (!) перекликаются (!!) и задевают землю крылами». Стриж — птица злая, если даже и он «ласков». Какая же благодать (у Вас) в летнем вечере, в воздухе церкви русской, в «Свете тихом»! Так еще никто не писал Ваше сердце _н_а_ш_л_о, сумело сказать _с_в_о_е. Потому что глубоки Вы, правдивы, чисты сердцем, чудесная правда в Вас… — Ваш дар. А Вы — «нет у меня оригинальности»! Чего же _е_щ_е_ Вам нужно?! Я не шучу искусством, Вы знаете. И если бы безумно полюбил женщину, и как бы ни была прекрасна она, у меня достало бы рассудка не быть слепым в творчестве, в его оценке. Этого с Вас довольно? Целую внутренне-зрящие глаза Ваши, они мастерски _б_е_р_у_т. Такого еще никто от меня не получал — ни женского, ни девичьего рода, — а их слишком было достаточно, — я далеко не щедр на это. А Вы меня _о_б_ж_и_г_а_е_т_е, милая моя дружка! Ну, продолжим Ваш тихий вечер, помечтаем немножко вместе… за всенощной, тут мы себе хозяева, и над нами властен один Хозяин, а Он — Благий.

Ну, мы — у всенощной, — этого Вы хотели! Ваша душа — в молитве и там, за церковным окном, — _в_е_з_д_е. Внутренним глазом видите, слышите тонким слухом, трепетом сердца ловите…

За проселком, совсем у церкви, густая рожь; тянет с нее нагревом, цветеньем пряным, — в окно доносит, в веянии наплывающей прохлады«…видевше свет вечерний127, поем Отца-a… Сы-на-а…» В вечернем свете, пологим скатом — хлеба, хлеба, пышные исполинские перины, чуть зыблются изумрудно-седой волной. Вон, на далеком крае, по невидной в хлебах дороге, ползет-колыхается воз с сеном, с бабенкой в белом платочке, запавшем за спину, — как же прозрачен воздух! — постук на колеях доносит.«…Петь быти гла-а-сы преподобны-ми-и…» — льется с полей и с неба, в стрижином верезге, в ладане, в вязком жасминном духе — от батюшкина дома, из садочка. Веет-ласкает Вашу щеку, чуть кружит голову, сладко, томно, — и такая несущая радость в Вас, радость несознанного счастья, влюбленности бездумной, беспредметной… жгуче, до слез в глазах… — «Благословенна Ты в жена-ax128… и благословен плод чре-ва Твоего-о…» В радостно возносящем нетерпении, без слов, без мысли, вся залитая счастьем, креститесь страстно, жарко, не зная, за что благодарите, не помня, о чем взываете. Краешком глаза ловите — шар-солнце, смутный, багряно-блеклый — катит оно по ржам, на дали… — да с чего же оно такое, замутилось..? Тайна в полях, святая, кто ее видел — знает: дрогнуло по хлебам вершинным, дохнуло мутью, куда ни глянь, — благостно-плодоносное цветение, великое тайное рождение (*Редкое явление (в первых числах июня) — когда тихой вечерней зарей «взрываются» пыльники цветенья и совершается оплодотворение хлебов. Крестьяне это _з_н_а_-_ю_т.) …«Хвалите рабы Го-спода-а-а-а…»129 Славите Вы, слезы в глазах сияют, играет сердце какою радостью! Взгляните, туда взгляните… — славят хлеба, сияют, дышат вечерним светом, зачавшие, — солнце коснулось их, тронуло теплой кровью, сизой пеленой закрылось. Верезг стрижей смолкает, прохлада гуще, — и перезвон. — «Слава Тебе, показавшему нам све-эт..!»130 — внятен, как никогда, возглас из алтаря, все-возносящий к небу. И Вы припадаете к земле, смиренно, примирение. — «…славословим Тя, благодарим Тя…»131

Хотел бы такой Вас видеть, — светлый порыв и трепет. Стоять и глядеть на Вас. Вот оно, наше творчество, милая, светлая моя… — Твоя от Твоих. Ну, как же… взмахнете крыльями? Правда, летать — чудесно? Ну, летите.

Какой же образ рождался «в душе десятилетней Оли…»? в церкви? Поведайте. О, если бы Вы были только — О. С! Я писал недавно, в помрачении — не лучше ли перестать мне писать Вам, не тревожить душевного мира Вашего? Увы, трудно, без Ваших писем померкнет все для меня, как было три года, до нашей «встречи». Ведь с 17 лет я был в обаянии нежной ласки и сердце мое остановилось. И вот, «встреча» дарована? Не знаю… а, будь, что будет.

«Чаша» Вам послана. М. б. Крым откроется. Там у меня маленькая усадьба, домик наш…132 — останется он в «Солнце мертвых». Вот, спою Вам последнюю страничку — «Солнца мертвых» — раскрылось вчера, повернуло ножом в сердце.

…Черный дрозд запел. Вон он сидит на пустыре, на старой груше, на маковке, — как уголек! На светлом небе он четко виден. Даже как нос его сияет в заходящем солнце, как у него играет горлышко. Он любит петь один. К морю повернется — споет и морю, и виноградникам, и далям… Тихи, грустны вечера весной. Поет он грустное. Слушают деревья, в белой дымке, задумчивы. Споет к горам — на солнце. И пустырю споет, и нам, и домику, грустное такое, нежное… Здесь у нас пустынно, — никто его не потревожит. Солнце за Бабуган зашло. Синеют горы. Звезды забелели. Дрозда уже не видно, но он поет. И там, где порубили миндали, другой… Встречают свою весну. Но отчего так грустно? Я слушаю до темной ночи.

Вот уже и ночь. Дрозд замолчал. Зарей опять начнет… Мы его будем слушать — в последний раз133.

Как бы прочел я Вам! Плакали бы вместе. И — мой тихий разговор с «незнайкой», «Торпедочкой» моей134… курочка была такая… и ее _о_н_и_ убили, как все в России. Это не цыплятки Ваши, этого европейцы не поймут, те, западные «демократы». Сколько бы мог сказать Вам..! Чего не прочтут уже…

Да… три дня тому — 16/29 — августа, был _в_а_ш_ праздник, Спаса Нерукотворного. Много травы, цветов осенних, горьковатых, лист брусничный… хоругви… Там у церковной стены — могила Вашего отца135 — пастыря доброго. А знаете, и тут у нас смыкается! Третьего дня, 19 авг./1 сент. — наш праздник, нашего двора, «Донская»136. Самый близкий мне. Крестный Ход, со всего Замоскворечья, и из Кремля, в Донской монастырь137, мимо нашего двора. Я его крепко дал, войдет во II ч. «Лета Господня», почти законченного, остается «кончина отца», все не могу закончить. Тоже — осенние цветы, подсолнухи, брусника, лес хоругвей. О-станется надолго. Вряд ли Вы читали. Там, в монастыре, могила моего отца… — цела ли?138 Видите, какое «соотношение» могил! Во-он, откуда нити-то… и — «встречает свою весну». Но отчего так грустно?.. Я слушаю до темной ночи. […]

Сколько же я мог бы сказать Вам, — не свое сердце облегчить, нет… — открыться сердцем, показать новые страницы, чего не прочтут уже. Вряд ли напишу. И о своем, что писано, — _к_а_к_ писалось. Интимность творчества. Только бы Вам поведал, чуткой. Много нельзя сказать словами, — сказал бы сердцем к сердцу, взглядом. […]

Ну, кончаю… Итак: будьте сильны, верните аппетит, но… «другой» останьтесь. Гостья Ваша — не «просто так» сказала. Это ее — «другая» — это слово меня взметнуло. Только не болейте! Если дошли лекарства, непременно принимайте против гриппа — «антигриппаль», страховка от осложнений гриппа. Каждые два с половиной месяца. И — селлюкрин. Увидите, как расцветете. Это — лучшее средство и для нервов. Будете вдвое сильны. На меня действие его — чудесно: после лечения — две коробки, — я себя начинаю чувствовать, будто я давний-давний, 30–35 лет, но м. б. и другое тут влияет и я — _д_р_у_г_о_й? Да, я _д_р_у_г_о_й.

А сколько пережито..! Вот, вчера, роясь в своем архиве, увидал «Журнал де Женев»139… даны портреты: ген. Кутепов140, я, Теодор Обер141, основатель Лиги по борьбе с большевизмом в мире. Написано: непримиримые борцы с большевизмом. Бог сохранил: четыре раза я был на волосок от гибели. Первый раз — в Крыму послали на расстрел, спас «случай»142. Три раза здесь, во Франции. Это знают двое — я да Оля, — Бог сохранил. Как это терзало Олю! Четвертый раз — после ее кончины, я чуть не умер, уже холодел. — Ив мой ночевал со мной, я накануне его вызвал было это 29 июля 37 г. В тот же день, после кризиса, случайно посетил меня о. Иоанн Шаховской144, проездом на испанский антибольшевистский фронт. Явление его было чудесное: «меня, — сказал он, — „привело“ к Вам». Помню, стал на колени, молился у моей постели. Мне только что сделали три впрыскивания камфары. Сердце остановилось, было, давление — 4 с половиной. Через три дня случилось, после появления у меня «чекиста», — узналось после, человека _о_т_т_у_д_а, привезшего письмо от сестры. Это мне платили за мое «Солнце мертвых», за мою непримиримость и влияние. К чему я это пишу Вам? Чтобы укрепить веру в «ведущую Руку». Так я верую. И в том, что я Вас «встретил», вижу не случайность. Пусть только Вам на благо, — и с меня сего довольно. Благодарю Тебя, Господи! «А мне пора пора уж отдохнуть и погасить лампаду…»144

Портрет Вам послан. Только бы нашел Вас. Но знайте, что это не натура. Слишком я молод дан, ну… глаза остались… только на портрете они чуть меньше. И — нет «глубины» — «тяжести в лице», по замечанию иных. Пусть, любИте, не любИте… как хотите. Да, какие духи послать Вам? — хочу так. Что любите? Ну же, говорите, дайте мне радовать Вас. Что за цветок получили? Я счастлив Вашей радостью. Трудно кончить общение с Вами. Целую, целую руку Вашу. Милая, Вы далеки — хоть близки-близки! Не томите долго хоть письмами. Как смотрит мама на Вашу переписку со мной?

Ваш до-конца — Ив. Шмелев

Вы — _в_с_е.

Сейчас — 11 ч. вечера — я смотрю на Вас, Вы — со мной. Господи!..


42

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


[12.IX.1941][90]


[…] Ну, продлим же Ваш летний вечер, вместе пойдем ко всенощной. Вы так хотели.

Да дарует Он нам благостно сил творящих, может быть, новое что-нибудь увидим — и покажем! — чего еще не было в искусстве? Что-то мелькнуло мне… что-то я, будто, видел..? — давно-давно. И это, что сейчас возникает в смутном пока воображении… — приношу, дорогая, Вам, — искра там Ваша теплится, — «Твоя от Твоих»145, — да будет. Ну, дайте руку: _в_м_е_с_т_е — воображением. Чудесное наше — «Свете Тихий…» Вообразим, что Вы все еще Оля Субботина… — мы тут хозяева, — можем повелевать «пространством», можем творить и «время».

СВЕТЕ ТИХИЙ
Оле С……ной

…Белая, у рощи, церковь. Поместье чье-то, тихие домики «поповки», березы в вечернем солнце. Первые дни июня. Тихо, далеко слышно, — лязгает коса в усадьбе. Поблескивают-тянут пчелы, доносит с луга теплом медовым. Играют ласточки. А вон, над речкой, стрижи мелькают, чиркают по проселку летом, вот-вот крылом заденут. А это семичасный, от станции отходит, рокотом там, у моста, видите — пар клубится, над дубками? В усадьбе ждут из Москвы гостей, — завтра именинница хозяйка: всенощную — попоздней, просили. Батюшка вон идет с «поповки», в белом подряснике, помахивает шляпой, — поспеете как раз к началу. Гуси как размахались, у колодца, блеск-то… солнцем их как, розовые фламинго словно. Да, уже восьмой час. А вон и гости, — во ржи клубится, тройка со станции, — благовестом встречают. А может быть и нас встречают? Когда-то так встречали, когда мы с……Вы тоже Оля. Как прелестны, в белом, и васильки… в руке колосья… — русская Церера146. Очень идет вам, голубенькая перевязка, на самый лобик… как вы ю-ны! Почему так мало загорели? Свойство такое, ко-жи… а правда, чудесно мы встретились… во ржи, на самом перекрестке двух проселков, сговорились словно: вы — в церковь, я — в усадьбу. Рожь какая нынче высокая, густая… чуть ли не по-плечо вам. А ну-ка, станьте… ми-лая вы, Церера! Уж совсем полное цветенье… смотрите, пыльнички-то, совсем сухие, слышите, как шуршит..? — пыльца, дымочком..? Какое там — все знаю! Сердца вот вашего не знаю… или знаю? Нет не знаю. А когда взглянете… нет, не _т_а_к, а… да, так вот когда глядите… о, милая..! Не буду. А видали когда-нибудь, вдруг все хлеба, все, сразу… вдруг будто задымятся-вздрогнут… и дымный полог, на все поля? Да, это редко видят. Народ-то знает… мне только раз случилось, видел святую тайну. Конечно, тайна, святое, как все вокруг. Что же говорю я вам, вы же сказали как-то, что все святое, даже паутинки в поле. А помните, как вы, про звезды… — «глубоко тонут и в прудочке»?! Как же могу забыть такое, так никто еще не… это сердце сказало ваше. А где-то — «золотой свет солнца… падал на поля, и…» — не буду, милая. Да, душно сегодня, а как пахнет!., какой-то пря-ный… как из печи дышит. Нет, вы попробуйте, рожь-то… совсем горячая! И вы разгорелись как, прямо — пылают щеки. Чем… смущаю… что _т_а_к_ смотрю? Не любите… _т_а_к_о_г_о_ взгляда? то есть, к_а_к_о_г_о_ взгляда? Странная вы сегодня, какая-то… не знаю. Ну… будто тревога в вас… ну, будто в ожиданьи… счастья. Да, так… всегда у женщин, когда предчувствуют… в глазах тревога. Ну, вот теперь прячете глаза… даже и слова смущают! Нисколько..? — тогда не прячьтесь. Ну, ми-лая… взгляните… — и в глазах колосья! Зеленовато-серые у вас, с голубизной… в них небо! и ласточки!.. Не закрывайтесь, ласточку я вижу, церковь, березы, небо… глубь какая, какая даль!.. Только один раз, раз только… ласточку в них только… никто не видит… рожь… высо… кая… не видит… о, святая! С вами? в церковь?! вы хотите… почему хотите, чтоб и я… Ну, хорошо, не говорите а все-таки сказали, глаза сказали, ласточки сказали, бровки… как ласточки! Не буду, чинно буду, Свете тихий мой… Клянусь вам, это не кощунство! Да, _м_о_й_ «Свете тихий»!..

Бьет-ласкает вашу щеку, — но почему она пылает? И такая прозрачная в вас радость…. несознанного — ожиданья? влюбленности бездумной, безотчетной — до слез в глазах. В радостно возносящем нетерпеньи, без слов, без думки, вся залитая счастьем, креститесь жарко, страстно, не зная — за что благодарите, не помня — о чем взываете. Краешком глаза ловите: шар-солнце, смутный, багряно-блеклый, — катит оно по ржам, на дали.«…Благословенна Ты-ы… в же-на-а-ах, и благословен плод чрева Твоего-о-о…» Да с чего же оно такое, замутилось? Тайна в полях, святое; кто ее видел — знает: дрогнуло по хлебам вершинным, дохнуло мутью, куда ни глянь, — благостно-плодоносное цветенье, великое, тайное рожденье. Трепетно смотрите, не постигая.«…Хвалите раби Го-спо-да-а-а…» Славите вы, слезы в глазах сияют, в милой руке колосья, дрожат цветеньем, играет сердце — какой же радостью! Глядите, скорей глядите: славят хлеба, сияют, дышат последним светом, зачавшие: солнце коснулось их, тронуло теплой кровью… — сизою пеленой закрылось. Верезг стрижей смолкает, прохлада гуще, — и перезвон: — «Слава Тебе, показавшему нам све-эт!» внятен, как никогда, возглас из алтаря, все-возносящий к небу. И вы припадаете к земле, смиренно, примиренно — «славословим Тя, благодари-им Тя…»

Вот _н_а_ш_е_ творчество — «Твоя от Твоих». Эту искру Вы во мне выбили, и она радостно обожгла меня… — в сердце ее примите, она согреет. Разве, _б_е_з_ Вас, мог бы я _э_т_о_ дать?! […]


43

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


31. VIII/13.IX.41

10 ч. утра

О, дорогая, только что Ваше письмо от 31 авг.! Пойте, пойте, — я счастлив Вашей чистой радостью. Это чудо, что сегодня получил письмо! В ужас прихожу — если бы не получил! Я готов был послать сегодня Вам смертельное для меня письмо, уже готовое. Я себе навоображал — _т_у_п_и_к! Как я вчера страдал! — до слез отчаяния: я был в ужасе, что смутил Ваш покой, и Вы — отмахиваетесь от «похвал», не зная, как показать, что я смутил Вас. Но все же я посылал Вам — «Свете Тихий» — _н_а-ш_у_ всенощную. Теперь — я _в_с_е_ знаю. Я счастлив, свет мой тихий! Не бойтесь жизни! Вы — бесспорны! Все скажу. Пишите о себе, свое. Вы все о себе узнаете. _П_и_ш_у, о, радость, Свет мой! Ваш Ив. Шмелев

[На полях: ] Все Ваши письма _п_о_л_у_ч_и_л!

Всегда пишите на конверте свой адрес — expéditeur[91].


44

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


20 сент. 41

Письмо Ваше вчерашнее от 14.IX, Ваше новогоднее147, меня изумило, наполнило радостью, вознесло и… дало снова Вас! Как я счастлива! Кошмар окончился. Как я страдала! Вы чувствовали? Знали? Как удивительно: писали Вы 14-го, — когда я особенно о Вас грустила, металась, не знала что и делать. Вы мою тоску о крыльях угадали и говорите: «Вы вполне окрылились, только взмахнуть крылами». А вот мое в те же дни: «Вы мое солнце, Вы напоили меня теплом и светом… Найдет ли тучка; — она приходит, чтоб, уходя, Вас снова дать и ярче, и победней! И как на солнце я могу лишь издалёка на Вас молиться… Но я молю судьбу мне даровать боольшие крылья, чтоб хоть немножко ближе к Вам подняться!..» И Ваши «страхи» — они ведь и мои, точно такие же были. Почти что в тех же фразах. «Отделаться», «отмахнуться», «отодвинуть»… Одно и то же.

Откуда это? И разве я не знала уже Ваше ужасное письмо. Я на него же Вам писала мою обиду. Вы поняли конечно? Не читая его, я его знала сердцем!

Вы спрашиваете: «… но тогда — зачем же все?». И как писала я об этом же?

Я не помню, поверьте, совсем не помню, всего, что Вам писала. Я писала, рвала, жгла, снова писала. Я не знаю, что Вы получили и что сожжено. Кажется послала все-таки о том, что не хочу быть в «Путях Небесных».

Теперь конечно все иначе. И конечно не надо больше Вам зачеркивать о встрече.

Она — чудесна, совершенна! Господи, как бьется, горит сердце!

Вы говорите: «Свет, солнце мое, я не могу без Вас, знаю». Прочли мое?

Откуда Вы списали нашу церковь? Я Вам о ней писала? О белой, и о полях, о ржи и обо всем? О той совсем нашей атмосфере, живущей в этом храме? Я писала? Я хотела писать о ней воспоминания. Не помню, послала ли я Вам?

Как странно.

Вчера я мысленно писала Вам: «что со мной? Я не знаю… Вы — писатель верно узнаете скорее. Что это, — счастье?» И Вы сказали мне, что это — _с_ч_а_с_т_ь_е! Мы видим сердце издалека!

Вчера я ездила на целый день… для Вас! Правда! У нас здесь нет хорошего фотографа, и я была в Haarlem'e. Я так светилась Вами, Вашим счастьем, что сама не понимала как это возможно, после таких тяжелых писем, — такая радостность. У художницы-фотографа мне казалось, что я пришла, чтобы Вас встретить.

Мы говорили с ней и она меня уловить старалась. И вдруг… «ну, а теперь подумайте о том, для кого Вы здесь». Странно? Я очень покраснела и сказала: «То есть?» — «Разве не правда?» Глаза верно не скрыли. Не думаю, чтобы портрет был удачен… Меня испортил парикмахер, устроив из меня болонку. Я старалась сама изменить прическу… но не вышло. Всегда чудесно причесывал, а тут имела неосторожность [сказать], что иду к фотографу, — пересолил, перестарался.

Вы получили мои духи? Я никогда это не делаю, но мне хотелось, чтобы вы хоть раз меня почувствовали и в этом, в этом пустяке. Или было письмо долго в пути и выдохлось? Когда я Вам писала о стрижах? Я ничего не помню.

Ах, да еще: я сказала, что понимаю, если Вы сетуете, что мое сердце не вполне Ваше (что-то в этом роде)… но я там сказала неудачно. Вы объясняете разницей возрастов и т. д. И этого я (для себя) не понимаю. Я могла бы Вас понять иначе: — мы далеко, и я в другой жизни. И на это я сказала, что Вы для меня «единственный в веках». Ну, не буду больше о больном! Сейчас так ярко солнце!

Писала Вам после одной бессонной (ужасной) ночи безумный стих. Конечно, прозой, — я не знаю рифмы. Рифма у меня украдывает главное, отвлекает. Не пошлю! Сама себя боюсь там, не узнаю… Но там все, все, все мое и Ваше. Без слов понятно. И потому… моих не надо слов!

И Вы сказали их, сказали чудно в «Свете тихий»… Я писала Вам, что м. б. искусство Ваше меня пленило, и потому я сама писать красиво стала… А Вы сказали: «„Твоя от Твоих“ Искра от сердца Вашего…» Как чудесно… А о Божественном Плане? Я назвала Божественной комедией… На днях я в мыслях Вам писала, что вся жизнь моя была ожиданием Вас. И все как-то (* пятно от краски, — у нас все мажется. Я схватилась за что-то! Простите!) скупо выходило, не то, обыденно для того чувства, что горит во мне. И вдруг: «вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой…»148

Я хотела писать. Была ночь, все спали. Протягивала к Вам руки, но было так, как бывает при отплытии парохода — Вы хотите обнять еще раз близкого Вашему сердцу, стоящего на берегу, но… между вами пространство, маленькое, но достаточно жестокое.

Я видела это все время во сне.

Как чудно Вы всенощную дали!

И как волшебно это упоминание о Наде, о тоже и у Нади пылающих щеках. Это именно так и бывает, что и других как-то видишь в том же. Я не могу объяснить. И баба на телеге. Флер д'оранжи? Вам я писала, что обожаю жасмин и всякий раз думаю о флер д'оранже, когда его срываю? Писала?

Теперь я знаю как Вы меня обидели. Я счастлива от такой обиды. Она же подтверждает счастье! Но скажите мне отчего? Были мои плохие письма? Неудачны? Плохо выразила верно? Скажете? Или не надо? Откуда знаете, что васильки люблю и даже о голубенькой повязке на голове. Носила.

Конечно в переводе плохом я Вас читать не буду. Вас же нельзя перевести… Такой-то язык, такую душу!

О книгах Ваших?

«Лето Господне», «Родное», «Богомолье», «Человек из ресторана», «Это было», «Как мы летали»149, «Въезд в Париж», «Пути Небесные» и «Чаша» — это я имею.

Читала, но не имею «Солнце мертвых» (читала его лет 10 тому, в тоске и муке ужасной, — сама тогда переживала много муки), «История любовная»150 (хотела все спросить Вас, но не смела, — кто этот мальчик?) меня эта книга очень, очень интересовала.

«Куликово поле» книгой не могла достать — читала в журнале отрывками. «Няня из Москвы» — чудесна! «Старый Валаам»151 не знаю, а также и «Die Liebe in der Kriem»152. Ужасно бы хотела все узнать.

Читала еще рассказы, например «Радуница»153, — душой страдала. «Мери»154 конечно знаю. Конечно плакала. Чудесно! Напрасно и ненужно у некоторых книг я восклицаю «чудесно» и т. д. Все, все Ваше дивно! Каждая строчка! Мне все одинаково дорого! Все — талант. Все! Понимаю, что И. А. 5 раз читал. Я очень люблю И. А. и за то еще, что он любит Вас! А помните: «любить можно по-разному: „люблю цветок“ и т. д.» Ну, не буду!

На днях едет муж моей подруги155. Я не люблю его. А она — прелестна! Красавица и доброта… вот она была бы лучшая Анастасия! Красавица! Но собственная подруга? Не знаю. Люблю бывать с ней. Но никогда не интимны. У меня нет никого. Я женщинам перестала верить. Она добра и русская. Чутка, художница немного. Воспитывать взяла русскую девочку. Детей нет. В этом мы понимаем друг друга. Об этом говорим. Она видала тоже много горя, и жизнь другому, новому давать боится. Не страданье?

Хоть я не знаю, у меня-то иногда двоится. Да разве наше это дело. А кто же даст России смену новых? Я ничего не знаю. Это — одно из моих мучений! Это ужасно откровенно? М. б. лучше и не писать про это?! Мне чуточку даже стыдно.

Кончаю, но в мыслях говорю Вам дальше! Смотрите, смотрите на них и видьте ласточек, и небо, и рожь, и васильки — все это Вы! Ваша сердцем О.

[На полях: ] Будьте здоровы, хранимы Богом. Милый…

Каждый вечер в 11 ч. я с Вами! А Вы?

Цветок Ваш все цветет — чудесно! Удивительно красивый!

Не беспокойтесь о моем здоровье — я совсем здорова. Боли сердца прошли!! Совсем прошли! Я здорова! Не беспокойтесь, дорогой мой!

Посылаю березку — из русского одного садика вчера. Получили мою любимую фотографию, последнюю под деревом в солнце?

Ваш «Свете тихий» должен свет увидеть. Его должны прочесть многие! Вот опять она — Родина!


45

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


20. IX.41

2.15 дня

Милая сумасбродка… славяночка моя бесценная… прелестная моя выдумщица… ну, что Вы вытворяете с собой, со мной! Знаете, когда сегодня, в десятом [часу] утра, принесли Ваше заказное[92], — вчера и получил Ваш экспресс и тотчас же послал экспресс ответный, — упало сердце… и когда я, еще в полусне, читал, — знаете, что я крикнул, — вслух крикнул, — себя не помня, закруженный счастьем, потрясенный, в неизъяснимой радости..? «Какая сумасшедшая… девчонка!» И в этом последнем слове было столько счастья, нежности страстной, мольбы, — прости! прости, мой Ангел! — отдачи всего себя, преклоненья, восторга, сознанья недостойности, ласки безграничной, любви благоговейной, святой, святого обожанья — нет слов таких, чтобы хоть чуть определить, что было в сердце..! Так переполненная счастьем материнства, только женщина-мать может такое выразить ребенку, когда ласкается, любуется бесценным… целует ножки, льнет вся, вся к нему… себя не помня, — то отступит, всплеснет руками, то душит поцелуями, трется щечкой, себя щекочет ресничками его, пяточки целует и шепчет страстно, как бы в забытьи… — «о, маль-чи… шка… милый мальчонка мой… мой глупышка славный… жизнь моя..!» И это не передаст всего, что в этом неизъяснимом слове-ласке: — «О, сумасшедшая… дев-чо… нка!!!» Да что Вы!.. Вы не разобрались в моем… я теперь ничего не помню, я же писал Вам в ослеплении, в смуте, в тоске, в безумстве… в страхе, что все пропало для меня, что я сам обманывал себя, воображал… смел Вам открыться сердцем… и — оскорбил Вас, осквернил признаньем! Смутил, в тупик завел… — и должен заставить Вас снять чары с сердца моего… а Вы… — да, клянусь, я _т_а_к_ и думал, ни на минуту не сомневаясь, что я навязываю себя Вам, на скромность Вашу посягая… не имея никакого права душу Вам свою открыть… а все-таки открыл, не удержался, все силы растерял, и самолюбие, и уважение к Вам… — зная, что _н_е_л_ь_з_я_ так, что Вы никогда не сможете хоть что-нибудь, похожее чуть-чуть на грустную ответность сердца, высказать… Самым святым мне, самым дорогим… священной памятью моих _о_т_ш_е_д_ш_и_х, заверю Вас… я был вся искренность… я ослепленными глазами увидал в Ваших просьбах считать Вас хоть немножко «хуже»… и в «я совсем не такая», — в этих словах смущенья я читал: «как Вы не понимаете, что _т_а_к_ нельзя… я не могу Вас полюбить… ну, просто, Вы все переиначили, я люблю Ваши книги, через них и Вас, сердце Ваше… ну, как люблю Пушкина, благоговею перед Рафаэлем, люблю Чайковского… ну, и Вас, почти… нежность воображаемых теней в романах… как Вашу Дариньку… Анастасию… — вот и предел „любви“, это же так ясно, так привычно, так… приятно!» Мне, _ж_а_л_ь, высказанного в письмах?! и — «для себя» жаль?! Вы… «н_е_ заслужили», чтобы я _и_з — з_а_ _В_а_с…?! О, как жестоко было бы все это, если бы Вы на миг могли поверить, что я искал лишь повода… _о_т_о_й_т_и_ от Вас! Да разве я, здравый, мог поверить, чтобы Вы могли _л_ю_б_и_т_ь_ _м_е_н_я?!! — не видя даже, через книги?! Я мучился, мучился давно, все мне предостерегающе грозилось: ни зву-ка, что делается в сердце..! спрячь, запри, затаись, несчастный фантазер… ведь это не твои герои, не тени снов твоих, не оживленные до осязаемости _с_в_е_т_л_ы_е_ твои — идеалы в тоске твоей, несбыточные твои… — это же _ж_и_в_а_я, чистая, святая… недостижимая… лишь в снах являющаяся тебе, безумцу! Ведь ты — кто ты для _Н_е_е?! «Любимый из писателей». Будь счастлив этим, это же награда, — выше ее и быть не может! — а ты… вдруг навоображал, явь смешал с мечтаньем… ты гипнотизировал словами, образами, трепетом чувства, всем, что у тебя даров от Бога… — и… это же не только самообман, это же обман! — и только горе новое тебе на сердце, и оно сожжет остатки, что пощадили все страданья… а ты, более еще жестокий, чем испытанья жизни… сам все испепеляешь… — но это пусть, над своим ты властен! — нет, ты смеешь посягать на божество! ты же Ее божеством считаешь, и ты сме-ешь! на Ее скромность, на ее стыдливость, на ее вежливость, чуткость Ее, ты ми-лостыни просишь, зная, что, м. б., и не откажут в милостыне, из со-страдания… мягко примут излияния и сумеют обратить в «легкую и безобидную игру»… Клянусь Вам, я всегда был откровенен и правдив перед Вами. Жизнь моя, Свет мой дивный… я плачу, если бы Вы увидали мое сердце!.. Я недостоин чувства Вашего, моя Царица, моя дивная из дивных, мое последнее Святое! Простите, милая, простите… о, прости, мой Ангел, как я нежно-свято люблю Вас, Оля моя… славяноч-ка моя — царевна! замученное сердце полно последним жаром, все оно горит непостижимо, так нежданно… я же давно его утратил… — мне казалось так! Я недостоин, я не смею, — вот мое твердое признание: я не смею, я кощунствую, я — пусть изнемогаю от «огня», — нет, я не смею. А теперь… читаю Ваше письмо… я не смею верить… но я читаю, я знаю, как Вы чисты, как Вы правдивы, как недосягаемо правдивы! — я… я для Вас не только автор… я для Вас и _ж_и_в_о_й_ еще..! Вот, моя гордыня… ви-дите? где же гордыня-то..? я взгляда Вашего не стою… так я себя скрепляю… тушу огонь свой… в мыслях оскорбить страшусь… О, несказанная… я так растерян… все во мне мутится, — Боже, это _Т_ы_ творишь? Не Темный это льет в душу мою свет… Твой это свет… в мои потемки… Да ведь Ты, Ты, Господи… _в_с_е, _в_с_е, так _в_с_е_ направил, так ясно показал слепым глазам… — так все начертал… Когда смотрю на эти годы, на это откровенье с неба… на этот «случай», на мой вскрик, на скорбь Вашу, далекую, в день Вашего Рождения… на эту книжку… на эти 9 мес. «разлуки», внешней только, и как зрел _п_л_о_д… во мне зрел, и я чувствовал, как зрел он… эти девять месяцев разлуки я был _с_в_е_т_е_л… это был свет в сердце… это был шепот воскресавших надежд, возвращаемых утрат… когда все _в_и_ж_у… — Ты, Господи, жизнь мне возвращал… — а я, видите ли… я все не верил, я страшился омрачить сердечко Ваше… Как я Вас люблю..! это нельзя измерить, у меня нет мерок слова, теперь в _э_т_о_м, слова мне непокорны… разбежались… истаяли и потускнели, мои слова, покорные мои рабы… творцы! Девочка моя святая, как я люблю тебя, как нежно гляжу в твои глаза… как пальчики твои целую… я плачу, я не могу больше говорить… ничего не вижу, вот пишу… Простите меня, прости, родная, мой Бог, моя нетленная, ласточка… ты залетела в мое сердце, ты и как там неуютно… ну, побудь немного, я так счастлив… ну, умчишься, но ведь ты _б_ы_л_а_ в нем… — это безмерность счастья для меня… эта величайшая, слепящая награда, не по заслугам… это щедрость Бога, это твое великодушие, это — кровь твоя, р_о_д_н_а_я… только потому все это… Мы так похожи, до… оглушенного «непониманья»! Ведь эти же дни… я сердце разбивал свое… я метался, плакал… _т_е_р_я_л_ и находил… ночей не спал, сжигал и возносил, терялся в сомнениях, молил, звал, пел, жизнь клял, рвал письма, писал и рвал… хотел вернуть отправленное… говорил — а, будь что будет..! Я страшился… как будет, вот Вы здесь… взглянете… о, как я далек от созданного вами… Сердце, душа моя, мои к Вам молитвенные обращения в словах… все это — святая Правда… но ведь я же не такой глазам… ну, не урод я, знаю… ну, загораются еще глаза… и мысли оживляют черты мои… голос не дрожит, я еще киплю страстями, я могу чувствовать себя счастливым… я могу жить безумством… — но я ведь не _т_а_к_о_й… не для романа чувств, я это знаю… Было время, как меня любили… как я горел, сжигая, как Оля мучилась… — и я оставался верным ей, при этом! Я _и_г_р_а_л, до увлечения, — это в Москве все было, — я совершал безумные поездки, я не щадил чужого сердца… и — не виноват! — если рассказать Вам искушения! Так ведь тогда — какая страстность во мне вскипала! — И вот, теперь я с изумлением взираю, в себя гляжусь… и ви-жу… — страстность — _е_с_т_ь! цела! я вспыхиваю и сгораю? чувства до изумления — свежи!., но… _н_о_в_о_е_ еще я вижу: _т_а_к_о_г_о_ чувства… как теперь, сейчас… когда же оно было, _т_а_к_о_е_ чувство?! Было, когда мне было 17–18 л.! Оно все то же!! Оля заступила… О-лю!? _Т_а_к_ заступила! Все спуталось во мне. Я снова начинаю _б_ы_т_ь. Господи, это Ты даровал… это Твое чу-до! Милая, светлая, новая моя Оля! Ты открываешься, ты светишь, ты приникаешь к сердцу… ты в нем _ж_и_в_е_ш_ь, ты освятила-воскресила… ножки твои целую, сердце… твои ресницы трогаю глазами, нежно-нежно… слушаю, как бьется сердце… о, не-жная моя… Господь Бог мой — Ты… вся Ты… сколько в Тебе жизни… женщины чудесной, чуткой, бурной, о, сумасшедшая… де-вчонка… безумица, упрямка, мнитка… вся нежность, вся стыдливость, скромность, нега… страсть! Все богатство, какое в русских женщинах, необычайных, лучших, все-славянках… рассыпано так щедро, но раздельно… — _в_с_е_ в одной Тебе соединилось, как в высшем образце Творения! Я это _в_и_ж_у… и ты все знаешь, вся ты все чувствуешь, неизмеримое свое богатство. Смотри, вот сердце… смотри, родная, милая, смотри — все там _п_р_а_в_д_а, все, все… что я писал Вам… все там… такое чистое, такое точное… — все твои дары… вся твоя сила, творческая… все — _п_р_а_в_д_а… Ты — светлый гений… ты все сможешь… все охватишь, все дашь людям… моя подружка, дружка! Это не хвала, не возвеличение… пойми, что Тебя уже _н_е_л_ь_з_я_ хвалить и возвеличить… ты Богом восхвалена, Им возвеличена… Им сотворена _т_а_к_о_й. Ты меня встретила, чтобы только я тебе сказал, всем сердцем-правдой: вот твое назначение, моя безумно-мудрая, мудрая всеми чувствами — _н_а_ _в_с_е. Лебедь мой, взмахни крылами, летай вы-со-ко… смело _д_е_л_а_й… преодолей естественную робость, ты одолеешь… о, моя, моя, моя… не песни пою тебе, правду _т_в_о_ю_ тебе же раскрываю… ну, маленькая, детка моя святая… бери же Правду, будь верна ей. Перекрестись, скажи — Господи, благодарю — и принимаю назначенье, буду, буду… как Ты велишь. Не выдумал я Вас, это Бог выдумал… а я только его орудие… _н_а_ш_е_л_ Вас, Вы — для _т_о_г_о_ же назначения — меня нашли, позвали, звали и — _з_о_в_е_т_е. Пойте, ласточка нежная, быстрая, мой Свет тихий… пойте Бога, Жизнь, страдания, счастье… все, все, что бьется в сердце… — а я Вами жить буду, творить из Вас и Вами, огнем от Вас — великой светлой Вашей силой вооруженный… допою, что _н_а_д_о. Вместе будем петь… друг другу отдавая силы… — Я теперь в уме пою Чайковского… его лиризм… — и слова затертые становятся живыми… «Я имени ее не знаю… и не хочу узнать… земным названьем не желаю… ее назвать.»156, «Красавица, богиня… ангел!» Смотрите, как ожили слова, от чувства. «Без Вас не мыслю дня прожить!»157 Как бы хотел я с Вами слушать это! Я безумствую, с ужасом чувствую, _ч_т_о_ я написал Вам! Но не вычеркиваю, не смею, — это — Правда. Вы нежно трогаете, Вы гладите любовно мою руку… — поймите, я всегда был откровенно-честен перед Вами… не покривил ни тенью слова-мысли… я лишь страшился смутить Вас, ваш покой нарушить… я так не верил… боялся, что упрекнете в самомнении… Я хотел надписанием на «Чаше» сказать Вам, — м. б. я неясно выразил, я был смущен присутствием другого, ожидавшего, когда я напишу… — хотел сказать, что и Вы тронуты отсветом страдания, и с Вами я, как мой Илья-страдалец158, тоже опален страданием… — но как-то неясно вылилось… Почему так написал? Не знаю… — написалось так… спуталось во мне — Анастасия… Ольга… моя любовь, которая может коснуться Вас только, как страдание? Не знаю… я так мало о Вас знаю… и так много знаю, сердцем? Ваше — письмо, о Рождении… сдавило мое сердце… — и я замер тогда от счастья, я тогда в первый раз _у_з_н_а_л, что я Вам близок, очень близок… и не смел, не дерзал раскрыть, как я Вам близок. Мне было страшно уяснить, что я могу быть л_._._._._._.??! Как я безумно счастлив, милая. Как Вы хороши «у дерева» — сколько света, игры рефлексов… это — и на фотографии — _б_о_л_ь_ш_е, чем знаменитое Серова — девочка под деревом159. Вот, игра света! Снимите это ужасное слово Ваше — «пощ…на»[93]! Я ужаснулся, что мог оскорбить Вас, признаньем… невольным… так я благоговею перед Вами… оскорбить, ибо я недостоин Вас! Поймите же, это не рисовка, это — больная правда. И Вы в душе знаете это, и потому Вы так нежны ко мне, так чутко, так — любовно. Вы сами боитесь того, чего боюсь я… вы горды, и не можете быть навязчивой… — я навязчивым себе казался, показался, вдруг. Вот и все. И теперь я… Вы вознесли меня, так одарили… так… согрели сердцем! О, благодарю, моя несбыточная — сбывшаяся, — нет, теперь Вы уже — вся моя, вечная вся… — без Вас убью себя, клянусь, жить я без Вас не стану… _н_е_ могу… — и как все будет — я не знаю… и не хочу знать… не хочу мучить себя и Вас, не могу больше ничего. — Я Вас люблю крепко, неизменно, так не любил еще…

Спешу послать экспрессом. Мне лучше, болей опять нет. Я получил «Wickenburgh». Благодарю. Не мучайтесь «болящей». Все будет хорошо, радуйтесь! Примите же «antigrippal»! И — cellucrine, умоляю!

Ваш до смерти, и после — Ив. Шмелев

[На полях: ] Вы разбились на велосипеде — когда? какие последствия? Что Вы вытворяете!

«Свете тихий» — сохраните в сердце. Он Вами дан. Этого не было в литературе — зачатия полей. Но с Вами — я все могу, все преодолею — в творчестве.

В Вас влюблены… да как может быть иначе?! Ми-лая!

Сейчас после обеда — пойду, с почты, в церковь. Завтра Рождество Богородицы. С Вами иду. Несу Вас в сердце. О Вас буду молиться — и любить Вас.

Завтра я утону в «Путях». Пишете их Вы — во мне. Обнимаю тебя, Ты — моя, да? Я схожу с ума от счастья. Оля, Оля, Оля…


46

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


22. IX.41

Милая, самое дорогое в жизни, — сердцем говорю Вам, — дороже мне всех ликов, чем я томился сладко, пытаясь воскресить их из мысленного праха… — я, дал, Вам… камень?! Вы его выдумали, этот камень-призрак. Если бы Вы бросили в меня, я бы поцеловал — _В_а_ш_ камень! Я… «пытаюсь отойти»?! Где же чуткость Ваша, сердце, ум? почему они не осветили Ваше «потемнение»? Я испугался, что Вы «слишком вообразили»…?! Я смутился, что допустил себя — признаться, — вытянулся к _с_о_л_н_ц_у, как цветок, забытый… — смутился, не оскорбил ли _С_о_л_н_ц_е. Боже мой, вдумайтесь, солнце мое живое! Я — «жестокий»? Мне, «для себя» — жаль сказанного? не ради Вас, которую смутил, как мне вдруг показалось?! Да я же благоговею перед Вами… поймите же… не могу же я сердце разорвать и… — вот, смотрите! Ну, чем заставлю Вас поверить… ну, я не знаю… Но знайте, — если бы Всемогущий сказал мне — «все твое — прахом, ничего не было и ничего не будет в твоем искусстве, но _о_н_а_ _б_у_д_е_т, какой ты _е_е_ знаешь, как теперь, далёко… — что изберешь?» Чтобы _о_н_а_ была! — клянусь, вот моя правда. И э_т_о_— «камень»?! В вашей руке мое письмо, 15.IX[94], там «Свете тихий»… — там _в_с_е. Я тогда не знал о будущих «экспрессах» Ваших. Я для Вас писал набросок — «Свете тихий», к Вам тянулся, на Вас молился… это же не-льзя нарочно, это творится сердцем, Вы же, такая чуткая, должны же слышать музыку слов… ведь каждая творческая вещь, пусть маленькая, но сердцем порожденная, свой ритм имеет, передает биение сердца, его стучанье, его… красноречивое молчанье!.. Ласточка моя, мое очарованье, лучшая всех женщин… Вами дышал я, любовался Вами… пел Вам песню… пусть в этом незначительном отрывке… — но как легко, в сладком забытьи, в воображаемом — не бывшем, _п_е_л_о_с_ь! Вы пожелали — и я был счастлив. Вчитайтесь, — м. б. найдете _с_е_р_д_ц_е, ритмы его стучаний… — это нельзя придумать, нельзя подделать. Художник кисти знает, как _п_о_е_т_ «свет», его дуэты с тенью. Вы знаете, как поет Врубель в «Царевне Лебедь»160, Левитан — «Над вечным покоем»16! Саврасов в «Грачи прилетели»162, серовские портреты, не все. Нестеров — мистически-бескровный — мог бы спеть «ангело-любовь»… Даже малявинские «Бабы»163… — только, он скуден, малообразован. Всякое истинно-искусство — всегда песня, гимн. Поют цветы, и птицы… только «жестокие» не могут. Я — жестокий?! О, дайте же, обойму Вас, безнадежно… нежная моя… я же знаю, что Ваше сердце тосковало, тепла хотело, ласки… я же знаю! Ну, возьмите же все, что нежного во мне найдете… мне ни-чего не надо, лишь любить Вас, в мыслях Вас лелеять… славить, моя прекрасная царевна. Почему открытки..? Я их не помню, почти, лишь смутно… Потому, должно быть — что были письма, раньше, Ваши письма… там не было личного обращения, именного… там было обращение из сердца… — Вы знаете. Так и я не мог уже — я — раньше! — называть Вас по имени… — Помните, лирическое, у Чайковского? — «Я имени ее не знаю, и не хочу узнать… Земным названьем не желаю _е_е_ назвать…»? Вот, как душевно _в_е_р_н_о! И вот, после именинного письма… Вы стали называть меня по-имени… — сердце вдруг мое затрепетало, затомилось… — мне показалось — после моего «признанья», — что я Вас смутил, что ли… ну, не знаю… Я чуток, м. б. обманно-чуток… Когда страшишься потерять бес-цен-ное… — сердце чутко-настороже… Я, благоговея, стал осторожным… — мне, какой я есмь, мне же так стыдно навязывать себя, льнуть с нежными словами излияний… разве я не понимаю?! — и я, — чего мне это сто-ило! — я запросил Вас, за Вас тревожась… Ну, да, я совершенно откровенен с Вами, говорю Вам все. Да, я знаю, что женщины влекутся не только внешним, не только «лаской тела», я _з_н_а_ю_… Я знаю и свою силу дарования, я видел много женских глаз, страстно-благодарных… я чувствовал не раз, совсем недавно, как иные готовы _в_с_е_ мне отдать… и отдавались бы душой и… телом! — _з_а_ маленький «им» _г_и_м_н… — благодаря _з_а_ _в_с_е, что дал я их чувствам, даже их страстям моими образами, налитыми страстной жизнью… я _м_о_г_ их очаровывать, раздражить в них чувственный инстинкт… _с_л_о_в_а_м_ и даже! — и я, — верьте мне, не верьте, воля Ваша, — я ни-когда, после гибели-утраты моего Сережи, не пользовался этим. Да, я знаю, что нервно-жизненные силы во мне целы, я признаю за телом властные его права, все принимаю, как дар Творца, я не аскет, несущий подвиг, мне _т_е_л_о_ нужно, да… нужно для возбуждения, для творческих порывов-взлетов… но я себя держал на поводу, для Оли, для _п_о_р_я_д_к_а, для… не знаю. Раньше… в Москве, да, я увлекался, редко… только два-три раза… — это было бурно, больно, не совсем и чисто… в отношении _т_о_й, кого любил я безотчетно. (Вам только говорю!) Это было временное ослепленье, до «Чаши». Так вот, как у Тютчева… с Денисовой[95]. Он не одолел «уз света», я — «уз любви»: остался однолюбом. Оля моя _н_е_ _з_н_а_л_а. И — слава Богу. Но она, _в_с_е_ _з_н_а_л_а… чутким сердцем… как мучилась..! мучился и я, скрывая. Это была… «святая ложь», как Вы назвали, помните? Моя «жертва» мучилась, немного, правда, — порвала с мужем, бросила девчушку… меня _н_е_ укоряла, — понимала..? — не знаю. Быстро утешилась, сошлась с белым офицером, — она училась пению в Москве, прекрасный голос, — как она мне пела партию «Миньоны»164! — Были слухи, что ее расстреляли большевики, офицер оказался в «группе», группу открыли, — мы были уже в Крыму. Так вот, голубка нежная моя… — вот мои грехи… перед женой. Правду говоря, я не считал их за грехи… да и теперь их не считаю… — требовал инстинкт, душа была свободна, нетронута… — _в_с_я_ у сердца моей святой. Так вот, — теперь… вся моя душа, — перед Вами. Вы _в_с_е_ закрыли, на земле. А _т_а_м… — _т_а_м_ же темных чувств, боренья крови… — нет, _т_а_м_ — только _с_в_е_т, _т_а_м_ — _в_ы_с_ш_а_я_ _л_ю_б_о_в_ь… _т_а_м_ — кто может знать?! — что _т_а_м? Опытом я знаю, _к_а_к_ _я_ _л_ю_б_л_ю_ Вас, _к_а_к_о_й_ _л_ю_б_о_в_ь_ю: эта моя любовь — _в_ы_с_ш_а_я, какая только может быть на земле, — любовь до смерти. _В_с_я_ _л_ю_б_о_в_ь, — я откровенен с Вами, полная любовь, — не только в воображении, благоговении, — нестеровское, что ли, — нет, тут и бурленье крови, и томленья страсти, и — поклонение, и нежность, и любовь _у_м_а… — ну, как это можно, словом? — ну, — «я имени ее не знаю и не хочу узнать… земным названьем не желаю _е_е_ назвать!» Вот. Творят в искусстве лишь _с_т_р_а_с_т_н_ы_е — я[96]. Как и в подвижничестве. Я знаю, _к_а_к_ Вы — страстны. Да эти же… «экспрессы», упреки, обвинения… нежность… — это что? Лю-бовь, конечно… пусть хоть… _и_д_е_а_л_а. Да Вы же — вся православная, моя славянка. Вы, м. б. еще не все постигли, что же такое — православный? Как понимаю я, — это — _в_ы_с_ш_а_я_ _с_в_о_б_о_д_а_ _д_у_ш_и, полная свобода… только надо _в_ы-н_е_с_т_и_ ее! Я многое хотел бы сказать Вам… рука в руку говорить Вам о «православном», как я понимаю. В православном ценны — «жар и миг». Да, да. Тут нет игры словами. Пока скажу лишь — есть _т_р_и_ момента, недоступных ни католицизму, ни лютеранству: притча о блудном сыне165, миг на кресте, «помяни мя — разбойника»166, и… неповторимое «Слово» Иоанна Златоуста — на Воскресение Христово167. Католики изгнали это слово из сочинений Отца Церкви. Хотели бы вырвать и заветные страницы Евангелия… — они их уличают. Мы, православные, — мы, просто, — скотина беспастушная168! Такая нам дана свобода… — ну, вы-держи! Страстные душой и телом, мы мечемся в своей свободе от Мадонны к Содому, по слову Достоевского169. А его герои! Митя Карамазов! Мы — «го-рячие», по Апокалипсису170, нас Господь не изблюет из уст Своих. Мы _и_щ_е_м, путаясь в грехе, грешим в исканиях. Слишком мы степные, вольные, в просторах… Недаром князь Владимир, слишком накрутивший в жизни, — принял такую веру171: чувствовал свою стихию. Потому-то и стала Русь — Россией. И Вы, милая девочка моя, Вы сами чувствуете, радостно плещете в ладошки, вся в слезах, от сна, Вас воскрешающего, — «Воскресенья», — в бурном напряжении чувств, — какая же Вы _р_у_с_с_к_а_я_ и — православная! Браво, милая ласточка, вольная певунья… Вы — бурная-святая! Вы «неутешная» — помните, писал Вам, о ребенке? И я Вас так и учувствовал, всю, _в_с_ю… — и _о_б_н_я_л, уже давно-давно… когда — «кроме меня да птички»! Да Вы же сами не знаете себя, а я-то _з_н_а_ю, _к_а_к_у_ю_ песнь споете. Вы — вольная чудесно, но уже и теперь в Вас чувство меры… Простите, но такой чудесный образ: Пушкин дал!!172 — образ для всех, творящих бурно… образ «сдержанного мерой творческого порыва», это — гениально! — Вот, напомню: «Кобылица молодая, — Честь кавказского тавра, — Что ты мчишься, удалая? — И тебе пришла пора; — Не косись пугливым оком. Ног на воздух не мечи, (Видите — _к_а_к_ дано!! скульпту-ра!! Вот чудеса-то _С_л_о_в_а!) — В поле гладком и широком — Своенравно не скачи. — Погоди, тебя заставлю — Я смириться подо мной: — В _м_е_р_н_ы_й_ _к_р_у_г_ твой бег направлю — _У_к_о_р_о_ч_е_н_н_о_й_ _у_з_д_о_й» — разрядкой данные слова — это я подчеркиваю, я даю разрядкой. — Не знаю, как Вы, а я _э_т_о_ пережил, я себя сам укоротил уздой и направил в мерный бег… — слишком я был бурнопламенен, — тут помогла и светлая душа Оли, при ее жизни со мной, и — _п_о_с_л_е. Для меня сомненья нет: она отозвалась на мою мольбу-тоску, и я увидел Свет… — Вас, «не в портрете неизвестной _с_в_о_ю_ мечту»… нет, Вас — все закрывшую, _ж_и_в_у_ю… — радость, веленье, _ж_и_з_н_ь. Как Вы меня изобразили бо-льно… — в «обиде» Вашей, в гордости, в тревоге, в грусти. Ми-лая… я склоняюсь перед Вами, молюсь на Вас, целую Ваши ножки, стройные какие — у дерева! — какая вся Вы стройная, статная какая, _л_е_г_к_а_я_ какая… — вся _п_о_е_т_е. Смотрю в восторге, — только глаза мои ласкают… — «твоей одежды не коснусь»! — о, милая..! чистая вся, святая. Как я люблю Вас, моя Олёль, — простите мне, я же хочу быть откровенным, Вы этого хотели, Вы — _в_е_л_и_т_е. Ну, отвернитесь, велите замолчать, — замолкну. Я, _п_ы_т_а_ю_с_ь, «отойти», от Вас?! Слышите Вы, _ч_е_м_ бьется мое сердце? _к_е_м_ _о_д_н_о_й? Вы знаете. Я — пишете Вы — «не смог бы писать так, если бы увидел _г_л_а_з_а…» Хочу увидеть! «Броженье мне помогает»? Да, Любовь — самый верный друг творчества: она рождает детей… телесных и духовных. Не плохо это. На Вас смотрю, как… на модель? Много кругом «моделей». Вам самим _н_у_ж_н_ы_ «модели», а в Вас, пред Вами вянут, гаснут _в_с_е_ мои образы, то-нут… «Мучаю… _л_ю_б_я»?! «Мечта, в портрете неизвестной»? Да, Ваш портрет — _м_е_ч_т_а. Прекрасная. Все дни любуюсь, — покрыли все портреты. Искры Ваши опаляют, до сладкого ожога, _т_р_е_в_о_ж_а_т. «Если бы Вы знали _в_с_е! Молчу пока». Да, _в_с_е_г_о_ не знаю. О, благодарю за то немногое, что знаю, храню в сердце, как святое. «Вы гордились бы, как вы сильны». Чем силен? Не знаю. М. б. почти знаю. Люблю _Т_е_б_я, моя бесценная, Красавица, Прелестная, неупиваемая, неповторимая, несказанная! _В_с_ю_ Вас люблю… со всею Вашей страстной-тревожной устремленностью в порыве… чу-дная моя, — молиться на Вас хочу, — не песню, акафисты173 Вам петь хотел бы. Что большего могу еще сказать? Все исчерпал; сложил все силы чувства в молитвы Вам. Страдаю — и люблю. Я, Вас, люблю. Люблю тебя, моя царевна, люблю безумно, девочка моя прелестная, вся в солнце… — Вы разрешили мне, Вы хотели, чтобы я был _о_т_к_р_ы_т_ы_й… — я всегда был прям душой перед Вами. Я люблю тебя, милая Оля, сестра моя по духу, по призванности, красивую и молодую…. а я — какой! — ну, это же не может быть обидно, для Вас! Не видя и не слыша, на отдалении… — _т_а_к_ полюбить, — нет, _н_е_ влюбиться, нет, — так отдать себя в чувство всего!.. — так со мной не бывало, ни-когда! — детская моя любовь… — первая любовь, — это так понятно.

Антигриппал не поможет — пишете. Он необходим для страховки от осложнений после возможного гриппа. Прошу Вас, извольте же принять. И селлюкрин, он даст Вам силы, мно-го силы! Я посылаю Вам сегодня же экспрессом (а, поздно, 7 ч. вечера, завтра) — три лекарства. Против бессонницы — отлично помогает «Седормид» Рош-а. Не форсируйте, на меня действует и пол-таблетки. 2 — «Спазмозедин» — по одной компримэ, 3 раза в день, перед едой, — принимайте в течение 10 дней. Это прекрасное средство против сердечных невралгий, толчков, тупых болей… нервного, как Вы сказали — порядка. Эти лекарства прописаны отличным доктором, проверено. Но, все же, установите прежде, характер сердечных болей, грудных (этого «обруча») — нет ли органических причин, сердечных, — только если их нет, а нервное… — тогда пользуйтесь. После 10 дней лечения начинайте «Фосфопинал» Жюэн, по две капсулы _д_в_а_ раза в день, _п_о_с_л_е_ еды (т. е. всего в день — 4). Если надо, вышлю еще. Будете прыгать и петь. Увидите! Это Вам необходимо для творчества, укрепитесь, — будете, миленькая моя, так летать воображением, пожаром загоритесь и других зажжете! Вы _б_у_д_е_т_е_ писать, я счастлив, я пою от счастья, что бу-дете писать — прекрасно, по-своему, как никто: Вы — си-ла! Клянусь Вам, я-то _з_н_а_ю_ Вас. Целую Ваши глаза. — Скажите же, чего — писали — не можете _п_о_к_а. Скажете? Это — радость мне, да? Вы все мне заполонили… я как опьяненный… жду, жду чего-то… так взволнован… а надо — к «Путям»… они уже кипят во мне… — боюсь, слишком я буду страстен в них… но Даринька будет иметь ребенка… и какие сцены!., что я _в_и_ж_у! _и_г_р_а_ какая..! Призраки какие… и сколько — му… ки..!

Неужели не вместится во II часть? — Под Твоим _з_н_а_к_о_м_ будет, чую. И — м. б., III ч.? — нет, две части, только. В Вас влюблены..? Прекрасно, иначе не могло быть. Когда _п_р_о_я_в_и_т_е_с_ь_— о, ско-лько будет! Нимфа — в голландском маскараде. Я Вас всю _и_с_ц_е_л_о_в_а_л, на карточке — ну, не серчайте. Я — сумасшедший. Без Тебя — не жить. Твой, милая, весь твой. Ив. Шмелев

[На полях: ] Ну, теперь остается получить, после приписки — нагоняй — «Ка-ак, Вы меня поцеловали?» Не Вас, а «нимфу» в портрете неизвестной. Пью Вас.

Из-за одного этого готов сгореть, от Вашего огня. Да, Вы — моя? Пишите, ради Бога! — и мне, [и] — миру. Да, мир Вас узнает, _в_е_р_ю!

Как все это не похоже на меня, — до… Вас! Вот что Вы сделали.

Отопление будет, слава Богу. Да у меня, сверх, два электрических radiator'a. Тепло Вам будет, Вашим ножкам, в кресле. Пряничками буду кормить Вас и горячим шоколадом с молоком.

В отеле, 3 минуты от меня, жили Квартировы, у Вас будут ванна и телефон, и тепло. Спросите-ка Мариночку! А какие золотые дни стоят! Вижу мгновеньями, Вы закрыли все.

Сейчас, 11 ч. вечера. Письмо давно готово, все обрастает, беру его, любуюсь Вами. _Ч_т_о_ я говорю Вам! Я сам создаю слова, мне мало сущих. Как я целую Ваш портрет! Я весь в безумьи счастья. Я знал, Вы — да? Ну, пусть хоть на один миг, пол-мига! Ваше лицо наполняется в моих глазах жизнью… я чувствую Вас, слышу, Ваши губки теплеют, вот, розовые они, алые… Я их целую —…о, ми-лая, как я люблю. Как Вас _л_а_с_к_а_ю! Откуда это? Такое полыхание страсти и любви нежнейшей [тонкой-тонкой] и — такой глубокой! Милая Олёль… я изнемогаю, нет сил…

О, Ваше _с_е_р_д_ц_е! Кто, откуда Вы?! Что со мной творится! Мог ли думать, что я еще _т_а_к_о_й?! такой — по-жар! И… такая нежность — истаивает сердце. Вот Вы — _к_а_к_а_я_ _с_и_л_а_ _ч_а_р! Подобной женщины не знаю.

Как я для Вас буду читать! так ни-когда не читал — _у_с_л_ы_ш_и_т_е! Отдам всю душу! Только за один взгляд!

Не знаете Вы, ско-лько Вы можете! В Вас исключительная сила творящей воли, душевного очарования, страсти, душевного богатства, воображения непостижимо-яркого. Вы — дарование безмерное. Клянусь.

Ради Бога, все, все от Вас приму: укоры (не виновен) — молчанье… (бо-льно!) только, ради Господа, верните себе здоровье, — ешьте, спите… лечитесь… — весь и навеки Ваш, все, все для Вас.

Уверяю Вас, у меня все есть. Нужно будет — мне пришлют мои же деньги, мой труд литературный — у меня на все хватит, будете — все узнаете.

А Россия… — если буду жив — даст _в_с_е. Мне уже предлагали продать литературные права! Конечно, — _о_т_к_а_з_а_л. Вот до революции «Нива»174 покупала за 50 тысяч золотых рублей только «приложить» (*А тут все рухнуло. За эти годы — у меня книг 15–18 вышло. Не знает их Россия. Ну, по-чи-та-ет! Мой тираж в России был втрое сильней Бунина, все рос. [См. примечание 175 к письму № 46.])175. Да мои «детские»176 — в народные школы приносили до 3–4 тысяч золотых рублей в год.

Ну, все Вам расскажу, мно-го интересного, а сколько д_и_в_н_о_г_о! На днях я увидел чудесную Мадонну! Это — Красота! В окне напротив… как виденье! Напишу… — из области искусства. В ответ на Ваше — о, глупенькая моя сестричка! — слово — «Я совсем некрасива». Вот мы об этой красоте и поговорим в письме, ближайшем, если не забуду. А в Париже уж наверное. С трепетом жду Вас. Я не смущаюсь — но трепетанье чувствую… — Вашего разочарования. Ну, будь — что будет. Все свои мечтанья _с_п_р_я_ч_у. Все-таки для Вас останется И. Ш. Для меня — Ваш _С_в_е_т, и Ваш Талантище!

Милая, целую… Ив. Шмелев

Сначала — читайте по «машинке». Я и сам не разберу. Вот что Вы со мной творите!

Но знаю, я не буду видеть строчек. Вы только — и _в_с_е_ — Вы, Ты, родная! Дитя мое, мой Свет тихий — о, сумасбродная девчонка! Что Вы написали! в exprès! о, сумасбродка!

Вы — самая женственная из всех, всех — женщин, да! Извольте написать, безумица, какие духи любите? Очень прошу. Ах, Вы сумасбродка! И потому за это я Вас еще больше люблю — но больше уже нельзяя.

«Она меня — за муки полюбила177… а я ее — за состраданье к ним». Шекспир «Отелло». О, когда увижу?! Как у меня будет уютно с Вами! Ско-лько скажем! Каждый день — годы счастья!


47

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


23. IX.41

Дорогой, далекий, — шлю Вам привет, и жду, жду письма Вашего, обещанного, ответного… Его все нет еще! Писала Вам в Рождество Богородицы, а думаю… всегда… Не послала то письмо от 21-го. Слишком много слов, а все не выражают. Я так волнуюсь чего-то. Меня волнует особенно пока я не узнала откуда Ваше отчаяние тогда было? И почему Вы (когда еще все ясно было) вдруг написали: «Воображение Ваше может разгореться и многое испортить» (* «я чувствую, как Вы свыкаетесь со мною.» Вы боялись этого? Скажите!). Я навоображала? Что это: «учитесь властвовать собою»178..? Я должна знать. Весь день я с Вами — читаю все Ваши письма, потом метнулась к «Путям Небесным», — опять за письма… Мне все же странно, как Вы отговаривали (прямо трепетно) меня от приезда в Париж. И «быть благоразумной, считаться с условиями жизни». Объясните? Напишите подробно какое письмо мое было от 24-го — 26-го и какое от 31-го? Я все забыла. Пишу так много. Много на бумаге, а в мыслях еще больше. Сию секунду девочка из деревни принесла мне Ваш expres. Какое трепетное чувство, — сейчас открою.

-

Прочла.

Ответ мой, не на письмо, конечно, а на ТО, на Ваше, главное — найдите в сердце Вашем! — Как мучительно мало слов, — как много чувств, и… трепета, и счастья…

Как назову Вас, какими (жалкими!) словами скажу о том же?!

Нет, я хочу сказать Вам прямо, словами, и пусть извечно-знакомыми всему миру; не потому ли и вечно-живыми, как обмоленная икона в храме?! —

Да, я люблю Вас тоже. Давно, нежнейше и полно, и свято! Люблю.

«Вы не случайны в моей жизни, и, быть может я — в Вашей». Сказали Вы. Не бойтесь, отчего же это «быть может»? Да, знайте, люблю Вас. Всей силой души и сердца. Не говорила, не писала. Робела и не знала, нужно ли Вам это. А впрочем м. б. сама не оформляла, не сознавала. Но Вы могли увидеть души глазами в каждой моей строчке.

Поверьте, обязательно поверьте, что все время я была в тревоге, трепете и ожидании; я духом знала, что все именно _т_а_к_ и будет. Я знала не словами, не разумом, а чем-то высшим. При мысли о Вас сжималось сердце. Я выразить бы это не сумела. Я понимаю такое «знание»179 Дариньки. Таак понимаю!.. Вот и теперь я «знаю» еще и другое что-то. То, что Вас больше всего терзает, но не скажу. Нет, не скажу.

В моем стихе-безумье к Вам (не пошлю его ни за что!) намек есть бледной тенью на то, тонкой тенью, как дух мимозы. Не думайте, что что-нибудь, чего мне стыдно, — нет — это очень, очень свято! Я не потому молчу. А просто сердце приказало пока молчать.

Ах, как пою, смеюсь я навстречу солнцу! Как чудно, нежно небо, как звонки птички! И как мучительна разлука!.. Далекий, чудный, единственный… любимый.

Всей душой и сердцем любимый!

Вы не осудите меня? Пишу такое, пишу, не принадлежа Вам? Чужая! Осудите?

Мне очень больно касаться этого. Но это надо. Мне хочется сказать Вам, что это не кокетство, не влюбленность, не «Анна Каренина»180 и не «со скуки», — не от неудовлетворенности в семейной жизни, во мне. Нет, — но потому, что Вы единственный, о Вас молилась годы, пред Вами, пред Духом Вашим преклоняюсь. Я много думала о «совестном акте»181, что у И. А. так чудно разъяснено. И я не нахожу себе упрека. Поймите, что в Вас — жизнь и Вера в Бога, все самое чудесное, что делает жизнь Жизнью. И упрекнуть за любовь к этому никто не может. Ах, это сложно описать, но это я сердцем чую. Не оправданий себе ищу, а знаю. Я не боюсь себе обвинений и помню «не пщевати вины о гресе…» Но где не грех, — там нет вины. Не надо больше об этом. Больше мне сказать нечего. Не скажу больше.

Еще только одно: не думайте, что ветреная я.

Я только теперь так вот (себя не понимаю) могу все говорить. Я предаюсь волне бездумного океана — счастья. Я люблю Вас не только как писателя, — нет, — вполне, как только я могу любить. И я хочу об этом сказать Вам. Мне радостно сказать Вам это. Я испугалась мысли, что я Вам только для искусства? Скажите! Не томите! Это Ваше: «брожение мне только полезно (!) для „Путей Небесных“» меня ужасно как-то хлестнуло болью. Прекрасно, что для «Путей», но не хочу, чтоб _т_о_л_ь_к_о.

Ах, да, не думайте, что ветреная и т. д.

Не понимаю, что со мной. Прежде меня считали кто «гордой», кто «холодной», «русалкой» звали, а один остряк назвал «Fischauge»[97] и добавил «Fisch selbst ist immer zu warm, — Sie sind im Auge vom kalten Fisch»[98]. В клинике меня расспрашивали довольно откровенно нормальна ли я в таких вещах, или просто «raffiniert»[99]. Я очень была наивна и не понимала что их интересует. Один врач сказал, что я, наверное, очень «infantil»[100] или это русская натура? Пытали даже и про сны «не может быть, чтобы и в подсознании такой же холод». На вечеринках пытались под вином и, разжигая в модных танцах узнать все что-то. А я держалась очень строго, оберегая «не расплескать бы». Вы знаете ли что такое нынешний медицинский мир? Я подходила к такому иногда вплотную, что даже странно было бы мне и подумать. Я все это с самой великой простотой, одна среди 5–6–10 врачей. Вот с их такими подходами. И потому особенно строга. И те — не знали _к_а_к_ я любить умела. Да, холодная «русалка». О, какая была для меня мука эта любовь в ужасном тупике, с ее начальных дней, с признания (его) уж в тупике. Я ночи плакала, молилась, а днями отдавалась вся работе с горящими веками и жаркими губами от бессонья. Работа до самоистязания. Холодная «русалка». И, знаете, помог мне _р_а_з_у_м. Рассудок. Всегда рассудочна была, — не по-женски, говорили.

И вот теперь? — Где все это? Одно бездумье! И я сама зову слова когда-то для меня звучавшие: «leben Sie nach Goethe, nicht zu viel Fragen, mehr Sonne, mehr Herz..!»[101] Я писала однажды сочинение на тему «Goethe und Frauen»[102]. И знаю о его «крошке»183. Напишите мне о Тютчеве, — я о нем ничего не знаю, т. е. романа этого.

Нет рассудочности и нет вопросов… Есть одно — жажда видеть Вас… Хочу безумно увидеть сейчас же! Я раньше Вас учуяла тоску этого «далека». _Х_о_ч_у_ Вас видеть. Говорить с Вами, смотреть на Вас, сидеть с Вами молча, с закрытыми глазами…

Как мучает меня, что Вы нездоровы. Ради Создателя, берегитесь! —

Какой Вы чудный, нежный, Иван Сергеевич!

Мой милый, ненаглядный…

Какой прелестный наш язык! Как много ласки в нем, сравнений, как много неги и обаяния. И все же — не сказать всего, что хочешь.

Ах, да, Вы говорите об «истории литературы русской» и о письмах наших. Вы этого хотите? Я не хочу. Я никогда бы не дала Ваши письма ко мне большому свету184. По крайней мере, при моей жизни. Будто бахвальство какое-то, что «вот мол я какая хорошая». Я очень возмущалась, что Книппер-Чехова185 публиковала Антона Павловича письма. Как это было горько. При моей жизни никто их не узнает. Или хотите Вы? Тогда — другое. Тогда совсем другое.

Прислали фото. Ужасно. Отвратительно. Не то, что не похоже, а просто — совсем не я. Абсолютно. Не понимаю, как так можно. Ретушировкой еще больше испортили. Сегодня же иду к другому фотографу. Как хочу Вам послать «глаза». И как раз глаз-то и не видно — черные, вставные, не мои. Какая-то натянутость, жеманность… Ужас… А у меня серые глаза, с голубоватым, — иногда голубые.

Сегодня я причесалась (сама) совершенно так, как прежде, в девушках еще. Попробую, что будет.

Кончаю, т. к. пришли ко мне — ковры вымерять, линолеум класть, гардины вешать и т. п.

Я вся — в нездешнем. Как скучно — все эти мастера… Они такие тошные… А я слыву небось за ведьму у них. Бранюсь и требую скорости и работы, а не мазни. Боятся меня они больше, чем мужа. Ненавижу «кое-как». Наш работник (основной, полевой, так сказать) к счастью другой. Другое тесто, не похож на местных мужиков. Мы с ним друзья… Всегда веселый и довольный. Дождь идет… мокнет, а «ну, скоро разъяснится». А если солнце, то каждый раз: «с добрым утром, mevronw[103] что, Вы солнце принесли?! Тогда — милости просим». И смеется.

[На полях: ] Ну, кончаю… Крещу, и долго, долго обнимаю сердцем. Ваша О.

Ваше письмо 14-го и «Свете Тихий» — получила и на него ответила 19-го уже.

Посылаю духи мои, вот здесь, на этом месте, чтобы хоть так меня почувствовали.


48

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


24. IX.41, 9 ч. вечера

«Чистейшей прелести чистейший образец»186! — только Пушкина вечным словом, — пытаясь выразить, хотя бы только близко, светлую сущность Вашу, — могу говорить Вам, чудесная, _Ч_у_д_е_с_н_а_я! Так молитвенно, «невер», — какое заблужденье, — ныне, слава Богу, истлевшее! — назвал _М_А_Д_О_Н_У, — (его правописание). Вы смутились, что я позволил себе так с Вами говорить? Нет тут кощунства: для «Мадонны» я нашел бы иное облеченье словом, — оно в молитве-величании — «Честнейшая Херувим и Славнейшая без сравнения Серафим»187. Вы для меня святы, — _в_с_е_ Вы для меня, _в_с_е-Женщина! Я хочу словами выразить предельность чувствований, Вами во мне рожденных, _н_о_в_ы_х, неведомых доселе, ни-когда! — и не могу, бессилен, — таких слов нет, для человеческого сердца, — о земном. Чувствую, как млеет сердце, ищет, стремится вылиться… — бессильно. Ну, что же… по-земному буду, тенью чувств. О, ми-лая, неупиваемая радость… я не верю _ч_у_д_у, — хочу — и не могу! — что Вы… «как много нежности и… ах, такого чудесного для Вас в моей душе!» — нет, я не обольщался, не смел поверить… слышал сердцем — и не смел _п_о_н_я_т_ь. Светлая, девочка моя… поверьте, это правда, это… — как Вы мило-детски-верно говорите! — это _ч_е_с_т_н_о. Вот за _э_т_о-то, за это детское-простое, от сердца, как _н_и_ч_ь_е, а только Ваше, я сверх-люблю Вас! Да нет, слов не хватает все передать. _Ч_т_о_ люблю в Вас? _В_с_е, _в_с_ю_ Вас, хоть и не видел, голоса не знаю, глаз не знаю ясно… но _л_ю_б_л_ю, инстинктом, глазами сердца, трепетом во мне, волненьем, _т_я_г_о_й_ к Вам, безумием своим, страстями, _т_е_м_н_ы_м, всем нежным, что во мне, всем светлым, что еще осталось светлого, всем бурным, что еще не нашло покоя, всем огнем, еще сжигающим… — вот не думал! — не видя, во сне люблю… — проснусь вдруг, и… обнимаю воздух, зову, какими именами называю — таких и нет. Днем, у себя, вдруг остановлюсь и начинаю с Вами говорить, беру портрет, трусь об него глазами… целовать смущаюсь… редко только, и бе-шено… — так мать, в безумстве от любви к ребенку, схватит вдруг, в порыве, — и за-душит в поцелуях. Спрашиваю себя, _ч_т_о_ _э_т_о..? больное? Нет: знаю, что нет, знаю, что это предел любви, граница страсти, качанье души-тела крик, беззвучный, бессловесный, — _з_о_в..? Простите. Так все дни. Молюсь на Вас — и обнимаю. Стыжусь, страшусь… дерзаю! О, ми-лая, простите, но ничего не смею скрывать от Вас. Знаете, я _т_а_к_ привык к Вам! Самовнушение? Ну, будто мы — _с_в_о_и, Вы — это уже я, почти будто мы с Вами давно-давно, все в друг-друге знаем, до родинки до — _м_ы_с_л_е_й. Что же отсюда..? Хочу все сказать Вам, чтобы Вы _в_с_е_ знали, какой я к Вам. Ну, вдруг Вас нет, что же я-то буду? Да, спрашиваю себя… Ни-что. Знаю, что это: и меня не будет. Иначе невозможно, я это знаю. Ну, пополам меня рассекли… — что же может быть! Но зачем я это говорю?! Не знаю. Вот сейчас, спать хочу лечь, но хочу дождаться — одиннадцати, услышать Ваше сердце… Вот, смотрю на Вас, в портрете, и «у дерева»… солнечную царевну, лесную нимфу, млеющую в солнце, такую отдающуюся сердцем, — чувствую, как Вы те-плы… чисты, нежны-нежны… и говорю обеим: «де-вочка моя, как я люблю… как светло, безоглядно, страстно, бо-льно люблю, безумно, взрывно, тихо-тихо…» Оля моя, моя Олёль, моя… не знаю… приснись мне, руку мою возьми, не говори ни слова, только погляди… я тебя недостоин, я это знаю, живу самообманом. — Да, вот ровно одиннадцать, так я говорю, смотрю… вот положил, портрет и «нимфу» и тут, около машинки, играет радио, Берлин… аккордеон, мне чуть весело, я задыхаюсь от чувства… целую… ми-лая нимфа, Олёль, моя леснушка… искорка во тьме. Боже мой, у Вас дрожат ресницы… не портрет — лицо живое… бьется там ток крови… почти я вижу, розовое вижу, бровки… ну, живые… зову глазами, вздохом. А _о_н_а, «у дерева»… — в улыбке, в блеске… прозрачная! вижу чуть к коленям, целую кружевца, блики солнца — ско-лько их, вот очарованье света! вижу краски, фиолет теней, лиловость локтя, локотка… целую траву, воздух, вижу… о, девочка моя, о, святость моя небесная, лазурная, бабочка моя, — зачем же это все… так! бы-ло..! бу-дет..? Не верю. Господи, сделай так, как Воля Твоя только не так больно… сердцу чтобы не так… а сразу… сил у сердца нет… Я _п_л_а_ч_у. Вот так сижу, пишу Вам. Вы тут… — и я не могу расстаться. Как обмирает сердце! Так вот, зальется… вспорхнет… — оно вполне здоровое, мой друг доктор говорит — «с этим мо-жете жить… ни… чего нет!» Легко мне, ну вот, выстукивает словно, — будет хорошо, будто… Как и о России оно мне… Вы помните, как я переживал ту, «финскую войну»… другое совсем было, а теперь — ну, так спокойно, будет _С_в_е_т_л_о_ _Е_й. Радио вдруг остановилось… нет, опять.

11 ч. 17 мин. Не хочу спать… Вы у меня в гостях, вот Вы… — Олёль! откуда ты, чудесная моя? Господь тебя мне показал, открыл из моей тьмы… Вымолил я тебя! Я помню этот страшный миг тоски… тот июнь вначале, 39 г., сижу на кровати, без мысли, раздавленный… — «О-ля!.. не могу я больше..! нет сил… так я одинок… оставлен… умереть бы… О-ля..!» — как я плакал, как звал… — это был возврат, страшный прилив тоски, горя, так остро сознанного. Долго я сидел, охватив голову руками, пригнувшись… Не помню больше. Кажется, было утро… не помню. И вот, через 4–5 дней… — Ваш отклик. Я это принял, как _о_т_в_е_т. Кажется, я в ответном писал Вам тогда же. И вот — во что же вы-ли-лось..?! В… счастье..? которого не вынесешь? в го-ре..? Что-нибудь одно. _С_р_е_д_н_е_г_о_ быть не может. _Т_а_к_ (среднего) — не может быть от Бога. От _З_л_а..? Нет, Злу не могло быть доступа. Тут — _С_в_е_т. То, что в моей душе, и — _з_н_а_ю! — в Вашей, такой чистой, светлой, Господом созданной из Света, так Им одаренной… в этой золотинке, пролившейся из небесной кошницы, из Божьего сосуда — нет, это не _з_л_о_е… это благодатное… — но… _к_а_к_ _ж_е?! будет?! Господи, помоги понять, принять достойно, чисто, чтобы не пронзило сердца! Я грешный, я страстями грешен… знаю, я столько мучил ее, Олю… этой своей работой… — я проклинал эту ра-бо-ту! — и не мог не отдаваться ей весь, _в_е_с_ь… и своим, порой, безумством… Неужели это мне — «Аз воздам»?! Ну, а Вы-то? Вы-то уж ни в чем… Ну, а как же я посмел мою Дари… бросить в искушения, в позор, в страдания на край погибели..? Я же _н_е_ выдумывал, _п_и_с_а_л_о_с_ь — как в забытьи, порой, до… наважденья, до «откровенья»… Я Вам _в_с_е_ скажу… как меня _в_е_л_о. Не выдумываю я, клянусь данным мне от Бога моим _п_у_т_е_м! Я же метель видел, на парижской улице! Я угадывал, чего _н_е_л_ь_з_я_ угадать, — три раза _т_а_к_ угадывал..! до ужаса! Оля знала это… и верила, что _т_а_к_ _д_а_н_о. А из какого зернышка все зародилось! — для чего же _в_с_е? для чего Оля _у_ш_л_а? почему? Последнюю главу, 33-ю, я написал за… две недели, кажется, до ее _к_о_н_ц_а. Она просила последние недели: «милый, пиши… я хочу знать, что _д_а_л_ь_ш_е_ будет». — Не что, а «как»: я ей рассказывал свои «виденья», она знала — дальше что… в общем, смутно, как у меня в воображении. Мне ведь и сейчас все смутно, я чутьем лишь каким-то _и_щ_у… в себе? — Как всегда. Я ничего _н_е_ знаю, когда начинаю вещь… только «зернышко» неощутимое, смутность, только. Я Вам все о себе скажу, тебе, моя бесценная, мамочка моя в трудах… водитель мой… новый, мне сужденный, что ли… не знаю… я все скажу… всю душу выну перед тобой, моя святая, мама… Оля, Олёль моя..! О, сколько в сердце, как я тобой напитан, полон, весь — Ты, моя святыня, моя ангелика, девочка моя, какой я так хотел, девочку, _с_в_о_ю… была бы теперь… пусть одна. Ну, мальчика моего убили, а она м. б. еще была бы… вот сидела бы, тут… говорила — «папа… ты устал». Нет, никогда не слышал, как бы девочка моя сказала… она меня любила бы… Простите, я весь в слезах… а пишу, вот стучу… как у меня нервы развертелись… А сегодня был хороший день, мне очень светлый, с Вами в мыслях, в душе… Меня позвали друзья завтракать в русский лучший ресторан, «Корнилов»… Хотел со мной познакомиться Афонский, хор-то его известный в соборе на Дарю188 поет… — все мои читатели… так ласково было… весело, один адвокат московский — удивительный рассказчик, друг Шаляпина, Коровина, всей художественной Москвы… тоже мой горячий читатель. — На Шан-з'Элизе солнце, блеск простора, воздух почти весенний, золотистые каштаны… блеск фонтанов на «Пуэн», нарядно… — золотое пред-осенье, теплы-ынь… Я ничего не пил, глоточек водки, только, — свежо в душе, и Вы, Вы, Вы, Ты, девочка моя… все сердце заняла, так и ношу, — пречистое даренье Бога… слушаю, смеюсь, рассказываю… я был весь собран, чуть в ударе, так легко было, так по-душам, с новыми друзьями… — и все время, ну, миг каждый чувствую Тебя… со мной, со мной, моя… моя… моя… моя… — так шептало в сердце, так радостно переливалось… А теперь в слезах… ничего, — обсохли мои глаза. Легче стало. Это от радости, пожалуй, от счастья, которого не заслужил? Ну, все равно, что будет, то и будет… Ну, пора, 12–5 мин. Бывало, Оля заставляла спать — «иди же, милый, устал ты»… А теперь сам должен заставлять себя. Легкая усталость. Домой вернулся в 5-м (дня, конечно), читал Пушкина, вот и его «Мадону» вспомнил, с нее и начал письмо. Спокойной ночи, девочка моя! спите, я послал Вам лекарства, чтобы снять с Вас «обруч» с Вашей грудки. Как Ваше сердце? Как Вас успокоить!? Ми-лая, верьте мне, все будет так, как Господь уставил. Предайтесь его Воле, он все излечит, чем болеете за дорогое. Милая, берегите себя, — я не знаю, чего бы я для Вас не сделал! Хотел написать Вам про мое «виденье», как недавно думал о детях… о Ваших черных мыслях, так унесся… и вдруг — Мадонна! Увидите, все очень обыкновенно, но — _к_а_к_ это вдруг предстало! И еще хотел рассказать, как могла быть девочка у нас, да-вно-давно! и как _п_р_о_п_а_л_а… как я шел Москвой и плакал — студентом был еще… нес… и плакал. Да _ч_т_о_ нес-то!!.. И вот, Оля моя уже больше не могла… _т_в_о_р_и_т_ь, — долго болела. Как мы молились… как в Крыму взывали… уже после Сережечки… теплилась надежда… ей тогда было 40–41, в 21 году… как она была красива, молода, сильна! Напрасные надежды… какой-то больной экстаз был, все это. Страшно вспоминать. Ну, многое хотел еще да, о _н_а_ш_и_х_ близких праздниках… 16 и 19 авг.189 Напишу еще… Покойной ночи, моя детка… целую в светлый, умный лобик нежная моя!..

[Между строк: ] Милая, Оля! Если немного любите… вот, узнаете меня… Увидите меня… — Я весь Ваш, — если по сердцу я… — будьте моей, навечно… моей женой, законной, брачной! Все устроится. Я говорю сознательно, крепко. Простите, милая. Это вас не омрачило? Если да (* т. е. — омрачило.) — тогда ни словом не упоминайте, и я не стану.


25. IX.41 12 дня

Радость моя!!.. детулька, Олёль моя, как я счастлив Вами, так играет сердце, с пробужденья, поют в нем золотые птички, так вспархивают, рвутся к Вам, так нежно бьются, так Вас целуют в моем сердце, так ласкают, зовут к себе, всю, _в_с_ю..! и навсегда, прекрасная из всех прелестных… прелестная из всех прекрасных… нет сил измерить мои чувства к Вам… к тебе, родная, святыня всех святынь ты мне… огонь мой жгучий-страстный, все темное во мне очистивший… о, свет бессмертный, гений мой воскресший, сияющая греза… нету слов, не знаю… Ты знаешь, ласточка… так я Тобою переполнен…так вознесен, так закружен тобою, так заметен любовною твоей метелью, так замучен сладко… о, еще, еще замучай, до боли жаркой, до вскрика счастья..! — так все превзойдено… слов не будет скоро, — онемею, молчание меня скует… созерцание Тебя, неуяснимой чувствами… — так только в высшем экстазе бывает, редко-редко… знают это святые… когда все чувства обессилены, и только созерцание и трепет, и горенье сердца… О, не-жная моя, о… — слова бледнеют, губы жаждут… ждут… Ты меня взяла, лаской освятила, лаской прелестной женщины, прелестной из прелестных, напоила незнаемой еще любовью, о, радостная королева-девочка!..Я сейчас такой, что могу только вскрикивать, руки кидать к тебе, звать, звать… — это любви безумие… вот когда узнал, впервые…?! Не знаю… Как это странно, смешно… во мне-то..! Какое молодое сердце вот не думал!! я — прежний? я — юный? тот мальчик, гимназист когда-то… наивно-чистый..? Я сохранил жар сердца, среди всех стуж, всей жизни… не растерял..! Да это чудо Божие… — Ольгу-ночка моя, Олёль моя, — … Сейчас у меня детишки были… одного «белого» добровольца, он женат на француженке, когда-то убирал квартиру, два года у меня был… я крестил у него мальчушку, — хоро-шенький, два года только… — отец теперь уехал, под Варшаву, работает у немцев, механиком… — схватил я этого мальчушку… зацеловал… от счастья, что Ты так любишь, что Ты _ж_и_в_е_ш_ь… и такое безумство охватило… дрожу весь… Ушли они… — приносили письмо… — я думаю, в безумии… если бы… это _м_о_й_ был!.. О, ми-лая… Господи, да будет чу-до… дай мне, дай..! Безумие… Простите, чистая моя… я себя не помню. О, простите! я недостоин, я не смею даже таить в себе… Господи, прости меня. Милая моя, слушай, что недавно было недели три тому… Ты мне поверишь, да? Разве я могу тебе сказать неправду, хоть тень неправды показать тебе? Слушай. У меня остался лист письма… почему-то я не послал тебе… — когда рвал письма. Вот, слушай. Вот текст этого письма, 4.IX, в отрывке: «Сколько для себя света нашел я в чудесном письме июльском! Я прочел _в_с_е_ в нем, и это „все“ залило таким счастьем, такой чистотой чувства, животворящей! Ангел вошел ко мне, озарил крылами и воспел — „радуйся!“»190 Верьте, чистая, это так. Боже, что я сейчас увидел, вот сейчас вот, когда написал — «чистая»! Клянусь Вам, дорогая, это не воображение, такая радость, дар мне — чтобы я мог сейчас же написать Вам? Слушайте. Я живу во 2-м этаже. Пишу против окна. Большое у меня окно. Сейчас 8 с половиной вечера, сумерки. Через узкую улицу, из окна в окно, вдруг — Мадонна! Всего пронзило светом… Го-споди! «Твою Красоту видел!» (не из того письма). — За сумасшедшего сочтете, милка, милка, милка моя, роднушка! Что со мной? — эти последние слова — «сегодняшние», не из приводимого письма: тогда я не мог бы _т_а_к_ к Вам… а теперь… Вы дали счастье мне — быть совсем открытым с Вами, да? можно, да? не хмурятся бровки-ласточки, да? Я Вас целую — благодарю… А, мне все равно, я не могу уже себя держать… все равно, выбор один: — жизнь — смерть. Мне ничего не страшно. Я хочу жить Вами и… всю, всю, всю Вас целую… ну, оттолкните, я умру легко. — Теперь дальше, из того письма: — да, как играет сердце! — Ну, из письма: Юная француженка, миловидная блондинка, тонкие черты, в светлом, явилась в раме окна, напротив… на темном фоне, — огня еще не зажигали, — с ребенком на руках… ну, как Богоматерь пишут. Смотря прямо как бы в мое окно, или — перед собой, она… — знаете, это вечное материнское движение..? — к себе ребенка, — неуловимо это, — целует в щечку, как-то сбочку целует, уголком губ целует, — все смотря ко мне… ну, так недвижно, лишь прильнула… — о, ско-лько в этом! о, святое материнство! Свет Господень! «В этом — _в_с_е!» — мысль, мгновенно. Вот, что такое — Красота! Было мне явлено: «вот, Красота». Теперь продолжаю настоящее письмо. Ведь не раз видал но _т_а_к, в раме окна, на темном фоне, на _м_о_и_ мечтанья… — _т_а_к_ увидел впервые, моя Святая. Как все условно! Вот оно, искусство! _Д_а_н_о — жизнью, с улицы, _д_а_н_о — великое Искусство! Обрамленье, тона, и — _с_е_р_д_ц_е_ облекло, сердце очам _д_а_л_о! Как все условно и как непреложно _в_е_р_н_о! _В_з_я_т_о_— «сквозь магический кристалл»191, по Пушкину, — и — Красота! Близко взглянуть — м. б. и некрасива, и грязновата, и ребенок пузырики пускает губенками, и кислотцой… — а в вуали сумерек, так мягко, так _п_о_е_т! Я видел — _с_ч_а_с_т_ь_е. Будь я живописцем, дал бы в триптихе: явилась, потянулась, уголком губ, — поцелуй — недвижность. Француженка, мещанка… _м_а_т_ь… — Богоматерь! Так творить Искусство… тут жизнь — сама творец, — случайный? Странно, — _к_а_к_ с моим связалось! Счастлив передать Вам, тебе, родная… тебе, мой Ангел, — виденье это… Правду! Или скажешь, что «на ловца и зверь бежит»? Ну, что же… стало быть — «ловец» — _п_о_д_ Чудом, под Благоволением Господним! — Благодарю, Господи, за дар Твой! Не мне, не мне… Имени Твоему хвала и поклонение. И Тебе, Тебе, Олёль моя, ножки твои целую, Ты меня озарила, озаряешь, Ты — _в_е_д_е_ш_ь. О, ми-лая… как я люблю Тебя, кровочка моя родная, чистая моя славянка!

Да, давно хотел сказать тебе: м. б. тебе не раз уже последние недели приходила мысль — письма на голубой бумаге… как Вагаев192 в «Путях»… Это меня смутило бы. Но тут проще: нет, я не Вагаева повторяю, а вышло так — «под Вагаева», не-воль-но: была белая бумага, писал на ней, она вышла, не собрался поехать в центр, — есть еще там (есть и уже заказал оставить), а недавно мне кто-то принес блок, — проф. Карташев193 (в подарок, я писал в Лейпциг, за его пасынка в плену)… я нетерпелив, остановить письма не могу… и взял, на голубой бумаге, а через два письма вспомнил — стало немного не по себе, что «под Вагаева», отмахнулся — пусть, под кого угодно, мне _н_а_д_о_ душу излить моей милой, я не могу без нее быть, я рвусь к ней… на какой угодно бумаге, есть и зеленая, а белой пакет оставил для «Путей», для чистовой редакции… — а на днях поеду и куплю. А пока — «голубые письма», пусть… милая моя _в_с_е_ теперь знает, скоро совсем «ручная» будет, _с_в_о_я..? о, Господи! Вы не сердитесь, что я… но мне уже трудно собраться в ком, закрыться… не могу иначе с Вами, с то-бой, милочка моя, вся моя нежность… о, чудесная какая ты… славная какая, у-мная какая… мудрая… чуткая… — и твои тревоги, как мои, мы так похожи, не сердца, а Сердце, _о_д_н_о_ у нас. Всю тебя целую, весь в тебе, с тобой, — навеки. Если забудешь, отвернешься… сердце мое уже не отдаст тебя, — остынет, но в нем замрет _в_и_д_е_н_ь_е… образ Твой, Оля.

Целую. Целую. Целую. Твой Ив. Шмелев


49

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


30. IX.41

День Веры, Надежды, Любви, —

День Софии194.


Оля моя, Солнце мое! — Ты светишь! Ваше письмо — я получил вчера, в 4 ч., — а утром, вчера, _т_о, «Сумбурное», от 13.IX, — Вы так назвали. Я… счастлив?! Вчера я _н_и_ч_е_г_о_ не мог, душа играла, пела, плакала, смеялась, — душа — ребенком стала, таким чи-стым! таким — до изумления беззаветным, безоглядным, _н_е_з_д_е_ш_н_и_м. О, святая, [всех Святых], что Вы сказали! что Вы дали мне!! — Оля, Оля… — у меня нет слов сказать Вам. Господи, за что мне _э_т_о?! Это — что же _э_т_о?! Я ждал, да… я не спал две ночи перед _э_т_и_м. А вчера, когда раскрыл и увидал… — Я же _з_н_а_л! давно знал… — и мучился. Это так велико, так непередаваемо священно… так я недостоин, — я _у_б_е_г_а_л_ от этого, что _м_о_г_л_о_ быть, что я _в_и_д_е_л… — и Вас невольно нежил. А я так давно — _в_е_с_ь_ Ваш, и так таил от самого себя… Оля, поймите, я всегда — когда это началось? — не знаю, — страшился, что это все — воображение, и вот — растает! «Русалка»! «Холодная» русалка! Ледяная. Вот Вы, хрустальная, вся льдистая сквозная, в Солнце, — я вижу Вас… — вот таете, моя снегурка… — вот, вырастаете цветком чудесным, весенним, летним… — вот, живая, девушка из леса, лесничка тихая, вся нежность, легкость, вся чистая, Пресветлая, мой Бог — Вы, _в_с_е_ Вы мне, — все искупили для меня, _в_с_е, _в_с_е, все страдания утолили, _н_о_в_о_г_о_ меня создали — одним движением сердца, — одним — «л_ю_б_л_ю_ Вас»! Оля, Вы — ВСЕ. Я сейчас собой владею. Оля, слушайте. Слушай, мой Свет Святой… Клянусь всем нашим, — говорю перед Господом, как велит сердце, — это все открыто перед Вами: Вы — дар Господний. В Вас — Дар, Вы — Сила, Вы — гениальны! Да, я _з_н_а_ю. Все, что в женских душах рассыпано крупицами, — в Вас, одной, _с_л_и_т_о, — Вы — Bсe-Женщина (не ё, а е). Все можете. Вы — само великое Искусство. Тут я не слеп, — я собирал «Вас» из Ваших писем, — мыслей, чувств, изгибов мыслей, извивов чувств… — я изумлялся, вглядывался… — восторгался, — _т_а_к_о_г_о_ ни-когда ни в ком — Вы неуловимы, Вас нельзя _д_а_т_ь… — перед Вами, сущей, все чудеса, Все женские портреты наших титанов Слова — блекнут. Заверяю Вас, это — не хвала. Я могу только на Вас молиться… А Вы мне — «мечта в портрете неизвестной». Будете летать, должны, обязаны! Пойте Господа, Оля, — ка-ак споете — _в_с_е! Счастье! — найти подругу, _т_а_к_у_ю!! Это же мне — всем — милость Его. Падаю к ногам Вашим, моя Святая — и слышу, — «ты искал… — в Анастасии… в Дари… — вот увенчание исканий, вот Лик — _Ж_и_в_о_й, надуманный Тобою, Явленный — тебе. Какою силой! Божьей Силой. Вот она, _т_в_о_я_ Слава. Выше — быть не может. Нет на земле _в_ы_ш_е». Мы _в_с_т_р_е_т_и_л_и_с_ь. Недавно я видел Вас на перекрестке двух проселков. Мы молились вместе. Мы созерцали _т_а_й_н_у. Ее — искусство наше не давало, не знало. Никто. Нашла ее _л_ю_б_о_в_ь. Я вижу, как письмо играет, — пьяное оно, письмо, — душа, — счастьем опьяненная, но _в_с_е, _в_с_е_ — правда, такой правды, всей Правды не вместить. Милая, умная, гений мой светлый… я _з_н_а_ю, чего Вы не сказали. Я _с_л_ы_ш_у… да, как же _э_т_о_ _с_в_я_т_о! Святое увенчание. Да. Господи, да будет Воля Твоя.

Оля, святая девочка… Вы не омрачились моим — «будьте… моей, навечно, освященной Богом?» Не волнуйтесь, не смутитесь. Пока не говорите… я не смею, не смел… Но так сказалось. Оля, я Вас жду, Вас хочу увидеть. Сказать все сердцем сердцу. Видит Бог, как благоговейно, как бережно ношу Вас в сердце! Все — не мы, не мы… — все как бы Высшей Волей. Так я верю. Не могу иначе принять — так _в_с_е_ знаменательно текло, зрел плод, — созрел. Как я люблю Вас, моя Олёль… — нет слов. Они найдутся, знаю. Сейчас я не могу писать «Пути». Но они бу-дут созданы. Вы — дали силу мне. Без Вас — я не мог бы, я это слышал, в сердце.

Да, ответить надо Вам. Да духи Ваши — не цвет ли яблони? или — мимоза? Нет, не «Эмерад» Коти. Скажите, я не успокоюсь. Еще что? Как хочу Вас видеть! портрет не разрешают. Жду Вас — случая. Я здоров, как Вы верно… о duodenum'e. Да, конечно. Да, ради Бога, пришлите Ваши стихи!! Пришлите, Оля. Оля, милая, я не могу без Вас. Вы _н_у_ж_н_ы, _ж_и_з_н_и… это нужно для Вас самих. Это так нужно, так важно это! О всем моем — для меня — я Вам сказал — оно прах — пред Вами. Вы _в_с_е_м_ во мне повелеваете, _в_с_е_ — освящаете. Все! Завтра я приду в форму, напишу. О романе Тютчева с институткой Денисовой. Приведу и стихи. Но _н_и_к_о_г_д_а_ не было — ни у кого! — как у нас с Вами, — нет, конечно, нашу переписку дать не при жизни… — но в истории литературы это будет — самый захватывающий, самый потрясающий роман! Как нужен слепцам — людям. Это — великолепие любви, это — откровение божественного Начала через любовь. Это — искать бога в человеческой душе, это — гимн Матери Света. Это — Рождение Любви. Оля, дайте мне Ваши глаза… я нежно целую их, я угадал их. Всю Вас целую взглядом, силой любви — безмерной. Нет, ни в чем не обвиняйте себя. Ни-в-чем! Оля…я же Вас… Оля, знайте… — если бы Вы мне не открылись, тогда, давно… — 9.VI.39 г. — я не стал бы жить. Я это чувствовал… И я позвал… безнадежно… — Вы отозвались, чтобы найти себя, чтобы удержать меня. Так надо было. Дальше… — скажите, что Вы знаете еще. Вы скажете? да, Оля, ми-лая! Целую Вас, Тебя. Крещу. Люблю. Твой Ив. Шмелев

Как хорошо — Вам — 37! — это пора расцвета, так Вы юны сердцем!

«Неупиваемая»! Ты мне Ее дала?! Ты, Дари? — Святое Слово дало мне Вас, Оля, Оля… — Чтобы я молился Вам. Мое искусство вернуло мне _в_с_е, так беззаветно принесенное ему, — Вы вся из него вышли. Из чистоты всех _л_и_к_о_в. Может ли быть награда — _в_ы_ш_е! Нет. Как хочу видеть Вас — сидеть, рука с рукой… и ни о чем не думать — Вас чувствовать, весенняя, — нет, Вы не «чужая», Вы — моя.

В такой душе — в святом хаосе — может ли твориться?! Но — зреть может. Созреет. Бу-дет. Будет жить. Вот они, — «Небесные пути». И по земле они проходят, небо на землю сводят. Надо найти его и показать.

С Вами я этого достигну. Так я верю.

Непременно примите antigrippal. И — укрепляйтесь. Берегите себя, родная!

И. Ш.

[На полях: ] Пишите! Я Вам много послал. Вот мне творчество, — да, это нужно, так велено! Да будет. Пересмотрю все и отвечу. Покойно спите.

Как Вы расшиблись на велосипеде? Боли в груди — от этого?

Нет минуты, когда Вас нет со мной. Сегодня, в 6 ч. утра я звал Вас. Как ласкал [1 сл. нрзб.], называл.


50

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


2 окт. 41

Родной мой… Пишу открытку, чтобы только сказать, что все эти дни писала Вам тома и… не могу ничего выразить. Не могу писать. М. б. все это сумбурное пошлю после, а теперь не могу. Пишу это. Коротко, чтобы не запутаться, чтобы молить Вас не страдать, не мучиться ожиданием писем, не делать ложных себе тревог… Я просто потрясена всем Вашим. Много Ваших писем получила. Я потрясена так, как никогда. Почти больна. Не пугайтесь — Вы не виноваты. Тут много чего! И с ужасом представляю, что Вы можете тоже нечто подобное переживать… Умоляю — берегите себя! Берегите нервы! Пока что скажу, что для всего, нашего, что от Бога — верю, что от Бога! — нам больше всего нужно хоть относительное спокойствие — иначе все будет еще сложнее. Я не посылала мои письма еще и потому, что боялась вспугнуть Вашу работу в «Путях Небесных». А теперь просто… не могу. Не мучьте себя представлениями «страхов», — я все та же. Нет — больше, гораздо больше «той же». Ваш вопрос, между машинных строчек от руки… «не омрачил», конечно. И потому я еще хочу сказать, чтобы Вы не думали, что если я молчу об этом, то это _з_н_а_к, что «омрачило». Как Вы там условились. Но я потрясена. Господи?! Я не грешила, нет, нет, я только сердцу дала волю… Из важного еще одно: в Париж я не смогу приехать. Я это теперь знаю. И это мне большое горе… я знаю также, что встреча нам необходима — Вы должны меня увидеть. Я — не Богиня. Обнимаю. Люблю. Ваша Оля

Сегодня я во сне (впервые) Вас видела. Очень странно… А вечером вчера, читая письмо Ваше «сейчас ровно 11 часов вечера…» — читая именно эти слова, слышу бой башни — 11!! Все что Вы пишите — я знаю, угадываю наперед. Пугающе… Пишите мне, только не надо ничего, что «auffallend»[104]; ради Бога, не надо ни духов и ничего! Все, все есть, что надо. Мне так немного надо! Я грим употребляю очень редко, только, чтобы не быть «отсталой». У меня еще очень свежи краски — это мой козырь, — и не выносит лицо никакой «приправы». Даже мыло не выношу я для лица, и моюсь только холодной, очень холодной водой. Да, как Дари! Дари сегодня снилась! Какой у меня голос? Пою я меццо-сопрано или даже альтом. Грудной голос. Нам нужно видеться!.. Я знаю, что я должна Вам многое сказать… но отчего же не могу?.. Не могу… Я отдохну немного и напишу. Не сердитесь. Берегите же себя! Нам нужны силы. Пишите же «Пути»! Бог Вам в помощь! Муж мой многое знает (* и это очень сложно!). Я слишком плескалась счастьем — не могла иначе, не могла и лгать. Помолитесь крепко и за меня. Мне очень тяжело и сложно!

[На полях: ] Мысль, что и Вы страдаете — всего ужасней. Берегите себя!

Все, все здесь правда.

Скоро постараюсь написать. Вся я с Вами. Душой и сердцем Ваша.


51

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


2 окт. 41 г.

4 ч. вечера

Милый, дорогой, чудесный, любимый!

Только что отправила Вам открытку и спешу послать вот это. Я так безумно взволнована.

Я боюсь, что Вы меня не поймете… Я там писала, что я потрясена. Боюсь, что Вы поймете это, как нечто отрицательное?! Нет, я вся, до глубины глубин моей души, и любящей, и православной, и русской — _п_о_т_р_я_с_е_н_а. Потрясена любовью, счастьем, нежностью, всей ужасной сложностью, которая _в_д_р_у_г_ возникла. Эта сложность не во мне и не в Вас.

Ведь у меня еще другая жизнь есть…

Я коснулась лишь слегка Вашего «вопроса между строчек, между машинных строчек, от руки…» (Это не слезы — вода-роса из розы!)

Это так огромно, так удивительно огромно, что мне нет сил собраться мыслями и чувством.

Конечно не «омрачило»! Как же Вы могли это подумать.

Но это так… так серьезно… И… если бы я была свободна! Я все Тебе бы дать хотела! Все, все!

Сережечку твоего, если не вернуть, то повторить; хоть тенью слабой!

Все, Иов195 мой многострадальный, всего лишенный, — столько перетерпевший… и… все поющий Бога!..

Вот что я думаю сердцем, вот как я чувствую и как живу…

И знаю, Вы мне верите…

Вот мое сердце! Но как мне больно, как _г_о_р_е_с_т_н_о, что все так сложно! Положимся на Бога. Он поможет и все устроит, если это все… от Бога! Я верю в это… Нам нужны силы, покой душевный. Успокойся и положись на Волю Божью. Иначе — грех!

Я не знаю, как все будет.

И _к_т_о_ я стала?

Мне хочется сказать Вам как мне больно, и боюсь Вас омрачить. «Пути» пишите! Ради Него, Создателя!

Как я люблю Вас, милый!

Нет у меня вопросов больше тех черных, о детях… Зато как много других!.. Сегодня я видела Вас во сне. А потом Дари. И все должна была беленькие детские туфельки выбрать и кому-то надеть…

Я не пишу умышленно никаких «разборов» по существу. Я так устала. Подожду немного. Напишу скоро. Будьте только Вы спокойны. Я тоже так устала. Я немножко даже нездорова. Не волнуйтесь. Все нервы только. Просите крепко Бога о помощи мне и Вам, т. е. Вам и мне. Я потому сначала «мне» сказала, что о себе-то знаю, как это нужно!..

Я не сказала Вам о том, какая честь мне в Вашем «вопросе», — но это потому, что для сердца это все не так уж важно. Честь, слава, все это для ума, но не для сердца. Я люблю Вас не за это. Родное, дорогое Ваше сердце люблю… Не говорите лишь про «годы», — как это не важно!.. Но у меня много других вопросов. Вы должны меня узнать ближе. Иначе я боюсь о чем-либо и думать. Вы должны меня понять в этом. У меня, кроме сердца и души, есть еще и характер. И много еще других мыслей, но о них после, когда справлюсь с собой. Если любите меня, то сделайте все, чтобы сдержать нервы, — Вы слишком себя мучаете… Хотя… я тоже! Мы должны себя беречь. Так нельзя! Умоляю!..

[На полях: ] Я писала, что о Париже мне и думать нельзя. Это мне такое горе! Но как же мы увидимся? М. б. Вы приедете? Я не смею просить об этом. Но как же тогда иначе? Милый, подумайте! Ваша Оля «леснушка» (как это слово мило!) преступница? Господи! Господи, помоги!!

Ничего такого, что в глаза бросается, не присылайте! Не надо, ради Бога! Но трогательна Ваша забота, дорогой мой!.. Спасибо!

Я посылаю розу, первую за осень на этом кусте. М. б. это письмо получите ко дню Ангела, — тогда еще раз крепко Вас целую! Целую розу в серединку.


52

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


9. Х.41–26.IX.41 8 ч. 45 мин. утра

Преставление апостола Иоанна Богослова. Какое серенькое утро! — как во мне.

Вчера писал до 3 ночи, тебе все, Оля, и не пошлю. Писал о Православии, о его духе, о свободе в нем. Слышал, как пробило — 4. Проснулся в 6, в 7… — с мокрыми глазами, — плакал? Сегодня я в церковь не пойду, не могу я в церковь, душа застыла. Будут люди, как ужасно, все у меня в разгроме, на столе вороха бумаг, писем недописанных, к тебе все, ведь давно ничего у меня, никого, ты только. Скован я с тобой, не оторвать. Сегодня не будет от тебя письма, были уже, два, одно такое светлое, другое… о, какое там чудесное! там ты мне — «ты» — сказала, отворила сердце, Сережечку дарила… _в_с_е_ отдать хотела, — верю, Оля! — и сколько еще горького там было! Надо спешить, сейчас поеду в «Возрождение» отправлю книги для тебя, мой дар последний… Что же я тебе _е_щ_е_ могу? Не велишь ты, тебя смущает. Ты… бояться стала! Это _т_ы-то! Сегодня еще — совсем последний привет тебе, в 8 ч. утра повезли в Берлин, Мариночке Квартировой — портрет мой. Ты получишь скоро, я умолял их послать. Там увидишь ты мои глаза, как они горят, в них — ты. Опять все мысли разбежались, не знаю Да, вот что. Вчера я писал Мариночке, было о тебе там, о твоем _о_г_р_о_м_н_о_м… о моей радости, что я _у_в_и_д_е_л_ это, только. И вот, писал когда, _з_н_а_л, что будет что-то важное сегодня, оставил радио открытым… Ведь вчера был день моего Сережечки, преп. Сергия Радонежского196, России покровителя. Я ждал. Я _т_а_к_ ждал, отзвука, — благовестил ждал — с «Куликова поля»! Я его писал ночами, весь в слезах, в дрожи, в ознобе, в _в_е_р_е. Ведь _п_р_а_в_д_у_ _о_ _Н_е_м, ходящем по России, услыхал я на могилке моей _т_о_й_ Оли197, которая вела меня всю жизнь. Ведь меня надо вести, я весь безвольный, — вот и послали тебя мне — довести. Ты не решаешься. Опять я… словно под водой пишу, вот как сдали нервы. Я не обманулся сердцем, Преподобный отозвался… Я услыхал фанфары, барабан — в 2 ч. 30 мин., — специальное коммюнике: прорван фронт дьявола, под Вязьмой198, перед Москвой, армии окружены… идет разделка, Преподобный в вотчину свою вступает. Божье творится не нашими путями, а Его, — невнятными для нас.

Сроки близки. Оля! Я хочу сказать тебе, что тебе Господи, вразуми же: — _д_а_н_о_ вести меня, а ты боишься принять такое. _Н_е_к_о_м_у_ это делать больше, пойми же, что — _н_е_к_о_м_у! Я как пробочка в потоке, я знаю меня бросает, меня прибьет куда-то… Я на распутье сейчас, я хочу в Россию ехать, искать чего-то, руки какой-то… я уже не могу без сердца женщины, я знаю. Я не могу. Я топчусь. После Оли, _т_о_й, я мало сделал, только «Куликово поле» — оно _б_о_л_ь_ш_о_е, знаю… это было мне _д_а_н_о, _е_е_ могилкой, там я узнал о _н_е_м. Ты его не знаешь, _ч_т_о_ там главное. Оля моя, единственная моя… не отходи… не бросай меня. Слушай. Писатели, _н_а_ш_и, православные… — это отсеянное изо всего народа. Говорю — о подлинных. Их совсем немного у нас было, ты их знаешь… _н_е_ нынешних. Я — знаю — я отсеян _и_з_ писателей, только я один — для _н_а_ш_е_г_о, для родного нашего. Мне не стыдно говорить тебе, ты — я, для меня. Одно со мной, так я чувствую. Только я, _в_е_с_ь, жил, страдал Россией. Говорил о Ней. Ты знаешь все мое. Не все, все — узнаешь после. Ты не знаешь прежнего, не знаешь половины здешней — посылаю, чтобы знала. Таков удел мой. _В_с_е, что у меня с тобой творилось, только начало было, под покровом Божиим, по Его воле, — разве тебе не ясно? И для тебя так нужно. Ты ведь — вглядись в себя, — мне кажется… ты отвернулась от _с_в_о_е_г_о… ушла, в чужое… от обиды, от оскорбления? от горя? от непереносного… ушла. Выбрала себе чужого, в порыве, в растерянности, в подавленности… Так мне кажется. Ты мне ни-чего не говорила. Не открыла сердца. Смущалась? от гордости? Ты была отравлена каким-то ядом, озлобилась, душу свою опустошила, опустошала, _с_а_м_а… — не нашла сил уняться. Ты получила удар в сердце? Не знаю, мне кажется. Никто мне ничего не говорил. И ты _н_а_ш_л_а_ меня, водителя, слабого волей, но горящего любовью к своему. Мы нашли взаимно. Я открыл в тебе чудесный родник, великое богатство, — для того, от чего ты отвернулась. Тебе открылся путь. Сердце твое получило возмещение, вся обида твоя покрыта — и как покрыта! Ты так любима, так _в_з_я_т_а, так понята… так засветилась, вся! Оля, не отклоняй руки, которая тебя направила, — святой Руки! Оля моя, _т_а, по воле Божией, получила право тебя утешить, укрепить меня… _с_в_е_л_а_ нас вместе. Разве ты не видишь? Вдумайся, вспомни, милая, необычайная… Не повтори ошибки, будет поздно. Оля, не свяжи себя чужим ребенком! Преодолей все, будь верна пути, тебе показанному так поразительно _о_т_к_р_ы_т_о! Что будет если не преодолеешь? Без тебя я не могу писать, не буду, откажусь, так — замотаюсь. Попаду в Россию, м. б. найду «водителя»… — не могу я теперь без женщины, — не тело тут, не утоление страстей, а мне надо ласки, теплоты, души я истосковался… я затерялся в одиночестве. Все будет тускло, без _с_в_е_т_а. Я не выполню в полную меру моих сил. Я много сделал, но далеко не все. Мое наследство будет без ухода, без оправы, без _д_у_ш_и. Ты предназначена, — раскрыться, продолжать _м_о_е, — у тебя Дар, огромный, Оля! Клянусь тебе, в этом я не могу обманываться, — я вижу… ты — гениальная! да, это не влюбленность, не любовь мне говорит: это моя чуткость говорит, я слышу _э_т_у_ _м_у_з_ы_к_у… — твоего сердца, безмерного, глубокого, все-охватывающего сердца, израненного, и потому _т_а_к_о_г_о_ все-чуткого! Это твое сердце — самое-то _н_а_ш_е, от поколений твоих родов ты — _в_с_я — особенная, как и я. Мы — _ч_и_с_т_ы_е, и мы _д_а_н_ы, для _Ж_и_з_н_и, чтобы творить ее, _н_о_в_у_ю_ на пепелище, на гноище, — в такие страшные дни наши, — _о_с_в_я_т_и_т_ь_ должны Родное, _с_м_е_н_у_ должны править, во имя Божие, во имя нашего родного. Спроси папочку, сердцем воззови, — он скажет тебе. Оля, у меня нет больше слов. И времени нет, и сил. Я третью ночь не сплю, терзаюсь, жду чего-то… и верю, что подадим друг другу руки, вместе пойдем, как дружки, как ровни, как дети нашей дорогой, как Божьи дети. Оля, я безвольный, знаю я тобою силен… я Олей, _т_о_й, был силен. Без нее — пропал бы. Ничего бы я не сделал. Она была _д_а_н_а. Теперь — ты мне даешься, и — боишься. Чего боишься? Света, такого яркого, такого… чистого, такого _т_и_х_о_г_о, — в искусстве, чистом, в чистой жизни! Ты со мной в венце пойдешь, благословленная! Оля, маму спроси, — она поддержит тебя. Неужели ты думаешь, что меня любовь плотская ослепила так, тобой? Я так благоговейно с тобой сближался, так нежно-свято прильнул к тебе, очаровался сердцем твоим, умом, талантом, _ч_е_м-т_о, чему названия не знаю — _в_ы_с_ш_и_м_ _в_ _р_у_с_с_к_о_й_ девушке… ты для меня — чистая девушка, непорочная голубка, загнанная бурей от родимой стаи… Оля, я простираю к тебе руки, зову тебя… — пойдем же вместе, не бойся, не смущайся, путь наш чистый, верный, не нами для нас начертанный. _Т_а_к — _д_а_н_о. Недаром начаты мои — и не окончены — «П_у_т_и_ _Н_е_б_е_с_н_ы_е». Ты их направишь, ты их мне освятишь, ты их собой замкнешь. Вглядись во все! в мой крик, в твое Рождение! — _т_а_к_ _н_а_й_т_и_ друг друга, в такое время! в таком разгроме, в таких страданиях, — в твоих, в моих… — ведь это только святое _Ч_у_д_о_ могло помочь! Оля, крещу тебя, молю, зову, обнимаю твои колени, целую землю у ног твоих, — она уже святая, через тебя, моя царевна, моя светлика, мой ангел… — отдай мне твое сердце, нераздельно… дай мне жизнь, дай мне моего… твоего Сережечку! — Что мы знаем? Быть все может… может быть — _с_в_я_т_о_е_ ты выносишь под сердцем?! _В_е_л_и_к_о_е! Мы оба — исключительны, как ты не понимаешь этого! _Т_а_к_и_х_ нет больше, при всем моем плохом и грешном. Нет таких, как мы. Это не гордыня, а _з_н_а_н_и_е. Это — дано, все видят, только не все уразумели. Оленька моя, душа родимая, радость неизреченная моя, последняя надежда — ответь же! выпрями волю, душу, борись за свой удел, за назначенье, за свою правду, за свою свободу духа, сердца, — за Дар твой, он тебе от Бога, — ты его дашь людям, — ведь такого сердца нет на свете, нигде, как у тебя! Мое — потонет в нем, расплавится в твоем божественном огне, в этом _в_е_ч_н_о_м_ _с_в_е_т_е! Я-то знаю, и ты… тебе стыдливость, скромность мешают сознать, какое в тебе сердце, — какая сила! Оля, дорогая моя душа, моя красавица, мне не надо узнавать характер твой… — мне безразличен твой характер, — он — не нужен мне, — мне твое сердце нужно, — я знаю, что покорюсь тебе, таким я создан, — не управлять, а — следовать, храня _с_в_о_е. Нельзя во всем быть главным. Главное, чем управляю я, я только, — это — дар мой, не для меня, для — всех. Целую всю тебя, о как я тебя люблю, все крепче, все сильней, день ото дня, час-от-часу… дивлюсь, можно же любить так! Такого еще не знал в себе. Не бросай меня на полдороге, не покидай меня, родного самого — не найдешь родней, я самый близкий сердцу твоему, ты знаешь.

Твой Ив. Шмелев

Все, я, Оля, мой мальчик — молим тебя, — спаси себя и меня.

Напиши, здорова ли, я боюсь всего. Крещу, целую, всю тебя, — не могу без тебя, это не жизнь, я истаю, не губи меня! Если бы ты знала, как я страдаю.


53

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


10. Х.41

11 ч. ночи — 12 ч. — 1 час ночи на 11.Х

Далекая… о, какая далекая, теперь… потерянная так безвинно, Оля! Я уже смущаюсь писать Вам _т_ы_… Вы меня этого лишили, не буду больше сердце Вам открывать, оно закрылось, оно забито болью. Снова вчитываюсь в страшное письмо, 2 окт., — 19 сентября! — канунный —?! — день моего рождения, день несчастья! — и снова оглушаюсь. Так внезапно! 9 дней лишь прошло с памятного — 23.IX, светлейшего дня в жизни, когда сказали так ясно, просто, полно — _л_ю_б_л_ю! Только де-вять дней… «счастья!» нет, во-семь, только: _т_о_ письмо я получил 29, несчастное — 7, в канунный день Ангела моего Сергуньки, ставший днем гибели моей любви. Что же случилось в эти 9 дней? Вы не открыли мне, не объяснили, оглушили, только. Этого я не заслужил. Вы меня на муку обрекли. Случилось, _в_и_ж_у. Вдруг — «о Париже и думать нельзя»! и — «что может броситься в глаза, не посылайте, ради Бога! не надо, ради Бога!» Страх? почти что — ужас?! — «ради Бога!» Что случилось? Неужели я до того «пустое место», мое израненное сердце до того «пустое место», что я могу и… обойтись без пояснений? _Т_а_к_ Вы заключили Ваш «роман»? _Т_а_к_ Вы поняли «о русском счастье»199 — Достоевского? _т_а_к_ ни Лиза Калитина200, ни Татьяна Гремина201 не понимали. О них особо, как и «о русском счастье», много бы я сказал Вам, написал бы роман, быть может — и хотел! — у меня _с_в_о_е «о русском счастье»… — и через 61 год — Достоевский говорил в 1880, — русская женщина, м. б. скажет — при случае, — «как это гениально!» У меня _в_с_е — свое, как и понятие «греха», и — православия, о чем хотел в «Путях» поведать, — не скажу теперь, Вы это заглушили болью, ударом в сердце. Вы… мне на _в_с_е_ откры-ткой отписали, отмахнулись… я не получил ее, она страшней, должно быть…. не приходила бы! Пожалели все же, бросили экспресс вдогонку. Благодарю за ку-де-грас[105]. Мне больно! О-ля, больно мне… Простите, тревожу Вас. Признайте же за мной хоть право на… — знать _п_р_а_в_д_у!

Простите, но я… Ваше — о моем мальчике… — я вспомнил! — не должен ли я принять за — _р_и_т_м_ я слышу — «безумный стих», как Вы писали? _В_с_е_ — в _о_д_н_о_м! И — «это не слезы, а вода из розы!» Ну, конечно, вода из розы, я понимаю — и уважаю — Вашу гордость. Меня, оплакивать..? Оплакивать меня никто не будет, Господь избавил _т_у, кто так страшился этого, кто молился, чтобы Господь избавил… Он услышал. Я — не «многострадальный Иов»: тот тягался с Богом, я — _п_р_и_н_и_м_а_ю_ _в_с_е_ покорно. «М. б. Вы приедете?» Я _с_л_ы_ш_у_ в этом — нет, не приезжайте. Ведь это так противоречит — «ничего такого, что в глаза бросается». Объясните? Не надо объяснять, теперь не надо, уже поздно[106]. Или и это — тайна, как все в Вас? — что рассказать хотели — и не рассказали. «И _к_т_о_ я стала?» Вы испугались, что теряете себя? Вы ничего не потеряли. Вы та же, чистая, как были. Разве я загрязнил Вас моими письмами? мечтами? «Свете тихий»? признаньем, что Вас люблю? Мне о-чень больно, Оля. Зачем, зачем Вы написали «какая _ч_е_с_т_ь_ мне»..? Это еще больней. И — «ведь у меня еще другая жизнь есть…» Жизнь..? Виноват: это я забыл. Да, главное я забыл. Советуете положиться на Волю Божию. «Иначе — грех». Я Вас не потревожу. Не объясняйте, почему так вдруг — все. Оставьте меня впотьмах, не подавайте милостыни. Мое «спокойствие» Вам нужно? Я теперь спокоен, для Вас. Убираю последние осколки, какие колют. Простите это убиранье — это письмо. М. б. кончу этим. Простите мое безумство, мою разбитость: в последних письмах, от 8, 9-го — я еще кричал, от боли. Теперь — осколки убираю — замолчу.

На прощание скажу Вам о «Путях Небесных», — Вы же остались хоть читателем моим, меня любившим? Верю Вам, в _э_т_о_м, — и доверюсь.

«Пути» — творились, вырастали, незаметно. Я Вас любил — и они любили. И росли. Столько в них вливалось..! Я любовался ими, я гордился ими. Я горел восторгом. Они вычерчивались в сердце — в Небе! Я воскресил — я же _т_в_о_р_ю_ их, и имею право, как Творец! — я воскресил (убит? — ошибка газетного корреспондента) уже прекраснейшего «дон-жуана», — р-у-с-с-к-о-г-о! — моего Диму202… я ему _д_а_л_ Дари… я дал ребенка им… я дал страданье-искупленье, сверх всего, огромного… гимн творенью, Творцу, земле и небу. Небо я спустил к земле… и сочетал их. Это вошло бы во II часть. Рождалась — третья, _в_а_ж_н_е_й_ш_а_я. Горело сердце. Я подходил к _р_е_ш_е_н_и_ю. Смешалось… — Все. А теперь, доверюсь: не примите за похвальбу. Это — признание писателя — _л_ю_б_и_м_о_й… читательнице, чуткой. Знаю, «Пути» Вам дороги. И — мне. Это Вам приятно будет.

Произошло сегодня. Два момента. Первый: Ирина203 принесла цветы. Вы ее не знаете. Писал Вам? Не помню. Это дочь моего друга-доктора204. Я ее знал почти ребенком. Она — красива, очень. Мне нравилась. И — Оле. Ко мне привыкла. Бывало, голову положит на плечо и поцелует. Когда я выступал публично, она _г_о_р_е_л_а. Мы ее любили оба. После Оли она меня жалела. Я… мыкался по-заграницам, болел, метался. Продолжала, чисто, целовать меня (как и я ее — _ч_и_с_т_о, клянусь!), когда видались, при встрече, как родная, как дочь, девочка совсем… 27 лет ей стало. В прошлом году… — я долго к ним не заходил, — когда болел я, с месяц не выходил, был тяжелый грипп, с головокруженьем, — я получил «билет на свадьбу». Вышла замуж за «товарища по школе»205, рисовальщика, — пустое место. Я послал письмо, поздравил. Это было в ноябре. С тех пор так и не виделись. И странно: как-то забегала — не застала. Я два раза заходил, — они живут с отцом, — не заставал. Эти дни мой друг делает мне впрыскивания «ларистина», — так известный профессор Брюле мне прописал, давно, когда хотели оперировать меня, но преп. Серафим _у_с_т_р_о_и_л, это было в 34-м, — и четыре раза я не заставал ее: не видел ни разу после свадьбы. Сегодня был в 3 ч. у них. «Ирина..?» — «Ушла куда-то». Странно. Дождь. _З_н_а_л_а, что я буду. Доктор вчера был у меня, в день Ангела. Выпили мы с ним. Сказал, что разъезжается с супругой207, — давно пора! От этого я был в восторге, доктор — удручен, очень уж глупо-религиозен, все «на волю Божию» полагался, до-положился, до болезни, до помрачения, до… стыда. Говорили об Ирине. Будет с ним жить, не с матерью. Муж..? Молчание. Пустое место..? Ирина..? Ничего… скучает… 28 лет — скучает. Ребенка нет. Такая же, хрупкая, женщина-ребенок, карие глаза, огромные… живые вишни, — круглоглазая она, модель Мадонны-девочки. Художница, чудесные эскизы, — парижские предместья, осень, голость, облезлые дома… — в сетке серой все, деревья плачут… — грустная душа немножко. С внутренним гореньем, бледновата, — у таких — внутри, горенье, лицевые сосуды не пускают кровь погулять, в лице. Помните, «Мисюсь»206 — последние страницы — ночь, надежды… «Мисюсь, где ты?» Доктор ушел вчера, угрюмый, — после двух рюмок! — раньше эти две всегда «шумели». Как-то, с год тому, сказал: «только бы не в мать пошла…» У той — всегда «горенье», другое только, — ровно 50! — уж слишком внутреннее: как-то я, шутя, протанцевал с ней, тому лет десять, вальс «Березку», у океана, ночью, в Ландах, под граммофон, — вспомнил в Севастополе оркестр матросский, «раковину» оркестра, звезды, свежесть моря, снежные кителя ловких моряков, матовые шары Яблочкова светили шорох гравия, сырого, трубы в блеске, женщины, духи, корзины винограда… струйки шампанского Абрау, глаза гречанок, разлеты летних юбок в вальсе… острый, горьковатый дух рябчиков от ресторана, капельмейстер-боцман лихо играет на валторне… и машет, ловкий, ведет команду… — и… мы, двое, с Олей, у столика, счастливые и молодые, смотрим — и _н_е_ видим, ничего. Глаза-то видят, у меня-то, вбирают, по привычке, что им надо… и _н_е_ видят. И милая «Березка» в нас _п_о_е_т. Ну, вспомнилось… — пошел я с тоненькой Марго, в «горенье»… это у Марго, конечно, — и… чувствовал «горенье», у Марго… конечно… ну, 40 лет ей было, тогда-то, десять лет тому… — понятно. Меня не тронуло «горенье», с вызовом хотя. Я… ре-ли-ги-о-зен, тоже.

Пришел домой, сегодня. У двери — цветы, записка. Была. Впервые после свадьбы. «Так жалею, не застала». Послал ей «пней»[107] — увижу завтра. Цветы красивые, гляйоли, алые, и георгины-звезды… стрелки, остро-красные, — не серые, как все эскизы. Мне стало грустно. Мне стало ее жалко. Может быть, на жизнь пожаловаться приходила… я ее люблю, как дочку. Ах, «Мисюсь» — «Мисюсь»… Я ее спросил бы, счастлива ли… она не затаилась бы, сказала… и я сказал бы ей, как умудренный жизнью: «Милая „Мисюсь“, не стоит плакать… ты юная совсем… пиши эскизы… повеселей… в Бога верь… и — во-ли больше… меньше боли… не жди на полустанках, полагайся лишь на себя, _т_в_о_р_и_ сама жизнь, милая „Мисюсь“… все впереди твое… с папы не бери примера, с мамы — тоже». Выпили бы с ней Мюска, она поцеловала бы меня, как прежде… спросила бы, как прежде, — «Вам не легче?» Я сказал бы — «нет, не легче… тяжелей, Ирина». Остановила бы на мне глаза, живые вишни, и… ни слова, вздох легкий, только.

Видите, этюд к роману. Их много, этюдов этих. Жизнь их пишет.

Да, «Пути». Их не будет… хоть и должны бы быть. Вот, довод, — второй момент, сегодня.

У меня был большой юрист208, прекрасный адвокат, мой новый друг. У него убили сына209, призванного французами. Горе у него. Очень любит женщин, хотя в годах, на год меня старше, 65. Стройный, живой. Топит горе в бабах, — простите. Жаловался на тоску. Бабы? Исчерпываются в полчаса. Все. Бабы… из приличных. Я сказал: «пять котлет»? Он понял: на каждую котлету — шести мин. довольно! И вот, тут-то он, — «Снова Ваши „Пути“ читаю». «Снимает боль, скуку, уводит баб». Было приятно мне. Он — тонкий, очень. — «Все устарело, не могу читать… все вяло, ложь. И Толстой, и… все. Эта Дари… это _н_о_в_о_е… „духовный роман“»…

Это «мое» слово, он _н_е_ знал. Читая снова, он находит _н_о_в_о_е. Все больше. Я был доволен. Это мне — награда, от читателя. _H_e_ от… читательницы!.. Это о-чень важно. От «знатока»… «котлет». Вкусил — «нет, эта — не „котлета“». Вспыхнуло во мне… и — погасло. Не примите за похвальбу, я не нуждаюсь в ней. Просто, за «этюд» примите. Жизнь их пишет… только «Путей»-то не сможет написать: они _н_а_д_ жизнью. И вот, они — убиты. Нет, не Вами, — мною, моей ошибкой. Еще «этюд» — к роману.

Ив. Шмелев

Оля!.. Я плачу… засохла Ваша роза, последняя, без слез. Вот лепесток ее.

[На полях: ] Будьте здоровы. Я — спокоен.

Чтобы «не бросалось в глаза» — посылаю простым, не заказным, и не экспрессом.

Ваших духов не слышу — испарились, и не знаю, какие они были, Вы и это не сказали мне.

Вот «стрелка», от цветка Ирины.

Мой портрет у Мариночки теперь. Вы получите «Старый Валаам» из монастыря в Словакии. Я их просил послать, это издательство210. Я им отдал книгу, для монастыря.

Письма Ваши я сохраню: кому-нибудь понадобятся, как этюд к роману. Если прикажете вернуть — верну: их 33. (Столько же и глав в «Путях».)


54

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


14. Х.41 Покров Пресв. Богородицы211

Пречистая да хранит тебя, дорогая, светлая, несбывшаяся… пока? — вовсе? — Оля моя, чистая! Позволь мне на «ты» с тобой, хоть это счастье, маленькое счастье, позволь мне, это не может оскорбить тебя, мы с тобой, как товарищи, как дружки, служим Единому, служим чистым сердцем, Бог видит это. Позволь, родная. Видишь мое сердце… ты видишь. Тяжело мне, очень тяжело, боль я задавил в себе, ни словом, ни вздохом тебя не потревожу, ни безумством, ни безоглядностью Все понимаю, всю сложность, для тебя. Прости _т_у, прямоту мою, я не мог таиться, _в_с_е_ тебе сказал, чтобы ты знала, как я, _к_е_м_ я тебя считаю, для меня. Теперь ты знаешь, все. Да, жизнь сложна. Я хотел, чтобы ты верила, _к_е_м_ живу и — чем. Так еще недавно, — помнишь, Оля? — ровно тому месяц, 14.IX, так взволнованно ты мне писала… тебя встревожила моя тревога… помнишь? я боялся, что мое чувство может смутить покой твой… ты это приняла иначе, ты думала, что нужна мне лишь для «искусства». Я тебе открылся. Потом — сказал всю правду. Это тебя совсем смутило. Прости. Твое здоровье, покой твой мне дороже моей любви… светлая, не мучайся, я ни словом не потревожу больше. Только бы ты была здорова, светла, пела, как летняя, зарянка розогрудая моя. Я должен был бы понять, что ты облекала жизнь свою мечтой, что ты искала большей радости для своего взыскующего сердца… — и я счастлив, что хоть немного радости мое святое к тебе чувство дало тебе. Я не стану больше, лишь бы тихо и свято было все в твоей душе. О, чудесная моя, необычайная, далекая. Я так взволнован, так страдаю, что ты больна, все эти дни покоя не найду… Ну, прошу… думай же о себе, я тебе послал, что мог, сколько упрашивал — Оля, так я за тебя страшусь, ты слабеешь, похудела… твои нервы разбились, я это слышу… Господи, помоги мне уговорить ее! Оля, лечись же, ты медик, понимаешь. — Мне вернули два «экспресса», от 7 и 8-го, они были неразборчивы. Я рад. Так я был оглушен, так неверно понял твое письмо, 2-го, — открытки еще не получил. Я отдаюсь на волю Божию, я тебе послушен, я закрыл все в себе, как мне ни больно. Живи только, будь покойна, пой, моя ласточка, моя голубка светлая. Для тебя, во-имя тебя я попробую начать работу, забыться в ней. Это трудно. Было со мной такое, что… нет, не надо. Ну, я теперь почти спокоен. _Э_т_о_ не повторится, мое отчаяние. Слишком мне дорого жить-сознавать, что есть ты на земле, хоть и не верю, что смогу увидеть чистую мою… Оля, я тебе во всем верю. Как благоговейно благодарю тебя за твое чувство, за твое сердце, за мою боль, которую ты поняла так свято, за моего Сережечку… Святая моя, благодарю тебя, руки твои целую, слов не найду высказать тебе, как чувствую. Посылать ничего не буду, будь покойна, ничем тебя не потревожу.

Ты писала о «русском счастье». Я знаю, это из речи Достоевского о Пушкине. Я многого не принимаю в ней. Надо вспомнить, _к_а_к_ все там творилось. Достоевский и диалектик гениальный, да. Он победил тогда «обе половины» собрания, мыслящей России. Дал и Тургеневу «на бедность», пя-так, плакать его заставил, Ли-зой… А знаешь, как он писал жене, когда в гостинице готовил свою «победу»? Бешеный вулкан, — ему _н_е_ правда тогда нужна была, — по-бе-да! Он закрыл _п_р_а_в_д_у, он-то понимал, что не Лиза — не она, а сладенький Тургенев сказал _н_е_п_р_а_в_д_у, у-бил Лизу! Но это надо было тогда — Достоевскому! — создать «апофеоз», склеить две половинки русские, примирить непримиримое. Три дня склейка держалась, угар прошел. Включаю, понятно, и главное — о «русском счастье», Татьяну. И тут неправда. У меня свое понятие о «русском счастье». Дари за меня выскажет в победном споре с атеистом-врачом и другим, «страшным». М. б. скажу. Моя «правда» будет строиться на духе Православия, на Христе. Видишь, Олечек мой, нежная моя… ты Дари поверишь? старцам оптинским поверишь, отцу Варнаве212? Они решали вопрос о «счастье». Не толкнули Дари «за стены», и не лишили «беззаконных» благословения. Не освятили бы они и «жертвы» Тани. У них своя мерка, _с_в_о_б_о_д_о_й_ во Христе, в _Д_у_х_е. Это — _н_а_ш_е, это Православие. Католики, лютеране — те подошли бы с «правом» — римским — 1-ые, и с «анализом» — 2-ые. _Н_а_ш_и — сердцем, чего и Виктор Алексеевич 213 не постиг, тогда. Я иду от веры, что Божий Завет _р_а_с_т_е_т, развивается по своему Закону, как все Божие, _ж_и_в_е_т. Только Тьма — мертва. Бог взращивает человека, творит вечно его живую душу, изволит, яко Всеблагий, поднять человека до Себя! И это Дари поймет, она вся _н_о_в_а_я. Это познал и Дима, потому и — обновление его. Теперь ты, бесценная, ведешь меня в «Путях», и я хотел бы смотреть на Дари _ч_е_р_е_з_ тебя, через твое сердце. Господи, _ч_т_о_ во мне творится! Оля, ты не знаешь, _к_т_о_ ты для меня. Будь _н_о_в_о_й! не отдавайся той «закваске», которая в тебе, — так понятно это! — от ряда поколений твоей крови, — святых для меня, клянусь! Папочка твой для меня — святыня, я молюсь ему. И все скажу — _р_а_с_т_е_т_ человеческий Дух, в обновлении. Дари назовет неправдой «подвиг» Лизы, святотатством! Лиза воспел_а «тьму». Богу нужна ли ее «жертва»? Насилие над духом неугодно Богу. Ее «уход» — надрыв. Кому построила она «счастье» на своем страдании? Лиза разбила себя, любимого и… вручила его «пустышке», грязи. Хорош «апофеоз»! Хитрый «диалектик» _в_с_е_ понимал, знал, _к_а_к_ взять победу. Взял, обворожил. Устроил и Тане «апофеоз». Знаешь, дружок, что Пушкин _с_а_м_ был удивлен, что _т_а_к_ закончил. Крикнул удивленно-загадочно, в салоне своего друга-женщины: «а ведь моя Таня отвергла Евгения!» — «другому отдана и… т. д.!» А вот. Он уже готовился к женитьбе, был «весь огончарован»214. Страшась расплаты, «ловец чужих жен», он дает поучительный пример «верности», приковывает Таню к «нелюбимому» — он _ч_у_я_л, кто он для будущей жены! — Дари сказала бы: «какое святотатство»! Таинство освящает великое из таинств — любовь. Таня сказала Христу ложь. Она не любила мужа. Она продолжала любить _е_г_о. На — «обещалась ли кому..?» — буквой сказала правду, духом — ложь: она вся рвалась к _н_е_м_у, молила! И убила таинством — себя, _е_г_о_ и «мужа», — обманула в таинстве. И вот, на _т_а_к_о_м-то Достоевский строит — для него заведомо шаткое — понятие о «русском счастье»! Но тогда, в расколе русском, общественном, — все проглотили в бешеном восторге. А Достоевский сделал свое дело и… стал «адвокатом дьявола»215. С ним бывало и похуже, ты, м. б., детка моя, знаешь: не стоит. Анна Каренина тут святая, хоть и из «романа в конюшне», как припечатал желчный Щедрин. Ах, сколько бы говорил с тобой! сколько кипит в душе! — весь горю, так неспокоен, — надо остыть — к роману. Гимн какой спел бы, во имя твое, моя необычайная! Ты говоришь — «положись на его Волю, все будет, если _э_т_о… от Бога!»

Чистая душа, да от кого же, _в_с_е-то?! Вглядись, родная, зоркая ласточка. Для меня нет сомнений. Но мало — только ждать, от Воли. Бог дает указания, Бог даровал волю человеку, свободную… великий дар! Бог ждет «творчества жизни» от своего чудесного создания, — или ты отвергнешь это? В плане Божьем — чтобы человек _в_о_з_р_а_с_т_а_л, чтобы творенье, подобие _Е_г_о, _т_в_о_р_и_л_о_ Его Волю, познанную с Его Помощью, Олёк мой! Мне было грустно читать — видеть твою покорность «течению земному». Твой Дух — в _с_в_о_б_о_д_е, — дух творческий, как я верю! Оля, сама твори. Оля, у тебя крылья, — дар Божий. Оля, жизнь пересмотри свою… Напиши мне, поведай, доверься… расскажи о драме, как ты вышла из родного, почему? Я чувствую, что тут есть — от обиды, от _н_е_п_р_а_в_д_ы… — прости мне, что я позволил себе коснуться. Ты для меня вся чистая, вся непорочная, моя прекрасная царевна. Твоя воля, не хочешь — я ни слова не оброню, я весь в свободе и чту твою свободу. Я не посмею теперь ничего тебе послать, не тревожься… скажи только, какие твои духи, это — для меня. Хотел бы видеть локончик твой хотя бы… Мой портрет у Марины. Знаю. «Старый Валаам» — м. б. пошлют тебе из монастыря в Словакии, написал издательству. Еще м. б. издательства вышлют другие книги (8). Пошлют «Историю любовную» и «Свет Разума»216. Как могу — я — приехать? Если вещи бросаются в глаза… и — трудно найти предлог поездки. Но… если ты изволишь… я постараюсь все исполнить. Многое надо сказать, но места нет. Можно писать лишь 4 страницы. Да, мой возраст. Я родился в 77, как твой папочка, 20 сент. Официально я старше на 4 г.217 — надо было представить при отъезде из «рая» право на выезд, ограничение возраста не менее 50 л., для военного комиссариата, в 23 году. Вот. Отец мой скончался в 85. В 80 г. — Пушкинские торжества — я, трехлетка, строил домик из билетов на трибуны. Отец тогда не был болен, был на празднике, но я в очерке «Как открывали Пушкина»218 — дал его больным, — это художественная выдумка, прием, — он «не знал» Пушкина, — и — _н_е_ _б_ы_л. Женился я в 95-м, не было полных 18 л. — !! — и… был уже в _н_е_й_ — Сережечка. Он родился — 6 янв. 96. Ей было 16 1/2 л. — я полюбил 14-ти л. — она приезжала из Петербурга, из института. Я — почти «Тоничка» из «Истории любовной», — _о_н_а_ — в самом конце является, «глаза» ее… — много автобиографического в романе, — это — исключение. Больше я нигде не выводил ее. Утратив ее, я уже не мог вернуться к «Путям Небесным». Она, Господь… — послали мне тебя. Не от Бога — _э_т_о?! Ты вошла в мою жизнь — для Господа, по Его Воле. Ты нашла себя. Так _н_а_д_о_ было. Проверь, что шепчет в сердце. Это _т_в_о_и_ _П_у_т_и. Я не играю: я люблю, я жив тобой. Не уходи, Оля! Не мучай. Целую твои руки, мой гений. Твори _с_в_о_е, себя. Ты — призвана Господом. О, не забывай! Оля!!

Твой Ив. Шмелев

[На полях: ] Когда получишь книги, я пришлю автограф, ты наклеишь. Не забывай, не забывай!

Ради Бога, напиши о здоровье.


55

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


4 окт. 41 г.[108]

Созвучья дивной Песни Мира я б уловить хотела

в гимн победный, —

— от рева волн могучих океанов,

раскатов гроз, сорвавшихся камней с утеса,

от ручейка весны журчащей,

трели соловья влюбленной,

от шепота колосьев спелых,

шума ласкового бора

и звона жаворонков в небе,

от шелеста осенних листьев,

метели-бури завыванья, —

до…

звонких слезок мартовской капели,

до… шороха травы, растущей,

до… лепета ребенка…

Букеты пышные Цветов Земли собрать бы я хотела, —

от лотоса,

мимозы стыдливо-робкой,

фиалки скромной, —

до…

жарких маков…

И ароматов Жизни я бы взять хотела, —

от свежести холодной льдинки, —

до душных волн сосны смолистой в солнце,

от нежности душистой детской щечки,

земляники спелой,

от ландыша благоуханья чистого, святого, —

до…

страстного дыханья алой розы

Чтобы к ногам Твоим повергнуть и знать,

Что Ты отдашь мне все, —

— в… одном лишь поцелуе.[109]

16 сент. 41 г.


Вот этот «стих безумный» Мой родной, мой милый! Теперь он мне не кажется уж, ни «безумным», ни «не можно». Как будто правда, как Вы сказали, что — «все можно». Бесценный мой, чудесный, дивный… Как я люблю Вас!.. Никогда, никогда я этого еще не знала. Такой вот муки, муки, слаще самой жизни, тоски сжигающей, биений сердца таких, таких чудесных и… вот такого стремления, — стремления всей душой, всем помыслом, всем чувством, всем дыханьем, — стремленья… к Вам, конечно…

Конечно бывало и раньше: увлекалась, любила… но постоянно оставалось _ч_т_о-т_о_ в резерве… Делалась подсознательно выдержка на некоторую возможную неоткровенность, ну, дипломатическую «игру», что ли, с той стороны, — и некоторую, такую присущую всем женщинам, «хитрость» со своей стороны. И получалась часто — игра чувством. Красивая, но все же сколько-то игра… А я была игрок упрямый, я часто все срывала, когда не нравился мне ход другого…

Но здесь, но с Вами… тут мысли, тут силы для «игры»… Здесь дивная, «божественная комедия». Как я люблю Вас, как радостно мне Вам признаться в этом, без «лукавства», просто быть с Вами! Как я Вам верю! Как не хочу Вас мучить!..

Как я страдаю от разлуки! Родной мой! Как я бедна словами! Я не могу так выразить, как Вы это красиво можете!.. И мысли одна другую перебивают. Ах, да, «Свете Тихий»… неужели у Вас нет копии? Прислать? Я перепишу! Хотите? Хотите эту дивную «картинку» несколько обобщить? Лишить самого личного и дать на радость свету? Я не обижусь. Ведь Вас нельзя _о_д_н_о_й держать; только для себя, под спудом беречь такое Чудо Божие, такое дивное Творенье… «Свете Тихий»… Я в следующем письме пошлю Вам. Делайте, что хотите. Милый, Вы не пишете «Пути Небесные»? Я понимаю, как трепетно, как неспокойно в душе… конечно, так трудно собраться в стройность работы… Но Вы ведь будете? Как я страдаю от разлуки…

Как мучаюсь… Вы? Тоже?

Какая острота, живучесть, порывистость чувства!..

Вам трудно писать — я знаю… Я ведь тоже ничего не могу делать. Я только думаю о Вас… Да, 30-го сент. Вы в 6 ч. утра меня звали?.. Я проснулась, тоже в 6 ч… Правда… И был у меня разговор с мужем. А в 1/2 8-го был Ваш экспресс… какой чудесный… Я была рада, что разговор был до Вашего экспресса, — и независимо от Вас… А в общем, о нашей жизни…

Я не знаю, что и _к_а_к_ будет… Я не вижу. От Бога ли? Тогда, 9.VI.39, я была во тьме. После, была у исповеди и так и сказала: «я чувствовала, как была во власти темной силы»… Но Вам писала я, я это чудно помню, не во тьме. М. б. из тьмы, взывая, хватаясь за Свет, именно от жажды Света!.. Грех ли это?! И разве Бог тогда попустил, дал _т_е_м_н_о_м_у_ меня опутать, чтоб погубить и Вас? Из тьмы, из рва глубокого, я все же тянулась к Свету… Я помню, как я рыдала тогда, как я оплакивала все Святое, родное, что в Вас и у Вас так ярко!.. Я не во зле Вам писала… Нет… Ах, если бы _з_н_а_к! Я не могу молиться… Я вся в Вас… Нет у меня другого взлета… даже и к молитве. И я боюсь таких вот состояний. Некое пробужденье? Но я всегда ношу в себе о Боге помысел…

Милый, Иван Сергеевич (как захотелось назвать Вас), как будет дивно, когда родится из этого чудеснейшего, красивейшего чувства Ваш Труд!..

Мне иногда до ужаса бывает страшно, совестно пред миром, что Вы такое богатство, такой редчайший жемчуг мне, мне одной лишь рассыпаете… О, если бы можно было все это ухватить, собрать, сложить в сокровищницу… Как было бы велико… Как недостойна я… одна все это принять…

«Пути Небесные» творите, вот в этом Святом Пожаре! Пробуйте! Дайте все, всю силу, которая теперь завинчена[110] судьбой так крепко… Как это ужасно!

Я не могу к Тебе приехать!.. Да, да к _Т_е_б_е, не к Вам, а к Тебе… Я не могу больше не видеть Вас! Ну, разве не жестоко? Но Вы-то не хотели… И теперь не понимаю… Я не могу приехать… Но как же тогда? Так ничего, все просто так?.. Ах, сотворите тогда Вы, силой Вашего гения, сотворите тогда прекраснейшую сказку жизни!.. Нет, я должна Вас видеть, как Вы — меня! И Вашего портрета нет. Пошлите хоть маленькую [карточку]. Но я хочу не лик, а Вас увидеть-услышать! — Вы не можете приехать? Я не смею этого просить… Мужчинам легче дают визу. Мне же для себя не достать _н_и_к_а_к. И потом — сейчас пытаться к Вам поехать — значило безумно все испортить дома (для нас испортить). Попробуйте приехать, если хотите только, я не смею просить. И скажем: пусть это будет _з_н_а_к. Если удастся Или это нельзя? Нельзя искушать? Тогда не буду…

Если бы Вы смогли приехать, — то я бы предпочла остаться в Arnhem'e — это прелестный городок, — там есть леса (теперь все золотые), березы, и вид немного наш, русский. Я бы уехала на отдых. Мне он так нужен. Из нашего совместного отпуска, как предполагалось раньше, ничего не вышло. Муж лишь объявил, что ему некогда, что я могу одна уехать сколько хочу и т. д. В Arnhem'e мой Сережа, поэтому понятно, почему я в Arnhem'e. И в то же время Сереже я скажу, что быть хочу совсем одна и независима. Ему знать ничего не надо.

Не знаю иначе, здесь ничего более подходящего…

Но это ведь мечта только?! Но без мечты нельзя ведь жить!.. Нельзя жить без мечты…

Как часто я вспоминаю чеховскую «Дама с собачкой»… С собачкой, «с птичкой»… — не одно ли то же?!.

Не понимала как-то раньше душой при чем тут собачка… А как это верно. Мне всегда делалось надолго грустно, как-то горестно от этого повествования… А вот теперь… теперь ведь, пожалуй еще горестнее… не видеть даже!..

Если бы я _т_а_к_ могла, как Вы, — то всю эту тоску, всю безысходность, эту молитву любви, — я бы воплотить хотела…

Пусть бы это было Дитя святое святого чувства! —

Но я не умею. Я инспирирована только Вами.

Вот этот «стих» я посылаю и стыжусь, как плох он… Я ведь знаю это. И чувствую, _к_а_к_ бы его критиковать надо. Я вижу «со стороны» как бы. Но посылаю так, как был написан 16-го сент., когда я ничего еще от Вас не знала. Имела только 2 жестокие открытки… Понимаете, почему я его послать смущалась? Вас этот «стих» уверить должен, что я творить не умею. Я же вижу, как он безвкусен. Я не выразила им ничего из того, что бы хотела, — значит бессильна, не владею… Я даже себя как-то ненавижу, когда вот такую мазню вижу. Но посылаю, чтобы Вы уверовали в мои сомнения. Только, чур, не браниться… Напишите все, что Вам не понравится! В критике, конечно, браните! Я не боюсь!

Какой вчера был чудный день! Меня снимал вчера Сережа в саду плодовом. Конечно для Вас! Я хотела в светлом, радостная, с цветами! И когда я одевалась, — казалось, что на свидание с тобой иду. Как мне тогда тебя обнять хотелось! — Далекий, чудный… волшебник…

Л_ю_б_л_ю…

Ах, да, я все предостеречь Вас хотела… о себе… У меня скверный характер. Не боготворите так! Я больше всего страдаю от несправедливости и также к себе самой. Я не выношу незаслуженного поклонения. Понимаете, мне не по себе. Ну, будто я краду. Я не богиня. Я даже очень могу быть неприятной. Поверьте мне! Вы отвернетесь, когда Ваши мечты так рушатся! Мне говорил мой сослуживец (главный врач, русский, кавказец219), что я «ужасна». Он называл меня «glatteis»[111], утверждал, что я — в своей стихии, если заставлю поскользнуться. И поэтому — «glatteis»… Мы были… врагами? Нет. Друзьями? Конечно нет! Я знаю про себя, что мучила его. За что? Не знаю… Он любил, пожалуй, со страстью аскета. Был аскет науки. Любил как-то очень по-своему, по-кавказски. Хотел увидеть во мне рабу? Рабу чувства. Я оставалась упрямо тем, чем все звали. Представьте себе аскета, вдруг в налетевшем урагане страсти… Для меня это было ужасно… И… полным противоречием всему, что я в любви искала… За это, пожалуй, и мое «упрямство». Чувство его меня обидело, я его за это оскорбляла. Была невыносимейшая драма. Я не была «русалкой» — он был красив, умен и силен… дерзок. И все это так меня злило… И за «дерзость» его я ненавидеть начинала. Была игра, игра на высших нотах, на напряженнейшей струне… И все это в работе!.. Я работала с ним непосредственно, и как он мстил… По воскресеньям вызывал меня, отыскивал пациентов, выдумывал работу. Бранил, искал ошибок, упрекал за то, что пациенты обо мне влюбленно замечают. Требовал даже (!) прическу изменить, похуже, попроще сделать, — для пациентов. И все это «властью главного врача»… Шеф даже уж вступился, снял с меня его «опеку». Завел интрижку с сестрицей, чтобы… «назло». И все для того, чтобы вдруг поймать в операционной и клясться совсем в другом… Он умолял поверить ему; что он же «р_у_с_с_к_и_й_ тоже!». А я (какая дрянь!) — «не русский Вы, таких я за русских не считаю». Отцом умершим клялся, что любит, что все остальное — ложь, — а я: «не верю, нет у Вас святого»… И знала, знала, что лгу. И стыдилась. А говорила. Месть его была ужасна… Я извелась. Он всячески меня извел. И заявил, что от моей достойной семьи меня отгородила пропасть, что я не заслужила быть дочерью моих родителей. Было так ужасно, что говорил с ним даже шеф и жена шефа. После, когда остыло все немного, ушел из клиники, женился (глупо как-то!) — умирал у меня отчим220. Он его лечил и раньше. В день смерти пришел с такой любовью, тихий и массу [всего] для нас сделал. Сережа был тогда тоже при смерти… Сказал, потом… много спустя: «все было неправда, — никогда я так о Вас не думал — помощницы же в работе такой как Вы, я не найду всю жизнь. Но вот, что правда: с Вами жить — это дойти до предела счастья, сгореть в нем, чтобы в следующую же минуту проклясть Вас до преступления. И вся жизнь была бы Рай и Ад». Послушайте, как ужасно. Но он не прав: — это его чувство. Но значит, я могу такое чувство вызвать?! Когда мы виделись в последний раз (я была замужем), то я спросила: «ну a „glatteis?“» — «О, это остается!» У меня нет, не было и тогда ни тени чувства. Сюда он писал (совместно с женой, конечно) заботливые письма, особенно в болезни…

Странно все это было. И много я страдала. Его смятенья меня ужасно мучили. Но, понимаете, я тогда «играла». И в этом преступленье было. Злило меня еще и то, что он мою религиозность объяснил комплексом, психоанализом пытался все разложить. Сам — невер. И не любил детей. И вся его сущность казалась мне такой _з_е_м_н_о_й. Он и меня только так хотел видеть, а религию оставить, как игрушку ребенку. Так и говорил. И под каким-то таким углом и рассматривал. Все это меня ужасно возмущало. Понимаете? Но столько мне выслушать пришлось за те годы (да, годы!), что я в себе уж стала сомневаться… Конечно, была моя вина. Я играла. И увлекалась, — была я тоже только ведь в работе, без просвета, без мысли даже о просвете, — не позволяла себе мечтать о счастье, о личном… С 8 ч. утра до 10–11 ч. вечера — в больнице. Он точно так же, белый русский, отец большевиками умучен. Мальчишкой убежал, на гроши выучился, давал уроки и получил немецкую апробацию (редкость!) за исключительные заслуги в медицине. Прекрасный доктор. О личном никогда не думал. И вдруг — столкнулись. Именно столкнулись! Он — был целиком все обратное тому, чего я ждала. И подходил ко мне так, как я больше всего не терпела. На каждом шагу, на каждом слове. И все же… хотелось чего-то, кроме больных и микроскопа. И потому вот так я и злилась. На себя злилась! И на него за его… дерзость.

Нет, не любила, конечно. Это не был роман любви… То был другой… там я была — вся жертва, без упрека. То — было раньше, ровно 10 лет назад! Но и тогда — я не любила так, как нынче.

Нет, нет, все, все это не то! Лишь хочется, чтобы Вы обо мне больше знали, все и дурное, чтобы Вы не обольщались, знали _п_р_а_в_д_у. Да разве я могла бы Вас мучить? Даже невольно?! Никогда. И если нам вот нельзя увидеться, то я скреплю себя, и ни единым словом не скажу, как больно… Мне ведь невыносимо так вот быть… Но для Вас — все, все могу! Все могу вынести и даже самое тяжелое — ложь. Я все приму для Вас. И даже разлуку эту. Я благодарю Бога за все, что с Вами! Не надо муки! Не надо! Я люблю Вас! Знайте это! Пока что все так безысходно. М. б. так _н_а_д_о, чтоб мы любили на расстоянии? Так святее! Так надо для «Путей Небесных»?! Скажите, думаете Вы обо мне, что я непостоянна? Ветрена? Это было бы так больно. Поверите, что это все не то! Я так мало ведь имела от жизни! Вы даже не поверите! Да, много слез! Много муки, но мало счастья! Так мало! Я знаю, Вы хотите знать обо мне больше. Но мне не говорится на бумаге.

Мой муж — человек прекрасный и — нет на нем вины определенной… Он, конечно, верен мне! Но… А впрочем, не могу я на бумаге. Хотела бы вернуть тот год, когда только «я да птичка». Теперь опять все мешает. Мне трудно… Ах, да, я тебе писала, что нездорова… Лучше. Т. е. я все еще в тумане, волнении. Спать не могу. Хотела не писать пока, но не могу. Живу я только почтой. Пишите. Счастье мое, дорогой. Я грешная? Скажите! Вам я говорю только правду. Все — совсем честно! Никому я никогда так не признавалась. Я скромная вообще-то! Я не могла бы и поверить, что могу _т_а_к. Люблю Вас! Все Вы во мне расшевелили, к жизни разбудили. Все силы души и сердца, ума, воображения, все чувства во мне проснулись…

Как я люблю Вас!.. Обнимаю Вас долго… Так нельзя писать?! Да, нельзя, я знаю. Это волнует… но… не могу… молчать!

Люблю, безумно, до смерти, исступленно!

Все, все знайте! Как жду тебя, как томлюсь, страдаю без тебя и как счастлива всем этим! Грешно это? Скажи! Чем ты силен? Господи, да разве это назвать надо?! Не знаю чем, собой, всем! Словом твоим великим! Пишите же «Пути»! М. б. — это выход. Как бы я творить хотела, — и всю любовь свою туда отдать. А так нельзя ведь! Как горько! Но если мы увидимся, — я так боюсь разлуки снова. Не надо лучше встречи! Не знаю я о чем молиться! Твори! Твори! Насколько ты меня счастливей! Я обнимаю тебя мыслью и долго, долго Тебя целую… Оля

Перечитала письмо не могу кончить: к тебе хочу! _М_и_л_ы_й! Целую, це-лую много, крепко, обнимаю, замираю в твоих объятиях. Остаться так до смерти! Молюсь за тебя! Прости, что так пишу.

[На полях: ] Пишите же! Скорее! Я живу только почтой! Пожалейте меня! Пишите! Пишите больше! Ответьте на все мои вопросы! Я жду!

Муж подруги все не едет — ждет визу. Как досадно, я хотела бы к Вашим именинам.


56

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


9 окт. 41

Иоанна Богослова

11 30 ч. ночи


Почему Вы так давно не писали?

Мне очень грустно.

Ничего не могу больше.

О.

Открытка 12-го окт. только. Муж приятельницы сегодня уехал.

О.


57

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


16 окт. 41

Дорогой мой, письмо Ваше «именинное» повергло меня в уныние и горечь… Что же Вы и с собой, и со мной делаете??

Это так-то «отдавая друг другу силы»?

Ваше состояние, Ваши тревоги и мучения (созданные Вами самим), передались и мне, — я не знала все это время что с собой начать[112]. Вот Вам слова из письма, не посланного мной от 13-го окт.: «Я не знаю, что со мной. Все это время (от 8-го окт.) я не в состоянии ни писать Вам, ни спокойно думать. В душе моей смятенье, беспокойство… без видимой причины… Т. к. в руках у меня Ваши давние письма… Не могу ничем объяснить, как только возможностью у Вас какого-то надлома…»

Вот видите Разве это не удивительно?

Писала Вам вчера очень большое письмо, но окончу его после и м. б. пошлю, — начала же новое, это только для того, чтобы, не уклоняясь от основного, сказать Вам коротко, что _т_а_к_ _н_е_л_ь_з_я. Какая доблесть в том, что Вы всю волю бросили на растерзанье нервам? Кому это надо? Что Вы с собой делаете?? Нет, О. А., была бы Вами очень недовольна!

…не могу я в церковь……. Это у мальчика на «Богомолье» могли устать ножки — понятно. Но и то, что сказал ему Горкин?..221 Нет, родной мой, так нельзя!

Но вот по существу: Вы себе наделали сами мук и страданий и совсем не подумали обо мне!

Если ты меня любишь, — почему же не пожалел? Или не понял меня? М. б. я сама виновата в том — слишком мало о себе открыла…

Ты не понял меня ни в письме, ни в жизни… В жизни — я и не думала «отбиться от родимой стайки», не стремилась никогда объевропеиться, душу свою опустошить не хотела… Разве она опустошилась? Иногда — помимо моей в том воли… не знала… может быть…

Я не с отчаянья, не с обиды, не в порыве и не на-зло ушла к нерусскому. Все тут несколько сложнее.

Письмо большое даст тебе больше, но здесь скажу лишь, что в этом нерусском, я нашла тогда больше, чем в окружающих меня своих. Я подходила к людям, нося в себе чудесный идеал, — м. б. образ отца моего… Искала нечто определенное. В тех, своих, кого я встречала, — было все так мелко… Молодежь в эмиграции меня поразила своим духовным уродством. А мужчины, как будто соскочившие со стержня, не представляли уже больше того, что делает мужчину ценным. И над всем этим еще какой-то цинизм и молодечество такими «достижениями». Были верно и другие, но мне не привел Бог встретить. Я много перенесла неправды, горя. То письмо тебе расскажет. Увидишь, какой камень был мне положен в протянутую руку222. И что я видела в среде «своих». Они мне не были _с_в_о_и_ по духу. Дух они вообще всякий в себе гасили. Я осталась очень русской!.. С этой стороны мой посажёный отец223 меня знает достаточно близко. Прошу тебя, — спроси его обо мне! —

В муже я нашла человека близкого по духу. В нем нет совсем той грубой силы, которую я так не люблю в мужчинах, верующий по-нашему. Россию любит и знает.

И другое: — он дитя, на редкость дитя, с большим надломом в жизни. Его вести мне нужно было шажочек за шажочком. И. А. так много об этом знает. Когда я приняла его, — он сам не верил в то, что право на жизнь имеет, что есть же в жизни _р_а_д_о_с_т_ь. Меня И. А. предостерегал, что трудно будет мне… Но я взялась… и перед алтарем (и _н_а_ш_и_м_ тоже!) сказала «да». Мой муж остался конечно таким, человеком вне жизни… Трудно мне Вам все это объяснить. Скажу примером: страстный он любитель книг, растратил капитал на них, скупает за безумные деньги (теперь, положим, после войны не может) редкостные экземпляры и… неразрезанные стоят они в шкафу. И даже не у нас в доме. До них и не доберешься!.. Это любовницы его неласканные, в гареме ждут череда… А я? Я тоже — такая книга…

М. б. когда-нибудь момент наступит, и ему захочется заняться мной серьезно… Он любит меня, без меня в делах — ни шагу, верен, понятно, — да ему и не до женщин! Ведь это какая-то жизнь, — а он вне жизни. Он массу помогает, тратит на это время, но для себя (а я, считаюсь конечно тоже «для себя») — считает преступлением такую роскошь. Жизнь — это долг, обязанность, — но никогда не радость. Я часто говорю ему, что у нас нет духовного обмена, о чем мы так мечтали. Его это убивает, но… ничто не меняется. Все время его, от раннего утра до ночи, забито всем, чем угодно. Обещает измениться, — но я знаю, что все так же и останется. По своим качествам — это человек редкостно-прекрасный. Но каждый из нас живет сам по себе. В мое рожденье (1939 г.) была еще и ссора, — сдали его нервы (не удивительно!) — я, понимаете, не ставлю «каждое лыко в строку», — прощать умею. И многое ему прощала. Но было горько, что в рожденье… И вообще у него — воскресенье, понедельник, будни, Рождество, Пасха — все одно, — один мутный день долга. Когда мне особенно тяжело бывало, я напоминала себе о том, что и заранее знала, на _ч_т_о_ иду, и что знала, что его вести надо. Меня предупреждал И. А. Встреча со мной спасла его от гибели тогда. Это не одна я знала, а и его сестра. Он весь больной был. Понимаешь, как сложно?

Но я скажу Вам здесь всю правду, — я все-таки (несмотря на обещание пред Богом) — уйти хотела. Это было раза 3. Последний раз однажды в Wickenburgh'e, на Троицу. Разойтись друзьями. Потому что не имела больше силы вести его, безрезультатно… вести, бесплодно. Но всякий раз… жалела… Дитя он, беспомощный ребенок. Сережа мне говорил как-то: «без тебя ведь в одну неделю свернется с толку». Он всем верит… Ему бы кабинетным человеком, профессором быть, а не с жульем-мужиками дело иметь. Я оставалась, повинуясь, жалости и долгу, и… любви?? Да, я не знаю, можно ли любить 2-х сразу… Или это жалость — будто любовь? Вот написала и боюсь, что обидишься, не поймешь меня… Ты успел уже запугать меня! Ты должен это понять! Пойми! Мы много с ним перенесли вместе, — получилась, конечно, известная сплоченность, — что бы это ни было…

Но ты поймешь, что я страдала. Я не жила, я убивала, и убиваю дни. День за днем всю жизнь. Порой я в исступлении ему кричу об этом, взываю… Теперь, впрочем, нет… Теперь я не прошу его ничего «исправить». По лозунгу: «чем хуже, тем лучше», м. б.?

Теперь с тобой, любя тебя, я предоставила все теченью. Клянусь тебе — я так сказала перед _Б_о_г_о_м: пусть будет так, как нужно, как покажет Господь! Я ничего (обещала Богу!) не хочу форсировать. Я все вручила Ему и жду… Я спокойно жду. Нельзя метаться. Иначе (если метаться) — не от Бога будет, придет решенье. Не думай, что у меня не хватит силы уйти (хоть это очень трудно, я знаю, — мама была за разведенным II-й раз), — но знай, что этот мой уход м. б. уничтожит тоже одну жизнь! Надо как-то выждать, — что мне Господь откроет! Ты в письме меня не понял: не не хочу, не убегаю, не испугалась — а _н_е_ _з_н_а_ю,_ _н_е_ _м_о_г_у, _н_е_ _с_в_о_б_о_д_н_а!

Неужели ты думаешь, что будучи свободной сделать выбор, я не пошла бы за тобой?

Я скажу тебе больше: — я все бы сама решила, за все бы взяла на себя ответ, даже за грех, за всякое решенье, где я сама за себя решаю, которое не убило бы, не искалечило бы другую жизнь. Будь ты здесь, — я доказала бы тебе это!.. Ну, приезжай! Я все тебе отдам в моем сердце, все, т. к. другому все равно не интересно (практически не интересно), все отдам тебе и не сочту грехом — ведь все равно все у меня под спудом. А разве сердце для того, чтобы умереть при жизни? Нет, это не грех. Я дам тебе всю нежность, все, без чего ты жить не можешь. Я ни у кого не отнимаю — ибо никто на это и не посягает. Но понимаешь ли ты мою драму? Ты не подумал обо мне. Я мучаюсь за троих! Что значит для меня развод. Да и не даст он согласия на развод. У нас же был с ним разговор об этом. Если я говорю, что не могу жизнь нашу больше выносить, то слышу: «gut, ich will alles verändern, aber wenn Du es nicht kannst, dann habe ich kein Recht um dich zurück zu halten, Dein Leben zu verderben…wenn ich auch selbst daran zugrunde gehe…»[113] Но когда мелькнуло у него подозренье, что это из-за тебя, — о, как он изменился! Какая властность. «Nein, das geschieht nie mais! Ich habe auch noch was zu sagen!»[114]

Ты понимаешь, почему я стала осторожна?

Мне больно лгать. Я у почтальона выхватываю еще на двери почту, ища твое. Уверила, что это только писательская поэзия, а… я, ну, преклоняюсь… Не поверил в душе, конечно. Тем более, что под запал-то я сама другое сказала. Потому я и духи не захотела. Понятно?

Мне ужасен обман… особенно потому, что муж наивно-доверчив. Ведь ты… насколько ты счастливей, — ты радоваться, плакать, мечтать… свободно можешь, а я? Я вся в контроле… И ты не пожалел меня. Ты своим мученьем мучаешь меня ужасно. И для дела самого, если бы что-либо было, — это — порча. Ты понимаешь, что мне, в Париж нельзя? Я могу настоять, удрать, но ты ведь должен знать, что это значит… И потом Бредиусы — очень сильны в Голландии. Это очень известный род. Мне не дадут, сыну не дадут так просто все разрешить. Нельзя — наспех. М. б. постепенно и можно. Не знаю. Надо положиться на волю Бога. Я не вижу ответа.

Зачем ты говоришь мне упреки? К чему «будь нераздельна» — разве я этого сама не хочу?

Зачем ты сыплешь соль мне в рану? Что, что же мне делать?? Неужели ты думаешь, что я могла, вот, так, на ветер бросить _т_о… о Сереже..? Что же я — холодная кокетка? Не стоит мне ничего все это? Да, я больна. Я так страдаю. Я люблю тебя, — ты знаешь _к_а_к… люблю, принадлежа мужу!.. Ты никогда об этом не подумал? — Заставил сказать меня?! И что же? Ты меня не считаешь верно достаточно чистой, если допускаешь, что я в воле так оставить или нет, что я могла бы изменить все… да по халатности, удобству… оставляю обман… предпочитаю тебя мучить?.. Опомнись!! _О_п_о_м_н_и_с_ь! У меня _н_е_т_ сейчас выхода! И потому я, очень молясь, прося у Бога защиты, дала все в руки Божьи!

Другого совета я не знаю… И дав Ему решить, я не мечусь. И умоляю тебя — и ты оставь метаться! _Э_т_о_ — _г_р_е_х. Иначе — не от Бога!

Мы ничего не знаем… М. б. мой муж поймет, будет такой момент, обстоятельства… не знаю.

А пока, как ни ужасно… что же остается… как не терпеть..? Приедь сюда… Ну хоть немного вместе будем…

Я никуда не отхожу. Я — вся твоя. Пиши, говори мне все, как совсем твоей — все можно. Все мое сердце у тебя! Ты понимаешь — не любовь эта моя меня смущает, а необходимость обмана. Эта двойная принадлежность. Я тебе писала, что м. б. приехать сможешь ты? Не знаю, что ты на это скажешь. Не можешь? Но тогда что же? И вообще: приехать на неделю, чтобы после оторвать живое сердце?! Ужасно. Но видеться нам все же надо! Нет, я не знаю совета! Не знаю, что делать!

Умоляю тебя: не мучь тебя, меня! Пожалей меня!!

Помнишь, ты обещал, что «ни единой слезой» не затуманишь глаз моих, что уже довольно тебе любить меня «вдалеке». Почему ты думаешь, что мне легче? Откуда это? Я заклинаю Тебя памятью О. А. (ты пойми что это значит, что я этим заклинаю!) — не мучь тебя и меня! Что, что мне делать? Пойми: выбор я сделала тогда, перед алтарем, ведь не шутя, я знала, на что иду, знаю теперь, что значить будет уйти! Ты просишь тебя вести… а тот, Арнольд, он упадет, он… я не знаю какой ребенок. У него сложная, больная психика, он много страдал. Он не здоров… В этом — все! Я боюсь! Пойми меня! Тут все так сложно! Я боюсь, но я не знаю ничего. М. б. все же уйти мне надо?! Пусть Бог укажет! Его, Его — Святая Воля да будет!

Еще одно: когда ты мне вот так ужасно говоришь, я начинаю жалеть, что тогда тебе писала. М. б. было бы тебе сейчас без меня покойней? Да? Не надо было письма 9 июня 39 г.? Я вся разбита… За что ты мучаешь меня? Успокойся! Дай, мой любимый, я разглажу лобик, вот снизу вверх и к височкам, как бывало у папочки «разгоняла думки»! Не надо же так беспорядочно себя тиранить! Спи ночи! Кушай! И главное — займись трудом! О. А. тебя об этом просит! Чего ты хочешь? Заболеть? Чтоб я свернулась? Я сразу же почую, когда ты перестанешь так плохо себя вести. Успокойся. До всякого твоего письма я буду знать это! Исправься же! А то я рассержусь. Серьезно! Нам нужны силы! Пиши «Пути» — если любишь меня! Я так много терплю любви твоей ради! Ведь ты не хочешь же меня утратить?! Получил ли ты мою фотографию — она плоха. Ничего не вышло. Видел ли мужа подруги? Перо я посылаю в знак именно труда в «Путях», — пусть оно тебе обо мне напоминает! Ничего не написала на портрете из-за оказии — неловко было. Пришлю отдельно — подклей! Что ты писал Квартировым обо мне? Меня это волнует! Зачем? Очень смущает! И потом еще одно: я очень, смертельно стражду в думах о бабушке. Все эти семейные отношения так ужасны, что когда радость дяди Ивика достигнет высшего предела, — я буду тосковать… до смерти. Это не слова. Тогда мне жизнь — не в жизнь… Не надо жизни! Я ведь знаю, знаю, что тогда будет! Как разочаруется, как разбит будет и сам дядя, увидев осколки своих надежд, именно потому, что он _и_с_к_л_ю_ч_и_т_е_л_ь_н_ы_й! Я так много знаю! Если бы он также все знал!

Но довольно… То, что я читаю через г-жу Земмеринг, — делает меня больной… Пусть дядя Ивик меня пощадит! Я извелась! Как я хотела бы сейчас к И. А.! Я изрыдалась бы до полного изнеможения, выплакала бы все горе! Я так прибита! Я кончаю. Мне так холодно, я вся поледенела. Лечь хочется.

Не мучайся — этим ты мне поможешь! Успокойся! Все будет хорошо! Так, как надо! Как Богу надо! Нельзя же силой у Него выхватывать, торопить сроки! Начни работу! Ты должен! Ради меня, если действительно, действенно любишь! Я тоже ищу успокоения в труде! Не порти жизнь! Тебя любят, перед тобой открыто сердце! Ведь не по нашей воле устроить что-либо так, а не иначе! Даже визу не достать для проезда. Волей-неволей сдержать себя придется! Успокой нервы — мне совсем не импонирует твое такое состояние! Ты должен изменить такое… больное. Спи, хоть с таблеткой, кушай, трудись. Пока что брось обо мне думать, не пиши, если это тебе трудно. Я жду твоих писем, но для тебя и эту жертву принесу.

[На полях: ] Целую и благословляю. Твоя Оля

Умоляю — успокойся! Я же все _т_а_ же!

Если любишь, — пришли все, что мне писал! Я хочу все знать! У тебя много моих неотвеченных писем. Ответь же!

Как все вы, — мужчины, одинаковы!

Письмом я не довольна. Не так бы говорилось. Но не пишу новое. Тороплюсь отправить. Мигрень и озноб.


58

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


17. Х.41 12–30 дня

Солнышко мое, Оля! — так мне дорого это словечко — ласка. В 8-м ч. первой мыслью — ты, _к_а_к_ я звал тебя! Ты без меня не можешь теперь, — и я не могу без тебя. Сейчас впивал твой «стих», — о, какая сила любви, несравнимой ни с кем нежности, _с_в_е_т_а, — вкус к _с_л_о_в_у, — что ты себя мучаешь сомнениями! Поэты наши, поэтессы — позеленели бы от своего бессилия перед тобой. У тебя — ток сердца, несравненный, его биение — ключ живой, тобой поется _ж_и_з_н_ь, все от глубин души и недр, — это поэзия, истинная, мой жемчуг — женщина! У тебя ритм звучит, ты так напевна, свирель живая, ты так _о_т_к_р_ы_т_а, дива — чудо… мой ангел светлый, птичка заревая! Ольга, не смей себя бранить, ты делаешь мне больно. Ты не знаешь своего «хозяйства», чем ты владеешь. В твоей головке, в сердце, в _д_у_х_е… в Душе… — для меня Душа _в_ы_ш_е_ духа… (Пусть грех!) Дух лишь проверяет, стережет Душу, ведет ее… — и с этим ныне согласно последнее течение немецкой философии, — и религиозной, — _Д_у_ш_а — _в_с_е_ в человеке, его глубинная сущность. Так вот, твоя Душа — хозяйка великолепного «хозяйства», в твоих недрах. Целые дворцы там! — а ты сама знаешь в себе — пока! — лишь две-три комнатки, можешь туда входить, дышать, оттуда брать то-се, для «обихода», — он богатый, о-чень, этот твой обиход, который ты сейчас творишь… но по-мни, глупая! упрямка-девочка, кинарка-юнка… ты лишь пробуешь робкий голосок свой, только еще горлышком учишься играть, — я вижу, как там горошинка играет… Будешь сильнеть, расти, — ты же — юн-ка! — о, ка-кая бу-дешь! Верь мне, Оля, я не обманусь, нет, в э-том — не могу обмануться! Все больше будешь узнавать свое «хозяйство», ключи узнаешь, от всех комнат твоих дворцов, — раскроешь… — заблестишь от радости, от счастья творческого, _т_в_о_е_г_о! Я вижу: вот, новое открыла, — свету сколько, тут жемчуг. Вот, еще дверь, открылась неожиданно — топазы, шампанские, льются, в солнце. Еще, вот этот ключ… — изумруды, ослепленье глаз. Вот, там… — сапфиры, твои глаза живые, синие какие, в _н_е_б_е_ все. И так, всю жизнь… все _н_о_в_о_е… все ярче, громче, жарче. Конца не видно, — а — подвалы? там — что..? О, глубина там, _з_р_е_л_ь, _в_и_н_о… из винограда, от топазов, изумруда, жемчужно-черного муската… — настойное, густое, от _л_ю_б_в_и_… — венец твой, увенчанье Духом. Веришь? _в_и_д_и_ш_ь_ ли, моя певунья?! «Увидь, увидь…» — как славно-детски говоришь ты, — _в_с_е-о я помню, что находило твое сердце для меня! «У-видь!», «у-видь!..» — да это так поет весной, в солнечном молодом саду, в березках, чуть тронутых зеленым клейким пухом… пеночка поет на солнце, малиновка играет горлышком — «у-видь», «у-видь-у-видь..!» Увидала, _в_с_е? Тепло тебе, на солнце, под березкой, в пеньи..? Плечиками ежишь, от восторга, как девочка, бывало? да? Ты _в_и_д_и_ш_ь..? Я — ви-жу… всю тебя… всю, всю… даже как тебя моют в корытце, ма-ленькую… глу-пенькую такую… пупсика-девульку… Я тебя целую, Оля… как люблю тебя! Ты чувствуешь, как сильно еще во мне _т_а_к_о_е_ чувство? Да, _ж_и_в_о_е. _Ч_т_о_ _б_ы_ я написал теперь..! Вот, _и_г_р_а-то… _к_р_о_в_и, _д_у_ш_и..? Не знаю. Но не слепо, не страстью… — страстью _в_з_я_л_ бы на-черно, разлился, расплескался… дал бы «пятна», только… — а затем… собрал бы в форму, зрело, ме-рой… точной, — «в мерный круг». Вот, говоришь — «все для меня одной»? Да, для тебя, одной, моя царевна! _т_о_л_ь_к_о. Для тебя поет душа моя, _т_о_л_ь_к_о_ для тебя. Не тревожься, и для всех найдется, — ведь Ты, Ты… меня творишь, _с_а_м_а! Не понимаешь? Без тебя — я — пуст. Ты осветила мне мои потемки, ты повела меня в «подвалы», где все забыто… было. Ты дала ключи, ты нежно коснулась сердца… — и оно проснулось. Для тебя… для _в_с_е_х. Вот, твое _ч_у_д_о. Да. И — другое чудо: _т_ы_сама проснулась… стала раскрываться, расцветать… — «какие сильные набрали букеты… тугие и пышные…» _К_т_о_ так сказал…?! Давно, ты и не думала… — проснулась, вдруг зашевелилась… — «сквозь сон встречаешь _у_т_р_о- _г_о_д_а…»225. Ах, ты, годовалая моя… моя певунья, ласточка… зарянка розогрудая моя… — всю, _в_с_ю_ тебя целую, страстно, как и ты… Ах, Оля… что со мной творится, вот не думал..! Не знал. Какое счастье! Бу-дет! Теперь — слушай, прошу тебя… чутко прислушайся. Так это важно. Оля, умоляю тебя… будь сильной. Думай, ты должна быть здорова, вернуть покой, сон, силу женщины, окрепнуть… для творчества, для творчества души и тела. По-мни, Оля! Примени все силы, нам _н_а_д_о_ выдержать. Брось «скуку», забудь тоску… петь себя заставь… — мы свидимся! — увидишь!! (я нахожу пути — увидеться) — черпай упование в _в_е_л_и_к_и_х_ наших, в моем искусстве! Многое найдешь ты в _м_о_е_м, м. б. еще незнаемом… да, и в «Старом Валааме» даже. И — в «Солнце мертвых», — вчитайся. Но, главное, читай Евангелие, Псалмы… Пу-шкина, Гете, если бы нашла Овидиевы «Метаморфозы»226… — какая сила… если бы в оригинале! Олёк мой, прошу тебя… — не смейся, не смейся, девчонка глу-пая, смеяться!.. — пей рыбий жир (рыбий глаз!) —!!!! — (рассмеялась?) — не вяжется, а? — _в_с_е_ вяжется. Пушкин, чтобы написать «Пир… чумы» — ел, конечно, жиго, пил шато-д'Икем, ел апельсины — любил он апельсины! — и… лю-бил! _В_с_е_ связано. Так вот: извольте есть «селюкрин», — конечно, он не тронут, да? — Ну, сознайся. _Н_у_ж_н_о, дитя мое, пусть скучно. Если я пишу так жарко, — вот тебе-то… — так это потому еще, — ну, да, я страстно, до задыханья, люблю тебя… — потому еще, что я стараюсь, хочу быть сильным, я слежу за _в_с_е_м: стараюсь есть, — и ем! — принимаю «скуку» — да, и селюкрин, — гормоны! — и «гемостил», — это надо, это дает огромное питание нервам, крови… — я теперь сильней, чем был лет двадцать тому, и _в_с_е_ это видят. Делаю легкую гимнастику, ручную. Ты замечала, — когда любят, — начинают править культ… «физике» своей? Это — инстинкт. Помни, моя плескушка-уточка, — простуды бойся. Ты страшно похудела!? Отчего? Дознай. Общий анализ вели сделать. Ведь от худения — что же будут твои почки делать: прыгать? вертеться, как горошина в бутылке? мучить тебя блужданьем? Возьми же себя в руки! Не брезгуй «антигрипалем», _н_а_д_о. Скажи мне, какой болезнью умер папа? Вдумывайся, — ведь это ужас, если ты не раскроешься! Это преступление будет, страшный _г_р_е_х. Вот, в чем грех. Не в любви нашей, нисколько… это — святое, это — милость Господня, знай! И ни-чего не бойся, не стыдись. Тут — _п_р_а_в_д_а, — «больше любви! солнца!» Или ты виновата, что не могла «раскрыться», в том, в чем живешь? Нет, ты — не виновата. Не _с_м_о_г_л_и_ раскрыть, понять. Значит — банкротство такой любви. Ошибка, только. Твоя? Ну, и твоя. О-шибка. Я не смею касаться отношений твоих с Б[редиусом]. Ты не досказала, только — «прекрасный человек», — о, я верю, всей душой, что да! — «и нет на нем вины определенной» —? «он верен мне, но…» Скажи мне все, если можешь… а — любовь… есть? У вас обоих? лю-бовь… не «физика», конечно… а — _л_ю_б_о_в_ь… сростанье душой — сердцем… _б_е_з_ чего — лишь «ответ инстинкту»… пока не тошно. _Т_а_к_о_е_ не дает _ж_и_з_н_и, — _с_к_у_к_а, только. Тут бессильно «таинство», оно уходит, оно — сквернится, — веришь ты, что человек растет? Растет и его Богопознание, — об этом я уже писал тебе. — Отклонился. Сон… — утиши нервы, принимай «седормид», _н_а_д_о. Бром. М. б. у тебя нехватка брома, не вырабатываешь сама? Этот «гипофиз», что ли… в мозгу, отдел, маленький отросток — читал я, о-чень это важно… от его Дурной функции — утрата гармонии организма, общее нарушение. Я это испытал, ужа-сно! Друг меня выправил. Оля, не мне учить тебя, мне тут надо у тебя учиться — и бу-ду! Но послушай, моя упрямка, дичок мой… — будь ручная тут… — ты во всем свободна, я не осмелюсь ни в чем тебе перечить, ни зернышка твоей свободы тронуть, — ни перышка оправить на тебе, моя кинарка золотая… но пощади себя-то! и меня… Безусловно, нужен тебе глицерофосфат, — огромная сейчас у тебя растрата драгоценного, — «угля нервных очагов» — погаснуть могут! Помни, Оля, глупая моя. Не кочевряжься, не криви ножки, детка, нехорошо. Отчего такое похудание? Останови, если возможно. У тебя на ферме — что же лучше! Ты — пока — будто в санатории. Дыши. Но… — приходится касаться, — _н_а_д_о_ будет, когда окрепнешь; _р_е_ш_а_т_ь. Придется все сказать Б[редиусу]. Как взрослые должны, смотреть правде в лицо. Жизнь не ждет. Мы _к_р_а_с_т_ь_ не можем. Вот почему я тебе _т_а_к_ сказал, прямо, честно: я тебя чту, я тебя люблю, — ты мне — Дар от Бога. Тебя я хочу — от Бога. Так и верь. Никаких сомнений, что _н_а_ш_е_ _н_е_ от Бога, — вот где грех, в сомнении. Ну, вот опять мало сказал, а 4 страницы. В следующем письме — тут же — продолжу. Надо объясниться с Б[редиусом]. Он — должен честно тебя понять. Каждый миг в мире — ты-сячи подобных «ошибок» жизни. Драм — сотни. Я верю, что Б[редиус] поймет. М. б. — ты ему совсем не в жизнь? Нет любви тут. Вот грех — без любви. _Т_а_к. Не смущайся, что у него живешь. Ты с мамой — как даровые работницы. Целую, до-сейчас. Твой, весь, Ив. Шмелев

[На полях: ] Ольгушечка, ничего не понимаю: ну, можно ли все больше, больше любить? А вот — все больше, больше….

Отвечу о Земмеринг — и на все. Должен ехать на панихиду. Да, напишу мое меню, вчера, сегодня. Увидишь!

После панихиды еду к другу-профессору узнать адрес голландского влиятельного журналиста Гр., который может посодействовать поездке. — Оля, знай, что я _в_с_е_ сделаю.

Спасибо за «баварку»227 — ми-лая какая, вся — жизнь! И — прелесть — в шапочке! О, тут, почти, глаза! Красавка. Расцеловал чернушку.

Как я молюсь на тебя за — свободное «ты», за жар твой. Всю, обнимаю, _в_с_ю_ — целую! О, как хочу тебя..! — любить!


59

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


20. Х.41 12 ч. 40 мин. дня

Моя голубка, Оля моя далекая… Только что послал открытку, получив твою — пустую. Больше не делай так, это больно. Понимаю, что это — от твоей боли. Проверь на почте, у них должна быть расписка в получении заказного экспресса от 30 сент. — парижский штемпель! Кто мог дать ее?! Не ты! От 25-го IX ты получила экспресс заказной, тебе его подали в половине 8 ч. утра 30 сент., это ты сообщила мне в письме от 5–6 окт. 9-го[115]. В открытке, бесприветной (от 9–12.X), ты написала — «почему Вы так _д_а_в_н_о_ не писали?» Значит ты _н_е_ получила заказного экспресса от 30 сент., от руки, очень важный exprès, — все сердце — он должен был получиться 5–6 окт., самое позднее, и потому ты не могла бы мне писать — «давно»! Проверь — и установишь, что пропало?! украли у тебя, _т_в_о_е?! Этого еще не доставало! Заяви требование почте. А ты _м_е_н_я_ винишь. Я перед тобой ни-когда, ни-чем еще не погрешил. И — _н_е_ погрешу. И вот, ты наказываешь меня пустой открыткой? Но от тебя — и это приму: я люблю тебя.

