Егорушке приснилось, что его поймали. Будто драгун в синем мундире больно схватил за плечо, а заводский приказчик Кошкин наезжал конем, наклонялся и хрипел: «Держи, вяжи, души!» Егорушка не закричал, не заплакал. Стал биться, ушиб руку — и проснулся.
Азям сверху был сухой и теплый от солнца, а снизу холодный, — роса. Егор сел, постучал зубами, подставил спину лучам. Лес стоял вокруг полянки тихий и зеленый. Березы пронизаны насквозь утренним солнцем, на них еще неполный лист. От первых цветов шиповника тек сладкий дух.
«Это воля так пахнет», — подумал Егорушка, и ему стало теплее. Вышел на середину полянки, попробовал траву рукой — обсохла, можно итти. Солнце на восходе, утро; значит, полдень вон там. И Екатеринбургская крепость там же. Туда и итти. Да вдруг закружилась голова, в глазах почернело, а в животе иголками закололо: со вчерашнего утра ничего не ел. Однако справился Егор, постоял недолго, качаясь от голодной слабости, и побрел на полдень.
Вчера было хорошо итти сосновым-то бором. Знай шагай по гладкой бурой хвое да по хрустким папоротникам. Красные стволы сосен высоко без сучьев, как стрелы, натыканы. Посмотришь на вершины — шапка валится. Черная птица косач сорвется с земли, захлопает крыльями и долго мелькает между стволами. И дышится легко в сосновом бору.
А сегодня начался ельник, да еще с ольховым подлеском, — ну горе! Колючие лапы тянутся понизу, концами сходятся, — открывай их, как тяжелые двери. С земли тянет прелью и гнилью. Трухлявые пни валяются на каждом шагу и обманывают ногу. Кто-то прянет в сторону в густой тени — олень или волк? — так и не увидишь. Где-то справа должна быть дорога. Да ну ее, дорогу! Страшнее леса она. Еще нарвешься на воинскую команду — заберут. Так и шел прямиком, сверяясь с солнцем.
А в лесу ни грибка, ни ягодки — рано еще… Нашел саранку и обрадовался. Присел на корточки, бережно стал выкапывать. Старался не сломать нежного стебля с пятью продолговатыми листиками, — а то потеряешь и луковицу. Докопался, — вот она! Желтые чешуйки во рту стали слизкими и мучнистыми. Вкусу никакого — так, земля. И несытно. Однако дальше шел и всё под ноги глядел: не видать ли звездочки в пять листиков?
Штаны на коленях разорвались, азям почернел от горелых сучьев. А тут еще начались горы. Только проберешься через вереск и шиповник на одну вершину, — глядь, впереди другая, еще выше.
Егор измучился, ему уже начало «казаться»… То бурый вывороченный пень примет за присевшего медведя, то сухая еловая ветка покажется красными драгунскими обшлагами.
В горах дорога начала крутить. Несколько раз Егор, перевалив через какой-нибудь пригорок, выходил прямо на пыльную колею. Эх, и итти бы по гладкой, мягкой пыли, дать ногам отдых! Но, заслышав колокольчик или крики ямщиков, он поспешно сворачивала лес.
«Без хлеба пропадешь, — тоскливо думал Егор. — Придется попросить у обозных мужиков. Не может быть, чтоб не дали. Ну, загадаю: если еще дорога сама ко мне подвернет, дождусь первого обоза и попрошу».
Дорога подвернула скоро. Егор затаился под елью. За поворотом кричали на коней возчики. Тяжелый, видно, обоз. Вот показалась первая дуга. Егор раздвинул ветки: «Опять кажется, что ли?» Непонятный обоз двигался по дороге — ехали деревья. Стройные молодые кедры размахивали сизыми ветвями и плыли над кустами. Кедры сидели в больших чанах. Каждый чан прикручен веревками к телеге. Впереди обоза в плетеном коробке на сене развалился чиновник в зеленой шляпе и в плаще.
Двадцать телег, двадцать кедров насчитал Егор. Одна телега выехала в сторону и остановилась. Возчик камнем забивал чеку. Егор подождал, пока коробок чиновника скроется за новым поворотом, и вышел из-за куста.
— Дяденька… — сказал он так тихо, что возчик не услышал. — Дяденька, хлеба нету?
Мужик испуганно обернулся. Лицо его было пыльно и измучено. Под желтыми бровями моргали злые глазки.
— Ты чего?
— Хлеба мне. Ну дай… скорее.
— А вот я тебя камнем! — ответил мужик и выпрямился.
Егор покраснел от гнева.
— Я голодный, — сказал он.
— Ты беглый! — закричал зло мужик и бросил камень в пыль. — Я тебя знаю. Держи его!.. — завизжал он вдруг и стегнул лошадь. Впереди останавливались возчики.
Егор без памяти от страха летел через кусты и камни.
Горы делались всё круче. Всё чаще спотыкался Егорушка. Одна гора с голой вершиной выдалась на пути особенно большая и трудная. Лез на нее Егор, задыхаясь и помогая себе руками. А долез до верхних камней, глянул вперед — и остановился.
Каменный Пояс[1] отсюда далеко виден. Горы за горами, леса за лесами лежат без конца. Дикие луга и болота, то желтые, то синие от цветов, заплатами раскиданы по зелени лесов. Обрывки какой-то реки блестят под солнцем. По небу летят облака — чистые, чистые. От них тени пятнами бродят по разноцветной дали. И нигде — ни жилья, ни дымка.
Тут только понял Егорушка, как долго ему еще итти. Ведь Екатеринбургская крепость там, за самыми дальними горами — теми, что синеют.
Егорушка сполз с камня в колючую траву и заплакал.
Маремьяна утром сходила в крепость, взяла на базаре баранины на три копейки.
Сегодня Маремьянин черед кормить пастуха. Пастух — человек мирской: каждый день у новой хозяйки обедает. И уж как ни бедна хозяйка, хоть из последнего вылезет, а накормит пастуха вдоволь. Знает, что плохой обед скажется на боках ее же буренки. Пастух, поди, и коров так помнит: эта вот с того двора, где масляными шаньгами потчевали, а эта — с того, где оставили впроголодь. Припомнит пастух худую еду — и с водопоя буренку не вовремя сгонит, не дождется, чтоб напилась, или от бодливой коровенки спасти не поторопится.
Ходит, от печи к столу Маремьяна, подкладывает пастуху. Того уж в пот ударило. Съел щи с бараниной, съел пирог с соленой рыбой. Груздей с квасом поел всласть и от ярушников не отказывается. Маремьяна их все на стол поставила, только один оставила себе на шестке, прикрыла вехоткой. Не дай бог, подумает, что пожалела.
— Кушай, Степушка. Квасу-то плеснуть еще?
— Не. Кислый чего-то квас у тебя… А ну плесни.
Кто-то заскрипел половицами в темных сенцах, чья-то рука нашаривала запор. Маремьяна вздрогнула, прислушалась. «Не Егорушка ли?» — подумала привычно. Знала, что не может того быть, что далеко Егор, — да разве мыслям закажешь?
Вошел низенький человек в звериной шкуре. Снял рваную шапку, поклонился низко — метнулась черная косичка:
— Пача,[2] пача! Поганы лепешки есть?
Маремьяна махнула рукой; уходи, мол, с богом.
— А, это вогул! — повернулся пастух. — Какие это он лепешки спрашивает?
— Скоромное. Блины черствые да оладьи. Они зимой больше ходят, после масленицы. Русским в пост скоромное есть нельзя, а бывает — с масленки что сдобное остается. Ну, чем выбрасывать, им подают.
— Обнищали вогулишки. Уж и летом побираются.
Манси[3] поклонился еще, безнадежно помигал больными, красными веками и вышел, напяливая шапку. Маремьяна вернулась было к столу, да передумала. Кинулась к шестку, достала что-то из-под вехотки и торопливо вышла из избы.
Когда Маремьяна вернулась, пастух доедал последний ярушник и допивал квас, отдуваясь после каждого глотка.
— Пожалела? — спросил он.
— Ну, что ж… Муж у меня и два сына… на чужой стороне. Вот и думаешь: если никто странненькому подавать не будет… Как им быть?
Маленькие избы слободы Мельковки рассыпались под самой стеной Екатеринбургской крепости. Избы все новые, да и сама крепость только десять лет назад построена в этих лесах. Из Мельковки виден вал крепости. Он тянется на пол версты и только в одном месте прорван заводским прудом. За валом — стена-палисад из вплотную поставленных двухсаженных бревен. По углам стены — башенки-бастионы, на них торчат часовые.
Тесно в крепости: много фабрик открылось у исетской плотины — якорная, посудная, колокольная, жестяная, проволочная; много мастерового народу свезено и поселено здесь. Стали строить слободы за крепостным валом — по берегам Исети. Тут селились торговые и ремесленные люди, выкликанцы из разных губерний; особую улочку отвели для ссыльных. А уж Мельковка сама выросла: домик к домику, без порядка, притыкались бобыли — поденщики и упрямые кержаки.[4] Кержаки соседства не любят, у них и постройка — у каждого своя крепость, кругом высокий забор да на окнах тяжелые ставни.
Самая маленькая избенка в Мельковке у солдатской жены старухи Маремьяны. Построена избенка заводскими плотниками на казенный счет. На забор лесу не хватило, так и осталась избенка неогороженной: маленькая и беззащитная.
«Один сын — не сын, два сына — полсына, три сына — сын», — говаривала Маремьяна старинную пословицу.
Три сына было у нее, когда ее муж, солдат Тобольского полка, ушел в дальний поход: не то к калмыкам, не то к китайской границе. Ушел — да так и канул. Десять лет прошло с тех пор. Сама растила и поднимала она сыновей. Но недолго поработали оба старших: сгибли безо времени на заводской огненной работе. Сразу постарела Маремьяна, поседела и сгорбилась. Стала жить для третьего сына. «Егорушку я сберегу, — говорила она. — Отец вернется, спросит: „Где сыновья?“ Я Егорушкой заслонюсь тогда».
Маремьяна выполняла и тяжелую заводскую работу и бабью домашнюю, — не знала усталости, старалась для сына — последышка. А какая особенная доля могла быть у солдатского сына? Уже дело известное: только придет в возраст — поставят его к плавильным печам либо отдадут в другое заводское мастерство. Будет гнуть горб на вековечной работе. Женится с позволения Конторы горных дел; может быть, избенку новую поставит, будет детей растить и одного за другим отдавать в те же заводские работы… Всё заранее известно, от века так повелось.
Однако Маремьяна верила и сына в этом с детства убеждала, что ему судьба будет иная. Как она радовалась, когда Егора взяли в школу при заводе: будет первый в их роду грамотный человек!
Ученье в школе шло круглый год. Летом занимались часов по двенадцати, зимой — часов по шести. Только в самое темное время, зимой, приходилось на месяц делать перерыв: не жечь же дорогие свечи ради ученья. Но наука не очень быстро подвигалась в школе, учеников часто отрывали для разной работы. То пошлют дрова для школы рубить и пилить; то нехватка работников на сплаве — и учеников заставляют носить железо на суда-коломенки.
Когда Егор дошел в арифметике до тройного правила, ему положили жалованье: полтора пуда провианту в месяц да раз в год деньгами на одежду. Матери стало полегче, она купила корову.
Грамота и разлучила скоро Егора с матерью. Сразу после скончания арифметической школы главный командир генерал Геннин отдал Егора заводчику Демидову на Нижнетагильский завод в расходчики железных припасов на складе. Это было совсем не по закону, — но попробуй-ка ослушаться! И уехал Егорушка от матери.
Маремьяна одним утешалась: не к огненной работе приставлен сын, не к плавильным печам. Оттого легче ей сносить свое бобыльство. Только часто во сне она видит, что взял Егорушка ее к себе в Тагил; и она-то его обиходит, она его потчует вкусненьким.
— Эй, парень! Ты один?
Егор, поднял голову. Даже и не испугался очень-то: всё равно стало. Перед ним стоял широкобородый человек с топором в руке. Сбоку — кожаная сума.
— Один, — ответил Егор не вставая.
Бородач внимательно его разглядывал. Сам он был не молод, но высок и крепок. Егор у его ног, как щенок, скорчился.
— Демидовский? — коротко спросил бородач.
— Да.
— Давно бежал?
— Третий день вот.
— Какого завода?
— Нижнетагильского.
— Куда пробираешься?
— В крепость.
— Еще чище да баше! Ведь выдадут в тот же день.
Егор понурился:
— А куда мне деваться? Там мать… И сам я казенный… Может, и не выдадут.
— Да ты чего бежал-то?
— Приказчика я обругал. Не стерпел…
— Это Кошкина?
— Да.
— Та-ак!..
Бородач вынул из сумы пшеничный калач, разломил пополам и протянул половину Егору. Тот стал есть, давясь и сопя.
— Так, без хлеба, и кинулся в леса? До крепости тут верст поболе полутораста будет. А ты за три дня знаешь сколько прошел? Ведь ты и Черноисточинского еще не прошел.
— Дяденька, ты тоже демидовский? — спросил Егор.
— Я-то? Нет, я… — Он спохватился, прикрыл глаза кустиками седоватых бровей. — И знать тебе незачем. Ты вот что, парень, ты про себя подумай: как тебе через демидовские заставы пройти. Слыхал про них?
— Нет.
— Эх ты, бежать тоже вздумал!.. Тут они, верст через пятнадцать будут. Лежат сторожа в траве, по деревьям сидят над каждой дорожкой. Ты их и не увидишь, а они — нет, брат, не пропустят. Засвистят, заухают, налетят с веревками. А тут проберешься — так за Старым заводом, где казенная грань, еще чаще заставы. По демидовским, парень, землям умеючи надо ходить.
— Я от тебя не отстану, дяденька, — неожиданно сказал Егор. — Возьми меня с собой, проведи ради бога!
— Нет, — отрезал бородач и нахмурился. — У меня здесь дело есть. Не могу, парень.
— Я тебе помогать буду. Что хочешь, сделаю. Дяденька, не покинь меня!
— Помогать, говоришь? — он усмехнулся в курчавую бороду и крепко задумался. Потом сказал, глядя Егору прямо в глаза: — Провожать тебя я не буду, не проси. А вот про дорогу расскажу, так что сам выйдешь. А ты мне, верно, помоги немного… Идем-ка, дорогой расскажу. Можешь итти-то по горам, не шибко ослабел?
— Могу, могу, дяденька! — Егор вскочил.
И они пошли с горы на гору.
Всю дорогу бородач молчал. Шли они долго, без троп. Итти было трудно, но Егор, подкрепленный хлебом и надеждой, не отставал от дяденьки. Наконец на одном подъеме, где лес сменился замшелыми гранитными плитами, спутник Егора показал вниз и сказал:
— Видишь ложок? Вот по нему и пойдешь потом. Дальше там болота будут — ничего, иди по болотам, они не топкие нынче. Всё держись на закат. Как перейдешь большую дорогу, сверни на полдень — там демидовские земли кончаются. Это уж завтра, поди. Сегодня не дойти. Переночуешь в лесу и опять пойдешь так же, на полдень. Немного поплутаешь — не беда. Найдется покосная дорожка и не одна еще. Выйдешь к заводу купца Осокина. Моя изба с краю, спросишь Дробинина. Я рудоискателем у Осокина. Жене скажешь, что я послал, и дождись меня. А если я долго не вернусь, она еды даст на дорогу.
Егор не стал даже благодарить рудоискателя — слов не было. Только спросил деловито:
— А помочь-то тебе чего?
— Помочь мне, парень, не большой труд: три раза петухом пропеть.
