АППАРАТНЫЕ ИГРЫ

ЗЯТЬ В ПОСОЛЬСТВЕ

То, что Петр Петрович намеревался руководить вечно, доказывал его стол, потому что за таким столом временно не сидят, и дело тут не в ценнейшей породе самшита, из которого был изготовлен этот стол на спецмебельной фабрике, и не в отделке из драгоценного сандалового дерева, закупленного на валюту при посредстве великодушных людей из одного внешнеторгового учреждения в одной из заморских стран, дело даже не в волшебном благоухании, разносившемся через кондиционер по всему зданию, отчего в глазах подчиненного аппарата, усталого от задушевных телефонных бесед, бесконечных продуктовых заказов и местных ярмарок, укрепляющего нервы вязанием «по Бурде», в глазах этих, обремененных госответственностью людей, зажигался романтический огонек: есть же где-то там, за тридевять земель, вечное лето, где население наслаждается только роскошью и любовью.

Решающей приметой того, что Петр Петрович хотел руководить именно вечно, была форма стола — в виде трапеции, причем широкое ее основание примыкало к креслу Петра Петровича, а необыкновенно узкая вершина упиралась в стул, на который никто добровольно не садился.

Если бы существовало закрытое спецбюро по административно-аппаратным изобретениям при Совмине СССР, то Петр Петрович как автор проекта стола для повседневных совещаний наверняка бы получил патент с поощрительным дипломом 2-й степени (диплом 1-й степени уже был бы вручен незаслуженно безымянному энтузиасту, внедрившему на Съезде народных депутатов СССР сиротливые микрофоны в зале с мощным выключателем в президиуме).

Стол-трапеция действовал так же Безотказно и неотвратимо, как тот выключатель, и стоило только какому-нибудь разъевшемуся на министерских хлебах самоуверенному чиновнику сесть за боковую линию этой благоухающей трапеции, поближе к выходу, подальше от начальственного ока, в надежде, что мощные торсы коллег заслонят, уберегут и прикроют, как вдруг он с ужасом ощущал как бы исчезновение своей роскошной финской тройки, ослепительно белой рубашки тонкого голландского полотна, галстука от «Диора» и чувствовал себя, только что респектабельного, влиятельного и властного человека, как бы абсолютно голым, со стыдливым румянцем, не знающим, куда деть свои такие прежде ловкие пальчики.

Кресло, на котором Петр Петрович свободно парил над столом, наверняка бы поразило самого Ивана Великого, просидевшего все свое царствование на жесткой табуретке со спинкой. Это кресло с ножным приспособлением для набора высоты, пуховым, точно соответствующим объему руководящей головы подголовником и нежно пружинящими подлокотниками из шагреневой кожи, по мнению мебельно-аппаратных поэтов, придавало его владельцу необыкновенный авторитет и ореол верховной власти.

Петр Петрович оттуда, из горнего полета, впивался иглами всевидящих зрачков в каждого участника совещания одновременно (в этом-то и был секрет стола-трапеции), и хотя при этом он, как всегда, скрывая отсутствие надлежащей эрудиции и знаний, многозначительно молчал, до каждого сидящего доносился клекот орла-стервятника:

«И тебя, сукина сына, тоже вижу, как на рентгене! Знаю, кто ты, как, что и чем! Терплю, сам не знаю почему, но вот уже он у меня в руке, вот он, ремень, щас ка-ак врежу, с оттяжкой, по сытой физии, три антрекота — четыре апперкота!»

Был он сторонником силового воспитания, распекал в традициях предшественников, не вдаваясь в подробности служебных упущений, но вставляя в непечатную словесную вязь вопросы типа: «вы думали о партии?», «вам дороги интересы страны?», и при этом кричал и топал так, словно затаптывал в землю конокрада.

Когда сотрудники, тесня друг друга и вытирая взмокшие затылки, вырывались из кабинета на волю, а Петр Петрович оставался наедине со своим столом, наступали тихие, блаженные минуты мечтаний и обдумывания планов ближайших и долговременных.

