Очевидная борьба вокруг места России и русских в исторк после расчленения страны в 1991 году обнаружила многие идеологические и геополитические проекты, создала почву для усиленного продвижения «глобального управления». Панорамный историкофилософский взгляд на борьбу идей и международные отношения вокруг СССР за столетие, сопоставление даже известных фактов показывают: истоки и замысел многих явлений конца XX века следует искать в его начале.
Поэтому давно назрел пересмотр интерпретации мировой политики XX века как борьбы либерального Запада с коммунистическим СССР. Этот поверхностный ярлык весьма единодушно применяется как в отечественной (марксистской и либеральной), так и в западной историографии. Сия догма успешно заслоняет истинные международные хитросплетения вокруг России в годы революции, еще больше после Ялты и Потсдама и, наконец, совсем уводит в сторону анализ современной ситуации. Но ее упорно навязывают, во-первых, чтобы не признавать преемственность русской истории в XX веке в судьба., СССР, во-вторых, чтобы скрыть берущее начало в тысячелетии глубинное неприятие Западом и отечественной интеллигенцией России в двух ее ипостасях: как равновеликой Западу в целом геополитической силы и исторической личности с всегда собственным поиском универсального смысла мироздания — препятствия на пути сокрушения многообразного мира, превращаемого сегодняшним мессианским проектом либеральной глобализации в культурную и экономическую провинцию англо-американского мира.
Мир лишь в XX веке окончательно стал взаимозависимой системой, что сделало возможным применять к нему долгосрочные стратегии. Государства с традиционными национальными интересами в XX веке уже не единственные вершители мировой политики, а, как? таковые, они испытывают все более сильное давление интернациональных идеологий. Сегодняшняя дискуссия о глобализации нуждается в осознании, что современные ее проявления — результат всего XX века, но сама идея коренится в отказе философии Просвещения от христианского толкования истории.
Обе всеобъемлющие общественные доктрины — либеральная и марксистская — не рассматривают нацию как субъект исторической деятельности. Для либералов — это гражданин мира, индивид, для марксистов — класс. Эти доктрины выдвинули в начале XX века и две параллельные картины мировой истории, исходящие из философии прогресса и построения «царства человеческого» на вечных и единственно верных универсальных стандартах. Они также содержали два разных извращения христианского понятия о ценности неповторимой человеческой личности и вселенского значения ее личного духовного опыта и идеи этического равенства перед Богом.
Первое понятие преобразовалось в западной (в начале XX в.), уже теплохладной, цивилизации в перенесение вселенской значимости каждой личности, основой которой является бессмертная душа, на земную физическую жизнь человека. С Реформации и Просвещения развивается идеология пацифизма, получившая импульс после Первой мировой войны от впечатления о миллионах погибших и ставшая почвой для провозглашения «отказа от войны» как концепции международных отношений. Эгалитаризм — основа всей идеологии Просвещения в либеральной доктрине — постепенно развивается в области ниспровержения уже не столько общественной, сколько духовной иерархии ценностей.
В коммунистической идеологии, наоборот, получил извращенное развитие рудимент христианской психики, воспитанной на жертвенности, на «нет больше той любви, как если кто душу положит за други своя», пафос робеспьеровского оправдания гибели части человечества за идею, причем гибели не добровольной, но предрешаемой избранными чуть ли не для доброй «непрогрессивной» половины мира. Абсолютизация эгалитаризма в жизни земной, а не вечной парадоксально разделила людей на исторические и антиисторические классы.
Эти две философские основы в сознании позволили применять к обществу политические доктрины, одинаково враждебные традиционным понятиям об Отечестве, нации и политике. Либеральная и коммунистическая теории отразились и в конкретных международных доктринах устройства мира: Программе из 14 пунктов американского президента Вудро Вильсона и большевистской доктрине классовой внешней политики, основанной на идеях и оценках купца Русской революции Гельфанда-Парвуса[293], канонизированной в хрестоматийных ленинских принципах внешней политики. Эти концепции предполагали разный язык, разных исполнителей, но, как это ни парадоксально, программировали некий общий результат, какие бы исторические условия ни сложились, какая бы версия ни победила;
Они вели мир к уменьшению роли национальных государств и постепенной эрозии их суверенитета, шаг за шагом отдавая наднациональным механизмам роль сначала морального, а затем и политического арбитра, и меняли традиционную внешнеполитическую идеологию и деятельность государств от первостепенной защиты собственных национальных интересов к достижению некой общемировой цели.
Впервые мессианские цели всемирного характера были объявлены официальной внешней политикой, адресатом которой становлись не правительства, а вненациональные идеологические группьк У марксистов — это теория о «пролетарском, интернационализме» под эгидой 3-го Интернационала, у идеологов западноевропейской» либерализма — цель внедрять во всем мире «демократию, свободу и права человека» исключительно в их либерально-западном толковании. Обе доктрины, хотя и декларировали принцип невмешательства, явно вступали с ним в непримиримое противоречие. Объявляя духовное пространство национального государства ареной борьбы всемирных идей, разных этических и нравственных традиций, эти теории изымают из суверенитета государства его право на защиту национальной самобытности — «нравственного могущества госуч дарства» (по Карамзину) и разлагают религиозно-духовные основы цивилизаций.
Любопытно в этой связи привести определение целей масонства масоном-теоретиком Ф. Клавелем: «Уничтожить между людьми различие ранга, верований, мнений, отечества…», которое разделяет и другой масонский авторитетный историк Н. Дешамп[294]. Таким образом, либерализм, так же как и марксизм, устраняет из истории Веру^ все великие духовные, культурные и национальные традиции человечества, а значит, нации, приводя к одномерному миру. Главч ным инструментом мондиалистской отратегии либерального толкач начале XX века становились англосаксонские страны, прежде всего США, где формируется идейный и финансовый центр с глобальным» устремлениями. Двигателем наднациональных планетарных идей марксистской версии планировалось революционное советское госу* дарство. Две самые потенциально мощные силы должны были быть поставлены на службу всемирным планам. Замыслу обоих космополитических проектов мироустройства противостояла Россия как историческое явление, подлежавшее уничтожению.
В 1917 году коммунистическая доктрина, спекулировавшая на извечном стремлении русских к справедливости, воплощению на земле равенства всех перед Богом, на практике осуществляла попытку разрушить до основания духовные опоры государства и цивилизации России. Главные конкретные идеологи и практики этой доктрины оставили немало трудов, из которых ясно, что руины многовекового единого государства, ценность которого отрицалась перед идеалом первой мондиалистской утопии — всемирной социалистической федерации (сегодняшняя утопия — это вхождение в так называемое мировое цивилизованное сообщество), и смятенный народ нужны были большевикам начала века в качестве «вязанки хвороста» для пожара мировой революции и для социального и идеологического экспериментирования.
Усилия советской историографии по понятным причинам были в значительной мере сконцентрированы на задаче доказать, что Россия накануне Первой мировой войны и революции была глубоко отсталой, находилась на грани экономического краха. Безусловно убедительным остается сегодня лишь тезис о кризисе общественного сознания, охватившем правящие круги и либеральную интеллигенцию. Непредвзятое сопоставление не только ранее недоступных, но хрестоматийных данных советской науки дает убедительную картину впечатляющего всестороннего подъема страны, чей мощный рывок в будущее могли остановить только революция и война. «Согласно поверхностной моде нашего времени, — писал У. Черчилль, — царский строй принято трактовать как слепую, прогнившую тиранию. Но разбор 30 месяцев войны с Германией и Австрией должен был исправить эти легковесные представления. Силу Российской империи мы можем измерить по ударам, которые она вытерпела, по бедствиям, которые она пережила, по неисчерпаемым силам, которые она развила, и по восстановлению сил, на которые она оказалась способна… Держа победу уже в руках, она пала на землю заживо… пожираемая червями»[295].
О русской интеллигенции, для которой уже 1905 год стал «вехой» переоценки, оплакавшей в 20-е годы «из глубины» своего покаяния разрушение православной империи, написано немало, в том числе ею самой[296], как и о «цитадели мировой революции», в которой распятая страна и ее смятенный народ были лишь материалом для социального и идеологического эксперимента. Уместно обратить внимание на некоторые аспекты политики США, то есть нарождавшегося англосаксонского мессианизма, к русской революции. Это отношение разительно отличалось от высказываний Черчилля. Еще ждут своего серьезного исследования без экзальтации некоторые пружины американской политической жизни, обеспечившие избрание Вудро Вильсона на пост президента США и сделавшие загадочную ли»…»
ность некоего полковника Хауза фактическим разработчиком все американской мировой стратегии.
Полковник Хауз, выходец из Техаса, являлся не по чину слишком влиятельной фигурой в администрации Вильсона, выполняя роли советника президента по вопросам национальной безопасности» при этом не занимая официально никаких постов, что отмечают воъ исследователи президентства В. Вильсона. Уже в 1914 году он, по собственному признанию, стал назначать американских пословУ заводить первые связи с европейскими правительствами в качества «личного друга президента». Его издатель Сеймур писал в предиелв» вии к мемуарам Хауза: «Трудно найти в истории другой пример дипломатии, которая была бы столь чуждой ее общепринятым ну» тям… Полковник Хауз, частное лицо, кладет карты на стол и согласовывает с послом иностранной державы, какие инструкции следуй» послать американскому послу и министру иностранных дел этой (страны». Хоуден, его доверенный, выражался еще яснее: «Во всем, чти происходило, инициатива принадлежала Хаузу… Государственник департамент США сошел на положение промежуточной инстанции для воплощения его идей и архива для хранения официальной корреспонденции. Более секретная дипломатическая переписка проходила непосредственно через маленькую квартиру на 35-й Ист-стрит. Послы воюющих стран обращались к нему, когда хотели повлиять на решения правительства или найти поддержку в паутине трансатлантической интриги»[297]. Хауз был одним из немногих людей, коя торым президент безгранично доверял и поручал самые ответственные задания, у кого Вильсон, не стесняясь, спрашивал совета и с кем делился самыми сокровенными внешнеполитическими замыслами». Хотя в США тогда действовал государственный секретарь, на деле все решения принимались Вильсоном и Хаузом вдвоем в беседах, глазу на глаз.
Когда революция в России свершилась, Хауз немедленно посоветовал Вильсону, что «ничего не нужно делать, кроме как заверить Россию в нашей симпатии к ее попыткам установить прочную демократию и оказать ей всеми возможными способами финансовую, промышленную и моральную поддержку»[298]. Это разительно отличалось от суждения Черчилля, воздавшего дань скорбного уважения русской трагедии. Сэр Уинстон Черчилль уже сам не принадлежав тому новому Западу, что взрастил мировую революцию если не практически, то морально. Русская революция устраняла союзника в войне с Германией и была для него также неприемлема идеологически. «Я не признаю права большевиков представлять собой Россию… Их идеал — мировая пролетарская революция, — говорил Черчилль в палате общин 5 ноября 1919 г. — Большевики одним ударом украли у России ее два наиболее ценных сокровища: мир и победу, ту победу, что уже была в ее руках… Немцы послали Ленина в Россию с обдуманным намерением работать на поражение России. Не успел он прибыть в Россию, как… собрал воедино руководящие умы… самой могущественной секты во всем мире» и начал действовать, «разрывая на куски все, чем держалась Россия и русский народ. Россия была повержена… у нее украли место, принадлежавшее ей среди великих народов мира». Черчилль, носитель британской имперской идеологии, для которого Россия всегда являлась соперницей, тем не менее чувствовал, что в России совершалась революция против всего, чем держалась не только Россия и русский народ, но и вся Европа и весь христианский мир. Большевистская революция и ее третьесословные ростовщические вдохновители были слишком чужды ему по духу, и он выразил к поверженной империи благородное сочувствие. Хотя революция устраняла геополитического соперника на мировой арене будущего, герцог Мальборо волновался потерей главного союзника в войне с Германией. Россия выходила из войны, и германские силы на Восточном фронте освобождались.
Но Хауз явно принадлежал уже к тем силам Запада, в пользу которых эта революция совершалась и которые-сочувствовали разрушителям России. И морально, и духовно, и генетически они были ближе Хаузу и кальвинистско-ростовщической Америке, чем православная царская власть. Хотя революция и выход Советской России из войны, сепаратный мир с Германией резко меняли положение Антанты, конкретно для США это не играло осязаемой роли. США приветствовали революцию, что говорит, во-первых, о сильнейшей, несравненной с державами Старого Света, идеологизации внешней политики США, во-вторых, об особой «реальной политике» заокеанского участника с дальним прицелом. Единение англосаксонских усилий по первой перестройке международных отношений после краха России и окончания Первой мировой войны было достигнуто Америкой с деятелями типа Бальфура и Ллойд Джорджа, находящихся в теснейшем взаимодействии с окружением самого Хауза, а также X. Вейцмана, председателя Всемирного еврейского конгресса, которому Теодором Герцлем было завещано через мировую войну добиться Палестины[299].
Выход США в мировую политику с их первым программным Документом — Программой из 14 пунктов В. Вильсона — американские именитые авторы объясняют идеалистически, а не «реальной политикой», объявленной безнадежно не соответствующей новой. «демократической» системе международных отношений. Но разбор всех перипетий вступления США в Первую мировую войну показывает весьма конкретные и реальные цели — при минимальных поддержках вывести Соединенные Штаты, имевшие перспективы после войны стать крупнейшей экономической державой, на первые роли в мировой политике. В американском общественном сознании объективно война не затрагивала жизненных интересов США, пацифистские и изоляционистские настроения были необычайна сильны, что исключало внутриполитическую основу для непосрець ственного вовлечения Америки в войну на ее первом этапе. К. началу XX века в США уже сформировался крупный цевдц финансовых интересов, который был связан, тесными экономическими, политическими, культурными узами с великими европеиста ми державами и финансовыми кругами в них. Родственным кругам для Европы и Америки были одинаково чужды христианские монархии и мешали национально-консервативные устои европейской культуры, классические традиции международных отношений, слож^Вт шиеся с Вестфальского мира 1648 года. И те и другие стремили»» к полной либерализации общественных отношений в Европе «п (^ этому исход мировой схватки был для этих кругов и их политически; группировок не только не безразличен, но сулил при умелом исполь^ зовании войны лидерство в мировой идеологии и политике с одновременным обретением финансовых рычагов для ее контролирования. Вырабатывая стратегию, Вильсон полагал, что американские интересам не соответствует усиление какой-либо европейской грувд пировки и невыгодна ни решительная победа Германии, ни победа держав Антанты, в чем он проявлял типично англосаксонское годг политическое мышление.
В первом случае Берлин не только становился гегемоном в й^ разии, но и угрожал доктрине Монро своими очевидными претйй зиями на влияние в странах Центральной в Южной Америки. При втором исходе, по мнению аналитического центра Вильсона с полковником Хаузом во главе, в выигрыше оказалась бы Франция, ссора с которой никогда не входил в планы Вашингтона. Тем более это соответствовало антирусским и антисамодержавным настроениям в США, а также противоречило англосаксонской геополитике как Мэхэна, так и Маккиндера установление влияния России над огромным евразийским пространством с контролем Проливов. Американскому правительству рекомендовалось, сохраняя нейтралитет открыто не поддерживать ни одну из воюющих сторон и вместе с тем использовать любые возможности для усиления экономической и военно-политической мощи Америки[300]. На первом этапе США объявили о своем намерении сыграть роль «честного маклера» по аналогии с дипломатией О. фон Бисмарка на Берлинском конгрессе 1878 года, что сулило использование противоречий между континентальными соперниками для укрепления экономических и геополитических позиций США, которые, не воюя, могли стать одним из главных участников послевоенного урегулирования. Подобные расчеты не оправдались из-за неуступчивости Германии, остроты англогерманских противоречий, отказа Франции на предложение уступить Эльзас-Лотарингию Германии и других причин, в силу которых США рисковали упустить шанс стать мировым арбитром[301]. Учитывая военные успехи Германии и возможность ее победы, Вильсон заявил: если Европа попадет под господство одной военной державы, он будет настаивать на вмешательстве Америки в войну[302]. Однако и сведения, что немцы ищут сепаратный мир с Россией и Францией, были встречены в Вашингтоне с тревогой, ибо США предполагали прежде всего примирить интересы Англии и Германии. Послевоенная Европа, где лидерами могли бы стать самодержавная Россия и Франция, не устраивала Вильсона ни геополитически, ни идеологически. В этот период американские банкиры открыто требовали отказать России в кредитах на закупку вооружений и даже денонсировать торговый договор из-за ее «антисемитской» политики.
В аналитической записке М. Литвинова с обзором российскоамериканских отношений, сделанной в январе 1945 года для анализа перспектив послевоенных отношений, особо отмечается, что только Февральская революция и «свержение самодержавия… облегчили задачу Вильсона» вступить в войну на стороне Антанты, которая до этого была бы чрезвычайно осложнена из-за активно непримиримой антирусской позиции американских еврейских финансовых кругов, оказывавших решающее влияние на политику: «Агитация еврейских эмигрантов из России в США против русского самодержавия делала свое дело», — объясняет М. Литвинов. Он же осуществлял в РСДРП «англосаксонскую связь» в годы Первой мировой войны и немало потрудился в Лондоне и США, чтобы война вплоть до революции была неуспешной для Антанты и во всех аспектах разрушительной для России, став катализатором революции. Ему, внесшему лепту в организацию этой самой «агитации» и давления на американское правительство, можно верить, когда он пишет, что американский нейтралитет был «связан с неудобством быть на одной стороне с Россией… и участие в войне на стороне самодержавной России вряд ли было бы очень популярно в США»[303].
К лету 1915 года Вильсону была уже внушена идея междунарR^ ной организации, которая бы регламентировала мировую политику.»-контролировала ее субъекты, а Вашингтон в этой организации играл бы роль своеобразного третейского судьи, от которого зависит peassr ние спорных вопросов. Новая «миротворческая» инициатива была представлена Хаузом воюющим сторонам в начале октября 1915 год». Она касалась трех вопросов: создания всемирной организации, проблемы сокращения вооружений и принципа «свободы морей». Плаи был разработан в сотрудничестве с англичанами и получил их поеную поддержку. Это было зародышем Программы из 14 пунктов, которая в окончательных очертаниях была предложена уже на фоне революции в России. Вскоре после того, как США вступили в войну в апреле 1917 года, Вильсон пишет полковнику Хаузу: «Когда война окончится, мы сможем принудить их мыслить по-нашему, ибо к этому моменту они, не говоря уже обо всем другом, будут в финансовом отношении у нас в руках»[304].
США выходят из своей «изоляционистской» доктрины с программным документом, имеющим характер универсалистского проекта, автором которого был пресловутый полковник Хауз, загадочный alter ego Вильсона. Фигура Хауза недооценена историками, она связана с самыми неожиданными кругами в американской политике начала века. Известно, что оценка в советской литературе изменилась в результате перевода и публикации «Архива полковника Хауза», где были расшифрованы многие геополитические эскизы, спрятанное за демократическими лозунгами. Тем не менее во многих работай указывалось, что Программа была попыткой противопоставить чтото советскому Декрету о мире, «разоблачавшему империалистические цели мировой войны, и тем подорвать влияние советской внешней политики»[305]. Вряд ли можно всерьез говорить о влияний «советской внешней политики» в 1918 году, когда был заключен позорный Брестский мир. Наоборот, Брестский мир с Россией наглядно показал, что готовила Германия для проигравших. Программа из 14 пунктов предлагала создать условия для новых сил и новых методов политики в мире.
Главное в этом документе — снижение традиционной роли национальных государств, устранение акцента на национальных интересах, создание первого типа универсальной международный организации — Лиги Наций — и интернационализация международных проблем. США и стоявшие за ними финансовые круги сумели подменить цели войны, ради которых французы, немцы, англичане и русские гибли на фронтах. Г. Киссинджер представляет эту подмену в качестве моральной и политической победы Нового Света над имперским Старым: «Вступление Америки в войну сделало тотальную победу технически возможной, но цели ее мало соответствовали тому мировому порядку, который Европа знала в течение столетий и ради которого, предположительно, вступила в войну. Америка с презрением отвергла концепцию равновесия сил и считала практическое применение принципов Realpolitik аморальным. Американскими критериями международного порядка являлись демократия, коллективная безопасность и самоопределение — прежде ни один из этих принципов не лежал в основе европейского урегулирования»[306]. Эти принципы никогда не применялись универсально. Сам Вильсон предназначил их для расчленения Австро-Венгрии, но в Программе охарактеризовал Россию как единое государство. Такая же позиция была донесена позднее через «личного друга и представителя Вильсона в Париже Шотуэлла делегации «ведомства» С. Сазонова для предполагаемых, но не состоявшихся переговоров в США. Поскольку через десять лет забота о единстве России и русского народа превратилась в борьбу за свободу «порабощенных» Россией наций, можно полагать, что США вначале опасались, что прибалтийские, украинское и закавказские государства попадут в иные сферы влияния, приведя к такой конфигурации Европы, которая не нуждалась бы в покровительстве США.
Как за философией нового мира, так и за избирательностью ее применения скрывалась Realpolitik невиданной амбициозности, достигаемая совершенно иной внешнеполитической идеологией. США воздерживались от признания или поощрения распада Российской империи по весьма очевидным причинам: меньшевистская Грузия имела Потийское соглашение с кайзеровской Германией, литовская тариба в Ковно, созданная германскими оккупационными властями в декабре 1917 года, провозгласила вечную и нерушимую дружбу опять же с Германией. Украина была почти оккупирована германскими войсками. Даже переориентация их элит на англосаксонскую часть Антанты в тот момент означала не американское, но британское влияние и соблазн для Британии продолжать традиционную политику коалиций и интересов.
Политику США характеризуют тайные рекомендации американского генерального консула в Москве Пуля генконсулу США в Омске (само появление там генконсульства носит весьма «ситуационный» характер), сделанные как раз в момент, когда в лучах Программы из 14 пуктов должны были померкнуть имперская идеология Старого Света и традиции раздела мира на сферы влияния. Телеграмма гласила: «Вы можете официально известить чехословацких вождей, что впредь до дальнейших указаний союзники с политической точки зрения будут рады, если они будут оставаться на своих нынешних позициях… желательно, прежде всего, чтобы они обеспечила контроль над Транссибирской железной дорогой, а если возможно» удерживали контроль на территории, где они теперь господствуют»[307]. Программа Вильсона гласила, что «Россия слишком велика и однородна, ее надо свести к Среднерусской возвышенности… Перед нами будет чистый лист бумаги, на котором мы начертаем судьбу российских народов». Пункт 6 о России предполагал на территория Российской империи «признание де-факто существующих правительств» и «помощь им и через них» — Украинскую раду, оккупированные кайзеровскими войсками Эстонию, Латвию, Литву, а также отдельно и большевиков и белых, как и вывод из самопровозглашеитных территорий всех иностранных войск[308] (в том числе и Белой и Красной армий, могущих восстановить единство страны). Это означало не что иное, как международное признание и закрепление расчленения исторической России.
Хауз и Ллойд Джордж продвигали идею пригласить на Парижа скую конференцию все «фактические» правительства на территории исторической России, в связи с чем зондировались различные промежуточные механизмы (конференция на Принцевых островах и др.)[309], что вызвало возмущение лидеров Белого движения. Возражала и Франция, чью непримиримую позицию советская историография объясняла часто «патологической ненавистью» Франции к большевикам по сравнению с симпатией «молодой демократической Америки». Дело было все же в том, что Франция была заинтересована не в упразднении, а в сохранении хотя и ослабленной, но преемственной России, которая бы выполнила свои обязательства по долгам царского правительства и участвовала в европейском балансе.
Дипломатическая работа и борьба Франции, Англии и США вокруг условий для побежденной Германии и заключения Версальского договора демонстрируют столкновение традиционного подхода максимальной компенсации потерь и предотвращения реванша с построением новой системы международных отношений, закрепляющих интернационализацию проблем, естественную в послевоенном урегулировании.
Программа Вильсона и деятельность Хауза в связи с Парижской мирной конференцией, готовившей Версальский мир, была очевидно нацелена на создание качественно нового типа системы международных отношений, руководимой международным механизмом — Лигой Наций. Отличие космополитической интерпретации мировой системы и национального подхода иллюстрируют «Архив полковника Хауза» и мемуары блестящего Андре Тардье — главного автора французской политики, игравшего ту же роль во французской делегации на Парижской мирной конференции, что и полковник Хауз в американской[310]. «Непримиримое различие между американской и европейскими концепциями международного порядка, особенно французской» (Киссинджер) проявлялось в том, что Вильсон пытался отвергать мысль о существовании структурных причин международных конфликтов и жаждал учреждения институтов, которые бы устранили «иллюзию конфликта интересов и позволили бы утвердиться подспудному чувству мировой общности». Франция же, сама театр множества европейских войн и сама участник еще большего их числа, не мыслила в ключе, в котором столкновение национальных интересов лишь иллюзорно, а якобы существует некая «вселенская, основополагающая гармония, пока что скрытая от человечества». Такое описание Киссинджера явно содержит элемент скрытой иронии отнюдь не наивного автора над предметом своей апологетики.
Ставшее хорошим тоном скептическое отношение к схемам классической геополитики начала века, связываемой в основном со стратегией и планами пангерманистов, призвано заслонить любопытный и бесспорный исторический факт: все планы, которые не удались немцам ни в Первую, ни во Вторую мировые войны, прекрасно воплощены в последовательной стратегии англосаксов и вполне реализованы к концу XX века. География и расписание расширения НАТО вполне совпадают с картой пангерманистов 1911 года, а то, что не удалось средствами политики и идеологии, было довершено с помощью вполне «тевтонских» методов — войной против суверенной Югославии. Труд классика англосаксонской геополитики X. Маккиндера, вышедший в момент формирования англосаксами Версаля, можно назвать руководством к достижению той самой геополитической конфигурации Европы, что фигурирует на упомянутых аглийских картах. Общий фон книги — это неоспоримый тезис, что мир наконец достиг такой плотности, стал «закрытой политической системой», что любое масштабное социальное, географическое и политическое изменение, любая переориентация государств или регионов оказывает самое непосредственное воздействие на мировую систему в целом, что позволяет и даже делает необходимым активное управление этим процессом.
При всей философской схожести его доктрины и теории пангерманистов, питаемых гоббсовым тезисом «человек человеку — волк» и социал-дарвинизмом, геополитическая стратегия Маккиндера служит извечной, реальной задаче британской политики: предупредить усиление любой континентальной державы и не допустить гипотетической русско-германской entente, которая уже не оставляет меона-. для какой-либо руководящей роли английских интересов. Поэтому она направлена сразу и против России, и против Германии. Для этого необходимо обязательное разделение России и Германии «срединным ярусом» независимых государств Восточной Европы, чтобы предупредить русско-германский контроль. В 1919 году Маккиндер пишет, что Россия уже к началу века уступила Германии роль организующего центра в Восточной Европе, поэтому Англия и нацелила свой стратегию на войну против Германии. Маккиндер назвал Восточной Европой территорию с берлинского меридиана, полагая восточную часть Германии и Австрию тевтонскими завоеваниями славянских земель. Однако не забота о славянах были задачей Маккиндера. Его главный вывод, что для «Британии-Океана» опасны две потенциальные системы на «Континенте». Это Центральная Европа — Германия и Евразия, под которой он понимает Россию. Но он уточнил, что они обретают глобальную роль только при подключении к ним Восточной Европы, которая и придает той или иной континентальной конфигурации неуязвимость и характер устойчивой геополитической системы. Заметим, что это подключает к ним линию от Балтики до Средиземного моря, то есть создает меридиональную систему «от моря до моря», о которой, как о никем еще не осуществленной, упоминал Семенов-Тян-Шанский. Именно в этой связи Маккиндер изрек хрестоматийное: «Кто правит Восточной Европой, господствует над Хартлендом; кто правит Хартлендом, господствует над Мировым островом; кто правит Мировым островом, господствует над миром»[311]. Если понимать, что кроется за этой экзотической тирадой, то она обретает совершенно прагматический и рациональный смысл.
Независимыми малые государства на стыке соперничающих геополитических систем не могут быть: они либо в орбите России, лйбб в иной конфигурации. Какой может быть эта конфигурация: если не германской, что стремится предупредить схема Маккиндера, значит англосаксонской. Но это, в силу удаленности Восточной Европы и Балкан от собственно англоасаксонских стран, может быть осущеъ* ствлено только через блоки и союзы, через международные наднациональные институты, которые в зависимости от обстоятельств, политической и идейной конъюнктуры обретают разные формы: военно-политических союзов, универсальных организаций или систем так называемой коллективной безопасности. Если Россия готова войти в подобную систему, та перестает служить главной цели англосаксов, поэтому либо ей отказывают, либо роль этих институтов блокируется или парализуется взаимоисключающими концептуальными основами, встречными политическими инициативами.
Введение в действие доктрины самоопределения и мировой демократии как универсалистских постулатов неразрывно связано с одновременным продвижением наднациональных структур. Хотя Маккиндер, не привыкший к туманным и абстрактным идеологическим концепциям, не понял замысла В. Вильсона, именно такой порядок был создан Версальской системой в 1919 году победившей Антантой, вернее, ее англосаксонскими участниками. Франция, раздавленная войной, заботилась не о новой архитектуре Евразии, а о репарациях и своей непосредственной границе с Германией, имевшей для французов прежде всего традиционное экономическое и военное значение. Ллойд Джордж и Хауз-Вильсон были архитекторами этой конфигурации Европы, для чего было необходимо раздробление центральных держав — Mittelmachte и создание из Австро-Венгрии и западных территорий Российской империи буферных государств — лимитрофов. Цели стереть следы австро-германского присутствия на Балканах служило и образование Королевства сербов, хорватов и словенцев, в котором англосаксы не забыли связать сербский потенциал прогерманскими хорватами и македонскими националистами.
Новая архитектура Европы имела в качестве идейного обоснования соответствующую политическую идеологию — «демократию и самоопределение». Этот принцип вовсе не относился ко всем. Многонациональными государствами были лишь центрально- и восточноевропейские. Поскольку Лига Наций отведет потом право на самоопределение лишь странам, охваченным войной и революциями, это означает, что для реализации геополитических конфигураций вроде описанной, фактически маккиндеровской, необходимы войны и революции (бархатные тоже годятся, как показали 90-е годы). Именно эти состояния позволяют ввести в действие доктрину демократического переустройства и самоопределения, в рамках которых уже сразу подлежат рассмотрению в качестве чистой доски не только побежденные страны, но и другие участники войны и все границы затронутого войной ареала. В результате обретается право требовать по окончании войны создания новых государств, в новых границах, уничтожения христианских монархий, провозглашать на их месте секулярные республики и расчленять их через признание сепаратистов. Такая идеологическая и геополитическая стратегия создала конфигурации, вполне напоминающие карту, помещенную в журнале «Truth» за несколько десятилетий до сараевского убийства. В этом свете Программа из 14 пунктов, особенно ее пункт 6 о России, расшифрованный в «Архиве полковника Хауза», как и расчленение До мелких осколков Австро-Венгрии на секулярные республики, запрещение Версальским миром немецкой нации стремиться к общегосударственному единству, выглядит как осуществление некоего продуманного исторического и геополитического плана, внешняя часть которого в экзотической терминологии представлена в схемах маккиндеровских осей, регионов и роли Восточной Европы.
Результат новой англосаксонской стратегии для поверженного соперника превышал возмездие в имперские века. В отличие от Венского конгресса побежденные страны не были представлены на Парижской мирной конференции, но Веймарская Германия верила в 14 пунктов и демократически мягкое урегулирование. Цель дипломатия Антанты — обмануть противную сторону проповедями Вильсона— признает его команда в Париже: «Идеи Вильсона достигали своих целей и относительно Центральных держав: еще большего распада уже расшатанного единства»[312]. Поэтому когда в июне 1919 года миротворцы обнародовали результаты, немцы, как. признает Г. Киссинджер, были потрясены и в течение двух десятилетий от них избавлялись.
Смысл так называемой интервенции в Россию заключался также совсем не в цели сокрушить большевизм и коммунистическую идеологию, но и не в цели помочь Белому движению восстановить прежнюю единую Россию. Советская историография акцентировалавнимав ние на классовых и идеологических побуждениях западных держав, которые могли лишь окрашивать эмоциональное отношение к тем или другим. Главные побуждения были всегда геополитическими и военно-стратегическими, что и объясняет попеременное сотрудничество или партнерство то с Красной армией против Белой, то наоборот, закончившееся в целом предательством Антантой именно Белйй армии. Политика Антанты явилась образцом неблагородства по отношению к своей союзнице России и отразила отношение к ней как к добыче для расхищения, точно повторенное в 1991 году. В 1918 году страны Антанты высадили свои десанты в России исключительно в надежде восстановить против Германии Восточный фронт, а также чтобы Германия не могла воспользоваться экономическими и стратегическими преимуществами, полученными по Брест-Литовскойу миру. Ни одно из обещаний помощи, данных Антантой представителям различных небольшевистских образований, так и не были полнены ни на одном этапе. Из подобранных М. Назаровым фактов и свидетельств также очевидно, что из всех стран Согласия Франция, и в основном французские военные, проявляли несколько большую готовность оказать реальную помощь, но англичане исходили из совершенно иной стратегии.
В последнее время стали модными рассуждения о гипотетичском развитии событий в случае сепаратного мира царской России с Германией, который представляется совершенно иллюзорным. Россия, затем Белое движение сохраняли верность союзническим обязательствам, сама мысль о предательстве не могла вместиться в принципы русской политики, никогда не руководствовавшейся голым расчетом. Россия и Германия были обречены всем ходом мировой политики еще в начале века. Что до Германии, то Брестский мир является красноречивым свидетельством ее планов. Эти амбиции объясняют тот факт, что кайзер Вильгельм II и германское правительство не пошевелили пальцем для освобождения царской семьи и ее родственников, бывшей, как пишет исследователь личных архивов и переписки императорской семьи конца XIX — начала XX века Ю. В. Кудрина, «с момента прихода к власти большевиков разменной картой в отношениях между Германией и большевиками». Германия более, чем большевики, была заинтересована в устранении государя, который бы никогда не признал Брестского мира. Великий князь Николай Михайлович, расстрелянный после заточения в Петропавловской крепости большевиками, в письме датскому посланнику от 13 октября 1918 г. выражал полный скепсис в отношении упований на Германию в этом вопросе, хотя «все наши нынешние правители находятся на содержании у Германии, и самые известные из них, такие как Ленин, Троцкий, Зиновьев, воспользовались очень круглыми суммами. Поэтому одного жеста из Берлина было бы достаточно, чтобы нас освободили. Но такого жеста не делают и не сделают», — пишет великий князь, не имевший сомнений в отношении «настоящих намерений немцев», опасавшихся, что станут известными «те интриги, которые немцы в течение некоторого времени ведут здесь с большевиками»[313]. Германия поплатилась за свои необузданные амбиции полным крахом и утратой прежних владений.
Англичане появились в Прибалтике еще в декабре 1918 года, после ухода оттуда немцев, однако не для того, чтобы восстановить ставший уже ненужным Восточный фронт, а для формирования подконтрольного им санитарного кордона от Балтики до Черного моря, для чего нужны были независимые прибалтийские правительства. Посаженные еще немецкими штыками для германских целей, эти правительства быстро переориентировались на Англию. В августе 1919 года английский эмиссар по заранее составленному списку назначил северо-западное правительство при генерале Юдениче и, как пишет М. Маргулиес, лично участвовавший в составлении этого правительства, потребовал на плохом русском языке от всех членов подписать лист, в котором значилось «признание эстонской независимости», иначе Антанта прекратила бы помощь. Помощи не последовало даже в дни наступления Юденича, а «независимое» эстонскэое правительство в ответ на просьбу о помощи ответило, что «было бы непростительной глупостью со стороны эстонского народа, если бы он сделал это»[314].
Глава русского дипломатического ведомства в начале Первой мировой войны С. Сазонов был потом «министром иностранных дел» Деникина и постоянно передавал в Ставку, что западные державы не будут помогать России, чему там отказывались верить, лишь раздражаясь на Сазонова. «Весь генералитет не только Деникина, но Врангеля считал, что союзники в ответ на лояльность к ним, переходившую действительно за грань житейской логики, не только должны, но и в самом деле помогут Добровольческой армии, — вспоминает осуществлявший связь Г. Н. Михайловский. — Верить противоположному они не хотели, считая, что Сазонов… не желает дать себе труда представить союзникам аргументы достаточно веские, чтобы заставить их немедленно выслать нужное количество войск»[315]. Отношения Белого движения с союзниками были весьма напряженными. Антанта так и не признала ни одно из белоэмигрантских правивтельств России, в связи с чем А. И. Деникин в своих мемуарах и книге «Мировые события и русский вопрос» не раз горько отмечал, что одновременно они охотно и торопливо признавали все новые государства, возникшие на окраинах России. Особенно это касалось англосаксонской части Антанты.
Франция все же признала де-факто правительство Врангеля, воздав ему за помощь в спасении Польши и Пилсудского, которые традиционно считались оплотом французского влияния на восток» Европы. Армия Врангеля ударила в тыл большевикам, те вынуждены были перебросить с польского фронта значительные части. Назаров считает, что и это было сделано французами не бескорыстно, а с единственной целью дать Врангелю юридический мандат с тем чтобы он мог воспользоваться дореволюционными русскими средствами за границей и оплатить закупки вооружения у Антанты. Но когда Ю. Пилсудский с помощью Врангеля остановил Буденного» а большевики пошли на заключение советско-польского договор» и высвободившиеся с польского фронта войска перебросили на юг, «ни поляки, ни французы помогать белому Крыму не стали». А сам Пилсудский, как приводит М. Назаров его собственные циничные слова, заявил, что никакого смысла помогать Врангелю не видит: «Пусть Россия еще погниет лет 50 под большевиками, а мы встанем на ноги и окрепнем»[316].
Это подтверждают не только опубликованные за рубежом ранее сокрытые в СССР белоэмигрантские архивы и книги[317], но и ценные записки Г. Михайловского, сделанные непосредственно во время событий и не отредактированные на основании более поздних обобщений. «Осложнения с англичанами, по его словам, подкрепленным фактами, «происходили на почве несомненной двуличности их политики. Если одной рукой они поддерживали на юге России Деникина, а в Сибири — Колчака, то другой — явных врагов Деникина и вообще России. Подобно тому как на берегах Балтийского моря наши прибалтийские окраины находили у Великобритании могущественную поддержку в своих сепаратистских стремлениях, то на берегу Черного и Каспийского морей такую же поддержку встречали и кавказские народы, желавшие отделения. Этот общий тон английской политики expressis verbis был определен самим Ллойд Джорджем в английском парламенте, когда он прямо сказал, что сомневается в выгодности для Англии восстановления прежней могущественной России»[318].
Антанта не собиралась поддерживать восстановление преемственной России, с которой надо было бы делить победу, выполнять обязательства и договоренности, в частности по Константинополю и Проливам. Англосаксонская часть Антанты весьма быстро взяла ориентацию на признание окончательности — распада Российской империи, тем более что большевики, заключив сепаратный Брестский мир, нарушили обязательства России. Смена кабинета в Англии, как видно, привела к власти политиков и силы, куда более солидарные с американским либерально-универсалистским проектом, тогда как У. Черчилль представлял еще классическую ориентацию Англии, нацеленную прежде всего на разгром Германии, для чего нужна была сильная Россия. Это подтверждает наличие общего круга политиков по обе стороны океана, объединенных общими взглядами на глобальную архитектуру мира после войны.
У Сазонова, который находился в Париже, были сведения, доставленные через посредство прежнего русского посольства в Лондоне, касательно «грандиозного плана Англии, имевшего целью расчленение России. Балтийские государства должны были окончательно отрезать Россию от Балтийского моря, Кавказ должен быть буфером, совершенно самостоятельным от России, между нею, с одной стороны, и Турцией и Персией — с другой; таким же самостоятельным должен был стать и Туркестан, чтобы раз и навсегда преградить путь в Индию. Персия попадала целиком под власть Англии, а «независимость» Кавказа, Туркестана и Балтийских государств ограничивалась бы практическим протекторатом Англии над этими областями»[319]. Внешне это не совсем совпадало с содержанием пункта 6 о России в Программе из 14 пунктов Хауза-Вильсона, однако расшифровка его в «Архиве полковника Хауза» вполне с этим совмещалась. Совпадает это и со схемой Маккиндера, предполагавшей буфер небольших государств от Балтики до Черноморо-Каспийского бассейна, под влиянием англосаксов. Подобные очертания промелькнут в некоторых англосаксонских эскизах послевоенных конфигурации в ходе Второй мировой войны, перечеркнутых победным шествием Советской армии. Этот план — прообраз Европы 1990-х годов.
Вместо помощи Белой армии и ее правительствам США и Англия размышляли над формулой признания расчлененной России во всеобъемлющем договоре. В январе 1919 года Антанта сделала одновременно большевикам, белым структурам, а также всем самопровозглашенным правительствам предложение принять участие в конференции на Принцевых островах. Также белым было предложено немедленно начать переговоры с большевиками, что возмутило до крайности их представителей, но было принято к рассмотрению большевиками, готовыми идти на уступки. При этом, как явствует из фактов и известных работ[320], эстонские и латвийские представители не без поддержки и консультаций с Англией дали согласие на переговоры, обусловливая это признанием их со стороны великих держав и ограничивая свое участие переговорами о мире с Советской Россией. Грузия заявила, что не будет присутствовать, так как обсуждаться будет Россия, а Грузия — не Россия.
Весной 1919 года Антанта начала второй этап интервенции, смысл которой сейчас видится иначе, чем это традиционно трактовалось в советской историографии, акцентировавшей внимание на классовых и идеологических побуждениях западных держав. Эти побуждения были всегда геополитическими и военно-стратегическими, что и объясняет попеременное сотрудничество или партнерство то с Красной армией против Белой, то, наоборот, закончившееся в целом предательством Антантой именно Белой армии. Второй этап был нужен для поддержания независимости самопровозглашенных правительств. Англичане, также явно стоявшие за грузинскими властями, появились на Кавказе и в Закавказье к ноябрю 1919 года, заняв Баку и железную дорогу до Батуми. Как вспоминали белые деятели, именно с легкой руки англичан грузины заняли определенно враждебную позицию к русским вообще и Добровольческой армии в частности, а русские в Тифлисе подвергались настоящему гонению, что описано А. И. Деникиным, который недоумевал, имеет ли он дело с союзниками или врагами[321].
О «русском вопросе» на Парижской мирной конференции написана книга Б. Е. Штейном, сотрудником НКИД, который в 1942 году был назначен членом Комиссии М. Литвинова по мирным договорам и организации безопасности. Б. Штейн готовил фундированные секретные аналитические записки об опыте Лиги Наций, целях и инструментарии интересов великих держав в пред- и постверсальском мире и возможностях и скрытых подвохах для интересов СССР в гипотетической всемирной организации безопасности. Это не оставляет сомнений в полной осведомленности автора о всех документах, фактах и обстоятельствах событий. Сугубо прагматический тон его записок, как, впрочем и всех документов Комиссии Литвинова, свободных от всякой идеологической интерпретации, разительно отличается от принятого в те годы задиристого стиля книги Штейна. Тем не менее факты и цитированные документы, введенные в оборот автором, очищенные от ритуальных классовых обличений «врага всего прогрессивного Клемансо», «прислужника акул капитализма Вильсона», «злейшего врага трудящихся Черчилля», «который, как всегда, лгал», дают практически тот же вывод, что и белоэмигрантские источники и свидетельства.
Б. Штейн, снабдивший каждый элемент своего серьезного и документированного исследования пассажем с классовыми мотивациями, тем не менее делает тот же вывод о цели Антанты — расчленении исторической России, что и М. Назаров, его сегодняшний идейный антипод, демонстративно игнорирующий в историческом разделе своей книги всю советскую историографию. В фарватере политической линии Штейн весьма сожалеет о срыве конференции, признавая, что большевики готовы были идти на торг территорями, и сваливает вину на западные державы, которые якобы делали все за спиной, чтобы эту конференцию сорвать. Франция имела свою позицию и, как пишет Б. Штейн, направила белогвардейским правительствам «дружеский совет» не участвовать[322]. Французское Министерство иностранных дел сообщило украинскому правительству и ряду Других антисоветских правительств, что, «если они откажутся принять предложение, Франция их поддержит, и будет продолжать поддерживать»[323]. Советское правительство ответило нотой согласия, обусловив его позициями, главными из которых был вывод всех» иностранных войск с территории бывшей Российской империи за вычетом Польши и Финляндии и тех, что «содержатся правительствами Согласия или пользуются их финансовой, военной или иной. поддержкой»[324]
В Париже, где находился Сазонов, было образовано так называемое «политическое совещание», которое представляло русские белогвардейские правительства Колчака, Деникина, Чайковского и Юденича. На имя генерального секретариата конференции поступила нота за подписью Сазонова и Чайковского от имени «объединненных правительств» Сибири, Архангельска и Южной Росеии, в которой говорилось, что не может быть и речи об обмене мнениями с большевиками. Весьма красноречивым стало «путаное», как его квалифицировал Б. Штейн, выступление президента Вудро Вильсона 14 февраля 1919 г. перед «Советом десяти» Антанты. Если до этого в ноябре 1918 года Вильсон, оправдывая высадку Антанты в целях замены германских войск, говорил, что союзные державы не намерены более придерживаться пассивной тактики по отношений к большевизму, что русское государство с нескольких сторон открыто для союзных войск, если они пожелают вторгнуться, то в 1919 году Вильсон уже изрек сокровенное: «Союзные войска не делают ничего хорошего в России, более того, они помогают реакции». Штейн, то ли наигранно, то ли действительно по-большевистски, недоумевает, почему Деникин и Колчак — «махровые монархисты» оказались реакционерами для такого же «империалиста» и реакционера Вильсона.
Американский президент также высказал намерение установить отношения с большевиками, раз другие русские правительства не хотят встретиться с союзниками на Принцевых островах[325]. В момент, когда Белое движение нуждалось в помощи союзников, ни США, ни Англия ее предоставлять не собирались, отгородившись от хаоса в России кордоном из пограничных с нею государств — Румынии, Чехословакии, Польши. Более поздние случаи «интервенций» имели целью не свержение власти большевиков, а обеспечение своего влияния во вновь образованных государствах, где либеральнонационалистические силы могли легко потерять непрочную власть. Этот вывод не противоречит и выводам серьезных работ советской науки, если те очистить от обязательных в то время трескучих фраз.
По традиционному вопросу послевоенного урегулирования — репарациям возникли наибольшие противоречия между французами, с одной стороны, и англичанами и американцами — с другой. В Программе из 14 пунктов о репарациях вообще не упоминалось, ибо их замысел не был нацелен на компенсацию последствий войны, тем более что США практически не пострадали от войны и не могли рассчитывать на репарации. В их планах было использовать ситуацию Германии для создания совершенно новой системы зависимости и контроля над экономикой и политикой на Европейском континенте. Эта тема была использована для создания первого наднационального финансового механизма, а целенаправленная политика англосаксов быстро привела к окончательной утрате Францией инициативы в вопросах репараций и отношений с Германией. Сделав все, чтобы контролировать этот репарационный механизм, англосаксонские силы и через них интернациональный финансовый капитал, базирующийся в Америке, обеспечили себе ведущую роль в европейской экономике. Программа Хауза-Вильсона, провозглашенная накануне Версаля, и в теории и на практике не могла получить полного воплощения всех ее аспектов и замыслов сразу. Только в конце XX века под эгидой англосаксонских интересов, ставших главной движущей силой мондиалистских идей в международных отношениях, реализуется в полной мере роль наднациональных институтов.
Логика исторического бытия национального государства, не стремящегося к контролю над всем миром, не совпадает с планетарными доктринами. К ним не были готовы сами западные страны. Конгресс США, в котором доминировали «почвеннические», а не глобалистские настроения, устроив настоящий допрос В. Вильсону и Буллиту, в итоге усомнился в пользе для традиционной Америки всемерной вовлеченности в мировые дела, отказался ратифицировать Версальский мир, вступить в Лигу Наций и высказался за продолжение «изоляционизма». США оказались к 1920 году вне Версальского договора, и на довольно значительный промежуток времени американская внешняя политика оказалась в руках консерваторов-изоляционистов с лозунгом «подальше от Европы». Даже США в своем внутреннем положении еще не созрели для задач тех сил, что потом займут ведущее положение в американской финансовой и политической элите. Потребовались определенные усилия, чтобы укрепить в США соответствующие круги для проведения линии Хауза-Вильсона, и понадобился весь XX век для реализации их международного замысла.
Если Запад медленно, но неуклонно шел по этому пути, то СССР, наоборот, переживал обратный процесс некоторого восстановления исторически преемственных государственных начал. Идеология большевиков в области государственного строительства зижделась на тотальном отрицании преемственности истории и на претензии построить совершенно «новый мир». Борьба этого доктринерства реальности отразилась в истории идеи и практики СССР. Воспевая доктрину пролетарского интернационализма, русские большевики строили социалистическую федерацию отнюдь не по Энгельсу с его этосом поглощения неисторичных и неразвитых народов, ъ по Михаилу Бакунину, «протягивая руку братства» всем, невзирая на «разную степень культурного и промышленного развития», за что поплатились через 75 лет. Академики создавали малым народам письменность, историки и филологи конструировали из разрозненых памятников фольклора поступательно развивавшуюся в русле борьбы против «тюрьмы народов» национальную культуру.
Формально в основу создания СССР был положен проект Ленина, который отстаивал Троцкий, как наиболее близкий ему по взгляд дам, против концептуально отличавшегося предложения Сталин. Ленинско-троцкистская доктрина призвана была сделать СССР не продолжателем «упраздняемой» исторической России, а объединением совершенно независимых и самостоятельных наций. Сталинский проект, также произвольно кроивший страну по национальному признаку, рассекая живое тело русского народа, все же предполагал вхождение «социалистических наций» в Российскую Федерацию на правах автономий, то есть косвенно признавал историческую преемственность и факт, что эти «нации» являлись частями исторического государства российского. Именно против такого преемства возражали ортодоксальные большевики-интернационалисты — Ленин, Троцкий, Бухарин, Ларин. Этот эксперимент оказался неосуществимым в полной мере.
Начав с чудовищного погрома российской государственности СССР в своем реальном историческом бытии сам в известной мере преодолел воинствующе антирусский проект безнациональной «всей мирной социалистической федерации» под эгидой 3-го Интернационала. Марксистская доктрина — мощный инструмент разрушения в чистом виде совершенно не годилась для державостроительстваи. Большевикам неизбежно понадобился для выживания тысячелетний потенциал страны. Крах идеи мировой революции и угроза мировой войны, а значит, необходимость обороны от внешних сил — от «братьев по классу» во вражеской форме — понуждала космополитический марксизм обратиться к исторической памяти и традиционной внешнеполитической идеологии — защите национальных интересов. Идея мировой революции потерпела крах, хотя за это было заплачено утратой русских исторических стратегических завоеваний — результатами Ништадтского мира и Берлинского конгресса (Прибалтика, Каре, Ардаган, Бессарабия). Для восстановления контроля на территории собственной страны Советский Союз вынужден был пойти на прагматический компромисс между революционными войнами и практикой мирного сосуществования.
Изменения ортодоксальной марксистской концепции происходили не только в области идеологии. В сфере государствостроительства на практике реализовывалась «автономизация», а не конфедеративная химера на ленинских принципах национальной политики. Внешняя политика СССР, провозгласив отмену «тайной дипломатии царизма» и «неравноправных» договоров, уже в первое десятилетие вовсе не была полностью подчинена целям «мировой революции» и «международного рабочего движения», а обеспечивала и геополитические интересы исторического ареала. Уже «в 1920 году советская политика сделала окончательный шаг в сторону возврата к более традиционной политике в отношении Запада», признает Г. Киссинджер, подкрепляя свой точный вывод известным заявлением наркома иностранных дел Г. Чичерина. Верна и его характеристика формы возврата к традиционной внешнеполитической идеологии: «Невзирая на революционную риторику, в конце концов преобладающей целью советской внешней политки стал вырисовываться национальный интерес, поднятый до уровня социалистической прописной истины»[326].