Егор озадаченно глядел на бородача. Тот усмехнулся:
— Верно говорю. Это такой сигнал, у демидовских сторожей. Тревогу означает. Мы сейчас поднимемся на эту гору. За ней, в ложке, люди работают. Надо мне их пугнуть и поглядеть, что они делать станут. Тебя я оставлю на горе, а сам кругом обойду и с другой стороны в кустах засяду, А ты как крикнешь, так и беги вниз, обратно. С горы-то оно быстро, не догонят. И уж меня не дожидайся.
Они полезли выше. В одном месте ползли на животах. Выбрались на каменистый гребень. Дробинин стал говорить шопотом:
— Стой! Вот он, ложок. Видишь?
Егор посмотрел вниз. Уже косые лучи солнца освещали один склон ложка, покрытый кустарником. Другой был в тени. От костра поднимался высокий голубой столб дыма. Маленькие люди копошились около ручья. Одни носили ящики из новых белых досок, другие гребли землю лопатами. Жеребенок с боталом на шее валялся вверх ногами на траве.
— Собак не видно? — шопотом спросил Дробинин.
— Нету, ровно бы.
— Ну, тогда славно. Ты подожди с час, пока я обойду, и — три рада.
— А что они делают, дяденька?
— Я и сам не знаю, парень. Ну, счастливо тебе.
Дробинин, согнувшись, прячась за камнями, пошел по хребту, но вернулся и опять зашептал:
— Вот, возьми-ка еще на дорогу. — Он совал Егору вторую половину калача. — Запомнил, как итти?.. И, слышь, парень… если тебя… ну, в случае чего, — ты про меня не сказывай. У Демидовых руки долги. Кто в их дела суется, тому спуску не дают.
Егор остался один. Выжидал время, отщипывал крошки от калача. Внизу всё так же работали маленькие люди. Тень уже двигалась к половине склона.
«Пора!» — подумал Егор, и тут ему стало страшно. Крикнет он — и по его следам за ним кинется погоня. Но вспомнил, что Дробинин ждет, и три раза громко прокукарекал. И не побежал сразу к своему ложку, а свесился с камня и глядел на людей у ручья. Они забегали, засуетились. Три всадника выскочили из кустов и помчались вдоль ложка. За ними, громыхая боталом, побежал жеребенок.
Неожиданно раздались голоса совсем близко — на самом гребне. Кто-то звал: «Федоров, Федоров!..» Егор сломя голову кинулся по склону. Подошвы скользили на гладких камнях и на мху. Склон был очень крутой, деревья торопились навстречу.
Один раз Егор обернулся. Увидел белый дымок на гребне — и в тот же миг хлопнул выстрел. Пуля провизжала поверху.
Егор больше не оглядывался и не останавливался, пока не добрался до своего ложка. Здесь, в густом осиннике, он перевел дух.
К вечеру следующего дня Егор вышел к заводу Осокина.
Маленькие заводы все похожи один на другой. Пруд. Узкая плотина, заваленная шлаками. Под плотиной дымящиеся плавильные печи. В беспорядке разбросаны низкие домики рабочих с окнами, затянутыми бычьим пузырем и промасленной бумагой.
Завод был безлюден и тих. Только за длинным забором рудных и угольных сараев грохали гири о железные площадки весов.
Кругом завода вырубка — голые, низко опиленные пни. Вдали над болотистым лесом раскинулась на четверть неба желтая заря.
Егор побоялся итти по избам спрашивать. Сел на камень у изгороди, выжидал прохожего. С мемеканьем, мотая выменем, выбежала из-за угла коза. Она тащила за собой на веревке двух босоногих девчонок. Крикнул им про Дробинина. Девчонки пробежали мимо, потом обе враз шлепнулись на землю, удерживая козу.
— Чего?
— Дробинина которая изба?
— Вон эта, с березой. — И опять, только поднялись, потащила их кричащая коза.
Двор выложен ровным плитняком. Над колодцем береза. Собака на привязи не залаяла, машет хвостом, Видать, не злые люди живут. Постучал в оконницу — со слюдой окошко — никто не выходит. Еще раз в двери стукнул, вошел.
Молодая девушка выжимала тряпку над ведром — пол мыла. Испуганно глянула на Егора, выпрямилась, кинула русую косу за спину. В избе чистота необыкновенная, до блеска. Егор прикрыл поскорее драные колени полами азямчика.
— Жена Дробинина дома?
Девушка молчала. Дуги бровей поднялись высоко, точно она припоминала что-то.
— Меня Дробинин послал.
Сразу опустились брови, поласковели глаза, тихо прошептала:
— Я жена. Лизавета я.
Егор подивился: первое — волосы по-девичьи непокрытые, второе — уж очень молода. Дробинин ей в отцы годится: ему лет пятьдесят, поди, не меньше.
Лизавета опять принялась за мытье. Вода в ведре была совсем чистая, в избе ни соринки, а она раз по пяти протирала одну и ту же половицу.
Без стуку открылась дверь, вошел сутулый мужичок в темном кержацком кафтане. Долго молился мимо образов. Косясь на Егора, спросил:
— Не вернулся еще? — Вздохнул, сел на лавку: — Ты брось, хозяюшка, мыть-то. Чист. — И, почти не понижая голоса, сказал Егору: — Третий день вот так-то моет. Полудурье она, должно, хозяйка-то. Я третий день Андрея Дробинина жду: как ни зайду — либо пол скребет, либо посуду мытую перемывает. А ты откудова будешь?
Егор не приготовился к вопросу, помедлил и выговорил с трудом:
— Из крепости иду, В Невьянский завод.
Покраснел и подумал: «Зачем соврал?»
— Так, так. А я с Ляли, с казенного заводу. Насчет рудного дела к Дробинину. С паспортом отпущен, вот, — порылся за пазухой, не достал, — и уши целы, оба.
Мужичок визгливо захихикал, завертел головой. Был он юркий, с лисьей мордочкой. Чалая бороденка торчала вбок.
— Хозяюшка, хозяюшка, — ты меня помнишь? Как меня звать?
Лизавета виновато ответила:
— Забыла я.
— Вот! — Мужичок в восхищении повернулся к Егору: — Вот, парень, я ей десять раз сказывал, сегодня утром сказывал, как меня звать. Ничего не помнит. Хозяюшка, а деревья помнишь, что на телегах-то ехали?
— Деревья помню. — Лизавета начала всхлипывать. — Связали их веревками, повезли к царице… Кедрики милые!..
Она уже горько плакала.
— Только и помнит — про кедрики… Да еще про Андрея своего.
— Кедры и я видел, — сказал Егор. — Встретил я третьего дня обоз с деревьями. Живые. Куда их везли?
— Она верно говорит: в царицын сад повезли, в Петербург. Казенный лесничий, господин Куроедов, сопровождает. Я с ними сюда и приехал, подвезли меня немного. Мужички кручинятся: до Егошихи на Каме им гужом доставить велено. По Чусовой бы сплавить их, по-настоящему-то, да барок, вишь, нет: все с караванами ушли. А от генерала велено нынче же, немедля, подарок доставить в Петербург. Ученые они, им виднее. Только, парень, по худому моему разуму, не так бы надо. Не так. Под Соликамском на самой на Каме этих кедров видимо-невидимо. Барки там сделать — прямо на барки высаживай деревья да вези. Скорей бы оно вышло, право. — Он снова с визгом засмеялся. — Ну, пойду. Прощай пока, молодуха, еще зайду попозже. Дело у меня такое… А ты, парень, ведь соврал мне, а?. — Приблизил лукаво сощуренные глаза к лицу Егора, любовался его смущением. — Соврал ты, право, соврал. Не из крепости идешь. Кабы из крепости, разве ты повстречал бы тот обоз с кедрами? Хи-хи-хи-хи!.. Ну, ничего, дело твое. Я в чужое не мешаюсь. Меня, парень, не бойся.
Ушел. Егора клонил сон… Он спросил хозяйку, можно ли остаться ночевать. «Подушку?» — спросила Лизавета и подала белую перовую подушку. Егор осмелел, попросил поесть чего-нибудь. Хозяйка охотно его накормила. Тогда Егор забрался на полати, свернул азямчик себе под голову — подушки он не взял — и заснул камнем.
Проснулся ночью. На полати летел дух мясного варева. Слышались поочередно два мужских голоса. Один гудел, другой сладко выпевал. «Хозяин пришел». Егор глянул сверху. Над корытцем с водой горела лучина. На столе стеклянный штоф, обгрызенные кости у деревянных тарелок. Дробинин беседовал с лялинским гостем. Хозяйка спала на широкой лавке. Егор стал слушать разговор.
— А восемь годов тому руда кончилась… — рассказывал лялинский. — Генерал приезжал, велел завод на стеклянный переделывать. Дули посуду, да плохая получалась, ломкая. Тогда генерал объявил: «Кто близ заводу руду вновь обыщет, то не токмо тот от заводских работ, но и дети его от службы рекрутской освобождены будут». Я отпросился руду искать. До того никогда на поисках не был, да понадеялся на счастье. И не зря пошел. Далеконько только, по Лобве-реке, на Высокой горе нашел медную руду. Показал штейгеру Лангу кусочки. Послали меня к генералу в крепость. Испытали руду. Генерал меня похвалил: «Молодец, Коптяков. А мои рудознатцы — пачкуны». Это его любимое слово было. Как на что разгневается — другого слова нет, а «пачкуны» — кричит.
— Знаю, — сказал хозяин. — Он и деревню одну так окрестил. Кержацкий выселок. Пришли к нему мужики, просят, чтобы утвердил землю за новоселами. А он: «Как называется?» — Названья-то еще и нету. «Ну, придумайте». Ему бумагу писать надо. Мужику, знаешь, думать долго. Вспотели и молчат. «Пачкуны вы, и деревня ваша пусть так называется».
— Блажной был немец. А теперешний — русский, да лютый какой.
— Татищев теперь. Всё крепости строит. У этого другая поговорка: «Мешкаледно!» Горячий, всё сразу да срыву… Ну и что, освободили тебя тогда от заводской работы?
— Как же! С год по вольному найму считался. А тут моя руда и кончилась. К тому времени припас я другое место, по Лобве же, Конжаковский рудник. Послал брата объявить, думал — и его от заводской работы освободят. Нет, руду разрабатывают, а брат в приписных крестьянах так и остался.
— А ты?
— Вишь, я рудоискателем числюсь. А какой я рудоискатель, — так, случаем на те жилы наткнулся. Скоро и конжаковская руда кончится, заводу, опять остановка, а меня, боюсь, пошлют в работы. Генерал другой, так, может, и закону перемена. Надо найти новое место. Вот и пришел к тебе, Андрей Трифоныч, — научи меня искать по-настоящему. Возьми с собой на поиск.
— Научить, говоришь?
Дробинин долго поправлял лучину в светце. Угольки с шипеньем падали в воду. Потом встал, заботливо подоткнул подушку под головой спящей Лизаветы, снова сел за стол:
— Неподходящее дело. Я осокинский работник, ты — казенный. Ежели Осокин, Петр Игнатьич, узнает…
— Да ведь я искать буду далеко, на Лобве опять где-нибудь или на Сосьве.
— Всё равно. Пока казенной меди мало, у Осокина задорого покупают… Мне-то что. Это Осокин так судить будет. А мне разве жалко? Руда — она божья.
Коптяков завздыхал, полез в свою котомку и поставил на стол новый штоф. Пили, ничем не закусывая.
— Нужна казне руда, — гудел Дробинин, — вот как нужна. Всякая — медная и железная. Хорошие-то места все расхватаны Демидовы да Осокины, Турчаниновы да Строгановы… Казна, выходит, запоздала. Вот и идет у них меж себя война. А нас они как попало поделили.
— Это ты верно, Андрей, — война… А пуще всех Демидовы жадничают. Что ни год — завод новый, либо два.
— Цари! — кивнул бородой Дробинин. — Демидовы здесь царствовали, пока Татищева не было. Им уж и руды-то не надо, хватают зря, только чтоб казне или другим заводчикам не досталось. В Вые медную руду им вогулич открыл, так двадцать лет не трогали. А как пронюхали про Выю в Екатеринбурге, — Акинфий Демидов давай скорей завод строить.
Коптяков встал с лавки, отошел, оглядываясь, шага на два и поклонился Дробинину земным поклоном.
— Научи, Андрей Трифоныч, — с тоской сказал он, — богом тебя молю. Ты, говорят, слово такое знаешь, что тебе руды открываются.
Дробинин нахмурился и нагнулся над столом. Потом вдруг расхохотался:
— Есть такое слово! Хочешь, скажу?.. «Глюкауф!» — вот какое.
— Глюкауф? — недоверчиво повторил Коптяков.
— Это я от казенного лозоходца перенял. Был такой в Екатеринбурге, немец. Гезе его звать. Лозой руды искал. Не знаю, уехал, нет ли. Плохо что-то у него выходило…
Егор опять заснул. Его разбудил осторожный стук в окно. В избе было темно. Все спали. Хозяин долго не просыпался. Наконец встал, кряхтя и отплевываясь. Подошел к окну:
— Кто там?.. Юла, ты?.. Сейчас. — В голосе Дробинина послышалась тревога. Он торопливо подошел к двери и брякнул деревянным затвором. Кто-то вошел.
Шлепнул на пол невидимый мешок.
— Чужие есть?
— Есть один лялинский.
— Спит?
— Спит.
— Разбуди его, пусть выйдет. И жену вышли пока. Да огня не вздувай.
— Жену я трогать не буду. Еще напугается. Да она и не проснется. Эй, Влас, пробудись-ка!..
Дробинин растолкал лялинского. Тот, ничего не спрашивая, покорно вышел из избы.
— Ну, теперь одни. Сказывай, что у тебя. Как это ты опять в наших краях очутился. Юла?
— Сказ у меня короткий. Вот держи узелок — тут три камня. Руда. Положи в сохранное место и береги пуще глазу. Как кащееву смерть, — знаешь, бабы сказку сказывают.
— Что за руда?
— То тебе лучше знать. Ну, вздуй огонь, посмотри. Мне охота твое слово знать.
Затрещала лучина. Егору с полатей видно лицо ночного гостя: оно изуродовано клещами палача. Вместо носа дыры разорванных ноздрей. Так клеймили разбойников.
Хозяин повертывал на ладони каменные куски:
— Незнакомая. Не видал еще такой руды. Где нашел?
Юла захохотал:
— Думаешь, Юла тоже рудоискателем стал? Нет, не собираюсь. Да и эту не я нашел. Мое дело, сам знаешь, другое. А ты только похрани ее до моего спросу.
— Куда теперь пойдешь?
— Лишнего не спрашивай. Жив буду — и до тебя слух про Юлу дойдет.
— Ладно. Хлеба, поди, надо?
— Давай. Да спрячь наперво камни-то. И свет погаси.
Юла сам вынул лучину из светца и сунул пламенем в воду.
Утром Егор, свеся с полатей ноги, смотрел, куда спрыгнуть, а тут в избу вошел Дробинин. Их глаза встретились.
— А, знакомый! Слава богу, — значит, благополучно. Как дошел? Давно ли здесь?
— С вечера.
— Со вчерашнего? Что ж хозяйка… — Мохнатые брови рудоискателя сдвинулись. — Спалось как? Мы тут долго с лялинским беседовали, — не слыхал?
— Не слыхал, спал крепко. — Егор на этот раз соврал с легким сердцем: он понял, что Дробинин будет недоволен, если кто подслушал ночные беседы.
— А потом сосед еще приходил. За жаром. Это уж перед утром. Тоже не слыхал?
— Не, ничего.
— Ну и ладно. Еще бы не спать — после такой дороги. А я боялся: тогда выстрел был…
Он замолчал: выжимая мокрую бороденку, в избу входил Коптяков.
Егор вышел во двор. Утро было ветреное, но солнечное. Собака валялась на боку, натянув цепь, и лежа лениво помахала хвостом. Егор достал ведро воды из колодца.