Сначала он представлял, как будут гармонировать со столом напольные часы работы французского мастера XVII века, которые пообещал ему один обанкротившийся, но необычайно прыткий и нахальный фирмач, за что предварительно сорвал дерзкое и абсолютно невыгодное для министерства соглашение.

Потом, глядя в окно на сползающую завесу из искрящихся снежинок, сквозь которую слабо угадывались контуры мощных зданий, думал о Гавайских островах.

«Там сейчас хорошо, — рассуждал Петр Петрович, — ну. во-первых, очень тепло, пальмы там, прибой, конечно, во-вторых, встречать будут на уровне. В-третьих, Танька с Эдысой обещали подлететь из своего тепленького посольства. Зятек не сахар, конечно, понятно, что не на Таньке, а на мне женился, но не такой уж дурачок, и хитрован, ой, хитрован, в посольстве у кореша сам до второй должности дорос, конечно, не будь меня, и не дорос бы, никогда не дорос, но ведь язык-то сам выучил — факт, и попробуй кто теперь доказать, что семейственность там, протекционизм — накось выкуси!»

Петр Петрович нежно глядел на телефонные аппараты — целая батарея аппаратов, черные, белые, красные, и вот эти два, и среди них вот этот…

Все чаще и чаще наступали минуты, когда упоение властью и гордость за проделанную карьеру вызывали легкое головокружение, в животе что-то сладко щекотало и обрывалось, подбородок сам по себе задирался, как на статуях римских цезарей, дыхание прерывалось, и наступал кайф.

Однажды в этот самый блаженный момент и заверещал телефон. Не какой-нибудь цветной, а «вот этот»… И то, что заверещал он именно сейчас, когда официальная работа уже закончилась и высокие руководители, задержавшись в кабинетах, завершали свои личные дела, успокаивало и даже обнадеживало.

«Значит, — подумал Петр Петрович, — звонок частный. Скорее всего, новый фильм на даче…»

И порывистым движением смахнул трубку с рычага:

— Рад приветствовать вас!..

Шеф обычно не отвечал на приветствия, но на этот раз ответил многословно и странной скороговоркой, спросил про здоровье, отчего Петр Петрович даже растерялся.

— Спасибо, вроде все в порядке…

— Вот и я думаю, что вроде. Пометь на календаре: завтра в десять быть на комиссии Верховного Совета.

— Пометил, — четко, как всегда в разговоре с шефом, отрапортовал Петр Петрович. — Какой вопрос готовить?

— Депутаты хотят, чтобы ты объяснил, почему заключил соглашение о невыгодных поставках сырья этой странной фирме, которая обанкротилась. — Шеф сделал паузу и задумчиво сказал: — Не понимаю, Петро, что заставило тебя ухнуть столько валюты, аиньки?

— У меня документы в порядке, тут одна стратегическая хитрость, дальновидное решение. — сухо забормотал Петр Петрович, — в предвидении далеко идущих благоприятных последствий…



— Вот и объяснишь, а заодно они хотят узнать, как ты лично понимаешь задачи, перед тобой поставленные, и твою позицию по преобразованию…

— Зачем им это? — простодушно удивился Петр Петрович. — Им что, делать нечего?

— Я тоже так думал, — вздохнул шеф. — А теперь не думаю. Хотят убедиться в твоей компетентности. Сейчас это модно. Надеюсь, годовой план и его реализацию знаешь наизусть?

— Да не так чтобы, но..

— Запомни: шпаргалки исключаются. Будут вопросы по северному комбинату, много жалоб.

— Про посольство не спросят? — вырвалось у Петра Петровича.

— Не понял.

— Извините, это я так, про свое…

Петр Петрович повесил трубку, вытащил расческу и тщательно причесал поредевшие на висках волосы. Потом нажал кнопку селектора:

— Леонид, какой у нас на севере комбинат портачит?

— Честно сказать, Петр Петрович, извините, конечно, все. А у вас какие-то сведения о конкретном?

— Ладно, потом.