Да, 6-го окт. я читал в Берлине — в 1936 г., замученный горем и — трудом. Был как каменный. Твое большое письмо — мне свет. Нет, именно _т_а_к_ пиши, открыто, сердцем. Ты в буре чувства, — не чурайся, это живая правда, это счастье. Ты бедна была им, ты так оголодала, так замучена, затравлена нечуткостью, — и все еще боишься _ж_и_з_н_и! Слушай, Оля, как я, «безвольный», ма-льчик… боролся за _м_о_е_ счастье и за счастье любимой. Мне было 16 лет, ей не было 15. Мать боялась, что я не кончу гимназии. Я каждый день, когда Оля приехала из Петербурга, кончив Патриотический институт228, по вечерам ходил к ней. Пропускал уроки, — больше половины всех учебных дней! сам писал «письма об отсутствии», мать не хотела. Жаловалась на меня полиции… — ! — «я бегаю к девчонке, не учусь». Дурак пристав позволил себе вызвать меня. Ну, и сцена была! Я сумел, мальчишка, устыдить его — «у полиции, надеюсь, более важные обязанности, чем мешаться в мои дела…» Мать заявила директору, все раскрылось. Грозило исключение. Заступился учитель словесности…229 — «нельзя губить исключительно даровитого мальчика!» Был наказан, пять «воскресений», насмешки — «жених»! Я оправдал себя, через три месяца был — первым, в 7 кл. Сохранился «балльник» в Москве, цел ли? — 2-ая пересадка — последний, 3-я — первый: И — продолжал «бегать» к невесте —! — да! да! Раз мать заперла шубу. В мороз я ушел в курточке. В 12-ом ч. ночи меня не впустили, заперли ворота, дома. Через всю Москву я побежал к замужней сестре, 12 верст! — прибежал в 2 ч. ночи. Переполошил всех, — не замерз, _л_ю_б_о_в_ь_ согрела. Кончил гимназию отлично, не хватало полбала до медали, но я о ней не думал: я _ж_и_л_ Олей. И тогда же написал рассказ — это чуть ли не во время экзамена на аттестат зрелости! — «У мельницы»230 — через год был напечатан в толстом журнале «Русское обозрение»231, и встречен одобрением. Первый курс университета232, 18 лет. Мне начинают скороспело сватать — для будущего! — богатую невесту, — мать старалась: я «понравился» в церкви, приданое 200 тысяч, нам дадут особняк на Поварской, имение, дачу в Крыму. Я не захотел даже «смотрин». Я ходил к Оле, в их бедную комнатку, — оттуда она выходила за меня, она, королевской крови, урожденная Охтерлони… — потомок дома Стюартов. (Портреты ее предков видела ее племянница, в родовом городе.) Мне было безразлично, я видел _т_о_л_ь_к_о_ Олю. Наконец — победа: мать позволила ей явиться, «познакомиться» — она ее хорошо знала, когда они одно время снимали квартиру в нашем доме, — потом им отказали, когда мать узнала, что я «ухаживаю», — мальчишка! Оля победила мать мою, очаровала, без усилий: слишком она была горда и… скромна. Мать ее ценила больше дочерей. Я перешел на 2 курс — юрист, я слушал и филологические науки, сравнительное языкознание, историю Ключевского… я еще бегал в публичную библиотеку — увлекался агрономией, — _в_б_и_р_а_л_ _в_с_е_… Наша свадьба, с помпой, в усадьбе матери233, какой фейерверк был! На заре — в Москву, на тройке, 40 верст. Как восходило солнце! Да, вот как _д_е_т_и_ боролись за свое счастье! И вот, знай, Оля: это _о_н_а, в заботе обо мне, _о_т_т_у_д_а… благословила меня — тобой. Вспомни, вдумайся, как все произошло. Это даст тебе сил..?! Помни и другое: _н_е_д_а_р_о_м_ все _т_а_к. Бог видит, _к_а_к нужна ты мне. М. б. — и я — тебе? Не знаю. Ты меня должна знать больше, чем я тебя: я — в книгах, моих _ч_и_с_т_ы_х_ книгах. Их знают миллионы людей, на всех языках. Я за свои книги вынес страшную борьбу. И _д_о_ революции, когда меня старались заглушить критики — евреи — и не евреи. Они _з_н_а_л_и, кто я для них и что — для России. Здесь, в продолжение 12 лет, меня пробовали топить, избегали называть меня и мое… (до смешного доходило!) — но даже левая печать — «Современные записки»234 — уже _н_е_ могли без меня: меня требовал читатель! О, что со мной выделывали! с моим «Солнцем мертвых»! Ряд стран — все под давлением жидомасонства — покупал право на издание и… не издавал!! И я победил их… — на иностранных языках вышло до сей поры… до 50 книг (на немецком235 — 9–10, не помню хорошо). Если бы я не был «я», — а, скажем, вел себя «политично»… — поверь, Оля, давно бы я был «лауреатом»… — за Бунина 12 лет старались: сам Нобель, шведский архиепископ, ряд членов Нобелевского комитета, — ставленники жидо-масонства, — Мне ни-чего не нужно было, — я писал о России, _д_л_я_ своего народа, о _с_в_о_е_м_ (не для Европы, но она читает!). Да, я победил, «безвольный». Вот, за _э_т_о, мне _д_а_н_а_ высшая награда, сверх-приз — Ты!!! Я так и принимаю. А Россия — когда первые раны заживут… — ско-ро будет!! — Она наименует меня, м. б., — верным сыном, примет в сердце, даст все, что может дать. Сережечку не возвратить… его замучили, убили дьяволы! Святого моего, единственного моего, за Нее _в_с_е_ отдавшего! У него осталась в Москве невеста. Он пошел за Нее, за Родину. Вот, дорогая моя, ты _в_с_е_ знаешь, знаешь, что я сердце свое в книги вливал, с кровью _б_о_л_и. Я искал родного Неба, во тьме. В нем я искал… тебя? При живой Оле я не искал тебя… — после — мне нашла тебя — _о_н_а. Так я верю. Больше не могу сказать.

Отчего ты так худеешь? Если — от… из-за меня, — нестрашно, не очень страшно. Но, м. б., — другое… проверь, про-шу тебя! Сделай общий анализ, нет ли причин молю! Откуда такое «потрясение»? Я так ясно, прямо тебе сказал — будь моей женой, церковной, полноправной. Взвесь все. Напиши мне, как ты выходила за — чужого. Объясни твое «но…» — «он мне верен, но…» Нет любви, взаимной? Что же за жизнь — без «главного»? Пусть совесть тебе все скажет, сердце… рассудок. Тянуть нельзя. Мне — нельзя. Для меня каждый день дорог. Мне важно найти решение, полное: от этого зависит моя работа, моя жизнь… Я много после Оли написал, но «главного» не сделал. Надо сделать или — _к_о_н_ч_и_т_ь_ делание, уйти. Я устал. Душой. Телом я еще очень силен. Будто мне все еще 35–40 л. Меня изводили боли все эти 25 лет, и — режим, который я не всегда соблюдал, _н_е_ мог. В болях — писал. Кто это знает? Только я да Оля. Я катался от болей (в 23 году), когда писалось «Солнце мертвых». Перечитай его — _т_а_м_ этих болей ты не услышишь, другое, другие боли — услышишь. Вот, _ч_е_м_ я силен: я принял дар от Бога, я его берег, я его — дал, через мое страданье — _м_о_и_м_… — и — многим _н_е_ моим.

Напиши, откройся, почему благодарила Бога за болезнь твою? Неужели _т_о_ было… от _д_р_у_г_о_г_о? Это было то, что было с… Олей? В июле 96 г.? Да?! Это я писал, должно быть в пропавшем exprès. У Оли был 3 мес. выкидыш, — Сережечка родился 6 янв. 1896 г. Но ты… _ц_е_л_а? Ах, все равно… только бы душа твоя была цела! Напиши и о твоей «любви», будь открыта, как я перед тобой. Бог тебя спас от «деспота». Да, ты повергла бы себя в тягчайшее рабство. Но ты… не была же в _е_г_о_ обладании? Нет? Ах, мне все равно… твоя душа _н_е_ могла отдать себя. Одно мне непонятно: почему ты _н_е_ ушла из клиники? Го-ды мучилась — или… — услаждалась? Не верю. Продолжала «игру» в таких условиях? Ты, _т_а_к_ работавшая, чего страшилась? Могла найти другую клинику! Как странно. Или — это твоя «любовь» была, такая, с надрывом, в стиле Достоевского? Я тебе скажу: ты — после таких «опытов» над тобой, — готова для творчества. Ты должна писать не этюд, а — крупное. Ты его найдешь. Но оно — помни! — _н_е_ должно быть «фотографией». Ты все преломишь… — тогда только будет искусство. Не пугайся, брось сомнения. Страх наполовину крадет силы. Будь смелой. Духовно, и сердцем — ты на много голов выше «гг. писателей». Мне-то уж поверишь? моему-то _з_н_а_н_и_ю? Пойми, — _н_о_в_а_я_ жизнь введет тебя в «художественную атмосферу», — а это незаменимо. Хорошо об этом у Чехова, в его письмах. Моя душа все тебе откроет, все тайны творчества, добытые _т_о_л_ь_к_о_ моим опытом, огромным. Я у себя учился — писать. Теория искусства ни-чего мне не давала, она — лишь «примечания». Я учился у «великих», вдумчиво, и… слушал сердце, — оно писало. Это первое условие искусства: без сердца творить нельзя, — тогда подделка, только. Но надо и стража сердцу: — ум, строгость, чуткость к слову — форме, труд, о, мно-го труда! Знаешь, Оля… — часто, особенно в последние годы, — да и ра-ныне! — Оля — не с укором, а с грустью говорила, стыдливо: «ты меня совсем… забыл». И она старалась — и как нежно, чутко… _с_е_б_я_ напомнить! Приносила жертву. В страстной работе, в борьбе за _с_в_о_е, — как меня терзали, мелочами! — я забывал ее. После, — мучился _н_о_в_ы_м, вынашивая душой… и — забывал ее. Ведь «вся сила» уходила в творчество! В нем я был страстен, до галлюцинаций, «видений». Они брали остатки. Вот теперь… — я весь в тебе… — я не пишу, я — _ж_д_у. Какая му-ка! Я слышу твой крик, твой _з_о_в. И… — такая безнадежность, непреодолимость дали, пытка.

Напиши _в_с_е, как ты любила, была жертвой. Мне не для «искусства» нужно, а для _т_е_б_я_ _ж_е. Для «искусства» — у меня _в_с_е_ есть. Надо будет — в себе найду, в «подвалах», — в воображении. Ты не знаешь, _к_а_к_ оно сильно у меня. Из _н_и_ч_е_г_о — _м_о_г_у! Будет живей живого. _В_с_е_ могу. _З_н_а_ю. Тебе это мой Тоник скажет, в «Истории любовной». Вчитайся — и поймешь, _ч_т_о_ я дал там. И. А. понял236. Понял и профессор-педагог немецкий237 — забыл имя, — писавший: этот роман надо не один, не два раза прочесть, а три, четыре… пять… — это открывает тайну «смуты юных». Сколько там у меня «любвей»-то! Посчитай — «линии любви», виды, истоки чистоты и — грязи. Все сплетено. Как только мог Тоничка выбраться на чистую дорогу, из таких «дебрей»! Писал я, чуть обжигаемый одной молодой женщиной… — отмахивался от нее. Ах, Оля… сколько характеров… русской женщины! Сколько их хотело _в_з_я_т_ь_ от меня… _о_г_н_я! Последний случай… — это только на словах могу, одной тебе… не на письме… — был со мной в Праге, в мае 37 г. Ставился вопрос о… жизни. Меня катала на своей машине жена одного инженера… русская, вся… и инженер русский… — мчала меня 130 км в час, и… в этом сумасшествии… прямо поставила вопрос… — я сумел ответить. Мне было безразлично, смерть — готов! Чутошный нажим руля — и гибель. Бог завершил все — двойной болезнью — моей — отравление? писал я — в июле, 29 — и — ее: она проглотила, случайно, кусочек тончайшей проволоки, от проволочной губки, посуду моют… в кушанье попала — ее спасли. А там — недосягаемость, события, все оборвалось. Она хотела от меня… — понимаешь? Она была бездетная. «Дама с собачкой», в буквальном смысле. Решительная была, лет 32, спортсменка, сильная, стройная, бледная, с внутренним огнем. Правда, тогда мой успех в Праге23.8, моя речь о Пушкине и «купели Православия»239 — потрясла всех, — «такого не запомнить», даже «Последние новости»240 должны были признать «большой успех». На женщин это сильно действует. Но что мне писала одна девчушка, 14 лет! Неужели я разорвал эти письма? Не знаю… все в хаосе. Это была «болезнь». Племянница одного казачьего генерала. Вот это — темперамент. Я сумел успокоить сердце милой девчурки, так чисто, чутко, — так отцовски. Плакала она. «Писательница» уже была, — дала мне слово «много учиться, думать». Где она и что с ней — не знаю.

Твое письмо 13 сент. — болезненно-чудесное. Непередаваемо. Кратко: «если это — лучше не писать друг другу — для _м_о_е_г_о_ покоя, то нет, не лучше» — не писать. Просила не давать себя в «Пути». «Я _в_с_е_ вдруг понимаю», — и тут же, поперек: «ничего не понимаю». «9 июня „Рождение“? Рождение в му-ку? Кто же этого тогда хотел? Не может этого быть». «И „золотое“ мое письмо проклясть мне»? Надо _в_с_е_ переписать, письмо — «полубезумное». Но — для меня — все счастье. Не стыдись чувства, все пиши, Оля. Мне для сердца надо, укрепление. Нет, не трону твоего «Свете тихий» — _т_о_л_ь_к_о — Тебе! Для других — хватит, дал все. Будь со мной «без лукавства». Лукавство — не для меня. Не снижай себя. Не требуй «знака», еще… — _в_с_е_ дано. Это — язычество уже, это недостойно _в_е_р_ы. Не называй меня по имени-отчеству — это уже _п_р_о_ш_л_о. Я могу для тебя быть только «ты», ну… твой… как хочешь. «Так — просто» (все, что с нами творится) не должно быть, это от нашей _в_о_л_и_ теперь зависит. Я свое сказал, буду действовать, что только в моих силах. Но ты не будь безвольной, — и — рабой. Во-имя _ч_е_г_о? Ты — груда самоцветов, в них попал луч солнца, замкнут и — стреляет, все горит искрами, все бьется, ищет, меркнет, чтобы вспыхнуть, играет самоцветной жизнью… и рядом — прости! — кусок угря__ холодного, сырого, тинного. Так я вижу… ошибаюсь? Мне странно: «некогда…. можешь одна ехать…» Что это? Любовь?.. Это уже — равнодушие, по меньшей мере. Делай вывод. Я до сих пор не знаю, чем занят Б[редиус]. И чем _б_ы_л_ занят, когда ты была одна: «я да птичка». Гнилая связь — не связь, а насилие, над духом, — и это — благословлено Богом? Будь перед собой искренна. Не могу больше. Ты сама поставь вопросы. Отвечу.

Целую, твой наказанный безвинно. Твой Ваня — Ива — Ив. Шмелев

[На полях: ] Затребуй у Б[редиуса] мне — твое письмо! Никто — из Голландии — не был у меня. Не полагайся на _ч_у_ж_и_х_. Не верь «приятельницам».


60

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


20. Х.1941

5 ч. 40 мин. дня


Оля, дорогая, сердечко мое, свет мой вечный, — как я тобою счастлив! А вот, слушай… Я искал в своем хаосе… — дрожит от волнения рука, а я ее целую, — не ее, а тебя, _т_в_о_е_ _с_т_и_л_о! — искал квитанцию на exprès recommandies, писанное тебе 30.IX. От руки, — очень важное, я там душу, всю, открывал тебе, ты его не получила?.. — сколько я искал, эта — _о_д_н_а_ — куда-то скрылась, а все другие целы… И вот — нашел!! Bureau de Poste, Paris, rue Claud Terrasse, 30.IX.1941 — 165. Наведи справки, на почте. И вот, через 2–3 мин., звонок! Приносит почтальон — я не понял, что, от кого… Paris, 7, Rue Vignon «Robert Holer» — Fournitures Dentaires en gros[116]. —??… Ну, и сразу понял, по золотой наклейке! Утрехт!.. Ты..! О, счастье — ты! Оля, детка, милка! Ты это! Первый раз пишу — _и_м, _т_в_о_и_м-… Тебе! Свет мне светит. Как приятно, мягкое какое. Веришь? Ни-когда… ни-кто… мне не дарил стило, — сколько было даров, подношений… — ни-когда, стило! У писателя — _д_о_л_ж_н_о_ быть стило! Сам я покупал себе. И скоро ломал. Т_в_о_е_г_о_ не сломаю до смерти! О, как сердце болит, ликуя. Оля, не вижу, слезы… Обнимаю, целую глаза твои, губки, всю тебя, светлую, усталую, измученную… Нет, я _в_с_е_ сделаю, пока не ударюсь головой в стену, чтобы увидеть тебя и — все сказать, и все узнать — и _в_с_е_ решить. Все пальчики твои целую. Это перо, ты его держала, ты на него смотрела, ты его благословила всем сердцем, — _з_н_а_ю! Какое легкое, послушное! скользит, играет в моей руке. Это не перо, это — это твоя душа играет в нем, оно — _ж_и_в_о_е, от тебя. Ж_и_в_о_е, Оля! — Так _н_а_д_о_ было, чтобы _н_и_к_т_о… а Ты только, первая, единственная — дала его мне в руку — _п_и_ш_и_ же, милый! Вот, и пишу, — не прошло 3 минут — пишу, тебе, первой — единственной! Ми-лая! Отыскивая квитанцию, вдруг нашел в хаосе — открытое письмо — тебе. Почему не послал? от 31 авг. — 13 сент.?! Ты — как раз — 13-го IX писала мне сумбурное из писем! Как странно! Досылаю, опущу сейчас вместе с этим, вместе с утренним, — Боже, сохрани их в пути! Оля — веришь? _Т_а_к_ я еще _н_и-когда не любил. Вот _т_а_к_ — вот. Ту Олю я не беру в сравнение: _О_н_а_ _в_н_е_ _в_с_е_г_о — теперь, — она _б_е_с_страстна теперь, и я не могу ее брать ни-ка-к. Ты понимаешь, там — Святое, вне нас. Но так, как Тебя, я не любил, никого. Все крепче верю — от Бога, от Него, от нее, от святой моей — все это, — ты, ты, ты! Д_а_н_а, явлена. Оля, люблю тебя: будь сильна, не поддавайся ни тоске, ни скорби, ни болезни. Верь — будет! Или меня не будет. Я тебе еще напишу, _к_а_к_ берут свое счастье. Только что у-знал… про Ивика. Он мне не сказал: боялся, как посмотрит дядя-Ваня, такой «строгий» — в —? — моральном смысле? Я, для него, — о-чень в таком смысле непреложен. И вот… чудесная девчонка241, француженка, дочь фабриканта из Рубэ — северо-восток, — его _в_з_я_л_а! Да! Учится русскому языку, бросила школу, где учила (ей 21 год — 22, как Иву). Приехала в Париж, (что с родителями они [устроили]?) — сняла в отеле No, и — _в_з_я_л_а_ Ивку! Они уже 2–3 г. знакомы. Она без него не могла жить. Как он на моего Сережечку похож — две капли! Глаза-а..! — Ивку я не вижу, с именин. Он страшно осунулся, — атлет-то! Медовый месяц. Ду-рак! Боится дядю-Ваню. Если бы знал _в_с_е_-_т_о! Как дядя-Ваня завоевал свое счастье! — и она, чистая моя! — и _к_а_к_ — зачат — Сережечка!.. Все тебе говорю, моя далекая — во мне навеки! Когда свадьба — не знаю. Будет. Не побоялись ни бедности — возможной пока. Она будет учиться в художественной школе. Она рисует. Красива, сильна, спортсменка — из народа. Люблю я смелость! Целую. Твой всегда Ив. Ш.

[На полях: ] Всю тебя целую. Ольга, как ты мне дорога! Свет мой тихий.

Я нашел на Стило серебряные знаки J. Ch. 26–9–41. Это — Ты! Свет мне!

Чуть посыпал «Эмерад»[117], томящий аромат — люблю.

Спешу на почту.


61

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


20. Х.41 9 час. 15 вечера

Как хороша ты, Оля, как _с_в_е_т_л_а! Как мне тебя благодарить за этот _л_и_ч_н_ы_й_ дар?! Это — _Л_и_к_ мне светит. Я ждал его, — вот такой вот, — в себе носил. Это не красота, это — ее предел, это — запредел ее. Понимаешь, это лицо, — о нем надо, можно сказать одно: о, какое ми-лое лицо! В этом «ми-лое» столько есть, что можно только _с_е_р_д_ц_е_м… не словами, ни-чем — назвать. Эта светлость, это мягкость, это — ясность-лучезарность — это сильней всяких «красот», глубже, неуловимей, — _м_и_л_о_с_т_ь, умиление. «Красота…» — в ней не звучит _т_е_п_л_о, не слышно — «сердце», она не излучает «содержания». В _я_с_н_о_с_т_и_ твоего образа — огромное, его, это огромное, надо долго искать в душе своей, чутко вбирать его, творчески — сердцем наполнять. Это то, чего ждут, ищут все. _С_в_о_е, особенное, ни на что не похожее, не тип, а _ч_и_с_т_а_я_ _о_с_о_б_о_с_т_ь, чего нельзя уже ни у кого найти, — единственное, неповторимое, — чего нельзя утратить без потери _в_с_е_г_о. Понимаешь ли эти путанные пробы _н_а_й_т_и, что — _э_т_о?! Выразить? Но ведь это — в снимке — _о_д_и_н_ миг жизни _л_и_к_а! А их, мигов, — беспределье! — Вот, какое твое лицо. Я склоняюсь, как перед чудотворным ликом. Я благоговею, вбираю взглядом, — как прелестна! сколько _ж_и_з_н_и, за этими очами, — _с_в_е_т_о_м! Чудо мое чудесное! Благодарю, у меня нет слов сказать _в_с_е, что _е_с_т_ь… — только в душе сияет «Свете тихий» мой, _м_о_й… — одному мне _т_а_к_ говорящий, так поющий не-звуками, а чем-то, — еще — для человеческого слова — непонятным, каким-то ему еще не данным — чувством? Милая, как же ты светла, жива, ми-ла!.. Ах, Оля, это невозможно… это особенное, музыка души, — лицо _п_о_е_т! Вот — чудо неуловимого искусства. Этот портрет — только великий мастер его понял бы… и — сделал _с_л_а_в_о_й. Такие лица — редкость, ну… как Мона Лиза… — но там — другое. Так вот, я — прав. Вот — Анастасия, могла бы быть такой, если бы не родилась из… моего воображения. Ныне она явилась в жизни. Мне, ее Предтече-провозвестнику. Дар мне — _з_а_ _в_е_р_у, что Она _е_с_т_ь. Жизнь оправдала творчество души и сердца. Слава Господу, за все, за все! За муки, за все боли, за — эту Радость — все покрыто. Тобой, _Ж_и_в_о_й. Целую эти лучезарные глаза, — звезды. Милая, целую. Свет мой!

Но, _к_а_к_ ты мне явилась..! _Ч_у_д_о_м. Слушай. Я уже писал, как получил _п_е_р_о. Узенький, тугой пакетик, по длине заклеенный. Я открыл концы и — выдавил картонный футлярчик — там перо. И… — оставил на столе обложку. Решил — спишу адрес магазина-отправителя, — поблагодарить за «Comission». Чтобы удобней прочитать, — разрезал ножницами… начал, было, — и увидел — какая-то бумажка _т_а_м, белая… осторожно, вынул… конверт, — бланк, отель, имя… два слова — m-me N. N. просила… и т. д. Конверт… и — моя Ты… единственная в мире… Ты! Такой свет — счастья..! Не мог словами… нельзя. Если бы я… — мог, мог! — выкинул обертку!.. Это было бы таким ударом, таким намеком… Бог вразумил, я знаю. Я не мог тебя утратить. И не утрачу. Вот — это — Знак. Тебя потерять — _н_е_л_ь_з_я. На-вечно данная, Д_а_р_о_в_а_н_н_а_я. Фото чуть смялось, чуть-чуть. Пресс все сгладит, без малейшей складки. Все _ц_е_л_о, все. Это — тоже — чудо. Ни цапинки, ни трещины, ни-чего. Завтра ты будешь в рамочке, — найду, что необходимо, что достойно. О, светлая, чистая моя. Как ты прекрасна, до — прославления! песнопения! Завтра пойду по адресу отеля, поблагодарить. И — там увижу. Я так взволнован, так все во мне дрожит, от Света счастья… — свет чую, счастья. И мне страшно, в сравнении с тобой… такому! А, что будет — будет. Я тебя _н_а_ш_е_л. И — не могу утратить. Тревожусь, не опоздаю ли, застану ли? Послано 18-го. Завтра — 21-ое. Пошлю «pneu» и попрошу позвонить, дам телефон друзей назначить час. У меня нет, я не выношу их, да и нужды нет особой. Кому надо — меня всегда найдут. Вот, когда ты будешь — другое дело. В Москве, бывало, изводили, _в_и_с_е_л_и. Правда, и я, порой, _в_и_с_е_л, но только для дела (по — нашему «Книгоиздательству писателей»242), а если что «личное» — просил Олю. Милая, благодарю.

Закончу об Ивике. Явятся когда — я встречу их рукоплесканием. Молодец — девчонка! Нашлось-таки нечто посильней математики. Сразу сломала все! _в_з_я_л_а! А то бы… Ивик — «слепой»… его бы слопали, бабища какая, хищная… А тут — взаимно, уже два года встреч в Auberge de la Jeunnesse[118], — ее письма, ее пылкая влюбленность — взяла. Как она его искала, когда рухнул французский фронт243, и мальчик оказался в Пиренеях244, а она — в самом пекле, у Рубэ… Летом съехались у — дяди ее — торговца, где-то. Ну, заполыхало… безопасно. А там — явилась в Париж, дома все сломала, — _в_з_я_л_а_ — и — будет «русский» — пусть полурусский, как и она, почти. Отец — француз. То-то он принялся читать дядю-Ваню… Это — _о_н_а_ его, уверен. Какова энергия. Там Рубэ, нашла русского учителя, и, говорит, уже понимает разговор. Я рад за Ивку, только бы сдал тяжелый конкурс — самый тяжелый. Он выбрал — «чистую науку». Ecole Normale Supérieure245. Твой Ив. Шмелев. О, как целую всю.

Крещу тебя. Боже, дай ей сил! Твой Ив. Шмелев


62

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


21. Х.41 2 ч. 20 мин. дня

кончил — ночью


Милый друг, пишу Вам оказией, м. б. мне удастся это. Послал мужу Вашей приятельницы «пней» и жду ответа, чтобы лично поблагодарить его за великодушную миссию. Попробую послать для Вас французское издание «Солнца»246 и немецкое — «Любви»247. И — свое _с_е_р_д_ц_е, в глазах моих. Я в озарении, весь, как никогда. Ваша _и_к_о_н_а_ — неизъяснимо ослепляет. Я в бреду, священном. Знаете ли Вы, Дари..? — Вы — Дари. В Вас — непонятное, необлекаемое словом, ни-как… — узренная раз, Вы незабвенны. Нет сил забыться, — Вы, Вы, Вы… — так неотступно, так безвольно. Почему — «Вы»? Да, вот — «оказия»… — но тут — перед иконой-то — благоговение, и я — «в параде». Это тайна неповторимых ликов. Это неопределимо — «радостностью», «счастьем», «неземным», — эти слова в Вас ничто не выражают, ни-как не определяют. Это — _Б_о_ж_и_я_ тайна, ласка Божия, красота Божия. Это ведь свет поет Вашим светозарным устремлением, обетованием, неисповедимым в Вас чудесным чудом. Это тайна, — от нее не оторвешься, она влечет непобедимо. Какое счастье — всегда смотреть на Вас, _В_а_с_ _в_и_д_е_т_ь! Вас чувствовать, как благодатно ослепленный. Молиться, вот что можно, с Вами. Свете тихий… изумленная Святая! Слова не выражают Вас, лишь чувство _з_н_а_е_т, _к_т_о_ Вы. И не скажет, не может, так оно безмолвно. Сколько раз спрашивал себя — «к_т_о_ — Вы…?!» Нет ответа сердцу, и не будет: ему не надо ни ответа, ни определений: _з_н_а_е_т_ без слов: слова роняют. В Вас Небо, Свет, — Вы — Божие дитя, никто его не видел. Безнадежно пытаться находить слова: Вы — _н_е_н_а_х_о_д_и_м_ы_ словом, — только чувством, тончайшим, возносящим, как в «Тебе поем». О, как бессилен я — дать Вам определение. Несу Вас в сердце, возношу молитвой. Свете мой тихий..! Олёк мой! Как хороша ты!

Сегодня хлопотливый день. Разговор об авторских правах. Я _н_е_ даю. Знают, что им надо. Просят «хотя бы две-три книги, — для „всея России“». Из Кёнигсберга, кто-то… в проекте — «трест книгоиздательств». Что же намечают? «Богомолье»… «Лето Господне»… «Пути Небесные»..! Знают — пойдет м. б. в сотнях тысяч. Т_а_к_о_г_о_ не найдут ни у кого; все знают. Я _т_о_ж_е_ знаю. Если договоримся, обусловив, _к_а_к_ мне, _м_н_е_ (и — тебе, моя дружка, главное — тебе!) полезно, — «Путей» не дам. Они принадлежат кому-то… не только мне… _к_о_м_у_-т_о. _О_н_и_ _т_в_о_р_я_т_с_я. И — _с_-_т_в_о_р_я_т_с_я. В _н_и_х_ _ч_у_д_н_а_я_ _Д_а_р_и, _д_о_п_о_л_н_е_н_н_а_я, _н_о_в_а_я_ Дари, — звено от женщины — к все-женщине, к ангело-женщине, _н_е_т_л_е_н_н_о_й. Господи, дай силы! «Пути» пойдут своей дорогой, своим путем. «Пути» _в_о_з_ь_м_у_т_ Россию, будут Ей светить, — так сердце шепчет. «Пути» — священный _з_н_а_к, обетование, искание, надежда… осуществление надежды, воскресание!

Ваше перо — никому ни слова не напишет, знайте! Вам только, только во-имя Ваше, для Вас и — через Вас. «Пути» непостижимо _В_а_ш_и. Двойные. Ее — Отшедшей, Ей писались, ЕЮ… и — ныне _с_у_щ_е_й, озаренной и озаряющей, — Вы знаете _е_е?!.. Она — необычайна, уверяю Вас. Да, да?

Да, вот что… Простите… в одном из писем, — кажется, вчера? — я перед Вами очень виноват. Я не должен был касаться. Я удручен… прошу — простите! Вы поймете. Я сравнил… груда самоцветов, в них луч, плененный, бьется светом, в искрах, колет, льется, сверкает страстно, взрывно… — и — рядом… — темное, сырое… тинное. Я не должен был. Мог иначе: свет — тени, смутность, непонимание… предел различности. Это моя ошибка, — и как мне не по себе теперь! Простите, винюсь: бесславно это, нехорошо. Так не должен был. Не помрачите света Вашего, — так больно, так… сорвалось. Не вижу оправданий себе, — поверьте, мне перед Вами стыдно. Ну… браните, только помилуйте, — голову мою, повинную.

М. б. уже уехал г. Т[олен]? Сейчас мне нашли-таки «Солнце Мертвых», библиотечный экземпляр, до дыр зачитанный, но цельный. Я его себе оставлю, очень он «испытан» читателем. Я пошлю Вам свой, «единственный», — _Е_д_и_н_с_т_в_е_н_н_о_й, — мне в радость это. Над ним я… плакал… редко-редко брал с полки, сердце трогал — спит или… все еще живо? Живо, всегда томится, _в_и_д_и_т. Не утомляйте сердца, слегка касайтесь… верю — найдете _б_о_л_ь_ш_е, чем когда-то, внятней, _в_с_е. Трудно его читать: ритм скрытый слышен… порой — болезненный. Найдете мое _с_е_р_д_ц_е, перебои уловите, тоску… о, Вам все будет внятно. Вы, ведь, — как — ни-кто. О, милая… мой свет, последний!

…«Пней» все нет, — м. б. уже уехал? Но тогда отель вернул бы мне. До завтра. Я хотел г. Т[олену] за его великодушие дать на память голландский экземпляр «Человека», — в отчаянном, должно быть перевоЗе! И Вам — русский «Солнце» и немецкий «Любовь в Крыму». Там недурно моя переводчица248 дала «сборную» статью об авторе, с выдержками из Бальмонта249, Амфитеатрова250 и др. Да, я знаю, _к_т_о_ первый у нас писатель… — много слышу, от кругов «литературы» — доносится. Сегодня от Мережковского251 ко мне «посол», зондируют, как я насчет продажи «авторских». Им _н_у_ж_н_о, очень, — _м_о_ю_ инициативу. Сказал: готовые деньги мне нетрудно брать, — сами придут. В России сейчас — все чувствуют — да так и есть! — духовное оголодание, нужен — Свет. Будет. От Церкви. От литературы _ч_и_с_т_о_й, ее так мало. «Советская» бесповоротно признана «похабством, окаянством», наконец-то! Я 15 лет боролся с «Возрождением» столько места уделявшем «помойке» — кормление Ходасевичам252. Посветит «Богомолье», «Лето Господне» — его будет две книги. «Пути Небесные» — тобой посветят, Оля, — но что мне делать? Поймешь ли… — что со мной? И счастье, до невыносимости… — и — ох, как трудно мне! Ты «пришла чудесно и укрыто», чуть не пропала, до того «укрыто». Я писал, как ты была затиснута, в обложку. Надо было учувствовать. Я учувствовал. Вчера пришла, и принесла перо, _п_е_р_в_о_е_ мне в жизни — в дар. Какое счастье! как Знак! Так и принял — ко благу! Ты спала ночку, первую, — в конвертике, как новорожденная детулька, — в томе Даля, — гладилась от скручки. Я нагрузил четыре тома. К утру ты была — гла-денькая, покорная, «пай-детка» (все — твои слова). Я поцеловал тебя, так нежно, не разбудить бы. Ты сейчас… вот ты! рядом, всего аршинчик, — о, как хорошо-прелестна! Как… сердцем смотришь — вся в полете, в свете!.. О-ля..! Нет сил быть без тебя, так до-лго-долго… Ты в стеклянном, живая… стекла не слышно, — ты — Царица, да! Знаешь, чуть есть… Царица наша, красавица… Мученица Александра253… — святая, Царица… Святой Руси? Да, была бы… если бы Святая Русь была… но темная она была, подспудная-святая… И Царица… подспудная, невзгодная, несрочная… Ты — чуть, намек неуловимый. В кокошнике боярышни… — вся, наша Русь. Ты — кровная. Ты — светозорька, ты — радостная королева-девочка, да, вот когда _н_а_ш_е_л-т_о! Ты сложная, Дари-Анастасия-Ольга-Воскресшая — и Победительница скорби. Что мне делать?! Ты вошла, Неупиваемая Радость. Я знаю — без тебя нет жизни, воли к работе, нет вольного дыхания. Ты должна быть… ты — _б_у_д_е_ш_ь! Или ничего не будет. Я все силы за тебя отдам, все испытаю, Господу _в_с_е_ предам, молю, — и буду делать, добиваться, умолять тебя, крепить… только бы ты была сильна, здорова, не теряла веры, не хладела. Все наше пронизано предназначе-нием! Этого нельзя придумать. Сейчас, так ярко _в_и_ж_у, что чувствовал, как получилось первое твое письмо, то, «день Рождения». Такой ласки не помню… так согрело, до восторга святого… никто так не писал, сердцем… так переполненным. Я так взял в сердце..! Проверь, когда ответил. Я не мог медлить… скоро? В ужас прихожу опять, — если бы затерялось, в редакции! Столько моего терялось! После узнавал: несколько раз издательства искали меня, иностранные — кто портил?! Мне писали с Аляски, из Австралии… — искал читатель… Сколько не достали меня..! — «терялось», залеживалось месяцами. Если бы твое пропало! Не получив ответа, — не написала бы еще? Так бы и… — Ужас, ужас. Господь _н_е_ допустил. Как _с_в_е_т, я принял. Проследи, как я тебя касался, тихо, тихо… душу твою хотел раскрыть, все больше, так бережно, так… любовно-нежно. И это — «я да птичка»… — так меня… коснулось, самого трепетного в сердце, так жалко тебя стало, — будто _в_с_е_ я понял. И — ты уже родная стала, я уже не мог молчать… я смущался только, не смел открыться, показаться навязчивым… — боялся, себя боялся, жалости твоей ко мне боялся… — целения боялся, милосердия боялся, — ну, один… и буду… везти возок. И — Свет!! какой же — Свет! И _э_т_о, это, Оля… не от Бога?! Тебя я недостоин. Говорить не буду, очень сложно и больно. Причина — и велика, и… так ничтожна! Разница наша… 27 лет. Правда, если внести _в_с_е_ сходства… и главное… горение, дар творчества, твое душевное богатство, твои дары неиспиваемы… да! да!! — даже и твои «изломы», — но это так острит желания! — так душу теребит — _в_е_д_е_т… — разница сжимается, — душа-то наша «не взрослеет», Оля! — мы оба слишком молоды ею. Да, у тебя «изломы». Но это — «пряность». Не лишне это. Но для меня — пожалуй лишне. Разжигать меня не надо, я не хладен, — во мне довольно пряностей, — ты же пока не знаешь. Да, я пылкий, иначе — не был бы — я. — Ты должна узнать меня, тогда… — решится. Да… вчера, когда пришла и подарила… день был особенный — 20 окт. — 7-ое, «Сергия и Вакха»254, день Ангела отца. Вспоминал я… день уходил. И вот… — «открытия», в траурный мой день. А, для меня все — «знаки». Сегодня — 8 окт. — день его кончины, 56 л. тому, в 85-м. День прошел, 8 с половиной уже. «Пней» все нет. До завтра? На тебя любуюсь… — пришла со-всем ты? Оля? да? Как ты славно смотришь — _в_и_д_и_ш_ь… что? Все забыто. Неделями ждут письма. Земмеринг, небось, не понимает… или — понимает. Я ей чуть коснусь, какая ты… — позволишь? Чуть-чуть. Она на книжке видела. Умная она. Знаешь, она достойна ласкового слова, твоего, верь, милая. Чувства ее так чисты, так неколебимо верны. И Милочка255. Конечно, им и в голову не приходило видеть во мне другое, что-то, — только любимого писателя, столь «много» им дававшего, — вот почему они такие — видят они во мне. Еще не купил «магнит» — духи! — а может быть оказия от них. Но напиши — какие ты любишь. Это — для меня. Для «чар» — обмана. Наши рабочие бывают в отпуске. Достану завтра. Теперь все у меня — «завтра». Только не ты, и не то, что _н_а_д_о_ делать, — жду адресов, ищу путей, — где эта Бауэр, писательница? Да вряд ли она тут — что-нибудь. Два письма послано. Так тянется… — надо «нерв» найти, кто мог бы разрешить мою поездку. Ведь знаю, _е_с_т_ь_ мои читатели… десять моих книг читают… и — _н_а_х_о_д_и_л_и, узнавали из книг моих с признательностью — что, бывало, казалось темным. Я писал тебе, как кто-то «всю русскую психологию» постиг из «Няни» — «Киндерфрау», — какое неудачное название. Я сколько раз писал — непременно «из Москвы»! Гов[119] — не звучит так — Фрау — Москау… Ну, Бог наведет. Племянница Олина256 — с этим их «романом» — да еще тут… ее «муж»257 спятил… мыкается она… вызову ее завтра — эта все дороги знает, упорная. Оля, бывало, все дивилась. Для «дяди-Вани» — все сделает. Ты ее, м. б. в радио слыхала… Кутырина… — фольклор… баю «баю»[120], петухом кричала, былины напевала… дарованье, да, есть… но… «ложное искусство» — под-искусство. Поздно взялась. Математичка, музыкантша — ученица Рахманинова258, по Москве. И — в голове сумбур. С мужем развелась259 — француз, ничтожество! — сплелась с… дубиной, самозванцем260, идиотом, — я ей _в_с_е_ нагадал! — и вот, спасает от желто-дома. Как еще жив… — ходит по Парижу и всех «кроет», знает по-французски одно слово — «m…..» — ген. Камброна261. Чуть было его немцы не забрали, — а надо бы… — она случилась, выдрала: ее признал один из немцев — видел в «Солдатском очаге» — она там пела. Так вот, она — возьмется — может многое. Сейчас вызову ее (утро 22-го). Ивка не заявляется, «медует». — И — курсы, работа.

Прошу… сделай для меня… — не надо ли тебе чего…?! мне дорога твоя свобода, — м. б. ты стеснена в чем? у меня есть все… и будет еще больше. Только скажи, — все сделаю. Тебе может понадобиться. Ольга, изволь сказать, смотри, осерчаю! Задушу в поцелуях. Суют авансы — не беру, _св_о_е_й_ свободой дорожу. Терпеть не мог закабаляться, всегда — на воле. А в России… все бы поглядели вместе… всю прознали! и — _к_а_к! На своей машине, сильной. — Помню, как в Праге инженерша меня мотала..! — вот рассказ-то..! Я давал «машину», бег-гон… в — «Это было»… в — «Приключении»262… где еще? Отец любил верхом, Оля — тоже любила гон, и — машину… много изъездили. Военно-Грузинской дорогой в Грузию спускаться..! Или — Байдарские ворота, скучная дорога… — и — ух, вдруг простор! — все море… и какое!! Не найти нигде — вдруг, провалился камень… — мо-ре! в грудь, — небом! синим током — морем! волей!.. — Помню, давал я в «Винограде»263 — тут не знают, — на Чатырдагском Перевале… — море… великое «корыто с синькой» — Саше — горничная-девушка — вдруг мелькнуло… только корыто с синькой знала! — Тебе понравится мой «Виноград» — ты сама — му-скатный виноград мой. Ну, слушай, кончик III гл. — уловишь «колыханье», гул — дале-о-кий… моря? — вслушайся в ритм… Музыкант уловит, — плавность, на-кат… Вот, сейчас: (из «Винограда») …«Винтами и петлями (пауза) — я буду для тебя двоеточие ставить, легче услыхать внутренний ритм, — побежала вниз белая дорога на синее море»: — паузы, разного счета, — «а оно яснело — и вливалось в глаза. Влилось, — и никогда не уйдет теперь, хоть потеряй глаза, хоть уткнись в темный угол:: на весь век свой. Корыто ли с синькой увидит взгляд, к небу ли подымутся усталые глаза, — встанет оно, живое, и вольется в душу. Все целиком, огромное. Придет из-за тысяч верст и вольется. В снах придет теперь — и вольется». Ничего писалось? «Виноград» любили. Саша удалась — и — повар-старик. И — виноград. Дано _в_и_н_о_ в подвалах, как набирает силу. Му-зыка вина, песенка его дана. Тугоухие _н_е_ слышат. А я — _п_о_ю. Вот Рахманинов поймет — он говорил мне, — а я раньше его _з_н_а_л, что _п_о_ю. Как спел бы… Тебе, моя царевна! Ты — тут! красавица, светло мне, от тебя… о, как благодарю за… _Д_а_р_ твой, за тебя. За — _в_с_е. Господи, услышь, — я пел Тебя… я буду петь Тебя! Услышь!! Но надо и «нудить» цели… помоги, Господи! Светись, мой Свет!

Ольга, я так крепко тебя целую, так…….. — что писк я слышу. Оля, за что обидела пустой открыткой? Я весь с тобой. Глупая, целую. Твой Глупый

Утро 22-го — 10 ч. — а «пней» все нет. Буду звонить.

Сегодня опять напишу. Не могу. Ты чем меня зачаровала? чем?! Ну, погоди… мы это разгадаем, вместе _у_з_н_а_е_м.

«Погоди, тебя заставлю

Я смириться………» 264 —?! —

М. б. ты дашь адрес верный, — на Сережу? — Я тогда буду par exprès (5 дней доходят). Сделай это. Скажи — куда.


63

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


24. Х.41 5 ч. вечера

Оля, я не могу больше так жить, — это сплошное страдание. Если нет у тебя силы изменить свою жизнь, так и скажи. Нельзя жить двойной жизнью, обманывая себя. Что препятствует тебе связать свою жизнь с моей? Если это — неопределенность, тревога за твоих, я ее устраняю: и мама, и брат будут всегда с тобой. Другое чувство? Но тогда скажи открыто, и я не потревожу тебя ни словом, — ни словом не упрекну, постараюсь _в_с_е_ забыть. Удастся ли это — не знаю, но иного исхода не вижу. Необходимость увидеться? Для меня нет этой необходимости, я тебя _у_з_н_а_л. Для тебя? Тогда постарайся встретиться со мной там, где живут наши друзья — Наталья Яковлевна с Мариной. Они пригласят тебя, — неужели и тут — «нельзя и думать»? На что же ты обрекаешь себя? и меня? У тебя родилась потребность беседовать со мной в письмах. У меня — больше: жизнь с тобой. Письма меня только мучают, в данных условиях. Да ты вон и этого хочешь меня лишить (твоя открытка в 2 строчки, а я все время пишу тебе). Нужно кончить эту тяжелую «игру», — для меня хотя бы. У меня мало надежды приехать в Голландию, но я ее не оставляю. Ну, хорошо: свидимся. А — дальше? Все то же? Нет, на это я не могу согласиться. Я должен знать твой прямой, заключительный ответ. Хочешь связать свою жизнь с моей? Решай. Знаю: тебе куда сложней, — я свободен. Но нельзя закрывать глаза, нельзя тянуть эту неопределенность: она убивает меня, я не могу в ней писать, и у меня не остается воли жить. Или — жизнь с тобой, или — ни-чего. Это уже мое дело — как я выйду из этой пустоты. Если при любви ко мне, во что я безусловно верю, — нет _д_р_у_г_о_г_о, тогда единственное решение: выйти из тупика, не портить своей жизни и не убивать меня. Отсюда: необходимо смело все сказать _д_р_у_г_о_м_у_ — и начать новое, не склоняться перед неопределенностью, — ее не будет, будет все ясно: новая жизнь, со свободным сердцем. Повторяю: ни за себя, ни за своих не бойся. Все мое — твое. Будущее твое совершенно обеспечено. Для текущего средства у меня есть; для будущего — открываются. В ближайшие дни я подпишу договор, вполне ограждающий интересы _н_а_ш_и. Авторские мои права я никому не уступлю. Эти права будут — твоими. За покой твой (материальные удобства) — я отвечаю, можешь мне поверить. Да я знаю же, что для тебя главное не в этом. Но знай и ты: я не могу жить без тебя. Если твоя любовь — не только временное увлечение, — и ты не сможешь — без меня. Зачем тогда тянуть, ждать — _ч_е_г_о? Тебя пугает чувство _г_р_е_х_а? Его нет, и не будет, _г_р_е_х_а. А как назвать жизнь — через силу? сверх сил? когда утрачена связь, освященная Церковью? А это есть на самом деле. Только — сделкой с совестью и, в сущности, — медленным самоуничтожением, связанным с моею гибелью. Надо найти силы — и решить радикально. Я предлагаю попытку — свидеться у Марины, там, где она. Это — легче. Если же тебе и это недоступно, в таком случае я не вижу никакого смысла и в моей поездке в Голландию, — она, при таком безволии и покорности судьбе, не приведет к развязке. Будь искренней перед совестью, не прячь за дерево голову, как глупый страус. Счастье _б_е_р_е_т_с_я, — а не приходит на зов, при полном безволии зовущего, при его «страхах».

В последний раз говорю: любишь — будем вместе; колеблешься, — скажи раз навсегда. И неопределенность кончится. Я говорю, как перед Богом: люблю тебя — и не могу без тебя. Жду тебя. Ни тебе, ни мне не надо «краденого счастья». Значит: узел надо разрубить, найти в себе сил и _н_и_ч_е_г_о_ не бояться. Людей бояться?! Значит: любви нет крепкой, и нечего себя обманывать. Я тебя высоко несу, крепко люблю, людей не боюсь, — слишком хорошо их знаю, — и перед всеми назову тебя моею законной женой, пусть и не вдруг освятится наша совместная жизнь Церковью. Двойная жизнь — обман, самообман, мне ее не надо.

Решай же. Я буду ждать этого решения до Рождества. Буду тебе писать, буду добиваться возможности тебя увидеть. С Новым Годом мы должны кончить эту муку. Что будет со мной, если утрачу тебя, — не знаю. М. б. буду стремиться уехать на Родину. М. б. — все кончится для меня, как это ни тяжело, ни кощунственно в отношении тебя, моя голубка.

У меня сейчас снова — боли. Это, я знаю, от «событий». Я сгораю на этом огне, — невольно, да, но это твой огонь.

Люблю тебя. Целую. Благословляю за то малое счастье, что ты даешь мне в письмах. Господь да сохранит тебя.

Твой Ив. Шмелев


64

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


25. Х.41 1 ч. 40 дня

Дорогая больнушка моя, весь с тобой, всегда! Ты больна, надо определить — чем. Твои сны — больные, слишком они красочны, блестят. Это всегда в болезни. Болезнь — следствие _в_с_е_г_о: и от чужого климата (ужасная Голландия!), и от сложившейся так горько жизни твоей, и от _р_а_з_л_у_к_и. Ты _н_а_ш_л_а_ меня — и нет меня. Не меня, а _с_е_р_д_ц_е, любовь мою. Заставь сделать общий анализ. Для твоего покоя — на все готов. Вчера послал письмо, — беру его назад. Я буду ждать тебя, не стану торопить, примирюсь с горькой долей, — только окрепни, моя святая, мое счастье, моя несбытка! Чтобы не огорчило тебя вчерашнее письмо, это посылаю par exprès, — не могу иначе, а то ты измучаешься. Меня сегодня взметнули твои строки (два письма expres). Бедняжка! Чего бы только не сделал для тебя! Что пользы, если стану укорять — жалеть, что ты с собой сделала, на что отдала жизнь, с _ч_е_м_ связала! Теперь — бесцельно. Не прощаю И. А., что он не воспрепятствовал, _в_с_е_ зная! Это ужас! Так замуровать себя, и во-имя че-го! Видишь, я угадал, сказав о голландцах, о высоком % психиков, о яде мешаной крови! «Драма в детстве»! У многих из них такая «драма», — кровь гиблая! За что — тебе-то?! Конечно, это повод для развода, очень веский, но… _э_т_о_ может длиться долго. Но больше всего мне больно — недуг твой. В _т_е_х_ условиях ты не оправишься. И ничего не могу придумать, чтобы спасти тебя. Живи, прикованная… — я с тобой скован, я буду пытаться _у_й_т_и_ в работу, пока… — знаю, что мой роман «Пути Небесные» — не будут светлы, — слишком я придавлен. Нет, я не враг твой: мне больно только, очень больно, все. Буду добывать разрешение на поездку. Но ведь ты не будешь в силах приехать, где я буду! Ну, допустим, — ну, приеду в Arnhem… не в Schalkwijk265 же Ваш, эту уездную щель, чтобы на тебя указывали пальцами! М. б. в Берлин? — писал я Квартировым, чтобы тебя позвали. Но ведь, пожалуй, и в Arnhem ты не приедешь. С больным человеком ты ничего не уладишь, а его névrose только тебя погубит. Его ты не исцелишь, жертва твоя бесплодна. Теперь понятно мне: дать жизнь будущему у-ро-ду! — это кошмар. За мои «нервы» не беспокойся: испытаны, _н_е_л_ь_з_я_ больше их пытать, — не отзываются. Писал вчера — снова боли… Это — те же нервы, не от язвы, а — отражательные, от «вздутий», — не могу режим держать, такие условия (хлеб), но все есть у меня, с избытком, — могу делиться — и рад. Мое меню — даже роскошь. Русская «няня», 65 л., новгородка, — прекрасно готовит. На днях я угощал моего друга-доктора: салат, суп из потрохов, жареная курица, хорошее бордо (я не пью), блинчики с творогом, виноград, кофе. И это — случайно [вышло], к такому часу забежал доктор. Мясо — 4–5 раз в неделю (жиго, ветчина, бифштекс). Очень она меня жалеет, эта «няня», что _о_д_и_н_ я на свете. Она ходила за дочкой ген. Слащова266, убитого в Москве большевиками. Как я _ж_и_в_у_ тобой, Олёк мой! Все смотрю, смотрю: _н_о_в_а_я..! — пишу твоим стило! Ты еще не знаешь, а я уже _н_а_п_и_с_а_л_ тебе (21.X). Чтобы ты знала, как я живу тобой, вот письма: после 25.IX, где я просил тебя связать церковно свою жизнь с моей, — я писал: 30.X — expres, 7 и 8 — expres (вернулись), 9 — expres, 10 — открытое, 11-го — закрытое (по твоему приказу я не посылаю ни заказных, ни срочных, только это письмо — как исключение, во имя твоего покоя). Дальше 15.X — закрытое, 16.Х — издательство послало, пока, 2 моих книги. Завтра (нет, в понедельник 27-го) — другие. «Старый Валаам» должен прийти из монастыря на Карпатской Руси. 17.Х — два, утром и вечером (Я почувствовал, как тебе нужно мое-твое сердце!), 20-го X — 2 закрытых и 3 открытых, из них одна старая, забившаяся в моем писательском хаосе. Бывало, Оля его улаживала, а я сердился, что мешает мне. Мой «хаос» особый, — для — «чтобы под рукой все было!» 21.Х — два закрытых утром и вечером, 23-го закрытое, 24 — два закрытых письма. Ви-дишь, Ольгушка?! — как я не пишу тебе! Я — исписываюсь — для тебя. Моя святая, Царица! Для всего света у меня уже ни-чего не остается. Все — лежит, ты все закрыла. Так… — я никогда, ни-кого не любил. Оля — особо, — она — детская любовь, перелившаяся в _н_е_о_б_х_о_д_и_м_о_с_т_ь_ _л_ю_б_в_и_ — очень тонкой. А к тебе — _в_с_е_ — и эта, «очень тонкая», и — _с_и_л_ь_н_а_я, требовательная, бурная, жгучая, и — _у_м_н_а_я, — от общего нам «искусства» — «к светлой дружке». Сердце должно подсказать тебе, когда и как — уйти от тяжкой атмосферы Шалквейка, — это _н_у_ж_н_о, спасай себя, во-имя большего, чем ты, я, наше чувство… — во-имя бу-дущего! и — того ценного в духе, что в обоих нас. Но — будь осторожна: психоз _с_в_о_б_о_д_е_н, безотчетно. Я теперь буду об этом ду-мать… — а, это моя судьба — думать, выдумывать, надумывать, — не открещусь. Но сидеть сложа руки — не буду, буду _и_с_к_а_т_ь, тебя.

— Сказать в письме о «Путях» — романе — невозможно: о «хаосе» — нельзя. Все еще _х_а_о_с. Кратко: в Дари все тонут. В 1-ой половине 2-ой части Дима — призрак, _ж_и_в_о_й, (видится Дари, встречи в поле, в парке, до…(!!)). Циник-доктор (не твой кавказец, а давно, до тебя, наметил) — атеист. Борьба Дари — и выход ее «на проповедь», духовный рост. Все слито с природой, (гимны), с бытом поместий, типы людские русские (от низов дО верха). Болезнь Виктора Алексеевича и первое «чудо» (стучится Оптина Пустынь). Первое посещение обители (старец Амвросий267). Появление _ж_и_в_о_г_о_ Димы. Грехопадение (июльский полдень, гроза). Крестный ход, в полях (будет раньше о «зачатии» — и тревоги Дари). Явление матушки Агнии (это начало смешения «неба» и «земли»). Не понятно тебе? Трудно — на словах, надо говорить — глаза в глаза, тогда услышишь сердцем. Отъезд Димы на фронт (он был ранен, а _н_е_ _у_б_и_т, был в отпуске — и уезжает.) Его гибель _т_а_м… Дари узнает, что она беременна. Ее переживания, — это самое важное в этой части, много света — и — ужаса. Эта часть романа кончается смертью мальчика, (на 2-м году). Должно дать любовь матери — тончайшую и — животную (ряд сцен!) — к ребенку, и — вой Дари. Это ряд сцен, меня страшащих, — одолею ли? Два — три посещения Оптиной. «О русском счастье». («Дворянское гнездо», Татьяна… — В[иктор] Ал[ексеевич] хотел бы вести Дари, — бессилен.) Тайна — чей ребенок — неизвестно ни ей, ни В[иктору] Ал[ексеевичу]… но читателю, [пожалуй], будет ясно. Тут очень трудно дать «намеки». Будто нет греха… для Дари… — явь в ней слилась с галлюцинациями, но сердце ее — _з_н_а_е_т, от кого. Тут интересное место — самоубийство юноши, в нее влюбленного, — художника, бывшего владельца «Уютовки». Ах, Оля, какая ночь у меня — в наброске: первая ночь Дари, (и игра звезд в зеркале), под Ивана Купала (приезд)! Там-то твое… гениальное! — «звезды глубоко тонут и в прудочке»!!! Новая фигура: няня, бывшая крепостная Варвары Тургеневой268, матери писателя. Много «знамений». Эта «няня» — символ русской женской души, очень здоровой, она очень влияет на Дари. Потеряв ребенка, пережив гибель «небесного супруга», Дари видит «оставленный „возок“». Надо его до-везти. 3-я часть романа — духовное обновление В[иктора] А[лексеевича] — Дари — попытка обновиться — атеиста-доктора, полупокоренного Дари, его покушение на Дари (страшная сцена, как бы «явление Ада — Дьяволу»). Гибель доктора. Но столько фигур, это нельзя в письме. Провал в 20 лет. (Это трудно для структуры романа.) — новое место. Новая Дари. Ее смерть (это по трудности — выполнимо ли?). Действие в Средней Азии, на туркестанской дороге, на р. Аму-Дарье. Сбылось пророчество старца Иосифа269. «А светлый конец найдешь, земной, на своей реке!» (Аму Дарья) Это такой должен быть _а_п_о_ф_е_о_з_ Святости, ее победы, чистоты, любви к людям (всенародное покаяние Дари!) Видишь мой «хаос»? Он уложится в форму в процессе работы. (Да, явление тигра в орловском поле!) Все — правда. Читатель должен _в_и_д_е_т_ь, как н_е_б_о_ слито с землей. Ну, милка моя… не могу больше, чувствую как в твоем сердце — и радость, и недоумение. Но твой Ваня-мальчик, (зови так, не Иван Сергеевич!) _з_н_а_е_т, _в_и_д_и_т_ вышивку на канве романа, и _д_о_л_ж_е_н_ одолеть — по-бе-дить! И с тобой — только с тобой, — победа бу-дет! Работы — на меньше года бы. Да, _з_н_а_ю. «Няню из Москвы» — я написал — в 3 месяца. Пусть попробуют такой рекорд поставить! Для «Путей» — мне надо любить, о-чень, безумно… — тогда роман будет насыщен тихой «страстью». 1-ая часть была в любви Олиной, но… мешала ей боль за нашего мальчика. Я ее заменил Дари, и Дари меня _б_у_д_и_л_а. Ах, Оля… это трудно объяснить. Я знаю, что в работе над II частью я буду грезить, гореть, м. б. _в_и_д_е_т_ь. Она будет связана тобой, про-ни-зана. Беря от меня силы, ты мне будешь возвращать их — удесятеренно. Да! Я буду о-чень тебя любить..! Но… будет ли все это?! «Пути» не могут быть оскопленными. К концу только — повеет _б_е_с_п_л_о_т_н_о_с_т_ь_ю. Кульминационный пункт — _з_а_ч_а_т_и_е. (Поляна, малина спеет. О, какой бунт красного, запахов…. — пожар крови!) Дари в этот один момент _в_с_я_ истает, отдаст все, что было в ней земного. Как бы — за этим — наступит ее «Преображение». Да, картина падающих звезд (28 [июля] Прохора-Никанора270). Ну, не кажется тебе, что я — полусумасшедший? Нет, это я все сведу в страстную симфонию.

О семье, о матери — в следующем письме. И на все отвечу. На твои чуткие слова — о музыке, живописи. Губки дай, поцелую. Ты — новая у меня под стеклом, — необычайна. Все уже дано в письмах, они в дороге. Все. Ты — Царица, так напомнишь, в миг какой-то, — Императрицу! Оля, все, все для тебя, всему покорен, — только _ж_и_в_и! победи болезнь! ничем не тревожься, деточка, кровка моя родная, — все для тебя, скую себя твоею цепью, сломаю боль свою, — будь же здорова, я пошлю «селюкрин» — очень важно. Можно? Напиши. Антигриппал прими. Я принял, и болел бронхитом только два-три дня. Много дал тебе письмами, увидишь. Ка-ак я тебя _в_и_ж_у! Божий дар Ты мне. Как жду..! как…. — не скажу. Целую, всю. Уже ничего не помню. Отвечу. Не пишу больше, чтобы не вернули. Благодарю за ласку! Ив. Шмелев

[На полях: ] Если бы захватил m-r Т[олена] — послал бы тебе мое колечко, черной эмали, бриллиант.

Совсем не тревожусь за Россию! Освятится!

Не надо ли тебе денег? Я пошлю на Сережу, если разрешат, или на Марину.

Целую ручку у мамы.

Как я восхищен тобою — _н_о_в_о_й!

Не захватил голландца!

Как я хочу тебя, видеть, слышать тебя, баюкать! Ах, Оля… — а дни уходят.

Получила — меня от Мариночки? опять торгуют мои авторские права!


65

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


22 окт. 41 г.

Вчера письмо Ваше от 10-го окт.

К нему мне нечего добавить. Вы знаете, что Вы там и как писали. Но я скажу Вам все же, что я все увидала, все поняла.

Вы не оставили _н_и_ч_е_г_о, что могло бы больно уколоть меня.

Сердце мое, открытое Вам мною просто и без затей. — Вы как бы бросили в помойку, в сорный угол… в котел общий, где варятся _и_г_р_а_н_ь_я_ в чувства, кипя словесной пеной наших эмигрантских тетей. (Я часто таких видела: одна мне показала письмо свое, оставившему ее… «другу»… «я стою у последней черты», а когда я спросила, что это значит, — так сама не знала и призналась, что «просто хорошо звучит».)

Зачем ты это сделал?

Ты, именно ты не мог не видеть, не осязать, положенное тебе в руки, живое мое сердце!

Зачем мое святое читаешь, хочешь читать, наоборот?

На зов мой приехать… «слышу не приезжайте!» Ведь Вы не верите этому сами!! Не можете верить!

Вы не поняли мое: «я не могу приехать, и это мне большое горе»??

Да, «тети» тоже могут это, но разве Вы-то не различили?

Ты не оставил ничего, что больно могло бы резать. «Осколки»-то Ваши в меня швырнули, — «осколки», сделанные самим собою!..

О «Путях Небесных» даже… «они убиты, нет не Вами, — мною, моей ошибкой». И… «это мне награда, от читателя. Не от читательницы». И _э_т_о_г_о_ Вы не оставили мне! Хоть и говорил вначале письма как о «читательнице чуткой, хотя бы только». Нет, этот «бабий», «тонкий», «знаток», — он ценит… и это Вам «ценнее, чем читательница».

Правда ли это?

…«бабы из приличных». Чем определяете Вы «приличность»? Классом?.. «Котлеты… по 6 минут на каждую…» Даже деление произвели: 30: 5 = 6!..

Что это? Вы — роковыми словами швырнули в мою душу: «теперь уже поздно, не надо объяснений», «это письмо последнее», и«…Ваших 33 письма!» И… много еще! Если Вам дорого _т_о, ценное, большое, — не надо так!

Не нахожу я объяснений тому, что породило это в Вас! И вот и с розой: я в муке за тебя, что больно тебе было бы подумать, не плакала ли я, — по себе судя, — я писала: «это не слезы — вода из розы». Это и было так. Как же ты-то меня колол за это?!

Ты ничего не пощадил, чтобы меня изранить. Даже, узнав все из того же от 2-го, о том, что «свежи у меня еще краски», — воспел бледность лица,

_г_о_р_я_щ_е_й_ _и_з_н_у_т_р_и, Ирины!

Мое больное, самое больное, о сожженных моих портретах, там, в России, о разбитой моей мечте большой, о всем з-а-д-а-в-л-е-н-н-о-м во мне… Вы и это не пощадили.

Ирина — художница, у нее «прекрасные этюды».

Да, у меня их нет. И _н_и_к_о_г_д_а_ не будет. Я никому об этом здесь не открывала, — тебе про эту боль сказала, робко… не сразу доверилась.

А ты?.. Ириной бросил?

Я не ревную. Ревности здесь нет места. Ваше, да и мое, — я ставлю выше.

Чтоб Вы не поняли, _к_а_к_ это будет больно? Нет, ты знал, как ты меня изранишь! И это ты, — понявший с полувздоха тоску Ирины!..

Я все тебе открыла, — ясней нельзя!

Мое все сердце я отдала тебе, а ты… ты, в твоих руках его, горячее, имея… хотел сам, сам хотел увидеть его… это горящее… увидеть камнем!

Ты вдруг не понял, что могло случиться. «Какой страх», «почему страх».

Вспомни, вспомни, _Ч_Т_О_ я тебе давала, к чему звала тебя к себе, звала в «горе», что «сама не могу приехать»… К чему о Лизе, о Татьяне? _Э_т_о_г_о_ — они не обещали. Я вспомнила «Даму с собачкой»… Это — Лиза? Твое письмо чудовищно…

Вы на меня обвинительный акт опрокинули, — пригвоздили. И даже доктора, отца Ирины, вспомнили, — меня уколоть было удобней:…«очень уж глупо-религиозен, все на волю Божию…» Умышленно — неприкровенно? Я понимаю.

Ты понимаешь меня немножко слишком примитивно: — я — зрелая духом. И для меня: «на Волю Божию» — значит: вся моя правда, моя Вера, мой Опыт! Смеяться над этим разве мог ты?

Вчера я Вам писала свой роман, — всю жизнь мою, в нескольких письмах… Конечно не посылаю…

Вы мелочами себя тревожите: «духи не пахнут, роза завяла», а спросили Вы, что в моем сердце?

Мне больно будет, если Вы меня не поймете…

Понять же очень просто: — читайте тО, что тут стоИт и не ищите других, надстрочных смыслов…

Я не жалуюсь. Я Вас и не укоряю. Но я должна сказать во имя Правды, что то, что сделали Вы, — _о_п_а_с_н_о.

Как берегла я Вас! И даже то, о чем я уже скрывать не смела, — я все же скрыла по мере сил, чтобы сохранить покой Вам! Не помешать в работе. Я уничтожила 2–3 письма о драме с мужем, о всем, что было, об унижении… Я только написала то, чего уже нельзя было скрыть, что «о Париже нельзя и думать»… О… «моем горе», чтобы дать знать тебе и этим дать возможность тебе приехать.

Я верила, что наше с _т_о_б_о_й_ — _П_р_а_в_д_а. И потому — «на Волю Божью». На «грешность» мою толкнул меня ты сам же: «как же смел я Дари мою бросить в искушенье, в позор, на край погибели?»

Нет, ты меня совсем не знаешь!

Не важно, что ты зовешь меня Святая, Прекрасная и все другое… Но важно, как со мной ты поступаешь! «Чистая»… и «чистой» о… «котлетах»…

И как легко у тебя с «ошибкой» получилось! Ну, прямо «Полукровка» Вертинского271!

Я, кончая, хочу сказать, что если ты ищешь сердце, ласку, друга, — то — оставь… все это… имени этому, в твоем письме 10-го — я не найду. Не знаю, что это…

Но оставь это!

И я тебе не повторяю что люблю, и как люблю. Ты знаешь это. А не знаешь если?.. то, значит, и не узнаешь, хоть сотни раз тверди я все об этом!..

Мне — _н_е_ч_е_г_о_ тебе еще отдать!

Я все дала!

Вынь это из мусора, куда ты сам забросил, отмой, почисти — и увидишь!

Мне грустно, если это письмо должно доставить боль тебе. Я всегда помню: «мне нужны радостные письма». С какой лаской, нежностью, бережливой заботливостью я тебе писала, выбирая даже слово, чтобы лучше, мягче… А ты не понял? Сердца звук не понял? Ты-то?! И «стих» мой не увидел? Хоть писала его и внешне стихом. Там было о созвучиях, цветах и ароматах, и поцелуе. Я не художница! Я знаю! Я слишком захлебнулась, захлебалась жизнью.

Забудьте про мои «таланты» — их просто нет!

Не говорите о них н-и-к-о-г-д-а!

Мне больно это! Все это только _б_ы_л_о!

Поймите, что мне больно, что я сожгла себя в искусстве!

Храни Вас Бог! Будьте здоровы!

Ольга

P. S. Вы, со свойственной Вам гениальностью творить чудесное, — Вы так же гениально сотворили это злое, 10-го!

Что это? Я жду объяснений Ваших. Я до них не могу писать Вам.

Ольга


66

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


27. Х.41 1 ч. 20 мин. дня

Ольгушечка моя, забудь мое помрачение, — все это от _с_т_р_а_ш_н_о_й_ любви к тебе, от хаоса во мне и ужаса, что могу тебя утратить. Вот, клянусь именем, памятью моих дорогих, — люблю тебя все мучительней, все отчаянней! Вот именно — отчаянней, и потому, все во мне кричит, я нагромождаю _с_е_б_е_ ужасов, мечусь в _с_в_о_е_м_ нагромождении, — и это — безвольно — отдается в письмах. Этого не будет больше, — ты увидишь, ты м. б. до этого письма прочтешь, ско-лько я послал! Я уже забыл, что я тебе писал, — так все в хаосе. Я теряюсь, как тебе объяснить какое-то мое письмо — чертово пись-мо! — от 10-го окт. Я писал открытое 10-го, а 11-го — закрытое, судя по записи в блокноте, чтобы хоть это помнить: сколько писем и когда послал. Только и могу — тебе писать. Совсем утонул в тебе, всего себя — тебе! Ну, что я тебе скажу?! Если бы я _в_с_е_ (или — почти все?) знал, что теперь знаю, не написал бы _т_а_к. Нет же у меня копий! Ни одно твое замечание не верно. Т. е. — твои выводы из моих идиотских строк. Я горя всем, — и ревностью, и сознанием, что потерял тебя, и растерянностью, и — болью за тебя, и — бессилием _с_е_й_ч_а_с_ все это устранить, спасти тебя! Ольга моя, безумная, умная, глубокая, святая, да, да! — чистая, да-да! — единственная, — да, да, да! Для меня не может быть никаких Ирин, Людмил… — _н_и_к_о_г_о! В любви к тебе — так она всеохватна, всезахватна, — я себя, настоящего, теряю… все мне темно, слова безотчетны, я — _б_е_з_ самонаблюдения… я мечусь. Я с тобой — как с другом, как с товаркой, как с самим собой, — и потому _в_с_е_ тебе говорю, — и эти идиотские, пошлые «котлеты»… Так и есть! Для меня это — котлеты жрать — когда другие этому предаются! Я никогда _н_е_ предавался, — я люблю _ч_и_с_т_о, так только могу. И вот «бабы» — котлетные, для жратвы, — у жрущих. Это — _в_н_е_ меня. Теперь — Ирина эта… _Н_е_т_ ее для меня! Ты — только. Ее «пейзажи»… — как мальчик написал, взманить тебя — к себе, глупо и недостойно это тебя и меня, — ее «пейзажи», все не стоят одной твоей буковки в светлом письме твоем! Прости же мое неистовство! Ну, так неверно я принял твое письмо — от 2 окт.? — Я был в отчаянии. Я хотел… — о, было такое! — умереть, — я даже, в отчаянии, неосторожно порезался бритвой, — безопасной! — потерял много крови, 2 часа был один без памяти, с платком, прижатым к шее, у артерии, — прости, это случайно, я весь дрожал… Стал слабеть, лег, прижал платок… и ничего не чувствовал. Когда пришел в себя — платок присох, я его сорвал… и опять… но тут я кинулся к воде, замотал горло, — и потом, слава Богу… Залил одеколоном и йодом. На другой день я был вполне здоров и — еще лучше! Будто искупался. Ну, вот — видишь, что со мной. Безумие любви, вот что. Теперь другое… написал, что Милочка Земмеринг хочет приехать — посоветоваться, как ей готовить себя для России. Она не приедет. Я не хочу. Все равно, она и уехала бы, какой приехала бы… Но т. к. я _в_с_е_ тебе пишу, я написал бы, если бы она приехала, — а ты могла бы волноваться… — и потому я написал, что м. б. сам весной приеду в Берлин, и обо всем поговорим, а ей посоветовал — продолжать на юридическом факультете или — идти в институт «Экрана» — _в_с_е_г_о_ Экрана, техники и сцены, — это _с_и_л_а_ для жизни, если брать экран не как жидовски-доходную статью, а как важнейший рычаг просвещения и _в_е_д_е_н_и_я_ народа. Как — «это письмо последнее»? Это, я — написал? Но это же бред! Это безумие. Я ничего не помню. О-ля, Бог мой, миллионы «прим» — ничто! Ты — одна, гений мой, _т_в_о_р_и_ц_а_ истинная! Оля, мой водитель, — ты _д_о_л_ж_н_а_ работать, ты — все! Ольга, я не смел и коснуться мысли, образа, что, что (!) ты мне отдавала! Я уперся в одно, как ослепленный ужасом: она _у_х_о_д_и_т, она _с_в_я_з_а_н_а, она — другого любит, она ему всем пожертвовала, — все все — для него. А меня… — как «разнообразие», как пряность, _т_а_к… Я как бы иногда чувствовал _и_г_р_у_ твою. Ты же писала, что ты была — «игрок упорный, и часто срывала все, когда ход партнера тебе не нравился». Я все это в миллион раз увеличил! На себя свел. Я ведь бил себя по глазам, видящими тебя Святой! — когда рисовал себе сцены —!!! — с тем насильником-кавказцем… — чего я не навоображал! Это — мое преступление! Оля, я не в _с_и_л_а_х_ отвечать на твои обвинения. Оба мы хороши — два сапога — пара. Но ты-то — Свет, а я — во тьме. Я ни-чего не знаю, о тебе, — или очень мало. Ради Бога, все, всю драму дай мне… не бойся, я не стану мучиться. Но я должен _в_с_е_ знать. Но все это уже — прошлое, и из моих писем ты _в_с_е_ увидишь, как я — к тебе. Вчера я так молился о тебе! До слез, до крика — к Ней, Пречистой, — сохранить Тебя! Оля, после молитвы — дикой, иступленной, перемешанной Тобой, _в_с_е_й, _в_с_я_к_о_й, в горящем воображении, — я все на Тебя смотрел, — ты в луче лампы, тут, как Новая Чудотворная моя, Икона Небесная! — и — страшно-страшно Земная, — я твое дыханье пил! — после всего я… стал смотреть (до 4 ч. ночи) «Старый Валаам». И — прочитал страниц до 60, все думая: «вот это ей понравится… вот тут она будет сладко плакать… вот это ее еще ко мне приблизит… вот — улыбнется, вот смеяться будет…» — Пойми, ты _в_с_е_ пронизала собой — во мне. Если ты меня забудешь — я _в_с_е_ забуду, жизнь свою сожгу сразу, без думки, — как спичку чиркну! Вот я какой — к тебе, с тобой, — без тебя. Знай это. Я все сделаю, чтобы быть около тебя. Я _н_а_ш_е_л_ путь. Вдруг осветило! Я получу право ехать! Сегодня же пишу. Мне не откажут. Верю. _О_н_ меня чтит, очень, и он имеет огромное знакомство — _т_а_м. Это наш военный, писатель272. Он все сделает, о чем попрошу, я верю. Если не сделает, — _н_и_к_т_о_ не сделает. Ласковая ласточка, я тебя люблю, как никогда не любил! Это — выше всех чувств моих, — выше сил моих! Все забудь, — не было моего помрачения! Не могу разбираться, не стану. Не хочу. Это пыль от моего бунта, она слепит. Брось. Приласкай, приласкайся, прижмись сердцем, сожги меня собой, — я не могу без тебя. Прочти все мои письма, последние, они в пути. Ты меня связала требованием — не слать expres. Ведь письма плетутся, и они отстают уже от нового меня, еще ближе к тебе, — _н_е_л_ь_з_я_ быть _б_л_и_ж_е, искренней, жарчей, страстней, нежней! Ты — все взяла — не слышишь? Я — в боли за тебя, пойми, глупая, злюка, красочка, свежесть, — о, твое лицо! Все девушки, все женщины одной реснички твоей не стоят! Я — весь чистый, твой, клянусь Сережечкой! Ни одного взгляда, ни на какую! — не нужны мне, _н_и_ч_т_о_ для меня они! Это я — про Ирину — она как дочка друга, я был бы рад, если бы она была Ивкина! Да нельзя теперь, и она на 6 л. его старше. Но если бы я тебя не встретил, а она хоть чуть любила бы меня, и мне было бы 45–40 л. — нет, и тогда не женился бы! Ни за что! Я ее целовал при Оле, как ребенка, всей чистотой и — полным безразличием. Мы ее 10-леткой знали. Оля, твой изумительный по краскам, по глубокому чувству стих-сердце… он во мне, как Солнце! Олёк, взгляни лаской, прижмись глазками к сердцу, — увидь, увидь! Ужаснешься, что там, ты все его взяла, оно все занято, груди больно от такой любви! Брось это «Вы»! Оно режет меня. Оля, гадкая, бедная, ласкунчик мой, безумка, мученица, — сделай, как советую (послано письмо). Поезжай в санаторий. Я буду у тебя, да, да! Ты вся — дар от Бога. Пришли три письма о твоей жизни! Все хочу знать! Как ты жгла себя — для другого, во-имя _ч_е_г_о! Ольга, безумица, все-Женщина! Я счастлив был бы землю целовать, где ты пройдешь! Я — для тебя Тоник, мальчик твой, — только умней и… еще пыльче! (неправ, но все равно). — Твой портрет сегодня увеличу, завтра. Бегаю по квартире, в пустоте, ловлю тебя, мыслью ищу — Оля, Оля, Олёк! Не могу жить без тебя. Ты — кто Ты мне? Дочурка, мама, — у меня не было _м_а_м_ы, а… мамаша! — сестричка, жена, любимка, (Тетёль[121], Ивки) ты — все цветы на свете, все лучи, все звоны… ты — Жизнь, живая кровь, — тобой я есмь. Ол-ь, я… такой! Слышишь ли, как бьется сила жизни во мне! От тебя. Оля, я ничего не ответил на твое письмо: его _н_е_т, и моего не было. Ты — только. Все — ты. Я ничем не мог тебя мучить. Это — сон дурной. Ты — Дари. Дар — Ты, и я весь — любовь. Нет терпения выискивать в твоем письме. Его нет. Твой _б_е_з_у_м_е_ц_ Ив. Шмелев

[На полях: ] Весь твой, все эти дни с июня 39. Я для тебя «ты», не Вы. Не смей!!! Не смей, Оля моя!

Что «опасно»? Что я сделал так? Крещу тебя!

Твое творчество в России (твои портреты) — святое для меня! Го-споди!

Ты — гениальна сердцем. Потому — необычаен Дар. И еще смеешь сомневаться в себе! В Божьем даре?!

Ну, и подобрались друг к другу! Кажется, оба задохнемся, друг от друга! Не знал такого чувства. Потому что два таланта — и каких..! до чего же схожих!!

Мы совсем безумные! Помни одно: люблю — до смерти.


67

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


28/29 окт. 41

Любимушка мой, это только «gutachten»[122]. Письма идут особо.

Как я ушла к… «чужому»? Или вернее почему? Кто он? Я кажется тебе писала (или порвала?) о его потрясении в детстве-юности, о его «болезни»? Так вот: отец — деспот, мать — святая. Мать умерла. Все: жена, дети, прислуга — были подвластны отцу. Он «добрый-малый», — я с ним чудесно лажу, лучше, чем его дочки. Правда теперь (ему 78) — он мягче стал, — ну, а тогда был неограниченным «монархом». Дети воспитывались им, конечно, во всем том, что мне здесь так мерзко. Кальвинизм — ужасно тут проявлен. И — все!.. Мать страдала… потом узналось. Арнольд боготворил мать. Понимал драму. И вот он — отпрыск и надежда «великого рода!», — он чурается этого рода. Для него «Бредиусы» стали нарицательным, для всего, что его душе было мерзко. Он рано развился. В 14 лет прочел всего Канта, знал весь энциклопедический словарь. Читал массу. Отец — собственно мало образован. Не знаю, что он читал, хоть и говорит на разных языках. По воле родителя Ара (он старший) отдали учиться музыке (орган(!)) — он был и музыкален, и мечтателен, и очень религиозен. С восторгом принял это учение… и… попал! М. б. ты слышал о скандале в Голландии, об одном известном (знаменитость) органисте — homosexual'e? Об этом мой отчим еще в бытность в России слышал. Его выслали из Голландии, — уехал в Вену, а оттуда, тоже со скандалом, — в Америку. И там 1–2 года тому назад умер. Ару было лет 9–10. Я не могу от него _в_с_е_г_о_ узнать. Но было что-то ужасное. Мальчишка бился, кусался, до истерики, до исступленья. На его глазах учитель проделывал гадости со старшими, которые тоже отбивались, били стульями своего «патрона». Арнольду было сказано, что если он дома расскажет, то всем будет огромное несчастье — месть!

…Он умолял дома взять его от органиста. «Ах, ты лентяй, то-то ты ничего еще не можешь играть… а то так… красиво… мальчик играл бы для нас на органе… и так _д_у_х_о_в_н_о!» Когда он плакал, молил, не шел просто — его лупили (отец) по щекам. Ну, а учитель все разжигался на упрямца. И вот случилось самое ужасное… Тот, для вида, для отвода глаз, — жил с бабой. Именно — бабой. И вот та, должна была мальчишку совратить. Мне только 1 раз муж сказал: «отвратительная глыба мяса, периной на меня рухнула и все душила». И вся эта мерзость до… припадка у А. Что было с ним, он сам не знает. Органист на все это любовался и… избил «идиота-мальчишку». И так вот около 2-х лет. Под вечным страхом подобного. До тех пор, пока одна девушка, невеста одной из «жертв» — совершенно нормального мальчика, — заявила полиции, не боясь «угроз». Надо было найти «улики» — рассказов было не достаточно. И вот на одном концерте в соборе, этот мальчик «сдался», дал понять, что наконец согласен. Спровоцировал. И вот, когда уже нельзя было сомневаться что это такое — вышла полиция, спрятавшаяся за трубы органа. Арест. Высылка. Только тогда дома поняли, отчего этот «лентяй» упрямился идти на уроки. Но, не вразумился отец. И в каждом случае жизни проявлял себя по-старому. Так, когда А. надо было выбрать профессию, — отец нашел благоприлично его старшему отпрыску быть пастором. А. — очень верующий. Стал учиться. Но, учась, он понял, что кальвинизм — не Церковь, _н_и_ч_т_о. Он изучил все религии, был в Лондоне, Париже, Берлине. Он был всецело взят Православием.

Когда он сдал выпускной экзамен, и ему предложили приход — он отказался. Он пришел к матери и рассказал, что лгать не может, что он сам не верит, тому, что должен проповедовать. Мать поняла его, хоть было ей очень больно. Во время разговора их вошел отец и… узнав… дал Ару пощечину! Это окончившему-то студенту! Ты все поймешь, если скажу, что здесь до 30 лет — дети под опекой. Даже не венчают до 30 лет без бумаги от родителей о согласии. Отец не понял ничего. Он сказал: «помни, я, я твой отец — тебе на земле заместитель Бога, — меня слушайся. Ты как Каин, если уйдешь из Церкви!» Ар все бросил. Не работал. Уехал в горы — страстный альпинист. Хотел все с жизнью кончить. Гнет у них дома ужасный. Одна сестра кидалась из окошка. От гнета. И вот случилось с ним: на языке науки — Verdrängung, Hemmung, Winterbewu?tsein — Störung[123]… называй как хочешь. Единый свет, который еще остался — была мать…

Все, что связывалось с женщиной-женой-любовницей… было — грязью. Конечно, он развивался, рос, был здоровый мальчик, — был влюблен в девушку у них в доме, (Тоничкина Паша273), но что это было?.. Она была похожа на Мадонну. Не смела напоминать другое, вызывать другое… Другое — низость, гадость, улица.

Он был в Берлине в 1929 г. — видел меня в церкви. Думал, что я замужем — была я с крестницей моей на руках — причащала ее. Ему казалось, что в моей молитве, в «материнстве» он увидал… и _т_о… и другое… И — не отвратило. Впервые. Он бывал в церкви. Приехал нарочно для этого из Голландии — отдохнуть духом. Тут еще припуталась одна история — ему не удалось узнать, кто я. А в 1931 г. — после моей любви — моего горя, — он был снова. Мы увидали друг друга в наш Рождественский Сочельник. Я плакала у образа, еще не начиналась служба. Я рыдала, себя не помня, — как вдруг — почувствовала чей-то взгляд… Незнакомец. Не наш… Кто это? Сколько участия, ласки, тоски какой-то было в его взгляде… И вот, не зная, кто я, думая, что чья-то жена, он на другое утро представился моему отчиму, прося его дать некоторые православные книги. Его направил староста к нам. Поймешь и удивление, и восторг, и… что-то неописуемое при знакомстве?.. Я-то была тогда мертва. Я вся была убита, взята куда-то… Он [чуял] это. Нежно подошел. Потом перед отъездом во всем признался и просил позволить… не терять из вида. Писал мне… Стихи… Письма… удивительные письма. Он так любил православие, так впитывал в себя все, то, чего не видел дома. Учил русский язык. Массу всего знает. А дома драмы… Мать умерла еще раньше, в 1926/27 г. Это его убило страшно. Он называл меня Мадонной-Женщиной — его Mutterimago[124], святыней. Он был у своего доктора, чтобы рассказать, что все прошло, что любовь — счастье, что… Но ему ничего не пришлось сказать… доктор на пороге ему уже крикнул: «Вы любите?!» «Вы — здоровы»! То, что было у него — понятно! А я? Я им была от смерти отогрета. Меня он чутко понял. Ждал терпеливо годы, пока забуду. Он полюбил даже… того… любимого… ушедшего… Странно?! Впервые он целовал свою «Мадонну», перед которой раньше только стоял в молитве. И молился на ту, которую целовал. Он массу дал мне тепла, доверия. Всю израненную, он меня успокоил. Мы писали много. Я стала ему дорога… и все же слишком… _м_а_м_а. Я _м_а_м_о_й_ и осталась… так все время… берегу его, помогаю бороться с жизнью. Отца переупрямить. За все его «аллюры» Ар прослыл в «роду» чудаком. Его — вера, его ученье, его… женитьба… что как не чудачество. На бедной? Русской? Кто такие русские? Казаки? Свечки жрут, руками мясо держат? _П_р_а_в_о_с_л_а_в_и_е? А это что такое? Его ломали, упрекали, точили. Ко мне летели телеграммы даже. Вплоть до… ах, ну, их!

Я отказала! Гордо! Отказала, когда мы были обручены. Я отказалась уже от места в клинике. Лежал покойник отчим, а брат Сережа — при смерти. Чудо его спасло. Я отказалась. Это был сент./окт. 1936. Ты был тогда в Берлине! Муж поругался с отцом, уехал и заявил, что будет сельским хозяином, а, что с пастором оставили бы его в покое. Я ему это советовала. Я его тогда уже вела. И правильно вела. Мне и доктор его, и И. А. — сказали это.

Я выпрямляла ему волю, давала слова для отца, поддерживала его. Любила ли его? Да, любила, но не так, как Тебя… Любила, опекая, а это ведь не даст то, что ищешь. Мама… Няня… Я не могла ему вся, всей душой отдаться, без оглядок: «а как это ему?» И я все время помнила, что надо ему помочь и быть начеку.

И вот… когда я кончила все, то встал вопрос: «что же дальше?» Мой шеф, ужасный врач, вдруг как-то позвал меня, в октябре же (в конце) и говорит, что жутко на меня смотреть, что мне бы нужен «отдых» — будто забыл, что я уходить хотела. И что он вот теперь же, не откладывая на Рождество, просит меня на неделю уйти в отпуск. Спать, есть, гулять.

Небывалое… Ни с кем. Я 10 лет работала — такого не видала… Он требовал, чтобы тотчас же! Я ушла. Спала. И вся затихла как-то. И вдруг звонок (после 3-х дней покоя моего), — сестра Арнольда — моя подруга. Я ей сказала: «пойми, мне тяжело вас всех видеть, дай отболеть, не приходи!» — «Нет, Olga, необходимо, поверь, я не спроста». Она пришла. И умоляла, да умоляла понять ее отца: — тот, получив отказ, мой гордый отказ. — поехал к сыну. И тот ему сказал впервые в жизни: «уйди, не дам тебе ни Веру мою, ни Сердце!» Долго говорили, и — отец не «милостиво», а мило звал меня, упрашивал, молил приехать. Elisabeth мне показала его письмо к ней — ко мне он не решался. Боялся он за жизнь своего сына. Ар был тогда как мертвый весь. Много чего было! И. А. «позволил» мне («нашей русской Олечке») поехать. Но виза? Служба? Говорила Elisabeth. Служба? И этот странный отпуск (!), виза? Я ничего сама не хотела делать. Верру274 была у консула. И вот, обычно длилось 3–4 недели. А тут — 3 минуты. Это я приняла как знак! Я ехала на другой день к старику. Он мне прислал даже спальный билет II kl. Мы говорили много. Я его взяла совсем. Прямотой? Я не ломала себя. Была горда всем _Н_а_ш_и_м. И так и показала. И. А. хотела быть достойной. Меня он наставлял (* Первоначально не хотел «отдать им». Но узнав Арнольда — полюбил его и благословил.). Старик все понял. И… он, он, тот, который все расстроил, молил меня… не бросать сына…

Каак он меня молил. Мне он открыл и свою душу, как он несчастен, не понят, никем, никем. И дети… дети все как чужие. Я много ему сказала Правды. Все понял. Пригласил меня на Рождество приехать, когда и сын будет. Ару я не писала больше. Ждала, что он. Волю его пытала. А он… он весь рухнул. Не рисковал писать. Как и все у него в жизни. Он «не имеет права на радость». «Жизнь — долг, обязанность». На Святках все и решилось. Я знала, что Ар без меня ничего бы не добился. Это не самомнение — это — правда. Это знает и его отец, и доктор, и сестра. На Пасхе было обручение официальное. А в ноябре 1937, 16-го числа — свадьба, — в Голландии — гражданская и в церкви, и 19-го ноября — в Берлине в соборе… Это и была — _с_в_а_д_ь_б_а. Скоро 4 года! Мы уехали в Югославию, оба искали наше, православное. Ар полон им! Женитьба дала ему уверенность в себе, хоть и немного. До этого… его торкали, смотрели, как на человека… ну, как на белую ворону. Многие из «р_о_д_а» знали его отношение к Бредиусам, а те, кто не знали — чувствовали, что он не «свой». С ним не считались. «Ну, что он может?» «Такую глупость и в профессии своей показал…» После женитьбы стали считаться. Я заставила. И православие поставила на высоту. Все приняли. Брат его, настолько не брал его в расчет, что серьезно думал у меня найти «тепленькое местечко». Я ласково и нежно… показала, что ошибся. Без слов, без указаний — понял. Влюблен… и только. Девочки у него постоянно — развлечется. Во время же нашей свадьбы, — было его чувство — очень… тревожно. На балу он даже мне почти прямо сказал. Бесился при мысли, что скоро мы вдвоем уедем. Тоже — чернил бы с радостью брата! И вот мы — вместе… Ты видишь — я «не отбилась от родимой стаи»… Тут все сложнее. И м. б. ты поймешь, что, оставаясь чудным человеком, тонким, (нет, не угрем, тинным), — Ар все же — вне жизни… Иногда мне очень с ним тяжело. Он — трудный. И жизни, Жизни — нет…

У него нет импульса жизни, желания счастья, радости этого счастья. Всего того, чем полон ты.

Господи, как я люблю тебя, «Ивик», мой, позволь тебя назвать так. Мне давно нравится это ласковое… «И_в_и_к…» Ты, понимаешь? Я хочу сама радости, а я ее только отыскиваю для другого. Я… устала.

Ар — теоретик… Всегда боялся жизни. У него жизнь вся в его плане. А время… все ломает. «Вот погоди, я все устрою!!» А жизнь уходит. И с отпуском… не то, что он не хочет, а правда… «некогда». И раз женат, и я хорошая, то чего же беспокоиться?.. Когда-нибудь (?!) мы все устроим. Вот… в этом роде… Мне трудно тебе это все объяснить. И я часто теперь замечаю у тебя ноты недоверия. Например: «Что это… страдала или — услаждалась?» И… «почему не ушла из клиники?» Ты за моей спиной чего-то ищешь. Не надо. И теперь я боюсь, что ты мне бросишь: «адвокат А.». Нет, это только, чтобы все объяснить! Ты _п_о_н_и_м_а_е_ш_ь?

А теперь… люблю тебя. Безумно… Отчаянно. На все, на все согласна для тебя, для себя… Но ты понимаешь боль мою от сознания этой всей драмы. Ар даже м. б. держать меня не станет… весь обвалится. Это для него будет общим крахом. В семье его съедят тоже. «И этого не сумел». И то уже донимают, отчего детей нет. Рады бы и это ему повесить. Я этого, детей, не хочу. От них всех не хочу! Не знаю почему… Не знаю. Не хотела. М. б. устала. От всей жизни устала.

Как все будет? Не знаю… М. б. все очень просто. Уйти «к другому» — невозможно. Чем бы это кончилось? Наверное горем. Я этого горя не в силах перешагнуть! М. б., — случится само, как несколько раз бывало. Ссора… Уйду. К тебе… М. б. даже скоро. Кто знает. Но все равно, и уходя, вот даже так, я буду знать, что это «дитя» «не ведает, что творит». Он — дитя. И наивен так же, как глупое дитя. Я у него первая и единственная. Знаю, что другой не будет… Понимаешь, его надо знать. Писем он никогда красть не будет! — это у отца им омерзело. Тот и до сих пор это делает… Понимаешь: я — жена-мать-мадонна, — вдруг уйду, разочарую. Покажусь _т_о_й… обычной, которую он презирал и которой боялся… Мне он сказал: «Ты мне Небо и Землю показала рядом, освятила любовь, дала веру в чистоту…» У него долгое время отвращение даже к детям было, как напоминанию о любви. Это было сильное психическое потрясение. Ведь только 9–10 лет! Девушку, жившую у них, он бил однажды. Почему? Мне Doctor объяснил. Зачем живая, — не Мадонна?!

Трудно, трудно жить! Пойми меня! Ар совсем не ревнив, т. е. так кажется… потому, что слишком я — вне подозрений. Он сам никогда бы не изменил, и потому не может и у меня во-образить. Он долго верно не понимал бы, что ему говорят серьезно. Вчера так было. У него взяли любимую лошадь, и он сказал: «да все хорошее приятно всем, — вот на тебя тоже небось были бы желающие (шутя!)». Я — «ну, а отпустил бы?» — «Чушь какая, мне писать надо». — «Нет, скажи, Ар!» Хохочет детски: «ты как ребенок: папа, а я если так, то ты как? Глупышка». Не понял. А я так спросила, что у мамы глаза круглые стали. Он дитя до жути. Вот, длинное письмо, а всего не объяснить. Спроси И. А. Он нас всех знает. Он А. тебе раскроет. Целую и люблю. Оля

[На полях: ] Я — ни «рода Бредиусов», ни людей не боюсь. Пойми! О «подходе» к А., м. б. спросить совета у И. А.? Он — психолог! Скажи!

Ивика твоего поздравляю!


68

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


29 окт. 41

Мой милый, дорогой… мучитель!

Вчера вечером — твои 17-го, 18-го X… И потому пишу вот!

Я утром уже знала, что… все темное прошло. Почему? Не знаю… А тогда, 8, 9, и до… вчера… мне было так противно на душе, так тошно. В день Иоанна Богослова я не могла Вам писать (прости мне это «Вы» — еще мне трудно так привыкнуть)… — а 13-го я писала _т_а_а_а_к, что — ужас. Ужас, потому, что не было _з_р_и_м_ы_х причин… Но они были эти причины, — в тебе были! Твое письмо от 10-го меня отбросило и придавило. Говорю тебе прямо. Каким образом оно получилось?! Мне это надо понять! Это очень важно. Когда я тебе в моем от 22-го сказала, что до объяснений твоих, я писать тебе не буду, то это не было «наказанием», — нет, я действительно не могла бы тебе писать. Все надломилось и опрокинулось. Я увидела в тебе то, от чего однажды очень страдала, отчего вся моя… сломка жизни! И потому я хотела, хочу видеть… что тебя толкнуло. Я смертельно испугалась… Я читала совершенно то, что… тогда… в 1924–27 годах. Понимаешь, словами то же. И потому хочу знать… Слова ли только, или за словами — ужас. Я в жизни перенесла невероятно много, — ты не сможешь себе представить… Но _э_т_о… это было предельностью страданий. Если бы это показали в кино, то — зал бы принял за нагромождение, передержку. Я — все вынесла. Я и сейчас еще как будто оглушена… Прошу тебя… открой мне, что тебя смутило? И почему так?

Но не хочу я больше этого всего! Прошу, будем осторожнее, — давай беречь друг друга. Беречь святое.

Я — странная такая… могу вынести я много, долго терпеть, но в каком-то определенном… вдруг — не могу. И тогда… ничто, ничто уже не удержит… Так и было тогда… давно… Я девочка была совсем, но нашла силы. Я не к тебе это отношу, а… вообще.

Жизнь моя… полна встреч, событий, драм и потрясений. И каждая — роман. Вот бы тебе писать их! Пиши! Я дам тебе их!

Не понимаю, как это случалось. Я не искала ни людей, ни их и сердца. Т. е. нет, я… ждала… одного… определенного… но его не было… а все другое? Иногда принимала за «заветное»… была ошибка. Их было много… этих… «претендентов» на… как мой отчим-остряк шутя их звал, «претендент на скальп». Нет, конечно, их «скальпы» были мне не нужны, — они охотно снимали голову сами. Вчера нашла в бумагах «акафист» отчима на меня:

«Тебе тезоименитая прабабка твоя Ольга275, Древлян истребити хотящи, врабие и враны с возженными хвостами на домы их насылаше и сии огню предате. Ты же возженными стрелами сердца своего верных рабов твоих многажды испепелила еси. Темже, сие зряще, вопиим ти: радуйся, в хитрости твоей княгиню Ольгу превзошедшая, радуйся сих новых Древлян неумолимая победо, радуйся обаяния женского непревосходимая художница, радуйся, яко ни вранов, ни врабиев для победы твоей никакоже требуети, Великая скальпоносице Ольго, радуйся!»

Конечно, шутка. Отчим любил такие «писульки» и делал их на знакомых тоже. Я не была «кокеткой», хотя мне дама одна говорила (мать подруги): «Олечка, Вы вся — кокетство… Вы со мной вот, старой женщиной, говорите и не замечаете, как кокетничаете, вся блестите». Конечно, это не было кокетство. Я, — верно (!), сама того не замечала, — как «блещу»… Я редко бываю тусклая. И это только если кто-нибудь есть, кто давит. Ту необъяснимую «нагруженность драм» у меня, я объясняю только этим свойством: — завлекать несознательно… просто: быть самой собой… И это было всюду… у всех наций. В Художественной школе писать хотел один преподаватель (из старших, — т. е. в смысле «прежних») — «Мону Лизу», «Джiоконду» — просил меня позировать. Как сумасшедший бегал и «ловил улыбку Моны Лизы XX века». Хотел он «дать свою разгадку новой Джiоконды». Мне было тогда 17 лет. Я знаю, что у меня бывало это сходство. Это и женщины находили. Особенно, когда я была полнее. Я была в юности полнее. Нет, не толстушка, конечно! Я писала тебе о «свежести красок», — ты верно понял «румянец во всю щеку»? Нет. У меня цвета пастели, и потому их портит всякое прикосновение посторонней «приправы». Пока еще не нужно. Это от папы. Я никогда не загораю. И пудру (только для лба и носа) мне всегда подбирали и составляли в магазине при мне же. И летом я могу пользоваться еще от зимы. Так мал загар. Мои духи хотел ты знать. Ты не поверишь: — это тоже очень субъективно… Я всегда меняю, мешаю несколько сразу, по настроению, по вкусу, — иногда я не переношу их… и голова болит. Но в общем очень люблю. Всегда какой-нибудь цветочный (ландыш) мешаю с подходящим «fantasie». И пробую. Никто не знает: какие духи у меня… они мои просто! Последние, что я тебе послала: «My sin» (англ.) и… ландыш. Обожаю Guerlain'a — почти что все… Но их нет давно. Были л'Эман, Коти… но бросила… хоть долго их имела. И… вообще… я их сама выдумываю.

Например, помнишь были в моде л'Ориган (Коти)? Я их не могла терпеть под конец и отдала прислуге в клинике… Мигрень всегда бывала. Поэтому всегда сама пробую. Ничего не посылай! Хорошо? Лечиться я буду… Ты спрашиваешь, отчего худею?.. От… тебя! И тут ничего не поможет. Когда я жду твоих писем, то я буквально, дрожу. Я их еле-еле вскрываю. Пересыхает в горле. Буквально! Я никогда этого не испытала. Не сплю. С тобой говорю. Сердце стучит. Не до еды. И все — украдкой. О сложности с А. — я тебе писала… К нему нельзя прийти просто с «уходом». Я знаю одно: — если уйти, то это должно быть вне зависимости от тебя. Мне ведь все виднее. Поверь мне! Мучений у меня очень много. Не таких, как ты думаешь. Я — достаточно _н_о_в_а_я. Но помимо — этого! Пойми и помолись! Недаром же я вспомнила о «Даме с собачкой». Легко ли мне это?! Не знаю, как я без тебя буду! Жду встречи! Целую тебя ответно, так же как ты, меня… ты знаешь… Все, что ты мне — то и я тебе! Нет, не грех! Я знаю. М. б. мы себя письмами мучаем и делаем разлуку еще невыносимей. Без «ты» и этого «безумства» было бы легче? Или нельзя?! Я иногда с ума схожу без тебя, читая твою страсть! Послушай, я вчера свой дневник читала (18 лет!) — там было: «Оля (подруге), ты пишешь, что недавно прочла о любви двоих, знавших друг друга только по письмам. Да, это, конечно, странно, но мне так понятно. Я бы хотела такой любви, и только такой. Он любит ведь только душу!» Послушай, бесценный мой, все, все, чего я, шутя, желала, — все мне далось. Так, я говорила своей подруге-лютеранке: «Оля (тоже Оля, было 3 подруги — все Оли), я тебе завидую; — если ты выйдешь замуж, то будешь венчаться в 2-х церквах, — как это красиво!» Я дурочка тогда была, (18 1/2), (идиотка была — даже не дурочка!) — шутя болтала… и… получила. И многое — такое. И вот о письмах. Дневник мой очень забавный… Тебе бы почитать. Все та же! та же! Много об этюдах в школе. Маленькие пробы пера… А, как ты больно меня дразнил Ириной… И… зачем о 6-тиминутных, «из приличных»? Ну, хорошо, не буду… Какая Bauer? Где? Я найду ее по книге и все сделаю, что могу (* Может дать визу только германская власть! Узнала!). Но, м. б., мне-то лучше в стороне остаться? Голландия — это деревня — все известно. Бредиусы — очень известны. Знаешь известного ценителя — знатока Рембранта? Dr. Bredius? Он у Вас, в Monaco. Это дядя. Их целый музей в Гааге. Очень известны. Пригвоздят меня (не муж, он не ихний) цепями, не дадут так просто! Я их знаю! И как же знаю! Муж-то с ними боролся. Их — жертва. И болезнь его от них была отчасти. Потом я думала: устроить вечер здесь, в нашем болоте, по-моему для тебя будет… неудовлетворительно (* а главное: для меня опасна такая огласка. Муж поймет, что я с тобой! Он все всегда знает.)… На Пасху было 20 человек русских в храме. Очень мало-русски! «Дамы» считают священным долгом стать вполне «Mevronw»..! У меня ни одной подруги! В Утрехте — есть одна — прелесть — это исключение! А муж — дубина! Я его так и зову «дубина». Сломал ее конечно. Уйти хотела. Осталась. Здесь женщина — ребенок, без прав. Хуже Домостроя. Завидовала мне, что «мягкий муж, — я вот однажды в такого же влюбилась, ища тепла и ласки, и уйти хотела; — в нашего соседа». Бедная! А дубина был у Вас и сделал все как… дубина!

Получил ли ты? Портрет — гадость. Потому я ничего на нем не написала. И отчасти оттого, что Фася могла бы прочесть. Несмотря на эти «глаза» — я вся — натянутость. Даже дубина это заметил. Мама удерживала меня посылать. Но я у 2-х фотографов была — лучших. И ничего не вышло. У мужа есть мой чудный портрет с глазами, одновременно с твоим 1-ым снималась. Хотела я с того переснять, но у мужа — как все — «под спудом», и так не знаю даже, где он. М. б. найдет, тогда дам переснять тебе. Марина не шлет. Она ужасно не точна. Тогда письмо от янв., послала в марте! Неужели и теперь так. Попроси ее! Еще! Я так жду! Вчера прислали извещение, что 2 книги пришли! Какое же тебе спасибо! Я так горю вся нетерпением! Какие? С твоим автографом? Из Булони. Пришли скорей автограф! Ах да, отчего папа умер? Не бойся — не tbc.[125], — у него была оспа. Это было ужасно… Натуральная оспа, без всякой эпидемии в городе, — хотя в Казани часто она скрывается у татар. Меня на tbc. всю тысячу раз пересветили и перестукали. Ничего! Constitutionell — подхожу, и потому шеф и «кавказец» меня подробно исследовали, когда начинала худеть… _Н_и_ч_е_г_о! («кавказец» — только рентгеновские снимки исследовал, — ко мне же не подпускал его мой шеф). О Hypophyse я знаю. Это очень важно. У меня был пациент — молодой барон, разбившийся на охоте и повредивший Hypophyse — у него стал diabetis insipidus, — ужасно страдал. Это не сахарная болезнь, но лишь ее симптомы! Из моей лаборатории диагноз вышел.

Как часто это бывало. Сколько диагнозов, «отгадок», драм, я выносила из моей работы. Было интересно. Но очень тяжело!

[На полях: ] Посылаю пока маленькие «глаза».

Послала с «дубиной» тебе перо. Получишь. Это для «Путей»! Чтобы быть вместе, хоть так. В твоей руке!

Мне хочется рисовать! М. б. буду — для себя!

Непременно, непременно напиши, что ты сказал в злом письме о моих 33-х письмах, — я не разобрала. Сжечь хотел «в 11 ч.»? Или что это: 11 ч.? Скажи.

Книгу фон de Фелдэ я знаю. Я их, такие не люблю. М. б. интересно и даже «полезно», но и вредно…

Не получила «стрелки» Ирины. В письме 14-го о Достоевском я не о речи его. Одна заметка в «Дневнике писателя»276.

Получил ли expres 16-го, 19-го и фото в саду, в белом? Целую тебя и обнимаю тебя безумно, пусть грешно! Люблю. Оля

Отчаянно люблю! Пиши мне все, все, как ты любишь. И знай, что… всем тебе отвечу!.. Обнимаю тебя долго… бесконечно, жарко…


69

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


31. Х.41 12 ч. 20 вечера

Здравствуй, гуленька, ну, как твое здоровье, — не пишешь ты? Какое ласковое перышко твое, — должно быть знает, кому пишу, старается. Сегодня не отвечаю на твое, 16.X, — другим я занят, да… — _т_о_б_о_й. Всегда. Знаешь, меду мне прислали, мно-го… всю бы в нем выкупал, потом всю бы… обцеловал до пятнышка последнего, — ну, как амброзии вкусил бы… знаешь, боги-то, амброзию вкушали… стал бы им причастным, — ты же сама амброзия, гулюлька! Сегодня я с утра «в полете», — мое сердце. Так взмывает, — ну, что такое? Все ты в нем, так неугомонно-дивно, — что такое? Ну, вспомни… книги получила? Или — письмо? Светло тебе? Ну хоть немного? Не забыла еще Далекого? Не пиши, ни-когда, что ты меня «уж бояться стала»? Мне больно. И забудь, что — «мне нужны радостные письма». Уж какой раз ты об этом мне..! Изволь забыть. Меня… бояться? Ну, можно ли так, бо-льно! У меня сердце тает для тебя, такою нежностью, такою лаской… О-ля! Никогда, — помни! ничем не упрекну чудесную мою чудеску — «Девушку с цветами». На, вот тебе, — за это:

Девушка с цветами
Оле Субботиной

Светлая Олёль… / как ты прекрасна! / Вся в белом, / с белыми цветами. / Легка, / лилейна. / Линии какие, / какие руки! / Белая голубка, / гулька, / лилия, / снежинка, / нежность, / _с_в_е_т. / О, ми-лая, // веснянка! / Кто ты? / откуда ты?.. // Все новый образ, / новая загадка… / Песня? / Кто пропоет тебя? / как передать ручьистость линий, / изгиб руки, / невнятную улыбку… / пальчик этот! — / Что он _п_о_е_т?/ что видят затененные глаза, / за далью?…///

Девушка с цветами, / кто ты? // Девственность / — и грусть. / И светлость. // Смотришь в даль… / Что там, за далью… — / _с_ч_а_с_т_ь_е? // У сердца — белые ромашки, / пленницы твои, / ручные. / Ну, / загадай о счастье: // «… любит?.. / не любит… / любит..?» // Ну?.. (* пауза, чуть длительней.) — // что шепчет сердце / — сердцу? /

«Л_ю_б_и_т»! //

О, милые цветы, / осенние, / — предснежье! / Спешите, / доцветайте в ветре. / А вы, / у сердца… / слышите, как бьется? // что _п_о_е_т?/ Прошелестите мне, / шепните… / лепестком, последним, / нежным… //

«Л_ю-б_и_т»!!.. ///

Дождь, / ветер. / Дали смутны. / Где вы… / цветы, последние?.. // Сухие, / потемневшие головки… / — только?! // А цвет ваш / белый, / — ваши лепестки..? /// Отпели песню, / все… / опали. ///

Девушка с цветами, / где ты? / Все в дали смотришь? // Смутны дали, / в ветре. / А вы, / у сердца… / пленницы ручные… / где же вы?.. // Спросить у ветра..? /

— Ветер, / ве-тер..! // Л_ю-б_и_т..? ///

Ветер… / ветер… ///

Ив. Шмелев


Для чтения ясные паузы даны знаком / (отрубь, как бы, но… _ч_у_т_к_о!!) Тогда _с_л_ы_ш_н_о.

// более длительные паузы

/// еще длительней.

31. Х.1941 12 ч. 40 дня

Париж

Тебе, Олёль, — пропелось. Может быть, в ответ, на то письмо, 16.Х..? — Не знаю. Так, пропелось. Не надо смутных далей. Не надо ветра. Ждать — не надо. Так — сказалось. Это не я сказал, — пропелось. Что они ответят, эти дали? Смутным. О, ми-лая… веснянка!.. Целую.

Твой всегда Ив. Шмелев

Как бы _т_е_б_е_ я про-чел!.. Писал — и — странно! — плакал.

И. Ш.


3 ч. дня

«Девушка с цветами» будет увеличена, чтобы — на мольберт. Чудесно! Спасибо тебе, Олёк. Спасибо — брату. Это большая радость. Но как ты похудела! Не смей!! Умоляю, принимай «cellucrine», фосфор, ешь больше, пой, (если можешь), гуляй, отдыхай, ни-каких работ, так и заяви — больна. Ты на самом деле больна. Но, ради Бога, Олечек… детка. Ты писала — «хитрю» я, будто скудно мне живется. Смешно. Вот, сейчас я завтракал. Вот что: чудесно жареный на сковороде картофель (на постном масле, я люблю порой), — велел своей «подруге дней моих суровых»277 — новгородской, — ну, вылитая Арина Родионовна, которая воспитала нам из Саши — А. С. Пушкина! — так вот и у меня такая же, только приходит, для порядку. А то ходила Елена (не тургеневская, но она очень модница была, трясла сережками, часто подтягивая сквозные чулочки, и любила — «покажите на карте военной, где фронт французский». — Я эту манеру не люблю, меня это стало тревожить, и я заменил Ариной Родионовной, давно, с год). Так вот — картофель (пищит на сковородке!) — как бы мы поели дружно, будь ты тут! Стоя бы в кухне, ели. Прямо бы с «шипелки» (сковородки), я бы тебе поджаренных в ротик, а ты мне, и глаза бы, пожалуй, выкололи, или — в губку. Затем — пара битков с гарниром, рюмка зубровки (это по случаю холодной погоды и моего состояния, «несущего»), бретонская галета на масле, с вареньем — мирабель, кофе с медом. Плохо? Потому и пишу пло-хо. Ах, Олёк… будь ты со мной сейчас, как бы мы… я тебя обнял бы, до пи-ска… сыграли бы с тобой в четыре руки «Крейцерову сона-ту-у…» — лопнули бы все струны на рояле! Поняла?.. Глу-пая, ты ни-чего, конечно, не поняла. Бог даст, поймешь, если не будешь смотреть в дали. Ах, какой бы я рассказ тебе рассказал, — сейчас лежал и вспомнил — как меня Оля «разыграла» на… бегах! Это вот расска-зик. Так и не напишу. (Потому и «Мери», и бега в «Путях», что заплатил за них. Пусть напишут!) Это из… «Семейного счастья»278, — это му-дрость. И какой же эффект! Уж чего я не видал, а такого не ожидал. Это — как любящая жена _у_ч_и_т_ мужа, — до чего же тонко-педагогично! Как-нибудь расскажу. Надо это «в лицах», — это я умею, во мне, говорят, бо-льшой артист, пропал. Да ведь и нельзя же в одном поезде сразу и в Москву, и в Питер. А почему вспомнил? Сегодня снежок просыпал скупой сольцей — и вспомнил — шубу надо вынуть, — в ней я на бега начал в Москве. Здесь она на складе все дремала, прошлый год взял — зима была студеная. Новая почти шуба, шаль в смушку, с сединой, и шапка, как у хохлов, такая же, с проломцем. Прошлый год выйдешь — Париж дивится! Ну, — Москва! Парад. Бывало, на бега в ней — на лихаче! Пролихачивал, довольно279. Вот, Оля меня раз и научила… да-а!.. Но — до будущего письма, напомнишь если.

У меня тепло, электрический радиатор, не «солнце», а верней, на 2000 гектоват[126] — пришлось все же большое ателье разгородить, — на все не хватит. Комната длиной 12 шагов больших, шириной 9–10, — плясать можно. И окна огромные, надо два радиатора, да я один отдал знакомым, там больные. Скоро затопят, сейчас что-то забурлило в водяных радиаторах. Милушка, Олька, велела ты поставить печь или радиатор электрический в твоей комнате наверху? Тебе необходимо тепло-тепло, нервные детки — особенно требуют. У меня сердце кровью заливается, как подумаю о твоих муках! Я весь дрожу. _Т_а_к… делить себя! Ужас! Ну, я стиснул зубы, я терплю. Писать не могу, конечно… не мо-гу-у… С тобой… я бы к лету кончил «Пути»! Теперь моя сила — от тебя. И от тебя — «не могу». Изволь дать мне эту гнусную «Полукровку»! Не отстану. Ольга, Олька, гулька, гу-ленька… — ну, когда же?.. Я не знаю, добьюсь ли визы. Увидеть… — и — вырвать сердце! Это — на пытку..? Я не знаю. Не хотел нынче ни строчки тебе писать, а только — «Девушку с цветами», — на! Но я не в тебя, не такой жестоковыйный, несмотря на… мое детство, после отца. А ты, «ласкунчик», — вот какая же-сто-кая: я готов изорвать твою открытку от 13.X, где два слова: «почему не писали давно», «грустно» и — «не могу больше». Это — из дали-то! Это — на 2 недели-то! И почему — это — мне — «все мужчины одинаковы»? Ты столько мужчин знала?! Что это — за сравнение? Не стыдно? Из каких это «пред-по-сы-лок»? И почему это у И. А. — плакать? выплакаться? Думаешь, он меня нежней? Нет. Я тебе уж — _ч_у_ж_о_й? Не знаешь ты меня. Ты — попробуй — скажи И. А. _н_а_п_р_о_т_и_в… — узнаешь. Я его люблю. Но — я его и _з_н_а_ю. У всех _с_в_о_и, конечно, «пунктики». Вот, если дифирамб споешь Ивану Александровичу — шелком заиграет. Да, он умен, но — абстрактно. Я терпеть не могу их «диалектики», философов. Я люблю тело — во всем, даже — в духовном. Прочтешь, м. б., «Старый Валаам» — там, сквозь _Т_е_л_о — дух сквозится. Не терплю формул, схем, чертежей в разрезах, женщин — педагогических, спекулятивной философии (созерцательной). Я люблю тебя, Гульку, в белом, леснушку — в баварочке, ножку в сквозном чулочке, грудь в обрисовке-чуть — ну, дышит «про себя»… — я всю тебя люблю, моя все-мирка! Ты — одна — во Всем. Ах, Олёк, как трудно. И трудно тебе понять, _ч_т_о_ ты для меня, _т_а_к_а_я! Ну, недолго быть Танталом280… — цветы отходят, — ветер, вечер… Напиши о здоровье, о t°. Лежи. Ну, помаленьку отучай… меня. Реже пиши, «жури»… жди «Воли Божией». Да… М. б. можно тебе писать на маму? М. б. возьмешь ящик на почте? Если пропадают письма. От 30-го IX expres — получен? Очень важный. Книги? Я хотел бы на брата Сережу послать тебе духи. Какие — твои? Извести обо всем, — куда послать? Повез бы тебя в Opera, к цыганам, сидели бы в русском ресторане… _в_е_з_д_е! Развеселил бы я мою Ольгушку, мою Царевну! Целую. Твой весь Ив. Шмелев

Напиши адрес Сережи. Я на него пошлю для тебя — «cellucrine» — и еще какие лекарства и духи — какие?


70

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


3. XI.41

Вот, Олёль, сперва, упрощенная ткань романа «Пути Небесные»281. Самая сжатая. Постепенно я ее буду — для тебя — растягивать и наносить на нее вырисовку.

Приезд в Уютово, под Мценском, в канун Ивана Купалы282, 23 июня. Их встречает перезвон церквей. Вечер, идет всенощная. На Дари это производит глубокое впечатление: с Предтечей для нее связано «обетование» (см. 1 ч. — Воскресенский монастырь283). Ее поясок с молитвой, забытый, — выступает. Образ Димы… — Томление — «везти возок» — слова старца Варнавы, — что это значит? совместимо ли с этим — ее «тайна» — желание ребенка? Во — «грехе»! Но это желание в ней _ж_и_в_е_т. В благовестах и в том, что сегодня _к_а_н_у_н_ «Предтечи», — на новоселье — чуется ей некое «знамение»: она просветлена. Вид вечером городка (из окна поезда) — мягко отражен в ее душе. Встреча на вокзале, — сюрприз — группа путейцев, шампанское, она — в белом, чудесная, радостная… груда земляники… Почему — встреча? Любовь сослуживцев к Виктору Алексеевичу (1), слухи о Дари и «романе» — в преувеличенном виде дошли до Мценска (2). Приказ по линии директора Управления дороги — показать товарищеское сочувствие собрату, «обойденному» — дружно собраться всем «линейным» инженерам (3), «тайна» — разбогатевший от сибирского наследства (!) с необычайной красавицей (маскарад в Дворянском собрании вызвал фантастические толки), почему-то «ушел в трущобу, купив именьице». Зовут — в город, — ужин в летнем саду, на берегу реки… — но Дари устала. Она — засыпана цветами. Едет одна в Уютово, (5–6 верст), её провожают бывшие владельцы имения — студент-медик (70-ые годы!) и — его брат 18 л., даровитый художник. На него Дари произвела потрясающее впечатление, ее глаза. (Должна быть линия «романа» —) он не может уехать на «этюды», как хотел, он остается, — в баньке бывшей жить, — для этюдов «этого лица… „святой“» +? (что — в ней — ему захватывающе — неясно). — Ну, видишь, Олёк, как трудно даже _п_у_с_т_у_ю_ ткань давать, а это даже еще и не 1-ая глава! Товарищи увозят В[иктора] А[лексеевича] праздновать «встречу» в городе, до… 3-х ночи! Уютово. Дорога во ржи. Закат. «Уютово». Общий вид. В усадьбе, в людской, «именины» «Аграфены-няни», воспитавшей молодых людей. Встреча ее с Дари. (Она — бывшая крепостная Варвары Петровны Тургеневой: Спасское-Лутовиново284 — совсем недалеко.) Это очень нужный мне тип русской цельной души крестьянской женщины, (огромная ее роль в романе!). Она очень независима. Ей Дари пришлась по сердцу. Она останется в усадьбе. (В романе будет мимолетная встреча Дари с И. С. Тургеневым — на вокзале, в один из его последних приездов. Его оценка Дари (по рассказам Аграфены). Дари — ее первая ночь в усадьбе. Она — наверху — спальня ее. Трюмо. Окно на пруд. Звезды. Соловьи. Она причесывается на ночь перед трюмо. Трюмо отлогое — отражение в нем звезд, самой Дари… Дари — в звездах, в трюмо!

Впервые — ее любование собой, ее торс (в светелке жарко), ее грудь (черные соски), — в звездах… — в ней пробуждается нечто вакхическое… — первое «видение»… Димы (1-ая галлюцинация)… и впервые, здесь, ее «успокоенность» — после январской бури — подвергается испытанию. Она — в кресле вольтеровском, у окна. Засыпает (полу-сон) в пении соловьев (последних!). Ее сон — спутанный, (и Дима!) из обрывков дня. И — танцы у воды обнаженных женщин… — тело владеет духом, покрывает… сладкая истома, возникновение «греховного». Пробуждение. Ночь. Звезды… И — твое, Олёк! — открытие, очень глубокое — «звезды глубоко тонут и в прудочке!». В этом — для Дари — святая связанность Неба с земным. Звон колокольцев. Компания провожает В. А. до «Уютова», пение. Фейерверк на пруду — в честь новоприбывших владельцев (полупьяные). Вроде серенады. Баритон — инженер, кн. [фамилия нрзб.], — видевший Дари в московском маскараде — поет. Дари показывается в окне… — видением. Общий восторг. О «кончине» Димы Дари не знает. (Ей это скажет В. А. несколько дней после). Утро. Дари впервые идет (она уже не засыпала) к ранней [обедне] — в Мценск. Дорога росистыми полями, березовой рощей, — мягкий пейзаж русского июня — травы, лошадь, коляска, дымящаяся река, — встреча с «дурочкой» при въезде в город. Радостный свет в душе Дари. Она — нашла успокоение — «уют»… Слова дурочки о «грозе» (ясное небо!), которая вот накатит, — не смущают. Мечта о ребенке проснулась ярко — (причащение детей-младенцев!) — с этой мечтой она возвращается в усадьбу… (Это — 1-ая глава).

Оля, это все очень скупо, без красок… и я вижу, что так передавать тебе нельзя. Я дальше дам лишь самое краткое течение «событий». Здесь я не мог и намека дать на «внутреннее»… на «душу» — а это самое важное в «Путях».

9 ч. 15 мин. вечера

Завтра «Казанская»285, был у всенощной, — пересилил себя, помня твою нерадостность, что не был на Иоанна Богослова, про «ножки устали»286 вспомнил… — и получил от церкви благое. Я молился, — давно так не молился, — о моей светлой девочке287, — ты ее знаешь, — я просил ей здоровья, _с_в_е_т_а, _с_и_л_ы, — _с_ч_а_с_т_ь_я. Я услыхал любимое место — от Луки, I, 26–38 и возглас — «Богородицу и Матерь Света…»288 — унес меня к далекому — «Свете тихий», к тебе, Ольгуля, в лето, в тихий свет… «Казанская» — мой приходской праздник289, — многое вспомнилось… — Темная икона, родовая «Казанская», в матушкиной спальной… — Почему? Горестно вспомнилась. _Э_т_о_ как раз на твое: «почему ты мало говоришь мне о своем… о матери290..?» Что же смущать мою светлую, видевшую так мало света! Ну, слушай. Это всегда мне больно вспоминать. Ну, шепну тебе, ты меня больше пожалеешь (как народ понимает), хоть в сердце приласкаешь. Нет, нет, только_н_е_ жалости! Я не выпрашиваю, не жалости, а — ласки, любви. Народное слово «жалеет» неопределимо: это выше, глубже «ласки» — это — сердцем к сердцу.

После кончины отца — я писал тебе — матушка была в очень трудном [положении]. Я поступил в гимназию291. Задерганный дома, я _н_и_ч_е_г_о_ не понимал по русской грамматике! Учитель был больной292 (рак печени, кажется) — чуть ошибся — 2, или 1. Мать, часто за пустяки меня наказывала розгами (призывалась новая кухарка, здоровущая баба, — и [даже] очень добрая!) Она держала жертву, а мать секла… до — часто — моего бесчувствия. Гимназия, постоянные двойки по русскому «разбору» (это продолжалось 2–3 мес., перевод в другую гимназию — и — пятерки!). После наказания пол был усеян мелкими кусками сухих березовых веток. А я молился криком черному образу «Казанской» — спаси! помоги!! Мое _в_с_е_ тело было покрыто рубцами, и меня… силой заставляли ходить в баню! Понимаешь? Когда меня втаскивали в комнату матери — и шли где-то приготовления к «пытке» (искали розог) я дрожа, маленький, — (я был очень худой, и нервный) я, с кулачками у груди, молил черную икону… Она была недвижна, за негасимой лампадой. И — начиналось. Иногда 3 раза в неделю. В другой гимназии293 мне не давался латинский (в 6-м кл. я был влюблен в «Метаморфозы» Овидия, был — лучший). Меня теперь секли за латинские двойки. Потом — за всякие. Потом… — дошло до призыва дворника: я уже мог бороться (это продолжалось до… 4 кл., когда мне было 12 л.). Помню, я схватил хлебный нож. Тогда — кончилось. Все это было толчком к будущему «неверию» (глупо-студенческое). Я отстаивал себя с ранних лет. Помню, в 5-м кл. я занимался физическими опытами в своей комнате, гальванопластикой, выводил цыплят аппаратом своей конструкции, выращивал в комнате «огурцы Рытова», «японскую рожь», — у меня был всегда хаос. И в то же время ночами глотал все, что было из книг, все, романы, (Загоскин294 особенно). Я прочитывал до десятка книг в неделю! да еще бегал в Румянцевскую публичную библиотеку295. Учился у сестры Мани296 на рояле, пел (!). У меня, — все говорили — исключительный был голос, огромный объем легких (доктора и теперь удивляются, легкие закрывали почки далеко внизу), и диафрагма поставлена — «на [1 сл. нрзб.] исключительного диапазона» (я и теперь читаю публично сочно, сильно — хоть 3 часа!). Словом, до встречи с Олей, — у меня все минутки дня и часы ночи пожалуй были заняты. Я весь — и всем — кипел. Как я себя перед тобой расхваливаю! а?! — Я пишу только правду. — Нет, я зла не помнил. Мать я… сожалел. А после — и любил. Она никого не ласкала, такой нрав. Отец… — он был другой, он никогда меня не тронул. Уезжая в Европу, я нежно простился. Она писала мне с большой любовью. Да, она уже гордилась мной. Она уже меня смущалась. Молилась. Кажется, я стал для нее «самым любимым». Бедная старушка. Сухонькая стала. Умерла на 89-м или 88-м [году] — а м. б. и на 91-м, кажется в 36 г. — или 35-м году — все спуталось у меня. — Вот почему я мало — о ней. И еще помню — Пасху. Мне было лет 12. Я был очень нервный, тик лица. Чем больше волнения — больше передергиваний. После говенья матушка всегда — раздражена, — усталость. Разговлялись ночью, после ранней обедни. Я дернул щекой — и мать дала пощечину. Я — другой — опять. Так продолжалось все разговение (падали слезы, на пасху, соленые) — наконец, я выбежал и забился в чулан, под лестницу, — и плакал. (Горкина уже не было.) Вот так-вот я выучивался переживать страдания… маленькие… но я переносил их так, будто так все страдают. Я развивал в себе «воображение страдания». — Так зачинался будущий страдающий русский писатель. Значит, у меня была уже готова _м_я_г_к_а_я_ душевная ткань. Ее создали — отец, Горкин, другие… девочки в пансионе297… очень меня любившие, — я им так много выдумывал чуднОго. Я влюбился впервые 8 лет — в Шурочку Бочарову — молил ее брата дать мне ее портретик. Я очень хотел ласки. Босой, в ночной рубашке я выбегал в сени, на мороз — чтобы умереть. О «поле» я познал очень рано (ну, понятно: большой двор, — _в_с_е!). Но я остался сравнительно чистым. (Я был девственно-чист для Оли.) Гимназистки меня дразнили — «глазастый»! 12 лет я был влюблен — «до безумия». Плакал от любви — все в ту же Сашу. Потом — в деревне — в Таню. Отзвуком этого — совсем нежданно — явились «Росстани», ее деревня, под Звенигородом298 (местность, дана любовно). О ней — чуть в «Истории любовной», как собирали землянику на «вырубке» (вишни — в кувшин!). Ну, вот, голубка, мои боли и радости. В молодости я был на волоске от смерти раз 4–5. Раз тонул — откачали (в деревне, где Таня). 2-ой раз тонули вместе с Сережечкой в Сочи299, — уже почти без чувств нас выкинуло 9-м валом (мы схватили друг-друга — и потому тонули). Ну, что об этом?… Да, смерть отца была так мне остро-страшно-болезненна, — мне тяжело писать, вот почему я никак не могу приступить, чтобы дать последние 3–4 очерка «Лета Господня» II ч. У меня для нее уже очерков 15 ждут (были напечатаны в газетах). Ну, будут печататься в России, как новое. Такого материала, в книги не включенного, у меня — до 60 печатных листов — целый капитал. Кто его использует? Книги, «как приложения» — например к будущей «Ниве» или другому — дадут тоже очень большой капитал, причем авторские права останутся за автором, и «приложения» еще более способствует ходу отдельных изданий. Я хотел бы, чтобы это было _в_с_е_ — твое, Оля. Ты исполнила бы мою волю. Оля, — вот икона Богоматери… я смотрю на нее — и говорю Ей: «да, Оля, моя любовь, мой свет, — _и_с_т_и_н_н_а_я, огромнейшее сердце, необычайное дарование, она _в_с_е_ может, она — готовая для художественного творчества, — в _с_л_о_в_е. Благослови ее, Пречистая! Она — _д_о_с_т_о_й_н_а_я».

Девочка моя, хочу тебя… любить, ласкать, чувствовать — вот тут, близко, всегда… Олюля моя, ну — будто мы всегда знали друг друга, вместе выросли, годы — годы… — ну, будто ты _д_о_л_ж_н_а_ была мне явиться, — иначе и быть не могло! Знаешь, мне тебя совсем не стыдно, о чем бы я ни говорил тебе — все слова с тобой возможны… чистые слова, любви и ласки. И все — движения, все, все… — они — ласка, — и всегда, _в_о_ _в_с_е_м_ — чистая, так я смотрю на тебя, будто ты — я. Во многом я устыдился бы перед сестрой Катей (самой близкой из 3-х)300, а перед тобой — ну, будто давно-давно ты стала _м_о_е_й, так внутренно моей, до самой-самой телесной близости — ну, ты — во мне, и я — в тебе. И — нераздельно. Вот, мысленно, — обнял тебя — и держу… и всю целую — и — весь забылся. Оля, как все будет — не знаю. Я _м_о_л_и_л_с_я. Иногда, мгновенье… мысль… — ты будешь здесь, такая уверенная, вдруг, ты будешь… ты уже едешь… — даже задохнешься!

Ответь же, можно на Сережу писать? Послать? Какие твои любимые духи? Не ландыш? Нет… не грэпэпль? — Блоссона (его Оля всегда покупала), одни из самых тонких и дорогих. Любила Ландыш, но он томит. Я любил, когда она тихо подойдет, а я пишу, ни-чего не слышу, хоть пожар, — не вижу, — и… на голову мне — накапает грэпэплем… я не слышу, потом — запах бросает меня куда-то… и я прихожу в себя. Чтобы заставить меня идти спать (я уже измучен) — говорит: «ну и я не буду спать, буду сидеть тихо». Мне жаль ее — и я иду. Оля, девочка… неужели _н_и_ когда не повторится — с тобой, необычайной? И _с_л_е_д_а_ не будет? — обе м. б. ярчайшие _л_и_н_и_и_ — исчезнут..? Целую, всю. Твой Ив. Шмелев. Жду и жду.

[На полях: ] Оля, это у тебя, у шейки, цветы — бегония или орхидеи?

Когда ты прислала стило — моя машинка вдруг сломалась! (Обиделась?) Надо починить.

Я не смею тебе _в_с_е_г_о_ о себе — текущее — писать: тебя это задевает, расстраивает.

Повторю твое: «неужели ты, Оля, не чувствуешь, _к_т_о_ ты для меня?!» Я — твой, весь, — и только.

Ты на большом портрете так ясна — чудесна… вот именно — _т_а_к_а_я_ (давняя моя).

Ты хоть немного признаешь за мной чутья к прекрасному? Ты — можно ли быть прекрасней?!!! Не в красоте.

Пишу о справках — в Гаагу, в Берлин. Но мы можем не встретится и при разрешении на поездку в Голландию.


71

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


4. XI.41

10 ч. утра

Оля, во-имя твое, пробую писать II ч. «Путей Небесных». Послал тебе план 1-ой главы. Но как же трудно, без тебя!

Умоляю, — напиши, — хотя бы, — здорова ли?

Я в мучительной неизвестности, 13 дней.

Все валится из рук. Несмотря на горечь письма последнего, я в восторге, как ты умна, как сильна в мысли, и слове! Это уж говорю я, другой, — твой «читатель». Спасибо, умница, гордость моя, радость моя! — моя преемница!!

Твой Ив. Шмелев

[На полях: ] Поставлена ли печка в комнате? Лечишься ли?

22. Х — «Казанская», Божья Матерь — был у всенощной. Молился.

Читаю о «галлюцинациях» для романа. Читаю А. С. Хомякова301 о православии, для «Путей», — чудесно!


72

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


8. XI.41 г.

Милый мой, дорогой мой, Гений мой!

Вчера вечером получила твое от 28-го… С «объяснениями». Спасибо тебе за все! Как я тебя вдруг увидела! Сердце твое чудесное!

Ивочка, родной мой, как мне больно, как я сегодня всю ночь за тебя страдала! И вот хочу тебе сказать, сказать из сердца, твоему сердцу! Поверь мне и руководись этим!

Не станем мучить один другого! С тех пор, как ты мне «открылся», — и до сих пор — сплошная мука… Какие-то нагромождения, объяснения, пикирования, упадки и взлеты… У обоих. Я много было начала тебе писать в ответ на твои письма от 29, 31 (я их обозначила ошибочно «28 и 30») и 28-го, но… не надо этого! Письма идут медленно, — благодаря этому не угадывают момента и не помогают, а нагромождают. Хоть на время, — уйдем от муки! Дадим тепло и ласку. Отойдем хоть к периоду июльскому (* только как пример, а не отхождение «назад».), к радости!

Ты понимаешь, мы, сейчас все равно ничего изменить не можем. Приходится считаться с условиями жизни. И это время, — не будем убивать себя…

Когда ты страдаешь, что «время уходит» и мы не вместе… то… как ты мне-то больно делаешь! Возьми себе в сердце, что я скажу сейчас:

Когда ты говоришь так, — я виню себя! Виню в том, что, не имея силы сразу сказать «б» — сказала тебе чистым сердцем — «а». Когда я просто, без всякой тени на «игру», тебе ответила тем же, твоим же, — я не думала ни о чем. Я слушала только свое сердце! Мне следовало (?) бы рассудком проверить, что из этого выйдет? Я в этом виновата? Я казнюсь этим. И только потому, что ты, мой неоцененный, от этого страдаешь! Я, кажется, тебе и тогда писала, что свой обычный рассудок потеряла. Так это и было!

Я не «учла» тогда, что не смогу так легко и сразу покончить со сложной жизнью, что ты так отнесешься. Я просто, совсем не учла. М. б. потому, что я слишком мало душой в этой жизни. Я о ней забыла, просто. Но она есть. И очень сложно есть.

Иван, поверь мне, что ни игры, ни «для пряности», ни для «развлечения»! Пойми это навсегда!

И я «не ухожу», не «отмахиваюсь», — абсурд все это. Вся моя вина в том, что я открылась тебе, открылась, не зная что же дальше? Простишь ли это? Обвинишь ли? Но я, я и за муки благодарю Создателя. И все, что я тебе говорила и раньше — так и есть! Да, все — необычайно! Я много тебе хотела писать о моих думах, планах. Но пока… самое akute[127], физическое, так сказать: мне нужен покой. Я издергалась. Любя меня, ты это поймешь — верю. Хоть на какое-то время, я отодвину «разбор» этих проблем. Надо спокойно крепко молиться. Я свято берегу тебя в сердце. Береги и ты меня! Какое-то испытание это. Но я уверена, что «откроется». И вот, после этого письма, я буду тебе писать — покойно, без «проблем», а просто от сердца, как друг. Бережливо. Мне нужен ясный взор, ясность мысли. А так, как сейчас… толкусь я на одном месте.

Теперь, еще: — санаторий — только вред. Я не «ломаюсь»! Положись на меня, на знание мое самой себя! От мужа мне опасностиникакой. Поверь!!

«Драмы» особой не было. Не стану ничего описывать, не потому, что не хочу, а просто потому, что существенного ничего не было, а в письмах все выглядит иначе и придает «вес». О жизни моей м. б. как-нибудь напишу. Сейчас у меня каждый нерв болит. Не хочется ничего касаться. Я все тебе доверю! И за твою доверчивость тебе спасибо!

Письмо твое от 10-го — мне ни «не прощать», ни «прощать»: — это вне таких понятий. И я все, и… наперед тебе прощаю! Все гораздо серьезней я беру. Меня пугают твои «помрачения». Но об этом тоже не хочу! Одно тебе скажу: в таких «помрачениях» — ты тоже себя теряешь. Не отвечаешь за себя как бы!? Мне это страшно. Я девочкой 19–22 лет много пережила. И еще: никогда не поддавайся чувству, состоянию… с бритвой! Что ты мне сказал?

Я этого не переношу. Физически не могу. Не то, что сказал, а таких состояний. «Не переношу» — не в смысле «не нравится», а именно буквально! После той истории в 1924–26 годах. Помни — такие «провалы» сознания, «утрата на миг воли» — меня могут уничтожить! Я это говорю совсем серьезно. Вполне отвечаю за то, что говорю. Это — самое для меня ужасное. Я убегу от этого. Я не утверждаю, что у тебя такие «провалы»… Но меня толкнула на это «бритва». Ну, и довольно. Я ничего, ничего больше такого не могу. Я принимаю селюкрин, мне стало будто лучше. Но позавчера твои «страхи» за меня, твои письма… отбросили все назад. Я тебя не упрекаю. Ты и не мог м. б. иначе. Но давай договоримся! Ведь нет же оснований для мук! Ну, все равно, хоть на короткий срок — давай возьмем себе покой… Я не могу больше! И ты — еще больше! Я освоюсь за это время, м. б. окрепну. Продумаю… и тогда можно что-то _у_в_и_д_е_т_ь.

С такими нервами — я ни на что не гожусь. Ты понимаешь? Я верю, что, любя, ты понял?! Ты понимаешь, при всем желании сейчас ничего нельзя форсировать. Я была в Гааге, узнала, что визы женщинам не дают. Одна невеста просит пустить ее во Францию к жениху — есть документы о предстоящем браке. Не дают. Другая собирается давно к родителям в Париж — то же самое.

И потому, — технически — невозможно, так чего же мы себя подогреваем?.. А жизнь так коротка — и так скупа, — зачем же портить то, что еще дается?!

Я не могу так. Не хочу никаких «разборов», мук, упреков! Я знаю: все как-то само (это не пассивность, хоть и звучит так) устроится.

Не за что Богу тебя «карать». Ты — чистый сердцем! Как я люблю все, все Твое!

Чудесный ты в искании своем. Чудесная была и твоя «Оля» (прости, что так ее я называю). _M_и_л_ы_й! И верь, что ничего дурного не будет! Не знаю, не вижу, не касаюсь пока, что и как будет! Но знаю, что сердце мое дает тебе все то, чего ты жаждешь. М. б. я гадкая тем, что не взвесила сил своих в борьбе с жизнью, не смела говорить тебе о своем сердце?! Карай меня за это. Я не смела давать тебе муку. Но, поверь, что это невольно, без игры, от сердца! Не мучай себя воображениями. Моими «муками» и т. п. Я, в своей теперешней жизни — живу сама по себе. Не мучь себя. О жизни моей прежней ничего не думай. Для тебя там мук не было!

Напишу тебе «Полукровку», только, чтобы не томил себя. И не письмо само по себе, но эти «помрачения» — меня тревожат. Берегись их, друг мой!

Мне не нужно женщины, мне нужна лишь тема,

Чтобы в сердце вспыхнувшем, прозвучал _н_а_п_е_в…

Я могу из падали создавать поэмы,

Я люблю из горничных делать королев…

Так, в вечернем дансинге, как-то ночью мая,

Где тела сплетенные колыхал джаз-банд,

Я, так нежно выдумал Вас, моя Красавица,

Вас, моя Волшебница Недалеких стран…

Как поет в хрусталях электричество,

Я влюблен в Вашу тонкую бровь; —

Вы танцуете, Ваше Величество,

Королева-Любовь!..

Так, в вечернем дансинге, как-то ночью мая,

Где тела сплетенные, колыхал джаз-банд,

Я так _г_л_у_у_п_о_ выдумал Вас, моя _п_р_о_о_с_т_а_а_я,

Вас, моя волшебница, _н_е_д_а_л_е_к_и_х_ стран!..

И души Вашей нищей убожество

Было так тяжело разгадать,

Вы уходите, Ваше… ничтожество…

Полукровка… _О_ш_и_б_к_а… опять![128]


Но не надо, прошу, — ничего больше… я так устала! Не беспокойся о здоровье — все только переутомление нервов. Я — вся здорова иначе!

Благословляю тебя, мой родной, лучик мой, солнышко!

Молюсь за тебя и за себя! Твоя Оля

[На полях: ] За всеми «страданиями» нашими я ровно ничего не писала о всем твоем чудесном. Не думай, что я оглохла к этому. Нет, я в восхищении от всего, что ты мне о своем пишешь! Пиши же «Пути»! Ну, любя меня! Пиши, я духом всегда с тобой! Попробуй — начни!

Еще одна просьба для моего покоя: не касайся тем о бабушкиной драме. Это мне — деревянная пила!

Никогда бы я к ним за защитой не обратилась302. Пойми!

Жду твоих спокойных, мирных писем! Не страдай больше! Не мучь себя мной. Я здорова, когда спокоен ты!

Пришли мне автограф для «Истории любовной» и «Света Разума». Пиши же «Пути»! Сон мой с голубками, конечно — твой!

Ты пишешь: «приехать… на пытку?»… Я ничего не требую. Все, все, как хочешь ты! Пойми меня! Одно мое желание: как можно меньше боли тебе, — как можно больше счастья!

М. б. я тебе еще смогу послать снимок, дам уменьшить — «глаза» — хороши! Художественно. Марина не шлет! Пробери ее!


73

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


10. XI.41

Господи, до чего же я страдаю… за тебя, конечно!

Ты все еще не получил моих писем?! Я же уже и до твоих «объяснений» писала, я сама измучилась! Послала 3 expres'a, кажется 30-го? И еще письмо и открытку, и еще письмо.

8-го я тебе писала, что «не надо друг друга мучить». Просила отодвинуть «проблемы», — теперь я уже себя кляну за эту «диктовку писем». Но ты поймешь? Поймешь, что это я от страданий за тебя, родной мой? Иван-Царевич мой, поверь мне, сердцем поверь, раз и навсегда, что я не хочу «утратиться» для тебя, не могу, не могу я «отмахиваться» и все т. п. Вся боль моя как раз вот в том, что знаю, как ты воспринимаешь мое «по-неволе», «под спудом», как ты страдаешь… знаю это, болею этим, а… что я могу сделать? Я бьюсь головой об стенку, в тупике моем… Пойми же! Что же ты думаешь, что мне-то не больно? Что мне радость что ли оставаться вдали тебя? И трудно объяснить все!

Я не «сует неврозных, не драм» боюсь, от А. не грозит мне ничего, но… я уже писала… с ним трудно это! И, все же, я тебе писала, что «может все решиться очень просто». Конечно, может. Это не объяснить в писаньи. И я устала, не могу об этом больше. Я все тебе скажу. Нет, я греха не вижу. Не так ты понял. Не надо об этом больше! Я ведь тебе писала о разных моих «страхах», о твоей «всепринадлежности» и т. д. — о, не прими и это как «отмахиванье». Я всего боюсь. Я, до безумия, боюсь твоей боли! Пойми же! И только о Твоей боли думая, я опять «пожалела» и о письме, и об «открывании» себя тебе. О, нет, не пожалела, конечно нет! Для себя не пожалела… Но для тебя! Я для тебя должна была молчать?? Скажи же, светлый мой?! Как я страшусь твоих «молитв» мне! Иван, какая ответственность на мне! Я — не святая! Друг мой, ангел светлый, — я — не Святая! И вдруг все рухнет, когда меня увидишь!? Иван, ты пишешь, — м. б. ты визу не получишь? Неужели? Это правда? Я еще чуточку надеюсь…

В детстве… я в Рыбинске гулять ходила с няней, глазели по окошкам. Куклу я увидела… чудную. Мечту мою… это был bébé[129] в натуральную величину, и все, все натурально, до бутылочки-сосочка. И личико глупенькое, некрасивое — ребячье. Ну все, все. Я каждый день простаивала перед магазином. И к Рождеству, робко попросила маму… подарить мне бэбэшку. Только эту! Заграничная была эта кукла. Не было такой второй. Подходили Святки303… И однажды я вдруг взгрустнула, что… не будет уж «сюрприза» (у нас всегда сюрпризом дарили), что уже… знаю. Немножко жалко стало… В сочельник, уже в кроватке заснуть хотела… входит мама. «Олюнчик, а куклы-то ведь нет, продали ее уж, — я тебе другую купила и вот говорю, чтобы завтра не плакала ты, моя дочурка». Я плакала тИхонько в уголок подушки. И… засыпала… И вдруг… (я не забуду), уже из погруженья в сон, вдруг ясно, откуда-то из сердца: «кукла будет! Мама нарочно, чтобы… сюрприз был». И, сладко веря, я засыпаю в счастье… Была ли кукла? Да, конечно! Сердце сказало правду!

И вот я и теперь как будто верю, что ты приедешь!

«Как будто» — оттого, что жизнь так часто била, нет сил поверить как тогда… в «куклу»!

Послушай, тебе ведь надо с Сережей что-то сговориться по литературным делам. Как будто бы с нотариусом что-то обсудить надо. А для нотариальных дел дают визы. Это я узнала! Сережа не может к тебе поехать, т. к. он работает очень ответственно, отлучиться не может. Фактически он в фирме все везет. Это же поймут.

Сережа в Arnhem'e. Pension Master, Apeldoorushe weg 5. Я могу жить в Arnhem'e! Я же писала.

Ну, с Богом! И успокойся! Не мечись! Не надо! Побережем друг друга! Мы многое выясним лично. Писать я просто боюсь… Я разучилась писать. Все — тебе боль… а я хочу только радости тебе! Меня пугает такая Высокая любовь твоя!.. Я боюсь свидания. Я — не идеал. И ты это увидишь! Я — ведьма! Правда! Злюка, капризница, «под настроение» наговорю чего угодно, если разозлюсь! С тобой так не было ни разу! С тобой я осторожна. Но я могу быть и противной, гадкой, злючкой! Однажды, я сердилась на кавказца; когда он вышел из лаборатории, то я… (так скопилось во мне) стала плеваться! Стыдно? Я и сейчас крайнею. Я была с помощницей моей. Я в дверь, ему во след, он не видел, плевалась. А та, долго еще все вспоминала о «темпераменте» своей «принцессы». Мне стыдно… Я могла бы даже его ударить.

Я однажды (правда, однажды) ударила одного по щеке, еще девчонкой. Есть фотография за 5 мин. до этого. И «он» сияет. За пошлость о «женщинах». Их было 7 — мальчишек, а нас — барышень — двое. Я предупредила: «если еще хоть один анекдот выползет, Толя, то я Вас ударю». С хохотом он рассказал пошлейшее из пошлейшего… Это не сравнение с «котлетами»[130]!!! А кончилось… дико! Я тотчас же просила прощения. Я не могла иначе! Мне было очень скверно. Вот видишь, как… иногда кипит во мне! Какая же — святая?! Там много было эпизодов… ты бы чудесно написал! Молодо было! Юно! Этот Толя влюблен был… он потом по-глупому пари (даже и не пари) огромной жердью треснул по голове вола, с полным возом снопов. Все свалилось в канаву. А на верху сидели детки! Все обошлось благополучно. Зачем? Спроси его! Впрочем… не спросить… умер он… И сбросить с мостика меня хотел. Зачем? Зачем? И все это крутилось в… любовной атмосфере.

Ах, к чему я так отступила?!

Милый, чудесный, ласковый, дорогой мой! Слов нет у меня, нет выражений!.. Книги твои еще сегодня! Как ты задарил меня! И кааак я счастлива! Ты, все ты, такой родной, знакомый! Я так узнаю тебя во всем твоем! Как трогательно ты: Оле Субб… Это было 9.Х… в муках? Милушечка мой! Родименький ты мой!.. Нет сил ответить на твои письма! Сегодня от 1-го, 2-го, 3-го и открытка. Я плачу. Я склоняю колени. Отца твоего люблю я! «Молодчик» был. Так и вижу! Душистый! Свежий! И… мамочке твоей целую невидимую руку! Сколько было и ей скорби!

Как все мне дорого, что ты расскажешь! Конечно, плачу вместе с мальчиком, наказанным. Как его ласкаю! Роднушечку моего!

Как больно о «Путях Небесных» ты… Почему их «м. б. не будет»? Я не могу так! Не мучай! Я бы не смогла ни строчки там написать. Чуткий Ванечка, пойми, что я бы _з_а_с_т_ы_л_а_ у твоего «ребенка»! Пиши их, умоляю! Я — духом я, — с тобой! Я часто тебе писать буду! Господь пытает м. б. тебя. Пока… пока не ясно, — пиши! То, что я из сердца тебе однажды отдала — т. е. — все сердце само — я не возьму обратно.

Что будет, как будет — не знаю. Не вижу!

— Но знаю, что никакое расстояние взять не в силах тебя из сердца! Я сейчас — в смятении, от наших «нагромождений» я устала… отдохнуть бы! Я отдохну, коли пока «проблемы» отодвину. Это — мне сейчас — насущно. Не мучь себя! Не мучь, Ваня, я страдаю твоей болью! Пойми же! _П_о_ж_а_л_е_й_ хоть! Иди к доктору! Отчего боли?? Я боюсь за тебя! Береги язву! Если я тебе нужна в болезни, если болезнь признают немецкие доктора, то я постараюсь достать визу и приеду, ухаживать за тобой (* Хоть это и было бы м. б. почти что невозможно из-за «дома».)! Я умоляю тебя беречься! М. б. тебе легче было бы твоему другу-доктору открыться? Он понял бы твои «нервы»? И ты был бы не один. Он же не болтун? Вчера мы были у Сережи. Я у него забыла стило мое. Трудно писать так. Чудный был день. И я влюбилась в Arnhem. Братец мой — хороший. Мужчина! И какой мягкий. И. А. звал его «мой Сережик». Об И. А. — ты очень верно. Он любит «придите, поклонимся и припадем»304, как сказал один знакомый. Но я все ему прощаю. К нему «плакать» собиралась, не от «неимения тебя», а потому, что он объективен в суждении обо мне. Ты же, (как и я к тебе) эту объективность — утратил. Это же естественно. Наталья Николаевна тебе нравится? Я не могу ее понять. Как женщина она суха, по-моему. Всегда была такая? Рядом с ним?! Ах, какое тютчевское чудесное о сне305… Дивно! Напиши… и… и же о Денисовой! Ну, милый мой, спи спокойно! Господь да сохранит тебя.

Целую тебя в лобик. Крещу и еще… много… много целую…

Оля

[На полях: ] В твоей воле — я не сомневалась. И потому не соглашалась с твоим «безволием»… Понял?

Я недостойна тебя. Ты так велик, — ВЕЛИК! Трепещу перед «Путями». Дивно!!!!


74

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


22. Х.—4.XI.41

7 ч. вечера

6. XI — 4 ч. дня

Милый Олечек, — здорова ли ты? Я не спал ночь, пишу с тяжелой головой, несвязно. Перечитал «Даму с собачкой». Не знаю, вырос ли я, — в 38 г., помню, в Швейцарии читал последний раз: да, Чехов, но… до чего неважные «герои»! Влеченье — не обосновано. Гуров дан полупустым — и Анна Сергеевна — как бледна содержанием! Не срастаются с читателем. Совершенно неверна психо-физически сцена «у нее». И этот «арбуз» — штрих-то удачный, да не здесь: ну, у «девицы» — ну, допустим. Обстановки Крыма, «экзотики», — а она много помогла бы! — неслышно, ибо — цикады, море, кипарисы — все из папье-маше, не срощено со страстью. Да и страсти нет. Чехов в этом хладен, inépuissance[131]! Она _т_у_т_ очень нужна. Чехов в этом (страсти и любви) — не _с_а_м, а по-наслышке. Умный читатель (ты, например) дополнит все воображением. «Лакей» — хорошо, но как _м_а_л_о: ибо _е_е-то не дано! Чтобы почувствовалось, — о, страдающая душа, _г_о_л_о_д_н_а_я! Словом — рассказ «наспех», и все в нем — наспех. _Т_а_к_ трактовать огромную тему — слабым художественным зарядом, — недопустимо. Поднес Чехов ко рту твоему ложечку варенья, а распробовать не дал. А тут все дело — в распробовании. Эскизно. Человечек-то (Гуров) пошловатый, без «зернышка». И выходит — «забавное приключение», не жаль их, гг. домовладельцев.

А теперь — к важному. Не изволишь ли испытать себя? Я предложу тебе очень трудный «творческий акт». Выполни — и будет твое «крещение». Не трусь только, — одолеешь, тебя хватит. Я давно собирался дать один жестокий рассказ-очерк — «Восточный мотив»306. Не очень мне нравится заглавие. Ну, «Восточный напев». «Пляс». «Пляска», «Пляски». Нет, лучше — «Восточный напев». Не важно. Я знаю, что его _н_и_г_д_е_ не напечатали бы, «страха ради иудейска». Нынче — можно и — _н_у_ж_н_о. Размер — самый малый, странички на 3–4. Газетных строк — 200–250–300, самое большое. Видишь, как легко! Жиды тебя за него распнут. В случае печатания — поставишь псевдоним, например, Оля С. Теперь — маленький предварительный совет позволю себе дать тебе, — как _о_б_щ_е_е_ (для всего дальнейшего твоего искусства). Не нажимать, не подчеркивать, скрыть совсем _с_в_о_ю_ душу. Самый спокойный тон. Ничего лишнего, что не идет к _с_у_т_и. К_р_а_с_и_в_о_с_т_и — ни-ни! Чтобы — «слову тесно, чувству — простор» — (читательскому и твоему-укрытому), без крика. Полная искренность — будто любимому рассказываешь, интимно. Ненужных — лишних — «пейзажей» избегать, чего часто, — почти всегда! — не делает Бунин, очень часто Тургенев (ни к селу, ни к городу) — и _н_и_к_о_г_д_а_ — Достоевский. Помни: «пейзаж» нужен, когда он связан с душой действующего лица, что-нибудь уяснить помогает, а не для любования и — отвлечения. Самый лучший пример «пейзажа» — гениальнейший прием! — у Чехова — в повести «В овраге»307 — когда Липа (ах, ка-ка-я! лучшая во всех творениях его! — ) несла своего ошпаренного мальчика: дорога, ночь, месяц, кукушка, выпь, соловьи, лягушки. Здесь — высота — эта VIII глава рассказа — выше которой Чехов не подымался. Это — лучшее во всей мировой художественной прозе. И — какая простота! Бунину здесь до чеховской щиколотки не подняться: ему трагическое — никогда не удается. На этом, детка моя, учись. Можешь найти и у…. — поищи в «Про одну старуху»308. Но я свято склоняюсь тут перед А. П. Чеховым; Есть и — в «Солнце мертвых»… — но там — крик трагизма, _д_р_у_г_о_е, — так _н_а_д_о. Тут, у Чехова, на таких контрастах построено! Радость ночи — и всего в степи, — и — прибитость каменная бедной человеческой души. Дай, Олёк, щечку, — хочу поцеловать, в радости, что в тебе все это есть, сила сердца, и художественная умность. Сестричку свою целую _и_з_б_р_а_н_н_у_ю_ Господом! Будь смела.

Предстоит тебе труд огромный, но какой сладостный, какой — во — Имя! Помни: всегда _у_ч_и_с_ь. Чехов верный (большей частью) водитель. Еще шедевры: «Архиерей», «Ночью»309 (в поле бабы на [страстной неделе] — и студент, — Чехов выделял этот рассказ). Помни: _н_а_ч_а_л_о_ всегда должно быть — смелым, простым, как бы вводом в суть. В рассказе — общая окраска — голод, смерть. И в этом страшном (фон этот _в_с_е_ время должен чувствоваться, даже в «пейзаже», — как в музыке — музыкальный фон — тон, _р_е_к_а, — на чем и разыгрываются лейтмотивы. Тут — самое страшное, — какой контраст будет! — «песня, танцы». Ты — умная, — все поймешь. Слушай.

Место — Симферополь. Можешь прямо сказать, можно и С. (но — Крым!). Начало весны, еще голо, но — поют жаворонки, черные дрозды. Очень ветрено. Белая пыль. Сероватые невысокие дома, каменные ограды, на них еще пыльные (прошлогодние) плети «ломоноса» (вьющееся растение). Время — начало марта 22 года. Кое-где — видно за оградами — плодовые деревья в цвету — персики (миндаль отцвел), груши — редко. Голод. На тротуарах — всюду — умирающие, истощенные… дети, женщины, старики, всякие. Работы нет. Большевики уже 2-ой год. Даже трупы. Собак — _н_е_т_ (съели!), ни кошек. Редко в пыльных кипарисах — прячутся голуби — полевые. Для Крыма — Симферополя характерны — пирамидальные тополя очень высокие, кипарисы — в серых язвах, ржавчине порой, пыли, растрепаны, оглоданы ветром (весеннее равноденствие). Это — обрати внимание — покачивание кипарисов и голых верхушек тополей… (дивятся?!). Носит пыль. Люди валяются, как кучи тряпья. У многих в костлявых желтых руках стиснуты грязные «деньги» советские. Тогда за 1 штучку монпансье — платили тысячу руб. (вот _ц_е_н_а!). Сухие кости, камни (!). Стоны — нутряные, от слабости предсмертной, будто под землей. (Все я сам видел.) Не пройдешь 10 шагов — труп, умирающий, иногда — грозди, в кучке, прижавшись. С тупыми лицами проходят красноармейцы (привыкли). Не глядя уже, приходят по своим делам горожане (все серо, изношено). На базаре, (— запрещено торговать!) на редких столах-мостках — на блюде груда вареного риса, облитая кизиловым соком? киселем? Редко — белый хлеб, ситный, огромная коврига. Какая-то зеленоватая колбаса (?!), каменные лепехи — чуреки? — редко творог в липовой выдолбке (где тесто ставят). Этот базар до первой тревоги… соглядатаи следят — не идут ли красноармейцы — свисток — и нет базара. А захватят — все волокут, и товар, и торгашей. Я видел: некто купил фунта два белого ситного, завернул в рядно, — крепкое деревенское полотнище — полотенце? Вдруг стая голодных двуногих кинулась (как собаки грызутся стаей, ничего не видно в пыли!) свалка, — и — в миг! буквально — меньше минуты — ни-чего! — маленькие лоскутки от рядна (зубами рвали!) — ни хлеба, понятно, полумертвый покупатель в пыли… — миг один! — и — ни-кого. И никому нет дела. И кругом — полутрупы: татары, цыгане, армяне, греки, русские… — ни одного жида. А в Симферополе их бы-ло. Жиды — служили Советам. Учреждения все были набиты ими. (Об этом, конечно, нечего писать, — разве в шепоте кучек услышишь осторожное ворчание — «теперь _о_н_и_ хозяева»). Пример: в отделе социальной безопасности — социального обеспечения — жидовки, с наганами и браунингами на лаковом поясе — бегали, зажимая уши от воя баб (с грудными и подручными детьми), кричавших: «дай-те же хлебца деткам… погибаем… молочка дитю… у меня кровью пошло-о… Что ж нам, в помойке их топить… в море кидать?» Жидовки, бегая, — в истеричном виде, — вопят: «у нас нет вам хлеба! кидайте… куда хочете!» — (Сам видел.) И вот — при этой обстановке (1 1/2–2 страницы — все) — угловой магазин, бывшая лучшая кондитерская Симферополя (Сердечный, фамилия) — окна огромные, выходят одно на одну большую улицу, другое — на другую (перекресток улиц Пушкина и — Жуковского) — так что если смотреть в одно окно — видишь в другое — другую улицу. Помню, я с писателем Треневым310 шел… — музыка!! — Истекающий истомой, негой — томящий страстью… мотив. Танго?.. Очень замедленные переливы, _к_а_ч_а_н_и_е_ томное… — чувствуется страсть, качание тел — в страсти, _з_о_в_у_щ_е_й, ну, будто бы спаривание страстное под музыку… (вот так dance macabre[132]!) Совокупление Смерти… с _Ч_у_м_о_й?! И — видим: над входом (угловатым): красная вывеска — полотнище, и на ней черным: «Студия ритмического танца — _д_у_н_к_а_н_и_з_м» (!)311 — какой-то жиденок, очевидно, намалевал. Смотрим: 4 музыканта-еврея: квартет! Кружатся пары, в туниках, голоногие, голорукие, упитанные розовые лица девушек и юношей — еврейских, _т_о_л_ь_к_о! Полные плечи, полные, розоватые предплечья, серьги в ушах, прически «a l'ange» — ангельские!! — томятся в качающем-страстном танце — и в лицах (губастые юноши!) — по-хоть! Влажные, _с_ы_т_ы_е_ глаза, (выпуклые большей частью) влажные губы… и эти губы-рты… жу-ют! И видно, как глотательной спазмой продвигаются в горле куски… чего? — Стоят два стола: на одном — колбаса (не зеленая), сыр, яйца… На другом: груды хлеба пшеничного — глаз режет белизна! — молоко в бутылках, стаканы, сливочное масло глыбой, варенье. Два жида-юноши у входа, с… винтовками? Те пары потанцуют, прижимаясь _э_т_и_м_и_ местами, — к столам, запихивают до растопыренных ушей _в_с_е_ и — все напев истомный, напев Востока. Музыканты, во фраках-рвани — то-же жуют… все жует-п_о_е_т_ телом пухлым — льнет друг к другу — прилипает — и все плывет — покачивается — в ритме — танце — в «дунканизме». А кругом, под окнами — издыхают. Да, я это видел. Помню, враз толкнули мы друг друга, взглянули в глаза друг-другу — и сказали враз: «видите..?» Это был — самый подлинный Пурим (см. книгу Эсфирь)312. Соитие на трупах (всех: русских, татарских, армянских…) Тогда вечерами громыхали грузовики — полные трупов, и на ямах мостовой — эти трупы подскакивали, вздымались плечи, головы, руки… — и падали. Тоже — и ребят — грудами, как мерзлых поросят — возили. Вот — материал. Сделай из него этюд, очерк… — все. Можешь — протокольно, краткими фразами. Можно — плавным течением рассказа, эпически. Если не найдешь в себе «ключа», ритма, тона… поищи у меня — в «Свете Разума» (книга), там есть рассказы («Музыкальное утро»313, «Гунны»314… еще…) Надо выдержать ритм. Можно переломить, — одним — общий фон голода-умирания (1 часть), другим — _н_а_п_е_в… Но — просто, просто, даже _с_у_х_о. Можно так: (подзаголовок) Рассказ друга… рассказ доктора, рассказ прохожего… — ну, что сама найдешь, дорогушечка моя.

Вот как ты любишь! Я тебя засыпал письмами, памятуя, что тебе тяжело. А мне?! Или — «чем больше женщину мы любим, тем меньше нравимся мы ей»315? Оля, я не хочу быть навязчивым. Это мое письмо — последнее, пока не получу твоих. Чем я тебя обидел? Что — в безумии был? И как все это мелко… — я видел (и — ви-жу!!) в тебе большое сердце… Разве все мои письма не сказали тебе _в_с_е_г_о? Моя Алушта свободна от большевиков316. Уеду… скоро. Ты меня _у_д_а_л_я_е_ш_ь_ (а сам не верю, что написал!) (никуда не уеду без тебя, _з_н_а_ю). Ну, я спокоен (вовсе нет). Я тебя нашел, я тебе дал — (мало дал!) что мог — из отдаления. Будь здорова! (да!) Будь счастлива (со мной!), Оля. Бог да благословит тебя (и меня!)[133] Не бойся писать. Пиши, рви, правь, пиши — добьешься. _С_а_м_а_ _в_с_е_ поймешь. Тебе _д_а_н_о.

Твой Ив. Шмелев

Озноб, лягу. 9 ч. 30 вечера

[На полях: ] 6.XI

Твои письма от 29.X — воскрес! Никакого озноба, здоров, — ве-рю!

Ты — ВСЕ. А что это — ВСЕ — сейчас _н_а_п_и_ш_у.

Иду за твоими увеличенными фото (два). Фото, что привез «дубина» — _д_л_я_ меня — _в_с_я_ ты! Молюсь! Спасибо за гримасы.

Ответь: могу ли — par expres?

Я… живу…?! — только тобой. _Т_о_л_ь_к_о. Ты все _з_а_п_о_л_о_н_и_л_а, ибо ты сама великое искусство. Даже — мое искусство!

Я вчера случайно раскрыл «Историю любовную» и — до 3 ч. ночи! Сказал себе: молодец, — Тонька!

Я прав: ты была бы Величайшей Актрисой! Ты — (еси) — есть она.

Можешь воплотить _в_с-е.


75

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


12. XI.41 1 ч. дня

13. XI — 11 ч. дня


Милая Олёль, какая ты большая стала — «девушка с цветами». И — портрет-«гримаса» увеличил. Чудесная! Все новый образ, новая загадка. Я разгадал тебя. Узнаешь, почему — _т_а_к_а_я.

Да, об «ошибке», моей. Все — правда. Моя «ошибка»: — так внезапно все сказал тебе, о нашей жизни, Церковью благословленной! если бы! Это (мне показалось из твоего ответного письма, 2.Х, — ) тебя смутило, и ты — _о_т_х_о_д_и_ш_ь. Вот, в чем моя «ошибка», — в отчаянии показалось, — вот почему сказал: мои «Пути Небесные» — «погублены». Ну, довольно об этом.

Твой рассказ о свадьбе, обо всем тяжелом, — я с болью принял. Скажу: достойнейшая из достойных, горжусь тобой. Но так мне горько! Ты узнаешь, почему. Письмо твое — рассказ о жизни — потрясло меня: _т_а_к_ ты написала! Да, и эта сцена, с И. А., — ты и его _о_ч_а_р_о_в_а_л_а, _в_и_ж_у. Всех чаруешь. Кто — ты? Знаю: этой ночью вдруг осветилось мне. Слушай, дива: ты — от Храма, от Святых недр. Моя Дари — тоже, от Церкви, но не вся. В ней — «Божья золотинка», чуяние миров иных. Дари влечет неизъяснимо, всех. Тебя — всю, до восторга. Да, ты узнала в ней сестру. Я дал тебе ее. Быть может, для тебя ее искал, писал, — и вот, Тебя нашел, _ж_и_в_у_ю. Дари — сложна. Но ты — сложней: тебя века лепили. Этого тебе никто не говорил, никто не скажет. Богом дано мне было — узнать тебя. Дари — твоя предтеча. Слушай, Оля.

В каждом — две сущности, известно это: душа и страсти. Не ново это. Гениальный поэт говорит об этой «двойне» глубже и точней. Вот, Тютчев: «О, вещая душа моя317, — О, сердце полное тревоги, — О, как ты бьешься на пороге — Как бы двойного бытия… — Так, ты жилище двух миров, — Твой день — болезненный и страстный, — Твой сон — пророчески-неясный, — Как откровение духОв… — Пускай страдальческую грудь — Волнуют страсти роковые, — Душа готова, как Мария, — К ногам Христа навек прильнуть». Красиво, четко, ярко, глубоко. Огромное — в немногом: свойство великого таланта. Я иду от того же, «двойственного», и даю _с_в_о_е_ наполнение. Отсюда — Дари, как проявление _б_у_н_т_а_ в человеке, двух основ его. Кто победит? Это _н_е_р_в_ «Путей Небесных». Они остановились, я умирал духовно, ты знаешь теперь все. И вот, на крик отчаяния — явлена мне ты. Кто — ты? Теперь я знаю. Да, Дари _т_в_о_я_ предтеча! В тебе течет лучшая из кровей, — земно-небесная. Ты — как чудотворная Икона, «обмоленная». Даже невер Герцен, говоря об Иверской, признает силу этой «обмолённости»318. Ты таишь в себе, от многих поколений — «Свете тихий», «Тебе поем», «Святый Боже…»319 — все зовы, все моления, все _г_о_р_е_н_и_я_ сердца твоих отшедших, миллионы очей народных, молящих все Святое… — все людские скорби, все грехи, все боли, все восторги, всю близость к Богу, все-все, поведанное на-духу твоим отшедшим… все, к Богу вознесенное в молитвах твоих творцов, (все от них — в тебе!). Ты в своих очах таишь их слезы, и слезы миллионов глаз, стоны миллионов душ, слезы скорби, покаяния, благоговения, радости… в сердце твоем — свет Таинств. В слухе твоем — благовест немолчный… в ручках твоих, поющих, — неисчислимость крестных знамений, благословений… в устах твоих — святое целование Ликов, Креста, святого Праха Преподобных. В девственной чистоте твоей — _н_е_у_п_и_в_а_е_м_а_я_ _ч_и_с_т_о_т_а_ Пречистой светит, освящает _в_с_е. В порывах сердца — величание сущего, _в_с_е_г_о, — святое ликование, — Небо. Вот откуда вся сложность, вся неопределимость, — все к тебе влечение! От веков, от предков, — все от Храма. _В_с_е_ принимает Храм: и чистоту, и грех… и взлеты духа, и души томленья. Все в тебе. Вот — тайна Божия, веков — наследство. Прирожденность. Так в тебе сказалось, тайно-сложно. Ты — усложненная моя Дари. Вот откуда многоцветная игра, — от лучшей, от высокой крови! от крови, осиянной Храмом, св. Тайнами, Господней Благодатью.

Религия — Искусство… — это две дочери Господни, две сестры. Старшая — Религия. Ты _в_с_е_ охватишь, старшая. Мое — тобой живет. Пою тебе, святая девушка от Храма. Цветы мои, из лучшего во мне возросшие, хотел бы возложить на милую твою головку. Перекрести меня, родная! самая родная, в веках зачатая! Ты меня ждала? искала? Этого не знаю… может быть. Но _з_н_а_ю, как я ждал, искал — ив снах, и в грезах, и в томлениях, и в облаках, и на земле, в тенях, скользящих от облаков, и в солнечных закатах, и в звезде верней, и в пении звезд… — помнишь — ночь в Кремле320? Я плакал с моей Дари, в исканиях, в тоске, не сознавая — кого ищу… Так смутно было, так скучно, пусто… еще до _т_ь_м_ы. Мои метания, этот страшный год, 36-ой… — боль в сердце, самоистязание, крик, никому не слышный! И что же, Го-споди… ты, ты была _т_о_г_д_а… живая, так близко, _в_с_я_ _с_в_о_я, _с_в_о_б_о_д_н_а_я!.. Так трудно, так _о_к_о_л_ь_н_о_… таким зажатым стоном вызванная… Ольга! Если бы подошла _т_о_г_д_а_… 6 окт.! я знаю, — я тебя узнал бы, Оля… я чуткий, Оля… я _у_з_н_а_л_ бы. Неужели мои глаза не останавливались на тебе, _т_о_г_д_а..? Но почему мне было так тепло?.. — я смутно помню. Ты была _с_в_о_б_о_д_н_а… Сколько рук ко мне тянулось там, везде… и — не было твоей! Не было дано нам встретиться. Что помешало? кто?! Свет? тьма? Не знаю. Ласточка моя, не создавай лишних «потемок» для себя, молю, родная, Оля! Я весь твой, все тобой закрыто. Мне ничего, никого, кроме тебя, не надо: Ты неверно представляешь, что кто-нибудь может нам мешать. Все будет от нас зависеть, если будем вместе. Мои «почитатели» — все далеко. Здесь меня мало беспокоят. Друзей немного. И все будут чтить тебя! Я _з_н_а_ю: _т_ы_ _с_а_м_а, _с_о_б_о_й, — заставишь, — своей необычайной _с_и_л_о_й_ и — чарованием. Никто не посягнет на мою Олюшу! — Она — Святыня.

Земмеринг..? Это — недоразумение. Я ничего ей не писал, но у меня не было выхода: я хотел скорей послать «Чашу» — и случай представился: ехал человек к ней. С_в_я_т_ы_н_я, моя — для нее _с_в_я_т_о_е. Она духовно меня чтит, поверь. Я не знаю ее слов к тебе. Напиши. Я ей тогда _о_т_в_е_ч_у, и для нее это будет очень горько и — повелительно. Не можешь ты думать, что я позволил бы тебя коснуться! Я не знал. Напиши, прошу. Ее дочка не приедет: сама мать написала, — начались лекции, и визу дают с большим трудом. Для меня эта «Милочка» — дитя. Но они стеклышко, — бриллиант-Олёчек _в_с_е_ режет! Оля, слушай, — единственная моя: будешь ли ты моей женой — не знаю. Господь знает; но… — до последнего дня жизни моей — только ты — единственная, _в_е_ч_н_а_я, моя. Никто, никакая, ни-когда! Клянусь тебе… тобой, жизнью твоей клянусь! — это самое страшное заклятие! Молю тебя, думай о здоровье, о жизни. Я жду тебя. Я буду ждать тебя, сколько бы протекло дней. Без тебя — гибель. С тобой — все надежды, вся полнота бытия. Не смей думать, гони мысль черную — «лучше бы не жить!» Если не за себя, — за меня подумай: это гибель и мне: без тебя — я жить не стану. Это не слова. Мне _н_е_ч_е_м_ будет жить. — Да, Земмеринг я сказал, — несколько дней тому: «моя Оля (Земмеринг глубоко мистична!) _д_а_л_а_ мне _с_в_о_ю_ _р_у_к_у_ и _с_в_о_ю_ _д_у_ш_у: она внушила О. А. мне написать и осветить мой путь: это _и_с_п_о_л_н_и_л_о_с_ь. Отныне я нашел _у_с_т_о_и, на которых мне дано стоять и продолжать свой труд. Я благодарю Господа. Иначе — мне была бы гибель. Я полным сердцем принял эту духовную мою сестру — ибо она мне сестра, моя дружка, — это дарование огромное!» В ответ на это — вот что написала З[еммеринг]: «Это, конечно, послано Усопшим Ангелом Вам на утешение. Примите и благодарите. Прежде всего я молюсь о Вашем успокоении. То, что может дать Вам это — и мне дорого. Как бы нам вступить в переписку с О. А., — не знаю, я боюсь быть назойливой».

Оля, ты мне прости, если я сделал этим тебе хоть что-то досадное, но поверь мне: если бы я не верил глубоко в _ч_и_с_т_о_т_у_ чувств ко мне Земмеринг, я не написал бы: она — глубоко религиозна, любит свою семью, и мое творчество — путь к России, к Богу, — вот за что она любит меня. Она и тебя будет любить, — я _з_н_а_ю. У ней, в семье, недавно была драма, она поведала мне: «Вы — рыцарь. Помните, сколько дам и девушек (в Риге, да и всюду!) просили за жизнь Димы321, — вот обрадуете! А у нас свой Дима остался в Риге и даже многим похож на Вашего, — красив, талантлив, очень образован… и оставил пулю в паркете гостиной („не моя — так ничья!“). Милочка только чуть на это побледнела, а войдя через 10 мин. в спальню, где мы с ним сидели на опрокинутом шкафу (мы укладывались) остановилась в изумлении — он целовал меня в плечико и тихо плакал — я нашла для него слова. Я была за него, но у М[илочки] твердый характер, и она находит, что не время было об этом думать». Я написал тебе, — о, свет мой, Олька (— что ты со мной, со всем во мне сотворила, как дивно!) все это, чтобы ты поняла, что З[еммеринг] мне верит, что я для нее — совесть: ее очень ценила, не зная, моя Усопшая. Она была очень чутка в оценке людей. И никогда Земмеринг не «послала» бы дочь ко мне в том смысле, как ты предположила. Она могла бы _н_а_м_ быть очень нужной. Но если бы ты сказала мне — _н_е_ _н_а_д_о, я все сделаю, — чтобы ты была покойна. Ты для меня — все: и моя люба, и моя единственная, и моя молитва, и мой — Водитель, и — моя совесть. Ножки твои целую, молю тебя: я пошлю еще «селюкрин», принимай! Это средство — чудесное, открыто _н_а_ш_и_м_ проф. Кепиновым322. Лучший «восстановитель» всех сил, (витамина А, С и еще..? — Е, м. б.) (ищут еще этот витамин). Госпитали Парижа выписывают у биотерапии — килограммы..! Henrostyl dr. Roussel'я — слабый и имеет недостатки (действует на пищеварительный тракт), a cellucrine — дает цветение крови, _в_с_е_ укрепляет. Я на себе проверил. Твое исхудание меня мучает. Детка, я всю нежность, до слез жгучих, до боли в сердце, отдаю тебе… Олька моя, сладость и боль моя… слушайся меня, лечись, верь, что мы сольем наши сердца и наши муки, и наши желания, и _в_с_е_ наше… — хоть бы миг с тобой! Ольгунка, Олёль, Ольгунок, Олюнчик мой — слушайся! Все слезы твои высушу, в свои глаза волью, только бы ты была хоть чуть счастлива! Я страшусь, что окажусь недостойным твоей любви, что ты, увидя меня, подумаешь — как я ошиблась! Какой я некрасивый, рядом с тобой! Оля, молюсь о тебе, как умею (не умею!) — и знаю, что ты мне _д_а_н_а_ — Ее323 молитвами. Она охранит тебя. Оля, целую тебя, бедняжка моя, страдалица. Господи, помоги ей узнать хоть лучик счастья! Твой Ива — Тоник.

Ив. Шмелев

[На полях: ] Давно-давно Оля подарила мне колечко: черная эмаль с бриллиантом. И — сама носила. Я хочу надеть его тебе.

Завтра отвечу на все три expres.

Нашел знатока комбинаций духовмонах324!!!

Сейчас еду — послать тебе книги и… к Geurlain.

Дам эту страсть — духи — Дари! Монах, Афонский… — (увижу их) знатоки… духов, не духов, а…

Не сетуй, что шлю expres: _н_а_д_о.


76

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


13. XI.41

11 ч. 30 мин. дня

Олёль, Ольгунка, Ольгушонок, знай, что если «Пути Небесные» будут написаны, это только через тебя — и пусть все мои читатели и — особенно — читательницы знают, что должны _т_е_б_я_ благодарить. И за Диму — воскрешенного, — _Т_е_б_я, _Т_е_б_я, — только! История Литературы Русской — отметит _э_т_о.

День без тебя — _п_р_о_п_а_щ_и_й.

Если бы ты видела, во что обратилась моя «литературная лаборатория»! Везде — к тебе, о тебе… — вороха лоскутков, листов… — все [затопилось] тобой. На все ты смотришь. Ищу мольбертики для увеличенных фото. Рамочки — узенькие, ободки, матово-серебряные. Ты — _ч_у_д_е_с_н_а! Как от Жар-Птицы _с_в_е_т_ у меня! Целую. Твой вечно! Ив. Шмелев

[На полях: ] Целую маму и Сережу. На него пошлю — что надо.

Хочешь — пошлю Тютчева? Есть?


77

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


13. XI.41 9 ч. вечера

Светлая Олёль, письмо твое, нежное, целую, все читаю, вижу сердце! Пришло 10-го — не ждал, не мог надеяться… — и загадал, — что же делать, за это даже ухватился, — что со мной было 8 и 9-го!! — дождь, дождь, — и я в дожде, _с_в_о_е_м, — да, слезы, слезы… навещали друзья — «что с Вами?!» — так я _н_е_ _м_о_г… взгляну на твой портретик… — и — слезы. Ни-когда не было еще такого, нервы, что ли, сдали? 9-го были мои «молодые»325, ласковые. От них я скрыл _с_е_б_я, читал им Пушкина, вел беседу, на французском. Радость от них. А после — ужас. В этом ужасе писал тебе — и не послал. Нашел себя. Так тебя мне жалко стало, столько нежности забилось в сердце..! Молился. Письма не ждал. И — загадал, как _н_е_в_о_з_м_о_ж_н_о_е: будет завтра от тебя (знал, что не будет!) — сбудется. Утром заказное — из Берлина, от Земмеринг. Не будет! Пришел с утренней прогулки — моя старушка, добрая душа: «вот, письмецо Вам». Пронизало дрожью, — и я увидел _с_в_е_т, Твой, — ослепило!

Ну, буду давать тебе ответ по порядку: 1) на 29.Х, с «артисткой»: Чудесна! Не отдам. _Н_о_в_а_я, опять. Ты знаешь _с_а_м_а: ты большая артистка. Огромная, во _в_с_е_м. И — для экрана. Ты — гениальна. Бог тебя оберег. Ты, многое _и_с_п_е_п_е_л_и_в, сгорела бы. Нет, ты — для иного. И ты исполнишь. Помни, Оля… ты _д_о_л_ж_н_а! Как счастлив я, что ты хочешь рисовать! Ищи себя! Ни-когда не поздно. Но ты, все же, — для другого. Ты будешь писать. Это вольет в себя все твои дарования, _в_с_е! Художественное слово все может: петь, лепить, творить краски, музыку, _и_г_р_у, — _в_с_е. Слово — выражение сердца, ума, глаза, — всех чувств. Оно, такое, с виду, _п_р_о_с_т_о_е… буковки… — оно — _С_л_о_в_о! — «L_o_g_o_s» — _О_н_о, _В_е_л_и_к_о_е, — Плоть бысть326! _В_ы_ш_е_ Его — нет. Слово — Бог, Творец. Все вбирает и все — творит. Вот, где — ты, — в нем. Что сказал о 33-х письмах? Милка, ты не поняла! Я сказал: у меня твоих 33 письма. 33 главы — в «Путях». Там последняя — 33-я — была написана дней за 10–11, до кончины Оли. Как странно! Я сопоставил: и _т_у_т_ — 33. И — знаю теперь — было тебе 33 г., когда ты стала _н_е_ _с_в_о_е_й! Я увидел, — для себя — здесь — _к_о_н_е_ц! Вот — все. Сжечь?! _Т_в_о_е?! — Ты можешь взять их у меня, — отдам, _т_е_б_е_ же — _т_в_о_е. Только. Душу свою испепелить?! Неужели ты могла подумать?! — 2) Толен не оказался джентльменом. Кто он, дантист? Твоя фотография — она вон стоит, в серебристой, узкой, — чтобы не «убила» лицо! — рамке, большая — 18–24 [см.]. На T. S. F.[134] — _п_о_е_ш_ь_ ты. Как чудесна! Бог уберег. Ты была скручена в конверте — отеля, г. Т[олен] тобой завернул коробочку с пером и окрутил оберткой. Да, он «дубина». И — знаешь? Даже не соизволил написать 2 строк… а — на конверте: «NN. просила послать маленький пакет». — Подпись, без «вежливостей». Все. Я не придал значения: спрашивать с… голландца? Смешно. Я их знаю… — это же квинтэссенция всеевропейской _у_з_о_с_т_и, мещанства, жадности — ну, все плантаторы, клеймо такое.

А, бедная твоя приятельница! О, бедные пичуги наши! Сколько их разметало бурей! Горько. Я получил к вечеру, чуть не сгубил твоего портретика, — бросил уже в корзинку _т_у_ обертку, — в ней застрял конвертик. Что меня надоумило — взглянуть еще? Да, адрес списать. И… — я похолодел от этой выходки… «дубины». Я послал очень вежливый «pneu», просил принять меня. Приложил, — для голландца! — оплаченный «pneu», с готовым адресом. Ждал 2 дня. Поехал, повез, как благодарность, голландский экземпляр «Человека из ресторана», — «De Kellner» (издательство Moulenhoff, Amsterdam) (должно быть аховый перевод — жид переводил327?) Это гг. голландцы самовольно, не уведомив меня, издали. Писательница Bauer, кажется писала письмо в газетах, стыдила. Они мне уплатили… — 500 франков! — за э_т_у_ книгу! В Германии она просила тысяч в 30 — экземпляров и — идет. Отзывы какие были! Но то — Германия! Там меня никогда не обижали, дарили большим вниманием, начиная с Гергардта Гауптмана328. Кнут Гамсун329 мне писал, чудесно. Читал на шведском языке. Там тоже не обижали. Нигде, даже — латыши платили. Он, кажется, на 15 языках выходил, даже на китайском и японском. А эти… — европейские жиды? Не застал г. «дубины»: послал 18-го, в субботу, знал, что по воскресениям почты нет. А в понедельник, кажется, отъехал. Взял свой «pneu», оставив адрес и записку. Дал на чай гарсону. И — не дождался: «дубина» уже был дома и — работал. Я хотел вторично, с ним, переслать тебе разрешенное фото. Я ему признателен, все же: я тобой _ж_и_в_у. Ты — совсюду на меня глядишь. Вот, слева, розоватый свет высокой лампы мягко дает чудеску «Песню»! Как ты прелестна, как юна, легка, вся — в ветре, — _у_л_е_т_и_ш_ь?.. Как смирны — белые цветы, в плену, ручные!.. Как струятся складки, как ты легка, о, бабочка моя, цветок в полете! Как вижу… _в_с_ю! как — греза, царевна яблонь, нежное цветение, ласка… — _ч_у_д_о! Ты знаешь, — ты — чудесная картина! _Т_а_к, стать… — так _д_а_т_ь_с_я… — только истинный, большой художник — может. _Т_ы_ _в_с_я_ — Искусство. Вся — грация. Вся — божья мысль, Творца. Хотел бы обернуться цветиком простым-ручным, плененным. Пояском твоим, Царица! Складкой платья. Листочком яблони, у щечки… чуть касаться! Оля!.. Свет, _о_т_ _Т_е_б_я, всего переполняет… петь Тебя, всю жизнь! О, буду, сколько силы станет… мою Дари, другую… новую… последнюю. Тобой — закончится, призвание, _з_д_е_с_ь. А там..? Оля! Благодарю. За все. За эти слезы… Я их коснулся, нежно, грустно, чутко. Краем губ коснулся. Влить в свои глаза хотел бы, слить со своими… — хоть этим быть счастливым! Нет, не надо плакать. Ты — сильная, — столько вынести..! — так может только — _с_и_л_а, _в_е_р_а. Живи, Олёль, — узнаешь счастье. Ну, пусть хоть не со мной… — все в Воле Божией, — но я всем сердцем, всем во мне светлым, — хочу, чтобы ты узнала счастье! Господи, даруй мне милость: хоть в моем труде оставить лик чудесный, образ светлый, живой — в сердцах! Две Оли: первая — завершена… вторая — и последняя — две — и на всю жизнь! — _т_а_к_и_х..? О, Господи, благодарю Тебя! — о, огромное богатство, счастье неупиваемое! Оля… — как ты чудесна! Все письмо — святой огонь твой. Как ты растешь, как раскрываешься! Слепишь собой, своим богатством сердца — и ума. Нет, у тебя ум не от «Mann»[135], — ум — больший: сердце-ум! Таким — не дано мужчинам жить, или — очень редким: большим творцам, не всем: тут — женское — в основе, высшее, от небо-женщины. Тут — тайна. Мы ее попробуем понять и — дать. Пусть знают. В этом — _н_е_р_в_ «Путей Небесных». Я — через тебя — его нащупал… а вот — дам ли?.. Бог поможет. Тогда и — «Ныне отпущаеши, Владыко…»330 Это было _н_у_ж_н_о. Это Им дается. По молитве… Ее? Да, верю, верю, _з_н_а_ю. Оля! Слушай. Тот год, 37-ой — был для меня ужасный. 36-ой ударил в сердце. Оля _у_ш_л_а, — так быстро, так непонятно-странно. Уснула. Доктор ее убил331. Мертвая — она живая, спит. Я не могу смотреть. Я велел снять ее, нашел силу… через 3 часа по смерти. Спит. Живая. Горькая улыбка на губах, так горько сжатых… — _в_с_е_ будто, поняла… — и горечь, скорбь. М. б. последний миг о сыне, о Сережечке… узнала… она еще надеялась… м. б. не убили большевики?.. Я знал _в_с_е. Ей не говорил. Ужас, мы не служили панихиды… — мы _з_н_а_л_и, но таили друг от друга. Убили… — и как убили! Ночью, в морозе… повели… на окраину Феодосии, в Крыму. Там теперь немцы… можно бы найти, у меня есть одна примета… Да, за 1/2 ч., за 1/4 ч. до смерти, она просила, — я был в аптеке, но вернулся за 10 мин. до конца… Она просила Юлю, мать Ивика: «Ваничка, бедный… он с утра не ел… дай ему…» Не могу, Оля… И — в сердце, всего, камнем. Ну, ты знаешь мой 36-ой г. В январе 37-го она явилась мне, предупредила, что меня ждет «страшное»: болезнь моя, июль. В начале сентября я стал освобождаться, ото всего, раздавал, рвал… — 12 сент., — бросив квартиру, — я был с 1-го у профессора-друга, Карташева332, у кумы333 (Ивика крестили), они уехали. Я, слабый, с доктором-другом и Ивиком — поехали автокаром в Ментону334. Меня звали — в Италию, русские колонии в Риме, Флоренции, Милане. Ряд моих чтений. Задержка с визой. Большевики тормозили, посол делал запрос: «как, нашему ярому врагу»…..? Тогда считались с ними, _н_а_д_о_ было так. Я не ропщу. Амфитеатров, мой друг милый, выбился из сил. Он, между прочим, дал предисловие к итальянскому изданию «Солнца мертвых», до сего времени не появившемуся. М. б. скоро выйдет. Читал в Ялте[?][136], как всегда успех большой. Знакомства. Милая Кантакузен335, (иконы пишет, всякие артикли расписывает) — моя большая почитательница, и ее мать, и архиепископ Владимир336 (его отца убили большевики) — много-много. Я был еще слаб, но читал на полный голос337, гремело. И — тут, — в начале октября читал, чуть ли не в день Ангела, с t° 38, (грипп) — помню страшная тоска, ночью, (жил у двух старых дам — и няня была, «из Москвы»338). Я плакал ночью. День Ангела… один. Ивик был у Серовых, (семья доктора) за Каннами. Я его отослал, там молодежь (за письмом пропустил условленные 11 ч. ночи! Целую глазки-свет). О, тоска была, — не знаю, что такое. Ждал визу. 2 ноября, в ливень, выехал в Париж. Метался. 4-го началось головокружение. Помню, писал завещание. Взял из банка деньги. Все — Ивику. Не мог — на воздухе. Круженье. Доктор: бром надо! Поднял! Фосфор и бром. Спас. С 20-го ноября (помню — с 20-го!) — я мог сам мыться в ванне. Проходило. 6-го дек. ходил в Сергиево Подворье339 (я жил в 19 arrondissement[137]). Рождество. Тоска-а… — и я плакал, один. Не ходил обедать. Принесли друзья пирог, вина… Навещали часто, каждый день кто-нибудь. Ивик тоже. В Рождество я плакал. Ку-да меня загнало жизнью! В комнатку340. Зачем я бросил _н_а_ш_у_ квартиру? 1 г. 3 мес. без нее жил. Все ее было на месте. Я ходил и — плакал. А тут — все раскидал, в комнатке, чужой… один. Профессор с женой были в Греции. И вот, — нет сил: бежать! Уехал в Швейцарию341, простился с ее могилкой — в Швейцарию, — весной — на Карпаты, в монастырь342! Да, я хотел там, навсегда, остаться. Этот монастырь особенный: там 1/2 монахов — белые офицеры. Там — чудесно. 20 апр. выехал из Швейцарии в Прагу343. Приехал в Великую Субботу. Холодно. Встречали. Но я свалился: грипп. Простудился в Цюрихе, ходил за визами, — всего было! Чехи не были теперь любезны, надо было требовать… добился, телеграммами. У Заутрени не был, лежал. В четверг на Пасхе — мой вечер344. Все продали, на 1000 человек зал. Старый знакомый (после Пушкинского был, в тридцать седьмом). К. Д.345 встречала мило, слабая после операции. И все та же ее собачка, кофейная. Я был с визитом, — «все забылось», — но так была мила! Звала — у них остаться. Нет, не остался. Жил в частной гостинице «Аметист»346. Вызвал доктора, t 39. Мне необходимо читать! Не могу подводить своих, люди истратились, приезжают издалека… «Нельзя. Хотите — воспаление?» Доктор, еврей — теперь в Америке, сын доктора Альтшуллера347, по Ялте, — лечил Чехова, отек-то. Я не послушался доктора. Попросил камфорных пилюль, для сердца. Читал — в 2 отделения. Весь вечер наполнил. Весь мокрый. Очень успешно, как в тумане все, сотни лиц, автографы, портреты… — и опять «страстное письмо» милой девочки 14-летки. Десять дней — в «Аметисте», — в монастырь… — и два мес. лежки, с головокружением. Лето пропало. Монастырь не дал покоя, — все мне теперь претило в мире. 2-го мая 38-го [года] в Париж. Да, этот 37 год — этот ноябрь — кошмар. Я его кошмарно почувствовал снова, прочтя твое письмо. В Париже — легче. В августе — с доктором в Ментону348. Чудесно жили с ним, в огромном парке, у кн. Волконского349. Читал милой Великой Княгине Ксении Александровне350 — она моя читательница. Как и многие из Царского Дома — Ольга Великая Княгиня351 прислала мне письмо и — две свои открытки. Я ей — для детей — от [2 сл. нрзб.] две книжки. Игрались днем в рулетку, каждый день. Я — выздоровел. Я уже мог шутить. Близилась война, но Мюнхен352 — приостановил. Нанял квартиру, Буало353. В 39-ом, в июне… ну, все знаешь. Я _н_а_ш_е_л тебя. Вот, какими… страшными… и чудными «путями». Олёк, целую. Не смею нарушить правила. Злоупотребляю терпением благосклонного контроля. Твой всегда Ивик

[На полях: ] Видишь, все еще не ответил. Не забывай, Олёль. О, ми-лая! Не могу без тебя.

