Но славянофильство Леонтьева оказалось тоже чрезвычайно своеобразным. Пламенно желая взятия Константинополя, разрушения Австрии и Турции и основания на их развалинах великой всеславянской конфедерации, он при этом нисколько не собирался потакать национально-освободительным устремлениям славянских народов. Как замечает Бердяев, Леонтьев хотел не освобождения славян, а их порабощения и угнетения, считая, что под русским игом они станут духовно выше и оригинальнее, а на свободе быстро опошлятся и омещанятся. Леонтьев явно презирал славянские народы за их западнические наклонности: "русские перешли за 1000 лет государственности", писал он, "а славяне юга и запада впали прямо в собачью старость буржуазной демократии". "Не для того же", замечает он в другой статье, "русские орлы перелетали за Дунай и Балканы, чтобы сербы и болгары высиживали бы после на свободе куриные яйца европейского мещанства". Для самой Российской Империи он не видел особой выгоды от включения в ее состав славянских народов: "русское море иссякло бы от слияния в нем славянских ручьев", говорит Леонтьев. Но мещанская бессмыслица западной жизни казалась ему еще большей угрозой "цветущей сложности", чем российский деспотизм.

При этом мыслителя совершенно не смущало, что осуществить его идеал политического устройства можно было только насилием; наоборот, он чрезвычайно ценил всякую принудительность в общественных отношениях. К деспотической власти Леонтьев испытывал просто страсть, и недаром И. С. Аксаков охарактеризовал его философию как "сладострастный культ палки". Находясь в Варшаве, Леонтьев видит в этом городе только одно отрадное зрелище - стоящие там русские войска. Смакуя это впечатление, он восклицает: "Великая вещь - война! Это огонь пожирающий, правда, но зато и очистительный! Без насилия нельзя жить. Насилие не только побеждает, оно и убеждает многих, когда за ним, за этим насилием есть идея".

Как видим, стиль публицистических работ Леонтьева очень ярок, и хотя стихов он не писал, не владея соответствующей техникой, но все же стремился придать своим высказываниям известную поэтичность. Пусть же не посетует на меня этот вдохновенный ценитель принуждения, если я в заключение своего рассказа о нем учиню над его прозой небольшое ритмическое насилие и превращу ее в верлибр:

О, ненавистное равенство!

О, подлое однообразие!

О, треклятый прогресс!

О, тучная, усыренная кровью,

Но живописная гора всемирной истории!

С конца прошлого века ты мучаешься новыми родами.

И из страдальческих твоих недр выползает мышь.

Рождается самодовольная карикатура на прежних людей;

Средний рациональный европеец,

В своей смешной одежде, неизобразимой

Даже в идеальном зеркале искусства;

С умом мелким и самообольщенным;

Со своей ползучей по праху земному,

Практической благонамеренностью!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Возможно ли любить такое человечество?

2

Совмещение поэтической и философской одаренности, на мой взгляд - это идеальное сочетание для творческой личности, при том условии, что такой поэт-мыслитель четко разграничивает две стороны своей деятельности, и не примешивает в свои стихи слишком много философии, как Гете, а свои научные работы не превращает в поэтические произведения, как Ницше. Русские авторы часто увлекались и тем, и другим. Гоголь, Толстой, Достоевский не могли удержаться в сфере чистого искусства и отдавали публицистике не меньше сил, чем художественному творчеству. Пушкин и Тютчев в их поздний период почти не печатали свои гениальные лирические творения, как будто не придавали им никакого значения - и в то же время усиленно публиковали публицистику, и стихотворную, и прозаическую. При этом они вполне осознавали, что она имеет малое художественное значение, если вообще его имеет. Тютчев, посылая как-то кн. Горчакову одно из своих политических стихотворений, заметил при этом иронически: "Это приблизительно рифмованная аналогия большой намеднишней статьи в Journal de St.-Petersbourg". Но тем не менее у всех у них была неудержимая потребность высказаться по животрепещущим вопросам; она заставляла Гоголя отрываться от "Мертвых Душ" и писать "Выбранные места из переписки с друзьями", Достоевского - выпускать "Дневник Писателя", Толстого - работать над целыми циклами публицистических статей даже в тот период, когда он по моральным соображениям отказался от художественного творчества. Наконец, не будем забывать, что многие великие русские романы, "Война и мир", "Анна Каренина", "Преступление и наказание", "Бесы" были изначально задуманы как иллюстрации к тем или иным теоретическим положениям их авторов.

Обратный случай, когда мыслители и публицисты обращались к чистому художеству, происходил уже гораздо реже в России. Попытки такого рода время от времени предпринимались, но результат, как правило, оказывался плачевным. По-видимому, это связано с самой психологией художественного творчества, для которого используется неизмеримо более сложный механизм образного мышления, чем для публицистики. Впрочем, легкость "прямого" перехода от художественного обобщения к теоретическому на самом деле была только кажущейся; недаром обычно считается, что, обращаясь к публицистике, великие писатели разменивали свой гений по мелочам, и что их произведения такого рода страшно проигрывают по сравнению с их романами и повестями. Еще хуже было прямое вторжение публицистики в нежную ткань художественного произведения, как это произошло у Толстого в его "Войне и мире". С этой точки зрения, как я уже говорил, лучше всего было бы совсем разделить эти два полюса творческой активности, и излагать свои взгляды и убеждения в философских работах, прямо и непосредственно, а глубокие и темные душевные движения выражать в лирической поэзии, свободной от любых теоретических умствований. Но почему-то это идеальное творческое равновесие никогда не достигалось, а если достигалось, то плоды его оказывались крайне неравноценными. Может быть, единственное исключение здесь - деятельность Владимира Соловьева, оказавшего колоссальное влияние своим творчеством как на русскую мысль, так и на русскую поэзию.

Сам Соловьев считал свои достижения в области поэзии неизмеримо менее значительными, чем результаты своей философской и публицистической деятельности. Философия была главным делом его жизни, а стихи писались от случая к случаю, между делом, почти непроизвольно. Но в конечном счете получилось, несколько парадоксально, что поэтические произведения этого мыслителя сказали нам о нем больше, чем его объемистые философские произведения. Бердяев писал о Соловьеве, что "лишь в своих стихотворениях он раскрывал то, что было скрыто, было прикрыто и задавлено рациональными схемами его философии". Личность Вл. Соловьева нас интересует не меньше, а в чем-то, пожалуй, и больше, чем его теоретические построения; но сам он постарался скрыть ее от нас, приоткрываясь только в своих поступках, устных высказываниях и стихотворениях. Соловьев проводил это разделение намеренно и осознанно; отношение его к своей поэзии было, вообще говоря, двойственным; так, о поэме "Три свидания" он иронически-пренебрежительно замечает, что она "понравилась некоторым поэтам и некоторым дамам", и тут же говорит о том, что он воспроизвел здесь "в шутливых стихах самое значительное из того, что до сих пор случилось со мною в жизни".

Особый случай в поэзии Соловьева - его политическая лирика. Такие стихотворения, как "Ex oriente lux", "Панмонголизм" или "Дракон" (все они приводятся ниже в Антологии) по своему содержанию непосредственно примыкают к его философской публицистике. Духовное развитие Вл. Соловьева протекало необычайно извилисто, и каждый этап своего мировоззрения он стремился как бы увенчать соответствующим стихотворением, поэтически осмыслив и подытожив свои убеждения этого периода. Взгляды Соловьева постепенно менялись, переходя от почти канонического славянофильства к резкому неприятию любых форм национального эгоизма и самовозвеличивания (это был, наверное, единственный случай в истории русской культуры - обычно все происходило ровно наоборот). Эта эволюция отобразилась и в его поэзии: если "Ex oriente lux", написанное в 1890 году, еще выглядит как стихотворение вполне славянофильское, то уже в "Панмонголизме" (1894) от славянофильства не остается никаких следов.

Владимир Соловьев родился и вырос в Москве, и на его духовное и умственное формирование оказали большое влияние славянофильские настроения старой русской столицы. Окончив Московский университет, он пишет магистерскую диссертацию под характерным названием "Кризис западной философии". Однако защищает он ее уже не в Москве, а в Петербурге. В его убеждениях, видимо, тогда произошел какой-то перелом, и в речи, произнесенной на защите, Соловьев уже говорит о славянофильстве, что оно "вносит колоссальную бессмыслицу во всемирную историю", "признавая все умственное развитие Запада явлением безусловно ненормальным". Похоже, что этот переезд философа из одной русской столицы в другую был далеко не случаен; как я уже говорил, в России очень часто убеждения, более западнические или более славянофильские, определяли и выбор места жительства, Петербург или Москву (в качестве другого яркого примера можно назвать переселение Белинского из Москвы в Петербург в 1839 году). В пользу этого предположения говорит и то, с насколько приподнятым настроением Владимир Соловьев устремлялся в столицу Российской Империи. Его сообщение родителям о своем приезде - очень характерная для Соловьева смесь иронии и патетики: "В лето от сотворения мира 7382-е, от воплощения же Бога Слова 1874-е, в 25-й день сего сентября, в половине 11-го часа по полуночи, благополучно и торжественно прибыли мы в царствующий град Санкт-Петербург, освещенный ярким северным сиянием солнца, в чем нельзя не видеть особенного действия промысла Божия".

После защиты диссертации Вл. Соловьев уезжает в Лондон, для изучения в Британском музее "индийской, гностической и средневековой философии". Вернувшись в Россию, он начал было преподавать в Московском университете, но вскоре снова перебрался в Петербург. Насколько сложными были умственные колебания Соловьева между западничеством и славянофильством, настолько хаотическими представляются и его постоянные метания между двумя русскими столицами, деревенской глушью и Западной Европой. Из-за границы, как пишет С. М. Соловьев (племянник философа и его биограф), Владимир Соловьев вернулся в Москву "убежденным славянофилом". На заседании Общества любителей русской словесности он читает лекцию "Три силы", которая знаменует момент наибольшей близости философа к классическому славянофильству (старые славянофилы во главе с Ю. Ф. Самариным тогда приветствовали Соловьева "как свою лучшую надежду"). Рассматривая три исторических мира, мусульманский Восток, западную цивилизацию и славянство, Соловьев утверждает, что на Востоке господствует деспотическое подчинение всей умственной жизни одному религиозному принципу, "крайне скудному и исключительному". В то же время на Западе торжествует противоположный подход, "быстрое и непрерывное развитие, свободная игра сил", который, однако, в конце концов "неудержимо приводит к всеобщему разложению на низшие составные элементы, к потере всякого универсального содержания, всех безусловных начал бытия". Это "универсальное содержание" Владимир Соловьев находит только в славянстве, и особенно в России. "Две первые силы", замечает он, "совершили круг своего проявления и привели народы, им подвластные, к духовной смерти и разложению". "Или это конец истории, или неизбежное обнаружение третьей силы, единственным носителем которой может быть только Славянство и народ русский" (надо сказать, что позднее в этой альтернативе Соловьев склонился все же к первому варианту).

Но несмотря на эти мысли, очень близкие к классическому славянофильству, Владимир Соловьев менее всего желал становиться московским славянофилом. Высказав их во всеуслышание на своей лекции, он вскоре после этого покидает Москву и переселяется в Петербург. Это опять-таки, видимо, связано с какой-то переменой в его взглядах, потому что сама по себе Северная столица вызывала у него тогда резкое неприятие (схожие чувства в свое время испытывал и Лермонтов, оставивший об этом несколько выразительных стихотворных свидетельств). В мае 1877 года Соловьев пишет отцу: "Большими делами Петербург не очень интересуется, можно подумать, что история происходит где-нибудь в Атлантиде. Я совершенно убедился, что Петербург есть только далекая колония, на время ставшая государственным центром. Очень жалею, что пришлось переселиться сюда в это время". Сам философ в этот период очень даже интересуется "большими делами". Когда разразилась Балканская война и "в бранном споре закипел весь мир земной", Соловьев не усидел в Петербурге и уехал в армию на Дунай, не забыв прихватить с собой револьвер. Впрочем, на театр военных действий философ по какой-то причине так и не попал; побывав на Балканах, у центра мировых событий, он вернулся в Петербург и стал служить славянскому делу более привычными ему средствами.

В это время Соловьев тесно сближается с Достоевским. Летом 1878 года они даже вместе ездили в Оптину Пустынь к старцу Амвросию. Вл. Соловьеву тогда было 25 лет, а Достоевскому - уже 57; тем не менее, как утверждают их биографы, идеи и взгляды молодого Соловьева оказали мощное воздействие на миросозерцание Достоевского. Было, разумеется, и обратное влияние; но Соловьеву уже тогда славянофильство Достоевского, по-видимому, представлялось чем-то близким к узкому национальному эгоизму, против которого он не уставал бороться. Впрочем, это выявилось уже позднее; в 1878 году эти два деятеля русской культуры были настолько близки, что, как замечает А. Ф. Лосев, "вполне могли говорить общими словами". Незадолго до того, как Соловьев на своей публичной лекции в Москве будет высказывать мысли о западном "всеобщем разложении на низшие элементы", Достоевский напишет в "Дневнике Писателя": ""А в Европе, а везде, разве не то же, разве не обратились в грустный мираж все соединяющие тамошние силы, на которые и мы так надеялись; разве не хуже еще нашего тамошнее разложение и обособление?" Вот вопрос, который не может миновать русского человека. Да и какой истинный русский не думает прежде всего о Европе?".