Петр Петрович тщательно продул расческу и положил ее в нагрудный карман, сбоку важных корочек с золотым тиснением. Взялся было за трубку «вот этого» телефона, но отдернул руку и снова посмотрел в окно. Снег прошел, и громады высотных зданий четко вырисовывались в подернутом заревом ночном небе. Где-то гремела музыка, незнакомая и малоприятная, но кому-то она была по вкусу, если уж запустили громкоговорители на такую мощь. Это ж надо так нахально запускать, тут учреждение, госучреждение, а они даже не считаются, ни с чем не считаются, ни с должностью, ни с регалиями, запускают свою музыку и кривляются, а ты должен терпеть, да кто же это такой бесцеремонный, или с ним уже можно и не церемониться?

От этой мысли оборвалось что-то в животе, резко и болезненно, как это было однажды во время приступа аппендицита, когда лопнули спайки.

У подъезда стояла в напряженном ожидании большая черная машина. За плотно обитой дверью кабинета стрекотала пишущая машинка: рождались новые приказы, инструкции, циркуляры.

От Петра Петровича еще исходили мощные биотоки власти, и телефоны весело таращили на него свои круглые диски: позвони, прикажи. И он, Петр Петрович, вот сейчас, сию минуту, может, если захочет, подписать помощнику Леониду любую загранкомандировку, хоть на остров Эльбу, может закрыть не только северные, но и южные комбинаты, вот просто взять и закрыть, может назначить, снять, уволить, переставить, заставить…

Он торопливо взглянул на предмет зависти министерских щеголей— на свою «Сейку» с красными серпом и молотом на циферблате и буквами магического слова «перестройка», заменившими обычные цифры: до начала работы комиссии оставалось целых двадцать часов.

Петр Петрович сел в машину, как всегда, на заднее сиденье, вдавившись плечом в левый угол, приказал:

— Во Внуково, к цыганам!

Заметив удивленное лицо шофера, с горечью вспомнил, что цыган во Внукове давно уже нет.

ЧЬЯ ПРАВДА КРЕПЧЕ?

Илья Ильич жил точной, размеренной и утвержденной кем-то наверху жизнью. Ровно в восемь вставал, заученными движениями приводил себя в порядок, с особой тщательностью маскируя обнаженное темя кудрявой проседью с висков, и в полдевятого, облаченный в доспехи из безукоризненно отутюженной рубашки с картонными манжетами и идеально подогнанного по располневшей фигуре финского костюма, сидел с салфеткой на коленях за кухонным столом и энергично уничтожал любимую яичницу с ветчиной.

То, что уничтожал он именно яичницу с ветчиной, не было случайностью. Эта яичница была одной из первых ступенек, ведущих к комфорту, в котором привычно протекала его жизнь: некое подобное блюдо он едал в своей первой загранкомандировке, в Англии, когда еще довольно молодым человеком возглавлял делегацию неискушенных передовиков производства, которых можно было дурить, как детей.

От той поездки остались довольно смутные, но приятные воспоминания: даровые сигареты «Честерфилд», которыми хоть завались, припрятанные сувениры, бесплатное кофе «виз милк», которым хоть залейся, и она, ежеутренняя яичница с пережаренными до ломкости, хрустящими на зубах кусочками ветчины, не то «бекон», не то «бэкон».

Этот «бекон-бэкон» так ему понравился, что он решил всегда и везде начинать им свой рабочий день. Вроде бы забавная прихоть, но это для непросвещенных. Нехитрое блюдо олицетворяло респектабельность, стабильность, уверенность в том, что дело пойдет солидно, спокойно, плавно, что завершится насыщенный приятными сюрпризами день уютным сидением перед телевизором, сладким позевыванием, истинно благостными минутами, когда, кажется, день миновал, но день еще идет и, как всегда, сулит новые радости, и что еще не поздно получить подтверждение тому, что Илья Ильич Макрушин — баловень судьбы, везун, вер шитель судеб И неспроста Илья Ильич то и дело переводил взгляд с экрана на телефон — звонок раздавался именно тогда, когда он этого хотел.

— Илья Ильич, Чечулин беспокоит. Тысячу раз извиняюсь за, так сказать, бесцеремонное вторжение в домашний очаг-с, но на Сулухановскую базу завезли симпатичность из Голландии, оставить вам? Размерчик тот же, пятьдесят восьмой, не пополнели-с?