«Постановление» об исторических науках 1934 года было сменой идеологических ориентиров: русскую историю частично реабилитировали, разумеется, густо приправив ее классовыми заклинаниями. Пушкина перестали называть камер-юнкеромъ, Св. Александра Невского — классовым врагом. Наполеона — освободителем, а Льва Толстого — помещиком, юродствующим во Христе, как требовала «школа» марксистов М. Покровского и С. Пионтковского, создавших красную профессуру. В позднесоветские годы об этом идеологическом нюансе не вспоминали, так как вся советская история уже представляла собой «непрерывную линию», а осуждение «культа личности» Сталина делало как бы неприличным любой непредвзятый анализ его периода даже в личном сознании людей. Те умы, что в силу отстраненности внутреннего сознания от марксистко-ленинской системы ценностей оценивали направления революционного строительства не по его соответствию «идеалам революции», а по критерию его большей или меньшей удаленности от традиционной государственности, немедленно объявлялись сталинистами, хотя они-то более, чем их обвинители, предпочли бы вообще не иметь ни Сталина, ни Ленина. Постсоветская историография обходит стороной эту тему. Можно отметить лишь обзорную статью, заказанную немецким фондом, которая признала, что «идеологическая машина большевизма разворачивалась ликом к державным идеям и государственным ценностям, связуя воедино прошлое и настоящее». Но авторы в корректно-академической форме скорее симпатизируют разорвавшим эту связь М. Покровскому и С. Пионтковскому, создавшим «материалистическую картину русского исторического процесса», нежели «своеобразной реставрации подходов русской академической науки», названной вскользь авторами «одиозным историографическим официозом империи»[327].
К концу «перестройки» с целью «развенчания сталинщины» в опровержения штампа советской историографии о Л. Троцком как злейшем враге ленинизма отечественными ортодоксальными ленинцами была переиздана с берлинского издания 1932 года книга Л. Троцкого «Сталинская школа фальсификации» — сборник документов и стенограмм партийных форумов и дискуссий, ставших секретными в СССР, и комментариев к ним Троцкого. Из документов ясно, что действительно не Сталин, а именно Л. Троцкий был в 1917 году настоящим alter ego Ленина в радикальном взгляде на мировую революцию и на Россию как «вязанку хвороста», а также в стратегии и тактике в отношении войны и мира, в бескомпромиссном требовании единоличной власти большевиков, в отношении к Временному правительству. Но редколлегия во главе с П. В. Волобуевым не только констатировала «общность их взглядов по многим кардинальным вопросам», для чего имела все основания, но с чувством удовлетворения от совершаемой справедливости предлагала пересмотреть «иконизацию Ленина… в духе сталинских представлений» и восстановить уважение к Л. Д. Троцкому, низвергнутому Сталиным для того, чтобы «загнать страну в казарменный социализм»[328]. Однако публикация отечественных поклонников мировой революции и пролетарского интернационализма становится для сегодняшнего исследователя, если он только не придерживается взглядов Ленина с Троцким, «Валаамовым благословением». Из материалов очевидно, что Сталин не только в период своей «автократии», но задолго до победы большевистской революции постоянно совершал отступления от ортодоксального марксизма и политического максимализма и действительно никак не был воплощением большевистской идеологии и тактики ленинского типа. В приводимых документах и комментариях Троцкого он в период ленинской эмиграции, «пытаясь самостоятельно выработать линию партии», постоянно выступает как «оппортунист», «полуоборонец», его позиция «в отношении германской революции 1923 года насквозь пропитана хвостизмом и соглашательством», а «в вопросах английского рабочего движения есть центристская капитуляция перед меньшевизмом».
Сталин даже предлагал сотрудничать с Временным правительством и поддержать его воззвание к правительствам воюющих стран, что вызвало бешеную критику Троцкого и решительный отпор В. И. Ленина, явившегося к концу мартовского совещания партийных работников 1917 года со своими апрельскими тезисами.
Для тех, кто «сталинщину» оценивает исключительно в связи с репрессиями и пресловутым 1937 годом, противопоставляя этому гипотетическое благостное строительство социализма без Сталина, документы и комментарии Троцкого не оставляют сомнения в том, что в случае победы линии Ленина-Троцкого Россию ожидали бы не менее, если не более яростные репрессии и «концлагерный социализм». Из книги также очевидно, что эти репрессии уже точно были бы направлены исключительно на носителей национального и религиозного начала, которые были бы вырезаны под корень, так что «кровавую коллективизацию» действительно не пришлось бы проводить из-за отсутствия населения, в то время как хлеб для верных ленинцев производили бы трудармии. Чуждые революционной идеологии элементы, уже попавшие под нож в начале 20-х годов при Ленине с Троцким, продолжали, безусловно, погибать и в сталинские периоды насилия, вопреки иллюзиям коммунистов-сталинистов, но эти репрессии также были нацелены и на гвардию пламенных революционеров.
Троцкий на этот счет не оставляет сомнений. «Всякая власть есть насилие, а не соглашение», — говорил он в одном из публикуемых диспутов. Сравнивая ход русской революции с Французской, он совершенно обоснованно именует себя и ленинскую когорту большевиков якобинцами, группой Робеспьера, а победившую линию — термидорианской реакцией. Комментируя репрессии, Троцкий нимало не волнуется самим их фактом, но возмущен фальшью бросаемых в адрес самых верных поборников мировой революции обвинений в контрреволюции. «Французские якобинцы, тогдашние большевики, гильотинировали роялистов и жирондистов. И у нас такая большая глава была, когда и мы… расстреливали белогвардейцев и высылали жирондистов. А потом началась во Франции другая глава, когда французские устряловцы и полуустряловцы — термидорианцы и бонапартисты — стали ссылать и расстреливать левых якобинцев — тогдашних большевиков… Революция дело серьезное. Расстрелов никто из нас не пугается… Но надо знать кого, по какой главе расстреливать (курсив Троцкого. — Н. Н.). Когда мы расстреливали, то твердо знали, по какой главе»[329].
В отличие от отечественных исследователей западные историки всегда были осведомлены о сущности коллизии между Троцким и Сталиным. Именно «деленинизация» революции, но не репрессии которые масштабно велись при Ленине, вызывает неприятие постреволюционного периода в СССР. «Чем менее рабочий класс за пределами Советского Союза проявлял себя как революционная сила, тем более увеличивалась традиционная дистанция между Россией и Европой», — добросовестно подмечено в обзоре Гессенского фонда по изучению проблем мира и конфликтов. «Русификация советского представления об истории еще более углубляла пропасть между образами «полуазиатской» России и Европы… Здесь до сего дня находятся точки соприкосновения сталинизма и постсталинизма с дореволюционным антизападническим славянофильством»[330] (выделено Н. Н.).
Именно последняя оценка как нельзя лучше характеризует семантическое наполнение либерально-западническим сознанием как за рубежом, так и в самой России терминов «сталинизм» и «постсталинизм». Это добавление весьма красноречиво: этими терминами уже очевидно обозначено вовсе не зловещее время репрессий, а некая историко-философская аксиоматика интерпретации мировой истории, в которой российское великодержавие перестает быть бранным словом. Это вполне соответствовало духу позднесоветской космополитической интеллигенции, которая ненавидела Сталина не столько за репрессии, где он не был первым, как за его «великодержавный шовинизм», хотя в этом не признавалась. Но в свое время все эти изменения были немедленно замечены русской эмиграцией и даже побудили некоторых сделать, увы, преждевременный вывод об уничтожении марксизма и отставке коммунизма. Так, Г. Федотов — социолог и философ леволиберального направления, откликавшийся в эмигрантских изданиях на все нюансы советской жизни 30-х годов, даже счел идеологические изменения долгожданной подлинной «контрреволюцией», справедливо полагая, что ленинско-троцкистские идеологи должны быть чрезвычайно разочарованы.
Он отмечал возвращение людям национальной истории вместо вульгарного социологизма ортодоксального марксистского обществоведения и полагал, не без оснований, что несколько страниц ранее запрещенных Пушкина и Толстого, прочитанные новыми советскими поколениями, возымеют больше влияния на умы, чем тонны пропаганды коммунистических газет. Любопытно, что Г. Федотов с удовлетворением комментировал в парижской «Новой России» (1936, № 1) «громкую всероссийскую пощечину», которую получил Н. Бухарин, редактор «Известий», за «оскорбление России». Бухарин — один из пламенных ультралевых большевиков по мировоззрению и активности в погромах традиций русской жизни и литературы. Ведущий американский советолог Стивен Коэн с очевидной тоской именно его называет «последним русским большевиком», «последним русским интернационалистом» — «альтернативой сталинщине». В статье, посвященной памяти Ленина 21 января 1936 г., Бухарин назвал русский народ «нацией Обломовых», «российским растяпой», говорил о его «азиатчине и азиатской лени». Неожиданно за свои совершенно ортодоксальные марксистские сентенции Бухарин получил резкую отповедь. Газета «Правда» назвала его концепцию «гнилой и антиленинской», а сама воздала должное русскому народу не только за его «революционную энергию», но и за гениальные создания его художественного творчества и даже за грандиозность его государства.
Г. Федотов писал, что русскому исследователю должно быть «совершенно неинтересно, смог или не смог оправдаться Бухарин перед судом ленинского трибунала», созданию которого сам Бухарин так способствовал. Действительно, в этом он, подобно Троцкому, совсем не раскаивался, о чем говорит его предсмертное письмо к Сталину из камеры. В нем он пишет об «искренней любви к партии и всему делу», с пониманием относится к периоду репрессий и даже готов поработать на это замечательное дело «с большим размахом и с энтузиазмом» в Америке, «перетянуть большие слои колеблющейся интеллигенции», вести «смертельную борьбу с Троцким». Бухарин даже предлагает послать для слежки за ним квалифицированного чекиста, а «в качестве дополнительной гарантии на полгода задержать здесь жену», «пока я на деле не докажу, как я бью морду Троцкому и К»[331]. Интересна та сторона расправы над Бухариным, в которой именем одного демона революции — Ленина другой демон революции — Сталин «сводил счеты с самим Лениным». По мнению русской эмиграции, вполне обоснованному, бухаринская «гнилая концепция» была как раз чисто ленинской, но также имела за собой почтенную историческую давность, восходя к Салтыкову-Щедрину, Белинскому и Чаадаеву, то есть всем поколениям «ненавидящей и презирающей» просвещенной интеллигенции[332].
Еще большее неприятие и подозрение у ортодоксального большевизма и антихристианских сил, стоявших за идеологическими катаклизмами конца XIX и XX столетия, должна была вызвать неофициальная смена курса государства по отношению к Русской православной церкви. Эта смена, как теперь становится известным из документов, произошла совсем не в заключительный период войны якобы вынужденно, и даже не в момент эпохальной ночной встречи в Кремле Сталина с тремя митрополитами РПЦ 4 сентября 1943 г, но значительно раньше. Совсем недавно рассекреченные и тем не менее до сих пор отнюдь не всем доступные документы не оставляя сомнений в двух явлениях: во-первых, в тотальной богоборческой и антиправославной стратегии ленинской когорты большевизма, теснота связанной с мировым левым духом и его организационной и многоуровневой и разнородной паутиной, и, во-вторых, об осознанной, не случайной коррекции такой антицерковной стратегии, разумеется, в рамках, позволяемых доктриной.
В. А. Алексеев, эксперт по взаимоотношениям церкви и советского государства, получивший доступ к закрытым архивам, приводит документ В. И. Ленина по религиозному вопросу под названием’ «Указание» с грифом «Снятие копий запрещается, из здания не выносить» от 1 мая 1919 г. В. А. Алексеев обращает внимание на номер этого документа, который в религиозном контексте многозначителен, в нем три шестерки — «число зверя» — № 13666/2. Ленинское «Указание» гласит: «В соответствии с решением В. Ц. И. К и Сов. Нар. Комиссаров необходимо как можно быстрее покончить с попами и религией. Попов надлежит арестовывать как контрреволюционеров и саботажников, расстреливать беспощадно и повсеместно. И как можно больше. Церкви подлежат закрытию. Помещения храмов опечатывать и превращать в склады»[333].
«Решение В. Ц. И. К и Сов. Нар. Комиссаров», на которое ссыъг» лается В. И-Ленин в своем «Указании», до сих пор недоступно, чтог заставляет подозревать слишком шокирующий контекст. В. А. Алексеев предполагает, что оно вступило в силу в совершенно секретном режиме где-то в конце 1917 — начале 1918 года. Секретное письмо Ленина членам Политбюро ЦК РКП (б) от 19 марта 1922 г. известно за рубежом уже давно, и выдержки из него печатались в Вестнике РХСД. В связи с событиями в городе Шуе Ленин требовал: «Мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий… Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше»[334]. Исследуя взаимоотношения советской власти и церкви в годы войны, Алексеев пишет, что, еще не имеет документального подтверждения, он в определенный момент изучения пришел по косвенным признакам к выводу, что явно новые отношения государства и церкви «развивались на какой-то неизвестной ранее директивной основе, что еще в 30-е годы И. В. Сталин осуществил вместе со своими ближайшими соратниками по Политбюро ЦК ВКП (б) какой-то коренной пересмотр существовавших до этого идеологических установок по религиозному вопросу». Документы открылись лишь в конце 1990-х годов, подтвердив, что «еще в 30-е годы состоялись важнейшие решения Политбюро ЦК ВКП (б)… которые подвергли радикальному пересмотру существовавшую ранее беспощадную ленинскую политику по отношению к РПЦ. При этом… ни в прессе, ни в публиковавшихся партийных документах об этом специально не говорилось».
Наиболее значимым, определяющим решением по данному вопросу, по мнению Алексеева, явилось совершенно секретное решение Политбюро ЦК ВКП (б) от 11 ноября 1939 г. за № 22 в протоколе № 88, которое, как пишет в 1999 году автор, «до сего дня не только никогда не публиковалось, но и видеть его могли лишь немногие». Под скромным названием «Вопросы религии», но с грифом «Особый контроль» и четырьмя дополнительными грифами секретности папок хранения («Особой важности», «Совершенно секретно», «Особая папка», «Рассекречиванию не подлежит»), этот документ делает крутой поворот от ленинской воинствующей атеизации населения и культуры в стране, где три четверти населения были верующими:
«По отношению к религии, служителям Русской православной церкви и верующим ЦК постановляет: 1. Признать нецелесообразной впредь практику органов НКВД СССР в части арестов служителей церкви, преследования верующих».
В пункте 2 прямо говорилось: «Указание тов. Ленина В. И. от 1 мая 1919 г. за № 13666/2 «О борьбе с попами и религией», адресованный Пред. ВЧК тов. Дзержинскому Ф. Э., и все соответствующие инструкции ОГПУ-НКВД, касающиеся преследования служителей церкви и православноверующих, ОТМЕНИТЬ».
Не без оснований можно согласиться с Алексеевым в том, что по сути решение Политбюро ЦК ВКП (б) от 11 ноября 1939 г. есть едва ли не полная ревизия ленинской линии по религиозному вопросу начиная с 1917 года. В пункте 3 этого решения, подписанного Сталиным, прямо говорится: «НКВД СССР произвести ревизию всех осужденных и арестованных граждан по делам, связанным с богослужебной деятельностью»; далее: «освободить из-под стражи и заменить наказание, не связанное с лишением свободы, осужденных граждан по указанным мотивам, если их деятельность не нанесла вреда советской власти», что означало пересмотр дел по ленинским указаниям. В пункте 4 указывалось, что по вопросу о судьбе верующих, принадлежащих к другим конфессиям, ЦК примет решение Дополнительно». Это последнее положение подтверждает, что ленинский террор был сознательно антихристианским и антиправосланым, ибо отменяемое «Указание» Ленина относилось именно к Русской православной церкви.
Эти документы дополняют картину перемен в 30-е годы и пожтверждают планомерный характер определенного поворота от цельной концепции 1917 года, являвшейся частью всемирного исторического проекта, исполняемого в России определенным российским отрядом, тесно связанным с общемировой структурой. Выстраивается в единую стратегию и так называемый «разгром троцкистско-бухаринско-зиновьевского блока», и частичная реабилитация российской истории с переменой в ее преподавании, и начало издания русской классики и, наконец, поворот от уничтожения церкви к установлению с ней некоего «конкордата». Спецификой этой смены было то, что данный процесс не являлся «контрреволюцией» или восстанови лением поверженной России, ее осуществляли коммунисты под флагом той же доктрины и теми же методами, которыми пользовались устраняемые. Сталин даже выдвигает тезис об обострении классовой борьбы по мере строительства социализма, который А. С. Панарин справедливо трактует не столько как обострение классовой борьба с эксплуататорами и чистку внутренних рядов, а как продолжений «войны с местной цивилизацией», разрушения «социокультурного ядра» православной и преимущественно крестьянской традиционалистской страны.
В начале XX века социальная база любого западного уклада в России, как справедливо отмечается в «Социальной истории России», «была чрезвычайно слабой. Ориентация на коллективные формы труда и жизни… традиции вечевой культуры консервировали сложившиеся в обществе отношения. Преобладание крестьянской культуры, крестьянской цивилизации над городской закрепляли в общественном сознании россиян… иерархичность и… мифологичность восприятия мира»[335]. Эксплуатация «вечевого» и «коллективистского инстинкта весьма пригодна для «русского бунта, бессмысленного и беспощадного», но не для реализации кабинентных проектов. Троцкий и Ленин совершенно не питали народнических иллюзий в отношении русской крестьянской цивилизации. Они были слишкой образованы и знали разницу между «коллективизмом» пролетариата «не имеющего отечества кроме социализма», и общинной психологией крестьянства, коренившейся в первохристианстве.
Смена правящей элиты, отстранение и устранение ленинский гвардии все же имели куда большее значение не только для советской, но и для российской истории, чем борьба за власть, типичной в периоды, когда «революция как Сатурн пожирает собственных детей». Коммунистический эксперимент на российском материале продолжался, но «материал» требовал приспособления к нему проекта. Оценивая перспективу «сектантского меньшинства», как им именованы большевики-ортодоксы, абсолютно чуждые по культуре и мировоззрению основному населению, А. Панарин подчеркивает неизбежную дилемму перед ним, обострившуюся с изменением положения на Западе — крахом революции и установлением фашистских режимов: либо смягчение догматической остроты учения и «натурализация в собственной стране, либо прежняя опора на могущественных союзников на стороне». Часть архитекторов выбрала изменение проекта, для чего она вынуждена была организовать «кровавую чистку внутренних рядов и избавиться от пролетарских интернационалистов, по-прежнему испытывавших отвращение к российскому Отечеству»[336].
Но при этом верхушка сознательно освобождалась от опеки «мировой закулисы», разрубала пуповину, которая связывала само советское государство и его будущее с всемирным замыслом и его организационной структурой. Это же создало условия для самостоятельной позиции на мировой арене, в которых не только партия, но и коммунистическая идеология постепенно, особенно после мая 1945 года и его оздоровительного национально-исторического духа, получила колоссальное вливание почвенного мировоззрения традиционных слоев, несмотря на сохранение официальной догматики. Такому освобождению от мирового глобалистского коммунистического проекта послужило прежде всего отсечение от управления государством щупальца мирового спрута, которым являлась когорта первых пламенных большевиков. Те же, в свою очередь, явно делились на две группы: одна, к которой принадлежал сам Ленин, субсидировалась накануне Первой мировой войны и в ее ходе из Германии с целью вывести Россию из войны. Другая была связана с англосаксонскими масонскими кругами и капиталом в Лондоне и США: это Троцкий, Бухарин, Литвинов, работавшие в США и Англии, связанные с «Кун, Леб и К», с Я. Шиффом, финансировавшими приезд Троцкого в Россию и осуществлявшими колоссальное открытое давление на американское правительство накануне и в ходе Первой мировой войны с целью поставить ультиматум России, отказать ей в кредитах для закупки вооружений и денонсировать торговый Договор 1832 года в связи с ее «антисемитской» политикой.
Впрочем, и те и другие были теснейшим образом связаны с Гельфандом-Парвусом, который перераспределял средства, выделенные кайзером Вильгельмом на финансирование революции в России. О поддержке из США Временного правительства и финансировании советского режима, а не только большевиков можно узнать из документов и прочесть в изобилующей красноречивыми документами книге гуверовского профессора Э. Саттона[337]. Автор не свободен oт экзальтации, снижающей впечатление от книги, но он представил фотокопии огромного количества документов о роли Уолл-стрит и других сил в финансировании большевиков, о роли американские банкиров в финансовом укреплении большевистского режима и конструировании выгодного американскому капиталу направления промышленного развития СССР, а также сталкивании его с Германией. Эти факты давно подтверждены, хотя американский автор У. Лакер упоминает их как один из мифов, вроде того что «евреи-большевики сварили суп из епископа и заставляли монахов его есть». Перечислять установленные факты среди заведомого бреда, да еще со ссылками на экзальтированных фанатиков, Лакер побуждает читателя счесть бредом и факты, как и учит прием из пособий по пропаганде и практическому применению теории политической семантики и стереотипов.
В конце 2000 года вышла фундаментальная книга австрийского историка-русиста Элизабет Хереш, наконец полностью подтвердившая роль Гельфанда-Парвуса не только как финансиста русской революции, но и как автора программы действий, в которой были перечислены все аспекты и направления работы вплоть до финансирования «Союза освобождения Украины» и одновременного «возбуждения в пользу сепаратистов общественного мнения враждебно настроенных к России или нейтральных стран». Уже в 1914 году Гельфанд составил подробный план организации и оплаты антивоенной и антиправительственной, антисамодержавной истерии в прессе, финансирования газеты «Правда» и листовок, организации забастовок на важнейших для жизнеобеспечения во время войны направлениях и предприятиях (портах и нефтедобывающих заводах и др.) Проект «революционной технологии» со списком партий, которые должны были стать движущими силами революции, с планом сфер действий и расписанием на 20 страницах был положен на стол внешнеполитическому ведомству в Берлине (в архиве которого этот документ до сих пор хранится) и после утверждения передан Ленину. На это регулярно переводились колоссальные средства через созданную сеть: коммерческую контору Парвуса в Стокгольме, его фирму и креатуры в Константинополе и Сибири. Уже в 1915 году Гельфанд-Парвус сам зафиксировал получение «миллиона рублей в банкнотах на ускорение революционных процессов в России через ведомство немецкого посольства в Копенгагене». Эта его запись хранится в ГАРФ. Письмо же германского посла в Копенгагене графа Брокдорфа-Рантцау рейхсканцлеру Бетману-Гольвегу от 23 января 1916 г., в котором сообщается об отчете Гельфанда, что «переданная в его распоряжение сумма в один миллион рублей сразу же переправлена далее по назначению», и о «неизменной готовности организаций к поступательным революционным акциям», находится в Берлинском архиве[338].
До выхода этой документированной книги имелась лишь упомянутая серьезная работа о Парвусе авторов Зеемана и Шарлау, которые концентрировали больше внимания на общих взглядах и оценках мирового развития Гельфанда и мощного влияния их на мышление Троцкого и Ленина. Они в целом верно обрисовали роль Парвуса и упомянули о материалах архивов, но их не цитировали. Э. Хереш работала не только в венских и берлинских архивах, но также в ГАРФ, РЦХИДНИ, и собранные документы подтверждают факты с обеих сторон. Они снимают всякие сомнения в том, что только помощь Германии обеспечила именно большевикам и их проекту победу в том кризисе, который имел, безусловно, и внутренние глубокие причины. Книга также не оставляет сомнений в целях и условиях помощи Германии и венского двора, которые были пакетом выдвинуты в марте 1918 года большевикам. Иллюзии в отношении русско-германского примирения в противовес англосаксонским, антигерманским и антирусским планам также не выдерживают исторической проверки.
В этом ключе ожесточенные споры вокруг заключения Брестского мира между Троцким и Бухариным, с одной стороны, и столь близким им по всем взглядам Лениным — с другой, объясняются, помимо иных важных мотивов, связанностью обязательствами одних также и перед американскими покровителями и Антантой, других же — Ленина — целиком и полностью перед Германией. После заключения Брестского мира кроме эсеров, которые, как считается, совершили убийство германского посла графа Мирбаха, именно Антанта и ее англосаксонская составляющая были, как никто, заинтересованы в возобновлении войны между Советской Россией и Германией. Незадолго до убийства Мирбаха посол США Фрэнсис рекомендует интервенцию в Россию, ибо «Германия через своего посла Мирбаха господствует над большевистским правительством и держит его под своим контролем»[339].
Возможности первой группы как-то применить свои связи «на пользу Советской России» после разгрома Германии, неудачи — революции и начавшейся антисемитской кампании нацистской партии перестали быть актуальными, что сократило их влияние. Однако вторая группировка приобретала особое значение, ибо могла осуществлять свою функцию и связь после победы Антанты. Да и США проявили, казалось бы, непонятную активность и настойчивый интерес в области налаживания отношений с большевиками, убеждая в необходимости этого своих союзников. Полный смысл и содержание миссии Буллита и части его отчета в США еще предстоит исследовать. Однако именно связанная с США группа сильно проросла в советско-партийном руководстве, особенно в той ее части, что осуществляла стратегию внешней политики. Троцкий стал первым наркомом иностранных дел. Косвенное и постепенно становящееся весьма осторожным концептуальное влияние и идеология этой, условно говоря, проамериканской группы чувствовались вплоть до начала 40-х годов, о чем свидетельствуют записки и рекомендации определенной направленности из канцелярии М. Литвинова, в которой анализ внешней политики США делался с очевидным замалчиванием важнейших документов и фактов, дающих ключ к пониманию ее сути. Это способствовало некоторому определенному клише в ранней советской историографии, положительно выделяющей «молодую демократическую Америку» из старых империалистических хищников.
Сам Литвинов в аналитической записке в мае 1945 года, суммирующей внешнюю политику США по отношению к России за XX век, в целом весьма позитивно ее оценивал. Он особо отметил, что США дольше всех не признавали новые реалии на территории исторической России, предлагая верить словам из ноты Кольби, объяснявшим воздержание США от признания новых государств, в том числе и советской власти, «чувством дружбы и честным долгом к великой нации, которая в час нужды оказала дружбу США» и тем, что якобы участие США сделало бы их соучастником «разрешения русской проблемы неибежно на базисе расчленения России». Но уже в 1925 году Сеймур издал «Личные записки полковника Хауза» в четырех томах, а вскоре русский перевод разделов, касающихся России, был выполнен в НКВД и опубликован небольшим тиражом в СССР, что полностью перевернуло толкование «общедемократических принципов». М. Литвинов не мог этого не знать.
«Демократическая Америка» в лице своих банкиров действительно была весьма «терпима» к большевикам и оказывала им немалую помощь средствами и кадрами революционеров в самые ранние годы, затем параллельно со своим участием в финансировании походов Антанты. Именно США были готовы немедленно признать большевиков на удерживаемой ими небольшой части России с одновременным признанием всех самопровозглашенных территорий. Однако когда в 1922 году та же большевистская власть сумела восстановить единство страны, США долгое время (до 1933 г.) отказывались признать в форме СССР основную историческую территорию России. Вопреки заверениям Белому движению о незыблемости американской позиции по вопросу о безусловной необходимости сохранения Прибалтики как части России[340] США последовательно не признавали восстановление суверенитета СССР над этими территориями. Дело было не в большевиках, а в неприятии геополитического гиганта. США признали СССР лишь после того, как в ходе засекреченного до сих пор визита в 1929 году в Америку группа из пяти высокопоставленных большевиков «отчиталась» об их дальнейших планах загадочному Совету по внешним сношениям. По словам исполнительного директора Совета У. Мэллори, эти делегаты дали такие ответы, которые «удовлетворили аудиторию, состоявшую из американских банкиров, но могли бы дискредитировать этих людей дома»[341]. Удалось установить, что одним из этих делегатов был М. Литвинов, имевший давние связи в англосаксонском мире, женатый на дочери английского историка и ставший наркомом иностранных дел.
К этому времени европейская политика уже испытывает сильное влияние англо-американского финансового капитала, особенно после плана Дауэса, который, по единодушному суждению историков, сыграл важнейшую роль в деле подготовки Второй мировой войны. Отличительной особенностью этого плана была добровольность его принятия Германией. Вскоре последовал и план Юнга, который отличался от предыдущего, среди прочего, организацией Банка международных расчетов, стал прообразом современных международных финансовых механизмов и впервые институционализировал роль международного финансового капитала. В результате к моменту прихода к власти Гитлера Германия полностью освободилась от репараций. Однако если такие деятели, как У. Черчилль, с самого начала усматривали в возрождающейся Германии опасность, то стратегия официального Лондона и США основывалась на уверенности в успехе направления Германии на Восток.
Именно с началом отхода от ортодоксальной марксистской внешнеполитической идеологии борьба «капитализма с коммунизмом» явно усиливается, хотя непосредственная угроза «экспорта революции» в страны Запада очевидно ослабевает. Начавшееся изменение идеологического вектора внутри СССР получило продолжение нъ мировой арене. Литвинов перестал быть наркомом, и это не могло остаться незамеченным в США и Англии. При нем внешняя полип тика СССР от рапалльской линии плавно переместилась в антигерманский лагерь, что и требовалось англосаксам. СССР вступил в Лигу Наций и начал активно выступать за идею коллективной безопасности. Однако хрестоматийная история бесконечных планов показыч вает одно: эти переговоры и затягивания, среди прочего, имели цеац отвлекать внимание СССР, предупредить его обращение к «сепаратному» модус вивенди с Германией. Ни один проект не давал гарантий балтийским государствам — западной границе СССР, все они практически заканчивались уклонением от решительного шага.
Одной из констант англосаксонской стратегии первой половины XX века являлось предупреждение усиления Германии и России, и также договоренности между ними. Все зигзаги мировой политики оцениваются с этой точки зрения, хотя за мотивации выдаются общемировые идеалы. Западная литература пронизана прямыми и косвенными обвинениями в адрес СССР, якобы ответственного за становление германского фашизма, формулируемыми в русле двух основных концепций. Одна — это примитивные обвинения, будто бы уже с Договора Рапалло, заключенного в конце Генуэзской конференции с целью избежать изоляции на мировой арене и установить экономические отношения, в которых обе страны остро нуждались, СССР и Германия, два изгоя, планировавшие завоевание мира, повели дело к войне и к пакту Молотова-Риббентропа 1939 года. Другая концепция, развитая в трудах крупного философа и историка Э. Нольте, ученика М. Хайдеггера, более сложна: это интерпретация истории межвоенной Европы как всеобщей, не знающей границ борьбы двух антилиберальных идеологий, «партий гражданской войны» — фашизма и коммунизма. Причем фашизм родился как реакция на коммунизм для защиты либерального государства и лишь потом пришел к тоталитарным структурам.
В первой концепции совершается натяжка исторических фактов, ибо Договор Рапалло был заключен СССР с Веймарской республикой, в которой, как внутри самой страны, так и за рубежом, мало кто предвидел ту Германию, что явилась затем миру в облике победоносного Гитлера и национал-социализма. В. Ратенау не только не вынашивал планов иметь долгосрочное партнерство с СССР, но испытывал огромные сомнения в самый драматический момент заключения договора. В ходе ночного «пижамного совещания» он проявлял наибольшие колебания, порывался отклонить советское предложение и даже звонил британской делегации на Генуэзской конференции. Далее, «рапалльская линия» в политике Германии практически истощается именно с приходом Гитлера к власти, и Договор 1939 года при любой его интерпретации совершенно не преемствен той линии, а является результатом обстоятельств и стратегий года, непосредственно предшествовавшего событию. Перед этим было немало безуспешных усилий со стороны СССР склонить западные державы к созданию иных конфигураций.
Концепция Э. Нольте расширяет парадигму темы и оправданно предлагает исследовать явление фашизма на широком социологическом фоне без надоевших примитивных клише, однако его призма, проясняющая некоторые аспекты темы, делает невидимым различие между фашизмом итальянского типа и национал-социализмом. С тезисом Нольте, что явление фашизма возможно только в либеральном обществе, которое порождает крайности — коммунистические и фашистские, нельзя не согласиться, как и с обрисованной им картиной упадка и беспомощности социальных структур после войны и революций. Нольте невольно демонстрирует самонадеянность и близорукость европейских либералов, преждевременно торжествующих по поводу сокрушения традиционных обществ, приводя слова политического лидера Италии Дж. Джолитти, изрекшего в ноябре 1918 года: «Последние милитаристские империи пришли к своему концу, и это великолепное свершение… Милитаризм ослаблен. Демократия выдержала свое последнее самое страшное испытание и празднует триумф по всему миру, и, значит, бесчисленные жертвы принесены не напрасно». Нольте полагает, не без оснований, что само появление «либеральной системы» — первая предпосылка к фашизму: «Без Джолитти нет Муссолини, по крайней мере, нет успешного Муссолини». Поскольку Муссолини рассматривается как представитель некой системы, то «он не может быть проявлением лишь чисто итальянской жизни. Явления, с которыми он полемизировал, раскол, которым он воспользовался, опыт, к которому он прибег, — все это в большей или меньшей мере было близко всем странам Европы»[342].
Действительно, фашизм итальянского типа или хотя бы его элементы возникли одновременно, что не может быть случайным, почти во всех европейских странах после удручающих итогов Первой мировой войны и прокатившихся по Европе революций. Нольте дает обзор фашистских движений, которые имели место во всех географических и культурно-самобытных частях Европы: в Европе романской католической — это Франция, Испания, Португалия, Италия; в Европе англосаксонской и германской — Англия, Австрия, Германия, Бельгия, Нидерланды, Дания, Скандинавия; наконец, в Европе православной и славянской — Греция, Болгария, Россия, Югославия и даже полумусульманская Албания. Наконец, самая соль трактовки фашизма Нольте, в которой очевидна некая антиномия: «Если фашистские движения и могут возникать лишь на почве либеральной системы, то сами они не есть некое изначальное выражение радикального протеста, который возможен на этой почве. Они гораздо более объяснимы в качестве ответа на этот радикальный протест в направлены вначале достаточно часто на защиту этой системы от натиска, перед которым государство кажется бессильным. Не бывает фашизма без вызова коммунизма».
Нольте рассматривает либеральную систему как нечто само собой разумеющееся прогрессивное, и здесь он совсем не оригинален, но его трактовка фашизма как импульса защиты именно этой системы от коммунизма была отходом от доминирующей в либеральном обществоведении концепции фашизма и. коммунизма как главных врагов либерализма, что и вызвало огромную дискуссию. «Хотя в большинстве стран революционная попытка потерпела неудачу ранее, чем всерьез началась, — пишет Э. Нольте, — там, где она оставила более глубокие следы, она положила начало новому контрдвижению, именно фашизму, который даже в наименее затронутых странах вызвал широкую симпатию к противодействию, энергия, которому была вызвана из глубин общества и казалась направленной на спасение государства». Этот тезис трудно оспорить. Однако ответ на вопрос, какие основы государства стремилась спасти эта энергия, вызванная, скажем, из недр архиконсервативной католической или албанской мусульманской глубинки, представляется не столь однозначным. Ей скорее были одинаково чужды все формы левого общества, включая либеральную. Сам Нольте приводит пример Португалии — страны, в которой либеральная система пришла к власти при отсутствии всяких для нее предпосылок.
Помимо великодержавных и геополитических противоречий войну подготовили силы идеологические. Ученые обязаны проявлять сдержанность в суждениях о степени их влияния, однако фактом является то, что антикатолические, антиправославные, антиклерикальные, антимонархические, социал-демократические, марксистские, теософские, масонские организации, все транснациональные и не имеющие солидарности со своими отечествами, одинаково планировали уничтожение христианских монархий и традиционных структур, хотя имели различные проекты будущего. Для них положительным итогом даже при поражении своих правительств было завершение «всего того, что не закончила французская революция, европейские революции XIX века и Парижская коммуна», о чем свидетельствуют бесчисленные документы этих организаций[343]. Далекий от этих сил Р. У. Сетон-Уотсон дал очень меткое определение Первой мировой войне: «Это не только самая опустошительная из всех войн: это была революция, причем сразу национальная, политическая и социальная на обширных просторах Европы. Одним словом, война была одновременно годом 1815-м и 1848-м»[344]. Заметим, не 1917-м: Сетон-Уотсон имеет в виду сотрясение оставшихся монархий в Европе либерализмом, но не коммунизмом.
Э. Нольте сам приводит примеры отторжения частью европейского общества именно либерализма, когда такие ученые, как Макс Шелер и Вернер Зомбарт, «перевернули всеобще признанное состояние вещей» и «объявили нормальным и здоровым все то, что ранее считалось отсталостью Германии по сравнению с более свободным и буржуазным развитием Запада, и стали рассматривать войны Германии против Англии как войну против капитализма как английской болезни»[345]. Католическая церковь, несомненно, не приветствовала «либеральную систему», в которой лаицизировались все общественные институты и образование, а антиклерикальные силы заполонили властные структуры и прессу. Фашизм итальянского типа был интуитивным ответом традиционных слоев, но вовсе не орудием «монополистического капитала», космополитичного по природе, лишь вынужденного сотрудничать с ним.
Это была реакция отторжения космополитизма и атомизации общества, уничтожения фундамента единства личного и национального бытия вместе с бесспорным отторжением максималистского коммунизма, который и был вместе с радикальным либерализмом идеологией гражданского раскола. Нольте так и не доказал, что фашизм, делавший главный упор на солидаризме наций, есть идеология гражданской войны. Однако западноевропейские общества оказались уже неспособными на христианскую антитезу отчуждению и космополитизму. Здесь Нольте прав: фашизм — порождение либерального общества, а значит, мог воспользоваться лишь тем инструментарием, который могла ему предоставить «либеральная система», в результате чего порыв проявил все признаки вырождения — отношение к церкви и к власти как служебному инструменту (Франко и Муссолини), насилие, экстремизм, шовинизм, экспансию. Сущность фашизма попадает под различные исследовательские призмы в зависимости того, чему он противопоставляется и что интерпретируется как его побудительный мотив — защита либеральной системы от коммунизма или защита остатков традиционных основ от обоих детищ Просвещения и философии прогресса. Еще Платон предсказал, что тирания рождается именно из демократии.
Концепция Нольте заслоняет один первостепенной важности вопрос: в противопоставлении фашизма либеральной системе исчезает различие между фашизмом итальянского типа и национал-социализмом, и главный грех их обоих сводится к отсутствию американской демократии. Однако нежелание какого-либо народа установить у себя демократию есть его право и само по себе не имеет универсалистской претензии, не несет вызова или угрозы миру, если только не сопровождается насильственным навязыванием этого выбора. Именно насильственное навязывание миру любого выбора — в пользу демократии или против нее — становится вызовом. Что же было вызовом и угрозой миру со стороны гитлеровского рейха, которые развязал войну со всей Европой? Попытка преодоления Версальской системы даже путем аншлюсов и локальных войн, если бы она лишь этим ограничилась, мало чем отличалась бы от традиционных периодических войн за сопредельные территории и вряд ли привела бы к Нюрнбергскому трибуналу.
Гитлер провозгласил претензии на территории и страны, никогда не бывшие в орбите германских государств как на западе, так и на востоке Европы. Такой проект нуждался в оправдании, которое была предоставлено языческой нацистской доктриной неравнородности людей и наций, отсутствующей как у фашизма итальянского типа, так у коммунизма. Вместе это и стало грандиозным всеобщим вызовом миру — как суверенности народов, международному праву, так и фундаментальному понятию монотеистической цивилизации об этическом равенстве людей и наций, на которых распространяется одна мораль и которые не могут быть средством для других. Именно универсальность вызова оправдывала чудовищные масштабы целей, побуждала на своем пути крушить народы, культуру, жечь целые порода и села. Ни в одной войне прошлого не было такой гибели гражданского населения на оккупированных территориях.
Тем не менее коммунизм все время объединяют с гитлеризмом — сравнение с философской точки зрения поверхностное и продиктованное политической задачей дать интерпретацию Второй мировой войны как войны не за геополитические пространства, не за историческую жизнь народов, которая имела аналоги в прошлом и известные отражения в будущем (агрессия НАТО против Югославии за овладение теми же плацдармами и территориями, что были целью и в 1914 и в 1941 гг.), а как войны за «американскую» демократию.
В этой части своей концепции Нольте, увы, сближается с вульгарной публицистикой У. Лакера, который также полагает корректным считать «итальянский фашизм как стоянку на полдороге к законченному тоталитарному государству»[346], только стадией, на которой задержался процесс. Лакер пытается доказать родство двух режимов — гитлеровского и советского, поэтому ему необходимо свести главный ужас немецкого «фашизма» к «тоталитаризму», то есть к отсутствию «американской демократии», поэтому он даже не акцентирует внимание на расово-антропологической теории и последовавших из нее идейных обоснованиях репрессий против евреев, насильственного перемещения рабской рабочей силы «остарбайтеров», планируемого занятия восточноевропейского Черноземья СССР и Украины колонистами и программы сокращения восточноевропейского населения СССР на 40 млн. человек. В книге Лакера со смаком цитируется гораздо больше презрительных высказываний немцев о русских, нежели о евреях, причем с незапамятных времен, а не только с нацистских. Иному автору никогда бы не простили такого забвения страдания евреев от руки нацистов и «занижения» удельного веса Холокоста, но здесь цель оправдывает средства: цель доказать, что главное зло XX века и вообще мировой истории — это русский и советский тоталитарный империализм, эталоном которого был СССР сталинского периода, и выделить все, что может сойти за его подобие в гитлеровском рейхе. Из книги Лакера, если не знать историю, можно даже получить впечатление, что расистские и антисемитские идеи подсказали немцам русские эмигранты, вроде полоумного Бискупского, используемого геббельсовской пропагандой. На этом концентрирует внимание и А. Янов, хотя он же утверждает, что антисемитизм «передали» славянофилам и националистам именно немцы в XIX веке, «а уж на русской почве он и разросся пышным цветом».
Янову это нужно, чтобы доказать, что антисемитизм является неизбежным порождением всех альтернатив либерализму. Он пытается установить связь между гитлеровским нацизмом и философией немецкого идеализма — величайшим культурным достижением западноевропейского духа — и запоздалым христианским Ренессансом — альтернативой антропоцентричному Просвещению и французской революции — и скомпрометировать его. Уместно привести слова Филарета, митрополита Московского: «Как произошло зло? — Оно произошло так, как происходит темнота, когда зажмуришь глаза. Сотворивший око не виноват, что ты закрыл глаза и тебе стало темно»[347].
Что касается бациллы расизма, поразившей в 30-е годы немцев, то не русские, сохранившие все народы империи, были их учителями, а британцы, о чем говорят записки очевидцев «цивилизаторской миссии англосаксонской расы»:
«На железных дорогах Индии существуют вагоны для черных и Для белых… мальчишка-англичанин, садясь на маленькой станции в вагон и заставая в нем хотя бы туземных раджей, может безнаказанно вытолкать их в шею со всеми вещами».
«Однажды у одного лорда на званом обеде присутствовал сын местного раджи, европейски образованный молодой человек, которому выпало по протоколу сопровождать к столу супругу одного отсутствующего английского офицера… Когда он подал ей руку, последняя презрительно смерила его с головы до ног и, повернувшись к нему спиной, грубо и громко заявила свое недоумение, что ее пригласили сюда затем, чтобы оскорблять, давая ей в кавалеры грязного индуса… и демонстративно вышла… Чтобы протестовать против этой некультурной выходки гордой альбионки и вывести из неловкого… положения раджу, моя дама… жена полковника, с моего согласия подошла к радже, предложила ему руку и вошла со своим темным кавалером в залу столовой. Но на этот подвиг вежливости и порядочности она была способна только потому, что принадлежала к лучшему обществу Берлина»[348].
Поверхностная, к тому же слишком явно отвечающая «идеологическому заказу» трактовка тождества нацизма и большевизма стала клише западного обществоведения, которым не стесняются оперировать образованнейшие и именитые авторы. Крупнейший современный французский историк Франсуа Фюре, развенчанный в блестящей рецензии В. Максименко, директор французского Института международных отношений Тьерри де Монбриаль пользуются этим ходульным лозунгом не менее, чем У. Лакер[349]. Но тезис о родстве нацизма как с классическими христианско-консервативными философскими направлениями, так и с «российским» коммунизмом не выдерживает анализа. Коммунистический замысел обескровливал собственную страну ради идеи облагодетельствовать все человечество, на алтарь которого было принесено все национальное. Через призму религиозно-философских основ истории такая цель, взятая в идеальных критериях, есть порождение апостасийного процесса в христианском сознании, отчасти ереси хилиазма и идеи утвердить в земной жизни равенство, которое в христианстве, провозглашено перед Богом.
Германский нацизм, оттолкнувшись от преодоления Версальской системы, провозгласил право обескровливать другие нации для того, чтобы облагодетельствовать свою. Целые аспекты нацистской доктрины основаны не только на философии историчности и неисторичности разных народов, свойственной прежде всего классической немецкой философии и Энгельсу, но и на идее расового превосходства, на утверждении природного и этического неравенства людей, что есть возрат к язычеству и дуалистическому видению мира. По философии он отличен как от коммунизма, так и от фашизма итальянского типа, явившего (Нольте прав) лишь уродливый вариант «буржуазного» государства нового времени, «гиперэтатизм», в котором отсутствовало обоснование права одной нации порабощать или уничтожать другие.
Неразличение Эрнстом Нольте фашизма и национал-социализма приводит его к косвенному моральному оправданию гитлеровских завоевательных стремлений, ибо он трактует Вторую мировую войну как всеевропейскую войну, начавшуюся в 1917 году между двумя «идеологиями и партиями гражданской войны», бросившими вызов либеральной системе, и обесценивает жертвы русских, понесенные за право на суверенитет и национальную историю. В историографию Второй мировой войны последних двух десятилетий внедрено суждение о родстве Гитлера и Сталина, сначала сотрудничавших, затем столкнувшихся в соперничестве, о войне как схватке двух тоталитаризмов. Это позволяет трактовать борьбу англосаксонских участников антигитилеровской коалиции как войну за универсальные идеалы прогресса и торжество американской демократии, которая продолжается и в 80–90-е годы против оставшихся «тоталитарных режимов» — сначала СССР, потом Милошевича. Однако сопоставление даже известных фактов и событий, тем более изучение архивов показывает весьма знакомые геополитические константы мировой политики.
Примечательны секретные переговоры сэра Джона Саймона, министра иностранных дел Великобритании, и Гитлера, состоявшиеся во дворце канцлера в Берлине 25–26 марта 1935 г., запись которых стала достоянием советской разведки и была впервые опубликована в очерках истории советской разведки в 1997 году. Гитлер отвергает всякий намек на возможность любого сотрудничества с большевистским режимом, называя его «сосудом с бациллами чумы», заявляя, что «немцы больше боятся русской помощи, нежели нападения французов», и утверждая, что из всех европейских государств вероятнее всего ожидать агрессии именно от России. Разрыв с рапалльской линией и отсутствие всякой преемственности с ней у будущего советско-германского пакта 1939 года налицо. Именно Саймон предложил рассматривать СССР лишь как геополитическую величину и настаивал, что «опасность коммунизма скорее является вопросом внутренним, нежели международного порядка». Однако смысл его послания Гитлеру совсем в другом — в санкционировании аншлюса Австрии, которым Британия готова была, как принято в историографии, умиротворить Германию. Когда Риббентроп попросил Саймона высказать британские взгляды по австрийскому вопросу, тот прямо постулировал: «Правительство Его Величества хотело бы, чтобы проводилась такая политика, которая обеспечила бы неприкосновенность и независимость Австрии, однако правительство Его Величества не может относиться к Австрии так же, как, например к Бельгии, то есть к стране, находящейся в самом близком соседстве с Великобританией». Удовлетворенный Гитлер поблагодарил британское правительство за его «лояльные усилия в вопросе о стрезском плебисците и по всем другим вопросам, в которых оно заняло такую великодушную позицию по отношению к Германии» (речь шла о конференции в Стрезе 1935 года по вопросу о нарушениях Германией военных положений Версальского договора, когда Британии отвергла предложение о санкциях в случае новых нарушений[350].
США же буквально повторяли свое поведение в 1914–1917 годах — ибо могли себе позволить выжидать в любой войне до того самого момента, пока не начнутся геополитические изменения структурного порядка, которые кардинально изменят соотношение сил. Сообщение советской разведки о такой позиции США сопровождалось. записью доклада Рузвельта кабинету о его переговорах от 29 сентября 1937 г. с Рэнсименом — специальным представителем кабинета Болдуина. Главным содержанием переговоров был вопрос о нейтралитете США в грядущей войне: «Если произойдет вооруженный конфликт между демократиями и фашизмом, Америка выполнит свой долг. Если же вопрос будет стоять о войне, которую вызовет Германия или СССР, то она будет придерживаться другой позиции, и по настоянию Рузвельта Америка сохранит свой нейтралитет.
Но если СССР окажется под угрозой германских империалистических, то есть территориальных, стремлений, тогда должны будут вмешаться европейские государства, и Америка станет на их сторону». Последний тезис почти полностью повторяет стратегию нейтралитета в Первой мировой войне — вмешаться, лишь когда Евразия окажется под преимущественным контролем одной континентальной силы, ибо в XX веке США уже не терпят чью-либо «доктрину Монро» в Восточном полушарии, которое стало сферой американских интересов.
Гитлеровские планы завоевания восточного «жизненного пространства», казалось, полностью ломали англосаксонскую геополитическую доктрину «яруса мелких несамостоятельных восточноевропейских государств между немцами и русскими от Балтики до Черного моря». Однако известно, как Британия и США косвенным образом всемерно подталкивали Гитлера именно на Восток. Самое страшное для англосаксов случилось бы, если бы Германия удовлетворилась Мюнхеном и аншлюсом Австрии, которые «мировым демократическим сообществом» были признаны. Произошла бы ревизия Версаля, причем такая, против которой потом трудно было бы возоажать: эти территории не были завоеваниями 1914–1918 годов, но входили в Германию и Австро-Венгрию до Первой мировой войны. Это ставило крест на прожектах дунайской конфигурации и панЕвропы, которые усиленно прорабатывали англофил, член всевозможных обществ австрийский граф Р. Куденхов-Каллерги и словацкий политик М. Годжа[351]. Р. В. Сетон-Уотсон, написавший одну из своих последних работ прямо накануне аншлюса, успел добавить к ней скороспелый комментарий к случившемуся. В нем он едва ли не больше всего сокрушается о крахе надежд на Дунайскую конфедерацию[352], которая уже не успевает разъединить немецкий потенциал. Извечная стратегия — отделить Пруссию с ее выходом к Балтийскому морю от «южных немцев», которых лучше привязать к балканским славянам, чтобы предупредить создание меридиональной системы «от моря до моря» в «осевом» геополитическом пространстве Евразии, а также связать дунайские водные пути, в которых Британия сильно заинтересована, со Средиземноморьем. Но состоявшийся аншлюс мог стать соединением общенемецкого потенциала — кошмар Британии со времен Тройственного союза, подтолкнувший Лондон к России и Франции в Антанте.
Недальновидность нацистской Германии можно объяснить лишь дурманом национал-социалистической идеологии. Британия рассчитывала не умиротворить Гитлера, но способствовать ощущению более легкого и безболезненного в смысле отношений с Западом продвижения на Восток, а не на Запад, и англосаксонский расчет на необузданность амбиций был точным. Агрессия на Восток давала повод вмешаться и при удачном стечении обстоятельств довершить геополитические проекты на основе «самоопределения и демократии», которые будут провозглашены не только для стран, подвергнувшихся агрессии, но для всего ареала. Печать и политические круги в Англии открыто обсуждали следующий шаг Гитлера — претензии на Украину. В этом вопросе была активна и Польша, предлагавшая Гитлеру свои услуги при завоевании Украины и заявившая сразу после присоединения Судетской области к Германии свои претензии на Тешинскую Силезию, отошедшую по условиям Версаля к Чехословакии после четырех веков в составе Габсбургской империи. Уже в январе 1939 года польский министр иностранных дел Бек заявил после переговоров с Берлином о «полном единстве интересов в отношении Советского Союза», а затем советская разведка сообщила и о переговорах Риббентропа с поляками, в ходе которых Польша выразила готовность присоединиться к Антикоминтерновскому пакту если Гитлер поддержит ее претензии на Украину и выход к Черном» морю[354]. Однако англосаксонская стратегия не была успешной. Агрессия против СССР была отложена до разгрома Западной Европы.