Оля, спешно сообщи — какие духи Guerlain — жду!!!

Лечись. Ешь. Пой. Верь. Олёк, будь покойна. Я твой. Я — чистый, Оля. Весь. Всегда. Твой.

Дальше буду писать короче, боюсь нарушить правила — ради Бога, 4 дня нет писем.

Милка, пришли портретик с глазами, я увеличу!

О, как… люблю..! Всю целую, _в_с_ю..!


78

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


15. XI. 41

Здравствуй, милый мой! Я все жду от тебя обещанного «сейчас пишу» — после получения моих от 30-го! Но ты не написал «сейчас»?! Ты мучаешь меня и «платишь» мне? Да? Ну, я не ворчу! Сейчас я очень огорчилась: пошла в свою комнату полить твой цветочек, и… что же? Он замерз!! Он весь в бутонах, весь все еще в цветах, и еще вчера уборщица-девушка все восторгалась им. Сегодня ночью был мороз, дул ветер прямо в эту раму, и весь он стал водянистый, прозрачный… Я чуть не плачу! У меня много всяких цветов, но этот… Все удивлялись, что цветет с июля не переставая! В комнате моей холод адский — топить нельзя, хоть и есть радиатор. Электрический паек, даже для нас увеличенный, слишком мал. Приходится очень экономить. У меня электрическая кухня — массу берет. И то теперь я ухитряюсь варить иначе и только уж необходимое на кухне электричеством. Я принесла цветочек в салон — там теплее, но не очень тепло. М. б. он не совсем еще погиб?! В комнате моей я не живу, конечно — невозможно. Это досадно, т. к. мне бы хотелось работать без помехи, одной… Я получила твою «задачу» мне… Я очень горда и рада. Но… (ужасная я, — все — «но»??) Но… я не могу ее исполнить так, как ты хотел бы… Я напишу тебе то, что я могу, чтобы ты не думал, что я трушу, или еще что. Но не считай это «творчеством» — это только решение задачи. Творчество — должно во мне родиться. Так я чувствую. Прости, если это тебе не по сердцу. Твое же, как бы ты мне не был близок, все же — _т_в_о_е. И я с благоговением сделаю _у_р_о_к! Ну, будто в школе! Я постараюсь ответить твоим требованиям. Одно скажу, что напишу я только часть, не все. Ты увидишь, _к_а_к_ я могу, или… не могу. Почему _н_е_ _в_с_е — ты бы понял, но надо мне тебе было бы рассказать много обо всем, что во мне. А это невозможно… Чисто технически, (однако, и для «духа» важно) — мне не хватит некоторых знаний… Например: я не могу ясно перенестись в тот город — я его не во-ображаю… Люди, речь… Кто умирал? Я видела в Нижнем Новгороде, в Поволжье, например, голод, — там умирала беднота. Интеллигенты «крутились» как-то. Но это не так уж важно. Не думай, что я так уж вот все бы и выписала, нет, но — предмет, о котором я хочу говорить, должен передо мной быть ясным. Но все же я постараюсь вообразить и во-образить! Природа конечно тоже мне незнакома. Сердцу она чужая. Я никогда не была в Крыму. И если будет неувязка, то ты знаешь, откуда это?! Я, значит, не так увидела. Мне очень интересны твои письма на мои от 30-го. Я очень их жду. Ну, не мучь же! Я эти дни не писала тебе, т. к. просто не могла. Большая гадкая неприятность — мерзкий тип один, шантажист и жулик, Смердяков354 какой-то, опять выплыл на сцену. Мучает Арнольда… Однажды уж было так. Через год начинает снова. Мерзкие есть люди. Вчера я прямо от бешенства дрожала. Бог знает, что еще предстоит. Масса здесь жулья… среди всех классов. На меня все это очень действует. Долго не могу утихнуть. Ненавижу несправедливость. Гадость!..

Но я все дни с тобой. В твоих книгах. Я вечерами не могу оторваться. Перечитываю «Солнце мертвых». Я его совсем иначе воспринимаю теперь. Тогда, давно, я… не могла его читать… от боли… Будто автор меня жег железом, в раны сыпал солью. Я была очень нервна тогда, чрезмерно восприимчива. Хоть и теперь, — читаю книги я как-то иначе, чем другие (поскольку вижу). Люди читают, критикуют, и… живут дальше… своей жизнью. А я, я начинаю жить тем, что прочла. Я понимаю Тоничку, его впечатление от Тургенева «Первой любви»355. Я ее точно так же воспринимала. «Солнце мертвых», тогда меня как-то убило… Я всюду видела смерть, до… ужаса… Я не дочитала за один раз книгу. Брала ее после. Дочитала. Так было, когда я девочкой читала «Преступление и наказание»356. Я не могла, я болела, читая. Теперь я зрелее. Я иначе читаю. Я тебя знаю. И мне еще больнее, но… иначе больнее. Я плачу над «Солнцем мертвых»! Какая прелесть — «Степное чудо»357! В «Свете Разума» мне очень нравится «твоему Сереже»[138]! Чудесно! И стиль какой! И «Музыкальное утро», и «Гунны» (очень)! и «Блаженные»358, ах, все, все! Я называю отдельно некоторые вещи только потому, что они чем-нибудь меня особенным удивили! «Про одну старуху» — всегда чудесно!

Теперь из твоей открытки: о Земмеринг — ты меня не хочешь понять! Ты сам писал, что она, прочитав посвящение на книге, ревнует. Неужели ты не знаешь, что ревновать можно не только из любви. Именно: она читательница, чуткая, тебе все хотящая сделать, — видит вдруг, что ты кого-то ценишь так, как ей бы это причиталось! Я-то, женщина, чудесно это понимаю. Я нашу сестру давно знаю. Я женщин (обыденных) — не люблю. Т. е., нет, не люблю те черты, которые присущи им. А женщин, женское, то, что ты любишь, люблю я очень. И м. б. потому среди писателей нет или мало женщин, что… воспеть самое чудесное, «das ewige Weibliche» (это самое дивное в мире!) — дано, конечно, лишь мужчине. Я иногда могу влюбиться (не думай, не pervers[139]!) в женщину, именно в это «das ewige Weibliche». Я наслаждаюсь иногда в театре или кино не только игрой, но всей природой хорошей актрисы. Я не могу это объяснить, но это как-то необыкновенно. А в жизни… женщины-мещанки чаще героини. Не обижайся, но… И. А. не позволил бы так З[еммеринг] о Наталье Николаевне! И не искал бы ей извинений. За одно это замечание ее тебе (о понимании или не понимании «Неупиваемой чаши»). Конечно, я не Н[аталья] Н[иколаевна], для тебя не в этой роли, но все же!.. Я не хочу, чтобы ты от нее (о, их много) устранился, но я знаю, что так вот относясь, как ты теперь к этому, говоря только «тебя все полюбят», — ты… я знаю это… не хочешь понять, что надо оградить… И я не постигаю, как ты, писатель, да еще такой… ты тут не видишь сердцем!

Впрочем, это бывает очень часто. Толстой в жизни своей с С[офьей] А[ндреевной]359 — был какой?? Непостижимо! Но, довольно! Для меня: З[еммеринг] меня хотела (я не далась ей, и как нежно, мягко, почти любовно!) оскорбить, — а ты не понял. Извиняешь ей, меня уверить хочешь, что «все полюбят»! И все… Я ничего не хочу и не жду. Пишу только в пояснение! Я умею не замечать людей!

Я давно хотела тебя просить, — ты знаком с Карташевым? Он был приятель с дядей моим, маминым братом. М. б., случайно знает он что-нибудь о судьбе его жены Александры Васильевны Груздевой, урожденной Лаговской? Это была большая драма. М. б. при случае, спросишь его? Как поживает твой Ивик и его избранница? Я все надеюсь, что ты пришлешь о «Праздниках»360. Ты написал? Как верно дивно! М. б. скоро к Вам поедет от нас Сережин шеф. Я попрошу его тебя увидеть. Или м. б. одна армяночка, если ее пустят к больной матери. Мы недавно ужасно потешались… В Гааге гостят чудесные ребята, матушкины внуки. Мальчик Сережа, 9-ти лет, разумник, чудесный, прелесть. Так вот, эта армяночка рассказывает, как ей не дают визу, как она в комендатуре плачет, просит. Отец С. спрашивает: «как же Вы уедете, я у Вас на велосипеде корзиночку для дитенка видел?» (Это для собаки у нее). «Да», — говорит она, — «к сожалению, она еще пустует, еще не собралась». — «Ну, какая же Вы запасливая, корзиночку заранее купили. Советую о соске позаботиться, — резина пропадает». Другие стали советовать, кто во что горазд. И вдруг совсем спокойно, с кресла: «…и главное, самое трудное, папа, детку надо достать!» Это Сергушка! Отец серьезно, в тон ему: «О, М. девочка хитрая, она достанет». — «Да, достанет?» «Да, сынишка, не беспокойся, она сумеет, и журавля обманет, заманит к себе и баста». Мальчик поверил. Ну а мы все долго хохотали. Ребята — на удивленье. До того русски! Матушка, вдова того священника, который учил Bauer361. Очень милая семья. Есть у нее дочь362 одна из 3-х — обаятельная, прелесть! Не очень молода, но — чудо! Написать бы было о ней можно много! Как жаль, что я не мужчина! Вот видишь! Масса в ней из Божьей Кошницы. О, не «святоша»! Вся — Жизнь! И драма! Ну, довольно. Я два листа уже взяла. Не стану злоупотреблять любезностью цензора! Посылаю тебе 2 фото: одну — лаборантку (моя маленькая лаборатория), для шефа, с реакцией на lues (Wassermann)[140] — моя специальность — за нее я была известна в клинике. Это особенно ценил шеф, что хорошо ее делала. Это не легкая реакция. И ответственность очень большая: я — даю диагноз. Делали ее перед замужеством на память шефу. Другая: мой уголок гостиной, где я тебе писала первое письмо в 1939 г. Целую и благословляю. Оля

[На полях: ] Я все еще не здорова. Не сплю. Худею. Но стал аппетит лучше. Выгляжу смертно бледной. Нет больше «красок».

Тебе это больше, кажется, нравится?

Я очень тороплюсь на почту, потому как-то не очень хорошо писалось! Принимаю селюкрин.

Зачем пришлешь еще? Его же не надо все время принимать. Это же курс лечения. Этот я кончаю. Какой же перерыв?


79

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


19. Х1. 41[141]


Мой дорогой, родной, далекий… и та-кой близкий сердцу!

Как мне тепло и радостно, что ты где-то меня любишь!

И какая горькая жизнь моя!! Помнишь м. б. (?) когда-то еще давно писала я тебе что-то в этом роде: «но у Вас хоть было счастье…» Написала и испугалась, — не понял бы как намек на меня. Это давно было… Да, почему не подошла тогда?? 6-го окт.? Нет, не узнал бы ты меня, — вот потому верно и не надо было, чтобы подошла. Если бы не узнал, «отделался» бы парой общих милых слов, я же все бы устно уже сказала, и верю не так бы свободно, как тогда в письме… и… этим бы все и исчерпалось. Могло бы так быть ведь?! Сережу моего И. А. тебе рекомендовал. С. был на ужине с тобой. Ты дал ему твой портрет! А я? Я не подошла тогда. Я ведь тогда была «убита Богом»… Я еле-еле принуждала себя показываться людям. Я вся была убита. Нет, ты ни разу не посмотрел на меня. Я сидела с мамой как раз позади проф. Франка363 и его жены364 (знаешь их?), от прохода направо, если стоять лицом к кафедре. Я чудно все помню! Неприметна, вся в черном, за черной вуалькой, траур был, по отчиму. Да, я тогда была совсем свободна, свободней, чем когда-либо раньше… И значит так было надо…

Ах, письмо твое!.. Не возноси меня! Я разве стою?! Я очень, очень обыденна! О, если бы так непорочна! Было… было много от того, что пишешь ты. Не то, но от того! «С живой (?) картины список бледный»365. Теперь и этого нет! Я очень была чиста, болезненно чутка к чистоте и правде. Нет, я все же многое утратила на всем моем пути! Ты святотатствуешь, зовя меня святой! Нет, нет! Да, я о тебе молилась! Ты говоришь «не знаю, искала ли ты меня». — Я же тебе писала: «молилась о Вас годами»… Да, искала. Еще бы… раз один — прожить сначала! Я не могу теперь уже давно молиться, хоть постоянно в думах обращаюсь к Богу. Давно отстала по утрам молиться и на ночь. С Wickenburgh'a. Я вся в волнении. Господь простит? Сегодня мама именинница. Хотела помолиться… не вышло. Помолись за меня! А от Марины все ничего! Ужасно!

В последний раз коснусь Земмеринг, чтобы исчерпать эту «тему». Я никогда ничего другого не искала в желании матери послать к тебе дочь, кроме того, что ей обязательно хочется твою «скуку», «пустоту окружения» и т. п. заполнить Милочкой. Так сказать, Милочку пустить в ореол твоего сияния. Это же лестно девочке, да и матери. М. б. она войдет в какой-нибудь «гимн» твой?! И во мне, видя (именно) читательницу-соперницу, — постаралась бы вдвойне это сделать. Таких «мироносиц»366 я много видела у людей тебе подобных. Ничего любовного я и не искала. Не от одной же любви бывает ревность. Ну, Господь с ней! Но, милый, прошу тебя, (исполни хоть раз (!!!!) о чем прошу) не пиши ей ничего обо мне. Исполнишь? Я ведь могу тоже хоть что-то пожелать?! Мне жаль, что я ее коснулась… я не знала, что она тебе духовно так дорога. Ты ей писал о «Путях Небесных», м. б. даже раньше, чем мне, на мои мольбы (сквозь го-ды!). Я не упрекаю. Но это мне мерило! Оставь ее и меня в отдельности. Я не хочу ее писем, не хочу какого бы то ни было ее касания. Я тоже очень верно чую людей. Никогда не обманывалась. Обещаешь? Ты непослушный, впрочем, ни одной моей воли не исполнил! Нет, не сержусь, а только так знакомлюсь с тобой и в этом. Не надо духов! Мне совестно! Умоляю, не балуй меня! Ничто не делает меня в жизни (в «свете») такой беспомощной, как комплименты и подарки… Я глупо теряюсь. Книги твои я с радостью принимаю… как тебя!

Пришли же надписи к ним, а то они — немые… Ах, Марина, Марина! Я твои письма перечитываю, вдыхаю, под подушкой они спят… Ах, вот что: об И. А. — мне невыразимо было бы больно всякое неточное понимание о нем. Вот характеристика его ко мне отношения, данная им самим, пожалуй и самая точная.

Мы часто были в переписке367, в его отъездах, так просто, — о книгах, о трудностях его (каких-нибудь внешних) и моих. Вот:

«Милая Олечка! Вчера получил Ваше трогательное для меня письмо о книгах. Все, что Вы пишете, меня радует и утешает. Именно такому читателю, как Вы, я предназначал эти книги; и мой метод философствовать состоит именно в пеликанстве „собой питаю“. И что Вы это почувствовали и так отозвались — для меня большая духовная радость. Спасибо Вам за письмо и за отношение. Я Вас тоже буду всегда любить и помнить».

Дальше о делах, и…

«я пишу — а мир на меня огрызается и грозит. Вы правы: людишки, да и все.

Целую Вас и Ваши ручки.

Ваш сердечно И.»

Я не «чаровала» его. Но чтила. И он знал, что это от души и ценил. Эти короткие слова в его устах уже очень много. Он и лично целовал меня иногда, в порыве духовной родственности. При всех. Никогда одну. И только в щечку. М. б. он русское начало во мне любил. На чтении его о Пушкине (я конечно была), несмотря на его великое горение, — он меня _у_в_и_д_е_л. И в антракте сказал мне: «Олечка, Вы настоящая русская невеста, строгая, чистая, прямо излучаете чистоту… И… платье Вам идет, масса вкуса». Было траурное черное бархатное с шелковыми белыми (крем почти) кружевами. Вот это и все!..

У И. А. много вкуса, и он просто вещи отмечает, — больше ничего.

Послушай… я плакать готова: сейчас приехал Сережа (к маме-имениннице) и сказал, что шеф срочно уже в субботу вместо вчера уехал. И завтра будет уже обратно! Ужасно. С. его по делу даже не застал уже! М. б. опять скоро поедет. У тебя есть же адрес одного из них? Мне говорил тогда этот господин, что послал тебе адрес. Перед Пасхой это было. Где-то у тебя, тоже Paris 16-e. Спроси, не ожидает ли их опять, — м. б. будешь тогда знать, сам и заранее. Я плачу. Ужасно это! Ты упрямец! Отчего сразу тогда летом не послал? Мучаешь меня. К книге-то приложить, конечно, можно? Попробуй! Прошу тебя, напиши Марине!

Ну, дальше, — да, И. А… Вот еще одно: когда перед «разрывом» впервые меня звал отец Арнольда:

«…Нужно ли ехать для этого прозрения? Стоит ли покупать это прозрение ценой унизительной поездки?

Я стою за то, чтобы не ехать. У меня чувство такое, что не этот брак даст Оле счастье; что на этом и эдаком браке никогда не было и не будет благословения Божия. Счастье Оля найдет только с русским, мужественным и патриотическим сердцем.

…….

А мертвое и неверное надо отсечь.

Вот если Вам понадобится отсекающее письмо, то я готов помочь.

12. IX.1936»

Письмо длинное было. Я даю только самое сильное.

И я «отсекла», радикально, хирургически. И. А. одобрил вполне. И после этого «отсечения»… ты знаешь, что было после… И. А., тот же И. А., понял, что мне все же надо ехать. Благословил меня на поездку. А после… и на брак. Случилось это в нем после знакомства и разговора интимного с Арнольдом.

Да, в этот короткий промежуток… от сент. — до ноября… — был ты в моей… близи! Но я была тогда «исчерпана» вся горем. Горями. А ты? Разве нет? Ты же кровоточил, болел утратой. Нет, _т_о_г_д_а, — не надо было! Вероятно — не надо. Не знаю ничего! Господь знает!

Какой ты чудный, чистый, прекрасный!

Милый мой, родненький, Херувим! Ах, если бы здесь ты был! Как много людей живут в твоей близи. Проходят мимо! Что же я-то далеко так? Ты не приедешь? Я боюсь спрашивать об этом. Боюсь, что скажешь «нет». Я всего боюсь. Ты писал, что для тебя «приехать — вырвать сердце, боль»… Я — только и живу этой мечтой тебя увидеть, — но боюсь твоей боли. Я не хочу мучить тебя! Ты знаешь: я вся ожидание, решай же, как тебе лучше! А м. б. удастся все-таки? И м. б. (Господи, если бы!) и мне удастся потом, весной, к тебе приехать! Я так хочу быть у _т_е_б_я, в твоем уюте! Ну, кончаю… Нежно, нежно гляжу тебе в глаза (да где же они!!?), целую их… и… плачу… Твоя «Светлана» (* Почему «Светлана»? Мне в детстве очень нравилось это имя. И кто-то меня утешил, что Ольга — то же по значению. Olga, Elga, Helga, Helios! Светлана!)

[На полях: ] Сегодня же пишу еще! Письма простые, идут так же как и expres!

20. XI

Объясни, почему ты так волновался 8-го и 9-го? Ты же уже получил (6-го) мое письмо от 29-го? Ты же писал! Напиши обязательно!

17-го твое письмо от 13-го! Мне все время очень грустно без тебя! Плачу я! И над твоей жизнью все _т_о_ время! Отчего скончалась О. А.? Воспаление легких? Скажешь? Но если тяжело, — то не пиши.

20. XI

Сегодня твой expres от 13-го (2-ое).

Душенька, не надо часто expres. Сегодня вышло не очень гладко. Утром рано, когда его приносили, я выскочила проводить брата до гаража (т. е. до автомобиля в сарае) и не слыхала звонка. Потом ушла одеваться. Я была еще в халатике утреннем. И после лишь нашла бумажку, извещавшую, что мне на почте заказной expres. Его нужно было самой взять с почты. Я тотчас послала на моем велосипеде девушку. Ей не дали, т. к. уже послали с обычным, урочным почтальоном. За ее отсутствием мужу понадобился мой велосипед. Его сломался. Когда пришел почтальон, то почту я приняла у него, на глазах мужа, уходившего как раз из дома. Был удивлен почему у меня уже на руках расписка. Ни слова не сказал. Но как-то… ну, все равно! Когда я жду expres, то уже не сплю с 5–6 час, — их приносят рано.

[К письму 19–20 ноября приложено фото дома в Бюннике. Надпись на фото:]

Вот весь домик в Bunnik'e, где я так много думала о тебе. Где я была… только я да птичка.

Дом для 2-х семей.

— показывает на нашу половину, а рядом жил тот, кто перед Пасхой у тебя был. Или послал тебе только мой привет?! Внизу: гостиная, где я тебе писала, столовая, кабинет маленький, кухня, и т. д. Наверху: спальня, где я так долго болела! комната для приезжающих, маленькая комната (Сережина), ванна. И выше еще — чердак. Сбоку гараж. Сзади сад-огород. Много передумано… Я любила все-таки Bunnik. В_а_н_е_ч_к_а… целую тебя!


80

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


25. XI. 41

6 ч. вечера

Родная моя детуля, Олечек, — какое чудесное, ласковое письмо, 20.XI! Целую ручку, писавшую, сердечко твое — прильнувшее так нежно. В томлении был, все эти дни, — а вчерашнее письмо 15–17.XI — что было с тобой? Какое-то… «через себя» письмо! Я его определил — «сборное», вы-нужденное… — усталость? полная разбитость? Я был в отчаянии. Много написал, — все эти дни, — и не отсылал, жалко было, что может удручить родную, свет мой отемнить. Всю тебя целую, твою душку, о, сердце чу-дное!

Хочу ответить на _в_с_е. Оля, раз навсегда условимся: я для тебя — _в_е_с_ь_ твой, как держишь в сердце, — никто другой, а самый твой, самый близкий твой, и ты мне — единственная, самое дорогое, ты — как ты, Оля, Ольгунок, Олёк. Меня, писателя, — какой бы я там ни был, — оставь другим, берут, считают, ценят, бранят… — как хотят. Никто, ничто не может — для меня — стоять между нами, я неотделим — для себя — от тебя, моей Олечки, моей чистой, моей пресветлой. С этим и останусь, я, для себя. Такой, ни с кем и ни с чем не соизмеримой, ни-когда, ни в чем, тебя лелею, храню в сердце. И это не может, для меня, измениться, независимо от того, как ты берешь меня.

О визе… — у меня почти нет надежды. Можешь ли думать, что я не рвусь? Но — помимо визы — есть другое. Я писал тебе — о пытке, о встрече на краткий миг и — подумать страшно. И еще. Если смущает посылка expres, заказного, если ты так страшишься «языков» провинции… — что все всё там знают, а эта семья там громка… — то как же тебя не смутит встреча?! Вдумайся! Это же так ясно. И какая пища болтунам и всем канальям, охочим до трезвона. Делать тебя целью грязных домыслов «соседей» — ведь там все — «соседи»! — эти лягушки голландского болота! Ясно, ясно. Я знаю отлично русскую провинцию. Голландия — еще пониже нашей. Тем более, что мы, русские — из какой-то непонятной ненависти и… зависти, да, да! — для многих — притча во языцех, «странные», l'âme slave[142]. А тут… — где тебя знают, — в том же Arnhem'e..! Это не Париж, не Берлин… — где никому нет никакого дела ни до чего — странного. Мы будем видеться, светло и чисто узнавать друг-друга… — а языки… — свое у них, у языков. Мне — совершенно безразлично, но тебе… — ты же так тревожна! Я все обдумал. Нет. Не смею. Я даже не ставлю вопроса о твоем «движении» — величайшей жертвенности, неоценимой, для меня священной. Но, Олечек… я целую твои ножки, я землю целую, где ты стоишь… но я не дерзну принять… я тебя слишком высоко ценю, ты для меня — только ты _м_о_я, _в_с_я, только свободная вся, прямая вся, гордо-смело смотрящая, по праву сознающая — я — _т_в_о_я. Только. Иначе — знаю — о, какая мука! Будет. _В_и_ж_у. Какое же томление, тревога! Ты мне — бесценная, незаменимая, нетленная для меня, — и такой же ты должна быть для всех, кто меня знает, кто меня считает верным всему тому, что знает от меня, из меня. Для меня поставить тебя в сомнительное положение — сделать мишенью хотя бы только гадких подозрений, — да, «гадких» — с их лицемерной каланчи… — невыносимо. Это, Олёк, не Ялта даже, где тоже не было никому дела до «энтерьер[143]». Если бы ты бросала свой кров, — не только «свой»… — тогда другое дело. Или усомнишься в искренности моей? обвинишь меня в слабости души? в наигранности, в позе?! Не смею и говорить об этом. Чего бы я не дал… чтобы хоть день с тобой! Близко бы тебя видеть, руку твою держать, в твои глаза все излить из сердца… О-ля! Дай же твои губки, моя голубка… мое счастье, неизъяснимое ни словами, ни чувством, ни взглядом, всю глубину мою тебе дающим… Я все предвижу, и мне больно, когда подумаю, как ты все это примешь! Ведь я всем жертвую, все отдаю, на что хоть смутно еще надеюсь, — отказаться от _т_е_б_я, _ж_и_в_о_й, _в_с_е_й, столько обещавшей, все отдающей… всю себя! Подумай — и ответь. Я сделаю так, как ты мне скажешь. Тогда — я припаду к твоим коленям. Да, Оля… я готов на все, на смерть, на муки, на все утраты, ради тебя… только не на твои страдания. Я _с_в_о_б_о_д_н_о, смело, — при данном положении — смотрю. И — не упрекну себя, и — ни-ни-когда — _т_е_б_я. Реши. Да, мне надо будет обсудить с Сережей, — он инженер? при какой фирме? — «условия договора о приобретении моих литературных прав», и — при согласии — совершить нотариальный договор. И это мне необходимо решить в самый ближайший срок. Для сего, главным образом, я и буду в Arnhem'e. В другом месте, при современных условиях его работы в предприятии, встретить его я не смогу. Он не сможет в Париж приехать? Или ты, по его доверенности, не сможешь? Время года, зима — значения не имеет. Я все равно — питаю надежду — выполнить то, что меня начинает очень мучить. Не состоится поездка в Arnhem — я хочу ехать в лагеря советских пленных368, буду проситься. — Эти дни я взволнован, не сплю… да, с перерывом в одну ночь, я не смыкал глаз 2 ночи, весь в кипении мыслей: ехать, сердцем к родному подойти! Я уже заготовил письма: о разрешении поездки.

Мне больно, что я, русский, писатель, — в стороне от такого исключительного, единственного за все века жизни русской — события неизмеримого исторического смысла. Я _д_о_л_ж_е_н_ видеть, во что обратил большевизм за эти 24 г. душу народа, как испепелял в ней свет Божий и образ человеческий. Я хотел бы пойти к ним, братски, с лаской… — не говорить речи, нет, не учить, а светить, отомкнуть заклепанные души, найти в них уцелевшее, светлое, м. б. — верю — и священное. У меня есть ключ — верный, творящий. Я _з_н_а_ю, я — проверял: неоспоримый. Да, _т_о_л_ь_к_о_ у меня. И это знают, мно-гие..! Я пойду к ним с одной моей книгой, и она многое осветит. Пойду к ним… с «Богомольем». И — верю, — найду, сыщу, — во что я крепко верю. Отомкнутся души. Не обманусь и — не обману. Отказаться от этого — мне будет трудно. Буду просить, стучаться. Вчера и сегодня был у меня Алеша Квартиров, из Берлина368а. Я спрашивал его. Пока — все — неопределенно. Но я — мне поездка в Arnhem не помешает, после нее поеду… ах, если бы ты была со мной! Как бы мы слили наши души, слезы наши — с _и_х_ слезами! Да, я уже _в_и_ж_у_ эти слезы, знаю. Я знаю наш народ, Оля… сколько я говорил — и как! — перед многотысячными буйными толпами… и [это] в самые острые дни «половодья», — в марте 17-го и в России, и по Сибири368б. А ныне… — я вижу, как глаза яснеют, как растопляются сердца… как рты кривятся, от подступающих рыданий, да… — они еще способны плакать, _н_а_й_т_и, _п_о_з_н_а_т_ь_ себя, свое, святое, вечное! Оля! Это не мальчик говорит — мечтатель, это говорю я, многое страшное видавший, столько переживший, разделивший все муки — с Родиной. И ты благословишь меня. И я узнаю сладость со-страдания со всеми _и_м_и… и — ко всем им, темным, обманутым, растленным, заторканным, которых делали зверями… и — не сделали, я верю. Я сниму коросту с сердца, я посвечу в него… — оно проснется — в Божьем свете Правды. Я поведу их за собой, с моими малыми на… богомолье. И они пойдут. И они познают, признают, узнают истинный Лик России — былой Святой Руси. Это не самонадеянность моя: это моя вера, это — _е_с_т_ь. Я сам увижу чудо — и покажу. Как?.. Я все продумал. И все мне ясно. Это — мой трудовой подвиг, национального писателя, — слуги народа, и нетленный Образ Преподобного будет моим поводырем. Да, поведу к нему, самому родному, такому всем им понятному… да, да, они его поймут! через мое простое слово! и — полюбят, и — припадут. И — приведу к Нему.

Вспомни последние страницы из моего очерка «Два письма»369. Там — чуть намечено, — да-вно я верил в это. И это — близится. Ты меня перекрестишь, пойду если… — и какой силой загорится сердце, от любви бездонной — к Тебе, и — к Ней, к Родимой, Оля! Светик мой, ласточка моя! Да, я загляну в твои глаза, родные такие мне, — и всю тебя увижу, кого искал давно-давно… предвидел, предчувствуя… — с 17–18 гг.370 — с «Чаши»… и — до «Путей». Да, ты Дари узнала, поняла. Ведь ты — она, и она — ты, Оля, Ольга, ми-лая, вечная моя! Как она обогатилась, осложнилась, ополнокровилась, как расцвела — во мне. Теперь я знаю, что и как писать, — все знаю. Ты получила письмо, где я нашел, что ты — «от Церкви». Ну, так знай. Теперь я больше знаю. Тебя-Дари — знаю и другую, не святую — небесную, а чу-дную, земную, во плоти, такую страстную, да, от земли, от тлена, от страстей… и ты, вторая, — будешь сгорать, в борьбе с — небесной. Вот теперь я вижу, что II ч. романа — самая жгучая, самая страстная — и — я задыхаюсь от картин! — самая решающая всю задачу «Путей». И она крепко спаяна с I-ой — и перельется светом в III-ю — восхождение на Крест — и — к Свету. Ты, ты во мне творилась и — творила. Я не сознавал. И вот — _в_с_е_ вижу. Да, Олечек, гулька, голубка, жизнь сердца моего, Светлая, святая, — да! — и согрешающая, и освещаемая… что я вижу! Сегодня глаз не сомкнул (бром приму, надо). О, какой пожар осенний видел, парк кленов — червонных, янтарных, розовые сети по вершинам… и — осенний вихрь — все сорвал, все черно… — дам!! Дари все видит, — и — ско-лько же! Олёлик, надо кончить. Но я и пятой части не сказал тебе. На все отвечу, все исчерпаю. По порядку последних 5–6 писем. Много писал — не отсылал. Не то, не мог, страшился удручить. Нет, я берегу тебя, я чуток, Оля… Ты такая мне драгоценность..! Пылинку на ресничку не опущу, все твои слезки оставлю в глазках — оберегу, сколько есть силы в сердце.

Целую, всю, крещу, молюсь о тебе, за тебя, — тебе. Твой Ив. Шмелев

Как счастлив твоей лаской! Не сказать.

Марина не видела меня. Оказия еще не заходила к ней.

Без тебя их [ «Путей»] не будет. Но тебя люблю больше, чем «Пути». Олёк мой, слушай, я повторю: ты, ты творишь со мной, во мне — «Пути Небесные». Как? Не все ли равно — как! Творишь.

Никаких болей, и я бодр, несмотря на 2 ночи без сна. А когда свежо — гимнастика! всегда утром.

А «Девушку с цветами» — ты получила? — Грустная она? Я объясню. Ты написала о «ромашках».

Не задержу, — отвечу на все — Оля!

Если бы ты была со мной — как бы записал! — и любил бы. Так хочется!


81

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


[Ноябрь 1941 г.]

Письмо № 1

Пишу конспектно. Сколько же биения сердца за этим конспектом!!

Кто я? Откуда? Как жила? Давно хотела тебе все сказать…

Родилась в Ярославле, — году увезли в Рыбинск. Там папа принял священство. До 8 лет в Рыбинске. Оттуда в Казань. Крестный путь отца… Много воспоминаний, много мотивов… Страданий. 1/2 года жизни в Казани до смерти папы. Ужас. Казань чужда нам… Никого, кроме 2 семей. В Казани папа учился в Академии у митрополита Антония (* Епископ Серафим Парижский папу знает тоже.)371 (ректор), его очень любившего. Масса переживаний. Хотела бы дать этюды. Мои страдания после утраты отца, до… болезни. Мое «бегство» ночью. Мое «сумасшествие». Не буквально, конечно. Я не училась в школе. Меня готовили дома. После «шока» моего никто не знал, как я смогу учиться, в том смысле, что должна уходить из дома, — я не отходила от мамы ни на шаг, будучи уверенной, что и она умрет. Всюду я видела смерть. Все ею закрылось. И была права, — спасла однажды маму. Моя мечта была учиться в Институте, чтобы «после увидеть Царский Двор». Это были детские мечтания… Меня отдали в Казанский Родионовский институт372. Я согласилась для «мечты» зажать боль и страх и покинуть дом. Но это было именно «зажать»… Кто бы знал, что я переживала там. Я — 9–10-ти лет! Меня наказывали, жаловались маме. Мне жестоко попадало. Я дерзила, говорила в лица правду, т. к. знала, что ко мне несправедливы. За это попадало еще больше. За уроками я… думала… О чем? О всем. О доме. Об отце. О смерти. Я поступила 1-ой ученицей, подготовлена классом выше. Но меня не хотели утомлять и отдали в VII-ой. Мне нечего было делать. Я была способна. Все этим тыкали, — и я ненавидела это слово «способна». Я убегала в уборную, где не было классной дамы, «классухи», так мы ее звали, и плакала одна, запершись, вволю. Мне попадало снова. Моя подруга была девочка резвая, шалунья, до исступления религиозная, любившая моего папу. Маме жаловались, что я из всего класса выбрала самую отчаянную. Она умерла. Умерла как святая. Ей Богоматерь при кончине явилась! Батюшка говорил. Она и была святая! Нина! От скарлатины. Я заразилась от нее. Болела тоже. Институт я, конечно, не кончила. После революции нас рассовали по школам II-ой ступени. Коммерсанты, реалисты, гимназисты, институтки, кадеты (из Москвы)… Винегрет! Баклуши били. Вечерами занимались. Мальчишки лампочки портили, пробки выкручивали. Уходили в потемках учителя, а тогда зажигали свет и… танцевали. Я перестала ходить в школу на 1–2 мес. Слышу, что «чистку» производят и 4 параллельных класса соединяют в один. Сдавали «зачеты». Я осталась. Мы стали работать. Учителя были старые. Хорошо было. Много работали по литературе. Параллельно со школой я служила в статистическом бюро. 15-ти лет начала. Получала паек хороший. Какие-то «способности» и там проявила. Даже повышение получила. Все служили: мама, отчим, я.

Мамино замужество в 1920 году. Много дум, переживаний. Я — безумно ревнива могу быть. Всех маминых «поклонников» (она была красива и строга) я помогала ей гонять. Один был… хороший373, это я умом знала, а сердцем его ненавидела еще больше. Очень молод. Ушел на войну. Я (о, ужас!) молилась о том, чтоб не вернулся. Его убили. К отчиму этого чувства не было. Я его любила и жалела. М. б. потому, что знала, что это не был роман маминого сердца, a — дружба что ли? Масса переживаний. После школы, тотчас же Художественная Школа — Храм! Развал искусства, развал мечты. Уход мой. Попытка поступить в Университет. Нельзя! Буржуйка. Провалили по политграмоте (якобы!). Голод. Мешочничество мамы. Смерть 1-ой жены от холеры и дочери отчима от тифа. Ужас. Как умирала Верочка374! Она была душой с отцом и нами. Болезнь тифом. Мама при смерти. У меня и отчима малярия, — все лежали. Мама еле выкарабкалась. Уехали отдыхать к матери А[лександра] А[лександровича] (отчим тоже Александр Александрович, как отец мой)… Оставались Сережа, я и прислуга-дура. Совершенная дура. Обыск в их отсутствие и ордер на арест профессора375. Все перерыли, от 1 ч. ночи до 7 утра. А в 7 ч. я бежала за 6 верст на огород окопать картошку.

Телеграммы моей мама не получила, — перехватили. Приезд их, и скорый отъезд в Костромскую губ. к бабушке376. Там отчим и остался на осень. Больше не приходили за ним. Мы поехали обратно в Казань — боялись. На пароходе случайное знакомство с одной курсисткой, которая стала жить у нас. Чудно пела… оттуда и Chopin и Schubert и… много, много… Через нее я попала в Святилище… к гениальному управителю хора, у которого еще студентом пел папа. У отца был «райский голос». Я не верила, что Иван Семенович377 меня принял в хор. Был очень строгий! Мы давали концерты. Была радость. Я обожала И[вана] С[еменовича]. Однажды он, объясняя хористу его соло, сказал: «эх, молодой человек, поете Вы про любовь и про „милую“, а, и угрюмо же у Вас выходит! Вот был у меня один… давно, давно, пел это, но… как! Вы улыбнитесь, когда „милая“ поете, подумайте о милой! Да, давно это было. Случайно мы встретились снова, просили его спеть, — не хочет, — сан. Да. Позвольте: у меня есть О. А. Субботина — художественной школы. Прошу, выйдите сюда». А я уж давно знала, о ком это он и чуть удерживала слезы. Я вышла. «Вы не родственница, (м. б. случайно) некого батюшки…» Я не стерпела: «да, А. А. Субботин? — Это мой папа». У нас завязалась дружба. Странная. Трогательно-нежная дружба. Огромного роста, монгольского чуть-чуть вида, моложавый и прямой, прямой — он, 63–64 лет, и… маленькая девчушка — Оля, 16–17 лет. Я его боготворила в искусстве, — обожала в жизни. Да, «И. С.» (* Получила от Ивана Семеновича письмо в Берлине… если бы ты его прочел. Удивительно! Можно бы думать, что у нас был роман, но самый тонкий, небесный.). Он был певец русской народной песни. Он был знаменит. Мы уехали заграницу [в] 1923 году, — отчима выслали, с партией ученых в 1922 г. Я уезжала, оставляя чуть-чуть Сердце. Немного. Я 18-ти лет увлеклась кузеном этой певуньи-курсистки… Володя был тоже «попович». Славный мальчик. Пел, писал немного, играл хорошо. Просил меня не уезжать, остаться для него, стать его женой. Я уехала. Немножко думала о нем. Простились глупо. Просил поцеловать — не позволила. Не пришел на пристань. Меня манила заграница. Мы уезжали на 3 года (!). И верили, что еще до этого срока свергнутся большевики. Не будет же терпеть Европа! Мы не прощались, — мы говорили «до свидания!» Путешествие по Волге. Ярославль. Рыбинск, — впервые после смерти отца. Его могила в Рыбинске — по просьбе прихожан. Его перевозили.

Прощанье с бабушкой… Тяжело. И вот… Москва. О, сколько было всего в Москве! Как я вбирала всю ее! Я днями жила в Третьяковской галерее, в Музее, всюду. Театры… И… заграница. Не буду ее описывать. Ты знаешь. Я ехала восторженно, ища правды. Правды. Я обо всем мечтала. Ах, Ваня, как в письме тесно. Сколько всего было!!! В душе же, — было, помню, одно искание: цель и оправдание жизни. Не только моей, маленькой, но общей, целой. Я мучилась этим ужасно. Меня и религия тогда тревожила. Я все искала справедливости. Я даже иногда начинала молиться за Иуду, т. к. видела в нем выполнителя Великого Плана. Я с 7 лет этим вопросом мучилась. Да, с 7 лет. Папа в отчаянии был от моих таких вопросов. Я мучалась своей бесцельностью, ненужностью. Выплакивала ночи. Искала, ждала чего-то. Ответа. Ставила ставки на большое, разочаровывалась, падала духом… Помню, однажды 2 раза в один день бегала к исповеди, ища ответа, стегая себя, свою душу. Я много тогда жила внутри.

В Берлине мы попали в русский дом при кладбище378. Отживающие люди, — «кунсткамера». Влачилась жизнь. Я ездила на лекции в Русский институт379. Без интереса. Скучала о подругах, о Володе, о России. Показалось мне здесь все бездушно, безыдейно. Мы больше _т_а_м_ за свое боролись, всюду. Была же тут какая-то сытая праздность. Я не нашла себе друзей по духу. Меня баловали в Институте. Весело было. Было на факультете 3 Оли. Всего 3 девушки и все 3 — Оли. Я бегала девчонкой, с косами. Хохотушка была, и кругленькая тогда. Так было до весны 24 г.

Перед Рождеством, вдруг появился в русском доме некто. Этот некто оказался только что выпущенный из тюрьмы по политическим делам (оправданный), русский. Я не знаю, что там было, — кажется хорошие «друзья» оклеветали. Но вот, в пост, к Пасхе я готовила церковь. Делала цветы. Я выдумала на настоящие большие сучья деревьев накалывать розеточки из нежной розовой бумаги под цвет персика. Было очень эффектно. Все думали, что это живые. И вот я за работой этой слышу голос, полный скептицизма и желчи. Что-то вроде, что Царство Небесное зарабатываю. Это и был этот некто, этот N.

Ну, до следующего письма.


82

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


20. XI.41

Бесценный мой! Писала тебе, послала одно, другое написала, — не пошлю (слез там много и даже на бумаге), не надо. Пишу сейчас еще. Все думы о тебе. Сию минутку открыточка твоя еще от 13-го, а утром было твое expres от 13/14. Видишь, почти одновременно! Я не могу выразить тебе всего, что меня волнует. Душу твою я возношу, к ней приникаю, целую сердце твое! Как мог ты мне сказать, что может у меня быть счастье «хотя бы не со мной» (т. е. не с тобой)!? Как мог? Нет, после тебя, твоего сердца, твоей песни дивной, неземной… кто же дать может… счастье?? Не буду уходить в это дальше… Дойду до того же, что и в непосланном письме… До слез. Я рада, что живу тобой. Что где-то ты меня любишь, далекий! За что? Так?

Мне страшно того, как ты меня рисуешь. Твоя открытка, — ты там о «Путях Небесных», о моем в них. Мне жутко. На такую высоту возносишь. Ванечка, милый, поверь мне, это не слова, не «скромничанье», не напрашивание на комплименты… — это — _п_р_а_в_д_а, что скажу тебе: — я ужасно смущаюсь, что ты меня с твоим _В_е_л_и_к_и_м_ вводишь в твое Святая Святых. И еще: ты о читателях-читательницах, об Истории Литературы Русской пишешь. Мне стыдно убожества своего. Я же не стою этого! У меня ни чуточки не говорит ни честолюбие, ни тщеславие от этого, — но мне просто неловко, совестно.

Поймешь? Куда же мне, такой простушке! — Пойми ты! Ты не говори никому обо мне, а то я глаз не покажу! Я — только для тебя, тебя самого, не писателя. Это уж твое дело… для чего я тебе, но… ты не говори никому, что я такая (как ты меня видишь). Я — просто обыкновенная. Когда же у меня будет твой портрет?! М. б. посылать можно? Я постараюсь тебе мой послать. Я боюсь тебя спрашивать о визе. Неужели без надежды? Или ты не хочешь больше?

Я боюсь за тебя зимой, — простудишься в пути еще?! Я буду волноваться ужасно! Письмо твое о страданиях твоих с 1936 года, я взяла в сердце. Мне скорбно и за тебя и за страдалицу твою, О. А. Как ужасно о Сереженьке380! Скажи, родной, если не больно слишком, отчего скончалась О. А.? Кто-то говорил, что воспаление легких. Как ты все вынес? Как мне больно, как рвешь ты мне сердце словами: «ныне отпущаеши…» Ну, неужели ты не сознаешь, что это для меня?! Я боюсь отдать отчет этим словам, представить их! Не могу! Милый, не надо так! Как мне больно! Ты это уже однажды мне писал, давно. Тогда мне было тоже уже больно.

Но… теперь..? Ивушка, ты пишешь, что мучился моим молчанием 8-го и 9-го, но у тебя же (по твоим словам) были мои письма от 29-го уже 6-го. Объясни. Я ничего не понимаю. Я послала 3 expres — все 30-го, одно, кажется, писала 29-го. Ах, пока не забыла: не посылай на Сережу ничего для меня! Если ты деньги пришлешь, то я серьезно очень разгневаюсь. Не шути со мной тогда. С. пошлет обратно. Не надо ссориться. Умоляю. Мне ничего не надо. Деньги у меня есть! Духов, — не надо тоже. Я понимаю, что тебе хочется это, но меня смущает. Не надо. Те, что я от Guerlain имела, давно… тех нет здесь, как вообще ничего из Парижа. Есть еще несколько Коти, случайно. Но те, Guerlain, — я не могу принять, — они дорогие, я не хочу! Когда увижу тебя, то и будет, а сейчас — не надо! Ты понимаешь — мне совестно!? Книги твои я принимаю с восторгом! Я обожаю тебя, Иван мой милый! Преклоняюсь. Великий, чудный, прекрасный, гениальный, Иван Сергеевич[144]! Какой ты добрый, милый к людям, чуткий! Душенька моя! Нет, для тебя не может давать Господь испытаний. Это мне: — «…и Аз воздам…»381 Мне, гадкой, за то, что м. б. хотела в жизни не только видеть шипы, за то что позволяла себе «играть», забыться, не думать… Не часто это было. Я всегда людей жалела, берегла их сердце. А сама я часто страдала, себя я не щадила. За что же так жестоко теперь? За что же ты страдаешь?! Я помню, как я однажды, сперва увлекшись одним врачом382, приват-доцентом, не зная о нем ничего подробно, встречалась с ним. У нас в клинике, на вечеринках пел он (дивно), был эстет и музыкант. Когда-нибудь, если хочешь, расскажу больше. Был в форме S. A.383, — для меня символ борьбы с большевизмом. Это было [в] 1934 г. Искусство, поездки на его машине за город, прогулки. Редко, 1–2 раза, вечером и даже за полночь вино, шампанское… Я знала о нем очень мало. О его личной жизни. Видела его только. Узнала, что он женат. Это было мне ужасно. Помню, как я его убеждала забыть меня. Я упрекала себя в легкомыслии, в увлеченности, я не смела так, должна была отдавать отчет! Я тотчас же ему сказала, что не могу продолжать видеться. Ничего особенного в этих встречах не было. Но не хотела я больше привязываться дальше. Он уверял, что с женой у него все кончено, что они только под одной кровлей, а что ей он не муж давно.

Что ей это — все равно. Не правда это было. Я все потом узнала, случайно. Она очень страдала. Не из-за меня… со мной ничего не было большого, — бывали до меня, другие. Но не думай, однако, что это был «Draufgänger»[145] — нет, — не знаю почему. Я умоляла его меня забыть. А он-то: дежурил у клиники, к нам на дом приходил, с Сережей говорить хотел, с родителями. Всюду искал меня, не отдавал жизни. Я стойко уходила. Господи, Ты видел, не хотела я чужих слез. Я ее жалела. Я знала, что ее он ценил, что не все у них еще сломалось. Были дети, четверо и один еще приемыш, калека — пациент его.

Я это все узнала. Удивительно узнала. И я ему писала. Просила во имя любви ко мне понять, что я не могу около него остаться, что это против моего душевного уклада. Не понял и вот что писал: «Der Brief, den Du mir schriebst, und den ich eben nochmal durchlas, ist eine Offenbarung. So herzig, wie Du mir schriebst, soil ich Dein Kamerad bleiben.

Du sollst immer zu mir kommen können, wenn Du was auf dem Herzen hast.

Du sollst in mir einen Pol haben, in der Erscheinungen Flucht.

Du sollst die Schwere Deines russischen Gemuts[146] mal abladen können bei mir, eintauschen konnen in den Flug eines der Erde enthobenen, und doch ihr so nahen Weltgeisten.

Makrokosmos — nennt ihn Goethe.

Soviel Menschliches ist in Deinem Brief, soviel noch nicht zur Blühte gekommenes, dass ich den beneide, der es reifen lässt.

Als Traube lass ich Dich rair aus der Händen gleiten, voll und saftig… vielleicht kommst Du als Wein nochmal an meinen Mund!

Sei ewig gegrüsst!»[147]

Была еще одна встреча после письма. Вечер в клинике. Я холодно (умышленно) его встретила. Помощница моя все ахала и говорила: только теперь я понимаю, что значит «den kalten Rücken zeigen»[148]. Мне было больно, но… пришлось. А он? Безумничал еще. Просили петь его «Lakrime Christi»[149] — чудесно это пел. Голос был дивный, берущий душу. Сам — не красивый. Глаза лучистые, чудесные. И голос! — не хотел петь, не в духе был, после меня, строгой. Я тоже попросила: «не ломайтесь, доктор, спойте!» «Хорошо, для Вас!» Громко, все слыхали. Зло сказал. И спел. Божественно. Все думали, не выпил ли он лишку. Так смотрел он ко мне! И… спев… схватил рукой все струны на гитаре и разом порвал их. Изрезал руку.

Безумие — оперировать должен был на утро. Гитару же я нашла, уходя, у себя в гардеробном шкафу, в лаборатории. Она осталась там и после моего ухода. После моего обручения был еще раз у меня в лаборатории, прощался. Плакал… И все же, хорошо, что отошел. Жена ему дала еще девочку… Славные детишки. Он их любит. Жену чтит, как верного друга. А м. б. и любит.

Я помню, как мучила себя, томила душу свою, что так неосторожно отнеслась, могла увлечься, без отчета: к чему все поведет. Не любя серьезно, а, собственно, «и_г_р_а_я». Я мучилась долго. За «игру» именно. Запретила ему говорить, писать. Посылал мне концерты Брамса для граммофона и «через них объяснялся». Я после этого случая особенно осторожна была в жизни. Я же не была уж так сознательно виновата. Я же не знала, а узнав все прекратила. За что же мне мучение? За что же _т_ы_ страдаешь? За что должная _м_и_м_о_ своего счастья пройти??

Или м. б. все-таки не мимо!? Ах, Господи, помоги свято принять Твою Волю! Без ропота. Ты, Иван, осуждаешь меня? О, если бы ты меня увидел. Сердце мое увидел! Как много бы я тебе сказала сердцем! Как я искала тебя, крупицы малые я собирала у всех, ища тебя! Какой великий ты! За что мне счастье такое быть тобой любимой?! Я же не стою. Я боюсь, что ты разочаруешься. Ну, какая же я святая?! О, нет! Не увлекалась бы так. Не было ничего ужасного. Но так хотелось чуточку радости, уйти от больницы, больных, больного всего. Dr. S. был радостный… Я могла бы увлечься и пением, и шампанским, и цыганами. Я иногда будто себя теряю. Но… до границы. Я знаю эту грань. Ах, я люблю веселье! Люблю, что ты умеешь жить! Я знаю это!! Я еще узнала это давно, из твоих книг. Люблю тебя земного. Люблю тебя небесного! Как я хотела бы с тобой на тройке, в зимнем блеске, вдвоем промчаться! Ах, все, все с тобой прекрасно! И бег, и лёт, и вихрь безумства, и… тишина камина. Не оторваться, не кончить письма… Завтра еду к Фасе в Утрехт. Целую тебя, обнимаю, всей душой с тобой. Сердцем льну к тебе. Ласкаюсь киской. Люблю… Знаешь? Чувствуешь ли? Мучаюсь о твоем здоровье! Напиши же! Ваньчик, не присылай же того, что меня очень огорчит! Исполни! Пришли мне автографы для книжек. Не забудь! Ответишь на все вопросы?

Целую еще. Твоя вся Оля

[На полях: ] Написал Марине? Ивик384, не сердись, что я прошу тебя не посылать. Ты должен понять, что я не могу принять!! Я заплачу. Разгневаюсь! И главное, что мне не надо. У меня все есть!

Писала тебе о Груздевой, если Карташев о ней не знает, то спроси (при случае) о Зерцалове385. Это его сослуживец в Петрограде был. Ее муж (или любовник — не знаешь?).


83

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


21. XI.41

Господи, Ваня, да что же это?? Письмо твое от 15-го — какое отчаяние мне! Да, что ты себе выдумал?? Ну, поверь же мне хоть раз, что не могу я сознательно тебя мучить! Отчего писем долго нет? Да, разве можешь ты себя этим уверять в страхах?! Мучить, не спать, болеть?! Ну, я не знаю чем, чем тебя уверить?! Я в отчаянии.

А я, — я дохожу до каких-то галлюцинаций.

Я все вдруг начинаю угадывать, видеть… Если не ошибаюсь, я тебе 15-го как раз писала, что безумно тревожусь за твое здоровье. Да? 15-го? Я все это время как в бреду. Я — вся у тебя, в тебе! Неужели не чувствуешь? Сегодня люблю тебя особенно нежно. Все, все о тебе! Неужели ты не чувствуешь! Я — вся к тебе! Ты увидишь — я 19-го тебе писала! А сегодня, возвращаясь домой от Фаси, я маме говорю: «у меня такое чувство, что получу какое-то необычайное письмо сегодня, — м. б. радость, м. б. горе. Но я вся — волнение». — «От кого?» — «Думаю, что от И. С.» «Думаю» это только маме, а для себя я знала, что конечно от тебя. У меня руки стали холодные, и не согрелись во весь вечер, даже от готовки обеда (мы обедаем в 7 ч. вечера). Почта… я уверена, что «ч_т_о_-_т_о». Конверт с твоим почерком, — будто не ты писал — большие буквы. «Господи, что с ним?» — Крикнула. Сережа был случайно рядом. «С кем?» — «Так, ничего». Я с ума сойду. Иван, не казни меня, не казни, я достаточно наказана жизнью. За что только? Не знаю. Жила всю жизнь не для себя. Если бы ты все обо мне знал! Не хочу хвалиться. Но другие говорили. Желали мне счастья. Уверены были в нем. «Заслужила-де». Зачем же ты-то мне не веришь? Господи! Какой кошмар. Я улететь готова, телеграммы не разрешают. Послала бы с одним словом только «люблю». Не поверил бы? Ах, ты противный, злой мальчик, Тонька!! Чего ты хочешь?? Не мучь себя и меня! Не выдумывай, фантазер ты этакий! Сегодня я тебе портрет мой дала переснять. Пошлю, м. б. можно? Мне нравится.

Тонька, Тонька, Тонька!!!!! Что мне с тобой сделать? Ну, скажи? Ты всегда такой мучитель? Приедешь? Я знаю, ты мог бы! Господи, теперь я мучаюсь твоей болезнью… Что это? Отчего? Все, все хочу знать! Дай мне адрес твоего доктора, отца И[рины]. Можно ему писать? Знает он обо мне что-нибудь? Если нет, то не надо! У моего отчима было так с глазом — это очень серьезно. Боялся он холода и всегда голову в тепле держал. Ветер — самый вред.

Это — ирит? Будь ради Бога осторожен! Тебе тогда мои письма не прочесть, если газету трудно? Или можно. Писать крупней, более четко? Я не могу тебе писать четко. Пишу всегда очень нервно, быстро, одна мысль гонит другую. И. А. пишу четко, будто чистописание. Тебе — иное. Скучно так, по-школьному. С ума схожу от твоего страдания! Не понимаю тебя. Такой легкости приходить в отчаяние! Ванюша, нельзя так! Ну, черт со мной, пусть я хвораю, если тебе легче от того, что на мне надо выместить, то вымещай!

Я все, все претерплю. Мне _т_а_к_ уже больно, что хуже вряд ли может?! Ну, добивай меня, измучай, сожги… но хоть один раз дай тебя увидеть… поцеловать… Тогда, добей! Всей моей жизни, моей драмы (давнишней) ты не представишь… О, если бы вместе, поговорить, все рассказать!.. И тогда, 1937 г., ноябрь…

Что знаешь ты обо мне? Что мог себе представить?! 2-го ноября (мамино рождение) был бал. Я не была, конечно, там танцевали Сережа, будущая моя золовка и брат ее. Этот бал не важен, это только календарная точность… Я помню, я доведена была уже до… почти что длительного бессознания. И это уже когда была назначена свадьба, заказан стол в Берлине на 43 человека, музыканты и все такое. Я уже ушла из клиники давно. И вот тут-то, началось безобразие, полуанонимное, без ведома жениха. В Голландии интрига, вплоть до отказа в печатном извещении о браке. Без ведома Арнольда и даже его отца. Сестричка. Не Елизавета, — другая. Ведьма. Буквально — змея, ласкавшая меня прежде больше всех. Что было — не выдумать для сказки! И. А. остолбенел. Арнольду больше всего напакостили. Я же, думала, что это от него исходит. Когда от него узнала, что он-то даже ничего не знает, — не верила. Приехал он в Берлин тотчас же. Но это я убежала вперед. А было то, что 2-го ноября я не стерпела, взяла телефон и позвонила Елизавете: «я не могу, не хочу, ради человеческого достоинства не смею, дальше иметь с Вами всеми дело! Передай дальше Вашему роду, что я эту „честь“ отклоняю. Кончаю все, я сама! Довольно! Я горда собой и своим родом! Всего доброго!» Они были на балу. «Как шпареные» — слова Сережи. Повесив трубку, я чуть не упала. Я в телефон кричала, не говорила. Была не истерика, а что-то хуже. Беззвучная истерика. Я побледнела, не могла идти. Мамины слезы меня привели в себя. Легла. И заболела. И. А. вызвал телеграммой Арнольда. Арнольд лишь в Берлине от Сережи на вокзале узнал всю гадость своей сестры. Елизавета горела стыдом за своих. Ездила стыдить сестру в Голландию, уезжал и Cornelius (Kees), за тем же.

Сумасшедший дом. Я как мертвая лежала. Не знаю сколько дней… Не ела, никого не пускала к себе. Боли всюду. Не было слез. Все было гадко. Хотела уйти от всего. Из клиники я ушла уже. Средства к жизни, кроме моего заработка, уже годами не было. У меня было хорошее место, но я держалась за него зубами, т. к. как иностранка я не могла работать в городских и государственных больницах. Частных же386 не так много. Ну, это особая статья. Тут тоже слез было проглочено не мало. Шеф отлично знал, что без меня не справится, но еще лучше знал и то, что мне не так-то просто от него уйти… Но это — в сторону.

Я все же решила уйти, порвать, бросить… Меня, конечно, приняли бы обратно на место… но… каково? Да, А. приехал, бесился, звонил отцу, глаза «открывал» тому тоже, унять просил девчонку. Отец заболел. Назначили все, как хотели. Девчонку игнорировали. Арнольд простаивал часы на коленях у моей кровати, молил. Являлся сам жертвой. 12-го ноября я встала. Согласилась… Арнольд уехал 12-го, взяв слово, что я приеду. Меня везла Елизавета 14-го ноября на поезде-эскпрессе в Голландию. Полуживую — невесту. 15-го я лежала. Елизавета отдалила сестру, сказав мне, что от нее «поистине злое исходит». 15-го мне долбили что-то о брачном контракте, о нотариусе, о деньгах…(!)…гадость! Мне было все — все равно. 16-го я в 7 ч. утра встала, еле стоя на ногах, помню, брала ванну в холодной комнате. Брр… Пришла парикмахерша, причесывала. Я не выходила к столу. Чай не пила. Язык чужой. В 11 ч. подъехал автомобиль, — Сережа… Пришел ко мне, урвался из Берлина, он только что получил службу, несколько дней, маленькую. Я залилась слезами, его увидя. Благословил меня, положил мне золотой в туфельку (мама научила). Оделся, во фраке, красивый… В 12 ч. я сошла в «Halle» и… не узнала дома. Это был сад всяких цветов. Встретил А. — сердечно, возвышенно, как «Мадонну», — говорил он. Церемония (именно!) открылась. Лакей с булавой и т. п. И. А. велел мне ни гу-гу с сестрой. Я исполнила. В 7 ч. вечера с ночным поездом мы ехали, «молодые», в Берлин… Твой ноябрь ничто по сравнению с моим. В письмах невозможно все сказать. Сестра искалечила многое. Она в Америке. Мой «нервный шок» дал себя чувствовать долго. Рождество мы были у мамы. Я возвратилась из «hochzeitsreise»[150], больная. Ангина, — получила в итальянских лагунах. В бреду привез меня Арнольд. Лечил кавказец. Был очень мил. Спас от осложнений. Мама ему только верит.

Да, вот какой был мой 37 год. 12-го приехали в Голландию, — я кое-как уже выздоровела. На Пасху я была в Берлине у мамы. Как больно мне, что ты страдал тогда… О, если бы знала!.. Иван, м. б. было бы все иначе! Обожаю тебя, целую… о, кааак целую.

Безумец ты, мой, родной, любимый! Будь здоров! Пиши, хоть одно слово! Умоляю! Оля

[На полях: ] Розы мамины.

Береги здоровье!!!! Успокойся! Родной, милый! Пиши! Я жду! Приедешь?

Эти дни я увлеклась твоими книгами, — м. б. потому и задержка писем?


84

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


28. XI.41

2 ч. дня

Свет сегодня, Оля, — письмо 15.XI — запоздавшее, с 2 фото, где ты в лаборатории, чудеска! Мудрая ты, _г_о_т_о_в_а_я, — пиши! Ка-ак ты понимаешь _в_с_е! до чего чуткая! — говорю, как ты пишешь о «писании». Все верно. Это — чутье такое. Я повторил бы твое — дословно. Нет, это не «учеба» тебе: я дал лишь «т_е_м_у». Ты свободна. Как и что хочешь — делай. _М_о_ж_е_ш_ь. Все сделай. Вообразишь все. Как ты о «ewige Weibliche»! Опыт _в_е_к_о_в — в тебе. Само дастся. Ну, и богачка! Нет, не «кобылица молодая», хоть порой и мечешь ноги в воздух, — ты уже «в мерном кругу», удалая. Целую в… мордочку — в глазок «косящий» (о, не «пугливый»!). Будешь писать — сознай _с_в_о_б_о_д_у, не оглядывайся, а — как _х_о_з_я_и_н! — над всем. Как в своих анализах. Высыпи из души, а после будешь формовать, очищать, стягивать. Я же знаю, как ты готова, — я вровень с тобой, поверь, дружка моя, заветная. Вот именно: ты из редчайших женщин, кому внятно святое — очарование «ewige Weibliche» — сама призналась.

Послушай, однако… так я хочу быть бережным к тебе, а ты — «добивай, измучай!» Объясни: чем я..? Не надо, Олёк… ну, прошу. Боль в глазу — прошла. Это я, помнится, недавно налетел на дверь, в сумерках. Мои капли уняли «тяжесть». В Москве было плохо: одурев от работы, спеша на воздух, с разлету наскочил на ребро двери, — это был у-дар! Разбил надбровную дугу в кровь, и скульце, и — в глазное яблоко, в зрачок!.. Вот «свет»-то увидал! 4 мес. Во тьме сидел, бо-ли..! Это было воспаление радужной оболочки. Повторялось, от простуды, но все реже, с перерывами в 3–5 лет. В Крыму, когда убили Сержика, такое было… Оля мне читала у печурки «Чашу», Евангелие… Знаю, _э_т_о_ бывает и от другого, но в нашем роду — никогда этого «другого» не было: я — _ч_и_с_т_ы_й. Ну, проверь в лаборатории — увидишь. Не боюсь.

Твой ноябрь 37 г. — о, мученица, загнанная птичка! Я плакал сердцем, я бился у твоей кроватки, я целовал твои реснички влажные, я _в_и_д_е_л_ твое замученное сердце, Оля… Я на коленях, с болью, глядел в тебя! Ничем тебя не потревожу, оберегу. Как ты дорога мне!

О враче № 2. Да, неосторожность, мне далось это болезненно. Преодолела, — а победителей не судят. Как все относительно! В сравнении с таким — «кавказец» — чище, умней, выше, при всей «кавказскости». Этот — самодовольный — циник, недалекий, да, — и пошляк. Его письмо — чудовищная наглость, бесстыдство. Если бы моя сестра получила такое, я знал бы, как ответить. Ты — хранишь?!.. — уничижение!? Ты — лишь — «гроздь полносочная». Тебе было позволено — «выскользнуть»… в надежде что — «вином в уста вольешься… вернешься…»!!

Обращение как с «вещью»! Да еще скрадено — у Катулла387, повторенное не раз в вариациях… опошлено! Фу, гадко как! Даже и Гете потревожен этим ничтожеством. Бормотание о «Weltgeisten»[151]… И это повторное — «sollst»[152], «kommen können»[153]!.. — благодарила за дозволение?! Это — «Полюс» (вот это так «водитель»!), эта пошлятина о «тяготах русской души», (всякого жита по лопате!) с указанием «склада» («in mir»[154]!) — «должна и мо-жешь»! Мне тошно, будто наглотался грязи. И это — «Du»[155]. Ты позволяла — «Du»? В 34, когда уже «вела» того, кто «теперь он целовал свою мадонну»! Что это?! _к_а_к_ совмещалось?! Полуночное шампанское, поездка, «Du»… что _е_щ_е…? — и — «водительство»? Это мне — _з_а_г_а_д_к_а. Психологический провал. Ездить — да еще с шампанским… — не зная, с кем..! Как это с _т_о_б_о_й_ могло статься? Это же — «ловец», обыкновеннейший «минюскюль»[156]! «По-дешевке». В плащике дешевого «эстета», — и еще, при этом, — глу-пый! Да как же чист «наш легкомысленный Евгений»! (на письмо Тани). «Быть может, чувствий пыл старинный — Им на минуту овладел; — Но обмануть он не хотел — Доверчивость души невинной»388. А _э_т_о_т_ — _в_о_р, — и еще дешевый, без риска. И при этом такое «величественное _в_е_л_и_к_о_д_у_ш_и_е»: «я дозволяю тебе выскользнуть из моих рук…» но..! — «м. б. вернешься»… и т. д. Вот оно «право на вещь» — «jus rerum»[157]! Тьфу! Дальше — хуже. После «леденящей» встречи… твоя просьба — спеть! Хотела ли — обнаружить свою _с_и_л_у? Опять — психологическая загадка. И его «демонстративная» тебе _о_т_м_е_с_т_к_а! Это уже самораздевание бесстыжее… при честном народе! Вплоть до… срыва. Сорвалось, — и вот — наглядность. Что же это, как не глупость и не циническое бесчинство, намек, непостижимо наглое обращение с девушкой! Что могли из всего сего вывести остальные зрители?! Только одно — «роман завершился, — после поездок ночных… — ссорой. Ну, _п_о_м_и_р_я_т_с_я». Причем все, конечно, знали, что этот «срыватель струн» — женатый. И — последняя гадость. Гитара сунута в твой… гардероб! После сего — будь я тогда в Берлине и знай все это, я предложил бы этому «эстету» «проехаться в подгороднюю рощу». Ты была «безвольна», и все объяснимо. Ты преодолела, все же. Но «скольжение» было. Эти «игры» — известны — они пряны, щекотны именно «скольжением» — это — «demi-copulation»[158], как у «Demi-vierges» M. Прево389. Это, конечно, показывает «темперамент». Во мне — осадок горечи. Прости за откровенность, но с тобой я не могу иначе. Ты так хотела. Вот это — из «изломов».

Еще — «изломы». Острой болью принял я твой «рассказ о семье»390 — 28–29.X. Моя тревога за тебя родилась из «проявления»: побои зависимой девушке. Все возможно, «психоз безволен». И — «случай с братцем»: «ласково и нежно» но… «дала понять». Остался «красивым мальчиком»! Тут ласково и нежно могут быть приняты как «неопределенная возможность», полуобещание. Отсюда — надоедливая «влюбленность». Совместное катание на велосипедах: «нестрогая!» И еще: «драма… после узналось это». Отец, «деспот» — «добрый малый». Уж не с той ли служанкой? с «мадонной», которую били?

Да, знаменитый род, все хороши, до «ведьмы» и начертательницы «значочков». (Betty391: «отпуск „рвача“», виза-молния: все пущено в ход для спасения втуне.) И в этом «доме» — _ж_е_м_ч_у_ж_и_н_а, в навозной куче. Попранная, _т_а_к. Обреченное спасаешь твоею, чистой, кровью! Ты чтишь ее, эту исключительную кровь?! — дар Божий. Чти, чти. Она — неповторима. Я писал тебе про «девушку от Храма». Это я _н_а_ш_е_л, уясняя тебя — себе. Я там не сказал о «страстях». Понимаешь, _к_а_к_ я искал тебя? Через… Дари. Она — дву-родная. От княжеского корня и — от Церкви. Ты — _в_с_я_ — от Церкви. Но, ведь, в Храме — _в_с_е. Небо и — земное, греховное. Оно выгружается к подножию Креста. Там — Преображение, благовещение, Воскресение. Но там и аналой с Крестом и Евангелием, за ширмой, «канун» и пол, закапанный слезами. Вот — где — «Слагают „Schwere“[159] русской души», а не в пустопорожности «ловца» — «Draufgänger», конечно, — только м. б. без прыти и напора. Ну, кончу.

«Проблему» — я отодвигаю, хорошо. Ты была потрясена моей «ошибкой» — стремительностью, прямотой: я ведь не «ловец». И «Полукровка» тут совсем некстати. Слушаюсь, покорен. Конечно, никому я не писал в Голландию: я ведь и не глупец.

Да, я люблю жизнь. Иначе я не был бы _т_е_м, кто я. Умею ли я жить… — это другое дело. Нет, не умею. Но смог бы и уметь. Для читателя я, после «Человека из ресторана», — прожигатель жизни, иначе — как же? Дать _т_а_к_ _р_е_с_т_о_р_а_н_н_о_е..? В Питере родилась легенда в литературных кругах: служил лакеем в [1 сл. нрзб.] ресторане! Мне говорили об этом Кони392, академик Венгеров393 (проверял!!), Василий Иванович Немирович-Данченко394… Чудаки. Но… как же?.. Очень просто. «Любовь» к тому, что даешь и… некий дар. — ? — «Теория сочетаний», по алгебре. — ? — 10 знаков, а чисел из них —? — Ну, по 2–3 элементам — могу дать — почти _в_с_е, внутренней логикой, психологическим чутьем… неким даром — и — _т_р_у_д_о_м. Чтобы дать маленькое «Под горами» («Liebe in der Krim»), мало было видеть Крым: я прочитал 12-томную Энциклопедию Крыма (в_с_е_ о нем и татарах) — и надо еще «влюбиться». Надо было полюбить лошадей, «круг», азарт даже, чтобы дать «Мери», «бега» в «Путях Небесных»; — надо было полюбить воздух конный. Не любя _ж_е_н_щ_и_н_ы, не мог бы дать Анастасии, Паши, Дари, Катички395 и прочих. Ну, а найдешь у меня… _г_р_я_з_ь? Почему — понятно: не люблю. Страсти… люблю и о-чень знаю. Из _с_е_б_я. Огненность моя не злая, а нежная, вся — ласка. И потому — женщина для меня — любимая, священная. Я служу ей, как в таинстве. Молюсь всему в ней. Вот, ты вышла из ванны — вода уже святая, для меня, умоюсь ею. Тебе служу, _в_с_е_м_у — в Тебе. И — _н_е_ _р_а_б. Ибо тогда не было бы и служенья: раб не _с_л_у_ж_и_т, а служит. И оттого — горяч, порой цепляю, невольно, в страстности.

Олёк, не надо было поливать бегонию: пора прошла, клубень сбереги умело. Напрасно столько требовала от нее. Ей нужен отдых. Вот она и стала усыпать. М. б. спасешь клубень. Узнай. Мне долго писать о сем, но я это знаю, я люблю цветы, и растворы знаю. Я сам выращивал самое капризное — глоксинии, — из семян-пыли!

Я полюбил тебя, Олёньчик, не случайно: я в тебе _н_а_ш_е_л_ именно то, что любил всегда, в частях… а в тебе увидел — _в_с_е, в сгущенности. Ну… и — _о_б_ъ_я_т. И _э_т_о_ все растет и крепнет. Ты все еще раскрываешься. Вот — и в этом письме, запоздавшем, от 15-го (было еще от 15) _н_о_в_о_е: чуткость художества (знаешь, как писать, без наставлений: надо _у_в_и_д_е_т_ь.) — Увидь же! можешь. И южный город почувствуешь: дома из беловато-серого камня, небо — синь, пирамидальные тополя, кипарисы, пыльные, (в ржавчине-пятнах) — воздух степи, сухость, _в_с_е_ камень… Минареты — редко — каменные ограды, из грубых кусков, на них сухие плети «ломоноса» (весна, март, цветут груши), — чего же еще! Все. Умирающие — рвань. Не разобрать — кто. Желтизна и бурость лиц, кожаные чувяки… полосатые штаны у татар, цыгане (они все одинаковы), русские — тоже. Интеллигенция..? Выбиты, ушли, служат. Дети — тряпки, кучкой. Матери… — страшные — да ты, _в_с_е_ видишь зоркая моя ластушка! О, как люблю, хочу… ласкать тебя, родная моя дружка, — весь в стремлении и — бессилен — увидеть хотя бы! Во мне — будто гроза сухая… Ты жасмин любишь — почему? Не скажешь. Так и в любви. Да, могу все разобрать, почему и почему, а сказать _и_т_о_ж_н_о_ — нельзя. Неопределимо. Вчера так нежил тебя, звал..! весь таял, дышал тобой, теплом твоим, слышал даже теплое белье, дышание тела… негу-ласку, — и — призрачность. УзнАю… не узнАю..? Порой я чувствую тебя так _о_с_т_р_о! Из твоих писем — волнами, м. б. раз. в месяц, дня 3 сряду. Как бы периоды… Я связываю это с _т_в_о_и_м, _ф_и_з_и_о_л_о_г_и_ч_е_с_к_и_м… ты _п_о_н_и_м_а_е_ш_ь. Угадать хочу… и оттого, во мне — такая нежность, такая тяга… к творящемуся в тебе, к твоему _т_о_к_у… к _о_ж_и_д_а_н_и_ю_ твоей частички — _ж_и_т_ь, родиться. О, дивное и — так с тобой соединяющее… до исступления! (Не хмурься за мои «анализы», — это же я, ты же не хотела бы видеть во мне лишь песнопевца!)

Видишь — и опять не написал _в_с_е_г_о. В кипении мысли. Но все соберу, на все отвечу. Обнимаю, люблю, ласкаю, до писка, до… — как дети любят, — у-у-у… до «скрипа». — У меня довольно тепло. Утром было + 11 °C. Но могу пустить радиатор электрический, хотя и норма. Но я — когда с тобой, а теперь — с тобой, — легко переношу. Вот, сделаю два—3 движения руками —…будто обнял, привлек… — тепло! Дай насмотреться… дай же губки… чистые, чуть в пленочках… сухие? Принимай, без прерываний, селюкрин, — окрепнешь. Я послал, но вышлю еще, еще. Не бойся, вреда никакого. Можешь последние 2–3 дня сокращать до 2, 1 в день. Только — за 1/2 ч. до еды, не меньше. Проделай 2–3 лечения. И полюбишь — крепче. Плечики целую, «душку», шейку… нежно, чуть щекочу, ресницами… чуть дышу… тебя вдыхаю, Олёль, Ольгушонок милый. Твой Ив. Шмелев


85

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


29. XI.41

Дорогая моя Ольга, меня поразила твоя «гордыня»! Я тебе не «задачу» давал: я предложил дать свое, — дал лишь сюжет, и ты вольна не принять. «Дам лишь часть», — пишешь ты. Я _п_о_н_я_л, — почему. На твои взгляды на известный вопрос не посягаю. Но, — изображая «случай» — (общий), ты и не ломаешь свои убеждения! Иначе — искусство будет не свободно. Не à these[160] тебе предлагал, — а дай _ж_и_з_н_ь! Здесь гордыня не у места. Она должна бы уместной быть в случае с «доктором-эстетом», — где она совсем сникла. Там ты дозволила обращаться с собой, как с «рабой». Да еще ценишь такое унижение! И. Ш.

[На полях: ] Флобер учил Мопассана396 10 лет. И там гордыня не проявлялась.

Дай мне адрес прелестной дочки священника397 в Гааге. Я спрошу у ней адрес Bauer.


86

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


1. XII. 41

Досылаю это письмо, не дошедшее

до тебя из-за приложенных

к нему трех фото.

И. Ш.


Я тебе, девочка моя, Олюлька моя, такое письмо вчера начеркал, — а сегодня чуть не послал! — что самому жутко стало! Чумовое, злое, — всю тебя _и_з_о_б_р_е_л_ мукой своей, — и — перечитав — порвал. Сама виновата! Ну, прочь тьма, я _с_в_е_т_л_у_ю_ тебя люблю, лелею. Такой останешься. Ты что же брыкаешься, заносишься?! Думаешь — не _с_л_ы_ш_у? _В_с_е_ слышу. И «прищур» твой — «ну, будто в школе!» — «урок»… И сама же знает, что да, — _э_т_о_ (брыкание) будет мне не по сердцу. Ты… передо мной… — кто тебя так всем сердцем обвивает… так любит… так ценит… — ты — гордиться?! Тебе обидным показалось? Ты — извини — совсем глупышка. «Ноги в воздух не мечи»! Лучше поцелуй, ду-рочка. Вчитайся, _к_а_к_ я в тебя верю. Я тебе не урок задавал, а дал труднейшую тему, зерно — создай! А ты — «по-жа-луйста без наставлений!» — смысл такой твоих слов. Дайся, я тебя задушу, упрямку, злюку… прильну и — не дам дышать, не дам этому злюке-ротику раскрыться и отпускать свои «изломы». Ты высказала желание быть вместе у всенощной, как бы бессознательно предложила мне «зерно». Я взрастил его — для тебя, Ольгушонок, — в «Свете тихий»398. Послала «Девушку в ветре» — я взял как «задание» — и дал «Девушку с цветами»399. На твою творческую свободу я не покушался, как не покушался Пушкин на свободу Гоголя, _д_а_в_ ему сюжеты «Мертвых душ», «Ревизора». Таким же путем явились «Холстомер», «Воскресение», «Живой труп»400. О Достоевском и говорить нечего401. Всем нам задает «уроки» — Жизнь.

Я не брыкался, когда получал от нее «Куликово поле», «Про одну старуху», «Трапезондский коньяк»402 (эх, прочел бы тебе эту — удавшуюся — песенку! — а ты бы меня _н_а_г_р_а_д_и_л_а). И вот эти задания _у_д_а_в_а_л_и_с_ь, и моя творческая свобода не ущербилась. Тебе была предложена тема — очень трудная! — а ты проявила ненужное, неуместное _с_а_м_о_л_ю_б_и_е. Берегись: это страшная помеха! — в творчестве. Знай, что на творческую твою свободу и мысли не было давить. Или ты так меня еще мало знаешь? Я с тобой вровень хочу, а ты… что же? Знай: ни сверху вниз, ни снизу вверх у меня с тобой. Пусть и ты такая же будешь! Если не хочешь дать _ц_е_л_о_г_о, не пиши ничего: читать не стану. Я _в_с_е_ понял, почему не будешь. А, разница идеологий? Болеешь этой рабской «ветряной оспой русской идиотской интеллигентщины»? Табу для тебя «вопросики» иные. В искусстве не может быть «вопросов». Оно — дает бесстрастно. И. А. «запретил»? Эх, поговорил бы я с тобой. Я бы тебе еврейский вопрос изобразил целой религиозно-философской системой. Не пиши. Этот страшный _л_а_к_о_м_ы_й_ (пусть — боль!) кус я для себя оставлю. Я от великой любви предложил его тебе — ты отшвырнула. Я хотел вернуть тебе покой, за-влечь, у-влечь тебя… в работу… — предложил… — а ты…?! Хорошо! Вот ты какая! Да, вумная головушка, если бы даже _у_р_о_к….. (тут этого не было) чем же тут стыдиться, заноситься?! Флобер 10 лет _г_о_н_я_л_ Мопассана. И когда тот принес «Пышку», — сказал: «Теперь, мальчик, можешь». Мне стало больно. Проявляй _с_е_б_я_ и _с_в_о_е_ — где надо, а не со мной. Не сохраняй писем, вроде — «с полносочной гроздью», подлого письма доктора № 2. Эх, что я тебе вчера писал! Так пронзил тебя — все о том же — что… пожалел и — порвал. Ну, довольно. «Девушка с цветами» тебе ничего не сказала. Значит — не сумел. Дальше — не повторю.

Дай мне адрес (имя-отчество) «чудесной» — одной из Розановых. Я кое-что о ней слыхал, в связи с г. П[устошкиным]403. Та? Она должна знать адрес Clemance Bauer. Я напишу ей. Что ты выдумываешь — какой-то я «мужской»! Я — я, — такого скромника еще не встречала: мне все «мужское» в твоем смысле — претит! Я — весь «женский», и потому так высоко ставлю Женщину. Я бы не мог тебя ценить, если бы ты была «женой при муже». Мало же ты меня знаешь! Моя Оля — была всегда _с_а_м_а.

Ответь, как ты сумела совмещать «ведение будущего супруга» с «поездками», и его «целование своей мадонны» с… шампанским, (с поцелуями, конечно и еще с кой-чем (заполночь шампанское!)), с «Du»… с его тебе «наказами», с «sollst» и прочим, до — «грозди»! до восхищения, что тебя расценивают, как «petite-chose»[161], — да, да! Это дурацкое «величие»! Все мне непонятно в этих «изломах». «Жена при муже»! А теперь… в Шалквейкской щели — ты кто? Удобство! Где твое — «сама»? Где проявление _с_е_б_я? Не в кричаньи же на рабочих? не в устройстве же гнезда?. Ты — так, всего страшишься, где ты — _с_а_м_а. Ты же на веревочке! Ты так себя сама поставила. А «Шпекиных»404, (почтарей) не смущайся. Как ты довольна, что _т_е_б_я_ предупредил Шалквейкский Шпекин! Ну, и нечего со мной-то считаться. Я на твою свободу не покушался. Напиши-ка лучше, что было 9. VI. 36 г. — _в_с_е.

Твоя открытка от 6-го XI — сегодня!! и одновременно, от 26.XI, — крупными буквами. Я не писал из-за глаза. А, озлившись на твое восхищение от письма доктора № 2 — убрал все твои портреты на 3 дня. _У_х_о_д_и_л_ («серчала баба на торг, а торг про то и не ведал!»). Да неужто ты… чем больше к тебе нежности, покорности… — тем больше ты закидываешься? и — обратно. Не прав ли мой Женька: «Когда идешь к женщине, бери хлыст и розу»405? Ты «докторам» _в_с_е_ прощаешь, до «гитары» — Ну, буду злой. Вчера у меня + 7° Ц. Плюнул — и окатился в ванной (3 таза) — водой в 4° Ц. Стало жарко, а к вечеру — бац! — + 38, 8! Плюнул — и выпил грогу. Сейчас — 36,7. И — тепло. Сейчас мой завтрак: бифштекс с печеным картофелем, шоколадный крем, 1/2 стакана Сен-Эмильтон, лепешка с черничным вареньем. — Ты писала, что моя открытка от 10-го «нечто вот такое, что мелькнуло сходством в письме — это было пределом муки». Объясни же! И об инженерше (о жизни и смерти) «это я испила тогда, только было наоборот». Что это, объясни. И еще: что было «ужасного», когда тебе было 19–22 г. (в 23-м?) Объясни. И — что это за «тайна» Георгия406, он почему-то должен был отказаться от тебя. «Мама знала». Ничего не понимаю. Если ты что-то приоткрываешь — ты должна сказать ясно. — Sedormide попробуй 1/2 таблетки за 1/2 часа до сна. Цветочек ты вынудила заболеть: надо было давно (в начале октября) — бросить поливку, он должен был _с_п_а_т_ь. Это — луковка, он не должен погибнуть. Ах ты, Оля — Оля: «твой ноябрь _н_и_ч_т_о… в сравнении с моим!» Утраты, одиночество, тревоги — боль за литературное наследие — кто озаботится? — неоконченные труды, утрата себя — головокружения до невозможности ступить шагу, рана в сердце, тоска. Не состязаюсь с тобой. Но вот что: все это, мое — моей волей не могло быть излечено. Все твое — могло быть избегнуто _т_в_о_е_й_ волей. Ты сама шла на это, после 2-х отказов! Разве ты не могла обойтись без Голландии? Или у г. Б[редиуса] не хватало духа обойтись без отцовской помощи? Помню мы с Олей решили — не согласится мать — без нее обойтись. «Гроши» роли не играли, ни «булава». Любовь все освящала, преодолевала. Я, помню — были месяцы! — из богатейшей семьи, (у матери 8 домов было в Москве) — бегал через всю Москву на уроки — давал за 20 руб. в месяц, каждый день! Студентом был. А когда Оля нашла раз три рубля на улице, — она сияла: купила мне… бутылку «хинной» — и одеколон! Мы смеялись, когда раз всю неделю ели печеную картошку. Я ей очищал, она — мне. И наш мальчик в ладошки бил, когда мы ему сразу, оба подносили! И девочка, за ним ходившая, смеялась, — все картошка! А, получив за урок, я купил ананас. Ну, целую глазки твои, — птичка. Дай же губки. Люблю — [1 сл. нрзб.].

[На полях: ] Еще не на все ответил из писем 30.X. «На могилке» — верни мне.

Сегодня Алеша Квартиров уезжает. Я дал поручение. Дал и портрет для тебя. Та бестия407 не был у них.

Жду — пустят ли в лагеря. В Берлине узнаю, смогу ли в Arnhem.

Ах, какая ты… кобылица молодая! Ну, целую, злюка.

Ты мне надоела с Земмеринг. Я ей послал злое письмо. Довольна твоя душенька?


87

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

3. ХII. 41

(первое)

1 ч. дня

Здравствуй, дорогая моя Ольгулинька, получил твое письмо «для слепого»[162]. Но я зрячий еще — и кое-что новое вижу в тебе. Ого-о! — с чем Вас и поздравляю! — Итак, в тебе есть чуть-чуть, а м. б. и больше — от genus masculus[163]! Как ты чувствуешь это «ewige Weibliche»! Даже до… «влюбленности» (ну, «чуть-чуть») в… актрис! Несомненно. Я и раньше твоего признания это чуял. В тебе, наряду с очень женственным, есть не-женственная рассудочность и ум, — ну, не eines Mannes[164], но… чуть-чуть. И — размах. И — азарт. И… — да мно-го этих «и» можно насчитать. Но это пусть будет пополнение «чудесно-женственного»! И твое восхищение Фасей, и еще — m-lle Розановой — с восклицанием — «если бы я была мужчиной!» Ну, и что же? Было бы очень плохо и — вернее — досадно… для меня! _В_с_е_ я в тебе угадал, теперь вижу. Сложна природа твоя, и… капризна. Мне надо поберечь мою Дари, — она — _в_с_я_ — _ж_е_н_щ_и_н_а. И вот, когда увидал я тебя в лаборатории, мне бросилась в глаза твоя _з_р_е_л_о_с_т_ь: ты мне показалась скорей _ж_е_н_щ_и_н_о_й, чем девулькой. Тут-то про-; явилось, очевидно, — почему тут?! — нечто в тебе от непрекрасного пола, — некая му-же-скость! Да, что это за словечко у тебя было — в скобках! — (perkers или ferkers?). Я не знаю, а это редко со мной, что я не знаю. В словарях не нашел. И еще — «Daraufgänger» — «напористый»? — Скажи. — 25.XI — ты испытывала — тоску? А я — истекающую к тебе… тончайшую нежность! — до изнеможения. — Сегодня у меня в квартире 6 1/2. Я опять озлился (болван управляющий не поставил [еще] какой-то решетки в отоплении и истязает жильцов). Посему, я, затеплив электрический радиатор, (а, пусть штрафуют за превышение «нормы»!) пошел, прямо из теплой постели, в ледяную ванную и окатился 4 тазами ледяной воды! И — чудесно. Я всегда так, «к_л_и_-_н_о_м»! И потому — пою. Холод, _э_т_о_т, никогда не одолеет! Я его одолею. — А как ты представляешь, что это за «ewige Weibliche», чем так пустомельски иногда, швыряются, не понимая. Не ты!

Я думаю, что это понятие — не только мягкость телес и чувств содержит, грацию движений, нежность — негу + sexe-appel[165], влечение к себе, часто непреодолимое… но, главным образом — _м_а_т_е_р_и_н_с_т_в_о, его возможности, его цели (или бесцельность), его неистощимость… его подсознательную притягательную прелесть (с чего?), — _п_е_р_в_о_н_а_ч_а_л_о_ жизни, залог ее бесконечности, и всеобщую _н_а_ш_у_ (всех!) _з_а_в_и_с_и_м_о_с_т_ь_ от этого _н_а_ч_а_л_а, от силы жизненности (и обетования!) в нем, на нас (всех) изливающейся. Это «Weibliche», это «reproduction éternelle»[166] — светит _н_а_м_ радостью и манит, потому что…в нем все противоположно и противоборствует — смерти! В «Weibliche» — залог бессмертия! и предельной, жадно искомой _к_р_а_с_о_т_ы! — Вот почему эта _п_р_е_л_е_с_т_ь_ — с Богоматери (все — божественно-Женственное! «Благословенна Ты в Женах!»408). И чудесно выразил это _н_а_ш_е, Пушкин: «Чистейшей прелести чистейший образец»409! И посему — _с_б_л_и_ж_е_н_и_е_ с любимой — предел счастья! Это как бы прикасание к «бессмертию». Почему и в итоге — «п_р_о_д_о_л_ж_е_н_и_е» — зачатие… бесконечность. Отсюда-то и частое противопоставление — теза — антитеза!: Любовь — Смерть. Синонимизм: Любовь — Жизнь, Любовь — Вечность! Женщина — символ Вечности, — «reproduction éternelle» — гроза _н_и_ч_т_о_'_у! Тот _ц_е_н_т_р, вокруг чего — _в_с_е_ крутится. Отсюда — неизъяснимость, стихийность этого притяжения, этого зова — призыва — этого (буднично выражаясь) sexe-appel. На ушко я бы тебе сказал ясней, уяснил бы суть значения некоторых «глаголов» — определяющих «действие женщины» — и мольбу к ней — выраженную по-русски очень коротеньким словечком, всего в 3 буковки, из коих две — гласных. Ты поняла? И совсем неверно, выражение, что женщина «отдается»: напротив, она берет, поглощает, топит в себе… — она _т_в_о_р_и_т. А он — _т_о_н_е_т_ в ней. Ибо она — поглощающая и вечно _д_а_р_я_щ_а_я, сладостно _т_в_о_р_я_щ_а_я_ _В_е_ч_н_о_с_т_ь. Не то бы сказал еще тебе, будь ты со мной. В письме — лишь тень, _н_е_у_л_о_в_и_м_о_с_т_ь.

Еще раз скажу: если не можешь (или не хочешь) написать весь рассказ, — не посылай мне «кусочка» — я читать не стану. Излечись от «датской болезни» — «слабоумия» в отношении некоторых запрещений-вопросов. Надо иметь смелость _с_в_о_е_г_о_ подхода, а не «прописной истинки» — завета русской (и только, в былое время; и ныне — и общей) _и_н_т_е_л_л_и_г_е_н_т_щ_и_н_ы, всегда ходившей на корде у самомнящих — и сомнительных! — «мыслителей» и «учителей жизни». В ряде таких вопросов стоит — еврейский — под _т_а_б_у. Его решение _н_а_в_я_з_ы_в_а_л_и_ нам с конца 70-х годов (до сего — была свобода: русская литература не была труслива (запугана, ибо пугателей еще не было)): Гоголь, Тургенев, Достоевский, даже… Чехов, (помнишь, — его «Знакомый мужчина»410? — как его жиды не замордовали? М. б. потому, что в других очерках он «исправился»?) Я _н_и_к_о_г_д_а_ их не боялся; если говорил с +, то по юному идеализму, но скоро возрос и увидал, _ч_т_о_ это такое! И уж никакие жупелы не были мне страшны: Я был _и_м_ страшен, и они мне _о_т_п_л_а_т_и_л_и.

Моя «Арина Родионовна» заболела, не приходит. Сам как-то готовлю себе (уж и погром в кухне!) — половину посуды перебил, черкаюсь, жгусь, жгу, — плюнул! Придется писать «m-lle» Helene, — черт с ней, пусть подтягивает свои сквозные чулочки, трясет сережками и кудельками — и просит показать ей, «а где теперь проходит линия фронта?» — И вдруг — окажусь я в положении о. Сергия (Толстого)411? Нет, пальца себе не отрублю, а… правдоподобней. Мне эти «положения» знакомы, — пока выходил победителем. Теперь порой спрашиваю себя: к чему же теперь-то укорачивать себя? когда все так шатко, так… безнадежно?) Ско-лько «чаш» прошло мимо рта! — по моей светлой воле. А дни уходят! Последнее время я чувствую себя в этом смысле очень _о_г_о_л_о_д_а_в_ш_и_м. Меня начинают посещать, «сновидения». Я мучаюсь. Долго ли будут помогать мои обливания ледяной водой! Нет, я, конечно, совладаю с собой..? Кстати: на днях я разговорился с одним приятелем, очень милым и любящим меня, преданным. До 3-х ч. ночи проговорили, — он заночевал даже. Я разболтался (под влиянием дум о тебе) о прошлом, об «искушениях». И _п_о_д_н_я_л_ в себе такое воспоминание, что собеседник вскрикнул: «И Вы не дали об этом! Это был бы Ваш шедевр[167]!» Да, пожалуй, — за-был? Это была бы история редкостной девичьи-женской души, неописуемого горя-любви, преданности-жертвенности, _о_б_о_ж_а_н_и_я_ до… беспредельности! И — моей выдержки? Знаешь, — «искушения св. Антония»412 (у Флобера, хотя — это бледное искушение). М_о_е, — было — необычайное. Но об этом писать в письме… — надо десяток писем, или большой роман! Это история Даши413, у нас жившей (10–12 л.) со дня, когда Сережечке было 2–3 года. Ее отражение отчасти в… Паше («История любовная»), частью — в рассказе «В усадьбе»414, т. VI «Карусель», дореволюционное издание415, ты не знаешь, — в Гла-ше… — слышишь «созвучие имен»? Стало быть осталось от _э_т_о_г_о_ во мне! Она и сейчас, должно быть жива, в Москве, ей, пожалуй, лет 50. Было 4 детей, муж умер в 14 году, от саркомы. Она была очень мила, блондинка, светло-голубые глаза, тоненькая — и нервная! Из деревни прямо, (Московская губ., ст. Лопасня Курской дороги) сирота. Мы ее воспитали и выдали замуж. Она ходила за Сережечкой. Если бы тебе _в_с_е_ рассказать (ее чувство длилось и в замужестве — _в_е_ч_н_о_е!) — не поверила бы. Она, между прочим, _о_-_ч_е_н_ ь_ любила Олю, _ч_т_и_л_а! — молилась на нее! — и — на меня!! — и — на Сережечку! Были такие положения, (о, ка-кие!) что «О. Сергий» — бледен в сравнении. Там — ни-чего, а тут — что ни день — _н_о_в_о_е_ (одну главу я назвал бы: «Малиновое варенье»). Но главное — во Владимире на Клязьме, в 904–905 гг. (и мой «визит» — в июле!) — и — ее свадьба. До трагедии! До — потрясающе-трогательной пре-лести! Ну, как-нибудь поведаю. Целую, обнимаю, до — _н_е_д_р!!!, — дай же губки, Олёк! — страдаю. Доколе, Господи?! К тебе поездка — не решиться, _т_о_л_ь_к_о_ в Берлине. Алеша сегодня уехал. Повез тебе меня.

Я пока здоров. Твой — пока — Ив. Шмелев.

Решится ли вопрос о моей поездке в лагеря?!


88

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


3. XII.41

(Второе)

5 ч. дня

Знаешь, что я хочу послать тебе, Олёк? Что ты очень любишь — так мне думается, — и я тоже, — кувшинного изюма, не синего — увы! — и не на ветке. — а «malaga», — очень-очень сахарного, крупного, золотистого, душистого! Будешь читать, поджав под себя лапки, как киска, (ах, как ты чудесно — «ласкаюсь киской!») и жустрить. Розами пахнет. Теперь его во всем Париже не найти, а я для тебя _с_б_е_р_е_г. Теперь он очень засахарился, — пишу тебе вот — и грызу, — и весь с тобой, и — в _т_е_б_е! Сейчас я весь в каком-то «р_а_с_п_а_д_е», в неге, истоме… при 9° в комнате. Но радиатор горит, грозя законом. Черт с ним, с… радиатором, конечно. По случаю «теплого» дня — пил коньяк. Не действует: голова светла, думы о тебе — горят, и… все горит. Этого я, наконец, не выдержу. Или — сгорю, или — _у_-_г_о_р_ю. Первое лучше, да? Знаешь, Оля, ведь я любил с детства — (ну, с 15 л. и до — конца) очень _ю_н_о_й_ любовью. А теперь, если бы мы встретились, было бы _в_с_е_ так «глубоко-сознательно», — конечно, в самом _н_е_ умственном смысле, а в самом _ж_и_в_о_м_ _с_о_д_е_р_ж_а_н_и_и! Ты поняла? То пьют вино, очень тонкое, неумелки, — а то — _п_ь_ю_т_ его знатоки-ценители. «Две маленькие разницы», — как говорят в Одессе. Почему же я _с_т_а_л_ «знатоком»? Научился, что ли, у кого? — как юный Дафнис416 у «опыта»? Нет. Собственным чувством постиг _в_с_е. Одно дело смотреть на вино, другое — _п_и_т_ь, не забывая, что это — вино. А я, обычно, забывал, по оставшейся во мне «юной порывистости» — в миг сгореть! О, теперь была бы вся полнота, цвет и вся душистая влага любви! И — будто и поздно. Но… странная природа: одному плоду определила созреть в несколько дней — из зеленой ягоды — малина! — а другому — месяца полтора, — вишня! Ах, красивое слово, со-ч-ное! Я — за позднее созревание. А ты? Я — пе-рсики люблю, — тоже позднуши. И — гранаты. А — апельсин, если улежится и накопит «апельсинной» бордовой сладости! Слыхала, вдруг в театре апельсином… из ложи рядом? — _т_е_п_л_ы_м! _с_л_а_-_д_к_и_м! Ты вот — такая апельсина, — теплая, пряная, — я _з_н_а_ю. Оль, ми-лка… ну, что же это… ну, ка-ак же это…?! Оль… ну, поласкайся киской… хоть чуть… Ольга!

Через дней 8–10, — узнав, что «Apres l'ondee» получен, я вышлю — «L'heure bleue». A — «Jasmin»? Ну, скажи. И — что еще? Пока есть. А то может кончиться. А какую пудру любишь? На меня очень действует, _к_р_у_ж_и_т_ сладко — «Эмерид». Коти. Но он и дурманит. Он действует, странно, как… это «подтягивание чулочка»! Искрой. И почему во мне — при всем таком — неизмеримо больше _в_о_л_и, чем у о. Сергия? Очевидно, Толстой был весь в _м_я_с_е, сам. Из себя и писал. А его «наставления» — головные и… безвкусные, как жеваная бумага. Его «Дьявол»417 — жарок. Это его — _и_з_м_е_н_а_ Софье Андреевне418. Да. И она (С[офья] А[ндреевна]) не позволяла печатать при жизни. А я — хоть и 10 «дьяволов» мог бы изобразить, но отплевался от них. Толстой «Дашу» взял бы сразу, а я… Но это моя тайна. Ты ее или не узнаешь, или узнаешь лишь тогда только, когда… — не скажу — когда. Сама догадайся. Я крестил у ней девочку — Олю. В честь «барыни», должно быть. И первый сынишка у ней был Ваня, второй — Сережа. Не забуду, как на свадебном балу она сама подошла ко мне, и _к_а_к — в первый раз! — взглянула! И шепотом — глухим, задохнувшись: «ну, в первый и в последний… протанцуй… (!!!) со мной… сам _х_о_т_е_л ведь… чтобы научилась…»

И я танцевал с ней. И она… — не скажу. А после, улучив миг, поймала меня в коридоре… и — обняла! Как — вот-вот уже женщина. Я был потрясен. И… месяцы… да, да… не была _н_и_ч_ь_е_й. Что творилось у них!.. Чего она ждала? Требования развода? Не знаю. Знаю, что это был ад. И — для меня. И я… должен был _в_м_е_ш_а_т_ь_с_я. О, какая это была сцена… на кладбище Новодевичьего монастыря! Я должен был ее уговаривать. Она… чуть не подняла руку… на… Крест! Это была исступленная… жертва! В ее глазах я был виноват — _в_о_ _в_с_е_м. Без вины. Но она была права в одном, чуть права: «я ведь _н_и_ч_е_г_о_ не просила… все отдавала… не разрушала… только _о_д_н_о_г_о_… вас любить! — а остальное — мое дело». Мы ее развили чтением, и вот — она _т_а_к_ могла говорить. Она хотела быть лишь наложницей. Шла на все. На ложь, конечно, — при исключительной _ч_и_с_т_о_т_е_ своей. При неизменной любви к Оле! Рабыней. Это мне претило, при всем _с_о_б_л_а_з_н_е_ и при всем _ж_а_р_е_ моем. Ибо были часы, когда мы одни оставались в доме. Но было 8–10 дней, когда мы были _т_о_л_ь_к_о_ одни. Оля была в Москве, где заболел брюшным тифом мальчик наш во время гощения у бабушки. Так вот _в_с_е_ и (потрясающее!!) произошло (а что — не скажу) в эти дни… Но тут целый «роман». Ты его узнаешь _в_е_с_ь, если… или — совсем не узнаешь. Больше к этому не вернусь. Вот видишь, _к_а_к_ давался мне _о_п_ы_т_ — для творчества! _Т_р_у_д_н_о_ давался. Никто этого не знает, одна Ты. И потому я _ж_д_у_ тебя. Ты — должна быть последним опытом, и — _п_о_л_н_ы_м, да. Завоевал же я награду?! Тобой я _в_с_е_ верну. _И_с_ч_е_р_п_а_ю.

Ольга, Ольгуша, Ольгушечка, Ольгушоночка, — я пропадаю без тебя. Это — хуже всего. Это — предел. И — безысходность. Изволь написать обо всем. Ты мне много —??? — наставила. И не сказала. Я уже писал тебе. Жду. Я _с_л_и_ш_к_о_м_ тебе открывался. Да, у меня на правой руке указательный палец без 1/2 фаланги, с 9 лет. Это — мать меня втащила в темную комнату, я упирался, схватился за щель между притолкой и той стороной двери, где петли, и — дверь захлопнулась с силой: 1/2 фаланги осталась в коридоре. Невольно — всегда _в_и_ж_у_ _э_т_о. И не помню злом. О, _к_а_к_ целую тебя! Лучше бы ты мне все пальцы отхватила, чем — _т_а_к. Оля, целую — _в_с_ю_ тебя! Всю. Всю.

Твой Тоник

А правда, он все-таки немножко на меня похож? Таким же глупым и остался. А найди-ка где в литературе сцену — _к_а_-_а_к[168] целовались через гнилой забор!419


89

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


4. ХII. 41

Введение во Храм420


Я в большом смятении, мой дорогой мучитель!

Открытка твоя от 29-го меня положительно сбивает с толку. Откуда ты взял мою «гордыню»? Разве я не писала тебе, что я счастлива и горда (но совсем не так горда, как ты это понимаешь) твоей «задачей» мне!? Как же иначе я и могла к этому отнестись? Я просто боюсь писать, — ты все совсем иначе понимаешь и толкуешь. Или я писать не умею, чтобы меня понять могли??

Иван, ты должен же сердцем, наконец, чуять, что я тебе говорю! Я не постигаю этого!

Я слишком маленькой, ничтожной, недостойной тебя себя чувствую, и… вдруг… ты, ты Великий — мне дал серьезно тему. Ты мне доверил, всерьез доверил!.. Ваня, разве могло быть больше радости мне? Подумай сам! Я так гордилась… Я не возгордилась, но гордилась… Я счастлива была. Я только боялась, что из-за незнания многого, из-за того, что это не из меня выросло, а тобой Великим дано, — не выйдет так, как этого хотел бы ты. И я сказала, что это ведь не из меня, что я только по-школьнически могу выполнить.

Ваня, я не 10 лет, я 100 лет хотела бы быть твоей ученицей. И уже одно то, что тебе не скучно было бы возиться со мной, так сказать было бы из-за чего, — это одно делало бы меня счастливой и гордой. Неужели ты всего этого не понял. И неужели ты не знаешь все еще _к_т_о_ ты мне!? Я ужасаюсь тому, что все надо еще биться мне лбом о стенку, доказывать тебе, а ты?.. Не веришь? Ваня, Ваня, как это больно!

Ах, и о хирурге том тоже: ты обижаешь меня. Где же я «р_а_б_а»? В том, что он, известный доктор, старше меня намного, бегал как мальчик, а я его отстранила? В чем? Когда я ничего о нем не знала и увлеклась было, — в этом раба?

Он не был ни пошл, ни груб. И это такой тип человека, который как раз дальше всего от рабства и своего и чужого. Если бы ты знал то мое письмо ему, что было ему как «offenbarung»[169], — то не бросил бы в меня камень. И он по-своему страдал оттого, что отойти был должен. Он говорил даже об уходе от жены… но я не хотела слушать. Подумай — дети! Он ни на что не посягал. Я была совсем свободна, а не раба. И если бы это было иначе, то не сказал бы он мне в письме из своего путешествия на Wintersport[170] (с женой): «…ich habe so viel am Weihnachten an Dich gedacht und mir immer wieder überlegte, was Dich wohl zu der merkwürdigen Aussprache veranlasst haben kann. Ich bin doch so viel alter als Du und wünsche mich von Dir belehren lassen»[171]. Нет, я не стыжусь ничего из моего прошлого! И ты не должен его стыдиться и бояться. То, что я увлекалась! Но я не могла иначе. Я ведь не кукла была. Но я всегда знала меру. Ваня, жизнь ко мне была так скупа, так бедна счастьем… что, право, за эти «крохи» не надо бы упрекать. Я ему писать даже запретила (!), когда все узнала… Он граммофонную [запись] концерта присылал, чтобы выразить свое чувство… Где же я раба? О, нет! Не понимаю твоего укора! Как все это больно! Ты запугиваешь меня! Ваня, какой ты мучитель! Но я люблю тебя! У меня бывают абсурдные мысли иногда. Я порой думаю… Нет, боюсь сказать… Ваня, не мучай меня. Отчего ты не отвечаешь на мои вопросы? Отчего эти открытки? Отчего эти 12 дней молчания? Кто или что у тебя вытеснили меня? Я не могу… я так пряма с тобой, так без лукавства. Неужели это и есть вина? Надо хитрить, мучить, плести тенета, игру, кокетство?

Все это, что мне противно от природы, все это, чем женщины «чаруют»? Т_е_б_е_ это от _м_е_н_я_ надо? Отчего меня _п_р_о_с_т_у_ю_ ты не бережешь? И когда я томлюсь неотвеченными вопросами, прямо тебе сказанными, — ты молчишь, ты отделываешься… открыткой? Я не упрекаю, я тебя слишком люблю для этого. Но, слушай, я знаю… редко ценят прямоту. Нужна я тебе — _л_о_м_а_к_а?

Скромная «Таня»421… неинтересна?.. Я не могу иначе. Я с тобой — вся правда. Да и всегда, со всеми. Я не могу иначе. Если бы твои друзья все это знали, все эти мои муки, и на них твои все недоверия, подозрения, «страхи»… я думаю тебе бы всякий сказал, где правда… Ты не хочешь видеть. Ах, ну брось! Скучно, больно, тяжко это!

Я люблю тебя отчаянно… Ну, скажи же и ты! Ты чем-то занят… не мной. Ты не пишешь больших писем. Этих чудных писем, дающих мне жизнь! Да, жизнь чудесную!.. Они же и как сладкий яд, морфий… я к ним тянусь, я не могу без них… Если бы ты хоть знал, хоть чувствовал немного всю силу моей любви к тебе!

О, эти мысли, эти догадки! Абсурдны, ужасны, но почему они? Сказать? Я чувствую… что ты… что ты… не хочешь, чтобы мы были вместе.

Тебе я м. б. приятна для «Путей Небесных». Нет, все не то, не так. Но что-то в этом роде. Еще не ясно мне, но я открою. Одно я знаю: ты не хочешь встречи!.. Это не упреки…

Ужасно! И вот тогда, не следует, по «правилам» жизни и мне тебе говорить о своей любви..?

А я не могу! Я все хочу тебе сказать! Как я люблю, как мучаюсь, как ночи я не сплю. Как я тебя зову тихонечко и нежно. Слышишь? Я исступленно тебя порой зову. Как это тяжко… Как горько…

«Мне бесконечно грустно. Мне так мучительно, так страшно без тебя». Знаешь этот романс? «Ты успокой меня, скажи, что это шутка…» Морфесси пел422. Я его не слыхала. Пели-имитировали другие. Ваня, я люблю тебя!

Нет, нет слов… все те же три слова: я люблю тебя, я тебя люблю, люблю я тебя, тебя я люблю! Иван Сергеевич, Великий, Гений, Божество мое, я преклоняюсь перед… Вами-Тобой! Благоговею, замираю… от любви…

Все сердце залито, сжато болью блаженства. Ваня, пиши мне все… любишь ли еще? Отчего у меня чувство, что ты отходишь? Побереги меня. Я плохо справляюсь с силами. Не му-чай.

Ваня, я обнимаю тебя нежно-нежно, долго смотрю тебе в глаза, до устали, до слез… Я целую тебя так долго, так жарко и так трепетно… Ах, милый, родной мой, счастье мое! Радость!

Друг мой верный (?), я тебе верный друг, я знаю. Ванечка, не могу больше. Как я жду тебя, как хочу к тебе сама… как ужасно это расстояние! Скажи мне еще один раз, что ты меня любишь. Отчего ты так долго не писал? Отчего эти открытки? Отчего не отвечаешь на вопросы? Получил ли еще мою фотографию? Послушай, ты рассказал обо мне кому? Серову? Кто это? И что же? Видел он меня? И что сказал? О, если бы они все знали, _к_а_к_ тебя любить можно!.. Какой ты противный, какой ты мучающий и… какой… чудесный!

Как ты жить умеешь! Как все меня в тебе восторгает, тянет к себе, как я безумно, да, _б_е_з_у_м_н_о_ тебя люблю. Милый мой, покойной ночи! Спи спокойно! Ты видишь меня иногда во сне? Сейчас 10.30 ч. Скоро наше «свидание». Ты думаешь? Я знаю, когда ты думаешь… _В_а_н_я, а-у!? В туман, в дали: — а-у у!.. Слышишь?!

Твоя «девочка с цветами». Твоя Оля

5. XII

Случайно не послала письмо и получила твое (28.XII)[172]. Спасибо, мой родной, за все, Ты чудесно, ценно [дал] мне, меня «учишь», бранишь, за № 2! Напишу еще. Ваня, по одному «его» письму не суди, — он был ведь зол, когда писал. Даже без обращения. Он не был грязен ко мне! Я тогда еще никого не «вела» — с А. была довольно редкая переписка. Я жила в больничных интересах, как в гробу. Оттуда и «срыв». Прости! Я тебя еще больше полюбила после письма!..


90

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


6. XII. 41

Дорогой мой, единственный, несравнимый!

Писала тебе еще на твое 26-го, — получила твое от 28-го с Сережечкой, — бросила на полуслове, — стала отвечать на новое, запечатала и… не посылаю. Оттого, что все еще не сказала того, что кипит в душе… И не сказать. Ваня, Сережечку твоего, как Святого Рыцаря принимаю. Увидишь ли всю полноту этих моих чувств?! Милый, святой, прекрасный мальчик! Ванечка, — твоя частичка… Я много в нем твоего нахожу, не только [рост]. Что-то — неуловимое, то, чего именно _с_в_о_и_ не видят, а чужие именуют «фамильным сходством». У меня часто бродит мысль: а м. б. он жив?! Не может этого быть? О, если бы чудо!! Какое твое доверие ко мне, как я ценю это… Послать такое сокровище! Ваня, какой ты мне еще удивительный предстал! И кажется, будто я тебя теперь всего вижу… Нет, тебя так скоро не узнаешь! Какой ты чудный, бескомпромиссный. Да, я все, все понимаю. Драгоценность моя, сокровище! Я никогда такого не встречала, нигде, ни даже в книгах. Ну, кто такой? Нет такого! Нет, был такой — у меня в сердце, в душе. По «образу и подобию» того идеала, что создала я девочкой по папе. Папа был чистый, дивно-чистый. И знаешь, этот вот, живущий в сердце, — т. е. — Ты, — оберегал меня всю жизнь от грязи.

Ванечка, ты о № 2 — не верно. Ничего там не было, что бы меня забрызгало. Не надо о нем. Как я благодарю тебя за все, что ты мне пишешь, за то, как «учишь», как объясняешь как нельзя жить. Я в ужасе от себя… Неужели так это и было? Но я не чувствовала тогда этого. Отчего же? Ванечка, какая же я скверная. Нет, я не «от Церкви» тогда, а… м. б. только церковный коврик для твоей коленопреклоненной молитвы. Ванечка, м. б. ты бы понял, если бы все я рассказала. Меня тот не грязью, не дон-жуанством прельстил, а как раз тем, что меня единственно может увлечь, — чем-то положительным, чистым. М. б. его любовь к детям, к пению и живописи, его любовь удивительная к матери-старушке. М. б. то, что среди моей ужасной «гробовой» жизни в больничной атмосфере с 8 утра и до 11 ночи… не было никакого свежего дуновения. И вот, на балу, тоже по обязанности службы, встречаю кого-то другого. Слышу об искусстве… Он не был груб. И никогда не посягал. Эта «красивость», эти фразы… можно объяснить их совсем другим. Это «выпускание» из рук… он сожалел искренне — не смотрел как на вещь. Это не «дозволение» вернуться было. Это его «молодечество», «храбрение». М. б. в этом единственном письме, которое тебе попалось, такое впечатление, но это не было так.

Я очень чутка была, — я бы грязь узнала. Он не рискнул бы тогда явиться на глаза мамы. А он ведь был у нас, — его только не приняли, т. к. не было отчима. Сказали дома нет.

Отчего я поехала? Да, этого не надо. Конечно. Что на меня нашло? Но, знаешь, я никого, никогда не боялась. Я слишком знаю себя. Я знаю, что не соскользну. Я это твердо знаю. Я знала, что не опасно. У меня бывают такие настроения-удали? Что-то такое. После работы, кропотливой, тяжелой для души, — уйти в другое. Будто забыться. Я ему ничего не позволила. Но я и этим казнилась. Поэтому тебе и писала. Не за это ли мне «и Аз воздам». Это самое необъяснимое, самое мое темное. Именно оттого, что «игра» без смысла. Спасибо тебе за то, как ты мне все показал. И, хотя это не так, не совсем так было, — все же я многому научилась. И… самое главное… я вижу тебя. Тебя, учащего, такого… чудесного! Ни одна ласка не взяла бы меня так сильно, как это твое «ученье». Я обожаю тебя, чистого, такого редкого, такого… совсем единственного! Я боюсь, что недостойна тебя… Ты разочарован? Но не надо из-за этого № 2… Он не стоит, ничего не было там для разочарования. О Кесе (брат А.) — не думай. Я его расцениваю очень мелкой монеткой. И для него «решительный» и «серьезный» отпор был бы — слишком многовесен. Вообразил бы, что всерьез его брать можно. Я отсадила его очень прочно. Будь уверен, — я их хорошо знаю. Мой тон к нему таков, что он и обидеться не может (ласково и нежно), и подойти не решится. Серьезный же отпор повлек бы только серьезное отношение. Он не стоит этого. Это (по словам И. А.) «брючкин, сердечкин, сладочкин, улыбкин». Хорошо? Катанье на велосипедах? Ерунда! Он привязывался, что научит меня кататься и когда-то (давно) сказал: «Du hast wohl Hemmungen mit mir zu bleiben?»[173] Дурак! Я тогда грубо даже ответила. Это был 1937 г. А теперь я ездила, как… с собачкой, с… рабом. И такое мое поведение он лучше всего понял. Но этот, он не плохо в душе ко мне относится. Я знаю, он гадостей бы не допустил все-таки. Ему «отбить» хотелось. Но понял бы. Только я-то даже и до разговоров не сошла. После этого он очень меня уважает. От многих слыхала, как он свою Schwägerin[174] рисует. Видишь. Слушай, у меня очень точное мерило для грязи. Я ее тотчас узнаю. Верно. Поверь мне. № 2 — забудь. Устно я бы тебе все рассказала, и ты бы — понял без сомнения.

О «изломах» еще: ты пишешь, что «все в ход пущено». Я ничего не пускала в ход. Я только рассказала тебе очень просто о семье, для того, чтобы ты мог себе представить и также понять откуда я «перст Божий» для себя увидела. И в этой скорой визе, и в «отпуске рвача-шефа» и т. п. Ванечка, я для тебя ничего не «пускаю в ход». Я тебе оттого все и говорю, что хочу без прикрас перед тобой открыться. Помнишь, всегда Суда твоего просила. Мне для себя важно определиться. Ты — мой судья. Мне очень хочется начать писать. Я изнервничалась оттого, что все помехи. Селюкрин меня «вздернул на дыбы» как-то. Но от этого еще беспокойней… Я все же принимаю. О бегонии я спрашивала в лучшем садоводстве, — мне сказали то же самое о клубне, но у этой не клубень. Тогда велели поливать и в тепло. М. б. будут побеги новые, т. к. зазеленело. У меня «легкая рука» на цветы. Азалия цветет 4 года сряду по 300–400 цветков. Шапка. Ее даже фотографировать хотели для рекламы удобрения. Не дала. Что за базар. Ты глоксинии выращивал? Это бархатные колокольчики? Чудесно! Как я за все это тебя люблю! Ты цыплят выводил? Я — тоже, под мышкой яйцо носила! Живая жизнь! Ванечка, мне не выразить _к_т_о_ ты мне! И как касаешься ты… всего… самого такого некасаемого словом. Как служит тебе слово! Как послушно! Ванечка, ты Тютчева мне достал? Мне и радостно, и стыдно, что так балуешь! Не надо! Не балуй так! Ты спрашиваешь, получила ли я «Старый Валаам» и «Мери». Нет. Еще нет. Ванечка, можно мне попросить тебя о чем-то? «Куликово поле» ты не достанешь? Мне очень стыдно, но я его так хочу. Здесь — безнадежно. Я искала в библиотеке ван Вейка. Никто ничего не знает, т. к. его библиотека завещана Университету, а Университет все, его, не интересующее Университет (не научное), отдаст аукциону. Я жду этого аукциона. Ванечка, послушай, что вчера было: у меня утром тоска была. Я стояла у календаря и вижу, что на 3.ХII стоит. Сорвала листочки и загадала: «а что сегодня? То и будет». Вижу: — смотри и ты. Я посылаю его тебе, но ты пришли мне, — я всякую буковку твою берегу. Ванечка, я в следующем письме скажу тебе еще одно, о Сережечке. Я ошеломлена была вчера… когда увидела фотографию его.

Ваня, теперь о том, что важно. О том, что уже писала, что закрылось твоим письмом от 28-го. Но о чем _н_а_д_о. О встрече. Я много думала о ней. Я знаю, что это значит — на миг… и оторвать сердце. Я теперь уже скорблю, представляя это. Но… Сердце мне говорит, не чувство только, а и ум сердца, — что не быть встреча может только при ведении всего к разрыву. Без нее — топтание на одном месте, мертвая точка. Так чувствую и вижу я. Это не голос моего «движения». Нет. Я очень трезво, и строго, и серьезно все продумала. Встреча — необходима. Каков ее исход бы ни был. М. б. будет мука… Я все знаю. Но предрешив не видаться, — мы предрешаем неминуемо, если не прямое расхождение-разрыв, то… несхождение наверное. Так, и только так я вижу. Но я не настаиваю ни на чем. Я предоставляю все тебе. Пусть не заботит тебя техническая сторона для меня. Arnhem мне чужой город. Никто не знает. Exprès и т. п. — это другое. Подумай, и ты поймешь. Мне необходима моя «незапятнанность», абсолютная независимость дела от кого-то третьего. Exprès — дают поводы. По законам так надо. Не я это выдумываю. Я об Arnhem'e все продумала. Ты положись на меня — я очень «хитрая». Твои «планы» делают свидание еще более неотложным. Сережа с удовольствием к твоим услугам. Он тебя очень чтит, как и мама. Ваня, объясни еще твое: «ведь я всем жертвую, все отдаю, на что хоть смутно еще надеюсь, — отказаться от тебя, живой, всей, столько обещавшей, все отдающей… всю себя! Подумай — и ответь. Я сделаю так, как ты мне скажешь». Я не понимаю и томлюсь этим непониманием… Объясни. Почему жертва, ради чего, кого? _К_а_к_а_я_ жертва? И что могу я за тебя решить! Я не мыслю возможности такой даже… не увидеть… Милый Ивик, целую тебя; люблю бесконечно…ах да, не пиши никогда такого… абсурдного о каких-то моих возможных думах при встрече. Тебе не стыдно самому так думать? И еще мне приписывать?! Я же тебя знаю! Это ты меня не видел! Это мне бояться надо. Получил ли мое письмо — жизнь № 1?

Ваник, пришлешь надпись к книгам? Ну, хоть к «Солнцу мертвых», если так трудно ко всем! Ах, еще: ты не понимаешь, как я могла «при водительстве» увлечься № 2? Тогда «водительство» еще не началось. Т. е. вполне не началось. И… в 33 г. я предлагала Арнольду кончить [все]. Были такие данные. Я не была уверена, что я окончательно смогу его вести. Его Nevroze давал себя знать. А вообще-то: № 2 — никому — не измена! Ну, Господь с тобой! Твоя Оля

[На полях: ] Твоя машинка все больна? Никаких духов больше не надо. Эти — чудесны!

Ужасно, что у тебя холодно!

Что-то еще хотела написать, позабыла, не могу «схватить». Автограф к глазам пришлю. Если ты пришлешь. Вспомнила: «Пути Небесные» ты пишешь? Твои «планы» помещают писать?

91

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


4. XII.41.

11 ч. дня


Письма твоего, конечно, не сжег,

а поцеловал, не боясь никакого гриппа.

Да от тебя, — бояться!


Бедная моя детулька, Олёль родная, — Господи, ты больна! Умоляю, прими же «antigrippal» —,он не дает вреда, он избавит от осложнений! Уверен, что, ты не принимала, — как я просил! Сама не можешь, дай знать Сереже, чтобы извещал меня хоть словечком. Для меня ты — сама жизнь, больше, чем моя жизнь: моя вера, упование, вера в тебя, в _т_в_о_е, а это за пределами моей жизни. Ольга, все силы сердца, веры вкладываю в мольбу за тебя: будь здорова! да не будет ужасного, что было с тобой! Олёлечка моя чудесная, ласковка, милка, светик, свет мой, святая, девочка чистая — ты для меня _в_с_я_ чистая! Прости мои кипучие зацепки, это _б_о_л_е_н_и_е_ мое — ну, да, это ревность к давнему, необоснованная, это — мои «изломы»! Я кляну их, и — весь нежный к тебе, весь — светлый к тебе. Я преклонился, я обнимаю твои ножки, я тобой болею, я люблю тебя неизведанной еще любовью, такой тонкой, таинственной, нежной, чистой… назвать не знаю. Оля, как ты можешь, как ты умеешь быть нежной, — сердце пропадает, истекает от этой нежности. Извини мой «разбор» твоего рассказа, — не имею никакого права касаться всего твоего. Ты безупречна — это верой знаю, — тебя только острой жалостью можно пожалеть за вынесенные тобой мучения. Я же знаю, как ты несла тяготы жизни, как ты жертвовала собой, как выносила семью на своих плечах, слабевших! — на своих нервах, безжалостно терзаемых житейским злом. Оля, ты для меня — Святая, при всех, как ты называла, — «изломах», — кто смеет в чем-либо укорить тебя! Я любуюсь тобой, Прекрасная! впервые _у_з_н_а_н_н_а_я, _т_а_к_а_я! Ты мне дороже жизни моей, и клянусь, Оль-Оль, — я отдам жизнь во-имя твое, если бы это было нужно. Это не слова. — За меня будь покойна, во _в_с_е_м. Мой отрывочный рассказ (в 2-х письмах) о кусочке моей жизни — да не смутит тебя. И _э_т_о, такое жуткое, такое — н_е_о_б_ы_ч_н_о_е, такое порой болезненное — не столько для меня лично, а для бедной девушки, потом женщины, — прошло для меня _в_н_е, — как это не удивительно мне теперь! Это почти невероятно было бы для читателей, если бы прочли такой, совершенно исключительный, _р_о_м_а_н, — историю одной женской души. Как бы для _о_п_ы_т_а постигало меня подобное! Ты _д_о_л_ж_н_а_ выздороветь, — и я расскажу тебе _в_с_е. Часть — сильно _п_р_е_л_о_м_л_е_н_н_о_е! — только отразилась в творчестве, тебе известном, — пополняла «детскую историйку», — странно иногда совпадавшую с «Дашиной», как бы пролог к грядущему! Там — Паша и была Пашей, а тут именно Даша, ходившая за нашим мальчиком. Ведь она была совсем деревенская девушка, — и я для нее, в дальнейшем ее _р_о_с_т_е, становился _б_о_ж_е_с_т_в_о_м. Правда, м. б. я был не совсем заурядным и тогда. Я был молодой, необычайно живой (если и теперь я киплю, не слышу, не помню возраста!). Я — в воображении — был искрометен. Я мог часами говорить поэтами… я был артистом, разыгрывал дома целые акты за всех лиц, и я был… очень увлекательным _е_е_ учителем! Кааак она слушала меня, как смотрела! Я не играл ею, — я все забывал, сам увлекаясь _с_в_о_и_м. И еще — пел, по слуху знал чуть ли не все оперы (оперетки — ни одной!). Да, я даже и прославленной «Прекрасной Елены»423 — не видал. Ты в моих книгах не найдешь, думаю, ни строчки. Ну, я для тебя — только для моей Оли! = для Тебя только, = я довольно подробно _в_с_е_ _н_а_п_и_ш_у, в письмах, — только лечись, окрепни. Я так встревожен. Тогда, в 40 г. — в феврале, я тебя жалел, я тебя ободрял, я уже тревожился. Теперь… — ты знаешь, _к_т_о_ Ты для меня. Я на коленях, я прижимаюсь к тебе, я весь в тебе, моя красавица, моя слабенькая худышка… я хотел бы отдать тебе свои силы… — слава Богу, я здоров, бодр, я весь с тобой, все миги дней. О, как рвусь сердцем, всем во мне! — к тебе, к тебе. Олюнчик, напиши, если пальчики в силах, — целую их, чуть сжимаю в губах. Господи, помоги Олечке моей! Твой В. Шмелев

Грипп дает малокровье, съедает гемоглобин. Непременно — селюкрин! ты должна получить. Еще вышлю.

Странное со мной: живость воображения такая, будто я все тот же Тоник, — ни ущербления, ни на йоту! Я _т_а_к_о_й_ живости образов _н_е_ _ч_у_в_с_т_в_о_в_а_л_ и 30 лет тому! Я _в_с_е_ мог бы _н_а_п_и_с_а_т_ь — и скоро! Единственное, чего не мог бы, — это — «Солнце мертвых»! Такой му-ки не повторится. Силу его я знаю. Да, не писали — и не напишут. И знаешь — недавно, я взял… и я прочел себе, вслух, мой шепот «Торпедке»… — курочке, _у_х_о_д_и_в_ш_е_й… Там — _в_с_е_ открылось мне. Но я все ужасы, все смерти — закрыл… — ты знаешь? — песенкой — такой простой, и такой грустной… — песенкой… дрозда. Конец, сведение всей _э_п_о_п_е_и (это — _э_п_о_п_е_я, ибо захватывает эпоху, _в_е_с_ь_ народ, скажу — мир!) я дал очень _т_и_х_о, pianissimo… Да, голубка… не все это всё поймут, как ты, я, Оля отшедшая… читатели из очень чутких. Но все знают, что это. Когда я, вечерами (2–3 вечера) впервые читал маленькому кругу понимающих, в Грассе (Alpes Maritimes), y Буниных, (мы тогда с июня по октябрь жили вместе, тогда Бунин настоял, чтобы мы приехали на их виллу, в огромном парке, — «Mont Fleury», — я согласился, но… на общие расходы по хозяйству) читал только что написанную эпопею, — чтение потрясло. Бунин не мог сдержать себя (эта работа резала его, я знаю) — слишком он большой художник! — (а в искусстве _п_р_а_в_д_а_ повелевает, пусть — на миг!) — и вскрикнул, когда кончилось: «Это… будет переведено на все языки!» Я _з_н_а_л_ это… сверхчувством. Но они-то не знали, _ч_е_г_о_ мне это стоило! Этот страшный акт творческий. Только один я знал. Да, Оля знала. И я — ты видишь — все — личное — обошел, укрыл, сколько мог, _н_а_ш_у_ боль неизлечимую. _Т_а_м_ о Сережечке — только _г_д_е-т_о — в молчании — в тО-нах! Книга, конечно, делала свое в душах… и будет. Но «бесы» и иже с ними… они корчились от злобы. Они прятали это «Солнце». Они называли его «книгой злобы и ненависти!»424 Да, большинство левых, масоны, и — евреи (большинство). И там было решено: ты понимаешь, что было решено. «Собрашеся архиереи и старцы…»425 И травля началась… о, какая! Только Оля знала да я. И так я кипел, _д_е_л_а_я, вскрывая днями мира язву — ужас красный — бесов! Ныне я могу — я в праве — сказать облегченно молитву св. Симеона.

О, как я счастлив, что эта моя книга _о_т_к_р_ы_л_а_с_ь_ твоей светлой, нежной, глубокой, чуткой, прильнувшей к _м_о_е_м_у_ — душе! Как счастлив, видит Господь! — Господи, благодарю Тебя! — что я встретил и узнал тебя, Оля! счастлив, что ты _з_н_а_е_ш_ь_ меня — и любишь. Это — за _в_с_е_ — награда мне, за _в_с_е. Благоговейно припадаю к твоим коленям, обнимаю, прячу слезы, — слезы боли за прошлое, боли утрат, непереносные… слезы нежности к тебе, слезы любви к тебе, радости тобой и слезы муки… тобой и за тебя. Оля, Ольга, Ольгуша… — губки дай, ну поцелуй глаза мне, — так много они плакали… но теперь и радостно могут смотреть на _с_ч_а_с_т_ь_е_ — в отдалении… и в каком же! и — _к_а_к_ же! Ты все почувствуешь. И боль, и любовь, и — вскрик.

Целую. Твой, только, и всегда. И. Ш.

Вот, на всякий случай, адрес доктора моего: Mr. S. Sieroff, 73, rue Erlanger, Paris 16. Зовут Сергей Михеевич (С. M. Серов).


92

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


4. XII.41

День Введения во Храм

4 ч. дня Пресв. Богородицы[175]


Радость мой, светик Оля, киса-а… — молился о тебе сегодня. 21 ноября… — горькое, о, какое сегодня! День скорби. В этот день, в ночь на это 21.XI (4.XII) видели мы с Олей в последний раз нашего мальчика. Это было в 20 году. Его взяли от нас большевики и увезли. Так и не увидали больше. А нас сковали в Алуште. Это была пытка, отчаянные попытки хоть что-нибудь узнать, снестись с Москвой, с Горьким426, с Феодосией. Это были конвульсии. Всегда с тех пор, — если была церковь, мы были в церкви. Молились о… будто живом еще! — Вчера я забыл, что канун, — в тревоге о тебе. Но сегодня рано поднялся, был у обедни. Вот, видишь: о _н_и_х-и-о нас молился и вынул просфоры. Птичка моя! Какое чудесное сегодня Евангелие! Я его очень люблю, этот простой, глубокий рассказ. И сегодня задумал, забыв: какое будет сегодня? И в чем смысл его для — _н_а_с? «Марфа и Мария»427! И так мне светло стало! Прояснило вдруг: такая бытовая, такая верная подробность! С виду — просто как! Зачем привел ее св. Лука? Как вспомнил? «Случай малый жизни» Его, _э_т_о_г_о_ выдумать нельзя. Так это не громко, не событийно. Это — _б_ы_л_о! И это врезалось в памяти. Частный случай — «в гостях». Это — сама Правда. Вот психологическое доказательство подлинности. Пришел в гости — и вот как просто случилось — маленькое, — и _о_б_и_д_а, чуть ревность! И — наставление. И — какое! Помните: есть земля, но — главное — есть _Н_е_б_о! _Д_у_х. Искания его. _Б_о_г. _С_в_е_т. _В_ы_с_о_т_ы. И — Любовь! «Мне любовь нужна, не лепешки твои, Марфа», Сердце твое нужно. Принимает все — и угощение — яства, и — _в_е_д_е_т. Мало сего: в этих нескольких строчках о быте — чудесный апофеоз-гимн: прославление Матери Света, Чудесной, — Материнства! Посторонняя, кто-то, свидетельница, — из гостей, конечно, или — прохожая, слышавшая ропот Марфы, и Его слова, — восклицает, _с_л_а_в_я_ Мать: «Благословенно чрево, носившее Тя, и сосцы…»428 Вот _о_с_в_я_щ_е_н_и_е_ любви земно-небесного (человеческого — для смертных) _а_к_т_а! Меня, сегодня, впервые — так озарило. И я… думал все время о тебе, о нас. Если бы такой святостью благословлена была наша любовь! Быт, радушие, угощение, и — все о Господе, _в_с_е_ Им пронизано, и большее _о_т_д_а_н_о_ Вечной Правде, Жизни Духа Любви! — Любви. Я всю любовь беру, и земную, — брак в Кане!429 Он любовался Его Марией! И — благословлено. Оля, помолись, приникни к Ней, к Нему! Помолись о нас!.. Милая, как ты близка мне, бесценная!

Моя «Арина Родионовна»430 все не приходит, — больна. Адреса ее не знаю, горе. Завтра наведу справки. Не хочу Елены, привык к новгородке, к ее «дозорам». Опять набил посуды, начудил в кухне, — не люблю плохих ресторанов, и в центр ехать — поздно было, от обедни. Но сыт, только в пюре картофельное вместо сгущенного бульона, из похожей бутылочки, — вкатил muscat! Ну, с сосисками сошло. И еще шоколадный крем, — как-то сумел сварить, — и — грушу с коньяком. Я, ведь, вроде рыжего Гараньки431 (из «Лета Господня»). И поглядел на себя со стороны, думая, как мой Василий Васильевич432: «Мудровать-то мудрует!». Бац! посыпалось. Смех. И все — о тебе. Оттого и набил посуды.

Олёлька, принимай же селюкрин и — антигриппал. Ты, гадкая, не послушалась, не принимала вовремя! И — заболела. Я знаю. Хочу цветов послать — не замерзли бы. Я здоров. Получила «Старый Валаам»? Автографы пришлю, когда точно узнаю, какие мои книги получила, _в_с_е. Дай список. Целую лобик, глазки, губки, щечки, шейку, грудку, — все, все…..до последнего мизинчика на ножке. Всю. Понимаешь… _в_с_ю. Ох, Оля… о, какое томление! Ведь я тобой как бы восполняю все, на что имел право и силу в жизни, — и не взял: выбрал — славословие, как Мария. Но ведь Мария _о_б_о_ж_а_л_а!.. Это же — любовь ее! Все брошено. Сидела у ног — и _в_с_я_ в Нем. Я весь в тебе, в Тебе: в земной — и — творящей Сердцем. Весь — в твоем телесном облике — и весь с тобой, с _Т_о_б_о_й, _Д_у_ш_а! Олёк, дай губки, дай, дай… всю себя! О, как люблю!.. Нет у меня сил не крикнуть, как люблю!..

Дай мне весь порядок твоего обычного дня, — по часам, — чтобы я знал каждый час, где ты, что делаешь. Когда ложишься? Тепло ли одета? В шерстяном ли белье, на тельце есть ли теплое? Если да — никогда до теплых дней не оставляй шерстяного, _в_с_е_г_д_а, — и — ночью! В проклятой стране болотной — иначе нельзя, — все сырое: сердца, умишки, слова, чувства, _д_о_м_а!

Прячу лицо в складках твоей одежды, дышу тобой, буквально. Хочу дышать!

Целую. Твой Тоник — Иван — Ваня Шмелев

Я весь в бунте, от тебя! Никогда не было _т_а_к_о_г_о!

Какое запоздание, — и какой огонь! Что это?! Как ты _в_з_я_л_а!


93

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


5. ХII. 41

2 ч. дня

Встревожен твоей болезнью, девочка моя чудесная, радость, свет мой! Вчера запросил Сережу и маму, послал тебе, — много писал эти дни, — и все о тебе, во всем — Ты! Можно ли так — все сильней чувствовать, как ты дорога, как незаменима, как прекрасна! Олёль, пусть мама напишет мне, если тебе трудно. Я совсем здоров, не боюсь холода, — мне так тепло, (жарко!) — от одного _з_н_а_н_и_я, как ты любишь. Ура, сегодня заявилась «Арина Родионовна», ахнула на кавардак у меня, — «кто это у Вас набил посуды!» — «Я, Арина Родионовна, с _р_а_д_о_с_т_и!» Ну, да, с радости, что я люблю тебя, больнушка Олёк, что я — в тебе, в сердце, и ты — во мне! Ольга, _в_с_я!

О, я тебе расскажу невероятную историю — а она была! — и ты в сердце ее сбережешь. Т_а_к_и_х_ историй не было, думаю, ни у _к_о_г_о! Вот какой был твой Ваня! Дурак? Сумасброд? Чудак? или — это _г_о_т_о_в_и_л_с_я_ родиться писатель русский? Все это крепило меня — для будущего. Но и сколько же мучений было! Сейчас получил письмо. М. б. меня _в_ы_п_и_ш_у_т_ в Берлин. Оттуда буду хлопотать о лагерях. Какой, к черту, я русский писатель, если сам не увижу души русской, ее остатков после 24 лет ада у бесов?! Алеша Квартиров взял с собой мою карточку — м. б. ты скоро получишь. Изволь ответить, на каких духах остановился твой выбор. Я пошлю еще «L'heure bleue» и «Muguet». Не смей отмахиваться, — не лишай меня малой радости! Сейчас еду за новыми рамами для твоей мордашечки неизъяснимой. Затем — в Эмигрантский комитет433, по важному делу о поездке. А буду уже в Берлине хлопотать об Arnhem'e. Я бодр и — всегда ты — во мне, вливаешь в меня силы. Но… как же мне _п_и_с_а_т_ь_ хочется, — не меньше (или — чуть меньше!) — чем — _т_е_б_я! Но если бы ты была уже моей, — как бы я писал! Оля, киса… («ласкаюсь киской»!) — как ты умеешь, ласково — (и _ч_т_о_ же я за этим раскрываю в воображении!) — о, милая! Не могу написать, нельзя, не выдержит бумага (сгорит!), _к_а_к_ люблю! Олёк, _к_а_к_ бы прочитал тебе кусочки из «Солнца мертвых»! Плакал бы с тобой. Да разве это только?! Я бы тебе _с_ы_г_р_а_л_ _с_в_о_е! Оля, — дошло ли письмо, где я говорю тебе, отчего ты _т_а_к_а_я? Ты — от Церкви, и — от страстей. Люблю, душу тебя нежно в руках… Вчера доктор попробовал мое рукопожатие… — поразился. Стал крутить мне руки… и не мог свернуть, — я оказался сильней его. Ему 57 — и я ему шутя скрутил его руки. Это ты мне дала такую силу? Правда, я всегда упражнялся, — [1 сл. нрзб.] — 3 [1 сл. нрзб.] раза в день, когда еще «боролся с искушениями» («история Даши»!). Я расскажу… Сцена на кладбище Новодевичьего монастыря — небывалое. А сцена в июле (малиновое варение), когда Даша предстала… — не скажу. После, в _п_о_л_н_о_м_ рассказе. Если бы я написал этот роман, — его читал бы весь мир. Но… я не напишу: 1) не люблю писать со своей жизни, 2) жива Даша, (должно быть) 3) на очереди «Пути Небесные». Но ты будешь знать _в_с_е.

Сегодня утром твоя открытка — expres, 28-го XI. Знай, Оля: ни тени мысли — не должно быть у тебя, — что я не хочу писать, — я только этим и живу! Я — увидишь, — сколько писал тебе, с 26-го. Не разберешься.

Сегодня письмо из Берлина: зовут — на 2 мес.! — отогреваться от парижской ледяной квартиры! А я — несмотря на запрещение доктора — окачиваюсь ледяной водой. Но сегодня — в последний раз: на дворе теплей, только сырость, брр… — не терплю, как и ты, этого студня. Я люблю крепкий мороз, а свежо — я быстро согреваюсь… яркими представлениями — _т_е_б_я! Жгучая моя, солнце мое слепящее! Ольга… — Оль!..

Ну, надо ехать в центр, дела. Обнимаю, ласточка… («бровки — как ласточки»!) лелею сердцем, мыслью, тоской неусыпающей и… всем стремлением — только Ты! всегда! — Твой крепко, только, — Ваня

Спаси тебя, Господь, Оленька моя!

Будь здорова! Ешь больше!

Селюкрин — обязательно!

Прими «antigrippal»!

Не будь упрямкой,

капризкой, мнишкой…

и — злю-кой! Ты вся —

нежность, зло — не к

тебе! Ты — Свет и

лю-ба!

Твой И. Ш.

Remington-portative[176].

Моя машинка чинится — и вся будет

заново. Вот она и начнет петь «Пути».

Не лечилась лет 10. Пора и сдать.

Я без нее скучаю. Очень.

Но твое перо — спасение.

Всегда его целую, когда беру.

Почему?

И твои письма «с гриппом».

Никаких зараз не боюсь, а —

от тебя..! — это только

излечение _в_с_е_г_о, от

тебя! Губки..!


94

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


5. XII—6.ХII.41

12 ч. 15 мин. ночи на 6-ое

Посылаю почему-то 7-го

Знаешь, Ольгушоночка, в нашей переписке сам черт ногу сломит. Она не может не войти в историю русской литературы, (но когда я пишу тебе, будь уверена, что об этом забываю и не для «истории» пишу, а весь — в тебе, до самозабвения!) и будущие словесники во многом запнутся, — придется делать много «примечаний». Дело в том, что «expres» перебивают письма, посланные раньше, ответы на expres перегоняют ответы на письма ранние, а т. к. ты меняешься по часам (я — хотя и «вспыхиваю», но редко), то путаница для гг. словесников будет непосильная, чтобы им разобраться в самом содержании «истории странных сношений, очевидно, безумно любящих друг друга корреспондентов». Смотри: в письме от 21.XI — expres'e — ты вся — нежность и радость моя. Получил его 27.XI. На другой день — писала — в отчаянии от моей обиды (и все о письме 15.XII), непостижимо жестко. За это время я тебе — только свет посылал. А твое письмо 22.XI получил сегодня! «Историки» скажут — «письма из сумасшедшего дома!» Ну, это мое письмо поможет. Целую голубку. И. Ш.

Прошу: ешь больше устриц! Дают кровь. Я ем по 2 дюжины и фосфор.


95

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


7. XII.41

«Скажи как любишь» — В открыточке твоей от 1-го XII…

«Напиши как любишь» — мое, — скрестилось где-то с твоим в пути… (Или — неужели в неотосланном сгорело?)… Но все равно… эти… слова… летят навстречу! —

Ты хочешь того же, что и я!.. Как мне понятно это! Ты хочешь слышать, впивать глазами, еще, еще раз знать, прочесть, чтобы, на миг хоть, волной любви быть унесенным… чтобы словам этим дать сердце сжать до сладкой боли и… «замереть»… Так, я, читая твое, вдруг вздрогну вся, глаза закроются, и от них пройдет струей горячей до сердца. Сожмет его… Как чудесно!.. И… голова закружится чуть-чуть… И несколько мгновений я отрываюсь от письма, чтобы снова, снова, снова его впитать глазами, вобрать чуть слышный аромат твой, всякую черточку заметить и отыскать за ней движение твоей мысли, чувства, угадать твое дыхание…

Ивик, радость моя… мне мало твоих писем! — А сама я… не могу всего сказать тебе в письме. О, как завидую я твоему Дару суметь словами сказать все так, что не хватает в груди дыхания… Как ты 2–3 чертами коснуться можешь такого [скрытого]… Конечно поняла… Как ты мне близок! Такой совсем ты свой, мой, невероятно близкий! Так радостно-близкий. И — так убийственно далёко! И в этом мука… Нестерпимо. Я так страдаю. Так же не может! И что, что я могу! Ваня, я так… несчастна. Несчастна и… в то же время так безумно счастлива тобой! Господи, отчего же так все сложно? Как опрометчиво я поступила тогда в 37 г.! Я вспоминаю шаг за шагом эту весну, лето, осень 36 г., последнего свободного и… вспомнила: 22-го июня 36 г. как раз пришел отчим из больницы накануне, — я так страдала. Я помню, было мне невыносимо. Я вдруг решила позвонить И. А., который тогда еще не был так близок нам. Я еще о личном с ним не говорила.

Я решилась позвонить ему. С. даже останавливал, указывая на то, что так просто его не тревожат, что он это не любит, занят. И. А. — «понял» и… позвал меня тотчас же к ним приехать. И у них, не оставил в доме (мне, помню, не хотелось и перед Н[атальей] Н[иколаевной] открыться, и я не знала, как же мне сказать все), но чутко угадав, повел гулять.

Когда мы шли, меня пронзило вдруг ужасной болью, под сердцем где-то. Я ему сказала: «будто меня, как бабочку, кто-то на булавку посадил». И. А. объяснил мне, какой это нерв и отчего может быть. Так было раза 2. Во всю жизнь не повторилось больше. Мы долго где-то гуляли и говорили. Я ничего не видела. Но под конец куда-то мы пришли, и вдруг И. А. остановился… Передохнуть… А я… вижу, стала видеть… — березки. И говорю: «Господи, как наши, будто Россия». «А я и хотел узнать, — увидите ли?» И. А. дал мне свои книги… Я потом (авг.) была на море. Взяла с собой и маму, — она издергалась тогда бедная. Сережа сдавал последние экзамены.

В начале сентября я возвратилась из отпуска, а 15-го сент. скончался отчим… ужасно..! Сережа в день его похорон лежал при смерти — фурункул в носу, не собравшийся в одно место, но расползшийся флегмоной по всей ткани. Было 7 разрезов. Спас его удивительнейший русский специалист — Б. Э. Родэ. 15-го же утром я получила письмо из Голландии, на котором и решила все, все кончить. Это — 36-ой год! Не лучше 37-го! Но тогда, эта боль в груди! Ваня, не твою ли я приняла из далей? Ваня, милый мой! Но все же отчего _к_а_р_а_т_ь_ меня? За что? Эта опрометчивость моя вытекала из святого желания, жертвы… Я тогда не о себе думала… Я никогда не думала об этом как об «устройстве» себя или еще что-либо подобное. Нет, Ваня, верь мне. Пока я служила, пока я была необходима дома, моим, я не считала возможным устраивать «личную судьбу».

У меня было несколько случаев возможности «прекрасно устроиться». Но я… возмущенно отклоняла. Я не смела и думать. И… никакой зависимости от этого «устройства».

О моей семье заботилась я, сама. Никаких замужеств из-за «устройства» я бы не потерпела. Работали мы с мамой. Мама дала мне и С. образование, и мы смогли стать на ноги. Я считала, что мой заработок — это мамин вклад. М. б. потому, что все я в себе держала «зажатым», — м. б. поэтому и был «прорыв», как тогда с хирургом. Все-таки жизнь-то шла, и я была молода, и уже 30 лет! Только «посмотреть» жизнь хотела! Что-то кроме клиники и долга. Не знаю. Я не оправдываю себя. Ну, довольно. Я слез наглоталась вволю. За что же еще и еще? Ванечка, я так тебя люблю! Так рвусь к тебе… так… вся твоя! Мне стыдно стало из твоего письма за мое «движение жертвенности». Я не продуманно сказала. Только по движению сердца. Опять опрометчивость. Я поняла, я знаю, что так нельзя. Что ты — без компромиссов… что, ну… вообще… нельзя. Не «по букве», не по «Лизиным» мотивам, и не по «Тане»434, — но где-то в глубокой правде. Это — беспорядок. Беспорядок для слишком мне святого. Кукушка? В детстве у нас в журнале «Жаворонок»435, я прочла рассказ: «страдания молодой кукушки». Птенчик в чужом гнезде. Нет, я не могу стать кукушкой. Я не моих боюсь страданий! О, милый, мой, чудесный! И все же… как ты далеко, далеко… Ну, хоть бы вдали тебя увидеть… Да, хоть во сне, сгореть в одном пожаре! И… не проснуться для мутной жизни! Милый, родной мой! Чувствуешь ли ты, как я страдаю! Как ты живешь? Напиши. Безумие порой на меня находит, не могу, все мне душно… Ив, милый! Как выражу тебе все безумство мое? Почувствуй! Да, ты — без компромисса, без всякого, без тени, — и мне — противен он. Противно компромиссное, но… прости, прости мне все мое безумство… мне иногда… у меня иногда все отступает на задний план. Я ничего не вижу, я не слышу ничего, кроме голоса любви к тебе безумной.

И я не подумала тогда обо всем, когда о «жертвенности» писала. Только я не смотрю на это как на «жертвенность» — это твое слово. Для меня — _э_т_а_ дву-единая жертва, не… жертвенность, да еще моя!

Нет, не это, но… возможность жертвы, истинной жертвы… Ты понимаешь…

Ивушка, и все-таки, мы должны видеться! Я — потухну. Я не буду тебя своими огнями тревожить! Нет, не знаю, что я говорю. Я не знаю, ничего не знаю. И только все во мне кричит, что видеть тебя должна, что невыносимо это… так далеко ты. Что столько на душе всего, что должен ты знать, — все твое должна знать я. Ивочка, реши ты, — ты мудрый. «Свидание — пытка». Я знаю. Ужасно это! Обязательно напиши — объясни мне твои слова, где ты говоришь, что я должна подумать и решить. Почему должна я решить приехать тебе или нет?? Непременно скажи. Это очень важно! Ванечка, если бы _т_у_д_а… вместе… Невозможно это!.. Я преступление делаю, что письмо это так пишу. Если мы не можем встретиться, то… так писать… можно ли? Какие угли! Какая «сухая гроза». Чудесно как сказал ты! И все же не могу молчать. Сегодня я несказанно с тобой вся! Видишь? Во сне тебе срывала маргариточки красненькие. И у меня в саду одна еще цветет, последняя. Не хотела это письмо послать — но нет, знай все!

Поймешь ли муку мою? На цепи я! Ужасно, Ваня, любить так… вдалеке… Ах, ну кончать надо, а я не сказала того, о Сережечке, что хотела… Ну, коротко. Ваня, не сочти за святотатство это — ты знаешь, когда выпала карточка из письма, я крикнула, взглянув бегло: — это — одно лицо, с тем, 10 лет назад… Сережа лучше, духовный, Ты! Тот умер для моего сердца теперь совершенно. Откуда это сходство?! Я показала С., маме, и оба в голос: «как похож на Г. К.436». Мама впрочем поправилась: «Этот лучше, — можно сказать, что Г. К. на него похож». Все, кроме рта… так похоже. Ванечка, это не кощунство.

Я не могу ничего сделать, — это так странно! О. А. потомок его же предков. Оттуда? В широком смысле. Нация.

Тот, Георгий — был достойный. Редкость в XX веке! Он Сережечку не оскорбит сходством.

Сережечка для меня — Святой! Герой, рыцарь наш! Твоя душа, Ванечка! Ты — единственный.

Целую тебя нежно-нежно. Оля


96

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


9. ХII. 41

12 ч. ночи

«Твой — пока — Ив. Шм.».

«Пока»? А — не «пока»? Я хочу тебе сказать, дорогой Ваня, что _э_т_о_ — совершенно твое, и только твое… Я не могу и не смею этим интересоваться. Я и не хочу тоже знать, как ты это разрешаешь. Hélène или еще кто и как… Я не хочу узнать, было или нет… И никогда не сообщай мне об этом. Я исхода этой твоей борьбы не хочу знать. И не спрошу. Это каждый из нас «решает» сердцем и только сам… и по-себе. Я раздумалась об этом… что же, ты готов и… на… «увенчание», помнишь, как и что ты определил этим словом. «Священное увенчание»…. Ну, не скажу (в случае Helene) — Священное — это было бы по меньшей мере не чутко, но «увенчание» — можно… Да?

Или… ты… воспользуешься услужливым, компромиссным обходом?? Ты-то? Или Helene позаботится..? Бывает. Я много в наших «клинических случаях» всякого видела. Часто случалось быть переводчицей у наших, русских «дам», обращавшихся за советом. А я… и перевести-то не умела… Ну, однако, — это не мое дело. Вы уж там решите. Я же больше ничего не хочу знать. Понимаешь, я тебя не упрекаю… Не пойми так. Но как досадно, что всякий раз, когда тобой душа особенно полна (получишь мое сегодняшнее письмо — увидишь), — ты окатываешь меня холодной водой…

С_у_д_ь_б_а!.. Кстати, — брось эти обливания — они могут иметь только обратное действие — вызвать циркуляцию крови еще более сильную. Действие только на короткий срок, для того, что бы вернуться к первоначальному состоянию… Все равно как при super aciditat[177] желудка превратно думать, что принятием только alcali уничтожишь причину. Это только «гасит» на момент, для того, чтобы после (скоро) вызвать сильнейшую реакцию. Я проверяла это [1 сл. нрзб.] 2–3 часа и… после падения кислотности вначале, — видела в конце гораздо больший подъем ее, чем в исходном пункте. Atropin (беладонна) и только + alcali, это другое дело, и… диета. Ну, довольно. Человек — очень интересная… история… уж не касаясь его души! Во мне-лаборантке ты увидел нечто «мужское»? М. б. оттого, что мне женственность в чистом виде мешала работать?! Иногда я проявляла себя с больными такой, какой никогда себя не знала. Для многих мягкость и нежность — губительны. Надо показать энергию, трезвость, напор даже, чтобы покорить больного, издерганного человека. Надо смочь приказать. Я часто достигала того, чего врачи не могли добиться. И мне многое (чисто медицинское) открывали пациенты, чего не решались сказать врачу. Я вставляла зонд в duodenum[178] в 1–2 минуты, тогда как доктор бился иногда часами. И это не ловкость, это сила другая, это suggestion[179], уверенность, «приказ».

Больной ценит не мямлю, а решительного, того, кто ему должен помочь. Мне часто говорили обо мне мнения больных. А я смеялась… до чего же «Голиафом духа» меня они видели. А я-то… так слаба. И это никто не знал. Кстати… «мне нужно поберечь мою Дари, — она вся женщина». Ваня, Оля № 2 конечно уже «не Все-женщина»? Ошибка? Что ты этим хочешь сказать? То, что и «Аргентинка»437 была, и Пенелопой, и даже Жанной д'Арк, и… много кем, а потом все-таки стала «акульим затрепанным хвостом»…

Почему же уж не «Полукровка». Поберечь Дари? От кого? От чего? Не ответишь. Я тебя теперь знаю: ты не отвечаешь на важные вопросы… Ты обходишь эти письма — будто их и не было…

Утро 10.XI.41

Я плохо спала. Как много ты можешь и умеешь дарить, и — как еще более мастерски берешь все обратно!

Не знаю, понял ли ты сам, что мне значат и как звучат в сердце твои слова: «Нет, мне надо поберечь мою Дари, — она вся женщина». Ты понял? От вредного моего влияния поберечь?! Эти слова взяли у меня все тобою так полно данное когда-то. Даваемое постоянно.

И вот, я, не в оправдание себя, а потому что это нужно, — скажу несколько подробней о моей работе и взгляде на нее.

То, что ты определил во мне и «зрелостью женщины» (!), и «genus masculus» (!) — это то, что немцы хорошо называют «Sachlichkeit»[180]. Это то, без чего нельзя работать, там, около больных. Я обладала этим свойством вполне. Без него — не бывает ни хороших врачей, ни хороших ассистенток. Я не разумею ни бессердечность, ни холодность, ни «стриженую нигилистку-акушерку»438, сплевывающую сигаретку, ни «синий чулок». А именно — «Sachlichkeit». Я должна была забывать, что я «genus femininus»[181]. И только тогда, забыв, я могла работать. С сознанием своей «женскости», женственности — я бы мучила и больного, и (смущением) себя. Кто много болел — тот это ценит и в сестрах, и во врачах. Смущение (а оно неизбежно, коли я не выхожу из своего «genus femininus») это то же самое, что хихикание на известные вопросы. Во всяком случае действие на больных одно и то же. Да и могла ли бы я работать и с докторами, не будь у меня этой «брони»? Я с ней, этой «броней» могла с невозмутимым спокойствием сообщать результаты анализов, какие бы они «щекотливые» (* у меня не смело быть «щекотливых» вопросов) ни были. И среди «Leukocyter»[182], «Erythrocyter»[183] и т. п. называть и совсем другое.

Иногда даже, исследуя нечто самого врача. (Было так). А сколько симуляций открывалось, сколько семейных драм. Я ведь исследовала не только кровь, но все решительно секреции человеческого организма. Иногда это нужно бывало и для разводов. Ты понял? Я знаю, что не всем удается овладеть собою. И у моих учениц (я практически вела девочек) я старалась вызвать отношение ко всему самое серьезное. Я не видела потом ни одной улыбки. Я очень легко краснела и краснею, но на работе, — о чем бы ни приходилось говорить, (если это было дело), — я не краснела. Ты понимаешь, что в самой глубине было верное понимание долга. Кавказец на работе никогда ни взглядом, ни, ни чем не давал повода к смущению. Он гениальный врач.

И я скажу, что всякий служитель медицинского искусства, — а я считаю, что медицина не только наука, но и тончайшее искусство, — должен быть именно таким. Как истинный художник, смотрящий на свою натурщицу. Художник, а не «маратель». И… больше: я — «Sachlichkeit» в клинике, говорила с пациентом прямо, деловито и серьезно о чем угодно, — я вне клиники не смогла бы и подумать так. Так, до сих пор, я не могу, например, спросить в незнакомом доме, ну, скажем, в ресторане, — спросить о расположении некоторых помещений. Глупо? Через силу (каждый раз) себя принуждать приходится. Я — в жизни… до смешного — женщина. И застенчива до… ненормальности. Иногда, я даже, читая (ну хоть некоторые твои письма), одна, краснею. И ручаюсь, что устно, многого бы тебе не сказала. Ты знаешь, что я маме даже не позволяю войти ко мне в ванную комнату, когда я купаюсь! Поверишь? Ну, а когда болела?! Ужасно! Самое страшное было — это даться им всем на растерзание. И тогда… о, как спасительно это «Sachlichkeit» врача! Понимаешь, стриженые нигилистки — они «вид» делают, что «Sachlichkeit», а на самом деле, только подчеркивают, или… просто «синим чулком» становятся. И перестают быть вообще «genus femininus». Я никогда не переставала. И если кто-нибудь, скажем, вызвал меня в вестибюль, то встретил бы все ту же Олю.

Однажды, я из клиники уходила в гости, очень интересующие меня. И, не имея времени, не заходя домой, переоделась у сестры. Выходя из комнаты, совсем уже не лаборанткой, а приподнятой Олей, я встретила группу пациентов. Там был один молодой ученый — американец… Их взгляды удивления, будто чудо увидели. На другой день я снова «в форме» — делаю им уколы… Американец смотрит и говорит: «Вас не узнать сегодня, Вы вчера были… совсем другая». Я молчу и прошу дать руку для укола. — «Я долго не спал, все думал, — как может так человек носить два лица?» Этот американец пытался вызвать у меня то, случайно виденное им лицо, пытался говорить, даже жаловаться на боли, на горькую судьбу свою (несчастный был очень, — ошибка доктора), спрашивал кавказца «когда же следующий укол, и нельзя ли, чтобы „русская“ его делала, а не помощница». Кавказец мне «мстил» за это. Ничего не понимал, объясняя моим «кокетством»! Примитивен был! Но я так и осталась для американца сфинксом. Иногда, когда кто-нибудь очень «трусил», я себя даже колола, вытягивала у себя желудочный сок, чтобы доказать, что это — ничего, не страшно. Не хваля себя, скажу, что в практике врача я была ему правой рукой и отчасти именно потому, что… «Sachlichkeit». Это удавалось не всем, не многим. Хороших сестер было мало. Сестра — «синий чулок» — не любили таких. — Сестра «мягкая» — кончалось «интрижкой».

Нет, надо было остаться женщиной, сохранить и «sexe-appel», непременно сохранить, но убрать подальше, чтобы не мешали. И остаться — только человеком. Ч_е_л_о_в_е_к_о_м!

Вот и еще какое (парадокс как бы) объяснение может быть этому «Sachlichkeit». И я не сомневаюсь, что Дари, поставленная условиями жизни в такую обстановку, — была бы именно такой…

Появился бы и «ум», и «рассудочность». Довольно об этом. О «слабоумии» — я не страдаю этой «интеллигентской» болью. И отношением к некоторым вопросам так же, как и к «сахарному мужику»439. Здесь несколько иначе. Ты не угадал меня в этом. Устно — понял, бы. Мое восхищение Фасей и т. п… это как бы «постороннее» восхищение. Я это просто «вижу», именно только, «если бы была мужчиной»! Я просто замечаю. Хорош был бы художник без этого!

Словечко, которое ты не разобрал: pervers (извращенный). Так вот: — это не pervers. Ни — капельки от «чувствий», — для этого я — слишком женщина. Я всегда считала, что выполнила свой долг достойно. И это знали и другие! И ты напрасно тревожишься, что «зрители» это-то могли заключить. Эти «зрители» меня прекрасно знали и «заключения» могли быть невыгодны только для «него». Я могла бы тебе это доказать письмами и сослуживцев, и сослуживиц, — за кого меня они все считали. Ты когда-то мне бросил упрек, почему я «услаждалась» слежкой кавказца. Я теперь в праве спросить тебя: «почему ты позволял мучиться Даше?» Разве нельзя было ситуацию изменить? Но я знаю, что я на это ответа не получу, как и на многое другое. Я не сержусь. Мне только хочется знать, кто я тебе теперь, если «Дари надо уберечь» от меня?? М. б. на это дашь ответ? Целую. Оля.

Получил ли портрет?

Поездка твоя ко мне — тоже, таким образом, — твое дело (* В таких условиях, м. б., ты прав, и нам нельзя встречаться. Повторяю — твое дело!). Как хочешь.

Одно из писем от 3. ХII получила.


97

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


6. ХII. 41 8–30 вечера

7. XII — приписки

Нежный цветочек мой, кроткая девочка, (и, ах, бурная какая кипень), больнушка милая… так бы и стоял на коленях у твоей постельки чистой, глаз бы не отводил, угадывая, что тебе, родная, дать, чем тебя успокоить… как ребенка баюкал бы, сердцем отогревал, слезами овлажняя смякшие губки твои! Сказки тебе шептал бы, надумывал светлые сказы для тебя, самые нежные, и твое пылкое воображение сливалось бы с моим, любовным! Ах, Оля, светик неугасаемый, вечный, чудесный, — весь в живых самоцветах светик! Пальчики твои согревал бы вздохами, тонкие, слабые, бледненькие такие, — я _в_и_ж_у_ их! — сердечко слушал, усталое, трепетное, как у птички пугливой, истомленной. О, ми-лая… безумица умная моя, чудесная и в своем безбрежье, — кипучая нетерпеливка — и сладкая, сладкая гневунья… — все в тебе так пленительно! Страшно богата ты, всеми дарами сердца, — вся ласковость… всеми души движениями, вся — преисполнена! Дива моя далекая, чуемая так близко, совсем близко… — вот, в этом сердце, вот тут вот, — слышишь, как по тебе стучится, к тебе стучится, тобой, тобой, — единой тобою, только! Смотришь… — я это, Оля, всегда с тобой, тобою воскрешенный, тобою найденный в пустоте, тобою отогретый, пробуждненный во сне предсмертном! Я целую твои глаза, светлую бирюзу твою, капли живые Неба, лазурь живую. Я, несмелый, бровки твоей касаюсь трепетными ресницами, — трепетными от слез счастливых, от слез невольных, упасть не смеющих на твое лицо, святое, — мученицы моей пресветлой. Да, Оля… эти слезы мои — счастливые, слезы _л_ю_б_и_м_о_г_о, потрясенного небывалым счастьем — _т_а_к_о_й_ любовью! Муки мои, скорби мои, томления, все, чем убила жизнь, — все ты собой закрыла, сняла с меня! Ласточка ты весенняя, песня моя последняя, — слышу ее, неспетую, — и счастлив! Сухие губки, больные, в пленочках, о, детские какие… — я их вижу, я их касаюсь мыслью, я их — _л_ю_б_л_ю. Люба моя, ты дремлешь… о, спящая Царевна… как хороша ты… прядку сниму со щечки… целУю прядку — о, нежная! — дышать не смею, потревожить тебя боюсь, взглядом оберегаю… Сердцем пою молитвы, — «пошли, Пречистая, Олечке — легкий сон!»

Но как это слабо выражает — что чувствую! — Ты поймешь и такое, Оля… ты _в_с_е_ поймешь. И скажешь — одной слезинкой, повисшей на ресницах, — если бы сохранить ее! оправить в бриллианты… — _с_е_р_д_е_ч_н_у_ю… эту… _б_р_и_л_л_и_а_н_т_у! — бесценную!! — все потонуло в ней, все — любовь!

Я сладко плачу. Горит камин. Смотришь совсюду — Ты. И маленькая — за чаем, с мамой, — первая твоя — моя картинка! Всегда на столе, с самого того дня, как пришла ко мне издалёка, «закрытая», но сердце мое _и_г_р_а_л_о, — помню. И стала раскрываться, живой цветок! Ныне — совсем раскрылась… Боже, как ослепительно! Ольга, знаю — откуда Ты! Вышла из творческих томлений, созданая и мной, и — Жизнью. Я ждал тебя, ты в подсознательном дремала… — и вот, _р_о_ж_д_е_н_и_е! — нет, это не песни сердца, не нежное ласканье словом, — это живая правда, это биение сердца, — тобой биение, мое живое Счастье! мое _ж_и_в_о_е_ _Н_е_б_о! Господи, благодарю за милость твою мне, за Олю, посланную Тобой! Оля моя, отшедшая! Благодарю тебя за твои молитвы — ты _е_е_ вымолила у Господа, — пусть в любование только… издалёка… — этот, мне, тихий свет! радость мою, последнюю, — ярче всех радостей на земле.

Я тебе не наскучил, детка? Лирики я всегда чуждался, _л_и_ч_н_о_й. И не могу вот — без лирики, без пения: душа поет. Слишком на сердце много, хочется нежно думать, нежно ласкать тебя.

11 ч. — весь о тебе, в тебе. Тебя _с_л_ы_ш_у… и трепещу, здорова ли ты, больна… — не знаю. Будь же здорова, девочка! Осветись, озарись, свет мой немеркнущий, Олё-ля! Весь в непонятной дрожи… так о тебе тоскую, — новые, неизведанные чувства, — и боль, и задыхаюсь от волнения. Милая, будь здорова. Целую, всю, всю тебя, все в тебе.

Прошу тебя, не ходи на почту затемно и в дурную погоду. Что это?! Не смей. Не смей, не смей и думать: «не-буду беречь себя!» Вот, простудилась. Буду ждать терпеливо твоих писем, верю, что любишь, Оля… я буду терпеливо ждать. — Ты права: у нас только одна, Церковь — Христова. Эти раздоры440… — я в них не разбираюсь, в этом тленном. — Скажи, что вызвало в тебе восторг от сознания, что ты православная? Это же — так и есть. Но — какая частность жизни, случай, мысль? Ты написала: «Сегодня (23.XI, воскресение) я с такой остротой почувствовала радость Православия». Надо больше, чаще читать Евангелие — размышляя, _у_х_о_д_я_ _т_у_д_а, где творилось Оно. Это — великая сладостность. Я мечтал дать народу «картины Его Жизни на Земле»! Дать — в великой простоте, ясности. Евангелие — предел сего, это — Божеское… но человеку нелишне помогать _в_х_о_д_и_т_ь_ в это Божеское своим опытом… через сказ… — впрочем, это, думаю, я для себя хотел: дать бытовую сторону той жизни, дерзнуть — _о_с_в_о_и_т_ь_ Христа, подойти от «Фомы»441… — осязать _в_с_е. Ставят — Мистерии, — потребность чувственной стороны нашей. Так — и через слово — образ. Хотел. М. б. — в завершение, если ты поможешь… но как это зыбко! Давняя мечта — о Христе! Твой сон — напиши, родная. Боже мой! В тебе вышло из — подсознания — обо мне. Я тебе больно сделал, в письмах? И вон, как _в_ы_ш_л_о. Это в связи с физической болью: ты уже была больна. Какая-то болевая точка ныла. И — связалось все. Милая, я никому физической боли в жизни своей, своим действием не причинял. Раз только Ивика хворостиной… да и то мимо, — увернулся! Очень я разгорелся на него, где-то он пропадал до темноты (в Альпах было, при Оле).

Как ты поразительно можешь лаской сказать! («ласкаюсь киской»!!) До сладостной боли в сердце у меня. И вот, начинаю видеть эту ласку… в целой жизни, во всех ее сторонах, в жизни с тобой… во всех, в самых интимных… — кружится голова. Оля, Олечка, Олёнок… — как я _в_и_ж_у..! — сердце обмирает, как хорошо, как чисто, как неизъяснимо… как — _н_и_к_о_г_д_а! Не знаю. Оля о-чень была ласкова… чиста, стыдлива, — до чего стыдлива! В иных случаях она не позволяла, чтобы я был… Помню, ее роды Сережечкой… опасные, — он был очень крупный ребенок, — много мучилась. Я, ты понимаешь, был в ужасе, бегал ночью за гинекологом… что я творил!! И она, в страшных муках… помнила стыд… меня стыдилась! Помню: холодно было в нашей квартире (в собственном доме, мать дала квартирку), нагревала «Молния» +12!! Мороз был..! — в ночь на Крещение! И этот — первый крик..! в 1/2 1-го ночи. Не передать _э_т_о… сверх-чувство! И — смущение, мое. И — «первая грудь»… О, святое Материнство! Как хочу дать это в Дари!.. И — два года ее счастья. И все — перед этим, все «движения»… толчки… — и все — в связи с красотой божественной природы и — Женщины! Как я невольно тебя мучил — сужу по твоим письмам. Я 6–7 дней не мог писать, глаз болел. Но — помню — страшная смута, раздражение на тебя охватило, — за что — не помню. Я сдерживал себя — не писать. Стыжусь. Мучился. Твое письмо, ласковое… ослепило, я взметнулся, я жалел, я негодовал на себя… — и — истек в сладкой боли, в счастьи… — я все исправил в себе. Я молился на тебя, молил тебя — простить мне.

Ну, оставим это — потемнение. — Начну тебе — об «истории одной любви». Кусками. Это для чего-то нужно. «Исповедь воображения». Построю по обрывкам воспоминаний, склею… наитием, художественной _п_р_а_в_д_о_й, что пропало. Но — буду краток. Ты пополнишь: у тебя _с_и_л_а_ — не тусклей моей, м. б., — ярче в ином. Ты можешь. О, как целую, дружку чувствую в тебе, и — ка-кую! Ты смеешь говорить — «я — маленькая»! Да, ты для меня — деточка маленькая, только. Ты — ласка. Я — с лаской к тебе. Потому и называю — маленькая. А ты — бо-лына-я! Поверь, это не «ласка»: это — моя правда, _т_в_о_я. Суть. Ты — о-чень большая. Невиданая мной — какая! Не могу в этом ошибиться. Поверь в себя! Смешно: застряло в сердце у тебя: я, тебя дал — дал? — в обиду?! Я умру за тебя, Оля! Я не мыслю, чтобы тебя можно было — обидеть. Ты — неприкосновенна, все — мимо тебя. Разве можно оскорбить стихию?! Ты для меня в — «над всеми». Так и сказано — кому это должно быть сказано. Веришь? Ну, прибей, если не веришь. —

— Сереже был год. Надо было няню, помимо прислуги «за все». Оля хотела молоденькую. Я — не помню. М. б. — тоже. Сейчас — если бы случилось чудо, — взял бы «Арину Родионовну». Чушь, когда хотят к ребенку молодую. Конечно, есть «за это». Но больше — «за подлинную _н_я_н_ю». Язык!! Мудрость. Спокойствие. Ровность. Темп. Конечно, если старая няня — достойная этого имени. И всегда — с Господом. И — нет «помыслов». Чистота, «физика» уступает «духу», душе. Взгляд, огромное значение, — добрые глаза «ба-бушки». М_я_г_к_о_с_т_ь, как бы — «шлепанки». Поэтическая сторона — _у_к_л_а_д_л_и_в_о_с_т_ь. Молитва!! Спокойствие чистого духа старой няни — сообщатся младенцу.

Сама жизнь _т_а_к_ хочет. Мать — основа. Но — широкая «п_о_д_о_с_н_о_в_а» — бабушка, ее замена — старая няня. Меньше — всякого риска! Мудрость — во всем (опытность) передается младенцу. Медлительное стучание сердца старой няни… — важно для младенца. Я понял это на нашем опыте, при чудесных качествах Даши: Сережечка рос в тревожных темпах. В страстных темпах и — взглядах. Ее (Даши) взгляды (глаза) старались найти _м_е_н_я (да! это я потом понял). Хорошо. Прислуга встретила на улице «девочку», в платьишке. Приглянулась. Оля сказала — приведи. Явилась «Дашутка», служила в семье трактирщика-соседа. Сирота. Крестьянка Серпуховского уезда, Московской губернии. Брат где-то в Таганроге, сапожником..! Жизнь кидала. Оле понравилась Даша. Взяла. Пришла с маленьким узелком. 14 лет. Блондинка, светло-голубые глаза, прямой нос, лицо продолговатое (родинка у рта), благородного типа, худенькая, стройная. Рост средний, совсем средний — так и остался, т. е. был меньше, росла. Но всегда — тощая. Очень живая. Масса напевов, бауток, загадок, «крылатых словечек», — жила у бабушки (померла) до 13 л., по-слуху набилась. Очень быстро схватывала все. Умная. Приятный голос, жидковатый, — девичьим остался на всю жизнь. Сережечку сразу полюбила. И — он. И Оля. Я… — вне сего был. Строгий, хмурый, — с женщинами, — все равно какие. Меня сначала всегда боялись: очень серьезен. М. б. это — самозащита? Такое было и у мальчика. Оля после говорила: «Я тебя не знала больше года знакомства: ты был какой-то „натянутый“». Это, должно быть, от смущения: весь напрягался, как мой Женька442. Но всегда льнул (в себе) к женскому. Тосковал без женского. Понятно: вырос между женщин (прислуга, сестры, подруги их, кормилица, всегда приходило много женщин). Отец любил женщин. О-чень. До — романов. Были — на стороне. Притягивал: был живой, фантазер, «молодчик». Любил хорошо одеваться, — франтил. После него стался большой «гардероб». Много шляп и прочего. До следующего раза. Целую, _в_с_ю. Твой — «выдумщик» Ваня.

Сейчас узнал: сегодня утром (7-го) умер Д. С. Мережковский, 76 л. Вдруг??

Оля, я страшусь: ты выдумала меня: я так некрасив, измятое лицо, — мой «жар» тебя увлек! увидишь — скажешь — нет, это не _о_н! Ну, все равно, — «образ» останется.

Счастлив твоими письмами! Благодарю, целую руку.

Я здоров. Несмотря на 3 ледяных душа.

Доктор назвал сумасшедшим. Запретил опыты.


98

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


8. ХII. 41

12 ч. дня

Дорогая Ольгуша, ласточка, не пойму, — в чем я не могу поверить тебе? в искренность твою? — Объясни (это на твое письмо 23.XI). Верю тебе _в_о_ _в_с_е_м, всегда. Не понимаю… Тебе не верить — тогда остается что же? — во все веру утратить: ты _в_с_е, ведь, для меня! Или ты сомневаешься в этом?

Если бы ты могла душу мою увидеть, — изумилась бы, как ты ее _в_з_я_л_а, наполнила собой, все заместила в ней, собой _в_с_е_ осветила! Думал ли я, что может быть такое?! Я, для кого повелительным было только мной рожденное в мыслях, чувствах, в воображении… в _в_е_р_е, в моих убеждениях… — я поставил со всем этим, рядом, как максиму мою, — ведущее начало, — _т_е_б_я, _т_в_о_е, _о_т_ _т_е_б_я… — душевно-духовное твое — и да, да… — обаяние образа твоего, меня заполонившее. Это уже — как бы — «богослужение». Поставил, принял, _в_и_д_я, что это — только благо, только свет, только — _с_ч_а_с_т_ь_е! Ну, что же еще сказать? Или — кто мог бы больше, выше сказать тебе?! Одно движение твоей реснички — уже значение. Правда, _е_с_т_ь_ во мне начала незыблемые, где ты бессильна изменить что-либо, но эти начала и для тебя священны, если ты глубже вдумаешься. Мы во всем едины. Мы так похожи! Потому и не в силах — ныне — забыть друг-друга. Мы только половинки целого, нам неизвестного во всем объеме. Мы будем сожжены великой болью, если друг друга потеряем. Я не могу без тебя ни мыслить, ни дышать: я опустошусь. В ночь на сегодня… я почти обладал тобой, — проснулся с клокотаньем в сердце, обнимая… И заплакал — от безнадежности тебя обнять, о, горлинка моя!

Как чутка ты! Ты выбрала «Степное чудо», — я не слишком его ценю, родная… — эту песню сердца. «Свечка»443… — да, в ней ярче, в ней осязаемей Родное. Но вот, вчера, по просьбе прочитать — моих друзей, — я им читал — «В ударном порядке» (из книги «Про одну старуху»)444. Знаешь, Олёк, этот рассказ я _н_и_к_о_г_д_а_ не мог читать публично. Сколько раз начинал — _н_е_ мог. Знал, что задохнусь и оскандалюсь: зарыдаю. Не могу. Вчера я читал его двоим, мне близким: доктору, и одному поэту445 (ты не знаешь: это — поэт, хоть никогда не напечатал ни строчки, — очень чуткий, мой ценитель, давний). И что же? Задушили слезы. Я дважды прерывал — не _м_о_г. Боль — за все. А последняя глава — земной поклон… — я зарыдал и бросил книгу. Как я _м_о_г_ — _т_а_к?! Когда писал я — плакал, помню. Тут — предел великой силы _с_л_о_в_а: жалит оно все — сердце, душу, глаза _с_ж_и_г_а_е_т. Этот рассказ я отдаю тебе: в будущих изданиях _т_в_о_й он, в честь твою, Олечек, в поклоненье твоему сердцу чуткому! Ты освятишь его, — прими, родная. И «Степное чудо», — и «Свечку» — все прими, ты, вся — родная, вся — Русь — чудеска!

Если бы мог тебя обнять! Не было бы ночи, да… зарю бы встретили твои глаза, — вся — в Солнце! вся — в истоме, в жажде… Что я пишу, безумный?! Прости, детулька… бешеный такой, безумный… как сегодня, ночью… молил тебя, весь жил тобой, всю тебя чувствовал, _ж_и_в_у_ю, яркую, и — бурную какую! Не знаю, что со мной. Не знал такого, ни-когда… не думал.

Северный цветок так — спешит пройти все фазы краткой жизни, живет часами, _б_у_р_н_о, — два-три дня — вся жизнь. В снег семена бросает — дозревайте! Дозревают и жизнь дают, как в чуде. Чем кратче миги, тем — предельно ярче. Так — со мной? Как странно. —

Продолжаю «историю». Но… как тревожусь о твоем здоровье!

На девочку я, конечно, не обращал внимания. Приятно было слушать, как она напевала свои песенки засыпавшему мальчику. Всегда живая, быстрая, веселая. Всегда напевала что-то. Хорошо играла с Сережей в игрушки, сама забавлялась. Вся была довольна. Вечерами я часто читал вслух Оле классиков, Пушкина особенно. Уложив Сережу, Даша слушала у притолоки. Оля позволила ей шить за общим столом, в столовой, и слушать. Она многого не понимала, но слушала жадно. Я все-гда хорошо читал, — «как на театре», — говорила Даша, — мы ее брали иногда, в ложу, а Сережа оставался с прислугой. Балет кружил Даше голову. Раз я ее застал, как она танцевала на «пуан», приподняв юбчонку. Ноги у ней были стройные. Ей было уже 15–16 л. Оля решила учить ее грамоте (Д[аша] не умела читать!). Скоро выучилась. Жадно вбирала грамоту, — превосходная память, сметка. Оля решила готовить ее на народную учительницу. Та была рада. Я внес метод в обучение. Сам заинтересовался. Я уже окончил Университет, отбывал воинскую повинность, на прапорщика запаса. Летом жили в Петровско-Разумовском, близко лагеря. Впервые узнал Д[ашино] чувство ко мне. Раз возвращался бором на велосипеде из лагеря на дачу. Близ дачи встретила раз меня Д[аша] с Сережей и… краснея, подала мне букетик «первой земляники»: «для Вас, барин, набирали с Сережечкой». Стал находить у себя на столе — цветы. Иногда сам учил ее — рассказывал из русской истории. «И все-то, все-то Вы, барин, знаете! и как хорошо сказываете!» И всегда — краснела. Чисто одевалась, всегда вышитый фартучек, на груди шиповник или жасмин, как делала Оля. Моя адвокатура446. Первая «казенная» защита в Окружной [палате]. Оля пошла слушать меня, и Д[аша] упросила взять и ее. Она увидала меня во фраке, — очень ей понравилось. Казенная защита — скучное дело для суда. Всегда рецидивисты — и обвинение. На этот раз было не так. Судили рецидивиста за 3 преступления: кража (попытка) железных балок со стройки, побег из тюремной больницы и отлучка с места приписки. Все — доказано. Но я сделал из этого — событие. Товарищ прокурора должен был возражать на мои «оригинальные» доводы. Зал суда наполнился адвокатами (прокурор говорил вторично! небывалое!). Я видел Олю и Д[ашу] в первом ряду публики. Я снова разбил доводы прокурора, доказывая, что покушения на кражу не было, — было «озорство!» — покушение с «негодными средствами». Чистая софистика, конечно, но я был молод и горяч. Председатель суда наклонился в сторону секретаря и спрашивает: как фамилия молодого защитника? Я это слышу. Мне льстит. Моя 2-ая реплика товарищу прокурора — убийственна. Я как бы ввел новый принцип — «шальное покушение на кражу» («кража никогда не могла удаться») и это _з_н_а_л_ обвиняемый. А если он уже вывез со двора балки, то это объясняется непостижимым легкомыслием сторожей. (Ну, представьте, гг. присяжные заседатели, такую картину: Среди бела дня я прихожу на Неглинную, к Государственному банку, и на людях начинаю подкапываться под стену! Что это? покушение — или — озорство? Или — бросаю ясный оловянный [1 сл. нрзб.] — кружок на прилавок в пивной и кричу: две бутылки пива!) Присяжные улыбаются. Прокурор зеленеет. Вердикт по всем 3 обвинениям — невиновен! Небывалый случай. Суд смущен. Мой подзащитный оглушен! «Подсудимый, вы свободны!». Аплодисменты адвокатов. Я — весь — блеск. Помню: Даша смотрела, как на божество. Оля улыбалась на «софиста»: она уже знала, как я буду анализировать, — я не спал ночь и говорил ей, как присяжным, изучив дело. Спрыснули у Чуева успех — кофе с кулебякой. Д[аша] не сводила глаз с меня, — помню — пролила кофе на платье. И впервые — дома, вечером, — когда я встретился с ней в коридоре, она вдруг — «ах, как красиво вы, барин, говорили… заслушались все… и фрак очень красиво… очень было жалко вора, бледный был… и вы его оправили… он Богу будет за вас молиться». — «А ты поняла?» — «Все поняла… Вас-то да не понять, умней всех!» Адвокатура мне была противна: я видел всю кривизну.

Я чего-то _ж_д_а_л. Надо было зарабатывать, дела были мелкие, мне патрон не давал солидных, — раз только послал на шаткий гражданский процесс, за себя: «75 % провала, попробуйте». Я попробовал — и выиграл. Он мне заплатил (из гонорара в 3 тысячи — 300 рублей!). Прилично, по тем временам, на 2 месяца жизни. Но я решил узнать провинцию, бросил адвокатуру и поступил чиновником особых поручений в Казенную палату во Владимире на Клязьме447. Выходил в податные инспектора. Это было в 902 году. Мне было 25 лет. Даше 17–18. Она стала красивой девушкой. Раз я ее застал в зале перед зеркалом, она любовалась, какая у ней грудь, подпирала ее ладонями. (Это дано чуть в «Истории любовной».) Увидев меня, она вскрикнула — и побежала, с расстегнутой кофточкой. Меня это _с_м_у_т_и_л_о, впервые. Я видел эти две «груши», и она должно быть видела мой взгляд. Это было накануне отъезда из Москвы. Я еще сказал ей: «если хочешь иметь хороший бюст, надевай корсет, спроси у Оли, что надо». Она стала пунцовая и… на следующий день _с_а_м_а_ купила корсет, — и, чтобы я это знал, — громко сказала Оле: «а без корсета вольней, барыня… зато красиво!»