— Илья Ильич, Жучилин. Книжками по-прежнему интересуетесь? Подписочку на «Советский детектив» оформить? По министерству еще не скоро, а у нас уже есть. Соловьева-историка не желаете? Благодарю за внимание.

— Илюша, эт Саня. Есть возможность шарахнуть в Испанию. Какие деньги, ты что? Еще тебе приплатят. Возглавишь делегацию лучших парикмахеров по обмену опытом с севильскими цирюльниками. Усек? Но и ты про то самое не забудь, что я тебя прошлый раз просил, а ты вроде не успел, теперь у тебя на это три дня будет, и я на тебя твердо рассчитываю.

И на все на это Илья Ильич не говорил ни да, ни нет, а только счастливо, по-детски смеялся, при этом сладко жмурясь и потягиваясь.

Ну а утром, покончив с яичницей, Илья Ильич некоторое время чудодействовал с зеленым чаем, пил его, как положено в лучших восточных домах, из пиалы, наполняя ее на одну треть, как бы доставляя радость хозяину, то есть Илье Ильичу, почаще подливать живительный напиток луч: ему гостю Илье Ильичу. Ах эти восточные обычаи, высвечивающие лучшие человеческие качества: гостеприимство, порядочность, уважение к друзьям, преданность очагу, и разве не доказательство тому постоянные визитеры — проводники поездов восточных направлений, то и дело робко звонящие в качественно отделанную французским дерматином макрушинскую дверь.

— Мне бы Илью Ильича, — произносят они, как сговорившись, одни и те же слова. — Велено передать лично. Да нет, ничего не надо, все оплачено.

И ставят на порог квартиры большие картонные коробки, от которых исходит тонкий фруктовый аромат.

Потирая крупные ладони, Илья Ильич влюбленно смотрит на этих неуклюжих, с обветренными лицами трудяг.

— Может, чайку? — предлагает он, зная, что от чая откажутся, но сохранят память о добром, ласковом и таком демократичном большом человеке.

От чая действительно отказывались, выдавая подобие улыбки («Нам этот чай — во!»), и, оправляя мятые форменные тужурки, пятились к лифту.

Коробки Илья Ильич любил раскупоривать сам. Брал шило с плоскогубцами и, ловко размотав мертвые морские узлы, аккуратно накручивал шпагат на лыжную палку — ив хорошем хозяйстве ничего не пропадает. Коробки же выносил на лестничную площадку для озабоченных макулатурой пионеров, предварительно содрав с лицевой части свою фамилию и адрес отправителя.

Гвоздики аккуратно складывал в баночку — для каждого размера своя тара — и ставил на определенное место в кладовке. Когда баночки наполнялись, закапывал в них графитного масла из красивой бельгийской масленки в виде чайника.

— А что в стране? — говорил он при этом. — Все ржавеет, все брошено, все кувырком! Только митингуют!

— Куда персики девать-то? — откликалась жена. — Холодильник забит, балкон завален.

— А возьми-ка тарелку, да не эту, а побольше, положи-ка в нее самых спелых, да не жалей — все равно сгниют, и отнеси-ка соседям напротив, с улыбкой да с поклоном, мол, откушайте плоды далекого юга, присланные нам близкими родственниками!

— А почему — напротив, почему не тем, кто рядом? — вступала в привычный спор жена.

— А потому, Татьяна Лукьяновна, — как всегда, великодушно объяснял Илья Ильич, — что соседи напротив имеют пагубную привычку подсматривать в дверной глазок, в связи с чем являются потенциальными свидетелями наших жизненных ситуаций.

— Вот уж совершенно ты нелогичен, Илья Ильич! — кипятилась жена, которой жалко было спелых персиков, и голос ее вибрировал и срывался, как это часто бывало с ней на собраниях.

Илья Ильич брезгливо опускал уголки губ и укоризненно качал головой. как это он делал на руководящих планерках, когда какой-нибудь безответственный крикун нарушал ход управленческой мысли:

— Ты подумай, Татьяна Лукьяновна, над своими критическими словами, которые, по сути, обращены против тебя самой, подумай, подумай. Ах, не хочешь думать! Ну тогда слушай: после того, как ты оставишь персики у лиц, проживающих напротив, что изменяется в их правовом статусе?

