На первых порах пребывания в Везеле Ромен Роллан, живя в провинциальном уединении, все же никак не чувствовал себя оторванным от событий, происходивших в стране и во всем мире. Каждое утро почтальон приносил ворох писем, газет, журналов на разных языках. Телефоном Роллан не любил пользоваться, а радиопередачи слушал, к этому он привык еще в Вильневе. Время от времени он выезжал с женой в Париж; в числе гостей, которые наведывались к нему из столицы, были Морис Торез, Жорж Коньо, Жорж Садуль, Жан-Ришар Блок.
Но наступил момент, когда эти визиты прекратились. Роллану было очень необходимо поговорить с политически осведомленными людьми, объясниться начистоту, чтобы разрешить свои сомнения, — а объясниться было не с кем.
24 августа 1939 года голос диктора сообщил, что в Москве подписан пакт о ненападении между Советским Союзом и Германией. А потом заговорили комментаторы, обрушивая проклятия на большевиков, предсказывая близкое начало войны в Европе. Обыватели Везеле заметались. Мужчины призывного возраста собирали вещевые мешки в ожидании скорой мобилизации, хозяйки запасались продовольствием. В городке воцарилась растерянность.
Растерян был и Ромен Роллан. Внешнеполитические обозреватели буржуазной печати перекладывали на Москву ответственность за срыв военных переговоров с Францией и Англией, злорадно расписывали подробности дипломатических встреч Молотова с Риббентропом. Они использовали пакт как удобный повод для разжигания антисоветских страстей.
Пришло письмо от Жана Кассу, известного писателя, главного редактора «Эроп». Он сообщал об острых разногласиях в редакционном комитете. Люк Дюртен и Рене Лалу требовали, чтобы журнал выступил с резким протестом против советско-германского договора. Жан-Ришар Блок и Арагон безоговорочно одобряли договор. Сам Жан Кассу считал, что в сложившейся обстановке целесообразнее всего временно закрыть «Эроп», не публикуя никаких деклараций по этому поводу. Роллан согласился с ним. Публичный спор между видными литераторами, которые в годы Народного фронта работали согласно, мог бы только сыграть на руку реакции. Еще придет время возродить «Эроп», восстановить распавшееся единство демократической интеллигенции.
Роллан вновь и вновь обдумывал сложившееся положение. Он приходил к мысли, что у Советского Союза были, видимо, свои серьезные причины для заключения договора с Германией; он старался понять эти причины, подыскивал объяснения. У него возникала смутная надежда, что со временем все встанет на свое место и то, что непонятно сегодня, наверное, прояснится.
Хладнокровнее всех в доме Ролланов был в эти дни Сергей Кудашев. Он провел каникулы в Безеле, а в конце августа срочно собирался домой, чтобы успеть попасть в Москву — через Швецию и Финляндию — по возможности до того, как начнется война в Европе. Он ничуть не сомневался, что ему рано или поздно предстоит сражаться с гитлеровцами в рядах Красной Армии. Уезжая, он спокойно сказал матери и отчиму, что прощается с ними, возможно, навсегда. Ведь он математик — значит, пойдет в артиллерию, он даже точно знает, что будет офицером средней артиллерии; а там процент смертности, как показывает военная статистика, очень высок… Мария Павловна мучительно тревожилась за Сергея: сумеет ли он благополучно добраться домой? И что будет с ним дальше? Роллан разделял тревоги жены. Но еще более тяжким было для него состояние неуверенности перед лицом неожиданно нахлынувших событий. Вдобавок и почта перестала доставляться. Никто из друзей не приезжал — всем было не до того. Роллан вдруг почувствовал себя очень одиноким.
Война Франции с гитлеровской Германией вот-вот начнется — это было очевидно. Долг честных французов в этой войне — не стоять «над схваткой», а сражаться. «Фашизм — враг, которого нужно разбить», — так не раз писал Роллан в своих статьях. На этой позиции он оставался и теперь, и ему хотелось громко заявить об этом.
В день объявления войны, 3 сентября, Роллан отправил письмо премьеру Даладье:
«В эти решающие дни, когда французская республика встает, чтобы прекратить путь гитлеровской тирании, обрушивающейся на Европу, — разрешите старому борцу за мир, который издавна обличал варварство, коварство, наглые притязания Третьей империи, — высказать вам свою полную преданность делу демократий, Франции и всего мира, находящихся ныне в опасности…»
В этот же самый день, 3 сентября, была закрыта газета «Юманите». Начались повальные аресты коммунистов, всех антифашистов, полицейский поход против прогрессивных организаций. У Роллана были все основания пожалеть о своей наивной доверчивости по отношению к правительству Даладье: становилось все более очевидным, что это правительство вовсе не намерено воевать всерьез с гитлеровской Германией, что оно воюет в первую очередь с передовыми силами в собственной стране.
Начался затяжной период так называемой «странной войны»: на фронтах было тихо, а внутри Франции свирепствовал полицейский террор.
Роллан замкнулся в горестном молчании. Поведение тех французских литераторов, которые заняли в это время официозную, «конформистскую» позицию, было ему отвратительно. Он писал Стефану Цвейгу 18 декабря 1939 года:
«Не ждите от меня статей! Мне не разрешили бы напечатать (или написать — даже обращаясь к друзьям) больше, чем половину правды или одну ее треть. Половина или треть правды — это ложь, которая может быть выгодна в военных условиях. Нет, эта пища — не для меня. Мне надо либо все сказать, либо ничего.
Нужно уничтожить Гитлера и гитлеризм — в этом мы с вами согласны и будем полностью согласны — до конца. Мы были антигитлеровцами первого часа и останемся ими де последнего часа.
Но о многом другом у нас тоже есть что сказать. А это нам не дозволено. Даже в Швейцарии и в нейтральных странах в ходу лишь очень куцая правда. «Cedat armis veritas!»[16]. А между тем полная правда была бы так замечательно интересна и поучительна, и даже так полезна для крупных государственных деятелей и для крупных историков, которые должны были бы быть их советниками!..
Я утешаю себя тем, что пишу Воспоминания молодости. Описал уже годы пребывания в Нормальной Школе и Риме, дошел до лет супружества, между 1892–1901 гг., — в это время я был молодым Жан-Кристофом, непримиримым, несправедливым, бунтующим, толкался и ошибался то справа, то слева.
Эта война, помимо всего прочего, разорительна для нас, писателей. Наши ресурсы совершенно истощены, а расходы возросли. Одни лишь видные «конформисты», вроде Дюамеля, Жироду, Жюля Ромена, отлично приспособились. Лекция Жюля Ромена в Женеве — образец того, чего я никогда не сделаю. У этих господ часы всегда идут в соответствии с большими часами Информационного центра»*.
…Знакомые, приезжавшие к Роллану еще до войны, сразу же обращали внимание, что против его дома стоит двухэтажное здание казенного вида, с трехцветным знаменем над дверью и вывеской «Французская жандармерия». Извилистая улочка с пышным названием Гранд Рю де Сент-Этьен в этом месте особенно узка. Кто-то из гостей Роллана шутки ради измерил ширину мостовой — шесть шагов! Но в довоенное время такое близкое соседство жандармерии не мешало ни ему самому, ни приезжавшим к нему друзьям.
С первых же дней войны за домом Роллана было установлено наблюдение. Из окон жандармерии отчетливо просматривались и калитка, и терраса, и окна роллановского особнячка. В течение всех лет войны писателю предстояло жить в шести шагах от неусыпно надзирающих «блюстителей порядка». В глазах полиции Да-ладье, а тем более впоследствии полиции Петена Роллан был (как вспоминала потом его жена) «очень опасным человеком». Посетителей, выходивших от него, иной раз останавливали жандармы и спрашивали у них документы. Письма, которые он отправлял и получал, доставлялись с задержками: они, как и следовало ожидать, подвергались цензуре. Всякая возможность контакта с друзьями была почти что сведена к нулю. Роллану, разумеется, было известно, что коммунисты — включая и его близких знакомых — подвергаются преследованиям, но он очень слабо представлял себе, какова сейчас их позиция и тактика. «Ничего теперь не знаю о тех, на кого надет намордник, — с горечью писал он Мазерелю 26 января 1940 года. — Должен сознаться, что я их не понимаю. Дожидаюсь возможности услышать их голос, чтобы иметь суждение о них»*.