Загадочная личность Владимира Соловьева просто заворожила тогда Достоевского. "Братья Карамазовы", как утверждает С. М. Соловьев, написаны под сильным влиянием Вл. Соловьева и его идей. Молодой философ явно послужил прототипом Ивана Карамазова; при этом поразительная художественная проницательность Достоевского привела к тому, что в романе появляется не тот Вл. Соловьев, которого знал писатель, а гораздо более поздний Соловьев, с его католическими симпатиями и бесовскими видениями. Этот дар предвидения, кстати, сильно затрудняет теперь реконструкцию взглядов Достоевского, казалось бы, столь прямо высказываемых им в "Дневнике Писателя"; загадочные грезы и пророчества писателя сплошь и рядом противоречат его тщательно продуманным умозаключениям. К сожалению, у меня нет здесь возможности подробно останавливаться на славянофильских и почвеннических воззрениях Достоевского, для этого потребовалось бы слишком сильно отступить от моей темы. Приведу как свидетельство его фантастической прозорливости лишь один его пассаж, довольно странный в устах того, кто говорил о себе "я во многом убеждений чисто славянофильских" и горячо выступал за освобождение славян. В ноябре 1877 года, в разгар русско-турецкой войны, Достоевский пишет в "Дневнике Писателя" (привожу с сокращениями): "Дадим волю нашей фантазии и представим вдруг, что все дело кончено, что настояниями и кровью России славяне уже освобождены, мало того, что турецкой империи уже не существует и что Балканский полуостров живет своей жизнью. Не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их освобожденными! И пусть не возражают мне, не оспаривают, не кричат на меня, что я преувеличиваю и что я ненавистник славян! Я, напротив, очень люблю славян, но я и защищаться не буду, потому что знаю, что все точно так именно сбудется. Нам отнюдь не надо требовать с славян благодарности, к этому нам надо приготовиться вперед. Начнут же они, по освобождении, свою новую жизнь именно с того, что выпросят себе у Европы, у Англии и Германии, например, ручательство и покровительство их свободе, и хоть в концерте европейских держав будет и Россия, но именно в защиту от России это и сделают. Они убедят себя в том, что России они не обязаны ни малейшею благодарностью, напротив, что от властолюбия России они едва спаслись при заключении мира вмешательством европейского концерта, а не вмешайся Европа, так Россия, отняв их у турок, проглотила бы их тотчас же, "имея в виду расширение границ и основание великой Всеславянской империи на порабощении славян жадному, хитрому и варварскому великорусскому племени". Мало того, даже о турках станут говорить с большим уважением, чем об России. Особенно же приятно будет для освобожденных славян высказывать и трубить на весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия - страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации".

Не без влияния Владимира Соловьева у позднего Достоевского смягчаются многие оценки. Это очень заметно по его знаменитой речи, произнесенной на Пушкинском празднике в 1880 году. Идеал "всемирной отзывчивости", "всечеловечности" был уже очень далек от его более ранних идей, часто довольно националистических. Достоевскому как будто удалось осуществить свою давнюю мечту: объединить западничество и славянофильство в одном великом синтезе. Сам Вл. Соловьев, однако, не сумел удержаться на этой примирительной ноте; его взгляды неудержимо трансформировались, приводя его к разрыву и со славянофилами, и с западниками. Он очень удачно говорит о своей философии в чудесном стихотворении 1882 года:

В стране морозных вьюг, среди седых туманов

Явилась ты на свет,

И, бедное дитя, меж двух враждебных станов

Тебе приюта нет.

Пламенное стремление к всеединству сыграло с философом злую шутку; он стал проповедовать "вселенскую церковь" ("l'Eglise universelle"), беспощадно критикуя при этом византийско-московское православие за его косность и нежелание пойти на историческое воссоединение с католичеством. В этом объединении церквей, примирении Востока и Запада, Вл. Соловьев теперь и видит величайшее призвание русского народа, его историческую миссию. Это оригинальное воззрение, от которого Хомяков и Киреевский содрогнулись бы, Соловьев упорно продолжает именовать славянофильством. Его действительно влечет теперь к славянам, но только к тем, которых более правоверные славянофилы считали ренегатами - к католическим народам, полякам и хорватам. Философ завел дружеские отношения со многими славянскими католическими деятелями, ездил к ним в Хорватию, посещал там католическое богослужение. В Югославии он печатает свою записку о соединении церквей, в которой указывается, что оно даст очень много обеим сторонам: "Рим приобретет народ благочестивый и полный религиозного энтузиазма", а "Россия освободится от невольного греха схизмы и сможет осуществить свое великое мировое признание - объединить вокруг себя все славянские народы и создать воистину христианскую цивилизацию". Эта записка дошла до папы римского; воображаю, с каким чувством он тогда с ней ознакомился.

3

Вернувшись в Россию, Вл. Соловьев втянулся в полемику с ортодоксальным славянофильством, которая под его пером быстро преобразилась чуть ли не в военную кампанию. В марте 1887 года он читает в Москве лекцию на тему "Славянофильство и русская идея". Соловьева тогда еще считали славянофилом, и на его лекцию съехалась "вся Москва", и аристократическая, и чисто славянофильская. Эффект, который произвел философ своей речью, получился необыкновенный. Соловьев был встречен "шумными рукоплесканиями", а провожден "гробовым и мрачным молчанием". А. Ф. Аксакова, вдова Ивана Сергеевича, воротившись с лекции, вырвала написанное Соловьевым предисловие к очередному тому трудов своего мужа и отослала его философу обратно. Славянофильски настроенная московская публика, похоже, могла еще перенести восхваление Петра I и Пушкина, но никак не папские симпатии Вл. Соловьева. Философ усугубил этот разрыв, написав следующее стихотворное послание Москве:

Город глупый, город грязный!

Смесь Каткова и кутьи,

Царство сплетни неотвязной,

Скуки, сна, галиматьи.

Через четыре года после этого опыта Соловьев снова, однако, попытался обратить москвичей в свою веру. В октябре 1891 года он читает еще одну лекцию под названием "Об упадке средневекового миросозерцания". На этот раз она была встречена уже не недоуменным молчанием, а шумным скандалом, после которого Соловьеву запретили читать публичные лекции. Речь философа и публикой, и правительством была воспринята как яростная атака на устои православной веры и русской государственности. "Тут действительно уголовщина", писал по этому поводу А. А. Киреев. К. Леонтьев, ранее очень любивший Соловьева, называет теперь его "сатаной" и требует изгнать из пределов Российской Империи. Потрясенный и огорченный таким приемом, Соловьев тяжело заболевает. "Вы видите, что мне здесь нет житья", с горечью пишет он в это время матери. Оправившись от болезни, Соловьев уезжает в Петербург, с еще более тяжелым чувством к Москве, чем четырьмя годами раньше.

Как свидетельствует племянник философа, "в Москве Соловьев чувствовал себя последние годы плохо и все более становился петербуржцем. Нравственная тяжесть родного города сливалась для него с климатом Москвы. Он томился вдали от моря, его тянуло на Запад, к Атлантическому океану". В 1889 году Вл. Соловьев пишет: "московский воздух мне вреден: слишком мало сырости и много миазмов". К концу его жизни эти настроения еще усиливаются:

Не болен я и не печален,

Хоть вреден мне климат Москвы,

Он чересчур континентален,

Здесь нет Галерной и Невы.

Петербург сливался в сознании Соловьева с Западом, с морем, с мировой ширью; к концу жизни все это снова начинает сильно влечь его к себе. Он называет это чувство "космополитической ностальгией" (Тютчев, как мы помним, именовал его "Herausweh"). "Я страшно жажду Океана и Запада", замечает философ, но отправляется не в Париж, как собирался, а в Египет, через Константинополь и Архипелаг. Позже Соловьев посетил и Европу, где начал работу над своими "Тремя разговорами". Возвратившись в Петербург, ставший для него теперь городом родным и любимым, Соловьев пишет стихотворение "У себя", которое по пронзительному петербургскому чувству можно сопоставить только с мандельштамовским "Я вернулся в мой город":

Дождались меня белые ночи

Над простором густых островов...

Снова смотрят знакомые очи,

И мелькает былое без слов.

Но, несмотря на этот разрыв с Москвой, Владимир Соловьев в начале 1890-х годов еще в чем-то оставался славянофилом. Он верит во вселенскую христианскую миссию России и русского народа, единственного народа в мире, способного отказаться от сознания своей национальной исключительности (в этом тезисе, впрочем, уже скрывалось внутреннее противоречие). В 1890 году Соловьев пишет великолепное стихотворение "Ex oriente lux" ("С Востока свет"), в котором громогласно вопрошает Россию, кем она хочет быть, "Востоком Ксеркса иль Христа", восточной деспотией или христианской державой:

"С Востока свет, с Востока силы!"

И, к вседержительству готов,

Ирана царь под Фермопилы[

]Нагнал стада своих рабов.

Но не напрасно Прометея

Небесный дар Элладе дан.

Толпы рабов бегут, бледнея

Пред горстью доблестных граждан.

И кто ж до Инда и до Ганга

Стезею славною прошел?

То македонская фаланга,

То Рима царственный орел.

И силой разума и права

Всечеловеческих начал

Воздвиглась Запада держава,

И миру Рим единство дал.

Чего ж еще недоставало?

Зачем весь мир опять в крови?

Душа вселенной тосковала

О духе веры и любви!

И слово вещее - не ложно,

И свет с Востока засиял,[

]И то, что было невозможно,

Он возвестил и обещал.

И разливаяся широко,

Исполнен знамений и сил,

Тот свет, исшедший из Востока,

С Востоком Запад примирил.[

]

О Русь! в предвиденье высоком

Ты мыслью гордой занята;

Каким же хочешь быть Востоком:

Востоком Ксеркса иль Христа?[

]

Противопоставление мирного объединения народов и насильственного их завоевания имело давнюю традицию в русской публицистике. Это был обычный мотив у Тютчева, который писал в 1844 году: "Не могла не уясниться действительная причина этих быстрых успехов, этого необычайного расширения России, поразивших вселенную изумлением: сделалось очевидным, что эти мнимые завоевания, эти мнимые насилия были делом самым органическим, какое когда-либо совершалось в истории; что состоялось просто громадное воссоединение". Когда "железный канцлер" Отто Бисмарк как-то заявил, что к национальному единству можно прийти только кровью и железом ("durch Blut und Eisen"), Тютчев написал по этому поводу примечательное стихотворение "Два единства":

Из переполненной Господним гневом чаши

Кровь льется через край, и Запад тонет в ней.[

]Кровь хлынет и на вас, друзья и братья наши!

Славянский мир, сомкнись тесней...

"Единство, - возвестил оракул наших дней,

Быть может спаяно железом лишь и кровью..."

Но мы попробуем спаять его любовью

А там увидим, что прочней...

Мысль о том, что Россия, в отличие от Запада, стремится не к насилию, а к мирному сплочению народов вокруг нее, похоже, была навязчивой идеей наших мыслителей. О "громадном воссоединении" России почти одинаковыми словами писали и славянофилы, и западники. И. С. Аксаков говорит: "не чрез поглощение славян Россией, но чрез объединение славян силою объединяющего начала, представляемого Россиею, и только Россиею, возможно возрождение Славянского мира". О том же писал и Герцен, утверждая, что "Россия расширяется по другому закону, чем Америка, оттого, что она не колония, не наплыв, не нашествие, а самобытный мир, идущий во все стороны". Владимир Соловьев также долго поддавался этой вдохновенной иллюзии; когда же она все-таки разрушилась в его сознании, он начал проповедовать свою новую точку зрения с такой же силой и энергией, как и предыдущие. Для него ненасильственный путь объединения народов был не столько специфически русским подходом, сколько единственным по-настоящему христианским. Припоминая известное выражение старца Филофея: "Два Рима пали, третий стоит, четвертому не бывать", Соловьев утверждает, что языческий Рим погиб из-за того, что обожествил себя, а не Христа; православная же Византия, "второй Рим", пала потому, что изменила делу Христову и не пожелала сделать его движущим началом своей жизни:

Когда в растленной Византии

Остыл Божественный алтарь

И отреклися от Мессии[

]Иерей и князь, народ и царь,

Тогда он поднял от Востока

Народ безвестный и чужой,[

]И под орудьем тяжким рока

Во прах склонился Рим второй.

Соловьев с ужасом видел, что и Россия, "Третий Рим", повторяет судьбу Византии, принимая христианскую истину на словах, но не пытаясь сообразовать с ней свою жизнь:

Судьбою павшей Византии

Мы научиться не хотим,[

]И все твердят льстецы России:

Ты - третий Рим, ты - третий Рим.

Византийская империя рухнула, когда Константинополь пал под ударами турок. Россию ждет та же участь, только на этот раз "орудьем Божьей кары" должны стать новые "пробудившиеся племена", пришедшие из Юго-Восточной Азии:

Пусть так! Орудий Божьей кары

Запас еще не истощен.

Готовит новые удары

Рой пробудившихся племен.

От вод малайских до Алтая[

]Вожди с восточных островов

У стен поникшего Китая

Собрали тьмы своих полков.

Как саранча, неисчислимы

И ненасытны, как она,

Нездешней силою хранимы,

Идут на север племена.

О Русь! забудь былую славу:

Орел двуглавый сокрушен,

И желтым детям на забаву

Даны клочки твоих знамен.

Смирится в трепете и страхе,

Кто мог завет любви забыть...

И третий Рим лежит во прахе,

А уж четвертому не быть.