— А что изменяется? Как были персиками, так и будут.

Тут Илья Ильич все же терял свое особое, выработанное долголетним пребыванием в коридорах власти терпение:

— И как только ты, Татьяна Лукьяновна, позволь тебя со всей принципиальной прямотой спросить, справляешься со своими обязанностями на посту начепецотделом, где такие вопросы, как я понимаю, составляют весь твой рабочий день? Правовой статус не может быть у пер-си-ков, не может!..

Он переводил дух и уже вполне мирно заканчивал:

— Лица, проживающие напротив, по принятии от нас персиков превращаются из свидетелей в… ну, ну? Ой, мне тошно! В соучастников! Ясно?

— А что мы такого сделали? — плаксиво спрашивала жена.

— Да ничего такого! Ни-че-го! — весело кричал Илья Ильич, энергично жонглируя персиками. — Нет никаких свидетелей! Нет! И соучастников тоже нет! Просто лучше, когда люди молчат, чувствуя понятную неловкость, и надо знать, когда и чем затыкать им рот! Вот и угощай их персиками! Да не жалей же! Доброта — она…

— Хуже воровства! — ворчала жена, которая давно разучилась делать подарки и даже прервала по этой причине все родственные связи.

В девять ноль-ноль Илья Ильич выходил из своего подъезда к черной «Волге», в которой ждал его верный молодой друг Серега. Увидев шефа, Серега мгновенно включал зажигание. Илья Ильич все ждал, когда Серега научится открывать ему дверь, потому что в Англии, он помнил, шоферы даже выходят из машины для производства этой пустяковой, но значительной операции и делают это неспешно, с чопорным полупоклоном и, как видно, с большим удовольствием. Пустяк, а приятно. Но Сережка недогадлив, сукин сын, ну и пусть, он и сам откроет дверцу, это даже хорошо — пусть все видят, какой он простой, доступный, какой демократ, а не надменный аппаратчик, подумаешь, мелочь какая. И открывает, и садится рядом, упругий, румяный, в надежной броне из ратина, фетра и кожи.

— Обедать, как всегда, Иля-Лич?

— Как всегда, родной.

— Потом в дальний главк, Иля-Лич? — В интонации Серегиного голоса проскользнула лукавая нотка, но, разумеется, в допустимых для подчиненного, пусть даже любимца, пределах, так, едва-едва.

Однако же Илья Ильич сразу же среагировал, и даже как-то болезненно:

— Почему ты, родной, про дальний вспомнил?

— Так ведь пятница, Иля Лич! — конфузливо отвечал Серега, понимая, что сморозил глупость, но не понимая, почему это уже глупость.

Илья Ильич долго не отвечал, все думая про «дальний главк» — крохотную квартирку в доме гостиничного типа с разбитной хозяюшкой, которой он так и не пробил двухкомнатную, и не потому, что не смог, а в силу вновь открывшихся обстоятельств: появления другой разбитной хозяюшки, но уже в готовой двухкомнатной квартире.

— Все, Серега. Амба. Будем ездить теперь в «ближний главк», — вздохнул Илья Ильич, и Серега сочувственно кивнул.

— Экономим на этой ситуации сорок минут, — Илья Ильич улыбнулся, и улыбка его отдалась приятной гримаской на Серегином бледном лице. — Дарю их тебе, родной, от щедрого сердца, калымь на благо семьи и отечества!

— Спасибочки, Иля-Лич, в долгу не останусь.

— Да чего там! Не забудь: с часу до трех — в распоряжении Татьяны Лукьяновны, в семь ноль-ноль — в камеру храпения, возьмешь груз.

Серега кивнул и нажал на акселератор, а Илья Ильич привычно развернул газету. ехать двадцать минут, как раз за это время он успевает прочесть «Мозаику» и происшествия.

Кабинет встречал его приветливым, тихим уютом. Солнечные лучи лукаво искрились в хрустальных вазах — подарках коллективу за достижения, на столе поджидали его толстые пачки свежих газет и журна лов.