Мюнхен и позиция «демократических стран» показали безрезультатность для СССР пребывания в фарватере англосаксонское стратегии. Как только М. Литвинов перестал быть наркомом иностранных дел, был заключен пресловутый пакт Молотова — Рибентропа 1939 года. Этот договор демонизирован всем западным обещественным мнением и историографией, хотя в нем вовсе нечему стыдиться. Приход Гитлера к власти осуществился законным путем по канонам западноевропейского демократического государства, — и никем на Западе не оспаривался. Гитлеровская Германия была всемирно признанным государством, имевшим интенсивные дипломатические отношения со всеми западными странами. К тому же искони государства заключали подобные договоры с партнерами, чья внутренняя жизнь была антиподом по этике взаимоотношений, культуры правопорядку. Христианские государства имели отношения с языческими, где приносились человеческие жертвы. Турция, в которой еще перед Первой мировой войной неверных сажали на кол, a отрезанные головы славян-христиан выставлялись напоказ, отличалась от западноевропейских христианских государств гораздо больше, однако ее правительство в дипломатическом лексиконе именовалось «Блистательная Порта». Наконец, кроме кусочка Буковины, Сталин лишь возвратил те территории, что были «отхвачены» у России в ходе Гражданской войны. Этот термин в отношении сфер влияния, очерченных протоколом к советско-германскому договору, использует Киссинджер тогда, когда забывает, что через несколько странна надо приняться за демонизацию «нацистско-советского пакта».
Главной предпосылкой извращенной формы национальной идееологии, каковой стал полуязыческий нацизм, явилось версальское унижение и расчленение Германии, в котором СССР не принимал никакого участия. Более того, можно привести данные о том, что Россия, выживи она до победы Антанты, вряд ли согласилась бы на неизбежные настояния Франции о полном расчленении Германии. Во всяком случае, беседы по этому вопросу французского посла М. Палеолога с ведущими русскими политиками в 1916 году натолкнулись на несогласие. Что касается феномена экономического подъема гитлеровской Германии, то сетующие на это англичане должны были бы обратиться к собственной роли в полном освобождений Германии от экономических условий Версаля, и прежде всего от репараций, что было в полном смысле слова продуктом англосаксонской стратегии, за что ее в течение межвоенного времени бичевал Черчилль. Этого не могут отрицать добросовестные исследователи на Западе.
В Лондоне больше всего боялись формирования германо-советского устойчивого modus vivendi, тем более что в германском обществе в начале 20-х годов было распространено некое «русофильство», тяга к русской культуре. Но отношение к Советской России, исходящее из реалистического анализа возможностей отношений этих держав вне зависимости от идеологических различий, попытка выйти из международной изоляции у таких деятелей, как Ратенау, не имели ничего общего с тем, что сегодняшняя либеральная историография (Э. Нольте), а также ангажированная публицистика (У. Лакер) приписывают мифическому родству Гитлера и Сталина, основанному якобы на общем тоталитаризме, формы которого затем пришли к столкновению.
Э. Нольте, значительная книга которого «Европейская гражданская война. 1917–1945» как раз и открыла так называемый «спор об истории», доводит свою концепцию до апогея и интерпретирует международные отношения в межвоенный период, движение к войне как схватку двух идеологий, представляющих вызов гражданскому миру и обществу, а саму Вторую мировую войну не как продолжение извечных стремлений к территориальному и геополитическому господству и попытку нового передела постверсальского мира, а как начавшуюся Октябрьской революцией всеевропейскую гражданскую войну. Нольте называет пакт Гитлера-Сталина европейской прелюдией ко Второй мировой войне. Разбирая текст секретного протокола о разделе сфер влияния, Нольте обрушивается на пункт о Польше, в котором говорилось, что вопрос о желательности для интересов обоих государств независимого польского государства и о том, каковыми могли бы быть границы этого государства, может быть выяснен лишь в ходе будущего политического развития ситуации. Однако Польша не была невинной жертвой, как ее пытаются представить.
В. Я. Сиполс приводит ранее засекреченный материал по дипломатической подготовке войны, закулисному торгу и судорожным попыткам восточноевропейских стран получить свою толику от нарушения Германией установившегося порядка. Вне зависимости от классового подхода и сугубо «советской» политической семантики автора, архивный материал не оставляет сомнений в позиции Польши, которая не собиралась участвовать в создании какого-либо фронта вместе с СССР, но немедленно заявила свои претензии на Тешинскую Силезию к Чехословакии, у которой Гитлер только что отнял Судеты. А ее виды на украинские и литовские земли даже толкали ее с ревностью убеждать германскую сторону сделать ставку на Польшу, а не на «Великую Украину», и тогда «Польша будет согласна впоследствии выступить на стороне Германии в походе на Советскую Украину»[355]. Парадоксально, но общее впечатление о роли Польши накануне войны только подтверждают ценные материалы другой книги, где Польше посвящены два серьезно документированных раздела авторов — яростных идейных и научных оппонентов В. Сиполса. Н. С. Лебедева приводит архивные документы, свидетельствующие о системной политике и практических действиях с целью воспользоваться представившимся моментом для (возвращения утраченных территорий и как можно скорее вытеснит оттуда неизбежно нелояльных в будущей войне поляков. Негативной отношение Н. Лебедевой к этой, в сути своей естественной, политике, безусловно проводимой с большевистской жестокой целесообразностью, определено априорно ее нигилизмом к России, вся территория которой представляется плодом завоевательной похоти. Более нейтрально пишет С. З. Случ с похожих идеологическиА позиций, ясных из характерного названия главы («Гитлер, Сталин и генезис четвертого раздела Польши»), объясняя лавирование Польши и ее неблаговидное поведение драматическим положение между хищническими планами Сталина и Гитлера. В известной мере признавая некоторую ответственность Варшавы и «явный крен во внешней политике Польши к сближению с «третьим рейхом» по инициативе Берлина)… наносивший серьезный удар по всей системе международных отношений в Европе», автор тем не менее главную вину явно возлагает на возникший «устойчивый антипольский синдром» у Наркоминдела и Сталина, для которого якобы «не существовало понятия «сбалансированного компромисса интересов», и значимыми величинами во внешней политике были прежде всего «сила» и «страх», что в полной мере проявилось в отношении Польши в 1938–1939 годах»[356]. Даже если признать недоказанные пока намерения СССР совершить упреждающее нападение на Германию, для Варшавы имелось лишь два варианта, причем с единой константой — все равно быть раздавленной агрессией: либо вообще ничего не предпринимать, либо попытаться что-то получить до того и смягчить свою участь лояльностью к более вероятному «агрессору». Но главные польские устремления были направлены, как многие века назад, к Литве и Украине, что открывало поле для торга только с Германией.
Готовность Сталина за отсрочку в войне против собственной страны закрыть глаза на устремления Гитлера в отношении Польши, которая к тому же накануне предлагала Гитлеру свои услуги для завоевания Украины, как и воспользоваться случаем для восстановления территории Российской империи, утраченной из-за революции, ничем не отличалась по прагматизму или, если угодно, цинизму от слов Саймона, открывшего Гитлеру, что Британия не может беспокоиться об Австрии как о Бельгии, или от нежелания западных стран гарантировать в пакте коллективной безопасности не только границы Польши, но и прибалтийских режимов, открывая путь на СССР.
Нольте называет этот договор «пактом войны», «пактом раздела», «пактом уничтожения», который якобы не имел аналогов в европейской истории XIX–XX веков, поэтому «оба государства, заключившие его, должны быть государствами совершенно особого рода»[357]. Такое утверждение может вызвать иронию у историка.
От Вестфальского мира до Дейтона двусторонние договоры, тем более многосторонние трактаты, не только «имперского» прошлого, но и «демократического» настоящего есть начертание одними державами новых границ для других, а секреты дипломатической истории только и посвящены этому. Наполеон в Тильзите безуспешно предлагал Александру I уничтожить Пруссию. Венский конгресс, чтобы предупредить усиление одних государств, создал государство Швейцарию. Напомним сакраментальную фразу В. И. Ленина о Берлинском конгрессе: «Грабят Турцию». Австрия в 1908 году аннексировала Боснию, получив дипломатическое согласие держав. В секретном соглашении 1905 года между Т. Рузвельтом и Кацурой Япония отказывалась от «агрессивных намерений» в отношении Филиппин, оставляя их вотчиной США, а США согласились на право Японии оккупировать Корею. В Версале победившая англосаксонская часть Антанты с вильсонианскими «самоопределением и демократией» расчленила Австро-Венгрию, предписав, кому и в каких границах можно иметь государственность, а кому нет (македонцы), кому, как Галиции, придется перейти от одного хозяина к другому, кому, как сербам, хорватам, словенцам, быть volens nolens вместе. В Потсдаме и затем в ходе сессий СМИД были определены границы многих государств и судьба бывших колоний. Дж. Кеннан в 1993 году в предисловии к переизданию доклада фонда Карнеги 1913 года прямо призвал начертать новый территориальный статус-кво на Балканах и «применить силу», чтобы заставить стороны его соблюдать, что и было сделано в Дейтоне.
Гитлеровские геополитические планы совпадают с планами пангерманистов перед Первой мировой войной, а границу Германии по Волге требовали установить в 1914 году берлинские интеллектуалы, бросая вызов не «коммунистической идеологии гражданской войны», а христианской России. Договор действительно определил движение к мировой войне в направлении и расписании, резко отличавшихся от приемлемых для Запада, не дававших шанс занять Восточную Европу. Пакт Молотова-Риббентропа 1939 года является крупнейшим провалом английской стратегии за весь XX век, и его всегда будут демонизировать.
Вряд ли Британия и западноевропейские страны рассчитывали вообще избежать войны, но для них наименьшие издержки сулило вступление в войну по собственному решению уже после того, как Гитлер пошел бы на СССР, на Украину через Прибалтику, которая имела в то время в их глазах куда меньшую ценность по сравнение с антисоветской Польшей, на которую с Версаля поставила Антанта. Вряд ли Британия предполагала, что Гитлер обойдет Польшу, и она готовилась к тому, чтобы выступить в ее защиту, что и сделала в 1939 году. Но она явно рассчитывала, что Германия нападет на нее в одном походе на Восток, ввязавшись в обреченную на взаимное истощение войну с СССР, что обещало сохранение Западной Европы относительно малой кровью, а также сулило вход в Восточную Европу для ее защиты.
Факты и статистика экономических отношений говорят о том, что именно с приходом Гитлера отношения Германии с СССР вплоть до 1939 года неуклонно ухудшались и сокращались прежде всего потому, что Россия в ее любых идеологических обличьях представляла, главное препятствие на пути к мировому господству любой западное державы или совокупного Запада. В дневнике Геббельса можно прочесть: «Нельзя потерпеть на Востоке такое огромное государство». Но Киссинджер также не удержался от суждения, что «Россия сыграла решающую роль в развязывании обеих войн». Раздел его книги, посвященный «нацистско-советскому пакту», опровергает его же «приговор» и демонстрирует смесь досады и невольного восхищения. Так, он приводит слова Гитлера от 11 августа 1939 г.: «Все, что предпринимаю, направлено против России. Если Запад слишком глуп, и слеп, чтобы уразуметь это, я вынужден буду пойти на договоренность с Россией, разбить Запад, а потом, после его поражения, повернуться против Советского Союза со всеми накопленными силами».
Киссинджер соглашается, что «это действительно было четким отражением первоочередных задач Гитлера: от Великобритании он желал невмешательства в дела на континенте, а от Советского Союза он хотел приобрести Lebensraum, то есть «жизненное пространство». Мерой сталинских достижений следует считать то, что он, пусть даже временно, «поменял местами приоритеты Гитлера». Но это же максимум возможного и не может быть оценено иначе, как выдающийся успех дипломатии. Кстати, Киссинджер именно так и оценивает этот пакт, назвав его высшим достижением средств, которые «вполне могли бы быть заимствованы из трактата на тему искусства государственного управления XVIII века»[358].
Что касается У. Лакера, то обладающий титулом «председателя Совета международных исследований вашингтонского Центра по изучению стратегических проблем международных отношений» ученый не предпринимает усилий для анализа внешнеполитических и геополитических целей ни СССР, ни Германии. У. Лакер считает, что у тоталитарных государств их нет, как не бывает у них внешней политики, поскольку «при тоталитарном режиме роль дипломатов сводится к роли курьеров и они не самые надежные источники для определения действительных намерений их хозяев…» Ни в нацистской Германии, ни в Советском Союзе министры иностранных дел не принадлежали к ближайшему окружению диктаторов. Молотов скорее подтверждение «правила», выведенного Лакером, — «верный подручный палача при Сталине», Фон Нейрат — «совершенный аутсайдер», а Розенберг и Риббентроп — «в лучшем случае пребывали на отдаленных орбитах гитлеровского окружения». Молотов, судя по архивным документам сессий Совета министров иностранных дел, блестяще представлял себе в цельной панораме взаимосвязь всех геополитических измерений и самых различных дипломатических ходов и был искушеннейшим дипломатом с яркой собственной манерой жесткого и прямолинейного переговорщика. Он обладал великолепным умением разгадывать истинные намерения оппонента, что и есть искусство дипломата, парировать оппонента обескураживающей и остроумной, грубоватой аргументацией, как и вести тщательно взвешенный обмен пешками. Записи его бесед с Бирнсом и Бевином — интереснейшее чтиво не только для историка.
Именно в либеральной системе, где, по конституции, внешняя политика — это прерогатива президента, правительства или парламента, министр иностранных дел часто не самостоятельная политическая фигура. «Есть основания полагать, — открывает якобы нечто особое, на деле же распространенное явление У. Лакер, — что Сталин нередко поступал как раз обратно тому, что советовали ему его дипломаты… а Гитлер считал Министерство иностранных дел совершенно бесполезным». Эти сентенции Лакер предлагает в той связи, что, оказывается, «изучение дипломатических документов того периода не представляет особого интереса». Дело в том, что дипломатические документы, доступ к которым в максимальной степени Лакеру открыт, не подтверждают ни одного из его тезисов, сформулированных во исполнение пропагандистского заказа на бульварных изданиях, статьях полусумасшедших русских, никогда не игравших роли в эмиграции, но представляемых им как ее рупор, и нацистской пропаганде, служившей лишь инструментом обработки масс. Несмотря на увертюру, вынужденный вывод Лакера звучит приговором его идеологической схеме: «По дипломатическим документам того времени невозможно распознать, что речь идет о первом в истории случае прямого столкновения тоталитарных режимов — национал-социализма и большевизма»[359]. Однако, даже если бы вместо СССР оставалась Россия, Гитлеру она точно так же бы мешала, ибо, как пишет Лакер, «в длительной перспективе столкнет вение было неизбежным вследствие гитлеровских планов экспансии в Восточной Европе». Что касается внешнеполитических ведомств то они заняты реальной политикой и в своих внутренних разрабоках не тратят времени на идеологические формулы. Так и в СССР, признает академик А. О. Чубарьян, отнюдь не поклонник тоталитаризма и внешней политики сталинского периода, однако слишком хорошо знакомый с архивами, МИД был наименее идеологизированным учреждением… и это было на протяжении всего периода холодной войны»[360].
Лакера все же объединяет с Киссинджером неприятие любых форм и перспектив германо-российского entente: Киссинджер обвиняет СССР в неприличной приверженности к Realpolitik, а Лакер в ней отказывает тоталитаризму. Киссинджер много сокрушается; а неуспехе Британии из-за того, что «установленный Версалем международный порядок требовал от Великобритании следовать исключительно правовым и моральным соображениям», и о том, что у «Сталина была стратегия, но не было принципов, а демократические страны защищали принципы, не разработав стратегии». Но и он вынужден заметить, что, «независимо от моральных соображений сдержанность Великобритании в вопросе независимости балтийских государств была истолкована параноидальным лидером в Москве как приглашение для Гитлера совершить нападение на Советский Союз, минуя Польшу». Сами британские политики, хотя и обеспокоенные, полагали действия Сталина естественно вытекающими как из исторических прав, так и из обстоятельств. «Меньше всего я хотел бы защищать действия советского правительства в тот самый момент, когда он их предпринимает, комментировал лорд Галифакс советско-германский договор в палате лордов 4 октября 1939 г., — но будет справедливым напомнить две вещи: «во-первых, советское правительство никогда не предприняло бы такие действия, если бы германское правительство не начало и не показало пример, вторгнувшись в Польшу без объявления войны; во-вторых, следует напомнить, что действия советского правительства заключались в перенесении границы по существу до той линии, которая была рекомендована во времй Версальской конференции лордом Керзоном. Я не собираюсь защищать действия советского правительства или другого какого-либо правительства, кроме своего собственного. Я только привожу исторические факты и полагаю, что они неоспоримы»[361]. 10 октября такую же оценку в палате общин дал У. Черчилль.
Разговоры о верности Версалю после упомянутой конференции в Стрезе неуместны, как и ссылки на моральные принципы Великобритании после аншлюса или Мюнхена, к тому же западные державы сами имели нормальные и весьма активные дипломатические отношения с Гитлером, вели с ним переговоры о заключении договоров. Но Киссинджеру нужна апелляция к принципам, чтобы противопоставить их «торгу на сталинском базаре». Больше всего Киссинджера возмущает то, что Сталин «не видел нужды маскировать эти свои геостратегические маневры каким-либо оправданием, кроме потребностей безопасности Советского Союза»[362].
Любой modus vivendi Германии и России, разумеется, имевший объективный предел, тем не менее всегда был «кошмаром» для англосаксонских интересов на протяжении всей истории. Когда англофранцузская Европа пыталась вытеснить Россию с Черного моря, все попытки блистательного канцлера Горчакова добиться от этих держав согласия на отмену так называемой «нейтрализации» Черного моря, условий Парижского мира, были тщетны. Только взаимопонимание с Пруссией, согласившейся на отмену этих условий в обмен на поддержку России в деле объединения Германии под прусской эгидой, принесло России восстановление ее позиций. Впрочем, Горчаков не слишком уповал на благодарность Пруссии, памятуя, как однажды «Австрия удивила мир своей неблагодарностью». В XX веке заключение договора Рапалло вызвало шок в Англии, политика которой в течение последующих 20 лет взращивала Гитлера и толкала его против СССР.
Но и после Второй мировой войны именно англосаксонские страны были заинтересованы в консервации «германского реваншизма», вовсе не собираясь предпринимать ревизию линии ОдерНейсе, провокационно подвергнутую ими косвенному сомнению в штутгартской речи Бирнса в 1946 году. В 50–60-е годы США снисходительно смотрели на активизацию нацистских деятелей, даже военных преступников, и не считали это отклонением от «моральных принципов», которые якобы пронизывают американскую внешнюю политику и идеологию после Вильсона. На рубеже 60–70-х годов, когда «новая восточная политика» ФРГ освободилась от бесплодных и парализующих установок, сковывавших ее самостоятельность, в США и Великобритании с беспокойством опять говорили о «духе Рапалло» и даже требовали остановить «безумный бег Вилли Брандта в Москву»[363].
Идеология либерального универсализма и англосаксонские интересы диктовали после Первой мировой войны консолидацию совокупного Запада, но этому процессу помешала Германия свои дерзким желанием реванша, далеко превышавшего потери. Восптателями Гитлера стали англосаксонские лидеры Антанты, в отсутствие России на Парижской мирной конференции устроившие над Mitteleuropa, навязавшие Версальскую систему, а также веймарская интеллигенция, глумившаяся над немецкой историей. Прометеевский «сумрачный германский гений», уже оторвавшийся облагораживающей готической католическо-христианской почвы родил в специфических условиях версальского унижения свой уродливый плод в виде германского нацизма. Его глубинной религиозно-философской основой было наступление язычества на христианств но этот импульс соединил варварский «эрос войны» с извечны побуждением к безудержному расширению западной цивилизации времен крестовых походов и конкисты. Началась новая война, мешающий мондиалистским силам, гитлеризм был направлен на СССР, противодействие которому становится главной геополитичской константой западной мировой стратегии во второй половине XX века.
СССР оказался неожиданным гибридом, который произвела Россия из семени западного марксизма, который, как и большевизм на русской почве мутировал. В годы войны «отеческие гробы» были извлечены с «исторической свалки», став национальными символами. Великая Победа 1945 года не только восстановила дореволюционную территорию, но родила парадоксальный традиционализм.
В новом обличье российское великодержавно стало системообразующим элементом послевоенного мира и объективным препятствием на? пути глобальной унификации под западной эгидой.
Невиданная по масштабам война ради полного передела мира, преемственно существовавшего в течение всего Нового времени, казалось бы, должна была вернуть государства к национальной политике и востребовать национальный дух, что и произошло в крестьянском СССР. Однако именно в этот период за кулисами военного сотрудничества получили дальнейшее развитие идеологические доктрины, подрывающие основополагающий принцип классического международного права — суверенность государства-нации. Параллельно шла разработка политических конструкций будущего мира для обеспечения ведущей роли англосаксонских держав. XX век должен был стать триумфом англосаксов, все более отождествляющих свои интересы с моральными канонами универсума.
Pax Americana — идея, куда более сложная по своим философским параметрам, чем это представляла советская контрпропаганда, была геополитическим и идеологическим вызовом не только глобальному коммунистическому сверхобществу, но и «Европе Петра», совершившей грехопадение нацизмом и утратившей христианский императив к истории.
Общая стратегия англосаксонских стран и идеологические концепции либерального глобализма развивались по двум направлениям, напоминая сценарий США и Британии в Первой мировой войне и подтверждая наличие некой специфики поведения «Океана» по сравнению с «Континентом». Одним из них было всемерное поощрение СССР на борьбу с Гитлером до полной победы, исключавшей сепаратный мир и гарантировавший взаимное истощение. На этом же настояла Британия в ходе Первой мировой войны в соглашении 1915 года о Константинополе. Геополитической стратегией военных Действий оказалась знакомая схема: истощение между собой тевтонов и славян, создание между ними мелких государств, задача не пустить Россию-СССР на Балканы и в Средиземноморье, через которое Британия гарантировала свои позиции в Европе, на Ближнем Востоке и в Индийском океане. Восточный вопрос отнюдь не остался в прошлом веке. Его сюжеты разворачивались в годы войны, проявились в географических очертаниях фронта холодной войны на Югt и были разыграны в конце XX века.
Почти в самом начале войны были выдвинуты некие идеологические и правовые параметры для послевоенного мира, а также идея всемирной универсальной организации для «глобального управления» будущим, корни которой уходят в XX веке в идеологию вильсонианства и Программу из 14 пунктов Хауза-Вильсона. Другим направлением, проявившимся еще до окончательного разгрома гитлеровской Германии, но по мере победного шествия Советской армии, стало «сдерживание» новой мощи и мировой роли СССР, в которой проявились опять знакомые по предыдущим векам геополитические константы. История еще не знала случая, когда страна, потерявшая 11 479 600 солдат и офицеров[364] и несколько миллионов гражданского населения, разоренная дотла, вышла из войны невиданно усилившейся морально-политически и стала супердержавой.
Идея глобального управления породила два типа мировых структур. Первый тип — это ООН, в уставе которой благодаря дальновидности советской дипломатии были закреплены классические принципы международного права. Второй тип — это Совет Европы. Его сегодняшняя роль доказывает, что в него были собраны до «лучших» времен универсалистские идеи не столько для мира и разрешения конфликтов, как для утверждения «вечных» либеральных стандартов во внутренней жизни, что бросает вызов суверенитету. Совет Европы — организация сугубо идеологическая, созданная для трансформации международного права в «мирогражданское» право, «всемирное право» (World Law), бросающее вызов суверенитету;
Совет Европы явно был создан как стратегический резерв и долгое время практически оставался за пределами орбиты, в которой обращались все серьезные проблемы и аспекты мировой политики. Пока в мире доминировали классическое международное право и межгосударственные отношения и влиятельные силы их гарантировали, этот орган не играл никакой роли в международной политике. Но как только идеологическая подготовка сознания позволила подвергнуть сомнению суверенитет государства-нации и продвигать идею глобального управления и «арбитража» наднациональных структур, наступил момент и для Совета Европы.
Будущие принципы послевоенного устройства и общие подходы; к взаимоотношениям государств в мире были провозглашены 14 августа 1941 г., через полтора месяца после нападения Гитлера на СССР, что демонстрирует уверенность англосаксонских держав в ставшем неизбежном поражении Гитлера. Атлантическая хартия — декларация глав правительств США и Великобритании Ф. Рузвельта и у. Черчилля — трактуется как документ, исполненный абстрактными демократическими принципами и общими формулировками целей войны, акцент делается на отсутствии у этих стран «стремлений к территориальным или другим приобретениям».
Декларированный отказ признать «территориальные изменения, не находящиеся в согласии со свободно выраженным желанием заинтересованных народов» никогда не анализировался в широком идеологическом, политическом и международно-правовом контексте. Однако при рассмотрении этой декларации через определенную призму она предстает как важная концептуальная веха на пути утверждения в мире глобалистских критериев и права англосаксонских держав не только управлять этим процессом, но и назначать сами критерии. В этой Хартии нетрудно заметить вильсонианский пафос. Президент Рузвельт был продолжателем дела своего предшественника, в правительстве которого он работал, полностью разделял философию В. Вильсона и стремился к созданию международной системы, первым и не совсем удачным опытом которой была Лига Наций, но мыслил о развитии роли США в ней.
Как только началась война, англосаксы в Атлантической хартии немедленно выдвинули для будущего послевоенного урегулирования право всех наций на самоопределение. До того как определились итоги войны, Хартия провозгласила «право всех народов избирать себе форму правления, при которой они хотят жить». Народы и раньше не испрашивали у англосаксов или у кого-либо разрешения, следовательно, смысл такого заявления в другом — в провозглашении права англосаксов выносить суждения о других государствах. Это была претензия, немыслимая и неслыханная в классических международных отношениях прошлого: судить, являются ли существующие суверенные государства «угнетающими права своих народов» и права англосаксов оказывать давление и нарушать чужой суверенитет.
США и Великобритания объявили и о своем решении содействовать «восстановлению суверенных прав и самоуправления тех народов, которые были лишены этого насильственным путем», причем никакой ссылки на гитлеровскую агрессию в документе не было. Это означало «освободить» не только тех, кто подвергся нападению или захвату гитлеровской Германией, но и других, находившихся в составе суверенных государств в ареале, охваченном войной. Под «нациями» имелись в виду не только государства, но и народы, которые не имели своей государственности. Если бы этот пункт был расшифрован требованием вернуться к «положению до войны», это означало бы лишь отмену всех завоеваний гитлеровской Германии, стран «оси» и сателлитов. Но этого уточнения не было, ибо предмет декларации был совсем иной.
Это было провозглашением права признавать или не признавать довоенные реалии. Фактически это эвфемизм для объявления карты мира «чистой доской» и своего права «начертать судьбу населяют ее народов», как гласила формулировка полковника Хауза, расшифровывавшая пункт о России Программы 14 пунктов. Напрашивае вывод, подобный итогу рассмотрения обстоятельств и вокруг Пери мировой войны и Парижской мирной конференции: война представляет некоторые возможности тем, кто, воспользовавшись провозглашает чистой доской даже довоенную территорию и устройство государств, а также свое право быть арбитром.
Именно так поняли декларацию в британском парламенте, который встревожился возможным распространением положений Атлантической хартии на судьбу английских колоний. Тут-то Черчилюц пришлось все же уточнить, что речь шла о народах под нацистсю гнетом, а не о колониях. Но Рузвельт имел в виду прежде всего Прибалтику, югославян, все российские народы, кроме русского — «жерт империалистической политики коммунистической России», которь будут фигурировать в законе конгресса США P. L. 86–90 «О порабощенных нациях» 1959 года. Верный вильсонианец программировал еще дальше — конец столетия. Надо отметить, СССР, присоединяясь к Атлантической хартии, без лишних концептуальных разъяснений указал, что применение принципов Атлантической хартии «должны будет сообразовываться с обстоятельствами, нуждами и историческими особенностями той или другой страны[365], что говорит о понимании дальнего прицела англосаксов.
В то время как Рузвельт и Черчилль обращались к миру «демократическим» языком и приглашали Советский Союз к военному сотрудничеству, за дверьми внешнеполитической кухни Вашингтона и Лондона варился питательный бульон будущего пира победителей по весьма старым рецептам. Сравнение этой кухни с официальные декларациями и идеологической внешнеполитической пропагандо весьма впечатляет. Важный материал поставляет деятельность загадочного американского Совета по внешним сношениям.
Американский Совет по внешним сношениям был основан 1916 году, в рубежный момент смены международного курса. Имеино в этот период происходит выход Америки на европейскую и мирову арену, окончательно формируется решение в пользу вступления в Первую мировую войну. Этот выход осуществляется с вызовом традиционному понятию национального интереса и суверенитета, противопоставлением ему, как выражается Г. Киссинджер, некоей: «вселенской, основополагающей гармонии, пока что скрытой от человечества», «уверенности, мощи и идеализма», немыслимых для европейских союзников. США предложили первую либеральную космополитическую идеологию и первую мондиалистскую программу мироустройства, где ведущая роль должна перейти от эгоистических государств-наций к мировым структурам, в которых главная роль арбитра отводилась США.
Одновременно именно в Америке формируется новый тип механизмов по разработке Realpolitik. В 1920 году Совет сливается с американским «Институтом международных отношений». На обложке ежегодно публикуемого «Политического справочника мира» («Political Handbook of the World») Совет объявил себя некоммерческим, внеполитическим, внепартийным научно-исследовательским обществом, которое проводит непрерывные конференции по рассмотрению политических, экономических и финансовых проблем Америки в международном аспекте. Эта организация «представляет из себя группу людей, многие из которых имеют обширный опыт в международных вопросах и которые желают научной и беспристрастной исследовательской работой помочь развитию благоразумной внешней политики США». Однако его материалы, руководящий состав, сама тематика его закрытых заседаний свидетельствуют о том, что эта структура теснейшим образом связана с крупнейшими финансовыми группами США, прежде всего Морганами и Рокфеллерами, а также имеет прямой выход в Государственный департамент.
Совет является структурным механизмом, — соединяющим аналитическо-концептуальную разработку тем стратегического характера для всех аспектов американской роли в мире, формулирование внешнеполитических программ и документов и конкретную дипломатическую работу с союзниками и соперниками, связь с представителями оппозиционных и эмигрантских групп из других стран, а также сферу идеологии и пропаганды через создание базовых аксиом и клише сознания научной и общественно-политической элиты (журнал «Форин Афферс» и т. п.). Из довоенного прошлого Совета можно привести немало красноречивых примеров: председателями Совета были Норман X. Дэвис, также заместитель госсекретаря США, Джон Дэвис, бывший в 1924 году послом США в Англии и кандидатом в президенты США от демократической партии, который вплоть до 40-х годов являлся членом редколлегии «Форин Афферс», Оуэн Юнг — автор репарационного плана Юнга, он же президент «Дженерал Электрик». Некто Исаия Боумэн, член Совета, был советником президента Вудро Вильсона и тесно взаимодействовал с полковником Хаузом. Тот же Исаия Боумэн оставался членом Совета еще в середине 40-х годов, будучи членом одной из главных групп — «территориальной», занимавшейся изучением и планированием территориального будущего Европы после «нацистско-большевистской войны». Его имя всплывет в составе американской делегации в Думбартон-Оксе. Гамильтон Фиш Армстронг, председатель Совета годы Второй мировой войны, был одновременно главным редакт» ром «Форин Афферс», оставаясь на этом влиятельнейшем посту ец к середине 70-х годов. Все упомянутые эксперты и деятели стояд в вопросах внешней политики на однозначно враждебных к Росе позициях, открыто формулируемых вплоть до 22 июня 1941 г. Посетив в 1934 году СССР, Армстронг в публичных выступлениях подтверждал.
Роль Совета по внешним сношениям, его авторитетность ведущей научно-исследовательской организации США по изучению международных проблем с определенного времени были намерен подчеркнуты мондиалистскими структурами. Так, это было сделано на международном съезде научных обществ по изучению международных отношений, организованном под покровительством Лиги Наций в Лондоне в 1939 году. Однако его роль разработчика внешне политики США и связь с Государственным департаментом никоим образом не афишировались, хотя может быть прослежена достаточно доказательно еще с довоенных времен, как и весьма интересный момент разработки Совета не раз служили основой для официальных внешнеполитических документов и даже текстуально совпадали с ним, причем не только американских, но и ряда стран, чья ориентация имеет важное значение для военно-политических планов СШАа Европе.
В конце 90-х годов XX в. Совет превратился в ложу, охватывающую практически все важнейшие общественные институты и государственные структуры США: конгресс США, Государственный департамент и Министерство обороны, банки, финансовые корпорации и учреждения, крупнейшие промышленные корпорации, а так важнейшие информационные агентства, электронные СМИ и печатные издания, руководство и профессуру колледжей и университете. Из сенаторов и конгрессменов, по данным на 1998 год, среди демократов приблизительно в два-три раза больше членов СВС, Трехсторонней комиссии и Бильдербергского клуба — этих мастерских либеральной глобализации под англосаксонской эгидой, чем сред республиканцев, которые, впрочем, также изрядно представлены[366]. Сама организация работы Совета еще до войны была построена так, что состояла не только в подготовке и обсуждении важнейших стратегических оценок международного положения и его перспектив, и в отсылке данных материалов в распоряжение Государственного департамента.
Совет по внешним сношениям еще со времен войны был теснейшим образом связан с английским королевским Институтом междунаоодных отношений в Лондоне (Chatham House), который пересылал свои работы Совету. А. Тойнби, крупнейший британский историк, проработал в «Чэтэм Хаус» 33 года и описывает, как «однажды вечером в Париже в 1919 году в отеле «Мажестик» в штаб-квартире британской делегации собрались все временные сотрудники британской и американской делегации, где и было учреждено «частное англо-американское общество для научного осмысления международных проблем»». «Впоследствии, — пишет Тойнби, — первоначальное англо-американское общество разделилось на два — Совет по внешним сношениям со штаб-квартирой в Нью-Йорке и Королевский институт международных отношений»[367]. Связь американской и английской стратегии по планомерному и упорному распространению мондиалистской внешнеполитической идеологии и концепции мироустройства позволила «архиреакционеру» Барри Голдуотеру, по-видимому наслышанному о «первородстве» британских масонов в этой области, даже высказать суждение, что «Совет по внешним сношениям является американским ответвлением общества, которое организовалось в Англии» и которое «полагает, что национальные границы должны быть уничтожены и установлено единое мировое правление»[368].
На заседаниях Совета, работа которого необычайно активизировалась в периоды, готовящие или предвещающие серьезные геополитические сдвиги, всегда присутствовали и выступали с докладами представители оппозиционных или эмигрантских элит тех стран или территорий, особенно важных для США, но на которые в силу обстоятельств они не могли оказывать решающего воздействия. Советские спецслужбы и аналитические отделы заинтересовались деятельностью Совета, судя по всему, после смены руководства НКВД и в целом, по мере окончания «революционного» периода жизни СССР. До этого, с легкой руки Троцкого, выражавшего восхищение перед Америкой, и Литвинова, не без оснований считавшегося англосаксонским лобби в большевистском руководстве, на США в большей степени смотрели как на потенциального партнера. М. Литвинов даже выступал перед Советом и «удовлетворил американских банкиров» своими ответами, как указал исполнительный секретарь Совета У. Мэллори, имя которого фигурировало в главнейших комиссиях.
Когда чувство родства с Новым Светом и заокеанскими мондиалистскими структурами испарилось, в СССР заподозрили в США геополитического соперника. После смены космополитической большевистской элиты перед разведкой и аналитическими органами, по-видимому, были поставлены новые задачи. Сразу было установлено, что многие важнейшие международные инициативы в Европе и темы заседаний Совета совпадают, хотя не имеют никакой формальной связи, а документы и материалы, рассматриваемые появляются затем в форме официальных заявлений и документ международных и американских инициатив. Так, в частности, подготовленные лондонским «Чэтэм Хауз» «Планы по экономической реконструкции Европы» и «Немедленные послевоенные мероприятия по оказанию помощи и реконструкции в Европе» были рассмотрены на заседаниях Совета за два с лишним месяца до визита в СЦ руководителя Бюро Межсоюзнического комитета послевоенной помощи Лейт-Росса. Эти материалы появились в почти неизмененном виде как официальный документ Госдепартамента США, вручен» Ачесоном М. Литвинову в качестве американского проекта соглашения о послевоенной помощи под названием «Администрация помощи и восстановления Объединенных Наций» (ЮНРРА). Меморандум «О мирных целях Норвегии», рассмотренный на заседаниях Группы по изучению мирных целей европейских наций 1941 г., в большей своей части содержится в официальных документах норвежского министра иностранных дел Трюгве Ли, подписанных им в Лондоне 8 мая 1942 г. и врученных послу Богомолову 16 июля 1942 г. в качестве «Проекта основ норвежской послевоенной политики»
В секретной аналитической записке НКВД Совет назван «квалифицированной и солидной кухней по разработке, систематизации и подготовке не только абстрактных и перспективных проблем будущего послевоенного устройства, но и важнейших международных политических вопросов текущего оперативного порядка, некотор часть из коих может весьма сильно затронуть интересы Советского Союза»[369].
Уже с самого начала Второй мировой войны под руководств Совета по внешним сношениям четыре группы экспертов работ;
по заданию Государственного департамента США на средства фондй Рокфеллера над темами под общим названием «Изучение интересов Америки в военное и мирное время». Работа проводилась в четырех группах: Группа по вооружению. Финансово-экономическая группа», Политическая группа. Территориальная группа. Со 2 июня 1941 г, то есть за три недели до нападения гитлеровской Германии на СССР, с одобрения Госдепартамента прибавилось еще одно подразделение под характерным названием «Группа по изучению мирных целей европейских наций». С июня 1941 года группы резко интенсифицировали работу и издали ограниченным тиражом на гектографе ряд «строго секретных» документов и так называемых меморандумов, посвященных послевоенному порядку в Европе и мире с особым вниманием к территориям и странам, приграничным к СССР.
Членами почти всех важнейших групп одновременно являлись Г. Ф. Армстронг, У. Мэллори, А. Даллес и ряд других ключевых координирующих фигур. Особо обращает на себя внимание целый ряд заседаний, проведенных с участием в качестве докладчиков представителей эмигрантской элиты и бывших государственных деятелей Прибалтики (Литвы, Латвии и Эстонии), Польши, Венгрии, Норвегии, Чехословакии, Румынии, Югославии, Австрии. Тематика заседаний и названия докладов и меморандумов посвящена классическим темам «реальной политики» и глобальным интересам США, мало соответствующим духу вильсонианства и фразеологии Атлантической хартии.
Атлантическая хартия была подписана 14 августа 1941 г., и ее объявление было реакцией на принципиальное изменение международной ситуации — нападение Германии на СССР и начало Великой Отечественной войны. Абстрактно-демократическая риторика вполне соответствовала не только Программе из 14 пунктов В. Вильсона, но и ленинскому Декрету о мире («мир без аннексий и контрибуций»), являясь выражением мировой левой глобалистской идеи. Но национальные интересы требовали вовлечения СССР и его материальных и человеческих ресурсов для разгрома Германии, которую могла уничтожить лишь мощная континентальная держава, и Советский Союз приглашался в качестве союзника в борьбе против общего врага. Что же Совет по внешним сношениям? 22 августа 1941 г. СВС посвящает американской стратегии в новых условиях заседание, циничный прагматизм которого смутил бы Талейрана и Макиавелли. Сама тема заседания («Вопросы американской политики, касающейся нацистско-большевистской войны») и перечень вариантов демонстрируют изнанку, весьма отличную от псевдодемократической риторики официальных деклараций и обращенных ко всему миру и к СССР инициатив:
«Если большевистский режим сохранится:
а) станет ли Америка соучастницей Советской России в войне против Гитлера?
б) должна ли Америка добиваться установления равновесия между (послевоенной) Германией и Россией путем создания независимых от них обеих буферных государств?
в) в случае нападения Японии на Приморье должны ли США вмешаться путем интервенции на Дальнем Востоке?
Если большевистский режим падет:
а) должна ли Америка стараться восстановить большевизм в России?
б) должны ли США по примеру Гитлера санкционировать массовое переселение народов, чтобы создать буферную зону между Германией и Россией?
Если после большевистского режима будет установлен режим сотрудничества с Германией:
а) должны ли США не дать возможность этому режиму установить контроль над Транссибирской железной дорогой?
б) должна ли Америка подготовить на Дальнем Востоке противников этого режима (Китай, Япония)?» (Все выделено Н. Н.)
Интересы и геополитические воззрения, как видно, мало изменились. Не гибель наций, не лишение их суверенитета, не «право народов избирать свою судьбу», а российско-германский модус вивенди, отсутствие между ними буфера под иным контролем и Транссибирская магистраль, одним словом, реальный ключ к контролю Евразией — вот главная забота англосаксов, этих «сил «Океана»», стремящихся овладеть Мировым островом, если выражаться терминами X. Маккиндера. Роль Китая, Японии в самых классические традициях баланса сил и Realpolitik цинично меняется на 180 градусов от опоры до противника в зависимости от исхода схватки.) Однако самое ценное заключают в себе выводы и итоговые тезисы обсуждения. Заключение этого доклада можно считать находкой, настоящей удачей, как недостающий химический элемент, предсказанный в системе Менделеева, для иллюстрации концепции, которую позволили выработать предыдущие разделы данной книги:
«Военный результат этой войны решит судьбу не только большевистского режима; он может обусловить огромный процесс перегруппировки сил от Богемии до Гималаев и Персидского залива. Страницы истории открываются вновь, краски снова льются на карты.
Ключ к этому лежит в реорганизации Восточной Европы, в создании буферной зоны между тевтонами и славянами. В интересах Америки направить свои усилия на конструктивное решение этой проблемы, если только желательно предотвратить повторение войны» [370]. (Выделено Н. Н.)
В развитие этой темы СВС провел до августа 1942 года исключительно интенсивную работу по систематизации и изучению возможностей переустройства послевоенной Европы, прежде всего ее восточной и центральной части, и издал огромное количество «строго секретных» меморандумов, ставших тем не менее сразу достоянием советских ведомств. В этих меморандумах проводится тщательный смотр всех сил и стран, на которые можно было бы сделать ставку, приглашаются все эмигрантские правительства или оппозиционные группы из тех государств, которые все еще не находятся под должным влиянием США, а сами доклады и обсуждения проходят в группе под названием, вполне соответствующим Атлантической хартии: «Группа по изучению мирных целей европейских наций».
В заседаниях принимали участие, иногда с докладами, А. Сметона — бывший президент Литвы, К. Р. Пушта — бывший министр иностранных дел Эстонии, А. Бильманис — «полномочный посол» Латвии в США, эрцгерцог Австрии Отто фон. Грановский — президент организации по возрождению Украины, Л. Димитров — председатель «Македонской политической организации США и Канады», представители польской эмигрантской элиты, бывшие государственные чиновники Чехословакии и Румынии, О. Яши — бывший министр национальностей Венгрии и другие. Председателем этой важнейшей группы был сам Г. Ф. Армстронг, членами — А. Даллес, У. Мэллори. Представленные в Совете «нации» не совпадали с государствами на официальной карте Европы до начала гитлеровской агрессии, что лишний раз позволяет трактовать Атлантическую хартию отнюдь не как требование отвергнуть результаты гитлеровских завоеваний и вернуться к положению ante helium (до войны), а, воспользовавшись этой агрессией, объявить пересмотр довоенных границ и карты Европы. Именно на эти «буферные» восточно- и центральноевропейские силы будет сделана главная ставка США в расширении НАТО в 90-е годы, после краха России-СССР. Судя по всему, у авторов аналитического обзора деятельности Совета, подготовленного 25 августа 1942 г. под грифом «совершенно секретно», были все основания заключить, что «еще до 7 декабря 1941 г. и задолго до окончания войны в США лидеры американских деловых и политических кругов через свои наиболее квалифицированные исследовательские организации приступили к активной разработке планов послевоенного устройства Европы и возможностей экономической и политической экспансии США в Европе»[371].
Принято в целом считать, что окончательное стратегическое решение США «остаться» навсегда в Европе и инкорпорировать роль, интересы и потенциал Западной Европы в свою глобальную стратегию, составной частью которой стало поощрение и европейской интеграции, и «единой Европы», оформилось лишь в 1946 году. Еще в 1944 году впечатление о возможности возврата США к «изоляции» от европейских проблем было распространено даже в самых верхних эшелонах внешнеполитического ведомства Великобритании — самого доверенного союзника США, общность интересов с которым уже была очевидна при декларировании Атлантической хартии. Об этом свидетельствует и приводимый ниже доклад Купера, и его переписка с Иденом о будущем европейском устройстве, а также некоторые материалы советских архивов, показывающих, что в беседах Молотова с Бирнсом, Государственным секретарем США, советская сторона выражала беспокойство, что США могут «замкнуться в своей скорлупе». Однако секретные меморандумы Совета по внешним сношениям говорят о том, что те круги, которые занимались панорамным стратегическим планированием не только внешней политик» но места США в грядущем периоде мировой истории, еще в начале войны, задолго до того, как к этому склонились Государственнй департамент и конгресс, постулировали заинтересованность США в «интеграции» Европы и в универсалистских структурах, которые США должны контролировать и направлять.
Идея всемирной организации для «глобального управления» миром после Второй мировой войны
Международные организации, причем даже региональные (НАГОЙ сегодня претендуют на принятие решений в отношении суверенных государств, что побуждает задуматься о самом их замысле даже тезби кто приветствовал создание универсальных политических институттов, призванных якобы привести человечество к миру и разрешения конфликтов ради всеобщего блага. В свете религиозно-философских основ истории создание всемирных органов с «указующей ролью» выглядит отнюдь не так ясно и вовсе не безобидно, как представлялось и пропагандировалось. Упования на «вечный мир» всегда возникали после кровопролитных войн, однако за призывами навечно покончить с войнами и обвинениями в якобы противоречии между «миролюбием» христианства и в освящении войн церковью, которые часто подкреплялись произвольным и избирательным толкованисмЦ библейских заповедей и евангельских канонов, можно выделить два основных устремления.
Это идея навязывания единых мировоззренческих основ, которые должны породить единые критерии добра и зла, единые толковании человека и человечества, смысла его личной, национальной и государственной жизни, оценки сущности и смысла мировой истории, природы власти и государственности, единую философию и корпус права, единое определение прав и обязанностей. Очевидно, что это единство зиждилось бы отнюдь не на христианских критериях, а в безрелигиозной и рационалистической, поддающейся формализацией основе, что отражает движение к полному всесмешению рас, наций, культур и государств, из хаоса которого по Откровению и рождает (ЯВ Князь тьмы. Но и в позитивистских критериях оценки государство-строительства в таком гипотетическом обществе нация как единый) преемственно живущий организм со своими ценностями исчезает, национальное государство становится нецелесообразным, а индивид живет по принципу «где хорошо, там и отечество», и поэтому ему выгоднее мировое правительство, нежели национальное, а понятие суверенитета государства-нации, трактуемое в современных критепиях с Вестфальского мира 1648 года, становится главным препятствием.
Даже в либеральной парадигме любой мировой орган, прямо посягающий на суверенность государства-нации, на ее право иметь внутреннюю национально-религиозную жизнь со своими понятиями и защищать ее, прямо противоречит основополагающим постулатам «демократического правового государства».
Тот, кто дирижирует мировым правительством, будет сам вырабатывать и назначать критерии, сам судить об их исполнении и сам карать нарушения. Это антипод пресловутому разделению властей, которое служит системой сдержек и противовесов в обществе, где верховная власть интерпретируется как воплощение «суверенитета народа», а государство — как общественный договор. Но в христианских критериях это полная апостасия.
Примечательной особенностью происхождения идей навязывания единых мировоззренческих основ во II тысячелетии является тот факт, что они предлагались в христианском мире тайными или явными врагами христианской церкви, исключительно неапостольскими христианами — протестантами, или их предшественниками, или «диссидентскими» кругами в католическихстранах, после Возрождения и Просвещения — представителями нарождающегося либерализма, многие из которых уже тогда были атеистами. Пацифизм как система взглядов также явился частью мировоззрения, которое было плодом либерализма в основном в протестантских странах, будучи порождением христианской культуры периода апостасии.
Почти всегда пацифизм так или иначе апеллирует к элементам христианского учения, оперирует его категориями и постулатами, однако вырывая их из контекста, из традиции и истории. Его пафос обращен к миру, воспитанному Священным Писанием в ожидании, что наступит век, когда «волк будет жить вместе с ягненком», «и лев, как вол, будет есть солому», «и младенец будет играть над норою аспида, и дитя протянет руку свою на гнездо змеи» (Исаия. 11. 6–8). Хилиастическое ожидание побуждает буквально, материалистически прочитывать эти строки, опуская указание, что это будет не на грешной земле, а в мире ином, ибо лишь в нем «земля будет наполнена ведением Господа», в мире, образ которого в Откровении Св. Иоанна Богослова заключен в «Святом Иерусалиме» — граде, где «спасенные народы будут ходить в свете его» и в который не войдет «никто, преданный мерзости и лжи, а только те, кто написаны у Агнца в Книге жизни» (Отк. 21.24, 27).
Как организованное движение пацифизм является продукте! современной секулярной цивилизации. Пацифизм не имеет позит ного определения мира, который трактуется от противного, как стояние без войны, что в философском смысле вообще не являе определением. Война же имеет ясное определение, не нуждающее в понятии мира. Сербский философ Драгош Калаич справедл! подметил, что пацифизм никогда не был автономным явлением, составной частью мировоззренческих систем левого толка, основ ных на превознесении системы материалистического демониз идолов истории и «исторического прогресса»[372] (добавим, и те о земной жизни как главной ценности). В этом смысле он предС антитезой библейской роли войн, которые были одной из движу сил истории, поскольку отражали земное воплощение борьбы Бога с силами зла. Вне зависимости от благородных побуждений отдельных его адвокатов пацифизм как основа мондиализма ста вится формой идеологии, ориентированой на «конец истории», в * нетрудно распознать секуляристски извращенное отражение хрис-ййй анской эсхатологии, которое поддерживают буддисты, для которвКД «жизнь — божественное ничто», а «добро и зло, истина и ложь отаД сительны и лишь стороны иллюзии», за которые не стоит умиргййй
Ложность апелляции к христианскому миролюбию была бы очЩ видна, если бы секулярное образование не привело к примитивизации и приземленности понимания христианства как «религии мир «йК? которой якобы противоречит готовность противостоять силой злуЯ моральному и физическому давлению. Однако мир, который провозглашает и дарует своим Пришествием Христос — «не от мира сего», это отнюдь не мир между людьми или народами, но вертикальный мир между человеком и Богом: «Мир оставляю вам, мир Мой даю вам: не так как мир дает «(Иоан. 14,27). Тем же, кто ожидает от ОйЦ Божия безоблачного счастья и дара мира горизонтального, невдЖйЦ можного в силу греховной природы человека и его гордыни, ХристоЙ недвусмысленно поясняет: «Не думайте, что Я пришел принести MNf на землю; не мир пришел Я принести, но меч» (Мат. 10, 34). МЙ принесен не для обретения мира от мира сего, но ради обретенЙК метафизического мира, для достижения которого человек, идя пр вым путем, с помощью Господа, не должен уклоняться от борьбйв против зла, неправды и несвободы в себе и вокруг себя. ПоэтоМ$К «миротворцы» из Нагорной проповеди — это не пацифисты, а прЙЦ водящие мир в соответствие с божественной истиной. В противном случае, если бы мир означал горизонтальное измерение, оно обязывало бы христиан полностью капитулировать перед всяким натискоЖ зла, лишь бы обрести земной материальный мир и комфорт. Именно такому ложному пути уготован в христианской эсхатологии печальный конец: «Ибо, когда будут говорить: мир и безопасность, тогда внезапно постигнет их пагуба… и не избегнут» (1 Фесс. 5, 3). Ни Христос, ни Его Церковь никогда не обещали «торжества поголовного братства на земном шаре», подметил К. Леонтьев, пояснивший, нто «для такого братства необходимы прежде всего уступки со всех сторон. А есть вещи, которые уступать нельзя»[373].