Целую всю, и — без корсета. Твой И. Ш. Продолжение следует.

Олёль, как я скучаю, как томлюсь. Хочу опять во сне… целовать!


99

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


10. ХII. 41

10 вечера

Эти дни, дорогой Олёк, — в мучительной за тебя тревоге! Ты писала, — должно быть гриппом заболела, и кончились весточки о тебе. На 4–5 день, сегодня, твое письмо, — но, увы, раннее, 19.XI! Я писал Сереже и маме — написали бы о тебе. Жду, мысли одолели, в тревоге весь. Много я писал тебе, грустная моя птичка, чтобы хоть этим помочь тебе в болезни. Чистая моя, голубонька, я завтра поеду, м. б. узнаю о тебе, м. б. Сережин патрон448, за короткое пребывание в Париже что-нибудь рассказывал знакомым, как ты живешь, — ведь Сережа твой мог ему и о болезни сказать. Да эти голландцы ведь только о наживе думают, практики, — вряд ли что о тебе узнаю. Но каждый день думаю, — м. б. Оля моя меня увидит. А я… — тоже, надеюсь. Да, очень трудно теперь получить разрешение на поездку, хоть мне и очень нужно, в связи с изданием моих книг. Нужно и в Берлин, — я 7 лет отчета не имел от «Издательства S. Fisher»449 (три книги у него). Милая, не кори, что я «непослушный». Тебе — я всегда послушен. Expres на тебя давно не посылаю, не тревожу. Земмеринг ничего о тебе не писал (в 1-м письме лишь, что ты большое дарование, и чутко, и глубоко понимаешь творческое слово). В чем же непослушен? Не могу я не послать тебе маленького привета, — так твоя жизнь тускла, никакого отдыха духу твоему, душе, сердцу! Только мои письма. Сейчас вспомнилось флоберовское — кажется о m-me Bovary: «жизнь ее была похожа на существование паука (неудачное слово, как Флобер дал такой промах! — сравнивая мятущуюся душу с — чем! — лучше бы сказал — „мушки“!) сплетшего тенетки свои в чердачном окне — на север…»450

Иначе бы я сказал: «жизнь твоя, светлая моя Олёля, похожа на прозябание цветка розочки дикой, странными судьбами возросшей в узкой щели, меж высоких стен: ни солнце никогда не заглядывало туда, ни месяц, ни звездочки не было ему видно, — лишь дождь, да ветер, да снег зимой, захлестывали родимый кустик». _К_а_к_ живешь ты?! Фася — единое существо (я не говорю о Сереже, о маме…), кого ты навещаешь, да книги… Ни церкви, ни театра, ни живых людей, ни чудесных выставок искусства… ни концертов _ж_и_в_ы_х (не radio!), ни-кого, кому бы душу открыть..! Оля, ведь это лучшие годы твои! Прости, не сердечко твое тревожу, — о тебе болею, вырвал слова из сердца! Ну, как же не послать тебе хотя бы малого, — от себя, — т-е-б-е! Не лишай меня хоть этого, маленького «счастья» — приласкаться к тебе! Мысленно упасть перед тобой, руки протянуть к тебе!.. — все, все душой шепнуть тебе, — я этим пустякам, которые позволил себе послать, — глазами, шепотом нежным говорил: «Олёль, вот в этом хоть — биение сердца о тебе, прими… Скажи в пространство — „ми-лый… я понимаю твое чувство… я в _э_т_о_м_ его отсвет вижу!“ —

Да, я уже писал тебе: „Ольга“ — значит — светильник, факел, — а „Светлана“ — древнерусское = Фотина (Фотиния) — греческое слово — светящая, Светлана. Потому и зову — Светлая моя. Да ведь ты и в самом деле — Светлая! — Светик, переломи себя, не лишай себя величайшего — Молитвы. Я — лентяй, не всегда молюсь, но я могу себя заставить: и тогда — получаю — облегчение. Оля, _н_а_д_о_ это! Спрашиваешь: „Господь простит?“ Не Ему же это надо… — _т_е_б_е! Попробуй, открой душу, все сердце… до слез… взывай! И почувствуешь Его свет, хоть на миг один! Упражняй душу. Молись. Чудесные есть молитвы. Ты — вольная душа, в полете! Ты — можешь молиться! Молись, Олёк! Неужели не можешь себя заставить и утром, и вечером, (— и в полдень!) душой пропеть Ей „благословенна Ты в женах!“ Ему — как маленькая девочка — „Отче наш“..! Ему — „Святый Боже..!“ Ему — „Пресвятая Троица“451. Молись, Оля! К папочке взывай… — о _н_е_м_ молись: _н_а_д_о. Это лучшее лечение духа… (и души!) — о, когда до слез..! — Оля — почувствуешь. Давай, условимся: в 10 ч. вечера, в 12 ч. дня, в 10 ч. утра: — _в_м_е_с_т_е_ будем молиться, хотя бы эти 4 молитовки! — каждый раз, в том порядке, как написалось! И я еще буду взывать к твоей покровительнице (Ангелу хранителю — это _о_с_о_б_о_е — так и молим Ему — имен их мы не знаем) — а _т_ы_ — к моему Святому. Так это легко, — ну, дадим друг-другу слово! С Николина дня (19.XII) я начну в эти часы молиться — с _т_о_б_о_й. Я — слаб в вере, но я… _з_н_а_ю, что _в_с_е_ Правда» что дала нам Православная Церковь. Оля, тысячелетиями, всеми народами — выкован _о_п_ы_т_ Молитвы! Он необходим — слабому, т. е. _ч_е_л_о_в_е_к_у. Обоготворяем иных из смертных: как же отказаться от светлой радости — от духовной близости к Бессмертным, — от пути Молитвой! В моем жизненном опыте я не раз _с_л_ы_ш_а_л_ _И_х_ _в_н_у_ш_е_н_и_е! Тебе — говорю _п_р_а_в_д_у. Верь! Чьи-то молитвы не раз спасали меня! _Э_т_о_ особенно я понял… в памятный день 8.II.30 г., когда _в_д_р_у_г_ увидел готовившуюся мне _я_м_у — и «наитием», молниеносной мыслью уклонился от гибели. Я был намечен ближайшим за ген. Кутеповым… Ген. Деникин452 был у меня в Севре дня за 3–4 до 8.II — и «посоветовал» быть крайне осторожным, «по возможности, один не ходите!» Он, случайно, получил «справку» (секретную). После 8.II я остерегался… — потом мне надоело это. Бесы знали, какое действие производят мои книги, мои слова. Моя корреспонденция проходила через их лапы, _з_н_а_ю. В ту пору я молился чаще… и, чтобы успокоить неприятную тревогу (только Оля знала — и мучилась), — ушел в «Богомолье»: вышла книга, которая будет жить… до-лго-о! Стань, детка, Ваней-ребенком, Горкиным… стань «самым простым сердечком»! В горькую минуту — к Молитве! — или — открой Евангелие… — _в_ч_и_т_а_й_с_я! Я не ханжа, и терпеть не могу «бухгалтеров от Православия» — есть такие: если он не попадет к началу службы в храм — он не идет! «В_с_е_г_д_а_ молитесь!» Какая _И_с_т_и_н_а! Олечек… так затомилось сердце, как прочитал: «Я так хочу быть у тебя, в твоем уюте!» Ах, я взял бы тебя на руки и поместил бы в глубокое кожаное кресло. Вот сейчас, _в_и_ж_у: как сейчас горит камин (центральное отопление — будет с 15.XII!) — я подвинул стол, слева греет от раскалившегося «буле»[184], «яиц червонных». На камине, невысоко над полом (метр) — ты, среднего размера потрет, «был скручен», но воскрес. Другой, в 4 раза увеличенный, направо от камина, на радио, — я всегда вижу тебя. «Девочка с цветами» — рядом с Сережей — Олей, на стене, увеличенная в 10–12 раз, — чудесно. Вся стена в больших портретных «видах» (20–25). За radio к окну — книжные полки, до «Святого Угла». Там Богоматерь (дар генерала Д[еникина], ему поднес монастырь в Белгороде), медное Распятие — дар рижской русской гимназии452а. Иоанн Богослов — дар тоже. Богоматерь (фототипия [Рагусской]), присланная И. А. Фотография Иверской часовни в Москве, большая фотография. Храм Христа-Спасителя — дар из Берлина, от семьи Редлих453. Снимки с могилки. Большой портрет в овальной раме, перевязан национальным флагом-лентой — с Сережечкой (увеличено с карточки, какая у тебя). Серебряная лампада голубая, с глазками, дар почитателей из Риги (Софья Климова454), под ней на нитке — сосновая шишка с… Валаама4526. Сейчас я пишу и пью кофе… В комнате 16–17°. У стола и все 20–22. Ты — в кресле, с ножками под себя. Я у ног твоих, голова моя у тебя на коленях… ты нежно ласкаешь голову, которая столько в себе носила дум, образов, м. б. _в_и_д_е_н_и_й… — которая — вся — _т_в_о_я, вся — о тебе! Я целую твое платье, я снизу в радости, в восторге… немой, гляжу в твои глаза — и вижу — ла-сточек, в них они, _н_а_д_ ними, — «бровки — как ласточки!» Я слышу твое сердце. Мы молчим… — так мы друг другу близки, — слов не надо. В моем взгляде — боль даже, так я тебя люблю, до… счастья-боли! Не могу глаз отвести… света нет, огонь камина, только — на твоем лице — отблеск жара — яиц червонных… в глазах золотые-пунцовые искры… Я целую руки… прячу глаза… — ласточка, залетная..! Иногда _в_и_ж_у… ты в постели, проснулась… я нес тебе кофе… целую милый локон, руки… локоток (т_о_т… помнишь? — «летний» — с солнечными бликами, в березе?) вижу шелкового червячка… снимаю… целую, — кузнечика того — о, «Свете Тихий»! — Не ответил на все письмо. Отвечу. И — об И. А. Он не захотел нас познакомить, я _в_с_е_ забыл, что было после. Где я ужинал?! Не помню. Я был подавлен, в полусне. Но… тебя я _с_л_ы_ш_а_л, я был в волнении… Я видел, да… «траур»… это помню. Я тебя _у_з_н_а_л_ бы! По _г_о_л_о_с_у, — увидал глаза… — _у_з_н_а_л_ бы. Оля, положи себе, как правило: каждый день начинай с Евангелия. Читай — где откроется. Хотя бы одну страницу! Люблю, целую. Твой Ваня

[На полях: ] Оля, все же около тебя — мама, Сережа, из кровных… — у меня — ни-ко-го! — да, Ты… всегда но… лишь _о_б_р_а_з!

«Историю одной девичьей души» — до следующего письма.

Ландыш[185].?

Сегодня купил и для себя «ландыш».

Вот, сейчас, кончив письмо, я задумал — с си-лой! — вышел 7-ой стих, 15 гл. от Иоанна455. Да, клянусь любовью к тебе!

и открылось еще: Гл. 16, Марка 1–5 ст.456 Уверуй — и молись, Оля!


100

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


14. XII. 41

3 ч. дня


Дорогая ласточка, здорова ли? Любуюсь на тебя — вижу тебя в этих розовых-свежих бабочках цикламена, (я описался вчера, пора бегоний — прошла, цикламен это, твой привет мне,) — они залетели ко мне в унылый час острого чувства одиночества, — и я весь засветился твоим сердцем — твоим чудесным _с_в_е_т_о_м — _ж_и_з_н_и. Вот она, и шестерка мотыльков, — пасхальный свет мне светит. _П_о_д_а_л_и_ со вкусом, — в серебряной бумаге, — так и стоят — рожденные твоим желанием — ласку мне послать. И обещают сколько..! — бутонов много-много. Я их беречь, как твое сердце, буду. Каждый день буду опрыскивать пульверизатором. На час-два буду прогуливать на воле, окна им открывать, — дышите, нежные! Целую твои ручки, долго гляжу в глаза твои, родная. Благодарю, благодарю.

Оля, милая, — вдумываюсь в твой «конспект» жизни… — о, сколько девушек безоглядно переменили бы судьбы свои на твои радости-страдания! Ведь в этом же и жизнь! Вся ты слишком _н_а_п_о_л_н_е_н_а, обогащена чувствами, подчувствами… светом и отсветами — Жизни! Гордись и дорожи таким богатством. «Мало радости», «так мало счастья», — писала ты. В _ч_е_м_ же — счастье? Не в устойчивости же и унылости покоя! удобств! — или — _е_д_и_н_о_г_о_ большого чувства! Как же оценишь чудесный дар большого чувства, если не испытаешь всего разнообразия явлений? Нет, ты богата, как редко — кто. Много сердец поранено твоим явлением в Жизни, — обогащение прияли! — от тебя, благодаря тебе! Ты — насыщала, ты — будила, грела, манила, уводила от _с_е_г_о — в _и_н_о_е, м. б. И — _ж_г_л_а. Все это наполняло, освещало, чаровало, томило и манило Жизни. Все это не бесследно проходило и для тебя. О, ты на редкость же богата! Много ты мне дала, — а я ли не обогащался Жизнью, — _в_с_е_м_ в ней! Не испивая от нее, лишь прикасаясь ко краю _Ч_а_ш_и. Т_а_к_ мне _н_а_д_о_ было — не упиваться, — прикасаться только. Не расточаться, а — беречься… для _и_н_о_г_о. Жалею ли? Да, иногда… жалею. Впрочем, пылкость воображения мне помогала: будто испивал.

Мое живое Солнце, Оля, Ольгуна… — не обрывай рассказа, говори, шепчи… — я будто в _э_т_о_м_ вижу тебя, я чувствую тебя, так близко… жалею, радуюсь тобой. Олечек, помнишь, — чуть ли не во 2-м — 3-м письме к тебе, (ты заболела и писала мне, в начале 40 года), я сказал: «Вы так жадны до жизни. Вы — страстны по природе… Вы будете здоровы, Вы в Жизни будете…» Когда писал это, — так мне хотелось (и так верилось!), чтобы ты осталась жить, счастье чтобы тебе сияло… — и так хотелось — ближе, ближе знать тебя, дружбы твоей хотелось! — молился о тебе… ждал весточки, ждал сердца твоего… — откроется? — о, какое сердце! — _э_т_о_ _з_н_а_л. И — ждал. Я уже _в_и_д_е_л_ твою душу, твой _с_в_е_т. Мне уже было больно — не писать тебе. Оля, такой, какая ты… — я не встречал в своих корреспондентках, — их много было! были очень чуткие, глубокие, даровитые в чувствах к прекрасному в искусстве, в жизни… Но _т_а_к_о_й — единственной — нет, не было. Ты — _н_е_о_б_ы_ч_а_й_н_а_я. Отмеченная Богом. Береги себя, _т_а_к_у_ю. Ты дана великой благодатью нашей, — лучшим нашим, — Душой Церкви! — от нее шла в Жизни, в Жизнь. Помни, Оля, — не разменяйся, _о_т_д_а_в_а_й_ же Ей и Жизни — _д_о_л_г_ твой. Твори, не принижай себя (что можешь делать даже при всем великом самолюбии, гордыни даже!)

Ну, ты прости: это не «наставление», — это моя с тобой беседа, моя просьба, мольба к тебе. Слушай свое сердце, _д_е_л_а_й.

Вот еще что: не забудь же сказать, какой образ был в твоей душе — «10-летки Оли». Мне дорого все о тебе, тобою сказанное. _В_с_е, что можешь, (и захочешь) — скажи. Мне это — в радость, м. б. и в томление, — но _о_т_ _т_е_б_я… — все дорого.

Я тебе доскажу «историю Даши», — увидишь, она не так уж обыкновенна, это «история одной любви», не «История любовная». Слышишь «разницу»?

Ольга бесценная! _В_с_я_ ты — от _И_с_к_у_с_с_т_в_а_ также, от младшенькой сестренки, от _Х_р_а_м_а, от _Р_е_л_и_г_и_и. В_С_Я! Поразительно, до чего ты проникновенно-чутка-тревожна! Не «неврозы» это, нет, — это _т_в_о_я_ природа. Как ты глубоко-заманчива! Не «магнитна», а — заманчива, затаена — чудесна! Неужели так и не _у_в_и_ж_у_ тебя?! Ольга, до чего ты _о_б_щ_а_ со мной! Я потрясен бываю, — вдруг _т_а_к_о_е_ _с_в_о_е_ в тебе узнаю! До… мелочей, другим невидных, до… _б_о_л_ь_н_о_г_о — в нас! Порой встречаю то же выражение _ч_у_в_с_т_в_а_ — и теми же словами! Будто из одного разбитого куска — мы оба. И — встретились, и — какие же преграды! Как бы по воле… Умысла! Злого? Благого? И — для _ч_е_г_о_ же?! О, какое же это испытание! И — для _ч_е_г_о_ же? — Сейчас слышу _э_л_е_г_и_ч_е_с_к_о_г_о_ _Ш_о_п_е_н_а. Мы оба любим одно и _т_о_ же. Я — лириков в музыке — как ты: Шуберта, Шопена, Чайковского. Классическое Римского-Корсакова. Степную тоску в Бородине, «шумы народной стихии» — Мусоргского457. Моцарта… — детским слухом слышу, простоту и прозрачность мелодий чистых, как бы — с неба!

Оля, милая, радость, небесная… Святой зову тебя… — в тебе чудесно много от света — святости, _л_у_ч_ш_е_г_о, что может быть в человеческом, — о, как _с_л_ы_ш_у_ это! Если бы _н_е_ _у_з_н_а_л_ тебя… — я был бы ограблен в жизни, — ныне осыпан счастьем, — пусть _с_у_х_и_м… о, это все же — счастье! Ты, ты мне вернула, — отнятое страданиями, — ты их закрыла, ты Богом мне дана… — на муку? на радостную муку?! Какая правда, Тютчева, — завтра пошлю тебе: «О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней… — Сияй, сияй, прощальный свет — Любви последней, зари вечерней… — Полнеба обхватила тень, — Лишь там на западе брежжит сиянье, — Помедли, помедли, вечерний день, — Продлись, продлись, очарованье! — Пускай скудеет в жилах кровь, — Но в сердце не скудеет нежность… — О, ты, последняя любовь! — Ты и блаженство, и безнадежность!»458 Странные стихи, единственные… Техники стиха спорят о том, в какой же мерке дано? бесплодно спорят. — Тютчев _т_у_т_ дал свой никем неповторенный «размер». Ими он чрезвычайно богат, богаче гораздо Пушкина, Т[ютчев] — вольней — в технике. — Олёк моя, — без тебя я не смог бы дать (если дам!) «Пути Небесные» так, как они должны быть _д_а_н_ы. На днях получу починенную машинку, и — пока разрешатся мои планы поездок (жду)… — буду писать. Что..? — Не знаю. Целую, молюсь на тебя, Оля! Твой Ваня

[На полях: ] М. б. тебе необходим бромистый препарат? Прошу: прими «antigrippal»! И все время принимай «cellucrine». Ты сильно расстроена.

Олёк, я тебе послушен, и не посылаю давно expres на тебя. Правда? Ты чудесно рассказываешь, и разве не видишь, как жемчуг в тебе чувствуют _в_с_е! А я…!!! _в_с_е_ в тебе вижу. Ради Бога будь бережливей к себе.

Оля, прошу, скорей сообщи, будет ли Сережа у себя в Arnhem'e 5-го I, в понедельник? Пишу на случай, м. б. не смогу послать, что хочу. Прошу!


101

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


15. XII. 41

1 ч. дня

Какое счастье, Олёк чудесный, ты прислала мне сегодня! Боже, до чего прекрасна! — нет слов назвать Тебя! Светлая, святая Дева! Нет, не кощунствую, не смею, — не в _э_т_о_м_ смысле говорю так, — Ты несравнима, Святая, Пресвятая Дева-Мать! Но ты так близка к Святому Идеалу, _т_у_т_ близка! Твои глаза… — _О_ч_и, не глаза. Я их предчувствовал — в затишьи, в затени ресниц. Я _з_н_а_л_ их. Оля, ты — именно — _А_н_а_с_т_а_с_и_я! Такую _в_и_д_е_л, сердцем видел, — наконец, _у_в_и_д_е_л. Да, я _и_с_к_а_л_ тебя, предвечный Идеал, — Прекрасную! Вот, нашел. Что мне делать? молиться? благоговеть? страшиться, что полюбил _т_а_к_у_ю… что — смею человечески любить? смотреть?.. — будь же благословенна, единственная, непостижимая, моя Уника! — Кошмар какой-то… — ты все еще пишешь «ins Blaue hinein»[186]! Я жду, страдаю твоей тревогой, — я же здоров, сколько писал тебе, с 26.XI… — Нет, никогда не позволю себе тревожить тебя, говорить о какой-нибудь болезни! Не постигаю, _к_а_к_ это прорвалось — о глазе! Не хотел же, поверь мне. Я понял, получив _ж_и_в_о_й_ цветок, что ты его связала со «Знамением Пресвятой Богородицы»459, — с нашей «Чашей», моя неизреченная, _н_е_у_п_и_в_а_е_м_а_я! И, знаешь, то же движение сердца заставило меня послать тебе _о_т_в_е_т_н_о_е, как-будто: я послал 26.XI, за 3 дня до твоего привета, — но, верю, твое передалось мне, ты уже думала о «ласке» — мне! Я истекал такой нежностью к тебе, — нельзя нежней. И это чувство смешано с тревогой: за тебя, — больна ты?! И — _н_е_ _з_н_а_т_ь!! Ты так неосторожна, — больная, ездишь, — или не понимаешь, как опасно? заболеть пневмонией, когда ты так ослабла, исхудала! Что же мама смотрит?! Ты все та же, неукротимая упрямка, сумасбродка! Пойми же, до чего ты _в_с_я_ _и_с_к_л_ю_ч_и_т_е_л_ь_н_а! Твое письмо № 1 — «рассказ о жизни», — _в_с_ю_ тебя уяснил мне, всю _в_и_ж_у… всю люблю, _т_у, девочку-чудеску! Оля, поясни мне, что с тобой было (после кончины папочки), какое «бегство» ночью, какое «сумасшествие»? Малютка — тогда — была уже _о_г_р_о_м_н_а_я! Т_а_к_ _п_е_р_е_ж_и_в_а_т_ь! Непостижимо, или — _ч_у_д_о. Ты — _ч_у_д_о. В тебе все — _ч_у_д_о. Олёк мой… — зачем ты жжешь написаное? Гордячка, ты совершенства хочешь? Совершенство — жжешь! Ничего не пиши, что я советовал… — _п_и_ш_и_ — что хочешь, как хочешь, — только пиши! _С_и_л_у_ свою сознай. Пиши свободно, не проявляй гордыни — относясь к себе так строго. Быть себе критиком — так трудно! Пой свободно. Как ты тонко _в_с_е_ постигаешь! Как все необычайно у тебя! Двумя-тремя строками даешь так четков_с_е! Ско-лько я раскрыл в твоем «конспекте»! Кто этот _ч_у_т_к_и_й_ управитель хора? Его слова — о «милой», — как верно, глубоко, — какая чуткость! И эта — _д_е_в_о_ч_к_а!

Да, _ч_у_д_о_ _с_л_у_ч_и_л_о_с_ь: твой портрет дошел. Это — второе чудо. —

Давно-давно (в Москве), ушиб я (расшиб) правый глаз, ты угадала. 12–15. XI — левый отяжелел, — два-три дня я не мог читать, — прошло. От легкого ушиба это, и — от растирания ночью, пяточкой ладони. Ты же навоображала — бездну! И вот — наказан: не получаю _п_о_л_н_ы_х_ писем! Утешаюсь, что ты _в_с_е_ знаешь, только письма твои еще в пути. И трепещу, что заболела, — ужасы такие приходят в голову… _в_с_е_г_о_ страшусь. Милая, солнышко мое святое, просияй! Шепни мне, что получила мой привет, — давно-давно послал, — и был так счастлив, что хоть малым этим тебя порадую. Знаешь, Олёк… — я для тебя сварил варенье, _с_а_м! Грушу нельзя послать, очень она нежна… так — я ее очистил и варенье сделал, для тебя. Я не только рассказы могу писать: для тебя я _в_с_е, _в_с_е_ _м_о_г_у. Как я радовался! И, кажется, недурно сделал. Помнил, как Оля делала. Но предельный вес посылки — 1 кг[187] — позволил только немного послать тебе. Завтра, м. б. отправлю: «L'heure bleue» («Guerlain'a»), плитку «Rialta» и флакончик «груши». Ну, ты — детка, будто. Боюсь, что шоколад плохой. Я давно его берег, тебе. Прости, если плохой. Постараюсь найти получше — к Рождеству, — м. б. «пьяных вишен»?

Алеша Квартиров взял с собой портрет, — м. б. передаст тебе. Но этот портрет скрал мои черты «живые», — писательские. Я недоволен. Там — восторженный и молодой, какой-то… будто музыкант. Я — _г_л_у_б_ж_е_ взглядом, _т_я_ж_е_л_е_й_ от скорби. Ну, ты, все равно, _в_ы_д_у_м_а_е_ш_ь_ меня. Я тебя недостоин. Я — _в_н_у_т_р_е_н_н_и_й, _т_в_о_й, настоящий, — в книгах, в письмах, в _ч_у_в_с_т_в_а_х. Там — вся правда. А этот — _л_е_г_к_и_й, — _н_е_ _т_а_к_о_й_ я. Скажи о снах. Как Богородицу видала? Твое все так мне важно, так дорого! Пиши о жизни. Продолжу «историю любви».

Перед отъездом во Владимир, Оля спросила Дашу: «поедешь с нами?» — Та в этом услыхала: «м. б. не поедешь». Заплакала, в истерике: «хотите меня оставить! зачем же так приучили меня к себе? Или это „барин“ меня не хочет?» — и в страхе поглядела на меня. Я сказал — «нет, хочу». Вся засияла и весь день игралась, пела, Сережу тормошила, душила поцелуями, как бы с ума сошла. Да, был еще случай. Мы жили под Серпуховом, у монастыря, в бору. Я увлекся стрельбой по ястребам460. Они унесли мою любимку — белую курочку, выведенную мной в инкубаторе. Я их набил м. б. больше сотни. Помню, охотился. На опушке бора приметил Дашу с Сережей. Она лежала на спине, раскинувшись. Ее ноги, в черных чулках были совсем открыты, — до _в_е_р_х_а_ — _т_е_л_а: так задралась у ней юбчонка. Услыхав мои шаги, прикрылась… и запела: «Охотник — охотник… не убивай нас, мы не волки, — мы заиньки… погладь нас!» — И Сережечка повторил — «погладь нас, мы… _з_а_и_н_ь_к_и…» Я поцеловал его, и… погладил Дашу, чуть поласкал по щечке. Что было!! Она схватила мою руку и стала целовать, безумно. Я смутился. Я видел ноги… — и погладил — ноги, слыша их. Она — сомлела, вся ослабла. Не знаю, что бы случилось, если бы не было мальчика. Это было первое искушение. В тот же вечер она была как пьяная. А я — все забыл, — _п_р_о_ш_л_о.

Во Владимире началось самое страшное. Мы с Олей и Сережечкой уехали в Москву к моей матери — на именины (10 окт., Евлампии). Сереженька заболел брюшным тифом. Мы задержались, мучились. Незадолго до этого, весной он болел ползучим воспалением легких. Тиф был очень опасный. Мог умереть. Ночи не спали. Тянулось с месяц, эта длинная, медленно повышавшаяся и понижавшаяся t°. Кризис. Пошло на поправку. Самое опасное, когда необходима [сложная] диета. Меня вызвали депешей во Владимир — съезд податных инспекторов. Я уехал. Оля — в Москве, при Сереже. Помню — мое появление в домике, над Клязьмой: будто усадебка. Даша встретила… — «а барыня, а Сережечка?» Она знала, что пошло на поправку. Она была сама не своя: _о_д_н_и, — м. б. на 1–2 недели! Молодые, мне — 29 лет, ей — 21. Вполне созревшая, красивая девушка. Я увидел взгляд ее… смущенный — и счастливый, — и робкий. — Ужинали — вдвоем. Мы всегда сажали с собой. Она ухитрилась приготовить необыкновенный ужин: достала рябчиков, (я люблю их, знала), сделала блинчики с творогом (люблю), суп перловый из гусиных потрохов… — разварной налим (помню! она все знала, что я люблю). Подала рюмку хинной [1 сл. нрзб.], — я налил и ей выпить. Но она и без нее была _п_ь_я_н_а. Поужинали, почти в молчании. Она все время убегала за чем-то… — все спрашивала — «а когда же Сережечка?» Ночь. Снег и мертель, (ноябрь). Я сел к печке с книгой, в качалке. Она убирала со стола. Мне было неспокойно. Она… — была в новом платье, в косах. Бегала, и от нее шел ветерок. Пахло — резедой. Да, я чувствовал по ее косившим, убегавшим взглядам, робким и тревожным, что она ждет, _г_о_т_о_в_а. Я… ты понимаешь, Оля… я давно не знал женщины, м. б. больше 6 недель… я был возбужден. Был момент, когда я чуть не протянул к ней руку, когда она близко пробегала, вея ветерком и резедой. Но… заставил себя думать о мальчике, об Оле, которая там, страдает (не думал о Даше! она мне верила!!) — и удержался. Ушел в спальню. Заперся. Ночь была ужасная. Даша долго стучала тарелками. До утра не спал. Утром она встретила меня… горячими пирожками к кофе. И ее косы были положены на темени, это ей шло. До следующего письма. Целую. Твой Ваня


102

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


16. XII. 41

10 ч. вечера

Будь благословенна, родная Оля..! — взывает во мне неизъяснимое, — чувство-чувств, самое нежное, что может быть, в человеческом сердце, — не нахожу, как можно это назвать… — такое великое, такое… — любовь ли, боль ли во мне… — все вместе. Все эти дни, — а сколько их прошло мучительно! — одно и одно — что с ней? — тревога, тоска, до боли острой, такое чувство, будто трепет за самое дорогое на земле. 18 дней! — и я ни-чего не знаю, что с тобой? И никто, ни слова, ни… 13-го, в субботу, это состояние обнажилось, перелилось в отчаяние. Я как бы мертвый был, душевно. Без чувств, без мысли лежал я, слыша, как ночь подходит. После 6-ти — было так — «никто не придет». Один, всю ночь без сна, до утра. И вот, когда все в городе затихло, будто ночь глухая, — _т_а_к_ казалось, — я уже хотел опустить оконные заслоны… — звонок! — Это был твой _п_р_и_в_е_т… родная, твой прилет — милые бабочки впорхнули… розокрылые, нежные. Как я их целовал, Оля! Милые… — улыбки сердца, единственного — для меня — в целом мире! Светло стало, на миг… — и снова — как волнами, — тоска — и радость. Не могу понять, что _э_т_о?! Так все дни, эти, последние… Мне больно, — больна ты, Оля? Не знаю. Тяжело мне. Я писал Сереже, маме твоей… — давно, 4-го, срочно, — нет отклика. Твое самое последнее, — что _т_ы, больная, поехала в Утрехт… — зачем же, Го-споди! — от 2.XII[188], — и все. Жду — страшусь. В воскресенье, 14-го, — все то же, до озноба. Нервы. Поднялась t°. Без сна, всю ночь. Ночевал друг 461. Утром — другой, доктор мой. Ни-чего! «Это Вам — за _о_п_ы_т_ с ледяным обливанием». Строго сказал, это бывает редко. «Будь другое сердце, — finis![189]» — Я усмехнулся: «столько всего вынесло… — этот лед — пустяк!» Оставил все же опыты. Не помогли: тревога — боль — все те же.

Смотрю на твои «г_л_а_з_а», в твои глаза! Необыкновенно. Такого лица — не видел ни во сне, ни в жизни. Ни у кого. Ни на картинах мастеров во все века, — что знаю — ни в иконах… — ни у кого, ни-где. Ты усмехнешься? Скажешь — «ну, понятно… так всегда, когда…» Понятно. Нет. Я _м_о_г_у_ даже и — «когда…» — остаться, для «бесстрастного надзора», — и бесстрастным зрителем, — я как-то умею _э_т_о, — это нужно для _т_о_г_о_ (во мне), кто _с_м_о_т_р_и_т, _в_и_д_и_т, — _в_б_и_р_а_е_т. И я, владея собой, — это бывало в самые острые мгновения в моей жизни, — говорю: _т_а_к_о_г_о_ лица (Л_и_к_а!) я не знал. Теперь _у_в_и_д_е_л… — да! вот Она… вот, наконец, Она!., моя Анастасия… Воскресшая! Смиренница! или — скромница! или — нет, нет, не правда! — «сознательная „скромница“»..? Что же ты писала, зачем себя «дурнушкой» — называла? Из-… за _и_г_р_ы?! Со мной-то?! Этим меня нельзя… Сбить с толку? внушить мне… — _ч_т_о?! Чтобы не обольщался? Разве ты не _в_и_д_и_ш_ь_ — второй раз: _ч_у_д_о. Ты его хотела, верила в него? ждала? Оно случилось. Благословенная, прошла ты, невредимая… никем не остановленная, _с_в_о_б_о_д_н_а_я… сама прошла… _с_а_м_а_ остановила взгляды, приковала… и — пришла! С другими — не бывает. Ты чудную имеешь власть — проходишь — радуешь… о, милая, чудесная… Ты же _п_е_с_н_я, — вот ты кто. Так называл тебя я, нежно. Песню нельзя сказать, — пропеть лишь можно. Песню и — молитву. Да, на Тебя молиться можно, стоять в молчании — и молиться, сердцем. Помнишь — чудесное тютчевское? «Умом России не понять, — Аршином общим не измерить: — У ней особенная стать — В Россию можно только _в_е_р_и_т_ь» (1866 г.). Было нашему Гению 63 года, когда провещал Он _э_т_о_ сверх-чувственное _п_р_о_в_и_д_е_н_и_е! Е_м_у_ _н_а_д_о_ _в_е_р_и_т_ь! (разрядка в этом слове — его). Можно ли _п_о_н_и_м_а_т_ь, _п_о_н_я_т_ь… Песню? Песню можно только _в_н_я_т_ь. Как и Россию. И не чувством обыкновенного у человека _с_л_у_х_а: а _с_л_у_х_о_м — сердца: _в_е_р_о_й. Тем чувством, которое — в молитве, теплится, горит… пылает. Это — внутреннее чувство — сложнейшее, неразделимое… — это — слияние, и извлеченное из этого слияния _т_р_е_х, необъяснимых, — _в_е_р_ы, _н_а_д_е_ж_д_ы, л_ю_б_в_и, — девятое, что ли, сверхчувство? Как его назвать? — _ч_у_в_с_т_в_о_ _с_в_е_т_а, _С_в_е_т_а, — все озаряющего… согревающего… влекущего к _с_е_б_е — неодолимо. Пошляки, «фрейдисты» и всезнайки… те — просто: (книзу стащат: «x-appel»! — ) что угодно можно под этот икс подставить!

Люди _С_в_е_т_а_ (и — от Света) не могут _э_т_о_ словом называть: неведомое, _ч_у_д_н_о_е… _в_л_е_к_у_щ_е_е… — в выси, _в_н_е_ _сего. Великие мастера искали вечно, томились, тщась отыскать _т_а_к_о_е_ в лицах. Ре-дко находили. Рафаэль… — Сикстинскую мадонну… но… _т_р_е_в_о_ж_и_т_ _н_е_ч_т_о (да, в низинках) у иных его «Мадонна». Леонардо… да, но… Прославленная, «загадочная» Монна[190] Лиза, «Джо-ко-нда..!» Какая тут «загадка»? Гейневский дурак у моря462 ждал ответа на «вопросы»… дурака. Оно молчало. (У Гейне как и все у _э_т_и_х, — скрадено у мудрецов Востока: не его, — как _и_х_н_и_м_ Волосатым Марксом — у египтян… у китайцев — _в_с_е_ раньше было!) Вся эта «Лиза» — вся — разгадка, и преголейшая: ну, кто же _О_н_а?! Она… так ясно… — «похотливая _л_и_с_и_ц_а…» — вот кто. И — чуть раскосость… (лисица-то!) И еще — _г_р_я_з_н_о_в_а_т_а, _с_а_л_ь_н_о_в_а_т_а, и… потновата. Вот мое определение. Для большей ясности — поищем в «Притчах»463 — и увидишь (это — про нее, про «Джоконду») (у меня давно подчеркнуто, с пометкой — полюбуйся на «Мону Лизу»): п_о_е_л_а… — и обтерла рот свой, и говорит (дожевывая, прибавлю): «а что я худого сделала?» Словом — «игрушечка». И как же чудесна-возвышенна чеховская «Душечка»464, — перед этой «загадкой» — «Лизой» (от слова — лизать, губки облизывать…) и какие же рас-тя-ну-тые… какие же ни-точки… эти сластуни-губки, этот _р_о_т… — какой же долгий-лисий!.. Как и чуть-чуть «раскосость» глаз («один — чуть в Питер, другой — чуть в Арзамас!») — Это отпечатала «Россия» (умом какую — не понять). Олёк, чудесная… Ольга..! — вот _т_в_о_й _Л_и_к — стоит разгадывания… Его не понять: его, как русскую-русскую Песню… чудо-песню — можно лишь _в_н_я_т_ь. Вот — Тебе, светлая, — мой, _А_к_а_ф_и_с_т… чистый, вдохновенный, благоговейный, — от моего благоговения. Что такое — благо-говеть? Стариннейшее слово, — благо-жити, благо-быти, благостно-быти. Точно. Смысл углубленный: покорность, смирение, уважение, страх = «страх Божий» — высокая степень почитания, почтительности, чудесного _т_р_е_п_е_т_а, как перед Святыней. Вот что это значит: «б_л_а_г_о_г_о_в_е_н_и_е». Так вот, от _т_а_к_о_г_о_ (10-го?) чувства, пою перед Тобою, Песня, — Песню, чудесному в тебе — _с_в_я_т_о_м_у — для меня: священному! Да, это не исключает _и_н_о_г_о_ чувства, любви, — и страсти, — устремления, — ты же знаешь… что же мне таиться?! — пусть все смутно, но _в_с_е_ во мне, что ты узнала в моих книгах, в письмах, в умолчаниях… — все тебе известно, святлая моя, чудесная! Пою, и поклоняюсь, и страдаю, и… томлюсь Тобою. О, Ми-лая, Загадка! Вот — _в_и_ж_у_ и отгадку: Песня, Чудесная… и — о, сколь редким — внятная! М. б. только — мне, одному. Я ведь беру особым чувством, — ты его не знаешь… и я… — не знаю. Но оно — во мне. Д_а_н_о. Как Дар. Это — я чувствую. И слышу. И многое — _в_н_и_м_а_ю. Как… почему так..? Не знаю. Я тебя больше, яснее знаю, чем ты — _с_е_б_я. Только нельзя сказать… словами. Можно… и-зо-б_р_а_з_и_т_ь. Во-образить: _и_с_к_у_с_с_т_в_о_м. Большим, ИСКУССТВОМ. Его — это искусство, — знаю. Есть оно. Во мне. Изображу — ли… — этого не знаю. Словами… можно ли любить заставить? в-любить? Нельзя, простыми. Словами — образами? Можно. Я это доказал. Ты знаешь. Моя Дари — _в_л_ю_б_л_я_е_т. Женщин, мужчин… и девушек… и — мальчуганов. Власть Дари… в чем? Никто не знает. И я — не знаю. Но она есть, _д_а_н_а. Кем? Чем? — Искусством. Бо-льшим Ис-кусством. Ис-кушением. Это — я — знаю. _Е_с_т_ь. Целую. Жду с благовейным трепетом — хоть слова: о здоровье. Твой Ваня

[На полях: ] Смотрю — молюсь. И Песня, и — Молитва!

Но почему же — ни словечка мне — на — этой, Чудной! Или — я не достоин? А — кто достоин?! Кто?! Сказать — «Мадонна» — о, как это… «по-дачному»! Смотри «Чашу» — 1–3 страницы465.

Удивительно большие у тебя «радужницы» (iris) = «райки»! Это — чрезвычайно редко!

Оля, как хотел бы увидеть «маленькую Олю», 10-летку.

С _э_т_и_м_ письмом, — о тебе — не могу [мешать] историйку — о себе…


103

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


22. ХII. 41[191] 2 ч. дня.


Чудесная, чистая моя Олюша, — забудь о моих упреках, не смею я в чем-либо укорить тебя: ты всегда будешь чистая, и, Господи, посмею ли в горькой твоей жизни искать ошибки! Навсегда забудь. Это было мое больное, с чем всегда боролся. Не смей никогда принижать себя и называть меня словами, чего я недостоин. Я только Ваня тебе, только дружка твой, верный твой, до конца. Не бойся моей привычки поминать «Ныне отпущаеши». Это чудесная молитва. Всегда, кончая большой труд я повторял ее! Мы все, православные, слышим и повторяем ее в конце вечерни, и после литургии, в благодарственных «часах». Милая, нежная, согревающая сердце! Знай: я тебя л_ю_б_л_ю, единственную, посланную мне Богом по молитвам Оли; ты это знаешь, и никто не может заместить тебя: у меня нет ни глаз, ни сердца — ни для кого другой, ни на миг. Любить тебя — для меня значит быть тебя достойным, чистей-шим! Ты — или уже ни-кто. Возьми это в сердечко, и я буду покоен. Буду хоть этим счастлив. Я плачу, моя Олюша, от счастья, что ты живешь, что ты… лю-бишь меня, _т_а_к_ любишь! Оля, зачем ты говоришь, «если не встретимся, тогда — разрыв, но, предрешив _н_е_ видаться, — мы предрешаем неминуемо, если не прямое расхождение-разрыв, то… несхождение наверное». Почему? Да, я боялся «встречи» с тобой… боялся: увидишь меня и — отвернешься от своего Вани, от _т_а_к_о_г_о! Т_е_б_я_ потерять страшился! Ну вот, признался тебе! С болью, со стыдом, — признался! Разве я тебе — такой нужен? Не можешь ты такого, жизнью и временем побитого человека, полюбить. Ну, что же, если и есть еще во мне огонь… живость чувств… но я так некрасив, и так неярок лицом… Но, клянусь тебе, ничего бы я так не желал теперь, как хоть на миг увидеть тебя, моя прекрасная, моя единственная! Оля, не обманываю я тебя, я все пытаюсь делать, чтобы достать позволение приехать! Но ты видишь, как это трудно. На днях я говорил с видным человеком, который едет в Берлин, — это управляющий делами русской эмиграции во Франции466. Он обещал мне хлопотать о позволении поехать в лагеря. Только в Берлине я могу добиваться визы в Голландию. Все так говорят. Я буду добиваться, пусть из моей поездки выйдет гибель твоего чувства ко мне, — мое чувство сильней _в_с_е_г_о. Ты вросла в мое сердце, и только земной конец тебя закроет от меня. Пойми, поверь, я плачу, говоря все это. Ты не услышишь от меня — отныне — ни одного укора, я не ревную к прошлому. Смею ли? Ты — безупречна, ты свята, мученица… как я смел подумать даже?! мучить тебя, мою голубку, которая для меня — _в_с_е!? Но почему — разрыв? Ты можешь меня забыть, если теперь не свидимся? можешь? Ну, повтори, что можешь забыть… я _н_е_ могу! _у_ж_е_ не могу! Как ты не поймешь, что у такого, как я, не может быть _л_е_г_к_о_с_т_и_ в сердце! Или — н_и-ч_е_г_о, или — только _о_д_н_о, и — как же крепко! Силы чувства моего не слышишь? Не _з_н_а_л_а_ _е_щ_е_ _т_а_к_о_г_о_ чувства? такого не встречала? А по зеркалу совести моей не можешь судить, по моим книгам, где _в_с_е_ — правда, где — я _в_е_с_ь?! Не святой я, да… но — когда я открываю в книгах свое сердце — я — подлинный, _э_т_и_м_ не могу шутить. Тогда — зачем же я _т_а_к_ полюбил, пошел слепо на муку, чтобы после всего, что я сказал тебе, что мое сердце так чисто, так открыто тебе крикнуло… после всего услышать — «расхождение» — или — «несхождение наверное»! Тогда оставим, бросим эти «письма», эту сладкую му-ку, для меня! Ну, скорей делай, бросай, забывай меня… даже если я невиноват, если не могу преодолеть железных законов нашего времени. Если бы ты все знала..! Русский писатель — для эпохи нашей — это не голландец деловик, который может разъезжать свободно. Мы не торгуем, мы не строим материальной жизни… — мы — всем чужие, особенно такой, как я. Я тебе нужен, я своей родине, м. б., нужен, но миру… я не нужен. Я — чужой, слишком чужой со всей своей мукой, со своей любовью к родине, к — т_е_б_е! Ты для меня — знай это, Оля моя, — свет родины нашей, ты — русская девочка для меня, ты полюбила мое сердце — это моя родина так меня обласкала… тобой, _з_а_ себя! Послала мне прощальную свою улыбку. За мои слезы, за мое горе, за все томления! И ты, чуткая такая… _т_а_к_ страшно говоришь — тогда — разрыв! Я тебе верю — и скажу — ты первая не перенесешь разрыва, ты пустоту увидишь, не дай Бог. Я хоть чем-то ее наполнял для тебя, для себя. Вернуться мне к страшным дням июня 39, когда я выл от одиночества? Но знай: милостыни мне не надо. Обойдусь без милостыни, дотяну дни в пустоте. Сейчас все для меня мрачно. Потому и писать тебе не мог 12 дней. И глаз, и — тоска сердца, и — холодное письмо твое. Я даже убрал на три дня твои портреты, чтобы испытать себя… я был убит твоим письмом, холодным… уже не помню… — и не выдержал! Я плакал, я молился на тебя, «девушку с цветами». Я томился, что ты осталась холодной к ней, — ко мне, к моей тоске! Я же тосковал за нас, когда писал ее, про «дали», в которых она не виновата! Я ночи не спал, когда ты болела… я уже видел, что ты умираешь, что тебя нет… — и писал Сереже и маме! А ты про такое маленькое, про Елену… — на чей аршин меряешь меня? «Чаша» — и — Елена! Дари — и пошлость!? Ты — ты во всем — и мерзость!? Евангелие, Пушкин, Псалмы… церковь, перед Крестом… — и — «полчаса любви»? Тьфу, мне страшно, мне претит, Оля, я страшился подумать — бывало! — что я — писатель. Перечитай же странички, «Как я стал писателем»467. Я благоговел, я не смел думать, чтобы с нашего двора — я — пи-сатель! Русский писатель — не торговец, не бульварник, не «кавалер». Я могу быть маленьким, — «средь детей ничтожных мира быть может, всех ничтожней он»… — «но лишь божественный глагол до слуха чуткого коснется, душа поэта встрепенется, как пробудившийся орел»468. Я это всосал с детства и потому благоговел. Цельным бери меня. Я не раздваиваюсь. Я страшусь. Оля, да, я все силы отдам, чтобы оставить тебе «дар» — «Пути». Это моя заповедь. И если я не увижу тебя, то не по моей воле, а вопреки моей воле. Мы в стальном кольце непреодолимости, разве не видишь? Да, я во многом теперь сомневаюсь, и мои восторги июня — вянут.

Страдаю за тебя, тобой, собой. Не увидеть тебя! Господи, смилуйся над нами! дай же чудо! О, какие нежные, какие страстные твои письма! Что они делают со мной! Я каждую минуту терзаюсь тобой, ужасы воображаю. Как ты таешь, и как я бессилен! Этот трагизм — я его не знаю в жизни, ни в литературе. Только в «Чаше» — чуть такое. Сам себе напророчил… неизбежность!

Путаюсь в твоих письмах. Не знаю, на что отвечать. Да, тему я тебе дал совсем серьезно. Пробуй писать. Не бойся, что не удается, — удастся. Хирурга — к черту. Ты — необычайная, с меркой к тебе не подойду. Ты — единственная. Ты мне — Таня. Нет, ты мне нужна не для «Путей», — для — меня, для сердца, для жизни, для — подумать не смею… — _с_ч_а_с_т_ь_я! Не смей и думать, что я не хочу встречи! К_т_о_ же я тогда?! Я твой верный, навечно. Я рассказал о тебе — другу доктору Серову. Не все. А лишь — какая ты — чудесная! Он все понял. Твой портрет — и что привез «дубина», и «глаза». Он мог только сказать — «храните это счастье, будьте нежны…» — клянусь! Он знает мои прорывы, мой характер. Раз он удержал меня — я вспомнил его слово — «будьте нежны», — от злейшего письма. Но это от моей пылкости, от страха, что я тебя потеряю, ты так была холодна… уж не помню. Знай одно: _т_а_к_о_й_ любви, какой люблю тебя, не знал еще, и ни у кого не видел, — в литературе, в жизни.

Напиши продолжение «жизни»469 — ты делала цветы на сучья, для церкви. Я не понял про Г. К. У _к_о_г_о_ же он служил? у — «бесов»? Не понимаю. Почему ты не могла уйти с ним? почему ты его не удержала? Похож на Сережу? Ты ошиблась: на С. никто не может быть похож. Он был — неповторим. Ты поняла силу искусства в «Солнце мертвых». Да, все — боль, но моей, за _м_о_е_ — нет там. А меня клеймили жиды и левые: «книга злобы и… ненависти»! Я могу тебя корить, что ты мне открыла свое чувство?! Ч_т_о_ это?! Я — целую твои ножки, Оля! Так я недостоин тебя. Весь тобой жив, только. Забудешь — вынешь душу из меня. Нет, этого не будет. Читаю сейчас твое письмо и ужасаюсь: э_т_о, я —? — писал! «Надо поберечь Дари..?» Это безумие мое! Я не узнаю себя! Клянусь, это — не я, твой, писал! Я весь тобой взят, полон, тобой — «все-женщиной!» Оля, это дьявол мог _м_н_о_ю_ написать! Как я гадок, Оля! Умоляю, забудь эти злые слова! Проклятый я, я теперь страдаю, — я же молюсь на тебя, дитя! Как я несчастен, не умею унять в себе мгновенное раздражение! Оля, помни, знай: никогда — во имя твое — ни мысли гадкой, ни похоти, ни-когда! Ты мне защита, и я клянусь Господом, моими дорогими, Оля… будешь ли ты моей, нет ли, — никакой для меня не будет, и — не надо мне, чем тебя уверить?! Я — молюсь на тебя, Оля. Целую, люблю, страдаю.

Твой Ваня, только твой, аскет.

Про «историю» напишу. Начало вернули, но я вчера послал, _б_е_з_ фото.


104

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


22. ХII.41[192] 9 ч. вечера

Оля, милая, чистая, мудрая! Я сражен твоим письмом 9.XII, полученным сегодня. Что я натворил, чего наговорил! И это — я! «Надо мне беречь мою Дари!» От тебя? Боже мой, я _т_а_к_ написал? Оля, это только безумный мог так написать. Птичка моя, радость моя, ангельчик мой, моя все-Женщина! Я потрясен твоим умом, твоей чуткостью, твоей таинственной силой постигать, как надо себя ставить в сложнейших положениях жизни. Твой рассказ о работе в клинике, о «Захлихкайт» (действительность, учет реального.) — я бы вольно перевел — «здравомыслие»! — это тончайший психологический анализ «женщины у больных», красавицы-женщины, все-женщины у больных мужчин! Чудо мое чудесное, небывалая, не бывшая никогда! И ты _т_а_к_ сумела, так нетронуто прошла все рифы, все касания! Святая, мудрая, крепкая, чудо-Дева! Как я перед тобой мал, Оля! Я тебя цеплял! я позволил себе (тебе) _т_а_к_о_й_ — _т_а_к_ писать! Мне стыдно, больно… я на коленях перед тобой, я молю тебя — прости. Оля, я в томлении это сказал… я себя не помнил от досады на что-то, что мелькнуло, от боли, что я так поздно узнал тебя. На все вопросы отвечу, только поставь их еще раз, — я запутался в письмах, я весь потерялся в чувстве к тебе, в огромном, неопределимом, безмерном. А сегодня, как нарочно, мое такое нежное письмо вернули, — из-за фото, три фото, домашних снимков приложил, со мной… — я его отослал, это от 3.ХII. Мне вернули еще 2 с фото. Дошлю без фото. Там я всю нежность свою тебе открыл, у твоей постельки, на коленках у тебя стоял, молился за тебя, на тебя, Оля. Боже мой, ты меня разишь моим же, этой «Аргентинкой» из «Это было»! Оля, забудем эти «цапки», эту злую мою манеру — делать боль! Оля, не оставляй меня… ужас будет мне, без тебя, найденной, данной так чудесно и так больно! Ведь на свете, нигде нет такой, — ты — единственная, я _з_н_а_ю. Т_ы — от папочки твоего, тоже единственного. О, какое счастье любить такую! и какая боль — не встретить! Оля, я весь открылся бы тебе, лучший, какого ты не знаешь, — в шепоте с тобой, в движениях сердца, — я нашел бы в себе новое для тебя, и ты почувствовала бы, каким я могу быть с тобой, кого боготворю, кого превыше всего знаю, кого мучительно люблю, за кого все отдам, Оля! Что во мне творится, если бы ты могла увидеть! Вся моя душа — пустыня, в сравнении с твоим богатством. Я трепещу теперь, что не в силах перелить в Дари хоть частицу от тебя, — я буду, должен написать ее! Почему я, идиот, мог увидать в тебе — генус маскулинум[193]? Чушь какая, безумие, — ничем не могу объяснить? Ужели — ревностью к… другим, ко всем? Не видя те-бя — я смею _т_а_к_ смотреть на тебя, будто ты _в_с_я_ — моя! Какое самодурство! этого не замечал в себе. Нежно тебя лелеять, оберегать от волнений, а я — _т_а_к! Накажи меня, ну… не пиши мне неделю… наложи епитимию на недостойного. Как ты огромна, Оля! как мудро-сложна! как необычайна.

Теряюсь, на что я должен тебе ответить? Да, «Куликово поле». Оно было напечатано в газете, только, в двух NoNo470. Не было издано, как многое. Но я тебе его пришлю. Я для тебя сам его перепишу, и буду посылать частями. Ты его потом прочтешь сразу. Оно — больше тысячи строк. Его я отдаю — _Т_Е_Б_Е. Вскоре после «Куликова поля» я получил письмо твое, июнь 39 г. Я плакал, когда писал. Ночью, помню, — слезы лились, от благоговения перед Святым, кого я дерзнул описывать… преп. Сергия! Это — м. б. самая _с_в_е_т_л_а_я_ из всех моих работ. Я трепетал. Я посмел _в_е_р_у_ — доказать жизнью. Укрепить и себя, и — многих. Это — боль о нашем. Это — и благовестив. Рассказ невера, или никако-вера, маловера. Листочек из календаря дал путано из моего очерка, переврали что-то. Мое видение Родины.

Да, еще… я написал, что… «всем жертвую»? Должно быть я неправильно выразился. Смысл такой, должно быть: отказаться — тебя увидеть, не приехать к тебе, — это значит — от _в_с_е_г_о_ ценнейшего отказаться, всем пожертвовать… Своей волей я этого не могу, я не могу отказаться от «встречи», — только непреоборимые препятствия могут вынудить эту «жертву». Я тебе писал, что «боюсь» твоего разочарования мною. Я преодолею _э_т_о. Но я спрашиваю себя, _ч_т_о_ же мы можем тогда решить? Ни-чего. Препоны останутся, — ибо внешнее положение не изменится долго: мы — отделены «событиями» На какие же вопросы я должен тебе ответить? Я тебя люблю — и не могу уже перестать любить. Ты это знаешь. Ко мне уехать ты не можешь, если бы даже и была свободна. — Напиши дальше о своей жизни в Берлине, о встрече с Г.

Ты пишешь, что «изображение. О. А., святой твоей, я принимаю как высокий дар твой». Разве я его тебе послал, ты получила? Я послал О. — молодую, в Крыму, но ее мне вернули вчера. Боже мой, Оля, я тоже не могу без тебя! не могу!! Дни идут пустые, от письма до, письма, твоего. Я пошлю тебе уменьшенное паспортное — фото урода! Плохо вышло. Милая, не верно твое суждение, будто я не хочу тебя видеть, чтобы не изменить созданного, воображением образа Дари! Я тебя — _т_е_п_е_р_ь_ — _в_и_ж_у, могу представить, по портретам. Но живая _т_ы_ неизмеримо краше еще! Я — _з_н_а_ю. Оля, я так тебя люблю, так святонежно, так чисто, так глубоко… — сердце тает, сладкой болью истекает стоном… Олель моя. Если бы тебя увидеть! Руки сложил бы, как на молитве тайной! Влил бы всю в глаза, всю взял бы в душу, без слов, одной силой взгляда, и не говорил бы, шептал бы только — Оль моя, Олёля, Ольгуна, Ольга! И ты поняла бы из этих тихих слов всю мою жизнь в тебе! Я никого так не любил, Олёлик. Олю мою я любил детской любовью, светлой радостью… потом — привык, любил как ту, без которой не мог бы быть. Как мать Сережечки, порой — как красивую женщину, ближе всех и лучше. Спокойная, ровная любовь, естественная какая-то. Тебя люблю — как драгоценнейшую из всех женщин, как _д_а_р, как сбывшееся несбыточное… как величайшую из земных ценностей, как _п_о_д_р_у_г_у, как все-Женщину… как — Женщину. Нельзя определить словами. До боли в сердце. В_с_е_ в тебе люблю, все твое — свято для меня. Как я целовал, вдыхал твой локон! Чуть светлей Олиного. Такого ждал, знал по фото, — исцеловал, сейчас целую, прижимаю к глазам, колечки эти! Живые, Олины колечки! Утонул бы в них, себя бы задушил, — забыл бы все — ты, только ты, душистая моя, детуля… Оля! Ночью проснусь — «есть Оля! живая, где-то… любит… — о, приди, приди во сне»… раз только видел… будто обнимал тебя, будто так близко ты была… почти моей! Как билось сердце! — Оля, я хочу встречи, и не уверен, что добьюсь. Надо не здесь хлопотать, а в Берлине. Жду ответа от Алеши Квартирова. А они все — могила. Нет, неверно, что если бы ты приехала в Париж, оставалось бы какое-то мое нежелание, — «но», «помимо визы». Если бы ты приехала в Париж, ты не вернулась бы в Голландию. Я умолил бы тебя остаться. И мы работали бы вместе, радостно. Как бы я тебя наполнил, душу твою… всем, что во мне невысказанного! И ты осталась бы, я знаю. Знаешь, Оля… как каждое воскресение, были вчера мои «молодые». Мы пели втроем русские песни, студенческие… и Лючик пела, и очень мило, с хорошим выговором… И вот, сегодня была мать Ива, Юля, племянница Оли. Сказала: они в восторге от тебя, говорят — «как, побыв у дяди Вани, уходим — и в нас свет такой… какой у него чудесный голос! как он увлекает! наполняет душу _р_о_д_н_ы_м… все новое узнаем… какой живой он, все оживляет в нас!» Мне было приятно слышать. Да, я и сам увлекаюсь, молодею. Я читал им Лафонтена471 и показал, насколько же наш Крылов чудесен, — читал им «Мэтр корбо сюр эн арбр першэ, тэнэ т'ан сон бек ан фромаж» — ну, «Ворона и лисица». И Лючик _п_о_н_я_л_а, как велик Крылов! Француженка — и поняла. Я _д_а_л_ «лисицу», какой у Лафонтена и не почувствуешь. Пели и «Казанскую»472 — «Там где тинный Булак со Казанкой-рекой…» И — «Вечерний звон»473, много. Мой баритон не посрамился. Я любовался ими, юными. Сережечкина счастья не дождался… — ну, ихнего дождался. Ушли — и как же пусто стало! И все время — думал о тебе, Олечек! Все на портреты любовался, пел тебе, далекой, — о, какой же _б_л_и_з_к_о_й! Оля, 12 дней не писал: 4 дня глаз болел. А потом твое холодное — уж не помню — письмо… ревностью задело, во мне похолодело, что ли… спрятал твои портреты… — наказал себя, безумствовал… — как тосковал, что ты меня не любишь. Такой я мнительный, как и ты, — мы так похожи, одного теста, будто ты — я, — тревоги, страхи, муки, и — томление. Оля, ты говоришь — «я же еще молода сравнительно»! Ты — не сравнительно, а воистину молода, _ю_н_а… и будешь до-лго молодой! Такие _н_е_ стареют. Т_ы_ вся — порох, огонь, порыв, краса-вица! Выше всех красавиц! Пожалей меня. О, как я одинок! У тебя мама, братик, — у меня… кровное мое — где?! Целую. Я весь в тебе. Твой Ваня — урод.

Любишь финики? Пришлю только скажи, дай счастье.


105

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


17. ХII. 41

Мой дорогой, до самозабвения любимый, родной мой!

Столько мыслей кипит, — ни одну не схватить надолго, — бегут, летят… О том, что будто «ты мне не веришь…» Не знаю точно, что я писала 23.XI, но м. б. это все об одном и том же, о главном: когда мне «кажутся» или (не кажутся) твои упреки (ну, намеки), будто от меня зависит вся жуть нашей безысходности… то мне горько…

Ты как-то писал: «от тебя не жду писем, — слишком много у тебя моих…» Я помню как меня это пронзило… Ну, согласись, что я могла тогда сделать выводы, что ты «не веришь» до _к_а_к_о_й_ степени глубоко я тебя люблю, как все это «чем меньше женщину мы любим и т. д.» — не относится [ко мне]. Ты пойми, что вся моя жизнь в тебе! Если бы этого не было _т_а_к, то… разве бы я могла так писать? Мой милый Иван Сергеевич, я иногда ужасаюсь, что я смею, рискую, святотатствую… говоря с тобой на «ты» и вот так, как говорю. Ты, понимаешь, что это возможно у меня только в силу великой любви!.. Она, эта любовь, закрыла мне ту грань, что между Гением-Тобой и… мной, маленькой[194]1

Ты же Гений! Ты понимаешь, какие чары дала любовь, что и это мое сознание закрыла…

Я не могу сказать и выразить словом. Если бы не было войны, и я могла бы как, скажем в 38–39 всюду без визы ездить, — то я бы убежала к тебе… Я и теперь об этом думаю. Глупо? Конечно. Но я мечтаю… Я убежала бы к тебе и… не возвратилась. По-моему, это самое простое. Хотя я знаю, что это. и самое больное. Жена моего дяди (Груздева), чудесного отца троих (!) детей и (как всем казалось) прекрасного мужа (кто может судить об отношениях супругов? Но был он человек прекрасный, и как мужчина интересный) — сбежала с его же другом-сослуживцем. Потому я просила узнать через проф. Карташева — он все это знал. А мы ее и ее нового мужа (?) потеряли из вида. Двух мальчиков она оставила, а девочку украла. Разбита жизнь была. Ее все проклинали. Но кто, что знает? Конечно дети! Это серьезней! Они страдали очень и называли ее «о_н_а». Ну, да, так вот теперь и этого исхода нету! Ну, приеду, а ведь меня в Париже не оставят, не позволят… и… водворят на место! Я потеряла меру всему! Дни уходят, летят недели… Куда?! Ах, сегодня утром пришли 2 книжки: «Мери» и «Liebe in der Krim». Я жадно кинулась на них. Особенно на последнюю, — ее я не знала. И биография… твоя… так странно читать, о живом же никогда еще не писали! Хорошо, но как же бледно! Да, нет, всего никто не скажет! Они все тебя ценят с обще-понятной точки зрения (исключаю Бальмонта), — но все твое очарование, Твой Гений для _н_а_с, да и для них, — это твоя вся _р_у_с_с_к_а_я_ _с_у_щ_н_о_с_т_ь! Ты, — как ни один еще писатель, — _в_е_с_ь_ русский, все самое прекрасное Руси — в тебе! И Это, будучи абсолютно Прекрасным, в Вечном — является и мировым. И потому влечет их, а они не знают откуда это! Ты — Русь, — в ее Прекрасной Душе и форме. И эта Душа, Святая, Прекрасная абсолютной Красотой, — она _в_с_е_о_б_щ_а. Они это могут называть как хотят, но… мы-то, я-то… знаю откуда это! Я на коленях перед Тобой! Неземной мой Гений! С Достоевским тебя сравнили?! Я — не сравню! Не потому, что хочу умалить 1-го, но потому, что Ты, правда, не сравним! Твое творчество, как и ты сам, — и не сравнимы, — и не повторимы!

Скажи, там говорится о том, что ты пишешь что-то о России, но скрываешь что. Ты написал? Или пишешь? Или… неужели бросил?

Я не хочу выпытывать у тебя, но… только: пишешь? А «Пути»? Неужели не пишешь? Это мне горько, Ванечек! Как ждут все! А я? Это жизнь моя! Это же Дитя Твое! Ваньчик, ты много раз писал о том «таинственном», «чудесном» «как творились „Пути“». Но не сказал. Или ты это мне никогда не скажешь? Как же? Ваник, пиши же «Пути»! А если ты уедешь, то не сможешь писать, — или и это тебе возможно? Вернусь еще к биографии: как можно пытаться исчерпать этим: «любит цветы, музыку…» Ты же _В_с_е_ любишь! И это — твоя основа! Ты, пусть даже много слез проливший, — ты радостен! Это твое главное.

У тебя всюду это — эта любовь ко всему, пусть не действенная в некоторых случаях, но это состояние любви, ее наличие. Ты милуешь даже ад! Даже в «Солнце мертвых»! Да! Да! У тебя нигде нет злобы! Нигде! А «музыку, цветы» любить… Это же может всякий! Какое же это определение для тебя?!

Ты самую последнюю букашку любишь, — потому что она — живое, жизнь! Ты вот березового червячка на моем платье любишь. Ибо, не любя, нельзя так писать, как ты! И отца твоего коснулись, но… что же таак… бледно, тускло? Он чудо-прелесть, твой отец. Я влюблена в него! Чудный! А тут: любил купать соловьев, да «Lämpchen[195]» зажигать. А какие такие «Lämpchen»474 и почему, и… _к_а_к?! На свой «аршин» пытался дать тип «мягкого» отца что ли? «Rührend»[196] что ли? Не знаю.

Биография не плоха, но… бледно, бледно… Уж лучше не касаться, коли не все, не полно!

Да разве можно тебя дать в 2 страницах!

Многое дали чутко, любя и нежно, и за это уж спасибо! Но разве тебя всего охватили?! Твое чудесное в «Неупиваемой чаше»? Ну, «Путей» еще не знали, но ведь в тебе-то это все уже жило! И ты — в «Богомолье», ты — весь чудесный — Быт Русский. Поймет кто разве из не нас? Напишут: «Haufen gelben und blauen Rüben»[197] — разве можно быт твой «перевести» на чужой язык? Как бы талантлив переводчик не был? и будут… Rüben[198]! А у тебя — она хрустит на зубах эта чудная репка, что рассыпана горами, а не на лоточке кучкой! Ну разве можно кому понять и оценить то, чего они не знают! Я много могла бы сказать тебе и так бы этого хотела. Но тесно на бумаге!

Пишу когда вот так и вижу взором Души, какой ты… Великий… Гений… и страшно! Как же я смею… так просто?! Я на коленях перед Тобой, Великий мой!

Мне страшно и «писать»… но хочется очень. И м. б. я все-таки буду. Ванечек, я писала вчера, что «так больно», — Ты не волнуйся… болезни нет. Это я болею — духом! Тоской, все по тебе, родимый мой! Сегодня лучше. Буду стараться есть больше. Мне не к лицу худеть, тебе не понравлюсь… и потому буду, буду стараться исправиться! Я жду тебя! Ревную к «Даше» (или ты ее дал Дари?). Ревную ко всем и всему! Много осталось еще, что сказать хотела! Напишу! Целую и люблю крепко. Оля твоя.

[На полях: ] Сейчас уютно-преуютно пьем с мамой вдвоем чай с твоими конфетами! Я — вся с тобой!

А как твоя «Елена-прекрасная»?

М_и_л_е_н_ь_к_и_й! А-у у… Слышишь????

Я никогда не знаю, что и когда тебе писала. Жаль, что не оставляю копий, но это скучно.


106

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


19. XII.41 1 ч. дня

Св. Николая Чудотворца[199]


Дорогой мой, родной Ваня!

Как благодарить мне тебя, как выразить все мои чувства?! Сам Господь внушил Тебе — Благовестителю, достойнейшему носителю имени Евангелиста, _Б_о_г_о_с_л_о_в_а, — поддержать и утешить меня! Я вся свечусь твоим светом, я спокойна, в душе тепло и тихо!.. Сегодня я молилась с тобой, — вчера я получила твое письмо от 10.XII с «условием», — и рада как, что во-время пришло! Сегодня и молилась… И утром, и в 12 дня! И сказала тебе мыслью — сердцем: «с Праздником, Ванечка!» У меня была тоска, _у_ж_а_с_н_а_я_ какая-то. Но 15-го уже прошла, вдруг, сменясь какой-то бурной жаждой жизни. Я писала тогда тебе (не послано еще!) — пошлю. И вот до вчера… я… не знаю, что это было? Тоска одного сорта прошла, сперва сменясь «бурливостью жизни», а потом сошла новая тоска и задавила всю меня. Я вся рвалась к тебе. Я с 17 на 18-ое не спала почти. Я притворялась только, что сплю. А утром тоска не оставляла, я плача, тебя звала, отчаянно… не только сердцем, но прямо слышно, шептала тебе все, все, что мучило сердце. Я называла тебя всеми именами, какие мне входили в душу, звала тебя, заклинала тебя приехать, умоляла верить мне всегда, во всем. Клялась в любви к тебе. Называла тебя так, как Дари Диму в метели475… Только сознательно, ответственно. Я встала рано, не в силах больше так страдать, чтобы развлечься суетой хозяйства. И утром же твое письмо! Такое чудное, светлое… Ангел мой! Я плакала слезами легкими, отрадными. И как о Вере ты сказал. И как это у Св. Иоанна… Я вечером же молилась и читала Евангелие (я его всегда за правило положила читать после болезни и читала…до… Wickenburgha, a потом я все у себя перепутала), и знаешь, что мне открылось? — «алчущие исполни благ и богатящиеся отпусти тщи»476. Как удивительно?! Не правда ли? И я — верую…

А утром сегодня опять на том же месте, но на страничке слева я посмотрела… Это чудесное Евангелие, одно из моих любимых… «Во дни оны восставше Мариам, идя в горние…»477, и я увидела… «благословенна Ты в женах!»… Правда! Я заплакала, и слезы упали на это место, а на обратной стороне, где было пятно слезы моей, стояло о том, как вошел к Ней Ангел и сказал Ей «радуйся!» Ты еще не знаешь всего из моего детства, но я верю, что узнаешь… и тогда поймешь… как это чудесно… И я, после молитвы, как мы условились… еще, сама того не ожидая, молиться стала, чтобы Бог благословил меня… на… Творчество! Да, во Имя Его! Ванечка, мне так хорошо вдруг стало. И _в_с_я_ тоска ушла. Я люблю тебя светло и радостно, и верю, что все как-то Бог даст и устроит! Напомни мне рассказать тебе об одной ночи под св. Николая (о Савве Освященном477а и о Николае Угоднике)! Это — от Праотцов моих еще! Напомни. Сейчас я хочу только о тебе!

Ванюшечка, меня гнетут мои письма к тебе, — я глупо писала, иногда от отчаяния будто даже сердясь. Но никогда это не так! И еще одно: я писала тебе о том, что ты «даже и ад милуешь», — не пойми это неверно. Не прими за какое-то «непротивленчество» что ли… Нет, я хочу сказать, что ты, _к_а_р_а_я_ _а_д, видя смрад его, скорбя о всем, как никто, — ты не брызжешь желчью (что бывает обычно у других), — но милостиво сходишь в него, как это делал и Христос! Ведь претерпев все, что ты вынес от них в «аду», — ты бы, мог писать иначе. А у тебя… сколько же еще сердца… И тем ярче выплывает сущность зла в «Солнце мертвых», — тем глубже мрак, — чем больше ты там свое, личное скрыл. Это потрясающее что-то. Я взяла «Солнце мертвых» — как ярчайшее в этом, а во всем другом… до чего же ты… добр! У тебя эта Любовь и Доброта… от самого Евангелиста, Твоего, а Тот? Ведь он на груди у самого Источника Любви и Света лежал и слушал Его Сердце! И это так бледно выражено в очерке. Ну, не касались бы уж вовсе! И я — не довольна! Ванечка, как чудно ты сказал мне о «розочке дикой»… Как верно! Я это место прочла маме… Поразила ее эта чуткость и меткость сравнения. Плакали обе. Она меня жалела. Я буду лечиться, Ваня. Я хочу быть здоровой и, верю, что буду! Я начала новый «курс» селюкрина, с… сегодня… Сегодня чудный день!

Мне каждую ночь почти ты снишься, вернее о тебе…

Я в сладостной трепетности прочла «Liebe in der Krim»! Господи, какой ужас, если бы я эту книжку не узнала! Это — дивно, Ваня! Божественно! Даже не в оригинале! Скажи, что они обозначают словом «geisslein»[200]? Как у тебя? Как Нургет называл ее любимый? Чудесно, Ваня! А этот сад с вишнями! Эти теплые вишни! Я их осязаю. Какой ты!! Я люблю татар. Я их много видала. Знала тоже роман один татарский. И ведь это — ты! Ты, Ты… всюду.

Как я чувствовала тебя! Если бы только мог это все представить! Я была там, с тобой, в саду… Тоничка!

Ты рожден, чтобы земное все очистить огнем небесным, чтобы Творцу все наше грешное изобразить и дать в самом прекрасном, достойном своем явлении. Бог радуется на тебя, Ваня! И если Божью красоту… во всем… в вишне (да, красивое слово!), в букашке, в пыли даже! в людях — Его подобии, в любви, в оленьем зове… во всем… — не видят люди… а они часто, почти всегда не видят и топчут, — то Ты дан Им, Богом, нам показать… Конечно ты — Апостол! Ванечка, склоняюсь к ногам твоим. Бессмертный! Великий! Вечный! Ах, и другие есть художники, но… все — не то! У тебя — Божия искра… У кого ее еще так ярко найдешь? Ты весь особенный! И в этом почитании Богоматери! Дивный мой!

И вот о Богоматери! Это твое тонкое понимание чудеснейших чар жизни — этого же ни у кого _т_а_к_ нет!

Ванечка, пойми сердцем то, что сейчас скажу: (м. б. слово плохо выразит): эту очарованность отражением Богоматери в Жизни, в слабом повторении, подобии и внешней формой, т. е. в живых женщинах, то, что можно, пожалуй, определить «ewige Weiblishe» — эту очарованность я часто чувствую. Читая книги, или наблюдая жизнь, или просто любуясь этим проявлением. И, видя, в любви 2-х сторон, одну… такую, с этим несказанным очарованием, я и любуюсь ею. Дико женщине влюбиться в сестру свою… если это «влюбиться» понято не верно, грубо. Я не люблю в ней то, что вне этой «отраженности» Предвечной, Прекрасной, Блаженнейшей между женами… Я до трепета любуюсь, наблюдая любовь, как таковую (книга ли это или еще что). Я не «чары» этого «героя» вижу, но его чувство, его влюбленность, поклонение тому в _н_е_й, что заставляет трепетать. Описывая любовь такую, я (если бы я стала писать) без сомнения любила бы в «нем» — его любовь, (не мускулы его и молодцеватость и т. п., а) именно проявление его любви и через это его самого! Ты знаешь, я никогда бы не могла полюбить мужчину просто вот так с виду, очаровавшись им самим… И я пленена всегда проявлением поклонения вечному женственному. И я, любя, обожая это, люблю его. Потому я думаю, что люблю не женщину-героиню, но это чудесное в ней, это является настолько священным, что выходит за пределы наши. Это что-то абстрактное, что-то над нами. Часто женщины, влекомые своими страстишками и по зависти ненавидя «свою сестру» не _в_и_д_я_т_ божественного, чарующего всех. Потому я думала, что среди женщин мало может быть истинных художниц. Надо «уметь» с Выси смотреть, а не на линии своего носа. Ты, подумай, как грубо и не художественно было бы в изображении любви, — описание _е_г_о… Восхищение им как таковым только. Другое дело, если я «его» вижу тоже в _в_е_ч_н_о_м, — например, _г_е_р_о_й. Ну, как король Александр I 478. Это другое. Это — вечное и потому влечет. Но в обычной любви, в освященности, в чарах ее, — мы, конечно, должны увидеть «ее», а не «его». Ибо только этой «вечно-женственной» прелестью освящена любовь! Так я понимаю. А если писательница его в любви (обычной не героической) дает, то и получится бульварность. Сила мускулов и больше ничего. Я люблю «его», потому что «он» зажегся, или я чувствую в нем эту восприимчивость, возможность ее, _в_е_ч_н_ы_м_ светом, данным «ей» _Е_ю. Можно понять (Угадываю… Конечно, все подсознательно.)[201]? Ванюрочка, скажи почему же ты хочешь от меня беречь Дари? Я не обижаюсь, но должна знать! Как ты все угадываешь, — я только что писала о «березовичке», а ты уж его мне тоже посылаешь! Хотела спросить тебя давно, как у тебя, вокруг тебя, — и ты даешь мне твою комнату. Спасибо, родной! Я так и представляла. Нарисую тебе, как я вижу.

Ванечка, ты не присылай еще духов, — к чему так баловать? Я не запрещаю это, но… просто… зачем же? Я наслаждаюсь твоими конфетами — прелесть! Но, чур — не посылай! Я об изюме тебе писала, что не люблю его. Не омрачайся! Это не значит нелюбовь, а только не значит любви. Я равнодушна, а т. к. ты любишь, то жаль мне отсылать редкость! Я его сберегу тебе!!!! Хорошо? Господи, неужели будет это, что тебя увижу? Солнышко ты мое! Получил ли мое фото? И волосы? А цветы? Неужели нет? Я же их послала (велела послать) к 10-му XII! Ванечка, я получила следующие книги: «Свет Разума»479, «История любовная», «Про одну старуху», «Степное чудо», «Няня из Москвы», «Солнце мертвых», «Liebe in der Krim» и «Мери»! Все они от тебя! Богатство какое! Пришлешь автограф? Пришли же фото! Я все книги переплету. «Старый Валаам» не пришел еще. Ты спрашивал.

[На полях: ] «Ewige Weiblishe» — неуловимо, как чувство, которое приказывает обернуться, когда кто-то сзади смотрит.

Вань, я пудреницу-реликвию480 приняла с чувством недостойности. Сохраню подобающе. Но «доказательства» мне не нужны ведь. Я знаю тебя!

Целую тебя, обнимаю и люблю… люблю..! Оля твоя.


107

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


12/25–26.XII.41[202]

12 ч. дня


Ласточка моя Олёль, радостно взволновали меня твои последние письма! Как я тобой счастлив, детка, как светит мне твое глубокое чувство! Необычайная, чистая, небесная! Не называй меня великими словами, недостоин я. Оля-голубочка, не думай, что я удовлетворен «оригинальностью наших отношений»! Каждый день разлуки с тобой — для меня ужас, утрата заветной надежды… — ты знаешь. Быть с тобой, слиться не только душой — чувством, а всем в нас… дать жизнь… Господи, думать страшно, что все обратится в призрак, — что мы не встретимся! Что скрывать, так мало надежды, что могу получить позволение приехать. Но, родная… не будем же терять последней надежды. Оля, меня пугает это твое слово о «завещании». Оля, не теряй веры, молись, будь крепкой, — только через молитву найдем силы. Знай, что я верен тебе, что я хочу быть достойным твоей великой любви, тебя! Я — как «рыцарь бедный», твоим образом жив, тебя лелею, тобой дышу. «Пути» я буду, начну писать, — для тебя, во-имя твое. Клянусь тебе. Условия моей неустроенной — бытовой — жизни и события мешают, — горение тобой все закрывает… Олёк! Это бред был, что надо «беречь» Дари! Только тобой и могу ее писать, без тебя — не было бы ее, клянусь. Нет минуты в днях моих, чтобы не думал о тебе, не жил тобой. Единственная, все заполнившая, — не знал никогда, чтобы могла быть такая любовь. Вечная, последняя для меня на земле, козочка моя! Да, то словечко в «Лиэбе» — «геслейн» — козочка! Не отвечаю тебе на письма, а лишь пытаюсь успокоить тебя. Оля, я счастлив, как ты открылась, открывалась мне, — и твои слова — о любви — такое головокружительное счастье, до задыхания, до пьяного восторга. Как ты умна! как тонко разбираешься в искусстве слова! Ты, Оля, сама не знаешь, как ты драгоценна, — явление необычайное. Ты — готовая, ты должна писать, что хочешь, как хочешь, — ты _е_с_т_ь_ уже! Решись, начни, — это тебя успокоит. Олёк, следи за здоровьем, ешь больше, принимай «селюкрин», укрепишься. Не будем ни на миг терять надежды. Не насмешка же над нами — чудо нашей встречи! Я трепещу перед тобой, недостойный твоей любви. Оля, мученица, бедная моя страдалица… — сколько вынесла ты! Оля, ты можешь сжечь мои письма? я не могу — твои, ни за что: это — ты, живая, вечная. Ты можешь закрыть себя, снять свое имя, но отнять у жизни ценнейшее, — подобного не было в веках! — это грех. Мы поем друг-друга. Мы находим новое в любви, столько духовно ценного, исключительного! Эти обмены чувством — это же наши дети, это свет наш… — это святое наше… — и сжигать этого _н_е_л_ь_з_я. Олечек, я плавлюсь в твоей любви, я сладостно сгораю… — и ни за какие блага не отказался бы променять эту «муку любви»… — пусть даже она и не увенчается. Я знаю твои страдания… но помни же, ты в расцвете красоты и силы, ты должна жить, у тебя будут цели, если судьбе угодно будет отнять меня. Первое — ты должна быть здорова сильна духом, верой, надеждой. Ты много перенесла, м. б. это последнее твое испытание. Надо быть смелой, гордой, — и вынести. Почему ты не ценишь даже — пока — _т_а_к_о_е_ счастье? Вспомни, сколько вокруг страданий, и — безнадежности, у стольких! Вдумайся, Оля… — твои слова повторяю: пребудь в Воле Господа! У тебя есть предчувствие, что «устроится» — и живи этим пока… — я знаю, что у тебя воли больше, нежели у меня. Не отдавайся набегу острых дум, не запугивай себя невозможностями… — мы живем в такое время, в вихре таких событий, когда _в_с_е_ _в_о_з_м_о_ж_н_о. Правда, не по времени _т_р_у_д_н_а_ любовь наша, так несвоевременно случилась она! кто знает, что _б_у_д_е_т?! Как же можно отчаиваться, терять себя? Верь же мне, дорогая птичка моя, бесценная… — только надеждой на встречу с тобой и жив. Будем же верить, молиться, умолять Господа! Помни: _н_е_ _с_л_у_ч_а_й_н_а_ наша любовь, она — _н_у_ж_н_а_ нам обоим. Для чего, во что выльется — кто может знать?! Верь, верь… И не мучай себя призраками: я — твой, и только твой. Таким и останусь, до конца, какой бы ни был он. Я счастлив уже и тем, что ты _е_с_т_ь, что ты — в тепле, с мамой с братом, что ты не нуждаешься, что ты можешь лечиться, что ты так еще юна! Твои 37 лет..! Да ты еще 30 лет будешь свежа сердцем, прекрасна телом, — вся — несказанная. С твоей душевной сущностью — ты долго-долго будешь юна, свежа, светла. Мне больно помыслить, что кто-то другой может дать тебе полное счастье… — но, Оля… — я так люблю тебя, что гашу боль эту… — только бы ты была счастливой. Ты знаешь сама, что наша любовь, наш «обмен» выбил в тебе много чудесных искр, ты зреешь душой несомненно, раскрываешься, расцветаешь… все прекрасней ты, все полней чувствами… — какая же эта сила для твоей будущей творческой работы! И я счастлив, что являюсь кремнем для твоего огнива. От нашей _п_о_л_н_о_й_ встречи, — душевно-телесной, — ты, конечно, еще пышней бы расцвела… вошла во всю полноту сил души-сердца! О, какой бы это был пожар чудесный! У меня сердце обмирает… только помыслю..! Влиться в тебя, в тебе сгореть… — о, дух захватывает от такого счастья! Олюша, я сегодня ночью проснулся — и так хотел тебя..! до слез, так и уснул в слезах. Дай мне твою чудесную, милую головку, я положу ее себе на грудь, я буду ласкать твои локончики, целовать лобик твой, бровки-ласточки, грудки твои нежные, голубка, душку твою… и всю, всю заласкал бы, о, как заласкал бы! — и ты отдала бы мне всю страсть свою, и жизнь дала бы… нашему ребеночку, — о, как я верю! — и это был бы чудесный, светлый, красивый, гениальный, да… — ты же необычайная, моя небесная невеста, моя Олёль! До боли острой я тебя люблю, до сладкой боли. Я слышу тепло твоих объятий, жарких, нежных, бурных, дающих жизнь, ищущих ее, — чтобы дать ее другому существу! Оля, я безумствую, я горю, тоскую, стражду, зову тебя, как никогда еще не звал! Я не могу без тебя, я весь сгораю без тебя.

Сегодня, — перерыв — 26-го, нашел твою карточку — «с новым годом!» — благодарю. Твои мотыльки, цвета сомон, цикламен, дают новых, новых детей, я над ними стою и плачу. Оля, где же ты?! Оля, какая это му-ка — не иметь тебя. Я счастлив, что ты молишься. Молись, Олек мой. Какое видение было тебе в ночь на Св. Николая? Ты велишь напомнить. Все мне скажи. Оля, как ты чудесно-тонко говоришь о «Солнце мертвых». Да, Оля, я не зло давал книгами, я жалел _в_с_е_ в мире, в Божьем мире. Я знаю: _н_и_к_т_о_ не написал бы «Солнце мертвых». _З_н_а_ю. Это мне Господь помог. И как же скоро я написал! Писал — в болях, — напишу страницу — и катаюсь от болей — «язва» — на диване, перерыв, опять пишу… — и какое было облегчение, когда я кончил пьяниссимо, грустно — пением дрозда! _С_в_е_л_ — к минору — такое страшное! — Оля, я не отвечаю на твои последние письма, я отвечу, я в угаре от тебя, в тумане от твоей кружащей меня любви, от твоей страсти. Ты — Женщина, вся, вся, дивная, чудесная, как никакая другая… все заполняющая, зовущая, влекущая, все отдающая! Свет мой, моя любовь, моя Царица, моя Небесная-земная, моя дружка, любимка, нежка, ласка, дурманка моя, — о, как я тебя жду, хочу, зову! И — бессилен перед далью, — неурочность бьет любовь нашу, но не охладит, нет, — может убить, но это только — убив жизнь. «Лиэбе ин дер Крим» — в переводе — слабо, не то, нет музыки, — и вишни — не вишни, у меня персики там, пер-сики… сочные, как ты! Моя Нургет — это все зачатки будущих женщин нежных… твои предтечи. Оля, я тебе все, все отдаю, все посвящаю тебе, что не отдал еще… — всего себя тебе отдаю! «Куликово поле» — твое! Я тебе пошлю — сам перепишу. Оля, я буду, если буду здоров, писать «Пути»… — так трудно сейчас, в холоду, в посещениях, все отрываться надо… — для всего. Оля, я просил своих милых бывших переводчиц в Гааге — мадмуазель де Хааз — «Мери» переводили для большой старинной газеты481 когда-то — послать на Сережу — к нашему Рождеству — или шоколадных конфет тебе, или — ландыши. Думаю, они это сделают. Я написал, что сосчитаюсь в Париже с их родственником. Написал им еще 17. Я послал тебе 19-го «Эр блэ» и «грушку», сам очистил и сварил варенье, для тебя! Шоколад не вместился в вес, оставил. Пьяных вишен не мог достать, но я найду что-то, мне обещали. Мне так радостно хоть чем-нибудь тебя развлечь, приласкать, мою нежную, мою светленькую Олю, мою единственную девочку. Так любить как я, — такое счастье! И быть так любимым! Зорька-зорька моя, свет мой последний, «вечерний»… — будь спокойней, будь счастливой этим малым счастьем — верь, надейся, Оля! Будь сильной, будь стойкой, — черпай силу в молитве! Только она даст силу, волю. Как ты чудесно говоришь о любви женщины, о любви — к женщине! О — героине любви! О сущности любви к _н_е_й, и «вечно-женственном».

Ты же необычайно чутка, огромна! Пиши — что хочешь, как хочешь, только пиши. Я не постигаю, как я, идиот, мог написать, что надо беречь Дари от… тебя! Ты ее всю пронизала, наполнила во мне! Оля, ты увидишь, _к_а_к_ это выйдет! Я дам ей столько любви, столько от тебя..! Как ты ее _с_о_з_д_а_е_ш_ь_ во мне! Целую твои ножки, голенькие, пальчики, коленочки… всю тебя. Все в тебе! _В_с_е! Пойми, как ты мне необходима… Оля, дай мне себя, во сне, — я не могу тебя достать… а так хочу..! — Изюм дай маме: Поцелуй ее и Сережу, за меня: я вас всех троих люблю, моих родных, моих близких. Через тебя. Какая умная твоя мамочка! Я ей напишу, — какая мудрая, какая чуткая. Она меня ни в чем не упрекнула! Я _н_е_ виноват, Олек… в твоих мучениях. Я косвенно, м. б., виноват, только. Оля, я пошлю тебе автографы. Знаешь, что я написал на книге «Мери»: «Это будет твоя любимая лошадка, Оля. Не ты ли это?» Неужели ты не получила «Старый Валаам»? Ответь же. Я пошлю, через Берлин. Он должен тебя так успокоить! Там много — «моего». Я пошлю тебе «Ландыш» Герлен, ждет, опасаюсь часто напоминать таможне. Ответь же: хочешь «Жасмин»? Я всю тебя задушил бы… духами! всю тебя осыпал бы дарами, малыми такими… Олёк… но мне так хочется тебя ласкать, радовать немножко! Твои глазки светлыми видеть, — Оля, цени каждый миг дней — все, все цени, всему радуйся: дождю, холоду, ветру, — но береги себя! — заре, звездам, запахам фермы, меканью телят, звону молочной струйки, травкам первым, первым примулам на солнце, месяцу ясному, холодному… ласке мамы, — пусть она гладит твою головку… братику радуйся, целуй его… — будто меня целуешь… — огню ночному, рано утром, — свечке нашей, давней, о, как я рад был ей, когда был маленьким! — дровам горящим, печке теплой, хлебу… тарелке супа, «хлебу насущному»! — голоду и сытости, кровке твоей, в руках, по жилкам, сердечку, которое и для меня стучит… — ну, всему, что Божье, ведь! Как это все хорошо в псалмах… — о хвалении Бога, я чуть дал в «Свете Разума»! Как я теперь все это чувствую! Я хочу все это дать в «Путях»! Они — твои, Оля! Все — твои. Ее — и — твои. Ты _е_е_ заместила, ты — _о_н_а_ — в твоем лике, мне посланном, — ты — и любовь, и страсть, и мука моя… только ты, вся — ты, все — ты. Оля, будем верить, молиться… ждать. Оля, я знаю, как тяжело тебе, как ты меня ждешь, — м. б. _в_ы_д_у_м_а_в, — а, все равно, ты моего сердца ждешь… услышать. Я поклоняюсь тебе, всему — в тебе: твоей красоте, прелести неизъяснимой, линиям тела твоего, изгибам, _ж_и_з_н_и_ в тебе! любви твоей. Олик мой, Ольгуна, Ольгушонок… — как ты мне близка, как драгоценна! как незаменима, как вся любима, вся, вся, до… последней черточки, до ноготка на пальчике, до… не знаю! Я дышу твоим локончиком, воображаю всю, всю — тону в тебе, сгораю, исхожу всей силой любви-страсти! Оля, я хочу тебя! О, какая это мука… не найти тебя! Ну, во сне явись, отдайся мне, я бережно — нежно-нежно коснусь тебя, всю обниму глазами… мою последнюю, мою первую, такую. Я не знал женщин, кроме Оли, — детской Оли… — она меня любила, детского. А ты — ты бы по-другому еще любила, знаю. Какие чудные твои письма! Сколько в них страсти, любви, прелести души, сердца… они наполнены _т_о_б_о_й, единственной, трепетной такой, такой живой, такой тревожной, рвущейся..! Я целую эти строчки, я вдыхаю их… — твой аромат, Оля, твою душу, твое все. О, как люблю тебя, люба моя! Оля, поздравляю тебя, м. б. в Рождество получишь. Свет Разума в тебе сияющий _в_и_ж_у. Будь здорова! Люби меня — ну, поцелуй, приласкай, губки дай… девочка моя! Ты и дочурка, и сестричка, и _ж_е_н_щ_и_н_а. Ты — _в_с_е_ для меня — столько счастья дала мне — любовью! Будь радостна. Замираю в тебе, весь твой Ваня. Напишу на письма.


108

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


28. ХII. 41

1 ч. 30 дня

Голубка моя Оля, хочу, чтобы это письмо получила ты ко дню Рождества Христова, и была светла, радостно-тиха, вся — свет! С Праздником, нежная моя, единственная моя, необычайная, о, какая дивная из женщин, — не знаю, не знал такой. Будь здорова, сильна, радостна, Христова дочка! Я счастлив: последнее письмо твое, от 19, — совершенно исключительное. Как ты расцвела, созрела, углублена, — ты, кажется, не сознаешь (не хочешь сознать?) этого, — тем ценней. Твоя очарованность «отражением Богоматери», — как же ты ее уяснила мне! Как ты прониклась тайной «вечно-женственного»! И как ты нашла слова — выразить это твое очаровательное постижение! Твое толкование «чудеснейшего» в Любви… — что тебя привлекает… — как мне понятно стало, сколько в тебе самой от этого «чудеснейшего», вот _т_о, что казнит меня сладко за мой идиотизм злой, когда я, не помня души своей, весь внешний и _о_п_у_с_т_о_ш_е_н_н_ы_й, _м_о_г_ —! — обронить злое-глупое, пропустив безотчетно в письмо, что надо «беречь» от тебя Дари! Да ты сама должна беречь Дари от меня, чтобы я ее не испортил! Ты же — вся — опровержение моего идиотизма! Да, да, гениальная девочка моя… — вот именно вечно-женственное-то и есть _о_т_с_в_е_т_ непостижимой прелести Прелестной из Прелестных, — «чистейший прелести чистейший образец», — вечно-творящая святая Сила (Воля?) — «сила» — не подходит тут, но не умею заменить! — прекрасное Начало (Неупиваемое Зачатие) всему творимому, непостижимо-влекущее всех и вся, — все освящающее, все-радующее, таинственный катализатор —! — (неудачно, не умею!) — «тайна тайн», противостоящая инертному, мертвящему, темному. Источник Жизни — синоним «вечно женственному», вечно-рождающему, зовущему к движению, жизни, радости, свету, — ВСЕ — в противоположение — НИЧТО. Это — Родник Жизни, первооснова Красоты, Добра, Истины… — Идеал всех идеалов, Совершенство всех совершенств, — без чего — небытие, недвижность. «Вечно-женственным» в Нем Самом — Бог сотворил мир. Глубочайшая из тайн. И стремленье к этому «вечно-женственному» — всеобще. Дон-Жуанизм — маленькое, но он — тяга, искание этой Тайны! У женщины оно — земное проявление ее сущности, и ты наделена им в необычайной щедрости. Вот почему, бессознательно, называл я тебя «Bсe-Женщиной». Ты — именно — дочка Богоматери, ты Ее, из Храма вышла… — и вознесла в себе, творила непостижимо, возрастая, Ее отражение, _ж_и_в_о_е! Гениально дано тобой разграничение между «бульварным» и «высоким искусством»! А твои слова, взятые тобой в «квадрат линий» (очертила!) «Я люблю „его“, потому что „он“ зажегся — или я чувствую в нем эту восприимчивость, возможность ее, — _в_е_ч_н_ы_м_ _с_в_е_т_о_м, данным „ей“» — подчеркнула! Ею. «Можно понять?» — спрашивала ты. — О, да, я _в_с_е_ понял в этом недоговоренном, потому что договаривать нельзя, тут о _т_а_к_о_м, что и выражать-то словами невозможно, ты-то _з_н_а_е_ш_ь, ибо — гениальна ты! Радость моя, в каком восторге я от тебя! Как ты глубока, чутка, всегранна, исполин мой нежный! Мне стыдно за свою глупость, — я порой бываю ужасно туп! — Верно, верно, — сказала ты, — что среди женщин мало истинных художниц: они не могут так отделиться от себя и почувствовать — огромным воображением — «вечно-женственное», — они слишком мелкострастны для этого! А ты мо-жешь, ты — гениальная, ты — с потрясающим воображением и чуткостью безмерной… — как ты просветлена! А ты знаешь ли, кому этим обязана? Bo-Имя Господа, ты обязана папочке твоему! Я хочу верить-знать, что он был _в_е_с_ь_ в очаровании Матерью Света, он — «бедный Рыцарь» Единственной, — он — Ее служитель. Как хотел бы я услышать его служенье ЕЙ! — как, должно быть проникался он Ее очарованием светлым, чистейшим, в Празднования Ей! Он дал тебе жизнь и с ней — Свет Ее, Ее постижение, Ее очарование. Оля, чистая, чистейшая, — я упиваюсь твоим сердцем, твоим умом, твоим безграничным дарованьем. До чего же я счастлив! _Т_а_к_у_ю_ _н_а_й_т_и… и быть _т_а_к_о_ю_ любимым — Господня Милость! Полюбить _т_а_к_у_ю_ — разве это трудно? Это — _з_а_к_о_н, это «быть любимым» — увенчание всей жизни, всех обид и страданий утоление, возмещение! — Ах, Ольга, — вот они, мои крики, — «кто ты? откуда ты?!» Это же инстинкт вел — открыть, и как давно?!

Ну, видишь теперь, как я _в_е_р_н_о_ шел к тебе, ощупью, вслепую… — _з_н_а_л_ (чем?) _в_с_е_ в тебе, только названия сему не знал! — Я не мог обмануться. И вот, ты раскрылась _в_с_я_ — и как же дивно! — в этом очаровательном письме твоем — от 19.XII. А ты еще говорила, — я _с_о_ж_г_у, _н_е_л_ь_з_я_ отдавать «истории»! Это будет святотатство, Оля! Ты обогащаешь всех. Олёк, — прими же от Господа дар твой благоговейно — и дай ему жизнь — путь.

Вот — твое назначение. Твори-пиши, что хочешь, как хочешь, — будет чудесно. Спроси сердце, спроси ЕЕ. Вот он, смысл нашей встречи, нашего обоюдного искания. Вот искупление наших томлений. Мы должны встретиться, я знаю: срока не знаю, но встреча должна быть. Хотя бы — чтобы хоть глаза твои живые видеть, к сердцу тебя прижать и не отпустить, никогда… — не знаю, сольемся ли… но я тебя хочу видеть, чтобы хоть ножки твои целовать, Ангел мой чистый, коснуться тебя, осязать твое земное. — И все это не ответ: коснулся, только. Надо говорить, сердцем.

Почему ты не получила «Старый Валаам»?! Я напишу в Берлин… Или — еще раз отсюда пошлю. Я знаю, что давал издательству, послать.

Сегодня у меня — 8 градусов Ц. Я растопил камин. Электрические радиаторы превысили норму, не буду обращать внимания. Пока не отапливается дом! Все — «завтраки». Моя «Арина Родионовна» в праздники не бывает, — в церковь ходит. Я хозяйствую, — дико! Но сегодня мне так хорошо, — от тебя! от мыслей о тебе. Вчера я в 11 час. — _т_а_к_ (!) тебя почувствовал — и _к_а_к_ же нежно ласкал тебя! Меня пронзило _ч_т_о-т_о… взглянул на часы — как раз — 11! И я обнял твою головку, прижал к груди… — о, воображение какое! — ласкал, гладил локончики твои, шептал тебе… о, _ч_т_о_ я говорил! — и как жарко было в сердце! как оно таяло, нежностью, до слез тихих… — и я _ч_у_в_с_т_в_о_в_а_л_ тебя, льнула ты… — и мы молились оба, и — любили друг друга! — чисто, светло, до боли сладкой. Сегодня я с тобой молился, в 12 ч. дня — и слышал, как ты спокойна. Будь счастлива, светла, моя голубка, нежка, чутка, умка… — о, Оля моя… — да нет же слов, для тебя всех слов так мало, так ты необъятна, неназываема! Олёль, девочка-женщина, цветок, козочка… звездочка, ласточка, мушка золотая-голубая, перлик мой, самоцветка, вся, игрушечка живая, трепетка, нервка… ты чудесно-нервка, — дорогулька… — ну, нет у меня слов для тебя, сладкая моя… душа бессмертная, красавица из всех красавиц! Ты — Пречистая (Ее — отражение земное!) для меня. Оля… вот теперь я _в_и_ж_у_ — через твое несказАнное, — какой огромный Смысл в «воплощении» через Деву — Господа, Земного! Он, Волей Своей, определил — явить Себя миру — через Высшее-Чистейшее — Таинственнейшее для земнородных — через — Вечно-Женственное, Вечно-Девственное! _Л_у_ч_ш_е_г_о, более подобающего для Него на земле — _н_е_ _м_о_г_л_о_ быть. Вот она, _Т_а_й_н_а! Вечно-Девственно-Женственное — едино, _о_д_н_о. И Рождество — сегодня — Праздник всех чистых, чутких, уповающих, постигающих смысл Вечного и — _Ж_и_з_н_и. Все этим в мире здешнем очищено и вознесено! Все — Свет Разума, все — Свет Любви, Цвет Любви. Это — _н_а_ш_ Праздник. Мы с тобой его постигаем глубоко, я — через тебя. Ты — через меня? Но ты-то — мой свет, моя сила, моя — любовь, чистейшая, небывалая, небесная, — от Неба, Его Волею. Ты мне _д_а_н_а. Как ясно это вижу! Ты столько искр выбила во мне. Душу твою люблю, и _в_с_е_ в тебе люблю, земное-святое, телесное, — оно у тебя — чистое, влекущее тайной нетленной _п_р_е_л_е_с_т_и, какая в тебе… — у меня кружится голова, ликует сердце, я весь — в тебе! Я — с тобой, я близко с тобой, нельзя ближе, я весь в тебя излился, в тебе свечусь, и это чувствую… — и ты так нежно меня ласкаешь, недостойного… Ольга, помни, как ты необычайна, найди в себе уверенность — сознай — и — ты молилась! — отдайся творчеству. Не бойся, пусть не ладится пока, — на-ла-дится! С_е_б_я_ слушай, _ч_т_о_ велит душа.

На письмо предыдущее отвечаю, от 17.XII. О биографии моей… — мудрая, умней нельзя определить! «Пишу что-то о России»… Это, очевидно, хотели сказать, что я думал дать «Спас Черный»482, большой роман, — я дал «Солдаты»483, глав 10 — и оставил, ушел в другое. Вряд ли вернусь. Теперь — «Пути»… Я — во-Имя Твое должен их дать. И — _т_в_о_и_ они, посвящу тебе, как «Куликово поле», как — _в_с_е, никому мною неотданное. Ты _в_з_я_л_а_ _в_с_е_г_о_ меня, — и пусть, только твой, и для тебя, только. Нет, Оля, я не могу ни в чем тебя упрекнуть: «жуть нашей безысходности» не зависит от тебя, — ни от меня. Я знаю: будь в твоей воле — ты была бы со мной. О «таинственном» в «Путях». Слушай: не зная ничего, я написал — когда служили панихиду по брату В[иктора] А[лексеевича]: «а не помолебствуете ли Анастасии — Узорешительнице… ныне память ее празднуем». Сказала просвирня. Я _н_е_ _и_м_е_л_ права _т_а_к_ сказать, я _н_е_ знал. Написал и — опомнился: бросился к календарю: там было: да, в этот день _е_е_ память! Это — откровение было. Я был потрясен. Второе: в метель у Страстного монастыря, ночью рассказ Димы о метели… Я написал, — около Вологды охотились… монастырь… и _з_а_с_т_а_в_и_л_ — ничего не зная! — сказать Дари: — «это же ваш монастырь… Димитрия Прилуцкого… — дружки преп. Сергия…» — Это — святой Димы484… Написал — и… опомнился: «что это я?» Не имею права так… читатель проверит… — но так это _в_я_з_а_л_о_с_ь_ хорошо..! Я после нашел книгу о монастырях… достал с трудом, — и _ч_т_о_ _ж_е! Да, под Вологдой… монастырь… Димитрия Прилуцкого! Я был потрясен!! Оля моя!!! — это так было дивно!! Я почувствовал, что Господь меня просветлял. И — третье: — поражающее! — в тяжкую минуту для Дари… она хотела идти ко всенощной (* необходимо было мне, по сути романа!), в Новый год[203]: я написал это, и _э_т_о_ _б_ы_л_о_ мне необходимо, для важного, психологически, в романе, для _р_а_з_в_и_т_и_я_ его: но почему бы в Новый год быть всенощной? _Г_о_д_ был дан _т_о_ч_н_о_ — кажется, 77-й. Я, написав, стал проверять себя, отсчитывая, с поправками на високос и прочее — _н_а_ш_е_л: 1 янв. этого нового года пришлось на… субботу!!! Всенощная должна была _б_ы_т_ь, что мне и надо было!!! Ив после дал мне математическую формулу — точно суббота. Целую. Твой Ваня

[На полях: ] Я буду стараться стать тебя достойным в «П_у_т_я_х» — _Т_е_б_е. Вчера послал тебе 2 посылки — и приложил когда-то недосланную плитку шоколада. Прости — так все недостойно — _т_е_б_я!

Оля, лечись, не слабей, — тебе — жить — творить во имя Святой Любви. Мне — принести в дар тебе — «Пути Небесные» и хоть раз — поцеловать тебя!

О, как целую тебя, Ольга! до писка! Сегодня, 29-го — посылаю «Старый Валаам», «На морском берегу»484a и для Сережи — «Про одну старуху».


109

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


13. XII.41[204]


Посылаю тебе продолжение «жизни», написанное уже несколько дней тому назад. Сейчас я ничего не могу писать, из-за той страшной, неизбывной и непонятной тоски, что овладела мной эти дни.

Попытаюсь преодолеть ее.

Самое важное еще для меня: мысли о встрече нашей или не встрече я тебе уже изложила в предыдущих письмах.

К этому добавлю только, что чем дальше, тем мне яснее — в то время как встреча (как таковая) ничего не предрешает, — _н_е_ _в_с_т_р_е_ч_а — предрешает все! И именно, что… мы никогда не встретимся… Ясно!..

И это так важно, так должно быть свободно каждым решено, что я тебя не вынуждаю и ни к чему не склоняю, но само собой разумеется, что из решений твоих я делаю выводы. Мне всегда казалось, что ты не хочешь, избегаешь встречи. М. б. я и не права.

Если бы ты все же захотел хлопотать (ибо ты до сих пор еще не хлопотал, — я это знаю (!)), — то сообщаю, что С. уже не при фирме Shumacher, но со вчерашнего дня принял на себя всю фирму, и таким образом вместо фирмы Shumacher стала фирма [1 сл. нрзб.] S. Subbotin. Он, как директор, не может действительно отлучиться. Сережа привез мне сегодня твои лакомства и прочее. Ну, что мне с тобой делать? Побранить или поцеловать? О книгах я давно писала и благодарила. Все получила, которые ты отсылал.

В следующем письме перечислю.

Целую. Оля

[На полях: ] Получил ли мою фотографию?

«Реликвию» я и приняла как таковую. Об этом еще напишу особо. Много дум!

Прости, что мало пишу, — не могу… У меня это бывает. Пройдет. Спать больше надо тогда!


«Повесть жизни». № 2

Передо мной стоял N. с сарказмом, с какой-то горечью. Что он говорил, не помню точно, но что-то о своей ничтожности, о презрении всех к нему, и что ему это _т_а_а_к_ безразлично. Что-то и о религии (тоже с улыбочкой, но видно было, что это — маска). Я ему советовала почитать Евангелие и о презрении сказала, что идиоты только за тюрьму могут презирать. Евангелие он читал еще в тюрьме, и много.

Стали раскланиваться. Так до Пасхи. В Великий Четверг служил у нас, присланный откуда-то священник485, прокричали о нем, что и «пьяница», и «редкий развратник» и т. п. Уехали все, кто мог, на службу в город. И я тоже. Берегли, видите ли, мы все себя, «не запачкаться» бы от «пьяницы-попа»… Возвратясь, однако, узнали, что этот батюшка (лет 30–31) служил исключительно проникновенно и всех «взял». Был и N. Не удивительно, что эта служба была в устах всех «ос» сплошным жужжанием. N. тоже пришел «поделиться» впечатлением. И… уж не очень саркастически смеялся. Был он весь заторкан, без тепла, без дома. Священник оказался необычайным. Привился у нас в семье.

Я глубоко стыдилась моего тогдашнего отъезда в город. Тоже, святоша! Я покаялась ему в этом. Мы сдружились. Он мне потом много помог в жизни. Стали мы особенно беречь батюшку от наговоров. Пылкий он был, не «умел» себя вести с «жабами». Легковерный, как дитя. Его можно было разыграть и затащить куда-нибудь. Вот однажды N. пригласил его в пивную. Я, помню, возмутилась и поругалась с N. Я его стыдила. После этого столкновения N. стал как-то уважать меня. На Троицу я плела гирлянды в церковь. Подходит N.: «О. А., а себе-то Вы и не оставили цветов? Все расхватаны?» Да, я о себе забыла. Посмеясь его заботе, я сказала: «ну, сколько же кругом цветов (цвели белые акации, все одуряя), авось и мне хватит!» Вечером слышим шум в саду. И что-то хлопнулось около моей двери. Крики… Это N. рвал мне белые акации, а заведующий домом, не видя, кто это в деревьях, его оскорбил. Понятно: за плечами тюрьма, а тут… «вор?» И вот уехал в город. Ночью же, без гроша. Все ахали и охали. Букет одна дамочка подобрала себе, пока я была в комнате. Так бы и кончилось… Но я заболела малярией, от кого-то узнал. Прислал мне письмо, — просил простить за «беспокойство», прислал «вместо _т_е_х_ цветов, васильки». Еще спустя немного, явился к институту и подал мне письмо, прося потом ответить. Бледный весь, робкий. В письме стояло, что я его «человеком сделала», и Бога ему дала, охоту жить вернула и много, много. В конце просил стать его женой, иначе… «не хочет, не будет жить. Не для чего и не для кого…» Прочитав его, я вся вдруг потускнела, поблекла. Я не знала, что же это? Я не любила его, жалела только по-человечеству. Всю ночь мучилась, прося Бога помочь мне. Мне было 19–20 лет. Я боялась погубить его отказом. Перед тем я все молилась, чтобы открылся мне мой смысл жизни! Я этим очень тогда мучилась… И вот… я вдруг это и приняла за указание, за ответ мне. Встала ночью и записала:

«Это мне Крест дается, и я его принимаю». Я согласилась. Мы не могли тотчас жениться, т. к. надо было хоть кому-нибудь из нас, хоть как-нибудь устроиться. Любил он меня безумно, исступленно, чисто, оберегая от всего, от себя тоже. Но со временем, и очень скоро, началось тиранство. Ревность его доходила до пределов. К маме, к подруге, к прохожим. Я не смела хорошо, к лицу одеться. Ни на концерт, — никуда. Только — он. Весь мир должен был пропасть для него у меня. Я все терпела. Угрозы убить себя, меня… Постоянно. Мама моя была не рада этому браку, но она нашу свободу не насиловала. Его родные благословили, радостно. И вот так длилось до 26 года. Любить я его не любила, но притерпелась. А тогда казалось, что и полюбила будто. Его любовь меня как будто собой ослепила. Баловал меня, как это могут только _н_а_ш_и, русские. Но его угрозы, его попытки «кончить с собой», его бритва у пульсов… и еще много чего… измучили меня. Я разучилась смеяться. Я была в вечном страхе. Я никому не говорила ни слова, боясь, что мама, и так настроенная против, — запретит. Я верила в мою «миссию спасти человека». Гордыня? Да, гордыня. Я так и на исповеди это назвала. И потому — поражение гордыне. Терпела. Отдавала ему все силы, и, страдая и сострадая, я, правда, будто и полюбила его. Но во всяком случае — терпела. Отдавала ему все, что у меня было. Скрашивала жизнь ему, чем могла. Все свое время, всех знакомых бросила, ежедневно писала ему, если не виделись. Посылала ему цветы (любил очень). Даже дневник свой отдала, чтобы успокоить его ревность. Но дальше все было хуже. Дошло до того, что он явился на русскую «Татьяну»486, — я должна была из-за отчима там быть, а N. не хотел ни за что. Мне сквозь слезы идти пришлось, — не хотела, но надо было. А N. этого не хотел понять. И вот, явился туда пьяный и вытащил меня за руку из пар полонеза… Представляешь. И предлагает отвезти домой, в Тегель. Я возмущена была. Это была ночь 2 ч. Скандал был бы, к нашим «кумушкам» явиться с ним вдвоем ночью. Я осталась у подруги. Сережа был тоже на балу, — возмущался ужасно. А N. обещал броситься в канал этой же ночью. Его увел кто-то. Всю ночь меня била лихорадка. Измывался недели 2–3 надо мной, до примирения. Эти примирения бывали зато — верхом его блаженства. Тогда — все к ногам. Меня же это все доконало. И я уже не знала, что мне делать. И вот… в 26 г., вдруг открылось, что у него tbc., надо в больницу. Мой отчим ему и денег, тогда нам жилось хорошо, дал, и вообще мы сделали все, что могли. Я каждый день его навещать должна была, это езды 1 1/2 часа [в] один конец! И если опаздывала на 5 мин., то… молчание часами и муки в письмах. Да, а надо тебе сказать, что за время нашего знакомства, он изменился очень: бросил пить совершенно, причащаться ходил (с детства не был), все подчистил в себе. Ну, и я светилась и… гордилась радостно. Мама ужасалась моим сидениям в палате tbc., и т. к. я стала скелетом, то повела к доктору. Тот tbc. не нашел абсолютно, но посоветовал уехать из всей этой атмосферы. И я уехала в Баварию. Что это было! Какие проклятия. Я хотела с полпути возвратиться… Его желание умереть, «под забором» и т. д. А я-то… всему-то я верила… и… дрожала.

Но сказать надо, что он был человек неплохой, и взял меня тем, что с папочки пример хотел взять. Папочку чтил. Меня чистотой берег и даже немцам не называл меня просто: «Braut»[205] (т. к. под Braut кое-что другое сходило с рук), а всегда говорил «meine verlobte Braut»[206]. Он готов бы был убить каждого, [кто мог] хоть как-нибудь пошловато затронуть меня. Я это ценила и все это у себя приняла за любовь. И… терпела. Из больницы его перевозили в санаторий, — я устроила: всюду бегала и молила. И вот тут-то и разыгралось… Измучил меня он ужасно и… под конец стал «разрывы» инсценировать. Сперва я верила, плакала, за жизнь его боялась (объявлял голодные забастовки, — это с tbc.-то!), а потом просто не стало сил для страдания. Не описать всего! Ужас, что он делал! Дал еще свой дневник… много там имен было: Дези, Рези и т. п. Собачьи клички! Я, помню, вся изошла слезами, т. к. на чистоте-то все у меня я держалось! И тут его «разрывы», с «О. А.» и «Вы». Я не поехала однажды к нему. Мама и отчим поехали узнать, что такое. Уговорили его не делать глупостей с собой, беречь себя для самого себя!

Вскоре, говорит: «Оля, т. к. мне придется ехать в Париж, — мне не дают продления паспорта здесь, — поедем вместе, я тебя одну не оставлю, я с ума сойду, — мы тихонько уйдем от твоих». И тут-то я и сказала: «н_е_т». Я и сейчас не могу описывать спокойно. Коротко скажу, что он, обещавший сделать все, всякую подлость, которую мир не видел еще и содрогнется от нее, для того, чтобы меня удержать, — он и сделал эту подлость. После угроз убить маму, меня, себя, он приехал в Берлин, — меня же, полуживую, спрятали в одной клинике со строгим запретом посетителей. Нашел меня, обманул сестру и вошел. Он сказал мне снова, что «нет и не было той подлости… и т. д.» Я ему сказала, что не могу идти с ним больше. Нет ни сил, ни веры ни во что. Он выскочил и, наткнувшись на маму и отчима в коридоре, тут же эту «подлость» и сделал… О ней я узнала позже… Кратко не рассказать… Но… попытаюсь. Он, желая, чтобы меня домашние мои (мама очень строга) выгнали меня, опорочил меня и перед мамой, и перед отчимом. Для мамы предназначалось моральное — что я его, N., любовница уже давно, что, м. б. даже ребенок будет, а для отчима, что я его ненавижу, не примиряюсь, что мама вышла замуж, и зову его подлецом.

Кто тут чему верил и кто не верил, — писать невозможно. А мне-то было — все равно! Видя, что это не действует (мама сказала ему, что бесчестье девушки — прежде всего ее забота), он стал охотиться на меня, чтобы пристрелить. Полиции его мы не выдавали из-за его болезни, из-за его «прошлого». Я умолила своих не оглашать о нем. Жалела человека. Меня надо было спасать. Мама (она — канцлер!) выдумала меня отвезти в дом, который он не знал. У всех знакомых он перебывал, ища. На рассвете меня увезли. Мы все уехали и заперли квартиру. И хорошо сделали, — что он только вытворял! Из моего укрытия, я переехала через много времени в город в одну семью к ребенку. И жила там почти год. Никуда не высовывая носу. Однажды он подстерег меня на улице (нарочно приехав из санатория).

Продолжение следует.


110

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


[Декабрь 1941 г.]

Продолжение № 3

Я была у знакомых, а он поджидал на улице. И тогда пришлось мне, переодевшись мальчиком, скрыться в автомобиле. Помню, как заплакала моя питомица, увидя совсем кого-то «чужого»! Не узнала меня. «Подлость» на мне висела. Никто не говорил о ней, но я знала, что мама не знает, точно не знает верить ей или нет. Ужасные мгновения… Чужие, в этом, куда легче. Чужому можно высказаться, а свои… трудно! И висела до покаяния N. Об этом после. Я попала в хорошие условия. Была не няня, конечно, а член семьи. Тут еще «предложение делал» доктор, «прятавший» меня тогда в клинику. Отказала. Этот эпизод обхожу, а тоже о-чень характерно! Многие меня дурой звали, что отказала. Богач!!! Прожив так у моей детки — Наденьки (сколько слез моих она, только она видела!!), я решила, что все же на карьере няни-компаньонки оставаться — нельзя. Я стала думать, что с собой делать. «Предложение» доктора имело только один +, — он в разговорах со мной заинтересовал меня лабораторской работой. И мне пришло на ум этим заняться. Вскоре я познакомилась у подруги с одним студентом-медиком — русским-немцем, большой мечтатель, целомудренный, музыкант, — явление несколько необычайное. Он отнесся ко мне очень чутко и тепло, и я попросила его помочь мне все ближе разузнать об этом учении. Он узнал все, что было надо, дал адреса. И я в один прекрасный день поехала на розыски (тогда еще плохо владея немецким языком). У меня, нерешительной, часто бывает, что в нужный момент, я решаю — _с_р_а_з_у! Так и тут. Я все нашла, выбрала школу и… решила. На другой день отчим поехал узнать об условиях, и… меня приняли. Я училась 1/2 года, только на отделении для лаборатории, т. к. все равно как иностранка не имела прав на экзамен. Я потом всего добилась, и сдала-таки экзамен!!! Но и 1/2 года тянуть было трудно. Мама зарабатывала на наше учение, только сама. Она шила. И таким образом вносила за учение С. и меня. Через 1/2 года я захотела во что бы то ни стало встать на ноги. Я сказала нашей учительнице. Она посоветовала мне идти волонтеркой в Charité, a там много возможностей. Ко мне она относилась исключительно, _ц_е_н_я_ серьезность отношения. Все-то барышни шли больше мужей искать среди медицинского мира! Меня она (по секрету от остальных) послала на самое лучшее место волонтерки. Charité приняло меня с любовью. На всю жизнь сохраню благодарность всем там! Я попала в маленькую, при-палатную лабораторию. Там я была нелегально, т. к. из-за ревности сестер (эти поголовно все мужей ищут!), были скандалы. Запретил шеф брать лаборантку. Врачи должны были сами тратить время на анализы. Меня «тихонько» взяли. Я и была _т_и_х_а_я. Даже мегера Oberschwester[207] не могла ничем зацепить. Не знаю почему, но врачи относились ко мне почти что нежно. Бережно. Я, неопытная совсем в «западноевропейских делах», — я часто слыхала предостережения, что «всем им пальца в рот не клади». Говорили, что коли мужчина здешний чашку кофе тебе предложит, так знай, что за это он ждет уже «уплаты». А тут, — каждое утро на столе у меня: то груша, то пирожные, то шоколад. И все неизвестный… Так что «отплаты»-то некому спрашивать. Меня смущало это очень. Однажды, я сидела у микроскопа, мучаясь, не понимая, что вижу. Подходит сзади один и, кладя руку на плечо мне, хочет тоже нагнуться и посмотреть… Я, вспомня все предупреждения об «ужасных медиках», тотчас вскочила: «как Вы смеете так подходить ко мне, класть руку Вашу?» Теперь мне смешно, и я удивляюсь, что он тогда все же понял… Он объяснил мне, что это привычный жест, что ко мне ничего такого, чего я не хочу, ни он, ни другие, — не позволили бы себе, что он рад, что наконец может со мной об этом высказаться и успокоить меня, т. к. давно уже замечает мое смущение. И с этого дня этот доктор стал моим товарищем. Он показывал мне все, что мне могло бы пригодиться в работе, знакомил меня с видными людьми Charité, устроил меня в виде исключения в главную лабораторию. И это, только это дало мне потом все! Я могла бы много рассказать об этом друге (без малейшего привкуса), но это завело бы далеко. Скажу, что он заботился обо мне как брат. Оцени: видя мою душевную смятенность (я была всегда пришиблена), он приглашал меня на всякие русские концерты, фильмы и т. п. Я не хотела идти. И вот: «Frl. S. Ich zeige und erkläre Ihnen alles in Ihrem Beruf, warum wollen Sie mir nicht helfen Ihre schöne russische Lieder zu verstehen?»[208]. Я сказала, что мне тяжело, ничего не хочется… «Тогда, знаете что, пойдите Вы одна, а я буду только сидеть рядом, чтобы, если Вам я понадобился бы, чтобы Вы знали, что сосед Ваш — не чужой, Вам _н_а_д_о_ рассеяться». Он не был навязчив. Я дошла до полного расстройства нервной системы. Я не спала совсем. И никто этого не знал. Днем я работала еще лихорадочней, а ночи… от морфия меня только рвало. Дома не знали, что и делать. В Charité никто бы и не узнал, если бы однажды я не упала с трамвая и не разбила ноги. Я рассказала тогда. В то время лечили в Charité бессонницу гипнозом. Был тогда знаменитый гипнотизер — врач из Luxemburg'a. Они решили и мне так помочь. И, если бы ты видел, как тревожился тогда этот мой товарищ. Он известил главного врача, поставил условием присутствие minimum 3-х свидетелей, точно оговорить метод гипноза и долготу его. Меня вылечили… В большой лаборатории я пришлась по вкусу старшей лаборантке. Она полюбила меня, свою «Subbotinchen»[209]. Три месяца после моего к ней вступления, вышла замуж одна девушка, родственница директора, химичка, плохо работавшая клинически, но бывшая на жаловании из ссуд поликлиники, не штатная. Секретно от меня, Frl. Sch.487 представила меня директору как достойную кандидатку на это место, указав, что и в бытность той девушки, большинство работ той, исполняла фактически я же. И вот однажды она мне говорит: «gehen Sie morgen zum Direktor, vielleicht… kriegen Sie Taschengeld… einwenig»[210]. Я думала 20–30 RM. Но я была принята на 100 RM в месяц. Я даже не верила! Такое богатство! Я удвоила свои старания… Мне поручили уже самостоятельную работу, я вела 3 дня в неделю всю главную лабораторию, для всей II медицинской клиники одна!

Скоро, мой будущий шеф, обратился к старшей лаборантке с просьбой дать ему какую-нибудь надежную волонтерку, для совершенно самостоятельной работы в его клинике. Она дала меня. Я поступила туда в феврале 1929 г. Мне все, знавшие хорошо шефа, говорили, что мне не вынести будет у него, что все убегают. Но я осталась до… 1937 г. Я не сказала тебе, что до поступления моего в Charité, я познакомилась с одним врачом488. Через моего отчима. Русский немец, православный. Очень верующий. Я его рассматривала как «старшего дядю», спрашивала то то, то другое о медицине, о моей работе.

Его хвалили все, кто его знали. Было в нем что-то обаятельное. Пел, чудесно пел. В церкви первый, до начала. Но вдруг он перестал у нас бывать. Однажды я его должна была пригласить в гости. Отказ. И объяснение почему. Он никогда больше не придет. Понимаешь? Я ему мешаю… Я была потрясена. Он вдруг стал так мне… чужд и непонятен, и… притягателен! Ужас мой был именно в этом. Я впервые такое к себе в жизни слышала. Я его стала избегать.

Судьбе угодно было нас пару раз бросить вместе… Было ужасно… Ужасно потому, что при всем моем знании о его чувствах, совсем противоположных тому, чего искала душа моя, я поддавалась ему, его обаянию. Я была очень стойка. Он перестал бывать в церкви. Зачем стойка?! Я встретилась с ним в одном доме, — хозяева меня не понимали. Почему я его не «пожалею». Но он сам меня за это втайне уважал, сознался после, много после. Я не могу тебе описать. Но это было для меня ужасно!.. Я рассказала бы тебе все! С перерывами в 1/2 года — 1 год, мы виделись снова. И с новой силой у него — пожар, у меня — Св. Антоний489? М. б. Однажды, даже, — подумай, мы случайно (?) оказались вместе на одном курорте… Я не забуду этого… Я ушла, _н_е_ уехала с ним в ночь на горевшем в фонарях пароходе, он остался один, злой, темный… и… очень, очень большой язычник… Проходя к дому, я еще задержалась нарочно у одной дамы, я миновала его Hotel, — и вижу… на шторе светлой… тень… фигура молится… и каак, Ваня! А на другой день он на моих глазах развратничал с девчонкой. Много было! Мне не надо было этого касаться кратко. Боюсь, — ты не поймешь меня!

Продолжение следует.


111

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


[Декабрь 1941 г.]

№ 4 (?) или 5-ый? Ну, № 4

Надо или подробно, — или никак! Ты так, кратко, не составишь себе картины. Сложно все: почему не женились? Масса разных сложностей (* И еще то, что я свое, личное, тогда считала роскошью, не смела о себе думать. Нам тяжело жилось тогда.). И главное: «нашла коса на камень». Он был вполне свободен. Ну, конечно Freundin[211] были. Он был намного меня старше. В моем разочаровании, в горе от узнавания его «грехов», утешал меня тот студент, который помог поступить в школу. Этот был чист, как девочка. Мечтал свой первый поцелуй дать своей невесте. Потом, много после, когда он поцелуи растерял, но… все же, оставаясь нетронутым, — он умолял меня выйти за него замуж. Теперь женат. Его исправила жена… Сам сознался, что до женитьбы за… 1–2 года, — его развратили девчонки-сестры в больнице. Плакал, когда мне каялся. Умолял спасти его. Письма его у меня, Ваня, чудесные. Я — не любила, я ценила его. Это была чистая душа. Женился он 32 лет. Лет до 30–31 берег себя. И не «мямля», а пылкий мальчик. Увлекательный. Музыкант еще больший, чем доктор. Тип русского врача-бессребреника. Идеалист… крайний. Мать его знавали кто, говорили, что Святая была. Ну, этот, между прочим. Дима же (тот, старший) был другой… До 1930 г. я страдала. И потом вдруг решила: разом отрезать все! Я все, всякое знакомство прервала, сказав, что «люблю теперь другого» (соврала), что все, все должно забыться. Все кончилось, не без боли с каждой стороны… И все-таки было еще одно, последнее испытание, еще одна встреча. Я не описываю этой встречи, т. к. это целый роман сам по себе. Здесь уместно было бы сказать и о борьбе, и о победе. Я уезжала в отпуск. Разбита. С этим чувством к Д., пришло будто все, что раздавил и обманул N. (* «N.» — не начальная буква имени, а просто так.) И ужас был в том, что, стремясь к чистому, я сталкивалась в Д. и с… другим. Отбрасывалась душой от него и… вновь его обаяние и чары… Не считай его, однако, пустельгой, — он сложнее и чище многих.

В нем есть что-то от Нечаева490, но более зрелое и потому еще более опасное. Умен очень. Мама его любила. Я думаю, что я тогда была для всего того слишком юна. Я не понимала его. Я панически всего боялась. Странно все это было. Это был шторм, на меня налетевший, на меня, еще совсем не окрепшую. Я вновь вся разбита, вновь ошибка, — нет идеала. Я на Tegeruse'e491. «Баварочка» у тебя в лодке — это тогда. Иван, я тогда ужасно мучилась. Я уходила одна в горы, кидалась на землю, плакала, чего-то искала, я его звала, Его — всякого, порой даже очень земного, бежала от Него всем существом и вся к нему тянулась… и таак страдала. Я набирала букеты этих сиреневых Zeitlosen[212] и видела, вбирала в себя, почему-то в них всю страсть его, все безумие. Аромат их — яд. Я ставила их к себе, заболеть бы хоть. И заболела. Горной лихорадкой.

В Берлин приехала после 3-х недель отпуска. Я не описываю еще одну встречу по пути (с Димой) (на отдых). Слабая и не отдохнула. Выдержала и не увиделась. Перестала ходить в церковь. Ходила в другую. И… затихла. Работала. Нигде не бывала. Забывало ли сердце? Да. После тех мук на горах… о, что это было! Я не понимала сама: откуда во мне это? И что это? Это Дашин крестик на груди492… После этих мук я вдруг вся стихла! Работала свежо и бодро. Charité, клиника моя новая… без конца работы! И вот осенью поздней, почти зимой… столкнулась с… Георгием. Я не заметила его тогда. Вернувшись из клиники, я торопилась кончить одно рукоделие, чтобы отнести как подарок одной имениннице. А у отчима сидел кто-то, кого оставили и чай пить. Я извинилась и дошивала свое, тут же, у лампы. И ушла в гости. Кто это? Не все ли равно. Кто-то, интересующийся лекциями А[лександра] А[лександровича]. Уезжает к себе за океан и спрашивал о книгах. Зимой просил по возвращении еще зайти. Я и не думала о нем. И вот однажды: звонок. Вернулся, привез привет А[лександру] А[лександровичу] от кого-то. Я не видела его. Рождество… он в церкви, а после службы: отчим, очень гостеприимный был, спрашивает: «Вы куда, домой?» — «нет, куда-нибудь, м. б. в кино», — «заходите к нам». — «Серьезно? Благодарю, если не стеснит?» У нас гость. Дома ничего не приготовлено. Но тем не менее крайне уютный вечер. Мы видим впервые друг друга. Я помню только большие как-то особенно прямо смотрящие глаза, синие, не голубые, а синие, как море. Я таких не видала. Его благодарность за вечер. И все. Немного позже, — приходит, — мама одна дома, и: «я пришел очень просить профессора ко мне теперь в гости» — «его дома нет, я не знаю, сможет ли он!» — «ну, тогда все равно, кто сможет, я очень, очень прошу всю Вашу семью ко мне за город». И вот… была сказка… В зимнюю ночь, снег шел, морозно, поехали мы все на его чудесной машине… А там? Холостой, мальчик, без всякой хозяйки, устроил с другом… сказку! Это была Россия?.. Как будто! На стенах русские картины, чудесные, в углу образ. За столом все русские закуски и вина, самовар. Ужин из русского ресторана. А после… на чудесном граммофоне Шаляпин493, Собинов494, Нежданова495. Откуда нашли? В Риге, Пскове, всюду, где были по службе. И совсем после: было очень уютно. Отчим уже декламировал своего любимого Тютчева и Фета, — встает Георгий и… декламирует из «Евгения Онегина» наизусть «вначале жизни мною правил…» знаешь, где: «…и умереть у милых ног!»496 Это он выучил для этого вечера. Поздно ночью уезжали мы домой… На утро, провожая меня на службу, мама сказала: «всю ночь не могла заснуть, впервые за все изгнанье так отогрели души, тихонько, так чутко». Мы условились, что на масляной на блины к нам. Я заметила, конечно, неуловимо, чуть-чуть, кому было все это. Я видела его чуть-чуть скошенный глаз при«…и умереть у милых ног». И вот блины. И он, и друг. На утро он должен ехать на 3 недели на Wintersport… Однажды в клинику мне телефон. Кто? Он… через 1 неделю вернулся, скучно. Не может ли пригласить меня на очень хороший концерт сегодня? Столько мольбы… «Да, спасибо!» Еще визит у наших. Хотел бы чаще бывать, много говорить и читать по-русски. Не могли ли бы мы что-нибудь читать, хоть Толстого? Тогда хоть по средам 1 час. Хорошо. Среды… И я жила от среды до среды.

Сережа, он и я. Потом отпал Сережа. Мы — читали. Чехова много497. Любил он его. Толстого. Однажды не мог прийти он, прислал цветы мне, — гортензий корзины, голубых, цвета вечерних сумерек в марте. Знаешь? И был уж март… Тоска, такая… Он заметил. «О. А., почему всегда Вы грустны? О Родине?» «Да, о ней, о многом, о чем-то, чего не скажешь». — «Весна, — а Вы не видите ее, хотите, не будем читать сегодня, пойдемте… в весну заглянете, развеселитесь м. б.?» И мы катались. Он говорил о том, как с первого же раза всю меня заметил. Что я не жеманюсь, как все девицы, что ему легко со мной. И это рукоделие, и грусть, и все, все. Что грустить не надо, что жизнь и ему тяжела, что я его счастливей, — я — свободна, а он: — он вечно в форме, никогда не сам собою. Что его «личная» жизнь — только вот в этих русских книгах, в этих «средах», а остальное — ложь, натянутость. Что лишь на русском языке он не лукавит, что это его родной, душевный, его язык. О матери-покойнице говорил… И мы возвратились к чаю… домой. В другие среды мы читали. Еще одна среда… грустно… обоим… отчего же? И потом 30 мая! «О. А., поедемте на воздух, там читать!» «Хорошо». Гудит мотор, несется, куда? Помню как радостью ныло сердце. Я знала, что что-то будет! И… вдруг… круто повернув, Г. поворачивает автомобиль… обратно? «О, нет, но здесь так хорошо!» И правда. Пред рощей… Поле… широкое поле. И… уже первая звездочка! Я помню, я на нее смотрела… Слова любви? Они всегда, всегда одни и те же… Да! Чудные слова любви. Ему было 28 л. — Самостоятельный, видный на своем посту и… такой робкий. Робкий, чистый мальчик. Один поцелуй… почти что братский. И звездочка мигала, смеялась, или плакала? И я?!

Продолжение следует.


112

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


22. XII. 41

№ 5

Он говорил, что полюбил, как только я вошла тогда впервые, в зеленой шубке с лисой, и на воротнике, и на рукавах, и на подоле. Как потом тихонько шила что-то. Что он сказал тогда в сердце: «вот она, которую искал я всюду». Что девушки его страны чужды ему, крикливы, шумны, модны, пусты, — куклы. Что я ему и мать, и сестра, и… любимая. Что русский язык — его души язык, что он на нем только молиться может, на нем он не лукавит, не «пачкает его буднем» (так и сказал!). Просил беречь меня его (язык) от всех чужих влияний. Себя беречь, не потерять ни черточки на западноевропейском базаре! Читали ли мы дальше? Редко… Не было в книгах для нас ничего чудесного… Дивной сказкой развертывался чудесный роман моей юности. Волшебный — как сказка, короткий — как сказка… Каждый из нас знал с первого того вечера, под звездочкой, что плакала и смеялась… что этот сон — будет короткий, что перервется он, что боли будет вволю. И потому мы были грустны… тогда… в марте… над голубыми гортензиями… в голубом часе!.. Я… знала смутно. Георгий… знал все очень точно.

Он себя винил потом, что «дал себе волю», что «не скрыл», что «не ушел раньше, не открывшись». Но тогда казалось все иначе, — хотелось верить в чудо. Мы его втайне ждали оба. Впрочем Георгий принимал шаги. Пытался сделать кое-что. Ну… довольно… этого не _н_а_д_о_ было. И я это увидела много спустя! Коротко скажу, в общих чертах о причине невозможности любви нашей. Отношения его сородичей с бабушкиным домом498, ее управляющим и т. п. были таковы, что… я — отпадала. Любовь Г. ко мне, верной бабушкиной внучке, не нравилась его родным. Они постановили на «семейном совете» Г. женить на девушке из совсем другой семьи. Этого «постановления» Г. изменить не мог. Сложно описать все. Но даже уход Г. из-под опеки своего рода (он хотел это сделать) не решал бы вопроса, при всей натуре Георгия и при моем отношении к таким вопросам.

Я не хотела его жертвы. Такой жертвы.

Мы знали, что разойдемся. Но не говорили. Если бы ты знал, что это было за время. Мы встречались, молчаливым уговором, как брат с сестрой, стараясь никогда не создавать любовной атмосферы. Ездили на людные концерты, в кино, в театры. Никогда не читали больше. Не гуляли. Однажды только… были в кино, на премьере… не было других мест, — только ложи. Мы оказались вдвоем в ней. Совсем темно. Играли что-то очень ритмичное, — я обернулась чуть к нему и сказала: «через 1–2 недели Европа затанцует под новый Schlager». Г. не расслышал, подвинулся чуть ближе. Я повторила. И увидела, что Г. не слышит, не слушает даже, не может слушать. С трудом мы понимали фильм и… вышли. Когда отъехали от горевшего огнями центра, Г. сказал мне: «какой кошмар, Оля, не иметь силы жить, тебя не видя, и… видя… так страдать! Я хотел бы всю молодость свою бросить в пространство, стать стариком и… хоть таким, спокойно быть у тебя… я не знаю, не знаю, что мне делать!!? Помоги мне и ты, иначе — я пулю в лоб пущу себе!» И я помогала. Больше я не обращалась к нему… _н_и_к_а_к. Я холодна стала. Но однажды… звонок в клинику. «Оля?» — «Я». «Ты знаешь, я звоню, чтобы сказать, что мне без тебя грустно, пусто…» И при встрече… ни словом, ни взглядом. Я все сердцем знала… Потом словами мне Г. все сказал. Почему все безнадежно… Ваня, ты «давал» часто бег мотора, но… еще один… никем не дан… Это была пытка. Мы мчались по берлинской автостраде, без возможности остановиться. Г. говорил мне весь ужас. Вколачивал гвозди в гроб и свой и мой, забивал сердце. И я сказала: «останови, я не могу, я хочу одна остаться!» И мы не смели остановиться. Г. гнал только скорее, чтобы выехать на поле и там остановиться. Стена камней, серая справа, серая дорога… асфальт и… гонка, гонка… Я крикнула: «Жорж, я выскочу, я не могу, я с ума схожу, к чему же жить?!» — «Не к чему, Оля, но все же нельзя, останься». И он, держа меня правой рукой до боли, левой правил. Ужас. Ужас! И вот… несколько дней Ж. не было у нас… Я знала, что его теряю… На 3-й день письмо отчаяния его через Rohrpost[213]. И телефон: «Оля, ты скучала без меня? Да? Хочешь, и я все брошу, пусть скандал, но тогда… я с тобой буду… Ты понимаешь, скандал громкий будет, я… нам трудно будет жить вначале, но реши ты!»

И я сказала: «нет, выдержи, не бросай!» А сама рыдала. Я потому сказала так, что считала, что не я должна у него вынудить жертву. Жертву приносят сами. А он? О нем я узнала позже, много позже! Он в этом моем движении этого не понял. Он боялся «испорченной карьерой» мне «навязаться», — потом узнала, что ему втолковать пытались, что мне его «блеск» нужен, а «низвергнутый» — не интересен, что потому я и не «решила». И его… женили. Но это после…

Проходило лето. 26-го июля мы «прощались». Т. е. потому, что я уезжала в отпуск. Но знали, что — это крайний срок, чувствовали, что проститься уже — пора! Опять… все то же. Ни словом, и ни звуком… Г. только попросил позволить пройти в ту комнату, где мы раньше читали. Когда он вышел… я видела, что на глазах еще были слезы. Я проводила его до калитки. И тут, внизу, где уже ходили люди, — он взял мои руки и, обе их целуя, сказал: «Оля, ты должна запомнить, что, что бы ты ни узнала обо мне, — верь, что только ты — прекрасна! Ты — Прекрасна, я только тебя любил и буду любить. Но обещай мне, Оля, что ты не сделаешь ничего, что бы омрачило меня и маму твою!» Я не поняла тогда этого. И он уехал. Хотел писать. О встрече мы не говорили. И о не встрече тоже не говорили. Со следующего дня — мой отпуск в клинике. Я уехала на море. Там, я писала ему стихи, письма, мысли… Я звала его в пространствах. Кричала в волны его имя, искала глаза его в голубоватой сини. Когда вернулась, — ничего о нем не знала… Не писал он. И я… не посылала писаний. Я знала сердцем, что ему забыть меня надо… И знала, что помочь в этом надо. Но я страдала. Я написала его другу с просьбой сообщить о Жорже, не говоря ему. Я бы хотела, чтобы он был за океаном. У себя. Но я знала сердцем, что он здесь, ближе. И томилась. И вот, слушай: однажды в клинике, мне моя ученица показывала фото из отпуска ее… И автомобиль один, фирмы… «Нэш». Я знала, что в Берлине их было только 3, потому что трудно было всегда с ремонтом. Я остолбенела и спросила: «кто это?» «Это мой… жених». «Кто?» Я вся дрожала! Она назвала мне имя чужое. «Вы… тоже… знаете эту… марку, — их только три здесь, и один меня всегда злит. Когда я жду моего жениха и слушаю каждый гудок, то непременно приедет этот, вспугнет, я выскочу… „Нэш“, но… другой…» Я спрашиваю: «Какой No автомобиля, Вы не заметили, м. б. это тот, третий, который ни Вы, ни я не знаем». «О, да! Еще бы! Это — 7…» И она назвала мне No Георгия. Все поплыло у меня перед глазами. А она трещала: «Вчера вот, тоже, и стоит перед моим домом, будто дразнит!» «Как, вчера? Не может этого быть! Вы ошиблись!» Мы спорим. Элен говорит мне: «Хорошо, pari! Когда приедет, я позвоню Вам, но Вы должны приехать, должны, я хочу выиграть pari!» И мы держали! Школа кончилась, Элен ушла домой. Я вся горела. Г. здесь! Молчит. Значит что-то случилось. Я знала сердцем что! И вдруг через 1–2 часа мне телефон: «Frl. Subbotina? — автомобиль No… у моего дома, он простоит 2–3 часа — это обычно. Я жду Вас. Вот адрес!» И я? Я бросила службу (правда часы работы уже отошли, я кончала реакцию Wassermann. И могла через 1 ч. выехать, оставив на помощницу записи и уборку аппаратов) и поехала. По пути я перешла в такси, т. к. мне казалось, что я опоздаю. На опушке большого парка мы остановились. Я еще издали узнала «Нэш». Элен стояла у окна и хлопала в ладоши, она жила в партере. Через тяжелые зеркальные двери я вошла в полутемное фойе шикарного дома и… не успела еще войти в прихожую Элен, как услыхала сверху… его шаги! Я не могла ошибиться. Это был он. Но я, вместо того, чтобы пройти ему навстречу, я кинулась к Элен, захлопнув двери. Я вся была смущена. Перед ученицей-то, хороша! Но Элен была почти ровесницей мне, она кончала школу, — поняла, что здесь что-то серьезное творится и повелительно мне сказала: «подите, и узнайте, правильно ли я сказала, — м. б. этот автомобиль куплен другими?» «Подите, Вы успеете еще, теперь холодно, вечер, мотор должен разогреться, он не скоро еще отъедет, подите!» Она толкала меня к выходу, и я как пьяная ей повиновалась.

Продолжение следует.

Ванечка, массу сегодня тебе пишу, — потому письмо не написалось уж. Если почта долго идет перед праздником, то уже сейчас шлю поцелуй к Новому Году! Да будет он для нас счастливым!


113

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


[Декабрь 1941 г.]

№ 6

Мотор дрожал, готовился толкнуть машину, сорваться, унестись… И… двинулся… А я… стояла за зеркальной дверью, в темноте портала, как в колодце. И… прощалась. Прощалась с тенью милой, мыслью!.. И вдруг! Что это? Остановился. Открыла дверь и, не могла больше, будто проснулась. Все это в секундах было…

И в автомобиле открылась тоже дверка. Георгий вышел и шел мне навстречу. Как выглядела я, — не знаю, но я видела его… Что это был за ужас! Г. был как полотно, худой, измотанный, убитый. «Оля! Как ты? Откуда? Жизнь моя! Это же чудо какое-то!» Он медленно, как-то странно, с усилием, сдвигая с пальцев правой руки, стащил перчатку… Я поняла. Я только взглянула. Все спросила, все узнала взглядом. «Да, Оля, я… женат». Я ничего больше не сказала. Я поняла все. Он много говорил мне что-то. Что — не помню. Не понимала и тогда. Я поняла только одно, что он несчастлив. Что любит меня все. Сказал, что, отъезжая от дома (там жил его «учитель» русского языка) в последний раз, перед отъездом из Германии, хотел еще раз, хоть взглядом окинув этот уголок его сердца, проститься мысленно со мной. Потому и задержал мотор, — меня не видя. А я, увидя это задержание, открыла двери. И вот предстала ему — живая. Он думал, что это видение, не сразу поверил. Парадную дверь, за которой я стояла, и его, отделяла широкая улица, — он не видел меня. Понимаешь, как удивительно! В автомобиле лежал Чехов, тот самый, которого мы читали. Мы приехали к моему дому. Я вышла, без единого слова. Легла и ждала смерти. Мне казалось вполне возможным умереть от горя, просто вот, лечь и умереть! Отчим вызвал маму, испугался моего вида. А вечером я получила письмо, опущенное накануне. Г. писал мне о себе всю правду. Ответ на то, которое я писала его другу. Мне тогда чуть приоткрылась вся гнусная интрига, расставленная нам обоим. Г. — понял? Я думаю! Я работала дальше, уколачивая сердце, забивая жизнь в стальной ящик. Не ища больше счастья, не _в_е_р_я, не надеясь. Наступала зима 31/32 года. Ты дальше знаешь. И вот… однажды, года через 2–3, я приглашена на большой домашний бал дипломатов. Хозяева — мои друзья, я бываю там охотно и знаю, что это честь — попасть на такой бал. Не много у них таких «избранных». Немного трусила. Приподнятые нервы. В новом бальном туалете. Мама чудно шила. Всегда я была хорошо одета, как нам ни трудно было. Я знаю, что за столом я [буду] — дамой одного важного дипломата, что надо себя держать в струнке. Я в ударе. Хорошо говорю по-немецки в этот вечер. За ужином сосед заметил это и говорил мне комплименты. Переходят все охотно на эту тему. И вдруг я слышу, дама напротив, феноменом языковым называет… Георгия! Я помню, как пошло у меня все кругами перед глазами. Чего мне стоило взять себя в руки. Сосед мой увлечен был новой темой — подали икру, грибки и все такое, что к водке, по-русски, (Хозяин бывал раньше в России), — хвалил икру, уговаривал меня взять «хоть чуточку побольше». Не заметил моего волнения. Но… после, в салоне, где мягко горели свечи и гости погрузились в эмоции от ликеров и курений, а другие в гостиной танцевали… я, проходя в прихожую, чтобы освежиться, вздохнуть, одной момент остаться, — я слышу по-русски: «скажите, Вы — О. А.?» Дама, что была напротив, стояла около меня. «Я угадала Вас. Не удивляйтесь. Я все знаю. Я — друг детства друга Mr. G.»… Я онемела, застыла. Наконец сказала: «я ничего не понимаю». Та мягко меня взяла за плечи и сказала: «я знаю, что жизнь Mr… разбита, а Вы… несчастны..?» «Я сразу же поняла, что это — Вы, та, о которой мы ломали головы с Володей499 (друг Г.), я угадала Вас, когда увидела за ужином смущение Ваше. Мы знали, что ту девушку зовут О. А., и потому я, решив узнать наверняка. Вы ли это, обратилась сейчас просто: „О. А.!“» И я узнала грустную историю Г. Его женитьбу на «кукле», и как это «кукла» его измучила, — ревностью и неумением вести себя испортила ему карьеру, пустила его в трубу, до того, что даже прежнюю хорошую квартиру оставить должен был, и «Нэш» продал — дорого стало. И потом жену отправил «исправиться» к своим родным. И жил долго один. Я получила письмо от него, где он начал словами: «мечтам и годам нет возврата»… но «м. б. можно возвратить хоть доброе расположение друг к другу…» Писал, что… «но вся моя женитьба и новая жизнь ничего в этом не изменили…» Мучился тем, что меня заставил страдать, что как-то надо было бы иначе. И т. д. Но это, — после. А… дама эта рассказала мне очень много. Я не могла уж слушать. Надо было идти в гостиную. Нельзя отсутствовать так долго. Я не могла идти в салон, сидеть, бездействовать… страдать. А в гостиной… танцы. Играют пластинки, крутятся, шумят что-то… И… вдруг: «Happy days»! To, что так давно кружило, вело нас с Г. в танце… Я мучилась воспоминанием. А в уши все проникало, звенело, пело. Я помню каждое его прикосновение, подпевание, перевод словечек отдельных, взгляды его, чуть-чуть пожатие руки и все… все то, что можно сказать без слова. Я танцевала с молодым консулом, с трудом попадая в такт от волнения. Вертелось в мысли: один, жена за океаном, не любит… Танцы, танцы, ликеры, смех, комплименты, цветы, танцы, танцы… Хозяин в ударе и в свободную минутку меня благодарит за «отлично выполненную» миссию соседки-дамы с капризным, обычно хмурым дипломатом. Вечер удался. Хозяйка меня тащит в спальню «подушиться», «поделиться впечатлениями». И говорит: «Олечка, я пьяная совсем, ка-кой ликер муж выкопал, с ума сошел! А Вы?» Я — ни капли! «Олечка, да Вы… совсем… ни капельки? Не пробовали даже? Да что с Вами? Бледны как?» Меня они вдвоем (хозяин и хозяйка) поят наспех шампанским, «чтобы не было скучных». Я пью. Покоряюсь. Я подхожу к граммофону и завожу сама «Happy days». Стою и слушаю. Танцуют пары… Ко мне подходит кто-то тоже. Я танцую… танцую сердцем. Рву его, рву на части и вспоминаю каждое прикосновение… Кружится в голове шампанским, — я смелее… Я вижу эту даму снова, смеюсь нарочно громко, без бледности. Горят шампанским глаза и щеки. Она подходит снова: «Вы… Вы виноваты… зачем не удержали его у себя?! Я видела его однажды, после его женитьбы. Несчастный мальчик». И рассказала всю интригу. И то, как его от меня тянули и как объяснили ему то, что я не приняла жертвы. Не стану описывать всего. Пыткой стал этот бал. Гремела уже капелла (граммофон был в перерыве), кружились пары, все было в блеске, в вихре вина, духов и флирта. Я была убита. При разъезде эта дама мне шепнула: «напишите ему… и Вы его спасете!» Мне было все противно. К чему она вмешалась. Я потом узнала, — она говорила все верно. Но я не написала. В одном письме, на смерть отчима (1936 г.), Г. мне писал, что «поеду домой, чтобы познакомиться с моей дочкой»… Опять была жена одна за морем? Мы не виделись больше. Я работала. И втайне чего-то ждала. Я нарочно тянула с решением выйти замуж. Я хотела быть свободной. Все это было ужасно. Нельзя сказать кратко. Недавно сравнительно я прочла в газетах, что у него родился сын. Ты без сомнения его имя слыхал и знаешь. В старой России был известен его дядя500. Но я не назову.

Тот портрет, что ты получил (оба и с глазами, и 3/4) переснят с того негатива, который я дала сделать для Г. Но… он не взял. Не захотел. Потом узнала. Ему тяжело было. Я тоже не взяла его портрета. Нет у меня его. Я видела однажды его учителя, и, будучи с ним знакомой, спросила его полусмеясь: «а ученик Ваш как? Его супруга тоже говорит по-русски?» «О, нет!» «Какова она?» «Она? — Очень субтильна». Смех. И все. Куколка… Но, все же мать — его детей. И вот еще одно… Он заболел однажды. Его на аэроплане повезли в Вену на операцию. Я это через год узнала от мамы. Он ей написал. А мне в ту ночь снился сон, будто я сестра в клинике и должна ходить за тяжело больным. Я вхожу в комнату и вижу свежеоперированного, спит еще. Подхожу и вижу — Жорж! Я проснулась, и знала, что он болен. Странно? Я всегда знала все о нем. Он это маме даже говорил, боялся моего этого свойства. Весной 1939 г. я была у мамы. По просьбе одной семьи обратилась к Г. с просьбой. Был телефонной разговор. Я была внутри уже тоже спокойна. Его: «Оля, Оля, как странно, опять твой голос!» Спросил, долго ли я в Берлине, — огорчение, что уезжаю в Голландию. Он был летом в Берлине. Сережа его видел. Он изменился очень, похудел, и… постарел. С. был удивлен. Г. раньше был так интересен, а тут — поблек. Ну, вот и все. Конечно этим еще не кончилось мое жизнеописание. Было так много. Я не сказала и 1/10-ой! Я доскажу тебе.

Посылаю кусочек платья, в котором «прощалась» с Ж. — оно все в воланчиках, длинное и широкое.

Под «Татьяну». Целую. Оля

Кое-что еще надо рассказать и о Диме. Я звала его «Микита». Ему это шло.


114

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


[22–23. XII.1941]

№ 7

Ну, вот, милый Ваня, рассказала тебе о себе, поскольку это возможно в краткой форме. Было бы легче говорить устно. Много было. «Роман» с Димой был тяжелый урок, испытание, пытка даже. Я в нем сгорела вся, сгорела я — земная.

Это была борьба ужасная. И мука вся в этой борьбе. Я убегала от соблазна, ненавидела его, но, увидя Д., вся терялась. И вот ужасно: т_о, что ужасало, отталкивало, т_о_ же и притягивало с силой! В то время я была так вся обострена, так… на «высшей ноте», что трудно описать. Я умышленно не даю тебе ни одной «сцены». Их дать в письме невозможно, кратко невозможно. Это — был бы роман.

Д. женился, на одной… его бывшей «Freundin». Разница между ними лет 20–22. Она — как сам он выразился другу «хорошая баба» и больше ничего. Воровка, лгунья, ну, одним словом — «баба» из таких, где только «баба». Обкрадывает его же. Водит шашни с другими. Года 4–5 у них не было детей, т. к. Д. говорил, что от «этого мяса не хочу!» Но, кажется, теперь есть дочка. Постоянно скандалы. Однажды, когда у них были гости, он ее запер в… уборной, чтобы она не мешала, не портила настроение. Но цинично говорил, что «для постели хороша». Ужас! Я презирать его стала за эту женитьбу. И вообще! Но было время, когда было иначе. Ты знаешь, я маме как-то сказала: «если бы я могла остаться incognito для Д., то я бы хотела от Микиты иметь ребенка, но пусть потом _н_и_к_о_г_д_а_ его не увижу больше. Чтобы не было разврата». Дико? Да, тогда я ужасно хотела иметь детей. Жизнь без детей казалась мне погибшей. Но т. к. incognito остаться было бы невозможно, то… оставалось… бегать друг от друга. Если бы я тебе описала мой отпуск на море… когда Д. был там же! И… никто, никто даже не догадывался, что мы знакомы. Какое это было дикое что-то!

Мы встречались как только что познакомившиеся. До комизмов доходило. Однажды я болела, еще раньше в Берлине, — наши его просили осмотреть. Я тогда еще не совсем знала, какой он ко мне. Но догадывалась. А тут… совсем поняла. И с температурой убежала на вечер, где был и он. Танцевала с ним вальс полубольная. Дня 3 сбивала градусник, чтобы дома не знали. Меня бранил он за это. Я не сказала, что ради него, а делала вид, что ради «кого-то» другого. Ты меня осуждаешь? Я чувствую, что да. Да, это было что-то помимо меня. А я, сама я — боролась. Мне Д. сказал однажды, что «через Вас, Олечка, я м. б. еще очищусь и лучше стану… останьтесь такой, какая есть». Ах, много чего было. Ревнив был он ужасно. Однажды чуть скандала не устроил из-за пустяка. А то… просфорку за меня давал вынимать и дарил ее. Он был — весь огонь. Но я его забыла совсем, как бы переболев, — отболела. Я очень страдала в той борьбе. И когда покорила себя земную, — то — освободилась и… навсегда. Я его видела часто потом и так спокойно, будто _н_и_ч_е_г_о_ _н_и_к_о_г_д_а_ не было!

Я не рассказала тебе о разных других встречах. Они — не главны. Не ковали меня. Их было не мало. Были так называемые «партии». Но я их просто отметала. Был еще один «роман», но… такой какой-то нестеровский… Милый, чудесный русский… мальчик… и имя ласковое… Лёня! На Троицу, на прогулке (целая компания на сеновале), — мое рождение было, признался мне в любви. Молился со мной, на меня и за меня… (Красиво для этюда). Это-то дивное было и все… вперемешку… И молитвы, и слова любви, и… поцелуи. Я не могла бы поверить, что он такой. Меня это как-то захватило тогда. Тронуло…

Утром, в 5 ч. я пошла к лесу, одна. И вдруг слышу: «сюда, сюда, Лёня умирает!» У него был припадок падучей, эпилепсии! Это его убило. Ушел в себя. Потом уехал из Европы. Давно было. Теперь женат. Очень счастлив. Она — вторым браком и с сынком. Он его тоже любит. Это — редкий был человек. Потом, после свадьбы моей, я узнала еще один «роман». В букете красных роз нашла мама записку — письмо мне. Когда я вернулась из путешествия — прочла. И обомлела от удивления. Была тут разгадка об одном знакомом, поведение которого было всегда так странно, что никто его не понимал. Говорил о любви своей и просил прощения, что не принял приглашения моего в шаферы. Не был и на свадьбе. Я ничего не знала!

Я не знаю, писала ли тебе я о жизни моей в Charité? Я много писала и много жгла! Профессор молодой? Это тоже из «партий». И об одном «Lepatins Sekretär»[214]? Тоже — «партия». Еще были несколько, которые раздражали надоедливостью. Но для сердца не было больше никого. Были шутки. Например: один влюбился в меня, уверял, что я похожа на кого-то, от кого он без ума. Знаешь на кого? На Бригитту Хельм501. Я оскорбилась и выгнала. «Ну, и идите к Б. X.» Обиделся. Это было только своего рода «комплимент», а я и не поняла!

Было много курьезного. Всякого. Все проходило мимо, не оставляя царапинки. Теперь _о_б_о_ _в_с_е_м, _и_ _о_ _Ж_о_р_ж_е. думаю спокойно. Все ушло…


22. XII.41

Ну, милый Иван, если бы тебе всю мою жизнь обработать и дать миру! Преломить так, чтобы живые не обиделись. Все живы! Я сама не сумею. Очень уж трудно. Ванечка, я пишу целый день сегодня, потому не отвечаю на письмо твое. Я получила твои открытку 12.XII, письмо 10.XII и письмо 15.XII. Из вскользь брошенного замечания, я поняла, что ты цветок получил. Пишешь так, как будто уже писал об этом. Очевидно, письма пропали?! Какие? Тебе нравится портрет? Я рада. Но ты имей в виду, что это 10 л. назад! Я теперь хуже! Ну, ты знаешь какая! Ваня, почему ты тоже не пошлешь так, как я? Напиши так же! Попроси чуда! Чудо будет! Цензор ведь тоже с сердцем и м. б. очень чуток! Маленькую карточку ведь можно! Ну попроси! Пришли! Я умоляю! Алеша не даст мне! Вот увидишь!

Мариночка, я люблю ее, всегда хороша ко мне была, а тут… не отвечает на мою мольбу ни строчкой! А я писала ей «как родной». Они все, все чувствуют обиду-ревность за то, что выделил ты _о_д_н_у_ из них, читательниц. Понимаешь? Нельзя и сердиться. Это понятно. Не передадут они мне! И потому молю тебя еще раз: ни с кем не говори обо мне! Особенно там! Обещаешь!? Я беру с тебя честное слово!

Ванечка, ты — дуся! Варенье варил? Ну, что же мне сказать на это?! Мне только больно, что ты сахар переводишь и себя лишаешь. Умоляю, — не делай этого больше! Я же страдаю этим! Я ценю это, тронута безумно, невыразимо, но… страдаю. Береги себя! Мне так хорошо (в этом смысле), что я бы с радостью тебе послала. Я не ем сахара. Но, вот странность: отсюда нельзя посылать!

Ванюша, пришли себя! Это, только это! Я м. б. скоро получу твои книги! Нашла один склад!! Ура! Жду каталога. Я напишу тебе о сне (о Богоматери) и обо всем. Напомни! Безумно волнует твой роман с Дашей. Не могу читать! Хочу жить там, тогда, но… иначе! Не смею так! Побрани меня! Но это от любви! Хочу родиться снова. Целую жизнь с тобой прожить! Нет, не хватило бы моего сердца! Я слишком тебя люблю!

Я умерла бы от ревности ко всему! Целую… Глупая твоя Оля

23. ХII.

Твои чудные письма от Сережи! Отвечу!

115

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


29. ХII.41[215]


Ванечка, мой светик, мой бесценный!

Что с тобой? Болел ты? Тоскуешь? Я так скорблю сегодня о тебе. Ничем я не могу развлечься. Пять дней я все ждала от тебя весточки, издергалась за эти «праздники», — ждала, что «вот уж в понедельник-то несколько писем сразу получу от тебя», моя радость… Но… сегодня только одна открытка! И — ничего в ней! Только, что 3 письма твоих тебе вернули! Отчего же? Из-за любительского маленького фото? Но я же получала их от тебя раньше. Сережечку и О. А. А ты… ты не пришел! Ужасно это! Ну, подумай: если бы у тебя _н_и_ч_е_г_о_ от меня не было!? А я вот так томлюсь… Ты долго тогда, осенью, капризничал, все не хотел послать мне. Ну, вот, а я наказана! Я всегда так невезуча в жизни. Я ничего не жду! Как пусто, как тоскливо! И ты не хочешь, не хочешь видеться! Я знаю! А я — я живу только этим. И ты этого понять не хочешь. Я не смогу жить дальше, не имея надежды на нашу встречу. Пойми! Поверь! Я обожаю тебя. Я больше, сильней любить не могу, не способна! Если бы можно было убежать к тебе! Но это невозможно!.. Ужасно!.. Если бы ты все обо мне знал! Но я не могу писать обо всем… И невозможно все эти чувства, муки, страдания описать. У меня нет никакого больше порядка в жизни. Я с трудом заставляю себя хоть что-то делать. Я устала. Я несусь куда-то. Разобьюсь как щепка? Что-то должно случиться… Так жить — нельзя. Я живу только от почты и до почты. И когда не получаю, — то увядаю сразу. Когда получаю — горю, сгораю, рвусь к тебе всем сердцем. Я буду стараться весной к тебе приехать. М. б. и будет чудо, — получу визу! О, если бы люди знали! Если бы знали, то дали бы визу. У всех у них бы растопилось сердце. Как я люблю тебя, Ванюша мой… Ну, если бы кто-нибудь представил себе, что Гете так бы мучился, не мог бы встретиться с любимой, так, как ты, страдал бы (о себе не говорю я — кому же интересна я?), то ведь конечно всякий, самый строгий чиновник понял бы… О, я верю в чудо! Мы должны увидеться!! Пусть страдать еще больше придется, пусть я сломаю всю себя, разорву мое сердце! Но, я не могу жить так дальше! Я должна знать хоть, что тебя увижу! Я каждую минуту мучаюсь, не зная здоров ли ты… И этот холод! Господи, неужели ты не можешь что-нибудь придумать?? Переселиться туда, где центральное отопление. К друзьям? Или ты не любишь это? Я понимаю — у себя лучше. Но хоть на время! Мама и С. до переезда ко мне тоже одну зиму жили у знакомых с центральным отоплением. У твоего доктора не мог бы хоть самые холода остаться? Или у него так же холодно?! Ужасно меня это мучает. Я боюсь твоей поездки. Еще заболеть можно. Мало ли чего схватить можно. Подожди хоть до весны. Не езди! Я буду стараться к тебе приехать весной. Если ты ко мне не хочешь. Для меня-то ведь почти безумно это, ужасно трудно. Меня же муж не пустит… Разве ты этого до сих пор не понял?! Сюда, ко мне, приедь! Здесь и тепло, и хорошо бы было…

Ну, как хочешь! Я так… несчастна!.. Нет, ты этого не понимаешь!

На «праздниках» я уезжала на 2 дня. Тоска была — ужасная… У свекра, традиционно… но, Боже, какой зеленый ужас!.. Я поехала только 25-го вечером, а А. уехал уже 24-го. Мы утром 25-го были трое в Амстердаме у одних русских… У дочери священника502. Уютно, мило… Оттуда я к «папаше». Там в большом доме холодно, одна только печка топится, а все остальное утопает в сыром холоде. И окна еще были открыты, — проветривали, надымило что ли… В теплой комнате, где волей-неволей все вместе должны сидеть, — лежит параличная тетка. Несчастнейшее существо. Ей 75 лет, всю жизнь отдала семье своей, не смея думать о личном счастье. Без любви, без понятия даже о таковой. Богатая, но не смевшая хоть что-либо на себя тратить. Все копить надо для _р_о_д_а… Теперь она — кусок живого мяса. Не говорит, не двигается, только плачет звонко, как ребенок больной. И мычит. Все конечно болит, т. к. лицо порой искажается болью и, говорят, что пролежни огромные у нее и от лежания, и от всего того, что с ней случается (как у бебешек). Ужас… Она была самая приятная в жизни из семьи. Забитая. И вот еще такой конец… Но уж хоть бы конец, а то одно страдание. Ее увозят спать в другую комнату, но все обеды, ужины и т. д. она со всеми вместе. Отец — старик 78 л., но бодрый очень и живой, возится с сестрой очень самоотверженно. Но в доме атмосфера умирания. Зажигали елку, совершенно точно так же, как все года перед этим. Только меньше был круг семьи: одна дочка в Америке, а другую папаша не признает, т. к. вышла замуж за русского. Мотивируется официально это тем, что он разведенный, и что, следовательно, по Библии — она тоже прелюбодействует503. Года 2 «папаша» ездил ко мне с выписками из Евангелия (Марка), где это сказано. Я лично думаю, что будь Юрий504 богат, знатен и имел бы место почетное, — то все эти изречения потеряли бы смысл свой, точно так же, как слова Христа о книжниках и фарисеях505, и как: «легче пройти верблюду сквозь игольные уши»506 и т. д. Это почему-то игнорируется совершенно. И многое другое. Но… Юрий — беженец, без денег, без места, хоть в прошлом и полковник-гвардеец. Я не ценю его как человека, но возмущаюсь отношением к нему свекра. Т. к. он его не по существу ценит. Его истинные недостатки он даже и не видит. Ну, так Бог с ними! Нудно и тоскливо пели хоралы, — одно и то же! И елочка горела все так же под столькими парами глаз: «не загорелось бы!» Даже и ведро с водой стояло за дверью, как всегда. Подарки дарили тоже. Масса во всяких вариациях библейской мудрости… и в календарях, и в книгах, и в альманахах… Валандались до 1–2 ч. ночи. Спать холодно и темно, т. к. всюду лампочки горят очень тусклые — экономия. На другое утро я уже в 10 1/2 простилась и уехала к дочке с Юрием. У тех что-то полурусское-полуголландское. Но все же уютно. Тепло. Лампадка. Снежок шел. Я все о тебе думала…

Юрий сам варит кофе и чай, и… вкусно. Сережа тоже туда приехал. Позавтракали дружно, весело болтая за столом. Прошел день в дорогах. Они от нас далеко. Я, не заезжая к свекру, проехала в Schalkwijk (Схалквейк), а С. еще с визитом. Съехались с ним в 6 ч. в Утрехте у автобуса. А. хотел быть тоже, но опоздал и ночевал еще ночь у отца. А мы даже очень уютно проводили время. В субботу были у Фаси, мы трое. Фася милая. И несчастна, конечно. Сказала мне, что так бы хотела воли, чтобы хоть нищей, но быть свободной. Мы рядом сидели с ней за столом и… больше ничего не сказав, поняли хорошо друг друга. Были ее родители (чудесный ее отец! Ему 80 лет, а все еще такой молодчик!), ее сестра (тоже за голландцем) и мы. Мужья (ее и ее сестры)[216] не являлись с прогулки очень долго, было уютно, болтали по-русски. Потом пришли те. Мы вскоре уехали. Фася читала (я ей дала) «Историю любовную» — в восторге! Сказала, что «жаль ей Пашу» и что «так все понятно». Ванечка, как котишка мне мешает: вскочил на шею, мурлычет, сосет мочку уха и играет бусами. Щекотно ужасно! У меня 2 котенка: чудесная черная киска, ласковая, чудная, с темпераментом, и вот этот лентяй-котишка. Оба, как бархат. Котик норовит соскочить на бумагу и мешает писать. Сбросила его, — трется об ноги. И поет-поет…

Сейчас почта. От тебя _н_и_ч_е_г_о! Ванечка, здоров ты?

Ты спрашивал, кто этот управитель хора был? Иван Семенович Морев. В Казани очень известен! Папа студентом тоже пел у него, только в церковном хоре. А я в студенческом. Почему я бегала ночью? Это надо дольше рассказывать. Я тогда была почти что помешана, я всюду видела смерть, и ее неизбежность меня ужасала. Я была тогда «уверена», что и мама должна так же быстро и нежданно уйти, как папа. О, если бы описать те картины, которые рисовало мне мое воображение! Я видела все так, будто это уже свершилось, и надо было много приложить стараний, чтобы разуверить меня. В ту ночь я тоже уверила себя, что мама умерла. Ее не было дома. Это была ночь перед нашим отъездом из Казани. Она была у друзей. Я же, была уверена, что мама где-то мертвая лежит должно быть, на улице упала. И я ушла. Искать? Не знаю. Должно быть. В совершенно незнакомом городе. Мне было 9–10 лет. Конечно и прислуга была виновата. Я опишу подробней. Я много чего воображала, да еще и теперь воображаю. Я однажды от ревности за маму (лет 12-ти) вся дрожала, до обморока. А ничего такого и не было. Вообразила! Меня в этом «сумасшествии» успокоить могла только бабушка. Ее удивительной добротой и лаской. Чаще же меня за это наказывали. И это было напрасно.

[На полях: ] Ты на последней открытке поставил: «22.ХII.40».

30. ХII

Сегодня письмо твое от 22–23.XII. М_и_л_ы_й! Но почему одна страничка!?

Ну, крепко тебя, мое солнышко, целую, обнимаю, благословляю… Ванечка, роднуся, миленький! Сердечко мое! Будь здоров! Я так хочу тебя видеть! Берегись. Береги себя для меня! Твоя Оля

О Елене — глупости! Но зачем ты мне сам так писал?! «Выдержу ли?» Я-то тебе верю!!!!


116

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


31. XII.41

Ванюрочка, мой светик ясный, родной, хороший!

Вчера вечером радость какая! Тебя, тебя бесценного моего, я увидела! Ну, неужели тебе не стыдно _т_а_к_ говорить?! Ты, что же, ты потерял способность вдруг видеть, что _п_р_е_к_р_а_с_н_о? Это ты-то? Ты — чудесен! Я любуюсь тобой, я люблю тебя, я так рада, что наконец, хоть так, могу глазки твои видеть. Я вытащила сперва письмо скорей читать (их пришло 4 сразу: — 2 открытки, 2 письма) и вдруг вижу, — упало что-то из конверта… Я не ждала больше, я в горе была, что не пошлешь ты больше мне. И вдруг… Ты такой милый, такой прекрасный, такой… большой!.. И это не только я говорю («ослепленная», скажешь м. б. ты?), но и мама. Когда она увидела, то сказала: «до чего же хорошо лицо. Это лицо большого человека!» Как ты смеешь о себе так говорить, как написал на карточке?! Это вместо надписания-то мне! Стыдись! что же ты, хотел бы быть «сладочкин, улыбкин»? Смазливый? Фуй! Стыдись! Ты, — какой ты тут, — прелесть! Я обожаю тебя! Я вижу твои глаза, все говорящие глаза! Твой Сережа — чудный, милый, юный, но ты, — поверь, ты мне (даже по этой паспортной фотографии) — больше нравишься! Какая величина! Какой свет! Какая душа! Сережа там еще дитя. Чудесное дитя чудесного отца! Прекрасный приток могучей реки — _Т_е_б_я! Я тебе нарочно о С. говорю, т. к. ты, я знаю, его обаяние признаешь и видишь! Так вот знай: — ты — источник, ты — первоначало. И для меня — еще прекрасней!! Поверишь теперь?! «Разрыв» и «несхождение» я разумела иначе: очень просто: коли не увидимся, то как же реально будем вместе?? И только. Никогда я тебя не «брошу»! _H_e_ смей так думать! Ты — жизнь моя! Ты информирован не верно: разрешение на поездку в Голландию можешь получить на месте. Я это знаю. По нотариальным делам дают визу. Я пойду сама в комендатуру и точно все узнаю. Я уже узнавала. Я живу только мечтой приехать к тебе весной! Хочешь? Милый, слов нет сказать как люблю тебя! Знай это всегда. Мне даже д-р Серов дорог! Все твое люблю! Целую Тебя моя радость!

Сегодня жду Сережу. [1 сл. нрзб.] надо все приготовить, потому пишу открытку. Ты в сердце.

[На полях: ] Всю ночь ты снился!

Сегодня открыла Евангелие: Соборное Послание ап. Иакова, гл. I, ст. 10–12507, и дальше.

Но я _н_е_н_а_в_и_ж_у_ богатство же.

Целую и люблю, всегда, всегда. Оля, твоя конечно.


117

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


1. I. 42 г.

Ах, ты родимый мой, несказанно-любимый!

Ванечка мой — Солнышко радостное в лазурном небе!

Счастье мое единственное, вся жизнь моя! Радость!

Пишу тебе в первый день года. Страшусь, как всегда, этого года, но молюсь и верю, что хорошо будет! Так и ты — не сомневайся! Я люблю тебя так нежно, так хорошо, так глубоко! Я вчера, т. е. сегодня ночью твою карточку на сердце держала, у самого сердца, за платьем, — чувствовала ее все время. А в 12 ч. и несколько секунд я убежала в комнату мамы и поцеловала тебя. Когда мы пили вино в 12, то я маме по-русски сказала: «за далекого». Она тоже выпила за тебя. Ванечка, я так трепетно тебя люблю! Я _н_и_к_о_г_д_а_ тебя не оставлю! Нельзя _ж_и_з_н_ь_ _с_в_о_ю_ оставить! Я всегда буду около тебя, — пока иначе нельзя — хоть мыслью, письмами, и когда будет можно, — то и вся буду с тобой (убегу)! Умоляю тебя не говорить так о себе! Ты — чудесен! Ванечек мой родной, отчего же страдал ты те 12 дней? Какое мое письмо? Видимо невольное, глупое, т. к. не могу я быть «холодна» к тебе! Солнышко мое, я ина-че себе объяснила твою муку, — и… поняла ее, хоть ты и _н_е_ _п_р_а_в! Я думала, что приближение дней (16 и 19-го XI) тебя смущало. Да? И ты думал, представлял, воображал!.. Но ты увидел, что я была с тобой! — Всегда, Ваньчик, я с тобой! Если бы ты все, все знал, как я с тобой! И только! Милушка мой! Ну, успокойся, никогда не думай плохого! Слышишь?

Сердечко мое, да разве я тебе не писала ничего о «девушке с цветами»? Я же целые страницы о ней писала… Неужели я сожгла и не повторила?! Я многое жгу и потом не знаю, послала или нет. Верно так это и было. Ужасно это! Я тебе сперва только, как знак, что получила, писала: «спасибо за ромашки». Что-то в этом духе. А потом в тот же день писала много. Но потом была недовольна чем-то собой и сожгла, много писала еще и жгла. И была уверена, что о «Девушке с цветами» повторила. Вань, часто одна мысль захлестывает другую… У меня никогда неисчерпаемые темы для тебя. Масса чего тебе сказать надо. И все не хватает ни слов, ни времени, ни возможности. Напомни рассказать тебе еще одну «историю с шефом», и обязательно о снах: о Богоматери, о Кресте звездном (давно, в юности), о папе (в Святую ночь, первую без него — это был 40-й день по нем). И, если хочешь, о сне с тобой — злым. Об образе я напишу тебе, сама. Ваня, о Христе, как бы это было чудно! Пиши, Ваньчик. Я знаю, как это у тебя божественно выйдет! Из сердца твоего, из Души твоей великой!

Мне жаль, что умер Мережковский, — еще один ушел!

Но я не люблю его творчество — не чувствуешь сердце. Все будто надумано… о сердце, а сердца-то и не видно. Но, о покойнике не хочу так. Царство ему Небесное! Отчего умер? Ванечка, с какой болью я читала об О. А.! Я тебя чувствую в этой боли. Отчего скончалась О. А.? Напиши. Лечил ее кто? Не Серов? Серов — отец Ирины? Напиши. Как он мил, с его словами обо мне! Вчера вечером я получила твое нежное письмо 6–7.XII. Чудесное! Будто ты сам со мной! И опять там сбоку: «страшусь, увидишь и т. д.» Тонька-фантазер! Глупый! Я же знаю тебя! Я же давно тебя знаю! Кто же по-твоему я? Неужели я не понимаю сердцем что воистину прекрасно?! И что — красиво? Линии Аполлона? Или что? Для меня — лучше тебя нет! И больше не смей! Ни гу-гу! Я себя тоже ненавижу и, сравнивая с «безупречным», — вижу массу недостатков, до… страдания. До снов об этом. Но все же я тебе верю, твоей любви ко мне. Ми-лень-кий мой! Я верю, верю, что мы увидимся. Только хлопотать надо прямо (не через русское эмигрантское представительство) у немецких властей. Для нотариальных дел дают визу! Ванечка, друг мой, я _з_н_а_ю, как никто, как трудно нам «разъезжать», как ты пишешь. Знаю, знаю! Конечно, мы не голландцы-дельцы. Ванечка, мне кажется, что ты совсем тут. Я и вчера, и сегодня твои духи вдыхаю, на тебя смотрю. Как чудесно, что я получила «тебя»! Милый мой мальчик! Я отца твоего люблю. Я чувствовала всегда в нем много шарма. Ты так чудесно «дал» его, любовью своей дал. Я бы влюбилась в него — не сомневаюсь! Душистый, «молодчик»! Ты от него «взял» эту любовь к жизни и пылкость?! Я тебе еще буду писать — отвечать. А сейчас не могу ничего, кроме ласканья… Какой ты манящий на маленьком фото в Ужгороде508. Вся твоя поза… Мне хочется впорхнуть на скамью и юркнуть под эту вытянутую руку (правую). Все, все, даже то, как левая кисть руки лежит на колене! Все меня в тебе волнует! Я знаю, какой ты необычайный! Ведь это, то, что _т_я_н_е_т, — так необъяснимо. Я это в тебе знаю. И даже в этих маленьких фото, чувствую. В «Ужгороде» _н_е_ меньше, хоть и маленький, потому, что ты — свободный, сам — собой! И сколько скорби у тебя в глазах… Ванечка! Она меня всю приковала к тебе сладкой болью! Какие глаза, Ваня, у тебя! Святой мой!

[На полях: ] Как ты о локоне моем пишешь и о том, что чувствуешь при поцелуе его! А я? Я — твоя конечно! «Самодурство», говоришь ты, думать, что я твоя?? Нет, не самодурство! Целую и люблю — до бесконечности! Не могу кончить ласкаться. Родной, любимый! Твоя Оля. Оля Шмелева… Я с ума сошла? Нет. Люблю!

Моя азалия цвести начинает, шлю. Получишь ли вовремя мой снежно-белый привет?

Капли вина — за нас!

Не «очищай» ничего от пошлин! Я абсолютно ничего здесь не должна буду платить.

Твое письмо 13.XII не пришло еще.


118

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


2. I. 42

Ванюшечка, дорогой, несказанно близкий, единственный, неоценимый, ненаглядный, светик ясный, Ангел мой!

Я не в силах тебе «ответить» на письмо твое от 25–26-го! Я так бледна перед тобой. Ты будто чуял тоску мою. На все, без вопросов, ответил! Ванечка, я так страдаю без тебя, и потому только так вчера писала. Ты-то поймешь меня! Мне страшно стало, что тебе эта «отвлеченная» любовь меня, живую меня, заменить может. Я «ревновать» стала к этой «письменной» любви. Понял? Ваня, голубчик мой, я все сделаю, чтобы преодолеть страдание. Но, пойми, что без тебя — все, все тускло! И не только эгоистично без тебя, но и за тебя! Я мучаюсь, что ты один, что у тебя нет постоянного уюта, что нет хозяйки у тебя, что так мало заботы о тебе, постоянной! Ничего бы я сейчас так не хотела, как быть около тебя, в состоянии снять все твои досадные житейские заботы… Как бы я хотела быть опять в клинике, чтобы быть самостоятельной, чтобы тебе ни о чем не думать даже! Чтобы ты только себя берег для творчества твоего великого! С какой бы радостью я сняла все заботы с тебя! Ванечка, я тебе как-то намекнула о «планах» своих. Это я думала поступить здесь снова в лабораторию, чтобы постепенно «отойти». Понимаешь, сначала ездить из дома, потом взять комнату и только на воскресенье приезжать «домой». И посмотреть, что бы было. И приучить к отсутствию. Но ничего не выйдет. Нельзя найти службу. Нельзя найти себе заместительницу в кухне. Сколько ищу. И вообще — не выходит. Я не знаю, как и что, но я надеюсь. М. б., что-нибудь изменится, как ты пишешь. Ох, Ваня, Ваня, если бы ты все, все знал! Пойми, что никто, никогда не даст мне счастья! Не говори так! Ужасно это, так же, как и «ныне отпущаеши». Не может быть мне счастья вне тебя! На что мне молодость? Куда же? Кому она? Пусть уходит жизнь… И как безумно я хочу… Сережечки!..

Ах, я забыла написать тебе! Мне снилось на днях, быть может, на 1-ое янв. даже, что: не то у меня есть уже, не то будет (и я знаю) — дочка. Именно дочка. И я сомневаюсь, хочешь ли ты дочку, думая, что тебе приятнее сын. И хочу знать твое отношение, страшась услышать… А ты, так радостно сказал: чудесно как, я всегда, всегда хотел девочку… я назову ее «Оля». Странно? Безумство — что пишу так?! Я не могу, Ваня, я все тебе хочу сказать! Ты так мне близок! Ванечка, родной, далекий мой! Ах, ты опять что-то посылаешь!? Не балуй меня так! Нет, я «Старый Валаам» не получила. Ванечка, пришли автограф! Господи, я не достойна твоих Даров! Книг твоих! Я так ничтожна! Ваня, мальчик мой, я обожаю тебя, я всем моим существом люблю тебя! Я не могу без тебя! Ты — ты все мне! Я верю, что мы увидимся. Иначе, как все бесцельно. Ваня, как ужасно умереть смоковницей, той, которую Христос проклял509?! Но я хочу только с тобой! Как я бы воспитала! Ванечка, какая Душа в тебе Великая! Ты же единственный!! И все это не продлится? Ужасно, Ваня! Но я буду терпелива, я не буду страдать! Ну, разве могу я это обещать? Иван мой, радость моя и счастье!

Я никогда так не любила. Я спала всю жизнь до тебя. Как все было мелко до тебя! Ванечка, Ангел мой! Нет слов, чтобы сказать все!

Ты — все мое счастье, жизнь моя! Конечно, ты не виноват в моих муках! Ты мне жизнь дал! Ты пробудил меня к прекрасному. Кто тебя винит? Мама? Не может быть. Она тебя любит!

Ваня, как обнимаю тебя, вся с тобой, целую, долго, жарко, нежно. Как умею! Ивик мой, душенька моя! Твои письма меня уносят в мир прекрасный, сказочный, чудесный!

Я ужасаюсь, что на твое многое прекрасное в письмах не могу ответить. Я вся полна тобой. Не могу писать связно! Как время бежит. У меня все так недавно. И Wickenburgh будто — вчера. Ваня, зачем ты долго молчал…если бы я тогда, раньше знала! Если бы ты хоть год тому назад «открылся». Хотя… что же? Все внешнее остается! Меня не пустили бы к тебе! Ваня, Ваня мой! Я вся в угаре, в любви, в песне! Солнышко мое! Как я хотела бы прийти к тебе, явиться сновидением хоть! И ты! Я так жду тебя! Ваня! Милая радость! Чудесный мой! Прости мне все мои злые письма! Как я могла на тебя злиться!? Ваня, когда я была холодная? Не могла же! Я дорожу каждым часом даже (не то, что днем), пока живу тобой, твоей любовью! Ваня мой милый, ласковый, нежный! Кто ты мне?! Все, все! Счастье мое! Я целыми днями любуюсь тобой… Порой ты будто оживаешь: будто шевелишься! Как бы я тебя успокоила, приласкала… как отогрела бы, как я сама взяла бы от тебя любовь и радость жизни! Рыцарь мой светлый! Тоничка мой! Как я все, все дала тебе бы! Родной мой! «Роднее нет»! Что я могу еще сказать?! Нет слов! Возьми же все воображеньем, что и в сердце у меня горит, тоскует, томится, рвется к тебе — моему бесценному! Ты потому меня так любишь — что я тебя люблю без меры. Я — одержима этой стихией! Я не пережила бы, кажется, от счастья… твоей любви! Как жду тебя! Меня смущает, сдерживает… неловко как-то… сказать тебе больше, все, что так наполнило меня с краями! Ты — умеешь. Я — женщина… стесняюсь и робею. И, Боже, сколько же я уже сказала! Я все, все понимаю… Я так тебя чувствую… будто ты здесь!

Ты пишешь о моей карточке «с Новым годом?» Я ничего не понимаю: я послала через магазин тебе к 1.I.42 (н. ст. — т. к. все-таки этот день меняет календарь) ландыши или белую сирень и велела приложить карточку. Ты говоришь о цикламенах? Их послали к 10-му (Знамение) и опоздали. А эти послали раньше? И что? Неужели опять цикламены? Идиоты. Или жулики? Я так просила ландыши. Сказали, что не знают, можно ли во Францию. Тогда я заказала, «если нельзя» — белую сирень… Я знаю, ты ее любишь. Но непременно душистые цветы! Я так хотела этого! А что они сделали?! Это вечно так! Еще и до войны жулили! Теперь я просила послать белую азалию или белые гиацинты к Рождеству. Наверное тоже перепутают. Я все определила, и форму, и размер, и упаковку. И верно опять обманут. Я писала д-ру Серову, прося его достать как надо и дать отправить тебе вовремя. Но оказалось, что нельзя переводить деньги. Пришлось письмо уничтожить. Я так жалела. Он-то бы тебя устроил? Я хотела его просить елочку тебе от меня устроить, но думала, что это слишком сложно, и не просила. Просила ландышей тебе найти! Но, вот, ничего не вышло. Но зачем ты все посылаешь? Дружок мой, старайся себя беречь! Умоляю! Все, что ты мне посылаешь — кушай сам! Береги все для себя. У нас здесь все есть. Это письмо мое только непосредственная реакция на твое. Я на все еще отвечу. О «видении» напишу, — это не мне было, а одному дедушке моему… Напомни. Сейчас вскочил кот и всю исцарапал (любя топчется по плечам), а потом на письмо соскочил и замазал лапками. Откуда-то притащил жирные пятна? Ой, знаю, скрипела дверь, смазали, а на полу капли. Притащил-таки! Прости эту мазню! Ты видишь, даже лапки отпечатал?! Но я вся исцарапана! И сосет уши и волосы! Тоже — вкус! Ну, дорогой, бесценный мой, до скорого письма! Так много сказать надо! Так мало сказано! Я очень хочу писать, но не могу — я вся в вихре! Уляжется это? Или никогда? Ты же знаешь? Я не могу быть ни с кем, кроме тебя, счастливой! Пойми это! Мне горько, что ты мне этого желаешь. Ну, поревнуй же! Неужели остался бы спокоен?! Я ужасно ревнива! Но ты не мучай, — я тебе доверчиво сказала! Я очень страдаю этой страстью. Хорошо сказано у немцев: «Eifersucht ist eine Leidenschaft, die mit Eifer sucht, was Leiden schafft»[217]. Я ведь так и делаю. Отыскиваю и мучаюсь. Я такая же, как ты — безудержная. И часто страдаю. Я тебя очень понимаю! Я каждую секунду с….. тобой! А молиться… иногда не успеваю. Я говорю, что вся — трепет. Ну, целую, крещу, вся с тобой! Оля

Ужасны эти пятна — прости. Не стала переписывать! Испачкала и блок — отпечаталось.


119

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


4. I. 42 г.[218]


Неизъяснимый свет мой, радость, восторг мой, упоение, счастье!