— Дай-ка полью. — Из-за плеча просунулась рука Коптякова. Он взял ведро. Сквозь плеск воды Егор расслышал, что мужик что-то шепчет.
— Что говоришь?
— Говорю: ты в избе спал, не слыхал ли, о чем хозяин с прихожим баяли, вот когда меня из избы выгнали?
— Не слыхал.
— Экой ты какой! Хоть как зовут-то его, не говорили ль?
Егор перестал мыться. Он в самом деле забыл имя ночного гостя.
— Гуляй… не Гуляй, — вспоминал он. — Или Юла…
— Юла, говоришь? Ну-у… — Коптяков просиял. — Это, братец ты мой, такое дело… — Он оглянулся на дверь избы. — А о чем, хоть маленечко, ну-ка, ну-ка?..
— Не слыхал, сказано.
— И не надо, господь с тобой. А слыхал, так забудь. Спал — и всё. Ишь, Дробинин-то на хозяйку ревет в избе. Это что про тебя забыла сказать. Я про нее узнал вчера, отчего она полудурка беспамятная. Ее маленькую башкирцы в полон взяли, потом среди степи кинули, а Андрей подобрал. Такую хоть добром, хоть пытай — ничего не вспомнит. Вот и ты так же: забудь, коли что слышал.
Завтракали. Ели молча. Дробинин с треском сокрушал на зубах сухари. Коптяков макал свой сухарь в квас и сосал его. У Лизаветы глаза заплаканы, но она уже улыбалась своей всегдашней, тихой и виноватой, улыбкой. Говорили про Кошкина, нижнетагильского приказчика, от которого сбежал Егор.
— Да-а, — пел Коптяков и крутил свою бородку, — бога не боятся эти приказчики.
— А нешто и у вас на Ляле про Кошкина слышно? — спросил хозяин.
— Все они одинаковы. Греха не боятся, — повторил Коптяков. Глаза его лукаво засверкали. — Совести не имеют. Да-а… А вот одного человечка они боятся.
— Кого это? — Дробинин махнул бровями на гостя.
— Есть такой, надежа крестьянская. Сказать, что ли? Да ты, Андрей, поди, лучше моего знаешь?
— Никого я не знаю, — буркнул Дробинин.
— Ну-у? Зовут его Макаром, а по прозвищу…
— Замолчи! — Дробинин встал, шагнул к гостю. — Ты… ты чего?.. Ты, Влас, меня просил, чтоб я тебя на поиск взял… Да выдь-ка лучше сюда.
Он вышел из избы. Коптяков мигнул Егору и тоже вышел.
Егор стал собираться в путь. Затянул потуже опояску, нашел под лавкой шапку, выбил из нее пыль. Азямчик сначала свернул, но подумал и надел в рукава: хоть и жарко будет, да портки уж очень драные. Спасибо Андрею, — добрый мужик, вывел, накормил. А оставаться больше неохота: всё тайны, перешопты какие-то, врать тоже приходится. Домой бы поскорей! И зачем сказал лялинскому про Юлу?.. С хозяйкой надо проститься по-хорошему. У нее, видал, сухарей большой мешок насушен.
— Ты никак в путь готов? — прогудел Дробинин. — Вот чего, парень. Мы с Власом сегодня в Башкирь на рудный поиск махнем, так и тебя захватим. Тебе с нами ловчее. Почти к самому Екатеринбургу приведем. Ну-ка, хозяйка, собирай нас. — Недели на две. А я в контору пойду.
— Андрей, опять уходишь? — Лизавета несмело прижалась к рудоискателю. — Андрей, опять одну оставляешь?
Дробинин положил на русую голову свою ладонь, большую, как лопата.
— Эй, Лиза! Наша жизнь такая. Рудоискателя, как волка, ноги кормят.
Шли по лесистым увалам. Шли быстро, но дневки устраивали часто: в местах, где по разным приметам могла оказаться медная руда. Тут рылись в песчаных наносах, копали глубокие шурфы — колодцы.
Андрей Дробинин, как все уральские мастера, не любил тратить лишних слов. «Приглядывайся!» — было главное правило его науки. Случайный ученик Егор следовал этому правилу усерднее, чем Влас Коптяков. Лялинский рудоискатель сам полжизни провозился с рудами и сам знал множество примет, но рассчитывал он больше не на приметы, а на то, что Дробинин откроет ему свое «волшебное слово».
Егору же всё было ново. По камешкам, которые Дробинин поднимал с земли, и еще потому, как он их разглядывал и как отбрасывал в сторону, Егор скоро научился различать пустую породу от руды и от рудных «поводков». Оказывается, первейшая при: мета медной залежи — сине-зеленые камни. Те обломки, которые Дробинин особенно долго вертел в пальцах, пробовал на зуб, раскалывал на части, — непременно имели хоть маленькие синие и зеленые черточки. Такие обломки рудоискатель, рассмотрев, молча совал Власу или Егору. Когда синь начинала попадаться часто, Егор уже знал: будет дневка и шурфовка.
— А у нас на Ляле руда больше колчеданная, а не с синью, — как-то сказал Коптяков.
— Бывает, — согласился Дробинин. — Здесь колчедана нет, здесь медная матка — песочная, а то и вовсе глина. А у вас, за хребтом, матка — твердый камень. Потому и руда у вас жилами залегает, а здесь гнездами.
Помолчав, Дробинин спросил:
— А по травам искать умеешь? Ну-ка, покажи цветок, который медной руды не любит!
Лялинский на ходу сорвал, должно быть наугад, стебель белого клевера.
— Неверно. Белая кашка растет на руде, а вот красной никогда не увидишь. И еще вот эта.
Дробинин показал на ромашку с белыми лепестками и золотисто-желтой серединой:
— Не любит ромашка руды. Медная руда — она ядовитая. На богатых местах и совсем ничего не вырастает. Это тоже помни. Если трава пожухлая и кустов никаких нет, — значит, медь неглубоко, тут ищи на камнях лазоревых знаков.
После этого разговора Егор и на цветы стал смотреть по-иному: может, багульник на этой поляне зря разросся, а может, он что-нибудь да означает.
Дробинин привел своих товарищей к песчаному бугру в глухом сосновом лесу.
— Чудская копь, — коротко объяснил он. — Давайте бить шурф, работнички.
Кто на Урале не слыхал сказок о чуди белоглазой? Жили будто бы в незапамятные времена по здешним горам чудины — народ мелкий ростом и своеобычный. Был будто на всех чудинов один топорик, да и тот каменный. Как понадобится чудину топор, выходит он на вершину своей горы и кричит на весь Урал, а ему с другой горы этот топорик и кидают. Когда стали приходить на Урал другие народы, чуди это не понравилось. Забралась она в самые темные леса, построила под землей бревенчатые жилища, там и скрывалась. А когда и в леса пришли чужие люди, чудь подрубила столбы своих подземных домов и сама себя погребла. Егор слыхал и о чудских копях — заброшенных рудниках, мечте всех рудоискателей. Эти копи были всегда на самых богатых медью местах, и руда в них бывала чуть тронута. Вот, к примеру, Гумешки — знаменитые копи недалеко от Екатеринбургской крепости, — они найдены по следам чудских рудокопов. Это всем известно. Но видеть своими глазами чудскую копь не приходилось еще ни Егору, ни Власу Коптякову.
Коптяков оживился необыкновенно, глазки его так и забегали. Он суетливо осмотрел склоны бугра, забрался и на вершину, а спустившись, сказал:
— Кто-то поработал уж, видать. В трех местах копано.
— В трех? — переспросил Дробинин. — Моя работа.
Целый день копали глубокий шурф. Песчаная порода была твердая, слежавшаяся, может быть, за тысячу лет. На глубине в рост человека Егор вывернул кайлом какие-то серо-зеленые ноздреватые кусочки.
— Дядя Андрей! Это что?
Дробинин определил с одного взгляда.
— Сок, — сказал он. — Тут его много.
— Сок? — удивился и не поверил Егор. — Как сок? Он же только в заводах на плавильных печах бывает, а мы дикое место копаем!
Сок или шлак — расплавленные примеси, которые получаются при плавке руд. Шлак выпускают из печи отдельно от металла, и он застывает в пенистый стекловатый камень.
— Значит, не вовсе дикое, — усмехнулся Дробинин. — Значит, у чуди плавильные печи здесь стояли.
— В старое время?
— Да уж, — шибко давно. А как иначе? Для чего им руда была нужна, как не для плавки?
Вскоре встретилась еще находка: окаменелые бревна — лестница или крепь чудских рудокопов. Бревна были насквозь пронизаны медной синью.
— Ну и глаз у Андрея! — с восхищением сказал Егору Влас. — Как он прямо на ихнюю шахту угадал. Земля будто вся одинаковая, а он: «Здесь копай!» Вот искатель!
Внизу теперь работал Дробинин, а его ученики, стоя наверху, вытягивали мешок с отбитой породой. В ожидании следующего мешка они разбирали куски породы, искали среди них руду. И руда попадалась часто, притом наилучшего качества, как уверял лялинский рудоискатель. А один мешок оказался сплошь полон гроздьями темно-зеленого малахита.
— Ай, руда!.. Ну, руда! — ахал Коптяков и рассовывал по карманам отборные кусочки. — Добрая руда! Вот бы мне такую на Ляле сыскать!
Из шурфа послышался голос Дробинина: «Подымай!»
На этот раз он сам поднимался наверх, держась за веревку руками и упираясь ногами в стенки шурфа.
— Пласт открылся, — сообщил Дробинин. — Лезь, Влас, погляди, как добрые пласты лежат. А ты, Егорша, собирай веток посуше: обедать пора.
У костра, после горячей тюри из сухарей с луком, Коптяков, не перестававший расхваливать рудную залежь, вдруг сказал, хихикая по своему обыкновению:
— Простой ты человек, Андрей Трифоныч!
— Вот на! — добродушно удивился Дробинин. — Пошто так?
— Ну, по-иному сказать, доверчивый. Такое богатейшее место, в казну не заявленное, показываешь другим — мне вот да Егору. Конечно, от нас вреда тебе быть не может. А нарвешься так-то на человека, который только о своей выгоде думает… Соблазн-то велик: награда…
— Знаю, кому говорю, — строго оборвал его речь Дробинин. — Приказчику Кошкину, небось, не скажу. На это место зарок положен.
— Кем положен? — враз спросили Коптяков и Егор.
— Народом. Думаешь, я один про эту чудскую копь знаю? Видать ее мало кто видал, а по слуху сотни людей знают. Давно знают — и молчат. Зарок такой: чтоб ни казне, ни заводчикам копь не открывать. А почему? — ближние деревни еще к заводам не приписаны и от заводских повинностей свободны. Если копь откроется, здесь непременно завод поставят, тогда ближних крестьян первыми к нему на работу припишут. Чуете? Вот и сговорено в народе: молчать.
— Андрей Трифоныч, — сказал Коптяков. — А ведь может хуже получиться. Свободных-то от заводских работ деревень мало осталось. К нашему Лялинскому заводу приписано восемнадцать деревень, иные за полтораста и более верст. Мужики за каторгу считают ходить отрабатывать такую даль. А ну как и до здешних дойдет черед, да и припишут их к какому-нибудь дальному-дальному заводу. Ведь взвоют тогда мужички, Андрей Трифоныч?
— Про что я и говорю. Коли уж неизбывно придется итти на заводскую работу да еще куда-нибудь далеко, тогда с общего совета зарок с копи снимется. Коли работать, мол, так есть место и ближе и богаче. Тогда чудская копь выйдет народной спасительницей. Понял?
— Понял, понял. Как не понять?.. А кто тогда заявку сделает? От чьего, то есть, имени?
— Не знаю. Рано о том думать.
— Как же всё-таки не подумать? Ведь награда кому-то одному достанется.
— Что это ты всё: «награда» да «награда»? Ты, Влас, вот что накрепко запомни: кто за награждением безо времени погонится и выдаст нашу чудскую копь казне, или Демидову, или их прислужникам, тому от народа положена казнь. Такой зарок… Ну, работнички, отдохнули? Берите лопаты, будем шурф заваливать.
— Как заваливать? — вскричал Егор. — Зачем же тогда копали?
— Надо было… В одиночку я этот шурф неделю бы бил, а втроем, вишь, за день справились. До ночи еще и завалить успеем.
— Погоди, дядя Андрей, — взмолился Егор. — Я и не поглядел пласта. Дай спущусь сначала.
— Лезь, коли охота. Только поживей.
По веревке Егор скользнул в шурф. Вот он стоит на дне полутемного круглого колодца. По стенкам, шурша, осыпаются песчинки. Небо вверху сузилось в голубой круг. Где же пласт? Даже не понять: где руда, где пустой камень. Наощупь, что ли, различают тут рудоискатели породы? Егор присел, рукавом почистил каменную стенку. Непонятно. Егор уже хотел смалодушничать и возвратиться наверх, не разыскав рудного пласта, но самолюбие не позволило. Упрямо, вершок за вершком, стал он обследовать стенки. Глаза постепенно привыкали к сумраку шурфа. Это вот руда — излом колючий и цветом потемнее. Если встать, то от пояса до самого низу идет сплошной слой… нет, тут два пропластка!.. Верхний потоньше, нижний много толще.
— Вылезай, парень! Чего присох? — послышалось сверху. Голова и плечи Коптякова заслонили свет.
Егор молчал и соображал: куда же идет пласт? Зажмурил глаза, вообразил себя на поверхности, на вершине холма. Где надо бить новые шурфы, чтобы они попадали на продолжение пласта?..
Впервые тут пришло Егору в голову, что искусство рудоискателя состоит не в том, чтобы находить выходы руды на дневной свет, а в том, чтобы «видеть» под землей, в некопаных местах.
— Дядя Влас, — попросил Егор. — Покажи, где полдень, где полночь.
Влас понял сразу и положил поперек отверстия шурфа палку, направленную по полуденной линии. Егор прикинул направление пласта и только после этого полез наверх.
— Ну, чего наглядел? — спросил его Дробинин, кидая в шурф первую лопату породы. — Можешь новые шурфы назначить?
Егор почуял насмешку в этом предложении, покраснел, однако показал — и даже с задором показал, — где, по его мнению, следовало бить шурфы.
Андрей с удивлением поглядел на Егора.
— Ухватка у тебя есть — скупо похвалил он и снова взялся за лопату.
После чудской копи дня три шли без задержек по увалам и настоящим горам.
Была ночь. Егор проснулся, потому что приглох костер. Пришлось встать, разгрести угли, придвинуть к ним концы сухих бревешек. Когда огонь разгорелся, Егор увидел, что Дробинина нет у костра. Коптяков, подогнув колени к подбородку, сладко спал, высвистывая носом.
Куда мог деться Андрей среди ночи? Страх вдруг охватил Егора, детский непомерный ужас перед таинственной чернотой, обступившей их ночлег. Кричать? Нельзя: криком только привлечешь к себе неведомых врагов. И огонь костра, разгоравшийся всё ярче, казалось, не спасал, а выдавал Егора тем… ну, тем, кто утащил Дробинина.
Егор на коленях переполз к лялинскому и зашептал: «Влас!.. Дядя Влас, пробудись!»
Влас, не вставая, немного приподнял сонную голову:
— Ась?
— Андрея нету… мне страшно… — дрожащим голосом выговорил Егор.
— Чего ты напугался, милы-ый! Придет — скажет. Ведь мы в лесу, а не в жиле. Чего бояться в лесу?.. Спи-ко, спи. В лесу оно спокойно. Не бойся ничего.
Влас вертко перекинулся на другой бок, спиной к огню, и через минуту уже посвистывал носом.