Св. Амвросий подметил, что существуют две основные формы несправедливости: чинить неправду самому и допускать, чтобы ее чинили другие, не принимая под защиту тех, кому она угрожает. Св. Амвросий заключает, что есть войны, не вести которые есть грех, и долг церкви, как хранителя справедливости, определять, какая война является праведной и какая — неправедной, что также есть указание на вопрос об отношении церкви к политике, к общественным явлениям и проблемам: война является лишь крайней формой политических столкновений. Еще Карл Шмитт, исследуя суть политики, отметил, что ни одному христианину в ходе тысячелетнего наступления мусульман на Европу не взбрело в голову ради любви к ближнему отдать ее туркам без боя или перестать оборонять и защищать свои церкви от поругания.
Пацифистское извращение почти всех евангельских заповедей имеет успех в силу падения образования и обеднения языков, которые сегодня одним словом обозначают и личного врага, и врага общественного, врага истины, добра, чести. «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас» (Мат. 5. 44 и Лк. 6, 27) вовсе не означает буквальный призыв возлюбить любых врагов, в число которых входит и сам Сатана. В древнегреческой и латинской версии этот призыв означал «возлюбить» личных — inimicos, но не общественных или военных врагов — hastes. Римские христиане не трактовали призыв «diligite inimicos vestros» как возлюбите вообще врага («diligite hostes vestros»), но понимали, что враг в политическом, духовном смысле не предполагает личную ненависть, и солдат не имеет морального права использовать оружие для мщения за личные обиды; отсюда вытекает и осуждение неоправданной жестокости в войнах, ненужной для военной победы, и негуманности к пленным и некомбатантам — гражданскому населению, аморальность личной жестокости стражника над узником. Еще Бл. Августин разъяснил другую «пацифистскую» заповедь: подставлять противнику левую щеку после того, как он ударит тебя по правой (Мат. 5, 39). Это относится к душе, но не к телу, и речь идет о моральной дисциплине и удержании от греха гнева, когда на вызовы ненависти должно отвечать не ненавистью, но возвышением суверенного и непоколебимого духа[374].
Искушения дословного толкования и интерпретации евангельских начал ради отказа от воинской службы и участия в боевых действиях одолевали христианскую церковь главным образом до принятия императором Константином знаменитого эдикта о веротерпимости. До этого история действительно свидетельствует об отказах христиан даже ценой мученичества от воинской обязанности. Показательно, что это было в основном связано с отвращением не к оружию, но к обязанности участвовать в языческих обрядах, бывшие «неотъемлемой частью службы, охране храмов и культе императора, который был и Augustus, и Imperator, и Pontifex maximus (и бог верховный правитель, и первосвященник) — «кумир», лояльностная присяга которому фактически означали грех идолопоклонничества.
Острую дискуссию по этому вопросу внутри церкви отражают пламенные отрицания службы теологом Тертуллианом, ненавидевшим Римскую империю[375] и сменившим вначале умеренное отношений к воинской службе на бескомпромиссно отрицательное. Христианский философ Ориген признавал гражданский долг перед государством, но предлагал язычникам служить в армии, а христианам — альтернативную службу без оружия. Все это кончилось после Константинова эдикта. Уже в 314 году церковный собор в Арле, кроме осуждения донатистской ереси, канонизировал отлучение всех верующих, которые отвергали воинскую повинность или дезертировали. Третий канон церковного собора в Арле зафиксировал отношение церкви к войне, которое отныне стало определяться квалифицируй ванными оценками ее праведности или неправедности.
Было бы ошибочным обвинять христианство, которое не отрицает насилие, но, безусловно, не предписывает его, в отличие от Ветхого Завета или ислама, в том, что оно не сумело преодолеть войны, которые могут исчезнуть лишь в эсхатологической перспективе равно как и в том, что церковь не осуждает, но освящает национальные чувства и любовь к Отечеству, что противоположно либеральному и мондиалистскому тезису ubi bene ibi patria — «где хорошо там и отечество». Здесь извращается еще один евангельский канон «Не будет ни эллина, ни иудея, ни обрезанного, ни необрезаннот ни мужчины, ни женщины», поскольку эти слова часто отсекают от следующих: «Везде и во всем один Христос», что лишь означает опять мир иной, в котором после принятия Христовой истины для Бога равны все христиане разной национальности и пола. Однако мире земном далеко не везде и не во всем один Христос, и весьма велика разница между теми, кто Его признает и не признает.
Заметим, что именно православная церковь внесла тем не менее наибольший вклад в обуздание военных страстей и выработку гуманного отношения к противнику. В сравнении трех христианских конфессий — православной, католической и протестантской — именно православное учение достигло больших высот в проповеди самообуздания и универсализма, что проявилось в отличном отношении к народам империи. Католическая церковь всерьез вела дискуссии о том, являются ли южноамериканские туземцы людьми и применимы ли к ним христианские заповеди и проповедь, а конкиста стала символом бесчеловечности и алчности завоевателя. Однако именно армии протестантских стран в Новое и Новейшее время отличаются наибольшей жестокостью и освобожденностыо от моральных ограничений по отношению к неприятелю, особенно к туземцам или представителям «второсортных неисторичных» народов. Английские колониальные повадки в Ост-Индии, равно как и кальвинистская мораль пуритан в Вест-Индии де-факто следовали отнюдь не евангельским заповедям миролюбия, а примитивно трактуемым ветхозаветным образцам геноцида в отношении тех, кто не предназначен ко Спасению.
Самонадеянное отношение к собственной непогрешимости и чувство снисходительного сожаления к другим не есть проявление личных свойств, но вытекают из протестантского учения о Спасении.
В протестантизме отходит на второй план преодоление собственных грехов по сравнению с фиксированностью на подсчете добрых поступков («реестр добродетелей» Б. Франклина) и провозглашено достижение Спасения уже по принятии протестантского учения, а не как возможность заслужить его выполнением заповедей Блаженств — Нагорной проповеди («Блаженны нищие духом…»), всесторонней аскезой и покаянием.
Духовно-психологический строй протестантизма — приподнято-удовлетворенный, исполненный не только уверенности в том, что им гарантировано спасение, но и ожидания, что уже в земной жизни Бог им воздаст. Деловой успех и богатство не вызывают смущения и, в частности, у пуритан прямо расцениваются как показатель их богоизбранности. Подобные элементы избирательно выхвачены из разных мест Ветхого Завета, но если апостольские христиане интерпретируют Ветхий Завет Евангелием и посланиями Св. апостола Павла, то протестантизм, особенно англосаксонский пуританизм, — это максимальный отход от Нового Завета к Ветхому.
Уверенность в своей непогрешимости и превосходстве во многом является религиозно-философской основой мессианства собственной роли и своих идей мироустройства, в которых с незапамятных времен была идея учреждения всемирной организации, навязывающей не только духовно, но и в практической жизни единые и вечные стандарты, которые должны обеспечить мир. Однако в известных трактатах «о вечном мире» далеко не все авторы осмеливались предлагать вводить эти стандарты силой. Так, И. Кант, полагавший, что Тажданское устройство каждого государства должно быть республиканским, одновременно утверждал, что «ни одно государство не должно насильственно вмешиваться в вопрос правления и государственного устройства других государств». Еще более актуальный сегодня на фоне «гуманитарной интервенции» в Югославию являете» другое положение И. Канта. Рассуждая о взаимоотношениях между государствами, он однозначно утверждает, что «карательная война (helium punitivum) между государствами немыслима, поскольку меадю ними нет отношения высшего к подчиненному», равно как «ни одна сторона не может быть объявлена неправой, так как это предполагают уже судебное решение»[376]. Видно, как в современной доктрине идеологии глобализации либерализм уже отрекается от своего осищгвополагающего принципа эгалитарности и прокламирует именно отношения между разными нациями как. «отношения высшего к подчиненному».
Именно англосаксонские религиозные и общественные организации перехватили в начале XX века инициативу в настойчиво» продвижении пацифизма, экуменизма и «мира как концепции международных отношений» вместе со всемирными институтами, которые осуществляли бы контроль и обеспечение установленных??? правил, даже применяя насилие. Нетрудно распознать в этом механизм для осуществления древней идеи мирового господства, соблазаИ которой проявлял себя в различных религиях и сектах, открытйХ; мировоззренческих и политических доктринах и в тайных обществ» на протяжении веков и возродился с невиданной силой на пороге III тысячелетия. Любопытную классификацию дал в начале века пацифистскому и мондиалистскому движению депутат Национального собрания Франции М. Флуранс в «Международном обозрении тайных обществ». Он подразделяет пацифистское движение на три этапа: «католический», «еврейский» и «американский», которые осуществлялись под разными эгидами. На первой стадии сначала использовав авторитет папы, которого «потом попросту исключили из списка будущего конгресса». Вторая, «еврейская» стадия осуществлялась под формальной эгидой русского царя, который присутствовал на Конференции в Гааге, «следуя, по настоянию Всемирного еврейской конгресса, программе его деда Александра II». На третьей стадии «американской», президент Т. Рузвельт начал внедрять систему Всемирной конфедерации»[377]. Флуранс — экзальтированный оппонент этих идей, возможно, субъективен. Но переход в американские руки всего процесса еще на более ранней, в терминологии Флуранеа, «еврейской» стадии, отметил один из авторитетнейших лидеров пацифизма, широко и неоднозначно знаменитый экуменист и, по оценке Жуэна, «нарицательная фигура масонского пацифизма» начала века — Л. Буржуа, указавший, что, если бы не инициативы президента Рузвельта в 1904 году, не состоялась бы «Конференция в Гааге, о которой всем известно, что император России играл там второстепенную и чисто протокольную роль»[378].
Открытые в 90-е годы рабочие документы, проекты, переписка, обмен меморандумами по созданию всемирной организации безопасности весьма ясно демонстрируют отличие мондиалистской англосаксонской концепции мироустройства от основанной на классическом международном праве и его центральном понятии суверенности государства-нации концепции СССР. Очевидно и полное отсутствие всякой эйфории в отношении будущего ООН у внешнеполитического ведомства СССР.
В целом советские крупные дипломаты нового призыва вряд ли задумывались о глубинном смысле и происхождении замыслов Ф. Рузвельта — убежденного и последовательного продолжателя вильсонианского направления. Материалы архивов скорее говорят об отсутствии у советской дипломатии осознания универсалистского философского смысла и, главное, нацеленного в далекое будущее рузвельтовского плана переустройства послевоенного мира глобализации. А. Ю. Борисов подмечает, что такому недопониманию весьма способствовала «ограниченность марксистско-ленинского анализа, а в ряде случаев и просто бросающаяся в глаза вульгаризация политического процесса в духе институтов «красной профессуры»[379]. Вильсонианскую идеологию расшифровать с помощью марксистских классовых схем еще труднее, чем геополитику. В историческом материализме эрозия суверенитета и рационализированное мировое правление — такой же конечный идеал и естественное развитие коммунистического универсалистского проекта, что замыкает критику альтернативного либерального глобализма в обличениях всемирных амбиций монополистического капитала.
Так, по косвенным признакам, М. Литвинов, судя по тону и ссылкам в его записках (именно его комиссия занималась вопросом будущей «организации безопасности»), понимал суть замысла и его глубинные исторические истоки, и мондиалистская философия и видение мира ему явно импонировали. В НКИД действительно куда более системно, на основе классического подхода, разбирались геополитические конфигурации, возможности благоприятного для СССР изменения одних границ и международного признания других, репарации с Германии и возможности американского займа для нужд восстановления СССР. В то же время Ф. Рузвельт, будучи меньшим идеалистом, чем его кумир Вильсон, как пишет Борисов, ссылаясь, на воспоминания Эйзенхауэра о его беседах с Рузвельтом, «хотя япризнавал серьезность военных побед, стоящих перед союзниками» большинство замечаний делал «относительно отдаленного будущего задач послевоенного времени, включая положение колоний и зависимых территорий».
Если идейная суть вильсонианства ускользала от внимания при» нимающих решения, то практические международно-правовые следствия американского плана в СССР поняли прекрасно. С самого начала шла острейшая борьба двух проектов устава по разным ра делам и пунктам, которая фактически отражала совершенно разныеконцепции будущей организации. СССР вообще с большой остородя ностью, если не с недоверием, рассматривал эту инициативу, однако в конечном счете был готов пойти на создание организации с, элементами многостороннего договора, которая не посягала бы на суверенность государства и решения которой имели бы скорее мсь. рально-политическое значение, реализовались классическими методами дипломатии, должны были приниматься заинтересованным странами абсолютно добровольно и не могли бы быть навязана военной силой.
С самого начала советская сторона в той или иной мере ощущал», что Атлантическая хартия и все идеи проекта послевоенного мира предполагали косвенное замаскированное вмешательство во внут ренние взаимоотношения в государствах, особенно многонациональ ных. Во всех внутренних разработках и проектах, представляемые на рассмотрение союзников, делался акцент на суверенность государства-нации. «Международная организация будет тщательно воздерживаться от какого бы то ни было вмешательства во внутренние дела отдельных государств и, в частности, во взаимоотношения между тем или иным национальным меньшинством и государством, в котором это меньшинство проживает». В обзоре НКИД указывалось/! на опыт Лиги Наций, показавший, «что конфликты в этой области обычно искусственно раздуваются государствами, которым выгодно было покровительствовать национальным меньшинствам в друпОД государствах и этим ослаблять их… За время своего существования Лига Наций не разрешила ни одного спора между национальны меньшинством и государством его проживания… Поэтому международная организация объявит, что взаимоотношения внутри госуд дарства между его различными национальными группами являютс внутренним делом каждого государства и не подлежат ее компер тенции», а «конфликтом, подлежащим обсуждению международной организацией, является такой спор между государствами, продолжи— ние которого представляет собой угрозу для всех»[380].
Осознанная установка на незыблемость классического толкования суверенитета побуждала советское внешнеполитическое ведомство к максимальной осторожности при согласовании принципов гудущего устава. Поскольку было «совершенно очевидно, что исключить из функций международной организации улаживание международных конфликтов не представляется возможным… необходимо будет, однако, детально разработать наиболее удовлетворительные для нас процедуры, например уточнить категории вопросов, подлежащих такого рода разбирательству, предусмотреть максимально высокое квалифицированное большинство для вынесения решений и всячески ослаблять обязательность этих решений»[381].
С другой стороны, США и Великобритания исходили совсем из иной концепции, пытаясь создать наднациональную универсальную организацию, которая не просто сдерживала бы своим авторитетом и моральными санкциями грубых нарушителей права, но управляла бы политикой суверенных государств, причем не только внешней, но и внутренней, самостоятельно определяя, какие события во внутренней жизни того или иного государства представляют «угрозу международному миру». Примечательно, что предлагаемые англосаксонские проекты полномочий главного органа (в первых редакциях — Исполнительного совета, затем — Совета Безопасности) свидетельствовали о совершенно определенной интерпретации понятия универсальности будущего органа. В момент, когда было еще совершенно не ясно, сколько стран войдет в организацию, «универсальность» англосаксами понималась как обязательность ее решений для всех, даже для тех, кто не пожелал бы стать членом организации.
Англосаксонские официальные проекты разрабатывались в обстановке вакханалии мондиалистских настроений среди многочисленных общественных и, прежде всего, протестантско-религиозных организаций и «филантропических» обществ в Англии и США, но также и в континентальной Европе. Они буквально обрушили на союзников, включая и советское внешнеполитическое ведомство, многочисленные и зачастую бредовые проекты мироустройства, зерном которых было «утверждение», гарантированное угрозой применения коллективной силы, единых стандартов жизни, которые якобы обеспечили бы вечный мир. Многие из них были тщательно подшиты в папки Комиссии Литвинова и представляют собой интересный Документ эпохи, тем более важный, что именно эта, по сути тоталитарная по отношению к суверенным государствам в масштабах всего мира, идеология, отвергнутая благодаря упорству и бдительности СССР при создании ООН, была полностью использована при созДании Совета Европы, который сейчас выходит на передний план. Проекты «Города мира» от имени Международной дипломатической академии в Париже, реферат «О вечном мире» некоего профессов А. Пиленко вообще предлагали построить мир по рецептам коммунистов-утопистов с регламентацией жизни народов по единым рационалистическим критериям, и страны с большим доходов большим успехом в области экономического развития имели больше прав, чем страны неуспешные. В этом проекте даже полагалась процедура для периодического пересмотра границ территорий государств в зависимости от изменения численности населения, которая определяла бы и количество голосов в предлагаемой организации. На фоне сегодняшних претензий США ид готовности применять силу в регионах поставок энергетически сырья такие идеи представляются уже не столь утопичными.
Проекты британских общественных организаций были менее курьезными и экзотическими и совсем не столь наивными, поскольку содержали соблазнительную системную мондиалистскую филм фию «нового общества» (проект пакта, предложенного президент) League of Nations Union лордом Сесилем). В детально разработана проекте «Условия конструктивного мира», представленном от им более чем 40 британских национальных организаций вице-презвд том «Национального совета мира» (National Peace Council) на Сириллом Бэйли, целью всемирной организации был определен отпор агрессии, а создание человеческого общества, в котором? торы, порождающие агрессию, будут устранены путем удовлетвс ния народов». Разумеется, для успеха нового типа отношений,» должны отказаться от права действовать изолированно или иск чительно в собственных интересах в вопросах, которые затратив благополучие человечества в целом». При этом необходимо б) обеспечить служение политической машины личности, чтобы iq отвратить сознание, которое угрожает духу и основам демокраа «Национальный совет мира» считал необходимым «подчине общественной жизни и национальной международному управлй и принципам вечных стандартов». Страны должны были бы безе ворочно признать авторитет всемирной организации и передават! ее рассмотрение все споры. Речь также шла о Unified Europe (в га воде НКИД — «унифицированной» Европе) и «воспитании миров гражданства» и практического интернационализма[382]. Параллеш мировоззрения крайне либеральных концепций с коммуниста»? скими весьма нагляден, как и схожесть самого дерзания — при дительно «творить» нового человека и новое человеческое общест под единым управлением.
В записке М. Литвинова, непонятно для чего, приведены мги известные и, по-видимому, специально затребованные у исторш данные о самых древних проектах идеи и перечислены, не без симпатии, имена первых пропагандистов. Вообще тексты за подписью Литвинова, хотя и фиксируют столкновение с интересами СССР, свидетельствуют о некоем идеологическом родстве с самой философией универсализма, ее корнями и столпами в истории. Сейчас уже наверное, не узнать, какая религиозно-философская парадигма исторического мышления побудила Литвинова упомянуть следующий список родоначальников универсалистской идеи и организации. Первая ссылка на Пьера Дюбуа — деятеля при дворе короля Филиппа Красивого, который вступил в открытое столкновение с орденом тамплиеров и в 1310 г. казнил его Великого магистра — Якова де Моле. Вполне возможно, что Дюбуа был сам тамплиером — шпионом при дворе, ибо Л. А. Тихомиров в своем панорамном труде о религиозно-философских основах истории, в разделе о тайных обществах, на основе глубокого изучения имеющихся источников и литературы утверждает, что идеей тамплиеров было нечто вроде «соединенных штатов Европы» под их финансовым и иным контролем. Следующие имена не менее характерны — Генрих Наваррский и крупнейшая фигура при его дворе герцог Сюлли — гугеноты, то есть кальвинисты, полагавшие целесообразным создание всеевропейского «Совета государств», который занимался бы «не только урегулированием споров, но и проводил бы в жизнь свои решения при помощи международных сил». Примечательно, что Сюлли полагал Московию варварской страной, несмотря на шесть веков христианства, и считал, что ее нужно будет отбросить в Азию, если она не подчинится решению Совета. Далее следуют более известные авторы «трактатов о вечном мире» — квакер В. Пенн (1693 г.), французпросветитель и бывший аббат де Сен-Пьер — церковный диссидент, труд которого дошел до нас в изложении Мотескье, автор control social — Ж. Ж. Руссо (1761 г.), И. Бентам (1786 г.), И. Кант (1795 г.). В XX веке рупором этой идеи становятся в основном англосаксы, если не считать из серьезных фигур австрийского аристократа и члена всевозможных загадочных обществ Куденхова-Каллерги, пытавшегося активно создать пан-Европу. После Первой мировой войны — В. Вильсон с его Лигой Наций, затем Ф. Рузвельт, У. Черчилль, А. Иден, С. Уэллес.
Немалую роль в продвижении этой идеи играл американский Совет по внешним сношениям, сделавший вывод о необходимости замены Лиги Наций. В приводимых высказываниях англосаксонских политиков и влиятельных общественных фигур как с критикой Лиги Наций, так и о будущей организации очевидна концепция — управлять мировыми отношениями. По суждению Самнера Уэллеса, «Лига Наций была лишь средством для поддержания статус-кво, ей никогда не дано было действовать в качестве эластичного и беспристрастного орудия». Лорд Дэвис в книге «Федерированная Европа» сожалел о равенстве голосов, когда голос Гаити равен голосу Великобритании, американец Спикмэн называет «единогласие абсурщ ным выражением суверенитета, которое парализует», против того выступает и будущий протагонист интеграции и пан-Европы бельгиец Спаак. В разработках комиссии М. Литвинова, своб ных от пропагандистской шелухи, в ответ на приведенные в обз мнения и суждения просто указано: «Утопично думать, что преде вители отдельных суверенных стран могут в международной орга зации забыть свои национальные интересы, совершенно отказаться от национального эгоизма и действовать исключительно в духе интересов человечества»[383]
США пытались также заложить механизм принудительно ограничения национальных вооружений стран под контролем 6yдущей организации. В меморандуме Государственного департаментйс 21 мая 1944 г. содержался тезис о том, что «международное сотрудничество должно включать эвентуальное урегулирование вопр о национальных вооружениях таким путем, чтобы не было возм ности с успехом бросать вызов закону и чтобы в то же время бр вооружений было сокращено до минимума». Это вызвало категортческое неприятие СССР. НКИД выражал крайнюю осторожности вопросе о вооружениях и о Международном суде, который не долзй был стать вершителем судеб суверенных государств. В ссылке опыт Лиги Наций говорилось, что «обязательная юрисдикция пала? Международного суда ЛН существовала исключительно по отнои нию к государствам, которые приняли так называемую факультативную клаузулу», представленную в ст. 36, то есть добровольно отда себя на суд. Вывод самого начального обзора идеи международной организации, отношения к ней общественного мнения на ЗападбЧ первых американских предложений таков: желательно ликвидЙЙ вать Лигу Наций и создать международную организацию с задачи поддержания всеобщего мира и безопасности и принятия с целью коллективных мер для предотвращения агрессии и от осуществлению агрессии. В связи с «опасностью решений по ному разрешению споров и учитывая враждебность к СССР» зап предлагала вывести вопросы юридического характера из сие будущей организации, как и отвергнуть предложение о вооруженнь силах, настаивать на исключении из функций МО экономических и социальных проблем, явно не желая соучаствовать в продвижей американского капитала по всему миру. Главный акцент был сдетй на принципе единогласия в Совете и квалифицированном болыпи! стве в 2/ голосов в Собрании (будущей Генеральной Ассамблее).[384]
Когда 18 июня 1944 г. Молотовым были получены американские предварительные предложения, концептуальное различие проектов было более чем очевидным. В разделе, где советская сторона говорила «о мерах против агрессии», исходя из того, что организация будет реагировать на уже случившиеся нарушения мира, США предлагали наделить будущий орган правом самолично «определять наличие угрозы миру или нарушений мира… разрешать споры, переданные ей сторонами, или же таковые, которые она по своей инициативе считает подлежащими ее юрисдикции». Государства же в американском проекте лишались даже средств сопротивления непрошеному участию нового органа: «Организация должна быть уполномочена осуществлять принципы, согласно которым ни одной нации не будет разрешено содержать или применять вооруженную силу… каким-то образом, несовместимым с целями, предусмотренными в основном документе международной организации, или оказывать помощь какому-либо государству вопреки превентивной или принудительной акции, предпринятой международной организацией». В американском проекте предполагалась максимальная универсализация деятельности МО, охват ею всех сторон жизни государств, создание сети региональных учреждений, структур, занимающихся экономическими проблемами. Региональные органы должны «поощрять передачу вопросов юридического характера Международному суду, статут которого должен стать частью основного документа МО» — положение, против которого изначально выступали советские эксперты. Что касается прав Исполнительного совета — будущего Совета Безопасности, то он в концепции США обретал черты наднационального правительства, ибо наделялся правом «принятия на себя по собственной инициативе или в случае передачи ему юрисдикции над спором». Организация должна была устанавливать правила международного и внутреннего поведения для всего мира, включая и государства-нечлены.
В отношении суверенных государств выдвигалось уставное требование: «Все государства, независимо от того, являются они членом международной организации или нет (выделено Н. Н.), должны:
а) улаживать споры только лишь мирными способами и б) воздерживаться в своих международных отношениях от угрозы силой или от применения силы… каким-либо образом, несовместимым с целями…». Перечислив веер позволенных государствам возможностей Урегулирования споров, таких как арбитраж, посредничество, переговоры, передача спора на рассмотрение Международного суда «по своему выбору», американский проект далее постулирует, что в случае неудачи стороны «обязаны передать этот спор на рассмотрение Исполнительного совета». Однако полномочия Совета простирались е дальше: «Когда Исполнительный совет по своей собственной инициативе определит, что между государствами-членами существует спор, который создает угрозу безопасности и миру, который не находится в стадии соответствующего разрешения, он должен быть облечен правом юрисдикции для осуществления урегулирована спора». Венцом этой концепции универсального мирового поряд! и господства над миром является серия положений о распространи нии юрисдикции МО над государствами-нечленами: «В случае cnoi государства-члена и государства-нечлена или государств-нечлено Совет должен быть уполномочен взять на себя юрисдикцию либо? своей собственной инициативе, либо по просьбе какой-либо стороны».
В разделе А предлагаемого проекта устава США наделяют исполнительный совет правом «устанавливать существование любе угрозы миру или любое нарушение мира и решать», что может быть поводом для его вмешательства. Таковыми поводами признавали «применение военных сил одним государством в пределах юрисд» ции другого государства, не разрешенное международной органи цией» (МО могла разрешать или не разрешать такое применен военной силы); «невыполнение предложения Исполнительного се вета принять процедуру мирного разрешения какого-либо спорай «непринятие условий разрешения спора, установленных МО или И ее уполномочию», «невыполнение предложения Исполнительно совета сохранить существующее положение». Остальные государсйв вне зависимости от того, являются ли они членами МО или не должны воздерживаться от оказания помощи любому государств если бы это нарушило предупредительные или принудительные деЯ ствия». Но Совет при этом «уполномочен предложить государства»! членам предоставить право прохода войск и средств, включая базе необходимые» для принудительных мер. Таким образом сувереннй государства даже лишены права на нейтралитет в конфликте[385].
Советские предложения принципиально и концептуально о личались и были далеки от идеи создания мирового правительст! В качестве целей МО советский меморандум определил «подде жание всеобщего мира и безопасности и принятие с этой целв коллективных мер для предотвращения агрессии и организации Пй давления осуществления агрессии… разрешение и устранение мид ными способами международных конфликтов, могущих привести? нарушению мира». Примечательно, что в советском проекте в paзделе «меры против агрессора» именно очевидный агрессор являетй объектом всех мер. Что касается вооруженных сил, то перспектив их использования «по уполномочию» Совета в американском??? екте еще более охладила отношение к этой форме, и в советски проекте допускались лишь «вооруженные силы для поддержания безопасности и мира, используя для этого вооруженные силы, преде ставляемые в его распоряжение государствами-членами органй зации на основе особого соглашения».
Впечатляют итоговые, весьма скептические, выводы Комиссии НКИД ° перспективах будущей организации и сопряжении ее деятельности с интересами СССР. Они дают совсем иное представление об истоках этой организации, чем то, что до сих пор тиражируется в литературе и официальной оценке роли ООН. «Если малые нации, ак и после Первой мировой войны, могут видеть в создании организации гарантию своей безопасности», то правительства Англии и Америки, по суждению НКИД, идут на это «по необходимости, главным образом по соображениям внутренней политики, для удовлетворения своего общественного мнения, которое готово приписывать организации значение чуть ли не панацеи от войн». Особенно впечатляет главный вывод о будущих отношениях с другими великими державами через призму создаваемой организации, сделанный в Проекте директив по переговорам о создании международной организации безопасности: «Можно представить мало случаев и положений, когда организация могла бы быть использована нами в наших интересах, между тем как у Америки, а еще больше у Англии имеется много шансов поставить организацию в определенных случаях на службу своим интересам. Следовательно, в создании организации безопасности мы в значительно меньшей степени заинтересованы, чем США, Англия и другие государства. Нам необходимо, во всяком случае, заботиться о том, чтобы организация не могла быть использована против наших интересов, и это соображение является мерой наших уступок при предстоящих переговорах.
В проекте директив подчеркивалось, что нашим преимуществом перед партнерами было то, что «возможный срыв переговоров был бы более неприятен для них по своим последствиям», однако широкая популярность лозунга организации в странах антигитлеровской коалиции, надежды и упования заставляют СССР избегать впечатления, будто он выдвигает помехи. Для этого были перечислены вопросы принципиального характера, по которым следовало стоять непоколебимо, — это единогласие великих держав в вопросах компетенции Совета, то есть в вопросах безопасности, и формулирование ситуаций и форм для вмешательства организации в споры и конфликты. По другим же вопросам допускались уступки, в том числе и по процедуре голосования в других органах.
«Мы придаем значение деятельности будущей организации в области непосредственного предупреждения и подавления агрессии», но «наши партнеры в первую очередь — вопросам так называемого мирного разрешения международных конфликтов и предлагают Довольно обстоятельную процедуру… Необходимо при этом учитывать, что нам приходится ожидать мало пользы для себя от разрешения организацией или созданными ею органами споров, затрагивающих наши интересы, и что, наоборот, могут быть создаваемы для нас весьма неудобные положения». Поэтому рекомендовалось сделать «процедуру сложной», «усилить полномочи Совета» при единогласии постоянных членов в противовес арупЛ органам, где большинство будет идти в фарватере США. Главна задача делегации была определена так: «Не допустить такого поле жения, при котором организация или отдельные ее органы мовд бы принимать обязательные для нас решения без нашего согласия» «Мы должны добиться того, чтобы никакие решения Органиэа ции не получали обязательной силы без одобрения или утверждв ния их руководящим органом, в котором вопросы решаются едй ногласием». В проекте также рекомендовалось отклонить попыпв «преждевременного поднятия вопросов о регулировании вооружв ний»[386].
Особая битва развернулась на конференции в Думбартон-0к «ж о которой в литературе фигурируют легенды, совершенно не со «й ветствующие действительному положению в тот момент. ИсторнЖ графия и сегодняшние ссылки официальных лиц как России, так_ США в связи с периодическими юбилейными датами ООН характЮ ризуют Думбартон-Окс как триумф идей мира и обоюдных надеяай на послевоенное сотрудничество. На деле острота разногласий был& так велика, столкновение мондиалистской и традиционалистсксйй концепций мира столь принципиальным, что стороны едва находйНД в себе силы ради общественности выходить к прессе.
США настаивали на том, чтобы решения Совета по урегулирай ванию конфликтов принимались без участия «виновных», то есть заинтересованных стран. СССР полагал, что для этого случая следовало бы выработать особую процедуру, причем постоянные государства-члены должны сохранять право голоса в любых обстоятельствах? По мнению делегации США, «невыгоды от неучастия великих дерЦ жав в голосовании при решении вопросов, в которых они заинтересованы, перевешиваются выгодами, вытекающими из усилений международной организации». Заместитель Государственного секрйЦ таря Стеттиниус и представитель Британии лорд Кадоган даже згиЩ вили, что «если конференция не придет к этому соглашению, то сам план международной организации может оказаться в опасности»[387] Тем не менее советская делегация выстояла, и мондиалистские док рины мирового правительства Вильсона-Рузвельта были отложе) до 90-х годов, хотя в делегации США находилась и фигура, символизировавшая преемственность идеологии и политики, — испыта ный личный представитель В. Вильсона в Версале и член Совета по внешним сношениям Исайя Боуман. Если бы твердость советскоЙ делегации была меньше, то гуманитарные интервенции вроде косовской были бы узаконены в самом уставе ООН как «действия по сохранению мира», а соседние государства обязаны были бы, по уставу, х доставить свои территории для прохода вооруженных сил «мивого правительства».
Что касается американского общественного мнения, «ради котопго» создавалась ООН, то оно встретило с удовлетворением лишь декларации конференции, которые соответствовали универсалистским концепциям утверждения единого мира. Обзор дискуссии внутри влиятельных общественных и религиозных организаций США, сделанный для внутреннего использования в советском внешнеполитическом ведомстве, показывает весьма отчетливо мондиалистский менталитет самих этих организаций, а также тот интересный для понимания пружин политической жизни США факт, что лидерами этих внешне далеких от политики форумов «случайно» оказывались весьма искушенные специалисты в мировых делах и юридических тонкостях в формулировках документов. Так, Совет по вопросам послевоенного мира подверг критике итоги конференции за «диктат трех держав победителей» — единогласие постоянных членов. Примечательно, что все американские упреки в адрес этого принципа сочетались с тревогой по поводу пунктов о вооруженном вмешательстве, но не с точки зрения объекта такого вмешательства, а только с точки зрения примата американской конституции и исключительного права конгресса США принимать решение об объявлении войны.
Крупные протестантские организации, — весьма активные в общественной жизни США, оказались на удивление сведущими в международно-правовых нюансах и чутко распознали суть итоговой концепции устава, согласованного в Думбартон-Оксе. Выражая в целом дипломатическое удовлетворение. Федеральный совет Церквей Христа, основанный в 1908 году, высказал резкое недовольство принципом единогласия. Примечательно, что эта «неполитическая» организация, имеющая огромное количество отделений и членов, создала даже специальную «комиссию о справедливом и длительном мире». Во главе комиссии «оказался» не священник и не староста прихода, а не кто иной, как будущий Государственный секретарь США пика холодной войны Джон Фостер Даллес, занимавший важные посты во внешнеполитических механизмах США и уже в 1907 году бывший секретарем американской делегации на 2-й Гаагской конференции мира, а также юридическим советником делегации США на Парижской мирной конференции, готовившей Версальский мир. Этот факт демонстрирует тесное переплетение «кадров» «влиятельных неполитических, внепартийных» организаций, отражающих «общественное мнение», и государственного аппарата в широком смысле. Общественное мнение США, «влияние которого», по оценке М. Литвинова, «трудно переоценить», оказывается управляемым и организуемым, как и в «тоталитарных» обществах.
Комментируя итоги Думбартон-Окса, Совет Церквей Христа у зал «на большое сходство новой международной организации с во ным союзом нескольких великих держав, которые при помощи cf разделили мир на региональные сферы влияния», а Дж. Ф. Далле выступая на конференции в ноябре 1944 года в Питтсбурге, заяви что «эффективность международной организации безопасности по вергается серьезному риску… нежеланием признать огромной важности принятого бы всем миром определения прав и ошибочна руководства»[388]. Это стала делать НАТО в отношении суверенй государств. Конфедерация протестантских церквей в Кливлев 19 января 1945 г. призвала включить ни много ни мало Атлантя скую хартию в качестве предисловия к проекту Думбартон-Ои чтобы «вновь подтвердить далеко идущие цели международной of низации в области справедливости и благосостояния всего чело чества», навсегда уничтожить политику силы и воли в ведении вой для Германии и Японии и отказаться от односторонних дейстч в вопросах о границах. Объединенный Христианский совет за да кратию также немедленно отреагировал на принцип единоглася заявив, что «принятие позиции Советского Союза будет означа что великие державы поставили себя выше закона». Однако бь и другие голоса, высказывавшие одобрение именно традиционн принципам и суверенитету, закрепленным в итоге в Думбартон-Окс Конференция шести крупных религиозных организаций и орга заций мира в Балтиморе в ноябре 1944 года прямо высказалась, сторонники «совершенной» международной организации, недово ные решениями думбартонской конференции, столь же опасны, международного сотрудничества, как и изоляционисты, и при1 ствовала то, что «предложения конференции в Думбартон-Оксе] преследуют идею создания «мирового государства»[389].
Если ООН и не показала себя как организация, способная эффо тивно предотвращать агрессии, по крайней мере, благодаря СС (она не стала органом, санкционирующим агрессию и грубое вме1 тельство во внутренние дела под эгидой мировой организации и пс догуманистической фразеологии.
Главные побудительные причины мировой политики хороп проясняет эволюция в ходе Второй мировой войны с 1942 по 1945 г проектов послевоенной конфигурации мира и отношения к возмож ным геополитическим очертаниям сферы влияния СССР, разрабатываемым в британских и американских правящих кругах. Этому могут послужить впервые ставшие доступными важные документы из яохива советской разведки, раскрывающие смысл и предыдущих известных документов, и подтверждающие наличие планов холодной войны вне зависимости от потенциального поведения СССР в отношении Западной Европы[390]. Это три документа, касающиеся британских планов: меморандум министра иностранных дел Великобритании А. Идена от 28 января 1942 г., письмо Идену английского представителя при временном правительстве Франции Д. Купера от 25 июля 1944 г. и ответное послание Идена и, наконец, документ «Безопасность Британской империи» от 29 июня 1945 г. — доклад (меморандум) штаба военного планирования при Комитете начальников штабов Великобритании[391], который был положен на стол Сталину 6 ноября 1945 г., за несколько месяцев до Фултонской речи у. Черчилля. Эти документы свидетельствуют об эволюции позиции британских кругов от преимущественного страха перед мощной Германией и, соответственно, отведения ей роли главного врага к перенесению этой роли на СССР по мере победного завершения войны.
В первом меморандуме Иден без всякой идеологизированности рассуждает о планах англо-советского сотрудничества для контроля над европейскими реалиями и для недопущения германской гегемонии в будущем, что еще отражает видение мира в европейских критериях периода Первой мировой войны и дух Антанты. В плане 1942 года идея создания западноевропейского блока расценивается как крайне неплодотворная! Очевидна и недооценка финансовой и политической мощи США, которые весьма скоро стали определять всю европейскую политику. Примечательно, что при анализе возможных условий со стороны Сталина Иден предполагает совершенно естественным услышать требование закрепления западных границ СССР на 1941 год. Более того, Иден расценивает такие потенциальные условия весьма умеренными, полагая нормальным со стороны Сталина потребовать много больше — «контроля над Дарданеллами… доступа к Персидскому заливу и Атлантическому океану с предоставлением русским норвежской и финской территорий».
Иден в своих рассуждениях размышлял о несоответствии таких потенциальных условий Сталина принципам Атлантической хартии, в которую уже были включены пункты о самоопределении и отказе от территориальных приобретений, закодированные языком ХаузаВильсона. Иден сам тут же признавал, что у Сталина на это был бы неопровержимый аргумент, что «он требует только того, что уже лялось русской территорией», что «прибалтийские государства еа голосовали за присоединение к СССР», а «финская и румынская территории были предоставлены Советскому Союзу по договорам, конно заключенным с Финляндией и Румынией». Этот прагма ческий анализ весьма отличается от пропагандистских атак на СС» в период холодной войны и в момент крушения СССР.
Через два года, когда исход войны был уже ясен, как и Bent Победа СССР, упомянутый Купер разбирает возможности бри ской политики уже для другой ситуации — «для предотвраще господства СССР на Европейском континенте», для чего одни средств могло бы стать создание западноевропейского блока и «с ной и процветающей Польши». По его мнению, потенциальная гучая Польша, помимо ненависти к России… является едино! ным фактором, отделяющим Россию от Германии». Эти рассуждеЬ Купера вполне вписываются в англосаксонскую маккиндеровсщ схему создания между Германией и Россией яруса неподконтролы им государств, которые бы находились под влиянием Англии. Та схема гораздо ближе к геополитическому видению мира у аш саксов периода постперестройки в СССР в 90-х годах ушедпм XX столетия.
В это же время Иден в своем ответе еще проявляет традицис ное «староевропейское» мышление, некое подобие духа Антая Исходя из необходимости исключить в будущем Германию как or нейшего возмутителя баланса сил, он по-прежнему полагает ов вой для послевоенного устройства «союз или тесное сотрудничес Великобритании, США и СССР». Допуская в принципе опасно того, что СССР будет проводить в Европе политику экспансии, все же выражает уверенность, что предлагаемое Купером созда! антисоветского западноевропейского блока «не уменьшит, a увеличит эту опасность». Что касается ставки на «сильную» (в? нах Антанты), «могучую» (Купер) или «атлантическую» Польшу, ковая делается сегодня, то вся — история за более чем два века.
Наполеона до наших дней, говорит о том, что ставка эта обрет? серьезные очертания лишь в моменты реальной или ожидаец слабости России, но немедленно сбрасывается как лишняя ка (в моменты восстановления российской мощи. Тогда отношении! Россией или СССР и поиск тщательно взвешиваемого разграничен влияния становятся приоритетом.
Рассекреченные документы о проектах и переговорах союз* ков по делам послевоенного устройства наглядно демонстрирую как мало поляки и Польша стоят в глазах англосаксов, что додж было бы побудить их к размышлениям. Запись беседы И. Стали с У. Черчиллем от 14 октября 1944 г. в ходе визита У. Черчилля.1 А. Идена в Москву вызывает буквально сострадание к полякам, оказавшимся из-за своей раздвоенности между славянством и латином служебным инструментом западной стратегии. Беседа начис ется с оправданий Черчилля перед Сталиным в том, что хотя «он на — но работал с поляками все утро, но не добился больших результатов Трудность состоит в том, что поляки хотят оставить за собой помальное право защищать свое дело на мирной конференции.?? Черчилль, изложил на бумаге то, что он зачитывал полякам. Поляки были весьма недовольны, но, как он, Черчилль, думает, они не особенно далеки от того, чтобы принять это». Черчилль добивался, чтобы поляки смирились с тем, что союзники не собираются давать им голос на мирной конференции, и согласились на все те условия их послевоенного статуса и границ, что были уже согласованы союзниками.
Победное шествие Красной Армии, превращение СССР в супердержаву и Восточной Европы — в зону его интересов делали неактуальными идеи «могучей» Польши. Второй фронт был открыт для того, чтобы не то что Восточная, но вся Центральная Европа не стала такой зоной. Задача британцев была не раздражать Сталина такой безделицей, как Польша, уговорить ту расстаться с иллюзиями, что она что-то из себя представляет в международных отношениях, да еще при этом скрыть трудности этого диалога от общественности и не дезавуировать Ф. Рузвельта, готовящегося к выборам, ибо «если сведения об этом проникнут в прессу, то поляки могут поднять большой шум и это принесет большой вред Президенту на выборах». «Поэтому он, Черчилль, думает, что лучше было бы держать все это дело в строгом секрете, включая и тот документ, который он показал сейчас маршалу Сталину, в течение трех недель, пока не состоятся выборы в США». Черчилль без смущения сдавал Польшу, чтобы в обмен отстоять то, что для Британии и США было куда важнее, — положения и условия региона Черного моря и Проливов. Сталин предлагал в качестве основы польской границы «линию Керзона», а Черчилль заявил, что «поляки были бы готовы принять документ, если бы в этом документе было оговорено, что они согласны с «линией Керзона» как границей, но протестуют против нее». «Это не подходит», — невозмутимо отверг Сталин, и беседа закончилась заверением Черчилля в том, что «британское правительство полностью сочувствует желанию Маршала Сталина обеспечить существование дружественной Советскому Союзу Польши»[392].
В 1942 и 1944 году в рассуждениях Идена, в диалогах Черчилля сам СССР рассматривается чисто как геополитическая величина. Его идеологическая система относится к внутреннему делу СССР, имеющему значение вовне лишь в случае воздействия на международные дела. Это демонстрирует традиционный, а не глобалистск подход кабинета Черчилля, цель которого — обеспечение интере» и позиций Британии, а не достижение общемировой идеологическ цели, что вскоре будет поднято на знамя в политике атлантизма и Англия будет играть уже идеологизированную роль. Но для эт» потребуются другие деятели — носители мондиалистской третье словной идеологии XX века, а не герцог Мальборо, человек импе ского мышления, имевший дело еще с Великой Россией. Повор Черчилля от союзнических отношений с СССР был предрешен, он вытекал не из идеологии, а из принципиально изменившей геополитической архитектуры Европы, которая побуждала Британия в русле ее традиции препятствовать обретению какой-либо конт нентальной державой преимущественного, влияния. Примечательв что А. Иден во всех своих проектах выражал опасение, что имен» США будут резко выступать против сотрудничества с СССР, не у хотят признавать восстановление Прибалтики и других доревоя ционных позиций России, но одновременно почти наивно допуска что придется уговаривать США участвовать в европейских дела «Если попытаться добиться от США взять на себя какое-либо о» зательство в Европе» и через участие США в международной ор низации можно будет «в случае необходимости заставить Амерв выступить против милитаристской Германии или против любой нарушителя мира в Европе». Поистине этот британец, спасавший изоляционистских настроений США, еще жил категориями Первой мировой войны. Возникает вопрос: как он интерпретировал план Генри Моргентау, принятый вскоре, в сентябре 1944 года, на 2-й Квебекской конференции Рузвельта и Черчилля?[393]
Генри Моргентау — министр финансов США, принадлежал по-видимому, к тем же кругам, что в свое время полковник Хауз. В. Вильсоном, что можно сказать и в отношении Ф. Д. Рузвель После отставки Генри Моргентау в 1947–1950 годах был генеральн председателем сионистской организации «Объединенный еврейсв призыв», а в 1951–1954 годах — председателем совета директор Американской корпорации по финансированию и развитию Израиз Генри Моргентау был разработчиком программы послевоенной политики в отношении Германии для правительства Рузвельта. Этот пл предполагал полное устранение Германии как исторического гос дарства, ее расчленение на несколько мелких государств, децентр лизацию, полную ликвидацию германской промышленности, интернационализацию Рурской области, превращение территорий, населеленных немцами, в сельскохозяйственные придатки победителей План этот представлял чудовищное даже по меркам Средних векR возмездие не государству, не конкретному поколению, а народу в преемственной собирательной роли, как прошлым его поколениям, 1 д будущим, ибо фактически вообще ликвидировал немцев как яцию и не вписывался в какую-либо «гуманистическую» идеологию XX века, что было не лучше того, что готовили нацисты. Подобное отношение к побежденным можно лишь найти либо в Ветхом Завете, либо в языческой античной истории с ее этикой vae victis! (горе побежденным!).
Об этом эпизоде, весьма характеризующем идеологическую атмосферу в правительстве Рузвельта, сегодня не любят вспоминать. Проект был официально предложен Г. Моргентау от имени кабинета Рузвельта на Квебекской конференции. Даже Черчилль — последовательный враг сильной Германии — был им сначала шокирован. Будучи «целиком за разоружение Германии», Черчилль все же высказался, что союзники не должны лишить ее возможности «достойно жить». Рузвельт поддержал своего министра финансов и высказался за полное уничтожение германской промышленности, указав, что «фабрика по производству стальной мебели может в одночасье начать производить вооружения». Черчилль полагал, что этот план никогда не примут военный кабинет и парламент, но якобы под давлением президента и лорда Черуэлла согласился[394]. Поскольку такой план нуждался в согласовании конфигураций, куда вошли бы разделенные части Германии, и в четком представлении об их ориентации, он был малореалистичен. К тому же он не мог, в сущности, даже служить интересам США, так как создавал в центре Европы геополитический вакуум, непригодный для военно-стратегического плацдарма, и его нельзя было обосновать никакой пропагандой. Вскоре он был дезавуирован и США, и Великобританией.
Было бы наивно полагать, что до получения документальных свидетельств о грядущем повороте англосаксонской политики или до начавшейся дипломатической войны за плоды победы советское руководство не отдавало себе отчет, с кем в качестве противника придется иметь дело в послевоенном мире. Рассекреченные архивы времен Второй мировой войны демонстрируют понимание геополитических закономерностей международных отношений. С самого начала войны, когда гитлеровский вермахт угрожающими темпами продвигался в глубь России, в советском внешнеполитическом ведомстве анализировались возможные территориальные конфигурации послевоенного устройства. Эти проекты демонстрируют полное осознание того, что после войны главными противниками будут именно англосаксонские страны.
Справедливости ради надо отметить, что и в СССР расчленение Германии и вхождение некоторых ее частей в другие государства было предметом размышлений и рабочих записок, инициированных в самом НКВД. Уже 26 декабря 1941 г. С. Лозовский пишет записку;
Сталину о создании комиссии «по послевоенным проектам государ» ственного устройства стран Европы», подчеркивая необходимость начать подготовку мирной конференции, «задачи которой буду» гораздо сложнее Парижской мирной конференции, собравшейся после разгрома Германии в войне 1914–1918 годов», ибо «мы будеир иметь против себя… не только блок Соединенных Штатов и Великобритании, но и другие капиталистические страны… которые вместе будут прежде всего заботиться… об удержании Советского Союза во что бы то ни стало в старых границах до 1939 года». Поскольку «Рузвельт и Черчилль уже объявили программу будущего устройства Европы и всего мира», Лозовский считает настоятельным «тожй заняться, хотя бы в предварительном порядке, подготовкой будущего мира»[395]. Судя по архивам, в Кремле придавали не слишком большое значение преждевременным разработкам, полагая, что многое будет;
зависеть от конкретного положения союзных войск к концу войны. В итоге было создано несколько комиссий — «по подготовке дипломатических документов», «по вопросам мирных договоров и послек! военного устройства», затем, позднее, «по международной органик? зации безопасности», задачами которых был сбор официальных и неофициальных материалов о планах других стран и подготовитель* ная работа по формулированию будущих границ СССР и очертаний, будущей Европы и мира, взаимоотношений с союзниками и противниками.»,
Пункт о расчленении Германии фигурировал в аналитической записке М. Литвинова от 9 сентября 1943 г. с перечнем вопросов для будущей мирной конференции. В ряде тем (о всеобщем разоружении) Литвинов прямо ссылается на Атлантическую хартию, а в разделе «Германия» повторяет буквально британское неприятие геои. политического понятия Mitteleuropa (Центральная Европа), предлагая, что «части Германии, которые будут выделены из нынешневв рейха, образуют отдельные государства». В «Приложении» имеется более точная формулировка: «Различные варианты расчленения послеверсальской Германии» — так что речь шла не о гитлеровском рейхе и его новых завоеваниях, а о Германии вообще. Литвинов, которого не без основания считали английским лобби, сформулировал пункт «Вопросы международных союзов и блоков в Европе», в котором перечислены возможные конфигурации, совпадающие с видением Британии и напоминающие упомянутые карты: это Дунайская федерация. Балканская федерация, Восточно-Европейская федерация, Польско-Чехословацкая федерация, Греко-Югославская федерация. Отдана также дань и мондиалистским проектам — «общеевропейская федерация (пан-Европа)».
В записке В. Молотову «О желательных основах будущего мира» от 11 января 1944 г. полпред СССР в Англии И. М. Майский полагает необходимым оккупацию стратегически важных пунктов на территории Германии и ее разоружение. «Раздробление Германии на ряд более или менее независимых государственных образований» он считает полезным лишь на определенное время, для того чтобы «такое перспективное преодоление раздела обезвредило немцев надолго и потребовало от них большой затраты национальной энергии, которая иначе может быть направлена в более опасное русло». Тон записки отражает скорее конкретные задачи безопасности СССР на 10–30 лет, за которые СССР должен стать «настолько могущественным, что ему уже больше не могла быть страшна никакая агрессия». Однако и Майский ориентирован на «компромисс» с Англией в балканских делах, предлагая не вмешиваться в дела Греции, в которой СССР «заинтересован гораздо меньше, чем в других балканских странах, в то время как Англия, наоборот, в Греции чрезвычайно заинтересована». И. Майский полагает «основой» границы СССР в 1941 году.