Не собрать мысли, не охватить их словом, не унять чувства, не заставить их покориться строчкам… Я вся в тебе, неизъяснимое мое блаженство! Мука моя! Тоска, томленье! Как я люблю тебя, как ищу тебя во всем, во всех проявлениях жизни, в природе… во всем, во всем! О, как люблю… безбрежно, какой чудесной силой, как волнующе… безмерно!.. Все больше! О, если бы поэтом быть! Сколько бы я тебе сложила песнопений! Ванечка, бесценный мой! Каким криком сердца я возвестила бы любовь мою к тебе, как звучно, полно и… нежно! Наполнить мир всесь этим зовом-кликом, застыть в нем, в ожидании тебя, Тебя, чудесный мой… Затрепеталось эхо, задрожало на облаках, в лучах солнца, в мерцании звезд, в луны сиянии, упало б в море, скатилось с гор бы, орла вспугнуло бы трепетно-могуче, разбудило бы птичку, нашу — северяночку какую… лелейно бы коснулось розы нежной, фиалки чистой, ландыша-фарфора и позвенело бы еще в нем. Ах, Ванечка, налитый персик бы поцеловало и докатилось бы до твоего сердца?!..

Но я… немая… и стихаю!

В_а_н_е_ч_к_а!!!! —

Как ты чудесен! Твое письмо от 29-го на С. — Рождественское я уже получила, — в субботу (2-го) привез С. И, Господи, что ты делаешь? — еще 2 посылки — эти твои чудесные дары! Чудесный ландыш, сквозь пробочку даже так благоухает! И флакончик такой милый — будто — ландыш! Плиточку шоколада я всю зацеловала… ты ее трогал, сломал… все-таки втиснул же! И коробочка в золотом перевиве! Бесценно все! Я вся осыпана тобой, одарена безмерно. За что? Зачем? Мне стыдно! А сегодня! Все уплывает в счастье… в горе-муке, в тоске… и все же в счастье… Сегодня книги твои: «Старый Валаам», «На морском берегу» и «Про одну старуху» (Сереже?) и… Тютчева… С_П_А_С_И_Б_О! Я переполнена! О, как богата я с тобой! Как чудесна стала жизнь моя! Времени не хватает! Я вся занята… И, о, сколько же чудесного я открываю!.. Меня волнует очень Тютчев… И это ты его мне показал… Я люблю его, как все, что нравится тебе! Но я потом об этом… а сейчас только о тебе, к тебе, мое Светило! Я обожаю тебя! Я не могу выразить то, что чувствую к тебе!! Я тебя тоже и очень детски еще люблю. Я удивляюсь часто на себя… настолько я еще девочка — Оля. Как странна судьба моя: я ни у кого (сколько же было!) не была _п_е_р_в_о_й! Это больно мне! Первое — такое чудное! Ни у кого ни у кого… Я всегда слышала: «после тебя никого так любить не буду… „последняя“…» Горько мне! Но не подумай что я ревную… Нет. Правда нет, совсем честно! Я О. А. чту очень высоко, _в_н_е_ всего. Я недостойной себя считаю ее[219]. Это тоже — совсем честно! Нет, Ванечка, мы должны же встретиться! Не могу помыслить, что иначе будет! Нет, не только для искр _т_в_о_р_ч_е_с_к_и_х_ мы даны друг другу… Я слишком тебя всего люблю, чтобы остаться только для этого! О, нет, я не «выдумала» тебя! Можно ли тебя выдумать?! Вся цель жизни моей — тебя увидеть! Исступленная, _о_т_ч_а_я_н_н_а_я!.. Одержимая я! Я тобой одержима! Да, я жду сердца твоего! Тебя всего жду — ибо Ты — сердце! Ты — сердце! Пойми! Как я жду сердце! Чтобы услыхать его биение живое… только мне! В ответ на мое, так близко услыхать, чтобы не знать _ч_ь_е_ это бьется… мое ли? Твое ли, безценный!? Иван, я сердце твое в себе хочу услышать!..

Почувствовать и дать, его опять… Тебе! Ты понял? Но ты… все знаешь! Ты веришь мне теперь, я знаю… О, как я вырастаю с каждым днем в любви моей к тебе… Как бледны были мои письма, — как ты читать мог, не сердясь, на них? Я и теперь еще нищая, но я уж понимаю _к_а_к_ надо быть! Нет, не то, плохо сказалось. «Надо» звучит — будто кто-то кого-то обязывает —…во мне же — все свободно!

Я, теперь сердцем смелее, оттого что оно бурлит, полное, не находя исхода!.. Ванечка, выбрось глупые мои письма! Много глупого там! И все обиды о З[еммеринг]… мне стыдно! Ах, Ивочка, мой ненаглядный… Какой ты мне родной… Твои письма (26-го, открытка 27-го)… чудесны! Я плакала много, их читая. Я получила в пятницу их. Всю ночь думала о тебе…

Утром поехали с мамой в Утрехт. Я — вся в тебе… Сижу в автобусе и… все о тебе, о тебе. И чувствую, что по щеке слезы одна за другой, — тогда только опомнилась…

Ваньчик, у меня камнем на сердце твой холод! Я страдаю больше, чем если бы сама холодала… Что можно сделать?! Вань, ты пишешь о «страдании многих», о моей внешней «устроенности», ты пишешь о твоей «неустроенной-бытовой жизни». Меня то тоской наполнило. Ужасом. Ваня, тебе плохо? Скажи! Ты дергаешься на всякие мелочи? Трудно все? Ванечка, ты пишешь: «если буду здоров»… Ты плохо себя чувствуешь? Напиши мне все, все! Ведь мы же _с_в_о_и! Какие «посещения» тебя отвлекают? Попроси же немножко тебя попокоить! Или неудобно это? Да ты верно и сам не любишь один долго сидеть. Ванечек, все, что ты можешь достать, — доставай для себя, — у меня все, все есть! Береги себя, — это самая моя большая радость. Этим — я живу! Ты здоровый, бодрый, веселый — мое счастье! Обо мне ты не волнуйся: я здорова. Принимаю селюкрин (странно он на меня действует!). Все для тебя. Хороший стал аппетит опять. Толстеть я и не хочу. Но все я бы сделала, чтобы быть для тебя и лучше духом, и красивей телом… Я так недостойна! — Ванечка, завтра — сочельник… Помню девчушкой я «говела до звезды» — всегда… И не голодала… Однажды, было это в Казани, мы говели… Уж подходило время ехать ко всенощной, а я все бегала к окну — смотрела звездочек!.. Были тучи… Мама уверяла, «что это только символ, что уже за вечерней пропели „Звезду“» — «Рождество»510, и что «папа даже съел просфорку»… Я не унималась. И услыша про папу… расплакалась… как _м_о_г_ он, он — идеал мой… съесть… до звезды!

Это было такое горе! Папа сам утешал меня, говоря серьезно как со взрослой. Я поверила. Я даже съела киселя овсяного с медовой подливкой (_с_ы_т_а, знаешь?), и мы поехали в церковь… Звездочек не было видно… И было на душе все-таки… тускло…

И когда мы возвращались, и ветром разогнало тучи и звездочки горели… мне было грустно-грустно. Зачем не договела?.. Я ярко помню это Рождество, последнее с папочкой… Я много расскажу тебе. Напомни. Выпиши отдельно, что тебя интересует и напомни: о моем первом грехе (о двух даже). О Иуде-Предателе, о сне моем в Бюннике уже (Богоматерь), о сне «крестном», в Казани… Об одном папином прихожанине — «Чаша». О чуде со мной 3-хлеткой, если еще не писала. А теперь скажу тебе о папе. Ты угадал, сердцем своим понял: — папа служил Ей! Для Нее, и по Ее зову пошел в священники. Папа, будучи в последнем классе семинарии, учась отлично по всем предметам, был преследуем одним учителем. Подкладка — ревность, за брата папы, «отбившего» у учителя невесту. Он изводил папу ужасно. И на окончательный экзамен готовил провал. И много каверз. Папа был очень чуток к неправде (я это у него взяла) и страдал невыразимо. И вот, перед экзаменом (я не знаю сейчас точно почему особенно трагично могло для него оказаться это «проваливание», но это так было) папа молился у образа Божьей Матери, в церкви. Никого не было. Папа молился с верой необычайной и сказалось само у него в сердце: «покажи Правду Твою и я буду служить Тебе всю жизнь мою». И услышал: «Будешь, будешь!» Никого в храме не было — это было утром, без службы… Женский голос сказал и стих… И папочка служил Ей и Сыну Ее Единородному! И как служил, Ваня! Да, если бы ты его знал! У меня есть книжка-некролог о папе511. Переслала бы, если бы было можно… А встреча папы и мамы!.. Чудесный какой «роман!» Большая часть этого «романа» — в… письмах. Они один только раз виделись… а все остальное — письма! И потом решили: «увидеться, чтобы себя проверить». Еще одна встреча, решившая все, без вопросов, в сердце. И после нее, каждый сам по себе написал «решение». И до чего же чисто, хрустально-чисто! Папа поцеловал маму впервые, обручась, за 3 дня до свадьбы. Она — была его первая, а он ее первый! И первый мамин поцелуй! Мама всегда говорит, что таких браков м. б. 1:1000. Вся родня у нас — духовная.

Отец папы — протоиерей Углича, его отец тоже, дед — тоже. Отец мамы512 — протоиерей в Костромской губернии, его отец тоже, дед тоже. Со стороны бабушек — то же самое. Были некоторые из них люди особенные. Как бы из потустороннего. Я опишу тебе. Напомни. Мои деды — оба — незаурядные личности. Папин отец очень рано умер, т. е., я его не помню. Мамин же отец прошел перед нами сильной личностью. И смерть его была — ужасна силой Таинства этого. Умирал долго, сознательно. Мы были все около него, в 1916 г. Это был очень сильный духом человек. Достойный. Я чтила его. Хотя близости у меня с ним не было. Он «метаний» моих не мог своей, другой совсем, природой понять. Бранил меня за мои «тревоги». Бабушка — совсем другое. Мягкий, тонкий свет! Напишу больше. Кончать надо! Целую тебя, солнце мое! Оля

[На полях: ] О «завещании» моем не тревожься. Об этом — диком факте я объясню тебе. Напомни обязательно. Да, я изменю его, или уничтожу. Давно хотела!

Получил ли «жизнь мою»? Я все послала. Твое письмо от 13-го не пришло.

Напиши, нравится ли тебе такой цвет ниточки, которой сшила письмо? Мне это надо.


120

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


4. I. 42

2-ое

Мое сокровище, родной мой Ваня!

Сегодня выдался мне денек, — могу долго писать тебе. И вот еще одно письмо. Перечитала твои. Спрашиваешь, «какой частный случай» показал мне прелесть Православия? Кажется, я 23-го XI была здесь в католической церкви… должно быть, контраст этот… Читаю дальше, — твои «изумления» на работу в клинике… О, Ваня, сколько там было. Слушай: когда я кончила работу волонтерки в Charité, я все же еще там оставалась, пока до приискания места. И вот, однажды (была отчаянная безработица 28–29 гг.?) мне прислали из бывшей моей школы извещение, что один доктор ищет лаборантку. Я не смела не идти, т. к. тогда бы больше не прислали. Да и не было оснований еще не идти. Хотя тот друг-доктор, который мне много помогал в Charité, всегда говорил: «ox, S., Вы не для практики молодого врача, — поищите лучше ученого или, если такое чудо, м. б., — частные клиники, но не к „Praktiker Arzt“»[220]. В государственной или городской больнице я работать не могла как иностранка. Это «требование» было как раз к «Praktiker Arzt». Нечего делать — пошла. Еврей. Вопросы: имя, возраст и т. д., — знания, школа, стаж — его не поинтересовали. И… «есть родные?» «Кто отец». И… «Вы носите форму сестры на работе?» И… еще более дико… «у Вас „Bubi-Kopf“?» Т. е. стриженая… У меня тогда уже были отрезаны волосы. Но я ему не ответила, а только сказала: «мне кажется, что это к работе отношения не имеет». — «О, да, при операциях это очень важно, чтобы длинные волосы не мешали». Я встала и сказала, что я вообще не для операций, а только лаборантка. И попросила его сказать в школе, что я по специальности ему не подхожу. Он не слушая меня спрашивает: «Вы живете с родителями?» Я: «да, конечно». Это его очевидно мало устраивало и согласился, что «да, я по специальности ему не подхожу». Я не простясь пошла к двери. Но тут он еще нагнал и пытался (гнусно!) взять за талию и провести в дверь. Я выскочила как ужаленная. На лестнице я плакала. И с ужасом думала, что наступает уже этот «крестный путь», о котором столько (!) слыхала… На улице, внизу ждал меня мой спутник — доктор из Charité. Очень хорошо меня понял. Записал имя нахала, чтобы уязвить при случае «коллегу». И тут же «утешил», что подобных типов (увы!) много и что мне лучше было бы не начинать такой карьеры. Обещал искать для меня работу у какого-нибудь ученого. Когда я попала в Клинику, — то эта сторона «крестного пути» отпадала. Я не зависела от личного каприза врача. Было 2 шефа. Один славился ученостью (приезжали к нему из Франции, Голландии, Бельгии) и строгостью и невероятной требовательностью. Лаборантки вылетали одна за другой. «Враг женщин» — говорили про него. Я поняла потом каких женщин, — тех, что в медицине ищут мужей, а не работу видят, — тех он презирал и гнал вон. Другой был меньше врач, чем купец. Практик. Мне был отвратителен. Всем, решительно. Первый был старше, некрасив, хмур. Этот — для меня — гад, а другие его считали красивым. Очень высокий, молод довольно. «Бабьё» — пациентки и др. с ума сходили, за одно трепанье по щеке все забывали. Мне он сразу не понравился. Не знаю чем. Нет, он не был циник, не был обыкновенный нахал, за бабами не бегал. Цену себе знал. По-моему, совсем бесстрастен. Только деньги. Честолюбив. Безумно везуч в жизни. До жути! Я его называла «Поликратом»513. Все удавалось ему. И этой своей материальной везучестью был он тоже противен. По духу своему был всему, что во мне — диаметрально противоположен. И очень умен. Сразу понял, что со мной контакта не будет. И по честолюбию, не из-за симпатии. — был уязвлен. Я ждала только прихода старшего шефа. Его строгость мне была приятна. Я сразу же ему сказала, что я знаю и чего не знаю. Он сам сидел за микроскопом, показывая мне незнакомое и объясняя. Врачи — ассистент его трепетали. Бранил их как ребят. Ко мне относился хорошо. К русскому Рождеству сам отпустил меня на 2 дня. Он бывал в Польше и знал наши праздники. За его защитой (она не выражалась никак, но я чувствовала ее) я не боялась молодого шефа. Тот сам-то побаивался своего cousin'a[221]. Но вот открыли школу при клинике. Набрали девиц. Появилась одна молодая вдовушка и стала «гоняться» за молодым шефом. Тот был женат, имел дочку — Helga, (эта девочка родилась тоже 9-го июня. Обожала меня, писала, прямо любовные письма. Мать ревновала).

Вдовушка гонялась. Была удивительно умна, масса шарма. Но злого, злого начала женщина! Ужасная. Всюду сеяла свару. Шеф хорошо относился к одной девушке. Вдове это помешало. Очернила ту и вот та в немилости. Ее преследовать стал шеф. По проискам вдовы в черном теле держал. Отослал ее помогать мне в лаборатории (т. е. «с глаз долой») — раньше же ему на семинарах помогала. Та была не плохой человек, но тоже, будучи «в силе» проявляла себя! И надо мной «куражилась» бывало. Но когда низверглась, — жалко мне ее стало. Возмутила несправедливость меня, и я ее стала «отогревать». Работали дружно.

Случилось, что умер старший шеф. Ужасно, трагично. Я долго о нем молилась. Как он жалел, что приходилось мне на Рождество Христово ездить делать у него исследования. «Не стоит трудов Ваших, умру, знаю». Сам определил что у него, прося «коллег» вскрыть его тело и сличить его диагноз. До конца — ученый! После его смерти вся власть у другого. Отношения наши вежливо-корректны… Не могу описать всю ту зависть, свары, что варили «бабы». Мне прибавили жалование на 3-ий мес. — так как же меня пилили!! Боже! Вплоть до порчи термостатов, чтобы Wassermann не удался! Ну, да. Работали мы с девушкой этой, а вдовушка все точила. Досадно, что никакой прорухи нет у той. Зовет меня раз шеф и говорит: «как работает Frl. v. F.?» — «Хорошо». — «У Вас все — хорошо! Я никогда от Вас ничего не слыхал другого! Вы держите руку учениц, а не шефа. Все покрыто у Вас mit dem Mantel der Liebe[222], знаете ли Вы, что Ваше место отняли бы 1000 немецких девушек, und mit einem Handkuss![223] И все бы докладывали и работали бы так, как мне надо!» Я была изумлена. Я только сказала, что мне нечего покрывать «плащом любви». «Вы думаете это „подло“ — „доносить“ — знаю я Ваши взгляды ХIХ-го века. Нет, я называю это: „zu seinem Arbeitsgeber halten!“»[224] В кабинете сидела вдовушка. И тут я увидала ее глаза. Ясно было, что она настрочила. Стыдно ей стало. Вступила: «Frl. S. много работает, м. б. она не имеет возможности все видеть, что делается у учениц». Меня отпустили. Я ничего не понимала. Frl. v. F. вскоре сделала большую «рюху». Я взяла вину ее на себя, сказала, что я от утомления перепутала. Я говорила по телефону с шефом. Он не поверил, что я. Я уверяла. После, я слыхала, что вдовушка говорила: «Frl. S. ist verdammt intelligent und das weiss Chef. Er gibt um 2 hier, die so sind, — ist u. S. Sie hat d. Chef vorgemacht, als wäre v. F. unschuldig. Es ist nicht wahr, aber er musste je, glauben![225]» Мое счастье было, что отношение между мной и шефом были холодны — иначе она сожрала бы меня. Часто я думала, что любовь дочки (на 20 л. меня моложе) [смягчала] еще отца против меня, за эту историю с v. F. Я не дала ему ее выбросить как тряпку из школы. Потом вдовушка многих повыкидывала. Гадостей было вволю. Я плакала каждый день. Придирки шефа. Постоянные попреки безработицей и хлебом! Ужас. Я искала места, но бесплодно. Я ненавидела его. И так до того… когда наоборот стало: нехватка рабочих рук! О, как он изменился. Награждал меня, — впрочем и раньше это бывало. Но тут иначе, более тонко, чутко даже. Речи держал, хваля публично. Но я и делала же массу. Вдова вышла замуж и успокоилась. Жена шефа хорошо относилась. Появление кавказца и его «мучительства» сгладили неприязнь к шефу — заступался. Моя болезнь, 3 недели лежки в клинике… милое отношение, простое, радушное. Мой блестящий экзамен в школе. Частое доверие шефа в делах клиники. Никогда не пускал меня в отпуск, пока сам не возвращался, не верил никому. Он стал мягче. Но никогда, никогда не мог он обмануться, что он только — шеф и ни чуточки человек для меня. Никакой! Видимо его это задевало. И вот слушай: весной однажды (1936 г.) он заявляет мне, что м. б. сегодня мне надо с ним на аэроплане вылететь к одному больному, чтобы я была готова и приготовила инструменты. Строго держалось в секрете куда и к кому. Какая-то видная персона… Я 3 дня была начеку. И вот вдруг ехать. Но не аэропланом, а просто экспрессом — в… Мюнхен. Мы очень быстро были на месте. По дороге обедали в вагоне-ресторане, изыскано, тонко, с винами. Ему явно хотелось снять взаимоотношения шефа и подчиненной. Все старался разговорить меня, говоря только отвлеченно, не по службе. Много обо мне, чокаясь со мной, за меня, за «intelligenz»[226], что он так ценит и т. п. О, я была — только лаборантка! Правда не у микроскопа, но все же! Приехав в Мюнхен, мы нашли уже ждавший автомобиль, увезший нас в поместье больного. Я поселилась на ночь в отеле, а шеф проехал с шофером в усадьбу. На утро за мной прислали. Больного я не видала. Его кровь для исследования кое-как взял сам шеф. Я сделала в 1/2 ч. исследования, и была свободна. Это было весной ранней. Все было так чудесно в Баварии. Шеф пригласил пройтись по усадьбе. И все расспрашивал меня о родине, все в лирических тонах. Обедали в доме больного. Его жена была очень мила. Спросила, когда мы обратно, и не заказать ли билетов по телефону, чтобы все было готово. Я сидела тут же и слышала, как шеф сказал: «очень мило, если можно я сейчас же свяжусь по телефону с Мюнхеном и закажу на сегодня ночной поезд — нам надо спешить, завтра работы масса в Берлине». И я слышала, как он заказал: «2 Karten fur Neute, II kl.» — «Ja». «Ja». «Danke»[227]. Все. До вокзала на машине пациента. В Мюнхене шеф показал мне (и шоферу — он очень демократичен всегда) известный Bierkeller[228]. Угощал пивом. А я его терпеть не могу! Продолжение следует.

Ванечка, целую тебя, друг мой. Не наскучило? Эти рассказы? Твоя Оля


121

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


6. I. 42 г.

Ванюшечка мой родной! Вчера писала тебе 2 письма, но пометила ошибочно 4.I. Я очень за тебя тревожусь. Уже 5-ый день нет от тебя писем. От 29-го expres я не считаю, т. к. оно к завтра! Перечитаю и унесусь к тебе! Не забыл ли д-р С[еров] мою просьбу?! Если да, то напомни ему — у него мое письмо. Милый Ангел мой, я сегодня в такой радости: ты поймешь ее — для других такую малую, — а для меня — счастье! М. б. помнишь — цветочек твой у меня замерз? Он совсем погибшим казался. Я уже и не писала ничего. А как мне жаль было! Больше, чем жаль! Я по нему, как в сказке, угадывала все о тебе! Но я все же его (весь опал, а стебелек-стволик стал не выше 1 сантиметра — отвалилось все!) холила, поливала, на солнечное окно поставила и под стакан. Я теперь тебе открою: я его Святой водичкой полила и перекрестила, и… так его жизни хотела. Я задумала тогда… И не решалась сама себе даже сознаться. Уверена была, что погиб. Сегодня, как всегда, подошла утром к нему посмотреть на «култышку-стволик»… — и… Ванечка… подумай, рядом, чуть поодаль, от корня пошел новый росток! Это чудо, Ваня! Это ответ мне?! Нам? Сегодня, в сочельник! Я заплакала от радости и побежала к маме. Та поняла и ласково пристыдила: «ну, такая большая, а плачешь!». Будто детку! И так тепло мне!

Ванечка, а ты рад? У меня однажды на Рождество Христово от елки свежие ростки пошли! Целую. Оля твоя.

[На полях: ] Не сердишься за глупый вопрос в письме одном от 1.I-го?

Прости! «Старый Валаам» так близок сердцу.


122

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


7 янв./25 дек. — ночь на 8-ое. 42 г.


Волшебный мой, светлый, упоительный, чудесный!

Л_Ю_Б_И_М_Ы_Й!!

Как я рвалась тебе писать весь день. Но не было минутки — мы уезжали в Гаагу в церковь и только вечером могли быть дома. Какое чудное было Рождество у меня! У нас?! Еще 6-го, вечером я так все думала о тебе, так трепетно молилась (в 10 ч. веч.) дома. Я в столовой погасила огонь и только с лампадочкой молилась… о тебе… о нас. У Его яслей! И в 11 ч. я вышла в сад перед домом. Выпал снег (у нас-то!!), чудный, лег на дома, на деревья, на заборы… все укутал, украсил, обелил… Морозило чуть-чуть… Шаги скрипели! Было тихо-тихо. Я искала звезды… Тучки были… Нашла одну, — высокую, высокую… Не знаю какая, какого созвездия… все было закрыто. Одна она теплилась на востоке. Я стояла в тишине этой снежной одна — совсем одна с тобой, и говорила сердцем! Мне верилось, что ты тоже смотришь, м. б. и эту звездочку видишь! Ты знаешь, я ребенком верила, что звезды — это окошечки в Божье _Н_е_б_о_ (где Бог, за твердью) и потому такие светлые. Что Ангелы их утром закрывают, а ночью открывают, чтобы и нам светло было! Не помню _к_т_о_ это мне рассказал так… В немом молчании вдруг пробила башня 11 ч… Как я тебе молилась!! Ты угадал? Услышал? Мне было тихо, радостно и светло на сердце… В письме твоем ты спросил меня, отчего я «не ценю хоть пока _т_а_к_о_е_ счастье»? О, я ценю его. Я каждый день ценю, но больно мне, что этот «каждый день» украдывается от нашего большого счастья, от полного и только нашей жизни! Вдали тебя, я принуждаюсь жизнью отдавать досуг и силы совсем другой стороне моего существования. Мне это трудно… Понимаешь? Но я не стану отягощать и волновать тебя. И если трудно или невозможно, то… я на все должна буду согласиться для твоего покоя. Я буду радоваться всему, что ты даешь, не спрашивая большего. Я смогу это, любя тебя… Ужасно как! Как я люблю тебя. Ты верно получил уж «жизнь» мою и знаешь, что я всю душу свою заглушить могу, если любимому это надо. Но никого я так не любила как тебя. И потому для тебя способна на всякую свою боль.

Ну, хорошо, ты знаешь это! — Вчера я так хорошо молилась. Пел настоящий хор, а не мы (как обычно), случайные. Было празднично во всем. И огоньки, как глаза живые мерцали в елках. Много деток было — причащались. Горели у них глаза и щечки. И я не пела, а могла молиться. Стояла перед самым образом Рождества Христова. Во мне все так светилось, так пело нежно, так озаряло… будто ты светил мне — мой светильник! Я подала за нас записочку, я знала когда унесли ее и видеть могла, когда батюшка читал. Я с ним вместе _т_а_к_ горячо молилась! Хотела угадать, где ты… и молишься ли… и все твои думы… Получил ли ты письмо мое от Серова? Я его просила дать его тебе в сочельник, чтобы точно к Празднику. А цветы мои белые? Прислали? Я посылала (кроме 10-го дек.) к Новому Году (нов. ст.) — я его считаю «рубежом», т. к. по нему меняю числа, пишу тебе уже — 1942-ой! И к нашему Рождеству просила белых цветов: ландышей, азалию или гиацинты. Прислали? Как все неточности досадны! — После службы мы были у матушки… уютно, мило. Фасенька была, урвалась от «дубины»… К нам приютилась, всюду с нами. Ехали… в метели!.. Я волновалась вся… твоя метель! И еще: в вагоне я вижу рекламу — упрощение поездки на Лейпцигскую Мессу. Легкость визы! Ты не можешь? Я завтра же все узнаю. Меня отпускает Арнольд туда! Подумай! Какое было бы счастье тебя увидеть и услыхать! Но я боюсь уж и просить… Я только робко намекаю, чтобы не корить себя же потом, что умолчала… Если хочешь, то напиши скорее. Условимся о сроке! Легко дается виза! Так рекламируется, что даже бесплатная виза и дешевый проезд. Значит отказывать не будут!

В Утрехте кружило снегом. Мы побежали с мамой кое-что купить еще… Я сделала себе сама подарок. Купила пластинку граммофонную — последнюю русскую. Не было больше ни Афонского, ни казаков, никого. Случайная оказалась. Два танго (я люблю танго, когда его хорошо выполнить), русские — слова — странно так… будто для меня! «Голубые глаза» и «Вино любви». Снег слепил глаза, кружился, падал за воротник. Какие хлопья сперва — вата! Мы с Фасей его ловили и пили… Потом мелкой крупкой сыпал всюду-всюду. Какое чудное было Рождество! И сейчас… ночь, белая ночь… Спишь ты?

А вечером, дома… о, как томилась я молчаньем твоим. Письмо 29-го пришло так рано! Я новых строк ждала! И вот уже 6-ой день нет ничего! Отчего же? И ты не написал мне _н_и_ч_е_г_о_ _к_ «р_у_б_е_ж_у»? Я так ждала — я очень суеверна! Почему не написал? Но ты ведь думал обо мне?! Да? На «рубеже» ты был со мной? Как я — с тобой всем сердцем? Да? Я хочу верить! Ты знал, что я 31-го трепещу этого «рубежа» и, верно, хоть и не написал, — но жил одной же мыслью?! Верю! Я так ждала, томилась, — хоть бы строчка! И вот почта — твой конверт! Увы — для мамы! Я не знаю, что ты ей пишешь — не любит мама давать свои письма. Я знаю, что ты здоров. Да? И… вдруг почтальон еще приносит — заказное — пакет! Мне! «Пути» — твои «Пути»! Отчего «Пути»? И вижу… «Любимой, светлой, — Оле моей, дружке моей»! Ты хотел «Пути» дать мне _т_е_п_е_р_е_ш_н_е_й_ _т_в_о_е_й? Да? Или ответил ты мне на мое заветное: я все это время думаю, что творишь ты, — чуется. Этим объясняю я и твои письма в 1 листочек, и долгое молчанье! И… смиряюсь… Мне радостно, если ты пишешь, но и больно, что не приобщил меня, не сказал… Как крепко я бы за тебя молилась! Ты скажешь мне?! Ты знаешь _к_а_к_ я переживаю _т_в_о_р_ч_е_с_т_в_о_ твое! Ванечка, я эти твои «Пути» с благоговением взяла… «Спасибо» — не выразит моего чувства! Здесь все, все переливы счастья, любви, поклонения тебе, мой Гений! И — мне залог, что ты творишь их! Ответ твой мне!? Начало этого Года? Замена твоего молчанья пред «рубежом»? Ответь на все?! О, как я жду письма твоего теперь! Я жажду, как никогда! Хочу знать все, как горит в тебе!? Я жду, что в следующем письме ты мне откроешься! О, неужели, ты скажешь, что… пишешь _и_х?.. Благослови тебя Бог! Я твои книжки все отдам переплести. Уже сговорились. В полотно. Кожа — невозможно, увы! Темно-темно красного цвета с золотом. Красиво? Но не подумай, что цвета той ниточки, что послала. Это для другого! Нет, совсем темный, красный, как вино… С той недели начнут. Тютчева я всего просматриваю, ища твоих отметок… Как сладостно это! Как я тебя благодарю! Я упиваюсь «Старым Валаамом» и «На морском берегу»514 — чудесно! Я вся в тебе, с тобой! Ванечка, отчего ты мне не пишешь больше про Дашу? И почему нет писем из возвращенных? Ты послал? И по-моему еще одно (?) пропало, т. к., судя по тексту писем, полученных, еще должны были быть! И напиши еще какую «карточку с Новым Годом» ты получил 26 дек.? Я не понимаю. Ванечка, я посылаю тебе веточку елки из церкви, с образа. Я для тебя и для себя ее взяла… Сегодня, когда будет гореть елка (мы вчера не зажигали — берегли свечки для сегодня, т. к. Сережа только сегодня сможет приехать) — я буду говорить с тобой! Напиши мне как провел ты праздники? Мне это так хочется знать! Как бы радостно я устроила тебе елку. Как трепетно-ярко горели бы свечи! Милый Ангел… Но мне так грустно, что ты давно не пишешь… Я живу только тобой! Я дышу только тогда, когда мне почта приносит радость твою!

Ах, «Пути Небесные»! Знаешь, я на что открыла? О Рождественской Всенощной, где «пели звезды»! Как ты чудесно, божественно пишешь! Как мне благодарить тебя!? Как тонко ты дал мне понять! Как нежно! — «Пути Небесные» — прислал ты мне на этот грядущий год! Я могла бы забыть все, все на свете, — я днями не ела бы ничего и забыла бы, что сон есть, — если бы я могла уйти только в твое! Как упоительно! Я так счастлива, в… моей тоске даже! Но почему же ты не пишешь?? Я тревожусь. Я так жду, так исступленно, дико-страстно, жду письма твоего! Эти словечки дорогие на «Путях» — они у меня в сердце, но мне их… мало! Я хочу знать какой ты вот теперь, самый последний, что думаешь, что делаешь, что чувствуешь!? 2-го янв. послал ты — и уже 7-го здесь! А писем все нет, и нет. От Алеши тоже ничего нет! Я на всех Вас не насмотрюсь: тебя люблю, обожаю… Сережу — чту, люблю (как твоего) чту, чту — как святого! О. А. — отображенье твоей любви — люблю, чту ее — мы так ей все должны поклониться! Сколько дала она тебе. Я на нее смотрю — вижу Сережечку… твоего… Тебя!! Дня не проходит, чтобы я на всех твоих все не смотрела… Ты был на ее могилке? Будешь? Поклонись ей от меня, недостойной!!!

[На полях: ] Целую, Ванечка, тебя! Молюсь! И жду, жду вести! Твоя Оля

Чудом, я услыхала вечером… 4-ый [1 сл. нрзб.] Шуберта!! Мне слала улыбку… Богоматерь?

В сочельник515 я смутилась: я прося «откровения» посмотрела какое Евангелие полагается. И… посмотри, что стоит на литургию 6-го516 ряд. Но Христос же ханжество и лицемерие порицал, и меня бы понял и простил?!


123

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


31. ХII.41

Жду окончания «повести жизни», о жизни с «эном» — почему он так закрыт буквой? Жду и о «Георгии», — словом, жду всей повести. До ознакомления со _в_с_е_м_ не напишу ни слова. Я очень занят делом, — пишу, но не «Пути».

И. Ш.

Жду объяснений: почему я не должен упоминать об О. Субботиной, в бытность мою в столице? Я должен знать всю правду.

И. Ш.

Нельзя в _т_а_к_о_м_ поминать святое для меня.


124

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


2. I.42 12 ч. дня

Нежная моя, голубка Оля, я только что молился, с тобой в сердце. Весенняя сиренька-нежка… — вдыхаю тебя, взглядом с цветов твоих вбираю, целую бледные крестики-олёльки! (У меня есть о «сирени» — в «Лике Скрытом»517 — не знаешь ты, а там — о, как много «страдания любви»!) М. б. пришлю выписку (это еще в 16-м г. — я нежданно дал предчувствие «ужасов»). Нет, я после пошепчу тебе о твоем сердце… я так взбудоражен многим… — не знаешь ты, почувствовала, м. б.? С 29-го, как получил твою «повесть жизни», — 3 и 4 NoNo, я четыре дня был отравлен, пронзен, подавлен, как ни-когда! На третий день, порвав много написанного тебе, — я все же старался держать себя властью мысли, — если бы _в_с_е_ послал, было бы — для тебя ужасно! — я не мог сдержать боль… и отправил тебе «безличную» открытку, 31 дек. Сейчас я хотел бы вернуть ее… — и шлю вдогонку _э_т_о. Не вини меня, я выдержал огромную борьбу с чувственной стороной во мне, _н_е_ светлой. Тебе будет понятно _м_о_е_ остро-больное, раз ты сама сознаешься, _к_а_к_ волнует тебя мой… — «ро-ман»! — говоришь ты, — «с Дашей»… У меня _н_е_ было никакого романа, ни с Дашей, ни… с кем другим, при всем богатстве возможностей. Я не «исцелован» весь, как ты… — я остался _в_н_е_ этих «приделов любвей» — при-творов «дэми-копюлясьн»[229]… — т. к. — для меня — «исцеловыванье» равнозначно этому — «д-к», — по-русски было бы стыдно мне написать. Ты вся исцелована, как м. б. еще никакая другая женщина (или, верней, девушка), жизнь которых знавал я и по их мне признаньям (как писателю), и по наблюдениям, и по романам-искусству. Ты писала-рассказывала с увлеченьем (и с болью) мне — о, понимаю, о-чень сокращенно, «с купюрами», — как тебя исцеловывали… — и не думала, _к_а_к_ это вонзается, как жалит, жжет, прожигает, рвет, де-рет сердце. Ну, раз ты нашла возможным _т_а_к_ изображать… — так оголено, так, я сказал бы, _в_н_е_ чувства меры, чего требует даже примитивное искусство… если ты не учла последствий этих «скользких» порханий по цветкам любви или ее суррогатов… _д_л_я_ «любимого… читателя»… для его достаточно уже переполненного _в_с_е_м_ сердца, то не посетуй же на мой, вырвавшийся из этого ада «восприятий» вскрик, за который я все же виню себя. Спешу этим письмом обогнать его и тебя успокоить: мне твой покой дорог, милая Оля. Скажу кратко: твоя «история» с укрытым тобой буквой «Н» персонажем, — ни общественного положения, никакой «личной приметы», ни образовательного ценза, ни… единой положительной черточки! Весь этот _к_о_м_ грязи дан тобой мне так полно… — и я все эти дни чувствовал отвратительную тошноту, будто наглотался гнили. За несколько недель «раскланиванья», после «цветочного воровства», — должно быть и «политическое отбыванье» было сродни уголовному — беру _в_с_е_ «энное»! — плаксиво-фальшивое свидетельство о «богопознании» через тебя, о «приятии жизни» — о, дешевка! — «предложение» и… «согласна»! Все я понимаю, и «гордыню», и «ужас», и «жертву», и… юность! А дальше — «отдавала все, что было»… — ! — «посылала цветы» — «любил очень!» — а _к_т_о_ же _н_е_ _л_ю_б_и_т…?! — и… отдала самое заветное, самое ценнейшее, чего не поверяют в большинстве случаев даже любимым-дорогим — «дневник»! Это — _т_а_к_о_м_у-т_о..! Вытаскивание силой с танца, в общественном собрании… (Это могло быть возможно только при полном обладании!) Согласись — не говорю уже о «дальнейшем», до… «подлости». _Т_ы_ почему-то так и забыла досказать, _к_а_к_ _ж_е_ эта «подлость» была удостоверена? (чем?) — что это, действительно «подлость», а не — _п_р_а_в_д_а_! — согласись, что если бы я, я тебе _т_а_к_о_е_ вот рассказал, ты бы _к_а_к_ могла мне ответить! А у меня было с Д[ашей] все чисто (да еще при каких условиях! Я тебе напишу!), и я честно могу смотреть тебе и всем, и ее детям в глаза! И я… исправляю свой невольный вскрик, — я тебя не оскорбил никак, не упрекнул, — я лишь жестко-безлично — запросил тебя в открытке. Больше я не коснусь этого. И прошу тебя — _б_о_л_ь_ш_е_ мне об этом _н_е_ писать. Но о «покаянии» в подлости «полусветлой личности» — скажи. Только. Крест. Я тебе доскажу о моих «романах», и ты увидишь, сколько там было того, что может, воистину стать предметом высокого и _ч_и_с_т_о_г_о_ искусства! Я тебе скажу и об искусстве, много дам нового, чего не найдешь ты ни в эстетиках разных школ, ни в «философии и теории искусства». Из твоих же «партий» и «романов» (странно: как ты не оценила воистину _ч_и_с_т_о_е — врача с его «концертами русской песни». Это — единственный _ч_и_с_т_ы_й) — можно лишь выкроить психологию любовных томлений и «отталкиваний-притягиваний», и… разве с большим напряжением — разве только в случае с Г. — опять зашифровка, ибо я не могу понять, — такой я бестолковый! — да у кого же он и _ч_е_м_у_ работал?! — можно через некий «магический кристалл» — Пушкина! — увидеть воистину-искусство, т. е. освежение духа, новый мир, сотворенный художником, приподнятый над земным. Это ты знаешь по «Чаше», «Путям», по большинству моих работ. Обилие твоих «встреч» дает понятие не об «избытке сердца», а об обилии «чувственных раздражений», каком-то «элементе» в тебе, который привлекает, м. б. _т_в_о_и_ невольные «манеры» — что называется «эманация женственного», о силе этого элемента, что, конечно, не исключает твоего духовно-душевного богатства. Я отлично учитываю твою «юность», твою жажду осмыслить жизнь… но я не закрываю глаз и на другое (отметил еще в письме от февр. 1940 г.!! — не зная тебя): на твою «жажду жить», «жадность к жизни»… на… элемент «особливо женский», — не… женственный, не «эвиге-вейблихе»! — на то, что, грубо выражаясь, можно было бы назвать… «власть чувств-плоти», с чем соединено, ныне в равной степени силы, — «нравственный протест», «моральное начало» (императив), «благоговенье перед духовной высотой и чистотой». Конечно, ты боролась, ты жаждала и жаждешь _и_д_е_а_л_ь_н_о_г_о, ты искренна, ты мучаешься, страдаешь от сознания несовершенств в тебе, — и ты очень требовательна к чистоте и совершенству в других, твоих… партнерах! Да, я мог бы сделать тебя «героиней», но для сего я должен был бы придать тебе, от творческого воображения, «духовной прелести». Она есть в тебе, но — в твоей «повести» — едва различима. Она сильно выражена в иных письмах ко мне. Ты — для меня — полна прелести, ты для меня — чудесна и дорога, какая есть, _к_а_к_о_й_ я — внутренне _о_т_б_и_р_а_я_ тебя (высекая по своему _о_б_р_а_з_у), — тебя творю в себе. В «повести» же ты сильно подсушена, упрощена, взрывна, неровна, остроугольна, — и все это, конечно, объяснимо «конспективностью», волнующей тебя спешкой и… м. б. _с_м_у_щ_е_н_и_е_м, — передо мной ли, перед твоей ли взыскующей совестливостью. И — главнее всего — ты — как и в периоды «романов», так и во время написания «повести» — болезненна, вернее — больна. Да, ты — больна. И — серьезно больна. Я не врач, _н_о_ _в_и_ж_у_ _и_ _с_л_ы_ш_у, насколько ты больна. Это — от в_с_е_г_о. И — больше всего — от «исцеловыванья», от «сухой любви», от бунта низших инстинктов, «пониже-поясничных». Если бы мы с тобой встретились — ты _н_е_ знала меня вовсе тогда! — в 36-м г. (потому и не было воли познакомиться), я верю, что теперь ты была бы здорова. Ты жила бы многим _и_н_ы_м, и… м. б. своим ребенком. Он необходим тебе, _т_а_к_о_й, полной глубоких и тонких _ч_у_в_с_т_в! Родная, нежная моя, светлая моя… и — хочу сказать — _ч_и_с_т_а_я. Все прошлое — _в_н_е_ меня, и я его _н_е_ помню. Я знаю только _м_о_ю_ Олю, мою, углубленную, обогащенную, — страданиями, — исключительную по душевной красоте, чрезмерно —! — одаренную, со всеми чудесными возможностями. Оля, ты _м_а_л_о_ питала в своей жизни эту главную и важнейшую часть своего существа — от религии ли, от искусства ли, от «мысли» ли. Ты _с_л_у_ч_а_й_н_о_ и не гармонично образована. У тебя много провалов в этом, но многое и _в_з_я_т_о, случайно взято, — «от жизни», благодаря исключительной одаренности твоей. У тебя природный _т_а_к_т, чуткость к изящному, во всех смыслах, к _п_р_е_к_р_а_с_н_о_м_у_ во всех видах… — и наряду с этим — _в_ы_в_и_х_ — к «цыганщине», к «мясу жизни», порой — к скользкому в ней. Ты чутко понимаешь дух «Твоя от Твоих»518, о, глубже и проникновенней многих блестяще образованных, и больше, чем, м. б. 95 процентов _в_с_е_х_ женщин… — но ты — очень сильно ценишь и… «_н_е_ Твоя», и «_н_е_ от Твоих». Но, что главное, — ты имеешь _у_п_о_р_ — на «духовно-душевное» наследие твоих поколений — и вкус и волю к борьбе за высокоценное, чудесно-чистое, святое! В тебе чудесная сила, редкостная… — сила, отмечающая _С_в_я_т_ы_х, — то, что так поражает нас в житиях, — как у Марии Египетской519, — не смущайся, я не о темном в ней говорю, у большинства целомудреннейших, как Варвара Мученица520, Анастасия, Дария… о, дорогая моя, голубка моя..! я так чту тебя, я так люблю все твои светлые проявления, и… — твое огромное дарование! Нет, я еще больше уверен в твоих огромных силах, прочитав — и не раз — твой — мучительнейший для меня — «конспект жизни».

Я чуть коснулся тебя тут… Я много тебе сказать должен. А пока: я просветлел и пришел в себя после твоего «Новогоднего письма» — оно — сверх-дивно! — после твоего письма — свято-нежного, адресованного на доктора. Да, это мой доктор. А Гааз — это я моего доктора сравнивал с известным «святым доктором бедных» — Гаазом521, в середине XIX века жившим в Москве, тюремным доктором, о ком дал исчерпывающую монографию академик Кони522. Вчера я весь светился. Вчера же, в европейский Новый год, принесли без меня твою сирень! Я был на завтраке у друзей. Я целовал ее, все ее пышные ветви, все ее крестики, твои глаза, звездочки сердца твоего, — я был так счастлив! А вечером пришли «молодые», друзья, и я им пел, много пел… — откуда такой — бархатный! — баритон взялся? И пел чудесную — «Что затуманилась зоренька ясная, пала на землю росой? Что призадумалась, девица красная… Очи блеснули слезой»523. Оля, ты получишь меня, увидишь. Ах, да… я должен послать тебе «Пути Небесные». Чтобы ты могла располагать лишним экземпляром и перечитать _в_с_е_ — еще раз. Найдешь много нового, тебе желанного… Неужели мадмуазель де Хааз не пошлют тебе из Гааги — о чем просил их? Я писал им еще 17, заказным. Балую я тебя? Нет, я — _л_ю_б_л_ю_ тебя, — глубоко, и истинно люблю. Нетронуто люблю, как любят самое чистое, самое желанное. Люблю _в_с_ю, люблю не надрывно, а _в_е_р_н_о. Я _з_н_а_ю, что такое — _л_ю_б_и_т_ь, для сего мне не надо было «эпизодов»: это редкое чувство у меня никогда не дробилось, и потому, должно быть, я сумел его передавать многим — и во многом моем. Моя любовь вырастала из здоровых корней. Благодарю Бога за эту Милость. Г. не чисто русский?! Кто же? Почему «за океан»? Служил _к_о_м_у?! У тебя так смутно _э_т_о. Я хотел бы знать. Маме послано письмо. Сереже — книга. Послал и «Старый Валаам», тебе.

Целую. Сделаю все, чтобы увидеть тебя. Твой Ваня

Прошу: _н_е_ величай меня _г_е_н_и_е_м, апостолом и прочими — это не наше с тобой дело. Я — работник, как Бог дает.

М. б. найду тебе свечек на елочку, девочка моя! и пошлю такие рождественские прянички (бретонские), которых, бьюсь об заклад, ты ни-когда не ела, — и они будут тебе приятны, только очень зыбки.

Твои румяные мотыльки цветут буйно. У меня утром + 6–7°. Скоро — отопление [включат].


125

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


2. I. 42 10.30 вечера

Посылается 3. I. 42. — 5 ч. дня

Светись же в Наше Рождество. И — овладей собой.

Ты, Олечек, сама не спросишь, и потому я сам скажу о твоей «повести жизни». Ты не только вышла с честью из трудностей сжатой картины жизни, но местами дала, прямо, отлично, мастерски, — сужу по впечатлению на меня.

В зависимости от настроения духа твоего, от _л_и_ч_н_о_г_о, местами давала подробней, местами — совсем скупо, порой — с провалами. Это твое право. Стараешься избегать избитых выражений. Кстати: «пара минут», «пара лет» и подобные — неродственны нашему языку. Бег машины дан скупо-смутно, но ты и сама была «на острие». Лучше — вечер дипломатов, сцена за стеклянной дверью. Г. у тебя вышел совсем бледно: ни _в_и_д_а, ни характера, — никакой. Все его реплики заурядны, ни особливости, ни глубинки (об одной, очень _в_с_е_ в нем дающей, — подробно, в следующем письме). Ничем не выдается из средних его класса: молодой человек европейско-американской серединки. Вообще (почти без исключения) все твои «встречные» — средний калибр, иные — вне калибра. Все, просто, — «жизни поверхностной». И это не твоя вина, мой дружок: ты сумела бы _д_а_т_ь, если бы они сумели _б_ы_т_ь, кем-то, ну, как например, — градина среди рядовых градинок. У тебя память острая, глаз меткий. В _э_т_о_м, родная моя, я никак не смею говорить впустую. Грубей всех — Д. Это — самец-животное. Он противен не меньше, чем «безобразничавшее истерическое ничтожество» и «притворщик-лгун» Н. Мягче и чище других, м. б. и совсем чистый, — доктор, предлагавший русские концерты. Единственная светлая точка в поразительной грязи или бесцветности, оплескивавшей тебя. Г. — весь средний, м. б. чуть лиричен, вернее — чтением натаскивавший на себя лиризм (или — себя на лиризм). Очевидное желание «прийтись по вкусу русской — непременно, „тургеневской“ — девушке». Отсюда — Чехов, «среды»… — сколок с московско-берлинского русского интеллигентского «убивания времени» и все же — _п_о_з_а. Он, конечно, — «свой от своих», т. е. уже с практическим подходом к жизни, карьеризмом, и, понятно, со скепсисом к жизни, к миру, ко всему прочему, что — не он. Суховатый взгляд на людей, м. б. даже «вздох о чем-то». Желание понравиться «русской»: «заводится» русская _л_и_р_и_к_а: самовар, Шаляпин, Пушкин, — «специально выучено для вечера»! — «водка-закуска»… до… заглядывания в церковь. Смешного нет тут, даже чуть трогательно, но «постановка», для определенной цели. И тут нет порочного: так естественно завоевывать чувство, да… но если бы не обратилось все в «игру с поцелуями», от безволия ли, от страха ли за карьеру, или — от… всосавшейся в кровь рассудочности и практического подхода к жизни. Все рассчитано: начиная с визита к русскому профессору… — просьба о книгах, (как у голландца), — они воображением не блещут, — до повторного визита, приглашения на «все по-русски», «чтения» входившего на Западе в моду Чехова, конечно Толстого — «что-нибудь»… поездка на машине за город… — автомобиль у них занял место свахи, порой — сводни, — пыль в глаза чужими деньгами, — в ту пору Америка уже снимала пенки с российской крови, и много перья русской птицы уже дымилось кровью в банковских «лукошках» Америко-Европы. Да… — Нет, Оля _м_и_л_а_я… в русских «тегелях» были не одни «кумушки», «осы», «жабы»: там были еще «Оли»… там были чудесные матери, ночами продававшие глаза за шитьем на «балы для дипломатов», там были русские калеки-инвалиды, там были отцы расстрелянных детей, сироты умученных большевиками родителей, матери сгибнувших сыновей, при полном безразличии ко всему «американских дипломатов», культивировавших «русский свычай» и шаляпинское «ухнем», так недавно распевавшееся _с_а_м_и_м_ для матерых чекистов524 в застенках полоненной и изнасилованной Москвы, где тут же, в подпольях, сверлили офицерские затылки из наганов. И вот один из этих безразличных, — лично, допускаю, «ни в чем особенно невинный» — Г. старался привить себе очаровательную русскую птичку, приманивая ее лаской, теплом, даже «родимым кормом» (в широком смысле), светом… и автомобильным гоном, — конечно, «с самыми благородными видами». Имени его ты мне не скажешь, писала ты. От этого я ничего не потеряю. Зачем только тогда поминать об «известности» его отца в прежней России! Думаю, что и это мне ничего не скажет. Особо выдающихся иноземцев, в дипломатии и делячестве, у нас не гремело, — делали свое дело тихо-мирно, известностью славились все больше у метрдотелей, у хозяек «домов публичных», портных, кокоток, у ювелиров и иных дам света-полусвета, любивших поблистать, при тощих карманах законных супругов. Этих наезжих я видывал и в Москве, и в Питере: они любили порой и к «искусству» прикоснуться, — к «моде», — одного «дипломата» из великодержавных, тошнило от коктейлей на ковер в кабинете Л. Андреева525. Нянька моя кой-чего набралась от них. Этих «гарри-жоржей», — так называли их наши казаки-певцы, — повидал я в Биарице, где один такой «подсосок», — тоже отметина казачья, — сынков, выкачивавших доллары от папенек «из-за океана», — целую неделю пил виски с пивом и плакал над русскими песнями, вышвыривая сотняги, — спал даже в кабаке, — только казаки — были и студенты — казаки — совали ему обратно в карман, стыдились «обирать» пьяного подсоска.

Милая Олёль, ты, кажется, и до сего времени вспоминаешь _ч_т_о-т_о_ привлекательное в душе этого Г. Но что же, собственно? Возможно, что он был лучше многих таких же, но и он, лучший, не оказался способным пожертвовать во имя любви… карьерой, жениться на русской — и такой чудесной! — русской девушке! — для очарования которой выучивался и Пушкин, — русский учитель, конечно, карьеры, я таких знавал в Париже — американцев: планы дипломатов из молодых были — попасть в «чудесную совдепию», с «русским языком», великодержавную, где _в_с_е… и столько очаровательных русских женщин и девушек! Ты — не могла входить в «эти планы»: ты — Оля, светлая дочурка святого о. Александра526, — да, я его _л_ю_б_л_ю, _н_е_ _з_н_а_я_ по земле, но я его _з_н_а_ю_ душой, я его по тебе знаю (не всей, о, нет!), девочка моя! — и Г. знал, что с тобой… «эти планы» _н_е_о_с_у_щ_е_с_т_в_и_м_ы: ведь ты-то к бесам-мучителям не поехала бы и в ранге «супруги самого амбасадера»! — для очарования которой был и самовар, и, возможно, — «Иже херувимы» Бортнянского527, в исполнении придворной капеллы, и «Хвалите имя Господне» Львова, и… все возможно… даже «Боже Царя храни»528! — и «закуски-водки», и икра кубом, и кефалья икра в тузлучках, и… семга с балыками. Г. не осилил законов своего клана, не допустил замараться «мезальянсом». Это — по Чехову — люди «холодной крови». При чем тут сбившие его с толку дамы? Это же _в_с_е_ — постфактум выплывает, как «очищение». Он же не мальчик. Он достаточно зрел, чтобы в таком _в_а_ж_н_о_м, как «отрыв сердца», чтобы лично убедиться, да верно ли объясняют какие-то «дамы»! И так, ведь, просто: «Оля, а правда ли, что ты..?» — Ведь у вас опять «ты», и тут! — близость, и с поцелуями! — чего же _т_а_к_о_г_о-т_о, все разъясняющего… смущаться! Не будь же, милая, адвокатом… и против себя самой, за Г.! Ты ведь _с_а_м_а_ этому «пустяку» не веришь.

Ведь ты же сама мне писала раньше, до «повести», что Г. говорил с мамой, что он _д_о_л_ж_е_н_ был «отказаться». От нее-то мог же он узнать, что «потеря карьерного блеска» — для тебя — _н_и_ч_т_о! Значит… ты оказалась в его глазах — и в его… _с_е_р_д_ц_е, «израненном» — _л_е_г_ч_е_ этой самой «карьеры». Ну, что же… по закону «удельного веса» — чего же весит этот любитель поцелуев русской прелестной девушки… «карьерист»? И какого же веса-силы — его _л_ю_б_о_в_ь?! В этом надо быть точной, строгой, стойкой. Ты — такая. Вот кто _у_в_е_л_ от тебя, отвел от тебя Г. — не его «кукла»: а иная «женщина» — «Карьера». Она для тебя — _п_ы_л_ь! Для меня — тоже пыль. А какого же веса… пыль?! Ты оказалась весом легче… пы-ли! Теперь я, я оскорблен за тебя! Тут, Оля, не место ревности, во всей этой строгой логике: тут оскорбление _т_в_о_е_й_ Правды, твоей веры, твоей Любви! И я оскорблен за эти высочайшие ценности земной жизни, — я за _т_е_б_я_ оскорблен. И, клянусь тебе! если бы я, так знавший тебя, как знаю ныне… (о, далеко еще не _в_с_ю_!) если бы я был там, если бы я безнадежно тебя любил — а ведь отказ-то мог для меня окрылить надежды! — я бы _з_а_с_т_а_в_и_л_ этого «гари-жоржа» передо мной ответить за оскорбленную русскую, — мою-русскую, мою-родную, по Родине! — девушку. А если бы он не дал ответа, я сделал бы так, что вся его «карьера», его золотая пыль была бы кончена для него, ибо такая важная особа не выдерживает самого «пустяка»: личного оскорбления. Никакие последствия меня не остановили бы, я-то себя знаю: и знаю, что есть в той стране, где это могло случиться, законность и живо _п_р_а_в_о. Я, юрист, выиграл бы свой собственный процесс, — если бы дошло дело до процесса, — и «карьера» была бы припечатана еще раз, и газеты целого света были бы рады «приятному и доходному скандалу». Еще бы… участники-то — некоторого внимания-то стоят? Хотя бы — дипломатического и… литературного. Была бы ты вмешана..? Но «имя» твое было бы укрыто, — дело не в имени, — оно для нас, русских, — дело борьбы за правду нашу, за последнее у нас оставшееся, нашу честь, за _п_р_а_в_о. Вот, пока, до следующего письма о «повести». — Нет, ты не обижай меня: я послал тебе духи — для тебя, живой Оли… я люблю тебя. Оля, открой и дыши ими. Я посылаю _ж_и_в_о_й. Целую _м_о_ю_ Олю. И как во мне му-у-утно!

Твой Ив. Шмелев

Сейчас посылаю прянички (на твою елочку — тебе!). Угости своих. Бретонские «крепы» — надо подсушить, если отволгли, — они чудесны, _р_о_с_с_ы_п_ь!

Помни: будешь есть прянички — не съешь меня, — до того они _м_о_и!

Посылаются еше раз «Пути Небесные», чтобы ты, если зачитали, — прочла с полным вниманием!!!!

Одновременно посылаю 10 свечек на елку. Непременно зажги, голубка! Хоть на Крещение. Красных свечек всего в Париже 16 шт. Мне дали «из любви», в соборе.

Свечи и прянички на елку не тебе, а 10-летке Оле, _м_о_е_й, _о_с_о_б_о_й — Оле.

После всего — я тебе _с_к_а_ж_у_ вывод мой… уже о тебе. Сегодня я не мог спать. Все очень важно.


126

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


10.1.42 1 ч. дня

О-льга, Олёль моя, яркая моя звездочка, святая, светлика милая, чудо мое дивное, чистая моя, рождественская снежка моя… бриллиант льдистый-огненный, нежка, дорогулька..! Какое же нетленное, _в_е_ч_н_о_е_ твое приветствие-ласка мне к Рождеству! Господи, до чего ты необычайна сердцем, вся ласка, вся льнушка, вся любовь высокая-светлая, дива моя, Олюля… дар бесценный, неповторимый… — кто мне такое писал?! Я много видел любви и нежности, но Ты — ни с кем не сравнима, несравненна! Каждый твой вздох, каждое биенье сердца я слышал в этих словах огня-любви и молитвы, и грусти светлой, и нежности нездешней… ангелика пресветлая, вне-земная! О, как я чту тебя, бедная моя, столько страдавшая, так боровшаяся с темным в человеке — и в тебе, снежинка! — столько пролившая слез неоценимых, столько принявшая в сердце, в душу, — о, достойная папочки Святого Твоего! Люблю, — не могу сказать, как… чту, молюсь на тебя, ножки твои целую, ластонька, киночка, жавороночка моя небесная! Что со мной было, когда читал, и еще, еще… _в_и_д_е_л_ твои глаза, пречистая моя, Женщина… Девочка, Дева, Девуля… Олюля, Олюлька, Ольгуна…

8. I в 1 ч. дня принесли мне твое дыханье, — три твои поцелуя, снежинка… чистые, снежные, тонкого живого фарфора — колокольчики… — о, какие же _ж_и_в_ы_е… гиацинты! Все твое — _ж_и_з_н_ь_ю_ полной цветет-поет! Все! Эти буйные мотыльки… розы крылатые… розо-сомончики… — с 13 дек… _п_о_ю_т_ для меня молитву-песню… я их целую всегда, сколько раз в день прибегу в холодную комнату — в ней 5 градусов! — и это я нарочно, окна открываю, чтобы они жили, твои живые поцелуи, крылатые. Я их опрыскиваю тончайшей водяной пылью. И нежная, как твое дыханье, пышная-пышная белая сирень, — все цветет! Ее крестики опадают, я их целую, я их вдыхаю, над ними стою задумчиво… — в них — ты, моя бледнушка, моя хрупка, моя атласная… как их крылёнки… Ну, все живет, все поет мне, и эти _т_р_и_ — эти — живой фарфор, это — все ты, вся ты — душистая, нежная, снежная, льдистая и… огненная какая! Вся богатая твоя природа, твоя душа… — для меня — цветенье, ликованье, порыв, метанье, игра и свет. От них, таких нежных, я слышу сердцем: «это Она… мы от _н_е_е_ к тебе… мы — твои, мы — цветы Рождества Христова, привет и радость. Ну, поцелуй же нас, приласкай… и в нас поцелуешь нашу Олю, приласкаешь далекую свою…» И я целую. Это же твой сад-цветник у меня, — и как все сильно, свеже, как все живет тобой — тобой, только. Оля, Ольгуля… нет слов сердце мое открыть тебе… — там и слезы, и ликованье, и… томленье. Я целую их — тебя, милый Олёль, целую — глазами, ресницами, губами, сердцем… шепчу им — твоим — лю-блю. Здравствуй, моя Олёль, здравствуй, дета, снежная… какой же обвила лаской… о, дивная! Сердце мое исходит по тебе.

Эти дни я не принадлежу себе, но я весь с тобой. Мне пришлось два раза отлучаться от самого себя… — меня тревожат по делам интимным, у меня требуют совета, душевного укрепления, мне сообщают заветные тайны, меня хотят видеть, умирая… Странное творится… Меня замотали эти дни, как нарочно. Молил один, тяжко больной529, — когда-то городской голова одного из крымских городов, просил поддержать морально любимую его девочку… замужнюю, — ей 35 л., у нее сын 17 л., — по его мнению, несчастную в браке. Доверил «тайну». Я обещал. Я утешал. Мы расстались с ним бодро. Другой, генерал, бывший военный агент России530, еще до войны, — ему — вторая операция. Он не хочет умереть, «не пожав мне руки… за _в_с_е_… за _в_с_е_…» Я должен был ехать за Париж, я не мог отказать ему, он много, очень много сделал для военных-белых. Основал казачий музей… Мы виделись… и он был радостен, и — кажется — мы будем друзьями. В день нашего Рождества я должен был быть на «меценатском» завтраке в ресторане «Москва». Там я невольно стал центром, и пришлось говорить, говорить… — но я все же и завтракал, — и чудесно! — были останки писательства, искусства… — и сколько же моих _в_е_р_н_ы_х! Не ждал, — я полагал, что _м_о_е_ идет в гущу русскую-эмигрантскую… а тут видишь, что захвачены… _в_с_е… — вплоть до… левых в искусстве, до бывших снобов, эстетов, символистов! И можешь себе вообразить, что мои «простые», моя «нянька»531, мой «Горкин»… — близки _э_т_и_м. Вот не думал-то! И молодые, и старики… захвачены… «философией _ч_е_л_о_в_е_к_а, — Дари и Вагаева»! ждут «дальше»… Ждут… я не сказал им, что я пишу, что я слушаю твой голос… что я _ж_и_в_у_ тобой в моей работе, в моей жизни. Что я давно принял в сердце твой шепот, твое хотенье, твое дыханье «Небесными Путями», что я полнюсь тобой! Ольга моя, — я эти дни был очень истомлен, с 29-го дек… — твоим рассказом о жизни… я терзался… я — болел, я готов был сжечь все… я писал много тебе, и чуть не послал, но _с_в_е_т_ во мне удержал меня, я пересилил страсти, я очистил померкнувшую душу, утишил сердце… М. б. когда-нибудь я прочту тебе, я сберегу до тебя… но не пошлю теперь. Я создал огромный обвинительный акт… — я разобрал _в_с_е, и ты была бы потрясена, _у_з_н_а_в_ _в_с_е. Я _в_с_е_ раскрыл, все «петли», все обманы, все западни, все «случайно», и ты бы ужаснулась, какая под всем трясина. Я увидал тебя, светлую… вновь увидал… я тебя очистил в себе, снял — для себя — с тебя _в_с_е_ наносное, нечистое, все прикосновенья, поцелуи, вожделенья… — и так мне жалко стало тебя..! И я прижал твою милую головку к моей груди, я ласкал твои щечки, я гладил нежно твои глаза… Я люблю тебя. Я благодарю тебя за прямоту, за откровенность, за самообвинения. Я болею сознанием, как мало пеклись о тебе, как мало было тебе нравственной укрепы… как одинока ты была в труднейшие полосы жизни… как ты ошибалась в людях, как «позы» принимала за истинное, как тебя… ма-зали… как тебя развращали, старались разбудить низшее в тебе, как приучали не смущаться грязным. Оля, не пиши мне такое, как я прочел у тебя, — эти гадкие слова — это са-ло жизни человёнков, похотливых… — я разумею — «о бабе» и подобное, о… «хороша для…» И это ужасное признание об «инкогнито», о желании от… сала… от этого похотливого куля с мясом — ребенка! Оля… не черни себя, мне больно… Я тебя создал в себе — чистую, целомудренную… Помни, что любовь творится так же, как и произведения искусства! Есть искусство — пошлое, грязное — не искусство, конечно, а потуга! — есть порнография, есть — прозаическое, есть поза-лирическое, есть рассудочное — «поползновенья», и есть — вдохновенное искусство! Так и любовь. И вдохновенность никак не исключает всей полноты любви — душевно-телесной… напротив, в этой вдохновенной любви только, и другая, низшая сторона, получает наиболее чудесное и влекущее выражение, освящается вдохновенностью, принимает тончайший оттенок, самый интимнейший, самый влекущий. Возьми Пушкина: «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем»532! Любовь вдохновенная, влекущая — это любовь смиренницы моей… о, какое же это наслажденье! Пушкин _в_с_е_ понимал! Я тебе напишу полней. И вот, во всем твоем рассказе я не нашел и подобия этого последнего вида любви — искусства! Ты ее еще не знаешь — _п_о_л_н_о_й. Ты узнаешь ее, душевную, пока _в_н_е_ слияния полного… но ты уже чувствуешь ее ценность, любви этой. Я _е_е_ знаю. И я верю, что ты ее узнаешь. Это такой чудесный взлет _в_с_е_г_о_ в нас… и как же грязны покажутся — после-то! — все испытанные «касания», раздражения, поцелуйчики… «движения», жесты. Все это — бездарная любовь, как бывают бездарные произведения — потуги — «под искусство». Люди не умеют любить. Они недалеко ушли от животных. И поверь, что у многих животных любовь красивей, чем у «глыб-кулей сала». Те только раздражают «центры», бунтуют мутную кровь, возбуждают и в других, стараются их сделать своими подобиями. Отсюда и — «хороша для….. ли!» Меня тошнит от этой пошлости, как когда-то тошнило и бунтовало от… Золя533. У людишек такого сорта, — а их мно-го… «от пошлого» нет вкуса в любви… в лучшем случае они — лишь копия обезьян. И развращавший тебя д-р № 3 — от них первый, и, конечно, не «лучше многих». Не подобием ли был его «друг», тебя познакомивший и приглашавший его — тебя —! — осматривать!? — «г-н профессор»? Судя по вкусу его «акафиста»… — я представляю. Нет, довольно. Умоляю тебя, не пиши мне «голых» слов, я их не терплю, мне они страшны в твоих устах! — этот цинизм… — тебя совращавший. И эта «сцена» на горах, эти вдыхания «страсти», — это же все грязнейшие суррогаты для возбуждения, как сивуха… а подлинное возбуждение, в котором все тонет, — от вдохновенной любви, — ее-то, такую, и имеет в виду «таинство», Бог в человеке! Там напряжение еще сильней, но как же чище, незаметней, — все покрывается несжигающим опалением любовью! Ты этого не знаешь. И конечно, не докторам это знать, типа «язычников», я бы сказал «животно-похотливого». Господи, благодарю Тебя, за Олю благодарю! Олёк, это твой папочка, это святой о. Александр за тебя молил Господа! Олёк, милка, душка, светик, ласка, ласкунчик мой… останься чистой, светлой, просветленной, _ж_и_в_о_й — от Неба, — ты пребудешь всегда юной сердцем, телом, мощной Красотой — моей нетленной Дари-Олёль! Я твоей силой-чистотой буду творить ее — тогда. Оля, если бы ты узнала, _ч_т_о_ я писал тебе, о тебе! Я был в гневе, в страдании… но я был и в _п_р_а_в_д_е — я _в_с_е_ разобрал… — и ужаснулся, какая же подлость вокруг тебя творилась! И это «шампанское», эти «хозяева» на дипломатическом вечере… — и сколько же «белых ниток», которых ты не замечала! Ты ужаснулась бы…

Ольга, ты не знаешь еще, как я тебя люблю. Я тебе пошлю всю историю о Даше, и увидишь, _ч_т_о_ я преодолел, как и почему я остался нерушимым… — это большая трагедия, — _н_е_ _м_о_я! — и как это все удачно разрешилось! Иначе я не мог бы дать то, что дал в своем искусстве! И ты не узнала бы меня.

Вот уже 7 дней нет от тебя письма. Ты получила ли что-нибудь из Гааги? Я так просил послать тебе шоколадных конфет или белых цветов к Рождеству! Я писал м-ль Хааз что сосчитаюсь с их близкими в Париже. Меня волнует это. Они всегда были ко мне внимательны. Я им не дал твоего имени, я дал адрес Сережи и просил — отметить: для русской читательницы в Голландии от русского писателя в Париже. Я тебе послал «Пути Небесные», чтобы ты еще внимательно прочитала… — и ты бы м. б. нашла бы там — _н_о_в_о_е… желанное. Надо роман этот читать не один раз. Мне вернули бисквиты, нельзя. А теперь, с 5.I, все посылки запрещены. Мне горько: я хотел послать тебе — «Жасмин». Оля, если ты не будешь _ж_и_т_ь_ моими духами, которые я послал тебе, я заболею. Мне так светло, когда хоть малым могу порадовать желанную, мою — _в_с_ю! мое — _в_с_е_ в тебе! Олёк мой, как ты прекрасна, как умна, чутка, нежна… богата сердцем! Олёк, я не могу писать «твою историю», эти виды любви — не _м_о_и, я их не воображу, мне претит. Материала у тебя много, но это все мне чуждо. Я не могу давать произведений искусства — где _н_е_т_ Духа, где только «мясо», «страсть», или — лирическая «поза», как с Г. Там много — напускного, фальши, и — похоти, прикрытой «позой». Там много лжи. Я это доказал. Я _з_н_а_ю_ этого «дядю, известного в старой России» и его скандал — грязь! Ты бы ужаснулась. Но не могу оскорбить твоего слуха _э_т_и_м_ скверным анекдотом.

Спешу, мне надо в два места, — завтра еще на завтрак, потом за Париж.

Начали топить, но это только насмешка, в комнате 9 Ц.

Ты прислала мне себя — фото, _н_е_ _д_л_я_ меня сделанный, — «непринятый» (— и я знаю — почему непринятый). Прислала, зная, что родной писатель примет _ч_у_ж_о_й_ портрет. В первую минуту, узнав, _к_а_к_ родился этот портрет, я задумался… было движение — вернуть. И жаль мне стало нежной, чудесной девушки русской, так оскорбленной, так заторканной жесткой и темной жизнью… — и я поцеловал эти нежные, эти девичьи чистые черты, эти столько слез пролившие глаза — и мысленно прижал к сердцу ее, бедняжку… всю ее в сердце принял. И сохраню, — пусть в боли… И кусочек платья… _т_о_г_о, неведомого мне, зачем-то мне присланный. Я и его принял: это же _т_в_о_е, _т_у_т, в этом ты — вся _ж_е_н_щ_и_н_а: «Смотри, вот в _э_т_о_м_ я тогда… прощалась». Да — _ж_е_н_щ_и_н_а.

Целую твои глаза. Твой Ваня, голубка моя!

[На полях: ] Ты подвергла меня «рассказом» пытке, но… я перегорел, _п_р_е_о_д_о_л_е_л_ темное в себе. Мне дорога Оля — светлая, _м_о_я. И — та, 10-летка!

Молю: хотя бы в снах была ты — _б_л_и_з_к_о! вся _м_о_я.

Можешь забыть меня, но во мне ты — _б_у_д_е_ш_ь! Только для тебя — перепишу «Куликово поле».

Ольга, получила книгу? Оль, а «ландыш», а из — Гааги? Напиши.

Доктор посылает тебе письмо. Это — подвиг, для меня это. Он страдает письмо[фобией].


127

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


12. I.42, 5 ч. дня

Светлянка лучистая моя, Олёлик, — как и назвать — не знаю, так во мне светишься, так тобой полон я, так тобой сердце искрится, все слова погасила ты, все пред тобою меркнет — для меня! Сегодня мороз, но я весел-светел от твоих писем, от _т_е_б_я_ в них. Целую твои цветы снежные, живы они, тобой сияют. Сирень нежная — ты, царевна, и гиацинты — все ты, _в_с_я_ ты, и мотыльки окрыляются с каждым днем, все новые бутоны — все ты, _в_с_я_ Ты! Оля, радость, свет, жизнь, сила, надежда моя, — любовь моя! Ласковая-прелестная. Слышу твое дыханье, дышу цветами. Олель, дай же мне чудо, приди! явись, чаровница, — все закружилось передо мной от твоей открытки 31 — от твоего слова — «хочешь..?» Если бы это чудо, весной..! Оля, я тебе всю правду, всегда, пишу. Ты поймешь меня: столько меня смущает… я же странный, я не мог бы взглянуть в глаза Сереже… ну, мне все казалось бы, все меня осудят, _з_а_ч_е_м_ я здесь. Не осуждения я страшусь, а му-ки своей страшусь, — она все во мне придавит, все оцепенит, погасит. Ты понимаешь это во мне, ну… будто я все еще стыдливое дитя… не знаю, как объяснить тебе. Я буду ждать весны, ранней, м. б. многое другое будет. Сейчас я не могу и в Берлин ехать, получил сегодня извещение: мне не разрешат публичные чтения, а о лагерях и думать нечего. Я не боюсь и тифус экзантематик[230], безразлично, поехал бы, но… непреодолимо. Знай, если ты не совершишь _ч_у_д_а, я все равно пересилю в себе _с_в_о_е_ и добьюсь — увидеть тебя. Молю: будь покойна, будь здоровой, детка, следи за собой, веруй — _в_с_е_ сбудется. Как и для тебя, для меня встреча с тобой — свет, без него не могу жить. Не слова это, Оля, — правда это моя, — нет мига, когда бы ты не была со мной, во мне, вся. О, я всю бы вы-пил тебя, влил тебя всю, всего бы себя отдал тебе! — и тогда пусть бы конец. Но только тогда. Я буду жить только во имя тебя, во имя увенчания любви нашей. Олёк, сегодня письмо из Гааги, как я рад: тебе посланы ландыши! Конфет шоколадных нельзя, нет их, только 100 г можно бы — пишут мне друзья. Но я тебе послал немного сам, и теперь жалею, что так мало, надеялся на Гаагу. А теперь — посылки отменены, всякие. Счастлив, что успел послать тебе — что хотел. «Пути Небесные» — подари от меня маме, если можешь, — надеюсь, что ты нашла в них мое сердце. Ах, да… все это так неудачно, _м_е_н_я_ все же нет, все мягко, слабо — чувствую, вижу.

Письма твои чудесны. Описала «праздники» — «зеленый ужас-скуку» — мастерски. Ты — _в_с_е_ можешь! Ты вся — дар, умна, зорка, сердце мое чудесное! — так бы и обнял всю, всю… до крика, до боли, до… помрачения. «На море» — очень метко, сочно, живо (страстно), верно… — только «напевно»… — бери _п_р_о_щ_е, меньше возбуждения, покойней. Понимаю, что это как бы «стихотворение в прозе», но много давать так — трудно и для автора, и длят читателя. Не бойся, у тебя на все хватит силы-умения, — ты же дала труднейшее — сжатое изложение событий жизни, — и — одолела! А подробнее давать, со сценами, — легче, поверь, больше _с_в_о_б_о_д_ы! Пиши — что хочешь. Но лучше: _н_е_ о своем, а «через свое», — через свой душевный опыт: описывай и «выдумывай» — о других. _Т_в_о_р_и. И — рисуй, рисуй, но уходи в творчество, — и сохранишь себя. Не долго ждать, встретимся, и — _в_с_е_ найдем, верь, Ольга моя милая. Обо мне не тревожься, я здоров, бодр, надеюсь, — и твой, весь твой, во всем, всегда, _в_е_р_н_ы_й. Доктор534 ответил тебе. Только, глупый, помянул обо мне — «увлекающийся». Я его не поправил — он читал мне письмо, — но этим словом он хотел сказать, конечно, — «пылкий», страстный во всем, горячий, восприимчивый, стремительный. Не пойми превратно. Я ни _к_е_м_ не увлекаюсь: я увлекаюсь _ч_е_м-нибудь, меня захватившим: работой своей, планами, мыслями, вопросами, цветами — твоими!!! — когда-то — «бегами», игрой в винт, — играл тонко, но когда играл во Владимире на Клязьме, памятные 10 дней, уходя от соблазна, играл безумно, проваливая верные «шлемы». Любил винт чистый-классический. Я _в_с_е_м_ увлекался, что захватывало чувства, и… ни-когда не изменял Оле. Теперь — было бы смешно и преступно… когда у меня _в_с_е_ потонуло в тебе.

Вчера — весь день на людях, вернулся к 9, а меня уже ждали мои «юные», замерзали у двери, — забыл оставить ключ от квартиры у консьержки. Ну, я их покормил и заласкал, читал им — неутомимый! — Пушкина — «Пир во время чумы» и «Бориса» — Пимена с Григорием535. Сегодня утром — снова нарочный от генерала Ознобишина, — бывший военный агент — до великой войны еще! — у кого я был недавно. Умоляет — на днях ему вторая операция, — завтра, на завтрак! Я был неприятно озадачен. Оказывается, я так — прости! — «очаровал» всех у него, и его… — молит — «это даст мне силы перенести операцию, я столько поразительного услыхал, вся душа переполнена…» Ну, могу ли отказать — в таких условиях! Меня теребят, и я бессилен отказать. Поеду. Что я за проповедник?! Мои книги дают _в_с_е… Ах, Олёк… ты не знаешь моего «Лика скрытого», посвященного в 16 году — Сережечке! Там так мно-го… и страдания, и… предчувствий. М. б. ты выпишешь из Берлина (* Рассказ называется «Das verborgene Antlitz». Iwan Schmeljow. Стр. 35–47.) «Европейше Ревю», книга журнала янв. 34 г. — тогда адрес был: Берлин, W. — 35, Лютцовштрассе 91 а. Но там лишь часть рассказа, 12 страниц больших, — философия полковника Шеметова536, — _о_с_н_о_в_а_ вещи. А _в_с_я-то вещь..! — я бы _с_а_м_ тебе прочитал..! Положил бы твою головку к сердцу — и все бы тебе перелил в душу, так нежно, так любовно, с такой сладкой болью, Олёля моя… — и нежно целовал бы твои глаза… и плакал бы с тобой над жизнью, над болью и страданиями людскими. _Т_а_м, в рассказе, _в_с_е_ дано, что потом должно было _б_ы_т_ь_ и что еще длится: _о_б_м_а_н_ ЖИЗНИ. И во всем — _с_а_м_и_ виноваты. Там, в рассказе — _д_в_е_ «системы» строить жизнь и познавать ее, — сталкиваются: рацио, ratio, и… сердце, душа… — самому смутно.

Ах, как люблю тебя! До физической боли в сердце, до… крика в нем. Зову, жду, грежу, молю, молюсь, тоскую, вспыхиваю, горю… сгораю… — сегодня особенно, весь взбит, рвусь к тебе мыслью, _в_и_ж_у… так воображаю..! — _ж_и_в_у_ю, теплую, трепетную в моих руках, склоняюсь, ножки целую твои… безумствую. И сам за собой слежу, _в_с_е_ это _в_и_ж_у_ в себе, стараюсь сдержать себя, и — снова рвусь, мечусь. Сегодня под утро… звал, звал… _в_и_д_е_л_ тебя, до страсти… — что со мной! Ни-когда такого не было… Это _т_ы_… думаешь, сердцем льнешь, манишь, влечешь, чаруешь..? Ты — чаровница, в тебе сила волшебная, невиданная мною… — ты, будто, _ч_а_с_т_ь_ моей души, и потому я _н_е_ могу жить без _т_о_й_ части, без тебя, ищу, зову, томлюсь, пою тебя, молю — дай же _м_о_ю_ душу… она — ее часть — в тебе… Оля, если бы случилось _ч_у_д_о_ — огромное..! — ты понимаешь, о чем я… чтобы ты продолжалась, чтобы _н_а_ш_е_ _ж_и_л_о, осталось для жизни… и без нас! Безумство? Нет, — возможность. Я не хочу пройти мимо этой «можности»! это — _м_о_ж_е_т_ _б_ы_т_ь, это _с_в_я_т_о_е_ для меня, такое упование..! — Господи, Ты видишь, как я чувствую, как чисто, как благоговейно. Творчество любви, самое вдохновенное… — _в_с_е_ _о_с_в_я_щ_а_е_т. В нем — все тленное получает силу нетленного, очищается, и все страстное, от жгучей крови, становится почти святым. Девочка моя, прекрасная моя… все слова теряю, когда хочу выразить _в_с_ю_ любовь, ее неизмеримость, ее _с_в_е_т_ _в_е_ч_н_ы_й_ во мне. Целую тебя, святочка моя, нежка, умненькая, свет неугасимый… прелесть прелестнейшая! О, моя Ольгуля… дай же губки…

[На полях: ] Твой — всегда — до _к_о_н_ц_а_ — Ваня

Как ты необычайна во всем! А — в _ч_у_в_с_т_в_а_х..! Чудо ты.

Сбереги пасхальную свечку! Получила? А «Старый Валаам»? А — меня? еще… —?

Оля, слушай: прошлого, _в_с_е_г_о, — что тебя коснулось, — для меня _н_е_т_. Ты — сама правда. П_р_а_в_д_а.


128

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


13. I.42, 9–40 утра

Канун нашего Нового года.


Дорогая моя Ольгушечка, _ч_т_о_ ты пишешь!?… — 29.XII — «разобьюсь, как щепка» —! — «что-то должно случиться», «так жить нельзя», «я так несчастна!» Господи… _в_с_е_ я понимаю, ласточка… и молю тебя: выдержи, не сдавайся, _в_е_р_ь! Будь же сильна любовью, единственная моя, светляночка! Мне легче, думаешь? Ты хоть с мамой, с братиком, ласковое слово слышишь, сама скажешь… а я — все один. Ну, Ивик… ну, друзья, редкие, — я же всей-то души не распахну, не оттаю хоть на мгновенье… — только тобой и жив, далекая, солнце мое живое. Ведь _в_с_е_ ты мне, ты только! И когда _в_и_ж_у_ — о, как вижу! — твои страдания, чувствую их по письмам, — а я их всегда в сердце держу, всегда томлюсь тобой… — я мечусь, бессильный. И все же верю — увидимся и сольемся сердцем, всем лучшим в нас! Не сможешь в Париж весной — я изойду в усильях, клянусь тебе, мученица моя, святая девочка моя… _в_с_е_ сделаю, чтобы преодолеть свое смущенье, к тебе приехать, добиться позволения. М. б. посодействует мне наш Эмигрантский комитет, куда и я должен был войти… но я не люблю официальных «хомутов», дерганья… я очень «н_е_д_е_л_о_в_и_т», и заявил, что моя работа литературная требует _в_с_е_г_о_ меня, и потому я числюсь под титулом «почетного председателя литературно-просветительского отдела». Нужно было лишь _и_м_я_ мое. Так вот, м. б. мне за _э_т_о_ дадут поддержку, уповаю, т. к. управляющим делами русской эмиграции во Франции537 состоит партийный человек — русский, — который знает и ценит мое искусство. Кстати: нет надежды поехать в Берлин и устроить литературное публичное чтение мое, — таковы условия времени. О моих планах — посетить лагеря — нечего и думать: вчера получил точные справки. А то я поехал бы, не взирая на погоду, на тифус экзантематик. Милуша, Олёлик мой… ох, как верить хочу, что добуду тебя, Жар-Птица! Ах, Ольгушка… ох, как верить хочу, что добуду тебя, Жар-Птица! Ах, Ольгушка… ты — молода, у тебя _з_а_п_а_с_ — можешь ждать… а мне каждая неделя — убыль… и я все-таки, _в_е_р_ю! Слава Богу — бодр, дивятся: какой все легкий, какой горячий… такой же запал и пыл! Да, когда увлечен мыслью, образом, — я горяч, я в стремлении, весь. Силой воли, _ж_и_з_н_е_н_н_ы_м_ током во мне стараюсь себя держать на «укороченной узде», в мере, как цирковая лошадь. Это — чудо-сила твоей любви, небывалая радость! Без тебя я давно бы сник. А теперь я с таким зарядом, столько воли творческой, образы ярко выпуклы, все кипит, все горит во мне. Пропою я тебе «Пути Небесные», — обещаю, _в_е_р_ю. Ох, как сам зачаруюсь ими, _т_о_б_о_й, голубка… только один я знаю, только тебе шепчу, — никто _м_о_е_г_о_ не чует. Молю: будь же бодрей, _д_е_р_ж_и_с_ь, роднушка, дружка моя чудесно-дивная, прелесть моя несказанная! Сама ты себя не знаешь… а я-то _в_и_ж_у! Вижу и говорю: мне надо Олю мою, мне _н_а_д_о, _н_а_д_о… для сердца надо, для моего _о_г_н_я_ _н_а_д_о_… для радости, для исхода моей любви: с _н_е_й_ только, с этой моей деву лей _в_с_е_ завершу, все важное, все _м_о_е! _Е_ю_ только и завершу. Но не думай, что лишь для этого ты нужна мне! Ты мне для всего нужна, и для тебя самой, для всей полноты любви, полной, никак _н_е_ стерильной… я хочу _в_с_е_й_ любви! О, как тебя целую, как ласкаю, моя неугасимая!

Чудесно, Олюша, дала ты «праздники»! Не чуешь, а? А я все вобрал, все вижу, будто с тобой там жил и пропитался всем этим «зеленым ужасом», задохнулся в удушьи этом, — веселей у чертей в болоте! А эта «тетка» несчастная, — ах, тоска больная! И… виновата сама… безволием. Мучающееся полуживое мя-со… Ужас и — отвращение — _в_с_е, в чем ты жила два дня — «праздничные»!? Фу-ты, какая страшная духота! Мне душно. И… гимны… _С_в_е_т_у. Видишь, чувствуешь, _ч_т_о_ такое наше Православие, наше свободное дыхание! Бешены мы, грешны, грязны можем быть… кромешники степные… но уж если душа вдруг загорится… слезами, радостью изойдем, растопимся и все растопим, и _Е_м_у_ — _С_в_е_т_л_о_м_у_ — гимн-то какой споем! как его мы восчувствуем, как взликуем! как оправдаем _в_с_е_ наше! Олёк, роднушка, кипучка милая, дергушечка нервная моя… в тебе такое же пыланье, _н_а_ш_е..! И ты никнешь? Да ты порой во всю силу твоей груди, сердца твоего огромного, славь и — _в_е_р_ь! Будь молода, сильна, прекрасна, _в_е_р_н_а_ чудесному, что живет теперь в сердце твоем великом! Ты — великолепна дарами Духа, ты так свежа — да, _т_в_о_р_я, ибо ты творишь, не замечая, не постигая, _к_а_к_ ты мне _в_с_е_ передала письмом! И как же просто, и как же _я_р_к_о! Этим «ведром» за дверью… да ты _в_с_е_ этим одним ведром сказала! На все оглядка, всего — боязнь! И «елка» ихняя — не «Е_л_к_а», а… тоска зеленая, повинность, как и их «гимны» — скверная «бухгалтерия». Они не умеют _ж_и_т_ь, они не умеют петь Господа, благодарить за жизнь! Они — все дохлые, все удушающие. Ходячие тексты мутные, бормотуны немые и глухие, — какие-то — «сырой холод». Я _т_а_м_ охолодал и сник, тоской меня тошнит… — и это ты в двадцати строчках _д_а_л_а! Дай, обниму тебя, зацелую, прижму к сердцу, моя красавица, умница, дар святой! Так и твори, в простоте, без «нажима», без «подчеркиваний», легким дыханием… — у тебя глаз _в_с_е_ видит, и _с_е_р_д_ц_е_ все облекает и все — _б_е_р_е_т! Я вижу даже, как сама «елка» сохнет там от тоски — «ку-да же меня втащили!» И это твое — «валандались — до 1–2 ч. ночи»… — не скажешь лучше! Молодец, Олёк! Ах, как целую тебя, от страшной радости, от твоего света творящего! Елка… тексты… пролежни… — !!! — какой же _в_о_з_д_у_х_ там должен быть! Лампочки от него-то и тусклы. И во все _т_а_к_о_м_ — ты!!? твоя яркость, порыв к жизни, острота чуткости… — Господи, какая топь! Тебе нечем было дышать. Да от такого — в болото убежишь, в глушь лесную: там звезды на снегу играют, там елки дышат с тобой смолкой тонкой, здоровье в тебя вливают… там и галка заблудшая трепыхнется в «лапах», и ты услышишь, что и она _ж_и_в_а_я, и она живет, и она — Бога по-своему славит и благодарит! Там ни «теток», ни надерганных фальшиво текстов, ни удавки, ни маски, ни душевной вони… — там Бог во всем. Ты мне этой одной картинкой всю «закваску» ихнюю показала, и я мог бы _в_с_ю_ жизнь их изобразить, во всех проявлениях, — по одному твоему такому удивительному наброску! Молодец, чудо-диво-Оля! Не хвалю тебя, а радуюсь тебе, _ж_и_в_о_м_у_ _д_а_р_у_ в тебе! Бог-Господь в тебе. И как же ты можешь клониться, никнуть в жизни… — _в_с_е_ перетерпи, дождемся, увидим наш _ч_а_с, увидим наши _п_р_а_з_д_н_и_к_и, — если удержим _в_е_р_у. Прошу тебя, девочка моя: ешь больше, копи силы, лечись, — да, принимай селюкрин, он тебе силы даст, крови даст, нервы подтянет, — а это самое важное! Как же я тебя чту-люблю. Олёк! Все твое, что было, — его нет для меня. Для меня ты — какую знаю теперь, какую несу в сердце, — чистую мою, рвущуюся к жизни-свету, любящую меня, — _м_о_е_ во мне неважном… любящую прекрасное, _в_е_ч_н_о_е, чистое, святое. Дай, обниму тебя, моя гуля, моя голубонька, моя певунья… — пой, Оля, пой, дорогая… будь же бодрой… Я сегодня рано поднялся, в 6, и первая мысль — ты, твое, о тебе… — и счастье, что ты — _ж_и_в_а_я, пусть далеко пока, но ты так _б_л_и_з_к_о, со мной, у сердца, вот тут, Олёк… я чувствую тебя, я тебя ласкаю, я тебя… о, как же люблю тебя, и какое же это счастье — вот _т_а_к_ любить! так неизмеримо сильно, так верно, так светло-непобедимо! Весь в тебе, ну весь, весь… — и пою в душе, да и не в душе… а кофе варил и пел — «Приди под кро-вом… те-плой но-о-очи… кругом все ти-и-хо… — над нами зве-зды — небо ночи… они на на-ас с тобой глядят…» — помнишь, из «Князя Игоря»? И с каким вкусом — а в комнате 6 градусов, — но это хорошо, что не 4! — пил кофе… пустил электрический радиатор… — у нас 3-го дня начали топить — скупей скупого — и… лопнуло в моторе что-то! — говорят — дня через два затопят… А мне — плевать, могут и не затапливать. Вынесем все-с, и холод, и невзгоды. Все это такой пустяк, если вообразить, что в мире-то вершится, по… плану Божию! Тво-рится… — что должно было быть, для того-то и ковали гвозди. У меня это в «Лике скрытом» еще в 16 г. было _д_а_н_о, — тоска по мальчику, который был на войне, — выдавила из меня тревогу-тоску эту и… — предчувствие «обмана Жизни». А теперь… во мне спокойно, я живу Олей, я жду ее, я найду ее, ибо я _х_о_ч_у_ этого и верю в это. И целую, целую мою царевну, мою силу, мою веру, мою Олюлю… мою светлую, жгучку пылкую, трепыхушку, нежку, ласточку острокрылую, небесную… — ну, дай же губки… я так тоскую по ним, по глазкам, по ротику, по сердечку… — я слышу, как оно — тукает, как оно _ж_и_в_е_т, держит в себе _с_в_о_е_г_о, выдуманного Ваню… — ну, пусть… а все же любишь, о-чень любишь… ну, «песенки» мои любишь, и в них — меня. А я тебя за тебя люблю, за ум, за сердце, за нежность, какой ни у кого нет… только у Оли моей… люблю за твои «картинки», за то, что ты — из того же, что и я, — _т_е_с_т_а… добротного, божьего, солнечного, творящего, вечного… Дай же губки, Олечек… вот, вот, целую.

Спешу, ошибки сама поправь.

Твой Ваня


129

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


15. I.42. 8 вечера

Сейчас получил от I янв., твое и «общее»-привет538, а вчера от 4-го — два, чудесное — этот «крик» любви! — и счастлив, что получила книги и духи, и конфеты. Ольга, изволь _ж_и_т_ь_ духами, съешь все варенье-грушку, для тебя же я старался: хотел очистить для тебя грушку, так хотел..! — и вот, очистил и сварил-послал. И это было мне так радостно, хоть _э_т_и_м_ войти в тебя, моей заботкой, моей далекой лаской. О, нежная моя… эти твои — «я сердце твое в _с_е_б_е_ хочу услышать». О, я понял, я страстно тебя обнял, воображением, до осязаемости, _в_с_ю… — о, ты бы услыхала мое сердце — в тебе! И отдала живое, новое… _с_е_р_д_е_ч_к_о, _н_а_ш_е! Оля, Оля… если бы ты здесь, со мной… вот, у камина, я посадил бы тебя в большое кресло глубокое… я обнял бы твои колени, прижался бы к тебе, моя пичужка… так ласкал бы..! — так нежно-страстно, так уютно-кротко, так сильно-жарко… — прости, чудеска… Нет, я не уничтожу ни одного из твоих писем, — все они — ты! разная, и — вся ты. Я люблю и страстность твою, и даже неправоту твою, — все та же пылкость. Поцелуем снял бы я твои слезы, слезы тоски-любви, когда ты в автобусе ехала. Не тревожься, я не страдаю от холода, привык я… — и скоро затопят по-настоящему, — мотор испортился. У меня и электрический радиатор в 1500 ватт — у стола градусов 13–14. Чудесно ты о «звездочке» в рождественский сочельник, о папе, чуткая какая, детка. О, милое сердечко, как ты бьешься чутко… ах, послушал бы его биение, слил со своим, — все ночи слушал бы, во сне как бьется. Оля-Оля… говоришь — «пиши»! Я могу писать, когда захвачен чувством сильным к тому, о чем пишу… — тобой захвачен, и тебе пишу! Все эти месяцы. _Ж_и_в_у_ тобой. Ты мне _н_е_ для писания, — для _ж_и_з_н_и, ты мне для _т_е_б_я_ нужна, вся ты, как сила жизни, как свет жизни, как — радость, как бодрость… — и тогда — работа! Ч_т_о_ бы я писал, и _к_а_к_ писал бы! Без тебя мне трудно, пусто, и — кажется — бесцельно. Но я себя заставлю, м. б. Не могу выкраивать часа 3–4 сряду, полных, забыться в _с_в_о_е_м_ мире… Надо что-то… — не обедал? Надо отрываться, искать, что есть там, в кухне, — моя старушка приходит не каждый день, у ней еще другие, — у доктора Серова по четвергам, еще. Вот это меня гнетет, а я привыкаю к людям очень туго. Надо идти за молоком, за хлебом, за… _в_с_е_м. Что же, таков удел писателя, оставшегося одиноким. Странно, как я мог еще столько написать после Оли! Ты многого еще не знаешь из моего. «Старый Валаам», с 6-й главы писалось уже _п_о_с_л_е. «Куликово поле», «Филипповки», «Радуница», «Ледяной дом», «Говенье», «Вербное воскресенье»539, «Светлый день»540, «Виноград»541, «На Святой» —!! — «Рождество»542, дек. 39! — «Егорьев день»543 — июнь 39-го —!! — «Трапезондский коньяк» — вот дана любовь-то «турчанки» к русскому офицеру! — быль! — «Крестопоклонная»544 — март 39, одновременно с «Куликовым полем»! — «Свет вечный»545, посвящен И. А. И. — переведено на немецкий, в «Эуропэише Ревю», янв. 38-го, произвел сильное действие на читателей, писал редактор благодарность! — можешь выписать, адрес я тебе дал вчера. «Лампадочка», дек. 36, «Покров»546, янв. 37, — удачно, кажется «Глас в нощи»547, — рассказ родился на могилке Оли, март 37. А ты знаешь «Милость преп. Серафима»? — о моей болезни, сне-предсонье, — я почувствовал, что операции _н_е_ будет! И еще — «Заветная встреча» — моя 2-х часовая «лекция» о Пушкине, произведшая фурор в Праге548! Я был страстен — и _в_з_я_л_ _в_с_ю_ аудиторию. И — влюбил в себя 15-летнюю девчурку. О, что за письма она писала мне, в бреду вся! И — тогда _т_а, инженерша, Катя, — я ее так _н_е_ звал, а Екатерина Дмитриевна, — а это «про себя» — она мне ни-как не нравилась, а просто… — любопытный экземпляр. И сколько еще не вошло в «книги»! «Каменный век»549 — большая повесть, жуткая, крымская. «Чертов балаган»550 — жуткое и — острое, удар по интеллигенции. «Панорама» — «потрясающее», как называли, боялись печатать гг. масоны из «Возрождения»551: страшный удар по «интеллигенции»! — Да, я не могу винить «народ», во всем — преступление интел-полуинтеллигенции! «Солдаты» — почти книга, брошено. «Иностранец»552, — страниц 80 — и не плохое, — брошено, в 38, в Швейцарии, — переутомился, заболел. «В тумане»552а — как и «Панорама» — эти два очерка должны бы войти в будущее издание «Солнца мертвых». Видишь, сколького ты, моя дружка, еще не знаешь! Ведь я работаю, — если я _с_в_о_б_о_д_е_н! — очень скоро. «Няня» была дана в 2 мес., «Солнце мертвых» — что-то всего 3–4 мес. Я — горячий, страстный в работе, как и во всем, что меня захватит, — как вот любовь к тебе! — но _э_т_о_ и несравнимо! Потому так и пишет Серов, — да, отец Ирины, — «увлекающийся».

Жду продолжения «поездки с шефом». Олёк, мне все важно — твое, особенно из детства, о _т_в_о_и_х_ мечтаньях детки. Напиши мне: о твоем первом «грехе», и о Светлом Дне — 40 по кончине папочки, о сне в Бюннике — Богоматерь! — о сне «крестном» —?!! — Об одном папином прихожанине — «Чаша»… О чуде с тобой — 3-леткой — о, как целую я эту милую дитютю! — Оля, я тебя _в_и_ж_у… я всякую тебя воображу, я всякую тебя люблю… — ты ведь самая мне родная, будто ты одной крови со мной… — мы же с тобой _ч_и_с_т_ы_е, славяне, ты — славяночка! Я — от земли, прадеды мои были государственные крестьяне… Богородского уезда, Московской губ. — самой разбойной волости, Гуслицкой, откуда фабриканты Морозовы553 — с нами как-то в родне, через прабабку Устинью554, — святую! — «гуслицкие» известны выжелкой[231] фальшивых бумажек, — Морозовы! — но не мои: мои всегда были малого достатка, должно быть от «фантазий», — отец вот, как он задумал «Ледяной дом»! — эх, прочел бы моей милой! Для тебя, Ольгуша, _в_с_е, _в_с_е, _в_с_е… всего себя отдам! Вот и не видел вживе, не слыхал твоего голоса! Как хотел бы знать, какой. Бывают голоса, — в них — _в_с_я_ женщина! Помню голос артистки Малого театра — Лешковской555! Вот сочный-то, живые хрустали, так и слышишь: «я — _ж_е_н_щ_и_н_а»! Не была красива, в жизни страшная неряха, всегда непричесанная, туфли на босу ногу, но… «Божией Милостью» талантище! Я, гимназистом, помню ее первое появление на сцене в «Старых годах», Шпажинского556. Играла инженю. А в «Волках и Овцах» — «черничку-у»..! — ах, сердце играло от ее искусства. Ну, и голосок! Еще — у спикерши, в бесовском радио… голос меня _т_р_е_в_о_ж_и_л. «Духовна» ты моя, нежка-поповна! Вот, где _к_л_а_д_ы-то! О, Россия наша! Какие девушки наши! какие!! Ду-ши-то какие! Я только чуть коснулся их… в своей работе. Правда, я много дал… Анастасию Павловну, Дари, Пашу, Катичку из «Няни», — и… [душу] _р_у_с_с_к_у_ю_ православную — чудесную какую — Горкина! Господи, благодарю Тебя, за _в_с_е!! О, «Богомолье», — _л_у_ч_ш_е_е_ мое, так сердце мне говорит. «Старый Валаам» — _р_о_д_н_о_е_ тоже, о-чень! Да, я знаю, много сердец мое вбирает, им живет, пусть часом только. — Мережковский… — ты верно пишешь: «сердца» там нет и тени. Это — «холодный кипяток», так кто-то определил его. «Из книг сличал». Склеивал, по нужному рецепту: тезис, антитезис, синтезис, так во всем. И. А. написал о современных писателях557, выбрал 4: Бунина, Ремизова, Мережковского, меня. Дал мне прочесть. Меня — вознес очень высоко. Бунина — проанатомировал умно, отметив «родовую сексуальность». Ремизова — т-так, пощекотал. Мережковского — буквально… разда-вил! — в ничто. Я ему сказал: за-чем? Убьет вас «кирпичом» — у него тома тяжелые, например «Атлантида»558, — он, ведь, выбирал «самое кричащее», — привлечь. И. А. решил Мережковского выпустить, т. е. выкинуть из книги. Жаль, книга не появилась, печататься должна была в Риге, — все спуталось. Обо мне читал в Берлине, две лекции559. Ты, пожалуй, не слыхала. Его _в_з_я_л_ — особенно — мой рассказ «Свет Разума». Время — лучший оценщик: «Человек из ресторана» — имеет возраст 31 год, и жив доселе. «Богомолье» будет жить… как и «Лето Господне». И — «Чаша», и «Пути», и «Няня», и «Солнце»… — это «вехи». Иные у образов их держат — «Лето Господне», «Богомолье». Говеют с ними…!! — верно, как и ты, — писала! Я — Бог помог — дал родную ласку, душу нашу, лучшее в нас, грешных. Дитя мое, как я люблю тебя! Вот, за твое сердце, за твою душу люблю… И вспоминаю, как я пел моим «Что затуманилась зоренька ясная…». Конец такой — это «разбойничья песня» — «Много за душу твою одинокую… Много я душ загублю… — Я ль виноват, что тебя — синеокую! — там „черноокую“! — больше, чем ду-шу люблю?!..»

Ласточка-касаточка, обласкала ты меня, нежка моя. Сегодня начну переписывать для тебя «Куликово поле». А сперва — на письма твои отвечу. Да, ты про какую-то ниточку спрашивала: но то письмо было скреплено не ниточкой, а тонкой металлической скобочкой золотисто-медного цвета.

Получила ли 2-й экземпляр «Путей Небесных»? Нашла ли при 2-м чтении — живое, желанное душе твоей? Ох, как всю обнимаю! Во сне тебя видел: полненькую, круглоглазую-голубоглазую… и что-то — очень «близкое», ты сидела на моих коленях, спинкой… и я целовал тебя в шейку…

Твой Ваня

[На полях: ] Моя Арина Родионовна, болевшая 2 дня, явилась опять. Жгу электрический радиатор. И не унываю. Ах, Оль, как осветилось мне — увидал — Оля Шмелева! Это — _д_о_л_ж_н_о_ быть! Люблю!!!

Об истории с Дашей _н_а_п_и_ш_у!


130

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


16. I. 42 1 [ч.] дня

Ольгуночка, дай губки! Вот, вот, вот… Зима переломилась, ждать недолго, будем верить. Счастлив, что хоть издали мне удается наполнять твою взыскующую душу, такую страстно-жадную. У Тютчева я крестиком пометил стихи, связанные с Денисьевой — не Денисовой, как в книге. Да, страстная была у нее душа, как у тебя. Ее характер дан Тютчевым в стихотворении — «Ты волна…»560

Если бы вместе были, каждый день наполнялась бы душа твоя новым, _з_н_а_ю! Это была бы вдохновенная любовь! Бывает и бездарная, и — грязная, и — прозаическая. Ты вдохновенной любви еще не знала, вижу по «повести». С американцем — у тебя-то была м. б. и вдохновенная, а у Г. — «с оглядкой», полу-стерильная… и он уже _в_и_д_е_л_ «субтильную» — не куклу, «куклы» не «выпускают в трубу»!

Я написал тебе _в_с_е_ о Г. и не послал, не захотел «мутить». В_с_е_ было обставлено в русском духе, чтобы подманить птичку родной прикормкой. И сколько же «случайностей», как в бездарном американском фильме! И Эллен, и «дама» на дипломатическом вечере, и «хозяева»-подлецы, спаивавшие шампанским «птичку», и — «напишите ему», и «пари», и «случайное совпадение»: в одном доме и учитель «священного языка», на котором тоже можно отлично лгать, и Г., и «паристка»: и твои шаги, «слившиеся» с шагами Г., и остановка мотора, и выпихиванье «паристкой», и — «открылась дверца». Подумать: захотелось «невольно к этим грустным берегам…» — где жил учитель «священного языка»! Тебя поймать хотели, сделать любовницей, _п_о_к_а… Чудесна «поза», это при сильном-то чувстве — «поза»: «Мечтам и годам нет возврата»561… — но можно вернуть «добрые отношения»… «женитьба ничего не изменила»… — для Г.! Ну, «гарсоньерка», обставленная в русском стиле, с краденым образом, м. б. даже из твоей церкви в Рыбинске… — тогда ведь мо-да была на русское! А где же «пуля в лоб»? Лгалось на «священном языке»? И — бедный же Чехов с Пушкиным! И их пустили в дело. Что за пошлость! Ну, словом, я такой реквизитуар[232] тебе написал — не послал… — жаль тебя стало, девочку пылкую, чистую. А о докторе № 3 — «и это был — „лучше многих“»! Я — в ужасе. И это «Дима», какая «близость»-то… а ты — ни единой «сцены» не дала. И… «Микита»… — какая… слова не найду. Я был так пронзен всем этим… и это «инкогнито», меня повергло в отчаянье. Дать жизнь от «мяса», хотеть ребенка от циника! Ну, не раскапываюсь в твоих «случайных встречах», в этом «беганьи друг от друга», при котором все время — «встречи». Ну и профессор, «познакомил»… приглашали «осматривать» чистую девушку… кем? Циником. Сластеной, похотливым. Воображаю, как он разжигал, умело… бунтовал твои «нервные центры»! Весь он в этом — в женитьбе на мясе, «хороша для… постели»! Тьфу. Я весь в страдании, когда думаю об этом, _в_с_е_м. Но… прошлое твое… — Бог с ним. Я преодолеваю _в_с_е. Ты — для меня — нетленна. Хочу так верить. Ты боролась, вижу. Ты — страдалица, моя бедная Оля. Для скольких — _с_н_е_д_ь! И — только. Душу твою… _к_т_о_ _в_и_д_е_л?! кто — щадил? наполнял? чутко всматривался в ее красоту?! Ведь только во вдохновенной любви — земная любовь освящена, вознесена, укрыта, поглощена… — и дает плодоношение — святое почти. Тогда ничего не стыдно, тогда все — _п_р_а_в_д_а_ и благословение! Тогда — брак. Тогда — свет, святое счастье. О, как бы хотелось мне с тобой пожить — зимой даже — в чудесной обители! — под Москвой — Саввы Звенигородского монастырь562! Леса. Снега. Звезды. Жаркая-жаркая светлица, пол белый, еловый. Прогулки на лыжах. Всенощная, рука в руку. Молитва, жаркая, в любви. Чувствованье друг друга. Теплая светлица, ужин, чудесный… отлично готовили осетрину по-американски, московскую солянку, блины… Помню, как мы с Олей и Сережечкой, в 12 году, и кто-то еще… — провели так дня три. Днем — на лыжах, ходили за 4–5 верст в Дюдьково, — где действие моей повести «Росстани». Там я, 12-летний, впервые влюбился, до сладкой муки, в Таню-девочку… — вот ей-то я сунул «вишни» когда собирали землянику — «История любовная». С тобой бы мы ско-лько пережили бы чудесного, моя Ольгуля! Как бы жарко любились! И слушали бы впросонках перезвон часов. И я — ночью — ты чуть дремала бы, усталая… — смочил бы жаркие твои губки абрикотином, сладким апельсином… и нежно целовал бы свою леснушку-лыжницу! А кругом — бор, мороз, в нем звезды лучистые, и — просыпались бы от солнца — о, яркого какого, со снегирями на голубом снегу! — и — просфоры горячие, с теплым кагором… — обедня, _с_в_е_т_л_а_я_ такая, — и жажда жизни, любви, еще любви, еще, еще, еще… — щечки твои в морозе рдеют, глаза чудесно ярки, полны счастья, неги, нежки… — и верст на 20 на тройке, с бубенцами, — лыжи сзади, стояком, — морозной пылью веет, вот и станция «Голицыно», купе, Москва… к Эйнем — коробку шоколада с ликерами, и — дома, теплый воздух, цветы, оставленная рукопись… — успею! — и ты, в качалке, мягкая вся, теплая, желанная, — всегда желанная! — и… наполненная _н_о_в_ы_м, свежим, бодрая такая… — завтра будешь набрасывать «зимний монастырь», сугробы, тропку с лыжными следками, сосны на обрыве, над «Русской Швейцарией» — так звали место там, — о, красота какая! И… — сама не чуешь, а под сердцем «снежное дитя» — святое _ч_у_д_о! Ах, воображенье! Зачем я _э_т_о_ _в_с_е? Завтра? Вернисаж, лежит билет, выставка картин… новая драма в Малом, «Град-Китеж» в Большом, ужин в «Праге», рябчики, волован с омарами, навага… помнишь ли навагу? — и столько планов в сердце, в голове… — к столу, к столу… и «новое рожденье», роится что-то, еще совсем неясное, но… тянет… «Ольга, не приставай… пиши свою картинку, я — свое». «Нет, Оля… приставай, всегда… ну, сядь сюда, ко мне… Олёк мой, киска… дай же губки! О, милые фиалки… вся ты — душистая, вся теплая… такая… киска! Ну, сядь ближе, ну, теснее… ближе, ближе… К черту телефон, совсем не время… пускай трещит…» — в тебе, в тебе весь, все забыто, плывет, уносит… Как я раздразнил себя, как _в_и_ж_у… Господи, а время все уносит… и события хромают. Ну, пусть мечты… но сладко жить в мечтах, они так ярки, до… изнеможенья. Помнишь Пушкина: «Мороз и солнце; День чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный… — Пора, красавица, проснись: Открой сомкнуты негой взоры, Навстречу северной Авроры, Звездою севера явись!»563

Ни у кого не была «первой»? Как так? Ты для меня — _п_е_р_в_а_я, _т_а_к_а_я! Что о завещании? напиши. Почему мне — «плохо» —? Без тебя — да, плохо. Почему странное действие селюкрина? Он дает тебе кровь, витаминит тебя, дает силу, аппетит, питает нервы. Это — твое спасенье. Да, папочка твой Ей служил. Иначе не могло быть: он же большое сердце! Не бойся, пиши «словом»: можешь. И — рисуй. Но не проводи часы в «трепетаньях», это же мучительно, бесплодно. Заполняй все свое время, душу. _Ж_и_в_и_ хоть этим, только _ж_и_в_и. Да, я хочу увидеть «живую» Олю, и не только увидеть, а и… _л_ю_б_и_т_ь_ ее, свою женку. Да, чудесно: ты должна быть Оля Шмелева! Ты — уже есть она, для меня. Азалию поцеловал, духи вдыхаю, «каплю» слизнул, за твое здоровье. Хотел бы тебя выпить. И быть пьяным тобой. От тебя можно опьянеть, _з_н_а_ю. Теперь вот — пьян тобой. Ты чудесно дала встречу Нового года. У сердца держала? Но я другой тут, фото никуда, я — сильнее взглядом и лицом, тут — мягко-слабо, никуда. Да, я в натуре — старей, конечно, рубцы жизни, но я — глубже, а не «манная каша», не «известный скрипач», как можно судить по большой фото, если б ты ее имела! Там, правда, глаза… на малой — нет глаз, все стертое, слабое. И все же страшусь, что ты — у, какой! — скажешь разочарованно. Если б десяток лет скостить! _В_с_е_ бы я вернул! Да, 16 и 19 — был в волнении. О «девушке с цветами» ты ничего не писала, только «спасибо за ромашки». Думал — расстроилась, — о «далях»-то! Напиши об образе. Какой образ предносился тебе, 10-летке Оле, в церкви? — давно прошу дать! О. А. скончалась от грудной жабы. Не хотела лечиться. Лечил и Серов, он-то и определил, в 33-м г., но, мягкий, не настаивал, _м_н_е_ _н_е_ сказал, что «жаба»: только — расширение аорты. Не велел работать, а она убивала себя, мучилась о Сереже, не хотела жить. За 2 недели подлец доктор — Аитов564, перед нашей предположительной поездкой за границу565, сказал: «ни-чего… снимок ничего не дает мне, у вас сердце молодой женщины!» Не прописали даже «тринитрин»! У ней всегда последние 3 года ломило грудь. 21-го июня — приступ. Стихло к ночи. Утром 22 — снова, я метался. Мне больно писать. В 1 ч. 20 мин. — конец. Ее негодяй доктор (Чекунов) убил. 3 последовательных впрыскивания «понтапона», а она «доверова порошка» еще молодой не выносила. Она уснула! Я тебе все писал, — не получила разве? Сняли с нее фото, — как спит. И как прекрасна! Я _в_с_е_ писал!! Ты забыла? Как в гробу лежала, как я читал над ней, как украсил ее головку белыми лилиями! — Царица!

Пылкость — от отца. У него она проявлялась в делах и — кажется в любви… — серенькие связи были, не поэтические, думаю. Любил красивую молодую женщину, кормилицу старшего брата, — «русская красота». Очевидно, нужно было мотать «излишек сил». У меня — в творчество ушла вся пылкость, _у_х_о_д_и_л_а. Но полосами я не писал, по полгода, году… — тогда — я _ж_и_л, но… однолюбом, Оля! С меня было довольно _ч_и_с_т_о_й _моей, смиренницы. Нравится «ужгородская» карточка? Да, «свободный» я тут, похож, и… если бы ты впорхнула под руку, так бы и приросла, — не отпустил бы, конечно. Что ты все повторяешь: «если бы ты _в_с_е_ обо мне знал!» —? Кажется, _в_с_е_ знаю. Что же еще-то? И так ты меня истомила своими «поцелуями»! Ну, я не ставлю это в вину… — очевидно, странно ты была воспитана, _л_е_г_к_о_ смотрела. И я… порой… смущаюсь… страшусь.

Жду окончания поездки с «шефом». Предвкушаю какую-нибудь «выходку». Все же удивляюсь твоей выдержке, достоинству, серьезности, уму, знаниям, — ты же большое дарованье. Все даровитые (и — я) — требуют «жизни чувством», знаю. Знаешь, ты могла бы стать, при другой структуре душевной, — а м. б. при большей напористости… — _м_о_д_н_о_й… — щажу твой слух. И не было бы нашей «встречи». Прошлое твое слишком «насыщено», — ясно, что в тебе сильно выражен этот с-ап[233], что _п_р_и_в_л_е_к_а_е_т. Скоты тебя пробовали развращать, раздражать. Умело. Могли довести до… _я_м_ы. И доктор № 3 — главный скот. Пишешь: «как он молился, Ваня!» Это ты по «тени» судишь? Ну, ты ошибаешься: _т_а_к_ _н_е_ молятся! Молиться — значит, душу Богу открывать: не жестами это творится, а внутренним гореньем. В тишине, в покое, в созерцании. Не — в кривляньях, взмахах рук, трясении головой и проч. Все это — от шаманства, от переполненности грязью, _м_я_с_о_м… И странно, _к_а_к_ это ты всегда «сталкивалась» с этим кулем мяса! Даже была свидетельницей его: «развратничал на твоих глазах с девчонкой». Каким же образом? И почему ты — свидетельница? И почему не дала ни одной «сцены»? и почему все «встречи» — и на море? Воображение мне дает много смутного… и непристойного. Мне больно… но… что же можно изменить? Мне грустно. Опять я сам себя расстроил. И тебя. _H_e_ надо было тебе этого касаться. Искренна ты… — и, кажется, _н_е_ _д_о_ _к_о_н_ц_а. Ибо ты писала: «теперь я люблю другого, забудем _в_с_е, _в_с_е…» Значит, _б_ы_л_о_ _ч_т_о-т_о, _ч_т_о_ надо бы забыть? Представляю, _к_а_к_ он разжигал тебя, твою «восприимчивость», «некоторые нервные _ц_е_н_т_р_ы», как знающий их назначение, хоть, быть может, и плохой врач. Ты поддавалась. Что это за «Цайтлозе»? Не знаю. Как по-русски? Дурман? головолом? Фиолетовые, шапками, растут в оврагах — «болиголов»? Меня дурманит «любка», «ночная фиалка», «восковка», из редких в средней российской полосе орхидейных. Все твое «возбуждение» на горах происходило от «нервного расстройства», которым наградил тебя «достойный врач», и оттого, что твоя душа _с_п_а_л_а, была усыплена «поверхностными раздражениями». Не давал ли тебе «порнографического чтения»? Есть мерзавцы, которые пишут сознательно о низком в человеке, да и в человеке-то полусвихнувшемся. Таков английский прохвост, — умер, слава Богу! — Лауренс566, что ли… Я его сознательно не читал. Но знаю по критикам, смаковавшим в отзывах (жидки-критики!). Эти упивались, как и иные «женщинки». Там что-то о «любви к силе самца». Но это обычно у «пустых» душой, англичанок и американок. Этой дряни много было в Париже, по дансингам искали «случки». К несчастью, иные наши отличались, кавалеры, содержанты. Немногие. Было _э_т_о_ и в России, но это — «с жиру», или от — пустоты. Такие — по темпераменту — для проституции: не социальные дурные условия гонят в проституцию девушек и женщин, главным образом, а… «темперамент», т. е. — легкость раздражения определенной «сферы». «Жертвы темперамента». Подумать: ско-лько было в России монастырей женских! десятки, сотни тысяч девушек-белиц, молодых монахинь. Их душа _ж_и_л_а_ чистым, и они легко бороли страсти. Не катались по земле и не вдыхали «страсть» из цветов. Тут — больное. В моей Дари _э_т_о_г_о_ _н_е_ будет. Я ее сохраню. Иначе — провал ее. Ее «сгорание» будет — _и_н_а_ч_е. Она слишком целомудренна, при всей страстности. Тем-то она и влечет. И не подумай, что доктор № 3 дал толчок к моему «атеисту-цинику», врачу уездному в Мценске567: я его задумал, _н_е_ зная ничего о твоих «докторах». Я, кажется, тебе писал? Еще года три задумал, — дать «нигилиста», 70-х годов.

Целую, Олёк! Твой, расстроившийся, Ваня.

Оля, _ж_и_в_и_ духами, всеми. Варенье — грушку съешь, _в_с_е. Иначе — заболею, помни.


131

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


17. I. 42 1 ч. дня

2-ое письмо с «Куликовым полем»


Милая Ольга, продолжаю «Куликово поле» — для тебя: хвостик I-й главы и II-ю. Рассказ постепенно становится углубленней, как увидишь, — парижские жидки и «левые» — безбожники пришли от него в ярость: как смел Шмелев так «кощунственно» ввести в литературу _ч_у_д_о! Идиоты: _ч_у_д_о_ вошло _с_а_м_о_ в литературу русскую, ибо, во-1-х, она сама — чудо, а, во-2-х, это _ч_у_д_о_ моего рассказа _д_а_н_о_ Жизнью. В основе — неоспоримый «случай», сообщенный мне под клятвой, людьми чистыми, проверенный мною до бесспорности. Этот «случай» был мне сообщен у могилки Оли, человеком культурным, которому передал о «чуде» — видевший участников этого «чуда», со слезами ему — тайно — открывшихся. Я два года таил этот «случай», — он был мне дан в 2–3 словах, — я _в_с_е_ наполнил сам, т. е. сам как бы «повел следствие», внес, конечно, много из своего личного опыта, — разговор с профессором, «абсурд», и — самое трудное! — _я_з_ы_к_ Преподобного. Сколько я тут положил души — это только я знаю: без _п_о_м_о_щ_и_ свыше я не мог бы одолеть трудностей. Жиды, конечно, и не чуют, как трепетал писатель, вводя в искусство Небожителя. Моя главная цель — показать, что — для Духа — нет ограничений во времени и пространстве: _в_с_е_ _е_с_т_ь, _и_ _в_с_е_г_д_а_ _б_у_д_е_т, — нет границы между _з_д_е_с_ь_ и — _т_а_м. Этот рассказ заставил плакать И. А. и — поставил вопрос: не сомневается ли сам писатель568, как его все же несколько скептический «следователь». Нет: ни «следователь», ни писатель, как увидишь, _н_е_ сомневаются. Конечно, этот _о_п_ы_т_ — вообще, единственный в литературах, если не считать «Путей Небесных», «Милости преп. Серафима», также.

Любопытно, какие чувства вызвал бы этот рассказ у европейцев! _П_о_н_я_т_ь_ _и_ _п_р_и_н_я_т_ь_ его может, конечно, вполне, лишь очень простая или уж очень _т_о_н_к_а_я_ — в религиозно-философском смысле! — _р_у_с_с_к_а_я_ Душа. Я счастлив, что могу _о_т_д_а_т_ь_ этот мой, «самый заветный»! — _т_р_у_д. Люблю тебя! — Кому — отдать? — Тебе, Оля, — чуткому сердцу твоему, — ты сохранишь память о _с_в_я_т_о_м, непрестанно наполняющем _ж_и_з_н_ь, только редко чувствуют это люди. Милая, всегда чувствуй это, всегда верь в это, — и будешь радостна и благодарна Богу за то, что вызвана к жизни, что принимаешь ее — как Дар[234].

[На полях: ] Целую мою дружку, единственную мою, _ж_и_з_н_ь_ мою, — тебя, моя Олюша, о, моя трепетная! И ка-к же люблю! Нет меры этому чувству. Твой Ваньчик

Оля, я о-чень хочу писать «Пути» и… любить Тебя! Я — _г_о_т_о_в.

Прости, Олёк: эти пятна от духов!

Знай, Олёк: переписываю и чуть иногда правлю: это последняя редакция, самая окончательная, _д_л_я_ _т_е_б_я_ _и_ _п_е_ч_а_т_и. Сохрани же. II книга «Путей» — будет посвящена Тебе, и — 3-я. Твой Ванёк.

132

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


18. I. 42 7 вечера

Ах, милая Ольгуля, как же меня и восхитило, и опечалило твое письмо от 7 на 8 янв.! — вчера вечером полученное! Ты удивляешься, что «Пути Небесные», посланные 2-го, — нет, 3-го! — уже пришли, а письма нет. Да, так и _д_о_л_ж_н_о_ _б_ы_л_о_ случиться, должны были придти вовремя, к Рождеству, и _о_н_и_ были, и я… я был в них, и я поздравил тебя, родная, я был с тобой, около тебя. Я же на елку твою пришел, я _х_о_т_е_л_ так, всем сердцем, и это исполнилось, но ты не _у_в_и_д_е_л_а_ меня! А я был, и «аз есмь» с тобой. Да, в моей книге, в моих «Путях Небесных»! Ни Марина, ни Алеша не дали меня тебе, а я сам себя дал тебе! Да ты вчитайся во _в_с_ю_ книгу, разве ты не увидишь меня? разве не встретишь твоего Ваню, _т_а_к_ восторженно о тебе мечтающего, далекого — и близкого такого!? Я провел с тобой вечер Праздника, я был у тебя _т_в_о_и_м, любимым, светлым Ваней, живущим тобой, только тобой одной. Что ты, чудесная, сделала со мной? какой силой, какими чарами? Лаской, сердцем твоим, единственным, неповторимым. Девочка нежная, — ты — ребенок еще, совсем дитя, ты можешь ловить губками снежинки, _п_и_т_ь_ их, радоваться им, родному! Ты дитя Света, Оля… — и такой останься, всегда такой пребудь, — это же так чудесно! Найди же меня, и поцелуй, хоть раз. И я _у_с_л_ы_ш_у_ это, радостью в сердце скажется, за тысячу верст почувствую!

Странно мне, что ты не получила и другой привет мой: корзинку ландышей! и еще — свечки на елку твою. Я обо всем подумал, распорядился. Только вот бисквиты «Дрикотин», очень хорошие, и чудесные бретонские крэпы мне вернули: это продукты тикетные, не проходят. А с 5-го кончились _в_с_е_ посылки. Из свечей красных — их 5 — сохрани хоть одну для Светлой Заутрени: будешь _о_д_н_а_ _т_ы_ — с такой: таких больше нет уже, я достал 5 из последних 16 во всем Париже! Друзья мои из Гааги написали мне — я тебе уже писал! — что дали заказ известному цветочнику в Арнхеме, знакомому знакомого их брата, и заказ должен был быть доставлен в адрес Сережи. Коробки шоколадных конфет, по справкам в лучших кондитерских Гааги достать невозможно, с трудом давали по 100 г — жалею. Но, предчувствуя это, я все же послал тебе из Парижа маленькую коробку, как мог достать: не дрянь ли, а? Я рад, что все, что хотел послать тебе, послано было вовремя, как раз _д_о_ 5-го янв. Неужели ты уже отдала переплетать «Пути Небесные»? А я _д_у_м_а_л_ — в мягкий бы переплет переплела, в полотняный! — можно в трубку свертывать, — знаешь, есть такие? Мои российские книги569 Оля отдала переплести в мягкое, только, правда, кожаное, бордо, — и они должно быть теперь где-то… у какого-нибудь любителя-комиссара… услаждают его очи. Если бы только их не сожгли. Ведь _о_н_и_ _в_с_е_ у меня _с_о_ж_г_л_и! Письмо твое о Рождестве прекрасно. Елочки… не дошло, но я нашел в конверте одну иглинку, и _п_р_и_н_я_л_ _е_е_ — от тебя! — как _с_в_е_т. «Ниточки» тоже — в другом письме _н_е_ нашел: скобочка медноватая, только! Но надо быть горячо признательными контролю! Благородные люди, с сердцем. Сохраним же о них самую признательную память и пожелаем им и их любимым — счастья, здоровья, благоденствия, — и — чтобы грозы поры тяжелой пронеслись над ними, не омрачив, не тронув! Помилуй, Господи! помилуй любящих и любимых! Ты — _В_е_с_ь_ — _Л_ю_б_о_в_ь, Господи!

Оля, снежная девочка моя… как ты чудесна-чутка, нежна. Как хороша ты в снегу, на снегу, в ночи Рождества, к звездочке далекой смотришь! Милое дитя, чистая моя… родименькая моя… свет мой, увы — закатный! Но ведь и закатный свет — чудесен, о, как чудесен! И как богат… лучами! игра какая, блеск золота и пурпура какой..! и… грусти сколько! — до _у_т_р_а_ не увидишь… Ничего, благодарю за все, за все благодарю Тебя, Всевышний! Много Ты милостиво даровал мне, много видал я _с_в_е_т_л_о_й_ радости. Да, чистой, высокой, часто — неземной. Много испытаний мне судил принять… — благодарю за них: они мне выковали душу — _з_н_а_т_ь_ горе, боли, скорби, му-ку… — я их вылил в книгах, я _ж_а_л_е_л_… — и это благо. И вот, Ты дал мне на склоне жизни — _с_ч_а_с_т_ь_е_… последнее: не видя, _с_л_ы_ш_а_ сердцем, полюбил… _в_т_о_р_у_ю_ в жизни… _т_о_ж_е_ _О_л_ю..! Благодарю за эту, _д_а_л_ь_н_ю_ю_… любовь. Благодарю _з_а_ _в_с_е. Молюсь: будь милостив и помоги _у_в_и_д_е_т_ь, сказать — «люблю», все сказать глазами… сердцем, всю боль ее принять в себя, утешить, закрыть все темное, согреть голубку, столько страдавшую. И помоги мне в моих «Путях Небесных».

Сегодня Крещенский Сочельник. Помнишь, как пролила Дари св. воду570? Я не брал сегодня, ночь спал плохо, опоздал к обедне. Пойду завтра. Завтра Сережечкин день рождения. Я уже _с_л_ы_ш_у, мне остро-одиноко. Он родился 6-го янв. в 11 ч. 30 мин., на 7-ое. Мороз был. В комнате было градусов 10, горела «молния». Окна в ледышках. Я ездил за акушером, роды были трудные. Оля вся померкла, много потеряла крови. Был миг страшный. Вливали физиологический раствор. Помню крик, первый крик мальчика. Буренько тельце, все напряженное… Увидел — ма-льчик, _м_о_й! И — заплакал. Сидел у библиотечного шкафа. Доктор: «поздравляю, отец-студент! Мальчик — на диво. Будет в свое время петь „Гаудеамус игитур!“»571 Утро, окошки в ледяных пленках, розы от солнца. Оля, спокойная, слабая, в белой кофточке, кружевной, в меховой накидке. И… мальчик, уже у груди ее… _у_м_е_е_т! Чудо.

6–19. Богоявление. 9–30 вечера

Был у обедни, у водосвятия572. Подал просфоры: за _о_т_н_я_т_ы_х_ у меня, за… _д_а_р_о_в_а_н_н_у_ю, новую Олю. Св. вода. _Н_е_ пролью. Весь день — тяжелый. Один. Тоска, тоска, до боли. Лег, в прошлое смотрел, — оно терзало. Подали письма. Твоего нет. Ну, бу-дет… От Сережи. Вижу; все получила. Жаль, ландыши доставлены Сереже 6-го, как я хотел, ты мне не ответила, я спрашивал, будет ли 5-го в Арнхеме? Тогда, м. б. получила в Рождество. Почему не заехала к нему? Не верила мне, что пишу _н_у_ж_н_о_е? И свечки послал. И «Пути Небесные» — чтобы _с_а_м_о_м_у_ прийти к тебе на елку. И — пришел. Ты не узнала, что я пришел к тебе? Не почувствовала? _Н_е_ поняла? Ведь «Пути» же я тебе в 40-м послал. Или сочла меня за непомнящего. Я _в_с_е_ помню. Иначе, как же я мог бы писать, _н_и_к_о_г_д_а_ не имея записных книжек? А я их ни-когда не имел. Я — слишком нетерпелив, и слишком верю в память: останется то, что _в_а_ж_н_о. И не ошибся. Осталось еще на две, на три жизни. Сколько я писал тебе… не поняла? Ищи же меня в «Путях», мой «отсвет», и мои глаза. Увидишь, верю. Что ты кощунствуешь с Евангелием и — томишь себя? Это же не «Оракул» 572а, чтобы _в_с_е_г_д_а_ отвечать.

На сочельник рождественский — ты так и запросила «откровения»? — чудесное от Луки — II гл., стихи 1–20573. А ты — новостильница, взяла на 6? янв.? Не проповедь ли Иоанна?574 За литургией сегодня много думалось: как совершенно дано, соз-дано! — соборным Духом Церкви — богослужение! Какие Песни, Мысли… и так весь Годовой Круг! Сколько давал себе слово — _в_е_с_ь_ Круг прослушать в Церкви! И не выдерживал. Все наше богослужение — самое совершенное, что мог только создать гений Церкви, — по благодати Св. Духа! Выше нет нигде. А знаешь ли ты самое чудесное из Круга? «Похвала Пресв. Богородицы»!575 В пятницу 5 недели Великого Поста. Такого прославления Матери Света я не слыхивал. Можно было бы — навеки остаться в храме! Какие гимны!! На все напевы, со всей России! «Величит Душа моя Господа…»576 — необычайно, я замирал, бывало, слушая в Сергиевом Подворье хор. Да, ты нашла на 6, в сочельник не Евангелие Праздника, а очередное, на вторник 31 седмицы, по Пятидесятнице: Марка, 10–2–12577. На сочельник же, полагается в этом году 4 евангелия на Царских Часах, Евангелие на вечерне, а на литургии полагается, — чего ты _н_е_ усмотрела, — от Луки, II — 1–20 стихи — чудесные. О «разводном» же письме, что тебя _с_м_у_т_и_л_о, сказано не для тебя, а — воистину — фарисеям, типа твоего свекра. «По жестокосердию вашему дал Вам старый Моисей право развода»578. А не «по жестокосердию»? Нет такого права, когда «брак святых»… когда все соблюдено в чистоте, когда нет _в_и_н_ы, когда нет никакого «повода». Ты права: Христос тебя не только простил бы… он, ведь, и «грешниц» прощал и привлекал к себе… — или тогда ты должна все Милосердие отвергнуть, оправдать «ад в браке». Помни: _в_с_е_ в Церкви гармонично и никогда — насилия! Из сего и надо исходить. Т_у_т_ пресекается попытка сделать из брака «перепархивание»[235], как у синематографических «звезд». При сем надо помнить, что в Евангелии — две нравственных стороны: одна — для полного совершенства, тут брак _н_е_ поощряется. Другая — для _в_с_е_х. Но, главное, Евангелие не «гадальная книга», а — книга _Л_ю_б_в_и. Чаще глядись в нее.

7–20 янв. Утро. Снег. Тоска отошла, я даже пою — «Ночной зефир струит эфир…»579 Топлюсь последним углем. Жгу ящики. Мотор все еще чинят. Температура в комнате — 7 градусов. Руки мерзнут, писать трудно. Какие тут «Пути…» Пишешь о «Лейпцигской ме-ссе…» — почему _н_е_ о… ярмарке? Я не из промышленников, для кого льготы. Я — не принадлежу к голландской нации, я — с волчьим паспортом, да еще просроченным, — надо месяц-другой, чтобы его восстановить… а я не выношу хождений по конюшням префектурным. Но я все своевременно достану — на случай. Новое постижение моей «Няни» — немцами: на этот раз — образованная дама, — ее дочь — литературный критик580. Она прочла «Няню» в немецком переводе и заявила моей — Олиной племяннице, матери Ивика: «необычайный прием искусства, когда по 2–3 словечкам „монолога“ — получаешь незабываемые образы. О, как теперь мне ясна „русская“ Правда! Это же „апостол“ Правды, эта „простая душа русской крестьянки“».

Письма от тебя все нет. Жду продолжения «поездки с шефом клиники» — в спальном вагоне..? О… Даше… вышлю, но тебя это волнует… надо ли? Дальше будет волновать еще сильней, я знаю. Все — близко к трагическому, — не по моей вине. Волей светлой я это «трагическое» сумел обезвредить, сберечь «живую душу» истерзавшейся девушки. Я не любил «опытов» над _ч_и_с_т_ы_м_и, я _н_е_ из докторов под NoNoNoNo. Снова прочти «Пути», посланные ныне, — _д_о_ конца. Больше ни слова не скажу. Я что-то снова смутен, в томлении… Делаю вывод: от папы в тебе сильна духовная сторона, от мамы…?!! — физиологическая, страстная. Думаю, что _н_е_ ошибся. Твое воспитание велось неправильно. Тебя слишком отдавали твоей — непонятной тебе — свободе… Отсюда — _в_с_е.

Целую. Твой Ваня. О, одинок! Переписываю для тебя «Куликово поле».

Твое стило 2-го янв. раззевилось, я очень нажимаю. Отдам завтра починять: скрепляющая «платинка» цела. Пишу рвущим пером. Попробую найти твои, посланные, они при письме.

Ландыши были поблекшие? М. б. Сережа держал их в комнате с центральным отоплением?


133

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


8. I. 42 г.


Иван мой!

Какой горькой болью пронзила сердце мне открытка твоя от 31-го дек. Так, без имени, без местоимения даже, без привета! Ужасно это — ужасно мне! И это… под Новый год!

_З_а_ _ч_т_о_ _ж_е? _Ч_т_о_ _я_ _с_д_е_л_а_л_а?

Чем согрешила?

М. б. ты забыл текст ее точный? —

— «Жду окончания „повести жизни“, о жизни с „Энном“ — почему так закрыт буквой? Жду и о „Георгии“, — словом, жду всей повести. До ознакомления со всем не напишу ни слова. Я очень занят делом, — пишу, но не „Пути“.

И. Ш.

Жду объяснений: почему я не должен упоминать об О. Субботиной в бытность мою в столице? Я должен знать всю правду.

И. Ш.

Нельзя в _т_а_к_о_м_ поминать святое для меня».

Я не успела еще послать письмо мое… Колебалась отослать ли… И все не посылаю… Ты сам тогда увидишь — можно ли было более жестоко сломать все, опрокинуть и дать… такой ответ…

Я не понимаю тебя.

Это — больное.

Мне очень тяжело… Обидно. Горько… Куда ушел мой ясный праздник? Мое белое Рождество?! —

Не могу пока писать.

О.

Будь здоров!

P. S. Лучше бы пропала она в пути, эта открытка твоя!


134

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


17. I. 42

Все эти невыносимые 9 дней не могла найти в себе силы хоть как-нибудь отозваться на то, что обрушилось на меня со 2-го дня Рождества Христова, парализовало и придавило душу.

Я пишу сейчас, т. к. молчание мое тоже мучительно мне и т. к. еще больнее было бы думать, что могло бы оно истолковаться новым «изломом» или чем-то вроде «воздействия».

Нет, я пишу, чтобы сказать, на открытку от 31.XII.41 и письма от 2.I.42 ответить _н_е_в_о_з_м_о_ж_н_о! Как невозможно бывает отвечать на любую клевету.

Оба эти письма, долженствовавшие меня «успокоить» (!!), отняли у меня _в_с_я_к_у_ю_ _с_в_е_т_л_у_ю_ точку, на которую я бы могла опереться. Выбили у меня почву из-под ног, лишили буквально всякой возможности хоть что-либо ответить. «Ласковые» слова в них — позолота пилюли. И, как таковые, вносят лишь горечь в сердце! В этих письмах не _н_е_д_о_в_е_р_и_е_ Фомы, не сомнение, н_е_ срывы даже (их-то я бы поняла), но —

— _н_а_с_т_о_й_ч_и_в_о_е_ утверждение _с_о_з_д_а_н_н_ы_х_ самим собой же «фактов», утверждение их, как _н_е_п_р_е_л_о_ж_н_о_с_т_ь!

А эти эпитеты: «особливо женской манеры», и эти… «пониже поясницы»?.. И много… много…

Н_е_ _о_б_и_д_а — это мне!! Нет! Все гораздо глубже! И не мне же, «вывихнутой на цыганщину», «недостойной о. Александра», «полуобразованной» и… вообще всей, такой… «полу-…» (мерзкой/какой обрисованной!), — не мне же _т_а_к_о_й — уяснять крупному человеку, что:

_н_е_д_о_в_е_р_и_е_ _т_а_к_о_г_о_ _п_о_р_я_д_к_а_ в отношении порядочной (воистину порядочной, а не в смысле адвокатских «котлет») женщины было бы равносильно, в отношении мужчины, сомнению в самой примитивной честности! В отношении же «л_ю_б_и_м_о_й»? — непостижимо мне это!

Да! Я могла бы послать «доказательства подлости, а не правды», требуемые от меня — но я знаю, что тогда человек, уверовавший мне после этих «доказательств», что такой человек мне был бы _н_е_ _н_у_ж_е_н_ больше!

Я в последний момент воздержалась от этого.

Н_е_ _м_о_ж_е_т_ быть в _т_а_к_о_м_ вопросе 2-х мнений!

И действие этих писем, пригвоздивших меня, по чудовищности своей не сравнимо для сердца моего _н_и_ с чем, кроме самой, _т_о_й_ подлости «N»!

В этих письмах весь мой духовный облик того времени так искажен, «разукрашен» богатейшей фантазией и так обезображен и обезОбражен, что я ужасаюсь той нечуткости (?), с какой это было сделано. Я _н_е_ _л_ю_б_л_ю_ _н_е_п_р_а_в_д_ы, ни в отношеении других, ни в отношении себя, — и вот во имя справедливости, отбросив скромность, я протестую, против всего в этих письмах! Не против изображения мелких фактиков, но против _т_о_л_к_о_в_а_н_и_я_ их! Против _т_о_й_ _с_у_т_и, которая была дана взамен настоящей — ужасная, несправедливая!

Я не могу теперь, будучи так заклейменной, «оправдываться». Мне противно это. Но я обязана во имя Высшей Справедливости сказать, что без _н_а_т_я_ж_к_и_ можно меня считать чистой. И… достойной моего покойного отца[236].

Я это знаю, душой своей знаю! —

Я не запачкалась ничем!

Как не понять было (после всех моих писем, и не только последнего времени) — _в_ ч_е_м_ была драма моей жизни?!

И это после моего письма о «понимании любви» и о том «за что я люблю „его“» (т. е. героя)?

Следуя непосредственному порыву, поведать любимому все о себе, я не «давала» ни «романа», ни «героев», но, нещадно, относясь к себе самой, писала полуисповедь, полужалобу на жизнь свою.

Ни не правды, ни неправды не содержит в себе этот мой «рассказ». Да и к чему же была бы она?

Умышленно «они» почти не обрисованы. Никак. А о себе? Я уж сказала: полуисповедь!

И потому так «голо».

Чтобы… «не пщевати вины о гресех»…

Разве нужно быть особливо-грязной духом, чтобы почувствовать искушение?

Я за всю свою, _т_у, прошлую жизнь ни перед кем не опускала глаз. И папе моему не пришлось бы меня стыдиться.

И вот, прочтя все «обвинения» мне, я спрашиваю себя:

1) Как же можно останавливаться на такой мерзкой, пакостной, всей… «полу… какой-то» (да, да, такой я обрисована, — и это гадкое «дэми»!), развратной девчонкой — крутившейся с «гарри-жоржами» и кончившей свое «дэми… бытие», замужеством «из-за удобств». (Господи, Господи!)…

2) Что дало повод к этому… странному обращению со мной?

Все это «обращение» со мной дает мне чувствовать, что я _н_е_ уважаема. За что?

Это упрек мне в «двойственности» — не отвечает ли он на этот вопрос «за что»? Не говорит ли он, что за последние эти мои 1/2 года?

«Я никогда не опускала глаз ни перед кем» — сказала я. Да, за исключением этих 1/2 года.

За них то и «двойственность»? С невыразимой горечью принимаю упрек этот! Глубоко запал он в душу!

Я должна разобрать все, для всей жизни, и здесь, и… _т_а_м… Я поняла через упрек этот (как же больно мне!), что «преступив» хоть что-нибудь, надо быть готовой даже к обвинению с той стороны, с которой _н_и_к_а_к_ не ожидаешь. Очень больно это! И все же я скажу, что и за это бить меня нельзя!

Я, _с_а_м_а_ я, и только я знаю, что я отвечу Богу![237]

Возникновение «чумовых писем» _о_ч_е_н_ь_ важно _с_а_м_о_ _п_о_ _с_е_б_е, вне зависимости от того, доходят ли они до Цели, или — то по воле цензуры, то по мягкости Сергея Михеевича, задерживаются до поры до времени, чтобы быть досланными «под горячую руку». И это от 1.XII… для чего оно? Я же сердцем, душой объяснила, что и не думаю «брыкаться от задачи литературной». Для чего же тогда и писать, если ничему нет веры, если, фантазии созданные, фантомы, имеют больше прав на жизнь, чем моя Правда?!

О моих переживаниях, чувствах, и м. б. чуяниях я не могу писать сейчас, — я страшусь поспешных выводов, непоправимых заключений.

Мне слишком дорого все то Светлое, бывшее между нами, чтобы неосторожно углубить, и без того сверлящую, трещину. И потому я не говорю того, что мне прожигает душу…

Я не знаю как и когда все это изживется, но хочу верить, что Бог поможет в этом!

Прошу (хоть именем папы) поверить мне, что пишу я без всяких «изломов», — и если не делаю никаких обращений, то только потому, что мне тяжело это, потому что не хочу принуждать себя. И точно также я не могу сердцем поблагодарить за присланное: свечи, «Пути Небесные», давно просимое, цветы. Мне больно это… что не могу! С. поставил ландыши в гостиной, — с тех пор я их не вижу. Не могу!

О. Б.-С.


135

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


19. I. 42

Ваня мой любимый!

Из последней моей силы пишу тебе. Не слова это — клянусь Богом тебе, что так это. И заклинаю тебя верить моему каждому слову!

Я в отчаянии полном, безутешно, горько! Твое письмо от 10-го I перечитываю и вижу, что то, что я приняла за _В_е_р_у_ мне — вовсе не вера. Это ты только из любви ко мне, стараешься увидеть меня такой, какой хочешь видеть. Как ты и сам сказал — «для того, чтобы тебя сделать героиней, я бы должен был тебя сильно преломить моим искусством». Для меня в этом весь ужас, вся погибель моя. Для меня твой «обвинительный акт» (пусть я его не читала, но он есть!) — мой смертный приговор. Ты одно поверь: ты для меня всегда был тем, что для людей — Пророки! Ты — мой источник жизни! Жизни духа! Поверишь м. б., т. к. это я всегда писала!

И вот ты, Учитель мой, Пророк и все, все мне дорогое — ты даешь мне этот «обвинительный акт»! Это — мой облик, тобой сделанный! Печать, клеймо мне на душу. Я не могу дышать! Бесценный Ваня, пойми меня!

Все, весь рай мой с тобой — закончится этим! Пойми: я люблю тебя полно, всем существом моим, но вся _п_о_ч_в_а, на которой это выросло, на чем спелась эта дивная райская песня, — эта почва — целомудренность Души моей! Моя лучшая часть, моя Душа, мой Дух — создали весь этот лучезарный мир твой! И верь мне (!) — я всегда была такая!

Я каленым железом готова бы выжечь каждый, полученный поцелуй, что тебя так мучает.

Но, верь мне (!) — ты воспринял меня не верно, не верно обвинил!

Ну, хоть примером пойми: Тоничка твой! Даша! Ваня, а мне вот, такой «скверной», казалось уж «слишком не по-девичьи» то, что Даша могла «сомлеть». Я не смела сказать тебе этого, но мне это не уяснялось. Я, теперь женщина, чувствовала, что не могла бы «сомлеть». У меня всегданикогда не было иначе!) было такое сильное желание горения, парения Духа, что я вся только это хотела видеть и в другом. Я вся была струной! Струна же не может смягнуть. И, если бы ты меня увидел хоть раз, то понял бы, что мне органически гадки эти «особливо-женские манеры» даже и в других. Я же тебе писала, кто мои героини. Моя вина — неосторожность. Воображение, заменяющее действительность. Кто меня близко знают — знают это. Одна дама издевалась даже надо мной цинично за то, что по-мне выходить должно, что большинство мужчин — девственники. Я же не гадкая оттого, что в каждой моей «встрече» «видела» то, что искала. Я на некоторых данных — всегда религиозного порядка, — строила свой образ. И потом так верила сама, что разочарование стоило мне больших потрясений. И если бы ты знал, что я испытывала в душе моей при этом! Ты никогда бы не поднял на меня камня! Мое «темное» на горах и иногда проявляющее себя и еще, никто не знал, не видел. И наоборот считали все ненормально развитой, холодной. Я волей себя всю сковывала, ненавидя себя самое. С ужасом спрашивая себя «откуда эти чувства?» Я клянусь тебе! Клянусь! Я бичевала себя за это! Это редко бывало, такие чувства! Я о «горах» тебе написала, потому, что до сих пор их себе не могу простить, что «предавалась» этим чувствам, цветы эти еще рвала… Я каялась во всех таких помыслах на исповеди. Я очень строго к исповеди и к себе отношусь. Я никогда не пользовалась «особливо-женской манерой», никогда не «завлекала», никогда сознательно не обращала на себя внимания.

Но ты ведь мне не веришь!!

Как ужасно это! Чем же доказать мне?!

Я изнемогаю от этого!

Ты пойми, что утратив для тебя целомудренную ценность — я вообще утрачиваюсь для тебя!

Что же это — конец??

Ваня, но все же это — ложь! Ты выдумал что-то! Я не понимаю, как это возможно! Я пойду к батюшке. Я все ему расскажу. И если я такая (но нет, это не так, я себя знаю!) — то что же мне?? Я не могу жить так! Я все, все прошла памятью и скажу тебе, что я всю жизнь искала только чистоты! Это мой Kennzeichnen![238] Я не вру! Это моя сущность! Я — такая! И если ты мне только из любви дозволяешь остаться в твоем сердце и создаешь меня сам только, то — это ужас… я так не могу! Я виновата тем, что с хирургом была бездумна! Я виню себя за него! Эта бездумность была плодом моего страдания вечного тогда. Хотелось просто посмотреть, не участвуя сама, как люди умеют смеяться и петь. Я ничуть не запачкалась. Я дура, я могу увлечься пеньем, весельем. Я не люблю цыганщину, это не мое, но у меня бывает настроение только, может бывать, когда я это чем-то в себе принимать могу. Ну, ты-то тоже ведь хотел со мной «к цыганам». Писал же! Это не значит, что нас с тобой только они влекут. Но я поняла тебя. Я не могу объяснить.

И самое, самое главное: у меня, при моем постоянном духовном голоде, при моем искании «папы», — при постоянном «обжигании» на этом — появлялось отчаяние иногда. Я была всегда очень одинока. Я клянусь тебе всем мне святым, что если бы я тебя нашла тогда, то ни на кого бы даже и не посмотрела! Ваня, ужасно, что мне не поверить можешь! Мне трудно говорить! Счастье Тони, что он нашел «синие глаза, поведшие его за собой», так скоро! А если бы он ошибся, так как ошибалась я все время!? Тоник искал бы дальше, я уверена. «Находя», творил бы их снова, этих чудесных «херувим» из грязной Серафимы. Что же стал бы он грязнее от этого? Я позволяла себя поцеловать не грязному, но тому светлому, которого я сама создавала, которому, как казалось, не грех это, но наоборот — чудесно… Я — не «зацелована» как ты это видишь.

Важно ведь то, как ты это воспринял. И продажная женщина целует, и Дари целует, но сам факт поцелуя еще не говорит ничего! Я клянусь тебе, что низкие инстинкты не имели никакого у меня места! Поверь! Наоборот все! М. б. невероятно тебе это — но я клянусь: я — рыцарь, жертва этой чистоты, я ее искала всю жизнь. Я срывалась, т. к. ошибалась в людях, но разве это такой грех, за который ты меня обвиняешь? Я вообще не так обычна. Я м. б. немного ненормальна. Я еще ребенком была «сумасшедшая». Я — фанатичка, фантазерка, я м. б. чуть-чуть наивна. Иногда мне кажется, что я бы не могла быть матерью, т. к. сама все еще ребенок. Это не кокетство — я пишу тебе так, как бы говорила на духу. Сегодня Крещенье! Мне так бы хотелось все очистить «Водою и Духом!» Ваня, пока твой «обвинительный акт» существует, — я не смогу ни жить, ни писать — я пишу только для тебя, я а не смогу, если в то, из чего я творить хочу, — ты _н_е_ веришь!

[На полях: ] Пойми!!

С 10-го от тебя нет писем. Получил мои новогодние?

Если свечи только 10-летке, то я их не приму! Я та же, что и 10-ти лет! Поверь мне!

Какая-то насмешка судьбы: — мне, ненавидящей всю эту «особливость женскую» — такой упрек!

Твое письмо от 10-го I открыло своей любовью мою «заслонку», — я могу высказаться. Но мне тяжело писать до твоей веры.

Люблю тебя до смерти! До моей смерти! Только тебя.

Не знаю как и подписаться. Могу ли еще Оля?

Если ты мне не веришь, то мне стыдно за подпись мою на письме новогоднем. Как ты ее принял? Я боюсь! «„Гадина“ смела так» — подумал ты? Да?

Хорошо, пусть мы никогда не свидимся. Я все так же тебя буду любить! М. б. ты тогда поверишь, что я люблю Духом!?

136

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


31. I. 42[239]


Дорогой Иван!

Вчерашнее твое письмо от 18–19–20. I крайне меня удивило и… очень больно затронуло.

Не могу понять как ты сумел «опечалиться» моим письмом от 7–8.II Я писала его в такой нежной тоске по тебе, в такой светлой любви… это последнее письмо до начала кошмара, и сейчас еще не прошедшего. То письмо шло из сердца, открыто, искренне, особенно-нежно. Что можно было найти в нем для обиды? Не понимаю. Если ты так все принимать хочешь, то отнимаешь у меня всякую возможность письменного общения с тобой. У меня руки опускаются!

Затем еще одно: ты затронул мою мать. Я никогда особенно много о ней не писала, но теперь я считаю долгом своим рассказать тебе о ней. Ты можешь считать меня чем и кем угодно, но ни в какой степени ты не можешь, найденное тобой порочное во мне, вкладывать в мать мою! Мама моя относится к тем женщинам, которых нужно было бы отметить в жизни, назвать _Г_е_р_о_е_м. Не героиней, а героем! И когда я впервые, давно, до встречи с тобой, тоже думала о «творчестве», то это было в связи с этим. Я считала для великой, людской Правды, необходимым начертить жизнь этой удивительной Женщины, — _Ч_е_л_о_в_е_к_а. Не потому, что это мать моя. Я умею быть очень объективной. С мамой мы очень разны в характере. И во внешности. С уроном для меня. Мама красавица, была и есть еще. До удивления я ничего не взяла от нее. Это все замечали. В детстве я плакала от этого, воображая, что я «найденыш». Но это в сторону!

Внутренне — мать моя сильная духом, властная, волевая натура. Цельность, ясность ума, трезвость, здравость суждения, светлость и чистота, какая-то особая крепость, — вот что чувствует каждый, кто с ней сталкивается. Полное отсутствие «изломов», кокетства, всего того, чем часто страдают женщины. И в этом смысле мама очень мало женщина.

Мама _н_е_п_о_р_о_ч_н_а_ вполне, целомудрена до предела, какого могут достичь смертные. Я ручаюсь, что трудно было бы найти вторую такую. Она — однолюбка, вполне!

Я-то это хорошо знаю! Оставшись вдовой 32-х лет, мама привлекала очень многих. Я ревнивица-фантазерка была чудесным сыщиком. Где только я ни бывала, чего только не старалась угадать… И я скажу, что при моей безумной щепетильной требовательности к родительской высоте и непоколебимости — я сохранила к маме тогдашней и до сих пор самое святое почитание. Я до безумия ревновала к одному офицеру (очень чуткий, хороший), именно потому и казался мне опасным, что хороший был. Но как же свята была мама!!! Как я стыдилась после самой же себя! Ни единого взгляда, ни единого движения!

Мама, оставшись с нами без всяких средств, начала учиться на Высших женских курсах, чтобы ни от кого не зависеть и смочь вытянуть нас на дорогу. Она все экзамены сдала на «весьма». Отказывала себе во всем. Давала уроки и за это имела комнату и стол. Уставала до безумия. Заболела — галлюцинации видела. Наша начальница института однажды при каком-то родительском акте публично начала воспевать маму, как «чудесный образец русской Женщины!» Мама очень скромна, застенчива. Не любит напоминать о себе, забот о себе. И даже это выражается резкостью у нее. Может бывать раздражительна. У мамы есть недостатки, конечно, я их знаю, — но вовсе не те, что ты сказал. Она может быть резка, очень пряма и напориста в споре. Она может быть неприятна некоторым, м. б. от тех качеств сильных, волевых людей. Мама властна. Но кто бы не сталкивался с ней, оставлял всегда чудесную о ней память. Она очаровательна с людьми. Мне казалась мама слишком строгой ко мне. Мама не терпит никаких «кокетств» органически. Мои «изломы» она просто не понимает. Так и говорит: «я тебя ведь во многом не понимаю». Она очень определенна. Активна, деятельна во всем!

Мои фантазерства, воображения, тревоги, все мое «иррациональное» — чуждо ей. Сама она не лишена и мистицизма, но все это в хороших рамках, уравновешено. Мама верующая очень, глубоко, здорово. Без всяких «надрывов». Всякие «психосдвиги», «психоанализы» и т. п. чужды ей. Она мне сколько раз говорила, что на моем месте не нашла бы общей почвы с Арнольдом. Что такое ей просто чуждо и скучно. И удивлялась, что я во всем этом как-то разбиралась. Ее жизнь личная погасла вся со смертью папы. Она всю себя зачеркнула. Для нас. Она пропала вся для себя. Скорбная доля ее!

Грешно, именно грешно, говорить о ней так, как это сделал ты! Я делаю поправку только на то, что ты ее не знал. Но все же надо осторожней!

Мать моя (как и еще некоторые виденные мною в эмиграции — очень немного!) — _Г_е_р_о_й! Герой не одного какого-либо момента жизни, но _п_о_в_с_е_д_н_е_в_н_ы_й! С выдержкой и постоянством необычайным!

Этих героев не чествуют, их никто не знает. И потому я хотела все же хоть убогий (по силам), создать памятник.

Физиологическую сторону у нее (мне противно даже писать это!), у матери моей _н_и_к_т_о, ни в какую лупу не увидит. Да, она очень живая, м. б. страстная, но не в смысле любовном. Мама настолько _л_и_ч_н_о_с_т_ь, недюжинная, не по-женски недюжинная, что эта самая «физиологическая сторона» просто исчезает. С почетом к ней относились самые крупные люди из наших знакомых. Например, один строжайший проф. богословия, авторитет всего города, апостол (буквально!) — _ч_т_и_л_ маму, как «редкую, святую душу!» И когда мама смущалась ее предстоящим браком (не касайся дурно этого ее шага!), то этот же священник уяснял ей сущность очень многого. Я не могу и не смею все писать в письме.

Второй мамин брак не снижает ее ничуть. И это говорю я, вернейший ее «телохранитель» и вернейший папин «паж». Надо знать многое, чтобы судить. Меня воспитывала мама строго. И в вопросах любви особо-строго. Мама порицала всякое неосторожное слово, кокетство. Она мне о себе рассказывала и говорила: «когда я была молоденькая и за мной „ухаживали“, то я никогда не „играла“, не „кокетничала“, но сама себя спрашивала: нравится он мне так, что я бы всю жизнь прошла с ним? И если нет, то я давала сейчас же понять, что ему со мной делать нечего. Помни, Оля, — никогда не „играй“, если не чувствуешь _Л_ю_б_в_и. Только, когда я папу вашего встретила, то все во мне сказало: „вот _о_н!“» И тогда мама, не ломаясь, сказала ему то, что чувствовала на его вопрос. Я этим руководствуюсь всю жизнь. Но мое горе в том, что я ошибаюсь, я фантазирую, создаю себе образы и так уверяюсь, что могу не видеть действительности. Или не точно видеть.

Я не могла бы увлечься нулем, но по нескольким признакам, подходящим к моему идеалу я дорисовываю себе этот идеал. Мой идеал всегда чудесный! Чистый! И только чистый! И встречаясь с людьми я верила, что они лучше, что это-то и есть идеал, единственный. Меня всегда подкупала религиозность, любовь к природе, к детям. «Низменные инстинкты» отвращали, разбивали, до болезни. Не много было таких «ожогов», но все мои встречи, которые тебе рассказала, были такие. Остальных, кто мне не нравились, я отшвыривала. Во мне никак не проявлялась «физиологическая сторона». Какой вздор!! Что за гадости ты подозреваешь опять в поездке с шефом?! Я же тебе написала, как этого подлеца посадила на задние лапки.

Мне тошно писать обо всем этом. Если ты продолжаешь меня считать такой пакостной, то это твое дело.

Меня мутит от всего этого! Я не хочу больше никак касаться всего этого. И пишу сегодня только потому, что считаю своим долгом в отношении матери. Хотя мне претило делать такой «р_а_з_б_о_р» о Ней! Это мое святое — _м_а_м_а! Пусть мы часто расходимся в характерах, спорах, восприятиях, — но она объективно светла и _н_е_п_о_р_о_ч_н_о_ — чиста! Марай меня, но на нее не посягай! Мне больно, что я дала тебе повод (дала ли?) из моей повести вычитать нечто, что бросило тень на нее. Это ужас! Со страхом открываю твои письма, т. к. не в силах просто больше перенести неправду. Нет, не трогай мать! Знаешь, однажды среди матросни и солдатни мы с мамой протискивались на пароход однажды. Обе в полушубках и платках. Один матрос маму (досадно, вперед проходит) ткнул «эй ты, тетка!» Ты знаешь, что со мной тогда стало?! Я не побоялась его нагана. Остановился в ругани… «ну, чего ты, ишь озлилась как за мать-то!»[240] Но теперь не только за мать, но и за _Ч_е_л_о_в_е_к_а — Героя! Я повторяю, что делаю поправку на то, что ты ничего не знал о ней. И… извиняю. Но мне очень больно!

Оля

[На полях: ] Мать моя много взяла от ее отца. Человека редкого, чтимого за праведника во всем округе.

Мне так хочется света между нами! Тепла и ласки! Зачем ты мучаешь себя и меня?!

Зачем ты все так хочешь портить? Сознательно? Нарочно?


137

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


21. I. 42 5–30 вечера

Моя святая, вся чистая моя, голубочка моя Олюша, как больно в сердце от твоих страданий, безвинная моя… и я, я, недостойный, я причинил их! Сознание горькое моего _з_л_а, — о, я его изжил, я им лишь миг какой-то был порабощен! — так меня потрясло, так я противен себе стал… если бы ты _в_с_е_ это увидела в моей душе, ты сжалилась бы и простила. Ты меня простила, знаю. Не видя, всей моей боли этой не постигая, ты уже меня простила, я так это чувствую, я так тебя _в_и_ж_у, Святая… так приникаю к тебе, как к самому величайшему благу, как к самому для меня чистейшему и святому в жизни моей… простила ты, я верю, верю… и целую твои ножки, светик ты мой… О, как я тебя обидел… Но я не хотел, не мог хотеть этого, ты же меня знаешь. Был такой темный час, все во мне запылало и обожгло, и я — да, бессознательно, весь во власти страшного воображения, — не удержался, послал ту бессмысленную, бесчинную открытку… — и, придя в себя, ужаснулся, что я наделал! Я тут же написал, письмо за письмом, молил тебя _н_е_ _п_р_и_н_и_м_а_т_ь_ этой открытки, не видеть ее, — ее будто и не было. Но, должно быть, я все еще пытался выбраться из петли злой, еще, должно быть, сильней запутался, я ничего не помню, Оля! Боже мой, я молю тебя, моя детка, верь мне, верь тому, _к_т_о_ ты для меня! Выше духом, чище, святей, глубже, достойней, прозрачней, святей тебя… — нет для меня никого, заклинаю тебя поверить мне в этом, всем дорогим клянусь… Оля, ты для меня стала еще дороже, еще заветней, еще святей… можно ли любить больше, чем люблю тебя? _Т_а_к_ я ни-кого не любил… такой божественной души нигде же нельзя встретить, это только ты, ты одна, такая, Олюша… меня душат слезы, я не смею глядеть на тебя, мне даже стыдно и страшно сознавать, что я могу писать тебе, после моего зла… Ольга, я тебе во всем верю, я тебе всегда, как узнал тебя, верил и верю, и верней этого нет ничего во мне. Нежней моего сердца ныне не может быть — к тебе… это предел сил моих, предел _в_с_е_г_о_ святого, чистого, на что я мог бы быть способен! Оля, прошу, забудь все это, никогда не поминай о моем позоре перед тобой! Ты неприкосновенна, ты безгрешна, и как же ты велика, чудесна, непостижима для меня отныне — и до смерти, и _т_а_м, я верю, _т_а_м_ ты будешь для меня — другого — святой, все-чистой, вечной моей… с моими, милыми… Ты единственная, непорочная, непостижимая! Я всем сердцем, всею прямотой его говорю тебе — как я недостоин тебя! ножку твою не смею взглядом даже поцеловать… Оля, мне так тягостно за твои боли, за мою проклятость! Помилуй, родная… Вытесни из сердца… я же тотчас раскаялся, я молил не верить моему бешеному слову! Я не имел никакого права касаться всего твоего, это была твоя святая воля открыть мне и светлое, и больное в тебе, и я вижу, какой же ослепительный свет твоей Души! как ты чудесна, и как я могу порой быть гадким! Это мука неизбывная… Как подумаю, что ты все святые дни… что перечувствовала, что выплакала..! И мои бедные цветочки… — а _к_а_к_ же я старался, чтобы твои глаза увидали в них немножко хоть чистого, что есть во мне, увидали, смотря на эти бедные ландышки… как вспомню — вот реву сейчас, пишу тебе, ничего не вижу, от боли… от такой нежности, от такой светлости от тебя… бедные они, одинокие, как мы с тобой в целом мире… _ж_д_а_л_и_ и глазками снежными просили… — «погляди, Оля… это же Ваня твой к тебе пришел… погляди на нас, девочка светлая… мы от Вани твоего к тебе… и тебя не можем найти…» Оля… когда я пишу тебе, у меня слезы кричат от твоей боли… Я так о тебе думал светло все эти дни… я так хотел хоть малым, что я могу для тебя, передать тебе мое сердце… хоть малым тебя порадовать, сказать _и_м_и, этими чистыми глазками цветов… _к_т_о_ ты для меня, как я томлюсь вдали, всем твоим мучаюсь… Если бы ты увидала _в_с_е_ во мне, что только тобой живет, тобой светится, ты бы приникла ко мне, и пожалели бы мы друг-дружку, за все скорби… Оля, я молюсь на тебя, я не могу, знаю, не могу часа без мысли о тебе… Я все эти месяцы создавал тебя, берег тебя, жил только тобой… — и вот, так гадко сорваться… так злом бросить в неповинную… так детски открывшуюся в самом болезненном… _В_с_е_ я понимаю, знаю, _к_а_к_ я виноват… Разумом-Духом _з_н_а_ю… что ты — Святая, а чувствишком мелким закрыться от Правды… — как я допустил?! Олечек, позволь поцеловать руку твою, заглянуть в светлые глаза! Я тебя чту, Оля, я сознательно _н_е_ мог бы так поступить, не смел бы. Ты совершенно исключительная, к тебе нельзя подходить с обычным уровнем, — я это в смуте упустил из виду: я делал выводы из твоего рассказа, с обычной меркой, _с_р_е_д_н_е_й, м. б. и законной для обычного явления человеческой души, но только _н_е_ для твоей. Горько раскаиваюсь в этой недостойной ошибке. Ты вся от _в_ы_с_ш_е_г_о, ты от Идеала человеческого духа, а не обычная. Для тысяч душ мой вывод был бы закономерен, но _н_е_ для тебя. Я говорю это сознательно и твердо. Ты права. Тебе _н_е_л_ь_з_я_ не верить, и я должен был это знать… еще бы _н_е_ должен, когда имею столько _т_о_ч_н_ы_х_ данных, только редчайшей душе свойственных. Это мне непростительно, я должен был понимать, о _к_о_м_ речь! Да, ты безусловно права, пряма, _ч_и_с_т_а, _с_в_я_т_а! На тебя надо взирать, а не глядеть. Родная, ценнейшая из ценного, необычайная! Разве я не был прав, так не раз тебя именуя?! Это сердце, чуткость моя _т_а_к_ — и давно! — тебя определили, а _о_б_ы_ч_н_о_с_т_ь_ моя, подавляемая страстями невысокими, неповинную тебя сравняло с обычным уровнем! Вот в чем моя ужасная, горькая ошибка, — и мне, мне самому горькая, до боли, — поверь же искренности моей, Оля! И забудь, залечи эту рану, если еще любишь меня, вечного твоего, истинного, незатемненного. Простим же друг-другу наши _о_б_щ_и_е_ слабости: они из одного истока, из — для меня — безмерной, _с_т_р_а_ш_н_о_й_ к тебе Любви, чистой-чистой, почти нездешней. Я это чувствую, и словом не могу назвать _т_а_к_о_е. Знаю, что и в тебе это, хоть и не заслужил, — тоже знаю! — ни-когда такой Души не встречал, никогда… — и потому… _м_е_ш_а_ю_с_ь, сбиваюсь на привычные мерки душевно-страстных определений. Больше нет сил говорить, не могу, бессилен больше.

Ольга, я весь уйду в работу над «Путями Небесными», вот только перепишу для тебя «Куликово поле». Буду во-имя твое работать, моя светлая, моя далекая, моя ненаглядная. Я всегда с тобой и только — о тебе! Сладостная это и мучительная жизнь… _т_а_к_ любить, и _т_а_к_ бессильным быть перед безмерными событиями, когда и свидеться трудно, недоступно! Но молю: будем же верить, что наши пути сольются, что мы найдем, наконец, друг друга, чтобы не расставаться, не затеряться, — не могу я жить без Света, ты мне Свет.

Боже мой, как я ждал Праздника, как надеялся… моя Олёль согреется сердцем, почувствует меня в этих чистых цветках… как мечтал! Эта твоя «одна» свечечка на верхушке елочки твоей… ты писала! — меня опечалила! Я до тоски метался — послать тебе — радостных, ярких… и как мало нашел, но все же я нашел и верил — вот, 3-ье сегодня… м. б. попадут на 2-й день, так и думал, и так был рад, когда Сережа написал… как раз к 8-му едет. И «Пути» мои так во-время дошли… не знаю, _в_с_е_ ли. И… почти _з_а_б_ы_л_ про зло в открытке… верил, что оно придет позднее моей «отмены». Неужели я и в других письмах так «вырвался»?! Не думал. Я искренно просил — не считаться с открыткой, — я уже овладел истинной меркой для тебя, восстановил себя на верный уровень — к тебе! Клянусь, моя бесценная, клянусь самым дорогим, нетленным! Должно быть обреченные ландыши _п_о_г_а_с_л_и, за эти 9 дней?! Ты не хочешь меня опечалить и говоришь — чудесные! 9 дней! Ольга, все твои цветы _ж_и_в_у_т! Все, все, все. Это — чудо, _т_а_к_ долго оставаться свежими, _ж_и_в_ы_м_и. Я их целую, вхожу к ним часто, в холодную их комнату, — моя очень большая комната, как бы «ателье», на зиму перегорожена портьерой и холостой — картонной — стенкой, иначе не согреть; и в той, и в другой по большому окну, около 4 1/2 метров каждое, и холодят. В ней сейчас 10 градусов, а у цветов 3–4. Согреваюсь электро-радиатором. Олюша, не «золотить пилюлю» писал тебе вдогонку за открыткой, а всем сердцем ласкался, молился на тебя. О, как я тебя люблю, — ты не простая моя Оля, ты — правда! — как Святыня мне, ты — Божественная, чистая, молитва моя, небо мое… Оля, верь мне, какую голубоглазую тебя я видел во сне, золотистую, нежную! Ну, чем высказать, как ты для меня чиста, свята? Господь мне тебя послал — мне быть лучшим, чистым через тебя! Ни слова больше о _д_р_у_г_и_х, для меня в твоей всей жизни — ты только, одна ты, нетленная. Я должен был преклониться перед твоими терзаньями, перед беспримерной волей к _ч_и_с_т_о_т_е, к идеалу, к жертвенности! Ты была предоставлена в тягчайшие дни жизни юной лишь своим силам, своей неопытности в жизни, ты искала в людях _ч_и_с_т_е_й_ш_е_г_о, я знаю… и — сколько выстрадала! И я позволил себе столько неопрятных слов… я горел страстями, утратил власть над собой, лучшим, не совладал — на миг — с безумием, и… — как же я болею!

Олёль, ты все еще любишь? моя? да? Без тебя не могу, погибну.

Целую чистые глаза твои. Твой Ваня. Олюша, да, близкая? Молюсь.

[На полях: ] Не забывай меня! Я жду твоего письма, как _ж_и_з_н_и! Ни слова о больном. Оно _в_н_е_ тебя.

Ты, бедняжка, мерзнешь… Оля, успокойся, поверь же мне! В слезах гляжу на тебя. И как ты мне _д_о_р_о_г_а!!!

Досылаю это письмо, почему-то — в душевном смятении — не отправленное (замененное другим).

И. Ш.


138

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


22. I. 42[241], 4 дня


Олюночка родная, ласковая моя, прокурор мой беспощадный, — скажу сильнее: гениальный! да, твое письмо «без обращения» — столь резко меня хлестнувшее, — я и сейчас чувствую его «ожоги» в сердце — и по-делом! — а письмо пришло вчера, — письмо это твое — кажется пределом всего, что мог бы желать гениальный из всех гениальных обвинителей! Ты потрясающе _у_м_н_а, необычайна, я такой сжатости и силы выражений — да еще в душевной муке! — не встречал, и сам Достоевский, мастер на «обвинения», — возьми «Карамазовых», «Преступление и…» — не мог бы создать лучшего «реквизитуара»!! Не сочти все _э_т_о_ за «подход» к тебе, за попытку тебя смягчить: ни ты, ни я в этом не нуждаемся, ты — пряма, я — найду и без этого путь оправдания, не только милосердия твоего ко мне. Я искренно говорю: при всей моей горечи от твоего письма-обвинения, я восхищаюсь твоим умом, твоей страстностью, твоей _м_е_р_о_й. Чудесная, незаменимая, родная, дружка! И — всегда и во всем чистая, _в_е_р_н_а_я, — _с_в_я_т_а_я, для меня. И будь, будь такой, навсегда.

Твое возмущение мною мне понятно. Но я хочу хоть половину моей вины снять с себя: я зачеркнул свою «открытку» — от 31.XII, я вдогонь отправил письмо за письмом, прося тебя с этой безумной открыткой не считаться. Опоздали письма? Одно помни: я — как все, грешный, в страстях, в возбужденьях, в безумном напряжении охранить — в душе — твой лик чудесный, неприкосновенный. Помни же, кощунство не чуждо и высоко-духовным, испытанным, сжегшим, кажется, все в себе земное, страстное… — и они порой обуреваемы, и, мыслями боковыми, как-то грешат кощунством, воспевая в то же время Святое, недоступное людскому праху! Мысли злые, разжигающие, их мысли-чувства иногда грязнят все-честное. Все это — искушения, бренность плотского, греху повинного. Твои откровения мне я принял болью, я подошел к тебе с обычной меркой, меряющей страстную душу и страстное в тебе, как и во всех, и, борясь с чем-то, во мне протестующим и за тебя стоящим, я все же смутился духом и пытался найти в тебе _у_я_з_в_и_м_ы_е_ точки. И находил, сам сему _н_е_ _в_е_р_я. Святая, чистая моя Олёль, я должен был мерить тебя совсем иною меркой, редкой, почти мне недоступной: в работе над своим искусством я применяю общечеловеческое мерило, а ты не этого масштаба: ты — сверх-масштаба. Я должен был исходить из идеальнейшего и чистейшего, и святейшего, _ч_т_о_ в тебе сильно представлено, что тебе _д_а_р_о_в_а_н_о. И — проще исходить, в детской простоте, и в детской вере. В них только — _п_р_а_в_д_а_ Святого. Ты себе Крест взяла, за несчастного, ты пожалела, не жалея себя, а я… подчинился мелкому во мне, _о_б_ы_ч_н_о-среднему. И — возгорелся. И — возгордился. И — ныне очищаюсь. Ты — нетленна, ты благословенна. И я склоняюсь перед тобой, я ножки твои целую, дитя Света, я весь в слезах перед твоей Иконой… — прости меня. _В_с_е, _в_с_е_ прости мне, Оля. И верь, как же я плакал вчера, как мучился! Эти девять дней твоих безвинных страданий остались во мне, и терзают меня. Не вспоминай о моем позоре перед тобой. Ты — нетленной осталась, а я… кощунственник. И чистые цветы — одни, сиротки наши! Все твои цветы — _ж_и_в_у_т!! Оля, голубка, гуленька моя, единственная и _в_е_ч_н_а_я_ моя… — поверь мне, я искренно винюсь, и открываю тебе темную сторону своего бунтующего сердца. Я кляну себя, а тебя молю — забудь. Я всегда _в_е_р_и_л_ и буду верить в тебя, в твою чистоту, в твою исключительность и непохожесть ни на кого из земных. Таких, как ты, я _н_е_ знал. И не узнаю. Таких — _н_е_т_ на земле. Знаешь, Оль, ведь я создавал, пытался создать мою Дари… из _ч_е_г_о-то… чего _н_е_ видел в жизни, во что и поверить не мог бы… — я лишь мечтал о такой… и — что же? Я _н_а_ш_е_л_ такую, — _Т_е_б_я! Да, да… я написал тебя, тебя не зная, написал женщину-дитя, просветленную небесным светом, сквозящую этим светом, — и — все же, повинную _г_р_е_х_у, страстям… и — нетленную. Да, я счастлив, что предвосхитил тебя… нашел намек на тебя… и — _н_а_ш_е_л_ настоящую Тебя. Да, теперь уж мне точно ясно: что Дари — Ты. Я был в нее влюблен, иначе я не смог бы ее дать… — я уже тогда любил тебя, искал тебя, _в_ы_д_у_м_ы_в_а_л_ тебя, твой Лик Бессмертный! Ныне — я _в_с_ю_ тебя нашел. И я напишу тебя. Да, Дари осложнилась. Во мне. Она теперь _ж_и_в_е_т_ во мне _ж_и_в_о_ю, полною несказанной прелести! О, как лее я люблю ее — Тебя! Ольгуна, ты стала для меня еще дороже, еще чище, еще святей. Ты — во всем — беспредельна, во всем — лучшем-то. Я, безумец, ножки твои целовать должен, благодарить тебя, что ты открылась мне — и _т_а_к_ детски-чисто, как на-духу, открылась! Эти муки твои на горах, эти вдыхания цветов, это борение страстей в тебе, эти _з_о_в_ы… — это сама святая правда, это _н_а_ш_а_ «цепь земная», ею прикованы к земному! Ты открыла мне это, ты подарила _э_т_о_ моей Дари. Для меня это — твое откровение мне. И это, слабо угаданное мною в Дари, — крестик под грудью! — эти твои томления, — какая правда! — ты подаришь роману. А себя… всю себя, дивную, ты подаришь Ване твоему, который тебя любит и чтит, как самое драгоценное, святейшее! Оля, твои вопросы в письмах от 1-го и 2 янв. — я понимаю, и я отвечу на них. Чего хочу от тебя? Оля, я хочу, чтобы ты была моей, _в_с_е_й_ моей, женой моей, была со мной, была моей святыней, моей Иконой чудотворной. Оля, я тебя люблю _в_с_е_й_ любовью, и не страшусь, и не стыжусь этой своей любви к тебе, хоть и насколько же я тебя старше! Но ты — не боишься сама сего, ты меня любишь, я так тебе верю, твоей любви… и я зову тебя, и я… не знаю, что же мне сделать, чтобы все это, последняя мечта-желание жизни, осуществилась скорей. Я не стыжусь и самовольства, и — _п_о_к_а_ — _н_е_з_а_к_о_н_н_о_с_т_и. Мне ждать нельзя. Я хочу того же, святого в любви, в _п_о_л_н_о_й_ любви, как и ты. Оля, дай мне Сережечку, или — Олю… — все драгоценно, все свято, все — предел счастья. Да, ты воспитала бы ребенка, я знаю. Нового, чистого, светло-просветленного в уме и сердце! Это был бы Дар твой-мой — живой жизни. Олюша, верь мне, — я хочу твоей любви, счастья с тобой, ласковой с тобой общей жизни, на моем скользком склоне. Поздно? Время неизмеримо днями, годами: так оно условно. Но ждать долго, ты знаешь сама, нельзя. Чем можем ускорить начало нашего нового, общего пути? Мой приезд… конечно, _э_т_о_г_о_ не решает, ни-чего не решает. Я тебя з_н_а_ю, _в_с_ю_ знаю, и я хочу тебя живой, но… увидеть на день-другой… и — уйти, в свою пустоту одиночества! Правда, я могу уйти в свою работу… — но, Оля, с тобой, возле тебя моя работа, знаю, будет искрометна, ярка, сильна, оживотворена — тобой. Все может измениться, облегчить… но срока мы не знаем. Дни уходят. Вот, 4 месяца, как я тебе открылся _в_е_с_ь, всей душой, сказав: Оля, будь моей женой, законной. Теперь скажу: если пока нельзя тебе быть моей женой по закону, будь ею по духу, по плоти, по молитве нашей, общей… _п_о_к_а. Я открыто назову тебя моей женой, мне никого не стыдно и не страшно. Ты нужна _ж_и_з_н_и, ты _н_е_ можешь, не имеешь права быть _в_н_е_ ее. Тут, в этих словах — _в_с_е. Ты не должна быть под спудом. Я буду счастлив наполнять твою душу — чем пожелаешь, что в моей власти, в моих силах, в моем умении. Ты жизни не боишься, ты — _с_а_м_а_ Жизнь. И я — с тобой, не боюсь ни за тебя, ни за себя. Если откроется Россия, — у нас _в_с_е_ будет, пусть хоть короткий отрезок лет, что мне суждено прожить. Ты для меня ныне единственная, вечная, земная и небесная. Ты — с моими отшедшими — _е_д_и_н_о_е_ для меня. И _о_н_и, — если они _е_с_т_ь_ _т_а_м, — они тебя любят и благословляют. Верю так. Никогда ты мне не была необходима _т_о_л_ь_к_о_ _д_л_я_ искусства. Ты мне дорога, _ж_и_в_а_я, обладаемая вполне, ты, Оля, Олюша, Ольга, Ольгуночка, Олёль моя, Олюночка, моя дива чистая, моя _Д_е_в_а. Вот как я смотрю на тебя, как ценю тебя, как люблю тебя! Я все люблю и ценю в тебе: и твою чистоту, и твою земную порыв-страстность. Я _н_а_ш_е_л_ тебя, я вызвал тебя мечтой, и ты выступила из смутных далей, олицетворилась, ожила, — и я тебя дождался, как бы _с_о_з_д_а_л. Да, я верю: у нас одна с тобой Душа, как бы половинки, разделенные, которые стремятся слиться. И — должны слиться. Я тебе писал, что цветок _ж_и_т_ь_ будет, хоть и не клубень. Так бывает очень редко, я знаю. Пусть _э_т_о_ будет знамением нам: будем жить. Будем же творить в жизни! Так слитно-дружно, как бывает редко-редко. Оля, вот мое сердце, смотри: я _в_с_ю_ правду тебе сказал, только Правду, мою, нашу. Я понимаю твою любовь, ибо она и во мне, такая же. И я так же страдаю и жду, жду тебя. Я все силы употреблю, чтобы нам свидеться, — скоро весна, и я приеду, буду пытаться… или — ты приедешь. И ты пытайся. Я так молю тебя! Я так досадую, что удержал тебя тогда… но ведь и тогда было уже трудно. Ведь мы открылись друг другу уже после возобновившейся нашей переписки, после — много! — твоей болезни (40 г.), — весной 41 г. Разве могла приехать ты? «Сердце сердцу весть подает», написано тобой «встречно», в апреле 41 г.: не могла приехать? Нет. Никогда не удовлетворюсь этой «любовью в письмах», ни-когда. Она только сближает нас, уяснеяет друг-другу, но не отдает друг-другу. Мы должны _с_а_м_и, своей волей, отдаться друг-другу. Как это сделать..? Все еще не знаю. Без тебя — нет жизни, я не горю в работе, но я _х_о_ч_у_ гореть. И буду. «Пути» готовы, пиши. Стило исправят в понедельник. Как чудесны твои цветы! Сирень — 23 день! Гиацинт! Цикламены — с 13.XII. Целую всю, всю, всю. Твой Ваня

[На полях: ] В эту субботнюю всенощную начинают петь чудесное: «Покаяние отверзи ми двери Жизнодавче581. Утренность бо дух мой ко Храму, Св. Твоему»… Оля, как бы я хотел все постные службы — с тобой, в России! Оля! О, сколько мы чудесного пережили бы, и — вместе одной Душой! И это должно быть, _б_у_д_е_т! Верю. Не уйду — до того! М. б. еще 20 лет проживем вместе! И сколько я могу написать! Во мне столько воли к творческому! И — столько — планов! На 3 жизни хватило бы!

Нашла меня в «Путях»?

Горели алые свечки? Сохранила одну к Светлой Заутрене?

Масленица — 9-го февр. Новгородка Арина Родионовна (вот няня-то была!) спечет мне блинов. Люблю блины — и все. Я все люблю.

Неужели мы когда-нибудь будем вместе — _в_с_е_ — обедать, думать, писать, играть?!! — Да. Петь.

Бедняжка, как ты мучаешься в холоде, с печами! У меня +10–11°! Скоро пустят центральное отопление. А [1 сл. нрзб.] теперь — 1-й день — хороший!

Я тебе _в_с_е_ сказал. Мне нечего скрывать от тебя! Я — силен, чтобы жить с тобой, я _н_и_ч_е_м_ не болен, кроме «сонной» ulcus duodeni. Сердце мое — хорошее.

Ох, как все сильней люблю, Олюша, и как жду. Как живую тебя _х_о_ч_у!

Прилагаю твои-мои цветы в пакетике. Поцелуй.


139

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


24. I. 42 8 утра

Милая Моя Ольгуна, я написал тебе и в ответ на твое письмо «без личного обращения», и на последующее. Написал также и по поводу разрешения самого главного — как нужно поступить, чтобы покончить нам с тяжелым для нас положением неопределенности твоей и моей _ж_и_з_н_и. Все эти три дня с письма твоего я в подавленности и смуте. Я вижу, что необходимо еще раз коснуться и твоего письма от 17. I, и моего предложения о разрешении неопределенности. Последнее особенно необходимо, а почему, — поймешь.