У Владимира Соловьева было совсем особое отношение к азиатским народам. Еще в детстве, в возрасте 12-13 лет, как свидетельствует его биограф, он "с одушевлением доказывал, какую огромную опасность для России и всей Европы представляет в будущем Китай". В более позднем возрасте Соловьев изучает культуру Китая и Японии, следит за политическими событиями на Дальнем Востоке и нередко рассуждает о "желтой опасности". Последнее, предсмертное философское произведение Соловьева, "Три разговора", заканчивается "Краткой повестью об Антихристе"; с большим вдохновением мыслитель описывает в ней, как именно, по его мнению, произойдет вторжение китайцев и японцев в Россию, а затем и установление "нового монгольского ига над Европой". Свою "Повесть" Вл. Соловьев читал на публичной лекции в 1900 году. Русской публике эта лекция показалась совершенным безумием; как пишет С. М. Соловьев, часть слушателей неистово аплодировала оратору, но "Розанов демонстративно свалился со стула", а "газеты наполнились глумлением". Однако пророчества философа, казалось, стали сбываться очень быстро. В Китае началось восстание против европейцев, германский посол в Пекине был убит, и император Вильгельм отправил на Дальний Восток свои войска. Соловьев, восхитившийся речью германского императора по этому поводу, обратился к нему в стихах:

Наследник меченосной рати!

Ты верен знамени креста,

Христов огонь в твоем булате,

И речь грозящая свята.

Полно Любовью Божье лоно,

Оно зовет нас всех равно...

Но перед пастию дракона

Ты понял: крест и меч - одно.

Это стихотворение было написано Соловьевым за месяц до смерти; но и позже, во время своей последней болезни, он старался все еще следить за развитием событий, просил, чтобы ему читали соответствующие телеграммы в газетах, постоянно возвращался в разговорах к тому, что происходит на Дальнем Востоке. Философу казалось, что всемирная история подошла к концу, и он присутствует при последних содроганиях западной цивилизации, которую вскоре сметет натиск желтой расы. В жизнеспособность христианского мира, как западного, так и восточного, он больше не верил, и уже не сомневался, что человечество доживает последние дни перед мировой катастрофой.

4

Эти апокалиптические предвидения Владимира Соловьева оказались самым значительным плодом его мироощущения для всего последующего поколения деятелей русской культуры. Серебряный век этой культуры начался под знаком Соловьева, его философии, поэзии и мистики. Вся эта эпоха была пронизана одним и тем же мотивом - предчувствием скорой и неминуемой гибели старого мира. Грандиозный культурный всплеск в России начала ХХ века был связан именно с этой всеобщей убежденностью в близости вселенского катаклизма, после которого уже ничего не будет. Охваченные "гибельным восторгом" и упоением "бездны страшной на краю", русские авторы с какой-то лихорадочной поспешностью создавали романы, поэмы, картины, симфонии, и в бесконечных вариациях передавали там одно и то же: страстно томившее их душу предчувствие надвигающейся всемирной катастрофы.

В том, как именно произойдет это крушение старого мира и что послужит непосредственной причиной его гибели, уже были определенные разногласия. Символисты, Блок и Андрей Белый, в основном следовали здесь предсказаниям Вл. Соловьева о "желтой угрозе". Соловьев вообще оказал на ранних символистов настолько мощное влияние, что на какое-то время почти деспотически подчинил их себе своей личностью и своей философией. Блок, Белый и Сергей Соловьев буквально бредили его образами. Когда-то в полушутку Вл. Соловьев написал статью "Враг с Востока"; только мельком упомянул он в ней о нашествиях на христианский мир "опустошительных полчищ кочевников" из дальней Азии, после чего долго толковал о более актуальном "враге с востока" - распространении оврагов и разрушении почвы в России, на которую надвигается "зной и сушь бесплодных среднеазиатских степей". И вот Андрей Белый пишет об оврагах кандидатское сочинение в университете, упоминает о них как о "монгольском начале" и в своих ранних "Симфониях", и в "Петербурге"... Еще более анекдотический случай произошел с Блоком, который в юности упивался поэзией Соловьева и говорил, что она "овладела всем его существом". В 1894 году, когда Блоку было четырнадцать лет, в печати появились выпуски первых русских символистов, в основном состоящие из стихотворений молодого В. Брюсова. Вл. Соловьев опубликовал три рецензии на эти выпуски, после которых сам Брюсов, пораженный, воскликнул: "Боже мой, он уничтожил нас так, что и клочьев не осталось". Рецензии эти в самом деле написаны с такой хищной веселостью, что, пожалуй, за все время русского литературного процесса не было более остроумной, язвительной и уничтожающей критики. Отделав молодых поэтов, Соловьев говорит, пародируя их стиль: "моя критическая свора отличается более "резвостью", чем "злобностью", и "синее дыхание" символистов вызвало во мне только оранжевую охоту к лиловому сочинению желтых стихов, а пестрый павлин тщеславия побуждает меня поделиться с публикою тремя образчиками моего гри-де-перлевого, вер-де-мерного и фель-мортного вдохновения". После этого он приводит три своих стихотворных пародии на поэтов-символистов, не менее метких и ядовитых, чем его рецензии. Но эффект от этой порки получился прямо противоположный: молодые символисты так жадно читали его пародии, как будто принимали их за чистую монету. В 1900 году Блок пишет следующее стихотворение по образцу Вл. Соловьева:

Курятся алтари, дымят паникадила

Детей земли.

Богиня жизни, тайное светило

Вдали.

Поют торжественно; победно славословят

Немую твердь.

И дланями пустынный воздух ловят,

Приемля смерть.

Неуловимая, она не между нами

И вне земли.

А мы, зовущие победными словами,

В пыли.

Если мы, прочитав это стихотворение, обратимся после этого к его соловьевскому первоисточнику, то он покажется нам пародией, написанной за шесть лет до появления на свет самого пародируемого стихотворения:

На небесах горят паникадила,

А снизу - тьма.

Ходила ты к нему иль не ходила?

Скажи сама!

Но не дразни гиену подозренья,

Мышей тоски!

Не то смотри, как леопарды мщенья

Острят клыки!

И не зови сову благоразумья

Ты в эту ночь!

Ослы терпенья и слоны раздумья

Бежали прочь.

Своей судьбы родила крокодила

Ты здесь сама.

Пусть в небесах горят паникадила,

В могиле - тьма.

За год до смерти, уже через несколько лет после революции, Блок пишет о Владимире Соловьеве статью, в которой говорит, что этому мыслителю "судила судьба в течение всей его жизни быть духовным носителем и провозвестником тех событий, которым надлежало развернуться в мире". Новая эпоха, как считает Блок, наступила непосредственно после кончины Вл. Соловьева. "Уже январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года. Самое начало столетия было исполнено существенно новых знамений и предчувствий". Из-за этой своей "странной роли провозвестника будущего" философ "был одержим страшной тревогой, беспокойством, способным довести до безумия. Его весьма бренная физическая оболочка была как бы приспособлена к этому; вполне вероятно, что человек вполне здоровый, трезвый и уравновешенный не вынес бы этого стояния на ветру из открытого в будущее окна".

Еще труднее этот пронизывающий ветер истории было вынести поколению Блока и Белого. Особенно остро чувствовался он в Петербурге - европейской столице гигантской азиатской Империи. В начале ХХ века уже было ясно, что петербургский период русской истории близится к завершению, что примирить Восток и Запад, два потока всемирной истории, так и не удалось, и великое дело Петра оказалось обречено на неудачу. Петербург, блестящий символ этого исторического примирения, сам оказался во власти злых, разрушительных начал и Востока, и Запада. Пушкин писал в "Медном Всаднике":

Вражду и плен старинный свой

Пусть волны финские забудут

И тщетной злобою не будут

Тревожить вечный сон Петра!

В начале ХХ века, как бы отвечая Пушкину, Блок тоже говорит об этом вечном сне, только у него азиатское начало выглядит теперь уже не как "злоба финских волн", а как Змей, Дракон, символ китайской цивилизации:

Он спит, пока закат румян.

И сонно розовеют латы.

И с тихим свистом сквозь туман

Глядится Змей, копытом сжатый.

Сойдут глухие вечера,

Змей расклубится над домами.

В руке протянутой Петра

Запляшет факельное знамя.

Немного позже, когда в октябре 1905 года был обнародован манифест "Об усовершенствовании государственного порядка", провозглашавший различные свободы в России, Блок создает одно из самых вдохновенных своих стихотворений на ту же тему. В нем сплетаются мотивы сна и оцепенения, но и скорого пробуждения от этого сна, мирового значения Петербурга, но и неотделимости от него его темной восточной ипостаси:

Вися над городом всемирным,

В пыли прошедшей заточен,

Еще монарха в утре лирном

Самодержавный клонит сон.

И предок царственно-чугунный

Все так же бредит на змее,

И голос черни многострунный

Еще не властен на Неве.

Уже на домах веют флаги,

Готовы новые птенцы,

Но тихи струи невской влаги,

И слепы темные дворцы.

И если лик свободы явлен,

То прежде явлен лик змеи,

И ни один сустав не сдавлен

Сверкнувших колец чешуи.

Поражение России в русско-японской войне добавило русским материала для осмысления. Оно было истолковано прежде всего как предсказанный Вл. Соловьевым подъем азиатской цивилизации, уже совсем готовой к тому, чтобы сокрушить хрупкую западную культуру. Проблема "Россия и Запад" теперь сложно трансформировалась в проблему "Россия между Востоком и Западом", причем в центре пересечения этих противоположных тенденций оказывалась, естественно, столица Российской Империи - державы, непомерно расширившейся и на Восток, и на Запад. Наиболее полное свое художественное воплощение эта тема нашла в гениальном романе Андрея Белого "Петербург", законченном им в 1913 году. Вообще о том, как Петербург отобразился в русской художественной литературе, и, шире, о проблеме "Москва и Петербург" можно было подобрать ничуть не меньшую поэтическую и прозаическую подборку, чем это я сделал здесь в связи с проблемой "Россия и Запад". Две эти темы жестко связаны, потому что Петербург был зримым воплощением крайних форм петровской европеизации, а Москва выступала как хранилище старых, исконно русских, восточных начал. Русские авторы усиленно разрабатывали обе темы, и вместе, и по отдельности; но в начале ХХ века, когда писался "Петербург" Андрея Белого, все уже чувствовали, что европеизированная Российская Империя близка к своему концу, и это осмысление стало принимать завершающий, итоговый характер.

Образ Петербурга в "Петербурге" Белого - это совсем особое явление в мировой литературе, хотя при этом и глубоко традиционное в литературе русской. Воздвигнутый по мановению руки великодержавного деспота на скудном невском болоте, этот город всегда казался призрачным и фантастическим, сияющим миражом над гиблой трясиной. Таким он появляется у Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Тютчева. Достоевский писал в "Подростке": "Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: "А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизкий город, подымется с туманом и исчезнет, как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?"". Грязно-желтые туманы заволакивают город и у Андрея Белого, но у него они символизируют еще и азиатское начало, глубоко укорененное в европейской столице. Геометрическая прямолинейность Петербурга, ровная расчерченность его проспектов тоже кажется Белому проявлением подлинной монгольской и китайской сущности города, с ее приверженностью к строю и порядку. Но все это не более, чем "покров, наброшенный над бездной" - стройный облик, который может в любой момент расплыться и разрушиться. Петербург у Андрея Белого как бы двоится, он расположен на грани двух миров, на рубеже Востока и Запада. Его обычный колорит - нереальный, иллюзорный, фантастический - достигает здесь предельной силы выражения. Город в романе появляется только вечерний, с багровыми отблесками закатного солнца в зеленоватой воде, или ночной, тусклый и мертвенный, залитый фосфорическим светом луны. Во его тягостном великолепии чувствуется трагическая обреченность, последний канун кровавой развязки величественной исторической драмы. Мысль Белого постоянно возвращается и к истокам этой драмы, к образу Петра, Медного Всадника. В одной из важнейших кульминаций своего романа он как будто по-своему переписывает ключевой образ пушкинской "петербургской повести":

Евгений вздрогнул. Прояснились

В нем страшно мысли. Он узнал

И место, где потоп играл,

Где волны хищные толпились,

Бунтуя злобно вкруг него,

И львов, и площадь, и Того,

Кто неподвижно возвышался

Во мраке медною главой,

Того, чьей волей роковой

Под морем город основался...

Ужасен он в окрестной мгле!

Какая дума на челе!

Какая сила в нем сокрыта!

А в сем коне какой огонь!

Куда ты скачешь, гордый конь,

И где опустишь ты копыта?

О мощный властелин судьбы!

Не так ли ты над самой бездной

На высоте, уздой железной

Россию поднял на дыбы?

Герой "Петербурга" также останавливается у статуи Петра Великого:* {Я привожу здесь большой прозаический отрывок, руководствуясь тем соображением, что роман Андрея Белого, написанный ритмизованной прозой и чрезвычайно поэтический по содержанию, несравненно лучше характеризует преломление проблемы "Россия и Запад" в русском сознании начала ХХ века, чем многие и многие стихотворные произведения того времени, в том числе и принадлежащие самому А. Белому}

"Дальше, за мостом, на фоне ночного Исакия из зеленой мути пред ним та же встала скала: простирая тяжелую и покрытую зеленью руку тот же загадочный Всадник над Невой возносил меднолавровый венок свой.

Зыбкая полутень покрывала Всадниково лицо; и металл двоился двусмысленным выраженьем; в бирюзовый врезалась воздух ладонь.

С той чреватой поры, как примчался к невскому берегу металлический Всадник, с той чреватой днями поры, как он бросил коня на финляндский серый гранит - надвое разделилась Россия; надвое разделились и самые судьбы отечества; надвое разделилась, страдая и плача, до последнего часа - Россия.

Ты, Россия, как конь! В темноту, в пустоту занеслись два передних копыта; и крепко внедрились в гранитную почву - два задних.

Хочешь ли и ты отделиться от тебя держащего камня, как отделились от почвы иные из твоих безумных сынов, - хочешь ли и ты отделиться от тебя держащего камня и повиснуть в воздухе без узды, чтобы низринуться после в водные хаосы? Или, может быть, хочешь ты броситься, разрывая туманы, чрез воздух, чтобы вместе с твоими сынами пропасть в облаках? Или, встав на дыбы, ты на долгие годы, Россия, задумалась перед грозной судьбою, сюда тебя бросившей, - среди этого мрачного севера, где и самый закат многочасен, где самое время попеременно кидается то в морозную ночь, то - в денное сияние? Или ты, испугавшись прыжка, вновь опустишь копыта, чтобы, фыркая, понести великого Всадника в глубину равнинных пространств из обманчивых стран?