Сравнивая США и Англию, Майский прогнозирует стремление США, «находящихся в стадии динамического империализма», к широкой экспансии в различных концах мира и в Европе, где эта экспансия примет иные, чем в других местах, формы. Что касается Англии в ее стадии «консервативного империализма», то она, выйдя из войны «обедневшей», вынужденной «платить за американские миноносцы базами и территориями» и «снять для США имперские преференции», попадет в зависимость от США и в остальном мире «будет стремиться сохранить то, что у нее уже есть». Майский возлагает огромные надежды на противоречия и конкуренцию между западными странами и на заинтересованность США в экономических отношениях с СССР, что проявилось в общем выводе о возможности «дружественных отношений с США и Англией и использовании в советских интересах англо-американского противоречия с перспективой все более сильного контакта с Англией»[396]. Такой подход, логично вытекающий из марксистской интерпретации истории и ленинской доктрины обострения межимпериалистических противоречий, был свойствен практически всем аналитикам, объединяя дипломатов большевистского призыва, многие из которых происходили из образованной среды, и новой когорты, которую некоторые историки называют «сталинским» призывом: В. Молотов, А. Громыко. М. Литвинов также всерьез полагал, что экономическое соревнование во всех частях света между США и Великобританией должно подсказывать им необходимость наилучших отношений е нами, «чтобы не допускать нашего длительного объединениях одной из них против другой». Впрочем, как показывает переписка Купера и Идена, расчеты на возможность англо-советского сотрудничества Ц были не чужды и британскому Форин оффис.
Однако после 1944 г. планы послевоенного устройства, изложена ные в документе «Безопасность Британской империи», уже открывают период истории XX века, известный как холодная война. Будучи директивой Министерству иностранных дел и военным министерствам Великобритании, доклад официально называл СССР главныц противником и, как пишет О. Царев, намечал ряд военно-политических мероприятий, которые позднее с удивительной точностью была реализованы Западом, а именно «установление особых отношений» с США и притягивание их к обороне Западной Европы, участие зам падноевропейских стран в защите Великобритании, создание блоков НАТО, СЕНТО и СЕАТО и сети баз по всему миру. Учитывая постоя янную стратегию англосаксонских сил на евроазиатском простран» стве, можно представить себе, насколько эти схемы были подорващд новым могуществом СССР и невиданным расширением сферы ег политического и военного контроля. Вместо яруса слабых и неподконтрольных ни Германии, ни России государств от Балтики до Черного моря, вместо «буфера между тевтонами и славянами» итоги Второй мировой войны и Ялтинско-Потсдамские решения были ударом по этим схемам и оформили подчинение влиянию России-СССР всей Восточной Европы.
Аналогичный процесс разработки проходил и в кабинетах Вашингтона, где прагматически и без всяких вильсонианских прикрас анализировали новое соотношение сил и новые геополитически реальности. Секретная теоретическая разработка Госдепартамент США от 16 февраля 1944 года посвящена сравнительному анализ геополитических концепций устройства мира и Европы, Германии Японии и СССР, конфликтующих с интересами США, с доктриной Монро, которая по-прежнему трактуется как основополагающая концепция и уже экстраполируется на Восточное полушарие. Разработка интерпретирует доктрину Монро как вариант геополитического мышления, включающего большие пространства в зоны своего преобладающего и решающего политического влияния. При этом она рассматривается в одном ряду со всеми существующими концепциями: с вырисовывающейся в итоге войны советской концепции «дружественной» Восточной Европы и даже с внешнеполитическими, видами гитлеровского рейха и «милитаристской» Японии. Автор исходит из того, что до середины XX века доктрина Монро был» первой и единственной в своем роде доктриной, провозглашавшее целый огромный регион — континент и суверенные государства —, зоной своих национальных интересов и единоличного контроля.
В записке признается, что хотя доктрина не требовала обязательного «вмешательства в европейские владения в Латинской Америке, но запрещала их расширение, передачу неамериканским государствам и дальнейшую колонизацию»[397].
Появившиеся в XX веке очевидные представления о «зоне безопасности» у России-СССР и откровенные претензии на присоединение сопредельных территорий у Германии, не говоря уже об азиатских и дальневосточных притязаниях Японии, всегда вызывавших тревогу в Вашингтоне, стали для американской концепции мирового устройства и ее ведущей роли везде некоей узурпацией самого принципа глобализма, на который имели право лишь США. В разработке откровенно признается один и тот же характер доктрины Монро и «немецкой доктрины Grossraum. Более того, даже гитлеровская идея подчинения своему контролю и управлению всей Европы от Гибралтара до Урала, от Норвегии до Северной Африки именуется всего лишь как «нацистская доктрина Монро» и спокойно разбирается как такая же геополитическая концепция, хотя и имеющая свои специфические идеологические и философские обоснования и методы достижения, но нацеленная на такую же, как и в доктрине Монро, большую, подчиненную своему контролю зону.
Сравнивая американскую и гитлеровскую концепции достижения «Америки для американцев» и «Европы для европейцев», автор указывает, что «нацистская доктрина Монро» предполагает огромный район, управляемый господствующим народом, обосновывающий это «естественным правом», при этом многие народы утрачивают свою самостоятельность. «Международное право теряет свой смысл и означает узаконивание прав рейха править по усмотрению. Такой Гроссраум, экспансивно динамичен и отвергает границы». В отличие от такого «беззакония американская доктрина Монро была продуктом либеральной идеологии, и ее последующее использование объективно обусловливалось преобладанием таких же или подобных направлений либеральной политической мысли в капиталистических странах». В противоположность немецкой и японской доктрине Монро американский вариант «не является доктриной господства, но доктриной равенства и покровительства независимости» (очевидно, от неамериканских держав), предполагает равный статус, признание разнородных типов общества. Автор отмечает как отступление от идеологии тот факт, что на протяжении истории «США признавали режимы, отклонявшиеся от американской республики, если они контролировали территорию и выполняли международные обязательства», как бы извиняясь, что США проводили свою доктрину в соответствии с принципом невмешательства во внутренние дела государств и обществ.
При упоминании периода президента Вильсона во внешней политике США в косвенной форме признается заложенный в вильсонианской идеологии глобалистский мотив навязывания везде единых радикально-либеральных идеологических стандартов, что есть фактическое вмешательство во внутренний строй общественной и национальной жизни. «Доктрина Монро чуть было не была затронута новым идеологическим импульсом», ибо «Вильсон разработал другую политику, основанную на конституции, которая предусматривала признание инструмента политики, обеспечивающей либералиэд в Латинской Америке». На том этапе это еще не удалось внедрите как и многие инициативы в Европе, ибо политика Вильсона была отвергнута Государственным секретарем Стимсоном.
Признавая «частичную справедливость» критики в отношении доктрины Монро «как инструмента господства и подчинения», автор отмечает, что в целом Соединенные Штаты «умеренно и ограниченна использовали ее и это было благоприятно по сравнению с исполу зованием этой доктрины Германией, Японией и Россией при один»} ковых обстоятельствах». Но доктрина по-прежнему существует какодносторонняя политика, по крайней мере как политика в резерва как «туз в руке», который может быть использован в случае необход, димости, поскольку основной целью доктрины всегда была «защита собственной национальной государственной безопасности». Повдв тие «туз в руке» расшифровывается как возможность и готовнос-д к военному вмешательству и войне за пределами собственной территории.
Наконец, приведем суждение, весьма красноречиво демонстрия» рующее подлинную цену в собственных глазах мнимогуманистических формулировок, применяемых Соединенными Штатами, начвй j ная с Вильсона, для сокрытия обычной и более чем амбициозной» Realpolitik с глобальными устремлениями: сколько бы Киссинджер и менее тонкие авторы ни пытались восславить «новый идеализм Америки», неведомый Старому Свету, внутри Государственного департамента США откровенно признается, что ограниченное пользование доктрины Монро и однотипных концепций в прошлом, «объясняется лишь более высокими стандартами международно морали, господствовавшей в девятнадцатом веке». А вот и откровенное суждение о непризнании Соединенными Штатами чьих-либо доктрин «больших пространств», кроме собственной. В случае с Японией, у которой подобие доктрины Монро появилось после успешной Русско-японской войны, это не маскировалось, так как тихо океанские позиции США были всегда объектом бдительной охрайН Вашингтоном. Япония стала настойчиво выдвигать идею, что,??? скольку Япония признает положение США в американском полуя шарии или Германии в Европе, «другие правительства должны прй знать особое положение Японии на Дальнем Востоке… и поэтому Япония отклонит все акции любой державы… или «любой международной организации». В 1933 году в Ассамблее Лиги Наций японская делегация сделала официальное заявление, что «Япония несет ответственность за сохранение мира и порядка на Дальнем Востоке», а в 1938 году объявила о «новом порядке в Восточной Азии». Что же Соединенные Штаты с совершенно аналогичным тезисом в отношении Западного полушария? Автор аналитической записки прямо называет причиной войны между Японией и США категорическое непризнание Вашингтоном японского «Гроссраум», выраженное «в самой обидной форме для японской доктрины Монро», когда правительство США указало, что этот новый порядок производит нарушение договорных обязательств и установившихся прав других заинтересованных держав.
Спокойно анализируется и геополитическая сфера безопасности СССР после уже очевидного победного завершения войны. Характерно, что записка, в отличие от будущей пропаганды, признает отсутствие в реальности всемирных амбиций СССР: «Хотя основные принципы стратегии и тактики ленинизма-сталинизма являются универсальными по своему характеру, в практике они действуют лишь в зоне безопасности Советского Союза». Записка метко характеризует специфические идеологические постулаты, применяемые Советским Союзом: «Согласно доктрине… многонациональное советское государство является федерацией народов, национальной по форме и социалистической по содержанию, квторая должна расширяться как освободительная сила… Красная армия рассматривается как классовое оружие для советского «народа». Последняя тенденция к национализму в Советском Союзе может только подчеркивать позиции советского господства в Восточной Европе. Новая доктрина, которая вытекает из войны и которая имеет некоторые корни в традициях царизма, весьма проницательно отмечается в анализе, «приняла форму покровительства и защиты славянских народов, причем русские изображаются как старшие братья». Не осталось незамеченным и некоторое возрождение роли Русской православной церкви «как части протекционистской роли Москвы на Балканах, и в частности среди славян».
В целом новая европейская геополитическая стратегия Советского Союза признается естественной и логичной: «По причинам укрепления своей военной безопасности и расширения своих выходов в море Советский Союз ощущает прямую заинтересованность в государствах Центрально-Восточной Европы (Финляндия, Латвия, Эстония, Литва, Польша, Чехословакия, Венгрия, Румыния, Югославия, Болгария, Албания и Греция) и в Турции, Иране и Афганистане. Преследуя эту безопасность, советское правительство заявило о своем намерении предупредить превращение пограничных государств в будущем в базу агрессии против Советского Союза». Как будто ставя себя на место руководства СССР, авторы анализа счи* тают само собой разумеющимся, что Советский Союз естественнр возражает против создания «санитарного кордона» в районе, идущем вдоль его границ, иначе как только под его собственным покрови-с тельством против любой другой великой державы. «Советское правительство выразило свое желание создать «дружественные» правитель ства в Центрально-Восточной Европе». Во внутренней разработке, в отличие от американской внешнеполитической пропаганды, новая советская концепция, очищенная от идеологического обоснования и «только в том смысле, что она относится к зоне безопасности Советского Союза», может быть сравнена с американской доктриной Монро.
Фиксируя официальную готовность СССР сотрудничать в многосторонней системе безопасности, его присоединение к Декларации Объединенных Наций, что расценивается как формальное призна» ние принципов Атлантической хартии (которые можно трактовать! самым различным образом), аналитики Государственного департа,) мента ставят единственный вопрос: можно ли считать регион Восточной Европы пределом советского Гроссраум, и не будет ли целью СССР постоянное его расширение, что можно подозревать в силу «его военной мощи, экономического потенциала и тоталитарное философии»? Подобное сомнение, поскольку «нет никаких ясныд показателей на пределы этого района, внутри которого советская по», литика должна быть решающей», вполне закономерно и оправданнее Примечательно, что эта аналитическая разработка, не содержаща никаких секретных фактов или конкретных планов, лишь диаметд рально расходящаяся по своему прагматическому подходу с языком, Атлантической хартии. Декларации Объединенных Наций и все% внешнеполитической идеологии и пропаганды, циркулировала вй;;
внешнеполитическом ведомстве США под грифом «Совершенно секд ретно. Из Государственного департамента не выносить»[398].?
Неудивительно, что в соответствии с менявшимися перспектив вами войны изменялось и отношение Великобритании и США «будущим геополитическим очертаниям сферы влияния СССР, чт «й можно проследить на примере представлений о контроле над рR» гионом Проливов, Средиземноморья, Балкан, Малой Азии, Ирана. В этой теме наиболее четко прослеживаются последовательность по литики и неизменность геополитических констант вековой давности j
Еще в письме к Сталину в 1942 году о европейской подсистеме! в предполагаемой всемирной организации безопасности Черчилле четко обозначил роль в будущей Европе «великих наций Евро1Ж и Малой Азии», подтвердив свою извечную ставку на Турцию, Я (упомянул в качестве структурных элементов «дунайскую конфигурацию»[399], которая вместо Дунайской империи фигурировала на карте будущей Европы, начертанной в 1890 году английскими масонами. Все настояния Сталина открыть второй фронт в Западной Европе наталкивались на предложения Британии выступить на южном фланге. Накануне Тегеранской конференции Черчилль в качестве альтернативы плану «Оверлорд» предлагал правофланговое наступление из Северной Италии на Вену, а также убеждал «не пренебрегать восточной частью Средиземного моря»: «В результате захвата Родоса мы могли бы обеспечить господство в воздухе над всем Эгейским морем и установить прямую связь с Турцией… А если бы нам удалось склонить на свою сторону Турцию… или отойти от нейтралитета путем предоставления нам в аренду аэродромов, тогда можно было бы… установить господство над Черным морем». Военный контроль над Средиземноморьем и Турцией нужен был якобы для того, чтобы «протянуть правую руку России и снабжать ее армии быстрее и обильнее, чем через Арктику и Персидский залив»[400].
В стратегии Британии Проливы, Юго-Восточная Европа, Балканы и православные славяне ни в коем случае не должны были попасть в орбиту России. Это полное воспроизведение Восточного вопроса стало окончательно ясно в Тегеране, где Сталин раскусил стратегию Черчилля. В конце переговоров «Большой тройки» Черчилль заговорил о послевоенном будущем и о своем «ощущении, что Пруссия, с которой следует поступить жестче, чем с остальными немцами, должна быть изолирована и уменьшена, а Бавария, Австрия и Венгрия могли бы сформировать широкую, мирную… конфедерацию»[401]. У. Черчилль описывает в мемуарах, как Рузвельт настоятельно предлагал разделить Германию на пять частей, а Сталин, также высказавшись за расчленение, сразу возразил против идеи соединения немецких частей с другими государствами, отметив особо, что следует «остерегаться включать австрийцев в какие-либо комбинации» и было бы в высшей степени неразумно создавать… новые комбинации, будь то Дунайская или другие», что, кстати, «горячо одобрил» Рузвельт.
Хотя все три стороны мотивировали свои планы желанием предотвратить воссоздание воинствующей и опасной Германии, можно проследить потайной диалог именно между Сталиным и Черчиллем, которые время от времени задавали уточняющие вопросы. Черчилль предложил «отделить Баварию, Вюртемберг, Пфальц, Саксонию и Баден», чтобы эта группа «вросла в то, что он назвал бы Дунайской конфедерацией». Сталин же, среди риторических сентенций, что «Дунайская комбинация была бы нежизненной и немцы обязательно воспользовались бы этим, чтобы облечь в плоть то, что являлось бы лишь костяком», показал, что понял замысел Черчилля, и поинтересовался, «будут ли Венгрия и Румыния членом какой-либо подобной комбинации». Черчилль, уйдя от прямого ответа, спросил, «предусматривает ли Сталин Европу, состоящую из малых разрозненных государств, не имеющую никаких более крупных единиц», на что Сталин ответил, что рассуждает о Германии, а не о Европе[402]. Р. Римек, обратив внимание на этот диалог, полагает, что Сталин воспротивился плану «вовлечь Южную Европу, прежде всего балканских славян, в западный силовой ареал» «не потому, что хотел сделать Южную Европу коммунистической, а потому, что, как любой русский государственный деятель и любой русский царь, он обязан был противостоять таким западным устремлениям»[403].
В секретной разработке Государственный департамент США в 1944 году также признает естественным, что СССР, «вероятно, будет сопротивляться созданию конфедераций, включающих все или часть государств Центрально-Восточной Европы, таких, как проектируемые чехословацко-польским и греко-югославским пактами 1942 года». В записке придается особое значение оценке потенциального поведения в регионе Проливов, Малой Азии и выхода в Персидский залив, и отмечено, что на моменте анализа в тех регионах, где наряду с советскими сильно представлены и другие интересы, СССР проявляет осторожность и готовность к компромиссу:
«Турция и Иран представляют собой особый случай в советской зоне безопасности, в которой другие великие державы имеют соответствующие интересы». В августе 1941 года Советский Союз с Великобританией заверил Турцию, что он «не имеет агрессивных целей и требований в отношении Проливов»[404].
Но по мере возрастания роли СССР в разгроме Германии Сталин начал более настойчиво ставить вопросы, наиболее чувствительные для интересов партнеров. В конце переговоров «Большой тройки» в Тегеране он заговорил о Дарданеллах и пересмотре Севрского договора с Турцией: о возвращении Карса и Ардагана, полученных Россией по Берлинскому трактату 1878 года и оккупированных Турцией в 1918 году, что большевики признали в Карском договоре 1921 года взамен на невмешательство Турции в «советизацию» меньшевистской Грузии идашнакской Армении. Черчилль счел этот вопрос «несвоевременным», сославшись на свой план втянуть Турцию в войну, и отреагировал ободряющей, но необязывающей фразой, что «русский военный и торговый флот будет бороздить океаны и мы будем приветствовать появление русских кораблей». Этим кодом, вызывавшим понимающую улыбку обоих лидеров, Черчилль всегда уклонялся от вопроса о советских базах в Проливах. Подобное он изрек и в Потсдаме на слова Сталина: «Если Вы считаете невозможным дать нам укрепленную позицию в Мраморном море, не могли бы мы иметь базу в Дедегаче?»[405] (греческом порту в Эгейском море неподалеку от турецкой границы).
На фоне этой стратегии логичен выбор Британии между соперничающими в Сербии антифашистскими силами — И. Б. Тито и Д. Михайловичем, которые оба были союзниками антигитлеровской коалиции, причем генерал Михайлович еще до выдвижения Тито был министром эмигрантского королевского правительства, поддерживаемого Лондоном. В отличие от Греции здесь Британия сочла выгодным поставить на коммуниста Тито и, проконсультировавшись с ним, настоятельно предложила королю отставить Михайловича. Тито понимал, чем можно заинтересовать Черчилля, и в письме премьерминистру акцентировал внимание на цели «создать союз и братство югославских народов, которые не существовали до войны» (выделено Н. Н.), «создать федеративную Югославию». Это вполне соответствовало преемственным с распада оттоманской Турции британским схемам для Юго-Восточной Европы. Такой план обезличивал и взаимно нейтрализовывал разные устремления балканских народов — хорватов, сербов, албанцев, предупреждая как прогерманский, так и пророссийский вектор, а своим охватом и ориентацией на самостоятельный центр силы в Европе вполне соответствовал проектам «дунайской конфигурации» для замещения вакуума. Поэтому Черчилль «немедленно ответил» Тито — уже через два дня, 5 февраля 1944 года, пообещав «несомненно» «поддержку правительства Его Величества», которое также «хочет… создать союз и братство югославских народов», «создать условия для образования подлинно демократической и федеративной Югославии»[406]. Тито сделал большую игру на интересах Британии, а отношения со Сталиным были обречены. Титовская Югославия просуществовала ровно столько, сколько в ней нуждался Запад.
Но, похоже, традиционные схемы британцев не привлекали американского президента, знавшего, что они померкнут в его «великом проекте». Во всех прослеженных эпизодах и британских шахматных партиях на переговорах «Большой тройки» США оставались лишь лояльными, не проявляя ни инициативы, ни интереса к каким-лиС «конфигурациям», поддерживая Британию, лишь когда та в это поддержке нуждалась. Рузвельт, имевший Grand Design совершещ нового будущего Западной Европы, вряд ли был заинтересован восстановлении условий для продолжения Британией традиций! ной политики интересов и даже возражал против военных действд на Балканах. Он безучастно слушал обмен репликами Черчилля. е Сталиным по поводу «дунайской конфедерации» в Тегеране, а заметное равнодушие в Ялте к последним штрихам договореннс по разным вопросам от польского до советской базы в Порт-А {даже вызвало раздражение Черчилля: «Президент ведет себя о плохо. Он не проявляет никакого интереса к тому, что мы пытаем сделать»[407].
Ни в мемуарах, ни в богатейших личных архивах, иллюстрв рующих обширную политическую биографию на тысячах страна опубликованную М. Гилбертом, Черчилль так и не приоткрыл соображений, которые стояли за его «дунайской конфигурацией» «балканским фронтом». Но когда отгремели пушки и настал черед дипломатических ристалищ, они в точности повторили стратегию второго фронта.
Важнейшим, хотя никогда вслух не произносимым, итогом Ялты и Потсдама было фактическое преемство СССР по отношению к политическому ареалу Российской империи в сочетании с новоприобретенной военной мощью и международным влиянием. Именно и определило неизбежность «холодного» противодействия именно этим результатам победы, восстановившим на месте Великой Россию новую силу, способную пусть в иных формах и проявлениях тоже сдерживать устремления Запада. Можно сказать, именно это вызвало фултонскую речь У. Черчилля — последнего и ярчайшего представителя классической британской внешнеполитической идеологов. В политике США отчетливо стала проявляться их цель с 1917 года» непризнание любых форм восстановления преемственности российской истории.
Вся послевоенная история и, что особенно доказательно, «пс стройка» показали, что именно эти итоги были неприемлемы, доминирующих в мире англосаксонских интересов, а не страх пе, идеей коммунизма и броском советских танков в Западную ЕвроД Политика англосаксонских союзников в непосредственно noci енные два года представляет собой достойное продолжение стратегии Б. Дизраэли на Берлинском конгрессе с целью свести к мини) потенциал русской победы. США вынужденно согласились на соединение к СССР в результате победы новой территории Калининградской области, но не желали признавать восстановление Прибалтики. США сделали все, чтобы никогда не реализовались идеи Сталина вернуть Каре, Ардаган, о чем был поставлен вопрос советской делегацией на Ялтинской и Потсдамской конференциях. Позиция СССР, которая еще два года назад в рассмотрении Идена казалась правомерной, ибо не требовала ничего более того, что было утрачено в ходе революции и иностранной интервенции, и которая не вызвала отказа Черчилля, натолкнулась на самое жесткое противодействие уже и Англии, и США.
Еще скрытая от мира холодная война началась почти сразу на созданных форумах по послевоенному урегулированию. В ходе переговоров и бесед Молотова, Государственного секретаря США Бирнса и министра иностранных дел Великобритании Бевина на первой сессии Совета министров иностранных дел в сентябре — октябре 1945 года начались позиционные дипломатические бои. Материалы заседаний и особенно записи бесед глав внешнеполитических ведомств в целом показывают очевидную линию англосаксонских сил: признать в качестве максимума для СССР включение лишь Восточной Европы в его военно-стратегический и геополитический ареал (чему уже нельзя было воспрепятствовать) и категорически не пустить СССР на Балканы. Граница «зоны безопасности» СССР от Балтики на юг ни в коем случае не должна была доходить до Средиземного моря, то есть не опускаться на юг цо берлинскому меридиану. Ее надо было завернуть на восток, чтобы полностью отделить Черное море от Южной Европы, оставить все Средиземноморье под контролем англосаксов. Это побудило Молотова бросить прямой упрек: «Пока шла война, пока миллионы людей гибли на фронте, у Советского и Британского правительств были споры, но они сговаривались. Советский Союз был нужен. Как только война окончилась, против Советского Союза принимаются всякие меры. Не потому ли это происходит, что Советский Союз уже не нужен как равный партнер?»[408].
В итоге Запад вполне реализовал описанные цели: во-первых, были отбиты все попытки СССР хотя бы мизинцем ухватиться за какой-либо опорный пункт в Средиземном море — южной стратегической границе геополитического ареала будущей атлантической Европы. Во-вторых, с помощью ставки на Турцию были категорически пресечены и упреждены на будущее попытки вернуть Каре и Ардаган, для чего южные рубежи СССР были потом окружены военными базами.
Впечатляет сам объем страниц, отражающий детальнейшие и жесточайшие споры по вопросам присутствия и доступа к Средиземноморью, а именно о формах опеки и судьбе бывших итальянок колоний, дунайскому судоходству и географическому ареалу и cf тусу Триеста — крошечного пункта на карте Европы. Таким образо) вопреки клише, утвердившимся в западной и современной россвд ской либерально-западнической публицистике, союзники Росса как и в Первой мировой войне, не отводили к ее «зоне безопасносп ничего к юго-западу от тех рубежей, на которых она и так к началу XX века была главной региональной державой. Вакуум на юге ч в регионе Проливов и стыка цивилизаций, создаваемый в начале разгромом австро-германского блока и окончательным распаде остатков Оттоманской империи, а в 1945 году — разгромом фаши ской Германии, должен был быть заполнен неподконтрольнымиц соперничающими с СССР силами до тех. пор, пока они не будут структурированы в новые конфигурации — НАТО.
Если в Первой мировой войне Великобритания бдительно с дила за тем, чтобы Россия в итоге не обрела влияния на территори примыкающих к ней, но находившихся ранее под контролем Автро-Венгрии, точно так же Британия, даже более, чем США, делала в ходе Второй мировой войны и после Победы, чтобы СССР не? лучил опоры в Южной Европе. Британия уклонялась от настойчив обращений Сталина открыть второй фронт там, где это ускорило разгром Германии, и упорно предлагала его на Балканах. Брита вела операции против Италии, ибо это обеспечивало присутст и контроль в Средиземноморье и роль в решении судьбы бывв итальянских колоний. Британия высадилась в Греции для контр Проливов, среди прочего, для того, чтобы не допустить грядут утверждения коммунистических сил, бывших в Греции, в отличие (Тито, исключительно просоветскими.
Пограничные с Балканами территории — в них попадали Румыния, Венгрия и Болгария (сателлиты Германии), — куда естественым образом в силу географии фронта войны вошли русские, были вынужденно признаны как часть зоны безопасности СССР. Но
жесточайшая борьба за нюансы урегулирования именно по поводу этих стран, за которой стояли проблемы «водных путей» Европы дунайское судоходство, по сравнению с легкостью, с какой Зап «сдал» Польшу и Чехословакию, показывает, что только наличие 1 советских войск позволило сохранить их в системе Ялты и Потсда] Эти особенности послевоенных дипломатических баталий весь интересны, так как происходящее в 90-е годы XX столетия — правление расширения НАТО, оккупация Косова — ключа к Й даро-Моравской долине, соединяющей Западную Европу с регион Проливов — на этом фоне выглядит отложенной реализацией осуществившихся в конце прошлой войны и на сессиях СМИД? нов. Проекты же эти проявляют знакомые с XIX века черты извечнь военно-стратегических симметрии и геополитических закономерностей, заслоненных борьбой «тоталитаризма и демократии», прежде всего Восточный вопрос.
Если англосаксы признали марионеточное польское правительство, то в отношении стран Балканского региона и дунайского судоходства (того самого, что в 90-е гг. постепенно переходит в орбиту НАТО), США и Великобритания ставили всяческие препятствия. Они отказывались признавать правительства Венгрии, Румынии и Болгарии как якобы созданные недемократическим путем, что задерживало подготовку мирных договоров с этими странами, хотя оснований для этого было куда меньше: в отличие от Польши это были «виновные» — «сателлиты Германии», и в их отношении СССР — оккупирующая держава-победительница — имела куда больше моральных и политических прав обеспечивать «дружественное себе» правительство.
Официальные заседания Совета министров иностранных дел и выступления на них Молотова, Бирнса и Бевина полны дипломатических недоговорок, скрывающих истинные мотивации позиций. Молотов предлагает бывшие колонии «побежденных держав» передать в качестве подмандатных территорий под временное управление союзников, в частности Триполитанию — Советскому Союзу. Против такого решения судьбы итальянских колоний (на самом деле против обретения СССР точки опоры в Средиземноморье) упорно возражают Бирнс и Бевин, ничем убедительным свой отказ не мотивируя. Молотов настаивает на скорейшем признании правительств Румынии, Венгрии и Болгарии, но США и Британия повторяют изо дня в день, «что эти правительства созданы недемократическим путем», хотя только что признали такие же правительства в Польше и Чехословакии. Молотов взывает к совести союзников, говоря, что «СССР ведь не вмешивается в формирование правительства в Греции, которое проходит под полным контролем англичан», и намекает, что в случае задержки с признанием правительств Венгрии, Румынии и Болгарии и выработки с ними мирных договоров СССР не сможет подписать договор с Италией, что отодвинет решение вопроса об итальянских колониях, в том числе возвращение Греции Додеканезских островов. Стороны из дня в день спорят по процедурным вопросам: разрешить ли Франции участие в работе СМИД, будет ли такое решение нарушением Потсдамских соглашений или нет, спорят по проблемам Японии, на которую в одночасье сделал ставку ее вчерашний враг номер 1 — США, которые в полном соответствии с меморандумом Совета по внешним сношениям о подготовке противников для победившего СССР на Дальнем Востоке повернули свою политику на 180 градусов в связи с новой ролью исполинского Китая[409]. Записи бесед трех дипломатов показываютнатянутую обстановку, беседы наполнены мелкими взаимными обв нениями. Из череды повторяющих одни и те же позиции встреч резко выделяется одна.
Беседа В. М. Молотова с министром иностранных дел Великобритании Бевином наедине 23 сентября 1945 г., возможно, одна н последних, когда карты открывались. Бевин начинает беседу ее кровения, что трудности сессии отнюдь «не процедурного, а пол тического характера», ибо «отношения между Советским Союа и Великобританией в настоящее время складываются так», «как Гитлером», и «если обе стороны не будут действовать осторожней то существующие между ними различия в подходе к европейским проблемам создадут трудности, что будет иметь серьезное значение Бевин пояснил, что не хотел сравнить — советское правительство с Гитлером, а «имел в виду обстоятельства, при которых взаимоотношения между Англией и Германией развивались в течение длительного времени при отсутствии откровенности, пока положение я стало непоправимым». Он, Бевин, «стремится к тому, чтобы избежать взаимных подозрений в отношении политики обеих стран в
Европе». Далее следует изложение принципиальных контуров британских интересов в Европе и тех положений, которые Англия готова или не готова уступить Советскому Союзу. Интересы весьма традиционн знакомые по прежним векам; о вселенской демократии и правах человека — ни слова: «Советское правительство правильно делает, требует дружественных Советскому Союзу правительств в Восточной Европе и безопасности для себя. Но стоит лишь ему, Бевину, мимоходом поговорить с кем-то из соседей Великобритании на Запад как его подозревают в том, что он стремится создать за Западе бло против Советского Союза». «Британское правительство стремится лишь к свободному сотрудничеству со своими соседями, не имея на каких плохих намерений, а в других частях Европы Британск» правительство стремится к восстановлению тех прав, которые него были до нападения Германии на Великобританию, и за во становление которых она вела войну. Британское правительство? намерено предпринимать чего-либо в тайне, и оно не будет учас ником какого-либо соглашения, направленного против Советского Союза».
«Он, Бевин, хочет знать, какова советская политика в Европе»
Если Британское правительство заключит договор с Францией… — это не будет выражением желания создать западный блок против Советского Союза». Что касается Триполитании, Бевин сослался в якобы данное Сталиным обещание не искать присутствия в Средиземном море: «Черчилль в свое время говорил, что в одной из бесед с ним Генералиссимус Сталин сказал, что у Советского Союза нет намерения двигаться в Средиземное море. У Великобритании нет планов против Советского Союза… Если бы он, Бевин, знал, каковы планы Советского Союза в Европе, он откровенно изложил бы, что приемлемо для Великобритании, и предложил бы, как можно было бы согласовать политику обеих стран». Бевин выразил недоумение, «почему Молотов отказался дать ему определенный ответ по поводу Подеканезских островов», а также поставил ребром вопрос о международных внутренних водных путях в Европе, пояснив, что при обсуждении этого вопроса он «просил лишь о том, чтобы при установлении международного режима на водных путях Британскому правительству было возвращено то, что было потеряно Великобританией во время войны». (Все выделено Н. Н.)
В ответ Молотов был также вполне откровенен, предложив вернуться к сотрудничеству: «Мы готовы забыть то, что сделано после прошлой войны, но не надо повторять ничего из того, что было сделано тогда и… попыток изолировать Советский Союз». Молотов предложил британскому правительству не обращать внимания на статьи в советских газетах, принадлежащих перу «маленьких авторов», ибо советское правительство на официальном уровне «не высказывало никаких возражений против западного блока». Так же как Бевин показал, что вопрос о признании болгарского, румынского и венгерского правительств лишь обменный козырь в более важных вопросах, среди них — «водных путей». Молотов в свою очередь открывает карты. В отношении Додеканезских островов Молотов показал, что сам по себе этот вопрос не разделяет союзников, но используется им для торга, сославшись на такую же методу США и Британии: «Додеканезы — это маленький вопрос, и мы договоримся о нем с Великобританией, и Греция, конечно, получит эти острова. Но когда в Берлине Советская делегация поставила вопрос о советских базах в Константинополе, советские предложения были отклонены, а, между прочим, в прошлую мировую войну Британское правительство обещало отдать Константинополь царскому правительству. Советское правительство на это не претендует». (Выделено Н. Н.)
«Почему Великобритания интересуется Черноморскими проливами? Черное море — внутреннее море, и вместе с тем не безопасное для Советского Союза, как показала эта война. Турция не может оборонять одна Черноморские проливы. Британское правительство, однако, не хочет, чтобы Советский Союз договорился с Турцией по этому вопросу. Он, Молотов, видит, что отношение теперешнего британского правительства к Советскому Союзу гораздо хуже, чем его отношение к царскому правительству в 1915 году. В Черноморских проливах нас хотят держать за горло руками турок. А когда мы поставили вопрос о том, чтобы нам дали хотя бы одну мандатную чрриторию в Средиземном море — Триполитанию, то сочли, что? покушаемся на права Великобритании… Между тем Великобритания не может иметь монополии в Средиземном море, где сей Италия перестала быть силой, а Франция не занимает прежнего положения. Великобритания осталась там одна. Неужели Совется Союз не может иметь уголок в Средиземном море для своего т гового флота?» (Выделено Н. Н.) Переходя к поставленной Бед ном теме «водных путей в Европе», под которыми имелось в BI дунайское судоходство. Молотов тут же увязал ее с Балканами,? сказавшись, что «более правильно решать этот вопрос с точки зрев временного положения, то есть периода оккупации, периода до ключения мирного договора с Балканскими странами — бывп сателлитами Германии… «Мы никак не можем договориться о в тике в отношении Балканских стран. Против Советской делег все время совершается наступление в целях, чтобы развязать противоречия на Балканах. Мы считаем это опасным».
Что же Бевин? Он возвращает укоризну: оказывается, имей «в Англии сейчас считают, что Советский Союз и США обращают с Великобританией, как с низшей нацией». В вопросах присутсга в Средиземном море, прикинувшись наивным, Бевин выразил гоИ ность «заняться изучением вопроса о Проливах, хотя не обсуждал (с тех пор, как он стал министром иностранных дел… В отношении Триполитании он, Бевин, может сказать, что Великобритания» хочет такой большой монополии в Средиземном море. Британское правительство сильно опасается того, как бы чего не случилось в Средиземном море, что разделило бы Британскую империю две части. (Выделено Н. Н.) Если бы он, Бевин, действовал тогда в интересах Британской империи, то он отдал бы Триполитанию под опеку Италии. Но он хочет оставить за Великобританией Кирена в силу тех обязательств, которые Великобритания имеет в Епиг других странах этого района».
«Британское правительство хочет объединить Эритрею и других территорий и держать их в разоруженном состоянии. Абиссиния пожелает получить выход к морю, то это не вызовет затруднений. Вот чего требуют британские интересы, и он, бы хотел бы, чтобы это было принято. Что касается Додеканских островов, то Британское правительство хочет возможно скорее) вратить их грекам, передав вопрос о демилитаризации их на усмотрение Совета Безопасности». «Британское правительство? мится восстановить свои права на международных водных п) в Европе независимо от того, будет ли установлен временный? постоянный режим на этих путях. (Выделено Н. Н.) Если бри ские интересы на международных водных путях в Европе будут? знаны, то это устранит еще один источник сомнений». Перекинув тут же мостик к Балканам, Бевин прямо намекает, что «Британия могла бы изменить свое негативное отношение к признанию румынского и болгарского правительств и выяснить, не является ли политика Британского правительства по отношению к этим странам неправильной»[410].
Переговоры свидетельствуют о том, что Великобритания еще нгоала сама по себе и в определенной степени допускала разделение ответственности с СССР. Главным предметом торга или соперничества был извечный вопрос о военно-стратегическом контроле в Средиземноморье и Проливах. Первостепенной важности темой для Британии был и «режим международных водных путей», что делало положение в дунайских странах — Венгрии, Румынии и Болгарии — куда более стратегически важными, чем в Польше. Великобритания и США требовали равных прав для дунайских и недунайских стран. СССР, как и следовало ожидать, настаивал на отличии статуса прочих государств от собственно дунайских, которые состояли из подконтрольных ему Венгрии, Болгарии, Румынии, перспективно не подчиненной Западу Югославии и в число которых он включил Украину. Государственный секретарь США Дж. Бирнс в беседах с Молотовым также шантажировал его непризнанием румынского, венгерского и болгарского правительств, а Молотов вновь повторял: «Если Соединенные Штаты откажутся подписать мирный договор с Румынией и Болгарией, Советское правительство не сможет подписать мирный договор с Италией»[411].
Детальнейшие споры по Дунаю, на полной интернационализации которого упорно настаивали США и Великобритания, а также вокруг статуса и территориального раздела Триеста и прав в нем Италии и Югославии, которые мыслились спорящими сторонами как проводники интересов противостоящих частей Европы, занимали огромное время на последующих сессиях СМИД в Париже и Нью-Йорке в мае и декабре 1946 года. Налицо многовековая геополитическая реальность — Восточный вопрос: Проливы, контроль за Суэцким каналом — выходом в Индийский океан к британским доминионам, категорическое «нет» допуску СССР в Средиземноморье, предотвращение его альянса с Балканскими странами, прежде всего Грецией.
Для этого Британия вела военные операции против фашистской Италии в Средиземном море и в Африке, давая обещания арабским странам и вовлекая их в свою орбиту, что не имело никакого значения для ускорения разгрома держав «оси», но упреждало военное и политическое присутствие СССР в Средиземноморье и обеспечивало британский контроль над его африканским побережьем. Англичане высадились в Греции, чтобы привести к власти послушное им антикоммунистическое правительство, обещая ему за лояльность возвращение Додеканезских островов, которые по Версальскому миру отошли к Италии, ибо именно этими островами Антанта заманила Италию в Первую мировую войну.
Если в историографии международных отношений под? нием идеологизации совершенно необоснованно выпадают из зрения неизменность и преемственность англосаксонских геополитических интересов в Средиземном море, то в военной науке вполне осознается как само собой разумеющийся факт — некая константа с прошлого века, определяющая английское видение тех военных действий, и направление стратегических ударов, и xap??? послевоенного устройства в регионе. По картам военных действий и роли Салоникского фронта для Антанты, прежде всего для Англии в 1914–1918 годах, можно судить, как мало положение изменв к 1945 году со времен Первой мировой войны, когда Англия, охра «великий имперский морской путь», пролегающий от Гибралтара до Суэца по Средиземному морю, ревниво наблюдала за побережь Греции и Турции, и в особенности за Проливами[412]. В приведенной беседе на сессии СМИД ни Бевин, ни Молотов ни разу не упомянули своего американского союзника.
Государственный секретарь США Дж. Бирнс в беседах с Молотовым был не лучшим защитником «демократических» принципов, его коллега из Лондона, а точно так же «сдавал» Польшу и обменивался козырями. «Генералиссимус Сталин… справедливо указывал, что СССР не может смириться с тем, чтобы в Польше было недружественное СССР правительство», — начал свои предложения Молотову Государственный секретарь США Дж. Бирнс 19 сентября 1945 г. на Первой сессии СМИД в Лондоне. Когда прозвучала фултонская речь Черчилля, для Сталина, уже знакомого с докладом «О безопасности Британской империи» и дипломатическими??? лиями в СМИД, эта речь, потрясшая мир, была лишь завершав пропагандистским и идеологическим хлопком. Хотя Бирнс поклянулся в беседе с Молотовым, что не был заранее знаком с содержанием речи Черчилля, М. Гилберт воспроизводит запись Черчиля о том, как в дни подготовки выступления Черчилль показал Дж. Бирнсу, «который пришел в восторг и не предложил никаких изменений». Президент же сообщил Черчиллю, что одновременно в Мраморное море «на неопределенный срок» уже собирался американский морской отряд особого назначения, состоящий «из сам мощного в мировом флоте линкора «Миссури», двух новейших мощнейших авианосцев, нескольких крейсеров и дюжины эсминцев». Предлогом было сопровождение тела внезапно скончавшегося турецкого посла в Вашингтоне, однако на деле разворачивался??? сюа Восточного вопроса.
Дж. Кеннан, поверенный в делах в СССР, сообщил из Москвы о ее предполагаемых «усилиях расширить официальные границы» светского контроля, распространив их на некоторые соседние пункты «рассматриваемые как непосредственная стратегическая необходимость», среди которых были названы Северный Иран и Турция[413]. Стало известным, что СССР собирается пока вывести лишь часть войск из Северного Ирана, а также вновь в обращении В. Молотова уже напрямую к министру иностранных дел Турции А. Л. Эркину опять поставил вопрос о возвращении Карса и Ардагана, а также предложил Турции совместный советско-турецкий контроль Проливов[414] Сталин, похоже, действительно рассчитывал на успех в Восточном вопросе, о чем свидетельствует подготовка общественного мнения по теме Проливов в международных отношениях[415]. Заметим, что в Потсдаме в ответ на постановку Сталиным вопроса о советской базе в Дарданеллах Черчилль сам взамен предложил и обещал пересмотреть в пользу СССР и черноморских стран Конвенцию о Черноморских проливах Монтрё от 1936 года. Но когда на последующих форумах Молотов напоминал о том, что «в 1921 году турки воспользовались слабостью Советского государства и отняли у него часть Советской Армении» и что «Конвенция в Монтрё давно не устраивает» СССР[416], союзники уже однозначно и в унисон выступили в поддержку Турции. Британия опять жестко охраняла Восточный вопрос, как и перед Первой мировой войной. Можно предположить, что к концу Первой мировой войны обещание Англии в отношении Константинополя испарилось бы так же, как изменилось отношение Британии к Черноморским проливам к 1945 году, хотя встречные позиции в «Месопотамии» были бы обеспечены. Продвижение СССР в глубь Европы до Берлина не рассматривалось англосаксами в качестве особой угрозы, но попытка восстановить условия, подобные Ункяр-Искелесийскому договору 1833 года, была неприемлема, как и 100 лет назад. Уместно напомнить предупреждения П. Дурново накануне Первой мировой войны, что никакие жертвы «не позволят России обеспечить себе какие-либо стратегически важные обретения постоянного характера», потому что она воюет на стороне Великобритании — своего традиционного геополитического противника[417].
Что такое Черное море и почему стремление России к беспрепятственному и гарантированному проходу через Проливы не может быть расценено как империалистическая экспансия, необузданные амбиции самодержавной России, затем тоталитарного СССР, способствовавшие войнам, включая пресловутую холодную? Большинство Проливов, если не все, представляют собой лишь сужение между побережьями материков или островов непрерывного океанского водного пространства, которое в обоих направлениях продолжено Мировым океаном, открывая путь ко всем океанам и частям света. Режим мореплавания по таким проливам правомерно регулируется международными конвенциями. Но Черное море считается по квалификации морского права «полузамкнутым морем». Будучи частью Мирового океана и продолжением Средиземного моря. оно, как подчеркнул В. П. Семенов-Тян-Шанский, является «наиболее вдавшейся в материк бухтой океана». Это «тупик», сформированный побережьями черноморских держав, выход из которого представляют собой чрезвычайно узкие проливы. По морскому праву Черное море принадлежит к «полузамкнутым» морям.
Заметим, что проход в Черное море не является выходом в непрерывный Мировой океан для достижения других морей и частей света, он не что иное, как доступ к побережьям нескольких стран — черноморских держав. Выход же из Черного моря является единственным проходом в Мировой океан. Очевидно, что предоставление равных прав для судов нечерноморских стран с правами судов черноморских держав создает, особенно в вопросах военного мореплавания, ущербные условия безопасности и торговли, являясь дискриминацией черноморских держав и возможностью запереть им выход в Мировой океан, перекрыть, как говорил М. Горчаков, легкие державы. К этому-то и стремилась в течение почти двух веков далекая от Черного моря Британия, вмешивающаяся в отношения России с черноморскими державами, не допуская никаких соглашений и конвенций без ее участия и препятствуя любому, не только военному, но политическому присутствию России в каком-либо средиземноморском государстве, что проявилось во время Берлинского конгресса, в годы Второй мировой войны и в ходе агрессии против Югославии. Как 100 лет назад, в 1945 году, так и в 2000 году сохраняет справедливость меткое суждение Н. Данилевского о смысле контроля Проливов для Англии и других западных великих держав: «Вся польза от обладания Константинополем ограничивалась бы для них тем вредом, который наносился бы этим России»[418].
Контроль над Восточной Европой добавлял к могуществу СССР гораздо меньше, чем принято думать, став к тому же тяжкой обузой, необходимостью сдерживать своих нелояльных «братьев» вроде поляков и венгров, которые куда более, чем немцы, только и мечтали о реванше над Россией. Настоящим призом в этой войне было бы восстановление совокупности тех территорий и позиций исторической России, которые сделали ее державой, «без которой ни одна пушка в Европе не стреляла», — это положения Берлинского трактата: Каре, Ардаган, это беспрепятственный и гарантированный проход по Черноморским проливам, Прибалтика. В отличие от Восточной Европы это были до революции территории России, которые никем не оспаривались. Но именно против этого скалой встали англосаксонские союзники СССР по антигитлеровской коалиции. США последовательно не признавали Прибалтику как часть СССР вплоть до 1990-х годов и вдохновили концепцию «восстановления довоенных государств» вместо отделения от СССР. Смысл антигитлеровской коалиции, как в Первой мировой войне — Антанты, был не только в разгроме гитлеровской Германии, но и в предупреждении серьезной победы России.
Холодная война была абсолютно неизбежна не только в силу закономерностей мировой политики и политической географии, тем более в период, когда весь мир стал единой ареной, куда вышли США с их вездесущими интересами. Ее психологический тон объясняется лишь колоссальной идеологизацией мировой политики с обеих сторон — как коммунизмом, так и либерализмом — по сравнению с классическими международными отношениями прошлого, в основе которых лежал национальный интерес, а не универсалистские идеи. Война интересов велась давно за кулисами военного сотрудничества и лишь обрела специфическую форму.
Неизбежно было и превращение разбитой и несамостоятельной Германии из объекта расчленения в инструмент разделения Европы. Примечательно, что этот раздел произошел по Берлинскому меридиану, который в маккиндеровском анализе делит Европу на Западную и Восточную, и только Восточная Европа есть тот критический элемент, присоединив который один из потенциальных «организаторов» «Континента» — Германия либо Россия — обретает характер геополитической величины такого параметра, что другим соперникам уже недоступен контроль над Евразией. Поскольку с Россией — СССР в то время Британия ничего поделать не могла, она старалась устранить исторические корни потенциальной способности Германии превратить географический регион Центральной Европы в геополитическую силу — Mitteleuropa.
Прекращение существования гитлеровского рейха само собой следовало из принципа полной и безоговорочной капитуляции. Однако то, что происходило на заседаниях различных союзных оккупационных структур, говорит о том, что Великобритания стремилась провозгласить упразднение не гитлеровской, а исторической Германии, пользуясь шансом, который предоставляли грех нацизма и мировая война, развязанная Гитлером. Речь идет об идее «упразднения», «ликвидации» прусского государства, которую британские делегации настойчиво и упорно ставили в повестку дня заседаний союзных органов второго уровня параллельно с сессиями Совета министров иностранных дел, повестка которых согласовывалась на самом верху и не содержала таких вопросов, так как подобные решения не были приняты ни в Ялте, ни в Потсдаме. Протоколы этих заседаний и британские меморандумы весьма интересны.
В официальных заявлениях и США, и СССР поочередно заверяли в своей ориентации на сохранении мирной и демократической Германии. Документы демонстрируют, как Британия настойчиво стремилась придать некий особый смысл идее федерализации Германии, под которой союзники сначала имели в виду ее расчленение на самостоятельные государства. Франция, как и после Первой мировой войны, имела интересы в Руре, в основе ее активности в вопросах преобразования унитарной Германии лежали не столько структурно-геополитические, сколько более утилитарные экономические мотивы и соображения узкопонимаемой безопасности ее восточной границы. После того как план Генри Моргентау, ставший после 2-й Квебекской конференции на несколько месяцев официальной позицией США и Великобритании, все же был отменен, понятие «федерализация» обрело смысл внутригосударственного устройства. Однако Великобритания, продолжая свою классическую политику, не могла удовлетвориться лишь реальным устранением поверженной Германии как фактора мировой и европейской политики.
Без сомнения, все союзники, особенно европейские державы-победительницы, желали закрепить на длительное время и обретенные сферы влияния, и свою роль победителей и вершителей судеб мира. Все были заинтересованы в слабой, не способной на новую агрессию и даже подконтрольной им Германии. СССР вовсе не представлял здесь исключения. Более того, в вопросах репараций СССР был настроен наиболее непримиримо. Пришедший к концу войны необычайно усиленным лишь в военном и геополитическом отношении, но в крайней степени экономического истощения и диспропорций всего государственного хозяйства и невиданной в XX веке нищеты населения, СССР был наиболее жизненно заинтересован в максимальном объеме репараций и изъятий, рассчитывая за счет вывоза германского оборудования и товаров восстановить разрушенные мощности и модернизировать экономику.
Однако настойчивость Британии в вопросе «упразднения Прусского государства» носила буквально религиозно-фанатический характер и явно уходила корнями в историческое мышление времен карты из журнала «Truth» и пира победителей на Парижской мирной конференции 1919 года. Что касается советской делегации, то она демонстрировала порой искреннее непонимание этого мышления, но в целом тормозила принятие такого решения. В интерпретации советской стороны была нужда в упразднении того германского государства, которое развязало Вторую мировую войну, то есть гитлеровского рейха, чтобы будущее немецкое государство не стало продолжателем личности нацистской империи, что уже было обеспечено принципом полной и безоговорочной капитуляции, упраздняющей прежнее государство как субъект международного права. Британия же, не удовлетворенная крахом государственной машины гитлеризма, попыталась ликвидировать немцев как преемственного субъекта мировой истории. США были лояльны Британии в этом вопросе, но, судя по документам, не были инициаторами.