Я сильно ранен твоим уподоблением моего поступка с тобой, — говорю о моей открытке от 31 дек. и о моих письмах, посланных вдогонку открытке, чтобы исправить горестную мою раздраженность от твоей «повести жизни» — уподоблением действия моих писем — подлости, совершенной некогда в отношении тебя неведомым мне «Н», кого я определил, как «безобразничающее истерическое ничтожество». Перечитай же мои письма внимательней, и увидишь, как ты меня хлестнула. Своими письмами вдогонку я брал назад ту проклятую открытку, просил простить мне ее, и в письмах не пилюлю золотил ласковыми словами, а искренне винился и старался объяснить тебе, что моя просьба о «всей правде» вытекает из разбора твоего душевно-физического строя, твоих поступков и отношений с лицами — «встречными» в твоей «повести». Разве не вправе был я просить тебя закончить рассказ о «Н», — ибо ты его-то и не закончила, лишь пообещав сказать о «покаянии „Н“», — ? Разве это «утверждение клеветы»?! Разве здесь непонятно тебе мое волнение? разве не мог я испытывать то, что переживал Фома? Фоме Господь ответил, ты знаешь — как, и не сказал ему, как сказала ты мне: «уйди, ты мне _н_е_ _н_у_ж_е_н_ больше». А ты это сказала мне, почти сказала, хоть и не высказала явно. Тут, в моем понятном волнении, _н_е_ утверждение клеветы, а страстное желание убедить себя, что искушавшие меня томления, — поставь же себя на мое место, и тебе станет ясно, как психологически прав я! — лишь давящий мираж-кошмар. Это не утверждение «непреложности», не грязь, которой будто бы я тебя пачкаю, это — мое страдание, навязчивая мысль, меня терзавшая, безумная мысль, ныне сгоревшая. Я боролся с нею, и я одолел ее, а не подчинился ей, не принял ее, как непреложность. Я очень терзался тем, что она могла во мне родиться, и я цеплялся за все, что могло бы ее закрыть от меня. Ты могла бы понять мое душевное состояние, если бы не ослепилась раздражением, и тогда ты поступила бы, как Христос в отношении томлений Фомы582. Ты все преувеличила, что было мною высказано в письмах, мои муки за тебя ты обратила в грязь, которой я будто бы тебя «пачкаю». Не так это, я всегда верил в чистоту твою, в идеальность твоих порывов, в способность твою к жертвенности. Но согласись же, Оля, что у меня были основания для смущения, для вопросов, для «помрачения» ясности в восприятиях того или другого из сообщенной мне «повести жизни». Все эти «деми», упоминаемые тобой, лишь логически оправдываемые заключения из фактов, из анализа твоих поступков. Все эти «увлечения» твои, так часто чередовавшиеся, так легко возникавшие, так неизменно приводившие — и так быстро! — к иным интимностям в обращении с увлекавшими тебя лицами, — могли же они вызвать во мне горькие и волнующие предположения о «легкости» восприятий, о… «это же так все невинно», так извинительно, так… безгрешно! и так… безотчетно! И «Дима», — тут уже бли-зость! — и «Микита», и… об «инкогнито», о… таком сверх-интимном, как «ребенок»… и твои слова «Диме»… — «надо _в_с_е» — еще и подчеркнуто это «в_с_е»! — «в_с_е_ _з_а_б_ы_т_ь…» Что — забыть? что — это «в_с_е»? Зачем это «в_с_е… _в_с_е»… забыть? — если ровно ничего не было? Значит все те же «легкие поцелуи», такие «быстрые», так легко уделяемые, как и в случае с «Лёней»… и, значит, так легко извинительные? И как же, при таком напряженном (в данном случае) легкомыслии, — а таких случаев — очень много, — и «Лёня», и «Н», и «Дима», и «хирург», и «Г»… и… и… кто еще? Разве я, кому ты дала право вглядываться в твою жизнь, не получил от тебя же права спросить тебя, просить тебя — объяснить мне то-то и то-то в этом хороводе «увлечений»? При чем же тут «пачканье», при чем же тут уподобление моего понятного волнения утверждению _н_е_п_р_е_л_о_ж_н_о_с_т_и? — «подлости „Н“»? Почему даже отказ признать за мной тот простительный душевный хаос, в котором был и томился Фома когда-то, и что так любовно-ласково-кротко принято было самим Христом, и прощено Им? Оля, я тебе во всем верю, правде твоей верю, но я слабый, греховный человек, я тебе отдаю всего себя, я перед тобой душу раскрываю, доверчиво, томления свои открываю, и моя мольба к тебе не неверие в твою чистоту, а моление — «укрепи же меня, слабого, смутного, грешного… укрепи меня, Олюша, в моей _в_е_р_е_ в тебя… ты же сама, невольно, колебала ее твоим „рассказом“!» В ослепленности от сильного вживания в твой рассказ, я начинал громоздить всякие ужасы… и в то же мгновение я им не верил, я _т_е_б_е, твоей духовной силе верил… и в тот же миг я молил тебя: «Оля, я несу в сердце твой чудесный, твой чудотворный _о_б_р_а_з, Образ… я на него молюсь… помоги же мне удержать его в себе! снизойди к шаткости моей грешной, к моим сомнениям, к моей неисследимой тоске!» И это, такое понятное, терзание, и эту страстную жажду утверждения твоей высоты и чистоты, ты понимаешь, как мое убеждение в непреложности того, от чего я отмахиваюсь, чему никак не верю, не хочу, не могу верить… и чем томлюсь! И если бы я просил «доказательств», и ты бы дала их мне, и я бы только по ним признал правду твою, ты могла бы сказать — «такой мне _н_е_ _н_у_ж_е_н_ больше»! Мне доказательства _н_е_ нужны, _т_ы_ — вот моя вера и мой упор, и я победил себя, и ты для меня — нетленна, ты для меня — чудотворный Образ! Вот _э_т_о_ и есть истинная моя правда, моя чудотворная опора в томительных искушениях моих, в греховной слабости создания, из праха сотворенного. «Чумовые» письма мои — внешнее выражение «томлений праха», я изливал в них томления и не отсылал их тебе, — я побеждал _с_е_б_я_ _с_а_м! А о письме 1 дек… — это же не в укор, что я все же, возвращенное раз, снова посылал, не в укор тебе, а потому, что там я давал литературные примеры, которые могли быть полезными тебе. Я поверил тебе, что ты не из каприза не хочешь писать то, о чем я просил тебя, а от смущенья перед трудностями работы — но никак _н_е_ задачи. И послал тебе, как бы с тобой беседуя. А «чумовые» письма я ни-когда не отсылал, я их рвал, слабое, грешное в себе рвал. Ты знаешь, я живу воображением, оно часто уводит в нереальность: мои «чумовые» — повелительный отклик мучительному воображаемому, — я откликаюсь — и тем избавляю себя от «призраков», — и потом рву эти «призраки на бумаге», — и они никогда не возвращаются ко мне. В твоей «повести» много «призраков», они стали давить меня, и — чтобы от них избавиться, я писал «чумовые письма». Слишком ты дорога мне, слишком предельно, вернее: беспредельно! тебя люблю, возношу, смотрю на тебя снизу вверх, и все, что тебя коснулось, — уже осквернение тебя в моем сердце, уже попытка тебя снизить, и я начинаю тобой томиться, я начинаю эту борьбу с призраками, тебя во мне темнящими. Как же, значит, _я_р_к_о_ твое изображение их даже в сжатом виде, в этом конспекте-рассказе! Ч_т_о_ бы со мной сделала, если бы стала давать «сцены»! Ты, твои «призраки» задушили бы меня. Тоже, м. б. только в меньшей степени, было бы и с другими, — читателями. Суди же сама, Олюша, до чего ты сильна в изображении, в творчестве — начальном! — твоем. Есть закон психологии творчества: когда что-нибудь начинает загромождать душу, художник _д_о_л_ж_е_н_ чтобы избавить себя от этого бремени, — излить его в творческом порыве. Так Гоголь, угнетаемый «тоскою жизни», _и_з_б_а_в_л_я_л_с_я_ от этой тоски, от ее призраков, творя свои «Мертвые души»583. И так — со всеми. Так и со мной, от твоей «повести». Теперь, «сотворив» «чумовые письма», я избавился от бремени. Ты — свет мой и чистота, ты — Икона мне, и я на тебя молюсь. Оля, это _н_е_ слова. Бывает и другое: душа начинает изнывать по… _с_в_е_т_у, по чистоте, по красоте, по идеальному… и _н_а_д_о, повелительно надо избавить ее, душу, от этого «изнывания». Тогда создаются, _н_е_в_о_л_ь_н_о, великие шедевры-идеалы. Я — несомненно! — изнывал по идеалу-женщине, я его _в_и_д_е_л_ пусть несовершенным — в отсвете моей Оли: и я взывал к жизни мой идеальный «призрак» — мою Анастасию. И — повторилось это обременяющее душу изнывание, _в_ы_з_ы_в_а_н_и_е_ идеала-женщины! Разве я мою Дари з_н_а_л? Почти не знал. Я некое лишь отражение ее _в_и_д_е_л… и я стал звать ее, я стал лепить ее… — и вот, повелительно-волшебно, _о_н_а_ явилась, моя Дари… — «Пути»! Задолго до встречи с тобой, моя Царица! Я вызвал ее к жизни… и она, пройдя через мою душу в книгу, явилась, _в_с_я_ _ж_и_в_а_я, — Ты, моя Олюша! ты!! Явилась, как увенчание исканий призрачных… — из мира идей, платоновского мира584, — и оказалась… _я_в_ь_ю! От этого я никогда не отойду. Ты пришла, ты — _е_с_т_ь, ты станешь моей реальностью. Вот она, моя правда, вот мое толкование самому себе — моего искусства. Ты, вечно ты… и до конца — Ты! Тебя дала мне Жизнь, не мной ты создана, ты создана Господом, но вымолена, выстрадана мною. Я _т_е_б_я_ чувствовал, искал, и, поскольку сил хватило, — создал словом, из призрачного мира моего, в силу душевной моей потребности, моей жажды, моих исканий. Это — чудо: И это чудо, — явь, ты — _е_с_и! Ну, теперь тебе все понятно. Теперь ты поймешь, с _к_а_к_о_й_ же силой я могу любить тебя! как _н_е_ могу без тебя? Веришь? Я в тебя крепко верю, я тебя люблю неизведанной еще любовью, я же создал тебя, из _с_е_б_я, я вызвал тебя, — и ты воплотилась в жизни, Ты — явилась, _ж_и_в_а_я! Веришь? Чувствуешь, как же люблю тебя? Мало этого: ты — мое дитя, ты — моя сила, вера, любовь, страсть, творческая воля, — _в_с_е! Веришь, Оля? Верь. Это — сама живая правда моего сердца, мысли, воли. «Напишу тебя, не бывшая никогда, и — будешь!»585 Помнишь? Вот. «Напишу тебя, моя Дари… и ты придешь ко мне, и станешь — _м_о_е_ю, _м_н_о_ю!» И вот — ты пришла. Не буковками-словами, а всею своею сущностью, чистотой, красотой, душой, — _в_с_е_м! Как же ты можешь испортить мою Дари?! (безумец, писал когда-то..!) Ты ее дополняешь, ты ее во мне, во всей полноте и свете… рождаешь. Вот тебе моя правда… о тебе! Ну, утихни, девочка моя мятежная… ну, улыбнись светло… ну, дай же нежно, чисто поцеловать твои глаза… дай же слить твои чистые и грустные такие слезы с моими, горестными, мучительными и облегченно-озаряющими душу слезами. Смотри, разве это не чудо… — звать, творить, и — _н_а_й_т_и, — не только в ускользающих ликах от искусства, а и — _ж_и_в_у_ю, трепетную, истинную, как созданный Богом — Свет! Как же не быть счастливым! Как же не петь хвалу! И я пою тебя, и буду петь тебя, буду Господа петь _з_а_ тебя! и так будет — пока не остановилось сердце. Ты в нем и даешь ему жить собой. Да сохранит тебя Бог! Верни же Рождество, верни святые дни, _н_а_ш_и_ дни! Бедные, оставленные цветы… верни же их забывшему их сердцу твоему, покинувшему их… _д_л_я_ _п_р_и_з_р_а_к_о_в. А я ни-когда не покидал мои цветы, твои цветы — и тебя в них. Я за тебя боролся с призраками, и не отдал им тебя на поругание, во всей чистоте нетленной хранил и храню в сердце. Верь, Оля, незаменимая, неизменяемая, 10-летка-Оля, всегда _о_д_н_а! Ну, гуленька, прими же свечки, для тебя искал, для моей чудесной, 10-летки-Оли-Ольги, — глупенькой, маленькой и такой _б_о_л_ь_ш_о_й! Твой, _с_ч_а_с_т_л_и_в_ы_й_ Ваня


140

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


24. I. 42 11 утра

Дорогая моя, светляночка, голубка моя… Я писал тебе о «встрече», о _н_о_в_о_й_ жизни, — я призвал тебя к решительному шагу в жизни нашей. Эти дни я много томился думами об этом. Слушай, — и принимай все, как самое искреннее мое. Тут — ни «уклонений», ни «страхов перед новым» нет у меня. Тут — за тебя, за твою судьбу боязнь, — и только: _н_е_ за себя.

Завтра будет 4 мес., как я открылся тебе и сказал прямо, верно: Оля, будь со мной, будь моею женой, законной, благословенной в таинстве. Тебя это потрясло, смутило, ты стала просить ничего не посылать, что могло бы… Ты помнишь. Твое письмо, от 2 окт. Теперь оно снова возникло во мне вместе с болью в растерянности моей, и вызвало те ужасные дни, октябрьские. Мне тогда казалось, что я тебя утратил, ты — уходила от меня. Это было не так. Но твое смятение _б_ы_л_о. Мне тревожно думать, что и на этот раз, получив мое письмо, от 23. I, ты смутишься, ты снова впадешь в трепет-муку, от моих слов. Я учитываю и это, и то, что ты, м. б. загоришься и — надо же когда-нибудь решить! — найдешь в себе силы сделать решительный шаг, м. б. и бесповоротный. Моя совесть, моя сильная любовь к тебе, мое почитание тебя, мое преклонение перед тобою, моя крепкая вера в исключительность и единственность твою, моя вся нежность к тебе… — все это велит мне быть очень с тобою бережным, не просить от тебя усилий сверх твоих сил. Оля… я с открытой душой к тебе говорю: _в_с_е_ обдумай, пересмотри в себе, прежде, чем сделаешь важный шаг. Ведь, написав тебе то, что я написал в письме 23-го янв., я беру на себя огромную ответственность. Твой шаг м. б. и непоправим, для всей твоей жизни. Все обсуди. Ты меня не знаешь лично, не видала, не проверяла опытом жизни. Допускаю: мы встретились — в Париже ли, в Арнхеме ли… Нет, ты приехала, как я предполагал, ко мне. Ну, подумай… ну, а если я в каком-то отношении, ну… не подхожу тебе… ну, просто, ты увидишь вдруг, что выдуманный тобой, сотворенный в мечтах, по книгам моим, по моим ли письмам, — чем-то —, а м. б. даже и многим, — не отвечает тому душевному и внешнему образу, который ты сотворила в душе твоей?! Так это неопределимо словами, но может случиться… — тогда что же? Вот почему и говорю: Оля, ты мне дорога, превыше всего ты для меня, я уже не могу жить без тебя… Но сколько же раз ты ошибалась в твоей жизни, отыскивая «единственного»! Сколько страданий, сколько надломов в твоей душе и жизни! И если, так крепко-нежно ты уверовала, что я _д_о_л_ж_е_н_ быть тем «единственным», кого ты ждала, искала и, показалось тебе, — нашла… если вдруг ты и на сей раз убедишься в разочаровании, если я, земной, я — явь, — окажусь _н_е_ _т_е_м, кого ты выносила в себе… что же тогда? Кто может поручиться, что я — _т_о_т_ _с_а_м_ы_й? Надо все предвидеть. Да, для меня твое разочарование, новая твоя ошибка… будут тяжки, м. б. я не вынесу такого испытания… ну, речь у меня — не обо мне: о тебе речь. И я хочу остеречь тебя: поступай, дорогая, так, чтобы твой шаг ко мне навстречу не оказался непоправимым. У меня сердце сжимается, я эти ночи, с 21, когда пришло твое письмо без обращения, спать не сплю, все думаю… — и мне страшно. Не за себя, Оля. Не усмотри, умоляю тебя, в этих словах моих «уклонения», «подколесинщины», «нерешительности»… нет, это все будет неверное толкование слов моих, чувства моего. Ты для меня — дар Божий, сокровище незаслуженное: от такого дара — не откажусь, никогда. Я жду тебя, я зову тебя и я страшусь за твою судьбу. Разочароваться, не имея возможности отступить назад, вернуться — пусть в скучный, пустой уют-покой, — это что же? снова в испытания, в океан беспощадной жизни, в непосильную работу, и это с надорванными силами, м. б. _б_е_с_с_и_л_ь_н_о_й… — от этого меня бросает в тоску и ужас. Ну, просто, ни я, ни мой уклад, ни обстановка, ни все другое, ну… просто, тебе не приглянутся. Ты горда, ты самолюбива, ты очень душевно-тревожна и требовательна — к идеальному. А я могу тебе показаться «совсем не тем», кого ты ожидала! Оля, все обдумай. Я настолько старше тебя… м. б. и это ляжет в душе твоей — пусть несознанным вполне — моим недостатком. Мой пыл душевный, многое во мне — могут показаться тебе с изъянами. Мой быт и привычки могут оказаться слишком и скромными, и отличающимися резко от той внешней обстановки, материальной… с какой ты освоилась, конечно, за эти годы в Голландии. Кто знает…?! Покажусь унылым, — я не всегда бываю _ж_и_в_ы_м, я порой ухожу «в свое», скучаю мучительно… скучаю, когда во мне не строятся планы, не вяжется, не спорится моя работа… я очень — в работе — однотонен, скучен, недоволен собой и жизнью… — и это может тебе не понравиться. Да, я буду стараться так жить, чтобы ты была светла, счастлива, довольна, чтобы ты сама строила свой мир и в нем жила… — в свой-то я тебя призываю, там нет для тебя никаких преград… но ты посчитайся и со своими свойствами. Я все хочу тебе сказать, ко всему привлечь твое внимание перед решением. Какая тяжесть ответственности на мне, за тебя, самое мне дорогое ныне! Я мог тебя увлечь и своими книгами, моим внутренним миром, моими устремлениями, моими письмами, очаровать и мыслями, и чувствами, и идеалами… наконец, мог, просто, заворожить гипнозом речи, жара, страстностью моей, моим «порывом», моим поклонением тебе… и ты начала создавать меня, лепить по своему желанию, мечтам… — и вот, вдруг откроется тебе, что созданный так я — другой, как будто! Погаснет очарование, ты вдруг увидишь, что _о_п_я_т_ь_ ошиблась! Пути назад, в установившуюся обстановку за эти 4–5 лет, — уже нет. Да, я знаю, ты способна на жертвенность… ты, светло-гордая, м. б. и виду не покажешь, стерпишь… но с томлением, с горечью сознанной ошибки не справишься, затаишь в себе горечь, боль… тоску… снова начнешь искать… Вот обдумай и это. И все, связанное с решением, все последствия — для тебя и твоих, со стороны голландского дома… Я говорю тебе прямо: люблю, сильно, неизменно, мне с тобой нечего терять, с тобой — _в_с_е_ у меня; но жертвы твоей я не смогу принять, сознание будет меня терзать: твоя вина, это — через тебя… ты исказил для нее все перспективы, ввел в заблуждение, обманул ее чаяния, ты — во всем ее страдании виновен. И это обдумай, Оля. И потому я, изменяя отчасти план, сообщенный мною тебе в письме 23 янв., предлагаю: не разрывать пока окончательно с А., — это всецело твое право, _к_а_к_ поступать, — м. б. ты приедешь, не ко мне… а поселишься в отеле, приедешь на несколько дней… — не знаю, как ты все представляешь. Для меня — если забыть ответственность, — безмерное счастье — чтобы ты стала навсегда моей, Олей, с моим именем, полноправной, моей женой и хозяйкой в доме. Для тебя… если хоть малое разочарование во мне… — при сделанном решительном шаге, — последствия могут оказаться сверх твоих сил. Все продумай. Не усмотри в моих словах — умоляю! — и повторяю!! — нерешительности, колебания связать свою жизнь с тобой: нет, я честно, прямо говорю тебе: я _д_а_в_н_о_ решил для себя, и не отступлюсь от дарованного радостного счастья, света жизни. Меня мучает все, тебя касающееся. Приедешь если, мы будем много времени проводить друг с другом. У меня перед глазами твой милый образ, и вся ты — счастье, которого не ждал, несбыточное, — вдруг — сбывающееся! Ты ближе, глубже меня узнаешь, больше поймешь: ты же так умна, так проникновенна, ты _в_с_е_ взвесишь и сделаешь вывод: что же надо и _к_а_к_ надо решить, на что решиться. Помни еще одно: ты еще молода, ты многое увидишь впереди… а я… у меня, для меня каждый день на счету, и утратить тебя — для меня неизлечимо, этого удара, _т_р_е_т_ь_е_г_о! — я не выдержу. Не из себялюбия говорю, а опять-таки — ради тебя: удар и на тебе отразится, в твоем внутреннем чутком мире: у тебя совесть — мучающаяся, ох, какая же требовательная, тревожная! Если душа твоя меня принимает даже и теперь, принимает полно, ну, тогда решай… и чем скорее решение — тем легче мне, да и тебе, так чувствую. Но, принимай только _п_о_с_л_е_ тщательного продумывания. М. б. я и ошибаюсь, м. б. ты уже все обдумала, спросила не раз и ум, и сердце, и эту твою особенную такую — проницательность, способность к внутреннему прозрению, ви-дению. Тогда, конечно, эти мои рассуждения — ох, я не люблю рассуждений! — излишни. Вот все, что хотел тебе сказать. Ответь, Оля.

Сейчас, Олечек, твой экспресс, 19.I. Молю, успокойся: ты для меня — святая, чистая, да… — «чистейшей прелести чистейший образец»! _В_с_е_ понимаю, одолел, — и давно! — всех призраков: ты для меня — 10-летка Оля, и ты, теперь — едино-целое, неизменяемое, бессмертное, как Идеал. Клянусь Богом, Он видит, что в моей душе бессмертной — к тебе. Ты мне — _в_с_е, ты — воплотившееся ныне в жизни, для меня, _С_в_я_т_о_е_ _С_в_я_т_ы_х. Ноги твоей поцеловать я недостоин. Пусть же я утрачу самое заветное во мне, если я говорю неправду. Я только в тебя и верю. И счастлив же, что я давно уже, с первых твоих слов ко мне эту Веру нашел, и живу ею, и буду молить Господа дать мне сил быть тебя достойным: Слов нет — определить тебя, сказать тебе, _к_т_о_ ты для меня. Как я был счастлив, увидя твое — Оля, с моим наследственным именем семейным! Благодарю тебя за эту _ч_е_с_т_ь, в письме твоем Новогоднем — за _м_о_е_ от тебя Счастье! Изгони из души сомнения во мне, — ты бы ужаснулась, сколько держит мое сердце — всю Тебя! — и не разрывается!! — и озарила бы меня понявшими _в_с_е_ глазами. Твой, навсегда, крепкий верой тебе, в тебя — Ваня Шмелев + Оля Шмелева.

Ну, до чего ты чудесно-умна, Оля! до чего ты прелестна — детка!


141

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


28. I. 42 8 вечера

Оля, милая, устал я… мучаюсь твоею болью. Если мои объяснения ничего не скажут тебе, — значит, бессилен я, или нет веры мне. Отнесись все же ко мне мягче, вспомни, что я не совершенство, а от персти земной, и бываю порой _с_л_е_п_ц_о_м586. Тебя волнует, писала ты, мой рассказ о Даше; а в нем я не герой «романа»: я лишь жалел бедную, незадачливую девушку. Сделай вывод. Давно нет от тебя известий, мне тяжело. Я _в_с_е_ сказал тебе. Ну, продолжу рассказ о Даше. (Сейчас получил твои заказные от 22–23.I. И _в_е_с_ь_ — сгораю в боли. И молю, молюсь Тебе!)

…Эти 9–10 дней, с глазу-на-глаз с 20 л. пригожей девушкой, — мне было лет 30, — были суровой пробой. Чувство ее ко мне я знал. Я привез ей записку Оли: «пока замени меня, чтобы Ваня не так остро чувствовал мое отсутствие». Кухарку Оля разочла перед отъездом в Москву, — не подходила. Записка взволновала Дашу. Я пошутил, помню: «вот и _з_а_м_е_н_я_й». Она смутилась, вспыхнула. И принялась «заменять». Стала закармливать. К кофе всегда пирожки, пончики, «розанчики». Обеды разнообразны, до… стерлядок, — бегала к рыбакам вниз, на Клязьме стерлядь — редкость; рябчики, провансаль с омарами, волованы… «бёфы» с соусами, — она давно изучила мой вкус, — или ей так казалось? — пломбиры, блинчики со сливками. Всегда свежие цветы. Азалию раз… — «полтинник только!» — из своих, а мне говорила — «из барыниных». Стала нарядней, прически, новые туфельки на каблуках. Слышу — цветущей яблоней..! — «Не думайте, это _м_о_и». «Грэпепль» Блоссон, очень дорогие и тонкие духи, Оля только их брала. Как вечер, я шел играть в карты, до 5 утра. Приходя, находил ее спящей в качалке перед печкой, глаза красные, наплаканные. Раз постучалась ко мне в спальню, рассветало: «Аничка мучается, все слышно… страшно мне… я тут побуду». Хотелось ей голос живой услышать? — была очень нервная. А это 16 л. дочь хозяйки мучительно угасала в чахотке, — рядом, за бревенчатой стеной была квартира их. Я не ответил, смутился. Постояла в дверях, пошла, села в качалку, плакала, я слышал, (рядом) — от тоски ли, от страха ли..? Утром взглянуть на меня смущалась. Выйдя в тот вечер, я заколебался: мело метелью, и извозчика не найти. Вернулся, и воображение заработало «картинами». Метель меня всегда как-то взвинчивала. Я вошел неслышно, дверь не была на крюке. Даша, в качалке, встретила меня радостно-испуганным взглядом и тут же опустила глаза. Во мне помутилось на мгновенье, но я раздраженно крикнул: «черрт… портсигар забыл… поищи!» Она медленно поднялась, качнулась, чуть не упала на качалку… искала долго (бывший у меня в кармане) портсигар… и я — неслышно ушел в метель. Я вызвал мыслью Москву, комнату с зеленой лампой, мальчика в кроватке, склонившуюся над ним — о, сколько ночей так было! — маму… В тот вечер я играл вдумчиво. Утром телеграмма: вечером приезжают. Даша сказала-вздохнула искренно: «ну, слава Богу». Оля привезла новость: Д. очень понравилась какому-то молодому чиновнику, видел ее у брата Оли на карточке с Сережечкой. Хочет приехать познакомиться. Д. ни слова, побледнела. Сказала как-то, что замуж пока не хочет. «Сбыть хотите меня?» — слезы, заплакал и Сережечка. И экзамен на народную учительницу _б_о_я_л_а_с_ь_ держать, хотя была готова. Занималась с ней урывками Оля, и еще ходила одна учительница, ее подружка. Эта подружка тоже советовала замуж. Ездили в Москву на Рождество, вернулись. Вскоре приехал брат Оли с женихом, не предупредив нас даже. Даша разливала чай, как неживая. Жених — не очень казистый — не понравился. Мы не настаивали. Скоро я бросил службу, Москва, начинался мой «путь писателя»587. В 1907, все-таки состоялась свадьба: умолял Олина брата жених, тот долго уговаривал Д. — и мы с Олей были удивлены даже, что Д. решилась, наконец. Почувствовала себя «лишней»? боялась остаться «старой девой»? Ей шел 22-й только, кажется. Она была очень самолюбива, не хотела «себя навязывать»..? Должно быть, убедилась, что не сбыться ее «грешной мечте… хоть на денечек счастья!» — как-то сказала после… м. б. в Ново-Девичьем монастыре, — при «объяснении» со мной… На свадьбе удивила «выходкой». Никогда не пила вина, а тут — несколько бокалов шампанского, — и _с_а_м_а_ подошла ко мне: «ну, протанцуйте со мной хоть напоследок!» Танцуя, не отпуская меня, шептала, — от сердца отрывала: «все равно, вас не смогу забыть, _е_м_у_ женой не буду, пусть хоть убьет». Я курил в официантской. Даша вдруг сзади нежданно обняла меня за шею и крепко поцеловала в губы, вся как-то вывернулась. Я опешил. Никого не было в полутемном углу, но я заметил, как старик официант, несший мороженое, запнулся и помотал головой. Даша шепнула истерично — «на каторгу иду!..» На следующий день — с визитом. У Д. глаза наплаканы, как-то она притихла, поникла. Молодой — уныло-растерянный. Это был скромный, лет 25-ти, неглупый, сильно полюбивший Д. и теперь — «все понявший». Д. упорствовала больше полугода! Приехал как-то брат Оли, «сват» и сказал мне наедине: «он убежден, что у вас с Д. _б_ы_л_о_… правда?» Я ответил: «ду-рак!» (каюсь: я его хотел ударить! занес руку!) — и передал Оле. Она мне верила, встревожилась за Д. Надо было воздействовать. Я велел Д. прийти в Ново-Девичий монастырь, — они жили рядом. Мы вышли на кладбище, бродили, — драматическая сцена! Д. подняла руку на крест и крикнула, что покончит с собой. «Вы показали мне жизнь, а теперь… как в яме я… чем помешала вам, что втихомолку-то люблю?! Все бы вынесла, вас бы видеть только… и Сережечкой болею, и Ольгу Александровну как люблю..! Боже мой, зачем я в петлю полезла… что мне делать… только убить себя..!» Я ее убеждал, говорил, как нам тяжело: «на мне и на тебе висит гнусное подозрение, позор, и перед Олей, и перед твоим мужем! Тогда уж не надо было соглашаться… тебя не принуждали!..» Это была правда, и она это понимала. — «А если согласилась… — учти последствия!» Она крикнула: «Ты _т_а_к_ хочешь? несчастная я, дура..! Для тебя и для О. А… хорошо… приму _в_с_е!., я вас всех троих люблю, ми-ленькие мои…» Ломала руки, падала на могилы, стонала… Редкие в этот час — 10 утра, шла обедня, — посетители должно быть думали, что оплакивает утрату. Да так оно и было. Впервые тогда сказала она заветное это «ты». Вскоре «молодые» были у нас. Муж смущенный и радостный, терялся. Даша — та же, поникшая. Через год — девочка, Оля крестила. Еще через год — другая, Ольгушка, моя крестница. За 7 л. — две парочки. В 13-м г. я заехал к Д. с дачи, — Оля просила отвезти детям платьица и гостинцы. Застал одну Д. — было утром, муж на службе, старшие девочки играли на дворе в песочек. В квартире было душно, мухи, томяще пахло малиной, — Д. варила варенье. В колясочке спал годовалый Ваничка. Я застал Д. в распашном голубом капоте, разнеженную жарой. Она изумилась мне, пугливо огляделась и быстро задернула занавески — на улицу, — в 1-ом этаже. Я был в белом, пике. Кинулась ко мне и обняла-прильнула. После я увидал малиновые следы на куртке, от ее рук, губ? Я потерялся, смешалось все, — таз на примусе, малина, ребенок, томящий запах. Она порывисто прижалась ко мне, и я почувствовал ее большой живот, — она была опять беременна, четвертым, Сережечкой. Это меня сразу отрезвило. Я отвел ее руки в засохших потеках малинового сока, оторвался от «малиновых» губ ее, показал взглядом на ребенка. Она смотрела в меня странными, «пьяными» глазами, смотрела почти безумно, сонно и — огненно! — и шептала страстно, жарко, и умоляюще: «хоть приласкал бы!., и за что так убила жизнь.?…» Этот ее шепот смякших губ, этот ее большой — и такой жалкий! — живот ее… вызвали во мне острую жалость к ней. Я сказал: «п_о_с_л_е…» Она вскрикнула — «да?!.. я хочу… _о_т_ _т_е_б_я_… самого дорогого…» — и стала падать — сползла на пол. Я помочил ей голову, она очнулась. В октябре родила. В февр. 14-го г. заболел муж саркомой, убился о медный наугольник расчетной книги, — она стойком стояла, а он неудачно спрыгнул с лесенки на нее. Операция запоздала. Летом, больной, гостил у нас на даче587а, в острых болях. Жалко было его, беднягу. Признался мне в «дурных мыслях» — когда-то! — и просил простить его. В авг. умер. Я ездил по России, писал «Суровые дни»588, — книга эта имела большой успех — «отражения войны в народе». Вернувшись, нашел Д. письмо: она _з_в_а_л_а_ меня, напоминала. Я не ответил, не бывал у ней. Да и не до того было. Сережечка, студент, в артиллерийском дивизионе, экзамен на офицера, на фронт. Не до «встреч» было. Большевизм. Сережечка едет в Добровольческую армию. Мы с Олей следом — в Крым. После кончины Оли Д. писала мне: «правда ли — дошло до нас — О. А. тяжело больна? Все брошу, дети взрослые, позвольте приехать, буду около вас, я теперь буду нужна вам, вам тяжело…» Я не ответил. Я был убит. Ни-кому, даже сестре Катюше589 не мог написать о горе — сил не было. Будто смущало, что такое горе, а я все еще _ж_и_в_у! Д. было тогда лет 48. Вот _в_с_я_ история с Д. В Москве, когда вернулись из Крыма, и уже _н_е_ _б_ы_л_о_ нашего Сережечки… — мы были раздавлены… у Оли — она _н_е_ знала! — теплилась надежда, — м. б. Сережечке удалось спастись? м. б. он за границей? Я не сказал Даше. Она была тихая-тихая, убитая, затерзанная жизнью. Тяжело… Вот это _м_о_й_ «роман». Как плакала Д., провожая нас! А мы были окаменевшие, уже _н_е_ж_и_в_ы_е, — светило _с_о_л_н_ц_е_ _м_е_р_т_в_ы_х. Это я понял после, чуть _о_т_о_й_д_я.

Олёк мой, от тебя 4 дня нет письма. Я страдаю, я весь сгораю, я мучаюсь твоею болью. Я весь — святая Вера в Тебя, Достойнейшая, Чистейшая, _н_е_б_ы_в_ш_а_я_ никогда, Единственная, Неисповедимая… не могу, бессилен _в_с_ю_ оценить тебя. Как ты огромна! Молиться на тебя — и взирать! Сердце твое целую. Твой Ваня. О, как люблю!

Оля, ради всего Святого, утиши сердечко! Ж_и_в_и, О-ля!


142

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


29.1.42 4 дня

Святая моя, страдалица, непостижимая, недоступная ни чувству, ни уму… не знаю, как называть тебя, все слова ничтожны перед твоим Образом, я теряюсь, я плачу, Оля, я не могу читать твои прожигающие мою совесть и мое сердце строки, живые, трепетные от крика измученного сердца твоего, я не нахожу себе названия, самого позорного, самого унизительного, я не сознаю себя, — да кто же это мог моими словами так измучить самое дорогое всей жизни, самое святое ныне для меня, без чего я, как прах, как позор самому себе?! Господи, какая темная власть овладела моей душой? Как это могло случиться? Как могли прорваться из меня и попасть к тебе — все худшее, что еще не отгорело во мне-прахе, как..? — о, поверь, чем могу тебе внушить, ведь мое чувство к тебе — такого не испытал, не мог и вообразить, что может быть во мне такое, _с_в_я_т_о_е, такое благоговейное, такое… ослепительное для человеческого духа, такое всепоглощающее _т_ь_м_у, все в ней освящающее, все очищающее, к Богу, к Его высотам недоступным возносящее! Ты мне собой открыла и собой создала во _м_н_е_ _р_а_й_с_к_о_е_ состояние сердца и духа! Не мог и вообразить, что есть — _Т_а_к_а_я! Только чуть, только тень слабую предчувствовал, ловил лучшим, что было в моей душе, о чем тосковал, чего искал безнадежно, что мучило так сладко, во что не мог поверить, думая, — это же мной вызвано, этого нет нигде… — вот, что я чувствовал, когда намекалось во мне искание «неупиваемой», небываемой, «никогда не бывшей»! Поверишь? Да ведь это же я давно-давно выкрикнул из себя, моим Ильей, его душой, полной тоски исканий… ты это знаешь, ты это видишь в моей книге, в моей «Неупиваемой»! Ольга, Оля моя, небесная моя, чистая… моя ли? — я боюсь этого слова, этого посягательства, — таким недостойным я себя перед тобой _в_и_ж_у! Но ты же знаешь, это не выдумано теперь, как оправдание, — это давно сказано! «Напишу тебя, _н_е_б_ы_в_ш_а_я_ _н_и_к_о_г_д_а, — и бу-дешь!» И вот, свершилось чудо, далось чудо, явилось чудо — о, Ты явилась, Ольга, и я склоняюсь, я молюсь на тебя, я плачу, как же я недостоин тебя! Вызвать, породить, в муках сердца и тоски _с_о_з_д_а_т_ь_ дерзновенно и благоговейно… и — _н_а_й_т_и! Из персти земной, силой крови сердца, силой напряжений воображения создавал, — ведь все из себя-праха вылеплял… — и прах преобразился, _п_р_е_т_в_о_р_и_л_с_я, _п_р_е_о_с_у_щ_е_с_т_в_и_л_с_я..! — Господи, я не кощунствую, но я не нахожу земных слов, чтобы выразить высоту, святость того чувства, живу которым, думая о Ней, единственной и непостижимой для меня, для моего ума и сердца! Слова не выразят чувства… «мысль изреченная — есть ложь»590! — лучшего, тютчевского, определения — не знаю. Оля, Ольга, святая, Святая, жизнь и сила моя… — пойми ничтожество мое, я становлюсь мгновениями слепцом, я отдаюсь власти чего-то — темного? страшного, — во мне? — но это знакомо из творений великих-чутких. Ольга, странное дело: я же ни-когда не изображал в своих книгах этой _т_ь_м_ы, — ревности, ее мук… — где говорил я сильно, исчерпывающе об этом? Я _н_е_ знал этого чувства? Не питалось оно моими соками, думами, кровью во мне? Нет, кажется… Было давно, смешное… зачатки сего… когда я, мальчик, гимназист, объяснялся с полковником… грозил ему… — ! — безумный мальчик! — и как мне теперь смешно, и как же все было юно-глупо! — и за что, из-за чего?! Только потому, что он был добр к семье Оли и предложил _с_а_м_о_м_у_ поехать к губернатору и достать поскорей какую-то важную бумагу, нужную для семьи… что-то о пенсии по севастопольскому Комитету, — отец и дед Оли были герои Севастопольской войны591… — и я увидал, как полковник, пристав нашей части, ехал на извозчике с юной Олей в канцелярию губернатора… — я явился — не наведя справок, очертя голову, — в участок, добился этого пристава, и… потребовал «оставить в покое девушку»! мою невесту!.. Безумец! Но… этот «безумец», 16–17 л., очевидно уже _т_о_г_д_а_ подавал признаки натуры бешеной, безумной, безоглядной… Всего только один раз! Пристав-полковник был поражен, растерялся, развел руками… я помню только… слова… «ничего не пойму»… «послушайте… ни-чего не пойму…» — а мальчик крикнул что-то дикое и… хлопнул дверью! Потом я горел стыдом и плакал перед Олей… В полчаса было сделано, на что тратились обычно недели мытарства по канцеляриям… Олю это потрясло.

Тот, из чувства чести братьям по оружию, уважения к героям великой кампании, сам взял на себя труд облегчить нуждавшейся семье ее трудное положение — только что скончался отец Оли! — а мальчишка… лез на рожон, сам подвергал себя будущим ущемлениям всевластного «участка», полиции… ни с чем не считаясь… — и добился-таки, мно-го мне потом пришлось изведать мытарств, когда приходилось впоследствии иметь дела, выбирать удостоверения и прочее… — вот когда — один раз в жизни! — я _о_с_л_е_п_ на время! — Оля плакала, чистая, она была оскорблена. Я ли не любил ее! Есть женщины, — извращенные? — или мучить любящие? — которым такое чувство… льстит им это? — не знаю… но _ч_и_с_т_ы_е_ этого не выносят. Ясновидец душ — Шекспир… наш Достоевский… — много отдали сил — определить это чувство… — перечитай «Отелло»! Дездемона… — ясная, чистая голубка… страдалица… — дан предел ослепления… но там роковым стечением обстоятельств… _в_с_е_ питало слепоту и бешенство Отелло, оправдывало… Определение — Лессинга592? — которое ты привела в письме — очень точно, но _н_е_ глубоко. _Т_у_т_ — _г_л_у_б_ж_е. Я не занимался этим, это — очевидно — было чуждо тому состоянию моей души, в котором я нахожусь, когда живу воображением… _н_е_т_ у меня этого _у_ж_а_с_а_ в писании, разве чуть, в «Истории любовной», _д_е_т_с_к_о_е, зеленая незрелость… Я боюсь этой темноты. И теперь, когда меня схватило, и _п_о_н_е_с_с_я_ я в вихре этого дьявольского кошмара… чем могу оправдаться? Страхом, что что-то могло коснуться тебя, моей Святыни..? Запоздалым, бесправным, оскорбляющим чистоту моей Чудотворной — для моего духа! — Иконы, моей Божественной! Найди хоть каплю снисхождения, прощения, не отвернись, Ольга моя… я не могу так страдать, нет у меня сил на это, я все эти ужасные недели… был в самоистязании. Я болел нестерпимо твоими страданиями, твоей — о, какой страшной для меня! — болью. Я… да, я страшился… — как ты! — вскрывать письма твои… Сегодня… я держал их в руках… нет, не могу читать, боюсь… боли твоей боюсь… И я увидал, и я принял в сердце эту боль, и я… вот, терзаюсь, плачу, умоляю… что я могу с расстоянием, с временем сделать?! Когда еще получишь объяснения мои?! Да где, какие объяснения найду, — ведь я же себя не понимаю, откуда _э_т_о?! Клянусь, _в_с_е_ истлело, я могу только молиться на чистоту твою, проклинать гнусность свою, свое недостоинство перед тобою! Молюсь в прахе перед тобой, вымаливаю стоном твое снисхождение. Ольга! я люблю в страшной муке — от любви! — тебя, предельно-смертно люблю, до жертвы — какой угодно, _н_а_ _ч_т_о_ _у_г_о_д_н_о! — и знаю, — принесу, легко пойду на жертву, во имя святой и неисповедимой любви к тебе. Любовь..? Нет, мое чувство выше этого понятия… это — за-любовь, это — сверх-любовь, это — Бог в душе, Святая — в сердце, это — _с_л_у_ж_е_н_и_е_ во-имя Тебя, Прекрасная! во-имя Тебя, Непостигаемая! Я к тебе подошел в своей темноте — как к лучшей, как к любимой, огромно-безмерно-любимой… и как это мало выражает! Я должен был подойти к тебе — в _э_т_о_м_ — как к Святой, как к Идеалу, которого _н_е_ знала еще моя душа… я еще не нашел — тогда! — меры, тебя достойной, ибо на земле, для меня, такой меры не было, нет… я ее не _з_н_а_л. Теперь я — из страшного опыта жизни, _о_т_ _Т_е_б_я_… _в_и_ж_у_ _э_т_у_ _м_е_р_у: она — безмерность. Я еще не умею в полной силе охватить эту меру — Безмерность, с которой я должен приближаться к тебе… не в оценках, нет, а… в благоговении… в молениях Тебе, в Молитве к Тебе, Прекрасная, Чистая, моя Святая, моя Безгрешная, моя земная Богоматерь! Не кощунство… Ты — рождаешь _Б_о_г_а_ — в_о_ _м_н_е, ив этом смысле Ты — мне — Богоматерь, Ты — Матерь моего земного _С_в_е_т_а, Оля моя… моя Царица… Земная… для меня, земного. Поверишь крику сердца? Оно стучит Тобой, оно не может говорить Тебе неправды. Ты беспредельно возросла во мне… и каким же малым кажусь себе я! Оля, Ольгуля, Олёля моя, земная моя — для меня, — ты же — Небесная, от Храма, в сущности своей, но — для меня — такого малого, слабого, — ты — Земная, моя Оля… Прости, я знаю недостоинство свое… Господи, чем я заслужил, что Такая, небывшая, лишь тенью намекнувшая в воображении… меня жалеет, меня… любит?.. Мне подумать — дерзновенье! — Оля… _т_а_к_а_я_… меня… любит?.. Ольга, это правда? Я не смею думать, что заслужил Тебя. Это мне сон дается… за мои недостоинства и боли? Оля, не отвернись. Оля — нет Веры у меня большей, чистейшей, — в Тебя только, Светлая! О, — страшно сказать — люблю тебя! Как это мало, — _ч_т_у! молюсь Тебе! Жизнь и Свет мой. Полубезумный, от света ослепленный. Твой Ваня

Ольга, Ольгуля, Олюша… приникни к недостойному, — ты вся — Щедрость, Милосердие. Вся — Любовь!

143

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


3. II. 42 10 вечера

4. II. — 2 дня

Дорогая моя, светлая, Олюшечка, не могу не ласкаться к тебе, сердце велит быть с тобой, хоть в письмах пока. Мне так много надо сказать тебе, на твои вскрики боли, моя бедняжка! Господи, если бы ты была со мной… головку твою прижал бы к груди, у сердца, смотрел бы в твои глаза глубокие, всю душу твою вливал бы в свою нежность, в нежную боль за тебя, о тебе. Милая дружка моя, сестричка-дружка, ласточка тревожная… все, все ты надумала, себя истомила всю — напрасно, мой дружок, ты для меня с каждым днем дороже, неоценимей, — если бы ты поверила! Ты заплакала бы над собой — мниткой, глупкой, гордяшкой, — да, ты _д_о_л_ж_н_а_ гордиться, — в высоком значении этого смутного понятия, очень широкого! — должна сознавать свою значимость. Оля, поверь мне: могу ли говорить неправду? Пишешь — «загнана»… _м_н_о_й…?! О, как же больно слышать! Господи, Ты видишь, как я люблю ее! «загнана…» Оля, разве не писал тебе, не изумлялся твоему уму, твоей поражающей силе — «схватывать налету», и как глубоко-верно — _в_с_е, _в_с_е… Ты столько знаешь, я восхищался таким даром. Я _в_с_е_ вижу, я по одному иному слову пойму, _к_а_к_ и _ч_т_о_ _т_ы_ _б_е_р_е_ш_ь! Твои выводы о «любви», о «героях», о «вечно-женственном», об искусстве и литературе, о религии, о народах, о людях… — в _л_и_ч_н_о_м_ ты, на мой взгляд, нередко обманывалась, — и это от ослепления мысленно предносившимся, созданным тобою Идеалом! — от «захвата» тебя им, причем всегда слабеет сила наблюдения-разборки; — о работе, о природе, о… — обо всем. Твоя манера излагать — высокой мощи, такта, хватки сущности, — совсем не женской, где — у женщин — всегда мелочи затирают важное, — ; форма художественной лепки! — поверь же! — одним-двумя словами даешь картину, глубину, _я_д_р_о_ (о «бобрике» на голландских полах!). Письма твои богаты содержанием, незаурядны, _ж_и_в_ы, метки, порою — беспощадны. Твои «картины» — незабываемы! Ты притворяешься? или — слепа к себе? стыдлива, неуверена-робка? Так это же — знакомый знак бесспорного таланта: скромность, «слепота к себе». Долго я был таким, до сего дня. С тобой лишь — ты же ближе всего мне, ты же — почти что «я»! — с тобой я бываю открытый, и слепота спадает: я ценю себя вернее. Так помни же: образованность не определяется дипломом: она — все тот же _д_а_р. Иной пройдет все школы, набьет все черепные сундуки… и — каша, кладь. Твой «диплом» — от Божьей школы, и на его печати _Г_о_л_у_б_ь_ в Свете, Лучезарный593. Ты — как, не знаю, — _в_з_я_л_а_ от Жизни — и от книг, понятно, — _б_о_л_ь_ш_о_е, важное, взяла «закваски», «заготовки»… и из них творишь свое образование. И будет так всегда. Как — в творчестве. Разве большой художник все прочел, все видел, слышал, записал, продумал? Нисколько. Он _в_з_я_л_ лишь горсть… но только не шелухи, а… _з_е_р_е_н. И творит — _п_о_с_е_в_ы. И его нива великий, _н_о_в_ы_й_ урожай приносит. Это — у тебя. Во всем. Не только в творческом. Большинству надо тысячу книг прочесть, — тебе — _о_д_н_у. _Т_ы_ _в_с_е_ _с_а_м_а_ до-чтешь, _с_о_б_о_ю, своей душой, и… чем-то, что есть _д_а_р. Веришь? Вот твое «полу» какое! — смотрю я на тебя в «священном ужасе», — по слову Пушкина594, в сердце моем прожглось, смотри! — вот моя _п_р_а_в_д_а_ о тебе, голубка! За что же ты так меня… — «загнал»!.. Ну, будто ножом мне в сердце кто-то повернул. Ты — гениальна сердцем, нервами чутка до боли нестерпимой и до эффектов, тоже нестерпимо-ярких! Ты — нет таких! Ты — и таких не _б_у_д_е_т. Потому что _в_с_е_ _т_о, что тебя создало, — кровь, природа, время, быт, _н_а_р_о_д, вся закваска жизни… и — Благодать… — _н_е_ повторяются, _р_а_з_ только такое сочетание бывает — из мириад плюс бесконечность сочетаний в вечном. Скажешь: гимн? «молебствие»? Нет, этим нельзя шутить. Так подними же, милая, головку, погляди на Ваню… Тебя поющего в великой Правде! Погоди… еще обязан тебе сказать. Есть в тебе… гордыня. Не плохая. Нет. Гордыня _ч_е_с_т_и. Мучает тебя и, мучая, мешает часто видеть _в_е_р_н_о. Когда ты «в деле», т. е. — затронута. Тут ты вся — «в сбоях», в пожаре, вся пылаешь, все бьешь, ломаешь, разрываешь сердце, колешь, можешь больно ранить, чтобы после сострадать и плакать. Деточка моя, голубоглазка, неуемная, горячка, — разве неправда это? Я поражаюсь, _к_а_к_ _т_ы_ _м_н_о_г_о_ знаешь, и как верно знаешь! Ольгуна… прости, я о себе скажу. Я тоже много знаю, в разном, не в научном, — я и свои-то — юридические и словесные науки в «книжном» смысле, перезабыл… при мне — закваска их. Так вот. _Ч_т_о-т_о_ есть во мне, как и в тебе: по двум-трем «данным» — создаю большое, где тьма подробностей, штрихов и красок, лиц, движений, положений… — могут сказать — и говорили! — что «прошел огонь и воду и трубы медные»… — «специалист»! А мне смешно, молчу. Знаю: тысячи кутил, десятки тысяч «ресторанных» не построят и «кабинета» даже ресторанного… — а Иван Шмелев, м. б., почти и не видавший _д_н_а-т_о ресторанного, — _в_с_е_ дал! Настолько _в_с_е, что теперь и нечего писать об этом, о — «ресторане Жизни»595. Это и у тебя, малютка. И потому мы — дру-жки, и потому так чувствуем, _с_р_о_д_н_и_л_и_сь. Общая Душа, одна и та же… — в главном. Но ты — неповторима. Ты — не я. Ты — _с_л_и_ш_к_о_м. Ибо, кроме всего, что я имею, ты _и_м_е_е_ш_ь_ особое: от — Храма, от крови твоих предков, от Благодати Божией: а _э_т_о_ уделяется — т. е. такое сочетание! — один раз в вечном. Ну, поверила? Ну, обернись же, прежней, Олей, _в_с_е_й, открытой, доверчивой, ручной… и — _в_с_е_ во мне понявшей, _в_с_е_м_у_ во мне поверившей. Не озирайся, прильни же сердцем, верой, будь _п_р_о_с_т_о, как была со мной, — _в_с_е_ мне говори, а я все буду в сердце складывать, лелеять… не оскверню! Ольга моя, я _в_с_е_ твое храню, знаю _в_с_е, _з_н_а_ю, какою меркой тебя мерить… вечный Идеал твой знаю. Ну, прости же темное мое, мое пыланье, ревность О тебе! Всегда я верил… в смуте был — И _в_е_р_и_л! Ну, приблизься, не отдаляйся… прежней стань. Бывает и с великим музыкантом… — оступится на ноте, только. Ах, вот что… — если есть, голубочка… пришли мне маленькую карточку папину… какую хочешь. Я люблю его, ничтожный перед ним, — свято люблю, благоговейно.

Милая, я счастлив, твое перо при мне! Сохранишь красную свечку к Заутрене? Олечек, как бы хотел с тобой у мефимонов596 постоять, или в пяток на Пятой — величание — «Похвала Пресв. Богородице» — послушать, все с тобой. В великие минуты, руку твою держать и говорить рукой тебе — правда, как чудесно? Оля?! Это бу-дет! Дождаться надо. С тобой, пусть ты была бы старше, все равно, душа твоя все та же, Олина душа. Твой образ выношен во мне, — неизменяем, _м_о_й.

Такая нежность плещется во мне, как в матери бывает… так я _с_л_ы_ш_у. Знаешь, видала, как матери ласкают, играются с ребенком? Отбежит, — так и у матерей животных даже, даже у… коров, с телкАми! — глядит, глядит, и — кинется, зароется головкой, рядом, сбоку смотрит… щекочет пяточку, вдруг зацелует-зацелует… до слез чудесных, и лепечет, все лепечет, _с_в_о_и_ словечки, невнятные… — и вдруг прижмет-прижмет… до страха! — будто — вот-вот возьмут!., и повторяет, как во сне, — нет, нет… не отдам, ни-кому-ни-кому… моего… мою… золотце мое… — и вот целует, от темечка до пяточки, все, все — до… девчонка если — до… «бантика…», до «персика», — мальчишка если… до… пупышки… до «кранчика»! матери все свято, все чудесно! И шепчет — у, откушу!.. Ах, чудесно.

Вот, Оля… слабенький намек к «Путям». Там _э_т_о_ — видится мне, у Дари… о, сколько сцен я вижу! и — каких же! Дал бы — «как носила», все «чуянья» _в_н_у_т_р_и… все замиранья, все «думки», все — _в_и_д_е_н_ь_я. Роды дам… — хотел бы! — радость материнства, _с_и_л_у_ материнства… всю ласку материнства, _н_е_г_у_ материнства… святость. И… — год счастья… и… Голгофу. Почему? Да потому, что _н_а_д_о, — еще неясно мне, но — вижу — _н_а_д_о. И потом — _б_ы_в_а_е_т_ в жизни. Это — казнь страшная, и эта «казнь» должна давать _и_т_о_г_и, — о-гро-мные. Важно, для _о_п_ы_т_а_ в духовном. Это — _ж_и_в_о_й_ водой поливка: будет Воскресение, из _м_е_р_т_в_ы_х. Просто, _м_о_й_ душевный _о_п_ы_т, — м. б. — художнический _с_п_о_р_т, «на силу» достижения. Не знаю. А м. б. и — прозревание задачи: «страдание _з_а_ _ч_т_о, или во-имя _ч_е_г_о_ дается?» «оправдание страдания» — это вопрос — из «вечных». Твоя любовь поможет мне решать. Я верю и надеюсь. О, если бы ты, О лик мой, решилась, начала писать! Что хочешь, я не хочу тебя _в_е_с_т_и, ты сама сможешь, как когда-то смог и я. Да… вот еще… вертится — и давно! — писал И. А., он загорелся, понукал! — Хотел давать ма-ленькие этюдики, в страничку — обо _в_с_е_м597: ну, «снег» (* пример: письмо вчерашнее «запахи и ласки-поцелуи», и до-чего же дошло! — до любки, — «бантика»? Не опускай глаза, прости, я — безумствую, О-льга..! Оля — все мои тайны творческой работы — _т_в_о_и, ты — я, я — ты. Думать вместе! Это счастье!), «дым», — «одуванчик», — «береза»… «ночь», — «масленок», — «радуга» — «сирень» — «черемуха»… «мыло» — «блины», — «росток» — «мороз», — «чулан», — «крест-купол»… Видишь, просто: связать с «внутренним образом» предмета свою душу, сердце: тут и детские ощущения, — «мыльная пена!» и «радость жизни», и красота божья, — и «душа вещи», и — _б_ы_т, чуть-чуть, и… запахи… и отражения их в духе человека… — бездна. А в общем — гимн Господу, _з_а_ _в_с_е_ — «Твоя от Твоих»! Да, Оль? Ты поняла, я знаю. Не стихотворение в прозе, а… «блеск в душе», _и_г_р_а_н_ь_е. Ну, это можно провести в «Путях»… — так, кой-где, прошвой, но шелково-цветным. Знаешь, все _ю_н_о_ во мне играет и поет. Господи, продли! Только бы не свянуть. Ты поможешь, да? Моя Молитва-Оля! Как тебя люблю, _н_е_с_у… храню! Целую всю, всю… о, чистая моя, святая Оля, Дева, Свет Вечерний мой! Игра какая!

Дай, обниму тебя, целую душку. Твой крепко Ваня. Ольгуна, ты так и не дописала поездку с шефом, доскажи. Я знаю: ты _п_о_с_а_д_и_л_а! Ми-лая!

[На полях: ] Потому и дал такие бега598, каких нет в литературе, _з_н_а_ю. И все знают.

После завтрака думал к фотографу — сняться фото-паспорт, в шубе и шапке, — для тебя, — москвичом! Так езжал на бега.

Получила письмо доктора? Ты была рада — мне? Напиши, когда нашла, — что? Живой образ в романе!

Олюша, я порой до страсти люблю «цыганщину»! Я все люблю. Когда не пишу — я хоть на голове ходить! Порой я, — ив таком возрасте — бешеный мальчишка! Вот доктор называет — «увлекающийся». И я — азартный, люблю бега, рулетку. Но… не карты..? Отлично играю в домино en-deux[242], могу играть высокой ставкой.

Как досадно, посылки с 5.I — не допускаются, а хотел бы послать тебе — фиников, конфет шоколадных, фруктов!

Мыши — ужас! А твои котишки? Я не выношу, кажется не заснул бы! Бедняжка! Если бы вырвалась!

Оля, я вижу тебя у меня, — жизни не хватило бы — душа с душой! Оля, не застудись! Прими антигриппаль! Когда же батюшка? Я с ним послал бы кое-что.

А знаешь, Л. Толстой, при всей гениальности художника-скульптора, — был очень _г_л_у_п? Да. Так говорил В. О. Ключевский599. Они не терпели друг друга. И Толстой понимал это, и злился. Отсюда — его философско-моральная отсебятина. Это — не Пушкин-умница! Толстой был короток!

Я тебе сегодня послал — о запахах цветов и… ласки! Ты не… ежишься? Нет, это я так _ж_и_в_у_ тобой! _п_о_к_а, «в уме». Ах, если бы…! Ты для меня все та же, чистая девочка, Оля! Ты — Bсe-Женщина, и _у_м_н_а_ же! Народ говорит: «баба с печи летит — 7 дум передумает». Ты — «б_а_б_а» семи-думная.

Сколько ты, — твоя любовь, моя — к тебе любовь, — выбила искр во мне! Я ведь засыпал! Теперь — горю, страстно _х_о_ч_у_ писать, во-имя Твое, Оля.

144

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


4. II. 42 8–45 вечера

22 янв. ст. ст. Памятка: в 15 г. в Москве — премьера моей пьесы «На паях», в Драматическом театре600. Скажу ниже.

Олюша, скучно, томительно без тебя, не могу писать, только письма. Я тебе томы накрутил, взгляни! Жду, а придет — или хлеснешь (раньше!), или ужалишь твоею болью (теперь) сердце. Я уже забыл, как ты ласкать умеешь… ах, у-ме-ешь! — и боюсь читать: укоры, твоя боль, и так мне больно за тебя, и сознаю, что виноват я в этом, очень ты болезененно чутка и мни-тельна… а я неосторожен… а как я на тебя молюсь, как чту, как верую в тебя! как самому святому поклоняюсь! — и страдаю. Все нет писем, разрешительных… а я да-вно послал, и — ско-лько!

Был кн. А. Н. Волконский601, мой друг, привез письмо Вел. Князя Владимира602, из Сен-Бриака: Вел. Кн. читает «Богомолье», — восхищен, шлет искренний привет603. Хорошо, увидит лик Св. Руси, ее _д_у_ш_у_ познает, — это _н_у_ж_н_о. — Сегодня был у фотографа, «москвичом, зимним», все для тебя: хочу все нравиться тебе. Правда, _т_а_к_ еще ни разу не снимался. Так вот, бывало, ездил на бега, азартничал, золотом швырялся и… золото ссыпал в карманы. Но больше — вы-сыпал. Оля меня «исправила», чудесно! Не писал тебе? Кажется, писал. «Мотыльки» цветут, в бутонах, много. Сирень и гиацинты — спят. А наш «больнушка», не замерз? Если и замерз, не придавай значения. Что же твои котишки? «Лентяй» бумагу маслит, спинку тебе царапает? ушко сосет-щекочет? Он со вкусом. Лучше бы мышами занимался, негодяй. А «с темпераментом»? м-ль кощёнка? По окошкам все, глазеет, о чердачках мечтает? «боту» наводит язычком? Лучше бы мышами занималась, а не «мечтами». Избаловала милая хозяйка? Высечь надо, — ну, их, понятно. Погода полу-мерзь, мне холодно, чуть-чуть. Жгу радиатор, забывая «норму». Все равно. Итак, твой Ваня пришел к тебе как раз, на Рождество. И — мерз, в забвеньи. Грустно. Так и не видал я Рождества! Светлое, — в потемках, в смуте. Все сами портим. Думал: ковер-бы-самолет! Другие ныне самолеты, сказки спят. Царевна… где Царевна? Жар-Птица, где ты?! «Жизни мышья беготня… что тревожишь ты меня?.. Что ты значишь, скучный шепот? — Укоризну, или ропот — Мной утраченного дня?..»604 — «Хочу сказать, что все люблю я, — Что все я твой. Сюда, сюда!..» «Я тень зову, я жду Лейлы: — Ко мне, мой друг, сюда, сюда!»605

22 янв. 1915. Премьера. Успех. Вызовы. Подносят огромный — в полтора метра лавровый венок, в красных лентах, с золотом дат. У подъезда девушки суют цветы. Не за что! Пьеса мне противна, чушь. Одно лишь: _я_з_ы_к. Знаю: _н_е_ _м_о_я, не по мне, хоть сам писал. Силой заставили, вырвали для театра. Артистки переругались из-за роли: роль главная — старуха. Отлично вышла. Остальное — мерзость, плююсь доселе. Стыдно. Разве _т_е_п_е_р_ь_ _т_а_к_о_е_ дал бы! Да не тянет, для сцены. Я — для «внутри», — _д_у_ш_е! Ну, м. б. _б_е_з_ меня будут переделывать из прозы. _Н_а_д_о_ еще и — ремесло, для театра, а я не делюсь, деньги и _я_в_н_а_я_ слава меня не влекут, — не люблю шума. А играть мог бы. Из-за театра Чехов лишил нас мно-гого, дал меньше. И не дал _в_е_ч_н_о_г_о. Применялся ко «вкусам». А — весь чистый! Болезнь… — надо было зарабатывать! — и еще навязалась бабища Книппер, до-сосала нашего _т_о_н_к_о_го, чуткого. Плевал кровью в Ялте, а она _и_г_р_а_л_а_ и… игралась, вся — фальшь, бездарная, сделанная из чужих кусочков. Ладно. Венок висел в кабинете. Когда, при большевиках, уплотняли, пришел один болван, выбирал «покои». Увидал венок. «А ето вы за-годя себе..?» — «Загодя». Когда приехал из Крыма, венок стал похож на ощипанный цирковой обруч. Уплотнивший оказался… по-варом, и за 2–3 года «подносил» клиентам «лавры», в соусах, в супах… «улаврил», и тем исправил «лесть» милых театралов: пьеса — дрянь была, мне стыдно. Спасибо, повар справедливый, «перст судьбы»! Не было «героини», _т_е_б_я. Теперь бы… с тобой..! — царапались бы «героини»… и не нашлось бы ни _о_д_н_о_й_ для _Г_Е_Р_О_И_Н_И. Но… поднесли бы не один лавровый… — хватило бы на сотню поваров, осталось бы для… _з_а_г_о_д_я. Ну, и что толку бы? _В_с_е_ — в конце концов — _о_щ_и_п_ы_в_а_е_т_с_я. Всегда будет избыток поваров. Не — стоит. Шекспир? Да. Но… писал много стихов, неважных, не написал «Войны и мира», «Карамазовых», «Идиота»… «Кто к чему приставлен», — сказано у Чехова606! Правда. Зато и Достоевский не написал — «Макбета», «Лира», «Ромео и Джульетту», «Шейлока» — т. е. «Венецианского купца». Кто к чему приставлен. «Не завидуй!» Ну, продолжим «Куликово поле», посвященное одной «Оле, урожденной Субботиной». Знаешь? Ну, м. б., у-знаешь, когда появится в издании… в России!? Да, конечно. «Загодя» или — позже? Никто не знает. И никакие повара не смогут ощипать _т_а_к_и_е_ лавры. А они — бу-дут, _е_с_т_ь_ — прости мне, Господи, такое «загодя»-упование! Но «Оля, урожденная Субботина» _у_с_л_ы_ш_и_т, — м. б.?! И — вспомянет… Ваню. Или — _в_м_е_с_т_е, — лучше? Услышать. Лучше, да. И — не «вспоминать». Ну, приласкай, в уме хоть… ну, чуть-чуть, мне холодно, от _ж_и_з_н_и, от одинокости… «Всюду мрак и сон докучный; — Ход часов лишь однозвучный — Раздается близ меня. — Парки бабье лепетанье, — Спящей ночи трепетанье, — Жизни мышья беготня…» Но все же у меня хоть мышей нет… ах, бедняжка! Увез бы тебя на ковре-самолете..! — да «самолеты»-то пошли _д_р_у_г_и_е, _н_у_ж_н_ы_е. Ах, сказки-сказки..! А ведь _н_е_л_ь_з_я_ без сказок… — о, _б_у_д_у_т_ _и_ _к_о_в_р_ы! Иначе — пьеса сыграна… «занавес давай!» — сказал когда-то, кто-то, в… «На пеньках». «Волхвы придут, большие… Нам не видеть»607. — Ну, продолжаю:

«Куликово поле» — посвящается Оле, урождённой Субботиной[243].

— Прости, Олюша… М. б. даже и о-чень почтенный[244], но извинюсь перед ним, что на четверть часа его оставлю: есть захотелось, уже одиннадцать ночи, а я забыл поужинать. — Ну, вот, поужинал. Сварил всмятку яичко, съел три столбика «пти-сюис», будто сгущенная свежая сметана — «крэм»! — с сахаром и кусочком сливочного масла, с хлебом, апельсин, папироса. Мог бы гречневых блинов, вчера заказал на улице, баба французская пекла, похожи на деревенские наши, 20 шт. — 20 фр. — получил, возвращаясь с пером, и не ждал, не выношу «хвостов»! — вчера и сегодня ел, разогрев в паровой ванне, с маслом и горячим молоком, — за сметану: сытно, вкусно, очень! Но лень делать им «баню». Есть и мед, и сухие бананы, сегодня друзья купили для меня, «по случаю», — витаминно и сытно! Есть бисквиты, «дрикотин», которые мне вернули! — но у меня кроме твоих — есть. Тебя должны дождаться «бретонские крэпы»! Есть сардины, но они должны тебя дождаться, но у меня и помимо твоих — есть, — раритэ! Есть масло, грецкие орехи и миндаль, должны тебя дождаться! — вместе будем, изюм есть — один я буду! — тебе не дам. Мог бы манную сварить, есть и молоко, но лень возиться. Есть хорошее вино, но… лень открывать бутылку Сент-Эмийон, — хорошее бордо. Есть мюска, коньяк… — не посчитай за алкоголика! — но… мне не пьется. Чай есть, крепкий, но я хочу покойной ночи, есть и какао, но я… не хочу возиться, мешать, ошпаривать… — я его умею _д_а_т_ь_ — как шоколад! Ты видишь, милая детуля, ско-лько у меня этого — _е_с_т_ь! — чтобы есть. Я хорошо кормлюсь. А когда приходит «няня», кормит или блинцами, или оладушками, — вот, в пятницу поставит на дрожжах и — с медом, или сахаром посыплю. Сварит суп из квэкера, густой. Или — рагу, дня на два. Нашел «черничный сок», вот и кисель! ну, рис к нему. Я, Оля, хорошо кормлюсь, много лучше многих, и — разумно, — режим! диета! Люблю омары, лангусту — и иногда и разрешу, но доктор не рекомендует. Устрицы люблю! и… ры-бу! Но… надо сейчас же, тогда вкусно, а без Арины Родионовны — нет, не люблю возиться, чистить… не выношу! Лучше картофель, под бешамель. Или — «фри», но… не дает диета. А теперь, выкурив, — к «почтенному».

Но и тут не могу к «почтенному», — ложусь спать, I ночи — 5-ое, февраль, утром нет письма твоего: пустое утро. Еду по русским лавкам, искать запасов. Консьержка дает письмо о. Дионисия. Читаю тут же. Ми-лая, родная, девочка светлая, чистая моя. Ты — мне — вязала! Целую твои ручки, золотые! От счастья обезумел. И — масло. Тронут заботкой твоей, но у меня _е_с_т_ь, _в_с_е_ есть. И папочкин некролог? Благодарю, чистая моя звездочка, ка-ак благодарю! Все получу в воскресенье. И позову к себе этого молодого монаха… я знаю, _к_т_о_ он. Его отец писал в жидовской газете «Последние новости» (капитан Лукин608), продался за гонорар. И монах постеснится ко мне приехать? М. б. я бы угостил его, радушно. Я хотел бы, чтобы он видел, как я живу, и рассказал тебе, родная. Ко мне митрополиты заезжали, не гнушались. Ну, да черт с ним… если и не приедет. Я все же навяжу ему для тебя, что хочу. А я хочу. И ты получишь. Ты получишь, что я нашел, чего нигде уже не найти, я достал у _ч_и_т_а_т_е_л_е_й, для _с_е_б_я_ сбереженное. Они уделили мне. Ты получишь… вя-зигу! для (2–3) пирогов. Ты давно не ела этот «деликатес», — не знаешь? У мамы спросишь. Ночь мочить. Варить часа полтора, не допустить до «клея», лишь до прозрачности, пропустить в машинку или порубить. Это — если положишь сезонных ваших селедочных филейчиков, — судака не найдете, — чудесный пирог, добавить рубленые яйца. Видишь какой я гастроном? Сегодня мне моя новгородка спекла кулебячку, — это для монаха, на случай: я хочу затащить его, подлеца, и — даже наградить книгой. Д_л_я_ тебя. В_с_е_ — для тебя. У меня теперь _в_с_е_ — только для тебя. Сам я живу — только ради тебя, для тебя. Живу тобой. Но зачем такие отчаянные письма? И запоздалые. Вчера… с капелькой крови, из пальчика порезанного. Олюша, я снял ее кусочком хлебца сырого — и приобщился… тобой! Как вку-сно, Олёк! О, ты не знаешь еще: мне все в тебе свято, все, все, ты даже не воображаешь… ты бы в глупый ужас пришла, если бы я тебе открылся, до чего все твое мне свято, твои все… кровки! Молчу. Молюсь на тебя. — Еще: достал редкость — твою родную… клюкву! Ты кисель забыла? Я нашел, для тебя, детка. Чу-дом! Клюквы нет три года. Но… нашел — сбереженный экстракт, чудесный, — сейчас испробовал на опыте. Ну, дивно. Способ приготовления: на пузырек эстракта — 12–13 объемов воды, выйдет 3 большие тарелки. Сахару надо как следует. Ну, картофельной муки, понятно. Аромат цел. И витамины целы. Клюквенный морс можешь. Противо-скорбутное! Оздоровляет тело. На здоровье! Еще — попробую завтра — шоколадные конфеты. Еще — тоже случайно — чернослив! чудесный. Пожуй, это _н_е_ изюм! Сделай картофельные котлеты, что ли, угости маму. Да, «Пути Небесные» — я _н_е_ думал отнимать у тебя. Тебе обе книги дороги? Я счастлив. Маме я могу послать 3-й. Монах не возьмет, пожалуй! Оля, твоя открытка — отчаянная, от 22.I. Я _в_е_с_ь_ твой. Оля, забудь о чепухе с «повестью жизни». Как ты смеешь сомневаться в себе?! называть себя — балластом? Ты — с ума сошла?! Ты… не нужна… ни-кому?! Ты — _с_е_б_е_ самой нужна, _м_н_е_ нужна! Без тебя — меня не будет. Помни, я правду говорю. В письме вчерашнем, с каплей, _ч_т_о_ ты осмелилась сказать! «Не могу ничего написать»!? Чушь! Ты _в_с_е_ напишешь. Все преодолеешь! Предсказываю тебе. Поверь в себя, мне поверь, чудачка! Ты — _с_и_л_а! Не бойся, в преодолевании-то и радость. Пиши так, будто рассказываешь самому дорогому, кого не можешь обмануть, — как бы со-вестью своей пиши. Ведь ты же _т_в_о_р_и_л_а, в письмах! И — ка-ак! Ольгушонок гадкий, не смей принижать себя! Не позволяю, я, я, — а я _н_е_ ошибаюсь. Я — тертый, о-чень. Все считались в былых жюри с моим решением! Я открывал дарования, и не ошибался. И — ставил крест на «наглых», на пустобрехах… — и никогда не обманулся. Бунин со мной повозился из-за своих «любимчиков», которые ему «песни пели», в глаза. В Москве, эн когда! Звали меня — «кипучим», «неистовым» 608а. Я был неумолим, раз дело доходило до моего искусства. Я его берег в других. Оля, ты — все можешь, мне поверь! Это не моя любовь говорит, это — моя правда. Не будь правды, я не толкнул бы любимую больше всего в свете — на разочарование. Ты будешь писать, я тебе дам силу, _т_в_о_ю. Я тебя всему научу. И ты это поймешь с полслова, _к_а_к_ надо приступать. Да ты же _с_а_м_а_ уже можешь — _в_с_е! Купальщики, не умеющие плавать, велосипедисты, не умеющие ездить, не смогут уловить, точно, миг, когда они _у_ж_е_ _у_м_е_ю_т. Так и тут. Неудачи… — прекрасно. Еще проба — прекрасно. Еще… — отлично. И — п_о-ш_л_а-а… — и — уже не оторвешься. Пиши о детстве, — о чем хочешь. Ты — умна, шельмочка, затмишь всех, вот тебе мой суд. Ты умеешь — _в_и_д_е_т_ь, воображать. У тебя _с_в_о_и_ слова, и будто _с_в_о_я_ манера, в ритм твоему _м_и_р_у. Пойми, _т_а_к_о_г_о_ нет ни у кого! Ты непостижимо сложна-богата! _Ж_и_в_и_ в творчестве твоем — и только. И как же будешь страдать им, и как же будешь им счастлива! Сны пиши, что хочешь. Видения ночные. Напиши «Церковные цветы», ваш праздник. Я тебе сознательно предложил труднейшее — «Восточный мотив», но ты не хочешь в него _в_ж_и_т_ь_с_я. Да, трудно, но тебе — по силам. Напиши, как Сережа едет к невесте, — допустим… — и везет «ландыши»… — и — что было с ним, как отморозил уши, и заморозил ландыши. Как отогревал их на снегу. Плети, выдумывай, смеши даже. Все — для практики. В твоем опыте — бездна тем. Да одна поездка с шефом — не оконченная, оборванная умело… — продолжение следует! — на телефонном разговоре с вокзалом: «спальные места!» Изволь досказать, иначе я рассержусь. Я теперь очень крепок, никакие «рискованные места» меня не шатнут: я тебе верю, Ольга, — дай же мне чуть потерзаться ревностью о… тебе! Оля, Бога зови, молись: «Господи, дай мне _в_о_л_и, радостной воли к работе!» Все. «Благослови, Господи!» И не смей больше писать «отчаяния». Я тебе столько написал, а ты все не получила? — _т_о_г_д_а_ еще не получила. Теперь — с тобой. И ты — в тревоге? что я «форсирую»? Нет, делай так, как _м_о_ж_н_о. Одного страшусь: увидишь меня — и отвернешься, разочаруешься… — Но я — для себя — я уже себя связал с тобой. Ты не жалей меня, ты о себе думай… Теперь не все смогу дать тебе, как бы хотел. Но будет — _в_с_е, для тебя, творящей. А в России — _в_с_е, _в_с_е. Ты _в_с_е_ мои права получишь, и сделаешь, как _н_а_д_о. Ты любишь мою сущность? Она — верна, ты не ошибешься в ней. Она — в книгах. А в жизни… я — по тебе, Олёк. Только _н_е_ молодой. Но ты… особенная. И мое письмо, где я остерегаю тебя, не порывать безоглядно… я хотел бы взять назад. Но совесть мне не позволяет. Взвесь _в_с_е. Мой «уют» скромный, без лакировки, без «бобрика». Пока, да. Т_а_м_ — было бы _в_с_е. Но ты — особенная, ты — от Храма, Оля. Ты — чудесна. Как люблю тебя, и как я недостоин тебя! — Еще пошлю духи: «Сирень» и «Душистую фиалку», жаль, «Жасмина» нет, редкие это, вышли. Еще: бретонские крепы, их надо подсушить, тогда чудесны. Еще: бисквиты, с сюрпризом. Тоже подсушить. Еще: «сухих бананов», это не изюм, увидишь. Угощай твоих. И — прошу — _ж_и_в_и_ духами! Не храни. А грушку-ту? Оля, все съешь, я для тебя все старался. Возьмет ли монах посылку? Ну, постараюсь — раз — очаровать его. Он, должно быть _н_е_ читал меня, несчастный. Писал ли тебе? Романовы меня читают, любят: Ксения, Ольга тоже. Вчера у Герлэн хотел бы все купить для тебя. Когда я попадаю в хороший магазин — все хочу купить, когда в хорошем настроении — я расточитель по природе, шалый. А когда люблю — всегда в хорошем настроении. Оля знала это. И сердилась. Однажды я у Эйнем накупил на 100 руб. всяких коробок. У Елисеева — кульки закусок, на 20 чел. — что на глаза попало. Люблю… это только 2-й раз в жизни, но оговорюсь: такое, как с тобой — впервые. Тогда я любил сильно, светло. Теперь я люблю не только сильно и светло: теперь я _с_о_з_н_а_ю, _к_а_к_ я люблю. Пьют вино по-разному. Теперь я пил бы — пью! — понимая, что пью чудесное вино, не только пью, но и сознаю, что пью со вкусом, что понимаю и ценю, что пью, _к_а_к_о_е_ вино пью! Ты, понятка, все поняла, ты — мое _в_и_н_о_ _ж_и_в_о_е! Мы оба пьем и ценим _н_а_ш_е_ вино, мы пьем друг друга. И как же небывало-странно! мучительно и — сладко, — я. Ты… тоже? О, прекрасная моя Олюша… как хочу с тобой молиться! Если бы — в глухом монастыре, твоем, из костромских, весной, в посту… в елках бы идти, в березах, талых… галки кричат весенне… капель родная… — и я держу тебя, и звезды над нами… мы от всенощной идем… куда-то… в теплые покои… там лежанка, жарко… там твоя белая кроватка, Оля… я приношу тебе горячий чай… просфорный хлеб, как на Валааме… — я ножки твои кутаю, я сижу у твоей подушки… сердце слушаю, твое, как оно ровно бьется, и теплоту твою целую… и шепчу — люблю… о, моя девочка, моя родная Оля… как мы чисты, как мы хорошо с тобой говеем… завтра будем приобщаться, после исповеди. Грехи? Нет у тебя грехов… мечты… И солнце же какое завтра! и — в ветре, вешнем ветре, березы плещут голыми ветвями… и лужи, лужи, в солнце… Ах, Олечек… глаза твои, в них небо, _с_в_е_т! Целую, всю целую. Твой Ваня

7. II — Завтра к о. Дионисию, за твоими дарами, святыми! О-ля-а-а! Как жду твоего светлого, ласкового письма.

3-е письмо с отрывком «Куликова поля».

Оля, прости — все прерываю. Читай, спустя, сразу. Больше не буду прерывать т_о_б_о_й. Все — ты, каждый миг — ты!

Оля, неужели ты у этого «батюшки»-молокососа будешь исповедоваться?! Какие это па-стыри! Были, твой папочка! У таких — профанация. Это — карьеристы, через Евлогия609!


145

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


5. II. 42

Мой дорогой, мой милый Ваня!

Ужасно изорвалось все сердце: и за тебя — за твои тревоги обо мне, и за всю «запутанность»; — и так все время рвусь тебе писать, а как назло не удается. Подумай — негде. У меня холод, мыши (последнее съели одеяло, 2 простыни и еше байковую подкладку на матрасы), а в остальных комнатах я никогда не одна, а хотелось бы спокойно, надолго сесть за письмо. Пишу урывками. Душа вся изныла. Ваньчик, я получила твое письмо от 24-го на меня («р_а_з_у_м_н_о_е»), с «предостереганиями» в решении и т. д. гораздо раньше, чем те, что на С. были посланы. С. застрял у нас из-за заносов снежных — не проехать на автомобиле было. Когда я получила это «разумное», то у меня поднялось странное чувство и я тебе о нем писала (не послала). Мне показалось, что ты испугался меня, что ты вначале, в письме от 23.I, на которое ты ссылаешься, хотел меня заверить, что не «гнушаешься» мной и как яркий пример этого, снова стал говорить о нашей общей жизни, но что потом ты испугался меня, испугался возможности моей «измены» тебе, «порханья». И оттуда эти: «считайся и со своими свойствами», «может быть начнешь снова искать», и (в еще раньшем одном письме) «и я смущаюсь, мне страшно». Я тогда это последнее не могла понять, — почему и чего страшно. Я оставила письмо лежать до прихода от 23.I. Когда я получила все (4), то вижу, милый Ваня, что 24.I ты был все еще, или снова чем-то уязвлен. Правда ведь? М. б. мое письмо опять тебя растревожило, или думы? Ванечек, одно еще меня задавило болью тупой в твоем письме от 24-го; — это, что ты говоришь: «может быть пока не надо порывать окончательно с А., чтобы не отрезать пути обратно»? Ваньчик, ты понял это? Что это мне? Я никогда, мой друг, никого не придерживала и не придерживаю «на всякий случай», «про запас». Для этого надо быть какой-то совсем иной, да и партнера уж очень мало уважать, по-человечески относиться. Я этого бы не могла. И если я не ушла от А., то не потому, что мне _н_е_к_у_д_а. Я бы не побоялась труда. Я же писала, что хотела на пробу поотойти от дома. Я не сделала этого, т. к. не нашла ничего, но это не значит, что некуда. Я всегда могла бы уйти, но тут те соображения, вернее, та мука, о которой я так давно писала уже!

И вот еще что: я никогда (* м.б. ты не поймешь меня, — огорчишься, подумав, что мало бы любила. Но это не так. Я, м. б., умерла бы с горя, от любви к тебе, но семьи бы не смогла нарушить, если бы таковая была. Это уж просто мой характер. Но у меня нет ни семьи, ни такого великого брака…) бы не разрушила брака-Таинства, для кого-нибудь _д_р_у_г_о_г_о_ и тем более для «порханья». — Понимаешь? Если бы мой брак с А. был _Б_р_а_к_о_м-Таинством, то при всей любви моей даже и к тебе (сердцу ведь приказать нельзя, — себя сдержать можно, но сердце мое полюбило бы тебя все равно, будь я даже в _Б_р_а_к_е, ибо ты — моя Душа!), при всей трагичности этого положения, я бы не расторгла Брака-Таинства. Ты пойми меня, друг мой, что это уж такое свойство души моей, — я измучилась бы.

И если я все же сочла возможным тебе «открыться» и затем так писать, как я писала, то это только потому, что совестью моей, душой моей знаю, что я могла это сделать. Без укоров совести!

Ибо _Б_р_а_к_а, брака-Таинства, того брака, который я бы не решилась разбить, — у меня с А. _н_е_т_у.

Говорю это не потому, что хочу этого, что тобой увлечена, но потому, что это действительно так и есть. Причины, удерживающие меня все же тут — другие, — ты знаешь, как все сложно. Но иногда мне все же думается, что состояние, в котором я пребываю, становится еще сложнее всего прочего и тогда я, в порыве этих дум, тебе писала, что кажется решилась бы на «просто убежать, уехать к тебе и остаться». Я, видно, много тебе писала такого, в письме от 1.I. и т. д. И мне, конечно, было больно, что ты _н_и_к_а_к_ на это все не отозвался. Я даже точно не помню что писала, но сердце знало, что много было и боли, и любви, и ласки, и… вопросов. И ты до-лго не сказал ничего… Это _н_ы_л_о.

И вот ты вспомнил мне письмо 2-го окт. Мне показалось, что им, этим от 2-го окт., ты себя «ограждаешь». Не знаю, м. б. не верно все это. И знаешь, Ваня, что всего вернее и… безнадежнее? Это: сколько бы мы о том не толковали, кто из нас встречи хочет, и кто нет и т. п., — все равно это не в наших силах, не в нашей власти. Мы м. б. напрасно тревожим друг друга всем этим. Ты, правда, можешь считать — я по всей, по всей вероятности н е приеду. Я не смогу приехать. Мне ведь так же, как и тебе, трудно, или невозможно получить визу. Ты мне зло заметил, что тебе «не так легко разъезжать, как голландцам». Но это не верно. Мы же в этом все уравнены теперь. Разницы никакой. Только та, что женщине еще труднее дают. На ярмарку я не поеду. Тоже потому, что не могу. Кстати: разве такой грех, что я сказала «месса»? Ты же тоже иногда некоторые слова говоришь по-французски, но это все ерунда.

Ванечка, мой родной, ты все еще меня не видишь, не той видишь. Я не небесная, но самая простая, но не плохая, как ты рисуешь. Не для того, чтобы «обсуждать» твое «разумное» письмо от 24.I, но для уяснения тебе меня: что мне что-то бы могло «не приглянуться», «захотела бы в свой уют-удобство». Ваня, трудно мне говорить даже, когда так все наоборот! Мои удобства?! 1) ты их, верно, очень преувеличиваешь, 2) я вещи жизненные ценю иначе, иной ценой. Работы я никакой не боюсь. Я лучше, уютней, дома себя чувствую в нашей, простой обстановке, в русской.

Мы сами-то по себе жили очень просто, порой нуждались, но были всегда бодры. Говорю об изгнании. Писала я тебе или нет? Что на моей свадьбе, видя всю эту гремящую пустоту, я прямо остро почувствовала, что утрата эмигрантской доли со всей нуждой и тяготой, промена ее на всю эту мишуру, мне болезненна. И сказала И. А.: «Знаете, И. А., мне жаль нужды моей эмигрантской!» И он это очень понял. Ваня, я ничего не боюсь. Я презираю «удобства»! В их «удобствах» — нет удобства души, — душе неуютно. О, как хочу я написать, много… про это!

Я бы боялась только одного: — мне надо поправиться. Я пока тебе ничего о своем здоровье писать не буду. Ничего, идет, не больна. Мне кажется, что малокровие у меня сильное. Буду лечиться. То, что ты излагаешь в письме (24.I.) — все разумно. И я считаю, что для тебя очень была бы встреча и личное знакомство. И особенно после моей глупой «повести». Ты пойми, что не внешнее важно мне. И оставь этот вздор, который ты о себе часто повторяешь!!

Но у меня тоже есть некоторые пункты, о которых надо было бы только _г_о_в_о_р_и_т_ь. Ничего общего с твоими «недостатками» не имеет! Уверена, что во всем сошлись бы душой! Одно меня иногда колет, больно жалит в тебе — это то, что ты, доверенными тебе от полноты сердечной, интимными вещами, в минуту раздражения колешь меня. Это бывало не раз. Например: «а скажи-ка лучше, что было 9 июня 1939 г.» Я бы хотела, если бы Бог судил так, жить с тобой так, чтобы все тебе смочь сказать. И верю, и знаю, что так бы и было!

Господи, Ваня, случилось что: мама упала с лестницы во дворе — расшиблась ужасно. Перерыв сделала поэтому, послала тебе открытку об этом, чтобы не волновался. Теперь продолжаю. Маме чуть лучше.

Да, так вот, Ванюша мой, все, конечно, очень важно, важно все взвесить. Я согласна. А разве я не взвесила? Я тебя знаю! Но ты меня, я чувствую, неверно представляешь себе. Милый мой, родной, я не могу ничего тебе сказать и «ответить» «о плане» твоем. Нечего и говорить, что всю меня он захватил радостью, сердце мне захватил, но… что мы можем сделать?! Мы совсем бессильны! Видно, надо мириться с тем, что до конца войны мы не увидимся. Но если бы (!), — то я думала, конечно, не к тебе, а где-нибудь нейтрально остановиться. Не из-за сплетен обо мне, но так для тебя лучше, думается. Но это все мечты лишь. Увидимся ли мы? Не знаю. Ванечка, ты для меня единственный! Я же тебя знаю! И думаю, что _л_ю_б_я, можно обойти все, что больно бы могло коснуться другого. Я думаю, что любя, истинно любя, нельзя делать больно, серьезно больно. И все то, чем мы друг друга «колем» иногда, все это оттого, что мы далёко друг от друга. Это же все совсем иное! Я решила, что надо все, все говорить совсем прямо, а воспринимать все совсем просто и тогда все будет ясно. Давай так жить! И потому я тебе прямо сказала, чем ты мне делаешь иногда больно (примечание о 9 июня 1939 г.). И ты мне прости, если я что-нибудь делаю в этом роде и скажи, чтобы я так не делала. Будем совсем откровенны… Мне не хотелось бы касаться еще раз моей «повести» и всего… но должна, т. к. ты, мой родной, не понял меня. Я не сравнивала твой поступок с………[245] N. Но сказала, что «письма твои производят на меня такое же действие»! Это совсем другой разговор. Открытка твоя 31.I была мне меньшим кинжалом в сердце, нежели письма. В письмах ты прямо сравнивал меня с… грязью. Ты сказал: «если бы я стал твое давать Дари, то это было бы ее провалом,» «Дари целомудренна при всей ее страстности и не стала бы кататься по земле» и т. д. Я тебе это пишу не в укор, но лишь уясняя, что я не преувеличила ничего. Ты даже запретил мне ревностью объяснить! Помнишь? Письма были мне, правда, приговором. Мой родной Ваня, прости меня, что глупой «повестью» моей я так тебя разбередила. Я, описывая незначащие факты, тем самым уже, что их брала, давала им вес.

Ты пишешь, что веришь мне без доказательств. И потому я хочу тебе их дать. С N.: он написал письмо на 16 стр. к родителям и ко мне, где признавался в подлости своей, где просил мне верить, молиться за меня и на меня, сообщил, что оставил мысль о самоубийстве, т. к. только живя может еще изгладить свое преступление против меня. И если бы нужно было его какое-либо участие для моего покоя, то он всегда начеку, без всякой надежды меня хотя бы увидеть. Длинное послание, если хочешь, то выписки сделаю. И еще: письма священника того, о котором писала. Он был другом N. и моим духовником. Он знал все, т. е. все мое «н_у_т_р_о», вплоть до моих мучительных разборов совестью всего, каждого помышления даже. Его характеристика меня, моей души, его обозначение: «все произошло от чистоты сердца Вашего». Он утешал меня, уверял меня в моей исключительности (в смысле чистоты как раз) в XX веке, указывая, что я поплатилась за наивность свою. И т. д. и т. п. Если хочешь, пошлю. Выписала бы сейчас, но длинно очень. Писем надо искать — их много! Относительно же «Микиты» — прилагаю его карту, попавшуюся мне на глаза, при разборе других писем, от священника. — Ты увидишь, что близости никакой не было. «Микитка» его прозвище у всех. И видишь и «Вы», и «О. А.» «Подарок» же, за который благодарит — просфорка, которую я ему послала на Рождество, т. к. был он тогда без храма, в лесной глуши у больного волчанкой и тосковал без храма. Мы уже «расстались» тогда, т. е. я запретила говорить о чувствах ему, но когда узнала от его друзей, как ему горько без Литургии, я послала ему просфорку, даже без письма. Мне хотелось его привести в «порядок» душевный! Если хочешь, пошлю тебе еще его письмо 1928/9 и там тоже «О. А.» и «Вы». Их всего три. Послать все? Могу и хочу! О Лёне? Это святой мальчик. Его влюбленность была молением каким-то.

Послала бы и письма N., но он их выкрал (!) у меня, в мое отсутствие, когда я скрывалась от него. Сидел у наших и улучил момент, и украл. Понимаешь, чтобы «доказательств» не было, что он «чушь городит». Кое-какие случайно остались. Прислать?

Ну, Ванечка, кончаю. Целую и крещу. Оля.

Посылаю сегодня же письмо и в него вкладываю письмо Д. — Это очень велико вышло[246].

146

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


9. II. 42

Милый и дорогой Ваня!

Сегодня еще хочется сказать тебе, до чего истомилась душа по _м_и_р_у, _т_и_ш_и_н_е, _б_л_а_г_о_с_т_и!

Я не знаю, что меня так измучило, но я буквально вся выдохлась, все во мне в упадке, утомлено? И не хочется так вот писать тебе, — знаю, что больно тебе будет. Но ничего другого не могу из себя выжать. М. б. скоро пройдет это. У меня особенно тяжело переживается как бы отсутствие цели жизни. Я не вижу ничего пред собой. Мне очень хочется подойти ближе к Церкви. Батюшка наш — в общем хороший пастырь, только по молодости мало может дать, в смысле «совета в жизни», да и очень он «нарочито монах», не в плохом смысле, а так, по молодости. Я впрочем его люблю. Не понимаю лишь, отчего это эти молодые батюшки-монахи не любят, даже не терпят никакого «благолепия» в храме, все должно быть сверх-скромно, — даже убого. Православие такое яркое! К чему прибедняться? Ты его видел? Я надеюсь попасть к ним в Сретение, если пойдут автобусы.

Пришлось сделать перерыв письма: пришли детки нашего деревенского шофера, попросили сена для их кроликов. Я уж давно велела им приходить, хоть чем-нибудь их покормить хотела. Нищета у них ужасная, невообразимая. Я случайно зашла к ним однажды справиться об автобусе. Мать лежит от истощения и слабости, а кругом 7 ребят! Старшей девочке — 14 лет, а маленькой года нету. И все это копошилось около голого стола, без покрышки, только со следами, лежавшего хлеба. По стенам и в проходах громоздятся всевозможные приспособления для спанья. Еле-еле топится железка. Кругом тряпье и сор. У матери в постели лежит ее маленькая дочурка, заходясь кашлем. Мне стыдно было своего сытого вида, нарядной одежды — это было воскресенье. Детки до того испиты, худы, до того «зачиврели» как-то, что жалко глядеть. Как у плохой скотины шерсть растет вихрами и не блестит, так и у них волосенки какие-то «шершавые». Погладишь — сердце сожмется. Дала этим 2-м, что пришли поесть немного, дала немного с собой, приходить велела. Как-то говорила с отцом их: невообразимо, что тут творится. Какая вражда между католиками и протестантами: лучше собаке дадут корку, но не инако-верующему! Подыхай, коли не наш! Здесь это болезненно прямо! Эта деревня сплошь католическая, так — подыхай лютеранин, а в лютеранских — подыхай католик! Есть, однако, и среди голландского общества очень крупные люди. Сереже повезло на таких. Это обычно люди, сами пробившиеся в жизнь, знающие труд. Ох, много бы могла я порассказать о здешних нравах, голландских, о хваленой Западной Европе. Я с гордостью называю себя _а_з_и_а_т_к_о_й! И чем «азиатней», тем лучше! На какой гнили все тут держится! Пни ногой и полетит все вверх тормашками! А мы еще преклонялись перед ними, чего-то «стыдились» даже в себе! Ну, нет, я теперь очень определенно веду себя и свое ценю по достоинству. И презираю всех, кто пред ними себя о-плевывал. Немирович-Данченко всю вселенную перевосхвалял, кроме своей земли родной610. Перечитала я его хвалы и Голландии611 —, какая гниль! А свой край описывая, только и выбрал, что скверный климат Петербурга. Пишет об Италии (влюбленно прямо) и ей противопоставляет Петербург! Отчего же не Крым? Это же не честно! А потом воют о потерянном рае! Ужас, что за общество у нас было!

[На полях: ] Читаю позор о дуэли Пушкина. Хорош и «Двор»-то! Всякое светило гения у нас прежде всего травили. Ничего не могли уберечь!

Голландско-французскому прохвосту612 больше почета, чем народному Гению! Я ненавижу всю нашу аристократию, — это она виновата во всей трагедии! Все эти «белые ментики»612а. «Французящие»!

147

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


16. II. 42, 11 ч. дня

Олюша, светленькая моя, как я благодарю тебя, что догадалась послать мне «скорое» письмо, получил сейчас, от 10.II. Но что же такое куцее, такое вы-нужденное?! Ты вся выпита, нет ни тени чувства, — тень бледная от тебя, недавно такой нежной, сильной сердцем, — где же ты, Оля моя? Как ты устала, — извела _с_а_м_а_ себя. Я весь в тревоге за твое здоровье. И как не догадался послать с попом селюкрин тебе?! Пустяки послал, а нужного нет. Ольга, что с тобой делать?! Чего ты раскапываешься во мне, _ч_е_-_г_о_ еще тебе нужно от меня?! Я весь тебе дан, в книгах! Мало?.. Ведь я — самый настоящий — в книгах моих, я слишком _о_т_к_р_ы_т_ы_й, м. б. самый подлинный из писателей современных. И _в_е_с_ь, особенно открытый — в «Истории любовной». Там я «росток» всего себя. Там я и добрый, и «злой». Только усилить надо _в_с_е_ там, и вот он, твой Ваня. Вглядись же. Там и мечтатель, и выдумщик, и нежный, и _д_и_т_я, и искра, и искренний, и любящий, и страстный, и жалеющий, и плакса, и за собой следящий, и немного «играющий», — но не притворяющийся, а — просто — игрунок. Там и горячка, и порох, и ревнивец до помрачения, до исступления, до наскока на рожон — сцена с кучером! — и философ, и требующий идеала-совершенства, и _с_м_ы_с_л_а_ жизни, и тянущийся к «тайне», и взыскующий женской ласки и _о_т_д_а_ч_и_ всего себя — _е_й_… и отталкивающийся от грязи, до… болезни! до потери сознания. Там _в_е_с_ь_ Тонька — Ваньчик твой. Чего же _е_щ_е-то тебе надо искать во мне?! Ну, вот… никому не раскрывал своего творческого, это тебе только, в первый раз в жизни. Я не щажу себя, но я и не восхваляю себя: я лишь _д_а_ю_ себя. Я, конечно, и страстен, м. б. даже безмерно… но не сла-дострастен. Ольга, ты должна совладать с собой. Ты вся истекаешь, истекла. Истаять хочешь? Я 14 писал тебе… опять тебя «схватит», опять начнешь кричать..? Вчера послал разъясняющее письмо. Это шлю вдогон. Олечек, ласточка, зачем же так обессиливаешь и охлаждаешь себя? Ну, смотри… — и во мне равновесие заколеблется: я и… резко изменчив. Я — увлекающийся. И я боюсь — за тебя, и за себя… — если я уйду от тебя, от дорогого мне… — я уйду совсем. Я чувствую это. У меня — на тебя — может и не хватить силы горения. Я м. б. предпочту огонек менее яркий, но все же греющий… и он может зажечься… Ласка женщины на меня оказывает страшное влечение… — и нежно глядящие глаза меня влекут. У меня никого нет, правду говорю… но это не значит, что — _н_е_ будет. Зачем так безразлично, так «без себя» начала писать мне? Устала? охладела?.. Не выдерживаешь такого темпа? Нет, я вижу, что с тобой мне не совладать: ты — или обжигаешь беспричинным гневом, или — охлаждаешь твоей душевной анемией. Нет, я вижу, что ты хочешь заставить меня — тебя увидеть. Сама ты ни-когда не ступишь решительно, не сделаешь шага навстречу мне. Придет тепло, и я попытаюсь приехать — тебя увидеть. Превозмогу и ложный стыд, и свою странную застенчивость… если к тому времени буду еще самим собой, т. е. — если ты не захолодишь меня совсем. Я вижу, чувствую, что чем больше тебя люблю, — и ты это отлично знаешь, — тем больше огня требуешь от меня, тем больше проявлений хочешь видеть. Ты, как будто, не можешь жить и любить в равновесии устойчивом: тебе необходимо «качанье», пусть хоть совсем — «срыв»! Такая ты беспокойная душа. Это может нравиться, привлекать новизной, но это не может долго выноситься, — для меня, по крайней мере. Ты не любишь равномерности, я не выношу «качаний», хоть и люблю «новизну», но эта новизна не значит — поворота наизнанку. Ты меня выпиваешь — и сама выпиваешься. Кончи с этим. Я уже больше месяца не слышу ни одного ласкового слова, не вижу твоего «сердца», — ты его испепелила? Или не видишь ты, как твой Ванечек из кожи вылез, чтобы огладить тебя, утихомирить, всю душу свою открыть тебе?.. Чего тебе еще-то надо? С тебя, с тебя писал Пушкин «из Анакреона», — про «кобылицу». Ты — «честь кавказского тавра», да… но не надо этого «мечи», этого «косись»! Нужен «мерный круг». Ты… неужели ты не терпишь ничего «мерного», и тебе необходима «безмерность» и… хаос? Я, хаотический порой, не выношу в _в_а_ж_н_е_й_ш_е_м… именно, хаоса. А важнейшее для меня — мое искусство, и моя любовь, — любовь, ведь, тоже вели-кое Искусство! В ней — для меня — начало божественное, а все божественное не терпит хаоса: отец хаоса — Дьявол! Помни это. Пост идет, пришел. Помни же величайший из символов его, его повелительную основу — молитву Исаака Сирина!613 Праздность — а в этом понятии — огромное! — уныние… о, какое наполнение тут! — любо-на-чалие… — тут тоже глубина головокружительная! — и… празднословие… — «не даждь ми»! Господи… я потрясен! Сейчас от о. Дионисия письмо!! Ужас!! Ты знаешь… он пишет, что может взять с собой _т_о_л_ь_к_о_ половину того, что я привез ему для тебя!! А какую половину — не пишет. Хоть бы запросил меня — какую!!? _С_а_м, видишь, будет _в_ы_б_и_р_а_т_ь… эту «половину»! Ну, знаешь… я выхожу из себя… Ну, почему он 8-го, когда я был у него, не сказал, что не может взять всего, я бы тогда сам распределил! А вторую половину он, видишь ли, оставил до следующей оказии! Что за самовластие, чтобы не сказать… глупость! гадость! О, эти «„вобла“ в рясе», выпекаемые пастыри… «числом поболее, ценою подешевле»614! И к таким еще дуры ходят на исповедь! Не о тебе дело, ты — умница! Я про «тетей» — твое определение! — говорю. Да их, этих грошовых и бездарных пастырей — улицы мести, а не грешной совести служить помогой! Я опрокинут, я — в отчаянии. _Ч_т_о, _ч_т_о_ _о_н_ — идиот! — выбрал для тебя?! Не знаю. А я ему, полупустыннику, еще «Свет Разума» подарил! Ему надо бы «Мрак умишки» послать, да у меня нет такого. Что он выбрал? Там два флакона духов «Гэрлэн» — «сирень» и «фиалка», коробочка шоколадных конфет, печенье с «Ваней», какого ты не видала еще, средний Ваня, ни большой, ни малюсенький! — там — «крэп бретонн», там три флакона «клюквы» — тебе «запах поста», там вязига для родного пирога, там — чернослив, французский, суховатый, там «сухие бананы»… — ну, не черт ли, прости меня, Господи! Это — издевательство! Я его проклинаю, окаянного монаха. И посмотри, какая хитрюга и прохвост! Письмо помечено «11» одиннадцатым февраля и лежало до вчера! Нарочно: пошли тогда, я бы покатил в Медон, я бы его убедил взять все, — дурака и труса! — или, в крайнем случае я бы _с_а_м_ указал, что надо взять. Нет, я не могу дальше… я так расстроен! Этот гад сознательно сделал гадость. Плюнь на него и отвернись. Я этому скоту и слова не напишу. Напиши мне, какая оказия может навернуться. Тогда я съезжу к родителям этого пустопорожнего мниха, заберу «половину» и буду ожидать. Что за «курбет» он выкинул, да одолеют его бесы, окаянного! наплюют ему в беззубую глотку, и да язвят его всю жизнь до скончания его бездарного и бесплодного века! А-минь. Олюньчик, и твоя открытка прилетела с мниховым подлым письмишком! Где ты пишешь, как мама упала, как ты спишь в морозе — о, бедняжечка! — мечешься. Олька моя, Олькушка, Олюшеч-ка, я всю тебя целую, я тебя тискаю до хруста, я тебя пью всю, всю, всю… — о, ласточка, звездочка моя… Олюлюнь-чик, Олька бедная, бесшабашная бешенка, жгучка, капризка, мучительница моя, терзалка, да где же ты? да когда же ты……?! Олька, я с ума схожу без тебя, от тебя… — О, поп окаянный! да переломает он все свои лядвеи и потроха растрясет, и пусть все его вещи у него отберут, у гада! Заклинания на его голову шепчу, — а я могу-у, если захочу!! — он будет шесть месяцев орать от чертей, которые будут пороть его крапивой-жгучкой по всем пунктам, печатным и непечатным! Аэх, окаянный нечестивец… то-то я сразу почувствовал… какой он каверзник-тихоня! А я еще на прощанье… под благословение! Да я бы его благословил, лошадиную голову! Ну, что же с мамочкой? Господи, — ради тебя, милушенька, — смилуйся над нами! Я ее люблю, твою мамулечку… я всем сердцем шлю ей моленья — будь здорова, для Олюнчика нашего! Олюна, Олюлик, Ольгушонок… я невыносимо тебя люблю, я весь горю, тобой стражду, тобой живу, тобой брежу, тобой дышу, тобой бешусь, тобой сладко томлюсь! Олюшенька, красочка моя, девулинька… я целую _в_с_ю_ тебя, все в тебе… — но что за черт этот мних проклятый! Как он смел? Дурак, потому и — _с_м_е_л! дерзок на пакости! Проклинаю его, бесовского мниха, как он смел над тобой насмеяться! Да он, идиот, за счастье почесть должен, что для _т_е_б_я_ везет! Ведь — ан-гелу везет! что ему Я доверил! я его просил, я ему… _м_о_ю_ книгу — для тебя все! — дал! Ну, увидишь, _п_л_о — х_о_ будет ему! у-ви-дишь!! Унесут его черти в провал адов. Подавится он просвирой, и спалит она ему все внутренности его! А я-то мечтал… порадовать мою детку! мою ласку, мою… кровку! Оля, я _в_с_е_ сделал… я так мечтал… я… до слез больно… о, мних подлый! Ольга, ты еще не выдумай, что я увлекусь кем-то, если и т. д. Пропал Ваня твой, пришила его навек одна… Олька! Твой Ваня

В общем, — как будто здоров, но… наплевать.


148

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


Посвящаю Оле Субботиной
О мышах и проч.
(Элегия)

«Жизни мышья беготня,

что тревожишь ты меня?..»

А. Пушкин

Мышей она страшилась пуще Бога,

Мышам она «всю душу» отдала, —

Не потому ль и ласки так немного

В последних письмах мне дала..?

Мышей голландских стоит ли страшиться?

Они — кошмар голландских серых снов:

Пусть миллиард их в грязи копошится, —

Сей символ тлеющих _о_с_н_о_в!

Мышам — мышиное, себе ж — крепи надежды,

Пресветлой, радостной и нежной вновь пребудь.

Ну, что-нибудь мышам пожертвуй из одежды…

А для меня — _в_с_е_й_ _п_р_е_ж_н_е_й_ будь.

Ваня


16. II.1942

Париж


Это, если и не «драгоценность», то хотя бы — как «курьез» — ну, еще оправдает «хранение».

[К письму приложена открытка: ] Возвращается, по принадлежности — собственнице, как драгоценность, достойная хранения[247].

И. Ш.

16. II.42

Paris


149

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


18. II.42 6 вечера

Дорогая моя Ольгунка, светлый мой ангел, очень меня тревожит твоя подавленность. Ты больна, детка моя родная, ты истомлена, и я ума не приложу, — ну, как я мог бы тебе помочь! Надо тебе лечиться от нервного переутомления, нужен и фитин, и бром, и — мышьяк! Необходимы вспрыскиванья, необходим и селюкрин… черт меня догадал забыть — еще дослать с монахом! но если у тебя еще есть — принимай. Ну, что мне сделать для тебя… как тебя вырвать из этой ямы голландской, дать тебе солнца, _ж_и_з_н_и, Оля моя бесценная! Душевная опустошенность еще… не видишь цели жизни! Е_с_т_ь_ у тебя цель эта, есть же..! Воля только у тебя пропала, а ее надо вернуть — силы физические-нервные укрепить, — и «запоешь». Я весь душой с тобой, я волей своей хочу укрыть тебя от изнурения, радость тебе влить в сердце, мое счастье, моя бедняжка, одинокая моя! Оля, верни же _в_е_р_у! Крепче стой на временном беспутьи… верь мне, ты должна быть счастливой, и ты будешь счастливой!.. Ты — юная, моя прелестная Олюна, ты будешь творить, ты _д_о_л_ж_н_а! Отбрось сомнения, — это же все от неврастении, возьми себя в руки, внушай себе, проси помощи Божией, поверь же, наконец, тому, кто понимает тебя и твое, как никто на свете! Кто все отдаст за твое счастье. Оля, мне нелегко читать твои последние письма, в них нет ни единого слова ласки, но я это понимаю и не укорю тебя. Я верю в тебя, я знаю, что ты любишь горемычного Ваню своего, сейчас бессильного даже жизнь отдать за тебя, лишь бы покой и свет, и самообладание вернулись к тебе. Не теряй же остатка воли — и ты окрепнешь. Скажи, — и я исполню, — что я мог бы сделать, как повести себя, чтобы ты обрела спокойствие, — хотя бы для того, чтобы перетерпеть и поправить здоровье! Я на все пойду, — доброе, конечно, тебе полезное.

Олечек, горестная девочка, поверь, во-имя Господа поверь мне, ты сама себе нашептала, что я обидел тебя. Ты сама себе внушила о «малообразованности». Это полное извращение того, _к_а_к_ я тебя ценю! Прошу, еще раз: выпиши подлинные строки мои… — этого _н_е_ _м_о_г_л_о_ быть! я же не идиот, не дурак круглый, чтобы сказать такое. «Провалы», «обвалы»… — чудачка моя, кто же из смертных не имеет в своем умственно-нравственном запасе «провало-обвалов»! И — вот тебе Крест! — я не знаю ни-кого, не знал ни-кого в жизни, ни мужчин, ни женщин… кто бы имел в своем умственно-нравственном запасе _с_т_о_л_ь_к_о_ и _т_а_к_о_г_о, как ты. Пойми же, упрямица, задорка, мнитка… что ты — _с_и_л_а! что ты все преодолеешь в предстоящем тебе пути — в искусстве, да, в творчестве _с_л_о_в_о_м_ — образом. Я не знаю о твоем даре в живописи, но об исключительной одаренности твоей — я имею совершенно твердое мнение, — и буду тебе в сердце кричать! _т_ы_ _д_о_л_ж_н_а_ _т_в_о_р_и_т_ь! _К_а_к_ же можно внушать себе, что я тебя «пригвоздил»?! Оля, не приводи же меня в отчаяние!

Вчера я послал письмо с крепкими словцами о монахе. Но это — чтобы выговориться, от возмущения. И это шутливые выкрики, Бог с ним… — ну, не забрал произвольно какой-то половины моей посылки тебе. И это не я, это — озорной мальчишка Тонька, тебе хорошо известный. Это со мной бывает. Оля, бывало, скажет: «Ну, до чего ты еще ребенок, Ваня… будто все тот же, какого я в серой гимназической курточке встретила впервые, у садовой калитки…» Все _о_н_ живет во мне, знаю сам это свое «неистребимое наследство», свою «кипучку». Часто ловлю себя на этой «непосредственности», «неискушенности», «взрывах», на этой — да! — «душевной свежести», не смотря ни на что. Это же, Олюночка, _д_у_ш_а, — а «она не взрослеет, ведь», — дорогое твое, и какое же премудрое определение! Ласточка ты моя… как нежно-нежно чувствую тебя… голубка! В _э_т_о_м-то — «не взрослеет» твоем — нагляднейшее доказательство отдельности _д_у_ш_и_ от «меняющегося в нас», тленного, смертного, ежемгновенно отмирающего, — доказательство _и_т_о_г_о_ в нас _б_ы_т_и_я, вечной части от Великого Целого — Духа, Бога! — Это, по Пушкину, — «бессмертья, может быть залог»615, — но для меня — без «может быть», а — воистину залог, — доказательство _в_е_ч_н_о_г_о_ в нас. Ну, подыми головку, улыбнись Ване-Тонику — бессмертному, — бессмертная Оля. Не склоняйся пред препонами жизни: жизнь с ее препонами — рабочее поле наше! Мы в нем хозяева! Или — бессмертное в нас должно покориться тленному?! Ни-когда! Мы можем спотыкаться, ослабевать, но в нашей воле средства: подниматься и смотреть на наше _п_о_л_е_ взглядом _х_о_з_я_и_н_а. Верь в это, верь, что ты сама ставишь себе цели, и сама же достигаешь, и имеешь все средства к сему — в себе. Я не подбадриваю тебя, нет, милка… я свидетельствую тебе из моего духовного опыта, и, имея дело с тобой, я знаю, что имею дело с величайшей ценностью — с одареннейшей, чудесной, прелестной, _б_е_с_с_м_е_р_т_н_о_й_ Душой твоей! Верь мне, моя ненаглядка, моя чистая птичка, замученная жизнью… — верь мне, в тебе все силы, и они просыпаются. Только оправься телом… без него же — _з_д_е_с_ь_ душа _н_е_ может. А пока мы _з_д_е_с_ь, — приходится тащить эту тяжелую и неудобную порой одежонку.

Метко ты про молодых «пастырей»… — «нарочитые монахи»! И верно, — что Православие наше — яркое. Больше — в Православии кульминационный пункт — Праздники-то! — «Воскресение»! Ра-дость, восторг, пенье во-всю, до душевного опьянения… а потому и — благо-лепие, святое торжество, священное зре-ли-ще… культ, богатейший, в цветах-огнях-звуках… в блеске «неба», в дарах земли. _В_с_е_ — подавай, празднуем, священно пируем, голосим, — вызваниваем — трезвоним… — отсюда и красота церковной стройки, красоты монастырского пейзажа, песнопений, глубин церковно-мистерийного, _в_с_е_г_о. А куцые монахи «нарочито» — невнятики, мелочь. Чужд православию аскетизм грязи, бывали уклоны… но аскетизм подвижников — не самоцель, а лишь трамплин для высоченнейшего скачка ввысь! Маленькие не понимают. А ты, моя красавица, большая, ты все чувствуешь, я счастлив тебя слушать, я счастлив и горд, что ты меня слышишь, мы делимся сердцами и всем в нас, у нас огромное богатство, мы — дружки. Я счастлив, Оля, что Господь, — и моя усопшая Оля — _д_а_л_и_ мне тебя… и я пою тебя, пою тобою… Оля моя, верь мне, во мне лучшее говорит к тебе, вот сейчас… я это так ярко _с_л_ы_ш_у…

Вчера я тебе послал о «мышах», стишонки. Ты не сочтешь «мышей» моих просто мышами. Я для сего и взял эпиграфом Пушкина два стиха. «Мыши», «мышиное» — это вообще — «суета», очень земное, а тут еще и «голландская суета», «мышья беготня». Так и принимай. И не преувеличь _с_м_ы_с_л_а. Да, внеси поправку: в I-ом стихе — надо: «боялась больше Бога», и во 2-ом — надо, лучше: «все силы отдала» — _н_е_ душу. Но это я шуточно, тут мальчик Тоня немножко, под руку, сбаловал. Иногда он, бездельник, играется. Ну, вот опять… под-руку, а ты поулыбайся, ну… с лаской ко мне, хоть маленькой… — я так одинок, я так тоскую по тебе… Ну, вот: «Прости»: «Прости: с тобой не смею спорить, — Страшусь отныне возражать, — Не буду больше прекословить, — Лишь ковриком у ног лежать. — Положишь ножку — о, блаженство! — Наступишь — счастья через край, — Притопнешь — Оля!.. совершенство!!.. — Толкнешь — и в сердце светлый рай. — Рабом у Олиньки прелестной… — Какой восторг! какая честь!..[248] Как пред Богинею Небесной, — Готов к ногам твоим упасть. — Смотри же, до чего покорный! — Готов хоть век с тобой _и_г_р_а_т_ь, — Пока, из прихоти задорной, — Игры не вздумаешь _с_о_р_в_а_т_ь». — Ну, ты улыбнулась? или похмурилась? Ну, тогда ты глупая девочка, нео-бра-зованная, бяка… Оля, как я тобою счастлив и… несчастлив..! и ты _в_с_е-о понимаешь — почему. Не надо тебе разжевывать и в рот пихать, не младенка. Но я верю, что — _б_у_д_е_т. Я так _х_о_ч_у. И ты. И мы, пока живы, на здешнем _п_о_л_е_ хозяева. И головы не склоним, а сами вспашем, как _н_а_м_ надо. Душа моя, бессмертная, дает мне силы, поддерживает, выпрямляет… — и я превозмогаю, все. «Оробей-загорюй — ку-рица обидит!»[249] — верно.

Пост… но я его не обоняю… — здесь он неслышен, _н_а_ш_ пост. Ах, с тобой бы… в монастыре далеком, глухом… недельку по-русски отговеть, всей бы полнотой души и сердца, так нежно-чутко, так свято-тонко… так бережно друг к другу! Ах, какой же восторг, _т_а_к! И какой же _с_в_е_т_ — _п_о_с_л_е, и — надолго..! И какая крепкая любовь, какая ясная, какая сближающая, сливающая души — в _о_д_н_о! Мы бы тогда — в монастыре — в ангелов превратились бы, сумели бы почувствовать так, вообразить: мы же с тобой так богаты чувством… _в_с_е_ можем вообразить и — преобразить себя самих! О, это высокое наслаждение, тончайшее, выше всех эстетик. Да, Олик? Ты все понимаешь. Пишу — и слышу, _к_а_к_ ты глубоко переживаешь понимание. И вот, то, что написал тебе… — сейчас — мысль!.. — «об _э_т_о_м_ кинуть в „Пути Небесные“». Ты знаешь, мне говорят: ваши «Пути» действуют на атеистов даже… и для них меняется перспектива вертикального отношения к земному: они чувствуют, что, вчитывась в роман, они начинают не с высоты роста своего, а как бы с высот смотреть на землю… Вчера мне донесла одна чуткая, иконы пишет… очень талантливая… — с трепетом говорила, а я о тебе думал, слушая: — «Оля моя _э_т_о_ _д_а_в_н_о_ _с_а_м_а_ знала». — Вот ты будешь говеть… Не у этой же «воблы в рясе» душу очищать: т. е., не он же будет «свидетелем» очищения твоей души! Такие «нарочито»-монахи — не годятся. Можно на них, конечно, внимания не обращать… но при них очищаться… — не-эт… я смотрю так: наставления искать можно лишь у достойнейших, а таких достойнейших… два-три в столетие бывает… как о. Варнава, старец Амвросий Оптинский… _М_н_е_ _и_х_ _с_о_в_е_т_ы_ были бы _н_у_ж_н_ы. Но не — рядовых. Ну, я понимаю: поехал в дальний монастырь, нашел старца посуровей… — ладно, выслушивай меня, диагност духа… А в «мышьей» плоскости, да еще твоей, голландской, где развлекаются «мышьей беготней»… нет. Я всегда в таких случаях очищаю душу «в уме». Я говорю, да… Кресту говорю, упираясь духом в Евангелие… говорю вслух _о_б_щ_е_е. А частное — я умственно ему приношу смиренно, иногда — в слезах. Прав ли я? Суди сама. Наша Церковь допускает «глухую» исповедь, при беспамятстве, и — общую — с амвона, как бы перекрестный допрос. Вслух? Да. Но _т_у_т_ — тоже «в уме». И это правильно. Конечно, тут, по духу этой общей исповеди, надо бы разуметь всенародное покаяние — всех пред всеми… но это же невозможно, никто ничего понимать и ничему внимать не будет. Я исхожу из основного: в Православии величайшая свобода _ч_е_л_о_в_е_к_у! Смотри у Господа, _к_а_к_ каялся мытарь616. Вот — указание. Смирение, искренность полнейшая… зачем испытывать-пы-тать человека?! Заставлять, чтобы он пересиливал себя: к подножию Креста неси тяготы твои. Так я и поступаю. Я искренно стараюсь _г_о_в_о_р_и_т_ь, при «свидетеле», но лишь «схему», без раскраски в живые цвета. И чувствую, что этого достаточно. «Милости хочу, а не _ж_е_р_т_в_ы»617. И никогда в _с_в_о_е_ «любопытного батюшку» не _в_в_е_д_у. Другое дело… — _м_о_й_ старец! Но где же я его найду?! Я мысленно говорю _м_о_е_м_у_ «старцу-свидетелю». И — облегчаю душу. Я не думаю навязывать тебе, Олечек. Я лишь сам тебе сейчас поисповедывался. Прости мне, родная, что вольно ли, невольно ли погрешал перед тобою… Нет, милая… я не погрешал, не хотел погрешать перед тобою, чистая моя радость. И любовь к тебе, и твою любовь я грехом не считаю. Я считаю их — дарованною — мне, нам? — благодатью Божией, светлой радостью, и во-Имя Его. Так во мне глубоко сознается сила и смысл моего к тебе чувства любви. Пусть тут и от земного… пусть некое «плотское», пусть… и это для меня — _н_е_ греховное. Я возношусь и мыслями об этом, ибо в основе — _н_е_ греховное, а осуществление земной любви… причем это — земное — очень малая частица огромности _в_с_е_й_ Любви. Я _т_а_к_о_г_о_ не испытывал в жизни. Ныне, в итоге всего пережитого, вынесенного, прочувствованного, продуманного, я _т_а_к_ вот и _б_е_р_у, так вот и _ж_и_в_у_ любовью к тебе… — _ж_и_в_ _с_и_м! Ольга моя, да будет с нами Господь и Его святая Воля да направит нас. Мы хотим _ч_и_с_т_о_г_о, это Он видит… и я верю, что это по Его воле, в Его плане — и наша (твоя!) необычайная чуткость в исканьи-томленьи… и наша _в_с_т_р_е_ч_а. И потому я не мыслю, чтобы это — _н_а_м_и_ _и_л_и_ _к_е_м_-_т_о_ — было нарушено. Нет, но мы обязаны, сами, крепить себя… смотреть большими глазами… и разглядывать не отдельные мазочки на вырисовывающейся картине-плане нашей жизни, а _в_с_е_ целое, которое дается зрить.

Ты так и не закончила мне рассказа о поездке с шефом клиники к больному в Мюнхен. Оборвала. Ты доскажешь, да?

Прилагаю автограф на «Историю любовную». На что еще дать тебе? Как я жду от тебя письма, а его нет! Последние три письма — 8–10 февр. оставили во мне горевое, горькое… Оля, ты — со мной? ты не устала от меня..? Оля, я все могу вытерпеть… будь же со мной искренней, _с_в_о_е_й, — и мне будет легче. Глаза твои глубокие целую мыслью, ручки твои целую, усталые, твое сердце согреть хотел бы… Оля моя далекая… увидеть тебя хочу, и — _д_о_л_ж_е_н. Верю.

Писал я «Восточный мотив», но не отделывал, а пока вчерне. О «белых ментиках» нисколько не зацеплен, ты, конечно, права, много, в «высшем свете» — и низости, и тьмы. У меня от тебя никогда не м. б. никаких тайн, вся душа, все мои думы должны быть тебе открыты. Иначе я не представляю себе. Буду счастлив, если напишешь о себе-девочке. О, ми-лая!.. О папе писал, целую за все! Какое чудесное лицо! — Ты от него. Молюсь за тебя, всегда, — и я чувствую, как ты делаешь меня лучшим, умягчаешь, утишаешь. Если бы тебе пожить одной! — там бы где-нибудь пожить! Но надо освободиться от утомляющей работы, читать, не вызывая напряжения мозга. Оля, принимай фитин хоть, и — гемоглобин! Ешь, ешь, — не постись, не истощайся. Я плачу о тебе, так я бессилен! Оля, вряд ли вышлют журналы, найди в библиотеке в Гааге. Об И. А. ничего, уже 3-й год! Спасибо тебе, за привет мира! Взираю на тебя, чистая моя! Как ты мне дорога, Оля!.. Твой, вечно твой Ваня

[На полях: ] Твоя чудная «грелочка» спит на моей подушке. Я ее всегда слышу — тебя. Спасибо.

Прилагаю автограф к моей книге «История любовная».

«Куликово поле» читай целиком, когда все получишь. Да ты _у_м_е_е_ш_ь_ читать.

150

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


19. II. 42 4–30 дня

Милый мой Ольгуньчик… а-у-у-у..! Не могу не писать тебе, особенно при твоем душевном и телесном переутомлении и при твоей подавленности. Я слишком встревожен, ты не знаешь — _к_а_к! — Ну, вряд ли тебе пошлют из Берлина «Эвропейше Ревю», тем более за прежние годы. Лучше выпиши из местных библиотек (или из публичной?), в центре, — немецкая культура высоко ценилась и ценится в европейских странах, особенно в северных, где немецкий язык — господствующий, из не-своих. За немецкой словесностью культурный слой там следил внимательно, и такой крупный ежемесячник, как «Эвропейше Ревю», издававшийся герром Карлом Антоном Принцем Роган, под председательством в издательско-редакционном Комитете _т_р_о_й_н_о_г_о_ д-ра Вильгельма Зольфа, должен выписываться солидными книгохранилищами. Так вот: в янв. книге за 34 г. (я тебе уже писал, повторю) напечатан перевод моего рассказа «Дасс Ферборгене Антлитц»618 — лишь _ч_а_с_т_и_ этого большого рассказа, — посвященного «моему сыну», в которой _д_а_н_а_ «философская система капитана Шеметова». Рассказ этот, как я тебе тоже, кажется, писал, вызвал «эхо» в немецких читающих кругах, и редакция получила ряд писем, что в свою очередь вызвало у Редакции желание получить «соответственный, такой же глубокий», другой рассказ мой. Я тогда писал тихие очерки «Богомолья» и «Лета Господня». Но в 38 г., в _я_н_в_а_р_с_к_о_й_ же книге —! — обычно, журналы дают в янв. книгах «приманки»… — был напечатан мой рассказ, посвященный проф. И. А. Ильину, — «Дасс эвигэ Лихьт»619, — редакцию не только удовлетворивший, но, как мне писал редактор д-р Иоахим Морас, — «потрясший». Слава Богу! Уверен, что ты найдешь обе книжки журнала. Прочти, голубка, и напиши, как понравился (или не понравился!) перевод. Мне очень важно _т_в_о_е_ суждение. Ты — вся — художник! Дело в том, что _м_о_й_ оригинал не всегда поддается переводу, и, конечно, впечатление у читателей перевода не может быть полным. Хвалы немецкой критики меня тем более радовали всегда. Кстати, ты в библиотеке можешь, наверное, получить мои немецкие книги — переводы, и мне очень хотелось бы услышать твое мнение, _к_а_к_ звучит по-немецки то, что тебе хорошо известно. Вот эти книги: «Ди-и Зоннэ дер Тоттен», 2 — «Дер кельнэр», 3 — «Дер ниэгелеэртэ Кельх», 4 — «Фор-Фрю-и-линг», 5 — «Дер Бэрихьт айнэс ээмалиген Меньшэн», 6 — «Мари» — «Мери», и при ней — «Майн Марс» и «Дас Бююхербрэтт», 7 — «Эйнэ лихьтэ Эриннерунг», 8 — «Киндерфрау»620. Кроме того, помимо многих рассказов в газетах, между прочим большая повесть «Каменный век» — в «Нэйэ Цюрхер Цайтунг», в философско-богословском журнале — Берлин — «Эккарт» (его-то наверняка выписывали библиотеки в Голландии, журнал протестантский!), в книге за июль — авг. 33 г. напечатана повесть «Валльфарт ан Бротт»621, в том же «Эккарт», в июле — авг. 32 — повесть «Ан дэн Баумстюмпфен»622, в журнале «Диэ Тат», издававшемся в Иене, за 28 г. декабрь, и январь, февраль и март 29-го — моя повесть «Диэзес вар»623… — Не стану перечислять многих газет и журналов с другими рассказами — и «для юношества», отмечу: м. б. тебя заинтересует статья ныне уже очень известного немецкого писателя и моего друга — Эрнста Вихерта624, — «Убер Иван Шмельов»625, к 60-летию —! — тогда мне было, правду говоря, 56 лет, а _н_е_ 60, но это не важно. Я принял паспортно-официальные лета, а для тебя восстановил — _п_р_а_в_д_у. А все проклятые большевики! Эта статья помещена в журнале «Эккарт», Heft[250] окт. 33, а в том же «Эккарт», за июль — авг. 32 — статья профессора И. А. И. — где и «На пеньках», — «Иван Шмельов — Профет дер Кризэ»626. Я, кажется, писал тебе, что Ученым издательством при Кенигсбергском Университете издана большая ученая работа — диссертация обо мне — 161 страница — «Иван Шмельов! Лебэн унд Шаффэн дес гроссэн рус-сишэн Шрифтштеллерс», фон Михаэль Ашенбреннэр627… М. б. достанешь. Ну, видишь, Ольгуночка, твой Ваня не такой уж лентяй… письмо-писец! — ведь у меня теперь, с российскими — до 40 томиков, из коих на разных языках, — включая китайский и японский! (ну, чего китаец понимает!? Нет, он-то и понимает, — да, «Чаша» им взята!) — вышло около… 50 книг, а сколько грабителями издано, и мне неизвестно..! — это один Господь знает. Ваши угри голландские и сырники (во всех смыслах!) издали три, да «Каменный век» или — «Мери»… в газетах, «Орел», перевод покойного Ван Вейка… мно-го..! Кой-что наверное найдешь, из немецких переводов.

Сейчас пришла милая караимочка628 (впервые без сына, осмелела!), — жена одного торговца (а раньше он был богат!), я тебе о ней писал, очень вумная, — любит читать мои немецкие книги! — и принесла мне: «вареников» —! — ура!! — 2 «пти-сюис» (крем) — ура, ура-а!.. и… моркови (пол-уры!)! (а вчера один читатель _п_о_д_а_л_ мне один фунт малороссийского сала! Ну, что же я поделаю?! — и кило — чудесного, старого, варенья мирабель. Я отплачиваю книгами, но запас их на исходе.) Я ей дал «Эуропэишэ Ревю» — как раз она увидала у меня на столе, — пишу-то тебе! — и пожелала взять. Ну, я ей поцеловал лапчонку, — как у киски, ма-ленькая! — но не «из уважения и любви», как ты можешь вообразить, ибо ты бо-льшая воображалка! — а… за… «вареники»! и за варенье, и — за морковь… — ровно _т_р_и_ (2 1/2) раза. Пришла с хорошо намазанными губками, подведенными глазками… — глаза у ней, правда, 1-й сорт! — чо-орные… — а я, ты знаешь, ведь, какие глаза я _л_ю_б_л_ю… и — _ч_ь_и!.. — ну, дай, чу-уточку только… ну, за… мои «труды» хоть… — _н_е_ за мои глаза… — они устали смотреть, они устали плакать… они устали — _н_е_ видеть… _т_е_б_я, гулинька… Можно, да..? Спасибо, Олюша.

Сегодня я послал твоей маме — можно сказать — _н_а_ш_е_й? Ну, хорошо: нашей маме письмо… и уж влетело там некоторой особе… по первое число! Во-1-х, по случаю благополучного «слета» с голландской лестницы… — да и сама «страна каналов и каналий»… скоро слетит со всех винтов и лестниц! — а во-2-х, по случаю твоего состояния здоровья, вернее — _н_е-здоровья. Надо с тобой решительно поступать… И просил: накажите, ради Бога, Вашу Олю… посадите ее на — не на хлеб — на воду, а… в тепло, и чтобы она часами лежала днем, и лечилась, иначе… Ольга, я твердо говорю тебе: я — по своим работам обязан был многое изучать… — я «из лучших уст» специалистов слушал — для меня специально делали! — лекции о… психических и нервных заболеваниях, и, главным образом, — что относится к вашей не-милости, — о неврастении… Эта проклятущая болезнь может оказаться неизлечимой, если длительно запущена, и дает итоги очень плохие! Помни это. Ты можешь быть через два — три мес. вполне здоровой, сильной, прекрасной (впрочем, ты и теперь — прекрасна!), если возьмешься за себя серьезно. Всякое чтение, требующее усилий (в том числе — и особенно мое!) — бро-сить!. Только — легкое… озаряющее душу — хороших поэтов! Пу-шкина читай. Кстати, ты знаешь его «Прозерпину»629? Вчера я наткнулся на это, и прочел 3 раза! Шедевр! Музыка… Это — подлинный случай с Пушкиным… он его «прикрыл» — фальшивым подзаголовком из французского поэта Парни! Это — гордая жена630 генерал-губернатора графа Воронцова, в Одессе, Элиза… отдалась-таки ему — Пушкину, в гроте… на берегу моря. Их — краткая и пламенная — любовь была оборвана… — его Воронцов «упек»-таки — видимо — подозревал… — выехал Пушкин в свое Михайловское! — в ссылку631. Пушкин заплатил ему известной эпиграммой «Полугерой, полуневежда…» А ей заплатил — образом Тани!! Она ему заплатила… и платила всю жизнь: до глубокой старости, слепая, приказав читать подряд все его… Когда кончалась последняя книга — начиналось сначала. И так — всю жизнь! Пушкин дал о ней чудесный «талисман»… и много-много! Да, 37 женщин было у него… «романических». Сначала он не понравился ей, был неряшлив… дурно одевался… но зажег и обжег ее своим огнем. Стихотворение — удивительное… есть там две — три строчки… слишком _г_о_л_ы_е… — но к_а_к_ даны! Это — «И молчит, и томно стонет…» — эх, прочел бы! У меня вчера доктор — и это в среду на первой неделе Великого Поста! — крякнул даже. Я ему даже грохот колесницы Плутоновой _д_а_л_ чтением. «Плещут волны Флегетона» — река в подземном царстве! — «Своды тартара[251] дрожат…» Слышишь эту аллитерацию — «таррртаррра», «дрррожат»? Ну, и дал же он эту Прозерпину..!

Нет, моя милая девчурочка… я не жаловался маме… я только просил ее — упросить тебя — заняться собой. Родная, ты хочешь, чтобы я _у_м_е_р, да? Я тебе не стану лгать… как я томлюсь твоим состоянием… — я — именно — начну умирать… если не возродишься ты, не возьмешь себя в ручки, не начнешь лечиться. Пойми, глупенькая детка… — ты легко выздоровеешь! Верь, что все будет хорошо, я — _в_е_р_ю. Я непременно приеду к тебе, в Арнхем, когда потеплеет, постараюсь добиться. И мы будем гулять с тобой, и я буду читать тебе, и — столько нам есть — что сказать друг другу! И я попрошу моего друга, одного из моих читателей в Германии — есть же они! — не смейся, не смейся… — посадить тебя в авион и умчать со мной в Париж! Ну, найдем какого-нибудь рыцаря… — как в сказках бывает! — и он, прихватив нас, и — бомбы… — а ты приносишь, это всем известно! — счастье, одним взглядом! — ринется к берегам Альбиона, ахнет на какой-нибудь Гулль или Бирмингем — «ку-дэ-бю»[252] — и снизится на полях Нормандии. Вдруг случится такое чудесное?! Я бы с охотой прокатился под английские пулеметы, — они скверно стреляют, не немцы! — и ничего страшного, потому что в шуме моторов ты выстрелов не услышишь, и нестрашно тебе будет. Ну, помни: я тебе пришлю «заговорные слова» внушения, и они сделают с тобой чудо, ты увидишь… их надо читать раза три на дню… и непременно, ложась спать… — со-ставлю! И сны будут тебе, «легкие, как сон»632. Ну, целую твои _н_е_б_е_с_н_ы_е… Ольгушоночек! Сейчас прочитал статью о Шмелеве Эрнста Вихерта в скверном русском переводе, сделанном для меня, моей переводчицы «Кандрюшки», как ее И. А. величает (они любят друг друга, как кошка и фокс-террьер), — я ведь «малообразованный» и потому слаб в немецком языке (Кнут Гамсун писал мне: «Я малограмотный, языков не знаю, и потому пишу Вам на своем, норвежском»). Прочитал — и полез от смущения под стол (очень он сильно, об Иване Шмелеве!), ну, _г_е_н_и_а_л_ь_н_о! Тебе будет интересно, как об этом Тоньке пишут немецкие писатели. (Писал и Томас Манн633, да я его за великого не считаю, хоть он и ставит меня выше Тургенева (не удивил!), сравнивая по калибру с… Достоевским.) Непременно прочитай. Только не плякай, там о-чень много моей боли. Там и новое у знание обо мне, как мне простой человек подал кусок хлеба! — уплатил гонорар за «Человека из ресторана», — сам «человек из ресторана». Но был единственный луч света в эти страшные дни нашего Распятия. Тебя эта статья «окрылит»: ведь ты тоже подала «чашу освежающую» — умиравшему! Целую. Вечно твой Ваня-Тоник. Тонька. Тонюрка

[На полях: ] Прилагаю автограф к «Мери».

4 дня нет письма, — сегодня Великий пост, и нет меня… _п_о_с_т_и_ш_ь (* неправильно, но я так хочу. Ты-то поймешь.)?

Олюша, ты нигде не найдешь теперь шелковых (настоящих!) чулочков. Я _н_а_й_д_у. Изволь мне — без ужимок! — дать: какого цвета, (голого?) высоты… и размер ноги. У тебя должен быть большой No, ты — рослая, мне кажется? И ноги у тебя — длинные? макароны? — Ну, не Тонька? И все-то ему знать надо! А я все же выше Пушкина буду (ростом!). Он был — «мартышка». Ты чуешь, как я распелся? Это — от «вареников». —

Что творится у меня на книжных полках!! Будто черти там возились.

Прошу: пока читай на сон, — _ш_е_п_ч_и! — «Слава в вышних Богу…»634 Так я лечил свой _с_и_л_ь_н_ы_й_ невроз!

151

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


10. II. 42

Милый Ванюша!

Исписала тебе 4 листа, и такая вышла тоска, что не пошлю! Ты прости меня, что такая я нудная. Сегодня твоя открытка от 22.I! Так долго!

Вчера писала тебе. Тоже тоскливо вышло. До вчерашнего вечера я невероятно томилась тоской. Но вечером стало лучше. Я легла в теплой темной комнате. Только камин играл огнями по стенам и потолку. Успокоилась. Много читала. Ваня, если бы устно, то много бы тебе всего о себе сказала, дум, муки, всего, всего! А так, не написать. Сегодня я весь день вожусь с ягнятками. Родились 2, но 1 очень слабый. Скоро и умер. А второго кормлю из рожка. Мать очень молода и не имеет молока. Очень мил! Сегодня тает. Слава Богу! Ванечка, я вчера тебе писала, как я ненавижу нашу «аристократию» и сказала «все эти белые ментики, французящие» — только после, я вспомнила, что Вагаев был у Дари в белом ментике. Не подумай, что я его задеть хотела. Нет, но понятие «белый ментик». Всю нездоро-вость, внешность! Я много обо всем думаю. Ваня, ты пишешь, что начнешь «Пути». С Богом! Молюсь за тебя! Ты в «злой» открытке от 31.XII писал «пишу, но не „Пути“». А что? Скажешь? Что-нибудь новое? Скажи же мне!

Я не могу преодолеть усталости, внутренней какой-то апатии. А то бы я так много тебе о себе написала. О девочке. Получил ли о папе моем? Видел батюшку? Портрет папин — плохо вышел, т. к. это фотокопия. Оригинал же (портрет) очень похож. Папа блондин, а тут темный вышел. Я бы довольна была, если бы тебе это доставило радость (эта брошюрка).

Помолись за меня, чтобы Бог дал мне мир душевный! Я так устала!

Не знаю что со мной. До изнеможения я устала. И душой и телом!

Хоть бы в пост стало лучше! Я бы хотела остаться хоть на время, одна, совсем одна! И невозможно это! Летом уходить буду. Гулять. Я очень устала от всего, от людей, от обстановки, от всего. И давно. Я никогда не отдыхала, так, чтобы о себе подумать. Эта усталость еще м. б. с клиники. Не было никогда «Entspannung»[253], но наоборот все новое и новое «Spannung»[254]. Ваня, я просила выслать мне «Лик скрытый». Пока ответа нет. Не знаешь ты чего об И. А.? Кажется, болел? Мы ничего не слыхали. Как-то он там?! Ваня, тороплюсь на почту, а то поздно будет. Тебе шлю пожелание мира, тишины, работы успешной, спорой! И ты помолись за меня об этом же! Давай хорошо проведем пост! Крещу тебя.

Твоя Оля

Шлю заказным, чтобы скорее послать тебе привет мира! Ваня, я никогда не «испытывала» тебя!


152

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


13. II.42[255]


Здравствуй, дорогой Ваня!

Давно нет от тебя ни слуху — ни духу. С. был всего неделю у нас, так что тоже не знаю, есть ли что на его имя. М. б. завтра привезет, — он уехал вчера. Как живешь ты? Здоров ли? У меня ничего нового, конечно, нет. Вожусь целые дни и ночи (!) до полного «истерзывания» сердца с умирающим ягненочком. Я так привязалась к нему и полюбила его, что не могу смотреть на его муки. У матки не оказалось молока. И никакие меры (впрыскивания, корм, питье) не помогли. Кто-то определил, что она на 2 недели раньше разрешилась. Один умер сразу, а другой борется. Дали ему (по совету ветеринара) коровьего молока, но у него открылся ужасный катар кишок. Каждые 10–15 мин. водой! Тогда ничего не стали давать — только воду. Лучше стало. Ветеринар дал опять молока. Опять хуже. Лежит и головку свесил. Посоветовали соседи давать рисовый отвар. Я из последних маленьких запасов делала (м. б. преступление против своих домашних по теперешнему времени), стал будто веселее, даже «требовал» еды, а к вечеру «скис». Вот 4-ый день сегодня. Мука. Сегодня раздобыл для меня работник, это пушкинский «Балда» — молодец! Я его и зову «Балда»! (бегал по всей деревне — 4–5 километров, искал, нет ли еще у кого овцы с ягнятами) 3 ст. овечьего молока. Мой больной обезумел от радости, лизнув его, — все жадно выпил. Больше не могли достать. Тогда побежал работник искать козу. Нашли. Пробую. Но слаб очень. Умрет… думаю так. Я ему Dextropur давала — оживило его. Но нет больше, а в аптеках тоже не достать теперь. Какое страдание смотреть как он, учуя меня, наклонившуюся над ним, вдруг из последних силенок вскочит и примется тыкаться мордочкой мне под подбородок, вертит хвостишком (полуживой-то!), перебирает ножонками и пробует сосать. Он думает, что это «что-то теплое» — его матка. Ужасно я мучаюсь, на него глядя! Сейчас ничего не помогает. Кишочки больны чрезмерно снова. Мы по очереди встаем по ночам к нему, чтобы понемножку давать ему для питания, чтобы не ослаб окончательно. Какие изумрудные у него глазки, когда свет попадает, — смотрит жалостно-жалостно. И я не могу помочь! Сейчас попоила его — выпил 50 [1 сл. нрзб.]. Все мокро под ним. Вынула, вычистила, вытерла его. Положила опять под электрическую грелку. М. б. глупо все это?! Но не могу видеть страданий. Я с детства люблю маленьких животных. Помню, как однажды у нас была клушка-самоседка с 16 цыплятами, а 4 яйца укатились. В одном был полуживой цыпленок. Я не могла выбросить его. Умолила бабушку дать его мне и держала его подмышкой. Несколько дней я это вынесла, но в субботу должна была идти в баню (всегда в субботу баню топили) и мама рассердилась, что я «убожусь», не бегаю, не играю, а только с рукой своей ношусь. Я попросила бабушку его спрятать в горнушку печки, пока моюсь. Пришла из бани и сразу за свое яичко. Цыпленок уже пищал и слышно было его трепыханье. Ночи я лежала на спине и, конечно, не спала как следует. За ужином я поссорилась с двоюродным братом, сидевшим рядом и толкавшим нарочно под руку, и тогда его отец встал и вывел меня из-за стола. Мама еще не сходила к столу, поэтому дядя счел себя вправе распорядиться за нее. Он вывел меня на двор и велел отдать ему яйцо. Я заплакала. Тогда он сказал, что я должна стыдиться такого ослушания, — мама запретила, а я все ношусь и еще скандалю за столом, «всех заставляю с яйцом носиться», что у меня рука заболит и т. д. И вынул мое яичко, и забросил его на сарай, на крышу. Я только крикнула: «ай!» Будто оторвалось у меня что-то. Я стояла такой несчастной, что дядя понял, как непохоже это все было на «ослушание», — он как-то неловко поднял меня и на руках отнес домой — я была 9–10 лет. Это было первое лето после папы. И все объяснял, что птенчик все равно не выжил бы, что это была бы ему худшая мука. В ту ночь я составляла план, как я залезу на крышу сарая и найду яичко… или уже птенчика? Я не допускала мысли, что он убился. Тихонько пробралась вниз, но дверь была заперта. Рано утром я в рубашонке сбежала к работницам, прося посмотреть… там… на крыше. Не было там ни яичка, ни даже скорлупки. Должно быть, вороны стащили. Долго, долго тосковала я по яичку. И, недавно, разбирая последние письма бабушки уже за границу, читаю: «у нас нынче клока с 12 цыплятами, помнится как Олечка их любила». Да, как чудесно все живое! И как ужасно, что столько живого… гибнет! И кого?! Людей! Я стараюсь уходить душой в мир животных, растений… но, смотри, сколько и там горя! Ну довольно! Я получила теперь все об «истории одной любви», как ты называешь, — я бы обозначила это иначе. Ты написал по крайней мере, что это «конец».

Я ничего, никакого комментария тебе не скажу, письменно не скажу. Мы достаточно занимались чужими «романами», терзая себя, и теперь я от всего такого хочу отойти. В письмах. Но я прочла очень внимательно и сделала интересные наблюдения и получила себе объяснения многому, чего не понимала (* Ты писал в одном письме (давно): «Эти созвучия имен — Паша, Даша… заметила? Очевидно, это не прошло мимо меня». Я скажу больше: твои неоднократные «любви» (в творчестве) к не ровне, или к не совсем ровне, и эта намечающаяся сцена Дари и Вагаева с «малиной», это все то же самое: твои неизжитые ожоги Дашиной «любви» — томления, ее. Ее?).

Объясни — что такое «однолюб»?!

Пришлешь автограф? Я должна отдать книги!

[На полях: ] Ну, всего, всего светлого пока! Был ли батюшка? Оля

Передал ты доктору мою благодарность за письмо?


153

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


20. II.42

Милый, родной мой Ванюша!

Не кори меня, что не так часто писала, и если не смогу и в будущем писать ежедневно. Ничего общего с какими-либо тебе неприятными причинами, это не имеет.

Если бы ты смог душу мою увидеть, то ты бы все, все понял! Стою перед трудной задачей — в письме дать тебе понять… Видишь ли, давно уж мучалась душой… о многом. Но за последнее время я буквально исстрадалась. Я чувствовала необходимость для духа моего, все пересмотреть во мне, как бы «расчистить». Я так страдала духом, что и физически заболела. Я не писала тебе — я надеялась скоро все превозмочь духовно и поправиться телесно. Мне вообще было трудно, при такой моей «сумятице», что-то давать другому, хотя бы в форме писем. И я писала бестолково, не так, как бы хотелось. Не выходило. Ты это мое состояние не ставь только в зависимость от нашей «истории» из-за моей «повести». Это все гораздо глубже, и рано, или поздно, но вскрылось бы! Я сама не видела ничего, не знала что мне делать. Но мое физическое состояние как бы дало «развязку». Я стала очень страдать физически: головокружение, слабость, апатия, тоска до схваток в сердце, до боли и даже нечто вроде обмороков, правда без полного бессознания, но все же состояние такое, что я теряла равновесие и должна была ложиться. Все это так встревожило и меня, и моих, что в этот вторник усадили меня на автобус и проводили в Haarlem к врачу, — одному из самых передовых здесь, а еще более мне нужный потому, что хорошо знает всю жизнь Бредиусов и мог бы мне во многом помочь. Он сделал анализ крови — оказалось все совершенно нормально (ниже приведу — можешь, если хочешь, показать Серову), обследовал меня и нашел, что: сердце органически здорово, но крайне нервно, легкие совершенно здоровы, печень — немного увеличена и чувствительна при давлении (это явление у меня бывало и раньше, — м. б. даже не патологично при моей «конституции» — habitus asthenicus), — увеличена также и щитовидная железа, что тоже не удивительно. Миндалины в самом лучшем порядке. Врач нашел сильное нервное истощение и утомление и сказал, что «по моему состоянию он охотнее всего поместил бы меня в лечебницу, где за мной был бы хороший уход и никаких забот». Спросил меня о причинах моей нервности и о браке моем «с лицом, ему известным». Уже в воскресенье вечером, отчасти, и в понедельник окончательно, идя к нему, я сама себе дала ответ на многое[256], и когда он спросил меня: «что же Вы хотите делать?» — я сказала, что «хочу переменить обстановку». Я чувствовала душой, что для «расчистки» всего моего мира, я должна быть где-то одна, независима от внешнего, в покое. Все время мне хотелось «от всего уйти». Я только не знала, как это сделать. Мы ведь даже карточками продовольственными связаны, т. к. их должны были сдать, как «самоснабдители». Я чувствовала, что дальше жить в такой «замусоренности», неясности я не могу, и получилось положение, доведшее меня до предельной тоски… Доктор очень одобрил мое решение, указав, впрочем, на большие трудности времени хоть куда-либо двинуться из дома, да еще так «издергавшись». Просил меня подумать о лечебнице на 1–2 недели и затем взять «отпуск». Я думала использовать время поста и уехать в Гаагу, с тем, чтобы смочь ходить в храм и хоть немного «найти себя». Я так много страдала за все это время, — так много случилось странного и удивительного в моем душевном мире, пришедшего извне, что я не могла больше давать жизни нести себя по волнам. Я просила Бога дать мне указание. Дать мне способ найти ответ. Устроить все так, как угодно будет Богу. И я чувствую, что я должна поступить так, как мне это _у_к_а_з_у_е_т_с_я_ сейчас. Указуется помимо меня даже, просто моей болезненностью как бы.

Я должна уйти от всего, что стало таким неясным, больным, мутным, встать в другую обстановку и осмотреться, всмотреться в себя и других. Я должна дать возможность и Арнольду всмотреться и все понять. А как все это нам всем _д_а_с_т_с_я, — мы должны положиться на Волю Господа. Я ни в ту, ни в другую сторону ничего не буду форсировать и все, что случится, — приму как _у_к_а_з_а_н_и_е, как Божий _Д_а_р.

Иначе я не могу думать. Я не могу и оставаться пассивной. Это — единственно-возможный выход (не подходящее слово), который не будет мучить мою совесть. И как бы трудно (внешне, материально — в смысле еды, жилья и т. п.) ни было мне это «отхождение», я _о_б_я_з_а_н_а_ это сделать перед собой и перед Богом.

Ты никогда не должен думать, что на тебе «ответственность» за это. Нет. Как это ни странно, но это верно, что я «расчищаю» вне зависимости от тебя и твоих чувств. Мне очень трудно было отрешить внутренне эту «зависимость», — это стоило мне много силы духа, и я несомненно гораздо легче, и гораздо раньше занялась бы этим вопросом, — если бы не мучилась совестью за эту возможную «зависимость». Понял? Но я поняла и уяснила, что я обязана, совершенно вне тебя, «перед Небом и пред собой» все «выяснить». И с точки зрения такой постановки, я и приступаю. Честно, чисто, прямо, без того, чтобы форсировать. Я тебе скажу, как на духу, что это мне трудно. Очень трудно. Но это нужно. И _н_и_к_а_к_о_й_ _д_р_у_г_о_й_ «выход» — для моей совести не будет _В_ы_х_о_д. Не даст покоя. И я теперь успокоилась. Накануне поездки к доктору я говорила с А. и закончила тем, что предложила и врачу. Он понял, что между нами не то, что освящается Богом, согласился и счел мое решение правильным. М. б. ты огорчишься мной, но я не могу иначе, как так. И именно: предоставить безнажимно Провидению и… считаться с обеими возможностями.

Я чувствую, что это долг мой перед тем, что было освящено Церковью, что ушло (?), что я должна увидеть — или ушедшим, или нет. Но я должна _с_в_о_б_о_д_н_о_ предоставить, свободно увидеть. И если… _у_ш_л_о, то я тогда спокойна буду, без укоров. Понимаешь? Мне трудно это объяснить, не могу.

Я уверена, что ушло. Доктор мне сказал то же самое, признав, однако, что решение мое относительно дальнейшего поведения правильно, — во всех отношениях. Я говорила со свекром. И тот тоже согласился. Сестра мужа тоже, сказав, что таких женщин как я «одна на тысячи». Ты видишь, Ваня, как «вдруг» я принялась за себя. Но это не вдруг. М. б. ты не поймешь меня. Но постарайся! Я считаю, вернее я чувствую душой, что иначе я не могу. Например, твое предложение «пока не рвать окончательно», т. е. в зависимости от моего счастья, от чего-то личного, моего, — я не могу! Если я найду, путем чистых, честных моих исканий, что все «прошло», что нет ничего, что Господь «связал», то я не побоюсь уйти… ибо так чище! Так нужно. Если не уйду из-за условий из дома, то уйду все же… иначе! И независимо от того, что скажешь ты. Даже, если бы ты меня не захотел.

Потому и говорю, что ты — _в_н_е_ ответственности за меня.

Это лучше и тебе, и мне. Я буду просить Бога о Его милости и указаний. Пока что я дома, но надо двинуться. Предстоит мне еще одно ужасное дело: этот доктор «помешан» на модном течении — рвать коренные зубы. Просветил мои челюсти и приказал вырвать 8–9 коренных зубов! Будто бы на кончиках их корней что-то не благополучно. Это же ужас! Я еще не решилась. Написала в Берлин. Спроси Серова, можно ли полагаться на эту «модность»? Если решусь, то поеду в Haarlem и лягу в лечебницу там, а если нет, то не знаю, что буду делать. Думаю устроиться в Гааге в пансионе, с мамой. Но, конечно, надо и о доме позаботиться, как-то устроить. Хотя дома свекор сказал: «пусть сам о себе заботится и поймет что для него ты». Старик понял, что… пусто у нас… Я это увидала. Ты не волнуйся о моем здоровье: я принимаю 3 разных лекарства, берегу себя и буду беречь. Все это у меня от больной души… Все, Бог даст, пройдет. Только никогда я не могу жить с своей душой в конфликте. Все «образуется». Я переживаю своего рода кризис. И серьезнейший. И ты поймешь меня. Я верю. Поймешь, Ваня? Поймешь отчего не писалось. М. б. очень будут трудные дни, — трудно будет писать, чтобы остаться вне… ты понимаешь? Но мне это нужно, это «вне» всего… Только сама с собой и Богом. И ты всегда у меня в сердце, 15-го я так тебя ласкала… оттаяла. И вот пришло решение. Я сообщу тебе мой адрес, когда уеду, куда, а пока мама тут, перешлют. Я сама еще ничего не знаю. Молись за меня крепко и верь, что Бог не оставит. Проси мне силы.

[На полях: ] Ванечка, я словами не могу выразить моей благодарности тебе за «Куликово поле»! «Спасибо» — бледнеет перед тем, что во мне!

Я не получила 1 и 2 письма с «Куликовым полем». Пропали? Когда послал?[257]

Я бы хотела поласкать тебя, приголубить, Ванечка. Ты понимаешь, как невыносимо мне это одиночество добровольное. Но оно во имя необходимого, Высшего. Должна вынести! Помолись же! Только тогда я сочту возможным найти себя, свою силу духа, гордость, свободу. Только тогда найду радость! Когда тебе очень захочется моей ласки, прочти, что было раньше, т. к. все это живет во мне, но мне писать так — это значит жечь себя! Понимаешь? Жечь и смиряться. Как трудно мне! Но я должна! Такая, я и тебе ценнее. Я буду тебе писать обо всем. Постараюсь очень часто. Я все та же, вся твоя Оля! И всегда.


154

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


20. II. 42 вечер

Родной мой Ванюрочка,

Отправила сегодня тебе мое заказное, «серьезное» письмо, а вечером пришло твое от 11.II, где должна бы была быть фотография, — но, увы, — ее нет! Ванечка, пришли же еще и прикрепи, чтобы опять не выпала. Я так хочу тебя — Москвича! И еще: пришли же автографы, а то я не могу отдать книги в переплет.

Я в отчаянии, что не дошло 2-х писем No№ 1 и 2 «Куликово поле». Ну, просто ужас! Ванюша, родной, если они пропали, то неужели ты не дошлешь?! Мне стыдно просить тебя, еще раз засаживать за переписку. И не только стыдно, но и мучительно. Господи, хоть бы еще пришли!

Ванечка, я еще мучаюсь, что ты будешь мучиться моим сегодняшним письмом, первым. Ты не волнуйся — как только я _у_в_и_д_е_л_а, как действовать мне, чтобы найти покой, так мне и стало легче. У меня все — душевное. До того как решиться практически, куда и как я направлюсь для «уединения» и «отдыха», я уже и дома буду проводить режим, т. е. много отдыхать. Сегодня я спала до 11 ч. дня и завтракала в постели. Днем отдыхала. И чувствую себя лучше. Я извелась неопределенностью моего положения и отношения со всем меня окружающим. Я должна была все «расчистить». И если мне по трудности обстоятельств жизни нельзя будет дольше остаться вне дома, то я и дома поставлю себя так, что не будет смуты. Я поселюсь у себя в комнате, где закрыты уже все мышиные дыры и буду жить независимо. Постараюсь найти прислугу, чтобы меньше было и дела, и соприкосновений со всем прочим. Но для того, чтобы мне быть спокойной своей совестью, я хочу спокойно, на расстоянии, по возможности объективно всё «рассмотреть». А главное: я верю, что найдя равновесие (в одиночестве это легче) я сумею понять Божие произволение. Я на это уповаю. Молись и ты. Мне очень мучительны были все дни, недели последние, я так страдала. Не думай и не терзай себя, что это из-за твоих писем тех, «потемнение» твое, что ли… нет, голубушка мой, — это должно было бы все равно явиться. Я себя знаю. Я не могу жить, когда у меня что-то не ясно в душе. Я для себя, в душе не смутна, я знаю что во мне, я отвечаю за это, но у меня была спутанная жизнь и я должна все уяснить.

Я перед Богом должна это.

И я потрясена твоим: «мне иногда кажется, что нас разыгрывают злые силы»… Я это часто думала. Я пугалась такой возможности. И это было главным двигателем для того, чтобы начать «разбирать» себя и все.

Я боюсь этих злых сил. Я прошу Бога указать мне. Предоставляю как бы решению _С_в_ы_ш_е. Я подчинюсь. Я говорю: «да будет Воля Твоя»635, прошу только Светлую Волю, устранение возможных «злых сил».

Я не могу всего ясно выразить, почему я мучилась, почему я считаю нужным уехать… Но это родилось во мне и окрепло. Это как-то _п_о_м_и_м_о_ меня явилось.

Для всего моего дальнейшего поведения у меня теперь создалась уже почва и в семье Арнольда и вообще. И создалась правильно. Доктор, человек много видавший и переживший сам (в семейной жизни), меня очень одобрил.

Я не могла бы мириться с жизнью такой, как она тянулась. Ты поймешь меня? Ты разделишь это мое? Верно я чувствую? Я не могу смотреть так, что… погляжу на тебя, «взвешу» что-то и решу: оттолкнуться или нет от «придерживаемого» Арнольда. Я это не тебя передерживаю, но по существу это так бы и было.

Я считаю, что в браке не должно быть мути. И необходимо, независимо ни от чего другого, внести свет в потемки, чтобы увидеть все зияющие углы. Все, что есть и чего нет. Я не могу мириться с «на всякий случай». И если я увижу, что ничего нет, то для моего внутреннего решения (если невозможно и внешнее пока) мне не надо знать, есть ли кто-нибудь, кто подберет меня. Я считаю невозможным тогда так пребывать. Я ничуть не сетую на тебя, говоря так. Ты не мог писать иначе, чувствуя ответственность на себе, с одной стороны, и не будучи уверен в моей сути, — с другой стороны.

Ты, конечно, не видя меня, еще не знаешь меня вполне. Я повторяю, что независимо от тебя и того, захочешь ли ты меня, суждено ли нам быть вместе и т. п., — я должна решить, как мне жить.

Иначе я не смогу уважать себя.

Ты это поймешь? Я к тебе все та же нежность, ласка, любовь, страсть. Я не считаю, не чувствую это грехом. Я уже писала, что не вижу того, что в браке «связано» Богом. Но если я все же что-то «пересматриваю», то это еще для того, чтобы совесть моя меня никогда не упрекнула. Чтобы не дать торжества «злой силы». Чтобы все, от себя зависящее, сделать. И решить.

М. б., я долго прожить должна, прикованной обстоятельствами к Schalkwijk'y вдали от тебя. Но это все же не безнадежно. Я все равно и на расстоянии все _т_а_ же, твоя Оля.

Мы посмотрим, что даст нам Господь.

Мне хочется узнать Господню Волю! Будем молиться! М. б., я не буду тебе писать таких «сумасшедших» (* конечно, я буду тебе вообще писать, писать душой и сердцем, как я есть!) писем, как в Новый Год, но ты не думай, что я изменилась. Я все _т_а_ же. И ей останусь навсегда.

Но ты поймешь, что, ища _о_т_в_е_т_а, ища себя самой, я рвусь на части в таких «сумасшедших» письмах.

21. II.42 Продолжаю сегодня. Ваня, вся я с тобой, в тебе. Перечитываю письмо твое дорогое… какой ты дивный мой! Ванечка, как больно, что не дошло фото… Попытайся еще!

Ванюша, солнышко, скажи мне обязательно, что ты разумел под «злыми силами», которые «нами играют?» Ты боишься, что началось все, по воле злой силы? Неужели? Да? Я этого часто боялась, спрашивала себя. Будем молиться Господу, чтобы он нам помог. В этом Господь не откажет. Напиши же мне о «злой силе»… Ваня, не мучайся, что не было встречи в 36 г. — значит так было надо. Я лично уверена, зная себя, что от смущенья ничего бы особенного тебе не сказала, ничем бы я не выделилась для тебя из толпы многих, тебя любивших. Я ничего, кроме благодарности за твой талант, восхищения им, преклонения перед ним и м. б. сочувствия тебе в горе, не сказала бы тогда в моем взгляде. А таких глаз сколько же! Я совсем не так ярка (как ты это теперь вообразил), для того, чтобы с первой встречи остановить на себе, да еще такого как ты, да еще так тогда убитого потерей. А, между тем, поговорив тогда и высказав свое восхищение тобой устно, я бы, пожалуй, не решилась еще раз «докучать» собой. Я же себя знаю… Ванюша, ты пишешь о том, как я должна писать. Именно так я только и могла бы: рассказывать тебе. Если буду, то только так. Иначе не мыслю.

Ванюша, я написала в Прощеное воскресенье один маленький рассказик… о моем «Первом посте», т. е. первое говение. Я его так ярко помню. И еще у меня была цель именно об образе. Я потому тебе просто так и не писала до сих пор, т. к. думала «подарить» сразу рассказик. Теперь я очень вся какая-то «больная», но хочу. М. б. и буду. У меня есть «з_а_д_а_ч_а» творческая, не какого-либо одного рассказа, но моего _т_в_о_р_ч_е_с_т_в_а_ вообще. Если таковое будет. Я знаю, _в_о_ _и_м_я_ _ч_е_г_о_ я бы писала. Это будет очень важно, очень нужно для России. Если только удастся. Если сумею. Но даже если бездарно, то, хоть в виде дневника, но дам. Кто-нибудь хоть м. б. сошлется. Большего я и не жду. Я бы хотела у тебя поучиться, но меня смущает, что я как загипнотизированная тобой, невольно (поверь!) впадаю в твой тон. Я должна прямо бороться с этим. Будто тебя «краду». Если бы удалось мне то, что хочу душой, то это было бы как бы твоим «притоком», — это те же воды… Пусть наши, живые воды! Если бы я тебя увидела, то все бы рассказала… Ванечка, как ты маму-то обрадовал «Няней»! Лучше не мог и придумать! Это ее самая любимая вещь твоя! Она очень, особенно ее ценит! От о. Дионисия нет вестей. Я не могла еще быть в Гааге, но постараюсь как можно скорее туда попасть. Ванёк, ты этой фуфайкой доволен, или она очень толста и неудобна? М. б. очень жмет? Мы с мамой для С. такие делали, и он просил туже, а то они «висят». «Мохры» у ворота, конечно надо отрезать, — что же это моя «помощница»-то не рассмотрела, а я ее еще просила. Я тебе писала, как она отправлялась. Я не могла отрезать и даже еще раз взглянуть, т. к. на поезд мчалась. Чего же она прозевала?! Злит это меня! «Духи как будто» — пишешь ты… конечно, я ее душила, чтобы еще больше быть с тобой! Выдохлись? В швах должно быть больше осталось, т. к. я, не имея дома пуловера (он был в красильне), взяла те нитки, которыми сшивала и их надушила. Попробуй! О папе составили некролог на очень кратких материалах. Однажды только ездила к ним (полубольная сердцем, от горя) мама, — вот тогда-то я и бегала из дома ее искать ночью.

Мой милый дружок, ты не волнуйся обо мне, о здоровье. Я уже 2 дня как приехала от доктора (была там с вторника до четверга включительно) и принимаю его лекарства и сразу же аппетит стал лучше. После селюкрина тоже вначале так было, но потом не действовало — видимо, «привыкла» уже к нему. И спала хорошо, и сердце не скулит. Я все еще усталая какая-то, но не «кружусь на карусели» больше. Думаю, что в больницу не поеду, но отдохнув дома, поеду в Гаагу. Надо найти прислугу, — это отчаянно трудно. С зубами не знаю что делать. Подумай, ведь это всё хорошие зубы! Т. е. пломбированные, но внешне абсолютно в порядке. Никаких признаков болезни, кроме того, что на рентгеновском снимке что-то узрели глаза доктора. Это его «конек» — у всех пациентов смотрит рентгеном и нещадно рвет. Это «течение» в медицине было у некоторых врачей и в Берлине. Это американская система. Не могу себе представить, что это такая необходимость, — тогда почему же раньше-то народ жил, да поживал? Знаю некоторых и у нас в клинике, — вырвали все коренные, а больная не поправилась, то есть не стало лучше. У меня рот был и есть в идеальном порядке, и еще недавно я сделала ряд хороших и дорогих поправок и их все вон! Например, один зуб с фарфоровой коронкой (120 R. M.), — делал известный зубной врач, прекрасно, — и его вон! Не понимаю. Не могу скоро решиться. Спроси мнение Серова вообще по поводу этого модного «течения».

Мама тебе сегодня напишет обо мне, чтобы ты не беспокоился слишком о моем здоровье! Меня бы это мучило очень.

[На полях: ] Вся я в мыслях с тобой, роднуша мой, твоя Оля

Кланяюсь Сергею Михеевичу — передай!

Мой ягненочек умер, без меня. Но вчера родились 2 новых, здоровенькие. Весна!

155

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


24. II.42

Ваня, чудесный мой, дивный Ваня!

Я под впечатлением «Лика скрытого» — получила из Studtgart'a «Europeische Revue». Какой ты… _п_р_о_р_о_к!

Не могу иначе, сердись — не сердись, а ты такой мне всегда представляешься!

Ванюша, дивно! Как жаль, что отрывок только! Как жалею я, до слез, что я тебя раньше не «открыла». В Берлине в первые годы можно было тебя доставать. Потом — ничего не было, все расхватано!

Как жаль, что я с И. А. (* В одном письме к Сереже И. А. (давно!) пишет: «рад, что по душе Вам И. С. Ш».) о тебе так мало говорила! Он же знал тебя! Ужасно это! Я у микроскопа просидела… Ну, м. б. хоть кому-нибудь была польза! Я, знаешь, как тебя «открыла»? Помню еще самое первое время за границей… К нам ходила (очень редко) жена одного профессора — урожденная еврейка. Она была «вумная», а м. б. и умная. Во всяком случае очень начитанная. Мы ее так и звали: «а Вы читали?» Это ее обычный вопрос при встрече.

И вот она часто спрашивала меня: «…а Вы Шмелева читали?» Я сказала, что _н_е_ читала, но что очень бы хотела. Я же и в библиотеку-то не могла урваться, т. к. до 11 вечера работала. И однажды она принесла мне «Неупиваемую чашу»! Я пришла полумертвая, домученная днем, домой, и мама говорит: «была Н. В., принесла тебе книжку, я ее пока стала читать, дай немножко времени, я кончу». На другой же день я стала ее читать и остолбенела. Ваня, я не могу тебе описать того, что я чувствовала… Мне казалось, что в нашем мире слез и крови и, главное _п_л_о_т_и, — не могло быть ничего подобного, что давал ты… Ты-то сам казался мне чем-то… сверх-земным! Следующая книга была «Солнце мертвых». Она совпала с очень тяжелым моим житьем. Я вся убита была. Мне ее (суди — какая сила!) тяжело было читать. Ее впечатление на меня было так велико, что я… не могла дочитать. Я тогда как бы болела. Эта дама (еврейка), крещеная по убеждению, давно, очень верующая, «ищущая». Я не очень ее любила, но просто… _о_б_ъ_е_к_т_и_в_н_о_ говоря. «Солнце мертвых» она буквально «проповедывала». У нее был и ум, и вкус несомненно. Я думаю, что твое «беззлобие», твой отказ от своего, личного горя… Это-то и покоряет. И даже, вот… еврейка!

Потом была лекция И. А. о тебе в «Нейарт[258] объединении»636, — я уже тогда «рвалась»… но это было невозможно, посторонние не допускались. Ах, потом меня отбрасывало, конечно, жизнью. Я много роптала, плакала, не видела _С_в_е_т_а… а свет-то был! Почему я не жила _Т_о_б_о_й?! Ну, почему мы не живем Евангелием? Мы знаем его, ценим, а… не живем… Вот так и я с тобой _т_о_г_д_а. Но с чтения твоего… тогда… я уже полна была тобой, Ваня! Я часто, часто думала о тебе… Прекрасном Рыцаре Света!

Ты — чудный Ваня! Ты светлый гений! Ты… Ангел! Я на коленях пред тобой! Иначе я не достойна! О, милый, светлый, родной мой, чудный Ваня! Не давай никогда злым силам шутить, играть _т_о_б_о_й, _н_а_м_и. Они особенно хотят тебя смутить, свернуть, взмутить! Ванечка, ты Божий Голос здесь! Ванечка, ты — _Б_о_г_о_с_л_о_в! Какое же тут кощунство?! О, милое, великое сердце! Ваня, чудный мой! Ванечка, как благоговейно мы должны жить, как светло верить! Мы увидимся, Ваня! И _н_и_к_о_г_д_а_ это не будет _п_о_з_д_н_о! О, нет, Ваня!

Мы же живем уже друг другом! О, гораздо теснее, чем многие (!) под «одним кровом»! Ванечка, мы будем тихи, милостивы, кротки, мы будем очень любить и верить!..

О, милый, нежный Ангел, ты Идеал мой… и потому — недосягаем!?? Но я тебя достану! Ах, Ваня, как тяжела разлука, — но не грусти! Все будет! Мы Божьей Милости давай будем _д_о_с_т_о_и_н_ы!!!! — Ах, милый! Ты обо мне совсем не беспокойся! Мне лучше! Вот, честное слово! Все пройдет! Не пройдет только то, что в сердце… к тебе, моя радость! Ты не один! Я всегда с тобой! Молись, не забывай! И обо мне! Я не была в Гааге, хоть и рвусь.

Не могу из-за сообщения. Автобус ходит так, что в один день в Гаагу не съездить. Но я уже знаю от тебя, что ты прислал! Господи, Ваня, у меня слезы в горле не дают сказать тебе «спасибо!» Но как же я несчастна: «Куликово поле» No№ 1 и 2 пропали! Ванечка, что же это? Ты пришлешь? и ты — москвич не дошел! Пришли, Ванечек!

[На полях: ] Крещу тебя и молюсь о тебе. Оля

P. S. Сейчас, впервые попробовала (чуть-чуть) твоих шоколадных конфет, присланных на Рождество — я берегу все! Чудесны!! Прелесть!

Ванечка, ты простил меня за все муки? Невольные? Я сама страдала. Я не могла иначе писать. Я не могу фальшивить. Но… прости! Прости! Я не буду больше!


156

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


25. II.42 12 дня

Олечек милый, ты опять моя, ты вернулась из отчужденности? Гордость моя и счастье. Твой рассказ об «яичке» — в письме 13 февр.! Я потрясен, я очарован. Ты не чувствуешь, что ты и как написала? Лучше нельзя. Я весь захвачен, я бесился от радости и страдал с тобой, девчуркой. На одной страничке ты дала огромное! Не чуешь, глупышка? Не понимаешь, _ч_т_о_ ты сделала? Толстой обнял бы тебя и включил бы это «яичко» в свою хрестоматию. Ты, злючка, ничего не понимаешь. Ты свое «яичко» невидимыми слезами облила, не сказав о том ни слова… и теперь у нас _д_в_а_ яичка: твое, _э_т_о… и — мое — пасхальное, памятное тебе. Ты такую свою боль — и у каждого читателя из недеревянных сердцем будет _с_в_о_я! — передала мне, что я мысленно утешал тебя, целовал, ночью сегодня просыпался и целовал твою «грелочку», — сердце твое целовал! Ведь, глупенькая… ты, ведь, одно только свое — «ах!» — сказала, — и _в_с_е_ сказала! О, ангелок чудесный, малютка-девятилетка… я тебя всю вижу, слышу, как твое сердечко сжалось… я и ворону вижу, которая унесла твоего птенчика-трепыхалку… я ночь твою бессонную вижу, я твое «убожество» вижу, — твою ручку, охраняющую… я «горнушку» вижу… — откуда ты это выкопала? а? — из недр языка родного! — да, на северо-востоке так говорят про загнетку, налево от шестка! — я твою баньку вижу, и вижу, как ты спешишь скорей отмыться и — за яичко! Ах, ты, дотошная, терпеливка, подвижница! Героиня ты необычная… сердце огромное… чуткость безмерная! Ольга, и ты еще смеешь кукситься?! «Я не могу пи… пи… сать!» Ты с ума сошла, ясного не видишь, глупая! Да ты _в_с_е, _в_с_е_ можешь, _в_с_е_ смеешь! Олёньчик, умоляю тебя, пиши о своем детстве… вспоминай, пиши, что хочешь, — все дивно расскажешь, в полон возьмешь всех и вся. Вот так-вот и на-до… просто, без оглядки на будущего читателя, _с_е_б_е_ рассказывай-пиши, мне… умница ты расчудеска! Я в изумлении от тебя, пой-ми-и!!! Это не «хвалы» мои, глупенькая… пой-ми! Я что-нибудь-то понимаю в искусстве слова-образа?! Или… — ни-чего не понимаю?! Да один этот «ужин» твой… это толканье, это твое «скандальничанье»… и этот вывод во двор, и эта _д_р_а_м_а..! Го-споди!.. И это — «ах!» — да ведь тут драма детского сердца!

Ты должна теперь это «Яичко» дать рассказом. Чуть подробней, _с_о_х_р_а_н_я_я_ тон, простоту. Правка, м. б., самая малая, лишь — раздвинь, ничего не меняя в структуре. Или — просто — так и оставь. Ты — _г_о_т_о_в_а_я. Потому что сердце твое — так готовым и родилось. Ты — исключительная. Что у миллионов дюжинных детей — в зачатке, у тебя — в расцвете. Ведь ты взрослого победила! Твой дядя только _п_о_т_о_м_ почувствовал, _ч_т_о_ он сделал! Он преступление совершил — перед твоим сердцем, перед _в_с_е_м_и, — перед правдой Господней, вложенной в душу человека. Ты — сама Истина. Милая моя девочка, целую тебя в ясный лобик и глазки твои целую, и ручку, ту… Ольгуна, я счастлив, что узнал тебя, что ты _е_с_и… что ты не оставишь незаконченным _м_о_е_г_о… — ты подлинная, ты поведешь дальше ту линию в творчестве, какую суждено было мне вести — людям. Ты _с_а_м_а, присущим тебе даром-сердцем, будешь _с_л_у_ж_и_т_ь_ жизни, достойно, сильно, ярко, нежно. Ты _н_а_ш_л_а_ себя.

Твой ягненочек… — я им тоже мучаюсь. Как все похоже у нас! Это же мой — убитый мною — ястребок в рассказе «Последний выстрел»637! Все понятно мне. Повторение «яичка». Милая, надо было дать ему разбавленного коровьего молока, кипяченого, надо было взять молочной муки «нэстле»… неужели нет у вас того, чем грудных питают?! Тоже и для ягненочка. Цельного молока _н_е_л_ь_з_я. Слишком много «казеина», а жир не вреден, можно было бы даже сливками — с разбавкой выкормить! И никакого бы «катара» кишок не было бы. Грудной не может усваивать «казеин» в избытке. Молоко кормящей овцы ли, коровы ли, — в начале — особого состава, жидкое оно, но с достаточным количеством «белковых», с минеральными солями, — называемое в народе — «молозиво». Людям противно, теленку — _н_а_д_о. Надеюсь, с ягненком у тебя выйдет? жив? Если бы не недоносок… — должен бы выжить, раз уцелел, после таких болей.

Ольга, как в тебе _м_а_т_е_р_и_н_с_т_в_о-т_о рано сказалось! — в 9-летке. Подвижница-малютка. Целую твои ручки, глазки. И как же мы похожи! Я жалел все живое и… неодушевленное. Я метлу жалел, что на морозе _ж_и_в_е_т, а мы после катанья с горы — в теплые постельки. Я _в_с_е_ _ж_и_в_ы_м_ видел, и все любил и жалел. Дворника жалел, что вот я, маленький, в театр еду, а он не увидит «Конька-Горбунка»! И Марьюшку… Сестренка ты моя, Оля… детка моя… ах, если бы… — …на моя! Да разве я мог бы _т_а_к_у_ю_ мучить?! Это все от острой, большой любви… такой… ревнивой?

Ты спрашиваешь, что такое — в моем понимании — ты-то понима-ешь! — «однолюб»? Просто: тот, кто не может любить сразу двух. (Понимают и иначе: одна любовь на всю жизнь.) Многие могут. Пушкин _м_о_г. В Одессе, в 20-х гг. — Ризнич638 и гр. Воронцову, _с_р_а_з_у. Поди ты вот! А я — нет. Так всегда было. Тебя люблю — превыше _в_с_е_г_о. Дашу — ни-когда не любил, ни-как. Да, она считала меня больше, чем за человека, знаю. И готова была всю жизнь прожить — около. Мечтала, да… — это я узнал из «малинной сцены», и на кладбище, — чтобы только иметь от меня дитя. Я в этом не виноват. Как не виновата ты, что я мечтаю… о тебе. Ты мне дорога, _б_л_и_з_к_а_ тем, что и во мне, — чудесным даром сердца, пылким воображением и — душевным… _у_ю_т_о_м. Мы — складень. По одной форме отлиты. Мы — _т_о_л_ь_к_о_ — _д_л_я_ _н_а_с. Вот, что могу сказать о моем чувстве. Ты бы не поверила, _д_о_ _ч_е_г_о_ ты мне близка. Я не стал бы пить воду, какой я умывался. А твою — мне она — как _с_в_я_т_а_я. Я был бы ею исцелен, опьянен.

Ольгуночка, ты очень метко, зорко, умно определила одним словом о. Д[ионисия] — «убогий». _В_с_е. Я его ругал, тут я не был художником: я выговорился, от боли, от досады, любви к тебе, что он не взял _в_с_е_й_ посылки. Не считайся с этим «выкидышем» моим. Глупо, но оправдано. Ты сказала — нельзя точней. Как же не страшиться потерять _т_а_к_у_ю!

Ребенок… это высшее, что даровано смертным. У всех живых существ ребенок — обогащение души, утончение, умиление, пожар тихий всех чувств. Это — тайна. Так — в Божьем Плане дано. Для чего? Можно лишь предполагать. Для достижения — в цепи поколений — _л_у_ч_ш_е_г_о, Идеала. _Ц_е_л_ь_ тут несомненная. Но… какая?! Приближение к… Нему? Приказ: творись, достигай! Для чего? че-го?! _М_е_н_я_ достигай и — по-стигай! Для чего? Он же — Вседовольный? «Воспой» — _д_л_я_ _с_е_б_я. Творческое поет Творца. Это — цель всякого творящего. И дальше — материю одухотворить, дабы и она _п_е_л_а? Гимн всего — Ему, Духу, вся исполняющему. Апофеоз. Он нам нужен, этот апофеоз, дабы познать Великого. И мы познаем его во всем объеме лишь в апофеозе, когда одухотворенная материя, _в_с_я, воспоет гимн Ему. Творение славит Творящего. Это предел творческой высоты, когда произведение поет художника. Конечно, это лишь предположение. Кто что знает? Но творческое начало в твари — непобедимо, и как же обставлено! каким же _п_и_р_о_м… Любви! Тут явная _м_ы_с_л_ь_ — заставить. Называют это — «инстинктом». Ч_у_я_н_и_е_м? И — покорны приказу. Эту мысль коряво высказал мой Гришка639 в «Истории любовной». И. А. о-чень с ней посчитался. Я это в себе слышу. Я мечтаю… о тебе, Оля. Я хочу видеть тебя — _м_а_м_у. Господь может _в_с_е. Ты для меня священна. Смотрю на тебя в благоговейном трепете.

Пишешь: «прочла о-чень внимательно — про Дашу — и сделала интересные наблюдения и получила объяснения многому, чего не понимала». А чего ты _н_е_ понимала? что нашла? Изволь сказать. Что ты раскапываешь во мне? Я — весь тебе открытый. Никаких «ожогов» от Д[аши] не было во мне, ни-как. Смешно. Сцены для «Путей Небесных»? С «малиной»-то?! Чудачка, это же «опыт накопленный», что видел в жизни, и что пригодилось для «хозяйства» писателя. Только. Незаурядное «жизненное положение», только. Помни: Я ни-когда не имел записных книжек. Все — в уме. Что уцелело — взял в «хозяйство», как _в_с_е_м_ полезное. И только. А «созвучия» имен — не доказательство «ожога». Так было… — в детстве была «Паша», о ней все дано. Потом — Даша… Не виноват я, что _н_е_ выдумываю имен. Ну, да, мимо не прошло, осталось в памяти, как «созвучие», своего рода невольная «мнемоника», так жизнь дала, чтобы запомнилось? Да. «Любви» к — н_е-р_о_в_н-е? Очевидно, тоже от детства сохранилось, и вошло в «хозяйство». Вот тебе матерьял для «творческого _а_к_т_а», _к_а_к_ _э_т_о_ образуется. А _н_е_ — «ожоги». Я _э_т_и_м_ _н_е_ обжигался. Вот — тобой — да, это — не «ожог», а медленное _с_г_о_р_а_н_и_е. Ты меня обжигаешь давно и — верно. Знаешь свою силу. Ты меня твоим совершенством обжигаешь, глубинностью, необычайностью. И я принимаю это «крещение огнем». Но… не сожги заживо, _в_с_е_г_о. Смогу ли противиться? Думаю — да. У меня тоже есть какой-то предел и — уже моя — «бесповоротность». У меня спасение — мое искусство. Оно не терпит, если _в_е_с_ь_ захвачен. А если — _в_е_с_ь_ — и ему, и мне — конец. Во мне нет «томлений», кроме томлений искусством. Весь твой, целую и крещу, молюсь, Оля. Твой Ваня

[На полях: ] Написал 12 страниц «Путей Небесных».

Скажи хоть теперь, получила ли мои рождественские конфеты? Ты писала — получила коробку с золотистой обвязкой, — а как шоколад? не дрянной? Или — вышвырнула? От тебя, такой бешенки, станется!

Сейчас 4 ч. Валит снег с утра. Февраль — ужасный. Оспа, кажется не привилась: двое суток, а _н_е_ _г_о_р_и_т.


157

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


26. II.42 9 вечера

Оля, светлая моя, я все понял в твоем решении — «найти себя», «обрести мир душевный», выяснить себе честно, чисто и прямо, как дальше жить, и сделать это так, чтобы решение такого важного вопроса жизни не томило неумолимую твою совесть. Я все понял, дорогая моя, — я увидал ярче, как никогда еще, твою изумительную высоту духовную, твою цельность, радостно покоряющую тебе… меня покоряющую, хотя от решения твоего зависит важнейшее в моей жизни. Я ждал увидеть тебя — _т_а_к_у_ю: твой духовный образ создавался в моей душе по твоим письмам, с каждым письмом полнее, глубже, целостнее и нежнее… я уже знал тебя, казалось, вполне и _в_с_ю… — и вот, это последнее письмо твое, от 20.II, дает тебя в таком сияньи света, на такой за-предельной для смертных высоте, что я могу только благоговейно сказать — Святая! Это чувство мое прими, как мой душевный венец на твою милую головку, как слабое выражение моей воли найти для тебя — достойное.

Теперь, после того, как увидел тебя еще полнее раскрывшейся, — скажу точнее: _в_п_о_л_н_е_ раскрывшейся, — мне стыдно, как будто, недавних слов моих… не повторю их, но ты поймешь… когда я писал тебе о планах жизни, о возможной ошибке твоей во мне. Но это, ведь, от великой и чуткой к тебе любви писал я, от страха за тебя, — _з_н_а_я_ тебя! — что ты ввергнешь себя в борьбу с жизнью: вспомни, как ты непосильным трудом себя томила. И когда писал так, как же я страдал! Но ты все поняла… Теперь нет у нас — для нас — темных, неясных друг другу местечек-пятнышек в нашем духовно-душевном естестве! Ах-ты, звонят… помешали…

27. II… 10–30 утра. Сейчас твои письма заказные. Оля, родная, ты меня осветила, согрела лаской, нежностью… твоим неповторимым сердцем! Я пью твои чувства, я сильнею… я — _в_е_р_ю, ве-рую, моя Оля! Я радостен, я снова нашел тебя. И _з_н_а_ю_ же, что ни-когда не терял… а томился сомнением, что теряю… Ольга моя! Жизнь моя, _в_е_ч_н_а_я_ моя!.. Как ты меня залила радостью, когда я узнал, что ты пишешь… что ты уже написала, — и _к_а_к_ же чудесно написала! — не видя — знаю… Молодец-Оля! Умница, одолевай жизнь, не давай дьявольской силе отнять нас друг от друга, убить в тебе _с_в_е_т! — твой дар бесценный, дар творить во-Имя Божие, творить сердцем, верой, талантом от Господа! Ты _н_а_ш_л_а_ себя, и я счастлив неизмеримо. Ольга моя, дай обниму тебя братски, моя дружка, — лучшего, радостней для меня нет — любовь твоя-моя и — ты, Творица, ты — художник, Божий слуга! Ольга моя… что со мной, как ты меня одарила! «Творческая задача» у тебя!.. Это — _в_с_е. Я верил, что ты нащупаешь это _т_в_о_е, я только вчера писал об этом, — «и_щ_и_ в себе!» — это по поводу твоего потрясшего меня «Яичка»! И вот, ты _о_т_в_е_т_и_л_а_ мне! Мы _с_л_ы_ш_и_м_ друг друга, дружки. Олёк, знай: ты найдешь себя в творчестве, в творчестве — и любви, — счастье твое, исход сердцу. Вот _э_т_о_г_о-то «темные силы — зла» — и не терпят, этого-то и не хотели допустить… — и провалятся, окаянные! по-ихнему _н_е_ будет! В творчестве — и любви — для тебя _т_а_к_о_й- то! — великая услада-радость твоя, и _в_с_я_ полнота жизни! Как же я счастлив!.. Все, что носишь в душе, уже томит тебя, ищет выражения во-в_н_е, свое рождение. Пойми же: это не слова, а вера моя в тебя. Ты и до встречи со мной мучилась «вопросом Жизни», ждала решения. Ты _и_с_к_а_л_а_ себя. Я счастлив, что ты _у_ж_е_ нашла себя. Ты — в творчестве — Ольга моя, да это самая крепкая связь наша, неразрывная во-веки. Теперь ты — _м_о_я, я — _т_в_о_й. И это _С_в_я_т_о_е_ наше, общее в нас обоих, творчество во-Имя, соединило нас. Никто, ничто не в силах расторгнуть эту связанность-спайку: это духовно-кровное нас спаяло. Оля, не смущайся: ты _н_е_ «приток» мой в твоем искусстве, ты — «дружка», мы лишь _р_я_д_о_м_ течем, рядом, потому что души наши — одна душа, живем _о_д_н_и_м, мы так похожи, мы из одного истока вытекаем. Ты — _с_в_о_я, у тебя свои слова, свой _о_п_ы_т, какого я не имел, свои выводы, — и свои приемы, поверь же мне! Ты написала «Яичко» так, как никто не написал бы. Тебя расцеловал бы Толстой, _з_а_ сердце твое. Я за него расцелую-размилую тебя, моя чудесная, моя му-драя, моя сердечная! Господь да благословит тебя! О, радость, счастье мое в тебе! Я безумен от радости, — пиши, пиши, проводи свою «творческую задачу», не смущайся. Не только «дневником», а формой давай, не бойся — совладеешь, ты страшно сильна, я верю. Тебе нужен досуг, покой, здоровье — главное это: накопи. Без этого ты не в силах _р_е_ш_а_т_ь. Ты права: надо отъединиться, обрести равновесие в душе. Всего не исчерпаю в одном письме: напишу еще. Продолжу главное: ответ на письмо от 20.II, вчера невысказанный.

Помоги Господи тебе решить, решить так, как повелевает совесть, для утишения ее, чуткой. Я страшусь: в этом решении и моя судьба, но это решение необходимо тебе, и я жду его, терпеливо. Я знаю всю твою му-ку… _в_с_е_ понимаю, Оля… — и молю Бога — тебя наставить на правильный путь. Ты знаешь уже путь этот, ты знаешь — «оставьте мертвым погребать своих мертвецов». Ты знаешь: «Духа не угашайте»640! И я верю, что Дух Святой озарит сердце твое. И знаю, как важно для тебя, чтобы это решение пришло вне всякой зависимости от моих чувств к тебе, твоих — ко мне. Да будет так. Я покорен твоему веленью. Дороже всего мне, чтобы ты, ты, ты была здорова, чтобы совесть твоя была покойна. Решение твое необходимо, назрело: только _р_е_ш_и_в_ так и так, ты удовлетворишь душевную потребность, выполнишь назначенный тебе _п_л_а_н_ жизни, ты его молитвенно, благоговейно выяснишь. Я любуюсь тобою, — _к_а_к_а_я_ ты! Не знают такой. Ты — Мария, ты вся — от Духа. Благую часть избрала — изберешь! — и она не отнимется от тебя641. Ты вся — цельная. Теперь мне _в_с_е_ стало понятным в твоих письмах. «Бери так, _к_а_к_ написано, не ищи за — под… строками!» Ты — истинная. И каким же слепцом я порой бывал! каким пристрастно-страстным — и потому полу-слепцом. А ведь я решал художественно-сложные задачи… в людях… а в _с_в_о_е_м_ — терял эту остроту ви-дения. Ольга моя, жизнь моя… я люблю тебя глубоко, вечно, я не ставлю от времени в зависимость — и не боюсь запоздалой пусть — _в_с_т_р_е_ч_и_ нашей. Я _з_н_а_ю, что она должна быть. Я знаю также, что ты для меня — _в_с_е_г_д_а ты, Оля… — ты для меня бессмертна, неизменна, _в_е_ч_н_а. Я люблю тебя не для себя лишь, а и _д_л_я_ _н_а_с, я восторгаюсь твоим _с_в_е_т_о_м_ и молю Господа дать тебе духовных сил _р_е_ш_и_т_ь так, _к_а_к_ ответить твоей требовательной совести. Я преклонюсь перед твоим решением, т. к. оно — _о_т_ Тебя. Твой покой, твое счастье, полное, возможное на земле, — для меня — приказ моей совести, всей моей любви к тебе. Я не знал _т_а_к_о_й_ силы любви. Это твоя душа так меня озарила, это — от _С_в_е_т_а. И когда я писал об «игре нами темных сил», я разумел под «игрой» это наше «помрачение», мое беснование, твою горячность — эти наши письма! вот это все — было _н_у_ж_н_о «темным силам», дьяволу… разбить _н_а_ш_е_ светлое, чистое, духовное… помрачить, расколоть, разжечь страсти темные, зло в нас. Вот что разумел, только. Оля, в _н_а_ш_е_м_ даже страсть, какую я порой ощущаю в себе — к тебе — не темное… это лишь _ж_и_з_н_ь_ второго, _н_е_ главного во всем естестве нашем: телесное. Главное — близость духовная, наша, душевная наша… она _в_с_е_ связывает, _т_в_о_р_и_т_ нас, _ж_и_в_и_т. Но второе наше естество, подвластное, форма для жизни духовного начала в нас, естественно просит выхода… это его права — страсть. Это — земное. Мы — на земле. Но главное наше, сила Любви — дает и этому, не-главному отсвет чистого света, оправдывает «земные права». Вот почему я говорил — нет, _н_е_ грех. И ты говорила — чувствовала _т_о_ _ж_е. Иначе не могу мыслить. Вот почему говорил — _в_с_е_ мне в тебе, Оля, свято. _В_с_е, самое малое телесное. Ибо оно освящается Любовью. Это — Закон, его же не преступишь. Это — само Благословение. Вот то, что «связывает» Волею Его. Вот — Таинство. И как же прекрасно это, по-человечески прекрасно! Не правда ли, родная?! Я знаю, знаю, я чувствую, что именно так ты чувствуешь. Душу твою я знаю, моя детка, моя истинная из Женщин… каких не «одна на тысячи», а одна на миллионы!.. Дар мой чудесный, Божий дар мне… Ольга моя, нетленная моя! Лучшим во мне, светлым во мне искал я и пытался воссоздавать идеальнейшее… ты знаешь: и Анастасию, и Дари… Найдешь ли там _т_е_м_н_о_е, грязное, от чего отвернулась бы твоя беспредельная скромность, твоя взыскующая чистота, твоя целомудренная совесть? Где, в чем противоречия мои с лучшим во мне — есть же оно, во мне-то! — ты _н_е_ найдешь, я верю. Так вот, _э_т_о, _т_а_к_о_е_ искание… в творчестве… в жизни — преобразилось в обретение Тебя! Это увенчание трудов, мук — и трепета! — это — _ч_у_д_о, дарованное мне. Я не обольщаюсь, что я заслужил это, я принимаю, как Милость Его. Не могу оторваться, Оля… — так я счастлив тобой, _м_о_е_й_ _О_л_е_й… и когда я молил тебя — «верни мне „мою Олю“, ради Господа!» — я именно это разумел, а не то, что ты будто бы хочешь отнять у меня ее, отшедшую… — Она недостижима теперь ни для «отнятия», ни для «приятия». Она осталась во мне — духовным обликом, священным. Она — _в_н_е_ наших чувств. Она — _с_в_е_т_л_а_я, нетленная в памяти и душе. И как я, _т_е_б_я, _т_а_к_у_ю_ мог бы разуметь — «пытающеюся отнять»?! Ни-когда, и тени мысли не было, и этому ты веришь, т. к. ты — О-ля… моя Святая, хоть и здешняя. _К_а_к_ это может восполниться — не знаю, но верую, что _т_а_м_ мы — все нерасторжимы, мы все — в радости Господней, _б_у_д_е_м. И _б_е_з_ тени даже _у_щ_е_р_б_а. Ты, ты понимаешь это. И вот, почему говорю я: _о_н_а_ помогла мне найти тебя. Ибо _о_н_а_ — теперь — _в_с_я_ — только _Л_ю_б_о_в_ь, самая высокая, самая чистая. Вот почему я спокоен, я радостен отныне, Оля… и молю у Креста, с тобой, молю Господа — дать нам силы принять Его путь. Поверь — ни в _ч_е_м_ я не разойдусь с тобой. Ни — в — чем! Мы — одно. Никакой «тьмы» не будет больше. Ты победила, я с твоей помощью — победил. Ты вывела меня, ты вознесла меня. Ты осветила меня. И я молитвенно склоняюсь и благодарю тебя.