Да не будет!.."

Далее Андрей Белый описывает новое монгольское нашествие на Европу, довольно точно следуя "Краткой повести об Антихристе" Владимира Соловьева: "Бросятся с мест своих в эти дни все народы земные; брань великая будет брань, небывалая в мире: желтые полчища азиатов, тронувшись с насиженных мест, обагрят поля европейские океанами крови; будет, будет - Цусима! Будет - новая Калка!". Был и другой источник, сильно повлиявший на Белого в пору написания "Петербурга" - поэтический цикл Блока "На поле Куликовом":

Опять над полем Куликовым

Взошла и расточилась мгла,

И, словно облаком суровым,

Грядущий день заволокла.

Впрочем, это тоже была почти буквальная цитата из "Дракона" Вл. Соловьева:

Из-за кругов небес незримых

Дракон явил свое чело,

И мглою бед неотразимых

Грядущий день заволокло.

Этот символический "дракон" появится и в "Возмездии" Блока:

Над всей Европою дракон,

Разинув пасть, томится жаждой...

Кто нанесет ему удар?..

Не ведаем: над нашим станом,

Как встарь, повита даль туманом,

И пахнет гарью. Там - пожар.

5

Трудно сказать, чем питался на рубеже веков этот навязчивый страх образованных русских перед "желтой опасностью" - если, конечно, не исторической прапамятью о татаро-монгольском нашествии. Даже когда началось неизмеримо более грозное для России столкновение с Западом, Первая мировая война, русские деятели культуры поначалу отнеслись к нему весьма легкомысленно, по-прежнему полагая, что если старый мир и сокрушит что-нибудь, то это будет только вторжение с Востока. В конце августа 1914 года Блок провожал на войну своего отчима, ген. Ф. Ф. Кублицкого-Пиоттух. Вернувшись с вокзала, он написал стихотворение "Петроградское небо мутилось дождем", в котором в довольно бодром тоне описывалась отправка на фронт эшелона с войсками:

Уж последние скрылись во мгле буфера,

И сошла тишина до утра,

А с дождливых полей все неслось к нам ура,

В грозном клике звучало: пора!

Нет, нам не было грустно, нам не было жаль,

Несмотря на дождливую даль.

Это - ясная, твердая, верная сталь,

И нужна ли ей наша печаль?

В окончательный вариант этого стихотворения не вошли любопытные размышления Блока, которые он набрасывал в его последних строфах (ниже в Антологии оно приводится полностью). Поэт нисколько не сомневается в быстрой и легкой победе над немцами, и говорит, что не на Западе, а на Востоке России нужно видеть главную угрозу:

И теперь нашей силе не видно конца,

Как предела нет нашим краям.

И твердят о победе стальные сердца,

Приученные к долгим скорбям.

Но за нами - равнины, леса и моря,

И Москва, и Урал, и Сибирь,

Не оттуда грозу нам пророчит заря,

Заглядевшись на русскую ширь...

Разве тяжким германская тяжесть страшна?

Тем, чья жизнь тяжела и страшна,

Восходящего солнца страшней тишина

Легкий хмель золотого вина.

Это - обычный, уже вполне избитый к тому времени мотив "опасности с Востока", грозной тенью нависающей над Россией и Европой. Четырьмя годами позже, в 1918 году Блок снова обратится к теме Востока и Запада, но на этот раз эта тема подвергнется у него поразительной трансформации. Правда, и годы эти были совсем не рядовыми в европейской и русской истории. Русские поэты наконец смогли увидеть воочию то, что они давно уже предсказывали: долгожданное крушение старого мира. Этот мир рассыпался на глазах, как карточный домик, и на первых порах русские авторы воспринимали его конец чуть ли не с ликованием:

И так близко подходит чудесное

К развалившимся грязным домам...

Никому, никому неизвестное,

Но от века желанное нам.

(Анна Ахматова)

Блок приветствовал тогда гибель мироздания ничуть не менее восторженно, чем Ахматова. Русское мышление во все времена было очень эсхатологично, но никогда еще наша история не давала нам такого повода погрезить о конце всех сроков. Казалось, что теперь уже и сама эта история находится на грани своего окончательного завершения. В 1914 году Мандельштам писал в своей статье "Петр Чаадаев": "Есть великая славянская мечта о прекращении истории в западном значении слова, как ее понимал Чаадаев. Это - мечта о всеобщем духовном разоружении, после которого наступит некое состояние, именуемое "миром". Еще недавно сам Толстой обращался к человечеству с призывом прекратить лживую и ненужную комедию истории и начать "просто" жить". С этим связано стихотворение Мандельштама "О свободе небывалой", в котором он, однако, уже более скептически относится к своей идее:

Нам ли, брошенным в пространстве,

Обреченным умереть,

О прекрасном постоянстве

И о верности жалеть!

Особую остроту переживаемому моменту для русских деятелей культуры придавало сознание, что именно Россия на этот раз оказалась в центре мировых событий, и ей, как и предсказывалось, суждено было сказать миру свое новое, и последнее слово. Однако Запад, "старый мир", надо сказать, не слишком был настроен слушать от России ее "новое слово". Поначалу он, правда, застыл в некотором недоумении перед обновившейся Россией, но потом быстро сориентировался в новой обстановке. Когда большевики, пришедшие к власти в октябре 1917 года, объявили, что Россия выходит из войны и вывели войска с западного фронта, армии Германии и Австрии недолго стояли перед пустыми русскими окопами. После странноватых переговоров в Брест-Литовске, на которых молодая советская республика призывала народы мира прекратить войну и слиться во всеобщих мирных объятиях, немцы продолжили свой Drang nach Osten. Так как никакого противника перед ними не было, немецкие части просто погрузились в поезда и поехали на восток, заняв постепенно всю Украину, Белоруссию, Латвию и Эстонию. В феврале 1918 года они подступили к Петрограду.

В это время Анна Ахматова пишет свое знаменитое стихотворение "Мне голос был..." (оно датировано осенью 1917 года, но написано, по-видимому, несколько позже, во время немецкого наступления на столицу). Здесь в Антологии оно приводится полностью, с не вошедшими в окончательный вариант начальными строфами:

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал

И дух высокий византийства

От русской Церкви отлетал,

Когда приневская столица,

Забыв величие свое,

Как опьяневшая блудница,

Не знала, кто берет ее,

Мне голос был.

"Тоска самоубийства" - это очень точно. Старая Россия гибла не потому, что Николай II был бездарен и безволен или что в голодный Петроград вовремя не подвезли хлеба. Петровская Империя к тому времени, казалось, окончательно утратила raison d'etre, смысл и назначение своего существования. В ноябре 1917 года Мандельштам пишет свирепое стихотворение о Ленине, называя его "октябрьским временщиком":

Когда октябрьский нам готовил временщик

Ярмо насилия и злобы,

И ощетинился убийца-броневик,

И пулеметчик низколобый

Керенского распять потребовал солдат,

И злая чернь рукоплескала,

Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,

Чтоб сердце биться перестало!

И укоризненно мелькает эта тень,

Где зданий красная подкова;

Как будто слышу я в октябрьский тусклый день:

Вязать его, щенка Петрова!

В этом последнем возгласе слиты две пушкинские цитаты, реплика из "Бориса Годунова" ("вязать Борисова щенка!") и известное выражение "птенцы гнезда Петрова" из "Полтавы". Хоть Мандельштам и называл правительство Керенского "лимонадным", оно все же было последним и дорогим для него проявлением петровской России, разваливавшейся под ударами "злой черни". Керенский и в самом деле был плоть от плоти старой власти - но сама эта власть уже вырождалась и становилась окончательно недееспособна. Имперская Россия, детище Петра, была обречена. Когда в феврале 1918 года на Петроград совершали налеты немецкие аэропланы, Мандельштам изображает их в стихотворении, в котором, как рефрен, повторяются слова "твой брат, Петрополь, умирает". Петербург, Петрово дело, Российская Империя - это были как бы разные отображения одного и того же на историческую, художественную, культурную плоскости. Неудивительно, что все это рушилось в одно и то же время.

Но, несмотря на все потрясения, старое "народническое" начало так и не затихло в русской интеллигенции. Интеллигенция всегда стремилась искупить свою историческую вину перед народом, пусть даже через растворение в нем, через отказ от своей высокой культуры. Этот "пафос самоуничтоженья" получил обильную пищу в годы русских революций, когда, по выражению Ахматовой, "предсказанные наступили дни". Как славянофилы в свое время надеялись в крестьянской общине найти самобытные начала идеального общественного устройства, так и интеллигенция в 1917 году пыталась усмотреть великий смысл в совершавшихся событиях. Тот же Мандельштам, вначале от всего сердца проклявший "октябрьского временщика", немного позднее говорит:

Прославим, братья, сумерки свободы,

Великий сумеречный год!

В кипящие ночные воды

Опущен грузный лес тенет

Восходишь ты в глухие годы

О солнце, судия, народ!

Прославим роковое бремя,

Которое в слезах народный вождь берет,

Прославим власти сумрачное бремя,

Ее невыносимый гнет.

Концовка этого стихотворения - это, пожалуй, самые оптимистические слова, которые были сказаны о русской революции:

Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,

Скрипучий поворот руля.

Земля плывет. Мужайтесь, мужи,

Как плугом океан деля.

Мы будем помнить и в летейской стуже,

Что десяти небес нам стоила земля.

Русское мессианство, по-видимому, имеющее очень глубокие корни в национальной психологии, не могло не видоизмениться после 1917 года, в связи с очередным "примирением с действительностью". Когда-то Ключевский иронизировал над тем, что Москва, до которой не дошел ни один апостол, каким-то образом обернулась Третьим Римом; теперь нищая и отсталая Россия, проигравшая только что все войны с Востоком и Западом, как-то в одно мгновение превратилась в передовой отряд всего человечества. Когда в Бресте провалились мирные переговоры, Блок прокомментировал это у себя в дневнике в следующих выражениях: "тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним". Русская революция и показалась ему тогда "исторической миссией" России, ее долгожданным "новым словом". Это чувство, осложнившись и расширившись, вылилось вскоре в большое стихотворение, которому суждено было стать последним узловым пунктом в поэтическом осмыслении проблемы "Россия и Запад".

О стихотворении Мандельштама "В белом раю лежит богатырь" (оно также приведено здесь в Антологии) С. С. Аверинцев сказал, что оно представляет собой "отнюдь не обычную сентиментальную версификацию на дежурную патриотическую тему, а напротив, очень четко, даже чересчур четко оформленный суммирующий каталог общих мест русского народного самосознания в славянофильской аранжировке". То же самое, и еще с гораздо большим основанием, можно сказать о "Скифах" Блока, только их "аранжировка" совсем не славянофильская и не панславистская. Блок уже не задается вопросом, как старые славянофилы, суждено ли России быть "светом Востока" или "тенью Запада". Выделяется его трактовка и из пушкинской традиции, заданной стихотворениями 1831 года (хотя "Скифы", разумеется, сразу же после их появления сравнили с "Клеветниками России", как и с торжественными одами Ломоносова). Нет в стихотворении Блока и никаких следов религиозных или монархических мотивов, так долго питавших русскую мессианскую поэзию. Все это сгорело в бурном пламени русских революций, обнажив в стихотворении что-то близкое уже к самому корню мессианских устремлений в России. Сам Блок был настроен весьма революционно в это время; но в его стихотворении нет и народнических или пролетарских мотивов, несмотря на то, что "Скифы" были написаны им непосредственно после поэмы "Двенадцать", в которой столь блестяще пародируется молодая советская стилистика и идеология. Кое-что связывает "Скифы" с идеями Владимира Соловьева об "угрозе с Востока", но, как я уже говорил, в 1918 году эта тема претерпела у Блока удивительную метаморфозу. "Восточной опасностью" для старой Европы стала не китайская и японская угроза, а угроза русская (Запад давно уже это предвидел). Блок ставит эпиграфом к своему стихотворению начальные строки из "Панмонголизма" Владимира Соловьева, но с первых же слов заявляет:

Да, скифы - мы! Да, азиаты - мы,

С раскосыми и жадными очами!

Это что-то близкое к так называемому "евразийству", философскому течению, возникшему немного позднее в среде русских эмигрантов. "Евразийцы" возводили истоки русской культуры и государственности не только к славянским корням или к Византии, как это было принято, но и всячески подчеркивали монгольское начало в формировании русской нации. Россия, утверждали они прямая преемница не Запада и не Византии, а монгольского государства, границы которого почти точно совпадали с позднейшими границами Российской Империи и Советского Союза. В середине ХIX века об этом уже писал Чаадаев: "Владычество татар - это величайшей важности событие, которое ложный патриотизм лицемерно и упорно отказывается понять и которое содержит в себе такой страшный урок". "Как оно ни было ужасно, оно принесло нам больше пользы, чем вреда. Вместо того чтобы разрушить народность, оно только помогло ей развиться и созреть". Немного позднее та же мысль возникает и у Герцена: "Чтобы сложиться в княжество, России были нужны варяги. Чтобы сделаться государством - монголы. Европеизм развил из царства московского колоссальную империю петербургскую". У Герцена появляются и пророчества о грядущем русском нашествии на Европу: "дикая, свежая мощь распахнется в молодой груди юных народов и начнется новый круг событий, третий том всемирной истории". Эти идеи Герцена широко обсуждались в кругу литераторов и публицистов, к которым был близок Блок в 1918 году; неудивительно, что они отобразились и в его "Скифах":

Вот - срок настал. Крылами бьет беда,

И каждый день обиды множит,

И день придет - не будет и следа

От ваших Пестумов, быть может!