Поскольку ни на одной из важнейших встреч в верхах, ни в Ялте, ни на Берлинской конференции вопрос об «упразднении Прусского государства» не ставился, британская делегация не выдвигала его на сессиях Совета министров иностранных дел, то есть на высших уровнях послевоенного механизма. Документы свидетельствуют, что британская делегация попросту пыталась незаметно провести такую историческую формулировку на уровне третьестепенных органов — в Комитете гражданской администрации Директората внутренних дел Контрольного совета. Стенограммы заседаний Директората внутренних дел, а также Политического директората Контрольного совета, куда Британия передала свой меморандум после того, как советская делегация уклонилась от принятия решения, весьма показательны. Они со всей очевидностью демонстрируют уловки Британии «не мытьем, так катаньем» навязать эту формулировку. При этом британская делегация то притворялась, рассчитывая на наивность русских военных, что «упразднение Прусского государства» простой шаг по «реализации принципа децентрализации Германии, принятого на Ялтинской и Потсдамской конференциях», то, наоборот, делала широкие обобщения негативной роли Пруссии и самого наименования в немецкой истории и войнах Германии.
«Слово «прусский» имеет нарицательное значение во всем мире, и было бы значительным вкладом… указать в официальном заявлении об уничтожении Прусского государства, — настаивала британская делегация в Комитете гражданской администрации (КГА), представляя свой меморандум. — В течение двухсот лет Пруссия была угрозой для безопасности Европы. Продолжение существования Прусского государства, хотя бы только в названии, может дать повод для ирредентистских притязаний, которые немецкий народ может в дальнейшем попытаться выдвинуть, может укрепить немецкие милитаристские тенденции, а также может способствовать возрождению авторитарной, централизованной Германии, что желательно предотвратить».
Бесхитростный в философии мировой истории генерал Курочкин «в принципе не возражал», но, будучи искушенным в политике, почуял неладное и заявил, что вопрос относится к компетенции СМИД. Маршал Соколовский указал, что «упразднение» касается будущего государственного устройства и «должно решаться не командующими зонами, а правительствами». Но яснее всего позиция советской делегации была выражена в протоколе 31-го заседания КГА 31 мая 1946 г. СССР стоял за упразднение государственной машины гитлеровского рейха и полагал, что «Прусское государство было уже уничтожено безоговорочной капитуляцией, поэтому советской делегации не ясна целесообразность проекта». На следующем, 32-м заседании советский представитель прямо заявил, что «этот Комитет призван регулировать вопросы внутренней государственной структуры, а не уничтожать государства»[419] 419.
Тем не менее Британия не оставляла попытки и поочередно представляла свой меморандум с законопроектом из следующих формулировок:
«… Уничтожение государства Пруссии.
Поскольку желательно обеспечить децентрализацию политической структуры Германии, упростить администрацию немецкой территории и уничтожить прусский дух, поскольку центральное правительство и администрация государства Пруссии фактически прекратили свое существование и прусские территории управляются оккупационными державами в настоящее время как ряд отдельных административных единиц. Контрольный совет проводит следующие меры:
«I. Государство Пруссия вместе с его центральным правительством и администрацией уничтожается.
2. Прусская территория будет управляться как ряд таких административных единиц, которые от времени до времени будут создаваться соответствующими командующими зонами.
3. Такие отдельные административные единицы будут называться штатами (ландер, ланды)…».
Тем не менее, как говорит протокол заседания Координационного комитета, «утверждение закона было задержано советским представителем». Благодаря позиции советской делегации вопрос этот не продвинулся и в Политическом директорате и был передан в Контрольный совет. К этому времени Британия приступила к односторонним мерам по переименованию и реорганизации подконтрольных ей территорий. «Военная администрация в Германии Британской зоны контроля» издала указ, в котором, ввиду того что центральное правительство и администрация Прусского государства (ланд Пройссен) фактически перестали существовать и поскольку имеется намерение в будущем реорганизовать администрацию прусских территорий, расположенных в Британской зоне оккупации… приказывается следующее:
1. Не предрешая любой последующей реорганизации, провинции Прусского государства или его части, расположенные в британской зоне… и поименованные в первой части приложенного… списка, настоящим упраздняются как таковые и в настоящее время получают статут федеральных земель (ландер) и будут носить названия, изложенные во второй части указанного списка…».
Проект был также отклонен на Контрольном совете, где британский маршал Дуглас представлял односторонние действия британской стороны как «чисто административную меру», на что советский маршал Соколовский указал, что речь идет о «крупнейшем государственном вопросе, не записанном в решениях Берлинской конференции, который подлежит рассмотрению четырьмя державами», с чем согласился и американский генерал Макнарни. Соколовский также указал, что британцы переводят прусские провинции в ланды, но исторически в Германии ланды означают полунезависимые государства, что предрешает будущее федеративное устройство Германии, а вопрос этот еще не решен правительствами оккупирующих держав»[420]. Переданный на рассмотрение Совета министров иностранных дел, этот вопрос так и потонул вместе со всем комплексом германской проблемы, которой было суждено стать стержнем раскола Европы. Приведенные попытки Британии стереть историческое лицо Германии и почти мистическое желание раздробления немцев, пронесенное через XX век со времен «нового курса» принца Эдуарда и карты Г. Лабушера, а также цитированный* выше британский документ «Безопасность Британской империи» демонстрируют Realpolitik без идеологических клише XX века и извечное стремление Британии воспрепятствовать преобладающему влиянию какой-либо европейской державы. Эти действия и документы даже не содержат попытки прикрыть собственные интересы рассуждениями о правах человека и демократии.
Через несколько месяцев после фултонской речи Черчилля, накануне 3-го сессии СМИД прозвучала другая речь — Государственного секретаря США Джеймса Бирнса в Штутгарте. Она была, как это принято со времен Вудро Вильсона, закодирована общедемократическими фразами куда больше, чем выступление герцога Мальборо, но отнюдь не в меньшей степени задавала вполне реальную политическую и геополитическую программу. В либеральную доктрину не вписывалось накладывание ограничений на «демократическую Германию», ее надо было связать и растворить, а немцев перевоспитать. В значительной мере этой цели послужили панъевропейские и интеграционные процессы и механизмы, инициированные параллельно с НАТО. США уже не надо было «притягивать». Они заявили о том, что не уйдут из Европы и делают ставку на Германию. США сами подготовили почву для своего лидерства в новой политике и в новой идеологии — атлантической.
Буквально за три месяца до этой речи, во время 2-й сессии СМИД в Париже в мае 1946 года, Дж. Бирнс всячески делал вид, что еще возможно продолжение союзнического сотрудничества. Когда Молотов и Вышинский выразили удивление, что Черчилль выбрал именно США для выступления со своей речью, «которая была не чем иным, как призывом к новой войне», Бирнс поспешил отмежеваться, сказав, что Черчилль выступал не как член британского правительства, а под свою ответственность и что «ни Бирнс, ни Трумэн не видели речи Черчилля заранее»[421]. Молотов тут же упрекнул Бирнса, что «в мире нет уголка, куда бы США не обратили своих взоров», что США «всюду организуют свои базы: в Исландии, Греции, Турции, Китае, Индонезии, что свидетельствует о настоящей экспансии и выражает стремление определенных американских кругов к империалистической политике». Бирнс и тут выразил изумление, сказав, что «впервые слышит о наличии баз США». Однако, возвращая «любезность» уже в духе холодной войны, Бирнс адресовал Молотову такое же обвинение: «Нет ни одного района в мире, в котором СССР не предъявлял бы своих претензий». Советских баз, однако, он назвать не смог.
Подкупая немцев обещанием экономического восстановления и процветания, на фоне чего СССР с его настойчивыми требованиями выполнить решения по репарациям выглядел кровожадным монстром, США и особенно Великобритания имели определенную концепцию будущего Германии как несамостоятельного и непреемственного ко всей немецкой истории государства, о чем свидетельствует Боннский договор между США и созданной ими же ФРГ, который даже вопреки одному из его положений не пересмотрен после объединения Германии, снятия четырехсторонней ответственности и обретения Германией полного суверенитета. В отличие от фултонской речи Черчилля речь Бирнса — г это программа, в которой, хотя и в косвенной форме, были представлены практически все параметры и направления политики в Европе и места в ней Германии, по которым был запланирован отход от союзнических обязательств и отношений и саботаж Потсдамских соглашений. Принципиальная установка гласила, что «мы живем в едином мире, от которого мы не можем изолироваться». США объявили ошибкой свое устранение от Европы после Версаля, которую «мы никогда не совершим» более:
«Мы намерены интересоваться делами Европы и всего мира. Мы помогли в Организации Объединенных Наций, и мы намерены поддерживать Организацию Объединенных Наций всей мощью и ресурсами, которыми мы располагаем». В политике в отношении Германии был сделан выбор в пользу пряника, который должен был приглушить горечь утраты самостоятельности. В качестве приманки излагался целый спектр тезисов. Во-первых, необходимость пересмотра слишком «низкого уровня производства, определенного Союзной контрольной комиссией», не соответствовавшего якобы слишком высокому объему репараций, и самих репараций в сторону снижения, для того чтобы германский народ имел «уровень жизни, приближающийся к среднеевропейскому».
Во-вторых, были даны толкования договоренностей в Берлине:
«мудрые решения» Потсдамской конференции о децентрализации политической структуры «не были предназначены для того, чтобы мешать движению в сторону центрального правительства с полномочиями, необходимыми для того, чтобы решать вопросы в общенациональном масштабе», ибо «имелось намерение помешать учреждению сильного центрального правительства, господствовавшего бы над германским народом, вместо правительства, которое откликалось бы на его демократические желания». Все это не могло не иметь огромного воздействия на немцев, как и тот факт, что программная речь была озвучена не перед союзными структурами, а по германскому радио и адресовалась самим немцам. Окончание речи и вовсе явилось непреодолимым соблазном для немцев: «Американский народ желает возвратить германскому народу управление Германией… американский народ хочет помочь германскому народу найти путь возврата к почетному миру среди свободных и свободолюбивых стран мира». «Имперские» британцы с их деклараций об «упразднении Прусского государства» померкли, и инициатива полностью перешла к Вашингтону, который, также не собираясь допустить возрождения самостоятельной Германии как фактора европейской политики, взял курс не на подавление немцев, а на их перевоспитание в духе безнационального либерализма. Одновременно США показали, что делают ставку на реваншизм немцев, который наряду с полной деморализацией и пацифизмом был также естествен в стране, потерпевшей крупнейшую национальную катастрофу и поплатившейся за свои необузданные амбиции и причиненные другим народам бедствия очередной утратой не только захваченного, но и прежнего многовекового достояния.
Силезия, которая в течение четырех веков входила в состав Габсбургской монархии и частично с XVIII века являлась частью Пруссии, которую, признавая ее изначально славянский характер, не хотел отдавать даже классик интернационализма Ф. Энгельс, была полностью передана Польше. Вечно ненавидящая Россию Польша получила этот дар, оплаченный русской кровью, исключительно из рук СССР, наградившего самого своего ненадежного союзника за все его прошлые и будущие антирусские козни. В речи Бирнса был сделан намек на то, что линия Одер-Нейсе как бы не является частью решений Берлинской конференции и подлежала дальнейшему урегулированию, что прямо вытекало из слов: «В отношении Силезии и других восточных районов Германии передача их Россией Польше для целей управления состоялась до Потсдамской встречи». США придерживаются «линии Керзона», но «размер территорий, передаваемых Польше, должен был быть определен при окончательном урегулировании, причем не только западных, но и восточных границ Польши», что подвергало сомнению статус Западной Украины. Заявление открыло целую эпоху во внешнеполитической идеологии будущей ФРГ (пресловутый «реваншизм»), заложником которой она являлась вплоть до «новой восточной политики» В. Брандта, освободившей ее от зависимости от США[422].
Перед Польшей и Чехословакией возникал некоторый мираж — быть в орбите чуждой России, да еще в коммунистической форме, имея Силезию, или стремиться выйти из этой орбиты ради надежды на изменение восточных границ. Примечательно, что вскоре, в ноябре 1946 года, министр иностранных дел Польши Ржимовский и президент Чехословакии Ян Масарик весьма беспокоились о судьбе территорий, якобы «неокончательно определенных Потсдамской встречей». В нотах на имя Молотова они всячески просили содействовать подтверждению их новообретенных с помощью исключительно Красной армии западных границ: поляк говорил, что «Польша в течение веков была объектом германской агрессии и экспансии на Восток, которая привела на протяжении веков к присоединению и германизации обширных польских территорий». Чех не менее патетично взывал к советскому руководству и говорил о «столетней борьбе Богемии против германской агрессии»[423].
Поворот в международных отношениях перешел в стадию открытого противоборства, стержнем его становился раскол Европы и Германии с превращением ее зон в инструмент политики. В советском внешнеполитическом ведомстве поняли, что план мирового господства США не может быть реализован, если он не будет базироваться на Европе, которая не может быть оставлена в тылу США. «Поэтому Германия стоит в центре военно-политических планов США, но здесь единственной, главной и серьезной помехой для США является СССР», — говорилось в одном из наиболее точных и глубоких аналитических документов МИД по речи Бирнса, подписанном С. Кавтарадзе[424]. Речь Бирнса была адресована СССР, причем не как носителю коммунизма, а как единственной силе, которая со своим геополитическим ареалом объективно противостояла США в их планах.
Интерпретация холодной войны до сих пор испытывает на себе огромное влияние идеологии. Любое изменение политического климата немедленно сказывалось на расстановке акцентов. Кэролайн Кеннеди-Пайп в новейшем обобщенном обзоре эволюции этой темы в литературе по международным отношениям признает, что «ограниченный доступ к архивам извратил толкование холодной войны и увел историков в разные стороны — от преимущественного антисоветизма до антиамериканизма или даже до проанглийской интерпретации»[425], в которой холодная война может быть понята не как установка на создание американской гегемонии, а как бережное выращивание и воспитание Америки британцами в новых острых реальностях нового миропорядка после Второй мировой войны»[426], что можно признать отчасти справедливым в германском вопросе.
Сразу после войны на Западе доминировала «антисоветская» школа, затем вьетнамский синдром окрасил интерпретацию американской политики и в этом вопросе, сместив акцент на обвинение в американском гегемонизме. Хотя постсоветская общественная мысль после перестройки охотно обрушилась на советскую «сталинскую» тоталитарную внешнюю политику, западные исследования идеологических мотиваций и потребности тоталитарного общества в воинственной внешнеполитической идеологии отмечают сильное ее воздействие на принятие реальных решений в оёновном в хрущевские времена — прежде всего в проблематике «третьего мира» и цели «парализовать» Запад[427]. Ряд авторов, несмотря на новые свидетельства об участии Сталина в корейской войне или о планах ввода войск в Чехословакию, тем не менее пришли к выводу о гораздо большей «хрупкости» СССР и его техническом отставании, о его куда менее угрожающей военной направленности, чем это оценивалось ранее. Также «растворилась идея о монолитном блоке Варшавского договора, стремящемся к экспансии», вторжение в Чехословакию расценивается скорее как «нервная реакция державы на угрозу утраты контроля»[428] в Восточной Европе, признанной зоне ответственности. Если тема когда-нибудь превратится из идеологической и политической в историческую, она претерпит, несомненно, очередное переосмысление.
Однако рискнем вообще опрокинуть постановку вопроса о холодной войне как об анахронизме. Во-первых, рассмотрим, какая парадигма мышления побуждает расценивать этот период как нечто ужасное и искать виноватых и что, собственно говоря, было ужасным. Международные отношения после Второй мировой войны вплоть до сегодняшней эры демократии отличаются от прошлого двумя основными параметрами. На поверхности — полная утрата сдержанности, третьесословная и плебейская грубость, в чем современные американские президенты вполне соперничают с большевиками. Президент, воспитанный не на Моцарте, а на вестерне, и генсек, воспитанный на «Шурике», одинаково далеки от этики дуэли международных отношений времен князя Меттерниха и князя Горчакова, и вместо «la Russie se recueille» показывают «кузькину мать» и стиль Рэмбо. В прошлом даже в периоды острейших кризисов отношения выдерживались на достойном уровне, ноты об объявлении войны начинались со слова «соблаговолите», посланники злейших соперников вальсировали на царских балах, хотя и в прошлом веке шхуна «Вигзен» выгружала в Черном море британское оружие для черкесов, как сегодня натовское оружие идет в Чечню, флоты держав осуществляли блокаду нейтральных вод, а правительства вмешивались в дела на далеких континентах. Ни корейская война, ни нападение США на Кубу, ни ввод советских войск в Венгрию и Чехословакию не явили ничего нового и ранее неслыханного в международных отношениях.
Новое и действительно неслыханное — это идеологизация внешнеполитических интересов и теологизация собственного исторического проекта, отождествление его с некими общечеловеческими идеалами, которые позволяют выставлять даже преемственные интересы как борьбу за некие вселенские моральные принципы, а соперника — врагом света. Все это коренится в соперничестве двух универсалистских проектов — либерального и коммунистического, в равной мере создавших в XX веке новую парадигму внешнеполитической идеологии — вильсонианскую и ленинскую. Новое также и в чаяниях «демоса», слепо уверенного в своей мнимой «кратии», хотя за спиной «охлоса» (толпы) судьбами мира вершит всесильная олигархия. Социальная психология являет собой результат философии прогресса, продвинутой в XX веке обеими концепциями единой идеальной модели. Человечество, забывшее о мире с Богом и о своей греховности, как никогда ожидает безоблачного горизонтального мира между людьми и государствами и, с изумлением не находя этого, жаждет «жертвы отпущения», чтобы снять с себя ответственность за грехи мира.
Поскольку в качестве цели внешней политики и международной дипломатии уже давно выставляются не национальные интересы, а «счастие человечества», «вечный мир», «демократия», соперник становится врагом человечества и тем самым «козлом отпущения». Но в своей сущности проблемы и противоречия реальных международных отношений периода холодной войны только повторяли геополитические константы и историко-культурные тяготения прошлого. Но конфликт интересов, ранее управляемый не только рациональным взвешиванием, но подлинными моральными принципами, прежде всего признанием права на такие же интересы, сейчас рассматривается в манихейской дихотомии борьбы светлого и черного начал.
Поняв, что СССР — это геополитический гигант, похожий на них самих со всеми присущими такому феномену свойствами, США приняли стратегию всемерного сдерживания, нацелив прежде всего все свои усилия на создание плацдарма в Азии, для чего нельзя было допустить полного перехода Корейского полуострова под стратегический контроль коммунистического Китая, а также на превращение Западной Европы в свой форпост и опору. Собственно говоря, геополитические очертания «зоны безопасности» американского Grossraum сформировались еще в начале века. Уже тогда, как только ощущалась угроза балансу сил, немедленно принимались меры — интервенция на Дальнем Востоке и бдительная забота о судьбе Транссибирской магистрали. Однако если даже после Первой мировой войны США в целом не видели серьезного противовеса, то в ноябре 1950 года документ ЦРУ «Возможное долгосрочное развитие советского блока и позиция силы Запада» начинался с тезиса: «Мы полагаем необходимым констатировать с самого начала, что на вопрос «на нашей ли стороне время» нельзя дать однозначного ответа»[429].
Начавшийся первый этап ставшей одиозной холодной войны характеризуется большей честностью, чем период Атлантической хартии, когда общественности предлагались вселенские демократические постулаты и солидарность против общего врага, а за кулисами не переставали считать СССР главным соперником и противником и готовили противоположные модели отношений и роли третьих стран при том или ином исходе «нацистско-большевистской войны». В 50-е годы внутренние профессиональные оценки перспектив конфронтации и их неприкрытый геополитический прагматизм меньше контрастировали с официальной внешней политикой, которая открыто ожесточилась. Как и в официальной доктрине, так и во всех оценочных выводах утверждается тезис о том, что мир находится на пороге войны. Сборник избранных аналитических разработок, рассекреченных в 1990-е годы, опубликованный ограниченным тиражом, рассылаемым по списку, все же опять демонстрирует, что конфиденциальные разработки не витийствовали о коммунистическом мессианизме как причине обострения, а оценивали СССР исключительно как геополитическую и военную величину, отмечая лишь роль коммунистической идеологии для оправдания потенциальной экспансии, а также возможности «тоталитарного государства» перевести весь экономический и социальный потенциал на нужды войны.
В документе «Возможности и намерения Советов», датированном 15 ноября 1950 г., цели СССР сведены к семи основополагающим:
a) сохранить контроль Кремля над народами Советского Союза;
b) укрепить экономические и военные позиции и оборонять территорию Советского Союза;
c) консолидировать контроль над европейскими и азиатскими сателлитами;
d) обезопасить стратегические подступы к Советскому Союзу и предотвратить создание в Европе и Азии сил, способных угрожать советским позициям;
e) устранить влияние США в Европе и Азии;
f) установить советское доминирование над Европой и Азией;
g) ослабить и разложить несоветский мир в целом, особенно подорвать позиции и влияние США[430].
Далее документ исходит из самой высокой степени вероятности, что для достижения целей в пунктах «e-g» СССР в принципе готов и ищет удобный момент пойти на всеобщую войну. Усиленное строительство Североатлантического союза и задача скорейшими темпами повысить мобилизационную готовность Запада к войне, пока «значительно уступающую советской», несмотря на то что «экономический и военный потенциал Запада в целом значительно превышал советский», приходятся на самое начало 1950-х годов, так как, по оценкам ЦРУ, пик неблагоприятного сочетания факторов для «позиции силы» Запада приходился как раз на 1950–1951 годы. Как известно, силовые и разведывательные ведомства во всех странах всегда заостряют угрозы. Что же думали о них американские аналитики?
Если в советской историографии периода после Второй мировой войны доминировал классовый подход, то в современной публицистике сформировалось клише, что именно необузданные амбиции сталинского СССР, не удовлетворенного «захватом» лишь Восточной, а не всей Европы, были главной причиной холодной войны. Казалось, что такое суждение полностью подкреплено реалиями. Действительно, неоспоримы поддержка и финансирование коммунистических и рабочих партий в Западной Европе и никогда не отменявшаяся в теории идея неизбежной мировой революции, которая должна была в итоге привести к своеобразному «концу истории» и глобализации на основе коммунистического эгалитаризма. Все это прямо вытекало из марксистско-ленинской теории и исторического материализма. Определение в советской доктрине «главного содержания эпохи» как «перехода от капитализма к социализму», а также безусловный мессианизм роли СССР в этом историческом процессе придают такой интерпретации ореол почти неоспоримости.
Однако наличие явно наступательной исторической идеологии и мессианских пропагандистских мотиваций внешней политики еще не позволяет экстраполировать этот импульс на реальные международные отношения. Такое моделирование явно страдает недостатком материальных подтверждений. Разумеется, СССР охотно поддерживал любые социальные процессы, дестабилизирующие «капиталистические страны» и осложняющие создание общественного консенсуса для следования европейских да и любых других стран в американском фарватере. Однако таковая политика свойственна всем государствам. Таких подтверждений явно недостаточно, чтобы доказать наличие планов или даже намерений завоевания, тем более что такие цели означали бы полномасштабную войну с Соединенными Штатами с их атомной бомбой и провозглашенной «решимостью остаться навсегда в Европе».
Любопытную оценку 25 лет холодной войны дал 3. Бжезинский в одной из своих веховых статей в «Форин Афферз» в 1972 году. Именно к тому времени это имя, извлеченное на политический свет Д. Рокфеллером, одним из главных идейных и финансовых спонсоров Совета по внешним сношениям, уже обрело авторитет и стало регулярно появляться в этом издании с программными разработками. Автор разделил исследуемые им 25 лет на периоды, давая в каждом оценку устремлений и сравнительных возможностей соперников. Ни в один из периодов Бжезинский не приписывает Советскому Союзу завоевательных целей, наоборот, фанатично утверждает, что СССР в течение всего времени едва справлялся со своим наследием. Бжезинский полагает, что на начальном послевоенном периоде 1945–1947 годов еще была значительная неопределенность как в американских политических кругах, так и в советском руководстве в отношении нового курса, и указывает, что СССР был преимущественно занят и озабочен закреплением на обретенных в результате войны позициях. Можно привести беседу Бирнса с Молотовым осенью 1945 года, которая подтверждает такое ощущение. Бирнс сделал Молотову некоторое предложение, которое, как очевидно из событий, не имело дальнейшего продолжения. Упомянув «высказанные генералиссимусом Сталиным опасения», как бы Германия не «использовала Польшу как плацдарм для нападения на Советский Союз» и «как бы Соединенные Штаты не замкнулись в своей скорлупе», Бирнс осторожно пообещал «рекомендовать Трумэну переговорить с лидерами конгресса о возможном договоре между США и СССР», хотя «американский народ, как правило, не заключает договоры с другими странами». Цель такого договора заключалась бы в том, чтобы держать Германию разоруженной в течение 20–25 лет» и «устранить угрозу повторного вооружения Германии». В ответ Молотов благоразумно изрек лишь дипломатическое: «Интересно»[431]. «Антигерманское» предложение было опять повторено Бирнсом в беседе с Молотовым в ответ на «антияпонское предложение» Молотова.
Можно дискутировать о намерениях сторон, осуждать неспособность привести амбиции в соответствие с возможностями и приводить примеры, как Сталин хотел добиться большего в Проливах, а США нарушали все договоренности в Японии, но нельзя не согласиться с оценкой Бжезинского, что в результате войны американские обретения значительно превышали советские, а контроль США над целыми регионами мира и возможности по его структуризации в систему имели несравненные глобальные параметры. «Хотя Советский Союз вышел из войны с повсеместно возросшим престижем, обрел значительное расположение к себе даже в Соединенных Штатах вкупе с максимально послушными и влиятельными коммунистическими партиями, игравшими ключевые роли в таких странах, как Франция и Италия, советские позиции в мире все еще значительно уступали Соединенным Штатам. Западное полушарие прочно находилось в американских руках; Африка и Ближний Восток были под политическим контролем американских союзников (при том что американские экономические владения расширялись особенно быстро на Ближнем Востоке); южноазиатская дуга все еще была частью Британской империи, одновременно Иран уже с 1946 года искал американской поддержки против Советского Союза; националистический Китай (гоминьдановский. — Н. Н.) стремился к консолидации своей власти; наконец, Япония была зоной исключительно американской оккупации»[432].
Это блестящее подтверждение идеологом и стратегом американского глобализма выводов, сделанных советским внешнеполитическим ведомством. Внутренний анализ характеризует общие тенденции политики США в мире и закрепление их позиций «через военные или экономические сферы по геополитическим кругам вокруг Евразии: по малому — Саудовская Аравия, Иран, Африка и по большому — Южная Америка, Тихий океан, Япония»[433]. В этой оценке схвачена именно структурность глобального продвижения США. То, что названо большим и малым кругами экспансии, Бжезинский, проявивший и позднее в наши дни склонность к картографическим пасьянсам, именует похоже — «дугой». Оправдались предсказания В. Семенова-Тян-Шанского относительно неизбежного возрастания роли «средиземных» морей — Средиземного и Японского, а также Карибского вместе с Мексиканским заливом; он предупредил, что «в недалеком будущем испытанную европейцами кольцеобразную систему владения… попытаются осуществить по отношению к Мексиканскому и Китайскому морям — американцы и японцы»[434], что и происходило в виде японских попыток завладеть Кореей, экспансии США в Карибском бассейне и окончательного превращения Тихоокеанского бассейна в зону американского контроля.
Отсутствие намерений, тем более конкретных планов «завоевания Западной Европы», доказывает тот простой факт, что СССР, имевший на пике войны около 11,3 млн. солдат, провел масштабную демобилизацию, которая была вызвана экономической необходимостью, военными разрушениями и колоссальными потерями людской силы: к 1947 году Советский Союз имел лишь 2,8 млн. человек под ружьем, хотя в силу определенных причин этот факт скрывал. Бжезинский предлагает считать, что «конфронтация между США и СССР выкристаллизовалась в течение следующей фазы — 1947–1952 годов, чему немало способствовало формирование консенсуса в пользу конфронтационного курса как в американских правящих кругах, так и советском руководстве», которое «после введения сталинского террора нуждалось в атмосфере «осажденного лагеря»». Однако, по оценке Бжезинского, Советскому Союзу опять было отнюдь не до дальнейшей экспансии, ибо сам «осажденный лагерь» внутри испытал ряд сотрясений — Чехословакия, Берлин, отход Югославии. В этот период отмечается быстрое наращивание советских вооруженных сил, способных компенсировать наличие атомной бомбы, впрочем в 1951 году у СССР уже появился собственный небольшой арсенал, приблизительно равный всего лишь 1/2 американского. Хотя в этот период СССР демонстрирует решительность и жесткость в ответ на вызовы, «эффективность его вооруженных сил ограничивалась лишь охраной советского политического доминирования в Восточной Европе — зоне, которая даже и не оспаривалась Западом активно».
Советская стратегия также отнюдь не была нацелена на экспансию, а период в целом оказался на пользу Соединенным Штатам, так как была начата реализация давно лелеемых целей: организация экономического развития Западной Европы в определенном направлении и оформление новой политической коалиции — НАТО, начало ускоренного вооружения в США и противодействие Советскому Союзу на трех направлениях — Берлин, Корея и Югославия, которая, благодаря Тито, принесла выигрыш англосаксам в их стратегии не пустить СССР на Балканы.
Не лишено оснований предположение, что корейская война, возможно, была тщательно продуманным шагом Сталина для того, чтобы сформировать и закрепить на будущее устойчивое американокитайское противостояние, тем более что переход Кореи под полный контроль какой-либо державы (в прошлом веке Китая или Японии, после 1945 г. Китая либо США) противоречил постоянным интересам России. «Недоверие Сталина к Китаю, — пишет Бжезинский, — хорошо подтверждено документально, к тому же доминирующим стремлением США до корейской войны был поиск некоторого взаимопонимания с новыми правителями континентального Китая. В любом случае Сталин должен был весьма положительно отнестись к возможности стимулировать лобовое столкновение между Америкой и Китаем, и не без оснований. Последующие 20 лет американокитайской вражды были чистым выигрышем для Советского Союза».
Анализируя следующий этап холодной войны, Бжезинский и вовсе может удивить своим откровенным указанием на то, что «именно США после прихода к власти республиканской администрации в 1952 году, первые и никем не спровоцированные, явно формулируют новую более жесткую политику — отход от стратегии «сдерживания» (containment) и объявление наступательной «политики освобождения», нацеленной на «отбрасывание» (roll back) Советского Союза от его новообретенных восточноевропейских сателлитов». Это уже явный передел ялтинско-потсдамского мира. Что касается СССР, то он имел основания с беспокойством отнестись к такому изменению американского тона. Это было, без сомнения, усугублено серией внутренних кризисов, а также, как пишет Бжезинский, «заметным ослаблением способности эффективно осуществлять контроль над Восточной Европой — зоной, на которую теперь была открыто нацелена новая американская политика».
Добавим, что в этот же период США не только в косвенной форме, но уже открыто поставили под сомнение ялтинско-потсдамский порядок в Азии, предъявив ультиматум Японии в ходе переговоров с СССР в 1956 году, что в случае подписания Японией мирного договора с СССР, в котором Япония согласится признать Южный Сахалин и Курильские острова частью территории СССР, США навечно сохранят в своем владении острова Рюкю. В Памятной записке Государственного департамента объявлялось, что США «рассматривают так называемое Ялтинское соглашение просто как изложение общих целей тогдашними главами участвующих держав, а не как окончательное решение этих держав или какой-либо юридический результат в вопросе о передаче территорий». Далее была изложена полная ревизия позиции США не только в Ялте, но и в Потсдамской декларации, и директиве генерала Макартура: по мнению США, «острова Эторофу и Кунасири (вместе с островами Хабомаи и Сикотан, которые являются частью Хоккайдо) всегда являлись частью собственно Японии и… должны быть признаны как находящиеся под японским суверенитетом»[435].
В этот же период США начинают обретать стратегическую способность нанести существенный ущерб Советскому Союзу, которая вместе с усилившимся крестоносным импульсом Вашингтона подтверждала наступательный характер американской политики. Так же, как и огромный рост вооружений с военными расходами на сумму в 30 млрд. долларов и увеличивавшийся разрыв в ВНП. Тем не менее, как признает Бжезинский, «именно США в этот период становятся чрезвычайно чувствительны к своей безопасности: даже незначительная ядерная способность СССР создавала внутри страны (США) ощущение уязвимости со стороны советского ядерного нападения». Что же СССР? Сочетание внутренних и международных трудностей побудило советскую сторону инициировать ряд шагов, направленных на разрядку в отношениях Восток-Запад. Еще до смерти Сталина СССР дал понять, что готов рассмотреть возможность единой, нейтрализованной Германии. Однако такая Германия была не нужна США с самого начала, и именно США, но не СССР в первые послевоенные годы опасались исхода «свободных общегерманских выборов» в силу очевидного доминирования пацифистских и нейтралистских настроений. Еще более значительной была готовность заключить мирный договор с Австрией, в результате чего СССР вскоре вывел оттуда свои войска. Было восстановлено некое взаимопонимание с Югославией, а «дух Женевы», последовавший за встречей в 1955 году, имел следствием совместное объявление СССР и США о сокращении вооруженных сил.
Бжезинский же отмечает, что наступательная идеология США не была сопровождена реальным наступлением, и сожалеет, что на этом этапе США не стали добиваться успеха в ревизии европейского порядка, санкционированного не только Сталиным, но также Рузвельтом и Черчиллем. По его суждению, только пассивность США по отношению к кризису в Восточной Европе и вводу войск в Венгрию в 1956 году, а также очевидные разногласия западных союзников по Суэцкому кризису придали советскому руководству уверенность и заложили новое продолжение противостояния вместо победы Запада, который упустил возможность добиться полного краха советского контроля над Восточной Европой и не использовал для этого ни уязвимость СССР в этом контроле, ни его заинтересованность в ослаблении напряженности. В результате в новом периоде 1958–1963 годов, названном весьма справедливо «преждевременным советским глобализмом», уже СССР начал более провоцирующую политику. Если между 1953 и 1957 годами СССР преувеличивал свою мощь, чтобы США воздерживались от наступления, то начиная с 1957 года советские лидеры стали раздувать свою мощь для подкрепления собственной наступательности[436].
Ведущий политолог американского Совета по внешним сношениям, знаменитый своим максимально обнаженным нигилизмом к СССР и России, отмечает самый «наступательный» период советской политики не в сталинские времена, а в хрущевские, что наносит удар по искусственной схеме А. Янова, который втискивает факты в прокрустово ложе своей теории, что все периоды «реформы» означали отказ от «имперской политики экспаснсии», а все периоды «антиреформы», куда в Новейшее время отнесен прежде всего Сталин, сопровождались экспансией и завоеваниями.
Тем не менее именно во времена Хрущева идеологическая песнь Мао «Ветер с Востока побеждает ветер с Запада» стала вдохновляющим мотивом хрущевского глобализма — доктрины мировых отношений и соединения усилий внешней политики стран социализма во главе с СССР, коммунистического и рабочего движения западных стран и национально-освободительного движения в так называемом третьем мире. Холодная война, которая была исключительно делом советско-американских отношений, вернее, ее идеологическим фоном в первое десятилетие после войны, переносится на весь мир. Резко возрастают вовлеченность СССР в разных конфликтах и его помощь антиимпериалистическим силам: Ближний Восток, Конго, Северная Африка, Индонезия, Наконец, Хрущев дерзает войти в святая святых и вотчину доктрины Монро — Западное полушарие и начинает помогать Кубе. В 1961 году Хрущев произносит речь о «национально-освободительной борьбе», которую Бжезинский остроумно сравнил по ее звучанию для США с тем впечатлением, что должна была произвести на СССР доктрина «освобождения», провозглашенная А. Даллесом всего лишь около десятилетия до этого. Стороны обменялись посланиями. После инцидента в бухте Кочинос Куба стала для США таким же источником позора в глазах мировой общественности, каким была Венгрия для СССР. Расправа над П. Лумумбой и использование механизма вооруженных санкций ООН повернуло против США мнение немалого числа так называемых развивающихся стран, которые ежегодно пополняли ряды ООН, голосования в которой уже не демонстрировали полную поддержку США.
Итак, после войны именно США начали наступательную стратегию для передела ялтинско-потсдамского мира. Что же происходит в области идеологии?
«Левое» и «правое» в общественном сознании холодной войны: западная революция и советская контрреволюция
Сегодня и политики, и обществоведы как на Западе, так и в России широко пропагандируют окончание холодной войны как главный «позитивный» итог «демократической» перестройки международных отношений, ставшей возможной после краха «тоталитарного монстра» — СССР. Холодная война определялась либеральной доктриной как «борьба демократии и тоталитаризма», проявляющаяся в военном противостоянии, навязанном «свободному миру» «агрессивным вооруженным до зубов коммунизмом». Публицистика столпов западной политологии часто повторяет эти штампы в более или менее богатом контексте.
Определение холодной войны, как и ее причин, имело зеркальный аналог в советской внешнеполитической идеологии и пропагандистском арсенале лишь с обратным знаком: современные международные отношения — это «классовая борьба мирового империализма и коммунизма», проявляющаяся (исключительно благодаря миролюбию социализма) прежде всего в сфере идеологии, но также в борьбе «агрессивного блока НАТО» с «оплотом мира и социализма» — Советским Союзом. Так трактовали «главное противоречие нашей эпохи» будущие идеологи «демократической перестройки международных отношений», в то время маститые пропагандисты советской внешней политики и космополитической доктрины обострения идеологической борьбы как формы классового противоборства мирового социализма и капитализма[437]. Их «кузены» в полном согласии с той трактовкой противостояния провозгласили после победы «либерализма» над коммунизмом «конец истории» (Ф. Фукуяма).
Не следует оспаривать, что коммунистическая доктрина СССР безусловно окрасила холодную войну и придала ей специфические черты. Но очевидно и то, что холодная война обязательно состоялась бы в иной форме, даже если в 1945 году на месте коммунистического СССР возродилась и восстановила бы свою историческую и национально-религиозную ипостась Российская империя, ибо мнимым «борцам против большевизма» были весьма по душе главные первоначальные задачи русской революции. Довести эти задачи до логического конца, закрепить их навечно, не допустить восстановления преемственности русской истории — вот главный смысл западной политики в отношении СССР в XX веке.
Сведение противостояния Запада и геополитического феномена СССР — России исключительно к демагогии о борьбе коммунизма и демократии было нужным для того, чтобы потом обосновать правомерность замены итогов Второй мировой войны, которую СССР выиграл, на итоги холодной войны, которую СССР проиграл, причем проиграл в роли носителя коммунистической идеи. Идея и носитель были повержены с афишируемым треском. Но ликование либерализма странно не соответствовало абсолютной безвредности идеи коммунизма для Запада в силу ее уже полной непривлекательности в конце XX века. Триумф связан с тем, что под видом коммунизма, казалось, удалось еще раз похоронить в зародыше потенциальную возможность исторического возрождения России. Ибо Великую Отечественную войну СССР выиграл в своей ипостаси Великой РОССИИ.
Без осознания этого важнейшего феномена нашей многострадальной истории XX века невозможно понять суть мировых и международных процессов и судьбу послевоенного СССР. Этого не смогли понять и не хотят до сих пор понять ни советские прекраснодушные либералы (не прекраснодушные это понимают и всячески стремятся подвергнуть сомнению память о войне), ни ортодоксальная часть советских коммунистов, ни, как это ни парадоксально, кипящая ненавистью к ним та часть русской внешней и «внутренней» эмиграции, которая тщится морально и исторически оправдать РОА, НТС и иже с ними. Новый раунд этих попыток повторяется сейчас.
Даже беглый взгляд на сложные мотивации тех эмигрантов, чье решение в меньшей степени было определено обстоятельствами личных перипетий судьбы (казаки и некоторые другие), связавших себя с власовцами, показывает: размежевание за некоторыми исключениями прошло по линии «либералы и почвенники». По свидетельству светлой памяти Н. И. Толстого, очевидца этого процесса в эмигрантской среде Белграда, «либералов-пораженцев» было 15–20 %. Именно они в разной форме затем оказались соучастниками и войны холодной, вольно или невольно став на сторону «мировой закулисы». Из этой среды питался НТС, который объединил поначалу пламенных патриотов России. Но их деятельность после мая 1945-го стала исторически абсурдной. В это время прозорливые уже понимали подоплеку мировых процессов и чувствовали, что после воины все заграничные русские структуры с политическими целями, невольно и неизбежно оказавшиеся под колпаком западных спецслужб, как бы искренни ни были их члены, не только не способствуют «освобождению» России, но, став инструментом могущественных, отнюдь не русских, сил, лишь помогут обрушить ее с трудом выживший каркас.
Не дерзая судить всю власовскую «армию», в которой оказались не только банальные предатели, но несчастные, морально сломленные люди со сложнейшей судьбой, отметим, что поклонники и адвокаты из русских за рубежом генерала А. Власова, подобно Ленину в 1914 году, желали поражения собственному правительству и победы оккупантам. Смехотворны рассуждения о временности союза с Гитлером и последующей гипотетической борьбе «армии» Власова без промышленного обеспечения уже против Гитлера и его колоссальной военной машины, для слома которой потребовались десятки миллионов жизней и четыре года невиданного духовного и физического напряжения. Исторически не оправдываемы попытки развязать войну гражданскую во время войны Отечественной, в которой на своей земле против чужеземцев народ во все времена сражается только за Отечество, какие бы символы ни были на знаменах[438]. Однако во внешней пропаганде холодной войны центральным стал тезис, что не русский народ, а лишь «большевики» и подневольные сражались против родственного фашизма за мировое господство — война между равными тоталитарными монстрами, чему служит и проникшая в посткоммунистическую Россию пропаганда НТС. В такой интерпретации «ярость благородная» обессмыслена, а война перестает быть опорным пунктом национального сознания, ибо у русских в XX веке вместо национальной истории остается лишь погоня за ложными идеалами. Однако сами стратеги западной политики хладнокровно оценили, что война стала Отечественной, востребовала национально-государственный инстинкт русского народа и национальную солидарность, разрушенные классовым интернационализмом, очистила от скверны братоубийства и воссоединила в душах людей, а значит, потенциально и в государственном будущем разорванную, казалось навеки, нить русской и советской истории.
Российское наследие было препарировано и инкорпорировано в советскую государственную доктрину, уже сильно отличавшуюся от замыслов пламенных революционеров. Многие работы основоположников были заперты за толстыми стенами ИМЭЛа. III Интернационал в итоге оказался в гостинице «Центральная» под домашним арестом, в КПСС наметилось негласное противоборство национально-державной и космополитической линий, за которым пристально следили спецслужбы США, а также диссиденты-западники. Красноречивым свидетельством бдительного и весьма профессионально организованного отслеживания ростков русской мысли и духа и малейших колебаний партийной идеологии служит «аналитическая сводка» о состоянии современного русского самосознания и о так называемой «русской новой правой» А. Янова[439].
Как бы ни были малы и объективно ограничены эти колебания в рамках господствовавшей идеологии, одна лишь возможность выживания не то что ростков — семян русского самосознания потенциально угрожала обоим универсалистским проектам XX века — «* коммунистическому и либеральному глобальным сверхобществам. О чем бы ни витийствовали прежние и нынешние адвокаты НТС, суждения и деятельность титанов западноевропейской политики, Черчилля, де Голля, других, вся западная стратегия и, наконец, обширная зарубежная литература по международным отношениям свидетельствуют: после мая 1945 года Советский Союз в западном мире рассматривался как «опасная», а сочувствующими силами мира как «обнадеживающая» геополитическая предпосылка к потенциальному самовосстановлению России.
Для обоснования принципиально новой концепции отношений с СССР Запад нуждался в замене идеологических клише времен войны. В качестве идейной парадигмы «главного содержания эпохи» стала борьба свободного мира и демократии против угрозы коммунизма. При этом воинствующе антикоммунистический Запад полностью взял на вооружение выгодную ему большевистскую нигилистическую интерпретацию событий: Россия и русская история «упразднены» безвозвратно в 1917 году, а СССР является не продолжением тысячелетнего государства, а соединением совершенно независимых и самостоятельных наций. Это определение, как будто согласованное в неких высших мировых сферах, с одинаковой неизменностью применяется до сих пор как в отечественной (сначала марксистской» потом либеральной), так и западной политической доктрине с той разницей, что в первой соединение объявлено благом «под сиянием пролетарской революции», а во второй — насильственным игом «под железным обручем тоталитаризма».
Очевидно, что два определения тождественны, отличаясь лишь мнением о факте, и в равной степени давали возможность в нужный момент подвергнуть сомнению единство страны, ибо ей оТказано в историческом прошлом. Борьба против насильственной! «соединения» всегда правомерна, а разочарование в благодати про» летарской революции сразу позволяет усомниться в целесообразности единства. В пропаганде холодную войну объявили силовым и идеологическим барьером потенциальной экспансии мощного государства с мессианской идеологией. В той известной мере, в какой это действительно имело место и относилось к установлению опеки над Восточной Европой и навязыванию ей коммунистической идеологии, ее можно было бы считать естественной и традиционной политикой мировых держав. Но на деле его стратегия заключалась не в «терпеливом, длительном и бдительном сдерживании» (по Дж. Кеннану, автору официальной доктрины США), но в отрицании целиком историко-геополитического феномена СССР как преемника России.
Резолюция конгресса США от 17 июля 1959 г. постановила отмечать ежегодно «неделю порабощенных наций» и стала законом P. L.86–90, обязавшим президентов из года в год подтверждать цель США освободить жертвы «империалистической политики коммунистической России, приведшей с помощью прямой и косвенной агрессии, начиная с 1918 года, к созданию огромной империи, представляющей прямую угрозу безопасности Соединенных Штатов и всех народов мира»[440]. «Находящимися под советским господством» были названы все народы союзных республик, «Казакия» и «ИдельУрал», кроме русского. Это неопровержимо демонстрирует главный аспект холодной войны, не понятый ни либеральной частью русской эмиграции, ни ортодоксальными коммунистами: борьба не с коммунизмом, а борьба с «русским империализмом», причем на самой территории исторического государства Российского, которая никогда до революции не подвергалась сомнению самыми жесткими соперниками России на мировой арене.
Малоизвестная книга Льва Е. Добрянского, профессора Джорджтаунского университета и председателя «комитета по проведению недели порабощенных наций», разработчика концепции, реализованной на государственном уровне, проясняет смысл «крестового похода против коммунизма». Добрянский интерпретирует Октябрьскую революцию как «сокрушающее восстание всех нерусских народов России» и призывает вновь разрушить «русский колониальный гнет над тюрьмой народов». Он (не без оснований) видит мало общего между взглядами и философией Маркса и конечным продуктом марксизма-ленинизма на российской почве и предлагает применять к СССР оценки из «Тайной дипломатической истории», в которой Маркс призывал вернуть Россию к Московии в положении Столбовского мира. Полагая величайшей ошибкой Запада избрание такой внешнеполитической идеологии, которая позволила «русскому колониализму и империализму» с Ивана III прикрываться жупелом коммунизма, Добрянский и другие авторы доказывают, что компас «русского медведя», его «полярная звезда» неизменно указывает на захваты и порабощения нерусских народов[441].
Этот документ, хотя и вызвал негодование Н. Хрущева, обрушившегося на Р. Никсона в ходе его визита в Москву, тем не менее был скрыт от советской общественности и даже не стал разрешенной мишенью для обстрела советской историографией, как и внушительный пласт подобной американской политической литературы. Так, вплоть до перестройки важнейший аспект противостояния остался за официальным кадром борьбы как на мировой арене, так и внутри СССР. Обе стороны предпочли сделать официальным знаменем борьбу коммунизма и либерализма. Ответить на вызов, не реабилитировав русскую историю, было невозможно… Для американской стороны обнажать цель расчленения СССР, основателя ООН, с которым США имели дипломатические отношения, было не только неплодотворным, но и вопиюще противоречило международному праву. Начиная с Кеннеди, ежегодные декларации цитировали резолюцию Конгресса сокращенно, опуская пункты с упоминанием советского господства. Неудивительно, что враждебность к геополитическому феномену СССР на протяжении всей советской истории возрастала, когда планы раздробления России «ради победы коммунизма во всемирном масштабе» в духе III Интернационала отступали, и ослабевала, когда те же планы, только уже ради «победы либерализма», возвращались. Максимальное неприятие относится к «державному» периоду.
Характерной является позиция западной интеллигенции — по своим философским устоям левой и даже поклонницей основ марксизма. Она с сочуствием относилась к идее революции и к большевистской России и закрывала глаза на «красный террор», когда физически уничтожались коренные русские сословия. Певцами русской революции были всемирные литературные и общественные знаменитости, отказавшиеся, как Р. Роллан, Ж. П. Сартр и другие, осудить революционный террор. В 50-е годы западные интеллектуалы отвернулись от СССР и осудили репрессии, но не против носителей национального и религиозного начала, а лишь те, что гильотинировали октябрьских дантонов, когда «революция как Сатурн начала пожирать собственных детей». Либералы разочаровались в СССР, но не в идее революции.
Послевоенный СССР уже не удовлетворял мировой левый дух как раз потому, что внутренне идеологически уже утратил импульс антихристианского вызова миру, перестал «в нужной мере» быть антиРоссией, хотя, конечно же, оставался не-Россией. Вместо источника перманентного бунта против любых исторических и духовно-культурных устоев и традиций, каким был Октябрь 1917-го, Май 1945-го превратил СССР в державу с интересами, вполне определяемыми, несмотря на идеологические искажения, традиционными критериями, и соблюдающую правила игры на мировой арене, а внутри страны создал консервативную, даже ханжескую систему ценностей и жесткую общественную иерархию. Именно «недостаток» левизны Советского Союза, утрата им импульса «ниспровержения» традиций, а значит, самого антихристианского духа революции, близкого общечеловекам всех мастей, привели западноевропейского «прометеевского» индивида в духовное «уныние».
Индивид, как и в XIX веке, подготовившем революции XX столетия, повергнут в очередную стадию «отчуждения», которой опять занялась западная философия и социология, конечно же, с марксистскими корнями (Г. Маркузе). А вскормленные ею интеллектуалы проявляют свое полное отчуждение от богоданного мира по-разному: на Западе в 60-е годы происходят две своеобразные революции. Разочарованные «пламенно-левые» — Режи Дебре, Э. Че Гевара, Пол Пот, закончивший Сорбонну, уходят из «декадентского» мира в джунгли делать новые бескомпромиссные революции, поскольку Великая Октябрьская выродилась и провозгласила устами Хрущева бюргерские идеалы: «Догнать и перегнать Америку». Разочарованные левые «скептики» демонстрируют характерный для всего западного мира всплеск левого нигилизма в общественной жизни, культуре и искусстве. Запад пережил революцию, которую не слишком заметили, но последствия ее ощущаются сегодня не только на уровне культуры. Детища этой революции — левые правительства западноевропейских членов НАТО соучаствуют в Дранг нах Остен под флагом либерального универсализма — то есть мировой либеральной революции.
Студенческий бунт 60-х годов был духовной бескровной революцией против общественной иерархии. При всей внешней иррациональности это была успешная революция асоциального антиэтатизма, успешный разгром «оков» традиционного государственного и гражданского сознания. Если революция 1917-го породила освобожденного гегемона, внушила целым историческим классам сознание особого предназначения и безгреховности, права вершить историей, то пассивная революция 60-х годов породила индивида, освобожденного от сопричастности к борьбе добра и зла, к своему обществу, нации, государству и его институтам самосохранения. Параллели с революциями прошлого очевидны: музыка, литература и театр абсурда — логическое «общечеловеческое» детище предреволюционного русского авангарда, крайне большевистского театра В. Мейерхольда с его открытым лозунгом «эстетического расстрела прошлого»[442] и сугубо левого общечеловеческого «эпического театра» Б. Брехта. Явление хиппи — наиболее яркое проявление левого философского нигилизма, «пассивной» революции тотального отчуждения от мира и бытия, демонстративного пренебрежения всеми ценностями и их отрицания — стирания грани между добром и злом, объясняющего последующую популярность на Западе некоторых ветвей индуизма, необуддизма с их максимальным квиетизмом — отстраненностью от реальной жизни человечества и его социума. Наконец, «новые левые» и «новые правые» — формы одной и той же тоски по планетарным утопиям и по «левым» и «правым» — «консервативным», но обязательно революциям. Неслучайно многие представители европейской «новой правой» находят общий язык с масонами а в России — поклонниками раннего большевизма.