Помни, Оля: надо окрепнуть тебе. Я вчера был у д-ра С[ерова]. Я ему поведал о твоем моральном и телесном здоровье. Он говорит — он — огромной чуткости духовной и — огромный диагност, _б_е_з_ промахов! Я-то убедился. И — все. Говорит: лучшее — клиническое пребывание, хотя бы 2 мес. Церковь — необходима, конечно, особенно _т_е_б_е. Суди сама… Главное: восстановление сил физических, душа здорова, но «форма» ослабленная и измененная не дает душе выпрямления. Н_а_д_о_ окрепнуть. Надо лечение и успокоительными, и крепительными: и бром, и фосфор, и мышьяк, и гормоны-витамины. Зубы… — поморщился. Если бы на корнях был дефект — сказался бы… болями? _Н_а_д_о — _с_н_и_м_о_к. Лучше не _р_в_а_т_ь. Это «модное» объясняется «американскими нравами», где нажива — первее всего. _Н_а_д_о_ было это гг. американским дантистам… они постарались… — протезов-то сколько! А на протезах-то и нагревают! (* вспомни, что «Няня» моя говорила об американских докторах! как они ее «вертели»!) А там большинство — жиды. Они и пустили эту «моду». Вот мнение. […][259] Но с зубами — осторожность. Протезы — крайность. Без коренных зубов — все же — и с протезами — ухудшение питания. Ра-но, — вот его «мнение». Передал твой поклон. Просил — тебе кланяться сердечно. «Куликово поле» перепишу. М. б. еще дошлют. «Москвича» послал в заказном письме на Сережу, 13-го. Вышлю и автограф. Твой Ванятка

[На полях: ] С приложением photo-passeport.

Что тебе доставил о. Дионисий — не знаю. Я бы засыпать тебя хотел! За-душить, а он, кажется оставил духи! и должно быть оставил — «дрикотин» (печенье), а там был… сюрприз тебе, — я… среднего формата.

Сегодня же 27-го — начну переписывать «Куликово поле» (начало) — для тебя, родненькая.

Прошу: напиши цену жизни в Голландии, приличной в гульденах. Мне надо знать, для себя. Гульден = 10/8 марки, да?

Оля, м. б. тебе понадобятся деньги? Напиши, молю. Скоро я буду богатый. Интересуются фильмовики, уже! Вот бы кстати! Россия все мое поставит, _з_н_а_ю. А «Неупиваемая чаша»!

Мать о. Д[ионисия] пишет: «Вы всех нас очаровали!» Зовут, очень.

«Оспа» моя, кажется, взялась… вспухают местечки, — я на ногах, не мешает. 4-й день с прививки.

На все отвечу, светик, ласковка милая. Как я тобой счастлив! Будь только здорова! Все, все придет.

Оля, знаешь… я сам сделал сладкий пшеник, — и даже моя «Арина Родионовна» сегодня попробовала и похвалила! Я все умею.

«О. А.» — в автографе, конечно, не отместка, а вдруг подумалось — можешь показать кому, не стеснит ли «Оля»?


158

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


27. II.42 8 вечера

Ольгунушка, светленькая моя, будь здорова и покойна, верь непоколебимо, что ты себя нашла, что ты отныне — в творчестве, и это твой долг — творить, ибо этот духовный «узор» твой — в Господнем Плане! Для меня это вне сомнений, как то, что ты — большая художественная _с_и_л_а. Уверуй, я ни-когда в _э_т_о_м_ не ошибался. Или ты будешь ожидать «мнения и суда» бездарных «критиков», которые, обычно, бессильны выжать из себя хотя бы одну живую художественную строчку?! Кстати, — в былой России, как и в эмиграции, эту «командную» высоту занимали почти (% % — 75–80!!) исключительно еврейчики, — пробирались на нее легко, т. к. большинство периодических изданий было в руках их сородичей. Меня-то они не сглотали, хоть и силились, но многих они _в_е_л_и_ и погоняли, куда и _з_а_ч_е_м_ им хотелось. Нет, ты мне поверишь, _с_е_б_е_ поверишь. Твори «художественную задачу»642, обоим нам дорогую, служи _с_в_е_т_у, которым так богато родное наше, несмотря на проклятую тьму, грозившую почти четверть века свет этот поглотить сполна. Ты его будешь хранить. Перепишу вновь «Куликово поле», не помню только, чем кончил в двух письмах. Ну, приблизительно дам, с излишком. Странно, я послал оба письма 6.II, это точно. По-моему, должны прийти. Письма, под немецким контролем, никогда не пропадают: их могут вернуть, да… но _н_е_ теряют. Ни с какой цензурной точки зрения ничего в этом отрывке недопустимого быть не могло. Получишь, уверен. — Жду радостно твой рассказ о «первом посте». Так вот и пиши, как чудесно рассказала об «яичке». Я — в восхищении! Поверь, если бы тебе не удалось это «яичко», никакое пристрастие к тебе не выжало бы из меня хвалы: _э_т_и_м_ _н_е_ _ш_у_т_я_т! Забудь нерешительность, не поддавайся слабости-скромности, — _п_л_ы_в_и_ свободно, мо-жешь! Ведь не «комплиментщик» тебе говорит… а — ох, как пытавший себя искусством! На российском конкурсе литераторов я, не зная тебя, присудил бы тебе бесспорный приз. Когда-то я нашел в ворохах рукописей (свыше 800 рукописей!) конкурса рассказ — совершенно безграмотный! — и большого таланта. Все члены жюри признали мою оценку. Рассказ был из жизни портных —! — что не мешало ему быть «и_с_к_л_ю_ч_и_т_е_л_ь_н_ы_м». Я и сечас помню описание «вешалки» и манекенов (каков образ-то!): «…стояли ряды пальто, мундиров, фраков, пиджаков… и все эти _л_ю_д_и_ были _б_е_з_ _г_о_л_о_в_ы… (м. б., и без сердца?) — жутко было от этого в мастерской к ночи»… Лет 30 прошло, а… я помню это меткое и редкое «сравнение». Когда жюри послало ему один из призов — 300 руб., кажется, сумма! чуть ли не 1-й приз, в Ташкент, оказалось — спился человек! (* скоро, кажется, и помер.) до-приза! А я-то ликовал было: вот, нашли талант, дадим образование, со-здадим! Кстати: мы в письмах часто, чтобы обратить внимание друг друга, ставим слова в кавычки… — в рассказах лучше избегать этого, но я, например, для оттенения, люблю писать иные слова «разрядкой», т. е. вынимаю между буквами так называемые «шпоны», связи букв. Это я принял сравнительно недавно, м. б. злоупотребляю… иногда, но почитаю важным, когда надо или _в_з_я_т_ь_ внимание читателя, или показать, что это «слово» имеет особый смысл, «внутренний», что ли (или «переносный»). Такого много в «Путях Небесных». У тебя большой (огромнейший!) вкус, и ты сумеешь сама во всем разобраться. У нас — как у всех — слабо еще развита «пунктуация» (очень мало «знаков препинания».), мало знаков для пауз, например, для передыхания — при чтении вслух, — ведь речь-то наша часто обрывается, _н_е_ кончается… В таких случаях я иногда ставлю не просто знак —! или —? а —..! или..? Приходится самому создавать «дыхание живых слов». У меня слабость… — вот ругались типографщики! — к многоточиям. Не понимали, что в речи нашей всегда «обрывчики»: у них не хватало точек-значков! Идиоты говорили: «это он строчки гонит себе». Истинно, эти идиоты не знали, как я выкидывал целыми столбцами уже написанное: я _с_ж_и_м_а_л_ «строчки»! Оля бывало, скажет: «ну, что это ты… такое сильное… выкинул!..» И — соглашалась. А то и не соглашалась. В _с_т_р_а_с_т_н_о_м_ она всегда меня сдерживала. Ч_и_с_т_о_т_а_ «Путей» — узнала эту ее _п_р_а_в_к_у: там моя страстность вскипала… Впрочем, обычно, я сам, поборов себя, выбрасывал, менял.

Ольгунушка, теперь я знаю тебя _в_п_о_л_н_е: знал подсознанием, теперь — _з_н_а_ю, и — голова кружится от… восторга, святого восторга, перед твоею цельностью, чистотой, духовной высотой. О, ми-лая..! — неизъяснимая красота души.

Сегодня письмо от матери о. Динисия: пишет, что он оставил: духи! — ну, не разбойник?! Я послал тебе — «сирень персидскую» и «фиалку душистую» — что он оставил… не пойму. М. б. один флакон? Т. к. она дальше пишет: «2 пакета сухих фруктов!» Ну, не безобразник?! Я тебе сухих бананов фунт, что ли, и — французского чернослива — фунт «для поста»! И еще — «пакетик — очевидно, печение?» Следовательно, взял: коробку шоколадных конфет — слава Богу! — вязигу — ура! м. б. и духи! — 3 пузырька «клюквы», какое-то печенье… не знаю — «дрикотин» ли, где сюрприз для тебя, или — «бретон крепы»..? Уж и забыл, что послал я, т. е. упаковал в картонный короб. Она пишет: «боялся таможни». Он им писал, что «ненапрасно», т. к. французская таможня не желала ничего пропускать в Голландию, — сик! — «сиречь в Германию», несколько человек было задержано. Узнаю у Лукина, какими путями он хлопочет о поездке в Голландию к сыну. Я буду хлопотать. На днях еду к ним, зовут на завтрак. «Очаровал всех»… Посмотрим. Меня это встревожило… дойдет ли до тебя! Мне так дорого хоть пустяком тебя радовать… одиноконькая… оторванная часть моей — нашей! — Души… О, как я стремлюсь все тяжелое снять с твоего сердца, чтобы светлые глаза только светились, светили… ни-когда не туманились от слез! Ты столько выплакала их в жизни, Олюша! Знали бы люди, как творится истинный писатель..! То-лько страданием. Радостными в творчестве бывают лишь не-глу-бокие, не-трогающие, не-захватывающие. Эпикурейцы… Таков, например, Анатоль Франс. Ну, он и есть «Анатоль» и «Франс». Даже «гурман» Мопассан _з_н_а_л, что такое страдание, имел _с_е_р_д_ц_е. Не говоря о Бальзаке, Флобере, Стендале, Шатобриане, Доде, Гюго, Диккенсе, Шиллере643, — Гете — исключительное явление! — его «солнечность», но и у него ско-лько «от горько-познания! — это от _в_д_у_м_ы_в_а_н_и_я» в Жизнь. Пушкин — тоже, но он много пережил горя, а _ч_т_о_ бы дал он, не оборвись жизнь _т_а_к..! Кстати, ты любишь его «Монастырь на Казбеке»644 — «Высоко над семьею гор»..? — А идиоты пронесли его, как «безрелигиозного»! Тогда ему было лет 30! О, прочти! Ольгунушка, читай его, пере-чи-тывай, родная! Это неутомительно и — питает! Умней, _с_в_о_б_о_д_н_е_й — _н_е_ было писателя! Всегда, во всем — _с_а_м! Никогда — «шпаргалок». «Умнейший в России»645, — сказал после беседы с ним Николай I. Всегда читай, как Евангелие. Все-гда. И все новое будешь _в_и_д_е_т_ь!

А наш Чехов, Гоголь — все, все наши, и Достоевский, стоявший перед смертью на «казни»646.

Твоя «грелочка» — чудо. И толста же, шельмочка! И уютна же! Надеваю только по воскресеньям, жале-ю..! И ночью всегда со мной, дышу ею. Целую ее — тебя. Вдыхаю. Сейчас пошел и… швы — духи! Твои, Олель. Как люблю тебя! как нежно-нежно. Как бережно, благоговейно, как святое. Я решил, что «мохры» — для нужной починки, — шерстинки. Храню. Ольгуночка, ешь больше. Фосфор необходим. Ешь ракушки, всякие моллюски… я пристрастился к ним… до жадности. _Н_у_ж_н_ы. Есть то-нкие..! как бы лангуста, но она грубей. Ольгуна, по-моему — и Серов — надо тебе инъекции мышьякового препарата, «антиневрастеник». _Н_у_ж_н_о_ же! Ты страшно ослаблена, разбита. О коренных зубах писал: _н_е_ давай рвать, вранье, «мода», — раз _н_е_ дает чувствовать — вранье. Сама привела пример клинический.

Я знаю — ты моя, _в_с_я_. Какие ласковые письма! Сегодня — как солнце, согрела. Я успокоился совсем. Я верую. Я молюсь с тобой, у Креста. Я почти счастлив. В голове вот начало звенеть, значит — жарок, — знаю! — это «оспа» взялась. Чешется. 5-й день. А в воскресенье один крупный читатель — а м. б., и будущий — он уже есть! — делец экрана просил позавтракать с ним… — если будет жар — не поеду по ресторанам. Пошлю отказ-пнэй. — Как чудесно ты написала — мы в храме, у Креста… мы просим Его… — Оля, как светла ты, как я _ж_и_в_у_ тобой! С тобой, _з_а_ тобой… я всюду пойду… и на Крест. Я _н_е_ могу без тебя… пусть ты вдалеке, и все же со мной ты. Навеки. Оля, не вспоминай о «повести». Я не думаю о ней, я лишь о страданиях твоих в ней думаю. И она никак не страшна, не мучит меня ныне[260] Ты выше _в_с_е_г_о. Ты всегда для меня оставалась — чистой, а это «темный бунт» вскипал во мне, _и_з_ плохого во мне, смертном-грешном. «Будем детками Христовыми!» — как я это _с_л_ы_ш_у. Это только ты, юная, чистая сердцем, маленькая Олюша, только могла _т_а_к_ написать. Сказать-шепнуть. И о Боженьке. _В_с_е_ понял сердцем. Я — такой же, почти такой же. О, далеко мне до тебя! Но я _в_с_е_ твое понимаю, оно — и мое. Ты — дитя, ты сердцем, душой — так и остаешься. И останься такой, навсегда. Подлинные художники — всегда дети, нет исключений. Всегда найдешь в них — _д_и_т_я. Но не такое чудесное, как ты… о, нет, не такое.

Твое — «расчистить» я так и понял: это никак не от сомнения твоего во мне. Ни-когда по-другому не понял бы. Да, я буду беречь тебя, всегда, весь. Я верю в нашу встречу. Крепко. Безоглядно. Да, _н_а_д_о_ вручить себя Богу. Я в твое внутреннее чувство верю неколебимо. Ты _т_а_к_ нашла — значит, _п_р_а_в_д_а. Ты _н_е_ ошибешься. Это голос святой в тебе. Чей? М. б. папин. Папочкин голос-помощь. Я улыбаюсь Оля, я радостен. Буду счастлив помочь тебе моим миром, моею молитвой, слабой. Верю всем во мне чистым в твою любовь. Ни в чем не сомневаюсь, вот смотри в мое сердце, Олюша, оно — твое, тебе открыто, _в_с_е. Года… пусть, мне все равно. Ты для меня _в_н_е_ времени, я уже говорил тебе. Благодарю, милая, светличка моя, за твое благословение. Прилагаю автограф к «Няне» и к «Свету Разума». И вот первые главы «Куликова поля», запропавшие… — [261]

[На полях: ] Ольгунок, 1 и 2 письма с «Куликовым полем» (посланные, оба, 6 февр. — точно) могли прийти в твое отсутствие? Не допускаю мысли, что застряли. Если не затерялись в Schalkwijk'e, — должны прийти.

Составлю нарочно для тебя — Это из моего душевного опыта. — и в следующем письме — пошлю успокоительные «слова внушения» и укажу, как лечиться ими.

Да, мое внутреннее чувство, как и д-р Серов говорит: необходимо клиническое содержание, лечение и полный уход. Подумай! В Гааге найдешь же хорошую лечебницу! И можешь с согласия врача, бывать в Церкви, раз-два в неделю. Ты будешь _о_д_н_а, можешь писать, думать, решать, вслушиваясь в Господень Глас в тебе. Молю тебя. Иначе не поправишься. Сейчас — временное улучшение. Твой Ваня, всегда.


159

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


1. III.42 11–10 ночи

Золотинка ты моя небесная, чудесная деточка, Ольгуночка! Перечитываю твои дивные письма, полные такой светлой ласки, такого _с_в_е_т_а! — такой нежности… ну, я не могу _в_с_е_ словами оценить в них. И нахожу _н_о_в_о_е, на что, возможно, не ответил еще.

Самое важное увидел, и на него важно сказать тебе, очень важно. Ты мне, Ольгунка, поверишь, знаю, — и это _в_е_р_н_о, что скажу, это — _с_о_в_е_с_т_ь_ чистая моя говорит тебе. Знай, Ольга, что уже давно, поняв _т_е_б_я_ во всей полноте, _г_л_у_б_о_к_о… внутренне молясь на тебя, на святое и непоколебимое в тебе, — давно я понял, что ты, _т_а_к_а_я, рано или поздно, _д_о_л_ж_н_а_ была бы (совершенно независимо от моей любви к тебе и от твоей любви ко мне) сделать «расчистку» твоей жизни, не могла бы оставить _т_а_к, _б_е_с_с_р_о_ч_н_о. Ты, чувствуя, что _ч_т_о-т_о_ _н_е_ _т_о, и то, что есть, — не отвечает тому, что должно бы быть в освященном союзе, что такое уже мучает твою совесть, томит тебя и делает жизнь безрадостной, бесплодной, _н_у_д_н_о_й… ты, _т_а_к_а_я, _н_е_ _м_о_г_л_а_ _б_ы_ _о_с_т_а_в_и_т_ь_ _т_а_к, ты стала бы пересматривать, проверять, призывая Господа помочь тебе в этом пересмотре, и, сделав вывод твердый, приняла бы _р_е_ш_е_н_и_е. Все равно, приняла бы, даже и не «встретив» меня. Бесцельность, безрадостность, — без намека даже на «душа в душу» —! — необщность взглядов на жизнь, на _т_в_о_и_ цели, (а у тебе _е_с_т_ь, есть! — и всегда были, назревали! — эти _ц_е_л_и), «разноязычие», (а это очень важно!) — ведь _д_у_м_а_т_ь, чувствовать и понимать исчерпывающе, можно лишь на _с_в_о_е_м_ родном языке, — как бы ты хорошо ни знала чужой, — пусть «общий», 3-ий язык! — разность (а это безусловно!) во вкусах, мироощущении, мироприятии, разность — и сколь же потрясающая! — _в_е_р, — даже при всем желании _п_р_и_н_я_т_ь_ (понять!), ибо _в_е_р_ы-т_о, разные, _к_р_о_в_н_ы_м_ закрепленные, — _р_о_д_а_м_и! веками! — _в_с_е_ _э_т_о, соединившись, _з_а_с_т_а_в_и_л_и_ бы тебя, именно _т_а_к_у_ю, какая ты, — томиться, (а это уже да-вно сказалось!), ис-томиться и… принять, в конце концов определенное решение. Вот моя _п_р_а_в_д_а. Верь, Оля. Если я раньше не говорил тебе этого, то лишь потому, что _н_е_ _м_о_г. Я не мог, не смел вмешивать себя, и не мог бы отрешиться от мысли, что ты увидишь в этом (могла бы почувствовать так, хоть «боковинкой» мысли-чувства!) мою пристрастность, мою попытку подтолкнуть тебя… я боялся смутить твой — пусть очень относительный, — семейный мир, твою и без того мятущуюся, страдающую душу. Ведь я же — ты понимаешь — _с_л_и_ш_к_о_м_ захвачен _э_т_и_м, ведь от этого зависит такое безмерное для меня, и — для тебя! Я _н_е_ _с_м_е_л. Теперь я говорю это легко (с душевной стороны), свободно. Я получил право на это — от тебя, Оля моя, чистая моя. Ты, _с_а_м_а, поставила этот вопрос о жизни, сама, — и так это понятно, ибо отвечает _в_с_е_м_у_ в тебе, — и сказала мне, что ты _у_ж_е_ поставила. Тогда я получил право сказать то и так, что — и как — и сказал тебе. Веришь?

Да, ты веришь. И понимаешь, _п_о_ч_е_м_у_ _я_ _н_е_ _м_о_г_ касаться сего. Да, я _п_о_м_о_г_ тебе, я не раз — чуть ли не до письма 25.IX, — высказывался, — но косвенно, и укорял себя за это, что я «позволяю себе смущать тебя», «подталкивать»… — я тебе открылся во всем, — это уже я _н_е_ _м_о_г_ сдержать в себе, — пусть будто безотчетно! — но я никогда не думал, что я — вправе говорить то, что я теперь выговорил. Я — для себя — все решил, бесповоротно… — или безумец я, чтобы отказаться от величайшего Дара — от _С_в_е_т_а, от _т_е_б_я, бесценной моей!? — но _в_н_у_ш_а_т_ь_ тебе, воздействовать на тебя, — _д_л_я_ _с_е_б_я! — я не смел. Вот это главное, на что я должен ответить, — и ответил.

Оля, повторно: _в_р_е_м_я… — _с_р_о_к_и… — да, я не смею ускорять, это твое дело, и это — не только от личных воль зависит. Для многого — и очень дорогого — срок очень важен… — если решение будет светлым для нас, но безотносительно к _э_т_о_м_у… Оля, ты дорога мне, ты желанна, ты — _м_о_я_ — вне времени! — вне годов твоих и моих: ты — моя Душа, и без тебя я не могу уже — в _в_е_ч_н_о_м, _у_з_н_а_в_ тебя. Я знаю: так думаешь и ты.

«Куликово поле» я переписываю и м. б. сегодня (завтра) дошлю из начала. Пишу пером потому, что ночью нельзя стрекотать машинкой, соседи могут серчать. А машинка здравствует. Должно быть они — перо и машинка — притерпелись и — не ревнуют. «Оспа» моя привилась, не мучила, присыхает, t — утром 36,5, и я мог поехать на завтрак. Завтрак был необычно обильный и, должно быть оглушающе дорогой. Но попал в такую большую компанию (много «экранных» деятелей), что мы с пригласившим меня отложили личный разговор до следующей встречи — интимной. И снова — смешно! — новые по… читатели, по… читательницы… и снова мое «в ударе» (это все от тебя!) и… увлекание (без моей в том вины!). Одна дама (лет к 50, замужем) оказалась из рода «староверов-беспоповцев»647, но, кажется, замужем за евреем! — каково бр..! — со-че-тание-то! — родом из г. Коврова, Владимирской губ. — вдруг объявила мне: «знаете, что странно… я узнала себя… почувствовала себя в Вашей _ч_у_д_е_с_н_о_й_ _Д_а_р_и!» Я «признательно» поник головой. Ну, понятно, _о_ч_а_р_о_в_а_л. Я теперь все и вся очаровываю… такая полоса выдалась. Или уж я _п_о_ю… от _о_п_ь_я_н_е_н_и_я? От трепещущей-плещущей радости во мне? Но что странно! Человек, лет 8–10 меня не видевший… вдруг: «ка-ак Вы изменились…!?»… Я… настороже… — ? — «Вы _у_ж_а_с_н_о… помолодели!» Слава Богу. Вышел с завтрака — в 4 ч. — с 12–30! Весна. Тает. Солнце. Я _с_в_е_т_л_о_ прошел по ярким (и грязным, от снега) улицам, но поспешил в metro, т. к. в 5 должны были приехать гости, а потом и «юные мои». Остались недовольны моим портретом (у тебя который): «у Вас сильное лицо, а это… для Вас — без лица». И правда. Я недоволен. Все-таки я себе «заработал» _л_и_ц_о. Хорошо сказал В. В. Розанов648: «Писатели выслуживают себе _л_и_ц_о, (и это и в физическом смысле!) выписывают себе лицо, как чиновники — пенсию». Хочу — или пересняться, или переснять, с ретушью, портрет снятый в Риге, в 36 г. — он очень удачен, только там очень _т_я_ж_е_л_о_е_ лицо. Но все хвалят. Но КЭ.К 5К6 Я тебе-то, детка, перешлю? Уменьшить до… фото-паспорта? Но тогда все _с_л_и_н_я_е_т.

О встрече в 36 г. — думаю — ты, м. б., и права. Твои «сумасшедшие» письма дороги мне, о, как же дороги! Но ты, Олёк, поступай так, как тебе необходимо, как тебе лучше. Я на все согласен, только бы тебе не осложнять, чтобы ты была вся — _с_в_о_я, не жгла себя. Это очень важно. Милая… как мне тебя назвать? — тут — в этом — ми… лая..! — _в_с_е. А теперь о чудесном — «душа в душу».

Да, боюсь (смущен), что одно письмо заказное на Сережу — тебе не пометил (может быть?) «pour[262] О. А.» и С. может безвинно вскрыть. О, прости, моя ненаглядная! — А хорошее это слово, родное! Ни у кого, должно быть, такого словечка нет! Н-е-н-а-г-л-я-д-н-а-я!! Ласки-то сколько в нем! И еще, чудесно: «душа-в-душу»! — как бы _о_д_н_о_й_ душой. Так должно быть, — и есть! — у нас с тобой.

Ми-лая..! Опять напомню: не забудь же рассказать об _о_б_р_а_з_е_ 10-летки Оли, который ты надумала, стоя в церкви. Видишь, как я все помню из _т_в_о_е_г_о! И как мне все драгоценно. Олёк, не смущайся, — повторю еще! — _п_и_ш_и: ты — _с_а_м_а, у тебя свой язык и, главное, такое сердце, какого у меня нет. Ты будешь _и_м_ писать. Никакого «влияния» от меня не бойся. Если тебе кажется, что ты говоришь моим тоном, не смущайся: мы черпаем из одного и того же источника, наша суть — _о_д_н_а, _р_о_д_н_а_я, и естественно, что ритм, тон м. б. схож. Но ты всегда _с_в_о_я, _с_а_м_а. Я же _в_и_ж_у_ это, и поверь же мне, моя ненаглядочка! Как люблю..! Как ты чудесно чутка! Ну, во всем это, во всем. Каждое твое письмо — доказательство этого чудного Дара. Все в тебе — Дар, все благое. О цветочке не горюй, если и погибнет, не будь же суеверна. Этот вид бегонии (неклубневой) очень прихотлив. Не слишком ли заливала? Держи посуше. Твой цикламен — «мотыльки»-то! — цветет! Вот почти 3 мес., с 13 декабря. Сейчас 3 распустившиеся, огненно-saumone[263], и вылез новый бутончик. Дал химическое усиление (раньше бы надо: несколько бутонов не набрало силы!). У меня — как весна… — такая страсть родится — к посадкам, пересадкам, горшочкам, к земле… к побегам-росточкам… к «клейким листочкам» (Достоевский «Братья Карамазовы»!)649

Слушай, глупенькая… _к_а_к_ возникли «Пути Небесные». В марте 35 г. с чего-то подумалось… (м. б. даже под влиянием поста, церковных песнопений..?) — а не рассказать ли, как Виктор Алексеевич Вейденгаммер (Олин родной дядя, брат матери) из невера стал иноком? М. б. эта мысль родилась из сознания: как чудесно — _в_е_р_о_в_а_т_ь! И я решил в 2–3 очерках-главках рассказать, совсем _л_е_г_к_о, как самому себе. Я узнал их обоих, когда был студентом (В[иктора] А[лексеевича] и его «сожительницу» Дарью Ивановну; она была полная (русской красоты, уже лет 40) и совсем не походила на родившуюся _и_з_ _м_е_н_я — Дари). Начал писать — и _п_о_п_а_л_с_я. Увлекся. И стал _и_с_к_а_т_ь (?) _и_д_е_а_л_ _н_о_в_о_й, чистой девушки-женщины. Глава за главой. А уже первые две были напечатаны! Я должен был продолжать. И — бессознательно — наплел Вагаева, соблазны… и _н_о_в_ы_й_ образ идеала… Твой Ванюрочка

[На полях: ] Прилагаю автограф для книги «Старый Валаам».

Напиши мне: на какие книги еще ты хочешь автографы.

Скоро 1 ч. ночи — надо пока оставить — иначе, знаю, не засну.

Окончание этого письма — в другом. Целую мою ласточку — Олю!


160

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


3. III. 42

Ванечек, солнышко родное, светик, радость _м_о_я, _м_о_я!

Не могла писать тебе об новой моей «шишке Макаровой», мама пишет тебе подробно.

А сегодня письмо твое драгоценное от 24-го II, и я все забыла, я вся ликую, пою, свечусь.

Ванечка, ты меня любишь, я тебе не надоела!

Ванюшечка, ну милый глупка, чего надумал?! Оля твоя «уходит»? Нет, Ванюша! Не будем друг друга напрасно мучить! О, как мне радостно сегодня! И нет этой «недели», о которой ты писал, что только раз (и кратко) в неделю будешь мне писать! И еще: ты в «Путях»! Какая радость! Это ли не счастье?! Ванюшечка, чудесно как: ты начинаешь весной, в самые трепетные дни возрождения природы! Дай бог тебе силы, бодрости, удачи! Ванечек, я тебя крещу, благословляю. Писать тебе буду часто (если это тебя не отвлекает), а ты не считай себя должным писать, не утомляйся. Только бы мне знать, что ты здоров!

Я в радости буду пребывать от сознания, что ты в творчестве! Ванечек, счастье мое! Сердце мое! Мой несказанный, прекрасный рыцарь! Как я люблю тебя. Я так полна тобой, что все забыла. И почку свою забыла, — а _к_а_а_к_ была подавлена, убита! На случай, если ты от мамы еще не получил, — у меня 1-го марта утром случилось опять кровоизлияние, но очень маленькое. И пока мы рассуждали как ехать в клинику, — прошло. Судя по осадку (кровавому) вышло крови очень немного.

Все последующие порции были абсолютно вне всякого подозрения. Очевидно случилось ночью. Как и тогда. Пролежала я воскресенье на спине, не шевелясь и ночь, а вчера чуть-чуть вставала (доктора тогда это находили лучше), правда, не одеваясь а только в теплом халате, ложась, как только устану. Вчера же начала пить снова травы, которые пила тогда, и после чего все пропало на снимке. М. б. опять камень? Буду пить!

Доктор, сторонник рванья зубов, настаивает на этом, т. е. рвать зубы. Но это же ужас!

Подумай только: добро бы еще плохие, а то изволь рвать крепкие зубы, ну, правда с пломбой, но все же хорошие совершенно зубы! Не знаю! Но если прав он, то, пусть! Надоели эти «крови»! Ты понимаешь, этот вечный ужас: «а вдруг сейчас снова…» Всякий раз я смотрю со страхом. И… эта пытка… цистоскоп! Пытка! Единственно, что меня утешает, что ничего серьезного (как tbc. или опухоль), — это то, что Blutsenkung[264] (не знаю по-русски) совершенно нормальна! Только что делали! А она — верный показатель. Теперь я не знаю что буду предпринимать. Ехать ли куда на отдых или бросить себя в _п_ы_т_к_у… Если надо, то ведь ничего не поделаешь!

А я хотела уехать в Гаагу, отрешиться от всего, покой найти, себя найти, поговеть хорошенько, в церковь походить… Что же… Господь меня грешную не хочет? Все хотела уехать, уехать, одна остаться… По многим причинам… Ты душой поймешь меня… А вот выходит, что стала так беспомощна, куда я одна?! Но все-таки я хочу. Я постараюсь, если ничего не приключится, уехать, хоть на 2 недели, в Гаагу. Ну, если и кровь случится, то позвоню автомобиль и дам отвести себя в Амстердам в клинику.

Но ты понимаешь мою досаду? Какой-то… полу-человек!.. Ни больна, ни здорова! А я ведь мечтала то: м. б. службу найти, работать! Ну, м. б. еще поправлюсь! И хоть бы знать, что такое! Я чувствую себя хорошо. Ничто не болит. На этот раз не было ни жара, ни рвоты. Вчера вышел маленький сгусточек крови (это «пробочка» так сказать), в те разы выходили с болью адской, огромных размеров. А теперь вот такой[265], — я и не чувствовала как вышел. И собственно само по себе кровоизлияние не причинило мне абсолютно никаких страданий, — если бы не это угнетающее чувство, что «болезнь сидит где-то». И какая?? Странно, что февр. и март в жизни нашей семьи всегда тяжелые месяцы. Я писала тебе как я малюткой «умирала» однажды в марте? От воспаления легких с… сильнейшим кровоизлиянием из легкого. В Москве была у знаменитостей после, никто ничего точно не нашли. Предполагали 2 разных процесса: крупозное и катаральное в одном и том же легком. Отчего такие «потоки» крови — никто не знал. Тbс. не было и нет! А когда я болела тифом в 21 году, то истекала кровью из носа 3 дня и 3 ночи. Ну, это-то понятно: отравление токсинами и поражение сосудов.

Но, видимо, слабы сосуды. Я это все специалисту здешнему говорила. Ну, посмотрим…

У меня сегодня и бодрость, и радость, и сила!

Ты будто посетил меня и приласкал и приголубил, мой Ваня. А я, как трепетная птичка, своим сердчишком бьюсь у тебя… в ручонке… помнишь, как в Благовещенье у Вани ждали птички воли?!650 Ну, поцелуй же птичку, и… «пахнет курочкой»? Помнишь? Я все твое помню! Многое наизусть! Ванечка, я все постараюсь твое достать. И о тебе. Это же жизнь моя! Не загадываю только теперь о том, когда куда двинусь… Читала много еще это воскресенье (больная) И. А. Знаешь его мелкие «Ich schaue ins Leben»?651 Чудно! Мне это дало утешения немного. У него там на все: и «Krankheit»652.

А в субботу Сережа читал вслух нам тебя… «Праздники». Он хорошо читает. Сережа ведь «артист». Правда! Он хорошо играет. Мама и он сам с наслаждением жили _т_о_б_о_й, а я горько плакала над каждым твоим словом… Для меня нет теперь твоих различных книг, все они — _Т_Ы!

Всюду Ты. Ты поймешь это!

Да, Ваня, не слова это, что Душа наша — _о_б_щ_а_я, из кусочков от каждого в отдельности. Все, и хорошее, и плохое, и здоровое, и больное! Мой родной, мой хороший Ванечка, помолись за здоровье мое!

Я не тоскую больше! Странное совпадение (?), — тогда, в 40 г. тоска адская была перед болезнью, — и теперь!

Ну, Господь поможет!

Мне м. б. нужны такие _н_а_п_о_м_и_н_а_н_и_я. Я забываюсь. Я, именно (ты это верно), слишком «себя вижу». Но не так, как бы надо видеть!

Не проси ни в чем прощенья у меня, Ванечек, не надо! Разве надо это?

Мой дорогой, мой светлый Ваня, будь радостен! Будь светел, силен в творчестве! Мной не тревожься! Страшного у меня ничего нет, Бог дает. И не надо «накликать» и Бога гневить…

Ванечек, я хочу очень писать! Для тебя! Во имя твое! Но так трудно! Ничего не выходит. Я стала рассказик «править», а пришлось все перечеркать! Не нравится! Попробую еще! Сказать хочется много! Ты знаешь, я впадаю невольно в твой тон. Я борюсь, но это во мне! Что делать?

Читать тебя пока не надо? Но это же невозможно! Ну Христос с тобой! Как ты, здоров? Я каждый день гляжу на тебя! И ты все больше нравишься! Особенный ты мой! У о. Д[ионисия] ничего еще не взяла, т. к. не ходят автобусы. Теперь по воскресеньям только с 11 ч. — значит никогда не поспеть к обедне. А с ночевкой очень трудно. Но я тебя за все уже сейчас целую! Ванюша, милый! Ласковый! Я любопытствую увидеть «сюрприз»… фото? Как ты это умеешь! Люблю с детства я «сюрпризы»! Крещу, целую, люблю. Оля! Здоровая Оля! Ничего не болит.

Не успела перечитать.


161

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


7. III.42

Милый мой, дорогой мой Ванюша!

Пишу тебе уже из Гааги. Вчера выбралась все-таки из дома, но не утром, как хотела, а в 2 ч. дня, т. к. вечером накануне засиделись у бургомистра, и я долго не могла заснуть. Набрала с собой всего, что могла, и ужасно тяжелый вышел мой чемодан. Мотели меня провожать до Гааги, но приехал неожиданно один гость и остался обедать, и… я поехала одна. На вокзале меня шофер автобуса посадил в поезд, а там… сама не знала как пробиваться буду с тяжелым чемоданом через массу народа. В вагоне оказалось, что я села в вагон на Rotterdam (поезд всегда составляется из вагонов на Rotterdam и Гаагу), и что на Гаагу надо пересаживаться на 1/2 дороги. Все говорили об этом, и я для проверки, так ли это, обратилась к сидящим напротив меня. Они вежливо ответили, что да, и что один из них тоже на Гаагу едет, и что мне поможет перейти в вагон и укажет, где и как. Я успокоилась и стала смотреть в окно. Холодно, сыро, темный день. Вдруг тучи разорвались ярким лучом (одним каким-то, очень ярким) солнца. И вдруг я слышу: «с_о_л_н_ц_е!». Я не поверила ушам… Здесь, где никогда не слышно русской речи… вдруг это… «с_о_л_н_ц_е».

Я так широко открыла глаза, должно быть, что сидевшие напротив улыбнулись, и один сказал: «простите, мне кажется по Вашему акценту, что и Вы русская?» Оказалось, что это член нашего церковного совета, очень симпатичный господин, а другой голландец, но женатый на русской, родственнице Толстого. Они знают всех тут, и очень дружны с о. Д[ионисием] и со всеми там. Меня и пересаживали, и даже в Гааге на (переполненный) трамвай усадили и довезли до самого места. Чудо? А я-то боялась за свою почку, как дотащусь. Обо мне-то, оказывается, этот русский знал от о. Д[инонисия], но я его не знала. Оказались милые, предупредительные люди, какими только могут быть наши. В церковном доме меня очень радушно приняли. Я сплю в комнате, правда, без отопления, но днем у матушки в тепле… и в церкви. Очень рада быть в храме. Сегодня вынос Креста…

Ты будешь? Ванечка, мне о Д[ионисий] пообещал передать твои чудесные подарки. Пока еще не дал — все сидит в церкви, я его и не вижу. Минуточку только говорила и так хотела узнать все о тебе. Он мало говорит. _Н_и_ч_е_г_о_ не говорит. Не вытянешь! Тоска с ним. Сейчас сижу у печки, а матушка вяжет длинными спицами. Уютно.

Она же мне сказала, что видела твою посылочку (т. е. она сказала, что видела то, что о. Д[ионисий] мне привез) и рассказала, что там бретонские крэпы, флакончики с клюквенным экстрактом, вязига. Книги она не видала и другого тоже ничего не видала. Сегодня ухвачу Дионисия. Я томлюсь тем сюрпризом, который в бисквитах. Что это? Верно, он не взял. Напиши, что это было? Фото? Какое? Ваня, знаешь, очень часто ездит С. шеф. Ты его адрес знаешь? Когда-то он обещал мне сообщить его тебе. Ты не сердись на о. Д[ионисия], что не все взял. Я думаю это оттого, что у него для себя и для своих близких были гостинцы. И нельзя было много брать, видно. Он всем чего-нибудь привез.

Ванечка, я тревожусь о твоем здоровье. Холодно тебе? Я чувствую себя хорошо, если не считать вечную болезнь, вечные опасения, что… «а вдруг да опять?!» Но это ничего! Поеду вот к доктору — узнаю.

Я не могу найти равновесия в жизни. Я вся «трепыхаюсь» как-то.

И ничто не дает мне этого желанного покоя. Я в церкви плохо могу молиться. Я вся в рассеянии. Отчего это, Ваня? Что это? Но это не то мое чувство, которым я мучилась и «отчуждалась». Я теперь ручная, снова Оля, не «отчужденная», но немножко только усталая, твоя птичка.

[На полях: ] Трудно писать на таком «юру». Но я шлю тебе мысленно всю нежность, всю мою ласку. Будь здоров мой дорогой.

Крещу и целую. Твоя Оля

Как «Пути»? В пути? Дай Бог!


162

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


9. III/24.II.42

Мой родной Ванюшечка!

Вчера все хотела тебе писать, но так и не собралась. Оказывается, что вне дома еще меньше времени для себя. Я много хожу в церковь. Сегодня година смерти папы. Всегда мне грустно в этот день! О. Дионисий отдал мне то, что привез: коробку конфет (дивных, Ваньчик!), бретонские крэпы (я тоже попробовала — очень мне нравятся, но я их берегу, «хорошенького понемножку!»), флакончики (3) с клюквенным экстратом, вязигу и «Няню из Москвы».

Я думала, что он «Няню» не взял, но она у него лежала где-то в другом месте. Я ее читаю вечерами матушке. Она в восторге. У матушки мне уютно. Но все-таки очень долго я не останусь, т. к. кроме трудностей с карточками, надоедает «жить из чемодана», и отсутствие ванны меня очень стесняет. Думаю, что говеть буду в субботу. Ничего теперь о себе _н_а_в_е_р_н_я_к_а_ не знаю. Все диктует почка. Беспокоит меня мысль о ней и постоянно лежит на сердце камнем. Потому еще не гостится мне спокойно тут, — хочу поговорить с врачом. Вчера ночью была боль в ней, но крови не было! М. б. камень?! Получила ответ из Берлина относительно зубов. Определенно не советуют. Очень осторожный доктор, сам часто рекомендовавший и даже заставлявший рвать зубы, когда это было нужно. Моя «карточка крови» убеждает его в ненужности удаления зубов. Обычно он никому и никогда заочных советов не дает; я так и просила — только его мнение вообще. Но он даже дал мне совет. Спрошу еще моего специалиста.

Берлинец мой очень учитывает диагноз «нервное истощение» и советует мне укрепляющие средства, перемену климата и Entspannung = (отдых?).

Но легко сказать: переменить климат. Я убедилась теперь вот на том моем маленьком выезде, что невозможно прямо никуда двинуться. Мои, с трудом добытые хлебные боны тут еще не хотели принимать, — из-за этой возни с карточками мне не придется долго остаться в «отпуску». Ужасна такая привязанность к одному месту. Меня поражает, насколько города у нас все «раскуплены». У нас в деревне — благодать. Я могу всегда по моим мучным ярлычкам (они у меня есть, но там только очень малое количество — это так называемая «общая» карточка, где и мыло, и сахар и т. п.) всегда получить печенье. Я могу очень часто получить хорошие конфеты. Здесь этого ничего нет. Меня удивило, какие дивные ты мне прислал! Но это меня ужасно огорчило: где же «сюрприз»? Не взял его о. Д[ионисий]! Ужасно! Я тебя так ждала! Его отец после Пасхи собирается, сказал мне о. Д[ионисий]. М. б. прихватит? Ванечка, спасибо тебе за все! Так мило, заботливо, так чудно-русски! Я варила уже кисель. Очаровательно! Совсем клюква! Я долго облизывалась еще и после. Я очень любила его, — кисель! Ванек, я давно ничего от тебя не слышу. Мама еще ничего не переслала, — только берлинское письмо. М. б. ты заработался? Я горю узнать как твои «Пути». Знаешь, мне недавно снилось о них. Будто ты все переменил, и вместо Вагаева — ты…

И так было интересно… только как-то совсем иначе. Не помню, заспалось. Ты знаешь, откуда я тебе пишу? От парикмахера. Здесь я по крайней мере совсем одна, никто не смотрит, что я делаю. Я жду когда высохнут локоны и часами сижу. Ужасная процедура эти «permanent». Напиши Бога ради, здоров ли ты.

Мне так одиноко, когда ты не пишешь. Я мечтаю, когда окрепну, и если не надо операции с почкой, то буду пробовать писать. Во имя твое!

[На полях: ] Мне так хочется тебе доставить радость — писать! Ты рад бы был? А у меня наполнилась бы жизнь… пока. Как трудно жить, как трудно что-нибудь предпринять мне, — больной. Эта… вечная почка… Если бы ты знал, как это меня гнетет!

Обнимаю тебя и люблю, мое живое солнце! Целую и люблю, люблю. Оля


163

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


5. [III].42 6 вечера

Ты несравненно очаровательная, Олюньчик, когда вся в ласке. Последние твои письма — такая песня и такой тихий свет! Благодарю, родная.

Богатым сердцем своим приняла ты мое «Куликово поле» и, как никто, поняла его, — я это чувствую. И знаю: ты вот именно _т_а_к_ же, как Оля Среднева, — а ты… Субботина! — проявила бы себя в этом «явлении». Оля Среднева дана мной только в _э_т_о_м, и уже _э_т_о_ бросает свет на ее богатую «природу». В _э_т_о_м_ и ты была бы смиренна, кротка, глубока. А как ты думаешь, Оля Среднева не проявила бы своей пылкости и «бунтарства», если бы кто дерзнул при ней оскорбить святое-святых ее?! Ты, _в_с_я_ ты здесь, чудесная! Кому же и чувствовать это, как не автору, внутренне _з_н_а_ю_щ_е_м_у_ душу описываемого им лица! И вот, еще раз я прозрил — намекающую во мне — тебя. Прозрил, — ибо я _т_а_к_ искал… тебя! И — обрел. Признайся, милая… и — не ускользай.

Оля моя, не выдумывай, не бери на себя подвижничества: не смей же поститься. Ты умна, чутка, глубоко религиозна, и потому ты должна понимать, для чего пост. Ты сама себя давно испостила, ты ослабла, тебе лечиться надо, беречься еще большего изнурения. Прошу тебя, хоть для светлого чувства моего к тебе сделай это. Ты не «распробывай» конфеты, а ешь их, соси, золотая пчелка, и радостно мне будет. Зачем же беречь, портить их вкус? Я же тебе свежих послал. И духи свои лей на себя, они же для тебя и посланы. А у меня есть, для меня, — или платок опрыскаю, или чуть покурю в комнате… а для постельного белья лаванда у меня есть. Жалею, что не послал тебе хотя бы «душистого горошку», если «жасмина» не мог достать. И еще у меня есть очень тонкая «сирень», я весну люблю вызывать. В ее запахе — этой моей сирени — столько тончайших весенних дуновений! По-моему, это самый _л_е_г_к_и_й, самый весенний запах, — столько вызывает во мне ощущений, отсветов юности… и — грусть.

У цветочка осторожно огляди корешки, отсеки больные, стараясь не потревожить «стульчика», откуда и корешки, и «вершки». И отнюдь не поливай раствором удобряющих солей! — пока не оздоровеет. А погибнет — и не воображай, суеверочка, что это м. б. с _н_а_ш_и_м_ связано. Ты же му-драя… о, какая ты мудрая!

Да, еще… цветочек поставь под стакан, стеклышко… будто он в лечебнице. Я обещал послать тебе «утишающия слова». Слушай. Раза два в день, особенно — когда неспокойна, ляг свободно, чтобы ничто в тебе не напрягалось, — ну, будто ты уже дремотна. На спине. Левую руку на лобик, — ах, какой красивый, _я_с_н_ы_й_ он у тебя! — правую или вдоль тела, или чуть к сердцу. Минута-две полного бездумья, помни: ты в дремоте. Ты скоро заснешь. Ты шепчешь: «Господи, благодарю Тебя… за все, Господи, благодарю. Ты дал мне жизнь, Ты дал мне чудесный дар — _с_е_р_д_ц_е. Я пребываю в Лоне Твоем, Господи… и да будет святая Воля Твоя на все во мне. Господи, не оставь меня. Я хочу быть сильной, я хочу быть здоровой, чтобы славить Тебя, Всеблагий, всею душою моею. Я чувствую, я верую, что с каждым часом, с каждым днем я крепну, я сильна, я здорова. Темные мысли, темные чувства меня минуют… их нет во мне, Ты только, Господи! Я покойна, я примиренна, я ценю дарованную мне Тобою жизнь. Я светла, я тиха, я радостна. Мне ничто не грозит, испытания мои минули, я светла, тиха, радостна, я хочу работать, творить во-Имя Твое, Господи. Я набираю силы, я слышу, как они втекают в меня с молитвой. Даруй мне, Господи, прославлять Имя Твое. Я тиха, радостна, покойна. Мне легко, бездумно, тепло от чувств моих. Ноги мои покоятся, легчают, дремлют. Руки мои легчают, покоятся дремотно. Все тело мое покоится, легчает. Я сейчас усну, я дремлю, — ни думы во мне, ни тревог дня сего. Я засыпаю, затихаю, покоюсь, ни думы во мне, никакой заботы. Я верю, Господи, — все будет хорошо, все мои цели светлые осуществятся, я чувствую… Я засыпаю, все тело мое покоится, и тихий, и светлый сон нежно меня баюкает. Я сейчас засну, я хочу заснуть и засну… засыпаю, ни дум, ни мыслей… Господи, я пребываю и до конца дней моих пребуду в Лоне Твоем… и да будет святая Воля Твоя на все во мне. Господи, не оставь меня… укрепи меня, дай мне силы славословить Тя во все дни жизни моей… Я сейчас засну, я уже засыпаю, засыпаю, засыпаю, тело мое легчает… его не слышно… я с Тобой, Господи…»

Эту молитву я для тебя, Олюша моя, сейчас составил… Она похожа и на мою, всегда успокаивавшую меня. Читать надо медленно и однотонно, будто в дремоте. Помни: ты отдыхаешь. Сначала читай по бумажке, не смущайся. М. б., сперва мама будет тебе читать, положив тебе на лобик свою руку, тогда твои руки — вдоль тела. Ни малейшего напряжения — души и тела. Помни: ты засыпаешь. Можешь менять слова, выражения, повторять одно и тоже… — словом, ты уходишь от дня сего, от его «беготни мышьей». Можешь, перед этим «чтением», прочесть любую молитву, — лучше — вечернюю, — например так успокаивающую — «Слава в вышних Богу…» Ну, Господь с тобой, светлая девочка моя, Оля моя… Я так тебя нежно чувствую.

Да, я не понял, что такое — написала ты (на мое слово?) — «схватило» и дальше — «не схватить» —? Поясни, не забудь. Когда я писал о Даше, я сказал — «жаль»? Не так это: не для меня _ж_а_л_ь, а жаль, что так для нее сложилось. Но в этом я не виноват. Если бы мне была нужна женщина, неужели бы я не мог найти в Москве лу-чше? Я никогда не стремился к этому. Никакого не может быть сопоставления Дари и Даши. Д[аша] перед тобой — стекляшка, а ты — бриллиант _ж_и_в_о_й; не алмаз, а в ограненности тонкой — бриллиант. Я тебя нашел великими трудами, душой и сердцем, и теперь ты, и только ты, во мне, навеки. Оля, главное для меня в тебе _н_е_ твоя видимая _п_р_е_л_е_с_т_ь, а _с_в_е_т_ твой… душевное существо твое. Я чувствую, как велика во мне _ч_и_с_т_а_я_ любовь к тебе, к великому богатству души твоей. Чудесное-нетленное твое — вот главная прелесть, заполнившая меня всего. Внешняя твоя прелесть — сила, да, я ее чувствую, к ней влекусь, но это _н_е_ главное. Она лишь дополняет тебя во мне, эта внешняя прелесть, но она потому для меня и не грех, она восполняет большую любовь мою к тебе, и оба эти чувства составляют полную любовь, любовь земную. Да, я облик твой искал — и дал! — но, главное, я _т_е_б_я_ искал, _в_с_ю… душу твою искал, и эта чудесная душа воплощена в прелестном, вечно-женственном облике твоем. И потому любовь моя к тебе предельно чиста, светла, возвышенна. И — при такой любви — _з_е_м_н_о_е_ лишь дополняет тебя, и так естественно, так необходимо дополняет, и потому я не чувствую ничего греховного в _п_о_л_н_о_т_е_ любви к тебе. Ты для меня… ну, музыка, чарующая песня, — _в_с_е. Ты неизменяема. Ты можешь внешне меняться, стареть, и все же ты останешься для меня неизменяемой, как найденный в великих исканиях Идеал. Говорю полным сердцем. Видишь, это совсем [не] то, что писала ты о «герое», о «любви». Как бульварный роман отличается от высокого искусства в подлинном романе, так и любовь маленькая — от любви высокой, жертвенной, любви-Идеи, или — _ч_и_с_т_о_й_ любви, — Любви.

Жду-жду твоего рассказа о «первом говеньи». Пришли! И напиши, какой «образ» представился твоим духовным-душевным глазам, 10-летки Оли, однажды в храме. Ты мне писала еще в июле об этом. Я давно прошу, жду. Так мне ценно внутреннее твое, твой светлый _м_и_р!

Ты — о Даше… Да, ведь, она-то — маленькая «марфа», она — знаю — ходила бы за мной самоотверженно, да… но она только «простое сердце» и — просто-женщина, — была, в своей молодости, — и я _н_и_ч_е_г_о_ другого и не помыслю в ней. Ну, можно ли сопоставить светлое твое _н_е_б_о_ — с земной ограниченностью Д[аши]! Ах, ты, глупеночек милый, гуленька моя нежная!

Еще настаиваю: тебе необходимо систематическое лечение, полный отход от «жизни мышьей беготни». Ты себя успокаиваешь, что тебе лучше… Господи, как это недальновидно, Оля! Пожалей же хоть раз… _с_е_б_я! Для меня это источник болезненной тревоги. Я тебе все сказал. Вижу, что и мама твоя отлично понимает невыносимую трудность твоей жизни… — косвенно _с_л_ы_ш_у_ в ее письме. Я, мысленно извиняясь перед ней, приведу для тебя выдержку: «нужно набрать сил и привести в ясность мысли и чувства… попасть в свежую обстановку, где можно отрешиться от всего и от здешних китайских церемоний». Воздух, которым дышит твоя душа, очевидно и маме трудно переносим… — ну, а уж тебе-то!., _и_с_к_а_в_ш_е_й_ всю жизнь _в_о_з_д_у_х_а_ для души..! Bo-имя чего же все это… жертвоприношение?! Оля, я не тревожу тебя, нет, когда пишу _т_а_к? Поверь, я _с_е_б_я_ отодвигаю тут… тут — _т_ы_ на первейшем плане, все во-имя твое пишу так. Что обо мне говорить! Для меня — великое счастье хоть бы увидеть тебя, почувствовать тебя, душу твою близко-близко..! И я поблагодарю Господа и за такое счастье. — В газетах ты прочла, конечно, и по радио узнала, что был злой и подлый налет на окраину Парижа. Это в моей стороне, Булонь-Бианкур, около версты. Много детишек погубили «благородные островитяне», по ими же изобретенной кличке — «джентльмены»! Большинство французов возмущено. Главным образом, рабочие кварталы пострадали. У меня шелестела картонная стенка, разделяющая временно — на зиму — мою квартирку. У меня тепло, 15 градусов. Об И. А. ничего не знаю. В субботу пойду к Животворящему Кресту, буду с тобой молиться. Ми-лая… как я благодарен тебе за твое сердце, как ты нежно говоришь об Оле! Да, она не по земному чувствует, она постигает _в_с_е. И _в_с_е_ видит. Я молюсь ей. И так мало _з_а_ _н_е_е. 4-й день нет письма. Не больна ли ты? Мне эти дни очень грустно. Как ты живо дала _с_е_б_я, будто ты incognito в церкви и потом идешь ко мне. Подумаю — пьяно кружится голова. Я уже _в_и_ж_у_ тебя… всю тебя! Я у твоих ножек, целую их. Ты? Оля?!.. У меня?!!..Но когда, когда же сбудется?! Такая пытка… если бы ты могла почувствовать; _ч_т_о_ иногда со мной творится?!.. На великое счастье, но и на сущую муку встретились мы на отдалении. И как мешает мне в работе эта невозможность полной любви! Я сжигаю себя. Ну, Господь с тобой! Целую ушко, глазки, лобик. Твой Ваня

[На полях: ] На какую еще книгу хочешь автограф? Из тех, конечно, какие я тебе послал.

Портрет мой очень плохой, здесь нет моего сильного выражения лица. Тут — слабое, невыразительное, не мое! Отдал переснять у дачи — 36 г. А какой у Сережи? Опиши. В 3/4? Солидный?


164

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


11. III.42 6 вечера

Беленькая моя, светленькая, Ольгуночка, ласкунчик мой далекий, бедная больнушечка… и я бессилен приласкать тебя, помочь, дорогая моя девчурочка! Ты для меня вся девчурочка, вся любимка, Олюнчик светлый… Узнаю у своего друга-доктора, да в чем же дело с твоей болезнью? Я еще больше, кажется, полюбил тебя (можно ли это?!), к моему светлому и такому крепкому чувству теперь такая жалость прилилась, что, кажется, вот сердце мое истает, — столько в нем сладкой боли, столько просветленного, какого-то неизбывного страдания, _н_е_ томящего, а ласкающего страдания, с о-страдания. Если бы ты была здесь, со мной! Я не отошел бы от твоей кроватки, и силой души укрепил бы мою бесценную птичку. Как ты чудесно о птичке! Будь покойна, Олюша, _в_с_е_ это пройдет, — я думаю, что эта боль вызывается и волнениями, душевной тяготой, тоской. Читай мои слова внушения. Но и лечись, как необходимо. _Н_и_ч_е_г_о_ — верю! — опасного нет, никакой опухоли, — и не думай! — это в связи со слабостью сосудов, это у тебя, м. б., родовое. Возможно, что кровяное давление повышено? А м. б. и раздражающее питье, что ли… м. б. много жидкостей принимаешь? много соли? Что это повторяется весной — объяснимо: движение соков усиленно по весне бывает… — общий закон _р_о_с_т_а_ и обновления, как — ты мне писала — и с язвой желудка — (у меня — дуодэни)! — и я вспоминаю, что да, весной у меня всегда возобновлялось воспламенение язвы. Всегда. Почему я теперь и строже с едой, хоть это и очень теперь трудно: ешь — что найдешь! Но я, право, не страдаю, как-то держусь. Порой лишь чувствуется, и тогда я усиленно принимаю каолин — «глинку фарфоровую», — и снижаю курение.

Голубка, не забывай, пиши мне, — я тревожусь, род-нушка моя. «Пути» все же подвигаются (последние дни я мало пишу, но — думаю) — и на бумаге, и в голове. — Я перешел на летнее положенье: снял холостую стенку (картонную), и теперь — огромное ателье у меня, могу мотаться свободно, как горошина в бутылке. И много же свету! — и воздуху! Твои «мотыльки» еще цветут, последний бутончик розовеет, а м. б., и еще будет, — я запоздал дать усиления солями, и много бутончиков не вошло в силу, — теперь усиленно опрыскиваю и подливаю азотные соли. Послезавтра минет три месяца, как они прилетели ко мне — и поют о любви.

Не мудруй, мудрая, с рассказом! Ничего не бойся, он у тебя, — уверен, — сразу вышел, а теперь ты его только замусолишь, «запишешь»! Не оглядывайся, будь уверенней, — знаю, что говорю. Ты вот не думала, небось, что у тебя «яичко» отлично вышло, а оно вышло чудесно. Так и с «Говением»653. Легче, легче… свободней, храбрей, не лезь под хомут, не впрягайся, а… пиши — дыши! Ну, будто мне рассказываешь небрежно-легко, _л_ю_б_и_м_а_я, _л_ю_б_и_м_о_м_у! Ну, как мне тебя уверить, что ты давно — готова. Помни, что ты не в учебе… — а если и в учебе, то так, как все мы… всю жизнь в учебе, но… вольные!

Ни в какие камни в почке не верю. В 40 г. у тебя это было следствием гриппа, м. б. и теперь… тоже? Не знаю, принимала ли ты, упрямица, антигриппал.

И не бойся моего «влияния» писательского. У тебя — _в_с_е_ свое. Никто тебя не упрекнет. У тебя свой мир, хоть и много общего с моим: из одного мы истока, одной закваски. Помни, что _в_с_е_ — и великие! — всегда были под чьим-нибудь влиянием, — и это проходило, ибо у них было _с_в_о_е. Как и у тебя. Почему это — «стала (ты) рассказ править, а пришлось все перечеркнуть»?! Из «тона» — ритма, что ли, выпала? Детка моя, не _з_а_т_и_р_а_й_ рассказа, — как вылилось — так и довольствуйся, потом все придет. Не старайся, чтобы «красивей» вышло. А чтобы — _п_р_о_щ_е! Будь я с тобой — ты бы с пол-слова все поняла. Да ты и так поймешь, ведь ты — умней всех! Глу-пая моя, — умней всех!!! Поверь же мне. Ты, знаю, в говении, _т_а_к_ дала от твоего сердечка, как никто еще не давал и никогда не даст. Я — _з_н_а_ю.

Жду твоего рассказа. О-чень жду. О-чень.

В воскресенье был в Медонске. Очень радушно принимали. Но, милочка… да этот «убогий»-то… он ведь оба флакона духов оставил! Идиотство. У них карманы глубокие, ну — кто у него отнял бы! Так это меня расстроило… И бананы, и чернослив — оставил, нарочитый! И… бисквитики с сюрпризом! Как нарочно: самое мое для тебя — и не взял! Бретонские крепы надо есть, подсушив, чтобы ни в коем случае не были отсырелые, тогда они не годятся. Я тебе себя в сюрпризе посылал, средний портрет. Ну, хорошо: я пересниму портрет 36 г. рижский — все говорят — «самый удачный», — снимал знаток-любитель. Кстати, не этот ли портрет у Сережи? Я сижу, почти анфас, лицо _т_я_ж_е_л_о_е, в думах. Получила ли «москвича в шубе»? А послать тебе фотографию — это «на розовой воде», мой артист-фотограф _н_е_ сумел.

Завтра пойду к мефимонам, — они повторяются на Крестопоклонной в четверг. А на пятой хочу послушать Величание — в пятницу — «Похвалы Пресвятой Богородицы». Чудесное пение!.. В субботу, 7-го, был на выносе Животворящего Креста. За тебя молился. Так люблю это обещающее — «Кресту Твоему…»654. И так мне грустно за тебя — и в церковь-то нельзя! Ведь это такое для тебя лишение, Олёк… ведь для тебя Храм — самое нужное леченье! С тобой бы, рука с рукой… — перед Господом, сердце открыть, — какой восторг, Оля! Ми-лая… светлая моя… мы дождемся… придет день — дождемся. Я так верю, я хочу верить. Почему-то мне кажется, что война скоро кончится. Ну, а где же «Голландская империя»655? Отныне — _н_и_г_д_е. Вековые плантаторы, снимавшие сливки, — набивавшие сундуки чужим добром… — плохо лежало! — приведены к их знаменателю. И… — кем же?! Азией. Азия постояла за себя. Закон Правды применен на наших глазах. Ты подумаешь, что это я — от раздражения? что не люблю «голландского»? Нет. Правда, голландский сыр мне никогда особенно не нравился, но какао я и теперь люблю, и печку голландку предпочту электрическому радиатору. Я радуюсь… Правде. Такую Правду увидят и Альбион с бывшей страной индейцев — я всегда любил индейцев, но… не американцев. Полу-чат..! Я рад, что сбивается спесь с гордых, снимают лишнюю шкурку с толстокожих, хоть тут, м. б. и некоторые интересы и нетолстокожих пострадают… — но — «круговая порука ответственности» _ж_и_в_а: ты совершил… так — помни! — за _э_т_о_ — и… _в_с_е_м. Значит: не греши, помни о… сугубой ответственности, под-расти!!! морально. Вот — философия полк. Шеметова, — он же сумасшедший дальше в «Это было». Об этом м. б. и в «Путях» будет сказано. Только смотря _т_а_к, можно примириться с «несправедливостью» (еще римский Сенека656 ставил этот —?): по виду-то страдают ма-ленькие! Нет, приходит срок — и отливается сугубо — и… не-маленьким. В этом великая Правда, Божия. Для Господа нет ни больших, ни маленьких. Да, страдание… _з_д_е_с_ь… — и _э_т_о_ — новое доказательство того, что _з_д_е_ш_н_и_м_ _н_е_ кончается. Будет — тамошнее. Вот _т_о_г_д_а_ — _к_а_к_-то — и возмерится, итог будет подведен. И все воспоют: «Слава Правде Твоей, Господи!»

Рад был умному письму мамы. Она — удивительно чуткая. Она понимает наши отношения. И не находит нужным вмешиваться. Это ее ответ на мой вопрос — как мне вести себя в отношении тебя, ибо я томлюсь порой, что много смуты, м. б., внес в душу твою, Оля. Но ведь и _с_в_е_т_л_о_г_о_ оба мы нашли, не правда ли? Теперь, если бы — вдруг, _б_е_з_ _т_е_б_я…?! Да это — тьма беспросветная для меня… и — для тебя, Олюша, да? Ведь в наших чувствах друг к другу… разве греховное? я нежно, молитвенно о тебе мечтаю, в мечтах ласкаю. _Л_ю_б_л_ю_ тебя!!!

Олечка, вот уж и весна… и тихо-грустно мне, вдали от любимой. Будем жить верой в благой исход _в_с_е_г_о. Будем надеяться, Оля. Ты будешь сильной, здоровой. Ты будешь жить, писать, — это твоя _с_у_д_ь_б_а. Ты должна жить, и ты, ты только… возьмешь заботу о моих книгах. Я _т_а_к_ хочу. Я так прошу тебя. Не падай духом: я с тобой, каждый миг с тобой, возле тебя, Оля, — мое сердце, моя _в_о_л_я_ — «Оля, ты будешь, ты должна быть сильной, здоровой, радостной». Гони от себя черные думы, тревоги. Мы свидимся. Ах, как бы по душе тебе было у меня, я это чувствую. Всем у меня нравится — легко, светло, уютно. Я повесил много фотографий, я повесил к образам Олю на смертном ложе, прикрыл крепом. Она — ну… будто спит. Над ней Богоматерь, Федоровская икона657. Сбоку — Сергий преподобный, Пантелеймон658. Распятие. И — Храм Христа Спасителя. Недалеко — картинка: Пасхальный стол. Олёк мой, я пошлю тебе на Св. день красное яичко, — в письме, присланное мне из Иерусалима митрополитом — тогда архиепископом Анастасием659, моим другом по переписке. Оно лежало на Св. Гробе. На нем сухая травка Св. Земли. Оно лежало сколько лет у меня, в Библии. Ждало тебя. Я верю, что оно дойдет, — никто не вынет эту священную вещицу. Целую тебя, дружка моя, царевна моя светлая… моя больнушечка! И крещу, и лелею в сердце. Я счастлив, что мое бедное письмо от 24 сделало тебя радостной. Светись же, голубка моя, пой… Господа пой, и Ваню помни, Ванятку твоего, моя единственная, незабвенная вовеки. Светло, нежно целую твои глаза, гулька моя, птичка… Весь твой, навсегда — Ваня, Ванёк

[На полях: ] Огромные окна промыты — и сколько же света!

Целую неделю не было от тебя писем, наконец — вчера, о болезни.

Олечек, хорошо ли питаешься? Пей больше молока, м. б., тебе лук надо бы есть! От болезни почек — очень хорошо. Посоветуйся с доктором.


165

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


16. III.42. 7 вечера

Ольгуночка моя, драгоценка, рыбка моя чудесная, — ты же рыбочка, ры-бинская660! — цветик мой неувядаемый, _в_е_ч_н_а_я_ ты моя! Нет, Олюша, для меня, с моим высоким и таким чистым чувством к тебе, твои недомогания — твоя слабость физическая только еще сильней — если это возможно только! — вызывают во мне все лучшие к тебе чувства, ты для меня становишься неизъяснимо драгоценной, ну… я и сказать не могу… _к_т_о_ ты для меня! Знаешь, Олюнка, во всем, что есть у меня к тебе, — это _в_ы_ш_е_ любви! — земного, телесного, что ли, острого, жгучего… страстного… — неизмеримо меньше, чем — _ч_и_с_т_о_г_о, глубочайшего, высочайшего из чувств, прирожденных человеку. Ты говоришь о моем вопросе маме и делаешь вывод безумный. Что за вопрос мой? почему? Я бессилен, при такой любви к тебе, облегчить твою душу… и я как бы в растерянности спрашиваю — себя! — «ну, как же мне повести себя в отношении Оли?» На это, знаю, нет ответа. Если бы _н_а_д_о_ было, — для твоего покоя, — ну, представь себе! — чтобы я принес в жертву свою любовь… — это же дико! — и только при этом ты могла бы вернуть себе покой и силы, я бы… принес эту жертву, обрек бы себя на страдания. _Т_а_к_ я тебя люблю. Для меня это значило бы — бесконечная мука, гибель. И я — ради тебя! — принял бы это. Веришь? Так вот, _к_а_к_о_е_ чувство мое — к тебе. Я не мальчик, я все знаю в себе: Оля, я тебя истинно люблю, и нет силы надо мной, которая могла бы эту любовь убить. Ты не представляешь себе, как я томился от твоих писем… где ты как бы «отходила, забывала»… ты _в_ы_д_а_в_л_и_в_а_л_а_ из себя слова… а я холодел от ужаса и боли в сердце. Теперь я понимаю, — ты была без сил… — и ты любила меня, своего Ваню. Оля, мои слова об «огоньке», о «жажде ласки»… — это растерянность моя, это и от обиды самолюбию… — ты — казалось мне — охладела… а я-то… что же мне делать? Ты м. б. «бесповоротна»..? А я… могу быть — тоже? Нет, я не могу, — я _з_н_а_ю! — тебя забыть… без тебя я не могу… — и, в отчаянии, я вырвал из себя _п_у_с_т_о_е_ слово — «и я могу быть бесповоротным». Нет, _н_е_ могу. Меня никто не может полюбить. За что полюбить? Чтобы полюбить меня, как ты любишь, надо _з_н_а_т_ь_ меня, _к_а_к_ ты знаешь… душу мою, му-ку мою… нежность мою. Надо быть… _т_о_б_о_ю. А такая — одна на свете. Ты — другой я. Ты — духовно пребогата, ты — «нарубки» для моих «нарезок», — как ты удивительно изобразила! Надо иметь ту же душу… — ты только имеешь _м_о_ю_ душу, как я — _т_в_о_ю. Мы — не выдумали же мы _в_с_е_ это! — разделенные «двояшки». И — редкость! — _н_а_ш_л_и_с_ь! не пропали друг для друга, — это ли _н_е_ чудо, дарованное нам милостиво Святою Волею! Так какие же тут могут быть сомнения, тревоги, недоверие… неверие друг в друга?! Оставим это: мы нераздельно — _о_д_н_о, даже вдали, не видясь. Оля, знай: без тебя меня нет, надо будет — умру за тебя. Ну, дай глазки твои, нежно коснусь их своими.

Рад, что ты у церкви. Согрей душу. Прошу — не постись же, не ослабляй себя. Ты — лечишься. Не мне тебе говорить, ты _в_с_е_ знаешь. Знай же, что у Вани твоего ты в сердце, светлая, чистая, безгрешная, и никакой вины твоей передо мною нет, и не мне посылать тебе «отпущение». Такой во мне свет от тебя! Причастись Господа, Олюша, и будет это тебе в радость и во здравие. Ах, хотел бы видеть тебя в этот день Приобщения, — о, какая светлая, чистая ты, как непорочная отроковица. Как свято люблю тебя, ты вся хорошая, девочка моя нетленная. Господь с тобой.

Милка, как ты умно о «коврике», художник ты! Что ни слово — образ. Про мышей… — «как птички пищат»! Да, знаю, — _в_е_р_н_о! О котишке чудесно. Лучше _н_е_л_ь_з_я. А ты и не замечаешь своего божественного мастерства. Я _в_с_е_ _в_и_ж_у, — вот как ты лепишь! Этот «уют» котишкин… — _в_и_ж_у, и слышу тепло твое, родная… и… прости! — хотел бы котишкой быть, и таким же невинным-чистым. Ну, будто ты мамочка моя. Я готов был бы все ночи стоять на коленях у твоей постельки. И на тебя, за тебя, — молиться. Олёк мой, это только сухие сердцем не любят больных… если бы ты была — не дай же Бог! — больной… я до конца дней моих не оставил бы тебя, я тебя любил бы, освещал лаской еще больше. Я… _ж_а_л_е_л_ бы тебя, родная. Это наше народное «жалеть», — я писал тебе как-то, — ско-лько содержит чувств! Вот именно — жалел бы… любил благоговейно-нежно. Столько нежности, ласки, заботы во мне — о тебе, к тебе. Ты — единственная на свете. Умница ты моя, сама себя не знаешь. Мы — больше, чем друзья только, чем любящие только, влюбленные, что ли… куда больше: мы — еще и _д_р_у_ж_к_и, пойми это! Одному служим, одно умеем, одним живем, одно чтим, — и как похожи, как глубоко и однородно!

Зачем ты спрашиваешь — люблю ли грим? «и все такое»? Я _т_е_б_я_ люблю. Грим — усилитель и возбудитель, и — обманщик. В тебе такая духовная сила, в тебе такая, _в_с_я_ч_е_с_к_а_я, прелесть, — к чему же «усилитель»? «И все такое»… я понимаю, что ты хочешь сказать. Прекрасный портрет только выигрывает от удачной рамки. Но ты такой портрет… — что поглотит всякую _р_а_м_к_у. Но я люблю «рамку»… — и как ты неизъяснима, как прелестна, в «ветре», в белом… и — сейчас любуюсь, ты — вот ты… коснулся рукой тебя, всегда на меня смотришь со стены. Ангел светлый, и… какой же чудесный, до страстной прелести. Прости, я не смею волновать тебя. Тебе понравилось мое «раздетые чулочным шелком ноги…»? Да, удачно вырвалось, верно. Я тоже почувствовал, как и ты. Я всегда стараюсь сдерживать «напор» страсти в процессе работы… мог бы о-чень _я_р_к_о_ _в_с_е_ дать. Но искусство знает меру. Оно — не безумные любовники, не оголяется. Оля не раз сдерживала меня, была очень целомудренна. Много бы тебе поведал, много трогательного, лично, из уст в уста.

Как у тебя повернулось написать, что я разл. ил тебя? Отку-да это?! «Надоела»?! Оля… ты меня слишком знаешь! Это было бы на меня хулой. Нет, пиши мне, часто, всегда… я не могу без тебя. И я буду тебе. Над «Путями» эти дни не мог работать, — тревога какая-то, тоска была… или я устал? Я столько сил отдал в письмах, — погляди, сравни… — то-мы! Надо с «Путями» осторожно мне, и я думаю над ними, я проверяю себя, перечитываю первый том. А _о_н_о_ само варится во мне, готовится. Даю тебе слово, что с завтрашнего дня буду писать равномерно, хотя бы по три-четыре страницы за день. Летом должен закончить. М. б. _в_с_е_ войдет в один том. Не знаю… пока… Знаю одно: ты мне даешь _с_и_л_у. Ты своей волей внушаешь мне, _в_е_д_е_ш_ь_ меня. Bo-имя твое будут «Пути» даны.

Да, скажи… ты _с_а_м_а_ подумала об издании книжечкой — священной — «Куликова поля»? До… моего письма об этом? Или — это твой ответ на мое желание дать твое «Куликово поле» в светлом одеянии? Я так привык, что наши мысли встречаются: одним живем, живы.

«Буду реже писать»… — это я написал в страдании, от твоей хладности, когда ты была истомлена. Это — не _м_о_я_ правда. Твое письмо — и я _ж_и_в_у. Нет — я влачусь.

Я так рад, что ты чувствуешь себя покойной, здоровой, — но ты должна долго отдыхать, лечиться. Хочу верить, что никакой операции не надо. Олюша, будь осторожна, — эти доктора нередко друг другкку поддерживают, терапевты — хирургов, — это их обычай в Европе (чтобы дать заработать на… операции. Да, да, я знаю много случаев в Париже!). Это не наши. Чем защитить тебя?! _Н_и_ч_е_г_о_ опасного у тебя, уверен, нет. Это — итог твоих непосильных переживаний за эти месяцы. Это — м. б. протест природы за нарушение закона ее, — но ты волей своей, с Бо-жией помощью, все преодолеешь, — и все исполнится.

Хорошо у тебя вышло о… — «Солнце»! — в вагоне. Целую тебя, художник о-громный! Так и льет из тебя, а ты и не чувствуешь, какая ты большая.

Адреса Сережина шефа не знаю. И как переслать тебе все оставленное монахом — недоумеваю. Он, в сущности, _в_с_е_ оставил. Узнал о нем: он учился вместе с Ириной Серовой. По ее словам — он был «с великой амбицией, т. е., честолюбец, властолюбец, самолюбец, и… — должно быть угнетен своей „неуклюжестью“, и от сего страдал». М. б. из амбиции и в монахи пошел, — именно, «нарочитый». И ко мне-то не заехал — из-за гордыни. Когда же я приехал к ним, мать его вышла в переднюю встретить, а он… нет, не вышел, это же ни-же его достоинства! И тебе от меня доставил лишь пустяки — тоже из-за упрямства. Ну, Господь с ним. Говорила Ирина, — она была до этой войны, месяца два-три в Гааге, у двоюродного дяди, Пустена, — что он строго держит паству. Тоже, должно быть «из амбиции». Это ты прими во внимание. Материально ох хорошо устроился, — лучше многих-многих (и церковный дом с доходом, и, кажется, церковный капитал). Я не хочу его осуждать, прости мне, Господи. Он лишил тебя маленьких радостей, и мне больно. Нет, он не чуткий.

Молю тебя, не таскай тяжестей, — сломит тебя! Для почек это убийственно. Ну, упрямая ты девочка, кто тебя угомонит? Такая хорошка — и такая упрямка. Я с трепетом читал, как ты чемодан тяжелый взялась, было, тащить, безумица. Ольгуночка, Ольгушонок… как дорога ты мне! как хочу видеть тебя, пусть и разочаруешься внешним Ваней.

Вчера была у меня заведующая парижским отделением германского Красного креста, очень достойная женщина, моя добрая читательница (в немецком переводе). Недавно она была в Нарве, возила теплые вещи для фронта. Там у нее сын воюет. Она ему отвезла «Der niegeleerte Kelch»[266], — _е_е_ _р_а_д_о_с_т_ь. Было мне радостно, что эту поэму чутко берут и в переводе. Правда, немецкая душа чутка, это не французская. Твой Ваня был одарен щедро, и выражением признательности, и подарками-гостинцами. Она приехала с племянницей Оли, угощал я их чаем и сластями. Потом опять зашла племянница и объявила, что гостья в восторге: «таким и увидала Вашего дядю, каким создала по его книгам». Слава Богу.

Олюночка, я боюсь, что ты скудно питаешься. Пойми же, дружочек, что это твое главное лекарство — еда! Яйца-то ешь? Тебе надо опиваться молоком. И добавлять — миндальное. Как бы я хотел _с_л_у_ж_и_т_ь_ тебе! — моя царевна светлая!! Это не слова: ты для меня не просто любимая, женщина… — ты божественна для меня, ты святое-святых в земном для меня. Глаза наполняются слезами, когда пишу это, — благодарными: столько во мне ласки, тончайшей нежности-умиления. Свет мой чистый, вера моя, сила моя, молитва моя! Сколько счастья дала ты мне, Ольга! такого незапятнанного, святого! Как ты согрела душу, сердце! Не знал — подобной тебе. Не думал, что м. б. такая. Ведь ты — Душа. О, какая это чистая, какая небесная эта любовь моя — к тебе! Выше этого — не может быть счастья, — такую любовь, _у_з_н_а_т_ь, _п_о_н_я_т_ь, в себе силы для нее найти. Такое чувствовать, нести в себе, — это уже безотказно поверить, что есть Бог, есть бессмертие, есть душа, как _с_у_щ_н_о_с_т_ь, — и нет умирания, и — нет возраста, а все — миг один — бесконечный — в вечном. На словах это выходит абсурдным — «миг бесконечный», но ты поняла: для _с_е_г_о_ чувства, в этом чувстве — пропадает время. Это — _в_е_ч_н_о_е. М. б. таким будет — будущее _б_л_а_ж_е_н_с_т_в_о, рай?..

Оля, пришли же рассказ. Он — знаю — чудесен. Прошу! У меня уютно стало — с солнцем. Весна. Завтра грачи прилетают. — Герасима-Грачевника661. С 3 ч. у меня — солнце. И какой пасхальный свет от малиновых драпри! Всем у меня по-сердцу, уютно. Ах, как тебе понравилось бы! t +19 сегодня (на дворе тепло — и топят!). Каждую ночь не могу нацеловаться с твоей «грелочкой». Цикламен распускает последний бутон. 4-й месяц [цветет]! Олюночка, — ты для меня, как божественный свет, — во всем. Благоговейно целую образ твой. Не забывай Ваню. Твой Ванёк

[На полях: ] Я был на выносе Креста. Будь светла — я весь твой, а ты — вся моя!

Ты о поездке в Мюнхен с шефом остановилась на телефонном заказе билетов. Твоя воля: хочешь — дошли. Меня это никак не будоражит.

Скоро — 13 марта? муч. Александра? — день Ангела папочки! Он — Святой, он — _ж_и_в_о_й!! Как это хорошо, Господи!

Какая ты _р_о_в_н_а_я, деловая! _м_о_я_ Оля… моя лю-ба!..

Как ты прелестна на фото «у микроскопа», какая чистая, светлая, тихая, родная.

Я целовал твой лобик, твой пробор, — очень мне по душе, как ты просто причесана!


166

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


19. III.42 6 вечера

20. III. — 1 ч. дня

Олюшечка,

Сейчас твое письмо, 9-го, из ателье парикмахера, где ты, милая франтиха, завивалась. Молодец, Олёк, так и надо, — и надо позабыть о почке: не угнетай себя думами, мнитка, — уверен, что все будет хорошо. Тысячи больны почками, и спокойно живут без операций, пьют воды, — почему, непременно, операция? заработать хирургам надо? Не соглашайся, пока все не проверишь. Видишь, тот «рвач» — именно «рвач», а не врач, — настаивал рвать коренные зубы, а вот Серов и твой берлинский не видят надобности. Будь же спокойна, ласточка, Господь да избавит тебя от тревог и… «рвачей». Мой гениальный диагност Серов верно говорит, как лечиться тебе: так же и берлинец определяет: укрепиться, отдохнуть, питаться. И никакой не надо цистоскопии, — ты здорова, и все пройдет. Пойми же: если бы у тебя была, действительно, болезнь почек, неужели бы не сказалась за эти два года? Ясно: «болезнь» вызывается — т. е. болевые ощущения и «явления» — периодически! — какими-то неблагоприятными условиями жизни… — я думаю, что и твоим похуданием, почка может «забалтываться», а при слабости сосудов и кровоточить. Не _н_а_д_у_м_ы_в_а_й! — Роднушечка Оля, я счастлив, что хоть клюква тебе понравилась, и конфеты. Милочка моя… ну, чем, чем мне тебя порадовать, приласкать? Ну, конечно, этот «нарочитый» самое важное и оставил, печенье «дрикотин», витаминное, там и я. Но это все то же я, только среднего размера, — и неудачный. И — все духи!! Ну, не злодей?! Ну, что ему стоило опустить флаконы в бездонные карманы рясы? кто его из французских таможенных ищеек стал бы беспокоить?

Детка, я тебе много написал писем: на Сережу, на деревню… — : 27 и 28.II, и от 3.III — два: на Сережу; тебе: от 7, от одиннадцатого, закрытое; 12, открытку, 17.III закрытое и последнее — 18–19, с пасхальным яичком, с Гроба Господня, с сухой иерусалимской травкой. Гг. цензоры — христиане, и я уповаю, что они не вернут мне «святой привет», пасхальный. Как я счастлив, что тебе хочется писать. Спрашиваешь, — буду ли рад? Да это же больше радости, это — счастье, это — свет мне. Оля, неужели стал бы я тебя неосновательно обнадеживать, чтобы ты после впала в отчаяние?! Я _з_н_а_ю, я верю, как в себя — в тебя. Ты _д_о_л_ж_н_а_ — и ты будешь! — писать. Это смысл и цель твоей жизни. И не «пока», а — всей жизни.

Зачем тебе жить «из чемодана» (какое удачное словечко!), на твоем «юру», в церковном доме? Ты должна отдыхать, не думать об «утре»[267]. Обедать, завтракать ты могла бы в хорошем ресторане. У меня есть сведения, раз говорю так. Слыхала ты про фирму «Руссель» — это такие мягкие корсеты, «дающие форму женскому бюсту» и проч. Известная фирма, тратившая на одну рекламу миллионы франков в год. Хозяйка этой фирмы…662 — муж ее, караим, года три тому скончался от сердца… — так вот она — она родная сестра той караимки, которая с мужем меня дружески опекает, т. к. у них «русская лавочка», и я через них достаю чего-нибудь, чего мне не хватает, т. е., вернее, они мне достают, мои милые читатели… — так вот эта г-жа была недавно в Голландии, и говорит, что в ресторанах кормят чуть ли не лучше, чем до войны. А в кафе подают кофе со сливками! На две-три недели ты могла бы пользоваться рестораном, не разорится же «голландское наследство»?! (Ибо теперь это — «наследство», т. к. «основной капитал» перешел к японцам, чего я всегда ждал: что легко наживается, то еще легче проживается). Ваша Вильгельмина663 — не твоя, милка моя, не твоя, ты вся _н_а_ш_а, и для тебя никакой «вашей» Вильгельмины — не существует, знаю… — так вот эта Вильгельмина получала доходов в год — 600 млн. долларов! И — беднилась. На свадьбу дочери пожелала украсить свой _п_у_с_т_о_й_ храм цветами… — лучшая фирма в Гааге представила смету: 500 гульденов. До-ро-го-о! Тогда фирма заявила: разрешите, мы не возьмем ни гроша. Разрешила, всемилостивейше. Так вот, я и говорю: кушай в ресторане. А ванна… — да разве в Гааге нет отапливаемых «салон дэ бэн»?? Не лишай же себя привычного! Ты упрямка, знаю… и я боюсь… не приняла бы от меня, если бы я попытался послать тебе сколько-нибудь. Олюнь-чик, не сокращай себя, не утомляйся, — живи светлой радостью, — если это радость? — что твой далекий Ваня только тобой и жив… — ты _в_с_е_ для меня! Олюнчик, ты начнешь писать, и все боли твои кончатся, и не будешь замечать дней. Ждать недолго. Мы встретимся, как верные друзья, самые-самые близкие, на веки-вечные. Неизменные. Как я слышу душу твою! О, свет мой незакатный, немеркнущий! О, какая ты гениальная девчурка! Ты для меня девчурка, детка моя… Будь здорова. Никакой операции, выкинь из головы. Только лечение, воды, режим. Ты же — молодая женщина, и лишь «нервное истощение» внесло смуту в жизнь твою органическую, а никаких там «болезней», — нет их.

Почему не сказала мне адреса, где ты: я бы прямо на тебя писал. А теперь и не знаю, где и когда получишь мои письма. Могут пропадать при пересылке. И где ты сейчас — 19-го, — не знаю. А с твоего сегодняшнего письма прошло десять дней!

Ты говела? Поздравляю тебя с принятием Св. Тайн, чистая моя. Ты всегда чистая, всегда отроковица, страдальница. А когда же получу твой рассказ «Первое говенье»? Зачем ты томишь меня? Умница ты, всегда находишь _с_в_о_е_ слово: вот и сегодня: «жить из чемодана»: лучше сказать нельзя. Я перечитываю «Пути». У меня уже — 38 стр. есть, но надо зорко следить: в 1-м томе поставлен ряд вопросов, на них надо ответить… — художественно-логично. Сейчас я даю «Уютово», и Даринькину _ж_и_з_н_ь_ в нем, в _н_о_в_о_м. И раскрываю в ней… _н_о_в_о_е. Она плещется в _н_о_в_о_м_ для нее, в _к_р_а_с_о_т_е_ мира Божьего. Какие утра видит! какие но-чи..! Она ждет… Диму… — его письма. И близится день, когда В[иктор] А[лексеевич] — в раздражении? — проговаривается о его гибели. Как она отзовется… — еще не знаю… — это «ложная гибель». Потом заезжает казачий офицер… — это после «галлюцинаций» ее… Это труднейшее место… за чайным столом, на покошенной площадке… — ох, не знаю, образы — толпой, все во мне еще путается… ищу… Найду! Но все будет медленно развиваться, тихо, как нетороплива жизнь в усадьбе русской… и этот навязавшийся молодой художник664, — один из бывших владельцев «Уютова», все еще не в силах уехать, — он живет в дворовой избе-флигелечке… — и _о_д_е_р_ж_и_м_ Дари. Ну, видишь, какая путалка я… сам кручусь с ними… — и снова почти влюблен в Дари… в которой — _к_о_г_о_ вижу? Ты-то знаешь. Ты му-драя. Так проходит год. Только на следующее лето появляется Дима… — после очень длительной болезни — ранение в голову! Вот тогда-то… душный июльский день. И… скорая гибель Димы. Но о ней Дари не узнает очень долго. Новые — Хрисанф и Дария665. Нет, в одной книге не уместить, теперь вижу. Путь страданий Дари… ее отвержение жизни для себя, ее — «для ближнего». Ее служение. Много-много…

Завтра пойду в собор, слушать пение на «Похвалу Пресвятой Богородицы». Знаешь, Олёк, эти дни без тебя, когда ты в моем сердце, когда ты — _в_с_е_… — дни эти — дни пропадающие… я срываю их с календаря… почти _п_у_с_т_ы_м_и. Я их оплакиваю, пропавшие. Но я не прихожу в отчаяние. Столько кругом страданий. Какая-то невзаправдашняя жизнь… Если случится потомкам читать наши письма, подивятся на твои «хлебные боны», на «раскупленные города»… Ах, милая… все _э_т_о, весь мир петлей опутавшее, все это — _и_т_о_г_и_ жизни, сбитой с рельс тем же несовершенным человеком, который путается. Виновником всего — злая человеческая воля. Ну, суди сама: справедливо ли было, захватив в лапы чуть ли не полсвета, держать другие народы в тесноте и обиде! Не дико ли, что голландский карлик владел, — ! — с соизволения иных сытых и пресыщенных, — богатствами чуть ли не в тысячи раз по территории больше его! И… еще, самое важное, — культивирование большевизма, лишь бы не поднялась национальная Россия! Это было на-руку Англии и… еврейству. Вот тот кровавый узел, который ныне разрубается мечом германским. Много грехов, у всех. За тысячелетия, не найти способа жить счастливо, при такой-то силе техники! Что за подлая слабость у человека! Вот он, грех-то. Забыт, в ущербе нравственный закон, Христов Закон, и льется кровь, и куются-куются новые гвозди, для будущих распинаний… того же человека. А мы… мы — «в круговой поруке». Об этом я писал в 1916 году666, как бы _п_р_о_в_и_д_я_ будущие петли, будущие _к_р_е_с_т_ы. Я был в тоске смертной, мой Сережечка был тогда на очень опасном пункте фронта. Так и не проходила моя тоска, пока не была накрыта _у_д_а_р_о_м_ в сердце. А теперь, для меня, _в_с_е_ — пустяк… И боль — тебя не видеть, посланную мне последнею, быть может, Господнею Милостью, Оля. _Н_а_й_т_и_ — и не увидеть… — как это было бы жестоко! Светлая Сила помогла мне найти тебя, она же и даст тебя увидеть, — верю. Верь и ты, светлая моя. Да, еще… Закон Правды, без чего нельзя человеку, — закон общий: он же и для человеческого общества, для народов. Им же должна идти и государственность, политика. Пусть узнают подлинную историю русскую: в ней найдут много _п_р_а_в_д_ы, которую иронически называли романтикой. Мы м. б. ближе всех были к Закону Христову. И нам же выпала доля суровейшая, — от Зла. Мало еще изучено влияние «еврейской морали» на политику: страшное, пагубное влияние. И чудится мне, что придет пора, когда это жестоко отзовется! «Мораль» так называемых «демократий» — не Христов Закон. Первая попытка ввести Христов Закон в государственность — это португальский опыт Салазара667. Одинокий опыт. Будем верить, что недаром прольется кровь: на ней, быть может, вырастет чудесный цветок — счастливое, чистое будущее людское. Дай Бог.

Ольгуна, даром своим служи, буди в людях светлое, чистое, — песнью твоего сердца, благостностью твоей Души. Многое ты взяла от жизни, и оно скажется. Чистая моя детка, как я тебя лелею в грезах, как я люблю, как чту тебя! О, милая дружка… как я хотел бы тебя увидеть, от сердца к сердцу шепнуть — чистая моя радость, свет мой! Напиши же мне об образе, который Душе твоей — 10-летке Оле — представился в церкви. Какой уж раз прошу тебя?!.. Целую, крещу, — да сохранит тебя Пречистая от испытаний, болезни, тревог. Твой Ваня

[На полях: ] Ольгуна, я хочу послать тебе — переписать для тебя, — «Вербное Воскресенье». Дошло ли фото — «в шубе»?

Сегодня раскрылся последний бутон-мотылек. Яркий! С 13.XII! Живой!


167

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


28 марта 1942 Лазарева Суббота. Верба

2–30

Ольгуночка моя дорогая, я так тревожусь, как твое здоровье, моя больнушка, — последнее письмо твое — и мамино 668 — было от 18 марта! Эти дни никак не живу, — ни писать, ни думать не могу, — влачусь. Подойду к твоему цикламену — цветет последний цветок! — но какой цветок!! Поверишь, нарочно смерил: почти 10 см диагональ по размаху крылышков твоей алой бабочки. До чего сочен, ярок, — пасхальный твой привет мне, от зимы! С 13 декабря у меня, м. б. дотянет до Св. Дня. Я каждый день опрыскиваю его, и целую; тебя, родная, целую в нем. Такое во мне мутное, болезненное… — совладаю ли, пойду ли сегодня в церковь — вербу святить? Послал тебе «Вербное Воскресенье», — мой предпасхальный поцелуй. Молюсь за тебя, ночь проснусь — тобой живу-томлюсь. Ни на что не глядел бы… не могу жить без тебя, — и нет писем, этой чудесной обманки в разлуке нашей. Я понимаю, ты в подавленности, в оторопи, не до писем тебе, — и не принуждай себя, я все вынесу. Ты дана мне — как милость, уже _с_в_е_р_х_ _в_с_е_г_о, и я ценю это, и я смириться должен: дар такой — ты! — дар милосердия, и принимаю его благоговейно. Знаю. Но я твоими страданиями томлюсь… и порой виню себя: м. б., _ч_е_р_е_з_ меня это все у тебя, — так я тебя тревожил своим безумством, девочка моя, ты так переживала, так страстно воображала несуществующие мученья, скорбь, — через меня, подрывала здоровье, слабела… Прости, родная, — мы безумцы оба, и из такой чудесной встречи часто творили «трепет без конца». Но ведь в «трепете»-то этом — какая _ж_и_з_н_ь! Ах, Олёк мой…

Господь да смилуется над нами! Только бы ты Пасху увидала, была бы в церкви! Только бы миновала тебя болезнь, не было бы мучительного, изводящего тебя ожидания, — я говорю о хирургическом вмешательстве. Этого не должно быть. М. б., почки ни при чем тут? Когда-нибудь — не теперь, — я скажу тебе, до чего же мы созвучны! Смешно мне даже… Скажу только одно: я _о_т_о_з_в_а_л_с_я_ собой на творящееся с тобой. — !!! Заболел немного, но сегодня все тот же. Пустяк со мной был — ни в какой связи с моей «спящей» язвой… — понимаешь, я смеялся: если бы Ольгуша знала! Что за «созвучие»! И это чуть ли не впервые со мной! Будь покойна, — ты бы рассмеялась! Словом — я твой… _д_р_у_ж_к_а! Во _в_с_е_м.

Во мне еще томление, творческое… грусть. Я пока оставил писанье, — _н_е_ _м_о_г_у, когда ничего о тебе не знаю, когда ты во мне — _в_с_е. И знаешь, как Пушкин верно определяет такое настроение… — когда _ж_д_е_ш_ь_ радости новой — захвата работой? Это стихотворение — «Т_Р_У_Д»669:


Миг вожделенный настал: окончен мой труд

многолетний.

Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?

Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик

ненужный,

Плату приявший свою, чуждый работе другой?

Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи,

Друга Авроры златой, друга пенатов святых?


Олечек, это так верно! Всегда, окончив, — или — временно оставив! — труд, стоишь растерянный… «ненужный». Так было всю жизнь. Я писал — и жил. Кончал — и — «работник ненужный». Ты — мой труд. Ты больна, нет вести от тебя, о тебе… — грусть тайно тревожит меня, мне ничего не надо, все _н_е_ _н_у_ж_н_о, и я — _н_е_ _н_у_ж_е_н. Да, Оля… — ты… — самый светлый, самый радостный… творческий труд! Я нашел тебя, ты нашла меня, — я пою тебя, живу тобой. Маме не совсем понятны «такие отношения»… — не зная друг друга — _ж_и_т_ь_ друг другом! Для меня все творческое — _м_о_е, живая сущность. Думаю — так и для тебя. Ведь ты вся — в творческом. Мы, в далях, — мы — призрачность для других… мы — для нас — живей, сущней самой подлинной сущности. Мы _т_в_о_р_и_м_ себя, взаимно. И — не ошибемся, не обманем себя, а найдем друг в друге высшую полноту, желанную. Творческое становится — творением, порождением, дитёй души, сердца, мысли. Мы обогатили нашу жизнь, — _и_з_ _с_е_б_я_ _ж_е. Творили из действительно _ж_и_в_о_г_о_ в нас, невыдуманного. Олёк, дай глазки… поласкайся киской (помнишь — писала?)… мне так одиноко.

Христос Воскресе! — дорогая, пасхальная весенняя моя веснянка! Я буду с тобой особенно — в заутреню, в половине 1-го (да, теперь Утреня — до 12 ч..!) (10-го?). Ты — _п_е_р_в_а_я_ живая (в уме Оля, отшедшая, здешняя, — и Сережечка), кому я шепну — «Христос Воскресе», Оля! и отвечу мысленно на твое — «Воистину Воскресе», радость моя, Воскресение мое! Только бы ты была здорова!

Сегодня Пасха наша будет — скудная. Я пальцем не шевельну, чтобы озаботиться о «столе»: так мне _т_е_п_е_р_ь_ пусто. Я знаю, все у меня будет — _в_н_е_ш_н_е_е_ — но — в неизвестности о тебе — мне ничего не надо. Я на второй день поеду в Сент-Женевьев. Отвезу цветов и — если будет — красное яичко. День будет для меня томительный, я вернусь разбитый, как всегда. Тут и усталость физическая, конечно: теперь это путешествие очень сложно, хоть я и легко преодолеваю… но психика бросает в разбитость. А теперь — двойная разбитость.

Несмотря на условия, когда все сплошь теряют вес, я — кажется, прибавил. Я стал сильней. И на днях видел это мой доктор. Ивик взял мою руку, — он атлет, — жал пальцы и заявил: замечательно развита мускулатура. А я делаю гимнастику не более трех мин. в день.

Послал бы тебе чудесных фиников! Ты их любишь, чувствую. Они до того спелы, сладки, что у меня с ними пьют чай, вместо сахара. Напиши мне адрес Сережиного шефа. Но я не пересилю смущения, не рискну навязать ему: теперь — правда — таможня французская свирепствует. Духи бы послать..! Оля, бретонские крэпы надо держать очень сухо — тогда они хороши. Да там такой пустяк… —

Оля, тебе надо непременно пополнять потери крови. Спроси указаний. Тебе трудно писать? Тогда хоть одну строчку, открыткой. Ты мне так и не сказала, что же случилось с г. Бредиусом? Чем болен? Это тоже на тебя тяжело подействовало. Все недуги, недуги… — ах, голландская больница! И вспоминается параличная «тетка». Хоть бы во сне ты приснилась! Видел как-то… — и не могу вспомнить. Будто разбирала с мамой… какие-то материи..? Сережа-то, по крайней мере, — здоров? Здоровье мамы? Все хочу знать. Но первое — ты, ты, ты… Оля, откликнись.

Нет сил писать, весь в нервах. Сплю неважно. Как ты ешь? Есть желание? Питайся же, птичка!

Твой Ваня

А я к тебе буду в Св. День! Поцелуешь? да? И я _у_с_л_ы_ш_у.

Поцелуй маму и Серьгу. Твой, твой, твой Ваня

Начинают зеленеть, дымком, каштаны.


168

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


13. III.42

Мой дорогой Ванюша! Пишу тебе из поезда, чтобы ты долго не оставался без вестей, — весь «план» мой сломан, т. к. (вчера передал мне П. К. Пустошкин телефон из дома) — еду домой, — с Аром случилось несчастье, я не знаю точно что с ним, но знаю, что был в больнице, одна рука сломана, а что еще не знаю. Просили мне передать, чтобы я не прерывала отдых, но я узнала, что масса дома дела и неприятностей (у скота детки и не все благополучно), мама, видимо, разрывается. Не знаю себе покоя. Ар очень страдает болями. Меня волнует. Я хотела причащаться в субботу, но оказалось (вчера же), что у о. Д[ионисия] тоже все изменилось, ввиду разрешения амстердамцам снова ходить по улицам до 12 ч.: он служит, таким образом, в Амстердаме. Значит, я торчала бы даже и без церкви в Гааге. И я причащалась сегодня в Амстердаме. Звонила доктору-специалисту и рассказала о кровоизлиянии. Условились, что сговоримся на той неделе, когда мне к нему явиться. Конечно, если состояние Ара позволит уехать мне. Если он не беспомощен. Клиники той больше нет уже, где я лежала. М. б. и не надо мне оставаться в клинике, сказал. Я не отдохнула в Гааге. А все мои исключительные «неожиданности» не дали мне никакой возможности собраться с собой. Складывается все так, что я почему-то должна домой… Я устала. Но исповедь и причащение дали мне мир и некоторое спокойствие. Уповаю на Бога и Его милость. Я писала тебе большое письмо, но не кончила. Не знаю когда удастся продолжить. Дорогой, родной мой, потерпи, если немного задержу. Я сама не знаю, как и что будет. Одно скажу: у меня чувство, будто стою я на Крестном пути моем. И не только у меня. О. Д[ионисий] подтвердил то же. Он очень чуток и… зрел. Не ждала.

Целую, Ванечка, помолись и молись всегда за твою Олю.


169

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


20. III.42

Милый мой Ванюша! Пишу тебе из клиники, еще из постели, не могу сидеть. У меня на этот раз было очень сильное кровоизлияние. Только что я тебе послала письмо, что прекратилось, как оно себя снова проявило. Оказалось, что почку забил кровяной сгусток, и потому, все, что было чистого, шло не из нее, а из здоровой. Когда сгусток прошел, то я потеряла еще массу крови. В лечебнице же все уже было занято, и мы с большим трудом смогли вчера найти постель, т. к. мой (чудесный!) доктор отпустил домой одну пациентку для меня. Больной Ар смог меня проводить только с помощью работника в автомобиле от нас и до Амстердама. Пока-то разрешение добыли. В больнице не знали, кто из нас пациент. В 1/2 6-го вечера я прибыла, а уже в 7 ч. доктор меня цистоскопировал. Остался доволен и объявил, что у меня в левой почке полип, который от времени до времени кровоточит. Оперировать не собирается. Ну, а лечение тоже верно будет одно из «приятных». Приехала я сюда в полном расстройстве, плача, т. к. меня с ума свел наш местный доктор (я его должна была для автомобиля позвать, для разрешения на перевоз), он никак не ожидал, что так много крови, заволновался, стараясь скрыть. Бросился звонить специалисту, умоляя его меня принять в клинику. Я все это чувствовала, а вчера и специалист тот сказал: «Ваш доктор не меньше Вас перепугался, а ничего особенного нет в кровоизлиянии, самом по себе, кроме истощения».

Вчера весь день лила кровь. Я побледнела было сперва, и круги стали больше под глазами, но скоро опять порозовела. После цистоскопии не могла согреться, 2 грелки и 3 одеяла не помогали. Первую часть ночи дрожала, а потом поднялся жар, и должно быть был очень высокий, боли тоже мучили. Сердце безумно стучало, я дышала как собака с бегу. Сестры все время были у меня. К утру стала дремать, теперь жара нет и болей нет — это — сгусток из почки вышел. И верно, в утренней порции осталось масса старой коричневой крови и сгусток. До 1/2 3-го мы не сумеем установить идет ли свежая кровь, и теперь, надо ждать, но доктор думал вчера, что уже все кончилось. Сегодня я весь день сплю-дремлю, даже открытку тебе не могла за один «присест» написать. Что-то скажет рентген!? Ну, целую тебя, Ванёк.

Твоя «больнушка».

Что выяснится я тебе напишу, — мама тоже тебе обещала писать.


170

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


28. III.42

Ванечек, здравствуй! Ваньчик мой!

Вчера вечером и вот сейчас был у меня Сережа и ничего не передал от тебя. Где же письмо с яичком? Неужели ты его послал простым? Вчера вечером и сегодня утром не было крови. Жду доктора, еще нового, уже 4-го по счету. Хотят крови взять на витамины. А м. б. все-таки вырвать зубы? Сейчас масса солнца. Сережка меня безумно балует — притащил целый куст цветов. Дивные красные тюльпаны, еле-еле вазу такую огромную нашли. Я вся в цветах: тюльпаны лиловые, красно-желтые, как маленькие солнца, чайные розы, фрезия, пунцовые гвоздики, азалия-карлик, чудесный букет подснежников и диких гиацинтов и вот эти роскошные Сережины! О, если бы здоровье!! Все Сережины компаньоны сейчас в Париже. То и дело ездят. Шутя однажды сказали, что м. б. и С. прихватят когда-нибудь.

Неужели я Пасху пролежу здесь?! Как я люблю Пасху! Но, странно, всегда почти на Пасху я переживаю тяжелое что-нибудь… Сегодня у нас поставили радио. Чуть веселее! Хочешь мою комнату видеть?[268]

Вот так я и лежу. На обоих столиках цветы и цветы. И в углу на столе ярко горят гвоздики. Ночью плохо спали. Опять мешала стрельба. Как бы я хотела быть здоровой! Умучали меня на рентгене. Даже доктор-рентгенолог под конец видимо сжалился и стал уверять, что не в его власти облегчить мне эту муку, что у него такое сострадание, но Dr. v. Capellen ему так приказал и т. д.

А мне уже все все равно было. Только молила, чтобы отпустили скорей в кровать. Сестра моя — ангел. Она плакала даже тихонько, отвернувшись к умывальнику. Я видела. И когда была в отпуску, то всю ночь меня во сне видела, говорит. Девочка из хорошей семьи. Молодая и с сердцем. И еще одна была… очаровательна, огромные карие глаза, шельмочка, ротик пухлый и всегда, когда что делает, чуточку помогает язычком. Хохотушка, вся кипит здоровьем. Послали ее отбывать ее черед в мужском отделении. Воображаю! Я бы с ума сошла от нее, если бы была мужчиной! Вся жизнь! Наивность ребенка, и грация, и резвость, при трогательной заботливости сестры-женщины! Влюбись! Как много чарующего в жизни! Как Фася хороша! Была у меня. Ты бы не посмотрел на меня даже после нее! Как много чудесных женщин! Передают «Дунайские волны»……. Закрою глаза… Чудесный ритм и звуки… «Мой ангел» вбежала сейчас с кофе мне, танцуя, улыбаясь… Зайчик бегает по потолку от чашки. Мне жить хочется!.. Безумно! Танцевать хочется. На море хочу! Тепла… Как бы хотела уехать, далеко… в Америку. В Южную Америку. Всегда хотела… Другие люди, другие звезды!.. Другие звезды… как дивно! Где наш Орион? Большая Медведица? Плеяды? Трогательные плеяды! Знаешь, меня тянула Вега всегда… Как хочется на океан. Во… Францию хочется, не для Франции… И больше всего… знаешь куда? Да, знаешь! Я так хочу домой! О, как хочу. Нищей, убогой, Христовым именем хочу идти! Как хочу работать там. Как люблю Ее! Превыше всего! Н_и_ч_т_о_ и ничье другое, ибо я вся от нее! Зачем ты мне о Королеве бывшей Нидерландской пишешь? Мне они все чужие! Как и тебе… Прервала на обед. Перечитала, боюсь увидишь в моем желании путешествовать желание встречи с Г. Нет. Я и не думаю о нем. Никогда! Но я ужасно люблю путешествовать. Как мне в Иерусалим всегда хотелось, в Святую Землю! А тебе? Узнала, что до понедельника не будут брать крови. И ассистента не было сегодня… А вчера обещал прийти. Маленький такой, доктор-гномик… Тоже хороший уролог. А «знаменитость» моя — чудо! Слыхал м. б. — Dr. v. Capellen. На него молятся все. Но все они мне надоели. Если бы не было войны, то я поехала бы пить «Виши». А ты приехал бы тогда ко мне? И все это — «бы»! Ну, ничего! Какое глупое письмо.

Я просто болтаю, так, без смысла. Скажи, ты тоже ничего не знаешь об И. А.? Как это меня тревожит.

Здоровы ли они оба? Оба не богатырского здоровья. Мне так грустно, что И. А. не пишет. Ты ему писал? Сережа получил от одного приятеля из Берлина письмо, где тот пишет: «видел Марину Квартирову, которая очень просит тебя спросить, получил ли ты портрет И. С. Ш.» Странно?? Почему Сереже? Почему не сама пишет? Ничего С. не получил. Марина ревнует! Да! Да! У С. твой портрет совершенно в профиль, по моему, неудачно, т. к. не видно глаз. Мне бы хотелось сделать для тебя с себя автопортрет. Я когда-то хорошо это выполняла. Но ничего нет, ни бумаги, ни красок хороших. Хотел бы? Мне много хочется чего. Например, очень хочу, хотела бы украсить твои книги. «Куликово поле» издать так, как тебе бы того хотелось! И «Чашу», и все, все! Но, понимаешь, с массой вкуса! У меня в голове уже бродили мысли. Я видела уже эти страницы.

Но я бессильна. Я все утратила из своих знаний. Да и не было их никогда настоящих, законченных. Проф. Беньков 670 тогда бодрил меня и обещал мне много, но я же бросила все. Об образе скажу тебе кратко…

В год, когда мы после папы были летом у дедушки и бабушки в деревне, я много и томительно плакала. Смерть чудилась мне повсюду. Бабушка, чтобы отвлечь меня, в дни, когда я почему-либо не выходила на улицу, читала мне из книжки «Богоматерь»671. Или я ей читала. Кто написал ее? Не знаю. Но помню на обложке чудесный Лик — _О_н_а, прекрасная из женщин, подняла глаза, вся устремилась к небу, глаза большие, полны веры, обетования и… муки! Полные слез, нескатившихся еще слез. Она не была написана церковно. Художник изобразил Ее Божественно-земную. Описана была легендой вся жизнь Ее. От первых ступеней, когда Ее вводили в храм, маленькую Отроковицу. Все, все пронзало мне душу. Я рыдала над тем, как эту девочку одну оставили в огромном храме. Чудесно описано явление Гавриила… Ее испуг и радость. Ее зачарованность. Ее женская стыдливость. Одна и без подруг. И она не смеет _н_и_к_о_м_у_ поверить все ее надежды, ожидания, радость, муку…

О, это свидание с Ангелом… Благовещание Его Ей! И дни полные скорби Ее, Пречистой! Когда Она увидела Иосифа недоумение, подозрение! Как дивно это было описано! Как тонко, как стыдливо… И как Она молчала!

Мы читали с бабушкой. Обе плакали. А я чувствовала Ее, Прекрасную, Чудесную такой родной, своей, понятной, близкой! Я полюбила Богоматерь просто, по-людски, пламенно и восторженно! И вот однажды, стоя в церкви (я опишу подробно этот храм и даже воздух его!) в один из будних дней, кажется, на мое рожденье (служили в приделе) я особенно тосковала… Мне так казалось все печально, скорбно, прошедшее счастье с папочкой томило невозвратностью, а будущее пугало рисующимися мне новыми потерями. Я всюду видела только смерть. И плакала, томилась, не могла молиться. Я подняла в тоске глаза и… увидела… лучи солнца упали на разрисовку храма, никогда мною невиданную доселе… Архангел Гавриил благовествует Чистой Деве… Так, обыкновенно написанный образ…

Но мне открылось совсем другое… Я увидела, и захотела видеть иначе! Не опущенный долу, ровный взгляд отроковицы… как обычно пишут. Я увидела Ее чудесную! Ее — всю жизнь с горящими, ищущими глазами. Я вдруг остро сама сознала как могла Она почувствовать это благовестив. Все тут: испуг, непонимание, радость, гордость, самоотверженность и предвкушение «оружия, прошедшего Ей Душу»672. Она, девочка Святая, Она в этот момент вступает в Небесное Бытие, Она — Мать, Чудеснейшая из Чудесных!

Я не могла больше (после этого моего просветления) смотреть на образа Благовещения, — все они «калечили» мой, тот образ. И я, увидев его однажды, поняла, что в этом моменте, в этом «будет Мне по глаголу твоему»673 — «весь закон и Пророки»674! И я нигде не находила этого Лика!..

И тогда я, девчонкой, взяла себе в голову научиться писать и _н_а_п_и_с_а_т_ь_ ненайденное. И с этого момента я ни о чем не думала, кроме художественной школы! Эта школа была моим храмом. В самом строгом смысле! Тогда же, у меня прошла и тоска эта смертельная. Я как бы вручила себя Ей! Я Ее люблю особенно. Я Ее зову просто «милая». Как мать! Понимаешь?

[На полях: ] И вот… я не написала… И не напишу, должно быть!?

Хотела написать это рассказом тебе, но ты нетерпеливый. На — же! На-черно.

Ванечка, получила «яичко»! Сейчас, 29.III 4 ч. дня. Отвечу на все!

Начала писать так глупо, а к концу так я вся перестроилась вдруг. Жаль, что про образ написалось вместе с простой глупостью. Мне хочется писать. Но я устаю очень скоро. Пиши мне на деревню, т. к. не знаю, долго ли тут буду.

О «говеньи» никуда не годно. Я же знаю. Перепишу. Целую. Оля


171

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


30. III.42 8–30 вечера

Великий Понедельник

Христос Воскресе, родная моя Оля!


Родная моя, ненаглядная, светлая Ольгуна, Ольгуноч-ка… больнушка моя бедная, голубка, — столько в сердце нежности к тебе, и такой чистой-чистой, такой святой любви… слезы мешают писать, — и столько хотелось бы пошептать тебе, укрепить тебя, ободрить! Помни, моя прекрасная, я всегда с тобой в мыслях, в сердце, — ты не одна там, в клинике, всегда Ангел твой возле твоей кроватки, папочка твой всегда с тобой, и он оградит тебя, он здоровой выведет тебя, и ты по-прежнему будешь радостной, озаренной надеждами, сильной, уверенной, что все невзгоды, боли, тревоги кончились, и ты будешь, наконец, счастлива. Олюша, я сегодня утром получил твою открытку — 20 марта, из клиники амстердамской. Каждое слово твое светилось для меня, я целовал эти неровные строчки, я говорил себе: это она, моя Ольгуночка, больнушка, писала с трудом, не забыла своего Ваню, своего вернейшего друга, самого близкого, готового жизнь за тебя отдать. Я все переживал и переживаю с тобой, я весь с тобой. Я молюсь, все силы души собрал, молю Господа и Пречистую вывести тебя здоровой из этого дома скорбного… Я _в_с_е_ понимаю, Олёк, все твои думы, тревоги, чувства… я вспоминаю себя в госпитале, в Нейи, в мае 34 г., когда мне грозила операция. Я вспоминаю свои ночные боли дома, ночи без сна, мрачные мысли, — сколько было всего! И вот, преп. Серафим… _в_с_е_ устранил! О, как я верю! Это же было, воистину, _ч_у_д_о… это мое видение — во сне ли — полусне, или в слабом проблеске сознания, в острых болях… — когда я увидел груду моих рентгеновских снимков, и на них — вместо написанных белой краской букв «Жан Шмелефф пур проф. Брюлэ», — стояло _т_е_м_ же почерком, той же краской — «Св. Серафим». Только. И вот… — уже в клинике, известном «американском госпитале», лучшем в Париже, я, уже готовый к операции, слышу: «Я нахожу, что операция, на которой так настаивал проф. Брюлэ, не нужна. Я всегда к Вашим услугам… но _э_т_о_г_о_ не нужно». Так сказал мне известный хирург Дюбушэ, на ломаном русском языке, на следующий день после Духова Дня, — вторник, помню, кажется 29 мая. Меня, прямо, залило, светом, радостью. А знаешь, сколько я, при моем среднем весе — 56–58 кг, потерял за два месяца? Почти 15 кг! Я весил — 41–2: Я шатался, когда Оля вела меня под руку в приемную, где — уже в _с_в_о_е_м, а не в халате, я торопливо надевал пальто, спеша, спеша поскорей из этого роскошного госпиталя, как из какого-то «запредельного» места. Я вдохнул свежий воздух — было часов 5 вечера — я увидел солнце, уже густые, в бело-фиолетовых «свечках» цветущие каштаны, и у меня закружилась голова. Мои ботинки были мне тяжелы, как гири, болтались на исхудавших ступнях… Домой! к милому письменному столу! к рукописям, к планам… — все вернулось! А через два года с месяцем… Оля моя, столько сил мне отдавшая, страдавшая мной, ночи не спавшая… замученная жизнью и болезнью, такая счастливая в тот день «отпущения» моего… _у_ш_л_а_ навеки. И я остался один на свете, потеряв все дорогое… — а впереди пустота и мрак. Прошло три года… — какие три года, — страшно вспомнить. И вот, посланный мне — по ее ли молитвам, Милостью ли Господа..? — _С_в_е_т. Он осветил меня в первом письме твоем, июньском, 39 г. Думал ли я, что это письмо — начало чудесного Пути, на котором мы встретились заочно, по которому… — пойдем отныне вместе?.. Это знает один Господь. Мы можем лишь просить Его об этом, можем лишь верить, надеяться. Будем же, милая, верить, надеяться!

Ольгуночка… я молюсь за тебя, как умею, и недостойна моя молитва, знаю. Но Господь видит мое сердце. Но ты — в Лоне Его, достойная, лучшая из лучших, и Он помилует, Он — верь, Оля! — воздвигнет тебя, чистая! Ты должна выйти из клиники радостной, поющей Ему славу. Я верю, я крепко верю, я всеми чувствами жду с верой. Олюша… ты страдаешь в эти великие Дни Страстей Христовых. Когда тебе будет трудно, тревожно, смутно… когда будет — не дай, Господи! — подступать отчаяние, вдумывайся, вспомни, как в эти Дни, давно-давно, — но _э_т_о_ было воистину! — Он страдал — за всех! И тебе будет легко. М. б. скоро ты будешь держать и лобызать посланную мною тебе карточку с Гроба Господня, с пасхальным родным яичком, с _т_о_й_ травкой, которая выросла из _т_о_й_ почвы, с тех мест, по которым Он ходил, из которой взял щепоть и сделал «брение» и исцелил слепого675! Олюша… Господь милостив, Он тебя исцелит, Он — вся Правда! Молись Ему. Молись Ей, Пречистой. Оля, ты — достойная, ты — дитя Божие. И тебя ждет путь светлый, — ты нашла его. И я счастлив-счастлив, что мне дано было тебе указать его, с крепкой верой в тебя, в твой дар, в твое призвание.

Я всегда с тобой, — почувствуй это, и ты _у_с_л_ы_ш_и_ш_ь_ меня. Только шепни — «Ваня… Ванюша мой»… — и я с тобой, я смотрю в твои милые глаза, я целую твой ясный лобик, я оправляю твою подушку, я шепну тебе на ушко — «с тобой, всегда с тобой, родная моя, Олюша моя… и буду вечно с тобой». Ты мне теперь еще дороже, еще ближе, еще родней… — если только можно быть еще дороже, еще ближе, чем ты была вчера! Ты, всякая, здоровая, больная, слабенькая, больнушка моя… ты мне — _в_с_е, ты во мне — только ты, вся, веселая и плачущая, радующаяся и страдающая… — больная, ты мне еще дороже! И бессилен я — быть въяве у твоей постели! Но ты услышишь мою _д_у_ш_у… мою мысль о тебе, — им нет преграды. Вспоминаю свою ужасную тоску — 12–13 марта! Я писал тебе. Вот оно, чувствование тебя, _т_в_о_е_г_о, в_с_е_г_о! Сегодня я почти не спал, разыгрались мысли… — все о тебе! — только в 6-м часу утра забылся. Моя старушка долго стучалась, пока я услыхал, за дверями, двойными. Я принял, ночью, снотворное — «седормид». Она принесла мне твою открытку! Я долго смотрел на нее, — она, _э_т_а, была в твоей ручке! Милая..! И как больно было мне читать о твоих страданиях! Слава Богу, м. б. все обойдется, в почечных болезнях — только специалист может разобраться. И я рад, что доктор тебе по душе. Это очень важно. Выдержи себя, снеси, Олёк, терпеливо и с верой это, преходящее… — все минет, увидишь радости, _ж_и_т_ь_ будешь! О, голубка моя… как ты дорога мне, как чисто-светло люблю тебя! Я просил мою «Арину Родионовну» помолиться за тебя. Она удивительная, редкостно-глубоко-религиозна, — ее молитва — проникновенная, доходчивая… Она вынет просфорку за твое здоровье. Она за Олю молится, она ее _ч_у_в_с_т_в_у_е_т! — она ее — «почти _в_и_д_и_т». Святая это, новгородка, русская подлинная старушка, — ее все чтут. Мне она говорит — «если Господь доведет Вас до Москвы, ни к кому бы не пошла жить, а к вам пойду». Она чудеса видала, и — странная! — не раз видела в храме Христа и Богоматерь! Вся — в «явленьях». Ты бы полюбила ее. Да ее все любят. Ну, такая — как Горкин, что ли… — только «бесплотней», будто «живые мощи». Таковых есть Царствие Божие. Как старое дитя. Она всю жизнь — в людях. И все — в лучших петербургских семьях. И ни о ком никогда ни слова осуждения! Если есть праведники на земле — она первая. Только наша Русь могла создать такую чистую душу, — вот наше упование и окреп в России, — такие простые, верующие, чистые души русских лучших людей из народа. В новом поколении будут ли такие? Вряд ли. Но «закваска» от таких сохранится. Она будет молиться о тебе. Я сказал ей, что — чудесная чистая душа, показал ей твой портрет, — ты ей о-чень понравилась, как и моя покойная Оля. Услышит ее Господь.

Не знаю, смогу ли поговеть нынче. Когда я весь в мыслях о твоем состоянии, в тревогах, в ожиданиях, — в тревогах не за исход, а как-то ты, не очень ли страдаешь, как выносишь… — трудно очистить душу, найти нужное спокойствие. Я днями лежу на кушетке, думаю о тебе… — ничего не могу делать, не могу себя заставить. Я страдаю вместе с тобой, родная. Будь сильна, не плачь, — все будет хорошо, должно быть хорошо! Ни о каком «крестном пути» своем не думай. О Христовом Пути Крестном думай — и молись. Он и тебя выкупил! Тебя, достойнейшую Его дитю! Господь любит тебя, свою детку. И не даст страданий сверх сил. Уви-дишь! Тебе будет легко. Его призывай! — и будет легко, свободно. Ты в Его Лоне. И папочка о тебе — вся забота. Помни. Он всегда с тобой, любимкой, со своим «лас-кунчиком». Все «плякала», «плякала»… глу-пенькая! Не воображай, сдерживай себя. Тебя все любят, ты — особенная. И все сделают ради тебя, такой. Уви-дишь. Крещу тебя, весь с тобой, мое дитя светлое. Радость моя. Молись преп. Серафиму! Он сохранит тебя. Ты его — _р_а_д_о_с_т_ь! И с верой пой — Христос Воскресе! И воздвигнет тебя Господь. Целую твои глаза. Олюша моя! Жизнь моя! Твой всегда Ваня

[На полях: ] «Се Жених грядет в полунощи» — поется на утрени, и «Чертог Твой вижду, Спасе мой» — Помнишь — в «Путях Небесных»676!

Сегодня (31.III) я поднялся рано 7 1/2. Сейчас пойду к литургии Преждеосвященных Даров.

Твой алый мотылек-цикламен свеж и дождался Пасхи. Твоя фуфайка-грелочка собирается спать до зимы. Она шепнула: «я хочу, чтобы моя „мама“ разбудила меня». Я — тоже…

Оленька, наполняй дни Евангелием, вчи-тывайся! Многое глубоко примешь. Завтра — день Дари! С Ангелом! Когда возьму твою руку и поцелую?..


172

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


22. III ст. ст. 3 ч. 40 мин. дня

4. IV.1942

Великая Суббота


Христос Воскресе, светлая моя Оля, радость моя, пасхальная моя девочка, — Господь с тобою! Я верю, что ты здорова, что никакой болезни почек нет у тебя. Все это — только твое, особенное, мало ведомое врачам. И мою веру укрепляет мнение мамы: у тебя всегда весной, — неизбежно после инфекционных болезней, — такое тревожное явление в сосудах. Мне сегодня легко, я только что причащался, был у чудесной обедни-вечерни (Василия Великого)677 и слушал великолепный гимн Всемогущему, ныне — для нас — Воскресающему, вновь и вечно воскресающему. Эту славу-хвалу всего сотворенного — от Ангелов до… скотов! от звезд — до гор, от молний — до льдов и мороза — до святых и смиренных сердцем, — это твой гимн, святая, — и я его принял сердцем. Мне легко. М. б. ты уже дома, измученная, но светлая, просветленная! Целую тебя, моя родная, моя детка… Христос с тобой!

Я с тобой был все время, грел тебя у сердца, всюду носил тебя и говорил Господу — я ее люблю, Господи… люблю светло, чисто, — самое светлое в моей жизни ныне.

Олюшечка, будь здорова, светла, вся — в надеждах, вся — в свете, вся — Господня.

Твой, со всем, что есть во мне чистого, весь твой — Ваня

P. S. Ольгуночка бесценная! Только что собрался отнести письмо на почту, — звонок! От тебя пасхальные цветы, чудесные гиацинты!

Такая радость мне, — ты здорова! да! да!!

Я целую их. Они — в корзинке, в гнездышке! Они принесли мне _т_е_б_я, пасхальная! Я с тобой, я светел, я чувствую Свет Воскресения!

Твой алый «мотылек»-цикламен дожил до Св. Дня! Он со мной был в Рождество — он и ныне, на Пасху!

Свежий, румяный, сильный.

И ты будешь такая же, сильная!

Будешь в радости творить красоту светлую — _н_а_ш_у, Божию!

О, милая царевна — Весна моя! Живи и радуйся. Всегда, всегда, всегда! И Господь с тобой всегда, — Он — Свет тебе.

Целую, благодарю.

Твой Ваня

[На полях: ] Распечатал письмо и приписал. Я счастлив твоим сердцем, твоей любовью, такой чудесной! В.

Олюша моя. Это кратко, спешно, но это легкость душевная, сошедшая на меня, — велит сказать тебя — в озарении Светлого Воскресения.

В светлом восторге целую тебя: Христос Воскресе!


173

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


7. IV.42

Оля, милая, мне так трудно, так пусто без тебя! Да не смутит тебя признание: мне не было Св. Дня, хоть и получил твой пасхальный привет-цветы. Так пусто, одиноко! И нет писем, я не знаю, где ты, что с тобой, родная. Эти дни — сплошная тоска, места не найду. Не могу, не могу без тебя. Нет жизни мне в такой непроходимой разлуке. Я боюсь, что врачи не поймут твоей болезни и могут повредить тебе. Тебе нужен только покой, и укрепляющее лечение. Ты — здорова! Почки твои нетронуты. Но врачи раздражили только их сосуды. Доктор был рад твоему пасхальному привету. Просил похристосоваться за него. У меня _в_с_е_ было на Пасху, — в изобилии. И — ничто не согрело: не было весточки о тебе. Я скорблю. Я мечусь. Я — _в_н_е_ жизни. Ты все для меня, одна ты. Родная, светлая, чистая… Ангел милый! Целую тебя, нежно-чисто, о, моя незаменимая, неизъяснимая. Не могу и писать, ушла вся воля. Я одинок. Я постараюсь переслать тебе пасхальные яички. Поеду к Лукиным. Завтра — в St. Genevieve: и туда не было воли поехать на 1–2 день. Оля, Олюша, светик мой чистый, весняночка, птичка… когда ты будешь весенней, здоровой, радостной? Только тогда я найду себя. И стану писать. А сейчас… — хоть конец, вот какой я стал. Но я совладаю с собой. Буду ходить в церковь, молиться за тебя.

Твой, твой, твой Ваня

Девочка светлая, отзовись!


174

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


11. IV.42 8–30 вечера

Ласточка моя светлая, живая, нежная, Олюша дорогая… Господь с тобой и Его Пречистая Матерь! Будь здорова. Все сердце мое с тобой, все — только о тебе бьется. Милочка, я только что от всенощной, — тихий, успокоенный, чуть ночной. Я так люблю послепасхальные всенощные, — светлые такие, уносящие от надоедной суеты дней — и каких дней! — Всенощная всегда меня уводит в даль времен, когда никакой «культуры» не было, а душа была — сама культура, вся в служении, — таком понятном сердцу, таком _п_р_о_с_т_о_м, — так мне представляется. Тогда душа была ближе к Богу… чувствую, хоть и не летали на авионах. И сколько раз, бывало, пенял судьбе: ну, зачем я _н_ы_н_е_ живу? я — весь давний. И знаешь, Олёк, я и по сию пору — как 14-летний, — нахожу радость в чтении таких книг, как «В лесах», «На горах» — Мельникова-Печерского678. Кровь моих предков сказывается? манит скитами? подвигами? уютом старины? лесной глушью? таинственной глубиной Светлояра? Олюша моя, как бы хотел тебя увидеть в сарафане, в платке роспуском, как ходили девушки-старообрядки. На днях одна дама — беспоповка когда-то — Владимирской губ., показывала мне себя — фотографию свою, — в наряде скитницы, будто с картины Нестерова. Теперь она — церковная-новоблагословленная (единоверка679). Пошел бы тебе этот сарафан! Сегодня я все ждал в нашей уютной церковке — почти домовой — вот Оля войдет! вот сейчас чудо будет, увижу ее… И сколько лиц, чуть тебя напоминавших, — знаешь эти стандартные прически! — но _т_в_о_е_г_о-то, единственного для меня на свете, — нет, нет… Вошел немецкий моряк-офицер, с кортиком, — привела его русская девушка, — м. б. его невеста. Вдумчиво слушал пение. Очень изящная девушка, с _н_а_ш_е_й, неповторимой ни у кого, грацией… — и я удивился, какое же разнообразие женских типов у нас, и до чего же естественна грация, — прирожденная, как у… восточных девушек! — персиянок, турчанок… — это в крови у нас. Не красота, а пре-лесть… «хорошесть», — вот чем берут наши. Красавиц-то много, а прелестных — поищи-ка! Порой маленькая скуластость дает лицу и всему в _н_е_й_ — такое, чего никакая чистота черт не заменит. Вот у тебя-то этой «неизъяснимой» прелести — богатство. Вот почему ты всех чаруешь, и тебя не могут не любить, ибо если и не поймут, то почувствуют в тебе _ч_т_о-то, такое чудесное, влекущее, чего определить словом нельзя. То, по чему вздыхают, его — раз увидел, — не забудешь: и уже все тогда — не то, _н_е_ _т_о. Ну, словом, я пою тебе молитвы. И не устану петь. Так вот, все ждал — войдешь, станешь рядом, и я… — и я вспоминаю «Свете тихий».

Твои похвалы красивости «сестрицы кареглазой», Фасе… — меня не удивляют. Тебе иное что-то в них представляется, у тебя _с_в_о_й_ глаз, художнический. Да… сделай мне радость, напиши свой портрет, тебе удастся: ты все сохранила. Не пугай себя.

Ольгуночка… Жадно читал твои два письма из клиники. Благодарю за рисунок комнаты твоей. Ты мастерски все дала, — говоря о цветах, о танцующей сестре. Ну, посмей еще отбрыкиваться, что ты «не можешь писать»! У тебя такой зоркий глаз! И такие послушные слова. Ты так живо дала «сестру», которая помогает себе язычком, хохотушку… — и все! И это — полубольная, в тревоге, «мельком»! Ты — Божией Милостью большой талант. Знай это. И не смущай себя, что «Говенье» не удалось: у-да-лось, знаю. Прекрасно описала и «образ» Пречистой. Мне _в_с_е_ понятно. Пусть он _н_е_ по-евангельски, но это — _т_в_о_й. «Гордости», как ты пишешь, в Ней не могло бы быть, чувствоваться. А святой восторг. Девочка моя чистая, как ты умна! Ты, 10-леткой — _т_а_к_о_е_ постигала! Ты — исключительна. Книжки той не знаю, чья же она? Справлюсь у духовенства. Знаешь, мне сегодня, после обедни и бездарной проповеди о Фоме пришло на мысль выступать с амвона. Надо получить благословение митр. Серафима.

Я _х_о_ч_у_ говорить. И — буду. И _е_с_т_ь_ — о чем. М. б. в неделю о слепом. На смысл: прозрение Верой (о неверии). И во-имя твое. (Конечно во-Имя Божие — и — _т_в_о_е.) Говорят друзья — храм не вместит молящихся. Дал бы Господь! Тогда я разговорюсь. Зажгусь. А ты что скажешь? Одобришь? Это можно, по церковным уставам, — надо лишь облачиться в стихарь.

Ольгуночка, не взводи на меня напраслины: никакой хитрости во мне, когда запрашивал о чулочках. Я хотел только угодить тебе. И настаиваю: какой размер, тон. Скорей извести. От Вани примешь, а то обижусь. Мне нет дела до твоих «лапок», — они _в_н_е_ меня, ты знаешь, чем ты мне дорога. Будь ты некрасива, мне все равно теперь, когда я знаю _т_е_б_я, твою Душу. Я бы любил тебя — всякую видом, — понятно это тебе? — Счастлив я, что «яичко иерусалимское» дошло до тебя. Благодарю доброе сердце цензора: всегда верил, что немецкое сердце — человеческое сердце: вот что ты хочешь, а так крепко верю и так ярко чувствую, что славянская и германская души — широкие, бо-льшие души, и могут понять одна другую. Чем объяснить, что столько браков теперь? Да, да… я знаю. Женятся и на _т_а_м_о_ш_н_и_х! Находят _н_е_т_р_о_н_у_т_ы_х_ язвой большевизма, сохранившихся, удивительно скромных и стро-гих! Говорят так: «вот эта может быть же-ной!» Да, и какой еще! А вот с французскими-то _н_е_ выходит! И не выйдет. И это так понятно: ни-чего общего. Француженка… типичная-то… — «не для _ж_и_з_н_и». Наши дураки скоро это раскусывают. Французская женщина прежде всего — «хищница», ибо была всегда рабой. _С_в_о_б_о_д_ы_ нашей русской женщины она не знала, и потому ее «свобода» рабья, хищническая, урывком, обманом — и как общее правило — адюльтер. И из терема наша вышла, а — свободна. Потому что — душа-то у ней — христианка, как, вообще, по Тертуллиану680 — богослов римский — «человеческая душа по самой своей природе христианка». Вывод: у француженки _н_е_ человеческая душа, а… кошачья. Не оскорбись за свою «киску». Ну, цветочная фея, как же ты с клиникой-то? Неужели тебя все еще томят? не поняли твоего недуга, который весь — в «сосудах». Ты здорова, с клинической точки зрения, — да еще хирургически-клинической. Тебе надо как-то укрепить сосудистую систему. Во всяком случае — не дразнить ее, не надрывать. Весеннее известное в органическом мире «движение соков» на тебе сказывается. Ну, говорил же я, что ты из породы «мимоз». Твои сосуды не выдерживают «напора чувств», слабоваты они для твоей «души». Ты же — особенная, девочка. Одаренности-то твоей не выдерживают. Словом, у тебя, как у Дари моей: для ее души — для ее «внутренней структуры» тело уже не годится, обычное, — она вся вылезает из него, напор ее духовный _р_а_з_д_и_р_а_е_т_ ее тленное. Знаешь, я хочу дать твою странную «болезнь» — Дари681. Да, и я это поставлю в связь с ее высоким духовным напряжением, для которого обычная кровеносная система уже не подходит, требуется новое «т_е_л_о». Надо мне это показать, я лишь чуть этого коснулся: «божественное начало в ней настолько сильно — золотинка-то Божья», — что ей жить трудно и… жутко. Вся она мятется. Ты — Дари. Так какие же тут могут быть для меня — «лапы»?! И вообще — твоя видимость!? Ты вся — _в_н_у_т_р_и. — Понимаю твою — «жажду жизни»! Ибо ты — _т_в_о_р_и_ц_а. Хорошо говоришь о звездах. Ми-лая… я сам столько мечтал — о других звездах. Но… не поменяю _м_о_и, северные. Не нужен мне «Южный крест». В тебе роятся силы, и они хотят применения: двигаться, творить, жить. Да, я показал бы тебе _в_с_ю_ Россию! С тобой, перед тобой, я мог бы много сказать несчастным, во тьме сидевшим четверть века! И _к_а_к_ бы сказал! Ты еще не слыхала меня, _к_а_к_ я говорю, когда — _г_о_в_о_р_ю! Я мог бы жечь сердца. Я это испытывал в свою поездку по России, по Сибири, в 17-м. Нет, о Г. я никак не думал. Нет, твое письмо не «глупое», а чудесное. Не отбрыкивайся от _с_в_о_е_г_о. Ты умна, мудра, остра, тонка. Не скроешь. И твой рассказ об образе — _т_в_о_й, и ему не мешает остальное. Ты — _в_с_я_ тут. Ты — живая. Ты — Ольга моя премудрая, ты мой светик, девочка с цветами. Единственная. Ты ничего не утратила, и твое искусство рисования красками — не ушло. Ты — ю-ная! Глупенькая моя, ты до 75–80 л. будешь юная! Ибо ты — живая душа, художница. Тебе нужна «воля», всяческая, — и творческая. И уверенность в себе. Ты слишком заторкана. Я все время стараюсь пробудить _т_е_б_я_ в тебе! Когда же ты поверишь мне, себе?! Как читала с бабушкой, о Богоматери — все прекрасно. И твоя композиция — оригинальна и смела. Молодец, Олюша! Ай, да 10-летка! Целую, душу тебя! Золото ты мое расчудесное, дарка ты необычайная! Ну, и девчушка! Да из тебя все прет, — неужели ты не слышишь? И это твое — «в этот момент вступает Небесное Бытие…» — это дивно! И это — «весь Закон и пророки», в таком применении… — да, как верно! Как ты _у_м_н_а! как глубока, точна! Ольга, зачем ты не со мной?! Я бы молился на тебя, пел тебе гимны священные! Ты — необычайна, таких не знаю. И _в_с_ю_ тебя _з_н_а_ю. На _ч_т_о_ ты способна. На самое тончайшее _о_б_р_а_з_н_о_е_ в творческом. Ольга, не теряй дней… хоть и в сырой канаве живешь: ты можешь _у_н_е_с_т_и_с_ь… не теряй. О! любить тебя, так одухотворенно, хотя бы не касаясь… молиться на тебя, святая моя девочка, мудрочка! Этот «образ» ты _д_о_л_ж_н_а_ написать: если не красками, то… _с_л_о_в_о_м. Дай — своей легендой. Найдешь _в_с_е. Дай, Оля, прошу тебя. Ничего не страшись, _в_с_е_ пиши. Воспоминанья, о детстве, о «праздниках» твоих, у тебя все выйдет — по-твоему. — Как ты дивно о «яичке»! «волшебные кружочки, теснящиеся в ресницах»! Не рви зубы!! О, пиши, пиши, прошу! Да, пусть «для меня», пиши. И будет — для всех. Я мучаюсь тобой, но мне и муки за тебя — дороги. Хорошо, что все о себе написала. Жду письма от Лукиных. Да, твой мир — мой. И Она — ты, ты только. И я во всем — с тобой. Да, какой бы ни увидел я тебя — я тебя любил бы безоглядно. А разве я не _в_и_ж_у_ тебя? Ведь ты же Душа… — а я ее вижу. Слава Богу, что ты _з_н_а_е_ш_ь, сказала, поверила, что я тебя не могу _н_е_ любить. Своею необычайностью ты меня влюбила в себя. Ибо ты — сама Любовь, лучшее, что только есть в русской женской Душе. Ты всех покоряешь, разве я не вижу это?! Ах, какое ласковое твое письмо! Как ты меня приголубила, родная! И как же я истомился. Оля… — эти дни такая тоска опять… ничего не могу. А еще постоянные мысли, как ты, где ты… — тревога за обстрелы там… — у нас частенько, но я не хожу в подвал, нет специального оборудования, — может залить водой, задушить газом, завалить: один лишь «вход». Под Господом живу. Его Воля. Да и чего же бояться — мне-то! Только вот тебя еще не _в_и_д_е_л… и не дописал «Путей». Бог даст — все будет. Думай только о себе, выздоровей, окрепни. Твори. Жизнь моя монотонна. Одиночество давит. Люди — не наполнят его. Ты… другое дело: каждое твое — письмо мне — жизнь. Ты спрашиваешь — «кажется, я не повторила конец нашего путешествия?» С шефом? Да, не досказала. Можешь — доскажи. О, покойной ночи, родная моя, не знаю, где ты. Хочу думать — в Схалквейке. Лучше там, тише. Не написала — и что произошло с Арнольдом. Почему он — в гипсе?

Неприятно быть одному в квартире во время «тревоги». Но… привыкаю. Оторопь, да. И плохой сон. Это мешает мыслям. Сегодня читал «Пути», «вглядывался». Скажи врачам о своих _о_б_ы_ч_н_ы_х_ после инфекционной болезни кровоизлияниях. Ни-какой операции! никакого полипа! Камешек — пустяки, — его нет! — полагаю. «Виши» — можно пить и в Голландии. М. б. — Конорксевиль? Что такое — О, фейн, фейн? Ласка? Милая? Влюбила в себя девчурку? Ну, понятно. «Ласкаюсь киской» — твое — во всей тебе, сама не слышишь, а другие чувствуют. О, ласточка… когда же увижу тебя в полете острокрылом? Бровки — как ласточки. Как бы я трепетал в радости, если бы ты вдруг вошла в церковь! Как я сегодня тебя ждал!!! И какая чудесная была всенощная! Какая молитва, хором, Богоматери — Знамение! — после службы. Я был растроган до слез… — это редко со мной! Мне так захотелось быть достойным молиться Ей! О, с тобой бы… дружка моя вечная!.. Духовная моя жена, моя Оля. М_о_я_ любовь, чистейшая… как молитва возносимая. Вот какая моя любовь. Только сердце мое знает. И — не скажет, слов таких нет для этого.

И зачем ты опять «оглядку»? О звездах… «подумал — необразованная»?! За-чем? И вовсе не подумал. И в Южной Америке — южное полушарие. Ты _в_с_е_ знаешь. О, милая моя «Дева» — созвездие! А где оно — не знаю. В Амстердаме светит. Э_т_о_ — _з_н_а_ю. В глаза бы твои заглянуть… хоть раз! И останется этот взгляд мой — во мне — до конца дней. Свет мой, озари меня издалека, пригрей. Всю, всю тебя целую, Олёньчик. Без тебя — не жизнь. Завтра, Бог даст, засяду за «Пути». Чтобы к осени кончить. Во-имя твое. Твой Ванчик

[На полях: ] Сегодня (12-го) подавал за обедней просфору о здравии болящего Ольгушоночка!

Я счастлив, что ты и в тревогах не забыла подушить сорочку моим «После ливня»! (целую ее). Как ты нужна мне, Оля. Твой _о_г_о_н_ь_ мне нужен.

Ольгунка, твои кровоизлияния, очевидно, закономерны: сама природа! Бывало, весной «кровь бросали»… лошадям! и пускали — людям. Состав крови [нормальный] у тебя. Ты будешь здорова. Ешь лимоны, апельсины, клюкву.

Сегодня (12-го IV) получил портрет от Вел. Кн. Владимира. Восхищен был моим «Богомольем». Высказался необычно. «Глубоко русскому писателю».

Я хочу видеть тебя, так хочу и — боюсь.

Ольгунка моя, как хочу я принимать все в вере и церковном так же просто, так же прямо сердцем, как самый простой русский человек! Тогда — легко.

Вчера инженер, который дал проект корпуса «Нормандии» (фр.)681а сказал мне: «Ваш „Старый Валаам“ меня унес».

Я всю Пятидесятницу буду ходить ко всенощной и обедне. Это так покоит. О, если бы ты..! Мы будем так — в России.

Оля, не забывай меня.


175

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


1. IV.42

Светлый мой Ванечка, дружок родной!

Сегодня твое «Вербное Воскресенье»… Как мне тебя благодарить, радость моя?! Я знаю этот твой рассказ. Чудный! А вчера было твое от 16.III (позднейшие были получены раньше). Я умилена, расстрогана, унесена твоим чудным сердцем! О «Куликовом поле» я иначе и не думала. И когда ты мне написал, что хотел бы издать «священной книжкой», то это явилось мне как само собой разумеющимся. М. б. я не оформляла до твоего письма, но я не могу себе иначе представить. Это же совсем нечто особенное. Ты ни с чем бы не мог его связать. Ванёк, родной, ты писал об интересе твоими вещами для экрана… Что именно? Неужели «Чаша»? Но это же невозможно! Не мыслю иначе, как кощунство «Чашу» на чужом экране, на чужом языке. Это только наше. Так я чувствую. Эту вещь, конечно, оценят и в переводе, но не поймут ее душу _н_и_к_о_г_д_а_ _ч_у_ж_и_е, _к_т_о_ _б_ы_ _о_н_и, эти чужие, ни были! Ванечка, твой «Въезд в Париж» куда шире надо рассматривать, и то, что ты узнал в Париже и т. д., я узнала так же _н_е_п_р_е_л_о_ж_н_о_ на своем месте, _д_а_в_н_о. Или ты мне не веришь?! Тебя трогает понимание твоего искусства такими людьми, как та дама, знакомая матери Ива. Но почему тебя это так трогает? Тебе мало признания, любви мне подобных?

Ты культуру признаешь только за ними? И это тебе льстит? Да, они ценят тебя, но кто же должны быть те люди, которые, зная тебя, не ценят тебя? Это же не люди. Ты только наш, только такого я тебя люблю! И я только наша!

Прости, что высказываю свое мнение, но я не могу иначе думать. «Няня из Москвы» была бы дивным явлением на экране. Не думаешь ли ты? И какое богатство! Безграничность! Чудо! Но осторожно доверяйся. Вспомни, как испоганена была «Анна Каренина» этой жердью-ломакой Гретой-Гарбо682! И не только это, а и все! «Чаша» только для Родины! Но, это мое мнение, конечно, ни к чему. Это твое дело. И прости, если я нескромна!

До чего же все здешние — другие люди! Не только голландцы, но все! Представь пример ничтожный: на днях я получила вазу с орхидеей, причудливо, роскошно устроенная зелень и т. п. Для меня все цветы милы! Независимо от их цены в магазине… Для них же… о! Все отделение знало о чудесном цветке. Вечером того дня моя любимая сестра уходила на свадьбу ее брата, по-ребячески радуясь ее новому платью и всему. Девочка не видит никакой радости в жизни и находит еще массу солнца у себя в душе для других. Мне пришло желание ей сделать радость, и я представила себе ее на празднике, вырвавшуюся на минутку из нашего ада. И я ей подарила эту орхидею, чтобы приколола к платью. Детская радость, смущение, ни за что не хочет, не может принять… но я настаиваю.

Если бы ты знал, что было после ее ухода! Что за волнение! Как я могла такую «дорогую» вещь отдать?! Начались пересчеты, сколько могла она стоить??? Моя соседка, тяжело больная пожилая женщина так разволновалась, что сотню раз всем пересказывала, даже своим родным… Они прямо порицали меня, осуждали, как это я не понимаю, что такой цветок «реклама» для меня! И когда я, наконец, громко и долго стала хохотать, то они заявили: «…и Вы же обижаете того, кто принес!» Об этом я, правда, не думала… Ты понимаешь, какие все у них интересы. И женщины их, поверь, за букет орхидей сочтут себя «обязанными» любому подлецу. А отказаться принять «дары» они не в силах! За чашку кофе (!) не преувеличиваю, уже «платили». Я сама этому была свидетель! И все, все такие!! Поверь мне! Есть исключения, конечно. Но атмосфера, канва, что ли, таковы, что образуются такие «рисунки». Ну, довольно! Ваню-шечка, вчера я могла в 1-ый раз встать. Еле-еле спустила ноги с постели, а встать могла только держась за сестру, 1/2 ч. сидела я с сердцебиением, с радостью опять легла. Сегодня немного лучше. Вставала, но очень устала. Я не понимаю, одна дама после операции гораздо сильнее, чем я. Неужели такая огромная потеря крови? Я совершенно восковая, особенно ноги и руки, а лицо очень свежо. Все дивятся на мой «тэн»[269]. Но это — обман. Папа такой же был. Сегодня жду v. Capellen. Вчера ассистент его был, очень милый. Много шутил и уверял, что ничего страшного нет, просил не пугаться, если покажется кровь. Сказал, что счастлив, что наконец-то знает, что я тоже умею улыбаться. И правда, иначе, как страдающей меня он не видал. Такой маленький-маленький, «кукольный» гномик, этот доктор. Что-то забавно-детское в нем. Не молодой. Комедия, если у него большие дети! Таких малюсеньких я никогда не видала! У нас был маленький мальчик 6 лет, без одной почки. Приходил иногда ко мне, — хоть немножко было приветней. Я не знаю, отпустят ли меня домой на Пасху. И если да, то как я доеду. Я так слаба! Ну, что мне с собой делать!? Я чудесно питаюсь: яйца свои, молоко свое. Не беспокойся об этом. Но в том-то и ужас, что при таком питании я все такая же тень. Миндальное молоко… откуда? Миндаля же нет! В то, первое кровоизлияние меня поили и кормили миндалем. Мне нужны апельсины и грейпфруты, но их нет! Только в больницах дают. И здесь я уже 3 раза получала. О. Дионисий рассказывал, что у Вас есть все это. Кстати о нем: ты его не обижай понапрасну. Его замечание о «крестном пути» ты понял (я знаю как!) неправильно! Здесь ни «зоркость» матушки, ни «догадки»… О. Дионисий меня ведь знает не с сегодня. Я у него давно уже говела. То, что я назвала «зрелостью» и «чуткостью» его — так и есть. И если бы ты мог присутствовать при моей исповеди, то ты бесспорно согласился бы со всем тем, что мне сказал о. Д[ионисий]. Ты оценил бы его и не сказал бы слов Ирины С[еровой]. Все-таки каждый раз мне приходит на мысль, каким примитивным принимается тобой мой душевный строй, все то, что во мне происходит. Моя «работа». Моя исповедь, вернее мой долгий разговор с о. Д[ионисием] накануне исповеди, не являлся тем, что видишь ты. И твое предостережение мне о Дионисии меня еще и еще убеждает в том, что ты во мне девчонку видишь. Еще одно о Дионисии. Ирина С[ерова] кое-что сказала верно, но абсолютной клеветой звучит ее предположение, что по «неуклюжести», впав в «амбицию» (* у него есть амбиции и честолюбие, да, — но 1) это не главное, 2) кто этим не страдает? О его «материальном устройстве»… о. Д[ионисий] — бедняк! Я это хорошо знаю. Какой там капитал!!), он из этой самой «амбиции» стал священником. Как неосторожно! Нет, о. Д[ионисий], при всех его недостатках, настоящий и очень верующий пастырь. У него много смущения и часто именно неуклюжести, но наряду с этим, например, и большое гражданское мужество, свидетельницей которого я не раз бывала. В вопросе моей исповеди о. Д[ионисий] проявил много чуткости и тепла. И не сказал мне ничего, что бы ты — строгий его судья, не одобрил! Относительно его якобы «строгости к приходу» — Ирина очень мало, видимо, приметила, в чем там дело! Не строгость, а «б_л_а_ж_ь», и не столько его, но кликуш, его окружающих, из коих на первом месте m-me Пустошкина и ее сестра. Эти 2 дамы учиняют самую нездоровую атмосферу по своим, личным, побуждениям. Видишь ли, m-me П[устошкина], не ходившая никогда в храм при о. Розанове по ненависти к его семье из-за любви ее мужа к Вале, вдруг у о. Д[ионисия] превратилась в «мироносицу», до… смешного. С великосветскими, слащаво-умильными ужимками, она плетет паутину свары, всячески оттирая вдову Розанову. Причем, имей в виду, матушка — редкое явление, ни о ком, никому ничего не передает. Интригу Н. И. П[устошкиной] я заметила сама. Она и меня пыталась втянуть в это «оттирание». Вообще — обманутые или оставленные жены ударились в религию и кадят монаху, поддакивая на всякое его нововведение, и, порой, юродство (по своей молодости это он делает), и разбивая лбы.

О. Д[ионисий] справится со всем этим, когда постарше станет. Это так несущественно. Все дурное, что ютится около храма — в большей степени — паутина г-жи П[устошкиной] и ей подобных. Дионисию самому, кажется, претит. Она же настроила о. Д[ионисия] и против матушки, мелочно, гадко, по-бабьи. И когда Дионисий выходит из-под этого влияния, то сам, по себе, очень сердечен к матушке. У меня с о. Д[ионисием] не бывает того контакта, который я бы хотела с духовником, — я не разделяю его именно «убожества», «нарочитости». Но что правда, то правда — он достойный священник. Ирина, видимо, находилась под влиянием Пустошкинских (m-me П[устошкиной], т. к. П[авел] К[онстантинович] ценит Розановых), «освещений» в оценке и семьи Розановых. Я это вижу из твоих замечаний и о Вале, и о матушке. Напрасно! И почему-то ты всем остальным сразу веришь, а мне — никогда! — Ну, Господь с этим!

Что я тебе еще должна написать? О поездке с шефом? Ну, хорошо: он заказал билеты и мы были отвезены на автомобиле пациента на вокзал. В поездке оказалось, что он заказал для себя и меня спальные места в одном купе. Я сумела ему глазами показать все, что думаю. Без единого слова. На что тот мне пробормотал, что «ничего особенного, т. к. он ведь мой доктор, и я же должна ему доверять». И этим самым его же определением я и пришпилила его к месту. Мне скучно все вспоминать подробно, но скажу одно, что эта умная бестия отлично поняла, что из благодарности, что я ему не устроила публичного скандала, ему выгодней и дальше сидеть покорно там, куда его ткнула носом. Чудесно (т. е. по моему вкусу) доехали до Берлина. А наутро я отлично поняла его бегающий взгляд с вопросом невысказанным, не отомщу ли ему на месте. Это не было в моих интересах, но я вполне понимаю, что этот урок ему останется надолго в памяти. Коротко говоря: ему ничего от меня не надо было, но важно было ущемить меня, т. к. он все пускал в ход, чтобы оставить меня при клинике, помешать моей свадьбе. Он хотел, надеялся под вином меня хоть чуть-чуть «склонить», ну хоть на рукопожатие, чтобы потом играть на «слабости». Он лечил гипнозом, обладал в совершенстве этим даром. И вот надеялся. Но на меня действовал всегда обратно. Чисто корыстные побуждения. Но таков этот жук. Злился на меня до последнего дня, что ухожу. Трудно было найти заместительницу. Видишь, какие бывают тенета?! Не хочу, однако, вспоминать все это пауковое. Все письмо ушло на какие-то разъяснения чужих личностей. А я так полна тобой! Я писала тебе вчера, большое письмо и… не посылаю. Сумасшедшее оно вышло… смущаюсь. Одно только скажу, что в том письме сказано: «Куликово поле» я приняла как Дар твой бесценный, как Святыню, как чудесное твое сердце, но… (почему это?) я не чувствую, что оно _м_о_е? Я благоговею перед ним, вроде того, как перед реликвией О. А., что ты прислал мне. Порой и любовь твою ко мне я принимаю так же… как будто эта любовь твоя лишь продолжение пресекшейся 22 июня 1936 г., но не ко мне! Странно?

[На полях: ] Крепко целую тебя. Оля

Маленькое яичко с моим карандашом для губ[270]!

В твоем письме (приписочке к «Вербному Воскресению»), дивном письме, чувствую я все же какую-то холодящую струйку… Отчего? И… потому не посылаю мое «сумасшедшее». У тебя так легки «срывы» настроения ко мне! И ты ничему моему не веришь, никогда. Если я говорю: «о. Д[ионисий] — чуткий», то ты заявляешь: «нет, он не чуткий». Как и с З[еммеринг]: я говорю, что меня задирала, — ты — «нет, не могла». [Во] все, что другие тебе говорят, ты веришь. Почему это? Однако, — довольно. Я так устала. Ты придаешь вес оценке И. С[еровой] в отношении о. Д[ионисия], — предостерегая меня ею, как… глупую девчонку.

Знаешь, сколько у меня t°? 35,9–36,2!


176

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


14. IV.42

Милый мой Ванюша!

Уже 5 дней как не получаю от тебя писем. Здоров ли ты? Я сегодня тебя смутно видела во сне, но не помню как. Мне очень тревожно, что ты не здоров? Что с тобой было тогда? Я начинаю понемногу вставать и ходить. С субботы и до вчера была повышена t°. Очевидно «продуло» — это в постели-то! Но, тем не менее, это так! Болит плечо и шея (не горло), — это у меня всегда, когда простужаюсь. Сегодня все, все в порядке. Принимаю всяческие средства для укрепления. Доктор наш деревенский — медицинский недоросль, по-моему, хотя и славный парень. Я охотно с ним болтаю, но на его врачебные советы не полагаюсь. Ну, авось он мне не нужен будет! Сегодня получила письмо от сестры из клиники, где она сообщает, что хорошенькая дамочка оперирована уже (моим специалистом) и все идет очень хорошо. Господи, если бы она поправилась! Сегодня же письмо от И. А.!

Это за целый год молчания! Они здоровы, трудно материально, а питание есть. Холодно было зимой очень. Жили в одной комнате, работал он сидя на кровати, писал на коленях. Просит ему писать нас. Между прочим говорит, что его письма тебе все возвращены ему и о тебе он ничего не знает. Это потому пишет, что давно-давно (до нашей переписки после войны) я его спрашивала, не знает ли он жив ли хоть И. С. Но он знает, что ты жив-здоров. И. А. массу работает и устает очень. Удивительно он всегда тепло о тебе пишет. Мне так приятно, что он тебя так хорошо любит. Прямо трогательно-нежно любит. Знает ли он, что ты пишешь II ч. «Путей Небесных»? Интересно, что он говорил о «Путях Небесных»? Т. е., конечно, они ему нравятся, но я бы хотела знать его выражение, он так метко и коротко умеет определить сущность вещей!

Как бы он тебе, наверное, пожелал удачи в «Путях Небесных»! Он — светлый! Я знаю все его недостатки, но что они все перед его светлой сутью?!.. Сегодня чудесный солнечный день. Совсем весна. Как мне здоровья хочется! Много силы! Хочется и тебе (не ныть и стонать), а тоже радость дать, силу, взлет творческий. Ах, ты такой радостный, Ваня, у тебя и на меня радости хватит!

Ванечек, мне снилось, или представилось (?), недавно… «Куликово поле» т. е. книжка. Уже готовенькая, такая светлая… Хочешь опишу? Небольшой формат, белая обложка и вместо обрамления — вижу наверху огибает контур чуть-чуть закругленно — гирляндочка, тоненькая-тоненькая, бледно зеленьнькая, а когда вглядишься, то вся она из трав-колосьев со спрятавшимися в них… звездами (!). И так это красиво! Эта гирляндочка свешивается только немного, даже не до половины длины обложки и переходит в волнистую зеленую (такого же цвета) линию. И в нижних уголках по звездочке (казалось мне, что они упали с небесной гирлянды), а внизу, по ширине книжки, на серединке — эти травки-колосики (2) разбегаются, а посреди их тоже звездочка. И вот самое главное: там где гирляндочка образует как бы свод, видела я (под этим сводом) тонко-тонко, как в дымке, в дали, намеченную… Троице-Сергиеву лавру, всю в зелени… будто Троица! Разглядеть ее хотелось, а она будто за оградой, что-то стоит еще на переднем плане… смотрю… буквы: _К_у_л_и_к_о_в_о_ _П_о_л_е. Буквы церковные. Большое «К» — нарядное, в цветах, киноварью писано, а остальные скромным частоколом, будто. Я ясно вижу в дымке колокольню Троицкую, купола, зелень эту.

И, знаешь, это так во мне живет, что я нарисую тебе то, что вижу. Я пошлю тебе в следующем же письме. Только выйдет ли? Ведь те звезды, что я видала в гирляндах, мерцали мне живым, голубоватым светом. Не передать их!

Ну, ты вообрази! Это ни в коем случае — не иллюстрация на твою книгу… Ее должен сделать истинный художник, а не дилетант, как я. И я не заношусь. Не пойми это ради Бога так! Это просто я по-домашнему делюсь с тобой своим сном. Скажу тебе больше: я сама никогда так не представляла эту книжку. Я ее видела в более «строгом» стиле. И по-рассудку, если бы мне такое задание кто-нибудь бы дал — я представила бы иначе. Мне часто снится несуразное. И потому — не будь строг. Это — не наглость моя, не коверканье твоей Святыни, это не «пачканье мадонны Рафаэля», ибо я только сон мой стараюсь тебе передать, навеянный твоим рассказом. М. б. ты поймешь. Я боюсь, что я дерзка. Но ты так и смотри, что я и не могу дерзать, ибо я же не претендую на художника, я — только Оля тут!

И лавру-то я хорошо не помню… помню только детскую нашу и на полу массу кубиков, чурбашиков, башенок. Нам строят старшие Лавру… всю розово-золотую! И белую! Я видала, конечно, гравюры, но самая _ж_и_в_а_я_ — она там — в детской! Такой я ее и видала… Радостной, веселой, светлой! Как чудно горели звезды. М. б. это — небо сошло на землю? И пели Ему и «звезды и свет», и земля пела Ему… в колосьях!? М. б. это мое «подсознательное» напело эту грезу? Пусть выйдет по-детски, наивно, пусть Ваня осудит, но я все-таки постараюсь передать, хоть «схему», моего сна. Только надо все так тонко-тонко, «филигранно», сделать. М. б. и ничего не выйдет. Тогда брошу! Тогда ты просто не получишь! У меня много такого бывало: вижу ясно, хочу, начну изображать — «разлюблю» и брошу… а потом кто-нибудь из знакомых «вытаскивал» на свет Божий. А чаще — жгла. У меня была недурная одна картинка: в осеннем саду кленовом, под голубым небом (знаешь осенью такое синее, синее небо бывает?) белая Богоматерь, скорбно смотрит на крест. Это была в ограде костела… статуя, довольно невыразительная. Я ей дала много чувства, сердца, камень был такой живой, что страшно было видеть Ее такой _б_е_л_о_й! Но это было очень красиво в красках. Это была моя работа на конкурсе при поступлении в художественную школу, последняя, так называемая «вольная тема». Я рискнула «дать» такое тогда, в большевизии. Приняли. Я знала, что она была удачна. Это было наивно, ребячески, мне было 16 1/2 л., чуть-чуть сентиментально и с претензией на «красивость». Но все же удалось. Она — была одухотворена. Я помню, как «вольной темой» хотела именно Ее «дать». Вспомни, ведь во Имя Ее я и хотела только «творить». Всю школу я пройти хотела для того только, чтобы заключительно смочь дать Ея Лик!

Не вышло. Я иногда очень жалею. Но редко. Я себе внушила, что большого таланта у меня все равно м. б. и не было. Что я себе внушила. Со временем у меня и смелость пропала. А это необходимо. И вся я, будто, задергана. Мне проф. Беньков, правда, говорил, что «что-то есть» во мне, ему родственное, чтобы я работала. Но меня некому было вести, некому ободрить. А в голодное время мне казалось, что все мои на мое «художество» как на «затею глупую» смотрят. У меня было несколько автопортретов, несколько карикатур на учителей и т. п. (в 5 минут), — я не решалась никогда явно ни с кого писать портрета. Стыдилась. Много было фантазий и натюрмортов. Но я любила только лица! Теперь я люблю больше ландшафты. Для лиц я слишком вся — больна… Я не бралась за лица уже 18 лет! Подумать! В школе художественной, в классах — ничего не делали, портреты не полагались по программе. Я часто очень сама позировала в старших мастерских и очень это любила, т. к. у них училась тому, что нам, младшим, не преподавали. У них еще не попали футуристы, а у нас только они и были. Я кое-чему у них уж и научилась. Красивый был мой портрет — в голубом платье на старом стуле с высокой старинной спинкой, а на ней, на одной половине — черный бархат. Косы были тогда густые, длинные. Светлые косы. Еще до тифа, не потемнели еще.

Этот портрет я должна была получить в награду за позирование, но художник, написавший его, пожалел и нарочно изменил лицо. Поражающее сходство исчезло, а с ним и ценность для меня. Этого ему и надо было. Портрет должен был быть отослан в Москву на выставку. Я ужасно упрекала художника. Под конец он «выкрал» его из коллекции для меня. Он в России. Этот портрет все же не имел для меня никакого значения как мой портрет. Я его принесла домой, тогда очень торжествуя… что «восторжествовали товарищеские отношения, слово, уговор»… Но его даже не повесила. Он где-то там. А м. б. сгорел вместе с домом отчима. «Девочка в голубом» — стояло в списке.

[На полях: ] Ну, Ванёк, всего доброго! Будь здоров!

Целую. Оля

P. S. Из твоего гиацинта одного, пробивается еще «детка» — новая, 2-ая «гроздь» цветов!

15. IV Ванюша, сегодня твое от 7-го! Родной, я так за тебя мучаюсь! Успокойся!


177

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


15. IV.42

Милый мой Ванюша,

сегодня твое письмо от 7-го, с тоской… Что с тобой, Ваня? Я тоже очень 7-го тосковала, всю ночь не спала, а на утро разрыдалась, — нервы сдали?! Когда сообразила, что Благовещение, то устыдилась и уняла себя, стала Евангелие читать, — тихо стало. Потом меня взяли из клиники домой. Я браню себя за то, что тебе так скорбно писала — вот и дописалась: навеяла и на тебя тоску. «Вам, И. С., нужны радостные письма…» Помнишь? А вот «Ване» пишу всякие, не только радостные, чаще всего — не радостные. Ну, прости, мой родной! Сегодня мне так за тебя грустно… больно… Скажи, что вызвало у тебя эту тоску? Ты же писал мне в Великую Субботу так светло и радостно. И почему же не осталась эта радость с тобой и до Св. Утрени, до Св. Дня? Почему, Ваня?

Ванечка, это «он», «темный», м. б. украл у тебя радость?

Ему радостно лишать таких как ты Света в такой День! Не поддавайся! Я сегодня целый день сидела за обложечкой для «Куликова поля», чтобы тебе послать, и, хоть немножко, тебя рассеять. Я не делаю так, как «представлялось» мне, в точности, т. е. я не беру красок, но даю тебе точную схему, все совсем так, как видела, за исключением красок. К сожалению, все вышло довольно размазано и грязно — у меня не было ни карандаша нужного, ни кисточки хорошей под рукой, да и рука-то еще «не верная». Сегодня это — первая «работа» моя после болезни. Для тебя. Ну, и это тебя не развеселит?! Ну, улыбнись же! Конечно, это все не так хорошо, не то, что я бы хотела: т. к. Троицкая Лавра не в красках, а карандашом, то она не «в дымке», не «в дали», как я хотела, а очень четко (* Я нашла случайно открытку с Лаврой и «скрала» оттуда Троицу!). Но ты вообрази! А если хочешь, я тебе сделаю и в красках. Красной линией я очертила размер книжки. Но, это только — фантазия моя. Не подумай, ради Бога, что это — мое желание. Ваня, умоляю тебя, напиши о здоровье. У меня всегда перед болезнью тоска бывает. Упаси Господи, если у тебя так же! Мы все «расклеенные» все еще. Мама безумно устала за мою болезнь, А. — все еще болен (он сильно и тяжело разбился, с ним было несчастье 12-го III), все еще у хирурга в лечении. Много страдал очень. Не известно еще, как все пройдет. Я все еще тоже на положении больной. Все хочу быть здоровой, но через силу не выходит. Передай С. М. Серову, что я ему шлю «Воистину воскресе!» и прошу его развлечь тебя хорошенько. Скажи, он разошелся с женой, или еще она с ним? И если ушла, то почему? Разлюбила? Или другой? И как он живет? М. б. он, вместо того, чтобы твою тоску развеять, на тебя еще и свою навевает? Ах, Ваня, ты такой счастливый: пойти можешь в собор, послушать хор чудесный, молитвы дивные! Я вот без всего этого сижу! Не пренебрегай этим счастьем — близостью к храму — используй это! И пиши, Ванёк! Я тоже буду писать стараться, как только поокрепну! Был ты в Сен-Женевьев? Устал? Почему же не был во 2-ой день? Неужели и в церкви не был? О. А. духом своим тебя бы укрепила. Никогда не поддавайся унынию, дружок, не отступай от возможности быть в молитве. Подумай, как горько это твое для покойной!

И мне… так больно! Вот ничем, никогда я не могу тебя утешить! Ванечка, подумай: только и радости-то у нас с тобой, что _д_у_ш_о_й_ — _д_у_х_о_м_ общаться, — а если этот дух у нас падает, то что же остается? Ванечка, ободрись! Ты же так велик! Ты так много можешь взять себя в искусстве. Целую жизнь создать! Ты думаешь, мне легче?

Уж не буду лучше этого касаться! И ты знаешь, что, как это нас ни огорчает, — но пока что разлука остается!

Господи, Ванечка, как хороша и как отчаянно-трудна жизнь! У меня тоже много-много разных трудностей, если бы все тебе писать! Многое множество всякой всячины. Только здоров будь, Ваня милый, береги себя, не швыряй здоровье на ветер! Умоляю тебя: береги себя! М. б. недолго ждать радостного дня! Мне вчера «профессор мой» (как ты когда-то назвал) тоже так закончил: «авось недолго еще дотерпеть». Он во всем со мной согласен: и относительно бабушки, и относительно хирурга. Помнишь, я тебе о них писала? И вот, он верит все-таки, несмотря ни на что! в здоровую натуру бабушки! И м. б. мы скоро поцелуем ее, здоровую и радостную! И хирурга к черту пошлем — никто ей такой не нужен. Сама встанет!.. Господи, как я боялась в клинике операции, — прямо до кошмаров. Не знаю, почему я так боюсь, м. б. потому, что одна моя приятельница по лабораторской работе в Берлине, молодая, красивая девушка, при пустяковой операции (желчного пузыря) умерла от наркоза! Это был ужас! Я очень ее любила. Мы все были потрясены. Она не проснулась, — ее и не резали! С тех пор я панически боюсь наркоза. Я хотела даже, если бы надо было, просить делать без общего наркоза, под местным. Ну, довольно! К счастью, Господь избавил! Будем же верить, что Господь во всем не оставит Своей милостью! Надо верить!

Ванюша, хочешь я тебе еще один сон мой расскажу, о Богоматери? Это было еще в Бюннике.

Я в поле. Солнце ярко светит, очень тепло и зелено-зелено… Я все иду куда-то, и вижу, что длинной шеренгой в два ряда стоят люди — женщины все. Тесно стоят, будто за руки держатся. Стоят лицом к лицу и между ними пространство аршина 3, дорожкой. Ждут чего-то, к_о_г_о-т_о? Я встаю к ним и начинаю тоже ждать. Волнующе и напряженно. Осмысленно, будто с целью. Но не знаю чего. И вот проходят кто-то, какие-то женские фигуры. Но я знаю, что это еще — не главное! И жду, жду… И вот: идут еще, еще… и… вот (!) — упало сердце, я почувствовала, что это — _г_л_а_в_н_о_е. Идет _О_н_а, девушка будто, девочка даже, роста среднего, очень тонкая, кажется поэтому еще более миниатюрной. Она в голубом, совсем как небо, платье у нее распущенные светящиеся золотом волосы. И я вижу, что это только фигурка Ея — «девочка», но вблизи — какая Царственность! Какая власть! Я вижу почет Ей. Она проходит медленно, сосредоточенно, королевски. Вот-вот и до меня дойдет!.. Я замираю, я знаю, что я не ошибаюсь — это _О_н_а, Пречистая. Она проходит молча, равняется и со мной, и… проходит… мимо… молча. Я сознаю всем существом, что это невозвратно, Она уходит, и меня пронизывает такое горе, что я не хочу, не соглашаюсь верить, что Она уже прошла… И вот любовь к ней, горячая, небывалая, не испытанная мною и наяву, охватывает меня, и я вся — любовь к Ней, мольба: «почувствуй же, как я люблю тебя, о, милая!» И вдруг… Она оборотилась и смотрит, ищет взглядом… По линии нашей шепот: «кто? кого Она ищет?» А я знаю. Слезы подступают к горлу, я не слышу ухом, но я внимаю сердцем Ея словам: «да, ты. Но ты не Ольга. Ты — Елизавета». И я проснулась. Не описать тебе того чувства, с которым я проснулась. Знаешь, когда я к Ней стремилась, уходящей, то я ощутила всю силу собранной Души! Это было дивно! Как я Ее любила! Я вся «летела» к Ней, в едином порыве Великой Любви! Странный сон! И почему другое имя? Я даже смеялась, уж не перепутал ли батюшка при крещении? Но нет. Я — Ольга. И почему же тогда «Елизавета»? У меня часто странные сны. Сегодня Волгу видела. Вода была такая мутная… Я подумала: «письма м. б. будут…» и вот твое, но такое грустное… Ванечка, будь бодр! Будь здоров! Крещу тебя, дружок! Спи и кушай! Гуляй по солнышку! Теперь весна! Не тоскуй! Ну, улыбнись же! Твоя Оля

[На полях: ] Господи, хоть бы дошла моя «обложечка» «Куликова поля»[271]! Хоть бы тебя отвлечь!

17. IV Ужасная тревога-тоска… Что с тобой? Твое письмо от 7-го томит меня… и ничего больше от тебя нет! — Умоляю, напиши!

Ванюша, знаешь что напоминает запах «любки»? Духи «Трэфль». Все равно какой марки. Да «Lotion» и то дает нечто-вроде.

Я тебе очень часто писала из клиники. Теперь ты наверно все получил!

Добрый цензор, если можно, то не выбрасывайте мой набросок для книжки! (хоть он и сверх нормы!) Спасибо[272]!


178

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


21. IV.42

Милый Иван!

Не могу ничем объяснить твоего состояния. Не представляю, что с тобой творится…

Последнее твое письмо от 7-го, полученное мною 15-го — полно тоски. После него — ничего не было. Чем вызвала я у тебя это? Ты много мне писал о Милости Божьей… Но не думаешь ли ты, что таким отшвыриванием Светлых Дней (подумать страшно: «у меня не было Св. Дня!») отшвыриваешь и Милость Божию?! Ты надумываешь себе тоску, муть, ты пытаешь, терзаешь меня, — ради чего? Ты, бросив мне свою тоску со словами: «я вне жизни», «хоть конец» и т. п. — ты оставляешь меня в неизвестности целую неделю!! Этой самой неизвестностью меня уже в клинике истерзали. Ты, который имеешь величайшее благо — возможность молиться, ходить в церковь, ты, пренебрегая этим, истязаешь несчастного, больного человека, лишенного и этого утешения. Если бы была у нас церковь, хоть в Утрехте — неужели бы я не собрала всех своих силенок, чтобы хоть раз услышать «Христос Воскресе!»?! Как можешь ты корить меня, что не было от меня вестей?! Я тебе очень часто писала. Моя ли вина, если долго идут письма?!

Я и в муке своей, ни на час тебя не забывала.

Я писала тебе тайком, во время послеобеденного сна. Я не читала иной раз ничего, чтобы не утомлять себя чтением, чтобы смочь сидеть в подушках и писать тебе. Старшая сестра и моя соседка (очень пеклась о моем отдыхе) настаивали, чтобы я не писала много, а спала. Только моя голубка, любимая сестрица понимала меня, — что мне более нужно. Она позволяла. Она же и в ящик их (письма) носила. Я не раз душой была в гостях у тебя на Пасху… а ты мне ничего, кроме мутных слов тоски, на пасхальной неделе не сказал! Неужели не смог ты на 1-ый — 2-ой день урвать минутки, чтобы черкнуть: «меня запосещали, затормошили, но я о тебе помню»… или: тоску свою побороть, чтобы сказать 2 слова: «я тоскую, но я тебя помню сегодня в Светлый День!» Ну, не мне тебя учить!

С_в_е_т_л_ы_й_ _Д_е_н_ь — _С_в_е_т_л_ы_й, независимо от нас!

И вот потому, что часто он у нас (о себе говорю) «освещается» нашими, собственными светами, часто, очень мало с Христовым Светом сродными, у нас и отнимается _р_а_д_о_с_т_ь! Я по себе это знаю, и думаю, что м. б. потому именно я, лично я и должна в страданиях встречать Пасху. Научиться ликовать сквозь свои «страданья», забыть их, пренебречь ими, ради _С_в_е_т_а_ _Х_р_и_с_т_о_в_а! Лишена и храма, ибо вот тоже, сколько раз не ценила достаточно его близость! У меня всегда Пасха тяжелая в личном. Это уже первые шаги к «да отвержется себе!»683 Так я понимаю. А ты часто отвергается другого, в угоду личному, в угоду «себе». Однако, я не хочу «поучать». Скажу тебе только что ты любишь (о, как любишь!) меня терзать. Что, тебе все еще «доказательства» любви надо? Но знай что это дается мне очень дорого. У меня нет сил на такое разрыванье. Тебе мало ровной, мирной, тихой переписки. Тебе нужны бури, мятежи? И слова ласки? У меня нет на бури сил! За все это последнее время я чувствую себя взвинченно, напряженно, и не знаю, — в связи ли с этим, или случайное совпадение, что все это время слегка повышена t°. Для меня 37,3° уже очень чувствительно. Я же стыла в клинике при 35,8°. Доктор меня гонит из постели, но встав и «проходив», т. е. со стула в кресло и обратно, — один день, я разбиваюсь окончательно и следующий день лежу. Укрепляющие средства испортили мне желудок и кишечник, и добились обратных результатов. Селлюкрин тоже! Аппетита и сна нет! Ну, посмотрим!

[На полях: ] Не имею сил (и духовных) написать тебе больше, и иначе, т. к. ты сам меня отбросил. Ты разорвал контакт своей необъяснимой выходкой. Если бы ты был болен, ты написал бы, если не сам, то Серов. Нет, ты умышленно не пишешь. И это —…этому нет названья! Ты всю пасхальную неделю оставил меня, бросив мне только твою тоску и обиду! Неужели, неужели ты хоть что-нибудь похожее делал и в отношении покойной О. А.? или это только мне такая честь?

Я боюсь пыток, которые у нас бывали. Я не вынесу их! Напиши же светло. Не мучай себя и меня!

Интересно, когда наконец, ты соберешься написать!?

Оставь же капризы. Подумай, что ты больного человека терзаешь!

Образумься! И не мучай (после этого письма) меня новой мукой, как это бывало. Напиши и устрой мир! Крещу. Оля. Твоя, любящая.

Милый Ванюша, Господь с тобой!


179

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


20. IV.42 4 дня

Радость, огромную радость дало мне сегодня твое письмо, Олюшечка… — я снова слышу, я так близко-сладко чувствую тебя, наполняющуюся жизнью и мне дающую жизнь, мой светлый Ангел! Я был в таком томлении, в таком опустошении душевном, в оторопи непонятной, в бессилии воли, и уже ничто не могло меня вернуть, казалось, к воле жить. Я _з_н_а_л, веря, что ты будешь здорова… но я мучился твоими муками, твоею истомленностью, — она передалась мне, и я был, как полуживой. Сегодня я осиялся, я живу снова, я почти счастливый… — Оля моя — _ж_и_в_а_я! она — вот она, _в_с_я, чудесная, в этом письме чудесном, изуми-тельном! Ольгуночка, я снова спрашиваю — _к_т_о_ ты? Моя му-драя, моя — _в_с_я_ — сверходаренная! необычайная… и снова, снова такая вся смиренная, такая кроткая, такая, такая… ну, вся ласка, вся:… — тепло, вся — нежность! Ольга, я был потрясен, вознесен сном твоим… твоим могущественным даром… ка-ак ты _д_а_л_а_ свой сон!.. Но не это — главное… а — ты здоро-ва! ты наполняешься, ты жизнью наливаешься, — я это слышу в немом шепоте строк твоих, — шепоте в моем сердце, в моей забившейся радости, в моей любви к тебе, _в_е_ч_н_о_й… но ныне, на земле, здесь… — наливающейся новым восторгом, таким пасхальным радостным светом..! О, несказанная, чудесная… как люблю, как благоговею-боготворю..! Ножки твои целую, моя божественная, моя яркая, заря моя разгорающаяся, меня живящая, о, животворящая девочка-женщина, свет небесный… и чудесно земной-земной! Оля, Ольгуна, Олюша… я целую твое изумительное письмо… — оно — всегда другое, всегда — _т_в_о_е, всегда наполненное силой и блеском сердца, ума, — ах, ты гениалька многоцветная! райская птица-Жар..! сказка, приснившаяся во сне, до того непохожа ни на кого ты, вся — единственная, _с_в_о_я_ — неповторима. Олёк, умоляю и верю, и жду: ты… — о, как я молился о тебе!.. — ты пришлешь мне _с_о_н_ свой, твое творчество, родившееся в дремоте… родившееся из сердца, из всего чудесно-душевного в тебе, — бессознательно _т_а_к_ явленное, — это же только гениям дарован, такой удел — прозревать сквозь сонные грезы! Я с радостным трепетом вчитывался в «рисунок», в эту обложку будущей нашей книжечки, — нашего светлого ребенка, малютки чистой… — твоего-моего _с_н_а, порожденного светом сердца — «Куликова поля»! Я _в_и_ж_у_ эту нежную красоту святую — твое творение. Дай же мне его ощутить, я его _в_и_ж_у_ душевными глазами… я х_о_ч_у_ его ви-деть, я, весь здешний, моими, здешними… Художник ты мой, драгоценная, Благодать на тебе Господня. Чудесно, чудо мое, чудесно, как все в тебе. Как я счастлив, что мое нежнейшее связано с тобой — ты, не знаемая еще, ты мне внушила это и дала силы — преодолеть! И — навсегда мы с тобой — _в_м_е_с_т_е_ — одно: пока будет жить эта моя «молитва»… — она будет — к тебе, она будет — ты, на ее девственной рубашечке, твое блистающее имя — Ольга! — солнечная ты моя царевна, — нерасторжимо вместе, духовно вместе, всегда, довечно. Онемевший, в благоговении, перечитываю я твои строки, вижу твой _с_о_н… — нежный, светлый, полнее, глубинный, — и так _л_е_г_к_о, как дуновенье, так весенне… — что и кто мог бы придумать, выразить? _В_с_е, что лишь теперь я чувствую, — что _в_е_л_о_ меня в творчестве над этим неожиданно родившимся творением… чем оно, может быть, пронизано… — или я это ночными слезами чувствовал, и слезами чему радовался? — чего и не сознавал — ты это мне открываешь, внушаешь «сном». Ты «розовую колокольню-Троицу» моего детства видишь… ты весенний-земной райский сон зришь и — влагаешь в душу мою… и это — твоя любовь, огромная любовь, на какую лишь ты сильна, и я нежно-нежно вдыхая тепло твоего сердца, милая, свет мой! Я опьянен священно тобой, я поклоняюсь, я склоняюсь… — пресветлый Ангел земли родной! Зачарованно ослеплен блеском твоим живым, живая моя, _ж_и_в_о_т_в_о_р_я_щ_а_я_ моя Олюша… — как я наполнен тобой, твоим богатством чувств… Ты _в_с_е_ можешь. Одолей оторопь свою, сомнения… — мне досадно, мне дико слышать это — «не могу»… «ничего не выйдет»… — да что же ты, только к себе такая _г_л_у_х_а_я…?! Ты должна овладеть собой, увериться, — это же _т_в_о_й_ воздух — творчество, это же рождено с тобой — творческое… — как же ты не поймешь?! Волею Высшею даровано нам — узнать друг друга: это назначено мне тебя найти, тебе вручить — нести жизни свет, вечный Свет, Божий Свет… — так явно отраженный в лучших творениях вечного искусства: любовь, радость, жаленье, снисхождение к греховности нашей, стремление бессознательное очищать жизнь, возносить и рождать лучшее в человеке, оживлять-обновлять истомленные души, пробуждать высшие силы, создавать в мире Образ и Подобие Божие, — _р_а_д_о_в_а_т_ь_ райским земное наше. Ты открываешься мне все изумительней, все богаче. Оля, ты — выздоравливаешь, пой Господа! Оля, я чувствую — ты будешь вся в чудесном расцвете, прекрасная, лучшая из лучших, незаменимая, неповторимая.

В субботу я опять был у послепасхальной всенощной, было легче мне, я мог молиться, и все — о тебе, весь с тобой. И опять радостно-благостно слушал гимн Богоматери, в конце службы перед Ее Образом Знамения… — как же прекрасно это! И в этом смешались для меня нежность светлая к тебе, моя с тобой связанность душ и сердец наших, моя неотрывность от тебя — и благодарение Ей… — образ-подобие Которой — в тебе вижу! Вчера, закрывая к ночи спускные ширмочки за окнами, вдруг увидал новый месяц — и мысль — он справа! — и мысль, осиявшая вдруг — это старинное наше — «пожелай самого желанного!», — и я… — «Оле — здоровой быть!» — вот, вырвалось из сердца это желаннейшее из желанного — ты, только ты, всегда — Ты, моя прекрасная! И ты мне ответила — письмо твое сегодня, — о, желанное, от Желанной! Ты слышишь — я — _п_о_ю_ тебя… я не могу иначе, я весь наполнен, я чувствую приливающую силу, я хочу для тебя жить, для тебя писать… писать лучшее, лу-чше, чем доселе… — единственно только для тебя.

Олюша, помни, надо набраться сил. Принимай «селюкрин», достань, если можешь, витаминное «Нестровит», лаборатории Роша, м. б. найдется в Голландии, выпиши из главного аптекарского склада. Если я найду возможность, я тебе пошлю с кем-нибудь: этокак чудесные конфеты, как шоколад с молоком. Даст хорошее самочувствие. И питайся, питайся, и — больше, больше — лежать, лежать! Ты должна быть — «коровка в лугах», бабочка в цветах, пчелка в розовой чашечке, мотылек мой многоцветный. А твой мотылек-цикламен уже опалил края крылышек… но еще розовый, еще живет. Я сохраню его. — Кажется, в конце мая — мой литературный вечер. Береги себя, не простуживайся… — прошу тебя, прими антигриппал! Что ты упрямишься! Эту зиму я никак не болел гриппом, кажется — впервые. Я берегусь… для радостной встречи с тобой. Пусть бы увидеть только… — и это какое счастье! Т_е_б_я, _т_ы_ — _в_с_я_ _м_о_я! Будь покойна, я весь, слава Богу, здоров, — чтобы не сглазить! — я сильней, я бодрей, я — _в_е_р_ю. И знаешь — я тянусь к Церкви, к Божьему… я хочу его, я хочу быть достойней, чище… — и это — через тебя, от тебя. Ты меня творишь, Оля. Ты меня лаской мягчишь, лелеешь мою душу, наполняешь ее богатством. В ней отмыкаются какие-то местечки, я полон мыслей, картин, планов… — надо лишь больше воли — взяться — и все излить… — да, в «Пути Небесные»! Во-имя твое, моя невеста, моя лучезарная, светлая, священная для меня _Ж_е_н_а. Пусть только страстно желанная… пусть… — но ты воистину для меня — _м_о_я. Пусть в сердце, в думах, во всем во мне… — пусть, — и это мне радость несказанная.

Помогай же себе обновляться и сильнеть, всячески сильнеть, — внушай себе, гони сомнения, верь, что будешь цвести, будешь счастливой, — хлынет потоком радость в тебя, — увидишь! И — творческая радость! Бу-дешь! Зови ее — придет, послушная, к моей упрямке-мнитке. Ах ты, орхидейная… я от тебя в восторге, только Оля могла так… радовать бедную девчушку… чудесно, чудеска-нежка! О, твои бы глаза увидеть, когда дарила… — бледнушка, прозрачная восковка, русская орхидейка, не жадная, не хищница-плотоядка, а ру-сская, душистая, цветущая… ночная орхидейка… вся ароматная, вся — весенняя-зеленая… «троицкая». Снежинка, пушинка… Олюнка… пальчики дай, тонкие, слабенькие… как их целую, как глажу, как нежно держу, гляжу… вижу, как набегает кровью, наливается жизнью… моя воскресающая веснянка! Оля моя, как я приникаю нежно, не дыша, боясь оскорбить дыханьем… мою нетленную.