О, старый мир! Пока ты не погиб,

Пока томишься мукой сладкой,

Остановись, премудрый, как Эдип,

Пред Сфинксом с древнею загадкой!

Россия - Сфинкс. Ликуя и скорбя,

И обливаясь черной кровью,

Она глядит, глядит, глядит в тебя,

И с ненавистью, и с любовью!..

Но, несмотря на весь свой наступательный настрой, Блоку не так легко было расстаться с европейской культурой, вскормившей и его самого, и многие поколения образованных русских до него. Соответствующие строки из "Скифов" звучат как апофеоз русской "всемирной отзывчивости":

Мы любим все - и жар холодных числ,

И дар Божественных видений,

Нам внятно все - и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений...

Мы помним все - парижских улиц ад,

И веницьянские прохлады,

Лимонных рощ далекий аромат,

И Кельна дымные громады...

"Европа - но ведь это страшная и святая вещь, Европа!", писал Достоевский лет за сорок до "Скифов". "О, знаете ли вы, господа, как дорога нам, мечтателям-славянофилам, по-вашему, ненавистникам Европы - эта самая Европа, эта "страна святых чудес"! Знаете ли вы, как дороги нам эти "чудеса" и как любим и чтим, более чем братски любим и чтим мы великие племена, населяющие ее, и все великое и прекрасное, совершенное ими. Знаете ли, до каких слез и сжатий сердца мучают и волнуют нас судьбы этой дорогой и родной нам страны, как пугают нас эти мрачные тучи, все более и более заволакивающие ее небосклон?" Блок тоже долго опасался за судьбу Европы, пока не почувствовал, что духовное и умственное оскудение Запада зашло уже слишком далеко, особенно по сравнению с той стихийностью, которая прорвалась в русской революции:

Мы любим плоть - и вкус ее, и цвет,

И душный, смертный плоти запах...

Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет

В тяжелых, нежных наших лапах?

Непосредственной причиной написания "Скифов" была угроза очередного западного вторжения, и у Блока не могли не появиться в них призывы, восходящие к пушкинскому "Ступайте ж к нам: вас Русь зовет!" (если не к ломоносовскому "Ну ж впредь; пройдите! Нет и дива!"):

Идите все, идите на Урал!

Мы очищаем место бою

Стальных машин, где дышит интеграл,

С монгольской дикою ордою!

Но на этот раз, как мы видим, поэт зовет Запад к столкновению не с Россией, а с желтой азиатской расой. Этот мотив несколько не соответствует общему тону стихотворения, в котором производится смысловое замещение монголов русскими, и появляется, по-видимому, как реминисценция известных мыслей Пушкина о "высоком предназначении" России, поглотившей монгольское нашествие и спасшей тем самым европейское просвещение:

Но сами мы - отныне вам не щит,

Отныне в бой не вступим сами,

Мы поглядим, как смертный бой кипит,

Своими узкими глазами.

Не сдвинемся, когда свирепый гунн

В карманах трупов будет шарить,

Жечь города, и в церковь гнать табун,

И мясо белых братьев жарить!

Заканчиваются "Скифы" торжественным и патетическим призывом к миру, также очень традиционным в русской поэзии:

В последний раз - опомнись, старый мир!

На братский пир труда и мира,

В последний раз на светлый братский пир

Сзывает варварская лира!

По свидетельству Андрея Белого, Блок довольно скоро охладел к своим "Скифам". Как-то при нем сравнили это стихотворение с "Клеветникам России", и он сказал, что понимает, почему ему не нравятся его "Скифы"; и у Пушкина он "Клеветникам" предпочитает "Медного Всадника". Впрочем, и сама переменившаяся вокруг Блока действительность не располагала уже более к воспеванию революционности в любых видах. Блоку суждено было увидеть только самое начало того нового строя, приход которого он так восторженно приветствовал, но и этого оказалось достаточно, чтобы понять, к чему привел разгоревшийся "мировой пожар". Ничего нового не было в этом строе, это был возврат к допетровским временам, окончательное крушение всего величественного замысла Петра Великого. Очень символично, что одним из самых первых действий нового правительства стал перенос столицы в Москву. Петербург, переименованный, полуразрушенный, с почти полностью истребленным населением, превратился в заброшенный памятник грандиозному, но неудавшемуся эксперименту, поставленному Петром. Таким же памятником была и вся погибшая петербургская культура, творческие достижения Ломоносова, Карамзина, Пушкина, Гоголя, Тютчева, Достоевского, Соловьева, Блока, Мандельштама, Ахматовой. Россия снова отвернулась от Запада и попыталась по-славянофильски строить новую, свою, самобытную культуру. Но любая культура быстро глохнет без внешних влияний и воздействий; это произошло и с русской культурой, чудовищно деградировавшей в ХХ веке. Когда Россия, по выражению К. Леонтьева, предсказывавшего этот поворот событий, "сорвалась с европейских рельсов", это привело не к возрождению ее, как ожидалось, а к гибели; новое, московское правительство не столько подняло ее "на дыбы", сколько вздернуло "на дыбу".

Обрывается в советское время, среди прочего, и поэтическое осмысление проблемы "Россия и Запад". Собственно говоря, с перенесением столицы из Петербурга в Москву этот вопрос потерял свою остроту, потому что западное влияние в России после этого почти прекратилось. Массивный маятник русской истории двинулся в другую сторону, к Востоку, и теперь оценка роли Запада в России уже перестала быть вопросом об исторической судьбе самой России. Иногда эта тема еще мелькает в произведениях русских авторов, но уже очень глухо и слабо. Эти позднейшие реминисценции кажутся случайными перепевами старых смысловых и поэтических ходов, но с переменой исторической обстановки они выглядят уже почти анекдотично (как простодушное восклицание советского поэта: "Но мы еще дойдем до Ганга!"). В сознании же культурных деятелей петербургского периода, доживших до советских времен, тема "Россия и Запад" подверглась новой, и последней трансформации. Запад, европейская и мировая культура стали ностальгически восприниматься как сладкое напоминание о старой русской культуре, исчезнувшей в одночасье в 1917 году. В этом смысле Запад как бы продолжал дело старой России, отказавшейся от своего участия в мировой истории и вступившей на страшный и гибельный путь:

Еще на западе земное солнце светит

И кровли городов в его лучах блестят,

А здесь уж белая дома крестами метит

И кличет воронов, и вороны летят.

Ноябрь 1997 - Июнь 2000

АНТОЛОГИЯ

СЛОВО О ПОГИБЕЛИ РУССКОЙ ЗЕМЛИ

{"Слово о погибели Русской земли" - случайно уцелевший отрывок из не дошедшего до нас сочинения о монголо-татарском нашествии. Это вдохновенное лирическое произведение примечательно очень во многих отношениях. Русская история вечно повторяется, и иногда бывает весьма любопытно взглянуть на истоки того или иного ее мотива. В этом коротком отрывке, написанном за шестьсот лет до золотого века нашей культуры, на удивление многое вызывает в памяти характерные ходы и интонации, относящиеся к гораздо более позднему времени: и "как моря твои озеры" Хомякова, и "разливы рек ее, подобные морям" Лермонтова, и пушкинское "от Перми до Тавриды", и тютчевское "от Нила до Невы", и даже "Константинополь должен быть наш" Достоевского. Владимир Соловьев, Блок и Андрей Белый согласны с автором "Слова о погибели" в том, что не на Западе, а на Востоке нужно видеть Руси свою главную опасность. Очень характерно, что этот отрывок сохранился как предисловие к "Повести о житии Александра Невского": судьба этого князя, разившего наповал немцев, шведов и литовцев, но раболепствовавшего перед татарами и ездившего на поклон к великому хану в самую Монголию - лучший символ не только для евразийства, возводящего истоки русской самобытности к татарам, но и для других течений современного славянофильства.}

О светло светлая и украсно украшена, земля Руськая! И многыми красотами удивлена еси: озеры многыми удивлена еси, реками и кладязьми местночестными, горами, крутыми холми, высокыми дубравоми, чистыми польми, дивными зверьми, различными птицами, бещислеными городы великыми, селы дивными, винограды обителными, домы церковьными и князьми грозными, бояры честными, вельможами многыми. Всего еси испольнена земля Руская, о прававерная вера хрестияньская!

Отселе до угор и до ляхов, до чахов, от чахов до ятвязи и от ятвязи до литвы, до немець, от немець до корелы, от корелы до Устьюга, где тамо бяху тоймици погании, и за Дышючим морем; от моря до болгар, от болгар до буртас, от буртас до чермис, от чермис до мордвы - то все покорено было Богом крестияньскому языку, поганьскыя страны, великому князю Всеволоду, отцю его Юрью, князю кыевьскому; деду его Володимеру и Манамаху, которым то половоци дети свои полошаху в колыбели. А литва из болота на свет не выникиваху, а угры твердяху каменые городы железными вороты, абы на них великий Володимер тамо не вьехал, а немци радовахуся, далече будуче за Синим морем. Буртаси, черемиси, вяда и моръдва бортьничаху на князя великого Володимера. И жюр Мануил цесарегородский опас имея, поне и великыя дары посылаша к нему, абы под ним великый князь Володимер Цесарягорода не взял.

А в ты дни болезнь крестияном от великого Ярослава и до Володимера, и до нынешнего Ярослава, и до брата его Юрья, князя володимерского...

1237 г.

ПЕРЕВОД

О светло светлая и прекрасно украшенная земля Русская! Многими красотами прославлена ты: озерами многими славишься, реками и источниками местночтимыми, горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полями, дивными зверями, разнообразными птицами, бесчисленными городами великими, селениями славными, садами монастырскими, храмами Божьими и князьями грозными, боярами честными, вельможами многими. Всем ты преисполнена, земля Русская, о правоверная вера христианская!

Отсюда до угров и до ляхов, до чехов, от чехов до ятвягов, от ятвягов до литовцев, до немцев, от немцев до карелов, от карелов до Устюга, где обитают поганые тоймичи, и за Дышащее море; от моря до болгар, от болгар до буртасов, от буртасов до черемисов, от черемисов до мордвы - все то с помощью Божьею покорено было христианскому народу, поганые эти страны повиновались великому князю Всеволоду, отцу его Юрию, князю киевскому, деду его Владимиру Мономаху, которым половцы своих малых детей пугали. А литовцы из болот своих на свет не показывались, а угры укрепляли каменные стены своих городов железными воротами, чтобы их великий Владимир не покорил, а немцы радовались, что они далеко за Синим морем. Буртасы, черемисы, вяда и мордва бортничали на великого князя Владимира. А император царьградский Мануил от страха великие дары посылал к нему, чтобы великий князь Владимир Царьград у него не взял.

И в те дни - от великого Ярослава и до Владимира, и до нынешнего Ярослава, и до брата его Юрия, князя владимирского - обрушилась беда на христиан...

М. В. Ломоносов

1. ПЕРВЫЕ ТРОФЕИ ИОАННА III, ЧРЕЗ ПРЕСЛАВНУЮ НАД ШВЕДАМИ ПОБЕДУ АВГУСТА 23 ДНЯ 1741 ГОДА В ФИНЛАНДИИ ПОСТАВЛЕННЫЕ

...Vivite fortes,

Fortiaque adversis exponite pectora rebus.

Horatius*

{...Сохраним же бодрость,

Твердую душу поставим против ударов Фортуны.

Гораций}

Российских войск хвала растет,

Сердца продерзки страх трясет,

Младой Орел уж Льва терзает.[

]Преж нежель ждали, слышим вдруг

Победы знак, палящий звук.

Россия вновь трофей вздымает

В другой на финских раз полях.

Свой яд премерзку зависть травит.

В неволю тая храбрость славит,

В Российских зрила что полках.

Оставив шум войны, Градив,

Изранен весь, избит, чуть жив,

К полночным с южных стран склонился,

Искал к покою гор, пещер,

У финских спать залег озер,

Тростник подстлав, травой покрылся;

"Теперь уж, - молвил, - я вздохну:

Изойдут язвы толь глубоки.

Бежите, брани прочь жестоки,

Ищите вам мою сестру".

Кровавы очи лишь сомкнул,

Внезапно тих к себе почул

Приход Венеры и Дианы.

Лилеи стали в раны класть,

Впустили в них врачебну масть,

Смешавши ту с водой Секваны:

"Ах, встань, прехраброй воин, встань,

О старой нашей вспомни дружбе,

Вступи к твоей некосно службе,

Внеси в Россию тяжку брань".

Вскочил, как яр из ложа лев,

Колеблет стран пределы рев.

Не так, на верьх высокой Эты

Поднявшись, брат его шумел,

Как яд внутри его кипел.

Уж действа есть его приметы.

Мутятся смежны нам брега,

Стокгольм, подобным пьянством шумен,

Уязвлен злобой, стал безумен,

Отмкнуть велит войны врата.

Но что за ветр с вечерних стран

Пронырства вас закрыл в туман?

Не зрила чтоб того Россия,

Что ваших войск приход значит?

Зачем ваш сбор у нас стоит?[

]В закрытье видны мысли злыя,

В шерсти овечьей знатен волк.

Хоть Аннин зрак от нас высоко,

Вторая есть, которой око

Зрит, твой к чему намерен полк.

К пределам нашим что ж пришли?

Надежда кажет что впреди?

Надежда ныне вам не лжива!

К себе вас та земля влечет,

В которой мед с млеком течет?

Ну ж впредь; пройдите! нет и дива!

Ведь вы почти уж так в Раю,

Коль близко наша к вам столица!

Но ближе тем парит Орлица,

Что правит свой полет ко Льву.