Этому вектору в общественном сознании нелишне уделить внимание, так как он представляет собой современную изощренную борьбу с христианским толкованием истории и вызов традиционным ценностям христианской культуры. Но этот вызов христианству исходит не от привычных на Западе апостасийных родственных явлений в самом христианском сознании — не от либерализма и не от коммунизма. Этот вызов идет со стороны наступающей новоязыческой мистики, развитой на теософском и пантеистическом фундаменте. Западноевропейский интеллектуал с его выработанным предыдущими веками высоким духом и, в отличие от плоского американского мышления, не удовлетворяющийся комфортабельным гедонизмом и нарциссизмом, увлечен пантеистической мистикой, неким спиритуалистическим атеизмом с элементами гнозиса. Гнозис, в отличие от христианского богопознания, имеет целью не спасение, а знание, доступное не всем, а избранным и посвященным. Знание — цель и теософии, в которой не существует этического равенства, а есть избранные и посвященные. Отсюда элитарная философия и политическая теория элит и даже «замкнутого, чистого в расовом отношении сообщества людей, управляемого избранной группой интеллектуалов», развитая «новыми правыми» на основе концепции К. Лоренца.
Весьма своевремен выход небольшой, но обстоятельной монографии на эту тему, выполненной в Институте стратегических исследований Нижегородского государственного университета[443]. Р. Кабешев вычленил важнейшие аспекты теории и практики французской «новой правой» и не обошел вниманием антихристианские воззрения ее лидеров — Алена де Бенуа, Роберта Стойкерса и источники их мировоззрения. Автор весьма справедливо отделил суть воззрений от того исторического контекста, в котором политические кружки родились и оформились, а также от тех политических секторов сознания и партий (Национальный фронт Ле Пэна), которые по философским основам относятся к леволиберальному мировоззрению и именуются правыми лишь из-за вызова «мировому порядку».
Явление «новая правая» выступает как вызов глобализации пошлого корпоративного меркантилизма и против американизации и примитивизации культуры[444] под флагом новой формы духовности, нового национализма, рождаемых восстановлением некой «традиции», связываемой с «консервативной революцией» веймарского интеллектуализма, которая была бунтом против пошлости бюргерства, рожденного либерализмом в Германии. Марксистская и либеральная наука, пользующаяся в последнее время практически одной философией, определила «консервативную революцию» как явление «правое». Но в евангельском понимании правого и левого оно было по всем философским признакам явлением вообще не христианским или скорее левым, но соперничающим со своими «кузенами», выросшими из Просвещения. Эгалитарность (в коммунизме — принудительная в материальной сфере, в либерализме — принудительная в ниспровержении иерархии ценностей) была извращением христианского понятия об этическом равенстве перед Богом и отрывом категории свободы от понятий абсолютного добра и зла. Но интеллектуальная элитарность оторвалась от христианского толкования «героя как воплощенного долга» и перешла к вызову христианской этике, фактически возвращаясь к «что дозволено Юпитеру — не дозволено быку». В историческом итоге это породило не ответственность «за судьбу мира», а политическую теорию элит — деление на «тварей бессловесных» и «тех, кто право имеет», которая в обезбоженной и униженной Германии воплотилась в ряде аспектов нацистской теории, независимо от воли интеллектуалов.
«Новая правая» ушла влево гораздо дальше «консервативной революции», которая была еще явлением, не претендущим в такой степени на универсализм и на вызов христианству. К тому же «новая правая» имеет очевидные и нескрываемые признаки наднациональной организационной структуры некого интеллектуального fraternite, претендующего на управление профанами, в чем не оставляют сомнения и высказывания лидеров, наличие центра — интеллектуального постоянно действующего форума «Группа исследования и изучения европейской цивилизации» (GRECE), объединяющего экономистов, управленцев, историков и философов, и одновременное создание и издание в разных странах клубов и журналов эзотерического содержания с одинаковыми названиями, понятными лишь «посвященным»: «Новая школа», «Клуб часов», журнал «Милый Ангел», «Элементы». Последнее название, под которым выходят журналы во Франции, Бельгии, Италии и, наконец, в России, где ее издает родственная по духу левая оппозиция (идеологи газеты «Завтра»), но не правые православные русские издания, наводит на мысль о повторении задания алхимического опыта solve coagula (растворяй и сгущай) — расчленяй на элементы и твори, ибо избранная элита вправе творить. Приведенный Р. Кабешевым список членов патронажного комитета журнала «Нувель Эколь» с 1979 по 1987 год красноречиво свидетельствует о некой глобальной сети.
Философская составляющая этого явления есть синкретизм. Меткое наблюдение об исторических предпосылках его расцвета сделано Л. А. Тихомировым: эпоха синкретизма совпадает со временем «духовного утомления», когда у разных народов «является разочарование в бывшем своем творчестве». Особенно предрасполагают к синкретизму условия, когда вместе с таким состоянием народов «является внешнее их объединение под одной политической властью или под влиянием других обстоятельств, усиливающих международные отношения». Тихомиров приводит пример такого состояния мира в период проповеди христианства, когда «более вялые элементы» «погрузились в работу синкретическую» — комбинирование греческой философии с египетской, индуистской, еврейской мистикой и гностицизмом. Но эта эпоха кончилась торжеством христианства. Синкретические учения же прозябали в виде сект и тайных обществ, что продолжалось до тех пор, пока христианское мировоззрение не начало испытывать «припадки утомления и сомнения, теряя веру в свою абсолютную истину». Воскресение былого синкретизма должно «будет выдвинуть какое-то сильное религиозно-философское движение, конечно, характера ярко антихристианского», предсказал Л. Тихомиров в начале XX века[445].
В философии и антропологии «новой правой» важное место занимают труды Ж. Дюмезиля, Л. Ружьера, прославлявшего язычество в книге «Цельс против христиан». Как подметил Р. Кабешев, Ален де Бенуа и его сторонники обратили внимание на эту работу, поскольку сами также выдвигали на первый план «мистический характер идеологии и пропагандировали язычество под знаком индоевропейства». «Песнь мира — языческая, таково послание революции грядущего века»[446]. Их адепты в России — А. Дугин, П. Тулаев весьма активно «погрузились» в ариософию, тем более что они пропагандируют мистическую версию Священного союза с Германией. Еще более откровенен Роберт Стойкерс, объявивший христианство «фактором разделения Европы». Перечислив войны и антагонизмы между протестанатами и католиками, хорватами и сербами, между протестантской Пруссией и православными славянами, Стойкерс предлагает «преодолеть эту ярмарку захватов, являющуюся катастрофическим завещанием христианства» через возвращение «к истинным источникам Европы, к религиям отдельных местностей»[447].
Авторы «новой правой» и ее последователи в современной России, популяризировавшие А. де Бенуа, Р. Стойкерса, Ю. Эволу, объявляют себя продолжателями консервативной революции в Германии. Они произвольно и значительно развивают неопределенные, несистематические «завихрения» пульсирующего интеллекта в трудах О. Шпенглера и К. Шмитта. Сегодняшние эпигоны гораздо более, чем их немецкие предшественники, делают построения на религиозном и этическом нигилизме Ницше, доводят их до системной антихристианской философии. Возникает вопрос о соотношении идеологии германского нацизма и тех корней, которые, как считается, вольно или невольно подготовили ему почву. По мнению ряда идеологов «третьего пути», верхушка рейха скомпрометировала «третий путь», так как обратилась к якобы «расистским основаниям Ветхого Завета» и заложенному в нем неравенству людей и наций. Однако христиане не видят в Ветхом Завете этих оснований, поскольку ключом к его интерпретации является Евангелие.
Для эзотериков и мистиков Третьего рейха и посвященных в тайны Ahnenerbe (Наследие предков), столь вдохновляющих европейских «новых правых», ключом к прочтению всякого духовного наследия является эзотерическое «Знание», доступное лишь «посвященным» в отличие от «черни», которая может быть очеловечена лишь с помощью призванной «элиты». «Меритократия, опирающаяся на отбор лучших, без оглядки на тот или иной класс стала бы наивысшей и прекраснейшей формой социальной справедливости», — приводит Р. Кабешев впечатляющие сентенции «новых правых», дошедших в крайних построениях до провозглашения на страницах «Нувель Эколь» «биополитики, нацеленной на производство истинной аристократии «сверхлюдей», когда «политически планируемая искусственная селекция должна прийти на смену неэффективному естественному отбору»[448].
Интеллектуальные и философские процессы в Западной Европе необходимо рассматривать на фоне такого эпохального события, как Второй Ватиканский собор, проходивший в 1962–1965 годах, на котором Ватикан при папе Иоанне XXIII, воспитаннике кардинала Рамполла, и Павле VI капитулировал перед идейным багажом Просвещения.
Духовная революция левого толка затронула святая святых латинской истории — Римскую католическую церковь, которая на Втором Ватиканском соборе фактически раскололась. Группа прелатов (Биллот, Браун, и др.) во главе с кардиналом М. Лефевром открыто выступили против антихристианской сути либерализма и затем публично анализировали документы Собора с позиций классического христианского толкования категорий личности, свободы, природы власти и государства и Священного Писания.
С ними отошла часть паствы в ряде католических стран (больше всего во Франции, к которой примкнуло на удивление много молодежи, в Австрии, в Англии), объединившаяся вокруг группы священников, которые продолжают совершать традиционную мессу, а не по «обновленческому» чину. Закат Европы как идеи Священной Римской империи перешел в завершающую стадию.
Это событие не может считаться случайным, но оно окружено стеной безмолвия со стороны историков и философов позитивистского направления. Конечно, оно осталось незамеченным вообще в СССР. Однако и православная общественность совершенно безразлична к такому явлению в Римской церкви, что вызывает в памяти замечание К. Леонтьева об отсутствии в старой России всякого сочувствия и к папе Пию IX, и к кардиналу Ледоховскому и полнейшем равнодушии к судьбе гонимого европейскими либералами католичества — «церкви все-таки великой и апостольской, несмотря на все догматические оттенки, отделяющие ее от нас»[449].
Трудно судить о том, насколько оценила это событие РПЦ. Во всяком случае в учебном пособии для духовных семинарий Московской духовной академии Второму Ватиканскому собору уделено около пяти страниц, посвященных в основном литургическим нововведениям. Реформа католического богослужения названа главной причиной вскользь упомянутого раскола в католической церкви и позиции кардинала Лефевра, «оттолкнувшегося от католицизма после Второго Ватиканского собора… в связи с тенденциями к литургическому обновлению, которые он и его последователи восприняли как разрыве полуторатысячелетней традицией западного латинского богослужения». Авторы пособия оценили нововведения в католическую мессу «как разрыв с длительной устоявшейся богослужебной традицией, как обновленчество или модернизм, имеющий лишь вид возвращения к традиции», добавив, что это напоминает «явления нашей церковной жизни, когда некоторыми «богословами» или «практиками» под видом возвращения к определенному периоду церковной истории отбрасывается большая часть наследия церковного»[450].
Хотя кардинал Лефевр опубликовал содержание расхождений[451], в пособии не упомянуты ни фундаментальная дискуссия об отступлении Ватикана от христианского толкования общественных категорий, от основополагающих энциклик понтификов прошлого, ни глубокая и последовательная критика антихристианских основ философии либерализма и идейного багажа Просвещения, ни обличение связи этой философии с масонской идеологией и целями, которые и стали причиной выступления кардинала Лефевра против решений Собора. Трудно сказать, чем продиктовано такое умолчание: тем, что в глазах части Русской православной церкви, претерпевшей муки и гонения от богоборческого коммунизма, либерализм как общественная философия представляется меньшим злом, или тем, что солидарность с латинскими фундаменталистами в оценке сути либерализма немедленно бы вызвала лавину обвинений в «мракобесии». Можно предположить, что РПЦ сочла нецелесообразным в какой-либо форме вмешиваться в дела Ватикана, так как на Втором Ватиканском соборе православная церковь впервые была именована «церковью сестрой».
Однако для вселенской истории это событие более значимо, чем две мировые войны. Личность престарелого прелата кардинала Марселя Лефевра впечатляет цельностью, глубиной и сходством его интерпретации и анализа масонского происхождения либерализма, его антихристианских философских корней и политических целей с той оценкой, что дана русскими православными философами и мыслителями еще в прошлом веке, а в наше время в более политизированной форме звучала из уст блаженной памяти митрополита С. — Петербургского и Ладожского Иоанна.
Это сравнение само естественно возникает при чтении книги кардинала Лефевра, в которой он проводит сравнительный анализ христианских категорий на основе Священного Писания и цитат из Гуго Греция, Руссо, видных масонов прошлых веков и толкований Второго Ватиканского собора, а также борца с ними папы Льва XIII. Он продолжил и социальное учение церкви, дав толкование, что демократия и либерализм не тождественны и демократия может основываться не только на либеральной, но и на христианской основе. Все это лишний раз заставляет задуматься о трагедии разделения христианства, его старинных и сегодняшних закулисных дирижерах. Сегодня, когда дехристианизация мира охватила человечество, силы, способные противопоставить ему конструктивную основу, разобщены, а диалог с традиционными католиками как с церковью не менее, если не более труден, чем с откровенно апостасийной частью, так как лефевристы связывают свою способность противостоять силам зла именно с католической церковью и не приемлют каких-либо компромиссов со «схизматиками» — зеркальное отражение положения в православии.
На деле произошел колоссальный философский сдвиг всего совокупного западного сознания влево, причем по многим параметрам, определяющим устои жизни, левее, чем тот мировоззренческий рубеж, на котором задержалось на краю обрыва в тот момент не официальное, а реальное общественное и культурно-бытовое сознание в СССР, оздоровленное духом мая 1945 года.
Сама советско-партийная идеология представляла в то время весьма своеобразную, порой курьезную эклектическую смесь выхолощенных марксистских постулатов и традиционных ценностей, выросших на православно-христианской основе, но без Бога, примером чего могут служить так называемый «моральный кодекс строителя коммунизма», списанный с христианских заповедей, предписание строгости нравов в учебных заведениях. Его парадоксальность в атеистической идеологии очевидна, так как для неверящего в бессмертие души и не ищущего спасения альтруизм ничем не оправдан, а куда более логична проповедь индивидуализма и гедонизма.
Эта тема, как и социология советского общества и философский анализ эволюции его сознания, еще ждет исследования. Коммунистическая идеология послевоенного СССР утрачивала наступательный импульс. Лишь времена Н. Хрущева отмечены новым всплеском ортодоксально-марксистских универсалистских мотиваций внутренней и внешней политики, рецидивами атеистической пропаганды и гонений на верующих, революционным пафосом борьбы с пережитками, близкого «шестидесятникам» и диссидентству. Эти события являются мировоззренческим фоном, на котором быстро развиваются политические учения второй половины XX века и закладываются соответствующие идейные основы глобализма в международных отношениях. В области религиозного сознания это проявилось в продвижении экуменизма. Хрущев вступил в контакт с Ватиканом через своего зятя А. Аджубея, что было скрыто от советской общественности, одной рукой устроил погром церкви и всплеск «антирелигиозной» пропаганды, а другой принудил Русскую православную церковь вступить в экуменический Всемирный совет церквей.
На поверхности происходило внешнее поправение коммунистических партий Западной Европы — отпадение в «ревизионизм», коим именован отказ следовать экономическому и политическому максимализму КПСС. Но одновременно эти «отряды мирового коммунистического и рабочего движения», отрекаясь от диктатуры пролетариата, отнюдь не отрекались от идеи всемирной безнациональной федерации, которая лишь видоизменялась. Порвав связь с Москвой, делавшей их отдельно существовавшим идеологическим отрядом в либеральном обществе, левые партии и движения влились в это общество и его леволиберальный проект, сообщив новое ускорение «западноевропейской интеграции». При этом интеграция левых резко усилила универсалистские претензии и идеологические мотивации «европейского процесса», который унаследовал вместе с «передовым отрядом» воинственность коммунистического глобализма и ленинско-троцкистскую веру в будущие «соединенные штаты» уже не Европы, но мира. ЕЭС выходит из рамок задачи экономической оптимизации, как и из собственно западноевропейских параметров, и проявляет неудержимую страсть к расширению, неся идею единого мира, единых мировоззренческих стандартов глобального сверхобщества, приближая момент для деятельности Совета Европы.
На уровне строительства наднациональных структур это толчок к развитию всех универсалистских механизмов и введения одномерных критериев. В ООН были приняты всевозможные Международные пакты по правам человека[452], которые даже по названию были скопированы с названий лож и кружков времен французской революции (кордельеры именовали себя «обществом прав человека и гражданина»). Огромный всплеск активности всевозможных международных неправительственных организаций (МНПО) характеризует международную жизнь. Причем этот тип объединений, естественно возникший в областях профессиональной деятельности или по конкретным вопросам, обретает импульс к самоорганизации и обобщению своей деятельности, к созданию структурных международных механизмов, призванных осознанно стремиться к повышению своей роли и влияния[453] в «открытом обществе», в котором не государства, а индивиды становятся субъектами международного права.
Примечательно, что особую активность на этой сугубо мондиалистской стадии развития МНПО играл внук Ф. Рузвельта — Кэртис Рузвельт. К. Рузвельт активно выступал на крупных конгрессах МНПО и прилагал немалые усилия с тем, чтобы деятельность МНПО через их объединения была интегрирована с деятельностью других типов универсальных организаций — ООН. В этот период всемерно активизировался так называемый Союз международных ассоциаций (СМА), созданный еще в 1910 году тремя деятелями мондиалистского толка Анри Лафонтеном, Полем Отлетом и Сириллом Ван Овербергом, а его генеральным секретарем в течение 20 лет был Дж. П. Спикерт. На юбилейной сессии СМА выступал уже не только К. Рузвельт, но Генеральный секретарь ООН У Тан, отметивший, что в деятельности подобных организаций приходится преодолевать «проблемы разницы цивилизаций и структур», а эта «инициатива объединения явилась продуктом определенного либерального и индивидуалистического порядка»[454].
Обобщение деятельности МНПО и придание ему некоего идеологического импульса в русле общего течения — многосторонней дипломатии — в этот период вполне соответствовало другим эшелонам международных отношений, деятельности Бильдербергского клуба и Трехсторонней комиссии.
В 60–70-е годы пробиваются на поверхность всходы целенаправленной работы всего XX века по консолидации и созданию наднациональных механизмов контроля над общемировым развитием, в которых стратегия отдельных стран была бы незаметно подчинена поставленным целям. Задача эта связана с панорамными расчетами ведущих сил Запада, которые они вели с начала века в отношении своего политического и экономического будущего. Между двумя мировыми войнами речь шла о рычагах воздействия на оформление нужного идеологического, политического и экономического облика мира, об условиях накопления экономической и финансовой мощи. Этому служили паутина Хауза — Вильсона — Ллойд Джорджа, создание таинственного Совета по внешним сношениям, взращивание Германии и сталкивание ее с СССР. В этот период были испробованы и первые международные политические и финансовые учреждения — Лига Наций и Банк международных расчетов. Созданный планом Юнга якобы для решения репарационного вопроса, он успешно послужил механизмом и институционализировал ведущую роль в европейской экономике англосаксонского и интернационального финансового капитала.
После Ялты и Потсдама Запад сначала потратил огромные ресурсы для компенсации нового соотношения сил. История плана Маршалла, интеграционных механизмов от Рима до Маастрихта, военного блока НАТО хрестоматийна. Новым в этом процессе было не само создание альянсов. Они с давних времен являются обычной формой мировой политики. Новым был их тип и уровень, ибо они не просто ограничивали в силу обстоятельств, а качественно необратимо размывали национальный политический и экономический суверенитет. Неслучайно одним из первых «европейских сообществ» стало Европейское объединение угля и стали — сырья не только войны, но и всей экономики.
Таким образом, была создана военно-политическая матрица, которая задала экономический тип и структуру, потребности развития стран, обеспечила механизм роста американского военно-промышленного комплекса (ВПК) и транснациональных корпораций. ТНК, прежде всего военно-промышленные, постепенно становятся «силой, оказывающей решающее воздействие на правительства стран базирования и принимающих стран, влияющей на мировую политику и экономику»[455]. Одно из следствий — стратегическая зависимость Запада от внешних энергоресурсов. Эти регионы стали зонами стратегических интересов США, за которые они готовы воевать.
Запад под эгидой США выстраивался как единое геополитическое, экономическое, военное и культурное консолидированное целое. Идеи единой Европы и постепенное превращение Европы в некое супергосударство с наднациональными институтами управления были составной частью глобальной стратегии США. Американский Совет по внешним сношениям еще в начале войны разработал меморандум о необходимости пан-Европы, в которой нужно было растворить и интегрировать германский потенциал, устранить дорогостоящие традиционные противоречия между германцами и романцами. Американское политическое сознание постепенно отождествляет себя с Западом в целом. В области религиозно-философского побуждения исторических субъектов в таком ассимилированном сознании утверждается мотив не просто сильнейшего, а тождества мира и себя, где остальные — провинция, не имеющая права на историческую инициативу. Одновременно США окончательно превращаются в инструмент могущественных финансовых интересов и идеологии либертарианства, сбросившей оковы христианского наследия, с которым был переплетен нарождавшийся в эпоху Просвещения либерализм. Универсалистские претензии и побуждение laissez passer, laissez faire становятся поистине глобальными.
Об экономической и финансовой причинах «интернационализации» хозяйственной жизни и экономики, о роли транснациональных корпораций, финансовых институтов и глобализирующем воздействии научно-технического прогресса и революции в области информационных технологий написано немало, как и о необратимом феномене — движении капиталов и трудовых ресурсов. Все это реальность, в которой представляется очевидной необходимость устойчивости международных отношений. Само побуждение к переменам в СССР и кризисные явления как в экономике, так и в государственном устройстве также имели глубокие внутренние предпосылки и не были результатом чьего-то заговора. Однако наличие «революционной ситуации» или кризиса в государстве означают лишь невозможность «жить по-старому», но не предопределяет то направление, в котором государство будет опрокинуто. В контексте идеологического соперничества и холодной войны взаимосвязь внутренних и внешних факторов сыграла огромную роль, поскольку процессы в СССР и в сознании его элиты очевидно были встроены в новый универсалистский проект, причем не менее революционный, чем коммунистический начала XX века. Этот проект в конце II тысячелетия обрел уже зримые очертания.
У глобализации, независимо от культурно-исторических типов мировых цивилизаций и их идеологических проектов, два аспекта, намеренно смешиваемые. Один — естественный, порожденный «теснотой мира». Ни одно крупное событие или явление в области культуры, политики, экономики не может не влиять на весь остальной мир, в котором свободно движутся капиталы и людские ресурсы, в котором деятельность ТНК, финансовых институтов, информационные технологии создают под уровнем международных отношений суверенных субъектов второй уровень, не совпадающий с первым и, как некоторым кажется, вступающий с первым в противоречие или размывающий его. Политологи и экономисты наряду с простым обобщением суждений по этому вопросу[456] предлагают проекты регулирования и оптимального встраивания в неизбежный процесс, предсказывают отнюдь не однозначные следствия в будущем для самих главных движущих сил глобализации[457]. Директор Института проблем глобализации М. Делягин выделил аспект глобализации, который, по его мнению, делает поведение США необратимым. Это переход США и их экономики из постиндустриального общества в новую стадию — «информационного общества», в котором лидерство основывается не на способности продуцировать новые технологические принципы, не на отрыве в новейших индустриальных и электронных технологиях, а на практической монополизации технологий управления и формирования сознания (high hume) и на создании метатехнологий — качественно нового типа технологий, сам факт применения которых исключает возможность конкуренции. В такой системе на фоне уменьшения роли денег и наличия развитого промышленного производства, о чем говорит перевод производств из США в другие страны, абсолютной необходимостью для самого существования лидера становится униформация мира[458].
В то же время почти нет работ, посвященных философской сущности этого феномена, которые бы проследили формирование самой идеологии глобализма. Объективная реальность предопределяет взаимодействие государств, поиск новых форм приспособления различных экономик и культур к всемирным процессам и их регулирования, но и правомерное использование международно-правовых форм защиты суверенитета теми, кому этот процесс приносит негативные последствия. Только признав как право на поиск путей легитимного выхода за пределы собственных границ, так и право на их защиту, можно утверждать, что мир един — един во множестве. Его единство, как и множество, не избирательно, но совпадает с истинным мировым сообществом — совокупностью без изъятий государств, наций, культур, цивилизаций со своими системами ценностей, которые ищут и свой интерес, и взаимодействие. Именно это соответствует принципу равенства и равного права на исторический опыт как отдельной личности, так и нации. В таком мире естественны как противоборство и конфликты, так и поиск согласия.
В XX веке мир являлся свидетелем борьбы двух универсалистских идеологических проектов — коммунистического и либерального. Полемизирующий с современным глобализмом А. С. Панарин, опуская вопрос, насколько фасад Просвещения соответствовал его сути, справедливо выводит обе версии из «глобализма Просвещения — интенции, заложенной у истоков европейского модерна и ведущей к формированию единого мирового пространства, основанного на универсалиях прогресса, равно доступного всем». Поэтому не только в разгар холодной войны, пишет Панарин, но и в годы революции в России «Помимо конкретных материальных и геополитических интересов сталкивались два больших проекта, вышедших из европейского Просвещения, из модерна… На каждом континенте люди сопоставляли два проекта — коммунистический и либеральный (капиталистический), сталкивающихся в едином социокультурном поле. Речь шла не о разности целей, а о разном понимании способов их достижения. Цели же его провозглашались единые: свобода, равенство, благосостояние, просвещение, вертикальная социальная мобильность».
Проявившаяся уже в 70-е годы идеология «глобализма» и позднее — идея «глобального управления» существенно отличаются по целям от урегулирования естественных аспектов экономической и финансовой глобализации и уже совсем ничего общего не имеют с подлинно всемирным утверждением «результатов прогресса», хотя и пользуются флагом распространения его идеалов — либеральных ценностей, подобно тому как Ватикан утверждал свое слово «всегда, всем и повсюду». Новый глобализм последней четверти XX века лишь оттолкнулся от этого проекта, но сразу породил новые направления. Во-первых, подлинное мировое сообщество не совпадает с тем фантомом, от имени которого стал выступать Запад. Во-вторых, либерализм, ранее возникший как жертвенный борец за определенные ценности и утверждение идеалов прогресса, выродился в леволибертарианский дух, ищущий в надмирном «сообществе» гарантию своей несопричастности ни к одной из национальных или духовных традиций человеческой культуры и требующий устранить эти традиции для обеспечения своего псевдобытия — истории без целеполагания.
Начиная с 70-х-80-х годов «мировое сообщество» — это сначала избранный круг привилегированных стран, который в целях «глобального управления» расширил круг избранничества до мировой элиты из представителей национальных элит, отказавшихся от национального интереса, и работающий над созданием мирового сверхобщества. Можно проследить, как независимо от волнообразного то развития обострения, то разрядки международной напряженности, последовательно и на всех уровнях вбрасывались и развивались идеологические доктрины, призванные легитимизировать новое понятие «мировое сообщество» и через воздействие на элиты других обществ и государств превратить их в объект «глобального управления».
Идеология глобализма последовательно усиливала акцент на «гражданском обществе» в противовес концепции традиционного национального сообщества, представленного в мировой цивилизации многообразными типами в зависимости от религиозно-философских основ, но едиными в признании своей тождественности как ценности и смысла бытия. Гражданское общество в интерпретации глобалистики, опирающейся исключительно на англосаксонский либерализм по Т. Гоббсу, Дж. Локку и А. Фериоссону, есть совокупность автономизированных индивидов, отвергнувших все религиозные, национальные, исторические связи внутри национального сообщества, объединенных одним лишь интересом сохранения своей автономности, требует «открытия» «архаичного» и «тоталитарного» общества, порожденного традицией национальной и религиозной культуры. Ибо то предполагает суверенитет, причем не только политический и территориальный, но и духовный, без которого невозможно воспроизводство из поколения в поколение национальной жизни.
В области продвижения глобального гражданского общества развивалась деятельность Дж. Сороса, создавшего в десятках стран, предназначенных стать «открытыми» через «бархатные революции», отделения фонда и институтов «открытого общества», а также пропаганда, сопровождавшая издание в них книги философа-публициста К. Поппера, написанной еще в 1940 годах с позиций всеобъемлющего философского эгалитаризма.
Хотя имя В. Вильсона непосредственно не увязывали с процессами 70-х годов, именно вильсонианская пацифистская идея «мира как концепции», которой должны быть подчинены интересы государств, и идеология «единого бесконфликтного мира» увели целое поколение политологов от изучения проблем реальной политики, предполагающих сопричастность исследователя к событиям, в область «конфликтологии» абстрактных величин. В ней изучалась не задача достижения национальных интересов, а методика их принесения в жертву абстрактным принципам, на деле — задача не допустить резкого изменения баланса сил из-за неожиданного усиления того или иного участника или появления новой региональной супердержавы. Это не что иное, как закрепление и консервация сложив-s шегося соотношения сил, в котором уже оформились лидеры. Конфликтология стала научной дисциплиной, для которой создана по всему миру сеть научных центров (Стокгольмский — СИПРИ, Геcсенский институты и аналогичный институт в Тампере — ТАПРИ). Проблемы мира и конфликтов стали темой бесчиссленных международных семинаров и курсов. Политика этих центров — заключать контракты с политологами и экспертами разных стран — сделала научные и политические кадры центров подлинно космополитическими.
Параллельно инициировались новые концепции в работе Секретариата ООН и организаций ее системы, численность кадров которых совокупно достигала многих десятков тысяч человек. В 1980-х годах[459] весьма активно педалировалась идея вытеснения временных контрактов национальных кадров Секретариата постоянными контрактами с представителями создаваемой так называемой международной гражданской службы, которая воспитывала бы некое космополитическое племя граждан мира, занимающееся его управлением. СССР отстаивал прежний принцип.
Наконец, в международном политическом сознании легализуется само понятие «глобальное управление» — Global Governance, необходимость которого постепенно вводится в аксиоматику «науки о международных отношениях». В 1995 году под таким названием начинает выходить солидное периодическое издание. Бывший директор ТАПРИ Р. Вэйринен издает в Бостоне труды о глобализации и глобальном управлении[460]. Глобальное управление требует открытости всех обществ мира, а также определения круга избранных, обладающих правом управлять, и обоснования этого права. Из этой аксиомы следует задача подтолкнуть «закрытые общества» к внутреннему преобразованию в определенном направлении, подготовить мир к замене основополагающих принципов международного общения — принципа суверенитета государства-нации, невмешательства, а также создания некоего нового абстрактного субъекта международных отношений — «мирового сообщества» для санкционирования вмешательства. Идеология примата прав человека, резко вброшенная Дж. Картером и повернувшая Соединенные Штаты от разрядки, была новой тактикой: гуманитарная интервенция в 1999 году стала ее продуктом.
Родоначальником идеи «мирового сообщества» в смысле некоего круга избранных, отождествленных с магистральным путем человечества, часто называют Хедли Булла — авторитетного столпа британской науки о международных отношениях. Хотя эту идею можно проследить во всем историческом мышлении Запада, оправдывающем экспансию культуртрегерскими задачами католической романо-германской «Европы Петра», а в последние века — такими же культуртрегерскими задачами западного Просвещения. После Второй мировой войны в американской школе идеалистического обоснования внешней политики с пафосом звучала идея особого предназначения «свободного мира», соединившая провиденциализм англосаксонского пуританизма с воинствующим антикоммунизмом. Именно тогда исключительно в идеологической сфере соревновались два мессианизма — коммунистический и либеральный. Однако в период выхода на мировую арену стран третьего мира и дискуссий о разных параметрах планетарных процессов (Запад-Восток, Север-Юг) стилистика американской идеологической фразы несколько утратила акцент на особом предназначении.
X. Булл после универсалистских идей XX века вновь, как в традиционной западной исторической мысли, разделил понятие цельного мирового сообщества, которое он назвал международной системой или системой государств, от некоего ведущего, избранного и единого в своих целях и принципах «мирового общества», которое составляли западные страны. Оно формируется, «когда группа государств, осознавая некоторые общие интересы и общие ценности, образуют некое общество в том смысле, что они полагают себя связанными в отношениях друг с другом общим сводом правил»[461]. А. Богатуров, отмечающий его роль в закладывании основ будущей школы глобализации, полагает изначальный подход Булла на том этапе «оборонительным» и в некоторой степени идеалистическим, ограждающим Запад от натиска остального нецивилизованного, но претендующего на равное отношение мира, показавшего зубы «нефтяной атакой» арабских стран в 1973–1974 году, поколебавшего авторитет США во Вьетнаме. Сам А. Богатуров совершенно справедливо заключает, что именно Буллова теория «оплодотворила целое поколение» авторов школы глобализации, которые уже вовсе не интерпретировали мировые процессы в оборонительном смысле, а сама теория глобализации, выросшая из его деления мира, исходит из единственной версии понимания мирового развития — линейно прогрессивной[462].
Теория Булла не более оборонительна, чем вся классическая западная евроцентричная историческая и философская мысль, к которой он принадлежит. Более того, в отличие от универсальности распространения принципов международного права в XX веке, Булл относит их к атрибутам лишь «мирового общества», но не всей международной системы государств и только применительно к нем) говорит об «уважении к притязанию на независимость», а также о «согласии в том, что его члены уважают принимаемые соглашения», «сотрудничают в области процедур международного права и соглашаются в принятии некоторых ограничений на применение против друг друга силы», как если бы на остальной мир дипломатии эти принципы не распространялись[463]. Это и есть прообраз будущего «концерта великих держав». Такое разделение противоречило признанной в XX веке универсальности принципов международного права, а также изначальному универсализму морали и нравственности христианского наследия: «не убий и не укради» распространяется в поведении христианина в отношении любого человека, а нарушение не может быть оправдано принадлежностью обманутого к иной системе ценностей. В прошлые века, если говорить о России, она одинаково придерживалась принятых обязательств в отношении европейских и неевропейских государств и, если шла на их разрыв, процедура эта не зависела от «качества» государства.
Напомним, что правительство Оттоманской империи, в которой сажали на кол еще перед Первой мировой войной, именовали не иначе как Блистательной Портой. В этом проявлялся принцип эгалитаризма и демократичности, то есть уважения к государству-нации как преемственному участнику мировой системы. Эта уважительность сохранялась при любых острых конфликтах или даже варварских в ином представлении обычаях.
Примечателен выход сборника статей крупных международников и юристов на тему «интервенция» в смысле вмешательства самого различного типа. В предисловии Булл предложил обсуждать не саму правомерность или неправомерность интервенции, но вопрос, что считать интервенцией в современном мире, и высказал суждение, что любая политика одного субъекта, направленная на изменение в своих интересах международного поведения другого субъекта, уже является вмешательством, следовательно, вооруженное вторжение всего лишь один из ее типов. Булл, не делая разницы между случаями нарушения суверенитета в прошлые века и в XX веке, признал, что предпосылкой для интервенции является относительная сила одного участника и слабость объекта интервенции. Если ранее сильная держава сегодня подвергается интервенции — это демонстрация изменения ее статуса.
Один из авторов сборника — крупный политолог и историк С. Хоффман справедливо подметил, что войны с целью изменить внешнее поведение или политику есть продолжение других методов давления. Каждый участник международных отношений стремится повлиять на политику других, поэтому такое вмешательство трудно квалифицировать как противное международному праву. Это признание приоритета национальных интересов, их правомерности и естественности и фактически классическая антитеза либеральной вильсонианской идее «мира как концепции», которая выше национальных интересов, чести, достоинства, суверенитета, независимости — тех аспектов жизни нации, за которые во все века воевали. Он высказывает далее мысль, котораясегодня полностью отвергается западной школой глобалистики: «При основополагающем принципе суверенности государства» только интервенция с целью повлиять не на внешнее международное поведение объекта, но на его внутренние дела «безусловно должна быть расценена как противоправная». Концепция гуманитарной интервенции конца 90-х годов диаметрально противоположна.
Однако сборник задуман для представления среди классических мнений совсем иных идей. М. Эйкхерст посвятил раздел гуманитарным интервенциям, полагая их практикой еще с XIX века, несмотря на то что тогда «не существовало норм международного права, запрещающих государству злоупотреблять в отношении своих граждан». Он, как и другие авторы, приводит в качестве примеров использование силы европейскими державами в отношении Турции для защиты христиан от гонений. Здесь, как и в косвенной форме у Булла, совершается подмена юридических понятий и их реальных импликаций. Рассуждая о суверенитете в XIX и XX веках, Эйкхерст, сам Булл и другие авторы опустили тот факт, что в прошлом в основном совершались не интервенции против суверенных государств, а объявлялись войны. Объявление войны создавало новую правовую ситуацию, причем не только для объекта нападения, но и для самого инициатора. Официальный статус войны означал право на сопротивление, а сама война не означала предопределенность успеха для инициатора. Обе стороны клали на алтарь победы огромные жертвы, что морально уравнивало воюющие армии и сами народы, и часто страна, объявившая войну, не достигала своих целей, как в честном поединке. Европейские державы объявляли Турции войну, и она имела и осуществляла право на вооруженное сопротивление, которое прямо предполагалось и не влекло за собой морального осуждения как изгоя.
Эйкхерст сетует, что Устав ООН и международное право разработали корпус норм, «запрещающих государствам плохо обращаться с отдельными людьми», но одновременно ограничили (ранее почти неограниченное) право государствам «применять силу»[464]. Это и вовсе искажение. В дополнение к уже сказанному о разнице между гуманитарной интервенцией и объявлением войны следует добавить, что ООН — не мировое правительство. Ее Устав концептуально пронизан принципом суверенности, его статьи и нормы не носят запретительного характера. Статья 2 (4) гласит, что «все члены Организации Объединенных Наций воздерживаются (выделено Н. Н.) в их международных отношениях от угрозы силой или ее применения как против — территориальной неприкосновенности или политической независимости любого государства…». Здесь четко, указано, что именно политическая независимость, то есть право жить по своим критериям, не должна становиться объектом вмешательства.
Генеральная Ассамблея никогда не требует, а лишь «призывает» государства-члены, правительства, «предлагает». Запретительная норма предполагает наличие единых критериев «плохого обращения», которое по-разному трактуется в разных культурах и цивилизациях и странах с разным уровнем экономического развития. Даже, казалось бы, в такой области, как «пытки и жестокое обращение в тюрьмах», выработка критериев весьма сложна. В Третьем комитете ГА ООН и его документах в течение десятилетий шла нелегкая выработка так называемых «минимальных стандартных правил» и соответствующей конвенции. Можно привести пример стиля резолюций ООН в области прав человека: «Генеральная Ассамблея… напоминая об обширной системе международных стандартов в области прав человека… признавая также, что установление стандартов должно осуществляться принадлежащей подготовке… 1) призывает государства-члены и органы ООН уделять первоочередное внимание применению существующих международных стандартов в области прав человека;…4) предлагает государствам-членам и органам ООН учитывать нижеследующие руководящие принципы при разработке…»[465].
В разделе «Коллективная интервенция» обоснованы критерии легитимности вторжения. Эван Луард расценивает легитимной интервенцию, санкционированную авторитетным, «имеющим широкую легитимность» международным органом»[466], что напоминает концепцию американского проекта устава будущей ООН 1944 года. Это безусловный признак нового выдвижения мондиалистских основ в мировую политику и международное право.
Важнейшей реальной преградой преобразования международных отношений под нужды «мирового общества» были конфронтация двух блоков и классическое международное право, которое, разумеется, периодически нарушалось. Но, поскольку эти нарушения так и квалифицировались, само право оставалось незыблемым. Когда СССР совершил такое нарушение вводом войск в Чехословакию в августе 1968 года. Запад осудил эту акцию как вмешательство, но, ограничившись лишь декларативным осуждением, признал на том этапе право СССР «охранять» зону безопасности, утвержденную Сталиным, Рузвельтом и Черчилем. Доктрина Брежнева «Защита завоеваний социализма в каждой социалистической стране — общее дело всех стран социализма» принадлежала к идеологии глобализма — коммунистического, а вовсе не к классическому международному праву. Неудивительно, что такой тип аргументации, преобразованный в «защиту демократии и западных ценностей», был инкорпорирован в идеологический арсенал оправдания «гуманитарных вмешательств» 90-х годов, призванных, как и советский ввод войск, лишь закрепить военным путем нужный геополитический порядок.
Безусловного внимания заслуживает роль в конструировании процессов и даже событий конца XX века таких форумов «консультативного» и идеологического характера, котврые на поверхности лишь координировали передовую мировую политическую и экономическую мысль. Бильдербергский клуб, затем Трехсторонняя комиссия под эгидой Рокфеллера, с которой теснейшими узами был связан Дж. Картер, и другие неправительственные «советы» разрабатывали решения новых задач Запада, возникших в условиях бесконечно растущих потребностей атлантической цивилизации на фоне конечности мировых ресурсов, роста народонаселения и других глобальных показателей состояния планеты в целом.
Еще в начале века под руководством дома Ротшильда были проведены исследования, говорящие, что ресурсы земли и пригодные территории могут выдержать до 10 млрд. населения. Сейчас утвердилось понятие «золотого миллиарда», то есть того миллиарда, который может продолжать жить в потребительской цивилизации с постоянно растущим уровнем жизни, но и загрязняющей всю мировую среду до допустимого предела. Приобщение других народов к этому кругу избранных сегодня уже подрывает основы равновесия природных ресурсов и атмосферы. Мировые центры не могли не осознавать, что для оптимизации условий поддержания уровня существования Запада — «золотого миллиарда» — нужен был строгий контроль над источниками сырья, нужны были огромные пространства, закрытые для западного хозяйства и контроля, потенциал которых (СССР) в силу исторических обстоятельств не только был недоступен, но и служил к тому же стратегическому сопернику.
По мнению Максименко, «глобальная революция», притязаю щая на мир, является мировой революцией в точном смысле слова как и объявленная в 1848 году в манифесте К. Маркса и Ф. Энгельс. коммунистическая революция. Он ссылается на статью 3. Бжезин ского, благодаря которой и заметил его Д. Рокфеллер: «Наша anoxs не просто революционная, — высказывался 3. Бжезинский 32 года назад. — Мы вышли в фазу новой метаморфозы всей человеческой истории. Мир стоит на пороге трансформации, которая по своим историческим и человеческим последствиям будет более драматичной, чем та, что была вызвана французской или большевистской революциями… В 2000 году признают, что Робеспьер и Ленин были мягкими реформаторами»[467].
Глобализм вырабатывал фантом «мирового сообщества», и это политико-идеологическое клише стало теперь в международной практике чуть ли не аксиомой. Но «миррвое сообщество» — именно фантом: мир в результате информационной революции стал в техническом, коммуникационном плане достижимым, поддающимся охвату только для элит, намеренно поставленных в независимое. положение от национальных интересов, национальных экономических и культурных условий и, соответственно, национальных чаяний. Обобщая подходы западных аналитиков к глобализации, А. И. Уткин подмечает во многих из них признание неизбежности «новой мировой стратификации, когда некоторые страны… войдут в «око тайфуна» — в центр мирового развития, в то время как другие безнадежно маргинализуются». Однако новое в этой стратификации будет то, что почти «в каждом городе, принадлежит он стране-изгою или стране из круга избранных, будут присутствовать все «миры», то есть те граждане, что принадлежат к избранному кругу, и те, что выброшены — на обочину»[468]. Вопреки иллюзиям огромный прирост населения незападного мира ежегодно уменьшает процент приобщенных к достижениям прогресса, английскому языку и электронно-вычислительным средствам коммуникаций. В культурном, национальном религиозном отношениях, а также с точки зрения глубоко расходяшихся условий экономического воспроизводства в разных странах мир все более и трагически не един. Уткин приводит суждение американского аналитика Дж. Каллео, что «стилизованный по-американски глобализм означает однополярный Pax Americana, а нс диверсифицированный плюралистический мир… Разрыв между фиксированным однополярным воображением и растущими плюралистическими тенденциями в реальном мире представляет собой постоянно усугубляющуюся опасность. Эта опасность проявляется в политической линии, которая противопоставляет Америку одновременно России, Китаю и даже Европе»[469].
Идеи глобализма были восприняты в СССР вскоре после эпохи Н. Хрущева. Несмотря на его демагогические поношения капитализма и перенос «обострения классовой борьбы» в область соревнования двух систем, политика Хрущева явно была нацелена на широкие, но весьма сомнительные международные контакты, в угоду которым он жертвовал традиционными государственными приоритетами. Конец репрессий, увы, не сопровождался дальнейшим укреплением национальных начал. Наоборот, казалось, ортодоксальный марксизм искал компенсации за утрату своего революционного инструмента — внутреннего террора. Был вновь нанесен удар по трем традиционным столпам России — крестьянству, армии, церкви.
Хрущевскую «оттепель» в области внутренней политики СССР можно рассматривать как большую и неслучайную удачу Запада, который до сих пор с изрядной долей симпатии и лояльности относится к Хрущеву, несмотря на его выходки, обострение пафоса борьбы двух систем и даже Карибский кризис, который за всю вторую половину XX века был единственной действительно критической гранью противостояния. А. Янов также превозносит Н. Хрущева как лидера периода «реформы».
Если в СССР Н. С. Хрущеву были и, безусловно, остаются благодарны прежде всего за прекращение репрессий, а также за начало массового жилищного строительства, пенсии, за ослабление почти феодального прикрепления крестьян к земле, то Запад и отечественные либералы-западники его ценят совсем за другое, о чем свидетельствует весьма откровенная оценка А. Янова, который втискивает его в прокрустово ложе своей схемы: «Реформатор (антитрадиционалист) — значит мир, антиреформатор — традиционалист — необузданная экспансия». «Коммунистичесая идеология не помешала Никите Хрущеву, лидеру режима реформы, отказаться от территориальной экспансии». «В течение хрущевского десятилетия (1954–1964 гг.) Советский Союз оставил свои военные базы в Финляндии, Австрии и Китае, отказался от территориальных притязаний к Турции, существенно сократил численность своих вооруженных сил, отказался от участия в гонке стратегических вооружений, нормализовал отношения с Израилем и т. д. За все хрущевское десятилетие к империи не было присоединено ни пяди новой территории»[470]. «Притязания к Турции» касались, однако, Карса — территорий, отошедших по Берлинскому трактату 1878 года к России и оккупированных Турцией в 1918 году, о которых велись споры на послевоенных форумах, «базы в Китае» — это Порт-Артур, собственность России, отданная Хрущевым. Вывод войск из Австрии был согласован еще при Сталине, при нем же к 1947 году была проведена масштабная демобилизация. Но Янов прав: ориентация Сталина не столько на мировую революцию, сколько на использование политического и реального потенциала Победы для восстановления в максимально возможной степени территории или ареала геополитического влияния Российской империи, утраченных из-за революции, интервенции и Гражданской войны, сменились в эпоху Хрущева на космополитические цели как во внутренней, так и во внешней политике.
В 60-е годы возобновилось систематическое моральное и физическое уничтожение крестьянства, которое оказало губительное воздействие на сельскохозяйственное производство, однако отражало стремление окончательно стереть цивилизационное ядро России, что привело к обезлюдению деревни, люмпенизации огромной части населения и новому разрушению чуть воспрявшего русского национального сознания. С Хрущева реанимируются универсалистские мотивации политики, идея мировой революции (в форме соревнования с капитализмом и борьбы за третий мир, поглощавшей золотой запас). Возобновляются и умелое формирование Западом экономической и политической зависимости от него СССР, направление советской экономики по экстенсивному пути, резкое увеличение экспорта сырья, а также подготовка обстановки моральной зависимости от Запада третьего (по беспочвенности схожего с первым) поколения советской партийной и административно-научной номенклатуры через ее втягивание в свою орбиту на «дартмутских» и прочих форумах.
Примером может служить деятельность открытых форумов подобно Римскому клубу, созданному в 1968 году во главе с Аурелио Печчеи, общественным деятелем-и философом с абсолютно космополитичным, материалистичным и крайне антропоцентричным мышлением. В центре его внимания — абстрактный человек с одинаковыми устремлениями, потребностями и мотивациями во всем мире. Клуб ставил цель побудить страны мыслить глобально и «осознать мировую проблематику»[471]. Его призывы были обращены к международным интеллектуальным силам, глобалистские подходы пропагандировались как веление времени, готовили почву идеологии «единого мира».
Однако настойчивые попытки привлечь внимание правительств и общественности не имели успеха, пока их намеренно не напугали первые два доклада Римскому клубу — доклад Д. Мэдоуза «Пределы роста», изданный на почти 30 языках многомиллионным тиражом, и доклад Месаровича-Пестеля «Человечество на перепутье». Они внушали убеждение в неизбежной гибели мира вне механизма мирового контроля над ростом и развитием и предупреждали о невозможности всем следовать примеру развитых стран. В 70-е годы в международном лексиконе был легализован термин «мировой порядок» и идея его пересмотра под эгидой мировой элиты (проект РИО) — третий доклад Римскому клубу голландского экономиста Яна Тинбергена[472].
Идея пересмотра мирового порядка призвана была в первую очередь направить общественное сознание и мысль к глобализации, к поиску новых универсальных механизмов, которые «гармонизировали» бы доступ к мировым ресурсам и обеспечили новые непрямые рычаги управления мировыми процессами. Однако она стимулировала, похоже, довольно неожиданно со стороны ее генераторов, более конкретное направление — поиск нового мирового экономического порядка, под которым имелось в виду прежде всего разрешение проблем между развитым и развивающимся миром, Эта тенденция была неизбежна, поскольку была подготовлена всем предыдущим периодом борьбы двух систем за так называемый третий мир.
На этом этапе развивающиеся страны, недавно получившие независимость, обрели политическую эмансипацию и стали объектом самой серьезной мировой политики. Их количество в Генеральной Ассамблее ООН уже определяло голосование, за которое боролись и СССР, и США. Это породило определенные иллюзии у развивающихся стран в отношении решения их проблем (огромная государственная задолженность, проблема получения новых кредитов, голод и т. д.), гнет которых, как они надеялись, разделят бывшие метрополии.
В терминологии целого направления мировой экономической мысли замелькали понятия «неэквивалентный обмен», «промышленный Север и отсталый Юг», стали проводиться громкие и дорогостоящие мировые экономические форумы, приниматься конвенции глобального содержания. В ООН необычайно активизировался Экономический и социальный совет. Количество резолюций, принимаемых на ежегодных очередных сессиях Генеральной Ассамблеи ООН по представлению экономического Второго комитета, значительно возросло и стало превышать другие блоки. Они были посвящены проблемам «слаборазвитых стран», «странам, не имеющим выхода к морю», «продовольственным и сельскохозяйственным проблемам развивающихся стран», «сырьевым товарам». Международный лексикон заполнили аббревиатуры ЮНКТАД (Конференция ООН до торговле и развитию), ЮНИДО (Организация Объединенных Наций по промышленному развитию) и так далее. Понятия «единый подход к анализу и планированию развития», «финансирование науки и техт ники в целях развития», «международный кодекс поведения в обла, сти передачи технологии», «оперативная помощь в целях развития»» «мировая стратегия развития» стали темами конференций и резолютций ООН. В мировой экономической мысли отмечен всплеск маркт систской и неомарксистской мысли в области мировой экономики, возникли направление «тьермондизм», дискуссия между теориями возрастания «взаимозависимости» и ее затухания, прогнозы в области международного разделения труда, уменьшения роли США и кризиса Pax Americana. В советской науке область мировых экономических отношений с упором на глобальные перемены и потеснение империалистических стран превратилась в серьезное направление[473].