Роллан и его жена делали попытки вырваться, хоть на время, из того плена, в котором они фактически находились в Везеле. Еще до войны они сняли маленькую квартирку в Париже, на бульваре Монпарнас, № 89, — таким образом, им было где остановиться при кратковременных отлучках в столицу. В мае 1940 года им удалось даже уехать в Швейцарию (Роллан оставил за собой виллу «Ольга», и там продолжала жить его сестра). Но не успели они приехать и расположиться, как французский консул посоветовал им немедленно вернуться в Везеле: наступление гитлеровской армии ожидалось со дня на день, считалось вероятным, что и Швейцария будет оккупирована.
Франс Мазерель, служивший в противовоздушной обороне, написал Роллану, спросил, нельзя ли передать ему на хранение рукописи и рисунки. Роллан ответил 2 июня: он, разумеется, согласен принять работы Мазереля, но не может ручаться за их целость. «Департамент Ион-ны уже стал военной зоной, и если случится такое несчастье, что наши враги будут наступать, мой дом, наверное, не удастся уберечь. Вы же знаете, что мое имя у гитлеровцев в черном списке»*.
В первых числах июня в небольшом доме в Везеле собралось много народу: спали как попало, во всех комнатах, на матрацах, разложенных прямо на полу. Семья Ролланов широко предоставила приют знакомым, отчасти и вовсе малознакомым людям, которые спасались из Парижа перед неминуемым фашистским нашествием.
Парижское радио передавало молебны вперемежку с противоречивыми сообщениями: жителей столицы то призывали эвакуироваться, то — сохранять спокойствие и оставаться дома. По шоссе, которые вели из Парижа на юг, двигался поток беженцев: кто на машинах, кто на велосипедах, а кто и пешком.
В доме Роллана царило смятение. Жгли письма, тысячи писем в предвидении обыска, — писатель не хотел подвергать опасности своих многочисленных корреспондентов. Мария Павловна уговаривала мужа уехать: нашлись знакомые, обладатели большого автомобиля, которые были готовы взять их с собой. Сохранился лист бумаги, который Роллан, собираясь покинуть дом, прикрепил к своему книжному шкафу. Надпись крупным почерком: «Библиотека Ромена Роллана. Я отдаю ее под охрану Нации и всех порядочных людей, которые уважают культуру». И дата: 16 июня 1940 года.
Все уже было готово к отъезду. Но утром 16 июня на главной площади Везеле появился мотоциклист в черном Мундире эсэсовца. За ним последовал танк, еще танк, броневики. Солдаты вермахта в серо-зеленой форме вылезали из машин, расходились по улицам и переулкам, грабили дома, брошенные жителями. Роллан и его гости часами сидели вместе в большой комнате, тихо переговаривались, стараясь подбадривать друг друга и все время ожидая: вот-вот ворвутся гитлеровцы. Раздался грубый стук в дверь, вошел фельдфебель и попросил дать несколько досок: ему нужно было срочно сколотить гроб для офицера, который разбил свою машину и сам разбился насмерть.
Прошло еще несколько дней. Немецкие части ушли; в разграбленном, загаженном городе стало тихо; потом пришли новые немецкие части, и все началось сначала. Роллана не трогали. Он продолжал вместе с женой разбирать и сжигать письма. Немецкий солдат подошел на улице к молодой служанке Ролланов, заговорил с ней на ломаном французском языке, сказал ей: «Передай хозяйке, не жечь бумаги, дым видно».
Захватчики, конечно, имели понятие, кто такой Ромен Роллан. Его всемирно известное имя в какой-то мере ограждало его от произвола со стороны местных военных властей: для того чтобы убить или даже только арестовать его, требовалось указание оккупационного начальства, — такое указание не было дано. Роллан был, в сущности, не опасен гитлеровцам, он и так был у них в руках, — старый, больной, изолированный в маленьком городке, где каждый его шаг был на виду. У кого-то из берлинских заправил возникли даже иллюзии — не удастся ли приручить знаменитого писателя, знатока немецкой литературы и музыки? (О том, как он отказался от медали имени Гёте, к тому времени, видимо, уже забыли.) К Роллану явился офицер вермахта и передал предложение некоего издательства — выпустить новый немецкий перевод «Жан-Кристофа», правда, с «небольшими» сокращениями и поправками. Роллан решительно отказался. А потом узнал, что правительство Петена включило школьное издание «Жан-Кристофа» в список запрещенных книг.
Вскоре после того как немцы водворились в Везеле, Роллан усилием воли заставил себя вернуться к работе.
В 1939–1940 годах он писал обширные «Воспоминания», охватывающие период от поступления в Высшую Нормальную Школу до начала нового столетия. Под заключительной главой этих «Воспоминаний» стоит дата: «Везеле, 26 июня 1940 года (в период немецкой оккупации)». Со времени вторжения гитлеровцев прошло всего десять дней!
Отложив в сторону «Воспоминания», Роллан взялся за рукопись автобиографического очерка «Внутреннее путешествие», над которым он работал в двадцатые годы в Вильневе. Теперь он добавил к этому очерку новые страницы, прежде всего — «Прелюдию», датированную 2 августа 1940 года.
«…В эти бессонные ночи, когда в ушах непрерывно стоит грохот тысяч моторизованных чудовищ, ринувшихся навстречу своей гибели, — мой дух, придавленный жестоким настоящим, ощупью ищет выхода в будущем или в прошлом.
Но о будущем говорить еще не приходится, ибо хозяева сегодняшнего дня намерены распоряжаться им сами (этим всегда обольщались калифы на час)…
В дни тяжкого плена я не причитал над развалинами, неотступно не взывал о помощи свыше, а собирал и пересчитывал накопленные нами богатства, те, что не может отнять у нас победитель, — наши воспоминания».
В этих строчках не только горечь, но и гордость. Роллан, несмотря ни на что, не хотел сдаваться. Немецкие оккупанты быди для него «калифами на час», а обращение к духовным богатствам прошлого — способом противостояния им. Он продолжал писать, работать — не только потому, что труд сам по себе давал ему моральную опору и утешение, но прежде всего потому, что хотел и в это невыносимо тяжкое время «служить новым судьбам родины — двойной родине: Франции и всему миру».
Этот же дух мужественного противостояния чувствуется в письмах, которые Роллан писал в первые два года войны молодому рабочему-коммунисту Эли Валаку. Их знакомство началось еще в предвоенную весну 1939 года: семнадцатилетний Валак, пламенный почитатель автора «Жан-Кристофа», приехал навестить его в Везеле. (В дни войны Эли Валак вступил в партизанское соединение, которым командовал прославленный полковник Фабьен, и летом 1942 года был расстрелян фашистами.)
Роллан писал юноше 1 марта 1940 года:
«Лучший врач для меня, как это было всю мою жизнь, — работа. Я пишу для лучших времен.
В наше время слово бессильно; главное — надо быть смелым и терпеливым, и всем вместе вести борьбу против гитлеризма, до победы над ним…»
По истечении восьми месяцев оккупации — 12 февраля 1941 года — Роллан писал Валаку:
«Мы лично не пострадали. Но мы заперты здесь, и с этим приходится мириться. Я нахожу поддержку в моей работе, которую я никогда не прекращал. Я написал много томов воспоминаний о моей юности, теперь продолжаю мои труды о Бетховене. Разумеется, я не буду ничего публиковать, пока в стране не восстановится нормальная жизнь. Я, впрочем, часто встречал больше понимания и симпатии к Кристофу и к Кола у иных посетителей-оккупантов, чем в некоем известном вам курортном городке на водах.
Вам лучше будет пока не приезжать и пореже писать. Надо только быть терпеливым и верить в будущее. Вам повезло — ваше будущее будет долгим. У меня же лишь сердце молодое, и мое будущее — это будущее других. Я довольствуюсь этим. Я привык жить на несколько десятков лет — а то и веков — вперед. Мне не надо при этом спешить и надрываться: человечество ползет как улитка (это все же лучше, чем пятиться, как рак!). Е pur si muove! (И все-таки движется!)»