Не сам ли с вами есть Нимврод,

Собрался весь где ваш народ?

Что землю он прилежно роет?

Воздвигнуть хочет столп и град?[

]Рушить прямой натуры ряд?

Ужасну в свете вещь откроет!

Все ждут, чего не знают ждать.

Да что ж увидим мы за диво?

Колено хочет то кичливо

Другу Полтаву тут создать.[

]

Смотри, тяжка коль шведов страсть,

Коль им страшна российска власть.

Куда хотят, того не знают.

То тянут, то втыкают меч,

То наш грозятся мир пресечь,

То оной ввек хранить желают;

Чинят то умысл нам жесток,

Хотят нам желчи быть горчае,

То воску сердце их мягчае;

Однако вас сыскал свой рок.

Противу ветров сильных плыть,

Среди несносных бурь вступить

Отважны их сердца дерзнули.

Колючей терн, сухой тростник,

Таился в коих зной велик,

Теперь уж явно всем вспыхнули.

Войну открыли шведы нам;

Горят сердца их к бою жарко;

Гремит Стокгольм трубами ярко,

Значит в свету свой близкий срам.

Однако топчут, режут, рвут,

Губят, терзают, грабят, жгут,

Склоняют нас враги под ноги;

Российску силу взяли в плен,

Штурмуют близко наших стен,

Считают вот добычи многи,

Да где ж? в спесивом их мозгу.

А в деле ужас потом мочит,

И явно в сердце дрожь пророчит,

Что будет им лежать внизу.

Подобно быстрой как сокол

С руки ловцовой в верьх и в дол

Бодро взирает скорым оком,

На всякой час взлететь готов,

Похитить, где увидит лов

В воздушном царстве свой широком.

Врагов так смотрит наш солдат,

Врагов, что вечной мир попрали,

Врагов, что наш покой смущали,

Врагов, что нас пожрать хотят.

Уже ступает в свой поход

К трудам избранной наш народ,

Нагим мечем на запад блещет,

Которой скрасит шведска кровь,

Что брань начать дерзнула вновь.

Противных ближней край трепещет;

На финском небе черной дым,

Российска ревность где кипела.

Сквозь слезы видит житель села,

Зажгла что месть огнем своим.

Вспятить не может их гора,

Металл и пламень что с верьха

Жарчае Геклы к ним рыгает.

Хоть купно Вилманстранд на них

Ретиво толь со стен своих

Подобной блеск и гром пускает.

По искрам и огню претят

Полки, силнейши гор палящих

И ярко смертью им грозящих,

Стрелам подобно сквозь летят.

В морях как южных вечной всток

От гор Атлантских вал высок

Крутит к брегам четвертой части,

С кореньем вырвав лес валит;

Пустыня, луг и брег дрожит,

Хотят подмыты горы пасти.

Российской воин так врагам

Спешит отмстить свиреп грозою,

Сбивает сильной их рукою,

Течет ручьями кровь к ногам.

Вдается в бег побитый швед,

Бежит российской конник вслед

Чрез шведских трупов кучи бледны

До самых вилманстрандских рвов,

Без счету топчет тех голов,

Что быть у нас желали вредны.

Стигийских вод шумят брега,

Гребут по ним побитых души,

Кричат тем, что стоят на суше,

Горька опять коль им беда.

За нами пушки, весь припас,

Прислал что сам Стокгольм про нас:

Дает подарок нам в неволю.

При Вилманстранде слышен треск,

Мечей кровавых виден блеск.

Ты будешь скоро равен полю,

Дерзнешь в упрямстве ежель стать.

Подумать было кратко время,

В момент славенско храбро племя

Успело твой отпор попрать.

Последней конник вспять бежит,

Оставшей труп и стыд смердит.

К себе скоряе в дом спешите,

Скажите там приятну весть,

Какую здесь достали честь,

Добычи часть друзьям дарите.

Не Карл ли тут же с вами был?

В Москву опять желал пробиться?

Никак, вам это в правду снится.

Скачите вслед; он кажет тыл.

Не то ли ваш воинской цвет,

Всходил которой двадцать лет,

Что долго в неге жил спокойной.

Вас тешил мир, нас Марс трудил;

Солдат ваш спал, наш в брани был,

Терпел Беллоны шум нестройной.

Забыли что вы так считать,

Что десять русских швед прогонит?

Пред нами что колени клонит

Хвастлив толь нашей славы тать?

Но вот вам ваших бед почин:

Соседа в гнев ввели без вин,

Давайте в том другим примеры.

Избранной воин ваш попран.

Где ваш снаряд, запасы, стан?

Никак к тому неймете веры.

Хотя и млад монарх у нас,

Но славны он чинит победы,

В своих ступает предков следы,

Недавно что карали вас.

Высокой крови царской дщерь,

Сильнейшей что рукою дверь

Отверзла к славнейшим победам!

Тобою наш российской свет

Во всех землях как крин цветет,

Наводит больший страх соседам.

Твоя десница в первой год

Поля багрит чрез кровь противных,

Являет нам в признаках дивных,

Созреет коль преславен плод.

Доброт чистейший лик вознес

Велику Анну в дверь небес,

Откуда зрит в России ясно

Монарха в лавровых венцах,

На матерних твоих руках,

Наводит весел взор всечасно.

К героям держит речь сию:

"Вот всех моя громчайша слава!

Сильна во младых днях держава;

Взмужав, до звезд прославит ту".

Отца отечества отец

Вручил кому небес Творец

Храбрейшу в свете силу править.

Твоих премного сколь похвал,

Сам наш завистлив враг познал,

Не может сам тебя не славить.

В бою российской всяк солдат,

Лишь только б для Иоанна было,

Твоей для славы лишь бы слыло,

Желает смерть снести стократ.

Прекрепкий Боже, сильный Царь,

Что всю рукою держишь тварь,

Зришь, что враги встают напрасно,

Жезлом карай их мести сам.

Подай всегда победы нам,

Твое что имя славим гласно.

Не хочут если брань пресечь,

Подай, чтоб так же в них вонзился

И новой кровью их багрился

Нагретый в ней Иоаннов меч.

Август 1741

2. ОДА НА ДЕНЬ ВОСШЕСТВИЯ НА ПРЕСТОЛ ЕЛИСАВЕТЫ ПЕТРОВНЫ, 1748 ГОДА

Заря багряною рукою

От утренних спокойных вод

Выводит с солнцем за собою

Твоей державы новый год.

Благословенное начало

Тебе, богиня, воссияло.

И наших искренность сердец

Пред троном Вышнего пылает

Да счастием твоим венчает

Его средину и конец.

Да движутся светила стройно

В предписанных себе кругах,

И реки да текут спокойно

В тебе послушных берегах;

Вражда и злость да истребится,

И огнь и меч да удалится

От стран твоих и всякий вред;

Весна да рассмеется нежно,

И земледелец безмятежно

Сторичный плод да соберет.

С способными ветрами споря,

Терзать да не дерзнет борей

Покрытого судами моря

Пловущими к земли твоей.

Да всех глубокий мир питает:

Железо браней да не знает,

Служа в труде безмолвных сел.

Да злобна зависть постыдится,

И славе свет да удивится

Твоих великодушных дел.

Священны да хранят уставы

И правду на суде судьи,

И время твоея державы

Да ублажат рабы твои.

Соседы да блюдут союзы;

И вам, возлюбленные музы,

За горьки слезы и за страх,

За грозно время и плачевно

Да будет радость повседневно,

При Невских обновясь струях.

Годину ту воспоминая,

Среди утех мятется ум!

Еще крутится мгла густая,

Еще наносит страшный шум!

Там буря искры завивает

И алчный пламень пожирает

Минервин с громким треском храм![

]Как медь в горниле, небо рдится!

Богатство разума стремится

На низ к трепещущим ногам!

Дражайши музы, отложите

Взводить на мысль печали тень;

Веселым гласом возгремите

И пойте сей великий день,

Когда в отеческой короне

Блеснула на российском троне

Яснее дня Елисавет;

Как ночь на полдень пременилась,

Как осень нам с весной сравнилась

И тьма произвела нам свет.

В луга, усыпанны цветами,

Царица трудолюбных пчел,

Блестящими шумя крилами,

Летит между прохладных сел,

Стекается, оставив розы

И сотом напоенны лозы,

Со тщанием отвсюду рой,

Свою царицу окружает

И тесно вслед ее летает

Усердием вперенный строй.

Подобным жаром воспаленный

Стекался здесь российский род

И, радостию восхищенный,

Теснясь, взирал на твой приход.

Младенцы купно с сединою

Следили следом за тобою.

Тогда великий град Петров

В едину стогну уместился,

Тогда и ветр остановился,

Чтоб плеск всходил до облаков,

Тогда во все пределы света,

Как молния, достигнул слух,

Что царствует Елисавета,

Петров в себе имея дух.

Тогда нестройные соседы

Отчаялись своей победы

И в мысли отступили вспять.[

]Монархиня, кто россов знает

И ревность их к тебе внимает,

Помыслит ли противу стать?

Что Марс кровавый не дерзает

Руки своей простерти к нам,

Твои он силы почитает

И власть, подобну небесам.

Лев ныне токмо зрит ограду,

Чем путь ему пресечен к стаду.[

]Но море нашей тишины

Уже пределы превосходит,

Своим избытком мир наводит,

Разлившись в западны страны.

Европа, утомленна в брани,

Из пламени подняв главу,

К тебе свои простерла длани

Сквозь дым, курение и мглу.

Твоя кротчайшая природа,

Чем для блаженства смертных рода

Всевышний наш украсил век,

Склонилась для ее защиты,

И меч твой, лаврами обвитый,

Необнажен, войну пресек.

Европа и весь мир свидетель,

Народов разных миллион,

Колика ныне добродетель

Российский украшает трон.

О как сие нас услаждает,

Что вся вселенна возвышает,

Монархиня, твои дела!

Народов твоея державы

Различна речь, одежда, нравы,

Но всех согласна похвала.

Единым гласом все взываем,

Что ты защитница и мать,

Твои доброты исчисляем,

Но всех не можем описать.

Когда воспеть щедроты тщимся,

Безгласны красоте чудимся.

Победы ль славить мысль течет,

Как пали готфы пред тобою.

Но больше мирною рукою

Ты целой удивила свет.

Весьма необычайно дело,

Чтоб всеми кто дарами цвел,

Тот крепкое имеет тело;

Но слаб в нем дух и ум незрел,

В другом блистает ум небесный,

Но дом себе имеет тесный,

И духу сил недостает.

Иной прославился войною,

Но жизнью мир порочит злою,

И сам с собой войну ведет.

Тебя, богиня, возвышают

Души и тела красоты;

Что в многих, разделясь, блистают

Едина все имеешь ты.

Мы видим, что в тебе единой

Великий Петр с Екатериной

К блаженству нашему живет.

Похвал пучина отворилась,

Смущенна мысль остановилась,

И слов к тому недостает!

Однако дух еще стремится,

Еще кипит сердечный жар,

И ревность умолчать стыдится:

О муза, усугубь твой дар,

Гласи со мной в концы земныя,

Коль ныне радостна Россия!

Она, коснувшись облаков,

Конца не зрит своей державы;

Гремящей насыщенна славы,

Покоится среди лугов.

В полях, исполненных плодами,

Где Волга, Днепр, Нева и Дон,

Своими чистыми струями

Шумя, стадам наводят сон,

Сидит и ноги простирает

На степь, где Хину отделяет

Пространная стена от нас,

Веселый взор свой обращает

И вкруг довольства исчисляет,

Возлегши локтем на Кавказ.

Се нашею, рекла, рукою

Лежит поверженный Азов;

Рушитель нашего покою

Огнем казнен среди валов.

Се знойные Каспийски бреги,

Где, варварски презрев набеги,

Сквозь степь и блата Петр прошел,

В средину Азии достигнул,

Свои знамена там воздвигнул,

Где день скрывали тучи стрел.

В моей послушности крутятся

Там Лена, Обь и Енисей,

Где многие народы тщатся

Драгих мне в дар ловить зверей;

Едва покров себе имея,

Смеются лютости борея,

Чудовищам дерзают вслед,

Где верьх до облак простирает,

Угрюмы тучи раздирает,

Поднявшись с дна морского, лед.

Здесь Днепр хранит мои границы,

Где готф гордящийся упал

С торжественныя колесницы,

При коей в узах он держал

Сарматов и саксонов пленных,

Вселенну в мыслях вознесенных

Единой обращал рукой.[

]Но пал, и звук его достигнул

Во все страны, и страхом двигнул

С дунайской Вислу быстриной.

В стенах Петровых протекает

Полна веселья там Нева,

Венцом, порфирою блистает,

Покрыта лаврами глава.

Там равной ревностью пылают

Сердца, как стогны все сияют

В исполненной утех ночи.

О сладкий век! о жизнь драгая!

Петрополь, небу подражая,

Подобны испустил лучи.

Сие Россия восхищенна

В веселии своем гласит;

Москва едина на колена

Упав перед тобой, стоит,

Власы седые простирает,

Тебя, богиня, ожидает,

К тебе единой вопия:

Воззри на храмы опаленны,[

]Воззри на стены разрушенны;

Я жду щедроты твоея.

Гряди, краснейшая денницы,

Гряди, и светлостью лица

И блеском чистой багряницы

Утешь печальные сердца,

И время возврати златое.

Мы здесь в возлюбленном покое

К полезным припадем трудам.

Отсутствуя, ты будешь с нами.

Покрыты орлими крилами

Кто может прикоснуться нам?

Но если гордость ослепленна

Дерзнет на нас воздвигнуть рог,[

]Тебе, в женах благословенна,

Против ее помощник - Бог.

Он верьх небес к тебе преклонит

И тучи страшные нагонит

Во сретенье врагам твоим.