Не так слова рудоискателя, как его уверенность в Андрее и вот это мирное посвистывание успокоили Егора. Ему даже стало стыдно за свой страх. Коптяков завтра непременно смеяться станет-он такой! Спать не хотелось. Егор долго сидел, глядя в огонь. Где же всё-таки Дробинин?.. Встал, отошел десяток шагов от костра и остановился.
Такой непроглядно черной ночь казалась только из-за костра. Здесь, в стороне, из темноты выделились громады деревьев и заросли кустов. Егору вдруг померещился огонек, вспыхнувший вдали. Вспыхнул и погас. Там ручей, — Егор это знал, потому что вечером ходил туда за водой. Запомнилось, что течет ручей под обрывом, дальше идут луга. Егор еще предлагал остановиться на ночь у ручья, но Дробинин почему-то не согласился, привел их сюда, в чащу. Опять мелькнул огонек и на этот раз не исчез, а вырос в трепетный малиновый язык.
Что это? Чужой костер? Недолго думая, Егор пошел по направлению к огню. Темнота теперь его не пугала. Напротив: темнота ему друг. Прикрытый ночью, он осторожно подойдет к самому костру и высмотрит, кто там. Может быть, и Андрей увидел этот огонь и теперь из кустов наблюдает за пришельцами.
Трудно итти ночью по лесу. Ногами приходится нащупывать землю, а руками шарить перед собой, чтобы не выколоть глаз. Язык пламени то висел в темноте, показывая направление, то ненадолго исчезал. Исцарапанный, с разбитым коленом, выбрался наконец Егор к высокому берегу ручья. Право же, вечером он был в десять раз ближе.
Стараясь не хрустеть ветками, Егор влез на последний бугор. Огненный язык оказался верхушкой костра, а костер — вот он, рукой подать: на том берегу ручья, у самой воды. И не один костер, а четыре в ряд. Огни были разложены вдоль какой-то черной полосы на песке — канавы, — показалось сначала Егору.
Над полосой нагнулся человек с лопатой. Это был Дробинин.
Рудоискатель был занят непонятной работой: он бросал на черную полосу кучи песка и смотрел, как вода их размывает и уносит. Струя воды падала с края небольшой земляной плотинки, запрудившей часть ручья. Вечером этой плотинки не было, — значит, ее набросал Андрей.
Егор хотел было окликнуть рудоискателя и уже раскрыл рот, но в рот ему влетел комар, а через секунду, которая понадобилась, чтобы сплюнуть, Егора осенило: «нельзя!» Нельзя звать Дробинина. Ясное дело: он таится от своих спутников, — значит, рассердится, что Егор подглядел. Надо убираться потихоньку и потом молчать.
Однако Егор не сразу сполз с бугра и еще увидел вот что: Дробинин двумя взмахами лопаты отвел в сторону струю воды и, нагнувшись, приподнял конец черной полосы. Вовсе это была не канава, а уложенные в длину пластины дерна. При свете пылающей смолистой коряги видно даже, что пластины уложены травой вниз, корнями вверх. Подняв одну отмытую от песка пластину, Дробинин старательно вытряс ее над следующей. Зачем это трясти пустой кусок дерна над таким же пустым?.. Непонятно. Уж не помешался ли рудоискатель?
А Дробинин одну за другой перетряхнул все пластины, последнюю подтащил к огню и, присев на корточки, стал ее рассматривать так тщательно, будто иголку искал.
Тут Егор осторожно повернулся и пошел назад, отбиваясь от комаров. Небо уже посветлело, и комаров проснулось великое множество.
— Теперь, Егорша, ты и один доберешься до крепости, — сказал Дробинин. — Вон видишь дым?.. Это Утка Казенная. Слыхал про такую пристань?
Путники стояли на холме над рекой Чусовой.
— Утку-то? — обрадовался Егор. — Да я в ней бывал! Зимой только: нас, школьников, посылали караван готовить к сплаву. Тут вовсе близко до дому.
— Это показалось тебе близко на конях-то ехать да по санному пути. А пешком — еще побьешь ноги. После Утки Казенной два завода будут на пути. Первый — Билимбаиха, барона Строганова. Через Билимбаиху иди без опаски. Второй — Шайтанка. Новый демидовский завод. В нем приказчиком Мосолов, изверг, похуже еще тагильского Кошкина. Всё с прибауточкой, будто и ласковый, а кровь людскую точит день и ночь. Там поберегись: могут зацапать.
— Ничего, Андрей Трифоныч. Я в Утке дождусь городской подводы, с ней и проеду. Тебе спасибо, что довел. Век не забуду. Может, удастся когда отплатить.
— Не за что. Прощай, парень.
— Счастливо, Андрей Трифоныч! Счастливо, дядя Влас!
Егор, уходя, еще раз оглянулся на рудоискателей. Они шагали на запад, — впереди рослый широкоплечий Дробинин, за ним щуплый и суетливый Коптяков, горбатый от большого заплечного мешка. Коптяков на ходу что-то говорил, размахивая рукой с батожком, должно быть, опять упрашивал Андрея открыть ему «слово».
— Сынок, сынок…
— Да ты слушай, мама. Еще заставлял меня красть и в ведомость неверно записывать. Отлучаться со склада никуда не велел, запирал меня. Сколько ночей я на железе спал. Я сам сказал приказчику, что, видно, мне бежать пора. Приказчик заругался. «Собака ты, — кричит, — сквернавец смелоотчаянный!» И еще по-разному: «Попробуешь бежать, так узнаешь, какие в Старом заводе тайные каморы есть». Я не стерпел, тоже его худым словом обозвал. Ну, тогда мне ничего не было, — отправляли железо на пристань, некогда было, Кошкин сам, на Чусовую уехал. А недавно он вернулся. Я стал думать: посмею убежать или не посмею? Думал, думал — да к утру за Фотеевой оказался. Дальше пошел лесами. На Осокина заводе меня рудоискатели с собой взяли. Они меня дорогой кормили и научили разные камни узнавать. Так и пришел.
— Ты себе, сынок, худо делаешь.
В избе полумрак, окно было закрыто ставнем, хотя на улице белый день. При всяком стуке Маремьяна торопилась к двери и долго слушала. Егорушка, чистый и сытый, сидел в углу. Ему совсем не хотелось думать об опасности, о том, что будет завтра.
— Корова-то цела?
— Как же, как же, цела. Вот ужо пригонят. Ой, да ведь ты парного не любишь, а утрешнего не осталось!
— Выходит, сама опять никакого не ешь. Кому продаешь?
— Ну, как не ем? Я всегда сыта. Много ли мне надо, старушечьим делом. А что лишку — продаю немцам, по грошу за крынку дают. Скоро петровки, а они и в пост брать будут.
Маремьяна открыла зеленый сундучок. На Егорушку пахнул знакомый запах красок неношенной ткани.
— Вот, сынок, рубашка тебе есть. Нравится?
Развернула ярко-ярко-желтую рубаху. Уже и темно в комнате, а по крышке сундучка словно сотню яиц разбили.
— Нравится, — сказал Егор.
— Исподнего наготовила. А это… — Она зубами растягивала узелок на платке. — Это на сапоги. Хотела послать тебе в Тагил, думала — долго еще не увижу.
Слезы покатились градом. Старуха бережно положила платок с неразвязанным узелком в сундучок и провела по лицу маленькой, сморщенной ладонью.
— Ой, боюсь я, Егорушка! Строгости здесь безмерные, а пуще всего за самовольство. Генерал теперь новый. Ссыльного одного за побег засекли до-смерти. Похоронили за валом, на Шарташской дороге, не скрываясь. Мне пастух сказывал.
— Так я, мама, не ссыльный, а школьник.
— Всё равно, за ученье служить должен, где прикажут. Что же теперь делать, Егорушка? Ведь обратно пошлют или что того хуже сделают.
— Не знаю. Только завтра я в Главное заводов правление пойду и объявлюсь. Надоело мне прятаться. И врать ничего не буду. Скажу, как есть.
У Маремьяны слезы высохли. Не плачет, деловито обсуждает, как лучше. Егорушку подбодряет. Пожалуй, с повинной итти будет всего вернее. Первая вина, да неужели не простят! Она сама пойдет к генералу, в ноги ему поклонится, ручку поцелует…
— Ну, мать, тогда я лучше опять в бега!
— Что ты, что ты, сынок! Я так это, по слабости своей сказала. Что я еще могу? Только не надо в бега. Страшно: беглых, как зверей, ищут! Весной нынче сбежали из тюрьмы разбойники. Их на работу вывели — подвал винный рыть у крепостной стены. А они, трое их было, бревно из палисада вывернули, цепи с одной ноги сбили, — через ров и в лес кинулись. Сюда, в Мельковку, солдаты прибегали, по дворам шарили, сено у нас кинжалами тыкали. Не поймали. Те, говорят, на Горный Щит ушли.
— Что за разбойники?
— Читали потом на базаре указ о поимке. Главный-то у них — Макар Юла.
— Юла?!
— Да. Слыхал про него?
— Н-нет. Ничего не слыхал.
В ворота крепости Егорушка шагнул, как в тюрьму… Теперь, если самому не объявиться, всё равно увидят, узнают, арестуют. Шел по улице, густо и мягко усыпанной угольным порошком, и боялся поднять глаза. Перед ним шла его длинная утренняя тень.
Мать заставила надеть новую рубаху. Это было всего хуже. Итти в Главное заводов правление таким одуванчиком! Егору хотелось сжаться, стать невидимым, а тут, кто и не хочет, так посмотрит: что за щеголь? Но нельзя и обидеть мать, — может, в последний раз видятся.
Город был шумен — за плотиной, на торговой стороне, кончился базар. Бабы несли корзины золотистых карасей. Степенные кержаки поглаживали на ходу бороды и никому не уступали дороги. Прорысили киргизы, приросшие к коротконогим лошадкам. Манси в звериной коже уныло нес туесок прошлогодней клюквы: видно, никто не купил.
По широкой плотине везли пушку новенькую, — пробовать будут, значит. Слева внизу, где Исеть скрывалась под крышами фабрик и мастерских, — лязг, скрежет, грохот. А справа — спокойный пруд, пахнущий тиной и рыбой. По берегу пруда, в садах, — дома горного начальства. Вот и каменное здание Главного заводов правления.
Егор поднялся в канцелярию. Первая палата, длинная и светлая, тесно уставлена столами. Копиисты, писчики, канцеляристы, подканцеляристы трещат гусиными перьями, стучат кругляшками счетов. «Горные люди» и просители обступили столы, отовсюду слышен приглушенный гул разговоров. В воздухе стоит тошнотворный запах чернил, сургуча и сгоревшего свечного сала.
Лишь несколько ближайших людей оглянулись на яркую рубашку Егора, да и те сразу отвернулись от него, занятые своими делами. Как тут будешь спрашивать: куда обратиться беглому школьнику? Егор потолкался по палате, вышел обратно в сени, — он совсем растерялся.
Толстый купчина вполголоса беседовал с канцеляристом в темном углу сеней.
— Значит, не удастся сегодня?
— И думать нечего.
Услышав часть разговора, Егор замедлил шаги. Дело касалось и его.
— А если доложить?
— Порядок такой, что ни о ком не докладывают. К его превосходительству до полудня прямо итти можно. Да это только так говорится. В той палате сколько народу сидит, дожидается. А они запершись сидят с советником Хрущовым, — пока не кончат, никому нельзя. Дальше — вызванных много. Опять же сегодня шихтмейстеров на частные заводы отправляют. Вы уж завтра наведайтесь.
Купчина вздыхал, крякал и шептал что-то совсем на ухо канцеляристу, а тот глядел в пол и разводил руками.
Егор неожиданно для самого себя сорвался с места, пробрался через толкучку первой палаты и оказался во второй, поменьше и поуже. Здесь вдоль стен сидели горные чиновники в париках, в мундирах. Они развалились на стульях в позах терпеливого ожидания. Прямо — большая закрытая дверь с блестящей медной ручкой. Не замедляя шага, ни на кого не глядя, Егор подошел к двери, взялся за ручку, потянул — дверь открылась.
Худое, обтянутое болезненной желтой кожей лицо с калмыцкими глазами, с жестокими тонкими губами, в рамке большого парика, — только и видел Егор перед собой. Остальное расплывалось в тумане. Он стоял перед главным командиром уральских и сибирских горных заводов — Василием Никитичем Татищевым.
— Кто таков? — быстро и невнятно спросил Татищев.
Точно со стороны услышал Егор свой ответ:
— Егор Сунгуров, арифметический ученик.
— Ну?
— Ваше превосходительство… я… беглый…
— Будешь бит, — быстро сказал Татищев, и тут удивление и гнев немного раскрыли его глаза. — Почему ко мне? А? В полицию. К Арефьеву. Марш!
Егор пошатнулся и окаменевшими ногами сделал три шага к дверям.
— Какого завода? — послышалось ему вдогонку.
— Нижнетагильского, ваше…
— Врешь. Как с Демидова завода? Стой! Ты же казенную школу кончил?
— Да, здешнюю.
— Почему попал на демидовские заводы?
— Я не знаю… Назначили.
— При генерале Геннине?
— Да.
— Кто был учителем в школе?
— В словесной господин Ярцов, а в арифметической поручик Каркадинов.
— Ярцов, говоришь?.. Иди-ка сюда.
Три шага обратно.
— Вот тебе задача: девять возведи в зензус, а потом в кубус.
— Зензус будет восемьдесят один.
— Так. А кубус?
Егор пошевелил губами: «Единожды девять — девять»…
— Кубус девяти — семьсот двадцать девять.
— Изрядно. Мультипликацию знаешь. А что есть радикс?
Пухлый учебник Леонтия Магницкого всплыл в памяти школьника. Он мысленно перелистал страницы, увидел на левом развороте начало главы о радиксах и с честью ответил.
— Скажи теперь, что есть пункт касательный?
— Пункт касательный есть тот, когда прямая линия, мимо круга идучи, во одном месте доткнется, а оного не прорежет. То и есть пункт касательный.
— Ладно. Посмотрим, можешь ли слагательно писать. Бери перо. Сядь вон там. Изложи прошением: как попал к Демидовым, что делал, почему бежал. Четыре минуты.
И без промедления Татищев обратился к третьему бывшему в комнате человеку:
— Так ты полагаешь, Андрей Федорович, что Колыванские заводы…
Егор кончил писать, покосился на Татищева. Тот продолжал разговор с советником Хрущовым, на столе перед ним стояли часы. Егор положил перо на подоконник, посмотрел в широкое окно и удивился: почему лес видно? Посмотрел еще. Вот так перемены! Западной крепостной стены не было. Там, где взгляд всегда упирался в высокий вал с бревенчатым палисадом, с полубастионом над воротами, — было гладкое расчищенное место. Далеко видны лесистые холмы и меж ними дорога на Верх-Исетскую плотину. Сотни рабочих роют канавы, тёшут бревна, возят камни…
— Дай сюда.
Егор подал исписанную бумагу.
Главный командир заводов только раз взглянул на нее, будто одним взглядом всё прочитал. Отложил в сторону.
— Так. «Близко году»… Значит, книжные шалости демидовские хорошо узнал. Годишься. Иди позови Ярцова и сам с ним вернись.
Егор не решился спросить, где ему искать Ярцова. «В канцелярии спрошу». Но первый, кого он увидел в ожидальне, был его учитель.
— Сергей Иваныч, вас… — Егор показал на дверь кабинета. — Идите сюда.
— Инструкцию получил? — встретил Татищев Ярцова. — Нет? Возьмешь там. Ты назначаешься шихтмейстером на заводы Демидова — Шайтанский и новый Баранчинский, и на Билимбаевский Строганова. Жить будешь на Шайтанском. Главная твоя должность — иметь надзор, чтоб в книги правдивая запись была. Чтоб с выплавленного чугуна десятина в казну исправно поступала. Это раз. Второе — чтоб лес не губили задаром. Остальное всё в инструкции найдешь; чтоб беглым приюту не было; если раскольники-пустоверы есть, так платили бы за них двойной подушный оклад. А письмоумеющим тебе в помощь — вот, Сунгуров. Не взыщи, — какого сам выучил. Твой ученик?