Слова о посетителях-оккупантах, которых Роллан предпочитал обитателям «городка на водах» (то есть предателям из Виши), не должны нас удивлять. Те немецкие солдаты, подчас и офицеры, которые заходили к знаменитому антифашистскому писателю, чтобы выразить почтение или получить автограф, — это, конечно, были не нацисты, а скорей всего люди, которые тяготились своим положением. Один из таких посетителей Роллана (как свидетельствует французский исследователь Рене Шеваль) впоследствии дезертировал из гитлеровской армии. Можно понять, что для Роллана могло быть более приемлемо общение с такими немцами, чем с французами, утратившими чувство национального достоинства.
Очень тягостны стали для него встречи с былым приятелем Альфонсом де Шатобрианом. Еще за несколько лет до войны их идейные пути резко разошлись. Роллан в принципе считал, что можно поддерживать добрые отношения даже и при наличии политических разногласий; 1 января 1935 года он с оттенком юмора писал об этом Шатобриану («Твои предки, эмигранты, и мои, санкюлоты, перекрикивались и поддразнивали друг друга, стоя по разные стороны Рейна…»). Но уже немного времени спустя, в декабре 1936 года, он в письме к общей знакомой, Клер Женье, с большой горечью осуждал «преступный абсурд Шатобриана»*, который стал яростным антикоммунистом и почитателем Гитлера. В период фашистского нашествия Шатобриан выпускал журнальчик «Жерб» в духе политики Виши и пытался — без существенного успеха — привлечь французскую интеллигенцию к сотрудничеству с оккупантами. (Можно предположить даже, что это он посоветовал немецким властям не трогать автора «Жан-Кристофа».) Он приезжал в Везеле, но Роллану было не о чем с ним говорить. После начала войны гитлеровской Германии против Советского Союза Шатобриан прекратил свои визиты.
В начале войны Роллан был твердо намерен ничего не печатать, пока в стране не восстановится, как он говорил, нормальная жизнь. В 1942 году он все же решился под давлением крайней материальной нужды опубликовать у своего старого издателя Альбен Мишеля книгу «Внутреннее путешествие» (в сокращенной редакции — без «Прелюдии» и без последней главы, «Кругосветное плаванье»). В 1943 году в издательстве «Саблие», которым руководил Рене Аркос, вышли два тома большого труда Роллана о Бетховене под общим названием «Незавершенный собор». Остальные рукописи Роллан откладывал «до лучших времен».
Трудности военного времени сказывались в захолустном Везеле еще более резко, чем в больших городках. Не хватало продуктов питания, временами не было электричества, воды. Мария Павловна то перекапывала грядки в огороде, то ходила по соседним деревням, чтобы достать молока или картофеля. Роллан, насколько позволяло здоровье, придерживался привычного ритма жизни. Каждое утро он писал по нескольку страниц, а в свободные часы много читал.
Письма, которые он посылал в Париж Рене Аркосу, говорят о неубывающей интенсивности его умственной жизни в это время.
«Перечитываю Геродота, — сообщал он в декабре 1940 года. — Наслаждаюсь им, он прелестен. В нем есть что-то неуловимо похожее на Монтеня или на Анатоля Франса. Что до его Предсказаний и Сновидений, которые он тщательно излагает, — они могли бы составить «Ветхий завет» в духе ионийцев, не хуже библейского».
«Читаю много книг по точным наукам, — говорится в письме от 12 июля 1941 года. — Не скажу, что одолеваю алгебру без препятствий. Но в конце концов мне удается с ней сладить, — разгрызаю орешек. Великолепное дело: что бы ни происходило в мире, наука идет себе и идет своей собственной дорогой. Да еще какими семимильными шагами! Именно в этой области можно ощутить дух свободы — нетронутый, неприкосновенный, не искаженный предрассудками. Здесь нет ни наций, ни рас. Эйнштейн, принц де Брольи, великие немцы и англосаксы подают друг другу руки. В нашем мире искусства далеко до этого. У нас гораздо больше духовных перегородок…»
В муниципальной библиотеке Везеле Роллан нашел старые комплекты одного из наиболее солидных толстых журналов, «Ревю де дё монд». К таким изданиям он привык относиться неприязненно, как и ко всему тому, что пользовалось влиянием в буржуазном литературно-артистическом Париже. Теперь, читая на досуге «Ревю де дё монд», он размышлял о том, что передовым литературным деятелям надо ближе присматриваться к своим противникам, извлекать то ценное, что есть в их опыте. И он в январе 1942 года делился своими раздумьями с Рене Аркосом, старым соратником по редакции «Эроп»:
«Я нахожу здесь много интересных статей на разные темы: история литературы, неизданные мемуары, точные науки, путешествия, политика. Общий дух не так уж антипатичен — он старается быть объективным. Что мне бросается теперь в глаза, так это недостатки наших левых журналов. Нам не удавалось сделать их интересными, разнообразными. Они слишком замыкались в рамки литературных и политических группировок. Не хватало человеческого элемента — в историческом и критическом разделе, а также и в романах. В том, что я сейчас читаю, я нахожу немало интересных предметов, которыми ранее пренебрегал, и, если «Ревю де дё монд» заслуживает упрека за то, что там эти предметы трактуются поверхностно, с чисто внешним блеском, в угоду светским людям, — все же этот журнал дает пищу для мысли во многих направлениях, которым наши журналы просто не уделяли внимания. Да и нам самим полезно знать — что противостоит тем тезисам, которые мы защищаем. В нашей умственной жизни было немало упущений. Великий долг интеллигента (даже и в том случае, если он со всей силою темперамента борется за дело определенной партии) — уметь видеть (заставить себя видеть) то, что происходит за рамками партии, или то, что происходит во всех партиях, в каждое данное время. Не только в политике, но и в литературе шоры предвзятости застилают зрение…»
Есть основание доверять общему свидетельству Аркоса относительно настроения его друга в дни войны: «Пусть все знают, что Роллан в уме и душе хранил верность своим прежним убеждениям и упрямо верил в будущность человечества». Аркос приводит строки из его письма от 6 марта 1942 года по поводу самоубийства Стефана Цвейга: «Бедный Стефан. Он был таким европейцем — и такой отчаянный конец. А нам надо держаться. Худшее из зол не может быть долговечным».
Держаться — это, по мысли Роллана, значило прежде всего работать, писать. Творческая работа — это и была та форма сопротивления захватчикам, которая была для него доступна.
Самопознание, самоанализ — одно из важных направлений, по которым шла на протяжении десятилетий писательская деятельность Роллана. Его автобиографические труды, созданные в разное время — «Прощание с прошлым» и «Панорама», «Воспоминания» и «Внутреннее путешествие» — необычайно обогащают читателя мыслями и знаниями. История творческой личности встает тут в тесных связях с окружающим миром. Можно сравнить эти труды Роллана, взятые вместе, с такими классическими произведениями мировой литературы, как «Поэзия и правда» Гёте, «Былое и думы» Герцена.
В различных частях автобиографического цикла Роллана сказались разные стороны его сложной писательской индивидуальности. В «Воспоминаниях», как и в «Прощании с прошлым», на первом плане — картина эпохи, среды, портреты современников, друзей, соратников, оценка общественных конфликтов, в которых участвовал или на которые так или иначе реагировал герой-повествователь. Так, в «Прощании с прошлым» в центре внимания автора — первая мировая война и связанная с нею борьба идей; в «Воспоминаниях» немалое место занимают события французской истории конца XIX века — буланжизм, дрейфусиада, развитие социалистического движения. Иначе строится «Внутреннее путешествие»: здесь преобладает анализ душевной жизни писателя, его раздумья об окружающем мире и самом себе.