Рад, что И. А. отозвался. Поищу в его письмах о «Путях»684, напишу. И у одного из твоих гиацинтов — сиреневого — была «детка»! Все думаю о твоем сне — Куликово поле. Как чудесно! Ты _э_т_о_ сделаешь, я это получу! И бу-дет _т_в_о_е, только, ни от кого не приму, ты сделаешь — или не будет! Ты сделаешь — и именно так, как _п_р_о_в_и_д_е_л_а. Это тебе — послано. Для — _н_а_с. Для всех. Это связывает навсегда — нас. Хочу, хочу, хочу! Тебя, твоего, от тебя, из тебя! с тобой, — и ни с кем, ни от кого. Ты мне — _в_с_е, _в_с_я, ты живешь во мне, ты даешь жизнь, течешь в крови к сердцу и там — творишь. Я _д_л_я_ _т_е_б_я — написал «Куликово поле». Ты оденешь его в крестильную рубашечку, мамочка моя, его. Ты его рождала, подарила мне, — дитя мое-твое. Я дерзнул… я коснулся чистейшего, нашел в своем прахе свет, силу — попытку лишь коснуться, выразить мучившее так долго, поведанное мне случайно, явившееся мне на могилке моей первой Оли — для Второй, последней, все завершающей, все превосходящей. Нет, ты не «дерзка», ты — полномочна, ты — назначена для сего. Ты чудесно восполняешь мое, меня, во мне… — ты — творишь. Художник милый, художник нежный, чуткий, полный любви, мне необычной, сказочной, смутно жданной, столько искомой, томившей столько и — обретенной! Оля, ты прими кротко «послушание»: это благодать на тебе, это _д_а_н_о_ тебе. Ты вся отомкнёшься, все источники загремят в тебе, все священные огни возжгутся твоим сердцем, тобой, творческим в тебе — для многих. И Лик Пречистой найдешь и воплотишь… — о, если бы, с тобой, моя золотая птичка, моя пчелка, моя Царевна чистая… с тобой..! — увидеть Святое, облобызать все камни святых воспоминаний — были земной-небесной… оплакать радостно, слить слезы наши вместе… с _т_е_м_и… _т_а_м, под старыми маслинами…685 наполнить души светом, таким Светом..! И потом… — древнее увидеть — мечта! — пирамиды… Нил… пустыню… где зародилась мысль о Воскресении, о Бессмертии… таинственный Египет, прибежище Ее, изгнанницы… с Младенцем… — в душу принять святое Материнство, им согреться… вместе… — вместе мы _в_с_е_ поймем! Ведь ты же — всепонимающая, всеобъемлющая… — ты же себя не знаешь, какая в тебе сила, дары какие… золото мое живое, прекрасная, чистейшая из Женщин мира нашего… — ты — моя молитва, в ней я — лучше, я твой, я Ваня, Олин Ваня… — Как ты чудесно — Лавру, детку-Лавру, увиденную детскими глазами… на кубиках… Гениальная безумица моя, как ты огромна, ты все растешь, ты все чаруешь, — сто-лько в тебе всего. Твое письмо — неисчерпаемо… Ваня твой твою попытку воссоздать «крестильную рубашечку», — не может осудить, он ее зацелует, прильнет устами… и вольет в себя — твое творенье, сон-явь, сон станет явью, оживится… — о, как красиво-нежно! колосья, звезды… весеннее, и Лавра, и за Полем — Лавра… Нет, пришли! Что бы там не вышло — пришли! Хочу, молю! ножки твои целую — пришли, Оля! Оля, восстанови же и Богоматерь под синим небом осени, под золотыми кленами. Оля, благословись, вымоли у Ней силы себе, дерзанья… воплотить. Это — срединная и главная твоя Идея — вся твоя жизнь, Оля! Ты вся насыщена, вся створена Ею, Матерью, Оля… если бы ты здесь была… я тебе молюсь… Ты — для меня! — чудесное отражение Ее, Пречистой… не смущайся, ты же — достойна Ее благословения, Ее ограждения, водительства… Ею живешь ты, Ее впитала с первого дыханья мысли, чувства Божества в тебе. Ты — образ и подобие… — Ее. Да. Сам Бог дал это человеку. Тут нет кощунства. Ты — Ее образ и подобие. Ты — чистая. Ты — творящая, ты — благословляющая. Мне жутко, чу-дно мне сознавать, что ты меня коснулась, держишь в сердце! О, дар священный! Обнимаю твои ручки, нежно целую их… не смею больше. Твой Ванёк

[На полях: ] Я не мог исчерпать твои письма. Я весь в волнении, чудесном. Я весь — любовь. Ты здоровеешь! Господи!

Я весь — счастливый, от твоего письма! О, киска! ласка! И вся — святая.

(Здесь капля «Сирени».)[273]

Будем же беречь друг-друга! В письме твоем я слышу: «Я — _ж_и_в_у»! Ж_и_в_и! Будь, Оля! Я — весь нежность и благоговение. Люблю, люблю, люблю.

Маме напишу. Напиши, как ты ехала из клиники. Мне все важно, _в_с_е!


180

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


25. IV.42

Мой милый, светлый, чудный Ваня!

Прости меня мой Ангел за мои упреки, мои последние письма.

Я так истерзалась за тебя, тоской твоей. Ванечек, радость… 23-го получила твое письмо светлое от 16-го, а вчера от 14-го (писал 11-го) и от 17-го, — писала тебе 23-го, много. Дополняла вчера, но не успела послать. И рада, т. к. сейчас твое душистое от 20-го! От 16-го такое, такое кружащее, как все теперь: как воздух, дымящийся на солнце, как зеленый «пушок» на кустах, как бело-серая дымка яблонь, как красные червячки тополя, качающиеся по ветру, как клейко-душистая, зеленая почка сирени!.. А сегодняшнее твое… молитва! Ванечка, я недостойна! Я — мразь. Я такое ничтожество! О, я так это знаю! Не пой меня, не превозноси! Ваня, прости меня за все! Ванечек мой, светлый! Не говори, что я «только о себе думала», когда писала открытку. Нет, я безумно страдала о тебе. И, конечно, мучилась, что не в силах я тебя «воскресить». Я уверила себя, что я для тебя _о_б_у_з_а_ с вечным «долгом» писать мне письма, как «обязанность». Ну, что ты поделаешь?! Я не видела это, ясно. Я, Бог знает, что думала. Все теперь забуду. Ничего и тебе не скажу. Я еще 23-го и вчера тебе написала кое-что про это. Рада, что не успела отослать! Ты не хвали меня, не зови мудрой! Ванёк, не оговаривайся (а то будто все боишься меня обидеть!): «„простая“ — в лучшем смысле» и т. п. Ты таким никогда меня не обидишь!

Я люблю все простое! Сама хочу быть проще, проще. Я знаю, что мудрю часто, но не от _м_у_д_р_о_с_т_и, а от… пожалуй, от изломов, что ли? Но я это не люблю в себе. Я борюсь с этим. Тебе, все бы я тебе о себе сказала. Именно дурное все, чтобы ты мне помог исправиться! Ванёк, я «сержусь» иногда только за другого сорта «недоверие» твое ко мне. Ты знаешь. Но это ни науки (я же — невежда), ни искусства не касается! Это все касается некоторой моей оценки, которой ты не всегда веришь.

А я, узнав многое «на своей собственной шкуре», готова за верность этих «оценок» на костер идти. Поймешь? Ну мне и горько, что ты никак с ними не считаешься. Думаешь: девочка может ошибаться. А это — моя Правда. Для узнания этой Правды можно и всю жизнь мою прежнюю оправдать, вернее, жизнь приобретает смысл. Ну, вот, мне и хочется, чтобы ты хоть прислушался только. Уверять я никого не могу!

Но довольно. Коснусь еще только одного: о. Дионисия. В оценке его я касаюсь лишь его пастрырства. Но с остальными его свойствами я соглашаюсь, не спорю. Он — невежа. Это у него бывает. На Пасхе он и в отношении наших «насвинил». Но Бог с ним! Не принуждай себя — не ломай самолюбия, не проси его отца взять яички… Мне это больно! Никогда себя не превозмогай так ради меня! Мой неоценимый, Ваня!

Ах, Ванёк, если бы ты знал, как мучилась я за тебя целую неделю! Ни строчки от тебя не было, а перед тем такое ужасное: «не было Светлого Дня!» Ванечек, голубок мой, прости мне все мои «поучения», все, что я писала тебе о «Светлом Дне». Мне ли тебя «поучать»?!!

Ты так близок к Богу! А я, гадкая, стала тебе еще писать, как к Богу надо обращаться! Ванюша мой, прости мне! И все мое! Мое безумство — с «отражением любви». Разве я смею что-либо об этом! Да конечно ты всегда был и будешь — одно с О. А. И память ее мне священна. Ты прости мне и пойми, что по человечеству все-таки хочется мне иногда самостоятельно для тебя существовать. Так, хотелось бы быть _п_е_р_в_о_й. Ни у кого, никогда не была! Прости мне это! Я борюсь с этим, но иногда все таки мучаюсь. Я О. А. берегу в сердце. Я люблю ее. Я ее память чту. Но это все и не касается ее, а что-то у меня же и остается. Прости меня! Прости! Прости! Это от любви к тебе большой. Этот эгоизм любви! Если бы устно, то я бы все тебе сказала. А так выходит и грубо и не точно.

Ты обо мне не беспокойся! Ваня, у меня все хорошо! Силы приходят! Я уже хожу на воздух! Вчера садила в огороде кое-что. Не устала! Не беспокойся, Ангел мой! Я чуть-чуть; — в ямочки готовые уже бросала семечки. Я это так люблю! Это только мне силы дает! Сплю хорошо, ем много. Пью лекарство. Температуры не бывает. Я верю, верю, что оправлюсь, если не будет еще крови! Только бы не было! Д-р ван Коппелен прислал еще письмо со счетом из которого видно, что они исследовали очень точно. Я в письме от 23-го тебе набросала вид моей почки. Но теперь мне скучно сей историей заниматься, — м. б. дошлю как-нибудь. Все-таки я очень люблю медицину, хотя бы и такую «прикладную», как моя работа (бывшая).

Ванечек, золотко ты мое, как я тебя люблю, душа моя!

Ванюша, милый, прости меня! За все, за все! Солнышко мое, ты не хвали меня. Я возгоржусь еще! Я этим и так страдаю. Я очень много хочу себе! Да, да! Я знаю это! Мне нужно учиться смирению! Не буди во мне еще больше гордыни! Какой я художник! Я не смогла тебе сделать автопортрета! Понимаешь — не смогла! Я пыталась. Удивительно, что техника еще ничего! Если бы я писать стала, то только для тебя! Но подумай: какое разочарование и тебе — если вдруг увидишь — бездарь! Это меня пугает. Но я хочу, чтобы ты все знал! Чтобы слабости мои знал, — тогда только ты можешь судить меня! О, какая я «подобие Ея», — страшусь даже выговорить-то! Я такая… нечистая! В Ее-то свете! Я со всеми слабостями греха и людского! Не хвали меня, — возьми лучше такой, какая есть.

Ванечка, ты обмолвился: «все сделаю, — о поверь —, чтобы приехать к тебе». О, Ванечка, боюсь поверить!.. Ванюша мой, приедь же! Да ничто не смутит тебя! Как все это несерьезно, (прости!) по-детски, — все, что тебя «смущает». И мама, и Сережа накинутся на тебя с радостью! Еще до войны мы все 3-ое мечтали пригласить тебя отдохнуть.

У меня были дерзкие мечты (не смейся!) — тебя пригласить навсегда к нам. Мне казалось тогда (я тебя совсем не знала), что у тебя не своя квартира, что ты м. б. у каких-нибудь надоедливых французов в пансионе, как многие из одиноких русских. Мне так страшно бывало за твой duodenum и так хотелось послужить тебе. У нас же было преизобилие всего. И мне казалось, что тебе бы понравилось в деревне. Мне мечталось взять у тебя все заботы, дать тебе возможность отдыха и творческого покоя. Но я вскоре же сама увидела, что этого бы не было. Ты бы задохнулся тут. И потом, — нельзя никого «выкорчевывать» из его мира! Я это знаю! О, как знаю! У меня это были мечты тогда, когда… «только я да птичка». Помнишь?

Я и И. А. звала гостить. Мы ему устроили даже лекции тут по иконоведению при выставке византийского искусства. Но он не приехал — не мог отлучиться оттуда из-за визы въездной обратно. Мы 3-ое постоянно томимся в безрусскости здешней.

Это уже помимо всего, у меня-то! О себе я не говорю. Ты же знаешь. Но и мама, и С. — очень, как родному, самому родному тебе будут рады. Никому, ничего странным не покажется! Всегда тебя хотели сюда пригласить, а теперь, когда знают, что мы так сдружились — чего же удивительного?! Не надо так изображать, как ты себе представил! Представь себе обратное: — из-за всего этого внешнего… мы никогда, _н_и_к_о_г_д_а, до смерти… не увидимся! И тогда сам оцени: можно ли смущаться? Я не мыслю пройти жизнь свою и не увидеть тебя. Не узнать от тебя всего, чем живем мы оба. Милый, родной мой Ваня, как хочу с тобой быть там, вместе! И в Египте!

Будем молиться, — Господь подаст! Я не знаю, что с нами всеми будет. Я так хотела сама все установить и решить, правда молясь, испрашивая Божьего пути. Но все оборвалось так странно. Я стала такой беспомощной, такой зависимой и слабой. И это единственное, что я могу ясно увидеть. Я вижу, что только Господь мне указать может, что делать. Я смиряюсь перед Господом. Ванечка, м. б. все само, великим Промыслом разрешится! Грех было мне так «трепыхаться», — надо спокойно вручить себя Богу! Не зови это — пассивностью. Это — далось мне дорогим опытом, Ваня. Я просто вижу: «без Бога ни до порога!» Я не буду пассивна, не думай! Я буду с помощью Его, творить свой мир. Я буду стараться очистить себя, улучшить. Я верю, что недолго еще — и все откроется. Мы не знаем почему приходят сроки не по нашему хотению… но все мудро. Все _н_а_д_о! И в это время, время неясное, мутное, — давай бережно нести внутри нас драгоценную «Неупиваемую чашу», чтобы не расплескать ее ничуть! Будем счастливы тем, то мы оба имеем! Ванечка, верь, с Божьей помощью плохого не будет!

Я увидала, что из всех моих «трепыханий» вышла только болезнь. Ты спрашиваешь, что я зачеркнула (5 стр.) о болезни зимой… Я зачеркнула о болезни, описание ее, зимой, боясь, как бы ты не поставил в зависимость от себя, не стал бы терзаться… Не надо! Не терзайся. Болезнь мне была нужна. Во многом! Зимой же было ужасно: мне и казалось, что добром не кончится, что я разобьюсь как щепка. И тоска была… Ужас. Теперь нет тоски. Теперь мне светло. Не будем мучиться. Мы ничего ведь изменить не в силах… Это надо безропотно нам принять пока и… ждать! Господь укажет! И растить внутри нас свято то великое, что даровал нам Бог! Мне так приголубить тебя хочется! Не тоскуй, мой милый!

Мне впервые (за всю жизнь) радостно было подумать о «будущей жизни», от слов твоих, что «там мы все будем — одна Душа!» Да, Ваня, там я с тобой буду! И как же нераздельно! Но мне хочется и здесь, — не могу иначе мыслить, — здесь, здесь всю твою душу обнять!

Милый Ваня, надо верить друг другу, — тогда легко! Ванюшечка, Гений мой! Не хвали меня, — я так ничтожна! Как много сказать тебе надо… как нету слов!.. Ты получил «Куликово поле»? А сон мой о Богоматери… с «Елизаветой»? Вань, я не знаю «Трапезондский коньяк». Милушка, досылаю тебе «кусочек себя», забытый в сумочке тогда. От пояска. Приедешь, Ванюша? Только бы все спокойно было! Ну, хоть ненадолго! Попытайся! Ты хлопочи на месте, в немецкой комендатуре. Не полагайся никогда на женскую помощь в хлопотах, Ваня верь мне, знаю! Они из ревности (пусть читательской) не устроят! И даже мать Ивика. М. б. у нее и еще иные чувства. Ты не знаешь! Это все сложно. Я не хочу клеветать, и м. б. я неправа, но ты имей и это в виду. Я много такого видала. Квартировы, например, отошли от меня. Ревность! Скорей тогда смогут твои немецкие читательницы помочь. Попробуй! Мне не попасть в Виши! Т. к. почка сама здорова. Да и ехать мне невозможно — я слаба. Я буду очень за собой следить, чтобы хорошо поправиться… для _т_е_б_я! Приедь! Целую тебя, Ваня мой, нежно, тихо… долго обнимаю тебя и затихаю у тебя на груди! Оля

[На полях: ] Никого я не «очаровываю», — напишу вот как меня старшая сестра «любила». Какая я «скандалистка»… Напомни… Ванёк, я орхидею дарила без «самолюбования», — очень я была по-ребячески слаба, зависима, благодарна… Я даже тогда смущалась и дарить-то. Но вообще — мне это знакомо!

Посылаю первые незабудочки!

«Незабудь»! Что ты обещал приехать!

[Приписка карандашом: ] Пишу урывками, потому не так ярко! Но в душе у меня так все горит тобой!!

В_а_н_е_ч_к_а!


181

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


22. IV.42[274] 4–30 дня

23. IV — 11 ч. утра

Олюша, милая детка, какую радость дала ты мне сегодня! Дай же твою ручку, — мою, да? Я нежно коснусь ее, трону ее ресницами, на них еще мешающие мне видеть остатки слез… радостных, от переполняющего меня восторга, от счастья, что это — ты, светлая, мне послала в радость и утверждение. Да разве я мог ошибаться, называя тебя Господним Даром?! Ты вся переполнена дарами, ты — «почитающая Господа» — «Елисавета»! Так и сохрани это имя, Ею, Пречистой, тебе дарованное — в _н_а_г_р_а_д_у. Твой сон необычаен, и ты описала его необычайно: ярко, благоговейно и — так поражающе _п_р_о_с_т_о! Ты _в_с_е_ имеешь, ты _в_с_е_м_ владеешь. Ты сочетала в себе и художника слова, и художника-живописца, — ты так богата! Но жаль, что ты так — _е_щ_е_ — богата… предельной скромностью. Будь чуть победней в этом, хоть чуть-чуть. Больше уверенности, — свободней будешь, и тогда все твои «кладовые и сундуки» — раскроются. Милые глаза мои, такие зоркие, такие чуткие, такие нежно-нежно му-дрые! Ольга моя, как ты чудесна! Я целовал твое «видение», — оно и есть _в_и_д_е_н_и_е! — и я так ясно вижу, _в_и_ж_у_… — это видение «Лавры», в заревой дымке, яснеющее вдали… о, как это, именно, прекрасно, — «чуть проступающее в туманце!» И в этом туманце-дымке… — чуть розовеет-светит «свеча пасхальная», но золотые блески крестов играют, и золотая чаша, откуда проливается золото… — вон она, — о, как же я вижу ясно… сердцем, _н_о_в_ы_м_ сердцем, которое ты во мне творишь… Это, будто, и _м_о_е_ виденье… — из «Богомолья»686, мутным утром после ночного ливня (пахло твоими «Après l'ondée»[275]!?), когда мы с Горкиным всматриваемся в святую, для нас — такую свято-таинственную даль, которая вот-вот раскроется… О, дивная моя, свете мой тихий, Олюша… Как ты строга к себе, требовательная недоволька! Когда ты в себе уверишься? кому поверишь?! Я… в таком я не смею быть пристрастным, слепым… — ни-когда! Знаешь ли ты, что иллюстрация, да еще — «обложки»! — одна из труднейших художественных работ!? Я-то знаю по опыту. В Москве ли нельзя было найти графиков, мастеров обложки?! Да еще нам, кучке известных писателей, — писателей-издателей, — говорю о нашем издательстве «Книгоиздательство писателей в Москве», — это была наша марка, — ! А вот, большие художники-графики и иллюстраторы… Бенуа… Бакст и др. [Сомов, Судейкин], Коровин687… Пастернак688… — давали… так бедно, так «без изюминки»! Ты всех бы победила их в конкурсе. Ты вся — в творчестве, ты и во сне творишь, «ты и во снах необычайна»!.. — о, Русь моя — девочка-Оля моя, свет вечный! В снах — _ж_и_в_е_ш_ь. Творчество — сон тончайший, «сон-на-яву», тревожно-чуткий. Ты прирожденно творишь, с первого лепета, с первого шевеленья младенческой твоей мысленки. Я — дружка твой, другая половинка… — я же себя-то знаю!! — и как же не видеть мне, _к_т_о_ ты, и — _д_л_я_ _ч_е_г_о_ _т_ы_ еси?! Ну, слушай, скромница кроткая… — а _в_н_у_т_р_и, — я знаю, — _к_т_о_ _т_ы_ _и_ _к_а_к_а_я_ _е_щ_е, — _в_н_у_т_р_и! — и не запрашивай меня, ты сама отгадала и прекрасно знаешь, и это очень хорошо, что ты хоть внутри такая, — очень к себе нескромно-требовательная — раз, и… очень — подсознательно _з_н_а_ю_щ_а_я, что ты — о, какая огромная! — два. Ты знаешь, что ты огромная, но ты страстно самолюбива, до… скромности… — ты поняла меня? ты — да не поймешь! — и потому таишься. Ну, Ване-то отворишься, Ване-то своему покажешь свою душеньку, — да я и без показа ее _в_и_ж_у, — я же себя-то знаю, и — слушай! — еще только начиная свое писательство, я уже знал, что одолею то, что моим современникам не под силу: это не самоуверенность — это чуянье _с_в_о_е_г_о_ «внутри», что там билось, искало своего рожденья. В тебе бьется и ищет… давно, с детства, — и для меня ты — как бы мое повторение (твое умное сердце все и вся покроет!), и… кажется — ярчайшее! Будь же уверена в _с_в_о_е_м: ты его видишь, ты его носишь, как ребенка. Ну, слушай, я теперь отступаю, и пусть говорит тот, кого ты не ожидала… — бесстрастный «третий». Под твоим обращением к «доброму цензору», — о, какая ты удивительная даже в этом, какая чарующая! — киска! — после твоего надежду таящего «спасибо!» — стоит приписка карандашом… — я вижу твои глаза, в них слезки радостной благодарности, почти молитва! — за «доброго цензора» (* Я позволю себе сказать по твоему письму: помолись же за добрую душу, скрытую для нас под № 3963/11. Перед чудесно данной Лаврой преп. Сергия — кто не преклонит сердца?!)! — стоят следующие строки: «считала бы грехом выбрасывать такую прелесть, умею ценить ее, так как сама пишу!» — с почтением, «добрая» цензор, — заключительные кавычки — мои. Ну, «чай теперь твоя душенька довольна?» Утри же слезки и возноси молитву — за все, _з_а_ _в_с_е. Я счастлив, я — одарен тобой, ласточка. Один вопрос: ты мне писала, что «гирлянда — во сне — дана сводом»? т. е. я разумел — как бы византийским куполом, как… _н_е_б_о_м? Без «декоративного» двойного изгиба вниз? Второе: думаю, что заглавие должно быть «Кул… П…»? Это урочище, и потому, кажется, должно быть и слово «поле» с прописной. Тем более — ставши историческим именем. Косово Поле, Гуляй-Поле и прочее. Согласен с тобой: «К» м. б. — ? — неуверен все же — несколько тучно. Концы гирлянды разумел чуть волнистыми, — думаю, они не должны бы доходить до «точки»… а лучше остаться как бы «без конца», м. б. с легким «завитком»? и с них падает звездочка… — она — как ты представляешь..? не должна быть прикреплена к «концу»? — будто сорвалась, еще падает, и потому не долетает до завершения рисунка внизу? Колоски чувствуются — ив светлой — ранне-весенней зелени — звездочки — будто цветочки — земно-небесные! Олюша, ты удивительна! Этот «частокол букв „К. П…“» — как он оберегает, ограждает «Лавру», — это твоя «идея», ты ее не высказала только ясно. «Куликово Поле» — оградило «Лавру», укрыло ее. И нынешнее «Куликово Поле» — ограждает и — сохранит. И этот «туманец-дымка» — как дивно-тонко! — именно — проступает, как — _н_а_д_е_ж_д_а, надёжа! Дивная, целую твои ручки, твои ножки, твою… Душу бессмертную поцелуем моей Души. Думаю, что автора надо дать помельче шрифтом, чтобы не выпирало, а точки не надо: на обложке, обычно, не дают, точка — завершение, а тут — только оповещение, что автор дает вот книгу такую-то. Мы в нашем издательстве приняли такое положение, и оно утвердилось. Позволю себе спросить, невежда: м. б. игра звездочек может проявиться острыми лучиками, остреечками… — Представляю, — но лишь смутно, — _к_а_к_ же будет чудесно… в красках! Ты спрашиваешь — хочешь? Да, хочу, хочу, хочу… так хочу!.. Олюша, очень хочу!., о-чень, моя бесценная!.. Олюньчик милый, только ты тут хозяин, в обложке, формате, наборе, во всем, во всем… это _т_в_о_е_ «Куликово Поле», все и совсем — твое. Как и _в_с_е_ мое, впрочем, — _т_в_о_е, для тебя, тебе. И это не (отдельно) слова мои в моем письме… это так и будет, это так и есть. Ты должна быть моя правопреемница, единственная на земле, — ты, и _т_о_л_ь_к_о_ ты. Только ты можешь все исполнить, с чем в моем сердце и воле связаны мои книги. Ты, только. Сейчас был инженер689, однополчанин моего Сережечки, мой младший друг. Я ему показал обложку… — ты не обиделась, ты позволишь? — «чудесно..!» — только и сказал… _н_е_ христианин, караим, честнейший человек, никогда не преувеличивающий, всегда прямой. Мало тебе? Ну, жди… когда это будет сказано всенародно. Это будет. Олюночка, козочка моя, ты скоро будешь играть, прыгать… только потерпи, вылежись, окрепни, и ты вся загоришься блеском, мой дивный бриллиант, уже вся ограненная! Оля, у тебя в сердце святой огонь, неси его, питай его… дай ему светить миру!

Твое сердце — редчайшее из редких, — это не хвала. Я знаю. Я вижу тебя, дитя… ты — дитя, как все истинные… и я часто ловлю в себе _с_в_о_е_ «дитя». И я во многом дитя… при всех грехах моих и недостатках. Ты истинного теста, творческого. Ты избрана. И сон твой, Богоматерь… — как ты рассказа-ла!!.. это и есть «посвящение», благословение. Для тебя Она являлась. Преп. Сергию было в видении Ее слово — «он Нашего Рода»690. И я в «Куликовом Поле» позволил себе вложить в его слово — «есть там нашего роду…» Ты услыхала то же: «Ты не Ольга, — т. е. не земная только, не светильник только: ты „почитающая Господа“, ты — молитва, — вот что значит — „Елисавета“». М. б. и другое тут, но лишь — _е_щ_е, _е_щ_е: ты знаешь, кто была Елисавета… — родственница Ее. И _к_о_г_о_ она создала. И… «взыгрался младенец во чреве моем»… — кто и что знает?! Младенцы бывают и… «духовные»… — нет преград Милосердию Господа. Оля, я не мистик, я просто хотел бы очень просто _в_е_р_и_т_ь. Пастер691 говаривал: «я хотел бы верить, как бретонский наш мужик… нет… как бретонская баба…» Я хотел бы верить, как… рязанская или новгородская старушка… Быть дитей, евангельским. И тогда только — Царствие Божие. Будем такими, Оля.

В следующем письме я тебе напишу, что писал мне И. А. о «Куликовом Поле»692 — уже отыскал в его письмах. О «Путях Небесных» — еще не раскопал, все у меня в ворохах, ждет хозяйской руки, любящей, а моя — только ворошит и грудит. Олюшенька, не утомляйся, не форсируй поправки, — все придет без усилий, иначе замедлишь выправку. Я не нашел ни слова в письме, как твое здоровье. Не забывай же писать хоть словечко. Почему был грустен? Но, Оля… если самое дорогое в страдании, так затерзано… так отчаивается, так истерзано… как я могу быть покоен?! Тут не мой эгоизм, тут — любовь, и все, что из нее родится: жаленье, страстное желанье любимой покоя, довольства, радостности, певучести, _ж_и_з_н_и! А такой, какая ты… — Господи, возьми от меня и дай ей! — вот что во мне к тебе. Если бы надо было, чтобы я ни-когда не увидал тебя и только при этом ты _в_с_е_ получишь, а главное — здоровье и волю творить, светить… — и — все возьми, Господи, но ее сохрани! — вот моя молитва, Оля. Я жил, я работал, и находил радость в ней, — жизнь моя была — так, мимоходом… да, я не видел жизни, я и не дал ее и покойной Оле. Это я сознаю, остро. Но… может быть так только, жертвами… — но я не чувствовал этой «жертвы», тогда не чувствовал..! — и созидается что-то нужное… — не смею так думать о себе! — что дает многим радость… — но теперь-то я _в_и_ж_у, что давало, дает, дает… и все еще дает… и будет давать? — не знаю. Но тебе, родная моя, детка моя чудесная… тебе я желаю радости и в творчестве твоем, — бу-дет оно, и радость будет! и счастья в жизни, благостности душевной и всех _п_е_с_е_н, которые может спеть телесное наше в нас, для нас… так желаю! Ты мне много дала в общении со мной, с Ваней твоим… в письмах… — я же тебя, _т_е_б_я, в них не только слышу, я осязаю тебя, я почти телесно слышу твою близость… твое _т_е_п_л_о… твою кровь… о, как же дорогую мне! Ты мне много себя даешь, моя Олюша… Да, я страстно хотел бы взять твои руки и прижать их к глазам, и им отдать слезы радости, моего счастья… и бессловно целовать их, и этим все, все сказать тебе… Оля моя, чудесная моя девочка, светлая моя птичка поднебесная! Сколько в глазах твоих! сколько в твоей улыбке, в нежном взгляде, таком глубоком..! Я все еще юн..? — так писать, так чувствовать?!! Да, еще горит во мне огонь, под пеплом уцелевший… — Я буду ходить в церковь… я две послепасхальных всенощных и одну обедню провел — в храме… и как легко мне было! Девочка моя, я понимаю и твою печаль, и мамину — не быть в церкви… это вам-то, от храма-то сущим… да, я понимаю, как это тяжело. Что мешает мне работать «Пути»? Я как бы цепляюсь за всякий повод, чтобы откладывать… и знаю, что _н_е_ _н_а_д_о_ откладывать. Но, знаешь, жизнь так дергает… многое мешает уйти всему, — я привык писать без помех, весь отдаваться… это как в одержимости чем угодно — всем своим миром отдаваться… — я всегда «через край», никогда не меряю своих часов работы… — такой уж от роду — «увлекающийся». Но — _н_е_ дурным, не думай. Я мог и могу себя держать. Хоть я и слабоволен. И вот, полюбив тебя, я _в_е_с_ь — с тобой, в тебе. И ты — закрыла для меня — пока — и страсть в работе. Но ты велишь, ты хочешь, — и я покорюсь тебе и я заставлю себя — _д_а_т_ь, _о_т_д_а_т_ь_ тебе мои «Пути»… Я для тебя должен их закончить. Господи, дай мне сил! Я ничем не болен. Я лишь грущу порой, без тебя. И хочу верить, что Бог будет милостив к нам. Благодарю тебя, дружок-Олюша, и за «сон» твой дивный… за дивный пересказ его. Ты вся дивная.

Прошу: больше лежи, не делай усилий над собой… укрепись, — все наверстаетшь. Все! Все у тебя в нервах, они и сосудами правят. Ты же знаешь, что даже склерозные явления — часто — от расстройства нервов. Многого врачи не знают. Язвы чаще всего нервного происхождения. Всякие выделения желез — рефлексы. Это и до Павлова693 было известно. О-пытом. Почему и в кулинарном искусстве придавали всегда большое значение «красоте» стола и «вкусовым возбудителям». День ото дня станешь расцветать, только будь терпеливочкой, ну, киска моя… Ты любишь спать «калачиком»? Ну, конечно… и я ярко вижу этот «калачик», теплый, наливающийся здоровьем, слышу, как в нем тук-тук… мое!? и да будет радостным сон твой, без сновидений, хотя бы и чудесных. Оля, молись без надрыва, тихо, кротко, светло. Получила ли ты письмо с молитвой-успокоением… очень похожей на мою когда-то… я забыл, затерял ее. Повторяемость нужна, это и во многих церковных молитвах… — это соответствует каким-то законным необходимостям нашего духа. Ритм? — как бы поглаживание души. Больная, она хочет, чтобы ее ласкали, утишали. Как и больное место. Ты же все знаешь. Ты — чего и не знаешь — _з_н_а_е_ш_ь уже. И я перед тобой — мальчишка. Не улыбайся, это правда, так я и думаю. Если бы когда-нибудь узнали люди твои письма… — обогащенными бы себя почувствовали. И я не преувеличиваю, когда думаю: это было бы захватывающее чтение — восторг, переписка этих двух половинок _о_д_н_о_й_ Души! Тут все — _п_р_а_в_д_а, сама Душа, в этих письмах-перекликаниях, призывах, молитвах, признаниях. Письма должны быть сохранены: это святотатство было бы — их сжечь или утратить сознательно, из каких-либо личных соображений. — В пятницу, 17, я написал еще раз Лукиным, объяснил мое желание быть у них… сегодня получил ответ! Они переезжали, и позовут меня. Раньше июня Л[укин] не думает в Голландию, а м. б. раньше.

Твой Ваня, без остатка. Ну, дай же кусочек «калачика»! Послал сегодня письмо маме.

[На полях: ] Чуть не выбранил милых людей, эх, горячка! До чего хороши «пасхальнички»! Они чуть срезаны снизу — и — стоят! Ты их зацелуешь! До чего они мне по-сердцу! Только бы докатились до твоего сердечка!

Дай парижский адрес Сережиного шефа! Я передам ему пасхальные яички.

Я купил 3 пучка ландышей, из лесу с корнями и цветочными стеблями. Посадил. Они день со дня будут распускаться — это — ты — юная!

Не заботься о «вечном цветке» — для меня: у меня есть этот «вечный цветок» — Ты, Светлая.

И. А. сообщил694, что ты была тяжело больна, но Господь сохранил, что ты — самая чуткая из всех читательниц, что ты — Дар Божий. Ничего обо мне: он — ревну-уч! Ради Бога!!

Узнай, как мне с луковицами твоих гиацинтов и цикламена? Посадить? слабо поливать? _Н_а_п_и_ш_и.

А ты, чай, подумала в сердце своем — иноческий лик знаменует перемена имени? Это не ошибка, это — Ольга — Елена — Елизавета — утверждение, ты-то «почитающая Господа»!


182

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


29. IV.42

С благодарностью «доброму цензору» за доставку моего рисунка![276]


Милый мой, ласковый Ваня!

Позавчера, 27-го вечером твое письмо от 23-го, такое… Ну, прямо меня возвеличивающее! Я смущена! Ванёк, ужасно смущена! И главное еще потому, что не выполнила того, что хотела! Я во сне видела все иначе! Я тут «стилизировала» так сказать. Ванюша, я сперва и сделала купол, но думала, что быть может больше принято именно вот так стилизированно. И гирляндочку я сделала симметрически вырисованной, а «виделась» она мне тоже иначе! Звездочку я в уголок посадила, тоже поэтому. Зритель привык к точности графической. Я с этим считалась. Делала «с оглядкой» на постороннего. Лавру я отчасти «скрала» с фотографии, т. к. я ее никогда не видала. И мне за это очень стыдно, когда твои хвалы слышу. Я же тебе об этом писала! Я ничего не выполнила из сна! Осталась только символика. Но странно как: мне снился сон, что меня кто-то чествовал… после «Отче наш», помнишь? И вот это ты! Ты меня так зачествовал! Меня очень тронула приписочка цензора. Как приятно, что письма попадают в чуткие руки! Благодарю _т_у, «добрую», если ей снова попадет это письмо! Очень благодарю милое сердце! Я посылаю тебе в этом письме еще одну обложечку. Это более «свободно», — это — почти то, что я «видела». Сделай поправку на то, что очень мелко (безумно трудно!), что у меня только одна (!!) кисточка, довольно пухлая, что бумага не специально-акварельная и мало красок. Я кое-где «умучала», например колокольню. Было прилично, а хотелось еще лучше, кисточка мазнула слишком толсто, стала я смывать, бумага же не ватманская, стерлась, — получилось грязно. Затем, — зелень сразу после букв должна быть иной, — эта слишком густа, по-моему. Я отчасти умышленно ее сгустила, чтобы дать контраст «дымке», — дали. Но это — слишком густо. Она тоже — «умучена». Хочу спросить совета у тебя: какого же цвета всю остальную обложку? Нельзя же белой — это нейдет, по-моему? А? М. б. коричневую? И тогда тебя, твои имена? Киноварью? Крем? Белые? Скажи? Я пока не «мажу», а так посылаю. Я не представляю как делается репродукция?!

М. б. можно бы мне большой размер делать? И они бы уменьшили. Тогда чище, точнее, лучше! Я же тут порой булавкой работала. Это вообще все: «начерно». Звездочки «лучиками» я, представь, сама уже пробовала. И именно в воскресенье, все воскресенье сидела, пробовала. Ты — чудесен! Ты все знаешь! Они нежнее лучиками! Сон был, конечно, чудесный, но Лавра, ее общее «горение», мне почти что так представлялось. Она вся в свете зари! Ах ты мой Горкинский! Так и вижу тебя малютку… тянешься «за-ручку», устал, морщишься на солнышко, углядел уже Лавру! Вижу тебя и Горкина твоего! И его вижу, душистого, на «Кавказке», в белом, молодчика, твоего отца! Догнал, обрадовал, поласкал, умчался695!.. Ванечек, я не знаю, м. б. я путаю, но мне казалось, что Богоматерь о преп. Серафиме сказала «он Нашего рода», когда Она явилась в сопровождении Иоанна Крестителя и др. святых в храме (?). Но м. б. я ошибаюсь?!

Я вся горю желанием работать! Мне так писать хочется. Я предыдущей ночью, с 27-го на 28-ое, после твоего письма не спала — почти что. А только чуть дремала. Грезила… И опять мне «пришло» что-то! Как хочется описать. Все так просто, так толпится, теснится, просится! Я никогда не знала как приступить к рассказу о «Лике» том! И вдруг, я все «вспомнила». И состояние души «вспомнила». М. б. выйдет! Только все очень «отвлеченно» начинается… Чтобы понятней. Так мне видится.

Ну вот чуть-чуть конспект696:

Дом наш деревенский, старый, такой же как раньше, из года в год, и церковь все то же, — но мне — все другое. И приезд наш, обычно шумный, тройками (о, эти переезды! — опишу!), с мальчишками у воротец, одаряемых нами конфетами и т. д., — на этот раз другой… Год смерти отца, — год войны. Мы убого едем с бабой-возницей на 1 лошаденке — все взяты. Из замечаний и «причитаний» бабы (только из этого?) узнает читатель, что и у нас все — иное. Мои детские думы. Первая ночь в так хорошо знакомой комнате. Намеком о моей «болезни — смертью», моей одержимостью этим страхом, за маму. Моя неспособность молиться, т. е. обращаться после той исступленной просьбы за отца к Богу с просьбой. В силу этого моя «оставленность», беспомощность. Это все так и было! Из этого родилось, родился «Лик».

Мои сиденья (тайные) на лестнице ночью, мои беганья «тенью» за мамой в вечном страхе за ее жизнь. Эти подслушивания на лестнице, когда от напряжения начинает тишина звенеть!

Мое отчаяние, почти уверенность, что мама умерла, однажды, когда она с братом ушла пройтись. И почти припадок. Бабушка… Вся ее личность в немногих словах. Ее немудрящие слова, но какие же верные, мудрые! Наши чтения с ней книжки «Богоматерь» и мое «оттаивание». Мой чудный сон, — отдала себя под Ее защиту. Несколько еще странниц, рассуждающих о «талантах» и моя мысль впервые: развить талант во Славу Ему! Утро одно, весеннее — (это — не соответствует «фотографии фактов», — но художественно правдивее!) — бывают такие утра, когда чего-то ждешь! О, я опишу это! Это утро после сна того, моего! И затем — церковь. Этот образ. Это — мое «Видение»! Я не знаю выйдет ли. И потом еще: мне всегда неловко, стыдно так собой занимать читателя. Я бы думала про кого-нибудь это рассказать, а не о себе. Я раньше думала поэтому м. б. «из дневника чьего-нибудь» это взять. Напиши твое суждение! Например: ну, скажем дневник какой-то девочки, попавший при разборе чемодана спасенного при потоплении судна, — это так часто 2 года тому назад бывало. Ну, оставить читателя думать, что из скромности, стесняясь, (или погибла?), хозяйка не отозвалась… И вот, нашедший (кто он? — можно подставить личность) решил, что может описать. Это было бы удобным для следующих «описаний жизни» этой девочки. Конечно не трону «повесть ту, проклятую!» Но мне претит всякая _н_а_р_о_ч_и_т_о_с_т_ь. Боюсь не вышло бы это так. И наивно! Ну, скажи! Я знаю, что это очень трудно задумано. Надо умело (а где оно, умение?) дать эти детские страданья. Не наскучить, не включить элемент истерии. Но если я себя сейчас забуду, «выключу» из жизни и перенесусь _т_у_д_а, в детство, то я все переживу так ярко, что… только пиши!

Умоляю тебя, Ванёк, напиши что ты думаешь. Разбрани! Если не понравится! Все укажи! Потом напишу (снова) «Говение», вернее: «Большой мой грех». Еще опишу рассказ об Иерусалиме одной странницы. «Ильин день» еще ярко живет в душе. Еще мою первую Пасху, все, все, от «Погребения Христа» до… игрушек в «большой столовой». Эта столовая мне напоминает комнату Виктора Алексеевича с «пунцовым диваном». Там тоже — большие окна в сад, в сирень прямо, дверь в прихожую, — так и вижу вот Даринька с матушкой Агнией697 входят. И у нас стоял диван по стене (против окон), где и дверь в прихожую, — только не пунцовый, а карельской березы, кожей обитый.

И образа, с радостной лампадочкой в переднем углу. И печка, перед которой сторож «громыхал» дровами зимой. Я именно нашу «большую столовую» (была еще «маленькая», семейная, где постоянно ели) и вижу, когда читаю.

Пиши, Ваня, «Пути»! Как радостно это! Пиши, отдайся им! отдайся Дари! Не ревную, ибо себя вкладываю в Дари, для тебя! Не из гордыни! Ты очень верно обо мне… о… чрезмерности… до… «скромности». Я же говорила, что я самолюбива и духовно горда! Я борюсь с этим! О. Дионисий знает это! Потому и прошу: не величай меня! Ах, давно тебя спросить хотела: читал ты, м. б. «Der Teufel» Neumann'a698? Интересно. Оригинально! Жутко. Я читала на берегу моря, — при солнце и т. д. — и не было того, что бы наверное чувствовала иначе. Черта никакого нет, конечно, но так у людей жутко!

Еще: читал ты Stephan Zweig'a699? Его теперь запретили, но я читала давно. Интересно, нравится ли тебе. Но его читать надо в оригинале. И Arnold Zweig'a700? «Novellen um Claudia»701, например. Stephan Zweig писал например: «Amok», «Die Briefe einer Unbekannten», «Die Frau und d. Landschaft», «Das zerbrochene Herz», «Die Verwirrung der Gefuhle»702. И т. д. «Die Frau und d. Landschaft» — удивительная согласованность природы с человеком. Это ожидание дождя, — и это томление девушки. Конечно они все с определенной тенденцией, — много чувственного. Но я умею читать такое, не поддаваясь. Ну, довольно. Не могу тебя читать. Начну, — и так затомлюсь по тебе, так вижу тебя, чувствую, живой выходишь из книги… Тяжело. Не могу. Плачу! Я, читая твою приписку о Лукине «Л. не думает [быть] в Голландии раньше июня», приняла «Л» за нечеткое «я». Я сама так «Я» пишу. Я прямо за сердце схватилась, стала маме читать, но вдруг и осеклась, поняла, что о Лукине. О, приедь! Ты отдохнешь тут! Я закормлю тебя всем, что тебе полезно! Ну, и «глупышку» свою увидишь!

Кланяйся доктору. Ты не ответил мне, где его жена, эта чудесная (?) «Марго»! А сознайся, — она тебе нравилась? Немножко? Да?

[На полях: ] Письмо наверно отправлю лишь завтра — некому идти на почту. Целую. Оля

P. S. Как поживают твои «молодые»?

«Куликово Поле» я именно так начала писать, как ты сказал, т. е. Поле с прописной, но чего-то усумнилась: грамматично ли. Спросила маму, она подумала и сказала: «пожалуй, с маленькой». Я и сделала. Рада, что угадала верно!!

Перышки моей птички — ну разве не небесная голубка[277]?

Кланяйся С[ергею] М[ихеевичу]! И «Арине Родионовне», — если это тебя не смутит. Спасибо, что молится! Она «Анна Васильевна»? Как моя бабушка покойная. Мне это так мило сердцу!

[Приписка карандашом: ] Я здорова, — силы понемногу возвращаются.


183

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


27. IV.42 7 вечера

Милая моя Олюша, светик… прости, что невольно доставил тебе беспокойство. Милая тревожка, со мной ничего неприятного, а страдание твое я переживал, им переполнен был, и свет потемнел для меня. Твоя открытка сейчас, 18-го, и я браню себя, зачем о себе писал. Милая, когда рукой пишу — не наспех это, — машинкой скорей пишется, — а, просто, _р_у_к_о_й_ захотелось тебе, — приятней, думалось, тебе будет, — _ж_и_в_ы_е_ строки. Рукой пишу, когда поздно, после одиннадцати, а то в железо-бетонном доме такой-то гром ночью, в тишине. Весь в очаровании твоим рисунком, твоей мыслью. И все, кому ни показываю. Бриллиантовая ты россыпь, чудесная! В тебе — и великое сердце, и огромная душа, и умище незаурядный! Все, что надо для всякого творчества исключительного по _з_а_р_я_д_у, по калибру. Когда же ты сознАешь это?! Оглядись — и увидишь, какая же относительная мелочь большинство мастеров кисти! Разве _т_а_к_и_м_ был бы Репин, при его техническом даре, если бы был он духовно глубок и остро чуток, и — более образован!? _Ж_и_т_ь_ в веках не будет. Как и Коровин. Не говорю уже о маленьком Малявине с его яркой «глупостью» — дурак с писаной торбой! — «Бабами»! Насколько же выше их всех Врубель, — хоть и не люблю я его больной символизм, — но у него великое воображение, он _т_в_о_р_и_л, а не списывал, у него мысль пылала, у него сердце трепетало. Хоть и больная мысль. Всякое подлинное искусство — творчество воображением, умом и сердцем. Умом лучше на последнее место. Помнишь, Пушкин: «поэзия, прости Господи, должна быть немножко _г_л_у_п_о_в_а_т_а»703. Конечно, дурак ничего не сотворит, но в искусстве _ч_у_в_с_т_в_а_м_ — почет. Страстная кипучесть чувств, пылкость воображения, нежность сердца… ограненные умом острым, — способность постигать жизнь _в_е_щ_е_й — не только всего живого! — вот Пушкин. У тебя _в_с_е_, _в_с_е, что надо. Милый ты мой гений, глу-пый, трусливый, нет — робкий, так лучше, точней… трепыхалочка ртутная… Олюша… — «познай самое себя». И помни: краскам уделено малое, СЛОВУ — беспредельность. Ты в _с_л_о_в_е_ сильна необычайно, я повторяю тебе это, я _о_б_я_з_а_н_ неустанно внушать тебе. Я не смею допустить, чтобы затерялся дивный алмаз. Потому и надоедаю, — знай.

Ты вся религиозна, — не в церковном — узком смысле разумею! — для тебя жизнь, мир — _т_а_й_н_а, та-инство, и потому ты подлинного теста, ты — истинный художник. Этим признаком, как пробирным камнем, испытываются «призванные». Почему современные евреи ничего не дали в творчестве? Для них нет ни «тайн», ни таинств: они _в_с_е_ знают, и все в'умеют. Далекие их предки иными были, и потому оставили _в_е_ч_н_о_е: я не знаю более глубокого, чем «Псалмы»704. Евангелие _в_н_е_ сравнений, понятно: тут — Божие. Наглецы и умники никогда не станут художниками, в широком понятии. Только — «смиренные», трепетно вглядывающиеся в «Тайну». Сухостой душевный не может творить, может лишь скрипеть надоедно. Неспособный воображать может только копировать, — таких большинство. И. А. Ильин умница, острый аналитик, остряк, творец схем, но… не образов. Он мыслит понятиями. И потому его «пробы», — я их знаю, — и это я тебе только говорю! — неудачные потуги, неудачные до… стыда. При этом он тонкий критик, острый… я бы сказал — единственно-настоящий в наше время. Подумай: критики ни-когда не были творцами. И потому — но тут и «верная цель»! — евреи очень набивались в критику, — «локти» и тут вывозят! Художник видит и в неживом живое, и в неорганическом — игру жизни, как дети: между ними знак тождества. И те, и другие строят свое не из понятий и логики, а из воображения — образами, а оно всегда логики бежит. Логика враг «тайны», но тайна имеет _с_в_о_ю_ логику — иного измерения. Когда однажды Бунин сказал мне, посмеиваясь: «у Сергеева-Ценского705, вашего любимца, _д_а_ж_е_ у лимона — _д_у_ш_а!» — я _п_о_т_е_р_я_л Бунина, хоть он и большой мастер, но только «без изюминки» глубокого искусства. Толстой был бы неизмерим, если бы понимал Тайну: он был слишком «из земли», — чудеснейшей, правда… но Достоевский, в _э_т_о_м_ («из земли»-то) коротковатый, буйно творил «из себя», мучительно пронзая «тайны». Толстой был суховат и сердцем, пуская в оборот «ум» и «глаз». Чудесное сочетание — Пушкин. Подумай, на 38-м _у_ш_е_л! Самая-то «рабочая пора», жатва-то… не наступила, к горю нашему. Дети из чурбачков создают чудеса. Твоя Лавра из детской вошла в твою жизнь, _ж_и_в_а_я, — вот оно творчество! Да, она _л_у_ч_ш_е_ всех Лавр, даже и посадской. И твоя Богоматерь «конкурса» — творчество несомненное.

Олюшенька, не робей, не оглядывайся, не стыдись «неопытности»: будь как дитя свободной, живи сердцем в искусстве, как бы во сне, — а форму найдешь, в переработке дашь, но «сердце» произведения рождается чаще всего _с_а_м_о, бессознательно, — мать, ведь, не чувствует зачатия младенца. Ночь. Писал с перерывом на ужин. 28-го. Читал «Пути», проверял «вопросы», поставленные в них. Ходил за молоком. Погода свежая. Стряпал обед: овощной суп, картофель. Ходил добывать масла, до-был. Видишь, на что уходит мое время. Моя новгородка завалена работой, может приходить лишь два раза в неделю, — понедельник и пятницу, а другой я не хочу. Эта благочестивая старушка дает покой мне, болтает о «явлениях» ей Христа, а сегодня плакалась над тяжелой работой, выпадающей русской крестьянской женщине, — в былое время! Чинила мое платье. Молится о твоем здоровье. И всех жалеет, а вся в обидах жизни. Олёк милый, сейчас твое письмо, 21-го! Ты не получила моего заказного от 14-го?! Господи… Твое письмо сердце затомило. Нет, не мучаю, не могу, не хочу, не смею. И не таков я: я хочу быть кротким, хочу тебя тихой, светлой, нежной. Не кори меня, Олюша, что не писал с 7-го: себя не находил. Только о тебе думы, тревоги. И себя укорял, да где же воля-то? Я был в оторопи, а не замотан посетителями. Только раза два-три завтракал у друзей, и то с надломом. Погода на Пасхе холодная была, с дождичками, и я не ездил в Сен-Женевьев, был разбит душой. В ночь на второй день был налет аэроплана, перебил сон, и я не поднялся к раннему поезду. Отложил на Радуницу706. Томился тобой, только о тебе. Переломил себя, был у всенощной в субботу, 11-го, уже врата царские были затворены. И так мне было горько! — как в детстве: затворены уже! Но вышел из церкви с тихим сердцем, примиренный. Очень, до слез, растрогала молитва Знамению, в завершение всенощной707. О, свет церковный! Какая успокаивающая святая сила! Понимаю тебя, Олюша. И все минуты была ты со мной, во мне. Живу, дышу тобою. Не кори, родная. Нет, никаких «бурь» не хочу, не могу хотеть. Тихую тебя хочу, мою кисулю, мою страдалицу… Господи, как я тебя люблю, Оля! Письмо 14-го было со мной в Сен-Женевьев, у сердца. Грустно было на могилке. Тот, кто мне передал сюжет — быль! — о «Куликовом поле», на могилке, в 39-м… умер. На обратном пути я послал письмо заказом по дороге, на ул. Конвансьон, куда я попал, чтобы поздравить — с опозданием! — вдову проф. Кульмана708, почтенную женщину, очень любившую Олю. Когда-то, когда я мучился болями в 34-м, перед клиникой, она привозила мне миндальное молоко, сама делала, без ступки. Она все еще убита, не может найти себя. Кульман читал древний славянский язык, и она подбирает его записки об языке. Живет скудно. Ей под 60. Ты сетуешь, что я «отшвыриваю» Св. Дни! Ты права, милая. Только я не отшвыриваю, а… _н_е_ _п_о_ч_у_в_с_т_в_о_в_а_л_ их, в горьком одиночестве, в тревоге, когда самое дорогое ныне… мое живое небо… ты, Олюша… истерзана! Тебя, мученицу, в сердце держал, мучился и… не видел Св. Дней! Так мне остро-больно сейчас, когда читаю твое — письмо. Не надо _т_а_к_ принимать мое невольное молчание — недельное! Не мог думать, писать. Оторопь и тоска. Ну, что я с собой поделаю!? Никаких пыток я не могу допустить, я же благоговею перед тобой! И я писал тебе 16-го, 17, заказное 20, открытка — 20, заказное 23, заказная открытка 24 — о лечении по указаниям Серова. Как мне больно, что ты тревожилась! Пойми же, — если не приходят письма, — либо запаздывают, либо мне трудно собрать себя для письма. И ты ни словечка, как здоровье, нет ли «почечных явлений»… — хоть бы одно словечко! Вся душа изныла, Оля. Нет сна и аппетита?! Олюна, прошу… держи в сердце, что Ваня твой — тот же все к тебе, с тобой, только для тебя живет-томится. Свет ты мне _ж_и_в_о_й… не буду жить без тебя! не могу! _з_н_а_ю. И ты живи надеждой, Оля… я нежен к тебе, моя святыня, моя Жизнь! Даю слово — всегда, как могу, в храме буду… с тобой. Больше мне нет дороги. О, какая же тоска без тебя… места не нахожу. Перемогаюсь, не живу. Ухожу в цифровые выкладки, это меня покоит. Если бы тригонометрические задачи решать, да таблицы логарифмов нет под рукой. Люблю. Покоит. И я отправляюсь в… Монте-Карло. Беру «Ревю рулетки», столбики NoNoNo… — и — комбинирую. Это — идиотизм, конечно, но я начинаю забываться. Так всегда бывало, когда не пишу, не читаю… — как Оля мучилась таким моим «опустошением». Когда кончал работу, ставил последнюю точку… — то-ска! «Миг вожделенный настал, Окончен мной труд многолетний… Что ж непонятная грусть Тайно тревожит меня?..»709 Сейчас заходил Евреинов710, режиссер, драматург… — мечтал поставить на экране в России «Человека»… Выпросил «Няню» и «Пути» — пенял Нобелевскому комитету, что не дал Шмелеву премии. А я глазами хлопал. Принесли при нем твое письмо. У меня заныло сердце. Я увял. А он что-то болтал о Рамоне Наварро Пиранделло711, о постановке своих пьес в Америке, Италии… А я мечтал о… тебе, родная детка моя. Кроме тебя — ни-чего, ни-кого не надо. Что с тобой, как ты лежишь, — думаю… как «калачиком» спишь… какая ты бледненькая, прозрачная… — и слезы, слезы… как больное дитя ласкаю, _с_в_о_е… И Серов что-то забыл меня… Эти дни было тепло, каштаны цветут, чужие… белыми конусками… Целую горестное твое — письмо. Не надо мучиться, мучить меня… я знаю, ты невольно, ты меня любишь, ты меня жалеешь… ты мной тревожна… не надо, светло думай, светлой будь ко мне, — и ты окрепнешь, ты будешь здоровенькая, веселенькая… — и я тебе что-нибудь сочиню… приласкаюсь… вот только мрак развеется, очень скучно мне. Перед твоей болезнью я видел тебя. Ты сидела на моей постели, спиной ко мне, полная, розовая… в голубом и розовом шелковом. Я поднялся и притянул тебя, поцеловал в ложбинку, между лопатками, и в волоски под головкой, на шейке… Милая, все любуюсь «обложкой» «Куликова поля». Жду — красками. Я тебе много написал. Неправа ты, Оля: я, не писал, «умышленно»!!? Всю Пасхальную неделю я, оставил, _т_е_б_я!? Нет, клянусь: я все минуты только тобой и дышал, но не мог писать… — от тоски-тревоги. Олюша, прошу: напиши, возвращаются ли силы, как ты проводишь время, как питаешься. Нельзя принимать несколько укрепляющих средств, фосфор, например, может вызывать раздражение стенок желудка и пищеварительных путей… лучше бы один селюкрин, но его надо принимать _з_а_ полчаса до еды! Это лучший восстановитель. Ты не слабеешь? нет кровотечения? Напиши, почему ни словечка об этом? Я волнуюсь, томлюсь. Глупая! Только изыскиваешь, чем бы растревожиться, беспокойка несносная. Я браниться начну, глу-пая! Рад как, что ты пирожка поела с вязигой. Вот, вязига тебе о-чень нужна! Это же — как желатин! Кормил бы я сам тебя! все бы старался достать, в ротик бы пихал, пичужке! Если бы ты была здесь! Не нагляделся бы, днями бы у ножек сидел, как глупый… ох, Оля, как я мечтаю! Ручку бы держал, глазами бы молил, ласкал… мою Олюнку, мою радость, гордость мою, счастье последнее… лучшее! Оля… пасхалики ждут случая — стоят — глядят на меня, на тебя. Вот, ландыш тебе посылаю, м. б., дойдет. Это недавно купил лесные, во мху, посадил, цветут хорошо! В воскресенье был в ресторане с друзьями, угощали завтраком: омар, телятина жареная со шпинатом, морковью… густая сметана —? или вернее — творожок с клубничным сиропом. Вина не пью, боюсь. Потом поехали под Версаль, к соратникам моего Сережечки. Гуляли в лесу, нарвал я полевых гиацинтов, вот один тебе. Там обедали, у друзей Сережчиных, — два брата инженеры-крымчаки, фамилия Пастак712. Вернулся в одиннадцатом. Я, Олька моя, все всенощные был в храме, и две обедни. Меня не тянет обедня, но я вникаю все больше, _в_б_и_р_а_ю_с_ь_ в нее глубже. Хотел [бы] «Каменный век»713 послать тебе..! — о Крыме. Он не вошел еще в книги, печатается в «Современных записках». Не понимаю, почему проф. Лютер714 не устроит мой «Чертов балаган»! — в Германии. Давно послал этот крепкий рассказ. По времени! И. А. запрашивал обо мне через знакомого715, живущего в незанятой Франции. Написал через него, что ты болеешь. Ничего? Что ты — Божий дар, что ты моя самая чуткая читательница. И — только. И ты — только. Смо-три! Он ревну-учий! Он меня расхает тебе. Шучу. Но… не пиши, что мы большие друзья. Да? У, как целую тебя, «калачик»! Хоть взглянуть бы только… киса моя… кисулинька… ласковка… нежка, гулинька… ну, дай мне чуть-чуть… губку… уголочек… я только ресничкой трону… виском приникну… тепло твое почую… твое дыханье, «после ливня» твое…

Оля, ты всегда изыскиваешь самые горькие причины замедления писем! Не надо так. Помни, что жизнь ныне тяжела, многое мешает. И я не из железа. Целую тебя, детка, Христос с тобой. Твой Ванёк

[На полях: ] Люблю свободу и независимость, потому и живу один в квартире. Вот каждый день и надо думать — чего же есть? И еще диета!.. И это разбивает. Вот тут и _п_и_ш_и. А рестораны мне — яд.

Беганье за питаньем удручает. Какая тут работа! Трогательна Юля (мать Ивика!). Но у ней свои дела, урывками забежит, принесет своему Дяде-Ваничке чего-нибудь.

Поздравь от меня Сережу [с] днем рождения.


184

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


8. V.42. 2 ч. дня

Ольгуночка, милая, как я тебе благодарен за твой автопортрет! Это, должно быть, труднейшая задача — дать себя. Я мало понимаю в этом искусстве — рисовании, но чувствую твою силу. Ты _ш_у_т_я_ даешь высокое искусство, — высоту техники и я, невежда, вижу. Но вышла ты слишком напряженной, и глаза… нет, это не твои милые глаза! Тут — жесткость, а ты — _в_с_я_ _д_р_у_г_а_я, живая, в моем сердце. Но это твоя работа, и она дорога мне. Целую тебя, моя чудесная. Вчера я был вне себя, распечатав твое письмо… — как бы озарило меня! Светом осияло с твоей обложки на «Куликово поле». Что за прелесть! Удивительно дала ты Лавру Преподобного в туманце. Не нагляжусь. Какой же ты чудесный мастер! Мастерство, вкус… но главное — какая Душа! Это будет _ж_и_т_ь. Это поражающее _т_в_о_е_ введение в мое «Куликово поле». Тут мы с тобой благодатно _п_о_в_е_н_ч_а_н_ы. Придет время, и _н_а_ш, общий, труд, наше светлое единство в Духе, увидят многие, многие… Сердце рвется к тебе, прекрасная из прекрасных, художник ты мой чудесный. Готовая. Не оглядывайся, будь вольной, сильной, в великую меру твоих даров. Работай, Олюша! Ты меня запрашиваешь о том, о сем… а я теряюсь, — ну, что я тебе, _т_а_к_о_й, могу сказать, я, несведущий в этом искусстве! Да, кажется мне, что коричневый тон обложки будет хорошо оттенять краски — зеленую и красную… но ты лучше _в_и_д_и_ш_ь. Думаю, что лучше сделать в более крупном виде, при воспроизведении техническом — уменьшат. Самая же техника многокрасочной обложки мне неизвестна. У нас Гросман и Кнебель воспроизводили очень удачно. Сужу по образцам (журнал «Перезвоны»716), какие помню. У меня висит репродукция с картины К. Юона717 — «Москва — Кремль» — знаешь? — вид Москворецкого Моста, в самом начале весны (март), река еще зимняя, самый горячий час дня, — 4-й? — масса движения на мосту, масса фигур, оттенков, дымы над Москвой, талый снег, зимне-весенний Кремль, лед в возках, — погреба набивают! — множество оттенков переданы «Гросман-Кнебелем» удивительно. Еще есть у меня «Купчиха» Кустодиева717а… — очень сочно. Эта техника очень усовершенствована, и, конечно, когда придет пора, мы… — или ты… — сделаем все, чтобы твои краски _ж_и_л_и. Ты — полная хозяйка в этом, «Куликово поле» — твое, а с твоим творчеством — _в_п_о_л_н_е_ _т_в_о_е. О, радость моя бесценная! Да, вот что хочу отметить… Не найдешь ли ты, что лучше было бы чуть-чуть опустить купол гирлянды, чтобы наименование автора не придавливало? Да и «И. Ш.» должно быть немного опущено, а не на самом срезе обложки? Другое. Не лучше ли будет, чтобы было вольнее «дали», «небу»… — дать больше этого «неба» между верхушкой колокольни и гирляндой? Еще: нижний срез обложки не лучше ли завершить… как было тебе во сне? т. е., — дать _ч_т_о_-т_о… м. б. «колоски»? обрывок — завершение гирлянды (как на 1-ом рисунке)? и — со звездочкой? Повторю, — ты только можешь быть здесь решающим голосом, это же — _т_в_о_е. Я счастлив, в очаровании от твоего исключительного мастерства — _с_е_р_д_ц_а, какой-то предельной тонкости, удивительной _н_е_ж_н_о_с_т_и_ и… _с_в_я_т_о_с_т_и_ рисунка! Тут такая _ч_и_с_т_о_т_а… такое целомудрие творческое… — ты, только ты одна можешь _т_а_к. О, как я тебя целую, ручки твои, сердце твое… глазки твои, моя небесная девочка… — ну вот, смотри, _к_а_к_ уже ты здорова!

Оля, не напрягай себя, не смей возиться с хозяйством, помни же: надо совсем окрепнуть. Ты ведь жила и осень, и зиму, и весну… — в безумстве-перенапряжении! Считай за чудо Милости Божией, что ты не сгорела. Береги себя, тебе предстоит большая и славная работа. Я в таком восторге, в таком очаровании, — вот именно _т_а_к_о_е… давно-давно… как бы во сне видел… и лишь слабо мог передать в «Богомолье»… — «Лавра в заревой дымке»!.. — именно, отсвет светлой зелени _т_р_о_и_ц_к_о_й… — чудесный отсвет весеннего… что чудится в Троицыном Дне… когда Земля — Именинница717б. Тогда и сердце-Душа — празднуют, обновляются… купаешься в весенне-радостном, животворящем. Ты это мне напомнила своим волшебством, девочка милая, Олюша-детка!

Ты права: это преп. Серафиму было сказано Ею — «он Нашего Роду». И я, еще до твоей поправки, написал тебе о своей ошибке. Но это не меняет сути: преп. Сергий потому и удостоин «явления», что он «Ея Роду». И я был вправе написать так, дерзнул внести в Его слова к Васе — «есть там нашего роду».

Ты уже здорова, — благодари же Господа! (я весь в благодарении, но у меня нет полной молитвенной силы), — и потому ты так _х_о_ч_е_ш_ь писать. Больной никогда _н_е_ «хочет». Вот я… я очень как-то переутомился… итог всего переиспытанного за эти месяцы… напряжение-то душевное сказалось, и потому я отлыниваю… мне н е хочется… ничего… а лежать, бездумно… я как бы топчусь на месте… душевно-то… и я никогда не насилую себя: придет час — _б_у_д_е_т. И я так понимаю, как ты была «опустошена»! Но теперь, ты будешь наполняться. Только не форсируй, а набирай сил. И писать погоди еще, окрепни, прибавь весу, пополней, порозовей _в_с_я, — спи, лежи, читай самое легкое, не вызывающее на думы, и больше ешь, ешь, ешь… купайся в молоке! Умоляю тебя — не смей поливать, копать, поднимать, носить! Не делай резких движений. Я знаю, какая ты горячка, и какая во всем — страстная. Ты же неуемная, неудержимая, — «скандалистка»! Уймись. Стань хоть на время «важной барыней»… ну, прошу… во все вноси размеренность, ритм, — это тебя введет в форму, оздоровит. И подумай о «сосудах кровеносных»: их надо лечить. Порывистость, — всяческая, — и внутренняя! — действует на них вредно. Направляй же себя «в мерный круг»! Это важно и для творческого акта.

Теперь, о работе в _с_л_о_в_е. Ольгуна, не страшись, не топочи на месте, как испуганная девочка, отдайся рассказу с полной верой в себя. Рассказывай _п_р_о_с_т_о_ и совсем _о_т_к_р_о_в_е_н_н_о, как бы рассказывала самому близкому тебе человеку, его душе. Понимаешь, самое-то важное — _п_р_о_с_т_о_ и свободно. Пусть «форма» рассказа тебя не останавливает, — она потом явится, потом все поправишь, — главное: как душа хочет, так и начинай рассказ, повествование. Непременно форма сама подыщется, если душа хочет рассказывать. Нет, искусственного приема не вводи, никаких там «спасенных чемоданов», не думай — Боже храни! — что ты навязываешь себя читателю: наплюй на все. Читателю тоже наплевать, _к_т_о_ это рассказывает: ему нужно, чтобы было «интересно». А дневник ли, записка ли, воспоминания ли… — ничего этого не надо навязывать, а просто… — так и начинай, как хотела… — чудесным прошлым, когда на тройках… через деревни, радостно… околицы, мальчишки, леденцы, «барин-барин, дай копеечку…» — орали, бывало! — все это светлое подыми, покажи, введи в него слушателя, не бойся, что длинно, всегда можно сократить. И вот, после этого «света», резче почувствует читатель _н_о_в_о_е, томительное… — и я вижу эту лошаденку, бабу, войну, пустоту полей… и печаль прежнего дома, и твое сердце… (Я знаю, что суть твоего повествования очень трудная, душевное состояние девочки! о Лике!) Оля, — все, все рассказывай, освобождай душу… потом будешь править, а теперь дай самому повествованию _т_е_б_я_ самое захватить, и тогда ты не отстанешь, пока всего не исчерпаешь, и увидишь, _с_к_о_л_ь_к_о_ же _в_с_е_г_о, и такого чудесного, в твоей головке милой, в твоем живом сердечке, в твоей, страшным богатством переполненной Душе! Я уже теперь вижу, _к_а_к_ глубок и захватывающе интересен твой рассказ. Пусть это будет повесть… — не задумывайся: тебе некуда спешить, ты не по заказу работаешь… — облегчай же себя, в тебе слишком накоплено! С_а_м_о_ _в_с_е_ уложится в форму. Когда будешь просматривать, — много после! когда _в_с_е_ закончишь! — только тогда будешь сокращать, — прикидывая на себя, _ч_т_о_ может быть неинтересно, излишне — для читателя. Но ты так сложна душевно, так особлива, исключительна, так чутка, духовно-тонко одарена, что — _в_с_е_ в твоем будет захватывать. Я тебе предрекаю это: я тебя _в_с_ю_ _с_л_ы_ш_у, как если бы это я сам был, стал _т_о_б_о_й. Олюша, _к_а_к_ я тебя люблю! как ты мне близка… — ты — во мне живешь, ты… я тобой становлюсь… я весь в тебе тону, и я всю тебя несу в себе: вот он, наш дивный _с_о_ю_з. Ты — _е_с_т_е_с_т_в_е_н_н_о_ — _м_о_я, для меня, ибо ты — и я — мы — из одного куска _г_л_и_н_ы, — так случилось. Я уже владею тобой — во мне, — и не видя тебя живой даже! — так я тебя _б_л_и_з_к_о_ слышу, так ты во мне дышишь… — это куда сильнее мгновенного телесного слияния. Правда, порой бывает недостаточно этого чувствования такой «близости издалека», хочется полной близости… такой, такой… ах, как это неизъяснимо чудесно! и — _т_а_к_ _ч_и_с_т_о, при всем греховном..!

Олечек, пиши именно так… «выключись из жизни дня сего», «забудь себя», перенесись в далекое… и увидь _с_е_б_я! ту, Олю-детку, 10-летку! — и ее глазками смотри, и ротиком ее дыши, ее грудкой… и губки облизывай, и радуйся всей, _т_о_й_ полнотой и радостью жизни детской, стань наивкой, _т_о_й, полной той, как порой удавалось стать маленькому Ване в «Богомолье». Ничего не страшись, никаких «влияний»: помни: это все — _с_а_м_о_с_т_о_я_т_е_л_ь_н_о, в каждом из нас. Перечитай «Детство и Отрочество» — Толстого718, — увидишь. Но у Толстого срывается порой непосредственность, и он делает отступления. Надо _в_с_е_г_д_а, на всем протяжении рассказа — остаться _т_о_й, малюткой, славкой… и не бойся чувствительности… — если сумеешь стать 10-леткой, не будет ни слащавости, ни «истерии»: будет девочка Оля… порой «скандалистка» — как за ужином с «яичком»! Ольга, тебя ждет великая радость в этом творчестве! Уви-дишь! Если бы ты была сейчас здесь!., как я хочу много-много тебе насказать, как писать — в письме и десятой не скажешь.

Нет, Цвейга не читал — и не стану. Немецким я не владею, а переводов нет хороших. И ничего он мне не даст. Вот попробуй достать Эрнста Вихерта, и потом скажи мне, — он глубже всех этих… Из области «чувственного» мне ничего не надо, я _з_н_а_ю_ больше их всех… не опытом, конечно, а постижением. Да и область эта — чувственности! — какая же малая и невысокая — о чувственном, в специфическом понятии. А _в_с_я_ область — чувств… — да она неохватна, и разбираться в ней хватит на миллионы лет для миллиардов писателей. И это ты сама для нас всех и обнаружишь, когда вложишься в творчество: ты дашь особенное, чего, м. б., никто еще не давал. Я же не побоялся, после сто-льких мастеров, давать _с_в_о_е! И мое «Богомолье», и, м. б., — и «Лето Господне» — _о_с_т_а_н_у_т_с_я, как родное, хотя бы по искренней непосредственности рассказа, по _д_е_т_с_к_о_с_т_и, всякой душе _с_в_о_е_й, близкой. — Чувствую, что ты получила мои «пасхалики». Поставь их, чтобы видеть чаще, в них моя нежность к тебе, ласка, я так на них смотрел, будто тебе свой взгляд, свое нежное созерцание тебя хотел передать, влить… и они будут шептать тебе, всегда, — «Христос Воскресе!» — нежная, светлая моя, Олюнка моя! Правда, они такие… _ж_и_в_ы_е, чистые. И — «фиалочку» получила? А «сирень» ждет еще. Нет, Марго ни-когда ничего во мне не вызывала, ни-как. Слишком она _л_е_г_к_а. Об их жизни напишу, кратко. Серов в себе носит. Уехал от нее — наконец-то! — он. И взял Ирину с мужем. И, кажется, покоен. Марго лет 48–50, но она все еще не угомонилась. Это у нее и в Питере было, и в Константинополе… — альковные, что ли, _и_с_к_а_н_и_я? или — сложней? Не знаю. Она мне _ч_у_ж_д_а. И никак не привлекательна.

[На полях: ] Целую и тянусь к тебе. Крещу, голубка. Твой Ваня

Поцелуй — за перышко! — твою небесную птичку.

Помни, Олёк: ты, ведь, упрямка и не принимаешь antigrippal! Прошу: берегись гриппа и принимай, хотя бы с сентября. Я принимал — ив эту зиму не болел. Последствия gripp'a для тебя могут быть губительны. Прошу!.. Есть у тебя? Ответь.


185

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


5. V.42

Ваня мой, неизреченный свет мой, сокровище мое, Ванюша-солнышко мое, соколик ты мой, Ванечка!

У меня нет слов, чтобы выразить все то, что наполняет меня к тебе. Несказанно тянусь к тебе, всем сердцем с тобой, всякой мыслью, всем, всем, всем! Как покажу тебе, как расскажу любовь мою?! О, милый, милое сердце! Родное, наше! Ванечка, я плачу, я так нежна к тебе! О, мой милый, родной Ванюша!

И прости меня, прости за все, чем мучила невольно. Я же сама до одержимости страдала. Не буду больше! Мой ласковый Ваня, ты только и сказал: «не надо так, Оля, и я не из железа».

Ванюрочка, это я тебя истомила, болью своей в тоску загнала?! Я не смиряясь в болезни, а наоборот, распустив нервы, тебя еще, гадкая я, томила. Милый светик мой, теперь ты успокойся! Я у ног твоих. Я все к тебе нежность, ласка… Почувствуй! Оля твоя здорова. Теперь у меня есть силы. Я поправляюсь. Я не хуже, чем была до болезни. Но я должна быть лучше. К этому я стремлюсь! Твой селлюкрин аккуратно принимаю. Хочу здоровой быть… для тебя, моя радость!

Твое письмо от 27-го (вчера его получила) — такое… ну, шепот сердца сердцу! Ах, все они твои чудесны, но иногда бывают особенные. Такие прямо из сердца! И… чуть грустное! Ванечка, счастье мое ненаглядное, неповторимое… как люблю тебя, моего родного! О, не грусти, не надо оторопи! Ванюша, не может того быть, чтобы мы не увидались! Я думаю порой, что коли бы это случилось, то я не пережила бы счастья! Как я хочу тебя увидеть! Ваня, понятно ли тебе, как можно каждый миг думать, жить любимым! Это не преувеличение, нисколько! Я все время с тобой… Когда смотрю я на цветы, то думаю: «пошлю Ване», или, «жаль, что Ваня не видит». Читаю ли что прекрасное, — тоже: «почему Вани нет, поделились бы!»

Ах, не пиши мне вздора «боюсь встречи, разлюбишь» и все то, что ты еще об этом говоришь в различных вариантах. Неужели тебе не стыдно?! И за что же ты меня считаешь?! Для меня не существуют годы… никак! А кому из нас сколько «отпущено дней» (как ты пишешь), — это же никому неизвестно! Разве не верно? О, Ванечка!

Какой ты… скромник; — почему И. А. тебя «расхает»? Он-то? Да он тебя так любит! Почему настойчиво ты дважды просишь ему ничего о тебе не писать? И почему «ревнучий»? Дружок мой, И. А. никогда не относился ко мне больше или нежнее, чем к «чуткой читательнице» его. Я же тебя цитировала. Никогда не думай иначе. Самое большее, что бы он мог сказать: «И. С.? Что же он, такой великий, смог найти в простенькой Олечке?» И этого ты боишься, да?

Но не буду. Я шучу! Тоже шучу! И. А. очень чуток к твоему сердцу. Тебя он трогательно любит. Через кого он о тебе справлялся? Через некоего Вигена Н.719 (имя) м. б.? Если да, то это очень милый, ценный человек. Удивительный! Любит Марину. Безнадежно?! Не знаю.

«Видел тебя в голубом и розовом, сидела на моей постели»… пишешь ты… Если бы! Ах, Ваня, это: «притянул сзади». Я чувствую это, будто наяву. Вчера читала твое письмо еще и еще, на сон, в постели. И… не могла спать. Долго я лежала с открытыми глазами. Потом жмурила их, а веки дрожали, открывались сами.

Тебя в темноте глаза искали? Может быть! Читала молитвы, уснуть старалась… Какие-то сны-грезы были. Не помню. Новый вариант моего «Лика» видела. Совсем иной! И все идет не от меня, а из уст моей умершей Нины (подруги), — она была полна видений и Тайн! Я хочу писать! Иван мой, слушай: я тебе клянусь всем, всем Святым мне, что меня давит сознание моей неспособности. Я не ломаюсь. Я, признаюсь тебе только, я страстно хочу верить, что м. б. есть у меня способность! Но я ее не вижу! Пойми! Я именно «с_п_и_с_ы_в_а_ю». Я часто презирала себя в жизни за это копирование! Я же тебе давно писала, что у меня нет оригинальности. Помнишь. Именно это я чувствовала. Я умею ценить художество и знаю как омерзительна копировка, и потому именно, ловя себя на этом, падаю духом! Понял? М. б. несколько удачных фраз, определений, тон, заимствованный от тебя же (!), тебя уверили в том, что я могу творить?! У меня именно творческого-то и нету! Я вся пришпилена условностями. У меня нет смелости! Я же чую! Но я тебе верю. М. б. я смогу развиться? Ответь мне! Меня мучает мое бессилие! Все, что я пишу, — все уже писано. Я понимаю «свое» и Врубеля, и Васнецова (и люблю его), и Нестерова, и Билибина720… Левитана… Души у него сколько! А у меня — ничего своего! Понял? Не брани меня за трусость — это не трусость, а сознание своей бесталанности! Ну, прости, что так пишу. И пойми, что это серьезно. Клянусь, что не ломаюсь! Помоги мне! Хочу!! Для тебя хочу творить, если могу! Понимаешь, надо иметь это желание — дать что-то свое миру, иметь сознание, что ты это свое имеешь. А у меня нет его! Пойми! Мое детское все выплыло под впечатлением от твоего. Верь же! У меня открылась эта именно сторона тобой!! Да, я отозвалась на это м. б. особенно чутко, но именно отозвалась. Это — отзвук на тебя. Я не могу твои брать пометы. Это же воровство. Да и для чего? Ты несравнимо все уже дал!! Пойми меня! Я буду только «пачкать мадонну Рафаэля»721. Я не брыкаюсь. Ваня, я хочу, пойми это! И помоги мне разобраться. Признай же мои минусы. Скажи о них. Остереги меня! Обереги от разочарований! Хорошо, дружок?

Ванюша, я болезненно-напряженно жду тебя! Вчера в газете «Новое слово» я прочла, что поездки с 1-го апреля в занятую Францию и Бельгию очень сокращаются и затрудняются разрешения. Касается ли это поездок из Германии, или вообще — не знаю. Ваня, милый, попытайся же получить визу! Молю тебя, Ваня! Господи, неужели же это невозможно!? У тебя наверное есть друзья, которые смогут помочь. В немецкой комендатуре попроси, объясни, что тебе, писателю, так же насущно, необходимо, как многим, которые по делам допускаются, устроить свои литературные дела. Теперь, когда твои книги так нужны, когда так важно все, что они дают людям. Именно ты, такой сторонник Германии (скажи же это: как важен твой дух в творениях твоих), я уверена, ты получишь разрешение. И мне, если суждено мне встать на этот «Путь Слова», — мне же необходимо знать все от тебя лично о твоем творчестве, о его дальнейшей жизни, о том, как я достойно смогла бы следовать тебе!

Господи, я уверена, что это поймут! Уверена! Что ужели война уничтожает потребность сердца?! Никогда! И я уверена, что тебя-то, тебя такого, поймут и позволят! Пойди сам! Скажи! Тебе все скажут! Я так тебя жду! Я тебе уютно все устрою! Заботиться о тебе нежно буду! Какое счастье мне было бы! Ну вздор какой ты пишешь: «переломлю себя». Чего переламывать?! Глупый, Ваня! Ну, когда же мы увидимся?! Ты хоть принципиально-то этого хочешь? Или, слушай: спроси не позволят ли мне приехать? Но мне страшно ехать после болезни. Подумай, если в Париже заболею! На тебя свалюсь? Ужас! Господи, Ваня, как то можно: убиваешь время на хождения за едой, на готовку обеда!? Грех! Ну неужели никто из близко-живущих, не может заодно брать и для себя, и для тебя? Это же позор русским людям, что позволяют русскому Гению такое! — Что за кошмар! А «Пути»… стоят… ждут череда, когда картошка сварится! Неужели никто не подумает об этом?! Ваня, приедь сюда! Отдохни от беганья за молоком! Дай мне за тобой походить! Я же твоя? Своя?! Или отпихиваться, отмахиваться все еще станешь? Глупыш! Не уставай, Ванюша! Береги себя! Здоров ли ты? Я тревожусь за тебя вечно. Береги себя! О, если бы ты ушел в «Пути». Не для меня, нет, но для тебя же! Для всех! Для Бога! Пиши, Ванюша мой! Какая это будет радость! Бедный ты мой, милый… одинушечка!.. Ревю рулетки, тригонометрические задачи… Умница, ты, — все [умеешь]! Не скучай, дружок! И я ведь так же вот все о тебе, а… тебя и нет! Ах, Ванёк, как понимаю все! Больно, больно это «соратники Сережечки…» и все такое… Твой лесной гиацинтик я приняла сердцем! Спасибо, мой ясный! И ландышек! Целую их! Сам рвал! О, если бы был, явь… это… твой сон… Как я тянусь к тебе… целую тебя… обнимаю, притянутая тобой к себе сзади. Люблю тебя…

Оля

Мама кланяется тебе очень. Напишет. Сережа тоже! Цветочки поцеловала, — пусть передадут!

[На полях: ] Посылаю тюльпанчик-детку, выросшую среди больших. Миленький, правда? И веточку яблони… Начинают цвести!

Здесь каштаны еще не распускаются.

Здесь капля «Après l'ondée»[278].

Все о тебе! Вся с тобой! Неужели не увидимся!? Увидимся! Да! Да!


186

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


15. V.42 12–30 дня

Гулька моя радостная, ну, до чего я сейчас весь _в_з_я_т_ тобой! Сейчас письмо твое, 5-го мая, — так весь и объят тобой, и твои духи, — «После ливня» (чудесные!) — так они меня волнуют, открывают тебя! — вдыхаю от пролитой капли, и зацеловал «детку»-тюльпанчик, и яблонный цветочек-поцелуй твой, и… — ну, тебя всю исцеловал, тобой причастился, радостная моя, здоровенькая Ольгунка… — видишь, жизнь льется в тебя, и из тебя в меня льется! Олька-упрямка, не пиши мне смешных сомнений, — я бессильно и досадно смеюсь на тебя… — это болезненно-напряженный смех, смех с досады, и потому «смех», что в нем, под ним — радостная уверенность, _з_н_а_н_и_е_ точное, что ты _в_с_е_ можешь и все преодолеешь из твоих «глупых страхов»! Твоя «Лавра»-сон — всех чарует! — так и все твое будет чаровать. Ты — удиви-тельная, девчонка! Милая моя трепыхалочка, ты что же, за глупца или за лгуна меня считаешь?! Я в _э_т_о_м_ _н_е_ могу обманываться: у тебя _в_с_е_ есть, чтобы писать, и — _с_в_о_е_ писать! Главное, не думай никогда, что ты _д_о_л_ж_н_а_ _с_в_о_е_ —! — _д_а_т_ь! Это «твое» у тебя бессознательно проявится, и так, что ты и не приметишь. Или я не вижу…?! Да я еще два года тому, когда и не помышлял, что стану твоим счастливейшим «пленником сердца»… — да, тогда еще чувствовал, что в тебе _ч_т_о-то необычное… _ч_т_о-то… — «много жизни», — но ты тогда все «оглядывалась», пиша мне, не раскрывалась. (Признаюсь, в самом начале нашей «встречи» — я жадно стал думать о тебе, я уже _ж_д_а_л_ тебя, я уже начинал жить тобой! Это — помимо меня было.) И это — первое! — «я да птичка» (* Я твою птичку вижу: это малюсенький «попугайчик», что ли, с пестренькими плечиками! с серенькой головкой? но это не русская птичка.)… — так меня и пронзило! Вот, вот оно, — «свое-то», — выскочило помимо твоих «заданий» и сомнений — писать «свое» (и это не мало, это в немногом — многое, это — искусство!). Ты потом так и почла раскрываться, цвести, дурить меня твоим цветеньем ароматным! В_с_е_ помню. И про звезды в прудике, и золотую дорогу в колосьях, и краски света, и все, все… и твои сны, и «лик»… и тысячи твоих думок, мыслей, оценок (неба, — парка!), бросков… — да что я, олух, что ли, глухой, слепой?! О, не знаешь ты, ну — знай: как плакал я, глупый, 9-го IX в день Ангела своего, после твоей розы — (роса из розы!) думая, что теряю тебя, совсем! Чего тебе еще от меня, — брани, сетований, топанья..? — чего тебе нужно, когда ты вся блещешь, вся передо мной «разделась», во всей твоей красоте пьянящей (душевной, она выше телесной!) и возносящей?! Ты полна сил сердца, души, чуемости самой тонкой, ты в вещах и людях видишь и можешь увидеть такое… чего мне и в голову не придет, потому что ты сверх-чутка, и твой глаз сердца и духа — пронзает так глубоко и нащупывает так верно, что… — ну, я-то себя знаю!

Зная себя и свои средства, — знание это — как бы лишь ощущение, знание верхним чуянием, — как у охотничьих собак! — я _в_и_ж_у_ и глубоко постигаю тебя, твои средства, твой нюх, твои движения сокровенные… и _з_н_а_ю, что ты мо-жешь! Выкинь из головы, что ты _д_о_л_ж_н_а_ давать _с_в_о_е… — это приходит _с_а_м_о, без твоего «должна», — и только тогда! — оно — пугливо, оно свободно и никаких «должна» — не признает, — оно — вылетает нежданно и бессознательно, когда ты вся в очаровании твоих грез — в писании! — твоего острого и огненно-страстного воображения, оно — становится — оно начинает быть, как в таинственный миг какой-то… становится — «есть»-ем, зачатое дитя, в страсти зачатое, о чем зачавшая и не помышляет… — но подсознание-то ее, зачинающей — _з_н_а_е_т_ и уже тайно ликует, причем уже «понесшая» только дремлет в неге, далекая от всякой тени сознания. Поняла, гулька? Пишу, а во мне все клокочет, так я вдруг это твое «зачатие» страстно переживаю, будто я… вот сейчас… вместе с тобой. Поняла? Так и в творчестве… кажется… пишу «кажется», потому что сознанием никогда не воспринимал, _ч_т_о_ я написал, _ч_т_о_ получилось… _м_о_е_ или не мое… — я просто наслаждался, писал — жил в воображении… а как оплодотворялось… — да кто это может знать? Это только вдолге после, услышит мать, когда _э_т_о_ в ней дрогнет первым движением жизни… — и, должно быть, это «трепетанье под сердцем» — один из сладчайших мигов! От него вдруг затаится сладостно _о_н_а… сомлеет в этом миге от благовения, от счастья, которого нельзя сознать, можно лишь — пережить его. И потом эти миги станут длящимся счастьем — _н_о_ш_е_н_и_я_ жизни новой… — но я не женщина, мне не дано это пережить. Но я помню… подробное… его отражение, слабейшее, чем у _н_е_е… о, помню… — Оля как-то сказала, шепнула мне: «нет, ты послушай… дай руку… вот сюда…» — она взяла мою руку, приложила ее к себе… — и я… я вдруг услыхал рукой… под теплотой ее тела, на твердой, напряженной ткани его… — _д_в_и_ж_е_н_ь_е… чего-то другого, чем ее тело… — легкое «волнение», мягкое трепетанье… — два-три толчка… Это было почувствованное мною — _п_е_р_в_о_е_ движение его, нашего с ней… _о_б_щ_е_г_о_ — Сережечки… Я до сих пор так остро это помню. Ну, — так и _с_в_о_е_ в творчестве… учувствуется — а м. б. и не учувствуется, хоть и есть, — лишь вдолге после зачатия, после уже рождения в слове, — и ни-когда не раньше! И потому — не задавай себе заданий, не пугай себя, не отступай, еще не приступив к работе. А ты только себя отпугиваешь, у тебя твои колебания опережают самое действие, попытку… У тебя так кипят чувства, воображение, «нервы», что ты начинаешь себе наворачивать всего, чего и нет (как и свои сомнения во мне — к тебе! и сколько муки, а для чего?! Ведь ты же знаешь, что _в_с_е_ во мне _з_а_п_о_л_н_и_л_а! брильянт выдумывает страхи — стекляшки! Смешно?..) и чего не будет… как одна — это раз мне мой доктор пошутил на мои тревоги, слушай:…как одна баба, бездетная, — и, очевидно, этим всегда томившаяся! — стряпала перед печкой, и вдруг из чела печи упал на шесток кирпич! И разахалась тут баба та: «Господи милосли-вый… ну, хорошо, Миколиньки тут не было, у шестка! а если бы он тут играл!., да ему бы его головеночку прошибло, помер бы мальчишечка… а мучился бы как… Господи..!» — и слезы у нее, слезы, ревет баба коровой, белугой… Слушал-слушал мужик — и говорит: «Настасья, будет блажить-то… одурела… и Миколеньки нет… а ты вон какой сырости-то навела… чего ты ахаешь-воешь… душу тревожишь… да потому-то Господь и не посылает дитю… ты его уж эна когда в гроб-то укладываешь… еще и нет его… а ну-ка будет… да ты тогда и житья-то никому не дашь… вся истекешь от своей дури..!» Смеешься, гулька? И пока ты будешь загодя себя оплакивать и то, что могло бы зажить от тебя, до тех пор — так ничего и не будет, — одно лишь трепетанье и топотанье, — паралич силы творящей, дающей жизнь! Вдумайся, перекрестись, и с Господом, не озираясь, начинай. ВершИ! Н_е_ _д_у_м_а_я, ч_т_о_ _в_ы_й_д_е_т. Иди и иди, пиши и пиши, — и родится _о_б_р_а_з. А техника сама придет, увидишь. Пока дети боятся ходить — и матери за них боятся! — никогда не пойдет ребенок. Он пойдет _в_д_р_у_г, и сам этого мига не почует; как вмиг начинают плавать, уметь плавать, ездить на велосипеде… творить, — и… любить также… и тоже бывает _в_м_и_г_ — физическое сближение между любящими… — это все — одного порядка. Эх, договорился до…! «Голодной куме — все хлеб на ум». Хлеб — ты, конечно, вся, живая-огневая!

Не хочу, не смею тебя обнадеживать, но говорю тебе просто, уповая: я почти уверен, что мне удастся получить разрешение на поездку, для меня, м. б., сделают, — и я вижу эти пути, — и м. б., я обойму тебя, моя родная девочка, и мы все скажем друг другу, и о творчестве твоем… и м. б. мне удастся укрепить твою веру в себя, т. е. заставить тебя, наконец, в себя поверить! Не буду загадывать, обнадеживаться и тебя обнадеживать, — пусть это случится нежданно для нас обоих. Как ты нужна мне, Оля! О, ми-лая..!

Я счастлив, я благодарю Бога (и ты благодари! ЕЕ, ЕЕ!., радостными слезами, — и ты увидишь ЕЕ, ты под Ее защитой, Ее Рода!), что ты здоровеешь, — я это _с_л_ы_ш_у, — о, весенняя моя, цветочек мой яблонный, нежный, чистый, ароматный тонко, — моя святая девочка, моя неверка! Моя гулька-Оля, Ольгунка! Веришь теперь, _к_а_к_ люблю, как _в_е_ч_н_о_ люблю тебя! как неизменно, безоглядно, чисто, светло, без малейшей укоризны себе, во всем спокойствии совести, чувствуя, как это мое чудесное к тебе чувство _д_а_р_о_в_а_н_о_ мне и благословлено моими дорогими отшедши-ми! Всем сердцем прямым говорю тебе это, Оля. Я не мальчик, не ветер, не пустосердый… — я во всем могу отдать себе отчет, и ни в чем за эту любовь к тебе не могу упрекнуть себя. Это во мне так же естественно, как биение сердца, и без этого я уже не могу жить. Ну, поцелуй же меня, а я так жарко тебя целую, и так благоговейно-нежно. Ты уже давно мне жена, истинная, духовная, жена по сердцу, по мыслям, по грезам… ты, воистину — _м_о_я… мы так — _о_д_н_о, так много в нас общего нашего, нам только свойственного! Ну, хотя бы _э_т_о_ общее… не служит ли оно еще лишним подтверждением того, что ты _п_о_д_л_и_н_н_а_я_ — для делания высшей силой творческой в человеке — для творчества искусством, образами — как бы «из ничего», — подобие Божией Силы, — «из ничего» — «да будет!» Играет сердце, ты живешь во мне, и ты думаешь сейчас обо мне, — ликует сердце! Олюша моя здоровеет, находит себя! она радуется жизни, весне, цветам, травке, ветерку, облакам… — всему-всему… — в нее вливается Господня благодать жизни… — о, как я счастлив, что Оля моя хоть немного радостней стала… нет, ты радостна _в_с_я, и от этого приливают силы. Но береги себя, не пересиливай, ешь, зелени больше ешь, витаминься, жуй зеленую кровь растений, салаты, лэтю… — все это _н_у_ж_н_о_ и для творческих актов всякого порядка! Не думай, что ты меня мучила, — все забыто, и ты — ты! — ни в чем не виновата, — не ты это — болезнь твоя это. Теперь моя Ольгушка — пай-пай. Опять со мной… Твой Ваня. Ты — флер-д'оранжик мой, чудесный цветок!

Ваня. Твой.

Ну, хоть призрачного, выдуманного — люби! Не могу, не смею обманывать себя.


187

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


7. V.42

Ванюша, родной мой… Давно нет от тебя ничего. Последнее письмо получила 4-го, — оно от 27-го. Я томлюсь, т. к. боюсь, что ты тоскуешь от моих гадких писем. Хочется верить, что ты и «хорошие» мои уже получил. Я бегаю к почтальону, но и боюсь, боюсь, что ты страдаешь! Господи, Ванечка, я так браню себя, гадкую, что не умею тебя беречь! А только этого ведь и хочу. Веришь? Ваня, Ваня, сколько надо мне с тобой всего обсудить! Сколько вопросов у меня к тебе, еще… с 1939 года?

Никогда не решусь все изложить на бумаге. И столько необходимо знать. Иногда мне остро кажется, что так, не разрешив всего, невозможно жить. У меня много вопросов о себе лично, о жизни вообще и т. д. Ах, если бы я тебя смогла увидеть! Ах, почему, почему, мы не раньше встретились!?

Если бы мы были так же знакомы, как, хотя бы, с И. А.?! Тогда бы я подошла конечно к тебе в 1936 г. и ты м. б. меня «у_в_и_д_е_л». Мне невыносима разлука с тобой! Пойми же, наконец! И в то же время, я кляну себя, что пишу так, м. б. это тебе в обузу — это мое настойчивое желание встречи? Но, умоляю, брось всю чушь, которую ты мне писал о свидании нашем! Ты — неужели ты все еще не знаешь (?), — жизнь моя! Ну, не буду, не буду, — я знаю, мы дергаем друг друга этим!

Но Ванюша, родной мой, знай ты, что не одинок ты, что я и днем, и ночью с тобой. Я также мечусь одна в жизни, одна, как и ты один! Я буду искать тебя, близости твоей в… искусстве. Если не могу увидеть тебя в яви! Ужасно это! В молитве ты со мной! Но я плохо могу молиться. Суета… Дела дома масса…

Ты знаешь как это бывает: все берегут, все хотят, чтобы я _н_и_ч_е_г_о_ не делала, но я вижу, что это невозможно. И, когда мама сердится на неопытную девушку-прислугу, то я чувствую, что я должна встать у руля. Девчонка не виновата, — она прямо «от сохи», чего с нее взять? Ну, да я теперь молодцом! Не могу больше писать о здоровье, о себе… так скучно.

Я здорова! Ванёк, не беспокойся! Селюкрин дает силы. Ваня, если любишь, если веришь, если хочешь со мной быть, то постарайся (только вправду!) приехать! Ваня, брось глупости! Умоляю! Ты все еще меня не знаешь?! Посмотри, как я забыла всякую гордость! Как молю тебя! Катичка из «Няни», пожалуй, так бы не стала? Могла бы и я тебя иначе звать. Истомить, истерзать… всем. Но не могу я тебя так. Я тебе так открыта. Можно ли проще?!

Ты все знаешь. Я не мучаю тебя ни ревностью, ни кокетством, ни всем тем, которому даже и имени-то не найду, но чего многое-множество у каждой женщины. Ванечка, я просто, любя, безгранично любя, зову тебя! Ну, не буду! Как хочешь! М. б. и вообще это тщетно, — м. б. не дают пропусков. Мне не дадут, как женщине. Попытайся ты! Ты такой известный! Есть же люди с влиянием! Я уверена! Ваня, ты отдохнешь здесь. Я буду все время с тобой. Мы гулять будем много. Я найду красивые места, с лесом, как у нас! Я буду баловать тебя, будто твоя маленькая «хозяйка»… Ах, Ваня!

Яблони цветут сейчас, хотя еще не все. Ранние только. Я еду завтра (если здорова буду) к Фасе. Ее муж в Берлине. В воскресенье хочу в церковь, в Amsterdam722.

Однажды в месяц служат там. Ваня, а ты забыл небось, что в 11 ч. вечера я говорю «покойной ночи!»?

Ванюша мой! Я так хочу тебя увидеть! Не глазеть, а душой всего _о_б_н_я_т_ь… Все в тебе увидеть! Все сказать тебе, все спросить, все узнать! Ты же для меня Вечное Начало! Ты не понимаешь все еще, кто ты мне! Ты выше всего земного! Потому-то и могу я еще переносить внешнюю разлуку. Ибо: ты так весь во мне, что я иногда тебя как живого чую. Ну, дай, хоть разок, увидеться! А что потом?! Не знаю, не спрашиваю… Не могу… Вся моя жизнь горестная разбитая какая-то! И кому нужна я? И во всем виной я сама. Я не ропщу ни на что. Все приемлю от Господа. Но молю: «Дай увидеться мне с Ваней!» Ах, Ваня, подумай ты обо мне, о всей жизни моей… что у меня есть! И многого ты не знаешь еще. Сложно жить, сложно общаться с жизнью и людьми. Я будто вне жизни… Помимо меня идет она… У Фаси вроде этого. Но Фася обо мне ничего не знает. Никто ничего не знает. Трудно одной все сносить. И нет ответа… И это чувство тогда зимой, что будто щепочкой несусь в потоке бурливом и вот-вот… разобьюсь! Это — иногда приходит снова, именно с выздоровлением, хоть и не так ярко. Я не хозяин самой себе. Не чувствую себя такой. И еще слабость эта после болезни. И тебя мучаю. И уходят дни и годы! О, если бы домой можно было! Я так от сего устала!

В тебе я нашла бы все счастье, все, все!

О, Ванечка, приедь же! Я ничего не прошу у тебя, как только: «приедь!» Я не осложню тебе ничем твоей жизни. Не буду проситься с тобой, я ничего не попрошу. Я только увидеть Душу твою бессмертную хочу. Тебе все скажу, спрошу совета как мне внутренний свой мир устроить. У меня много сложностей, о которых ты ничего не знаешь. Касается только меня! А. ни при чем! Ваня, как я завидую всем, кто с тобой бывает! Ваня, спроси кого-нибудь о поездке! Неужели нельзя?! Ангел мой, Ванюша! Любимый Ванечка.

Ничего не могу другого писать. Я вся в тоске по тебе. Вся в полете к тебе… Ваня, милый, пиши хоть «Пути», чтобы это ужасное время разлуки не ушло бесплодным.

Я буду себя тоже заставлять работать. Буду писать, тебя все пошлю. Учиться буду. А ты брани, указывай ошибки! Хорошо? Ты тоскуешь? Почему мне так грустно? Ванечка, слов нет, чтобы сказать, как все мысли мои к тебе! Радость моя, Ваня! Любимый мой, Гений! Ласковый Ванюша! Прости меня за все, за все! Я не хочу тебя мучить, не хочу «дерг-дерг», никогда! Но почему же так выходит?! Ванечка, бесценный? Я больше не «больнушка». Я здорова! Не томись моей болезнью. А ты-то как? Здоров? Умоляю, берегись! Почему тебя С[ергей] М[ихеевич] «забыл»? Ну, ты к нему зайди. Только не тоскуй! Ванюша, если бы я знала, что мы, когда-нибудь хоть, увидимся, то я бы воскресла вся! Солнышко мое, радость моя, Ваня, не знаю как, и чем обласкать тебя! Милушка мой, несказанная волна любви заливает мне сердце! Люблю тебя так сверх-земно, что все твои выдумки и «переломлю себя» — ничто, смешны, дым! Никого, никогда не было на земле (так чувствую я), кто бы так были одно, как мы с тобой. Ванечка, на что бы я была способна, чтобы только услужить тебе. Я бы рабыней твоей хотела быть. Обнимаю тебя, бесценный мой, люблю, целую крепко. Оля

[На полях: ] 8.V.42

Мне легко, не тоскуй!

Вечер. Милый Ванюша мой, гулять ходила, нашла эти миленькие «сережки», привет тебе мой! Пахнет хорошо от них — весной, радостью… Ванечка, золотой мой, если бы ты был близко! Я так тебя тепло, нежно несу в сердце! Жду почты сейчас, — м. б. от тебя что будет?! Ванюша, здоров ты? Я так живу тобой! Если бы ты это почувствовал! Ты это чуешь? Ответь! Пишешь Дари? Ну, полюби ее немножко, за меня! И ты узнаешь, как она-я тебя могу любить!


188

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


16. V.42 12–30 дня

Ну, ласка моя, Ольгуночка светленькая, све-женькая… радостная, здоровенькая и… неукротимая… стой, возьму тебя в оборот, наконец. Поговорю с тобой сугубо всерьез о том, _к_т_о_ и _п_о_ч_е_м_у_ _е_с_т_ь_ творящий в искусстве, и кто _н_е_ _е_с_т_ь. Не лекция это, не глава из «эстетики», а вывод из личного опыта, разбор собственного «состава». После сего я и не заикнусь уговаривать тебя писать-творить в любой области, а, просто, закончу: «имеяй уши слышати да слышит»723 — или — «тан пи»[279], как говорят французы.

Ты, непокорка-неверка, все вопишь — «я могу лишь подражать, „списывать“, я — маленькая, я же знаю себя…» — и прочее. Когда я был во 2 кл. гимназии, я писал по Жюль-Верну, — да, как бы подражал в приемах, хоть и брал героями гимназических учителей: «путешествие „мартышки“» — учитель географии, сын известного историка Соловьева!724 — на воздушном шаре, сделанном из штанов «бегемота» — учителя латинского языка — толстяка неимоверного. За это я отсидел два «воскресенья». В 4-м кл., — я тогда читал Гл. Успенского, и его рассказ «Будка»724а — не помню точно содержания, — произвел такое впечатление, что я сам написал рассказ… «Будка» —!! — вывел в нем «страдающего будочника», потерявшего от скарлатины своего мальчика — жена померла от родов! — и как он в дождь осенний несет бедный гробок подмышкой… а будка «осиротела, мокла под дождями, и покинутое гнездо ласточек — отсвет Майкова?725 — одиноко плакало под крышей, дрожа соломинками, словно и оно оплакивало бедного мальчика усопшего»!!! В пятом кл., — под впечатлением «В лесах», Мельникова-Печерского, — начал большой роман из жизни 16 века, причем дал трескучий мороз, когда «термометр (!!) показывал свыше 40 градусов» —!!! — это в 16-м — то веке!.. Под влиянием Загоскина — писал исторический роман из времен Грозного. Под влиянием Толстого — «Два лагеря»726, — о сем прочтешь как-нибудь рассказ — «Как я ходил к Толстому»727, — публика влоск от смеха падала. И, уже в 17 л., оканчивая гимназию, написал рассказ «У мельницы», напечатанный в толстом журнале, — был чуть под влиянием «Записок охотника»728, что хвалившая рассказ критика и отметила. Помни закон творчества: все без исключения рождаются в творчестве под чьим-нибудь влиянием, до гениев! Пушкин — ряд лет — уже 20-летний был во власти классиков, античности, ложно-классицизма, Державина, затем — Байрона и прочих… многое из его — и очень высокого! — является, просто, «заимствованием» —!!! — но это никак его не порочит: он оказался _в_ы_ш_е_ тех, у кого _б_р_а_л. Его знаменитые «Песни западных славян» — материально взяты у Мериме729. Брал у англичан, немцев, у француза Парни730, у Данте… не боялся исходить из Гете, — «Сцены из „Фауста“»731, подражание «Песне Песней»… — да раскрой — увидишь. Лермонтов — _в_е_с_ь_ из Байрона, и до бесстыдства из… Пушкина! — возьми же его «Демона», — целые строки… — Пушкина!732 «Мцыри»733… — да кру-гом…! И это не помешало ему стать гениальным Лермонтовым. Достоевский здорово напитался от Бальзака (а ныне: Он и — Бальзак!), Мопассан от Флобера, вначале… Толстой — от Стендаля… — его батальные картины! и немцев, и все — от Шекспира!!! и все — от собств[енного] на-ро-да… и все — от — «Божией Милости»! И все, _т_а_к_и_е, стали «самими собой». Пушкин — в самом замечательном из своего — наполовину от… Арины Родионовны, ну — в кавычках: особенно, за 30 лет перевалив, стал черпать из величайшей сокровищницы народного творчества. А что такое — «народное творчество»? Творчество отдельных, безымянных, наследство коих подхвачено и стало бессмертным в нас. Все мы — от земли, но и… от Образа Божия. Вот этот-то Образ Божий, всеобъемлющий в нас, он-то и дает творцам их _о_с_о_б_л_и_в_о_с_т_ь, их _л_и_ц_о, их — _с_в_о_е. А земля (персть) — это преемственность, ткань-сермяга, по которой гений вышивает _с_в_о_й_ узор. Ласковка моя, нежная, робкая… — и — ох, какая напористая-огневая! — зато — еще и особенно люблю, это же «пряность» твоя, огонь этот, он меня жжет, эта твоя «купина», разжигает, влечет страстью, страстностью твоей… — да ты и не могла бы быть истинным художником, если бы не была так страстна, так кипуче-огнедышаща, так опаляюще прелестна! Художником не будет «тепловатый», «лимфа», душевно-вялый, душевно-духовно скудный, тихий… Художник — (большей частью) — всегда вулкан, всегда извержение, «орел», огонь-огнь, с пронзенным или «горе вознесенным» сердцем, и… всегда _д_и_т_я_ (как вот ты, девчурка!), всегда «наивный», всегда изумленный новою красотой, какую будто бы только что увидел… — а он уже давно все видел, а каждый миг видит по-новому, все «раскапывает» вновь и обретает уже в перерытой до него «кротами» (более мелкими) куче — чудесные жемчуга, алмазы, рубины, сапфиры… Каждый миг — новые глаза у него, потому что его душа миллионно-многогранна, налита таинственной силой, и эта-то ее сила множит в простом — чудесное, мно-жит мир! И как же не права ты, гуленька моя, умная-умная —!! да, да, умная, как Христова детка, — когда лепечешь: все описано, все _б_ы_л_о… У тебя глаз мушиный, пчелкин, глаз Ангела, наконец: ты, через свои душу-сердце (о, какое богатое, огро-мадное!) _в_с_е_ воспримешь и все дашь, как раньше _н_е_ давали. Я-то _з_н_а_ю. Любовь — штука вечная, до-человечная… — в Небе зачатая! — и подлинные писатели дают ее _в_н_о_в_ь_ и вновь новорожденной. Поройся в своей литературной памяти. Любовь Наташи Ростовой, Лизы Калитиной, Герман и Доротея734, Эмилия735 (нем.), Дамаянти, Елизаветы Николаевны из «Бесов», Настасьи Филипповны из «Идиота», «Первая любовь», Соня Мармеладова, Дуня, Катюша Маслова, Елена Тургенева — в «Дыме»736, Вера («Обрыв»)737, «Нана»738 Бовари, Джульетта, Дездемона… Татьяна, Ольга, Даринька — тебе знакома? Паша, Анастасия Павловна — не кощунствую, что дерзаю взять честь стать рядом? Нет, _з_н_а_ю. Нургет… — да сотни «любивших» и _в_с_е_ — _с_а_м_и, в _с_в_о_е_м. А разве я по твоим «рассказам о жизни» — я теперь мирно их могу перечитать и еще больше чтить и возносить и любить, и душить тебя от любви, и впиваться в тебя всей силой… — не вижу, что у тебя — _в_с_е_ — _с_в_о_е_ — и потрясающе _с_в_о_е!? Не веришь? Ну, тогда поставь между мною и подлецом знак равенства: лгун и пошляк? Нет! ты это _з_н_а_е_ш_ь, моя горячка, гордячка и вопилка-нытик, и птичка-трель, и голубка моя пугливая… и соколка моя ярая, вот-вот хватишь клювом и разорвешь, и сама истечешь кровью, что уже не раз и было. Нет, милая моя, меня ты не обманешь, хоть ты и воплями истеки вся, и все свои ножки оббей о мое настойчивое сердце, я все равно не поверю, как не могу поверить, что искусство когда-нибудь исчерпает… — Ж_и_з_н_ь! Искусство — бессмертно и бесконечно, и всемогуще… — ибо оно — от Господа, и все определения свойств Божиих — применимы к определению Искусства. Я эстетик не изучал, они — _в_н_е_ меня, по ним ничему не научишься, как не научишься верить в Господа и Ему молиться и служить… по бездарным урокам «Закона Божия» в гимназии. Знай же, что я не даром именовал — и буду! — тебя Ангелом, божественной, изумительной, неизъяснимой… — это не потому лишь, что я всю тебя люблю, от мизинчика на левой ноге до темечка, все жилки твои люблю, все миги глаз, все реснички, ямки, складочки, до яблочков и персиков в тебе, — о, прости же, после-ливенная моя прелесть живая!.. — а — это глубже и главнее… — я _р_о_д_н_о_е_ душе моей в тебе ценю-люблю, я «нашего Роду» в тебе поклоняюсь, я знаю, _к_т_о_ ты, силу твою духовную знаю! — твор-ческую силу. Помни — в искусстве «оглядка» — убивает волю-раздолье, полет сердца и воображения, каменит, как жену Лота, — в соляной столб обертывает739. Страх и трепыханье — лютые враги. Тревога, страх, подавленность духа — парализуют и физиологический акт любви, — в большей степени — всякий духовный акт — молитвенное состояние, созерцание, взлет парящий, воображение, все, чем творит, и творится искусство! Девочка моя чистая, ласточка, любочка моя желанная, дружка верная, женка, невеста моя неневестная — прости! — пиши — что хочешь, как хочешь. Свою жизнь, куски ее, — у тебя такие склады всего, ты миллиардерша индийская, а строишь из себя скареда голландского! Греметь будешь — предсказываю тебе. Но только тогда, когда вернешь себе все силы телесные, все здоровье. Какую бы жизнь жгучую влил я в тебя, если бы были вместе! Да, и любовью…… — и — прильнув сердцем, душой, — и живым словом! Ну верю, что и в этих буквах моих почувствуешь и огонь мой, и веру в тебя, и мою мольбу! Прошу тебя: тебе необходимо мно-го спать… — очень много! Это устроит нервы и сосуды. Ложись в 10, ну в крайнем случае, не поздней 11, вставай в 8. Не думай о Ванюрке, — нечего о нем думать, дня довольно на этот пустяк, а прочти Богородицу, предай себя Ее Покрову — Водитель она твой на всю жизнь. Под Ее знаменем твое искусство. Во Имя Ее творить будешь, чистая моя. Не убойся, не устыдись, Оля! Сердце мое — твое, с тобой, и пусть и оно будет питать тебя. Твое сердце — наполнит твое творчество, и останется его на любовь земную. Опыт у тебя огромный, куплен страданием, куплен и радостями творческими, они в тебе с детства живут, ты же с детства творила, да, да! Творила в переживаниях, страхах за дорогих, в «безумстве», в «исканиях идеала», — твои рассказы о жизни, в тысячах встреч — и это твое богатство, т_а_й_н_о_е, чуемое вне, как и твоя прелесть телесная — она вы-ше античной красоты, часто охлаждающей влеченье и «вкус любви», — все это такой капитал, что средний «жрец искусства» — нищий убогий перед тобой! Ольга, девчурка милая, верь мне. Больше я не коснусь всего этого, — я же не граммофонная пластинка, с меня и с тебя довольно… — я только знаю, что все эти мои речи не бесследно тонут в твоих глубинах… — в тебе творится — и сотворится, — и — это мой гонорар! — я знаю, что когда-то получу от тебя поцелуй, — лучший из всех твоих _п_о_ц_е_л_у_е_в… и — счастье — тебя читать, твое смотреть — и уже получил — _т_в_о_ю_ Лавру. Ты, глупенок, и тут скулишь: я ее «скрала»! Смешно. Как если бы кто из художников вопил, что он «скрал» солнечный свет, миллионы раз «краденный» у Господа Бога: Лавра — Лавра, и она, единственная, всем принадлежит, и ее «скрасть» нельзя. Ты договорилась-доскулила до… абсурда. Пишешь — «помоги мне разобраться»! — Вот, помогаю, — помог? мало? Ну, тогда… возьми вербу с моего пасхалика и —!!! Вот — по «калачику». Приласкаться к тебе хочу… тянусь, ушко твое беру, чуть, «карасиком»… — милое мое ушко, соску кискину. Олёк, будешь спать, есть, наливаться, алеть, беречься, не грезить страхами, внимать моему сердцу к тебе, твориться, чтобы дарить радость — и себе, и всем? У, как люблю… отень-отень… лю-бу… — Сережечка, бывало, так… сжимал и скрипел даже… — так «любу»! Ну, какой там рецепт на су-нитрат-де-бисмют? Твое немецкое название верно. Тяжелый висмут. Всегда его без рецепта. Ничего не вредный, глотал — сколько хотел, — от него всякие «жители» кишечного тракта погибли бы! — и у меня их, понятно, никто никогда и не находил. Если можно, на себя возьми. Найду рецепт проф. Брюле — приложу. Твой доктор и для себя может взять в аптеке. А не может — и не надо. Обойдусь, как уже полгода обходился глинкой, Саоlin'ом. Язва спит, а м. б. и совсем уснула. Болей нет, а если и будут, так это от чего-нибудь другого, — теперь не приходится разбираться в еде, — что дадут, чего найдешь. Ничего тут страшного, что хожу за молоком. Все ходят. Страшное было бы, если бы не доставал молока! Да и надо мне прогуливаться, а то, не будь этого, валялся бы днями с книгой, или тосковал по тебе. Я порой — увлекающийся! — неделями — в книгах, а когда захватит писание — прощай, солнце! Я не умею — «дозами». Милка моя, зачем ты мне вышиваешь, глаза продаешь? У меня есть и рубашка, — Милочка, рижская, ныне берлинская, — вышила — не ношу. Есть чесучовый пиджак, — мне все твое — свято, но мне приятней было бы, если бы Олюша моя спала, ела, набиралась силы, цвела, лежала под березой в кресле, а пчелы слетались бы к ней, — «какой удивительный цветок! и как чудесно дышит! и какой душистый — апре л'ондэ»! — и молитвенно пели — «спящая царевна, баю-баю… ти-ше… ти-ше… сладкая царевна наша… баю-баю…» Ты слышишь, какой нежный гул над тобой, и очарованный червячок готов упасть на шейку… и погреться в твоем _ц_в_е_т_к_е! — молочно-розовом, нежном, как зрелый персик, в ямочке-душке твоей, чудеска. И как ты — верно, _с_в_о_е! — «с каждым крестиком любовь вшиваю!» — Целую бесценные ручки твои, горжусь: Олёль моя, мне… подарила! Ведь во всем твое дыханье, твой взгляд, полный любви, — Ольга, я жду, жду… тебя! Я весь дышу тобой, о, ми-лка! Я ликую: моя, моя, моя Оля — _ж_и_в_е_т! в радости Оля моя! воскресает! Я знал это! Я тебе писал. Ты будешь _в_с_я_ моей — ты _д_а_н_а_ мне! А я не заслужил тебя! но… это милость Божия. Веришь теперь, кто ты мне?! Да, да. Твой Ваня

[На полях: ] Оля, береги себя! И что ты так скоро разгулялась — после такой-то слабости?! Еду к Фасе, еду в Амстердам! Непоседа-юла! Ле-жи, глупка, набирай сил, не хозяйствуй! Я — при-е-ду!! Спи, ешь, а то не приеду!

Да, ты у меня — _т_а_к_а_я..? — первая! Да. Да, я любил Олю мою, и теперь я ее свято люблю — чту. Спокойно. И она, знаю, дала мне тебя. И я — спокоен. И ты — будь.

Олюлька, сейчас мне принесли фото — переснято с карандашно-пастельнно-акварельного портрета, писанного художником Калиниченко740 (помнишь его картину — студент сжигает в печке «нелегальщину»? — Румянцевский Музей — он меня писал в его имении, Рязанской губернии 21.I.1917 г.). Я тут 40-летний — чудесна [репродукция]. Оля любила..! — но я подарил оригинал, когда после ее кончины все разбросал741! Как переслать тебе? М. б. сам привезу.

Да, да, Олюша моя, я чувствую, что ты вся со мной, все эти дни радостью заливает сердце!

Как ты нежна! Ни в чем не укорю! Не ты томила, твоя болезнь. Ты сама истомилась. Люблю. О, как..! Так — никогда еще.

Я весь — о тебе, к тебе, в тебе!


189

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


13. V.42

Милый мой Ваня, родное сердце! Пишу и думаю, м. б. получишь к Троице — поздравляю — целую, а сегодня еще раз: «Христос Воскресе!»

Голубчик ты мой дорогой, Ванюшенька, получила вчера утром за завтраком какой-то заказной пакетик из корсетного (!) магазина из Гааги… ничего не поняла, думала м. б. кто-нибудь из дам хочет мне доставить удовольствие и «ухватили» что-нибудь для меня из туалета. Еще не торопясь, раскрываю и чувствую уже рукой, что нечто кругленькое, гладенькое ласкает руку… Яички! И духи! Яички — прелесть! Лучше, чем я ожидать могла! Дуси! Очень миленькие, именно «ласковые». Я так рада, что твое желание исполнилось, и они пришли еще до отдания Пасхи. И я их поцеловала, христосуясь с тобой, дружок мой, мыслью! Сегодня отдание уж! Как грустно!.. Ну, и вот я вчера, сразу подумала о «Roussel»… и разыскала по телефонной книге ту фирму, которая мне (вероятно по поручению m-me B[oudo]) послала. Утром же позвонила туда, чтобы узнать, кто приехал, где, и т. д. Я надеялась ее увидеть и еще упросить для тебя кое-что взять, из того, что у меня есть, а у тебя, видимо, нет. И главное, хотелось мне достать лекарство, это «sous nitrat de bismut» (правильно?). И, подумай, я от 1/2 11-го до 2 ч. ждала соединения! Эта Гаага всегда ужасна! (Тогда, когда с Арнольдом случилось несчастье, я тоже не могла добиться телефона.) Так и теперь: ждала, ждала, издергала себе пальцы даже. И когда соединили, то узнала, что m-me B[oudo] уезжает уже в тот же вечер. У меня не было лекарства, надо было достать рецепт, найти аптеку, и самое ужасное — автобус! Они ходят очень редко. Я высчитала, что не могу уже поспеть… и не рискнула бы такая слабая еще так «гнаться» и ночевать в Гааге. И все-таки, не могла мириться, что вот кто-то едет, а я бессильна! Ах, да, мне в фирме сказали, что вряд ли я ее (B[oudo]) смогу увидеть — занята очень, но дали ее адрес. И бранила же я тебя, что не сообщил мне о ее приезде раньше! Шучу, конечно! Но досадно, я бы тебе всего послала, что можно мне достать! И, знаешь, я, несмотря на кажущуюся невозможность, все-таки стала искать лекарство. Подумай, мой доктор мне его в течение 1 часа раздобыл! Это по голландскому темпу прямо чудо! И вот я решила послать свою «трамбовку». Это дитя природы так стремительно, что все на своем пути сокрушает в спешке. Наказала ей, что очень важно и очень спешно, и пустила ее как ракету, ибо она, как услыхала, что «спешно», так уж на ходу и слушала-то. Сказала ей, чтобы добилась madame во всяком случае, если даже уже на вокзале, то пусть дает большой «на-чай» портье и катит с ним на перрон. Укатила. Мама смеется: «смотри, девчонка всех прохожих прямо с ног собьет!» Утром является: все сделала. За несколько минут madame захватила. На лету в поезд вскочила где-то. Молодец! Рада буду, если ты получишь и если это — то, что тебе нужно. То ли? Напиши! Я написала m-me B[oudo] письмо, но т. к. не знала, говорит ли она по-русски, то написала по-немецки. Ты мне писал как-то, что ее сестра читает тебя в немецком переводе. Я не рискнула, не встретясь лично, «всучить» ей остальное через горничную, да еще такую! Хоть я и учила ее быть вежливой и поаккуратней! А мне так хотелось бы, чтобы ты хоть несколько дней (хотелось написать «пару дней», да вспомнила!..) не бегал за покупками! Ну почему ты раньше мне не сообщил, — я бы все устроила. И madame бы встретила хорошо!.. Сегодня утром получаю от нее письмо, датированное 10-м мая, но опущенное только вчера после обеда! Поручила м. б. кому-нибудь? Забыла? Или просто тоже «боялась» оказии? Она сообщала по-русски, что здесь пробудет до вторника, и предлагала позвонить ей, если что нужно. Подумай, если бы пакет запоздал вчера, то как бы я рвалась на части, получив это позднее сообщение. Ах, Ванюша милый, как же это так, — я тебя не поблагодарила так долго! Солнышко мое, — целую тебя, благодарю за все, за все! Но духи? Что же мне делать? Я их берегу все до тебя. Это на всю жизнь! Фиалочка! Ванюша, мне больно, что я тебя так «опустошила», затерзала. Ты устал. Ты творить не можешь — не хочешь от переутомленности, как ты пишешь «отлыниваю». Если бы ты знал, как это больно мне! Что мне сделать для того, чтобы ты загорелся? Наполнился светом? Чтобы у тебя его для тебя стало слишком, и ты бы захотел дать его и другим?! Я измучила тебя! Невольно, конечно, Ванюша. Поверь! Счастье мое, Ваня, милый!.. Ты получил мой так называемый «портрет»? Ну, не хвали, хоть и «через не могу». Я знаю, что гадость. Гораздо лучше уметь правде глядеть в глаза. Сереже и маме не понравился. Арнольд тоже его нашел «жестким». Но, видимо, я и есть такая. М. б. временами. Я часто ловлю себя такой в зеркале, когда сама не жду себя увидеть. Но сходство есть без сомненья, хоть и никуда не годная работа. Овал (у меня он, как видишь, далеко не «ангело-подобный»), лоб, брови, рот, и что-то в глазах. Но они не удались, я знаю. Ах, не стоит об этой ерунде и писать… «От слова _х_у_д_о», — вот какой я художник. «Лавру» я тоже не сумела дать. Мне вообще очень трудно без техники. И потом, не забудь — я не рисовала с 1922 г. В России я презирала прикладное искусство, а за границей оно в почете. Только «прикладное» — ремесленницей была. Большевики его тоже старались ввести, но молодежь наша очень стойка в идеалах. Не свернешь так скоро… Мы воевали прямо за «чистое» искусство!

За границей я, скрепя сердце, зарабатывала «прикладным искусством», — вот такие и другие яички, иконы, ларьки и т. п. разрисовывала. У меня был успех. Меня «гнали» в модное отделение (рисовать моды), те кто видали мои «яички». Но мне это чуждо. Рекламу — тоже не могла… А «творить» мне не пришлось. Господи, уже 20 лет прошло! С 1922 г.! 20 лет без практики! Чего же ждать! С того момента, как Беньков нашел у меня «1000-чи ошибок» я ничего не сделала для их искоренения! Ах, скучно, Ванёк, не хочу о себе все! Брось!

Не удалось тебе достать, для себя конечно — не подумай, что для меня! духи «Treffle». — Я бы хотела тебе послать, — если найду, то пошлю. Это совсем почти что — «любка». Получил ли мой крошечный тюльпанчик? А «кусочек калачика»? К сожалению, не могу стать калачиком, т. к. могу спать только на спине, высоко, полусидя. Неуютно! Когда будет Лукин? Напиши заранее! Я, кроме того, буду ловить С. «шефа». Ваничка, посылаю тебе вырезку из «Нового слова»741а. Удивительно как! И вот в то самое воскресенье я особенно воображала себе то, о чем тебе писала, о твоем Сережечке. Мне страшно и мешает что-то так писать о нем, слишком священно это все, но хочется дать тебе почувствовать, что странно так меня мысль о нем волнует. А вдруг? Вдруг он отзовется! Кто тебе говорил, что его звери-большевики убили? Видел его кто-нибудь? А м. б. бежал? Таился? Вот мой друг детства Миша тот, помнишь писала, тоже бегал под чужим именем и отец его. Года 2 скитались сторожами где-то. М. б. и Сережа где-нибудь притаился. Потому ты ничего о нем там и не слыхал. М. б. я так писать не смею. Прости мне! Но ты знаешь, что из любви это!

[На полях: ] Как забилось сердце от твоей фразы: «а потом буду хлопотать о поездке»… Я не верю даже… Ванюша, сходи в комендатуру лучше теперь уже! Разрешение длится очень долго. Иногда 2 месяца. Спроси и о том, не могу ли я получить разрешение. Это должно от тебя исходить, т. к. я тебе нужна, для литературных дел. Сходи туда теперь же, а то м. б. очень затянется!

Я чувствую себя еще лучше. Даже работаю на огороде… Вот как! Ой, только не сердись, — не устаю, ни чуточки. Я только зернышки бросала, а работники все другое делали. Я долго по утрам валяюсь — до 8–1/2 9-го! Позор! Вчера закончила селлюкрин и начну новое: «Orgatonikum». Antigrippal у меня есть. Ты прав, — я его не брала. Не знаю почему — так просто. Возьму!

Ванёк?., а ты ведь чуть разочарован… Оля твоя — урод, жесткая, сухая… Да? Боюсь, — когда увидишь — совсем увянет твоя любовь! Художник всегда улавливает и даже другим передает свое, то, что у него в лице главное, и если по-твоему я — художник — то вот, считайся! Ерунда! Не жесткая я! А просто плохо удалось. Вся ласка тебе!

Сейчас прокуковала кукушка! Впервые слышала! Трепетно так стало! Второй день теплого дождя, — м. б. расти все станет! Ну, целую крепко тебя и еще раз: спасибо! Ласкаю «пасхалики» — тебя! Оля

Салфеточка бумажная, в чем были яички, — твоя? Милая!

У меня еще и грушка твоя и конфеты целы! Берегу! Только изредка балуюсь, когда грустно.

Ответь на мои письма. Ты не отвечаешь!


190

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


14. V.42

Ванюша мой родной, радость моя,

шлю тебе три цветочка: яблоньку, незабудку и первую сиреньку… к Троице и вкладываю в них все свое нежное чувство к тебе. Мамина няня говорила: «поди, сорви к Троицыну дню от трех разных травок, али цветиков, да не губи много-то, а то за каждое творенье Творцу ответ держать будешь! А три-то уж надо, для Троицы!» Удивительная была эта Ульянушка. Столько всякого люда перебывало у бабушки! И чего только не бывало!.. Ну, вот мой неоцененный Ваня, тебе 3 цветочка. Я каждому из них передам свой поцелуй! Боюсь, что из магазина не поспеют ко времени. Чудесно как теперь… Тепло, солнца масса. Дожди были, все оживает, растет вдвое.

Мама сегодня уехала до завтра к Сереже гостить, а мне немного трудно. В Arnhem далеко ехать, я устала от поездки в Амстердам и к Фасе тогда. Утром у меня была прислуга и все сделала, а я только за «детками» смотрю и кормлю их: куры, кролики (8 маленьких от 2-х мамаш), кошка, 3 ягненка и теленочек, — прелестный, ему только неделя, болел он очень, а теперь поправляется, и я боюсь его работникам доверить. Это первая телочка от одной очень породистой коровы. Вся почти беленькая, я зову ее «Беляночка», а по «паспорту» она — «Ольга». Я не люблю давать людских имен скоту, но Арнольд так записал, — у них это делают всегда, — по хозяйке.

А мать ее «Иоганна». Я очень люблю их всех. Телятки всю руку берут и могут без конца сосать. Но трогательней всего, что эта «Беляночка» стоит около «папаши» — огромного бычищи, тот ее лижет, а она у него ухо сосет. И вот картина: малютка, и рядом это страшилище. Если не уследить, то он тоже фартук в рот забирает. Он на цепи, через кольцо в носу. Не бойся!

Ванечка, как твое здоровье? Как боли? Как с диетой? Я мучаюсь этим очень, что не могу ничем тебе облегчить хлопоты по диете. Ах, если бы ты тут был! Все есть, и творог, и чудное молоко, и сметана бывает, и яйца и т. п. Сегодня у меня пирожки с луком зеленым и яйцами. Ты верно не любишь?

Трудно придумать начинку. В следующее воскресенье собираются ко мне русские гости, — дочь матушки замужняя, — Ольга, умница и чудная душа! Хоть очень не красива. До уродства. Но забывается, и даже отыскивается шарм и прелесть, когда с ней имеешь дело. Вот видишь, какая твоя Олька сильная стала, даже гостей ждет! Они тебя тоже все любят. Ольга замужем за русским, и еще один их квартирант, прекрасный человек, рыбинец (* да ты знаешь, — это тот «радостный», что тебе на фото с цыплятами понравился.) (!) приедет. Мало тут русских, да еще земляков! Подумай, теперь я совсем не смогу ездить в церковь: запрещено автобусу нашему ездить по воскресеньям с 15-го. М. б. уедем в субботу, останемся на ночь в Гааге, а в воскресенье работник за нами выедет в Утрехт. Хотя у него тоже Троица, — они свободны. Ужасно жаль. Так томительно без храма, без _б_л_и_з_о_с_т_и_ его. Тебе завидую в этом! Как хотелось бы быть с тобой за летней всенощной, за обедней, а потом куда-нибудь в поле! В лес! В «троичной» церкви березки, травой пахнет, душно. Чулки зеленятся. Голова чуть кружится. И такая легкость во всей!.. Люблю. Господи, до чего бы хотелось быть на твоем вечере. Об этом прямо и писать больно! Ты напиши мне, о чем ты будешь говорить. Все напиши, какой почет тебе, какие овации… все, все! Сколько еще сердец тебе забьются навстречу?! Ну, шучу, не ревную. Мне приятно, что тебя любят. Все напиши. И подумай обо мне, когда начнешь, вообрази, что я в зале… О, сколько раз я так мечтала… И так: приезжаю в Париж — ты не знаешь. У тебя «твой вечер». Я в зале… И все, все, что я могла пережить, толпилось так ярко, что воздуха не хватало! Можешь понять? Ах, я так часто у тебя! И вот сегодня во сне: открытие делаю, будто квартира рядом (дом незнакомый), — твоя квартира. Я собираюсь к тебе. И вот все эти мелочи переживаний, вплоть до гравия в садике твоем… И все время такое чувство, как и во сне, что вот-вот и увижу тебя! Ну, неужели ты огорчишь свою Ольгуну и не приедешь? Не могу думать! Сходи же в комендатуру, узнай! Не теряй времени! И так долго длится пока получишь визу. Узнай у m-me B[oudo] как она хлопочет! М. б. она для меня могла бы что-нибудь устроить, если у нее дела в Голландии. Видимо и женщин пускают по делам? Если не попытаешься приехать, то я не буду лечиться, ни-за-что! А то я каждое утро с таким отвращением, но пью молоко и говорю маме: «только потому, что И. С. хочет!» Я и в детстве пила его «залпом». И вечером пью, и днем! Все для тебя. И лекарств принимать не буду. И твой antigrippal выброшу за окошко, если не приедешь! Вот увидишь! Я — упрямка. Приедешь? Да! Да! Иначе рассержусь! Не на шутку!

Ванечка, никогда не смогу рассердиться… Но грустно мне будет… Но я не хочу насиловать. Это только сердце мое так просит. «А душа вот так и просит…»742 и т. д.

Был ли ты у Лукиных? Я думаю, что они не очень близкие тебе люди? Мамаша, кажется, очень властная. Как поживает Серов? И как Ивик и его невеста? Ты мне давно о них ничего не писал?! И что Ирина С[ерова]? Рисует? О них тут в Гааге мне рассказывали. Ее-то еще чуть не девочкой знали, а мать кажется уже 15 лет тому назад от мужа уходить собиралась. Странно, как мал свет. В одном доме случайно о них услыхала. Мне жаль доктора, если он тяжело переносит. О нем здесь жена его очевидно рассказывала, что он «грубиян», — я что-то не могу себе этого представить, — и по письму его, и по тому, что тебе близок. Ведь правда? Как доехала твоя «караимочка»? И то ли это лекарство, которое тебе нужно? Если нет, то пришли скорее точный рецепт, а то и тут раскупят. Я все время о тебе думаю. Как твой «duodenum»? Ради Бога берегись, Ваня! Я очень тревожусь о тебе! И вообще, как твое состояние? Мне больно, что из-за меня ты «опустошился». Ужасно это! Я только радость тебе хочу дать, а получается такое. Впрочем, это часто так бывает, что помимо воли и даже совершенно против ее — выходит не то, чего хочешь. У меня это часто, и это мучительно в жизни. Вообще часто я думаю, какой я «бесталанный» человек. И родилась-то я в несчастный для себя день! Я очень недовольна собой! Как хочу стать лучше! Я ничего не выполнила и не выполняю в жизни. Это меня больше всего гнетет. Как-то раз, давно, ты писал мне: «живите во-всю». О, о! А я только отталкиваюсь, сжимаюсь, не даюсь жизни… Но, все, конечно, _т_а_к_ _н_у_ж_н_о! М. б. когда-нибудь хоть кому-нибудь да пригожусь. Не принимай это за «нытье». Это — мой «Leitmotiv». Всегда. Ну, Ванёк, кончаю вечером, спать иду. Подумал обо мне в 11 ч.? Нет?

[На полях: ] Не перемогайся писать мне, если трудно, но хоть кратко извести о здоровье.

Целую, Ванюша, крепко; будь здоров, дорогой мой!

Покойной ночи! Отдохни, Ванечек, не тревожься ничем. Я стала ровней, покойней. Лечусь. Могу достать еще лимонного сока. И получила лимоны в подарок. Апельсины никак не достать. Ну, ничего. Я часто ем зеленый суп и всякую зелень. Обнимаю. Оля


191

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


21. V.42 1–30 дня

Чудеска моя, Олюша, как ты меня обрадовала письмами! Вчера утром — от 14.V, — и я недоумевал — не получила еще «пасхалики»! Вознесение… — и я не похристосовался с тобой яичком! В 6-м вечера — от 13: получила, милочка, и в ласках поцеловали они тебя, весеннюю, радостную, здоровенькую совсем. Не успел дочитать о «трамбовке», пришла с сыном караимочка и принесла висмут! Творишь чудеса, Ольгушка, ты только можешь так. Меня потрясло твое меткое описание, твой «рекорд»! Поцеловал твою коробку — ручка твоя держала ее! Как благодарить мне тебя?! И томительно мне, что ты так волновалась у телефона, сколько же нервной силы потеряла! Любушка моя, ласка безграничная ты, — молюсь, живу тобой. Любуюсь тобой, вижу тебя по твоим описаниям, как ты живое любишь, и я люблю как! Как ты растешь в сердце моем! Обо мне не тревожься: ем хорошо, болей нет, — эти дни возникали, а вчера — принял твой висмут, — самый этот! — и сегодня принял, и вот, ни намека. Это _н_е_ боли, а отражения лишь, как от давно болевшего. Ничего мне не думай присылать, прошу тебя, — всего достаю. — Нет, Олюночка, обо мне заботятся, приносят — что достанут, это такая редкость в наши дни, когда каждому нелегко, каждый занят — я лишь свободен! — и так это трогательно! Я живу на свое, не могу иначе, но главное-то — что достают, делятся. Это подвиг. Опять с гостями будешь возиться? Господи, тебе так необходим полный покой! Не превозмогайся… Сокрушаюсь, — без церкви ты! — Вечер мой приходится перенести на 21 июня, 4 ч., т. к. только сегодня, кажется, последует разрешение властей, надо надеяться. Ну, какой там «триумф»! Ну, похлопают, ну, цветы поднесут… ну… м. б., душой отдохнут. В первом отделении читаю — «Чертов балаган» и главу из «Няни», — еще не решил — какую. Во втором — «Небывалый обед», — веселое, из новой части «Лета Господня», — затем — главу из «Богомолья» и — «Орел»743. Выбираю не утомительное для слушателей. Читать буду в малом зале, русском (26, rue de Tokio (русской консерватории)), т. к. французские ставят условием, чтобы 60 процентов билетов проходило через их кассу, — это во многом относительно отяготительно, т. к. нет русской печати, не будет афиш — только «летучки», и, главное, много русских в отъезде, по условиям времени, — не та ныне пора, когда без риска брали зал на 600–800 человек или даже на 1200, как в Риге, Праге. Если дождемся здесь осени, хочу сказать «Слово о Пушкине», — что, с легкими вариантами, дал пражанам в 37 г. Вот тогда бы-ыл триумф!! — какие слезы счастья, что мы — русские! — видал я, какое оглушение аплодисментов! Да, Олёк, много, вижу, у меня читателей, — дошло мое слово до сердца. Узнал, как читают: в уцелевших библиотеках очереди на мои — иные — книги! Приходят ко мне, просят: многих нет в продаже, — трудно достать из Белграда, если еще осталось там. — Что ты чудишь, Бог с тобой! Не пей молоко залпом, какая польза?! оно же в ком сыра свертывается! только вредишь себе. Пей глоточками, милая девочка… непременно с хлебом! — это твое лекарство! Про-шу-у..! Видишь, селюкрин дал тебе силы! Да, он! Изволь снова принимать, если есть у тебя, нет — напиши, — я постараюсь выслать. М. б. сам привезу. Я буду хлопотать, — увидишь! Я должен увидеть тебя, родную душу, ласточку мою дивную, — Оля, я так люблю тебя! Ты этого не представляешь себе, — это граничит с экстазом, — я часами твержу имя твое, я безумствую от тебя, от чувствования тебя, почти — от осязания тебя! Трудно передать словом. Все узнаю, как надо хлопотать. Мадам Б[удо] — у ней контора в Голландии, и ей дали разрешение «деловое», как бы постоянное. Не угрожай, что не будешь лечиться, это же неразумно! — самоубийство?.. Теперь я не тревожусь за тебя, ты _б_у_д_е_ш_ь_ умница. У Лукиных не был на новой квартире. Что их беспокоить?.. Но поеду, если будет нужно, — мне надо тебе еще дослать, — ждет флакончик «сирени» Гэрлэн. Черносливки усохли. Что же ты бережешь духи и все? Даже «грушку»! Изволь съесть весь шоколад! Ну, рыбка моя, ссоси весь, будто меня ласкаешь-целуешь. Вот сейчас и возьми, а я учувствую! У меня сердце заиграет. Ивик болел… ящуром! — дней 10, температура до 40. Теперь поправился. А у него на днях конкурсные экзамены, ответственные. Чепуху тебе сказали о Серове. Она, Марго, во всем виновата. «Искательница» она. Он был очень несчастен. В Константинополе избил одного «найденного». Вот откуда — «грубиян»! Да тряпка он, а для нее, очевидно, нужен «кулак». Ирина работает как-то платки яркие, на рынок-люкс. Это дает заработок, и ее муж — то же ремесло. Дарованьеце у нее было, могла бы… — у нее маленькая душа, не хочу и думать о ней, когда о тебе — весь. Ты орлица, ты блеск вся. Ты спутала: ездила не «караимочка», а целая караимища, ее сестра вдова, пудов 7, бельфам, — они — противоположности, сестрами не признаешь. Мое «опустошение» обычно, бывало и раньше. Я все же в «Путях», в думах о них. Не смею ни в чем тебя укорить, ты и не подозреваешь, как наполняла меня душевно. Как бы хотел прочесть тебе — о Пушкине! — хочешь — перепишу для тебя? Все для тебя готов, все… и это _д_л_я_ _т_е_б_я_ напишу я «Пути»! напишу _т_о_б_о_й. Олёлечка моя, не томи себя мыслями, что «бесталанна»! — сама же не веришь этому. Не растрачивайся на хозяйство, собери себя. Будешь писать — всячески! — и я буду. Помни. Брось свои «лейтмотивы». «Калачик» расцеловал, этот розовато-палевый, телесный отрезочек? О, ми-лый, на тебе грелся он. Ольгуночка, как ты близка мне! Вдыхаю тебя — живой мой воздух. Сейчас иду ко всенощной, завтра Никола-Вешний. Сегодня я полуименинник, мой Иоанн Богослов. Молюсь о тебе!

Олюша, дорожи весной, вдыхай ее, мечтай, строй в душе, вглядывайся в переживания. Как хорошо ты… — «чулки зеленятся», и — «такая легкость во всей»! Это верно. Я любил деревенский «Троицын День», — у церкви, на лужку, смотреть народ, девчонок с косичками, в свежем ситчике, их промытые щечки. Хорошо ситцем на солнце пахнет! А новые башмаки ноги жмут, жгут… душно в церкви от вялой травы, от жара бабьего… — выйдешь — и свежей волной с полей, травой размятой, на паперти, кислотцой от грудных ребят, и такое-то гуканье кормящих, и — вдруг — свеже так, поздний соловей чвокает-булькает, над речкой, в кустах росистых… и кукушка, далекая, приглушенная… — промытое будто кукованье, свеже-росистое! А дома… крепкий, очень горячий, со сливками, чай… и пирожки — пирог! — с яйцами и зеленым луком! Почему это ты — «ты верно не любишь?» Жадно люблю!!! это наши — «троицкие» самые пирожки! Но надо укропа, непременно укропа! больше укропа! Рос на пирожках. Исцеловал твои «троицкие» цветы — чудесна Ульянушка, как чудесна! Возьми для себя (в свою работу) ее «тройку», ее ласку к творению Господню! Олюнка, ради Господа пиши, что хочет сердце. Я тебе _в_с_е_ на днях написал о твоем праве-долге — творить. И березовые «сердечки» при «тройке» исцеловал, — будто тебя. — Я видел твое письмо по-немецки, которое ты послала Анне Семеновне. «Караимочка» — Елизавета Семеновна. Это дочери Дувана, евпаторийского городского головы, из очень богатой семьи. У отца в Евпаторийском уезде пять тысяч десятин пшеницы, сады, степи. Между нами, помнишь — писал тебе — «умирающий» меня просил приехать — принять исповедь от него. Так это — он. Я его успокоил, и он выздоровел. Его удручало, что его «Лизочек» не сделала блестящей партии. У него не клеилось с зятем. Я помог, чтобы клеилось. Сумел сказать ему, что разный бывает «блеск». Слава Богу… у ней сын 19 л. Ах, гордость человечья! Сказал ему: «м. б., Вашей „Лизочки“ не было бы уже, и внука не имели бы — красивого —! — если бы не состоялась свадьба в Константинополе, хоть и не „благородного“ слоя зять: он „выручил“ семью в нужде, любит и „Лизочку“, и… вас…» — ну, так _н_а_д_о_ было сказать — «блаженни миротворцы»… И на самом деле, муж Елизаветы Семеновны очень хороший человек, многих спасал, все раскидал в помощь, — у него был в Константинополе банчишка… но он не мог наживаться, как все… — он ставил очень большие моральные требования себе и компаньону, и не нажил миллионов. В Париж приехал почти нищим… — теперь — лавочка, и хорошо живут. Ну, у Лизы, м. б., — отцу лучше знать — иные требования, м. б. большей культуры нужно ей в муже… большего развития… — она очень пытливая, умная. А ты меня, деточка, чуть ли не обвиняла в «симпатиях» к ней. Если бы и тебя не встретил, никогда бы не допустил себя — к «симпатиям». Для этого мне надо «по себе» встретить, и еще многое. А тут человек, ко мне расположенный безотчетно!.. — муж-то ее. Я не из «саниных»743а, поверь. Если бы и молодой был — все равно, есть для меня непереходимые грани. — «Трамбовка» твоя — изумительна. Вижу ее… Не смей себя принижать: ты — именно — настоящий художник! И понимаю, что не любишь опускаться до «прикладного». Хотя оно не унижает, — может сосуществовать с «чистым». Ты еще — юная, и это пустяк — «20 лет без практики»! Ты за это время наполняла душу, _д_у_ш_у_ —! — а это главное. Ты теперь — богачка. Не присылай же «трефля», захочу — найду сам, — изволь купаться в «голубом часе», в «ливне»… — пахни ландышем, фиалкой, — чудесной Олькой! Изволь, девочка моя небесная. Прошу. Я, бессильный, только эту маленькую ласку мог послать тебе. В ней живи. Пока. Ах, Оля… почему мне не — хотя бы! — не 40–45!? Сколько бы впереди!.. А теперь… — «О, как на склоне наших лет… нежней мы любим…» — Как верно это. Ну, не надо удручаться — и тебя печалить. Все — в Господе. Надо быть благодарным, что хоть душа — _ж_и_в_а_я! Сережечка… — спасибо за вырезку. Нет Сережечки… сестра милосердия одна, полюбившая его в тюрьме — в подвале, в Феодосии, видела… как вывели его ночью с другими… — на казнь-убой. В таком чудес не бывает, Оля. Я еще надеюсь найти его останки, у меня есть признаки — нехватка двух зубов — передних, — у него был протез в два зубка, — не выросли почему-то внизу, после выпадения молочных. Он, кажется, не любил протеза. Так вот, по этому знаку, может быть найду, отличу, когда будут разрывать «бесовские бойни», в окрестностях города. Слабая надежда… Не мог он спастись, когда уже повели… студеной ночью… черной ночью… моего светлого, чистого, единственного (* NB — убил Сережу еврей, начальник Чека… фамилия Островский (псевдоним?), из Никополя.)! О, какой это был мальчик! Святой, весь — любовь. — Завтра пойду к одному полковнику7436, заместителю председателя Эмигрантского комитета. Он на Пасхе ездил в Италию. Он даст совет и поможет в хлопотах. Он — на отличном счету, «преображенец», из отряда ген. Самсонова, в 14 г. был в плену в Германии тогда, потом его отпустили в Голландию, где и женился. Потом развелся, — двое детей — и вновь здесь женился на разведенной жене фабриканта Мамонтова — сургучный-то! — спившегося. Был полковник председателем «Союза русских разведчиков», я для союза не раз читал743в, и полковник единомыслен со мной. Мой чи-та-тель, очень. И сам я числюсь «почетным председателем литературного отдела Комитета»743 г. Но, лентяй, только _ч_и_с_л_ю_с_ь.

Автопортрет твой я храню нежно, как все от тебя. Не кривись же, в нем твое дарование ясно, но тебя, _ж_и_в_о_й, как я _в_и_ж_у_… — очень мало. Видишь, я искренний с тобой, моя красавица… ты для меня — красавица… понимаешь?! Вся, всякая. Хоть порой и остроугольна до боли… но и боль эта дорога мне.

Да, «салфеточка» голубоватая — моя, я наскоро завернул «пасхалики», когда караимочка с мужем и сыном были у меня 3-го мая, а на другой день я принес ей духи, и в минуту все устроилось — по телефону с сестрой. 5-го Анна Семеновна выехала. Она мне и в другом поможет, что хотел через Лукиных. Идет дождь второй день. Посвежело. Сейчас — ко всенощной надо. — Как я рад, что получила яички! Сколько на них смотрел я! — в тебя смотрел. Как я люблю их ласковость шелковистую, радостность светлую, — очень они «изящны», уютны душе, глазам, — от них мне свет был, с вербочкой — особенно нежно, — все в нем празднично-весеннее, юное, чистое.

Третьего дня явились вдруг Алеша с Мариной! Завтра опять будут. Вырвались на десять дней. Ничего от них нового не узнал. О тебе не стал говорить. И не знаю, можно ли показать «обложку» твою, — горжусь ею. Я не смею сделать не по тебе. И остерегаюсь. Если сами начнут — отвечу, как Бог даст. Все _н_а_ш_е_ — только наше. Бережно несу, как Дары. Не поймут, _к_а_к_ _н_а_д_о. О родном только говорили мы. Марина надеется поехать на работу, на родину. Похудела. Меня нашла оживленным — полтора года не виделись мы. Парижу рада — все, говорит, есть. А я смеюсь — _в_с_е?! Ну, да… гребеночки, душки, пустяки. Бывший у меня в прошлом году от них, работавший у них, молодой человек — убит красными, когда вылавливали партизанов. Говорила больше Марина. Алеша, как обычно, помалкивал. Он — приятный, чуть мягковато-сладковатый, но _ч_т_о-то в нем не отмыкается. Думаю — душа у него хорошая. Марина мне понятней, хотя тоже «прикровенная», — и — чувствую — волевая, цельная. Все болеет. […][280]

Они оба — хорошая русская молодежь. Чувствуется резец И. А.

Господь с тобой, Ольгунка, — крещу тебя, целую. Без тебя, без _с_в_е_т_а_ твоего — что бы я был теперь?! — подумать страшно. Ангел-хранитель мой, светлая моя вера, будь же радостной, молись Пречистой. Она — самое лучезарное, самое высшее — до чего могла подняться вера и мысль человеческая. Твой Ваня. Лю-ба моя!..

[На полях: ] 22.V — пришла «Арина Родионовна», делает мне лепешки на полусметане (после кипячения масла впрок) из настоящей белой муки. На обед суп-лапша из баранины, творог цельный с молоком. Видишь — сыт я.

За всенощной виделся с доктором, кланяется тебе, птичка!

У меня — для тебя, Ольгушка, — 4 пакета «bonbons au miel»[281]! Скажи Сереже: он получит — о чем ему писал. Если бы достал для тебя гардению! Или — апельсинчик. Это моя мечта — завести себе, — и я достану. Это моя idée fixe[282].

Если бы вязиги тебе послать! Я берегу немного, для тебя. Она нужна тебе! Ешь фруктовое желе!

В Троицын День весь с тобой, в цветах, в молитве!


192

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


18. V.42

Ванюша милый мой!

Как одиноко-тоскливо мне без твоих писем. Целую неделю ничего от тебя! Здоров ли ты? Отдыхаешь ли, оттаиваешь ли от твоей «опустошенности»? Как это меня тревожит. Я знаю что это за состояние! Ванечка, все сделай для того, чтобы преодолеть в себе это. Мне горько сознавать, что м. б. я этому виной. Ты опять снился мне. Вернее голос твой… я тебя никогда не вижу, но или чувствую, или слышу. А сегодня было так странно во сне, и я так плакала. Проснулась в слезах… Плакала о чужих детках!.. Какая тяжелая жизнь, Ваня! Проснулась, — сердцу не очень важно, горю вся, думала жар. Нет… Разволновалась. Приняла валерьянки, и все прошло. Это верно немножечко устала — вчера гости у меня были. Очень было сердечно-мило. Это такие милые люди и чувствуется с ними родство какое-то, легко так. И «рыбинец» был, и т. к. у него велосипед сломался и не на чем ему было ехать (12 1/2 км), то заехал к своему тезке в Утрехте, тоже инженеру, попросил у того, а я скорее позвонила тому и просила устроить так, чтобы и сам приехал. Ну, и приехали оба. Так что еще одним гостем русским было больше, а нам радость. Пирог с луком и яйцами ели. Хвалили. Я тебя вспоминала и маме сказала: «еще бы одного гостя!..» И еще за завтраком был русский винегрет со всякой всячиной, маринадами домашними и т. п., и настоящий кофе (остатки) со сливками и булкой сладкой (сами пекли). Потом гуляли среди цветущих яблонь — роскошно цветут, будто кружевом бело-розовым покрылись… Потом чай пили с вареньем из черной смородины. Любишь? Я его специально для Ольгиного мужа берегла — тот его обожает. Разговоров было масса, болтовни, смеху. Музыку немного слушали. Я с Ольгой еще всюду ходила «по хозяйству»: телочку поить и т. д. Мужчины накурили так, что синё стало, во главе с Сережкой, — он массу курит. Ну, теперь пусть отучается!

Дивная была погода вчера. Гости наслаждались. Даже скотный двор горожан приводил в умиление.

Потом обед: суп из щавеля с яйцом и сметаной, отбивные котлеты с картофелем и спаржей, салат, огурцы свежие, крем сливочный с персиками. Пришлось бы тебе по вкусу? Ах, как бы я тебя угощала! Я достала еще лимонов — сделала лимонад. И скоро-скоро все уехали.

В 8 ч. никого уже не было — торопились на последний поезд. Сережа хотел снимок сделать, но, увы, нельзя достать пленок для аппарата. Мне это особенно жаль, т. к. я тебе бы себя послала, уже поправившуюся. Ты бы успокоился, какой я молодец. Я все время хочу есть… Вчера сосед мой отказывается, а мне прямо неловко, т. к. я против него вдвое ем.

Умоляла хоть за компанию съесть чего-нибудь.

И сегодня я все остаточки отыскала. И даже молоко пью, все, все ем. Это хорошо? Хороший признак? И погода дивная! Ах, Ваня, как прекрасен Божий свет! Представляю вот весну такую, буйность света, цвета, роста, сочность трав, птиц гомон и… во всем этом, там, у нас… Дари… Как чудесно!

Вчера пел соловей! Жидко, робко, будто поперхнулся, умолк, не «целовал», и трели не было рассыпчатой, не цокал, а только чуть-чуть, робко повздыхал, и то… так вдруг заныло сердце… Домой так захотелось!.. Как там все душисто было!

Вчера мы говорили-спорили, какой город лучше, где приятней купаться. Мне не нравится пляж Схевенинга, а «рыбинец» уверял, что «даже очень поэтично». А мама и спроси: «ну, а в Рыбинске как?» «О, там я на „Черемуху“ бегал — такой и нет второй…» Знаешь малюсенькую «Черемуху»-речонку? Лужа! Я тоже полоскалась в ней, пескарей ловила, головастиков пугала, у нас на даче тоже она протекала.

Как проводишь ты весну? Неужели в городе? Не мог ли бы ты пожить, хоть немножко, за городом? Это так бы тебя освежило! Я не рискую, не смею надоедать тебе все с одним и тем же… Но ты знаешь, как я жду тебя! Узнай, Ванюша, можно ли тебе надеяться сюда приехать. И скорее мне об этом сообщи. Мне бы хотелось, если ты сможешь, то заранее для тебя найти пансион хороший. У Сережи бывает так по-разному: иной раз все набито. Заранее надо. Хоть приблизительно. Arnheme — прелестен. Там парк на много верст тянется, роскошно! И окрестности совсем будто наши: косогоры, березы, обрывы и река… Я верю, что тебя пустят. Но, (не хочу думать) если не пустят (ужасно это!), то я не останусь на все лето тут и в Arnhem без тебя не поеду. Слишком мне будет это больно. Тогда я хочу заранее же условиться с хозяином «Wickenburgh'a». Мне так хорошо было бы там отдохнуть. Я ему должна тогда тоже скоро звонить, иначе может сдать. Напишешь, Ванюша, что тебе скажут о визе? Постарайся, дружок, чтобы вышло все! Ну, не упрямься! Будь милый! Мне кажется иногда, что я слышу кукушек из «Wickenburgh'a». И его видно в дымке, заманчивый, завороженный какой-то. Я там еще ни разу не была теперь.

Продолжаю утром 19-го. Шторм, тепло, был ливень вечером вчера и ночью. Все благоухает. Вот только ветер так бушует. Всю ночь наш работник оставался у моей лошадки, следил, ждал, но нет еще жеребеночка. Это, кажется, у лошадей всегда происходит «нежданно», они любят тайком от людей. Но зато утром у кошки малютки. Не думаю, что этими двумя только и ограничится, — очень уж она была «колокольней», когда сидела, то прямо башенка: головка капельная по сравнению с пузом. Вот и новости.

Мечтаю поехать на Троицу в Церковь: просила о. Дионисия устроить нам возможность остановиться в церковном доме, т. к. автобусы не ходят теперь по праздникам вовсе. Раньше мы останавливались в Hotel'e, когда уезжали на несколько дней Страстной недели и Пасхи (1939–1940), но теперь, по некоторым соображениям, мне бы хотелось лучше или в пансионе, или у частных лиц, а не в больших «проходных дворах». Сию секунду оторвалась — принесли почту. Ваня, от тебя опять ничего! Я не могу больше!

Сердце зажало и, знаю, так и останется до весточки от тебя! Почему ты молчишь? Или м. б. письмо последнее слишком «рано» пришло, оно от 8-го было у меня уже 12-го, и вот получается перерыв. Или ты болен? Или тоска тебя ухватила? Господи, как это ужасно! Ванечек, ну, не надо! Ну отогрейся, ну будь милый! Ванюшечка! Тебя сегодня _в_и_д_е_л_а (!!) во сне! Тебя обижал кто-то, и я вцепилась. Не помню, кто обижал, но кто-то из русских, к кому ты хорошо относишься. Мне было так больно. Кто-то, о чем-то с тобой спорил. Я так ясно тебя видела, твое удивление, что именно тот, кого ты так ценил, тебя цепляет. И слышала твой голос: «а я-то его так ценил!» Почти каждую ночь о тебе! Ванюша, что мне сделать, чтобы ты стал радостен? Я не в силах? Да? Я не могу? Моя любовь к тебе — недостаточна? Мне это так горько!! Так горько! Ты вечно в грусти! Ну, улыбнись же мне! Миленькой мой, глупка! Была ли у тебя уже «караимочка»? Привезла ли тебе лекарство? И то ли оно, что тебе надо?

[На полях: ] Напиши же о здоровье! Я места себе не нахожу — все волнуюсь о тебе. Сегодня я была уверена получить от тебя письмо. Ванечка, не грусти, я так тихонечко-тихонечко тебя глажу по головке, по глазкам, ручки твои держу в своих, грею их. Отогрей же и свое сердечко! Я ушком к нему приложилась и слушаю, хочу услышать, что оно мне скажет!

Ты не ответил ни на что в моих письмах. Перечти последние.

Напиши срочно и точно адрес и час и день твоего вечера?! Обязательно! Скорей напиши!!!! Почему ты мне никогда больше не отвечаешь на мои письма?

Ванечка, ты разлюбил меня? Отчего ты тоскуешь? Отчего «опустошен»? Отчего тебя не могут согреть мои ласки? Я убаюкаю тебя, ты заснешь, забудешь все тяжелое, что тебя «опустошает». Да? И проснешься веселенький, мой радостный Ваня! Целую и благословляю. Оля

Посылаю это «счастье» сиреневое!


193

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


20. V. 42 вечер

Милый мой Ванюша,

родименький мой, самый близкий сердцу, ненаглядный Ваня! И вечером нет от тебя письма. Я не знаю, почему, но воображаю, что ты болен. Ангелок мой, напиши! Порой я думаю, что ты меня перестанешь любить так, как было раньше… Я со слезами вспоминаю чудесные дни те, что я проводила в «Wickenburgh'e», еще не услыхав, но уже предчувствуя все то, что ты сказал мне после… Я завидую себе тогдашней, я ревную к себе самой, тогдашней. Я разгораюсь воображением и думаю, что никогда, никогда не получу больше от тебя письма. Господи, когда же будет этот счастливый день, и я узнаю, что ты здоров, бодр и все еще любишь свою Ольгуну?!

Милый мой Ванечка, нет у меня слов, чтобы сказать тебе все то, что на душе и сердце…

Всякой минуточкой я с тобой. Ломаю голову отчего ты молчишь и без конца думаю…

Мне ничего не мило, если не знаю, что с тобой! Ты не простил меня? Да, я гадкая, я нетерпеливая, мучила тебя невольно… Прости, Ваня. Напиши, ответь же (!) простил ли ты меня! Я никуда на отдых не поеду. Я свое время отдыха берегу на твой приезд, — я верю в него! Писала утром я тебе, что Сережа и брат А. меня упрашивают принять их план отдыха. Они наивны. Верят, что еда и воздух поправить могут! Я могла бы и сама уехать, коли была бы воля. Но они, зная, что я никогда не соберусь сама, решили «вытянуть» меня, именно все приготовив, условившись и т. д.

Сережа говорит, что, если я соскучусь, то он поблизости, но вообще я была бы предоставлена сама себе.

Сначала они хотели мне подарить собачку, т. к. моя убежала (или переехали?) в тот день, как увезли меня в клинику, и я тосковала по ней. Меня трогает забота молодых людей. Но ничего мне не надо…

Между прочим: К[ес] относится ко мне хорошо, без тени «ухаживания», не ревнуй! просто… и трезво (Мы видимся 2–3 раза в год.). Заботливо. Мама, Сережа и К[ес] прямо очарованы предместьями Arnhem'a и самим городком, и потому решили меня туда пересадить. Никуда не поеду… Я жду тебя!

Но, Ванечка, не чувствуй это как насилие над тобой. Я не буду «делать сцен» и т. п. Ты знай только _к_а_к_ я этого хочу, но поступай как знаешь. Я ни в чем не хочу быть такой к тебе, чтобы ты почувствовал себя стесненным мной. Только будь ты радостен, тих, покоен, а я все перенесу! Все, во имя твое, Ваня!

Ванечка мой, родной мой! Как часто думаю я, что недостойна я тебя, что ты это сам уже понял и разлюбил меня или разлюбишь. Не потому, что ты переменчив, но потому, что я — негодная! Ванечка, мое солнышко, как невыносимо это расстояние! Любишь ли ты меня еще?? Ванюша! Простил ли? Да, простил? Ванечка, если бы я с тобой была, то я такой бы нежной к тебе стала, что ты простил бы! Сегодня я была у Фаси и в переплетной. Книжечки твои будут готовы в середине той недели. К сожалению очень темно-красной материи уже не было. Будет тоже довольно темный красный цвет, приятный, но другой. С немножко золотом. Я сама, рукой на корешке напишу твое имя. У них русских букв нет, не могут. Я заказала переплет мягкий, как однажды ты писал. Не знаю, что получится. Кожи, конечно, не было, да и нельзя, я рада, что еще полотно ухватила. Жду очень книжечки, так мне без них пусто. Почитала бы, и от тебя-то ничего нет, приду к себе, посмотрю на полочку, где стояли — пусто… А «Вербное воскресенье» и «Куликово поле» я перепишу красиво и тетрадочкой переплету тоже, а для «Куликова поля» сделаю еще и обложечку, а м. б. и для «Вербы». Будто мне что-то видится. Еще не ясно. М. б. придет в ночи и для «Вербного воскресенья». Мне бы хотелось и «Лик скрытый» переплести. Ванюша, я не читала «Трапезондский коньяк». Ах, Ваня, милый мой, милый Ваня!.. Дай обниму тебя, сейчас вот, в сумерках, скажу тебе сердцем о всем, о всем… И тебе станет легко и тихо… Мы подождем, не шевелясь, когда стемнеет, не будем говорить и слов… и все поймем! И грусть твоя _р_а_с_т_а_е_т_ в грустных сумерках… И когда темно станет и холодком подует через открытое окно, и сине-сине заголубеет за занавеской воздух, то станет тебе так тихо, тихо. Я молча глажу тебя, и нам легко. Потом зажжешь веселую лампу, все оживится, и Олюшка твоя тебе много всего расскажет, смеяться станет. И ты м. б. развеселишься! Я много видела забавного, над чем бы можно посмеяться. А хорошо как зарницы за окном бы сверкали! Мы закрыли бы лампу и ждали бы их отсветов. И гром вдалеке… И ливень после. И ночью мы с тобой не усидели и убежали подышать чудесной влагой… С деревьев еще брызжет, лужи, пусто на улицах. Прохладно, ароматно… И нам так весело… Не бывало тоски!..

Ах, смотрю в сумерки, — и веришь — дождик… У нас, в Схалквейке! Хорошо для роста травок. Ванечка, будь бодренький. Ты так хорошо меня бодришь. Я здорова благодаря тебе… Порадуйся!

Порадуй же и ты меня. Я так по тебе тоскую! Совсем темно, но не хочу зажигать электричество, — еле вижу буквы. Жду завтра, — авось от тебя весточку получу! В темном уголке под иконой твои яички радостно напоминают: «мы от Вани!» Ванечка-ласточка, целую тебя, люблю, нежу! Обнимаю тебя…

Напиши же!

Благословляю на сон.

Оставлю местечко до завтра. Оля

Темно писать.

21. V Иоанна Богослова Ванечка, и сегодня ничего нет. Я не могу больше! Что с тобой?? Через смущение великое, но все же сейчас напишу С[ергею] М[ихеевичу] и спрошу его, умолю мне ответить что с тобой! Прости, что обременяю твоего друга, но мне нет сил. Всю ночь о тебе думала. Ты снился, но забыла как. Поласкай меня, ты давно уже не писал мне. Я забыла какой ты, когда ласков… Нет, не забыла, я ничего твоего не забуду никогда. Но так хочу твоей ласки!

[На полях: ] Сегодня тепло — дождливо, тихо… Что мне послать тебе, чтобы порадовать? Поищу старые фото. Посылаю одну старую с моря и одну теперешнюю, м. б. она у тебя уже есть. Мне же не очень нравится. Фигура плохая, стою глупо.

Ванечка, пиши мне все, все, не считаясь с тем, как это на мне отразится. Бранись, жури меня, все, все говори мне, только не молчи!

21. V Вчера послала не заказное, a exprès, — его не могла сдать на почте, т. к. говорят, что во Францию не принимают exprès. Я просто его бросила в ящик в надежде, что все же поскорей дойдет.


194

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной


29. V.42–30 мая — 6–45 вечера

Родная моя Ольгуночка, славка весенняя… — птичка такая есть! — новорожденная моя, — целую тебя в глазки, которые так светло смотрят на Божий мир. Вот, три года, как ты откликнулась на крик моего отчаяния, на мою одинокость в жизни — сказала мне — «нет, никогда не думайте, что одиноки Вы… не думайте так! Вашим Духом живут много людей, Ваша Божия Искра затеплила у многих лампаду…» Так и осталось в сердце. Правду сказала ты: с той поры много раз подтвердились твои слова от сердца. И раньше я знал, сколько у меня друзей-читателей, но ты нашла _с_в_о_е_ слово — о «лампаде», и пролила свет в меня. С той поры мы узнали друг друга, узнали заочно и стали душевно слитны, стали такими близкими друг другу, как редко бывает это в жизни. Для меня — мы — одно. Верю, что и для тебя — мы — одно. Три года тому, в этот день твоего рождения ты плакала, и я — в книге моей — пришел тебя утешить. Так случилось. Надо было, чтобы так случилось. Да будет же этот день твоего рождения ныне для тебя радостным, полным света, моя голубка Оля. Он будет светлым: ведь ты теперь, после болезни, после стольких терзаний душой и телом… — сколько ты вынесла, Олюша! — как бы снова рождаешься, — я чувствую это в твоих письмах. Ничем не томи себя, не омрачайся! Слишком сложна и сурова жизнь, и надо ценить все светлое, что она может дать. Цени, Олечек… и больше всего цени, что ты уже здорова, что получила себе в удел великую силу чувствовать Божье в мире. Твои последние письма полны для меня твоею радостью, что снова ожила, что свет в душе твоей. О, пей же радость весны, моя голубка! Всему в ней отзывайся, что ласкает тебя, — ты воистину вновь рождаешься, — цени это, моя крошка! И не надумывай, что Ваня забыл тебя, — тебя нельзя забыть, раз узнав. Ты получила, конечно мои письма, от 15[-го] — 3 и 18[-го] — 2. Многое они тебе сказали. Я на все ответил, не укоряй меня. Ах, Ольгунка-Ольгунка! Не всегда могу я быть безотчетно-счастливым. Хоть и люблю тебя безотчетно. Сколько всего подавляет душу! Мы живем под знаком тревоги и печали. Каждый день теряем друзей, — я — верных читателей — ложатся в почти родную землю — на Сен-Женевьев. Жутко слышать. В Троицын День был у меня кн. Александр Николаевич Волконский, чудесный человек, мой вернейший читатель, пришел с одышкой, я угощал его «мюска», кофе… а сейчас «пней» — «внезапно скончался». 62 г., был силен, никогда не болел, недавно перенес — впервые в жизни — воспаление легких. Как мечтал о России, — он был помещик на юге, воевал — артиллерист — и в войну Великую, и в Белой Армии. Здесь работал в биологической лаборатории по борьбе с проказой… Эти «звонки о конце» меня подавляют, я неспокоен. А когда неспокоен, не могу даже письма тебе, светлая, одолеть! Когда-то тебя стыдил за думы о «конце», а вот… — и сам. Как я схож с тобой Олёночек мой нежный… — мне было лет 12, когда умерла _н_е_ родная бабка744, а даже неприятная скорей, и ее смерть почему-то ужасно меня подавила… — я месяцы ходил, как бы приговоренный. Ну, довольно о сем.

Я рад, что ты ешь и хорошо ешь. Твой лукуллов пир — 17-го — вызвал и во мне аппетит, — эти отбивные котлеты и крем сливочный… с персиками! Нет, у нас это отошло давно, как и пироги. Мы «побираемся» около былой жизни. Когда ты ела котлеты — как я рад, что ты _х_о_ч_е_ш_ь_ есть! — мы с доктором сидели на террасе кафе и ели… мороженое, неизвестно из чего. О, если бы уйти в «Пути»! Какое богатство _в_с_е_г_о_ — всех радостей жизни — дал бы! А не могу обмануть себя, забыться… — и не пишу. Все чего-то жду. Че-го?! Порой беспокоят старые боли, опять «ларистин» мне вкатывает доктор. Не выдумывай, милочка, посылать мне цветочный привет — к моему вечеру! Я разгадал, зачем тебе надо знать, где, когда. Я писал тебе, — разрешение все еще «висит», но… дадут. Кажется, 21.VI, — не стану же скрывать от тебя, но прошу — не посылай! У меня чудесные гортензии твои, в шесть шапок. Или ты хочешь, чтобы я публично поцеловал посланное тобой?! — В 4–5 часов 26, авеню де Токио, Русская Консерватория. Но — не посылай, может случиться, что и не получу, и твой эффект не достигнет цели. Зачем? Ах, ты, солнце мое живое! Я очень постараюсь приехать, поверь. Хоть и очень все сложно для меня. — Изволь ехать на отдых! Не смей же заматываться в хозяйстве, — опять гости, гости… — повторение пройденного? Помни, что ты не смеешь играть с болезнью. Цени «милость» Господню. Оля, прошу тебя, — отдыхай. Поезжай в Викенбург, в Арнхем… — прими подарок Сережи и твоего свояка — это меня не томит, я тебя _з_н_а_ю. Да и какое право имел бы я… быть недовольным. Радостной будь, флиртуй, Господь с тобой. Мне дорого, чтобы ты нашла себя в творчестве, — Оля, хоть раз прислушайся к моей огромной любви к тебе, — я полюбил тебя — Олю, да… и еще — Олю — дружку! соратника моего, преемника моего. Ты мне послана Богом, Оля, — для передачи тебе моих прав на все! На творчество — на все! — послана мне. Последняя — и лучшая — радость моя! — Как ты удивительно чутка! до — ясновидения! Да, я разочаровался в одном «почти-друге». Ценил его. Это один поэт, не печатающийся, но — поэт. Он оказался сверх-мелочным. Долго рассказывать. Меня это не очень удручило. Оля оказалась права, она всегда говорила мне: он мелочной, он весь — о себе. А я-то его пытался прославить. Не стоит слова. — Про кошечку ты хорошо — «как колокольня». Да, я _в_и_ж_у_ — похоже и на «бутылку», увеличенную бутылку из-под рейнвейна. Ах, какая легкомысленная. Да оно и лучше, чем «перекрест». Меня донимают «запросами». В связи с волей — ехать на восток биться с большевиками. Вижу героев, вижу и лицемеров. Забывают многие, что эта борьба — не только в материальной плоскости, а — главное — за «живую душу»! Тут всякие политические — земные доводы рушатся. И И. А. наш, если он хочет оставаться верным своему — «борьба с насилием»745, должен бы оправдать идущих на бой. Ставка слишком важна — «Божеское», тут никакие — меркантильные и политическо-географические положения — не должны играть роли. Тут уж дело творится — в наджизненном, в вечном. «Какая польза человеку, если приобретая тленные сокровища, душу же свою потеряет?»746 Борьба _з_а_ бессмертную душу, за ее свободу, за право — Господу петь, за — жизнь в Духе и Истине! Это бой с бесовской силой… и не виноват перед Богом и совестью идущий, если бесы прикрываются родной нам кровью. Иначе — что же? — Лесе-пасе[283]? Довольно: четверть века растлевали, растли-ли! Ответственность я сознаю, и это не смущает меня, что я одобряю уже принятое решение — на борьбу «за Божью Правду». Едущие на восточный фронт оставляют, каждый, жену и дочь — 13–14 лет. Молодцы девчурки! Одна говорит: «пусть голод, холод, все, все… — но я хочу видеть _м_о_ю_ Россию!» И молодцы жены: они поедут — надеются — следом. Обе — красавицы, обе мои почитательницы. Одна из них пишет неплохие стихи. Вчера явилась ко мне, изящная, чуть подведенная, подвитая, — с глазами византийки, — знаменитые глаза женской линии кн. Кантакузен. Другая — казачья генеральша. Муж ее — шофер — бывало, возил нас с Олей в Аньер, где я читал в Казачьем музее747 в пользу аньерского прихода. Шофер — изучавший психологию. — Меня тревожит твое беспокойство. Я почти здоров, боли — редко, все знакомое, длящееся десятилетия. Странно, — что-нибудь приятно взволнует, и болей нет, сразу. Долго сидеть за машинкой не могу. В каких болях писал я «Солнце мертвых»! Если бы знала ты, видела меня тогда. Но тогда — я был моложе на… 18 лет! Тогда в болях пил крепчайший мар и ел ослиную колбасу, копченую!! — Оля, изволь ехать на воздух. Умоляю тебя. Экспрессы не посылай, бесплодно: идут 9 дней, тише заказных. Оля, выбрось из сердца, что я могу измениться к тебе: я _н_е_ могу! Свет мой, я безоглядно, огромно люблю тебя, — или ты еще не умеешь понять меня?! Ты для меня — _в_с_е. Мне тихо, чудесно нежно с тобой, когда читаю твои письма, вот такие, как это от 20, где ты мечтаешь со мной. Я люблю радостную тебя, смеющуюся, веселую, — ах, Олёк, милая моя… Благодарю за «грозу» в письме, за отсветы. Благодарю за фото, я их нежно целую — тебя, моя славочка, рад, что «пасхалики» ласкают. С[ергей] М[ихеевич] получил твое письмо, когда ответит…!? Я всегда ласков, когда о тебе думаю. Прошу: будь же покойна за меня. Газеты «Новое слово» у меня нет со статьей, о чем пишешь.

7 вечера, надо сдать на почту, а то — до понедельника. Я _в_с_е_ сказал тебе в письмах — от 15-го и 18-го мая. Да, был у меня один приятель, преданный. Как раз я писал тебе письмо о «влияниях» творческих. Пропуская «личное» — к тебе — прочитал ему, каким влияниям подвергался я и наши классики. Он постеснялся тогда просить — оставить ему копию. Получил — письмо — просит те строки. Но у меня не бывает копий, а припомнить не могу. Пишет: «это же очень важно — и о вас, и — как „литературный образец“». Ну, тебя удовлетворил этот «образец»?

Помни, Олюша: я тебе, кажется, _в_с_е_ сказал о творчестве, не дал лишь «примеров» обработки тем. Но с твоим чутьем к искусству — ты все сумеешь. Целую, ласкаю, крещу, душу нежно — «сиренью», которая ждет тебя. Ольга, ты мне так нужна, так дорога мне… — и Господи, когда же я тебе сердце свое показать сумею?! Чтобы ты поверила… _к_т_о_ ты для меня!? А на тоску мою не обращай внимания… — это прирожденность моя, это — недовольство собой, это — ожидание «захвата» работой, как всегда, всегда… Ну, милая моя новорожденка, будь радостна, верь, — я всегда с тобой. Всегда, на-всегда. Писал 8-го, а потом 15-го, но в этот промежуток писал Сереже — о тебе все, о тебе, о тебе… Ну, засияй, вот так… — о, как ты чудесна, как ласкова, нежна, как — вся _м_о_я! Благодарю Господа за радость встречи с тобой, за незаслуженное счастье. Любимая, вечная моя… Оля, Ольга, Ольгуночка!!!.. Целую, всю-всю.

Твой Ваня

Нет времени проверить, спешу на почту. Если бы Сережа достал для тебя гардению! Или — апельсинчик привитой! Я был бы так счастлив, — покоен!


195

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву


27. V.42[284]


Милуша мой, чудесный Ваня!

Из келейки своей пишу тебе, смотрю на пасхалики твои, ласкаю взглядом, о тебе думаю… Всегда, всегда! О. Дионисий не приедет. Были с мамой у зубника, но т. к. опухоль, то он не рвал. Мама очень мучается (28.V)[285]. Зашли на минутку к Фасе, чайку попили, отдохнули и домой. Фася взята тобой… Вся! Переживает, думаю, похожее на мое давно, давно… Прочла «Няню» (* Мама ей свою дала почитать.) и говорит: «все время думаю о „Няне“, была у меня сестра в гостях, смеется, что я только „Няней“ и грежу… чудно как он пишет, и как это так придумать!»(* «придумать» — так детски!) Я спросила: «нравится Вам Ш.? А прочтете „Пути Небесные“ и совсем никогда больше не перестанете думать…» Мне на один момент захотелось сказать ей, _к_а_к_о_й_ ты! Какой ты и ко мне… Ну, гордость, м. б. моя… И просто так через край, что на кого-нибудь плеснуть захотелось!.. Но я удержалась. И как же заныло сладко сердце от этой волны, удержанной волны воспоминаний о тебе… Да, Иван, мы до странности похожи друг на друга… Легко ли это в жизни? Я не знаю. Иногда до жути мы — одно.

Ваня, я так измучилась, ожидая твоих писем. Но перед Троицей я получила чудное письмо твое… Мы были в Гааге. И впервые после долгого-долгого промежутка я была за всенощной. Мне казалось, что я с тобой. Я тебя близко ощущала.

Я люблю всенощную летнюю, открытые окна, звонкий какой-то храм. И свет дня еще не ушедшего, и свечки, и звуки с улицы… стрижей крики. Пустоватый храм.

Не было этого у Дионисия… У него всегда темно. Был день, совсем светло, а они затемнили, не любит он электричество, горели убого свечки. Полумрак. Запели «Ныне отпущаеши»… Я вспомнила тебя и эту твою молитву, и вспомнила еще «Свете тихий» и затосковала по этой перекрестной дороге в «хлебах»… Я вспомнила тот сельский храм и все, все… И захотелось этой дали из окошка церкви и… стрижей… Грустно так стало. И вдруг… «я-ко виидеста оочи мои…» и ясно так стрижиный визг! Я не говорила себе… Но когда вышли мы, то я увидела их много, кружащимися, чиркающими — задевающими землю… Утром за обедней было много цветов, березок, травы, но мало света… Я о тебе молилась… Мне хорошо было. Тихо. Но я умом не могла постигнуть, разъяснить своей жизни. И я сказала только: «Господи, покажи мне, дай мне силы, пусть следующее письмо Вани даст мне намек, м. б. я найду ответ на вопросы»… Я очень устала. Мы уезжали быстро, почти не сидели у матушки. Сережа был тоже. «Ах, тебе письмо привез!» Я вся затрепетала. Я думала: «какое?»: «Злое»? «Хорошее?» «Простил?» «Или я права, и он отходит?» Я читала его еще в гаагском трамвае, не утерпела до дома… О, какое дивное письмо твое от 16-го V! Ты все мне сказал! И ты ответил на мой немой вопрос… Я знаю, что чтобы ни стало, но я должна принять то, на что ты настойчиво мне указываешь, ты как бы совесть моя! Я приму это, Ваня. И пусть не будет тоски и томленья. И что, и как дальше… пусть покажет Господь. Я не должна томиться, страдать, «трепыхаться», — ты сказал мне это на мой немой вопрос… Я страшусь выговорить это слово «т_в_о_р_и_т_ь». Но я попробую!

Мне так удивительно твое письмо. Оно такое замечательное, и если бы ты знал мое состояние души к моменту его получения, то ты понял бы меня и теперь… У меня много картин. Одна перебивает другую. Я боюсь их забыть, утратить. Я иногда на каком-нибудь обрывке бумаги, в кухне, или где попало, записываю поразившие меня мысли, сравнения, определения, просто слова. Слова нашей стороны, полузабытые, случайно вдруг всплывшие. Ты знаешь такие «замазырнуть» — это куда-нибудь зашвырнуть, запрятать. Это, например, типично для моей девчонки, которая все так «убирает», что днями приходится искать. Вот по ней-то и вспомнила… «замазырнула». Ах, и много…

Ванюша, твои письма от 14, 15, 16 (это дивное об искусстве, его-то и имею в виду) и 2 открытки. Смеюсь, эта открыточка 15-го… с «прости за волнующие письма от 14-го и 15-го…» и т. д. Ну, конечно, «волнуюсь». Знаешь ты это! И еще больше «волнует», когда ты «извинишься» еще за это! Понял? Но ты знаешь уже, я тебе писала, как встретила я твои эти письма!

Ах, помню, как еще давно, в конце лета прошлого, я получила одну твою открытку… обычную. В конце стояло одно словечко, эпитет мне, — и я бы его, м. б. «пропустила», сочла бы за попавшееся тебе под руку, и вдруг вижу, мелко, сверху приписанное «простите». Меня обожгло всю, и я вся знала, этим «простите» открыла, что не случайно оно, это словечко, что ты знаешь, как его понять можно, м. б. и нужно, что ты сознаешь это и за это, за его смысл просишь простить. И это «простите» дало именно смысл слову. С того-то дня и началось со мной нечто, чего не могла бы я ни вообразить, ни объяснить себе прежде. Я не спала всю ночь. И поняла, что я для тебя так же что-то еще другое значу, чем просто читатель. Ты этого не знал. И я тебе этого никогда не говорила. Смущалась? М. б… И теперь еще смущаюсь. Вот, видишь, как покорны тебе слова!.. Никто, никогда не мог захватить меня, никакими чарами обворожить, как это ты умеешь вдали! И эти письма. Теперь. Конечно волнуют. Я, знаешь, в церкви молилась, хотела отогнать тебя… (ну, не сердись, — это только для Бога!) и не могла… Ты приходил все снова. И если не ты, то твое. Я вдруг увидела «иллюстрации» к «Вербному воскресению», к «Свете тихий». А эту лыжную прогулку! И многое… Видишь как! А ты — «прости»!

Милочкину рубашку не носишь, а мою будешь! Хочу! Будешь? Она почти готова! Конечно, ее в Европе не наденешь, но пижамой кто тебе запретит ее надеть, какие моды? Она будет тебе приятна летом, в жару, — холодит, она из той материи, из которой шьются шелковые верхние мужские сорочки. Должна быть приятна. И цвет у нее приятный. И безусловно в ней каждый крестик живой и о любви поет! Будешь носить? Ваня, я безумно хочу иметь эту картину — портрет твой! Привези! Очень хочу! Я помню его картину в Пушкинском музее (?), я думала, что видела ее в Третьяковской галерее, ошиблась. Но помню хорошо. Почему ты оригинал отдал? Возьми обратно! Ну, знаю, что говорю абсурд, но зачем отдал?? Хочу! Хочу! Вань, я крепну, розовею и полнею. «Пышка» буду к твоему приезду. Но я не пугаюсь утратить «линию». Хочу здоровья! Ты любишь «худышку»? Мне не к лицу худеть выше нормы. Ну, заболтала глупости… Получил ли ты от m-me Boudo лекарство? Получил ли мои цветы к Троице? Я просила послать тебе «вечный» цветок. У нее были только какие-то… экстравагантные… мне не очень по сердцу. Но м. б. в Париже было и лучшее. Тут были такие с красными цветами такой формы[286]. Модные. Но мало сердца… Глупо? Я уверена, что у цветов есть и душа, и сердце! А ты? И потому мне жаль их рвать! Скажи, любишь ли ты полевой букет? Я обожаю! Лучше роз! И еще люблю жасмин! В саду уткнуться лицом в куст и замереть. Я могла бы ужасные глупости делать вот в тихий летний вечер, в саду уснувшем стоя, вдыхая аромат жасмина! Я — шалая. Но нет, не думай ничего дурного… Я всегда знаю меру. У меня рассудок твердый! Но я могу мечтать… И всегда… так грустно… И от свежей зелени мне в ясный день бывает трепетно и… грустно. А тебе? Оттого, что все уходит?? Да? Ваня, у Тургенева в «Дыме» не Елена, а Ирина… А другая, невеста, святая — Таня. Но она бледнее. А Ирина… ты знаешь, меня однажды идиот один сравнил с ней. Я не хочу быть на нее похожей. Неправда — это сравнение! Я обожаю Наташу Ростову! Раньше еще больше! Теперь — Дари! О, люблю еще Нургет. Это твое — обворожительно. Поверишь ли, что я еще могу вот именно так переживать. Именно как Нургет. Мне она очень близка. М. б. в некотором даже больше Дари. Это какое-то состояние натянутой струны любви. Ну, не умею выразить… Знаешь это… в вишнях. И оба не знают, что это такое. И знают. Безумно мне нравится твоя эта вещь.

Но ты знаешь, за что я себя не люблю? За постоянную оглядку: «это нельзя», «не полагается». Во всем. Вплоть до мод. Не смейся. Я скована условностями. И потому-то и «вою», что своего нет. Я боюсь своего. Но я буду бороться. Обещаю. Побереги «калачик» от вербочек!

Кукушка кукует… и черный дрозд поет вечернюю зарю… Я люблю тебя! Ты это слышал? Старо? И все же снова хочу сказать! Твои книги переплетут в субботу. Была сегодня там. Мне хочется вклеить автографы748, но тогда я никому-никому не покажу это заветное! Почему ты думаешь, что караимочка знает, кто тебе я? Ты заметил? И как же она меня находит? Она сама очень хороша? Яркая? Да? С таким меня не сравнивай… Я совсем другая. Я — не яркая. Глаза не черные. Она очень модна? И вообще… в красивой рамке? Ну, расскажи же?! В Гааге m-r Пустошкин мне делал комплименты. Ему понравилась моя новая шляпка. Он — такой какой-то весь из комплиментов, не люблю таких. Но все же, как женщина, я вижу, что это испытанный «дамский кавалер», — много видал. И потому, не ценя его нисколько, я его оценку моды и вообще «рамки» — принимаю с некоторым удовлетворением. И я знала, что тогда у меня был, по их понятиям, был «шарм». Я по нем это видела. И… вообще… Боюсь безумно стать провинциалкой. Всегда слежу. В Париже я боялась тебе показаться. О, какой у тебя глаз!.. А я живу ведь в каком-то ином мире… часто в несуществующем. Грежу, чтобы проснуться среди моих пернатых и рогатых, и всяких прочих друзей… Какая же я «дама»?! Я просто — Оля. Ку-ку! Куку! Зовет совсем близко! У нас был знакомый, который меня особенно как-то звал Оля. Кругло и ласково. Один доктор — профессор из России (старый друг семьи).

[На полях: ] Ваня, не выписывай мне больше еженедельник. Прошу! Откажи! Я не могу! Умоляю, если любишь! Давно хотела тебя просить. Или я сама напишу им.

Ну, кончаю. А сколько еще на душе! Люблю читать твои приписочки и жадно их ищу. Просила купить для меня в Гааге духи «Трефль»-любку. Мы приехали после закрытия магазинов.

Ну, до свидания! Обнимаю тебя! А как нежно и ласково… представь сам! Оля. Хочется написать многое, и из жизни из своей. Так ярко все!

Здесь духи[287].

Загрузка...