— По-чи-таем! — радостно вскрикивал Илья Ильич и, развалясь в кресле, открывал «Литературку», ища судебный очерк.

Нажимал кнопку селектора.

— Варенька, завари, деточка, чаек, цейлонский, который в красной баночке.

Варенька, мощного сложения девушка, с ярко накрашенными щеками, осторожно вносила поднос, ставила на стол, касаясь Ильи Ильича прямыми, как у индианок, синими волосами, и какое-то тревожное озорное чувство овладевало в эти секунды Ильей Ильичем. Надкусывая печенье, он молча глядел, как Варенька идет к дверям: обернется или не обернется? Не обернулась. Цену себе набивает. Обольщает. Ишь, мини какое напялила, бесстыдница. А он не клюнет. Не клюнет! Мало ему забот, чтобы еще и на работе клевать. Клюнул как-то раз, так едва отмылся!



Хмурясь, он допил чай и стал смотреть в окно. Как раз напротив его кабинета в соседнем доме был точно такой же кабинет, и за столом сидел точно такой же лысоватый крупный человек и тоже пил чай.

Илье Ильичу стало вдруг скучно, он тяжело вздохнул и вновь уткнулся в «Литературку». Судебного очерка не было. На душе стало совсем тоскливо. Надо бы позвонить кому-нибудь, подумал Илья Ильич. Но кому? И зачем? Просто так звонить он давно разучился, а дела не было.

Дело, однако же, возникло само по себе.

— К вам Кошко из пятого отдела. По вопросу усовершенствования, — Варенька говорила по телефону густым цыганским голосом, как бы задыхаясь от страстей.

Илья Ильич вдруг осклабился и неожиданно для себя сказал:

— Вопрос усовершенствования, деточка, я готовлюсь решать с тобой, а не с Кошко.

Варя хмыкнула.

— А ему скажи, чтоб шел спать в свой отдел.

— Так прямо и сказать?

— Скажи, что некогда мне, что в главк собираюсь…

— А в какой… главк? — Варя или закашлялась, или расхохоталась. Илья Ильич обомлел: неужели Серега язык распустил?

— В ближний! — выпалил он и настороженно ждал реакции.

Варя молчала и не вешала трубку, ждала.

Илья Ильич тоже молчал, пытаясь прокручивать варианты. Но оптимального решения не находилось, и он сердито бросил трубку на рычаг— успеется. Ишь, какая нетерпеливая! А Серега не может, нет, не может, да и какой ему смысл? А почему не может, вполне может. Но, конечно, не может, наверняка может. Но зачем ему разглашать, а почему бы и нет?..

Чай он давно выпил, но звать Варю унести поднос не спешил, хоте лось продлить сладкую неопределенность. А пока все же решил обзво нить клиентуру. Начал с жены, с которой подробно обговорил план ближайшего отдыха, потом с дочерью — она вышла замуж 20 и жила у мужа — по поводу вступления в кооператив, затем связался с торговой базой насчет стройматериалов для ремонта дачи.

Дверь кабинета вдруг приоткрылась, и на пороге показалась Варя.

— Я занят, попозже, — холодно сказал Илья Ильич. — У меня важный разговор.

Но Варя не уходила.

— Что такое?! — взорвался Илья Ильич. — Потом уберете!

Варя саркастически усмехнулась, и Илья Ильич почувствовал неладное. Что другое, а опасность он научился чувствовать сразу. Привычно закололо в коленках.

— Сам вызывает, — сказала Варя. — Прозвониться не мог. Велел — немедленно.

Илья Ильич вышел в коридор и сразу все понял. Сотрудники, бежавшие куда-то, словно на водопой, его подчиненные, которых он сегодня еще не видел, словно сговорившись, не замечали Илью Ильича, как будто и не было в коридоре с низенькими сводами грузной фигуры, которую всегда обходили с почтением, а теперь готовы были пробежать прямо сквозь нее.

Однако страх уже прошел, и Илья Ильич, сжав кулаки, не спеша направился к шефу: и не такое было, а выцарапывались, ерунда какая-то… Шаг стал тверже, взгляд — суровей. Посмотрим еще, чья правда крепче!

Загрузка...