Между этими — различными и по материалу и по манере письма — автобиографическими произведениями Роллана (как и между различными, наиболее социальными или наиболее интимными страницами «Воспоминаний») нет непроходимой пропасти. То внутреннее «я», которое исследует, о котором рассказывает Роллан, — это мыслящее, ищущее, необычайно совестливое «я». Это человек, живо озабоченный судьбами мира, собственного народа, других народов. Это человек, который не способен замыкаться в кругу эгоистических интересов. Даже когда этот автор-герой «путешествует» в глубь собственной души, он помнит, что живет в век исторической ломки, когда любая отдельная личность, хочешь не хочешь, вовлечена в общественные бури. И от этих бурь некуда укрыться, невозможно, да и недопустимо жить в стороне от них.
В предыдущих главах мы много раз обращались к автобиографическим произведениям Роллана, к его свидетельствам об эпохе, современниках и различных моментах его собственной жизни. Сейчас нас интересуют те новые страницы, которые он написал в дни немецкого нашествия.
Осенью 1940 года, пересматривая заново рукопись «Внутреннего путешествия», писатель сделал добавление к последней главе, «Кругосветное плаванье». Он постарался как бы подвести итог пройденному пути.
Эти страницы окрашены глубочайшей грустью. Роллан тяжело переживает поражение Франции и вместе с тем поражение международных антифашистских, антиимпериалистических сил, не сумевших уберечь народы Европы от новой военной катастрофы. Тяжело переживает он и собственную старость: у него нет больше сил для борьбы, он устал, подавлен разочарованиями и неудачами. «Я вышел из круга Действия», — говорит он.
Но старый писатель-борец ни от чего не отрекается. Он верен идеалам человечности, во имя которых работал и сражайся в течение своей долгой жизни. И верит в конечное торжество этих идеалов.
«Поражение!.. О, я его познал, мне давно известен его горький, терпкий вкус! Вся жизнь моя с виду была длинной чередой проигранных сражений…
Да, но живущие во мне Кола и Кристоф сказали мне: «В конечном счете победа будет за нами… Она за мной».
Откуда придет победа? Роллан обращается здесь к туманным иносказаниям, говорит о властной руке Судьбы, о небесном «фюрере», который неизмеримо более могуществен, чем «тот, внизу». Он напоминает, что история человечества неизбежно идет «сквозь мир и войны, сквозь последовательное чередование революций и контрреволюций, преходящие гегемонии рас и классов»: что поделаешь? Местами может показаться, что создатель Кристофа и Кола призывает своих читателей и самого себя покориться таинственным силам Судьбы — ничего другого не остается.
Но тут же рядом, на тех же страницах, звучат иные мотивы — более активные и ободряющие.
«…А теперь, как старая крестьянка из моего «Робеспьера», я передаю свою ношу молодежи и желаю ей всяческой удачи! Я ничуть не жалею ее. Ей предстоит тяжкий труд, который искупит все тяготы и принесет свои плоды. Только бы они не дали себя запугать видимостью несчастья! Испытание лишь оздоровит крепкое племя. И я вижу, как из глубины поражения восстает окрепшая и помолодевшая Франция, — стоит ей лишь этого захотеть. Я верю в будущее своей родины и всего мира».
И далее Роллан пишет:
«Завершая круг своей жизни, во время которой я наблюдал три великие войны и видел, как падали и взлетали вверх чаши на весах Фортуны, — замкнув последнее звено цепи своего кругосветного плаванья и готовясь вернуться в гавань, я записываю в судовой журнал утешительные итоги своего долгого пути. Мне не раз пришлось испытывать на крепость материал, из которого сделана человеческая порода; и, несмотря на оказавшиеся в нем прорехи, я убедился в его прочности».
В свое время молодой Роллан закончил «Введение» к своей диссертации об итальянской живописи словами: «Народы сами творят свою историю: они не являются ее игрушкой». Старый Роллан, умудренный тяжким жизненным опытом, даже и в мрачные дни поражения не хотел видеть в человеке игрушку слепой судьбы. Сквозь все фаталистические раздумья, навеянные впечатлениями немецкого нашествия, пробивается у него упрямая вера в собственный народ и другие народы мира, в крепость, стойкость молодых поколений.
«Только бы не дали они себя запугать видимостью несчастья!»
Этот призыв Роллан отчасти обращал и к самому себе. И, не поддаваясь отчаянию, вернулся к труду о великом страдальце, написавшем оду «К радости».
Исследование «Бетховен. Великие творческие эпохи», над которым Роллан работал в течение пятнадцати лет — с 1928 до 1943 года, — отличается большой цельностью замысла. Здесь дается в одно и то же время живой портрет Бетховена-человека и детальнейший музыковедческий разбор всех его главных произведений. Роллан выступает здесь и как художник и как ученый.
В «Великих творческих эпохах» образ Бетховена сложнее и глубже, чем тот, какой был дан когда-то Ролланом в маленькой биографии-эскизе, написанной в начале века. Но и здесь, в монументальном труде, перед нами, в основе своей, тот же Бетховен — неукротимая бунтарская душа, сын героического времени. «Он был эпическим певцом красноречивого и вооруженного разума. Это, можно сказать, его главная роль в истории. Французская революция и эпоха империи отразились в нем, как в зеркале».
Это мятежное, непокорное начало Роллан видит — и раскрывает посредством анализа — не только в пламенной «Аппассионате», но и в произведениях совершенно иного характера. Целый том исследования посвящен «Торжественной мессе». Роллан показывает, насколько она далека от официальной, ортодоксальной церковности. «Если Бетховен вначале и хотел писать для церкви, он был вынужден скоро отрешиться от этой иллюзии. Это произведение выходит за церковные рамки — и по духу, и по размерам…» Эта месса, говорит Роллан, выражает «не литургическое Кредо, но Кредо человека и его времени».
Исследователь рисует окружение Бетховена, передает настроение, которое господствовало на его застольных беседах. Друзья Бетховена были в оппозиции к реакционному режиму Меттерниха, они вели республиканские, антиправительственные разговоры. «Какой парадокс, что эта Месса была написана именно в такой атмосфере! И не бросает ли это удивительный свет на неукротимую независимость духа композитора Кредо?»
Но Роллан ни в коем случае не сводит содержание музыки Бетховена к мятежному пафосу и содержание внутренней жизни Бетховена — к гражданским чувствам. Жизнь великого мастера искусства всегда многообразна, она включает большой затаенный мир личных эмоций. И Роллан естественно переходит от анализа бетховенской музыки к обобщениям, которые касаются самой природы художественного творчества, психологии творчества. «Музыкант-творец движется в мире подсознательного, где гений улавливает самые глубокие, сокровенные движения мысли и руководит ими, не будучи способным передать их в словах, не умея поднять их с морских глубин — к свету разумного сознания». Задача научного, аналитического разума, по убеждению Роллана, «отвоевать у подсознательного эти скрытые на дне сокровища…».
Показать Бетховена в противоречивом единстве гражданского и интимного, в страстях, поисках, непрерывной внутренней борьбе — таков был замысел Роллана в «Великих творческих эпохах». И этому замыслу он остался верен до конца.
Первые три книги исследования — «От Героической до Аппассионаты», «Гёте и Бетховен», «Песнь воскресения» — были опубликованы Ролланом до войны. В военные годы он написал следующие части — «Незавершенный собор» (включающий разборы Девятой симфонии и последних квартетов), а затем «Finita cornmedia» — рассказ о последнем периоде жизни композитора.
Сохранился ли в этих книгах жизнеутверждающий бетховенский дух?
Да, сохранился, хотя иные страницы и носят отпечаток мрачных переживаний военного времени.
Пожалуй, наиболее явственно эти переживания сказались в посвящении, которое датировано октябрем 1941 года и обращено к известному поэту-католику Полю Клоделю.
С Клоделем Роллан дружил в юности — они вместе учились в лицее Людовика Великого. В письме к П. Сейпелю от 15 января 1913 года Роллан вспоминал: «Мы тогда оба были романтиками, вагнерианцами, более или менее бунтарями. Потом жизнь нас разлучила. Он изменился — в большей мере, чем я. Он стал верной опорой трона и алтаря. Но его творчество настолько прекрасно, что я не задумываюсь над тем, католик ли он, роялист ли он, или нет»*. В годы войны оба писателя встретились в Париже; боль за Францию сблизила их, невзирая на все идейные разногласия, — тем более что и Клодель, на свой лад, занимал в то время патриотическую позицию.