— Мой, ваше превосходительство. До правила субстракции в словесной школе обучался.
— Ну, он потом у Каркадинова еще был. Ничего, годится. Лучше всё равно нету. Забирай его с собой.
— Когда прикажете выехать из Екатеринбурга?
— Завтра же. А только вот что: нет Екатеринбурга… Не понимаешь? Зачем иноземные звания? Есть — Катеринск.
Так Егор Сунгуров снова явился в Шайтанский завод, через который четыре дня назад пробирался робким беглецом.
Завод стоит в сорока верстах от Екатеринбургской крепости. Задумал его строить лет двадцать назад еще первый из Демидовых — Никита Демидыч Антуфьев, бывший тульский кузнец и друг царя Петра Первого.
В диких лесах и болотах, по берегам горных речек жило тогда несколько семейств звероловов-башкир. Они подстерегали бобров, ставили самострелы на лосей, ловили рыбу в Чусовой. К ним, в Шайтан-лог, и явился Никита Демидыч. Он уговорил башкир за десять рублей уступить ему их угодья, а самим переселиться на юг, верст за сто — к озеру Иткуль. Башкиры откочевали, но в скорости Никита Демидыч помер и места долго стояли пустопорожними. Сыновья Демидова — Акинфий и Никита Никитичи тоже не сразу взялись за постройку завода. Хоть и богатая тут железная руда, и лесу много, и Чусовая близко — удобно готовый металл отвозить, но опасно: у самой границы немирной Башкирии оказался бы завод.
И только когда невдалеке выросла и окрепла Екатеринбургская крепость, Никита Никитич послал сына Василия и приказчика Мосолова строить доменные печи Шайтанского завода. А сам заложил новый завод еще дальше к югу, на Ревде. Теперь оба эти завода уже работали.
В Ревдинском заводе Никита Демидов поселился сам, у него дворец не хуже, чем у брата Акинфия в Невьянском заводе. Так и сидели два брата владетельными князьками: один прибирал к рукам земли на севере, другой — на юге. Не было бы на Урале людей сильнее их, да вот прислали из Петербурга главным командиром казенных горных заводов Василия Татищева, их давнего врага. С ним ужиться было невозможно, кто-то кого-то должен слопать: Демидовы — Татищева или Татищев — Демидовых.
Приказчик Мосолов был человек большой и грузный, но в движениях легок, нрава веселого, за словом в карман не лазил. Родом из Тулы. Был он раньше не последним купцом у себя в Туле, да разорился. На демидовские заводы в приказчики пошел с одной целью: поскорее опять разжиться и начать свое дело. Управление Шайтанским заводом лежало на нем одном: Василий Демидов был молод и к тому же хвор, а у отца его, Никиты Никитича, забот и так много. Знали Демидовы, что Мосолов их обворовывает, но уличить не могли.
Вновь назначенного шихтмейстера Мосолов встретил с почетом. Жилье отвел ему в хоромах, в которых сами хозяева останавливались. За обедом подавали столько смен кушаний и вин, что Ярцов дохнуть не мог, когда вставал из-за стола.
Однако шихтмейстер должности своей не забыл: сразу после обеда потребовал показать ему завод, бухгалтерские книги и списки рабочих людей.
Прошли по заводу, постояли у огнедышащей домны, заглянули на пильную мельницу. Осмотр углевыжигательных куч отложили до завтра. В прохладной конторе засели за книги. По новеньким бревенчатым стенам текли слезы душистой смолы. Мосолов заботливо устроил сквознячок.
Шихтмейстер с тоской смотрел на «ведомости» и счета: в них цифр не было. Приказчик вел все записи по-старинному — церковнославянскими буквами, заменявшими цифры. Проверить итоги без привычки было не легко. А Мосолов уже подсовывал перо: «Подпишите!»
Два раза брал Ярцов перо в руки, но всё-таки не подписал.
— Потом, — сказал. — Я потом подпишу, ты… вы… не сомневайся, Мосолов. Книги эти я возьму к себе, вот Сунгуров еще раз пересчитает, — так это, для порядку.
— Если по порядку, то книги из конторы я дать не могу, — ответил приказчик, нагло глядя прямо в глаза Ярцову. — Да ведь, сударь, это и не обязательно — за прошедшее время книги ревизовать. В инструкции у вас про то сказано.
Ярцов рот раскрыл от удивления: инструкция была секретная и только вчера подписана главным командиром. А демидовский приказчик уже читал ее! Надо с ним держать ухо востро.
От хозяйских хором Ярцов отказался, — попросил для жилья простую избу, но отдельную. Избу ему отвели.
Егор первые дни никак не мог свыкнуться с новым своим положением. При виде Мосолова дрожал. Попадись приказчику беглый школьник еще неделю назад — шкуру бы с него спустил. На заднем дворе третий день бьют батогами крестьянина, а за что? — за то, что подал в Главное правление заводов челобитную с жалобой на приказчика. И крестьянин-то не крепостной, а только приписной к демидовскому заводу.
Егор побывал в таборе за прудом. Там в берестяных балаганах, под холщевыми палатками жили только что привезенные семейства, купленные в разных концах России. В том же таборе под телегами обитали приписные крестьяне из-под Кунгура, человек сто. Они отработали на сплаве чусовского каравана и теперь могли бы вернуться домой, но Мосолов им объявил, чтобы через две недели опять явились — на сенокос.
Мужики сидели вокруг костров, озлобленно ругали приказчика, высчитывали по пальцам.
— Туда-назад на худых конях как раз две недели и выйдет. Значит, приехал, бабу поколотил, что плохо сеяла, да опять сюда торопись.
— Задержал на сплаве лишнее, сулил заплатить, и дал по три копейки за день. Прошлым летом баба без меня работника нанимала, платила ему по двенадцати за день да еда. Это где же деньги брать?
— Ой, неладно приказчик поступает! Гибель приходит народу.
— Разорение…
Егора мужики не боялись, допускали к своим кострам и разговорам. Может быть, втайне даже надеялись, что через него дойдет слух до горного начальства. Самим-то жаловаться запрещено. Раз как-то слышал Егор от мужиков про Юлу. Рассказывал Кирша Деревянный, молодой мужик, самый отчаянный в таборе.
— Бедного он никак не обидит. Еще поделится, А мироедам, бурмистрам да приказчикам от него горе. Где появится — уж там, глядишь, приказчик без пистолета да без охраны нос из заводу высунуть боится.
— Кирша, а ты расскажи, как Макар Юла воеводу повстречал.
— Это нашего-то, кунгурского?
— Во-во!
— Это так было. Ехал кунгурский воевода, Кропоткин князь, в монастырь. Сам в коляске, позади двое вершных стражников. В лесу, в глухом месте, повстречалась им телега — едет мужик рваные ноздри. Едет, с дороги не сворачивает. Воевода ему гаркнул: «Ты чего? Еще уши, видно, целы? Эй, верные слуги, дайте ему шелепугов!» А мужик-то и говорит: «Я, — говорит, — Юла». Ну воевода как глотку разинул, так и закрыть не может. У стражников руки не поднимаются. Юла дальше говорит: «А под кусточками сидят все мои товарищи». Воевода глаза скосил — ему почудилось разбойников, может, с тыщу. Сидит князь ни, живой ни мертвый. Юла с телеги соскочил, подходит: «Что с тебя взять, воевода?. Давай шапками поменяемся». Надел его соболью, ему прихлопнул свой колпак. Опять на телегу повалился. «Ну, — говорит, — я на дружбу, на беседу не навязываюсь. Объезжайте!» Кучер взял стороной, объехал. Юла себе дальше на телеге, куда знал. И никого-то под кусточками не было. Юла один был.
Шел раз Егор на лесные вырубки — пни пересчитать на какой-то спорной делянке. Шел по розовым холмам: шиповник цвел в полную силу. Пахучие лепестки сидели густо, сплошь покрывали кусты — листьев не видно. Ветерок собирал и сгущал цветочный дух. Такой ветерок налетит, обольет — голова закружится, и сладко щемит сердце. Ни о чем не думалось Егору, шел он и пил полной грудью густой струистый воздух.
Сзади послышался стук сапожных подковок о камни. Егор обернулся. Его догонял Мосолов. Приказчик прыгал с камня на камень, легко неся свое большое тело.
Стараясь заметно не спешить, Егор зашагал к лесу. Он чувствовал, как приближается приказчик. Повернул круто налево, по кустам — нет, не отстает. Вот совсем за спиной… подходит…
—. Чего от меня бегаешь, парень?
Егор исподлобья поглядел на приказчика и промолчал. А тот вытирал лицо платком с голубой каймой и дружелюбно улыбался. Они стояли на лужайке, среди высоких цветущих кустов.
— Никак не угадаю с тобой поговорить… Али совесть нечиста? Я ведь знаю, что ты тагильский. Да это ни к чему теперь, — может, оно даже лучше повернулось. Побег твой… это грех небольшой. Служи, пожалуй, на государевой службе, да и Акинфия Никитича пользы не забывай. За ним, брат, служба-то вернее. Думаешь, пожалел тебя Татищев? Как же, пожалеет! Он назло хозяевам тебя принял, власть свою показать лишний раз. Выгодно ему будет — и отдаст тебя, не задумается. Ты это помни. А пока пользуйся счастьем, заслужи милость Акинфия Никитича. Смекаешь, что делать надо? Чего молчишь-то?
Егор уперся взглядом в траву и ничего не отвечал. Еще и не понимал как следует, к чему клонит приказчик, только чувствовал: к чему-то нестерпимо стыдному.
— Без жалованья пока служишь, верно? Ну, положат потом тебе полтину в месяц. Я ничего не говорю, это тоже деньги, брать надо. Да только на полтину не проживешь. Мать у тебя, знаю, старуха. В Мельковке, что ли, живет? Перебивается с хлеба на квас. Ты один сын, а добрый сын должен печься о матери. Вот и подкопил бы денег ей на коровку. С коровкой-то много веселей. Да и о себе подумать пора: молод-молод, а не мальчишка. Без денег-то везде худенек. Верно я говорю? — Ответа не дождался, но продолжал не смущаясь: — На твоей должности ты нам много пользы можешь принести. Шихтмейстер-то глуп, как теленок, а нравный, — видно, много захотел. Ну, ничего, обуздается. А ты будешь получать от меня по рублю в месяц — это так, ни за што, ни про што. Да еще разные награды, за каждую услугу особо, я расскажу при случае. Из всего надо уметь деньги выжимать.
Мосолов сорвал с ближнего куста нежнорозовые лепестки, положил меж ладонями, растер крепко. Понюхал грязный катышок и, не глядя, уронил.
— Хотя взять этот цвет, шипицу-то. Вон ее прорва какая! Глупый скажет: так цветет, для красы-басы. А умный знает — на красоте не онучи сушить, он и из шипицы такую механику устроит, что твоя домна… Счастье Сунгурову, прямо скажу — счастье. Двух маток сосать можешь. Думаешь, Татищев да и твой Ярцов не знают, как у Демидова кошель развязывается? Зна-ают. Сейчас не берут, так потом брать будут. Непременно. Всё, брат, на свете продается. Генерал Геннин тоже не сразу за ум взялся. «Трудливец, трудливец… Гол, да не вор…» и всякое такое… А как пропали у него где-то в заморском банке деньги, так сразу меня вызвал… Ну, тебе про это знать не полагается.
Приказчик положил руку на Егорово плечо. Егор качнулся, еще ниже склонил голову.
— Ну, как поглянулась моя история? А? За первым рублем приходи ко мне хоть завтра. Да ты что всё молчишь? Заробел, парень? Хо-хо. То ли бывает. Живи смелей — повесят скорей. Так-то.
Давнул еще плечо, повернулся и ушел. Егор поднял голову, приложил пальцы к щекам — они горели огнем.
Долго Егор бродил по вырубке, считал пни, отмечал их углем и бормотал: «Он мне… а я ему… он мне… а я ему»… Это он вел запоздалый спор с приказчиком — воображал свои удачные ответы, представлял смущение и испуг своего противника.
«Сказать, не сказать Ярцову?» — раздумывал Егор, возвращаясь домой.
Егор не забыл, как Ярцов робел и тянулся перед главным командиром. С досадой и стыдом наблюдал Сунгуров, как Ярцова запутывал приказчик, — взять хотя бы первый день, когда чуть не были подписаны непроверенные ведомости. Твердости не хватало шихтмейстеру, вот чего. И весь он какой-то развинченный — не сядет прямо, а непременно развалится мешком, руки, ноги растеряет. По вечерам, до сна, подолгу валяется на кровати одетый и вздыхает. Вечно он почесывается, парик набоку. Раз Ярцов затворился в горнице, сказал, что будет работать. Полдня просидел. А потом Егор вымел из горницы ворох стружек и под подушкой шихтмейстера увидел резного из липы конька — детскую забаву.
Домой Егор пришел в сумерках.
— Сунгуров, ты? — крикнул из горницы Ярцов. — Я тебе творогу оставил. На окошке. Ешь.
Егор рассказал о сегодняшней своей работе. Много пней нашлось меньше четырех вершков, а такие деревья к рубке не показаны. И отводы лесосечные не те, что на планах, — вдвое, поди-ка, больше.
— Ты запиши и похрани пока, — равнодушно сказал Ярцов.
— А в Контору горных дел разве не будете писать?
— В контору?
Ярцов вышел из горницы к Егору, тяжело плюхнулся на лавку, в самый угол.
— Нет, не стоит. Если при нас немерные деревья станут рубить, то запретим. А так — ну их!.. Пусть копится. Не люблю я начинать дело, когда не знаю, что из него выйдет.
— А если нас за недонесение потянут?
— Это еще когда будет. А верней, что никогда не будет. Всё это малости. Приказчик выкрутится.
Егор помолчал, а потом сказал неожиданно для самого себя, как это у него часто бывало:
— Сергей Иваныч, отпустите меня в рудоискатели.
— Ишь ты! — удивился шихтмейстер. — Полжизни в лесу да в горах прожить захотел. Медвежьим племянником заделаться. И то покою нет. Мне вот скоро на Баранчу ехать, так я пудовую свечу поставил бы, только б не ездить.
— А славно в горах! Сам себе хозяин. Нашел рудное место — награда.
— Много ты знаешь. Так тебе руда сама в руки и пошла.
— Я бы сначала на рудознатца учиться стал.
— Есть в городах ученые, да не очень-то лезут в горы. Руды искать — как в карты играть. Неверное дело.
— Так не пустите?
— Я власти не имею пускать, не пускать. Да тебе зачем отпуски? Ты мастер бегать. Вот опять ударься в бега да где-нибудь в самом тайном месте и раскопай прииск, чтоб сразу медная, свинцовая и серебряная руда.
— И золотая!
— Нет, золота у нас не бывает. Золото только в жарких странах находят, в Индии. Да и этого тебе хватит, три руды сразу никому не объявляй, собери из скитников да из беглых колодников компанию, завод тайно построй.
— Вас шихтмейстером, Сергей Иваныч…
Учитель и школьник взапуски стали сочинять чудесную небывальщину… Уж Егор стал главным командиром всех заводов, уж он построил дворец из свинцовых плит с серебряной крышей, уж Ярцов в карете, сто лошадей цугом, поехал к царице ужинать. Тут Ярцов опомнился:
— Фу, глупость какая!.. А ну, Сунгуров, добудь огонька, зажги свечку. Спать пора. Живо!