Лишь только ополчишься к бою,

Предъидет ужас пред тобою

И следом воскурится дым.

1748

3. ОДА ПЕТРУ ФЕОДОРОВИЧУ, САМОДЕРЖЦУ ВСЕРОССИЙСКОМУ, ВЛАДЕТЕЛЬНОМУ ГЕРЦОГУ ГОЛСТИНСКОМУ, ВЫСОКОМУ НАСЛЕДНИКУ НОРВЕЖСКОМУ И ПРОЧАЯ, И ПРОЧАЯ, И ПРОЧАЯ

Сияй, о новый год, прекрасно

Сквозь густоту печальных туч.

Прошло затмение ужасно;

Умножь, умножь отрады луч.

Уже плачевная утрата,

Дражайшая сокровищ злата,

Сугубо нам возвращена.

Благополучны мы стократно:

Петра Великого обратно

Встречает Росская страна.

Петра воздвиг с Екатериной

И с Павлом, о драгой залог!

Послал нам радость за судьбиной

В щедротах неизмерный Бог.

Орел великий обновился,

На высоте своей явился

И над Европою парит.

Россияне руками плещут,

Враги в унынии трепещут,

Познав, кто носит скиптр, меч, щит.

Премудрая Елисавета,

На отческий престол восшед,

Движеньем вышнего совета

Блюла Отечество от бед.

Достигнув мужеским геройством,

Отвсюду облекла спокойством

Свое наследство утвердив,

Чтоб был для россов счастья, славы

Без пресечения державы

Великий Петр вовеки жив.

Ее советы совершились:

На трон наследный ты вступил,

Монарх; мы ввек ее лишились,

Но ты восходом оживил.

Приемлешь скиптр, она вручает

И, в вечность отходя, вещает:

"Владей, храни, возвысь народ,

Моей опасностью спасенный,

Уверь всех, мной благословенный,

Что ты Петров и Аннин плод.

Когда я с нею разлучалась

И в ложеснах ее с тобой,

Коль горестно тогда терзалась,

Отчаянна в судьбине злой.

Но больше ощущала радость,

Твою возлюбленную младость

В объятия свои приняв,

И ныне отхожу с покоем:

Отечество тобой, героем,

Превыше будет всех держав".

Уже ко предстоящим слезным

От облак обратила вид

И, умилением любезным

Озревшись, к высоте спешит.

Освободясь от части тленной,

Восходит к жизни непременной.

Молчите, горы и леса,

Моря и ветры беспокойны,

Внимайте мне и будьте стройны:

Мой вперился в небеса.

Отворенный Елисавете

Ее преславных предков храм

Сияет в бесконечном свете,

По звездным распростерт полям.

Среди геройского собора

Лучем Божественного взора

Яснейший прочих дух Петров

При входе светозарной двери,

Десницу простирая дщери,

К себе в небесный вводит кров.

"Гряди к блаженному покою,

Гряди к нам в вечно торжество,

Гряди и царствуй здесь со мною,

Так хочет вышне Божество.

Ты жить с бессмертными достойна;

Россия по тебе спокойна:

Ты возвратила в ней урон,

Ты кровь мою возобновила,

В наследстве внука утвердила;

Тобою он взошел на трон.

Великодушия, щедроты

И мужества дала пример,

Чтоб руку он к своим для льготы

И меч против врагов простер.

Тобой цветет мой град любезный,

Петрополь славный и полезный,

Но будет выше древних див.

Пределы ты распространила,

Его благословенна сила

Поставит, вечно утвердив.

За истинную добродетель

Земля тебе давала плод;

Всегда преклонен был содетель,

В довольстве множил твой народ.

Наследник, тою же стезею

Ступая ревностью своею,

Преклонит вышнее добро.

Была, как ты, натура щедра

Открыла гор с богатством недра;

Ему сторично даст сребро.

Ты награждала всем науки,

И он щедротой оживит,

Искусством обученны руки

Снабдит, умножит, просветит.

Он постыдит, как ты, злодеев.

Оставлен посреде трофеев,

До облак оны вознесет;

И на пространной света части

Конец своей положит власти,

Где знак стоит твоих побед.

Но больше чту сию заслугу,

Что ты, усердствуя к нему,

Достойную дала супругу,

Любезну Отчеству всему.

Уже из общей их любови

Цветет от нашей отрасль крови,

Дражайший Павел, правнук мой.

Продлит Господь его потомки,

Дела их возвеличит громки,

Прославит брани и покой".

Богиня новыми лучами

Красуется окружена

И звезды видит под ногами,

Светлее оных, как луна.

Уже торжественные лики,

И радостных героев клики,

И бренным нестерпимый свет

Всю силу ока притупляют,

Вниманье слуха заглушают:

Видения закрылся след.

Оставив высоту прекрасну,

Я небо вижу на земли:

Народов ревность всех согласну,

Как в веки все светила шли.

От юга, запада, востока

Полями, славою широка,

Россия кажет верной дух.

И, как Елисавете твердо,

Петру вдает себя усердо,

Едва лишь где достигнул слух.

Хребты полей прекрасных, тучных,

Где Волга, Дон и Днепр текут,

Дел послухи Петровых звучных

С весельем поминая труд,

Тебе обильны движут воды,

Тебе, монарх, плодят народы,

Несут довольство всех потреб,

Что воздух и вода рождает,

Что мягкая земля питает

И жизни главну крепость - хлеб.

Там мерзлыми шумит крилами

Отец густых снегов - борей,

И отворяет ход меж льдами

Дать воле путь в восток твоей,

Чтоб Хины, Инды и Яппоны

Подверглись под твои законы.

Тебе от верной глубины

Руками плещут воды белы,

Ликуют Западны пределы,

Предвидя счастие войны.

Европа, ныне восхищенна,

Внимая смотрит на Восток

И ожидает изумленна,

Какой определит ей рок:

То видит зрак твой пред полками,

Подобный Марсу меж врагами,

То представляет общей пир,

Отрады ради утомленных,

Избавы ради разоренных,

Тобою обновленный мир.

Когда по глубине неверной

К неведомым брегам пловец

Спешит по дальности безмерной,

И не является конец,

Прилежно смотрит птиц полеты,

В воде и в воздухе приметы,

И как уж томную главу

На брег желанный полагает,

В слезах от радости лобзает

Песок и мягкую траву.

Германия сему подобно

По собственной крови плывет,

Во время смутно, неспособно,

Конца своих не видя бед;

На Фарос сил твоих взирает,

К тебе дорогу направляет

Тебе себя в покров отдать;

В согласии желает стройном

В твоем пристанище спокойном

Оливны ветви целовать.

Тогда по славнейших победах,

Как общий ускоришь покой,

Пребудешь знатнейший в соседах,

Прехвален миром и войной.

Тогда в трудах, тебе любезных,

Российским областям полезных,

Все время будешь провождать;

И каждой день златого веку,

Коль долго можно человеку,

Благодеяньями венчать.

Когда пучину не смущает

Стремление насильных бурь,

В зерцале жидком представляет

Небесной ясности лазурь

И солнце с высоты дивится,

Что само толь глубоко зрится.

Так ты, о наших дней венец,

Во внутренних грудях сияешь

И светлый лик изображаешь

В спокойной радости сердец.

Великолепно облекися,

Российский радостный Сион,

Главой до облак вознесися:

Сампсон, Давид и Соломон

В Петре тобою обладают

И Голиафов презирают.

Сильнее тигров он и львов,

Геройска бодрость в нем избранна:

Иссохнет на земли попранна

Свирепость змиевых голов.

Голстиния, возвеселися,

Что то тебя цветет наш крин,

Ты к морю в празднестве стремися,

Цветущий славою Цвейтин,

Хотя не силен ты водою,

Но радостью сравнись с Невою,

До Зунда шум свой распростри.

Соединенные Российским

Поставь по берегам Балтийским

Желаний верных олтари.

Спеши, спеши, весна златая,

Умножь отраду теплотой

И, новы веки начиная,

Стихии здравием напой;

Вели благоухать зефиру;

С Петром поля одень в порфиру

И всем приятностям твоим

Подобную Екатерину,

Надежды нашея причину,

Снабди, снабди Плодом драгим.

Небес и всех веков Зиждитель,

Исторгни всякого добра,

Царей и царств земных правитель,

Ты оправдал владеть Петра

Подсолнечной великой частью;

Утешь его народы властью,

Преславный век ему подай,

Супруге, ветви вожделенной,

И больше, как во всей вселенной,

В Петрове доме обитай.

Декабрь 1761

4. ОДА ЕКАТЕРИНЕ АЛЕКСЕЕВНЕ НА ЕЯ ВОСШЕСТВИЕ НА ПРЕСТОЛ ИЮНЯ 28 ДНЯ 1762 ГОДА

Внемлите все пределы света,

И ведайте, что может Бог!

Воскресла нам Елисавета:

Ликует церковь и чертог.

Она! или Екатерина!

Она из обоих едина!

Ее и бодрость и восход

Златой наукам век восставит,

И от презрения избавит

Возлюбленный российский род.

Российский род, коль ты ужасен

В полях против своих врагов,

Толь дом твой в недрах безопасен.

Ты вне гроза, ты внутрь покров.

Полки сражая, вне воюешь;

Но внутрь без крови торжествуешь.

Ты буря там, здесь тишина.

Умеренность тебе в кровь бранну,

В главу, победами венчанну,

От трех в сей век богинь дана.

Петра Великого супруга,

Взведенная самим на трон,

Краса и честь земного круга

И слава скиптров и корон,

Прехраброму сему герою

Среди пылающего строю

Дает спасительный совет,

Военно сердце умягчает;

И, мир прияв, облобызает

Разженный яростью Магмет.

Елисавета царством мирным

Российские мягчит сердца

И как дыханием зефирным

Взираньем кроткого лица

Вливает благосклонность в нравы,

В войнах не умаляя славы.

Возложенной себе венец

Победой, миром украшает,

Трофеями превозвышает

Державы своея конец.

В сии прискорбны дни природным

Российским истинным сынам

Ослабу духом благородным

Дает Екатерина нам.

Мы, кротости богинь навыкнув

И в счастье ими данно вникнув,

Судьбину тщимся отвратить.

Уже для обществу покрова,

Согласно всех душа готова

В ней дщерь Петрову возвратить.

Слыхал ли кто из в свет рожденных,

Чтоб торжествующий народ

Предался в руки побежденных?

О стыд, о странной оборот!

Чтоб кровью купленны трофеи

И победителей злодеи

Приобрели в напрасной дар

И данную залогом веру.

В тебе, Россия, нет примеру;

И ныне отвращен удар.

Любовь твоя к Екатерине,

Екатеринина к тебе

Победу даровала ныне;

И небо верной сей рабе,

Без раздробляющего звуку,

Крепит благословенну руку

На наших буйных сопостат.

О, коль видение прекрасно!

О, коль мечтание ужасно!

Что смотрит сей, что слышит град?

Не мрак ли в облаках развился?

Или открылся гроб Петров?

Он взором смутен пробудился

И произносит глас таков:

"Я мертв терплю несносну рану!

На то ли вселюбезну Анну

В супружество я поручил,

Дабы чрез то моя Россия

Под игом области чужия

Лишилась власти, славы, сил?

На то ль, чтоб все труды несчетны

И приобретенны плоды

Разрушились и были тщетны

И новы возросли беды?

На то ль воздвиг я град священный,

Дабы врагами населенный

Россиянам ужасен был

И вместо радостной столицы

Тревожил дальные границы,

Которы я распространил?"

О тень великая, спокойся:

Мы помним тьмы твоих заслуг;

Безмолвна в вечности устройся:

Твой труд меж нами жив вокруг.

Не предадим твоей любови,

Не пощадим последней крови:

Спешим отечество покрыть

Вослед премудрой героине,

Любезной всем Екатерине,

Любезны ей и верны быть.

Что чаяли вы, невски музы,

В великий оный громкий час?

"Согласны мыслей всех союзы

Веселый возвышали глас!"

Как звали ревностну присягу?

"Благословенную отвагу!"

Что зрели, как закрылся день?

"Нам здешние брега и волны,

Величества, приятства полны,

Сквозь тонкую казались тень!

Среди избраннейших героев

Между блистающим ружьем,

Среди непобедимых строев

Сверкает красота мечом,

И нежность пола уважает,

И тою храбрость украшает,

Обеими сердца влечет.

Всяк видя, следуя за нею,

Гласит устами и душею:

Так шла на трон Елисавет!"

Гряди, российская отрада,

Гряди, желание сердец,

И буди от врагов ограда,

Поставь опасностям конец;

И оправдай Елисавету,

Всему доказывая свету,

Что полная триумфов брань

Постыждена поносным миром,

И сопостат, почтен кумиром,

От нас приемлет в жертву дань.

Уже нам дневное светило

Свое пресветлое лице

Всерадостным очам явило

Лучей прекрасных во венце.

Туманы, мраки разгоняя

И радость нашу предваряя,

Поля, леса, брега живит;

В росе, в струях себя являет.

Ему подобный к нам сияет

Избавившей богини вид.

В удвоенном Петрополь блеске

Торжественный подъемлет шум,

При громком восхищаясь плеске

Отрадой возвышает ум.

Взирая на свою избаву,

На мысль наводит прежню славу.

В церквах, по стогнам, по домам

Несчетно множество народу

Гремящу представляет воду,

Что глас возносит к небесам.

Теперь злоумышленье в яме

За гордость свержено лежит;

Екатерина в Божьем храме

С благоговением стоит.

Хвалу на небо воссылает

И купно сердце всех пылает

О целости ея и нас;

Что Вышний крепкою десницей,

Богиню нам подав царицей,

От гибели невинных спас.