«Посвящение» Клоделю, которым открывается книга о Девятой симфонии, проникнуто духом покорности Судьбе. Роллан повторяет здесь латинскую формулу, которая встречается и в его письмах, которую он произнес и в «Кругосветном плаванье»: «Fiat voluntas!» — «Да сбудется воля твоя!»
Во вступлении к книге о Девятой симфонии Роллан вспоминает, как он по-разному воспринимал Бетховена в разные периоды жизни. В молодости он черпал в бетховенских симфониях «героизм, идущий на штурм»… «Затем пришел час, когда в его последних произведениях я обрел отрешенность, — в такие минуты душа один на один беседует со своим Богом, играя мимолетными образами и утверждаясь в сердце Бытия». Более существенное значение, чем прежде, придает Роллан религиозности Бетховена, — правда, по-прежнему истолковывая эту религиозность в смысле, далеком от христианской ортодоксии. «Основа и вершина искусства и души Бетховена — Бог. Если этого не понимают, то не понимают ни души Бетховена, ни его искусства». С формулой «Да сбудется воля твоя!», произносимой Ролланом в «Посвящении», перекликаются цитируемые им слова Бетховена, запись из дневника за 1816 год: «Терпи, смирись, смирись!»
В последних томах роллановского исследования образ Бетховена как бы приобретает дополнительное измерение, вся картина душевной жизни композитора становится более сложной, драматичной. И вместе с тем этот образ не меняет своей внутренней основы: мужество, героика остаются доминирующими его чертами. Анализируя последние квартеты Бетховена, в которых иные музыковеды хотят видеть прежде всего выражение пессимистических, предсмертных настроений, Роллан показывает, что в них звучит не только глубокая скорбь, но и большая сила упорства, стойкости.
В музыке Бетховена, утверждает Роллан, есть и лирическое самораскрытие и пафос борьбы. Одно не исключает другого. «Он творит, с одной стороны, для себя, осуществляя свои заветные мечты (за Бетховеном последуют, если смогут, немногочисленные родственные ему души!); с другой — для всех людей, для миллионов оды «К радости» и большие симфонии. Но и в том и в другом случае, будь то монументальные фрески или тайные исповеди, он никогда не поддается душевному смятению, разум его всегда во всеоружии…» «Вот почему Бетховен, единственный из всех музыкантов, достиг в своих симфониях самого величественного и вместе с тем самого простого стиля, созданного для народов, для их битв, для их побед, для их игр и их залитых огнями празднеств, а в камерной музыке с предельной выразительностью передал раздумье души, углубленной в себя, которая мечтает и возносит молитвы в полумраке катакомб».
По мысли Роллана, Бетховен ближе к современной эпохе, чем к своей собственной, ибо его гений смотрел далеко в будущее. Он оставил людям «бессмертное свидетельство о великой Мечте, всегда таящейся в сердцах людей, — мечте о царстве божьем на земле, основанном на братстве, справедливости и радости».
В финале своего большого труда Роллан, повторяя, как бы стягивая в один узел те идеи-лейтмотивы, которые утверждались в предыдущих частях (которые намечались еще в маленькой «Жизни Бетховена», в 1903 году), напоминает о коренных творческих принципах великого композитора. По мысли Бетховена, музыка — это «столь необходимое для счастья народов искусство»; отвергая искусство примитивно назидательное, подчиненное утилитарным требованиям, он, по собственным словам, «с неослабевающим рвением служил бедному, страждущему человечеству», «будущему человечеству». Одиннадцатилетнего Листа Бетховен напутствовал: «Нет ничего выше и прекраснее, чем давать счастье многим людям…» Роллан говорит о том, как автор Девятой в зрелые годы преодолевал «украшательство», отчасти свойственное его ранним произведениям, и приходил к «прекрасной наготе», строгой ясности языка. «Те, кто усвоил это из музыкального евангелия Бетховена, не могут уже вынести лжи ни в искусстве, ни в жизни. Бетховен учит прямоте и искренности».
Весь монументальный труд Ромена Роллана о Бетховене проникнут духом демократии и гуманизма. Он весь, от начала до конца, принципиально враждебен фашистскому варварству (этого не поняли цензоры, которые в 1943 году разрешили к печати «Незавершенный собор»).
Вместе с тем у Роллана постепенно созревало желание — взяться за вещь, имеющую более прямое отношение к современности, к ее острым вопросам, чем исследование о Бетховене. Так возник замысел биографии Шарля Пеги.
На этот замысел Роллана отчасти натолкнула продолжавшаяся им работа над «Воспоминаниями». Доведя изложение до 1900 года, он исподволь перечитывал старые документы, письма, журналы, чтобы воскресить в своей памяти атмосферу начала века. Он еще раз убеждался, насколько неотделимо связан большой период его жизни — от первой постановки драмы «Волки» и до завершения «Жан-Кристофа» — с «Двухнедельными тетрадями», с Шарлем Пеги и его окружением.
Имя Пеги, его наследие приобрели в годы войны новую актуальность. О нем то и дело вспоминали в оккупированной Франции, о нем говорили, писали, спорили. Религиозность Пеги, его привязанность к патриархальным традициям старины, его нападки на буржуазную демократию справа — все это стало предметом спекуляции со стороны литераторов-коллаборационистов. Нашлись охотники представлять Пеги идеологом «христианского расизма» и чуть ли не предшественником предателей из Виши. Мистерия Пеги о Жанне д’Арк в угоду гитлеровским оккупантам трактовалась как произведение, в первую очередь направленное против Англии: при этом намеренно упускалось из виду, что главное В этой мистерии — пафос национальной независимости, защиты Франции от иноземных захватчиков, каких бы то ни было.
Французские патриоты, деятели Сопротивления не могли в условиях оккупации высказать в легальной печати своего мнения о Пеги (уже после освобождения Франции появилась брошюра «Два французских голоса — Шарль Пеги, Габриель Пери», где певец Жанны д’Арк поставлен рядом с известным коммунистическим деятелем, героем Сопротивления; Роллан успел одобрительно сослаться на эту брошюру в примечании к своему труду). Однако уже в годы войны наследием Пеги, его личностью заинтересовались и те прогрессивные литераторы, которые ранее относились к нему неодобрительно или равнодушно. Он звал на подвиг во имя Франции, он пошел на бой и погиб во имя Франции. И в этом смысле его память была дорога тем французам, которые сами были готовы отдать свою жизнь ради избавления страны от гитлеровского ига.
Роллан с сочувствием приводит слова Пеги: «В дни войны я принимаю всякого, кто не сдается, кто бы он ни был, откуда бы ни пришел, какова бы ни была его партия. Пусть он не сдается. Это все, что я от него требую». Образ писателя-патриота становится под пером Роллана знаменем единения всех здоровых сил страны, всех честных французов, верующих или неверующих, по-разному мыслящих, — во имя борьбы с фашистскими захватчиками.
Роллан вовсе не намеревался делать из Пеги своего рода икону. Он не намеревался умолчать — и не умолчал — о своих серьезных разногласиях с Пеги, наметившихся еще в самом начале их сотрудничества. Он вспоминает: «Мы были честными союзниками. Но мы были не в одном полку». Однако тут же добавляет: «Мы оба одинаково пламенно желали справедливости, правды, чистоты».
Труд Роллана о Пеги построен как серьезное исследование, богатое фактами: страницы личных воспоминаний, написанных в живой повествовательной манере, чередуются с разборами с Линений Пеги, обширными историческими экскурсами. Отчасти уже сам этот документальный, исследовательский характер работы предохранял автора от субъективного, идеализирующего подхода к своему герою.
Роллан не ставит себе целью оправдать все поступки и высказывания Пеги; он, например, осуждает Пеги за его яростные нападки на Жореса. Однако на первый план его труда выдвигается моральный облик Пеги, его несгибаемость, душевная стойкость. По мысли Роллана, человек, нравственно чистый и цельный не может принадлежать к лагерю реакции, даже если он в каких-то своих мыслях и высказываниях и соприкасается с ним. Значит, нельзя — как бы ни были серьезны ошибки и заблуждения Пеги — отдавать его современным мракобесам.