Он зевнул. Егор вскочил, нашарил на полке трут, огниво и кремень, стал высекать огонь.
— Какая разница, — вдруг спросил шихтмейстер, — между школьником и огнем?
Егор не знал: можно еще продолжать шутки или Ярцов говорил серьезно.
— Разница? — переспросил осторожно. — Да они же совсем не похожи, Сергей Иваныч. Во всем разница.
— А вот и похожи. Подумай.
— Не знаю, Сергей Иваныч.
— Школьник и огонь только тем разнствуют, что огонь сначала высекут, а потом разложат, а школьника сначала разложат, а потом высекут.
Егор в эту минуту раздувал трут, — фыркнул, поперхнулся горьким дымом, закашлялся и расхохотался сразу. И над недогадливостью своей смешно, и радостно, что Ярцов совсем не строг. Значит, будут еще впереди веселые часы.
— Я вам тоже загадаю, — закричал он, кашляя и чихая. — Что выше лошади и ниже собаки?
— Как, как?.. И ниже собаки? Не знаю. Я думал, все загадки знаю, какие есть, а эту не слыхал. Подожди, не говори, я сам. Сейчас лягу и подумаю.
Свеча была зажжена, и Ярцов унес ее к себе в горницу. Егор улегся на узкой лавке и сразу заснул. Он сладко храпел и не видел снов.
В горнице ворочался и вздыхал шихтмейстер. Так прошло часа два.
— Сунгуров!.. Проснись, эй!..
Голова Егора поднялась, обвела мутными глазами фигуру шихтмейстера в одном белье и опять упала на лавку.
— Эк, спит как! Сунгуров!! Пожар! Разбойники пришли! Вставай, вставай!
— Что случилось, Сергей Иваныч? Где пожар?
— Да пожара, пожалуй, нету. Ты скажи отгадку; а то заснуть не могу.
— Какую отгадку?
— Ну, сам загадал: что выше лошади, ниже собаки?
— А… Седло это, Сергей Ива…
Не договорив, Егор повалился на лавку и захрапел.
Лошади везли отлично: накануне прошел грозовой дождь, — дорога была и не пыльная и не грязная. Ярцов с Мосоловым в крытой повозке, запряженной четверкой лошадей, ехали на реку Баранчу. Там на вновь обысканном месте Демидовы закладывали чугуноплавильный завод.
На второй день пути были в Невьянском заводе, одном из самых старых на Урале. Здесь стояла семибашенная крепость. За стенами ее виднелись демидовский дворец и отдельная высокая наблюдательная башня; которую возвел Акинфий десять лет назад, в 1725 году.
В Невьянске ночевали, а на третий день добрались до Нижнего Тагила с его знаменитой невиданно длинной плотиной. Под высокой рудной горой работали две домны. Нижнетагильский завод славился качеством железа. Демидовская марка на железе — «старый соболь» — хорошо была известна даже за границей. А всё дело в руде горы Высокой: уж очень она чистая и богатая, такой другой по всем горам Каменного Пояса больше неизвестно.
Повозку здесь оставили, дальше поехали верхом. Торная дорога осталась только до Выйского медеплавильного заводика, а там, кроме троп, и проезду никакого не было.
— Лес темней — бес сильней! — смеялся Мосолов, плотно усевшись в седле. — Не боишься, Сергей Иваныч?
Страшнее беса оказались комары. Поющей серой тучей поднимались с травы, жгли укусами, мешали смотреть и дышать. Всадники завязали шеи и лица тряпками, туго перетянули рукава над кистями рук — и всё-таки непрерывно били себя по всему телу: всюду залезали тонкоголосые кусачие твари.
Погода установилась жаркая, безветренная. Мотаться в седле целый день было тяжело. Да и кони выбились из сил, спотыкались, беспрестанно дрожали потной кожей, сгоняя комаров. Еще больше донимали их овода. Уже текли по шерсти струйки крови.
Особенно трудно стало ехать, когда Мосолов засомневался в дороге. Такую муку еще можно терпеть, когда знаешь, что каждый шаг приближает тебя к цели. А сейчас нитка-тропа, которая вела путников в лесу, затерялась в высокой, буйной траве.
— Слева, поди, уж Баранча вьется, — гадал Мосолов. — Едем-то верно, да без тропы как раз в непроезжую урему[5] угодим.
Кругом стеной поднимались высокие бородатые ели, румяные сосны, кружевные осины, рябина в белом цвету, сизый колючий можжевельник. Дальше лес чернел и сгущался еще больше. И птичьего щебета не слышно, — только вдали верещала кошкой иволга.
— Самые здесь медвежьи места, — сказал Ярцов и вздрогнул. — Что это мы ни одного медведя не повстречали?
— Медведи тут хозяева, верно. Как, поди, не повстречали? Да ведь он не покажется. И сейчас, может, за всяко-просто глядит на нас из-за дерева. Поглядит и уйдет — ни одна веточка не хрустнет…
— Гляди, Мосолов…
Шихтмейстер, побледнев, показывал в глубь леса.
— Что там? Не вижу.
— Теперь нету. Мне показалось… Медведь. На задних лапах.
— Ну, пусть его.
Но и приказчик, забыв о комарах, вытягивал шею, всматривался в чащу.
— Если вправду медведь, ты не скачи от него: по лесу далеко не ускачешь, догонит. Стой — и всё… Ну, не видно? Показалось тебе, Сергей Иваныч, — оно бывает, после разговоров-то. Кони бы чуяли, если что.
Только тронулись с места, шихтмейстер опять крикнул:
— Вон он!
Мосолов круто повернул коня. Вдали между деревьями кто-то приближался к ним.
— Это не медведь, — сказал Мосолов, немного погодя. — Это вогул.
Манси подходил с боязливой улыбкой. На нем была одежда из звериных шкур. За плечами большой лук, у пояса колчан с оперенными стрелами.
— Пача, рума! Пача, рума! — повторял манси еще издали.
А когда подошел ближе и взглянул на неласковые распухшие лица русских, то проговорил совсем тихо и робко:
— Пача, ойка!
Рума, на языке манси, — друг, а ойка — господин. Мосолов по-ихнему знал мало. Манси по-русски говорил плохо. Однако разговорились.
— Зовет к себе в зимовье, — перетолковал Мосолов Ярцову. — До броду еще далеко, говорит. Едем, что ли, к нему, Сергей Иваныч? Чего коней мучить! Завтра он нас доведет до броду.
— Едем, — с радостью согласился Ярцов.
Манси шел впереди всадников, он легко перепрыгивал через поваленные стволы.
— Как тебя зовут? — допытывался Ярцов.
— Чумпин, Степан, — откликнулся манси.
— Крещеный?
— Да, — и показал маленький крестик на ремешке.
— Не страшно у них ночевать? — вполголоса спросил шихтмейстер у Мосолова.
— Нет, — решительно заверил приказчик. — Самый безобидный народ.
Впереди между стволами заблестела вода. Баранча показалась. Начался крутой спуск.
Первыми встретили гостей собаки. Четыре пса без лая примчались навстречу, обнюхали людей, лошадей. Остромордые, уши пнем торчат, хвост кольцом на спину, глаза живые и умные. Обнюхали — и умчались вперед, докладывать.
Зимовье всего из пяти маленьких бревенчатых избушек, крытых дерном, таких низких, что можно сорвать любой цветок, выросший на крыше. Перед дверьми каждой избушки дымный костер.
Двое манси мужчин вышли из избушки. Они назвали свои русские имена — Яков Ватин и Иван Белов. Значит, крещеные.
Лошадей поставили в дым, а гостей хозяин самой большой избушки — Ватин — повел к себе. Крохотное оконце затянуто рыбьей кожей. Полна дыму избушка, зато комаров нет. Уселись на полу, на шкурах.
Хозяин ожидал, что приезжие прежде всего поделятся с ним новостями: так полагается по вековечным законам лесной вежливости. Но те сразу же повалились на шкуры и заснули.
Ватин посидел немного около храпящих гостей — столько, сколько потребовалось бы времени на самую краткую беседу, — и вышел распорядиться об угощении.
Гости проснулись на закате солнца. Им принесли котел чего-то горячего и дымящегося. Для свету Ватин зажег сучья в човале — очаге.
— Таайн, рума! — радушно пригласил Ватин. — Ешьте, пожалуйста.
И вылил варево в деревянное корыто.
— Корыто на полу стояло, его, поди, собаки лизали, — пробормотал Мосолов.
— Я не буду есть, — заявил Ярцов. — Лучше своим хлебом обойдемся.
— Э, с погани не треснешь, с чистого не воскреснешь! — И Мосолов зацепил пятерней жидкой каши. Попробовал. — Ничего, посолить бы только. Ешь, ешь, Сергей Иваныч, — видишь, хозяин обижается.
В самом деле, Ватин сердито поглядывал на шихтмейстера. Больше из любопытства взял Ярцов немного варева из корыта.
— Что это такое, Мосолов? На вид каша, а вкус-то рыбный.
— Поре называется. Муку они делают из сушеной рыбы. Это, верно, из нее состряпано. Да ты не разбирай, хуже будет.
Потом Ватин поставил перед гостями деревянную чашку с кусками сырого мяса. Поверх мяса лежал большой звериный глаз.
— Пожалуйста, ешь много. Охотники сейчас пришли, — объяснял весело хозяин. Он схватил глаз и пытался всунуть его в рот Ярцову. — Уй, вкусно!
— Ну тебя к чорту с угощеньем! — Ярцов вскочил и яростно отплюнулся.
— Сергей Иваныч, посиди. Нельзя вогулишек дразнить, пригодятся. Ты вот так…
Мосолов взял звериное ухо, свернул трубочкой, обмакнул в кровь и стал жевать твердый хрящ. Потом незаметно — этому помогала полутьма избушки и клубы дыма — спустил кусок в рукав.
— Видал? Оно даже вкусно — это ведь козла дикого подстрелили они. Мясо не поганое. Я у них белок вареных едал. Заместо курятины всегда сойдет, только смольём наносит. Что ж, в охотку съешь и вехотку.
Пир кончился. Ярцов лежал на шкурах. На корточках, жуя «серку» — лиственничную смолу, — сидел Ватин. Мосолов разулся, сел перед самым огнем и ножом стал подрезать ногти.
В дверное отверстие, затянутое на ночь шкурой, просунулась голова Чумпина. Он что-то робко сказал Ватину. Тот, не глядя, равнодушно ответил. Чумпин вошел в избушку, опустился на корточки возле хозяина, заговорил очень быстро, показывая на русских.
— Чего ему? — спросил Мосолов, разглядывая пальцы ног и двигая ими.
— Хочет показать камни.
— Пусть покажет, — приподнялся Ярцов. — Слышишь, Мосолов, камни. Может, руда.
— А ну его! Я тебе завтра этих камней покажу целый рудник. Убирайся ты живее! — Мосолов даже встал и нетерпеливо махал рукой манси.
— Нет, я посмотрю, — заупрямился Ярцов. — Давай сюда камни, Чумпин.
Манси вынул из-за пазухи кожаный мешочек, развязал, достал несколько черных с блестящим изломом камней. Мосолов, стараясь казаться равнодушным, так и впился в них глазами.
Взвесил Ярцов камни на руке — очень тяжелые. Стал рассматривать. Какие-то мелкие крупинки прилипли на изломе. Хотел Ярцов их пальцем сбросить, а они передвинулись и не падают, точно их клей держит.
— Да это магнит! — воскликнул Ярцов.
Мосолов нахмурился, как туча, зверем смотрел на Чумпина.
Ярцов набрал крупинок на ладонь и поднес камень сверху. Крупинки прыгнули и повисли на остром ребре, цепляясь одна за другую.
— Где взял? — спросил Ярцов.
— Там, — Чумпин помахал рукой. — На реке Кушве. Большая гора, яни-урр. Вся гора из такого камня.
— Много такого, говоришь?
— Много. Как комар.
— Да врет он, — вмешался Мосолов. — Это тагильская руда. Что я не вижу, что ли!
— Нельзя врать, люль! — обиженно сказал манси. — Могу вести на Кушву.
— Тагильскую руду мы вчера видели, — размышлял Ярцов. — Ровно бы не похожа. Надо взять камни, пусть рудознатцы посмотрят. А, Мосолов?
— Что ж, можно взять. Давайте я их в седельную сумку спрячу. В Невьянске у Акинфия Никитича знатный рудоведец есть. Скажет сразу, стоящая ли руда.
— Нет, я половину себе возьму, а другую ты бери. Вот этот… нет, я этот возьму, покрасивее. Мосолов, дай твою маточку, испытаем магнит.
Мосолов достал берестяную коробочку-компас. Стрелка бегала за черным камнем, как живая. Ярцов забавлялся от души, подносил камень и с той стороны и с другой, сверху и снизу — совсем с ума свел легкую стрелку.
— Рума ойка, ольн будет? — тихонько спросил Чумпин.
— Какой ольн?
— Спрашивает: будут деньги, награда? — пояснил Ватин.
— А, награда? Будет. Ты сосчитать тех денег не сможешь, что тебе дадут. Руды, говоришь, как комар, вот и денег тебе будет, как комар, ха-ха-ха!
— А сейчас нельзя? Немного, мосса-моссакуэ. У меня нет собаки. Я совсем бедный, нюса манси.
— Сейчас нельзя; не видевши-то, что ты! Далеко эта гора?
— Два дня на лыжах и еще полдня.
— Какие же летом лыжи? Верст сколько?
— Верст они не знают, — вмешался Мосолов. — Меряют зимним ходом. Выходит, верст семьдесят, если полтретья дня. Ещё говорят, если близко или недолго: «два котла сварить». И так меряют: «стрела два раза летит». Ты видал ихние стрелы и луки, Сергей Иваныч? Покажи, Ватин.
Ярцов сразу забыл про камни и стал разглядывать лук. Сделан лук из корня лиственницы с березовой накладкой и оклеен берестовыми ленточками, чтобы не пересыхал. Еще занятнее стрелы — всех видов: с вилкой — на уток, с шариком — на белку, с железной копьянкой — на сохатого. Особая — «ястреб»-стрела, поющая на лету, она служит для спугивания уток из камышей. У основания каждой стрелы в два ряда перья из глухариного хвоста.
Пока Ватин объяснял Ярцову, для чего нужна какая стрела, Чумпин выскользнул из избушки и пошел к себе.
Уже стояла белая ночь. Всё зимовье окутано дымом костров. Чумпин вырыл из земли за своим жильем двухголового деревянного идола, поставил его к стволу сосны, перед ним положил такие же камни, какие дал русским, и стал оправдываться вполголоса:
— Может быть, он прогневал духа Железной горы, рассказав о ней приезжим чужим людям? Конечно, это плохо, но что же делать? Без собаки невозможно охотиться, а русские дадут деньги. Может, даже на ружье хватит — огненный бой! Пф — тук! Тогда самые красивые разноцветные тряпки он навяжет на тебя, Чохрынь-ойка. Как красиво! Пусть только бог не сердится. Ведь Степан не сердился же, что осень была теплая и реки долго не замерзали. Это помешало охоте: шкур добыто совсем мало, всю зиму голодали, собака сгибла. Эй, бог!.. Степан только слегка поколотил тогда тебя. Совсем немножко, мосса-моссакуэ. Не гневайся же, Чохрынь-ойка, не приказывай духу дорог отвести след, когда он поведет чужих на Железную гору. Самые красивые тряпки тебе, не забудь! Ладно, бог? Емас?
Замолчал, стал ждать какого-нибудь знака от бога. Тихо. Льется далекая рокочущая трель козодоя. Позвякивают уздечками лошади, хрустит трава на зубах. Но вот далеко закричал, залаял дикий козел. Одинокий голос прорвал тишину.