Хотя в этой сфере западным странам часто приходилось сталкиваться с напором развивающихся стран на форумах, у тех в стратегической перспективе не было никаких реальных рычагов, чтобы поколебать позиции своих кредиторов. Принятые ООН Декларация и Программа действий по установлению нового мирового экономического порядка остались «антиимпериалистическими» иллюзиями, что не относится к концепции конца суверенитета. Обреченная борьба за «некапиталистический» путь развития сошла на нет, а разрыв между промышленным Севером и отсталым Югом, теперь между «цивилизованным мировым обществом» и «отсталыми архаичными тоталитарными» структурами, как и прежде, неуклонно увеличивается.
Именно в период эйфории равенства и «пересмотра несправедливого экономического порядка» строились механизмы и испытывались технологии глобального управления, формировались идеология и кадры — огромная, насчитывающая миллионы прослойка международных чиновников, переходящая из одной организации в другую и кочующая от Бангкока до Женевы. Запад терпеливо выдержал все неизбежные издержки «детских» идеалистических надежд на подлинно «универсальный» глобализм и одновременно выиграл от этого периода право именовать себя «мировым сообществом». Сразу после краха СССР этот «новый субъект» международных отношений дал понять, что принцип эгалитарности и универсализма не распространяется на прогресс и развитие. Организация Зеленого Креста во главе с М. Горбачевым на конференции в Рио-де-Жанейро в 1992 году уже жестко предупредила страны, что мир не может выдержать повторения бедными государствами опыта развитых, а в Киотской декларации 1993 года было уже указано, что препятствием к решению глобальных проблем являются «наши представления о национальном суверенитете». Адепты глобализации, последовательно развивающие идею Булла о «мировом обществе», с удовлетворением отмечают постоянное возрастание юридического статуса последующих протоколов в качестве) «шага к распространяемой справедливости»[474].
В отличив от конфиденциальных докладов Трехсторонней комиссии и Дж. Картеру призывы к совместному решению мировых экономических проблем и «проблем человечества» прямо адресовались мировой и в немалой степени советской элите, приглашая ее стать частью этого механизма. Сейчас очевидно, какие серьезные и далеко идущие планы втянуть Россию в глобальные экономические и политические замыслы Запада таились под абстрактно-гуманистической фразеологией, вовсе не безобидной (как и термин порядок — Ordnung), но соответствующей космополитическому духу советского воспитания, возрожденному в 60-е годы. Советская интеллектуальная и номенклатурная элита стала остро ощущать гнет своей идеологии, но не потому, что та разочаровала ее как инструмент развития собственной страны, а потому, что стала помехой для принятия в элиту мировую. Цена за место в мировой олигархии окончательно была названа лишь в эпоху Горбачева.
Пережитое в 90-е годы проливает свет на мотивы всей послевоенной стратегии Запада и особенно в период разрядки, завершившейся многоэтапным Совещанием по безопасности и сотрудничеству в Европе. Запад добивался сокращения вооружений и свободы собственной пропаганды без границ: в спорах вокруг «третьей корзины» Запад требовал для своих зарубежных каналов права «информировать» советских граждан вовсе не о жизни на Западе, а о самом СССР. Немногие даже наверху осознавали, что это было нужно Западу для сокрушения вовсе не идеологии, а государственности. Уже не боясь ни агрессии со стороны СССР, ни соблазна коммунизма, Запад искал возможность развенчивать «благо сияния пролетарской революции» на территории исторической России и в душах ее граждан, хотя экспорт революции на Запад уже не грозил, да и соперничество за третий мир фактически сошло на нет. В этом не было парадокса, но своя логика: коммунизм был объявлен единственной скрепой тысячелетней державы не только Западом, но и самой КПСС, утратившей всякое ощущение реальности.
В это время в советской внешнеполитической идеологии все еще сохраняются элементы эйфории и рудименты «разрядки напряженности», отразившей краткий период ядерного паритета и крах планов Запада на отрыв поодиночке восточноевропейских союзник ков от СССР после ввода советских войск в Чехословакию. Начав шийся резкий взлет идеологизации внешней политики США имел конкретные цели и новые механизмы: так, в 1977 году Дж. Картер объявил «Реорганизационный план № 2», по которому осуществлено слияние Информационного агентства США (ЮСИА) и Бюро государственного департамента по делам образования и культуры в единый орган — Управление международной связи, что само по себе отражало невиданную роль эффективного идеологического обеспечения внешней политики. (Подобное повторилось 20 лет спустя — в середине 90-х гг.) Пропаганда включила немедленно в риторику элементы, знакомые с В. Вильсона: пафос защиты прав человека и демократии, гуманизации международных отношений и универсализм. Фигура президента Дж. Картера, члена Трехсторонней комиссии, также повторяла типаж предыдущих идеологических президентов, глашатаев универсалистских идей В. Вильсона, Ф. Рузвельта.
В ответ гигантский советский агитационный механизм, попавшись на удочку, с одной стороны, и оставаясь в шорах собственной идеологии — с другой, заказал целую концепцию упражнений на основе «философии исторического оптимизма» Л. Брежнева периода разрядки на тему идеологического противоборства как формы классовой борьбы мирового социализма и капитализма в эпоху, когда всеобщая война невозможна. В целом это эйфористическое доктринерство, при всей своей талантливости (в нем были задействованы лучшие силы международников), отразило степень догматизма и вопиющее отсутствие реального осознания исторических корней и преемственности противостояния Запад — Россия. Однако и в работах этого цикла можно заметить прозорливость в оценке американских целей, понимание, что порожденный разрядкой и положениями Заключительного акта Хельсинки 1975 года рост культурного, экономического и информационного обмена используется американской стороной для целей, отнюдь не совпадавших с духом и буквой найденного компромисса.
О таких целях свидетельствовали брошюра «Фонда XX века» 1978 года, в которой анализировались культурные связи США и СССР за 20 лет, и доклад по вопросу о реорганизации аппарата американской внешнеполитической пропаганды, который представила конгрессу США в мае 1977 года консультативная комиссия США по вопросам международной информации и отношений в области просвещения и культуры. В этих материалах, как подметила И. Шейдина, авторы «фактически отвергали саму мысль о том, что культурные связи призваны содействовать установлению прочного мира или атмосферы взаимопонимания… Эти связи трактовались исключительно как «средство изучения другой стороны с целью правильной оценки ее дальнейших действий», то есть, по сути дела, как средство идеологической разведки»[475].
Шейдина также весьма прозорливо подметила, что в конце 70-х годов возникла серьезная угроза «возврата США к мессианскоморалистской ориентации», не говоря уж об усилении внутри США ультраправой оппозиции, выступающей против разрядки международной напряженности, что стало причиной трений в советско-американских отношениях. Мессианство автор оценила как уступающее пафосу «защиты свободного мира» 50-х годов. Сегодня очевидно, что оно было началом идеологического импульса, куда превосходившего послевоенный. Подмеченное деление американской элиты на либеральную, склонную к глобальному пафосу, и «ультраправую» сохраняет верность сегодня. Первую группу представляют демократы с упором на глобальные институты и гуманитарные аргументы, а вторую — республиканцы с их жестким диктатом. Считающиеся правыми и ультраправыми (например, П. Бьюкенен) критикуют глобализацию с позиций классического империализма, укрепления национальных вооруженных сил и суверенитета, что, правда, не делает их взгляды филантропическими в отношении суверенности других. Им не менее свойственно мессианство американской демократии, они бьют тревогу по поводу деиндустриализации страны, поскольку она ввозит уже почти все, ибо производить товары выгоднее только за рубежом и не в развитых странах[476].
Два подмеченных течения были сторонами одной стратегии и лишь делили функции кнута и пряника. После того как советская номенклатурная и интеллектуальная элита вкусила сладость контактов, общения и иллюзии члена мировой элиты, в 80-е годы начинается новый этап кнута — Запад объявляет СССР «империей зла». Затем, когда советской элите была продемонстрирована цена как покладистости, так и упрямства, в России вновь появляется А. Хаммер, финансировавший и поддерживавший большевиков-интернационалистов, «упразднивших» историческую Россию. Запад действовал в унисон лишь с теми, кто не собирался реабилитировать историческую русскую государственность, а стремился «упразднить» на сей раз из советской истории элементы ее восстановления. А. Янов называет «идеологией реформы» именно то, что под либеральной и антикоммунистической фразеологией была сохранена и даже вновь заострена марксистская нигилистическая интерпретация всей российской истории. Пафос обличения «тюрьмы народов» и возрождение штампов о России Маркса, Энгельса, Ленина и Троцкого могли по силе сравниться лишь с 20-ми годами. Как отечественные «либералы», так и Запад подвергли наибольшему поношению в советском периоде именно спасительный отход от ортодоксального марксизма и элементы исторической преемственности в общественном сознании, в оценке национальных интересов, мало зависящих от типа власти.
При исследовании процессов в общественном сознании нельзя обойти факт, что в годы Отечественной войны в КПСС вступила огромная масса людей, по своему происхождению, и менталитету (крестьяне) отличавшаяся от воинствующе космополитического раннего большевизма. Второе «советско-партийное» поколение значительно выхолостило ортодоксально-марксистские основы воззрений на отечественную историю и развитие мира, ибо связало с коммунистическими клише собственный традиционализм и инстинктивно искало совмещения с марксизмом естественного побуждения человека созидать на своей земле, а не разрушать ее во имя планетарных абстракций. Строительство «коммунизма» парадоксально стало, «продолжением» русской истории, что вызвало бы ярость Ленина и Троцкого. Этому второму советско-партийному поколению менее всего за весь XX век было свойственно «западничество» в какойлибо форме. Благодаря ему, вдохновленному духом Мая 1945-го, был смещен акцент с «внутренней классовой борьбы» на единственно возможный тогда вместо русского «советский» патриотизм. Именно это в сочетании с осязаемыми итогами Великой Победы не устраивало Запад.
Изменение идеологических акцентов, даже небольшой сдвиг общественного сознания от ортодоксального марксизма в сторону национальной державноеT дали 40 лет относительно мирной жизни» и титаническим напряжением был создан мощнейший потенциал. В кратчайшие сроки после невиданных разрушений и физического истощения и жертвенной гибели за Отечество миллионов людей СССР вновь стал силой, равновеликой совокупному Западу. Этому оплаченному кровью и бескорыстным трудом трех поколений национальному достоянию бьщю суждено быть расточенным за одно десятилетие. НаЗапад были перекачены суммы, многократно превышающие репарации, наложенные на Германию. Главным на повестке дня было не осмысление грехов и заблуждений, а выдача «единому миру» поругаемых «отеческих гробов» вовсе не советской, а всей тысячелетней истории, искусно маскируемой под расставание с тоталитаризмом.
«Революция есть духовное детище интеллигенции, а следовательно, ее история есть исторический суд над этой интеллигенцией».
Западничество в послевоенном СССР наиболее ярко воплотилось в третьем, по беспочвенности схожим с первым, советско-партийном поколении, а также в диссидентстве, боровшемся с этой номенклатурой за свое видение истории, но не за Россию. Партийная элита последних двух десятилетий, как и диссидентство, была одинаково чужда спасительного духа Мая 1945 года. Как и ранний ортодоксальный большевизм, само диссидентство и его дух были формой отторжения русского исторического и духовного опыта. Их либерализм и западничество в отличие от либералов-западников начала XX века были уже полностью отсечены от традиций русского православного по вере и по культуре общества, они несли на себе печать большевизма, откуда они и выросли, и абсолютного атеизма. Именно поэтому его также выбрали своим инструментом извечные антирусские и антиправославные силы.
Либералы-западники (третье поколение) действовали под флагом антикоммунизма. Но они очевидно щадили ортодоксальных большевиков и пламенных революционеров — истинных носителей марксизма, умалчивая об их открытом неприятии всего, что составляло русское национальное и православное начало, по-видимому, потому что разделяли его. Они не поведали о терроре ленинской гвардии, в 80-х годах еще не известных обществу, ибо пришлось бы реабилитировать объект их преступлений — «единую и неделимую» Россию. Новомышленники, искусно направляя обличения исключительно на «сталинизм», намеренно ограничивались 30-ми годами. Однако историки знают, что тот период был по критериям репрессий лишь вторым актом драмы после чудовищных двадцатых, но среди жертв уже оказались сами разрушители России. Вопреки заблуждению, репрессии 1937 года уступали драме 1922–1924 годов и коллективизации. Труды А. Луначарского, Ю. Ларина, П. Стучки — основоположника теории революционной законности — побуждают назвать А. Вышинского «ренегатом», возродившим на смену «революционной целесообразности» «буржуазные» понятия меры вины и меры наказания. На фоне явного пиетета по отношению к Ленину особая ненависть Запада и внутренних «советских западников» к Сталину объясняется отнюдь не вкладом в злодеяния.
Сталин, учившийся в духовной семинарии, по-видимому, прекрасно понимал историософский неизменный смысл устремлений Запада в отношении мира и России. В отличие от «европоцентризма» ортодоксального большевизма и позднесоветского диссидентства он глубоко презирал «декадентский» Запад со всем его ценностным багажом и не имел никакого комплекса неполноценности или моральной зависимости от него. После подчинения в 20-е годы советской экономики интересам американских банкиров сталинская стратегия и в 30-е, и тем более на рубеже 40–50-х годов жестко повернула против Запада во всех его попытках использовать СССР и его ресурсы (прежде всего сырье) в своих интересах. Хотя Сталин не успел ничего предпринять, возможно, он имел собственные планы мировой гегемонии. Это отнюдь не сулило ничего хорошего русскому народу, — который и для него был лишь инструментом (типично для демонов революции). Но Запад, сознавая, что Сталин видел насквозь все его планы, ненавидел и боялся его вовсе не за его вклад в содеянные злодеяния, а за создание вместо Великой России новой формы великодержавия, что сделало страну геополитической силой, равновеликой всему Западу и препятствием на его пути.
Развенчание Хрущевым «культа» Сталина было сформулировано таким образом (частное извращение «ленинских идеалов»), который вполне устраивал долгосрочные интересы Запада. Из всего периода массовых репрессий (20-е — начало 50-х гг.) только 1937 год, «культ Сталина» и «сталинщина» были сделаны в сознании советских людей единственным символом ужаса. Такая полуправда, что опаснее лжи, позволила затем увязать с террором и морально обесценить восстановление государственных основ (даже память о войне), а не суть содеянного с Россией, до сих пор обходить обсуждение близких Западу и нынешним либералам целей революции, прямо планировавших истребления, и главного преступления февраля и октября 1917 года — уничтожения религиозно-национальной ипостаси России и произвольного расчленения ее на выкроенные образования, уничтожения в 20-е годы коренных русских сословий, носителей на ционального и религиозного начала.
Сахаровская идея 53 государств и проекты «обновления» СССР являлись по сути не чем иным, как возвращением в новых терминах к столь известным по учебникам «ленинским принципам национальной политики» (применявшимся в реальности не буквально, ибо с ними ни одно многонациональное государство не выжило бы и 5 лет, что доказано в 1991 г.). Но и более широкие параллели между идеями и политическими деяниями 80-х и большевиков-ортодоксов начала века весьма очевидны: это пренебрежение ко всему духовно-историческому наследию России, безрелигиозное и космополитическое, европоцентристское видение мира как идущего к единому одномерному образцу. Для постсоветского либерального сознания, оторванного всем образованием и идеологией не только от преемственной русской православной культуры, но и от подлинной западноевропейской культуры, стократно верно определение С. Булгакова несложной философии истории среднего русского интеллигента: «Вначале было варварство, а затем воссияла цивилизация, то есть просветительство, материализм, атеизм», добавим права человека, гражданское общество. Однако, кроме либерального плода, выросшего на ветви Просвещения, европейская цивилизация, как пытался обратить внимание Булгаков, имеет не только другие многочисленные ветви, но и корни, питающие дерево, до известной степени обезвреживающие своими здоровыми соками многие ядовитые плоды. Эти корни — христианство. «Поэтому даже отрицательные учения на своей родине, в ряду других могучих духовных течений, им противодействующих, имеют совершенно другое психологическое и историческое значение, нежели когда они появляются в культурной пустыне и притязают стать единственным фундаментом» [477]. (Выделено Н. Н.)
Философская парадигма постсоветского либерализма выросла даже не из русского либерализма конца XIX — начала XX века. Несмотря на свой атеизм, российские либералы в подавляющем своем большинстве происходили из культурных православных семей, воспитанных, по крайней мере формально, в вере, в цельной парадигме русской православной культуры и в глубоком проникновении в культуру западноевропейскую. Открывая гётевского Фауста, и Милюков, и Керенский, и Ленин, в отличие от сегодняшних постсоветских либералов, не державших в руках Писание, понимали, что пролог к нему — это пересказ в художественной форме Книги Иова, а читая пушкинские строки: «Здесь барство дикое без чувства, без Закона…» понимали, что под Законом имеется в виду Закон Божий — нравственный, а не конституция. (В советское время слово «Закона» стали печатать с маленькой буквы.)
Постсоветский воинствующий либерализм не имеет практически корней в этой среде — ни генетических, ни идеологических, ни культурных. Он — прямое порождение той же обрушенной на Россию в начале века марксистской доктрины и несет на себе одновременно все признаки «отщепенства» интеллигенции начала века и политической методики большевизма. Есть основания полагать, что задача наиболее осознанных либералов-западников свергнуть всесилие КПСС, уже обреченной на медленный упадок, всемерно поддержанная самим Западом, поставлена была не столько идеологией, а целью расчленения государства, в котором приняли участие и национальные элиты советских республик, сами вообще отнюдь не либерального мировоззрения. Можно только согласиться с социологом М. Стрежневой, бросившей вскользь замечание, что «КПСС составляла угрозу не из-за своего идеологического догматизма, но из-за транснационального характера и массового преобладания в ней русских»[478]. В самой КПСС произошло как бы расщепление марксистского мировоззрения на составляющие. Вульгарно-материалистическое виде ние мира, отторжение православной традиции и всей российской истории как антипода левому духу, космополитизм, идея универсальности философских и политических категорий и всесилия идеальных общественных институтов, идеал глобализации как прогресс в самой вульгаризованной форме полностью взяты на вооружение либералами-западниками, выпестованными в демократической платформе КПСС.,
Единственное, что было отвергнуто с пафосом как концепция, — г, эгалитаризм в экономике, а также учение о социальной роли государства в тот самый момент, когда на Западе эту роль не только не оспаривают, но упорно развивают. Но из всего спектра идей, вброшенных Просвещением, — учение о социальной роли власти и пафос призрения голодных и обделенных — это единственное, что следует из христианских заповедей, единственное, что по недвусмысленному определению 25-й главы Евангелия от Матфея является вовсе не левым, но правым. Именно «правыми» и «наследующими Царство Отца» названы те, кто «накормил, напоил и одел» ближнего, а значит, сделал это Господу (Мат. 25.34–40).
Эгалитарность — левый принцип во всей своей антихристианской полноте и без приманки материального равенства воплощение в духовной сфере именно в либерализме. «Демократическая цивилизация модерна» прежде, чем коммунизм (редукция эгалитаризма в материальную сферу), рождается в исторически непреемственные времена в той самой эпохе Революции против иерархии ценностей которую французский историк Франсуа Фюре полагает именовать именно с заглавной буквы, ибо она символизирует отнюдь не только и вовсе не столько переход от одного строя к другому, как Эпоху — «новую культуру, неотделимую от демократии и питаемую страсты (равенства»[479]. Это бунт против иерархии ценностей, против четкого разграничения добра и зла, красоты и уродства, греха и добродетели, против богоданной иерархии, против «почитай Отца и Мать».
Курьез постсоветской политической семантики в том, что убежденные левые либералы, атеисты и рационалисты Г. Явлинский, С. Кириенко, Е. Гайдар, «граждане мира» А. Сахаров, Е. Боннер, С. Ковалев, представители левой большевистской эстетики «Пролеткульта» Е. Евтушенко, А. Вознесенский, В. Аксенов с их эстетикой советского андерграунда, даже гротескные персонажи вроде В. Новодворской, вызывающей образ Петра Верховенского с дохлой мышью в кармане для иконы, — именуют себя и считаются правыми, хотя относятся к философской и идеологической левизне и к левацкой субкультуре. Правое мировоззрение — религиозно и традиционно. Это философский антизгалитаризм, происходящий из суждения религиозного канона о противоположности, а не относительности добра и зла, порока и добродетели и иерархичности всех ценностей и категорий, что полностью противостоит всепоглощающему эгалитаризму философской парадигмы Просвещения. На уровне политического и национального сознания — Вера, Отечество, Нация, Держава, примат духовного над материальным, национальных интересов над универсалистскими проектами. На уровне бытового сознания — церковь, семья, государство, целомудрие.
Либерализм и марксизм меняют местами индивидуум и государство в иерархии, сохраняя противопоставление этих категорий, свойственное рационалистическому взгляду на общество. Либеральный универсализм, сменивший проект коммунистической версии униформного мира под эгидой 3-го Интернационала на более успешный, остался левым и космополитическим. Он также устремлен к построению царства человеческого, но освобожден от антиномии — альтруизма, который в идеологии практического славяно-русского коммунизма XX века был возведен на высоту истинного призвания, как (заметим, отнюдь не в практике) явившего рудимент христианского сознания. Планетарная идея всеобщего коммунизма у идеологов сахаровско-горбачевской школы стала глобальной вестернизацией «единого мира» под контролем мировогр «демократического порядка» с его институтами (ООН, ОБСЕ и др.), которые должны подвергать остракизму «нецивилизованные» страны, что делает 4-й «демократический» Интернационал — Совет Европы. Но еще в сознание Троцкого вкладывались идеи «Соединенных Штатов Европы», превращения капитализма в универсальную мировую систему, ослабления роли национальных государств в пользу наднациональных структур «купцом русской революции» Парвусом[480]. Под флагом западноевропейского либерализма и прав человека с Россией в 1991 году фактически сделано то, что задумано Лениным и Троцким в 1917 году.
При этом либеральные ценности в постсоветской России обрели статус единственно верного учения и государственной идеологии совсем не демократическими методами. Уместно давно назревшее отделение либерализма — понятия содержательного, ценностного — от демократии — понятия политического, функционального. Либерализм — философия, закладывающая базовые ценностные ориентации, возник как продукт западноевропейского апостасийного Просвещения и идейного багажа французской революции. Демократия — это в большей степени функциональная категория, что прямо вытекает из вполне сохранившей свою значимость и сегодня разработки Полибия и Аристотеля, оставленной человечеству 22 века тому назад. Они же указывали на опасные извращения каждого из типов организации общества — монархии, аристократии и демократии, каковыми становятся деспотия, олигархия и охлократия — власть толпы. Демократия успешная всегда носит черты национальных традиций и сопряжения сосуществующих в обществе идей и в строительстве политических институтов основывается не только на позитивном праве, но и на естественном праве, обеспечивающем воплощение того самого духа народной жизни в государственных формах и признанном во всех новейших теориях государства и права.
А. Левицкий, посвятивший труд кризису и трагедии «свободы не осознавшей своей подлинной природы», а значит, либерализма и заданной только для его обслуживания демократии в XX веке, сделал вывод: «Будущее принадлежит не индивидуализму и не коллективизму, а персонализму, где вековой конфликт между личностью и обществом имеет шансы быть разрешенным на основе утверждения свободы при императиве служения свободы ценностям сверхличного и сверхобщественного порядка — прежде всего ценностям религиозно-моральным»[481].
Вопрос об отношении к либеральным ценностям и демократическим формам функционирования общества слабо исследован во всей своей парадигме, ибо политологT и социология в России в целом основаны на западной философской основе. Русские интеллигенты в изгнании уже осмысливали причины краха своих идей в развязанной ими стихии русской революции: «Господствующее простое объяснение случившегося, до которого теперь дошел средний «кающийся» русский интеллигент, состоит в ссылке на «неподготовленность народа, — писал С. Л. Франк в «покаянном» сборнике. — Согласно этому объяснению, «народ», в силу своей невежественности и государственной невоспитанности, в которых повинен в последнем счете тот же «старый режим», оказался не в состоянии усвоить и осуществить прекрасные, задуманные революционной интеллигенцией реформы, и погубил страну и революцию».
Подобные объяснения — приговор безответственности политиков, которые в своих программах и действиях считались с каким-то надуманным идеальным народом, а не с народом, реально существующим. Такая постановка ложна в самой сущности, хотя «прославленный за свою праведность народ настолько показал свой нравственный облик, что это надолго отобьет охоту к народническому обоготворению низших классов».
Все же «народ» не может быть непосредственным виновником политических неудач по той простой причине, что он никогда не является инициатором и творцом политической жизни. «Народ есть всегда, даже в самом демократическом государстве, исполнитель, орудие в руках… направляющего и вдохновляющего меньшинства». Идеологи революций и реформ, «прежде чем обвинять народ в своей неудаче, должны вспомнить всю свою деятельность, направленную на разрушение государственной и гражданской дисциплины», «на затаптывание патриотической идеи», на «разнуздание под именем рабочего и аграрного движения» или рынка «корыстолюбивых инстинктов и классовой ненависти»[482].
Воинствующие либералы оказались также и движущей силой реализации интересов Запада в области реструктуризации мира. Идеологическим инструментом стал возврат к революционной антиэтатистской философии права и истории.
Идеологическим зерном доктрины, новой внешнеполитической идеологией стал примат демократии и прав человека над национальными интересами и суверенитетом государства, что напоминает примат пролетарского интернационализма и целей мировой революции в историческом материализме. Новая философия мировой политики ориентирована на либеральную глобализацию, сменившую коммунистическую. Из нее по-прежнему следует ослабление роли национальных государств и их суверенитета, рост влияния и морального авторитета наднациональных структур и международных механизмов. Как в хрущевские времена СССР, теперь США стали претендовать на выражение общемирового идеала передовой страны будущей единственной мировой цивилизации. СССР был объявлен тоталитарным монстром и угрозой мировой демократии и прав человека.
Когда в декабре 1991 года был упразднен СССР и на его обломках провозглашено Содружество Независимых Государств, лишь 3. Бжезинский с присущей ему откровенностью заявил, что произошло крушение исторической российской государственности. Сегодня очевидно, что процессы на ее геополитическом пространстве, соединяющем многие цивилизации, очевидное соперничество ведущих сил мира вокруг ее обломков как в капле воды отражают глубинные противоречия мировой истории, глобальные геополитические и идеологические сотрясения XX столетия и катаклизмы своих наций. Это не только плачевный для коммунизма итог соперничества двух рационалистических проектов земного рая — марксистского и либерального, отразившийся в глубоком кризисе и расколе элит и национального сознания посткоммунистических стран и обществ, но и очевидная борьба вокруг поствизантийского пространства, России и ее бывших сфер влияния. Это соперничество воплотилось как в новом всплеске Дранг нах Остен со стороны латинского Запада, далеко не исчерпывающегося геополитическими и военно-стратегическими задачами, так и в процессах общественного сознания, отразивших вновь духовную и религиозно-философскую дилемму «Россия и Европа». От исхода этого соперничества немало зависит будущий вектор мировой истории.
Анализ проявившихся тенденций, вскрытие глубинных причин неадекватности СНГ требованиям времени и обстановки позволяют определить те реальные международно-политические и духовные условия, в которых приходится осуществлять главную геостратегическую задачу нынешнего Российского государства: сохранить геополитический облик ареала исторического государства Российского, воспрепятствовать кардинальной опасной переориентации новых государств на иных недружественных партнеров, устранить соблазн для третьих стран превратить территории исторического государства Российского в свои сферы влияния, противоречащие интересам России. Очевидно, что параметры нынешнего состояния СНГ и направление его динамики есть следствие как внутренних, так и внешних факторов и они неотделимы как от обстоятельств ликвидации СССР и его «трансформации», так и от общего течения мировой политики, начиная с середины 80-х годов. Потенциал и будущее СНГ, как и его отдельных членов и перспективы взаимоотношений между ними, можно анализировать реалистически лишь в самом широком контексте. Такой панорамный взгляд на насыщенный событиями и идеями период мировой истории на пороге III тысячелетия может расширить парадигму оценки будущего.
Исторический и внешний контекст провозглашения СНГ на месте геополитического пространства исторической России, существовавшего в XX веке в форме СССР, во Многом определил его аморфное будущее. Создание СНГ объявлялось и многими воспринималось гарантией от конфликтов и хаоса, а также представлялось по меньшей мере в качестве действенного, соответствующего духу эпохи инструмента сохранения существовавших «многовековых» связей между народами. Немногие осмеливались открыто признавать, что распад СССР порождал конгломерат не всегда дружественных, нередко соперничающих и даже враждующих квазигосударств, ни одно из которых не имело ни бесспорных территорий и границ, ни однородного и единодушного населения, ни стабильных государственных институтов, гарантировавших бы от экстремизма вовне и внутри расколотых обществ. Ни одна республика не являлась продуктом самостоятельного исторического развития в основополагающих государственных категориях — территория, нация, государство. Практически все субъекты социалистической федерации никогда не имели бы ни той территории, ни тех границ, а некоторые вообще прекратили бы свое национальное существование, если бы странствовали по мировой истории самостоятельно.
Принято считать, что распад СССР был неизбежен, и такой точки зрения придерживаются не только те, кто считал его «тюрьмой народов» или «последним из вымирающих видов — реликтом» — «многонациональной империей», как выразился эксперт по проблемам межнациональных отношений в СССР М. Мандельбаум в альманахе, выпущенном американским Советом по внешним сношениям в предверии распада СССР. Однако в этом же сборнике А. Мотыль замечает, что «вопреки широко распространенному убеждению народы Советского Союза вовсе не столько сами пробуждаются, как их пробуждают. Они самоутверждаются вплоть до требования независимости потому, что к этому их принудила перестройка. По иронии, не кто иной, как Михаил Сергеевич Горбачев, доморощенный пролетарский интернационалист par exellence, должен считаться отцом национализма в СССР»[483].
В 1991 году главным аргументом признания существовавших внутренних границ между союзными республиками в качестве международных и неприкосновенных стал тезис о необходимости мирного и бесконфликтного демонтажа, а также доктрина о праве самоопределяющихся наций на отделение. Однако в реальных условиях многовекового единого государства и политических амбиций элит эти инструменты оказались негодными для легитимного и бесконфликтного решения. Так, война в Нагорном Карабахе, кровь в Бендерах и категорический отказ Приднестровья подчиниться диктату Кишинева, война между абхазами и грузинами, стойкое нежелание русского населения Крыма превратиться в украинцев показали, что именно принятый подход имманентно содержал потенциал конфликтноеT и столкновения интересов, который продолжает характеризовать геополитическую ситуацию на территории исторического государства Российского. Каждая из союзных республик по сути представляла редуцированную копию Союза — тоже многонациональное образование. Причем в отличие от страны в целом, складывавшейся веками, некоторые республики были скроены зачастую отнюдь не по границам этнического или исторического единства населения. Титульные нации этих республик, провозгласив свое право на самоопределение, проявили полную неготовность предоставить такое же право, какого они добились для себя, нациям, попадающим в положение национальных меньшинств в составе ранее не существовавших государств.
Объяснения, как правило, сводились к невозможности идти по пути бесконечного дробления страны, хотя в реальности такая перспектива не коснулась бы всех республик. Но было очевидным, что демонтаж СССР путем выхода из него через конституционную процедуру объективно в большей степени способствовал бы интересам России, русских и тяготеющих к ним народов. При этом сама Российская Федерация даже не была бы затронута. Вопреки распространенной иллюзии, РФ не заявляла о выходе из СССР, и даже если бы все остальные заявили о выходе, она оставалась бы его юридическим продолжателем и ее автономии не имели по конституции права выхода, а проблема выбора юридически встала бы лишь перед народами отделявшихся республик.
СНГ с самого начала не внушало надежд на то, что его институты будут реализовывать механизм с признаками субъекта мировой политики, в новой форме сохраняющий геостратегический облик исторического государства Российского или СССР. Причины и в неслучайной аморфности первоначальных юридических инструментов, и в очевидных глубинных центробежных тенденциях. Тем не менее потенциал центростремительных побуждений входящих в него народов, вопреки тиражируемому мнению, также очевиден. Однако специфика оформления новых субъектов международных отношений в 1991 году была такова, что именно интеграционный потенциал оказался скован, если не парализован, юридически, так как народы, тяготеющие к России (кроме Белоруссии) оказались лишены правосубъектности. Эта отнюдь не случайная реальность не только затруднила сохранение Россией своего геополитического ареала, который немедленно стал объектом внешней политики окружающих интересов, но также сделала новые государства внутренне нестабильными, породила вооруженные конфликты, противоречивость правительств.
Сейчас достаточно очевидно, что одной из глубоких и уже вряд ли устранимых причин как трагических столкновений, так и противоречивых интеграционных и дезинтеграционных тенденций в СНГ является двойная (в 1917 и 1991 г.) перекройка исторической российской государственности, осуществленная по доктрине права наций на самоопределение, взятой на вооружение как большевизмом, так и воинствующим либерализмом, двумя учениями, которые стремятся в историческом итоге к уничтожению наций и границ. «Со времен Вудро Вильсона и Владимира Ленина в течение всего столетия идея, что этничность дает право претендовать на культурные и политические права и территорию, возымела широкий резонанс», — признает американский автор Р. Г. Сыони[484].
Национальный принцип организации советского государства путем выделения на произвольно определенной территории титульной нации и наделения ее особыми правами (государственный язык, приоритет в развитии культуры, формирования органов управления, распоряжения ресурсами и капиталами, налоговыми поступлениями) есть закономерный плод либеральной и марксистской философии истории, а также конкретной политической практики строительства «первого в мире государства рабочих и крестьян», осуществляемой российскими большевиками и либералами на обломках исторической России, объявленной для успеха революции «тюрьмой народов». Налицо антиномии и взаимоисключающие задачи. Политическим лозунгом было обеспечение самобытности, сохранения и «равных условий» для государственного развития всех больших и малых народов, хотя равное представительство малого и большого народов означало возможность крошечным народам диктовать свою волю многомиллионным народам. Однако, как с точки зрения малых, так и крупных народов, выделение титульных наций не снимало, а лишь обостряло проблему, так как ни один этнос не локализован внутри одного автономного образования, а иногда специально разделен по политическим соображениям.
«Социалистические нации» и «социалистические народы» конструировались на основе реальных или воображаемых этнокультурных различий и «прикреплялись к определенной территории», отмечает политолог М. Стрежнева, а «члены этнической нации, которая давала название соответствующей республике… принадлежали к титульному населению, если они жили в «своей» республике, и к национальным меньшинствам, если они постоянно жили где-либо еще в пределах Союза. При этом этнические русские по существу были транснациональным советским этносом, и категория нетитульного населения в Советском Союзе состояла прежде всего из русских»[485]. В новообразованиях во второй сорт попадали не только русские, но и многие другие народы, при том что во многих из них русские составляли большинство, а в некоторых титульная нация находилась даже на третьем месте (в Башкирии, например, башкиров меньше, чем русских и татар). Однако эта проблема мало занимала архитекторов, ибо исторический материализм не считает нации субъектом истории и отводит им временное значение, исходя из движения к единому коммунистическому образцу вплоть до их слияния и исчезновения. Создание квазигосударственных автономных и республиканских образований по произвольным границам с целью всеобщей нивелировки духа с сохранением лишь национальной формы (культура — социалистическое содержание и национальная форма) в сочетании с никогда не отменявшимся лозунгом «о праве наций на самоопределение вплоть до отделения» в начале XX века заложило заряд огромной разрушительной силы в самый фундамент российской государственности.
Нужно иметь в виду, что количество народов и народностей, некогда объединенных в Российскую империю, было гораздо больше, чем число произвольно начертанных «социалистических» автономий и квазигосударственных образований. При многократных переделах республиканских границ и русский народ, и некоторые другие народы либо полностью, либо частями оказались произвольно включенными в состав создаваемых субъектов федерации в нарушение некогда самостоятельно заключенных ими договоров с Россией. Таковы случаи Абхазии и Осетии, которые самостоятельно вошли в Россию, а затем были сделаны частью социалистической Грузии, расчленение лезгинского народа, положение Нагорного Карабаха, а также очевидная ситуация Крыма и Приднестровья. Такое произвольное деление не имело определяющего значения для жизни в СССР, но обернулось драмой отрыва от России или расчленения нации надвое при его крушении. Это необходимо учитывать при суждении как о причинах конфликтов, перспективах всего геополитического пространства СНГ, взаимоотношений между его участниками, так и о роли внешних сил, весьма заинтересованных во втягивании в свою орбиту новых субъектов и использующих конфликты между ними для своих целей.
Относясь к расчленению СССР как к свершившемуся факту истории, нельзя не осознавать при рассмотрении процессов на его пространстве, что обстоятельства его ликвидации во многом заложили основные сегодняшние конфликты и тенденции, а также запрограммировали заинтересованное участие внешнего мира в этих процессах. Строго по юридическим нормам отделяющиеся союзные республики можно было считать конституированными в качестве государств только при консенсусе всех входящих в них народов и после процедур, обеспечивавших — на территории союзной республики, заявившей о желании независимости, каждому народу и территории воможность свободного выбора своей государственной принадлежности.
В некоторых республиках положение в целом удовлетворяло этим критериям, но в ряде из них ситуация была далека от таковой. Тем не менее эти новообразования были немедленно признаны международным сообществом, а конфликты, возникшие именно по вопросу выхода из СССР и конституирования в независимые государства, возникшие до факта признания и оформления независимости, были объявлены «сепаратистскими», как если бы возникли на территории давно сформировавшихся и легитимно признанных государств. Непредоставление конституционной процедуры выхода из Союза позволяет и сегодня сторонам в конфликтах оспаривать навязанную им историческую судьбу. Процесс национально-государственного переустройства постсоветского пространства в самих этих государствах не всеми считается законченным, а территориальный и правовой статус его бывших республик — окончательным. Но Москва — и это данность — в соответствии с внутриполитическими обстоятельствами избранного ею самой способа ликвидации СССР, а также в связи с внешним давлением признала существовавшие административные границы в качестве международных.
Таким образом, потенциал конфликтности был имманентно присущ начатому процессу дезинтеграции единого государства по неисторическим границам. Он не преодолен, лишь меняет свои формы и динамику в зависимости от политики новых государств на мировой арене. Хотя на поверхности все противоречия в начале процесса трактовались в русле борьбы коммунизма и демократии, на деле за этими формулировками скрывалось гораздо более сложное и глубокое содержание. По мере того как такая идеологическая парадигма устаревала, государственные доктрины стали очевидно отражать геополитический и цивилизационный выбор в мировой истории. Именно это было причиной, почему США и Запад, чья роль в формулировании идеологии, концепции и направлении расчленения очевидно высока, категорично потребовали немедленно признать распад СССР именно по республиканским границам.
Достойно внимания, что ни одно западноегосударство не позволило применить к себе пресловутое «право наций на самоопределение», которое «нарушает суверенитет каждого окончательно образовавшегося государства» (Etat definitivement constitue) и «поэтому не принадлежит ни части, ни какому-либо другому государству». На Западе уже Лига Наций разработала разные стандарты к его применению. В отношении западных государств «право на самоопределение» противоречит «самой идее государства как единицы территориальной и политической» и праву остального народа и государства на единство, что, как компромисс, рождает лишь культурно-национальную автономию. Но «исключение» было сделано для «стран, охваченных революцией»[486].
Когда в России грянула большевистская революция и страна временно распалась, загадочный alter ego президента В. Вильсона полковник Хауз посоветовал ему «заверить Россию в нашей симпатии к ее попыткам установить прочную демократию и оказать ей всеми возможными способами финансовую, промышленную и моральную поддержку». Именно США провозгласили на фоне первого распада России первый универсалистский проект перестройки мира на основах «демократии и общечеловеческих ценностей» — Программу из 14 пунктов. Г. Киссинджер отметил, что тогда США отвергли концепцию «равновесия сил» и Realpolitik как аморальные, введя новые критерии международного порядка — демократию, коллективную безопасность и самоопределение. Бессмысленно отрицать, что революция 1917 года и крушение СССР 1991 года имели внутренние предпосылки. Однако также бесспорно, что внешний контекст в 1991 году играл во внутриполитической жизни России большую роль, чем когда-либо в истории. К тому же в XX веке Realpolitik, в отличие от времен «тиранов», прячется под идеологические клише, что демонстрировал коммунистический универсализм, а теперь повторяет философия «единого мира».
Параллели с революцией очевидны в политике Запада, прежде всего англосаксонских интересов. Любопытно, что США откликнулись на драматические события 1991 года в духе своей стратегии 1917-го и приветствовали разрушение державы коммунистической теми же словами, что в начале века крах державы Российской. Когда протагонист «свободы и демократии» в Москве, Киеве и Тбилиси президент Буш, пообещав признание Украине, благословил Беловежские соглашения, когда США признали Грузию, не дожидаясь легитимизации тбилисского режима, невольно вспомнились времена Брестского мира, Хауз и В. Вильсон с их Программой из 14 пунктов, план Ллойд Джорджа по расчленению России, попытка признать сразу все де-факто существующие правительства на территории «бывшей» Российской империи и т. д. Но за всем этим — схема Маккиндера — пояс мелких и слабых государств от Балтики до Черного моря, подтвержденная заключением американского Совета по внешним сношениям о «буферной зоне между славянами и тевтонами», подконтрольной англосаксам через многосторонние структуры и наднациональные механизмы.
В 1990 годы политика уже вездесущих США сразу обрела отчетливые черты «неовильсонианства». Разрубленное национальное тело русского народа предлагается признать как окончательный результат его тысячелетней истории. Немедленно признано расчленение страны со всеми международно-правовыми атрибутами нынешнего времени — прием в международные организации и структуры, установка на вывод из них «иностранной» армии. Как и в Программе Вильсона, рассматривались переориентация Средней Азии на нового «опекуна» и «Кавказ как часть проблем Турции». Вильсонианцы предполагали в Версале «начертать границы для новых государств». Вполне в соответствии с этими планами границы были начертаны большевиками. Неовильсонианцы открыто потребовали необратимого закрепления этого раздела.
Для Запада был категорически неприемлем демонтаж СССР через выход из него республик в соответствии с правовой процедурой, которая явно лишила бы Грузию, Молдову, Украину тех стратегических преимуществ, что они получили в ходе коммунистических экспериментов. Очевидно, что именно эти территории, сделавшие в свое время Россию державой, без которой ни одна пушка в Европе не стреляла, придавали в глазах Запада ценность новым субъектам международных отношений в планируемом полном пересмотре мирового равновесия, которое с агрессией против суверенной Югославии приобрело уже характер откровенного передела мира.
Борьба за этот передел отражается и в процессах на самом пространстве исторической России, где члены Содружества Независимых Государств за восемь лет проявили свою историческую ориентацию. Действующие вокруг СНГ внешние факторы и силы оказывают по-прежнему серьезнейшее влияние на его перспективы. Политика Украины, Молдовы, Грузии, Азербайджана — государств, расположенных на линии беспрецедентного давления Запада на исторические рубежи России, является кардинальным фактором будущей геополитической структуры Евразии. Очевидно также и то, что общества этих государств демонстрируют противоречивые тенденции в своем видении будущего, а правительства последовательно удаляются от России. На их фоне отношения с среднеазиатскими странами, казалось бы, более далекими как цивилизации, представляются гораздо лояльнее даже при дистанцировании, во всяком случае не сулящими драматических перемен кроме как из-за сугубо внешнего вторжения. Это также имеет причину.
Русские и титульные элиты были поставлены в парадоксальное положение по отношению друг к другу самим фактом раздела страны по административным границам. Причина — неисторические границы новоиспеченных государств, явная нелегитимность превращения русских прямо на их исторических землях в национальные меньшинства в государствах, которых не существовало до того в истории. Страх перед правомерными ирредентистскими устремлениями побуждал новые национальные элиты препятствовать полноценной национальной жизни русских, ибо она могла способствовать их политической самоорганизации. Поэтому русских дискриминировали в местах их компактного и исторического проживания не из-за этнической неприязни, не по социальным мотивам, а с единственной целью — лишить их способности к национальному и государственному волеизъявлению и самоопределению. Всего этого нет там, где не стоит вопрос о русских землях, — Туркмения, Узбекистан, Таджикистан. Политика новых государств, будь она груба или тонка, систематически нацелена прежде всего на лишение русских роли субъекта государственной и национальной воли, на утрату национальной идентичности. Необходимо дать адекватную юридическую и политическую оценку этой исторически уникальной и парадоксальной ситуации. Сколько бы ни говорили в русле позитивистского мышления о примате экономики, общей заинтересованности в сохранении существовавших связей и общего рынка товаров, о всесилии идеальных общественных институтов, которые сделают народы дружескими и добрососедскими, СНГ демонстрирует примат идеологии, философии, истории, порождающих политику, которая вторгается в экономику.
США, проявлявшие заботу о «порабощенных нациях», не смутились тем, что «эксперимент над исторической российской государственностью, проводимый с начала XX века в русле теории о «праве наций на самоопределение», привел в его конце к утрате этого права одним из крупнейших народов мира — русским»[487]. Случившееся с русскими не имеет ни юридических, ни исторических прецедентов в мире. Речь идет не о рассеянии в чужих странах, не о вхождении в состав уже давно сложившихся иных государств на условиях, признаваемых юридическими нормами своей эпохи (тогда превращение в национальные меньшинства естественно и правомерно), а о «произвольном разделении единого русского народа на территории его собственной исторической государственности».
В начале 90-х годов «русская проблематика» была исключительно темой так называемого «русского патриотического движения», в котором, как и в других секторах общественного сознания, можно было найти самый широкий спектр взглядов и способов выражения — от экзальтированных радикалов, вообще отказывающихся обсуждать осуществимые методы разрешения проблем, до респектабельных и глубоко осмысливающих тему умов. Впервые на серьезном уровне русский народ был объявлен «разделенной нацией» в документах Второго Всемирного русского собора под эгидой Русской православной церкви, принятых в Свято-Даниловом монастыре в присутствии иерархов РПЦ с участием многих общественных организаций. Однако беспощадные, хотя и аргументированные юридически и исторически оценки Второго ВРС все же шокирующе опережали динамику общественного сознания и так и не стали конкретной платформой даже многих из тех, кто их принимал.
За истекшие 10 лет не было выдвинуто ни одной реально осуществимой и при этом разрешающей проблему русского народа доктрины. Что касается идеи восстановления СССР, то вряд ли ее адепты сами верят в успех. К тому же «обновленный союз» обладал бы всеми теми же пороками национально-территориального деления многонационального государства, который и привел к драме. Однако и реанимированная сахаровско-горбачевская идея «евроазийского союза», выдвинутая однажды в новой форме казахским президентом Н. Назарбаевым, также лишь означала признание и косвенное закрепление двух незаконных разделов. В основе проекта ЕАС и сходных моделей интеграции на осколках русской исторической государственности идеи номенклатурного «евразийства», усиленно рассматриваемых одно время институциями типа Горбачев-фонда, «Клуба реалистов», был тезис о «новом добровольном объединении» «совершенно независимых» наций, что означало новое упразднение истории — теперь до 1991 года — и новый разрыв исторической преемственности.
Разрушение исторической России и превращение православного русского народа с его национальным самосознанием в «народонаселение евразийского пространства» или в некий «славяно-евразийский суперэтнос» лишь возвратили бы эру противоборства Европы и Азии, уже приступивших к переделу русского наследства между собой. Однако конечные неизбежные результаты подобного передела — устранение России как важнейшего культурно-исторического и геополитического субъекта на евразийском пространстве — позволяют подозревать, что у этого проекта имеется почтенная история. Сама смена имени «Россия» на «евразийский союз» вполне соответствует идее «конфедерации» на территории «русской пустыни», изображенной на карте, начертанной на рубеже??? — ?? веков то ли прусскими, то ли английскими архитекторами будущего. Конкретные авторы, вернее, глашатаи «евразийского союза» и подобных проектов 1990–1994 годов вряд ли преследовали столь всемирно-исторические цели, будучи лишь фанатичным рупором либеральных клише (академик А. Сахаров) либо преследуя собственные частные геополитические цели, связанные с претензиями Казахстана и пантюркизма в новом геополитическом пасьянсе. Эти устремления естественны, и сильная Россия вполне могла бы их уравновесить.
На рубеже 2000 года русская тема уже стала звучать в серьезных политологических работах авторов, не связанных с политикой. Так, М. Стрежнева в работе, посвященной сравнительному анализу интеграционных идей и механизмов ЕЭС и СНГ, отмечает, что «этнических русских и тех, кто считает себя русскими по признаку принадлежности к русскому языку и русской культуре, можно считать разделенной нацией». Автор далее полагает естественным, что более 20 млн. этих «не по своей воле «иностранных» русских», ставших формальными гражданами других постсоветских республик, в которых им случилось проживать на момент дезинтеграции СССР, «вряд ли такая ситуация вполне устраивает»[488].
В течение XX столетия два произвольных разрушения государства Российского, а не свободный выбор лишили 25 млн. русских роли субъекта национально-государственной воли. Налицо попытки во что бы то ни стало закрепить итоги разрушения исторической российской государственности под предлогом «заслуженного» краха «тоталитарного СССР». Разделенный и безгосударственный статус русского народа можно преодолеть лишь прямым и недвусмысленным провозглашением исторической преемственности не от 1991-го или 1922-го, а от 1917 года. Восстановление русской истории ставит вопрос о правопреемстве. Речь идет не только о духовном наследии. Заметим, что частичное правопреемство признается и Россия даже платит по царским долгам, но почему-то совершенно не использует это в политике, хотя это совершенно иначе представило бы проблемы Приднестровья, Осетии, Абхазии, Крыма, русинов и комплекс отношений с Прибалтикой — сферой упущенных возможностей.
Можно обратиться к успешному опыту Западной Германии, где воинствующих «реваншистов» конца 50-х годов сменили прагматики начала 70-х, но никогда не пропускали в государственные документы формулировки, где бы даже косвенно подтверждалась окончательность разделения нации. Постановка вопроса о правопреемстве от Российской империи 1917 года в юридической плоскости дает действенный инструментарий для воссоединения разделенного русского народа и воссоединения его с тяготеющими к нему народами, решения многих территориальных проблем, что ни в коей мере не означает автоматический отказ признавать многие реальности сегодняшнего дня.
Ограничения, геополитические клещи, сжимающиеся вокруг Московии XVI века, и строгие предписания внутренней жизни уже некоммунистической России достаточно обнажили суть «антибольшевистского» похода Запада и его российского авангарда, который в начале XX в. выступал в обличье марксизма, а в конце — в тоге либерализма. Бильдербергский клуб и Трехсторонняя комиссия, американский Совет по внешним сношениям (членство в этих мондиалистских неинституционализированных специфических обществах часто совпадает) прекрасно осознавали в течение десятилетий стратегическую задачу — вовлечь потенциал России в собственные цели мировой истории. Ибо для так называемого «устойчивого развития» в XXI веке необходимо уже невозможное для Запада сочетание факторов: собственные ресурсы полного обеспечения; военная мощь, исключающая посягательство других на эти ресурсы; экономика, максимально независимая от поставок извне; высокий образовательный уровень населения и полный цикл научных исследований неперенаселенность и внушительная территория, относительно невысокий текущий уровень потребления и потребностей, позитивный потенциал в свете не подвластных человеку изменений на планете (потепление).
В мире существует только одна такая страна — Россия, которая даже после чудовищных экспериментов XX века имеет возможность продолжать самостоятельное развитие в мировой истории как равновеликая Западу духовная, культурная, геополитическая сила. Увы, оправдываются самые горькие суждения И. Ильина о том, что именно такая Россия Западу не нужна, как и его прогнозы в отношении «зложелателей закулисных», которым «нужна Россия с убывающим населением», для чего они будут соблазнять русских всем, что приносит хаос и разрушение, и немедленно обвинять их в «мнимом империализме», «фашизме», «реакционности и варварстве» при любом сопротивлении[489]. Вымирание русских уже стало реальностью (это явление свидетельствует всегда не столько об оскудении условий жизни, как о разочаровании в ее смысле для народа, вытесняемого на обочину истории). Нынешняя демографическая катастрофа русских влечет сокращение их численности вдвое через 25 лет. Но Россия «с убывающим населением», не управляющая своим будущим, провоцирует грядущий геополитический передел огромной части мира.