На этой основе и строит Роллан свой анализ мировоззрения и творчества Пеги. Да, Пеги был религиозен, но его вера имела мало общего с католической догмой, он не раз критиковал — подчас весьма остро и зло — христианскую церковь. Да, любовь Пеги к Франции в последние годы его жизни приобретала оттенок националистической исступленности, побуждала его высокомерно и неприязненно относиться к другим народам. Однако Роллан убежден, что господствующей страстью Пеги в эти годы была искренняя привязанность к родине и вместе с тем — предвидение немецкой агрессии, желание дать ей отпор.
Значит ли это, что Ромен Роллан — вопреки всему, что он писал ранее, — на старости лет признал справедливой ту войну, которую вел в 1914–1918 годах французский империализм? Нет, не значит. Он прямо говорит о том, что в первой мировой войне «самые чистые идеи должны были разделить ложе с самыми грязными интересами». И он высказывает предположение: «Если бы Пеги мог предвидеть, какая гнилая победа оказалась плодом жертвы, принесенной им, как и тысячами благородных юношей Франции, если бы он мог увидеть тот упадок, который последовал за победой, увидеть проституированную молодежь, развращенную наслаждениями и деньгами, и расшатывание моральных устоев нации — в какую он пришел бы ярость!»
Шарль Пеги — как свидетельствует Роллан — еще до войны чувствовал, что ему не по пути с воинствующими французскими реакционерами, с «традиционалистами Академии и «Аксьон Франсез»; после того как он отошел от прежних своих друзей и союзников, социалистов и республиканцев-радикалов, он, по сути дела, остался одиноким. Быть может, — размышляет Роллан, — если бы Пеги не погиб в первой мировой войне, он двинулся бы влево, вернулся бы к идеям социализма. Не исключено даже, что он пришел бы к революции, к баррикадам. Ведь он сам был выходцем из народных низов и с юных лет тяготел к обездоленным. Роллан приводит слова Пеги: «Социальный долг, первый из первых — вырвать нищих из лап нищеты».
Пожалуй, нет смысла сегодня гадать, в какую сторону пошел бы Пеги, если бы остался жив. Важно, что Ромен Роллан на закате своей жизни — повествуя об исканиях и взглядах Пеги — таким способом передавал читателю свою собственную мечту о социальном обновлении, о свободе и счастье трудящегося человечества…
О ходе работы Роллана над биографией Пеги — отчасти и о его жизни в последние годы войны — мы можем узнать из его писем к давнишнему другу Луи Жилле.
Когда-то Роллан был в глубокой обиде на Жилле за то, что тот отвернулся от него в годы первой мировой войны. Но с тех пор прошло много лет. В памяти Роллана Луи Жилле остался все-таки прежде всего как один из его первых преданных учеников, который восторженно слушал его лекции в Высшей Нормальной Школе, играл роль Дантона в студенческом спектакле, начинал свою литературную деятельность в «Двухнедельных тетрадях» под его, Роллана, руководством. Теперь Жилле — критик, историк литературы — жил в университетском городе Монпелье на юге Франции, недалеко от Средиземноморского побережья. Он был стар и болен. Поль Клодель взял на себя посредничество в примирении Жилле с Ролланом. Они возобновили переписку, прерванную за двадцать семь лет до того.
Роллан писал 7 августа 1942 года:
«Мой дорогой Луи — стоит дожить до старости, если находишь в конце пути потерянного друга! Мне вас часто недоставало! Кто еще хранит в памяти столько общих переживаний? И сколько было еще потом переживаний, которые не с кем было разделить… Есть о чем поговорить. Но когда это нам удастся? У меня нет никакой возможности попасть в ваши края. Мне нельзя выезжать из моей зоны. Я прижат к моей скале. Иногда удается разве только выпорхнуть в Париж, где я снова снял антресоли на бульваре Монпарнас, 89, возле церкви Нотр-Дам де Шан. Да и туда становится все труднее добираться из-за общих помех в передвижении и потому, что мне самому тяжело путешествовать. Не выберетесь ли вы в Везеле? Мы будем рады вас видеть, жена и я (ведь у меня есть теперь доблестная спутница жизни, которая разделяет мою судьбу, хорошо оберегает меня и управляется и с тяжелой работой в саду — помощников нет — и с умственными занятиями… Я читаю ей нашего старого Пеги, о котором пишу книгу)».
8 января 1943 года Роллан, поздравляя Жилле и его семью с Новым годом, снова рассказывал о себе:
«У меня нет родного сына, но есть приемный сын (есть ли он у меня еще?), красивый и славный юноша, умный и честный — я очень люблю его, и вот уже три года ничего о нем не знаю: ему повезло, к моей зависти, он нашел радость жизни в математике, как я в музыке… Заканчиваю вчерне моего огромного «Пеги». Наберется на два тома. Еще месяца три потребуется, чтобы все закончить и упорядочить. Нелегкий будет труд — переписывать его набело. Мои рукописи становятся неудобочитаемыми из-за обилия добавлений и поправок; а мое зрение, увы! Мое верное, хорошее зрение дрогнуло, оно грозит вовсе отказать. А лечиться здесь невозможно. И путешествовать тоже невозможно в это скверное время года…»
После того как Роллан перенес тяжелое воспаление легких, он писал (1 апреля 1943 года):
«Дорогой друг, вот я и возвращаюсь к жизни: мне снова разрешено взять в руки перо. Выздоравливаю медленно и осмотрительно. Провожу часть дня, сидя в кресле, — но из комнаты еще не выхожу. При каждом движении начинаю задыхаться; потребуется еще время, чтобы сердце пришло в порядок — если оно вообще придет в порядок… Принимаюсь опять за своего «Пеги»! Но одному Богу известно, когда он сможет увидеть свет!..»
2 июня Роллан снова писал: «Заканчиваю огромный комментарий к «Пеги», нить которого была, к моей досаде, прервана болезнью. Но так или иначе, публиковать его в нынешних обстоятельствах — невозможно».
Луи Жилле умер летом 1943 года. А книга Ромена Роллана о Пеги была сдана в печать уже после освобождения Франции.
В начале 1944 года — 1 февраля — Роллан написал в Париж старому знакомому из круга «Двухнедельных тетрадей» С. Карре:
«…В течение пяти лет я живу обособленно на моей скале, вместе с моей доброй женой, которая в прошлом году вырвала меня у смерти (я совсем умирал ровно год назад). Связи с внешним миром почти что отрезаны. Вдоволь и времени, и тишины, чтобы работать. Я закончил три тома исследований о Бетховене, из которых два (о 9 симфонии и о последних квартетах) уже вышли, и большую книгу о Пеги, которая передана издателю, но не сможет выйти, пока не наступит мир. Я написал несколько книг Воспоминаний (но не в своеобразной манере «Внутреннего путешествия», а скорее в духе исторического повествования). Я подошел к периоду после 1900 года, — я, собственно, уже затронул его в моем «Пеги». Мне еще нужно несколько лет, чтобы вызволить то, что прячется в тайниках моей мысли. И я живу в состоянии неуверенности насчет того, что будет завтра. Это общая доля большей части человечества. Каждое мгновение, которое удается спасти, приобретает от этого еще большую ценность»*.
Что будет завтра? Обособленная жизнь в Везеле давала мало материала для прогнозов. Информация о событиях на фронтах мировой войны поступала скупо. А старческие немощи, которые становились все обременительнее, внушали чувство отрешенности от окружающего мира. Роллан сообщал Рене Аркосу 23 марта 1944 года: «В те редкие минуты, когда я свободен (свободен от болей, от медицинских процедур и забот), я пишу продолжение моих воспоминаний. Для кого? Для чего? Чтобы лучше понять самого себя. Для того, чтобы лучше видеть, пока у нас еще есть свет».
В письмах, которые Роллан писал разным людям в годы фашистской оккупации чувствуется его желание поддержать, подбодрить корреспондентов. Поэту Жану Ламолю Роллан напоминал старую французскую пословицу: «Кто страдает — тот побеждает». А давнему товарищу по Высшей Нормальной Школе Роже Жоксу он сообщал: «Мы знаем, что «жив курилка». Я вчера ездил в деревушку Брев, в края Кола Брюньона. Я его встретил. Он не изменился. Он умеет ждать».