Манси поспешил принять этот голос за утвердительный ответ лесного духа. Поскорее схватил идола, сунул его вместе с камнями в яму под избушкой, прикрыл мхом, — поскорее, пока бог не передумал.
И пошел спать.
Раньше всех утром встал Мосолов. Он вышел на берег Баранчи, оглянулся, вынул из кармана куски чумпинской руды и с ругательством бросил их в воду.
Потом подошел к первой избушке, разбудил спавшего там охотника и сказал:
— Эй, манси, нет ли у тебя продажных мехов? Куничка, может, какая завалялась?
Так он обошел все избушки, заставляя где лаской, где угрозой показывать ему оставшиеся с зимы шкурки пушных зверей.
Когда Ярцов вылез из избушки, Мосолов сидел на пеньке и запихивал в седельную сумку свою добычу.
— Не знаю толку в соболях да в лисицах, а в топорах да в тупицах, — лукаво подмигивая, сказал приказчик. — Чего-то такого заставили купить вогулишки. Надо же поездку оправдать, — взял.
Тронулись в путь. Опять началась пытка комарами. Чумпин шел впереди, обмахиваясь веткой.
— Ну и дорога! — сказал Ярцов. — Завод ставишь, а проезду нет. Как будешь по такой тропинке возить, например, горновой камень к доменному строению?
— Будет и дорога, Сергей Иваныч. Со временем. Еще до доменной кладки далеко.
Когда свернули на переправу, Чумпин показал рукой на север и сказал:
— А Кушва-река там, прямо, не надо сворачивать. Болот много. Бобры живут.
Ярцов спохватился, зашарил по карманам, в сумке.
— Где же камни? Образцы-то кушвинские. Я их забыл. Положил тогда в сумку, помню. Да, должно быть, вынул вечером, а нынче из головы вон. Нету в сумке.
— Ишь ты, грех какой! — Мосолов покачал головой. — Как на притчу — и я забыл, це-це-це.
Но Чумпин понял, о чем идет речь. Когда конь Мосолова, гремя подковами о гальку и вздымая фонтаны брызг, вступил в реку, манси придержал ярцовского коня за повод, достал из-за пазухи, и вручил шихтмейстеру новые образцы той же черной руды, нагретые его телом угловатые обломки. Ярцов, озабоченный предстоящей переправой вброд через быструю Баранчу, наскоро засунул камни в сумку и ухватился за гриву коня. Чумпин остался на этом берегу: за бродом дорога была прямая — на Синюю гору.
Громада Синей горы с тремя скалистыми вершинами, с каменными обрывами уже виднелась над лесом.
Егор не ждал Ярцова так скоро. И двух недель не ездил, а уж где-то на краю света — на самой Баранче — побывал. Вернулся Ярцов в жаркое утро. Егор только что встал — разленился без начальника.
— Мосолова еще нет? — были первые слова Ярцова, когда он вылезал из повозки. Егор ответил, что нет, не приезжал еще.
— Ну и ладно. Он на Баранче остался — дней на пять, говорил. Я сейчас спать лягу. Если Мосолов приедет, разбуди меня… Или нет, не надо. Не буди. Можно и завтра. Завтра буду рапорт писать. Послезавтра ты, Сунгуров, в город поедешь, рапорт отвезешь.
— А у нас новости какие, Сергей Иваныч! — говорил Егор, внося в избу пожитки шихтмейстера.
— Какие новости?.. Или нет, не говори сейчас. Сначала уж высплюсь. А то здешние новости… им всегда не рад, только сон испортишь. Не надо воды, Сунгуров, не надо; я умываться сейчас не буду.
Из сумки шихтмейстера посыпались черные камни.
— Это что такое, Сергей Иваныч? Руда?
— Где? Это? Да, вогульская какая-то. С какой-то, не помню, реки там.
Егор любовно рассматривал образцы.
— Сергей Иваныч! Это руда наилучшая. Я в Тагиле на руднике бывал, там на три разбора руду делят, так в самом первом разборе и то такой руды нет.
— Много ты понимаешь, Егор!.. Выгони-ка мух из горницы да окно завесь.
— А руду куда?
— Всё равно. Положи на полку или себе возьми. Ох, доехал я-таки, слава богу. Даже не верится, что дома.
В темной горнице, раздетый, под чистой прохладной простыней шихтмейстер блаженно вытянулся.
Егор закрыл дверь в горницу и присел к окну, разглядывать вогульские камни. Его больше всего занимала, как и Ярцова в избушке Ватина, их магнитная сила. Рудные крошки бородками топорщились на всех острых углах. Ни тряская дорога, ни падение на пол не оторвали этих бородок. Егор шевелил их кончиком гусиного пера — крошки меняли места, перескакивали одна к другой и не отрывались от камня. Егор принес большой гвоздь, приложил его шляпкой к камню — и гвоздь прирос.
— Сунгуров! — послышался вдруг крик шихтмейстера. — Иди сюда, школьник паршивый!
Егор вскочил, положил камни на полку и побежал в горницу.
— Балобан! — орал Ярцов. — Зачем говорил мне про новости, строка приказная? Я нарочно в Екатеринбург не заезжал, чтобы всякие неприятности на завтра отложить. А ты всё испортил, мне теперь не заснуть.
— Да я еще никаких новостей не говорил, — оправдывался Егор.
— Всё равно: сказал, что есть новости. Теперь поневоле думается. Ну, выкладывай скорей.
— У нас в Шайтанке бунт, — выпалил Егор очень весело.
— Бунт? Перекрестись, — какой бунт?
— Шипишный бунт, бабы называют. Он из-за шипишного цвета начался. Уж сегодня никто не работает.
Шихтмейстер сел на постели.
— Всё пропало, — сказал он мрачно. — Теперь ни за что не заснуть… Что ж ты сразу-то не доложил, дрянь? Ладно, ладно, не выкручивайся, говори дальше. Что за шипишный цвет?
— Когда Мосолов поехал с вами, он приказал, чтоб кунгурских мужиков поставили на работу шипишные цветы собирать. А то хлеба не велел давать. Другой работы никакой не было. Мужики вышли. Я видел — человек сто их ходит по горам, к брюху пестери[6] привязаны. Рвут цветы, кидают в пестери самые только лепесточки. Сносят к приказчицкой избе, груды навалили. Сестра Мосолова, старая девка, их по солнышку разваливает, сушит. Правда, Сергей Иваныч, что сушеный шипишный цвет дорого стоит?
— Не знаю. Может быть. Ну?
— Из него, говорят, снадобья лечебные делают и помаду.
— Ну, ну, делают. Ты про бунт…
— Вот с того и бунт вышел. Кто-то из мастеровых посмеялся над кунгурскими, что-де бабью работу делаете, старой девке на помаду стараетесь. Работа не заводская — Мосолов для себя это выдумал, на продажу, видно. Еще день вышли мужики цвет собирать, — на третий не пошли. Им хлеба не дали. Лежат в таборе голодные день, другой. Кой-кто в Кунгур уехал. Которые по заводу пошли с разговорами. Потом испортилась плотина. То ли поломали ее. Кунгурские сели на плотине, не дают починять. Борисов — он за приказчика остался — послал плотинного мастера. «Непременно почини, а то дутья нет, домны остановятся. Убытки страшные». Плотинный говорит: «А если меня убьют?» Борисов обещал, что сам его убьет, если не починит. Тогда плотинный пошел. Ему голову проломили. Он ничего, даже смеется, говорит, что сам свалился, о брус голову расшиб. Только, кажется, помер он всё-таки. Борисов взял грудного ребенка своего на руки, пришел на плотину, стал на колени, объяснил, что без воды дутья нет, а без дутья домнам остановка. Мужики тогда позволили починить, ушли с плотины. Зато вчера в молотовых мастерских, в токарной, в кузнице, на пильной мельнице — везде рабочих увели. Кричат: «Мы семигривенные подушные отработали и четырехгривенный сбор отработали. Почто опять на страду посылают?» Такой слух есть, что приписным только тридцать шесть дней в году на заводы работать полагается, а остальное время — на себя…
— Враки это! — сказал Ярцов.
— Им объяснили, а они кричат, что тот указ давно есть, да только спрятан. Вот так и сегодня не работают, шумят.
— В крепость и в Ревду Демидовым доносили?
— Нет, нигде еще не знают. Борисов хочет, чтоб сначала работать начали. Да, может, и нельзя послать: кунгурские на дорогах дозорных поставили.
— Что же мне делать, Сунгуров, а? — жалобно спросил Ярцов. — Донесение послать в крепость или подождать Мосолова?
— Не знаю, Сергей Иваныч.
— Лучше подожду, а? Я, кажется, засну сейчас. Теперь знаю, в чем дело. И помочь всё равно нечем. Пусть Мосолов сам свою шипишную похлёбку расхлебывает. А ты иди посмотри, что там делается. Потом расскажешь.
Через минуту шихтмейстер уже храпел.
Но не прошло и часу, как Егор вбежал в избу и растолкал его:
— Сергей Иваныч! Приехал советник Хрущов. Сюда идет.
— Хрущов здесь? Давай скорей одеваться! Чорт его принес не вовремя. Егорушка, посмотри там в чемодане запасной парик! Да поворачивайся живее, собака!
Ботфорты никак не лезли на ноги. Пуговицы камзола не застегивались, две совсем оторвались. Но к приходу советника шихтмейстер успел кое-как привести себя в порядок.
Хрущов Андрей Федорович — помощник главного командира — такой же крутой и нетерпеливый начальник, как сам Татищев. Горные офицеры его иной раз даже больше боялись, чем Татищева. У Хрущова больше петербургского лоску и обидного высокомерия. Вежливым словечком так обидит, что всю жизнь не забудешь.
— Егор, поставь чернильницу, очини перо! — распоряжался Ярцов и всё выглядывал в окно. «Идет!» Отскочил от окна, сел, нагнулся над бумагой. Перо — в откинутой руке.
— Можно? — Пригнув у притолоки голову, вошел сорокалетний красавец Хрущов. Он поздоровался с Ярцовым по-столичному — за руку.
— Еду осматривать крепостцы наши, Гробовскую, Киргишанскую, Кленовскую — до самой Красноуфимской. У вас в заводе остановился коней покормить и жару переждать. Как раз полдороги до первой крепости, Разрешите, господин шихтмейстер, воспользоваться на час вашим гостеприимством. Кстати, расскажете, в каком состоянии завод.
— Я сейчас насчет обеда… — Ярцов устремился к дверям, хотя и не соображал еще, как ему за час изготовить обед и накормить такого важного гостя.
— Не надо, не надо, — остановил его Хрущов. — Вот только квасу бы… Найдется? А кое-что есть там у меня в экипаже, пошлите денщика. Это ваш денщик? Какой молодой!
— Это школьник, по письменной части, господин советник. Денщика я не держу пока.
— Ага, понимаю. — У советника чуть дрогнули уголки губ. — Так, разумеется, экономнее.
Когда Егор вернулся с кувшином кваса и денщиком советника, шихтмейстер кончал рассказывать о бунте крепостных.
— Вот пишу о том рапорт в Контору горных дел. Только что сам вернулся с Баранчинских рудников и узнал.
— Рапорт, конечно, послать надо. Но команды никакой не ждите. В Катеринске одна рота всего. Да пока сам Демидов не попросит, вообще нельзя мешаться в его дела. И дело-то мало значащее, я полагаю. Такие «бунты» у заводчиков чуть не каждый месяц. Людей и власти у них достаточно, сами справляются. А у вас есть оружие — при случае оборонить свое шляхетское достоинство? Есть? Расскажите же о заводе.
Ярцов стал путаться в цифрах. Советник скоро перебил его:
— А что замечательного встретили вы в поездке? Я ведь больше по части прииска новых рудных мест да постройки новых крепостей.
Из соседней комнаты Егор прислушивался к рассказу шихтмейстера о Баранчинском прииске, о межевании лесов. «А что ж он о вогульской руде ничего не говорит?.. Вспомнит или не вспомнит? Нет, всё расписывает, как в медвежьих лесах грани Демидовских владений искал… Ни слова о руде». Егор не выдержал. Взял с полки куски руды, тихонько вошел в горницу, положил на стол перед Ярцовым.
— Вы велели, Сергей Иваныч…
Руду сразу схватили длинные, в перстнях, пальцы советника.
— Это и есть баранчинская? Ого, не плохое место опять отхватили Демидовы!
— Нет, господин советник, это не демидовская. Совсем новое место. Один вогул объявил.
— Где?
— На реке Кушве, — сразу вспомнил Ярцов, — от Баранчи еще на север. Говорит, целая гора сплошной руды, еще никем не знаемая.
— Что? Совсем новое? — Пальцы советника впились в руду. — Целая гора? Вы объявили в Катеринске?
— Нет, я не заезжал в город. Сегодня хотел послать, вот пишу о том рапорт.
— Да что вы делаете? — Советник откинулся на лавке, наливаясь гневом, стукнул кулаком по столу. — Демидовы знают?
— Н-нет… то есть — приказчик ихний знает. Нам вместе вогул объявил.
— Дуб-бина стоеросовая! — Всякий лоск слетел с советника. Советник вскочил и пробежался по комнате. — Как ты не понимаешь, что в этом всё! Такая руда только и может нам помочь одолеть Демидовых. Целая гора, — ах, дурак! И сидит. А может, там уж Демидовы объявили ее!
— Нет, не может того быть, господин Хрущов. — Ярцов старался спасти остатки своего достоинства, но колени его тряслись, на лице проступил жалкий испуг. — Мосолов на Баранче остался, а я спешил, как только мог. Ночи в дороге. Демидовские даже заподозрили меня. Они меня удерживали, да и я хитростью от них уходил.
— Хитростью!.. Должен был кричать: «слово и дело», вот что! «Не спал нигде», а мимо крепости проехал сюда. Эх, инвенции[7] нет нисколько у людей. Вернуться мне, что ли, в город?.. Нет, скачи ты, еще успеешь к концу занятий в конторе. Коня загони, а успей! А если контора закрыта, отдай вот записку в собственные руки главному командиру.
Хрущов тыкал, тыкал пером в чернильницу — перо не писало. Заглянул — чернильница была пустая.
— «Пишу рапорт»… Чем ты пишешь?
Выругался. Чернильница полетела в угол, разбилась в черепки.
— Не надо записки. Только покажи ему руду. Конь верховой есть у тебя?
— Можно взять заводского.
— Не бери у Демидовых. Еще подсунут запаленного, на полдороге сядешь с ним. Возьми моего, он порожний шел, в поводу, почти свежий.
Крокодил, изогнувшийся в медное кольцо, глотал человека, а человек, губастый негр, поднимал кверху медные руки. К каждой руке привинчена хрустальная чашечка, в каждой чашечке зажженная свеча.
Слуга поставил подсвечник на стол перед Никитой Никитичем Демидовым и ушел, мягко ступая по узорному ковру. Никита Никитич сидит в кресле боком к зеркалу в золоченой раме. Всё в ревдинском дворце было яркое и «веселенькое» — и дорогая одежда из атласа и шелка, и разноцветные, обитые штофом стены с позолотой украшений, и расписная мебель, собранная из всех стран мира, и бесконечные ковры, и хрустальная посуда. Вещи кричали о богатстве, о радости. Но владельцы дворца если и могли похвалиться богатством, то ни веселостью, ни здоровьем не отличались. Никита Никитич, заслоня глаза от света ладонью, посмотрел на стенные часы.
— Пора бы уж Василию из Екатеринбурга воротиться. Без малого десять. Как-то еще выйдет там с кущвинской рудой. Гляди, Прохор, накуролесит твой шихтмейстер — тебе худо будет! Ничего в резон не приму.