Услышьте, судии земные

И все державные главы:

Законы нарушать святые

От буйности блюдитесь вы

И подданных не презирайте,

Но их пороки исправляйте

Ученьем, милостью, трудом.

Вместите с правдою щедроту,

Народну наблюдайте льготу;

То Бог благословит ваш дом.

О, коль велико, как прославят

Монарха верные раби!

О, коль опасно, как оставят,

От тесноты своей, в скорби!

Внимайте нашему примеру,

Любите их, любите веру.

Она свирепости узда,

Сердца народов сопрягает

И вам их верно покоряет,

Твердее всякого щита.

А вы, которым здесь Россия

Дает уже от древних лет

Довольство вольности златыя,

Какой в других державах нет,

Храня к своим соседам дружбу,

Позволила по вере службу

Беспреткновенно приносить;

На то ль склонились к вам монархи

И согласились иерархи,

Чтоб древний наш закон вредить?

И вместо чтоб вам быть меж нами

В пределах должности своей,

Считать нас вашими рабами

В противность истины вещей.

Искусство нынешне доводом,

Что было над российским родом

Умышленно от ваших глав

К попранью нашего закона,

Российского к паденью трона,

К рушению народных прав.

Обширность наших стран измерьте,

Прочтите книги славных дел,

И чувствам собственным поверьте,

Не вам подвергнуть наш предел.

Исчислите тьму сильных боев,

Исчислите у нас героев

От земледельца до царя

В суде, в полках, в морях и селах,

В своих и на чужих пределах

И у святого алтаря.

О, сколь монарх благополучен,

Кто знает россами владеть!

Он будет в свете славой звучен

И всех сердца в руке иметь.

Тебя толь счастливу считаем,

Богиня, в коей признаваем

В единой все доброты вдруг,

Щедроты, веру, справедливость

И с постоянством прозорливость

И истинной геройской дух.

Осьмнадцать лет ты украшала

Благословенной дом Петров.

Елисавете подражала

В монарших высоте даров.

Освобождая утесненных

И ободряя оскорбленных,

Склонила высоту небес

От злой судьбы тебя избавить,

Над нами царствовать поставить

И отереть нам токи слез.

Науки, ныне торжествуйте:

Взошла Минерва на престол.

Пермесски воды, ликовствуйте,

Шумя крутитесь в злачный дол.

Вы в реки и моря спешите,

И нашу радость возвестите

Лугам, горам и островам:

Скажите, что для просвещенья

Повсюду утвердит ученья,

Создав прекрасны храмы вам.

А ты, о отрасль вожделенна,

Спасенная от сильных рук,

Будь жизнь твоя благословенна,

Прекрасна посреде наук;

Дражайший Павел наш, мужайся,

В объятьях рождьшей утешайся

И бывши скорби забывай.

Она все бури успокоит;

Щедротой, ревностью устроит

Тебе и нам прекрасный рай.

Герои храбры и усерды,

Которым промысл положил

Приять намерения тверды

Противу беззаконных сил,

В защиту нашей героине,

Красуйтесь, веселитесь ныне:

На вас лавровые венцы

В несчетны веки не увянут,

Доколе россы не престанут

Греметь в подсолнечной концы.

1762

Н. М. Карамзин

5. ВОЕННАЯ ПЕСНЬ

В чьих жилах льется кровь героев,

Кто сердцем муж, кто духом росс

Тот презри негу, роскошь, праздность,

Забавы, радость слабых душ!

Туда, где знамя брани веет,

Туда, где гром войны гремит,

Где воздух стонет, солнце меркнет,

Земля дымится и дрожит;

Где жизнь бледнеет и трепещет;

Где злобы, клятвы, ада дщерь,

Где смерть с улыбкой пожирает

Тьмы жертв и кровь их жадно пьет,

Туда спеши, о сын России!

Разить бесчисленных врагов!

Как столп огня, палящий нивы,

Теки, стремись по их рядам!

Перуном будь, и стрелы грома

Бросай на них и всех губи!

Да в буре гнева глас промчится:

Умри, умри, России враг!

Губи! - Когда же враг погибнет,

Сраженный храбростью твоей,

Смой кровь с себя слезами сердца:

Ты ближних, братий поразил!

1788

6. Освобождение Европы и слава Александра I

(посвящено московским жителям)

Quae homines arant, navigant, aedificant, virtuti omnia parent.

Саллустий*

{Все, что создают люди, когда пашут, плавают, строят, служит добродетели}

Конец победам! Богу слава!

Низверглась адская держава:

Сражен, сражен Наполеон!

Народы и цари! ликуйте:

Воскрес порядок и Закон.

Свободу мира торжествуйте!

Есть правды бог: тирана нет!

Проходит тьма, но вечен свет.

Сокрылось нощи привиденье.

Се утро, жизни пробужденье!

Се глас Природы и Творца:

"Уставов я не пременяю:

Не будут камнями сердца,

Безумства в ум не обращаю.

Злодей торжествовал, где он?

Исчез, как безобразный сон!"

О радость! В духе умиленный

И делом Бога восхищенный,

Паду, лью слезы и молюсь!..

Отец!.. пусть бури мир волнуют!

Над ними ты: не устрашусь!

И бури благость знаменуют,

Добро, любовь и стройный чин,

О! Ты велик, велик един!

Умолкло горести роптанье.

Минувших зол воспоминанье

Уже есть благо для сердец,

Из рук отчаянной Свободы

Прияв властительский венец

С обетом умирить народы

И воцарить с собой Закон,

Сын хитрой лжи, Наполеон,

Призрак величия, героя,

Под лаврами дух низкий кроя,

Воссел на трон - людей карать

И землю претворять в могилу,

Слезами, кровью утучнять,

В закон одну поставить силу,

Не славой, клятвою побед

Наполнить устрашенный свет.

И бысть! Упали царства, троны.

Его ужасны легионы

Как огнь и бурный дух текли

Под громом смерти, разрушенья,

Сквозь дым пылающей земли;

А он с улыбкой наслажденья,

Сидя на груде мертвых тел,

Страдание и гибель зрел.

Ничто Аттилы, Чингисханы,

Ничто Батыи, Тамерланы

Пред ним в свирепости своей.

Они в степях образовались,

Среди рыкающих зверей,

И в веки варварства являлись,

Сей лютый тигр, не человек,

Явился в просвещенный век.

Уже гордились мы Наукой,

Ума плодом, добра порукой

И славились искусством жить;

Уже мы знали, что владетель

Отцом людей обязан быть,

Любить не власть, но добродетель;

И что победами славна

Лишь справедливая война.

Сей изверг, миру в казнь рожденный,

Мечтою славы ослепленный,

Чтоб быть бессмертным, убивал!

Хотел всемирныя державы,

Лишь небо Богу уступал;

Топтал святейшие уставы;

Не скиптром правил, а мечом,

И был - державным палачом!

В чертогах, в хижинах стенали;

В венцах главы рабов сияли:

Престолы сделались стыдом.

Темнели разум, просвещенье:

Долг, совесть, честь казались сном.

Слабела вера в провиденье:

"Где мститель? где любовь отца?"

Грубели чувства и сердца.

Среди гробов, опустошенья,

Безмолвия, оцепененья

С кровавым, дерзостным челом

Насилие торжествовало

И, веселяся общим злом,

Себя хвалами величало,

Вещая: "Властвует судьба!

Она мне служит как раба!"

Еще в Европе отдаленной

Один народ благословенный

Главы под иго не склонял,

Хранил в душе простые нравы,

В войнах издревле побеждал,

Давал иным странам уставы,

Но сам жил только по своим,

Царя любил, царем любим;

Не славился богатством знаний,

Ни хитростию мудрований,

Умел наказывать врагов,

Являясь в дружестве правдивым;

Стоял за Русь, за прах отцов,

И был без гордости счастливым;

Свободы ложной не искал,

Но все имел, чего желал.

Уже тиран свирепым оком,

Влекомый к казни тайным роком,

Измерил путь в сию страну

И поднял для нее оковы:

Изрек погибель и войну.

Уже рабы его готовы

Последнюю из жертв заклать

И началась святая рать.

Для нас святая!.. Боже мститель!

Се ты, злодейства истребитель!

Се ты на бурных облаках,

В ударах молнии палящей!

Ты в сердце россов и в устах,

В руке за веру, правду мстящей!

Кто бога воинств победит?

У нас и меч его и щит!

Тирану служат миллионы;

Героев росских легионы

Идут алмазною стеной;

А старцы, жены простирают

Десницу к Вышнему с мольбой,

Слезами благость умиляют.

Везде курится фимиам:

Россия есть обширный храм.

Лежат храбрейшие рядами;

Поля усеяны костями;

Все пламенем истреблено.

Не грады, только честь спасаем!..

О славное Бородино!

Тебя потомству оставляем

На память, что России сын

Стоит против двоих один!

А ты, державная столица,

Градов славянских мать-царица,

Создание семи веков,

Где пышность, нега обитали,

Цвели богатства, плод трудов;

Где храмы лепотой сияли

И где покоился в гробах

Царей, святых нетленный прах!

Москва! прощаемся с тобою,

И нашей собственной рукою

Тебя мы в пепел обратим!

Пылай: се пламя очищенья!

Мы землю с небом примирим.

Ты жертва общего спасенья!

В твоих развалинах найдет

Враг мира гроб своих побед.

Свершилось!.. Дымом омраченный,

Пустыней, пеплом окруженный,

Узрел он гибель пред собой.

Бежит!.. но Бог с седым Героем

Шлет казнь из тучи громовой:

Здесь воины блестящим строем,

Там ужасы зимы и глад

Его встречают и мертвят.

Как в безднах темной адской сени,

Толпятся осужденных тени

Под свистом лютых эвменид,

Так сонмы сих непобедимых,

Едва имея жизни вид,

В страданиях неизъяснимых

Скитаются среди лесов;

Им пища - лед, им снег - покров.

В огонь ввергаются от хлада;

Себя терзают в муках глада:

Полмертвый мертвого грызет.

Стадами птицы плотоядны

Летят за ними с криком вслед;

За ними звери кровожадны,

Разинув челюсти, бегут

И члены падающих рвут.

О жертвы хищного злодейства!

Вы были радостью семейства;

Имели ближних и друзей,

Почто вы гибели искали

В дали полуночных степей?

Мы вашей крови не жадали;

Но кто оковы нам несет,

Умрем - или он сам падет!

Где ваши легионы страха?

Лежат безмолвно в недрах праха;

Осталась память их одна,

И ветры пепел развевают.

Се ваши громы, знамена:

Младенцы ими здесь играют,

Свободны мы, но в рабстве мир:

Еще тиранов цел кумир.

Еще Европа в изумленье;

Но скоро общее волненье

Вселяют мужество в сердца.

Гласят: "И мы хотим свободы

И нашим бедствиям конца!"

Подвиглись троны и народы;

Друг с друга в гневе цепи рвут

И с яростью на брань текут.

О диво! Зрелище святое!

Кто в шумном, благолепном строе,

Венчанный лаврами побед,

С лицом умильным и смиренным

Народы к торжеству ведет

И перстом, к небу обращенным,

Им кажет Бога вышних сил,

С кем он уже врагов сразил?

России царь благочестивый,

Герой в душе миролюбивый!

Он долго брани не хотел;

Спасал от бурь свою державу:

Отец чад-подданных жалел

И ненавидел крови славу;

Когда ж меч правды обнажил,

Рек: с нами Бог! и победил.

Вотще злодей окровавленный,

Как вепрь до сердца уязвленный,

Остаток собирает жертв

Коварства, лютого обмана:

У них мечи, но дух их мертв:

Идут сражаться за тирана!

И с кем? с любовью к олтарям,

К свободе, к истинным царям!

Ничто все хитрости искусства

Против восторга, правды чувства.

Толпы героев и вождей

Война народная рождает,

И первый из земных царей

Собою им пример являет.

(Россия! не страшись: над ним

Господь благий с щитом своим!)

Днем в поле, нощию не дремлет:

Советам прозорливым внемлет,

Все думы Александр решит;

Предвидит замыслы лукавых;

Союз от зависти хранит;

Стыдя виновных, хвалит правых,

И слабым мужество дает.

Он силен: в нем коварства нет!

Стократно в битвах одоленный,

Иссохших лавров обнаженный,

Ознаменованный стыдом,

Тиран перун угасший мещет

И се последний грянул гром,

И новый Вавилон трепещет!

Колосс Наполеон падет

К ногам царей: свободен свет!

Земли подвиглось основанье!

Гремит народов восклицанье:

Он пал! Он пал! Кипят сердца;

К надеждам счастья оживают.

Как дети одного отца,

Все, все друг друга обнимают...

Он пал! в восторге целый свет!

Народы братья! злобы нет!

В сем общем, радостном волненье,

Царей, героев прославленье,

Чье имя первое в устах?

Кому гремят вселенной крики:

Без лести, в искренних хвалах

Дают название Великий?

Отечество мое! ликуй

И с Александром торжествуй!

Отверзлись ворота эфира,

И духи выспреннего мира

Парили над главой твоей,

Помазанник, сосуд избранный

Ко избавлению людей,

Монарх, Россиею венчанный,

Но данный Богом всем странам,

Языкам, будущим векам;

Когда врагам, уже смиренным,

Твоею славой удивленным,

Вещал ты в благости: мир вам!

Когда с любовью восхищенной,

Дотоле чуждой их сердцам,

Они в сей час благословенный,

Внимая ангельскую речь,

Лобзали твой победный меч;

Когда, их чувством умиленный,

Оливой, пальмой осененный,

Среди народа и вождей,

На месте, обагренном кровью

Невиннейшего из царей,

Ты с чистой верою, любовью,

Молясь, колена преклонил

И бога гнева укротил;

Когда, злодеями гонимый,

Загрузка...