Создатель «Кола Брюньона» и сам умел ждать и умел поддерживать в себе стойкость духа. Но он не был вполне уверен, что доживет до момента избавления Франции от гитлеровских захватчиков. И был счастлив, что дожил.
В августе 1944 года Париж был освобожден от оккупантов. И мало-помалу начали восстанавливаться контакты Роллана с друзьями — включая и тех, о ком он мало что знал в течение всех лет войны.
Один из старых литературных собратьев Роллана, Шарль Вильдрак, в годы оккупации участвовал в движении Сопротивления, опубликовал антифашистские стихи в сборнике «Честь поэтов», вышедшем нелегально в 1943 году, был членом Национального комитета писателей. Вокруг этого комитета и его органа, подпольного еженедельника «Леттр Франсез» постепенно объединялись все патриотические силы французской литературы.
Можно понять, почему деятели Национального комитета писателей не пытались привлечь Роллана к сотрудничеству, почему этого не попытался сделать, в частности, Вильдрак. Французским писателям-патриотам было, конечно, известно, в каком угрожаемом положении находится отшельник Везеле, старый, тяжелобольной, непрерывно подвергавшийся надзору. Было бы бессмысленно и жестоко ставить его под удар.
Однако немедленно после освобождения Парижа — еще до того, как страна была полностью очищена от захватчиков, — Вильдрак написал Роллану и послал ему декларацию Национального комитета писателей, приглашая его присоединиться к этому документу. Комитету предстояло продолжить работу по собиранию творческих сил, чтобы помочь национальному возрождению Франции. Авторитет имени Роллана мог в этих условиях многое значить.
И Роллан откликнулся — радостно, взволнованно. Он писал Вильдраку и его жене 7 сентября 1944 года:
«Дорогие друзья,
Какое это счастье — получить добрые вести о вас и пережить заново, через ваше посредство, дни освобождения Парижа! Мы очень опасались за вас, за общих друзей и за дорогой город.
Теперь для нас настали дни испытаний. Везеле находится на пути прохода армий, и мы уже выдержали порядочной силы удар — пушки, пулеметы, пожары. Все время живем в состоянии тревоги (хотя в принципе мы освобождены): пока идет наступление в сторону Голландии и дальше, про нас, жителей центральной Франции, как мне кажется, немного забыли!
От всей души подписываюсь под прекрасной Декларацией Нац. комитета писателей. Будьте столь добры, передайте им, что я к ним присоединяюсь. Да, все мы (и весь мир) еще живее почувствовали ценность Франции после того, как само ее существование было поставлено под вопрос. Франция — это значит и должно значить — Свобода и Человечность. Ее миссия — защищать их. Даже более того: в этом ее сущность, в этом и заключается природа подлинной Франции. Будем же достойны ее! Не совершим ничего такого, что могло бы заставить ее отступить с этого пути! И будем ей верны — даже и в дни сражений!
Братски обнимаю вас, так же как и Аркосов, — разделяю задним числом их беспокойство по поводу Филиппа, который, к счастью, оказался цел и невредим.
Ваш старый Р. Р.»*.
Роллану и Марии Павловне были хорошо понятны родительские переживания Аркосов. Они сами ничего не знали о судьбе Сергея. Им еще не могло быть известно, что младший лейтенант Советской Армии, артиллерист Сергей Кудашев погиб в бою с гитлеровцами в самом начале Отечественной войны…
Состояние здоровья Роллана продолжало ухудшаться. Всякое передвижение было для него крайне трудно. Он тем не менее решил отправиться в Париж — ему была необходима серьезная медицинская помощь. И конечно же, хотелось увидеть «дорогой город» в радостной горячке первых недель после освобождения — без флагов со свастикой, без ненавистных пришельцев в серо-зеленых мундирах!
Квартирка на бульваре Монпарнас так и оставалась неприбранной, неустроенной — Ролланы всегда жили там, как на биваке. Но сквозь запыленные стекла щедро светило солнце. В эти золотые осенние дни 1944 года весь Париж как-то неожиданно похорошел, и даже старое темно-серое здание церкви Нотр-Дам де Шан, которую Роллан видел из окна, казалось менее мрачным, чем обычно.
Время в Париже текло быстро. Визиты врачей, визиты друзей, знакомых, издателей… Шли корректуры обоих томов «Пеги». У Роллана не было сил их читать. Но было приятно, что его новый труд скоро выйдет.
В начале ноября пришло приглашение от советского посла Богомолова на прием в посольство СССР по поводу годовщины Октябрьской революции. Роллан чувствовал себя очень плохо. Он и в прежние годы, когда был здоровее, не любил больших сборищ. Но он решил обязательно поехать на прием. Это был способ снова выразить свои добрые чувства к великой стране, с которой его связывало столь многое, вклад которой в дело войны с гитлеризмом он так высоко ценил и от которой он столько лет был оторван.
Особняк советского посольства на улице Гренель был ярко освещен, узкая улица была запружена машинами, подъезжали все новые и новые. Народу собралось видимо-невидимо: офицеры и генералы Советской Армии и союзнических армий, дипломаты разных стран, французские политические деятели, весь цвет парижской интеллигенции — литераторы, артисты, ученые… Было шумно и празднично, — пусть многие лица и сохраняли отпечаток перенесенных недавно лишений. Гости собирались группами, разговаривали и угощались стоя, как это обычно бывает на дипломатических приемах. Роллана и Марию Павловну усадили, к ним подходили, их приветствовали. Приподнято-радостная атмосфера вечера передалась Роллану. Он был доволен, что решился приехать. Но вскоре он почувствовал сильную усталость, и пришлось вернуться домой.
На следующее утро, 8 ноября, Роллан сел писать письмо в Москву Жан-Ришару Блоку. Все годы войны Блок провел в Советском Союзе, регулярно обращаясь к соотечественникам по Московскому радио. После освобождения Франции он немедленно написал Роллану, который теперь ответил ему:
«Дорогой мой друг, мы были счастливы снова увидеть ваш почерк, услышать ваш голос. Ваше письмо от 1 октября было переслано нам в Париж, куда я приехал, чтобы получить врачебные советы и помощь; ибо — вы правы, когда говорите «нет дыма без огня», — я очень тяжело болел в течение последних двух лет, а в прошлом году был совсем уже при смерти: сердце, легкие, кишечник, весь механизм был в расстройстве — только голова продолжала наблюдать и замечать, даже и тогда, когда бредила. Теперь мое состояние не столь опасно, но все же мне часто приходится тяжко, и очень трудно ходить из-за одышки. Ладно! Это все в порядке вещей, ведь мне 79 лет.
Мы все эти годы не покидали Везеле (куда мы собираемся вернуться к 20-му числу этого месяца). С наших высоких стен, которые нас замыкали, но не защищали, мы видели, как совершался в долине, в течение ряда дней, жалкий исход наших армий. Мы долго были в оккупации, под надзором, ожидая худшего; нас пощадили, неизвестно каким образом, благодаря невидимому присутствию Жан-Кристофа, которого хотели было аннексировать в «подчищенном» виде. В течение двух последних лет большие леса, окружающие нас, ощетинивались отрядами борцов Сопротивления, готовивших засады, куда и попали в последние месяцы колонны отступавших немцев. В довершение всего мы пережили в конце августа небольшую битву под Везеле, с пушками, пулеметами, горевшими домами — все это игрушки в масштабе тех чудовищных битв, которые опустошили мир. А когда мы приехали сюда, как это было волнующе — найти в неприкосновенности чудесную красоту Парижа! Подумать только, что еще немного — и она была бы разрушена.
Мы разделяем ваши тревоги по поводу вашей семьи, разбросанной по разным местам. И мы тоже в тревоге за судьбу нашего сына Сергея Кудашева, о котором ничего не знаем с 1940 года. Наводим о нем справки через посольство.
Блокированный в тишине Везеле и, по мере продолжения войны, все более оторванный от остальной Франции, получая сведения о шагах Судьбы только по лондонскому радио (московское было очень плохо слышно), — я находил опору лишь в мышлении. У меня скопилось много дум, много трудов, которые надо публиковать; я, в частности, закончил серию работ о Бетховене (музыка была мне верным товарищем в эти злые дни); Альбен Мишель выпустит мои два тома о Пеги. Но найдется ли время у настоящего, у будущего, чтобы интересоваться прошлым?
Когда я вас увижу? Не задерживайтесь! Так мало осталось верных и надежных друзей! И ведь мы нужны друг другу, чтобы удерживать жизнь — эту убегающую реку — эту туманную спираль, которая вонзается в ночь…
Братски обнимаю вас и вашу милую жену. Моя жена тоже вас обнимает. Если вы любите меня, любите ее! Я жив благодаря ей. Без нее, без ее неутомимой помощи и нежности, я не смог бы пройти через эти тяжелые, густые, мрачные годы моральной подавленности и болезни…
Ваш старый друг
Ромен Роллан
Р. S. Передайте мой привет всем друзьям в СССР — и советской молодежи, которая мне дорога!»*
Врачи задерживали Роллана в Париже, а его тянуло в тишину Везеле. Перед самым отъездом он узнал, что Морис Торез возвращается во Францию, и 29 ноября послал ему письмо:
«…Шлю вам сердечный привет по поводу вашего возвращения, которого так ожидали во Франции. Вашего голоса недоставало в Париже. Пока Париж его не слышал, он не мог себя чувствовать полностью освобожденным.
Теперь закончился ужасный кошмар пяти последних лет. Сделаем же так, чтобы он не мог повториться, и поработаем над тем, чтобы поднять Францию из развалин! Надо восстановить национальное единение и мир во всем мире на основе союза всех свободных народов.
Сожалею, что должен уехать в мою провинцию в день, когда вы возвращаетесь сюда. Дружески жму вашу руку…»[17]
Начался декабрь, холодный, мокрый, с дождями и туманами. Это время года Роллан всегда переносил плохо. Помощь парижских врачей не дала ощутимых результатов: силы убывали. Но мозг работал по-прежнему интенсивно.
Вернувшись в Везеле, Роллан обдумывал все то, что увидел, услышал, прочитал за недели, проведенные в Париже.
Как мало он знал раньше о ходе войны! Не только об обороне Ленинграда или битвах на Курской дуге, но и о том, что происходило в самой Франции. Только теперь получил он представление о размахе народной антифашистской борьбы, о подвигах партизан Нормандии и Верхней Савойи, о забастовках шахтеров Севера, демонстрациях студентов Парижа. Он услышал о подпольной деятельности Французской коммунистической партии, вписавшей в мартиролог французского Сопротивления много благородных имен. Габриель Пери, Даниэль Казанова, Шарль Дебарж, Жак Декур, Жорж Политцер. И еще и еще имена… Десяткп тысяч коммунистов погибли в партизанских боях или были расстреляны как заложники. Таких, как Эли Валак, было много, очень много. И кто знает, быть может, не один Эли Валак, идя на опасное задание, брал с собою в спутники мятежную тень Жан-Кристофа?
Друзья рассказали Роллану об участии писателей в Сопротивлении. Он познакомился с нелегальными изданиями, просмотрел миниатюрные книжечки, которые выпускало в дни войны «Издательство полуночи». Радостно было убедиться, что в эти трагические дни полностью оправдал себя принцип антифашистского единства действий. Патриоты, придерживавшиеся разных взглядов — и марксисты и католики, — вместе работали, рисковали жизнью, погибали, чтобы Франция стала свободной. Радостно было убедиться и в другом. За годы испытаний окрепли не только нравственные, но и творческие силы французской литературы. В газетах, журналах сразу же после освобождения появилось много молодых, неизвестных прежде имен. Патриоты, возвращавшиеся из плена, из фашистских концлагерей, приносили в литературу свои свидетельства о пережитом.
Роллан вспоминал статью «Извилистый подъем», которую он написал на исходе первой мировой войны. История человечества движется через жертвы, катастрофы, тяжелые потрясения — не прямой и не гладкой дорогой, а дорогой ухабистой, каменистой, причудливо петляющей вверх. Но все-таки вперед и все-таки вверх-! Меньше чем полгода назад могло еще казаться, что гитлеровские мерзавцы прочно осели на французской земле. Но они и на самом деле оказались калифами на час! Они изгнаны из Франции, и уже недалек день их окончательного разгрома.
Да, народы сами делают свою историю. Сами народы, сами люди, а не слепые силы Судьбы. Народы многое могут, когда отваживаются — как отважился в критическую минуту Кола Брюньон — сами взять в руки «кормило и весло». Лишь бы не ослабевала в них эта решимость теперь, после победы! Сегодня особенно важно поддержать в людях дух гражданственности, героического деяния…
Как только Роллану становилось чуть-чуть лучше, он садился за письменный стол. Корреспонденты, ближние и дальние, ждали от него ответов. Ему и самому хотелось поделиться мыслями, которые бродили в нем. 7 декабря он написал супругам Мерсье:
«Мои дорогие друзья, благодарю вас за ваше сочувствие. Болезнь, с которой я борюсь в течение двух дет, не дает мне возможности ответить вам подробно.
Я думаю, что слово «вера» влечет за собой много недоразумений. Вера (по крайней мере у нас, людей, чуждых церкви, старающихся сохранить свободу духа) — это не просто уверенность в том, что будет. Это воля к осуществлению того, что, по нашему мнению, должно быть. Будущее пишется мало-помалу. И оно пишется при участии каждого из нас. Не надо преувеличивать слабость индивидуума перед лицом огромных слепых сил! Наше время, больше чем любое другое, обнаружило, что эти силы оказываются беспомощными, если отдельные личности не держат их в узде и не пришпоривают их. Даже если оставить в стороне эти исключительные случаи — каждая человеческая душа может быть очагом, излучающим свет: надо только остерегаться, чтобы не потушить его! Неуверенность в результатах, знание опасностей, угрожающих человечеству на его пути, — все это не должно нас обескураживать. Скорей напротив: все это должно убеждать нас в том, насколько необходимо держать силы в напряжении, не уклоняться от боя (отдохнуть найдем время потом). Мы не просто колесики движущегося механизма. Немаловажно, что мы вправе считать себя участниками продолжающегося свободного созидания.
Не теряйте доверия! Наша эпоха незаурядна — и в добре, и во зле. Она во всем нарушает меру. Нашей Франции, возможно, будет нелегко опять пойти в ногу с новым миром. Но она все же идет. «Е pur si muove!» Перенесенные испытания снова разожгли пламя самопожертвования. И в подпольной литературе, как и в освобожденной прессе, мы уже услышали могучие голоса — по большей части молодые и волнующие. Я чувствую доверие»*.
Это было одно из последних писем, которые написал Ромен Роллан.
Он умер 30 декабря 1944 года.
Именно в этот день в типографии Поля Дюпона в Париже закончилось печатание «Пеги».
В январе 1945 года последний, посмертный труд Роллана поступил в продажу. В то время выходило не так уж много новых книг, и каждая из них обращала на себя внимание.
Посетители книжных магазинов брали с прилавка оба тома, перелистывали их. Те, кто доходил до конца второго тома, обязательно останавливали взгляд на стихах Пеги — о солдатах, которые, выполнив свой воинский долг, возвращаются домой и обрабатывают землю, чтобы был у народа хлеб насущный.
В свое время юноша Роллан, озаренный «молнией Спинозы», навсегда запомнил слова голландского философа: «Что заставляет людей жить согласно, то полезно…»
Немного лет спустя Роллан-студент с волнением вчитывался в слова письма из Ясной Поляны: «Добро и красота для человечества есть то, что соединяет людей».
Через всю свою длинную жизнь Ромен Роллан пронес упрямую мечту о человеческой солидарности, о братстве народов. И последний свой труд он закончил стихотворной строчкой Пеги:
«Пусть бьются заодно у всех людей сердца».
«Que toute l’humanité batte comme un seul coeur».