Стоявший у порога шайтанский приказчик Мосолов переступил с ноги на ногу, сдержанно вздохнул и ответил:
— Вогулишка не вовремя подвернулся, Никита Никитич. Известно было, что Анисим Чумпин помер. Я в надежде был, что больше никто про ту гору не знает. А в пауле на Баранче, гляжу, тащит рудные куски. Звать его тоже Чумпин — верно, сын тому. Кто ж его знал!.. Ну, думаю, пришло время объявлять рудное место. Сказал шихтмейстеру, что останусь на Баранче, а сам окольными тропами обогнал его. В Тагиле и в Старом заводе[8] велел, чтоб задерживали его, как только могут. Поди, и сейчас из Старого завода еще не выехал. Нет, всё ладно устроится. Василию Никитичу отказать не посмеют, раз сам заявку повез.
— А кроме того вогулича, полагаешь, никто дороги на гору не знает?
— Никто. Она за такими болотинами, что в мокрое лето и вовсе не пройти, Я с Анисимом ходил — с природным вогуличем — и то раза три в няше[9] тонул. Там летом и вогулы не бывают. А хороша руда, Никита Никитич, ох, хороша!
— Что там хороша!.. Завода ставить всё одно не будем. Лишь бы капитан не завладел, не вздумал там казенный завод заводить. Ведь поперек всех наших земель тогда дорога пройдет, как ножом разрежет… Неприятность какая брату Акинфию! Смотри, Прохор, я тебя головой Акинфию Никитичу выдам.
— Помилуйте, Никита Никитич, — чем же я виноват?
— Да, да… ты никогда виноват не бываешь. То вогулич виноват, что выдал гору, то конь, что ногу сломал, а ты всегда прав.
— Что опоздал-то я, Никита Никитич? Верно это, вчера бы еще мог здесь быть. Да ведь какими тропками обгонял-то.
— Вот теперь тропки… А вогулишку надо, знаешь, — того.
— Это так, Никита Никитич, — из-за гроба нет голоса.
— Эй, ты что? Чего еще выдумываешь? Ничего я тебе не говорил.
Ярцов гнал коня всю дорогу. Хорошо, что конь у Хрущова знатный — не трясучий и быстрый.
Подъезжая к Верх-Исетскому заводу, Ярцов уже видел, что не опоздал в контору. Успеет сегодня же заявку сделать. Близ крепости обогнал тележку парой какого-то купца. Купец важно развалился и едва посмотрел на согнувшегося в седле шихтмейстера.
«Вот, — подумал Ярцов, бережно прижимая локтем тяжелую сумку, — захочу, крикну: „Слово и дело государево“ — и отберу у него и коней и тележку. Ничего не скажет, еще сам на козлы сядет, погонять будет».
Эти слова: «слово и дело» были в те времена чем-то вроде страшного заклинания. Их кричал человек, желавший донести о государственной измене, человек, узнавший новый способ обогащения царской казны, — словом, тот, кто хотел сделать донесение государственной важности. И того, кто крикнул эти слова, никто не смел задерживать. Напротив, — всякий, под страхом казни, должен помогать крикнувшему скорее добраться до самого высшего начальства. Ему давали охрану, для него хватали первый попавшийся экипаж, чей бы он ни был: он считался под особым покровительством власти.
Зато и редко пользовались люди этими словами. Знали, что если донесение окажется не важным, то доносителя возьмут в колодки; отведает он и плетей и ссылки.
— В конторе горных дел занятия еще не кончились. Ярцов прошел к повытчику,[10] принимающему заявки на новые прииски, и степенно произнес:
— Объявляю в казну новое рудное место на реке Кушве — железная руда. Найдена через новокрещеного вогулича Чумпина. Вот образцы.
Попросил бумаги, написал рапорт о том же. Повытчик записал в книгу день и час объявления. Ярцов глубоко вздохнул.
— Значит, не были демидовские люди с такой рудой?
— Не были.
— Слава тебе, господи. Всё изрядно!
А про себя подумал: «Прямо как с плахи из-под топора ушел, Ай, и сердит же советник!»
Его обступили горные офицеры. Рассматривали руду, восхищались ею, расспрашивали о подробностях. Ярцов чувствовал себя героем и привирал не скупясь:
— Показал мне вогулич куски. Я сразу вижу, какая руда. А со мной приказчик демидовский. Я ему виду не подал. Оставил его на Баранче, сам скорее сюда гнать. На демидовских заводах пронюхали, что я что-то знатное везу, задерживать меня стали. Да шалишь! Коней не дают, так я у них с конюшни самого первого коня взял. Погоня за мной, конечно, была, да не догнали. Это в Тагиле, а в Невьянске даже ночевать не остался: боялся, что выкрадут образцы. Взял шихтмейстеровых пару и вот примчался прямо сюда…
Вдруг все затихли, расступились: через контору проходил главный командир. Ярцов поклонился, преподнес свои образцы. Татищев пришел в такое же волнение, как давеча советник Хрущов. Он заставил шихтмейстера повторить рассказ. Слушал сидя, покачивая на ладони рудные куски, и одобрительно кивал, головой:
— Целая гора? Что ж не съездил поглядеть?
— Ваше превосходительство! — Ярцов изобразил на лице легкий укор. — А ну как Демидовы раньше меня заявку бы сделали? Гора как раз за их угодьями. Здесь, ничего-то не зная, и закрепили бы за ними.
— Прав! — сказал Татищев. — Кругом прав. Молодец! А позовите-ка этого, как его…
— Гезе, рутенгенгера? — догадался кто-то из офицеров.
— Не рутенгенгер, а ло-зо-хо-дец! — подчеркнул Татищев. — Опять саксонское речение, — будто нельзя русского слова найти. Да и не лозоходец он теперь, а, по-вашему, берг-пробирер; по-моему, — рудоиспытатель.
Гезе разыскали и привели очень скоро.
— Глюкауф,[11] — баском кинул Гезе при входе и поднял правую руку кверху. Татищев заговорил с ним по-немецки.
В это время раздались торопливые шаги: в комнату вошел, почти вбежал высокий молодой человек в дорогом, шитом цветами и узорами французском кафтане, но весь в дорожной пыли. За ним форейтор в ливрее[12] нес небольшой, но, видимо, тяжелый кожаный мешочек.
— Не закрыто еще? — крикнул вошедший и брезгливо сморщил нос. Тут он увидел Татищева и слегка наклонил голову. Впрочем, сразу же, не задерживаясь, прошел к повытчику.
— Вот прими, тут заявка и образцы. Заявляю от имени отца, цегентнера[13] Никиты Демидова, новый наш прииск, а какой, — тут сказано.
Сел на скамейку, постукивая пальцами по краю стола.
Повытчик посмотрел на часы, раскрыл книгу. Развернул заявку, поданную форейтором. Нерешительность и испуг выразились на лице повытчика. Он быстро глянул поверх бумаги на молодого Демидова. Тот сидел вполоборота к нему и нетерпеливо стучал пальцами. Повытчик покосился на главного командира Татищев растолковывал что-то саксонцу.
— У вас написано, Василий Никитич: на Кушве-реке? — заикаясь сказал повытчик Демидову.
В комнате настала тишина. Все замерли. Только Гезе твердил: «Гут. Гут. Шон».
— Ну да! А что? — Голос Василия Демидова визгнул. — Место новое. Река Кушва пала в Туру-реку. Отсюда ехать на Тагил, дальше дорогой через новые наши Баранчинские рудники. Просим, чтоб было позволено для плавки сей руды построить со временем завод на две домны, а на реке Туре — молотовые фабрики.
Демидов говорил громко — не для повытчика. Слова «было позволено» выделил особенно.
— Это место уже заявлено. — Повытчик заерзал на скамье, привстал, согнулся дугою через стол, а сам опасливо косился на парик главного командира.
— Как заявлено? Кем? Не может статься. Наша находка! Уже не первый год то место знаем!
— Часиком бы раньше, — прошептал повытчик и быстро сел на место; парик Татищева поворачивался к его столу.
— Кем, кем заявлено?
— Не имею права того сказывать, — строго возразил повытчик. — Так записывать вашу заявку, Василий Никитич, к разбору в совете?
Демидов поднялся. Лицо у него было очень худое, длинное и белое, с яркими пятнами на скулах — лицо чахоточного. Нестерпимо блестели глаза. В руках Гезе он увидел рудные куски; саксонец, как и все, кому попадали эти камни, старался ущипнуть магнитную бородку на остром черном изломе.
— А! — рот Демидова перекосился. Василий рванул шелковый шарф с шеи. Выхватил из рук форейтора кожаный мешочек, швырнул под скамейку. — Не надо писать!
К нему шел с улыбкой любезного хозяина на тонких бледных губах, с издевкой в прищуре калмыцких глаз главный командир.
Солнце еще не всходило, когда Мосолов вывел коня за чугунную решетку дворцовых ворот. Мосолов молчал, но когда попробовал рукой седло, то лошадь закачалась.
В сосновом лесу у ручья Мосолов остановился и напоил лошадь. Потом трижды окунул свою голову в холодную воду. Надел шапку, не утираясь. Погрозил кулаком назад, Ревде.
Скакал левым берегом Чусовой, по крутым дорожкам. Уже прорывались румяные лучи между зубцами скалистого гребня горы Волчихи, но по долине реки стлался туман, то завиваясь в столбы, то разрываясь в белесые клочья над быстрой водой.
Дорожка углубилась в сосновый бор. Запахи ландышей, земляники, смолы смешались, в прохладном воздухе. Просыпались птицы — пробовала свою свирель иволга, слышался чистый голос малиновки. Маленькая огненнохвостая птаха всё залетала вперед коня, раскачивалась на ветвях и пела короткую печальную песенку. Мосолов спустился к самому берегу Чусовой, крикнул перевозчика. Из шалаша на другом берегу вылез седой дед, долго всматривался, кто зовет, а потом забегал, засуетился. Мигом пригнал тяжелую плоскодонку. Мосолов ввел коня, молча дождался конца переправы. Тогда спросил старика:
— Ну как тут у вас? — И кивнул в сторону близкой уже Шайтанки.
— Ничего, слава богу, — бормотал старик, пряча глаза.
— Ничего? — Приказчик забрал в кулак белую бороду деда и дернул кверху. — Ничего, говоришь?
Старик замер — не дышал, не смел отвести взгляда.
— Перекрестись!
Тот перекрестился по-кержацки, двумя перстами.
— Твое счастье, — процедил сквозь зубы Мосолов.
Конь толчками, сильно приседая, вынес его на бугор. Солнце взошло. На горе Караульной, что осталась на левом берегу, розовели каменные шиханы среди сбегающих по склонам лесов. Мосолов ударил коня плетью и помчался в Шайтанку.
Улица поселка была пуста. Мосолов подъехал к одной избе и застучал в ставень.
— Кто там? — сейчас же откликнулся глухой голос.
— Я. Вылезай!
— Прохор Ильич?!
В избе послышался шум отодвигаемых тяжелых вещей, загремели падающие железные брусья, — видимое дело, хозяин разбирал нагромождения у входа. Дверь открылась, выскочил кривоногий рыжебородый мужик.
— В осаде сидишь, Борисов? — насмешливо сказал Мосолов.
— Ничего ты не знаешь, Прохор Ильич!.
— Всё знаю. Где они?
— Смотри, забегали! Вон по задам махнул — это туда, в табор.
— Так в таборе они? Я их приведу в добрый разум.
— Берегись, Прохор Ильич! Меня чуть не убили. А заперся, — так избу поджечь собирались. Кирша Деревянный кричал, я слышал. Иди сюда, посоветуем как и что.
— Некогда мне советовать. Я туда.
— Туда? Да у тебя и оружия никакого!
— Ладно ты, воин! Готовь пока розги… Побольше да покрепче.
Тронул коня.
— Прохор Ильич!..
Мосолов уже далеко, не слышит. Проскакал улицу, выехал за поселок, через плотину, к лесу.
В таборе было людно: мужики стояли большой тесной толпой и шумно говорили. Коня приказчик привязал у первого балагана и пеший, большими твердыми шагами направился к толпе. Мужики смолкли.
Уже вплотную стояли они — приказчик и крестьяне. Мосолов чуял запах потных рубах. Видел острые, отчаянные глаза, много глаз. И выбирал, самый упорный, самый дерзкий взгляд, чтобы знать, куда направить силу удара.
Но толпа отступила перед ним. Мосолову пришлось сделать еще несколько шагов вперед. Опять отдалились чужие внимательные глаза. И нельзя остановиться. Сделав еще шаг, Мосолов понял, что середина толпы отступает быстрее, чем края. Уже с обоих боков он слышал неровное жадное дыхание. Его окружали, его заманивали. Еще шаг, еще…
Так отодвинул он толпу до самой опушки леса. Тогда толпа расплылась, — незаметно, не шевеля будто ногами, все оказались в отдалении от приказчика.
Из-за дерева выступил незнакомый мужик в старой бобровой шапке, надетой лихо набекрень. Одна рука на рукоятке ножа, что за поясом, другая уперта в бок. Мужик дерзко глядел на Мосолова и ждал чего-то.
— Это еще кто такой? — крикнул Мосолов осипшим голосом.
— Я-то? — Мужик вздернул нос с черными дырами вместо ноздрей. — Я — Юла.
— А-а-а! — радостно и дико взревел Мосолов и, размахнувшись, ударил разбойника. Тот качнулся вперед, назад — и рухнул.
Мосолов прыгнул, притиснул лежачего коленом и, такая, как дровосек, бил, бил по лицу…
— Вяжи его! — Мосолов властно повернулся к мужикам. — Как тебя — Деревянный, что ли? Давай опояску!
Чумпин! Чумпин! Как далеко поскакали твои камешки! Еще на горе непуганые птицы-ореховки кувыркаются на коротких веселых крыльях, еще так немного людей знают о существовании горы, а уж началась жадная борьба за нее.
В это лето все манси зимовья Ватина не переселились из зимних бревенчатых избушек в летние берестяные шалаши, как это у них водится с незапамятных времен. Чумпин не хотел уходить с того места, где, думал он, легче найдут его русские; а глядя на него, и остальные не стали строить шалашей — тоже ждали чего-то. Напрасно засохли и скоробились заготовленные с весны длинные свитки бересты.
Чумпин и на рыбную ловлю далеко не ездил и на охоту ходил только поблизости от зимовья. Он с нетерпением ждал прихода русских и награды за Железную гору.
Зачем понадобились охотнику деньги?
Он говорил, что ему нужны хорошая собака и ружье, котел для варки пищи и ткань для одежды. Всё это было правдой, но неполной правдой… Можно прожить в лесу и без ружья и без котла. Кстати сказать, ружья огненного боя даже запрещено иметь бродячим охотникам. Собака?.. Собака, конечно, необходима, но можно не покупать взрослого пса, а добыть щенка и вырастить его. О самом главном Чумпин умалчивал. Главное оставалось тайной между ним и большим Чохрынь-ойкой.
Чумпина мучил старый неоплаченный долг.
Долг был сделан еще покойным Анисимом, отцом Степана, и остался на совести сына. Это было давно.
У зырянина Саши взяли они с отцом сеть — на лето рыбу ловить. До того ловили гимгами — громадными плетенками в два человеческих роста. С такими плетенками очень трудно справляться вдвоем. Анисиму захотелось попробовать ловлю сетью, да и зырянин очень уговаривал взять, — правда, за дорогую плату.
С вечера поставили они сеть, утром выехали в легкой долбленой лодочке выбирать улов. И вот, когда половина сети была уже в лодке, вдруг показалось из воды запутавшееся в мокрых ячеях водяное чудовище Яльпинг-Вит-Уй.
Оно забилось, захохотало и тут же разразилось визгливыми рыданиями. Далеко по воде понеслись его дикие стоны вперемежку с гневными вскриками.
Степан выронил кормовое весло и кинулся… Куда кинешься среди реки? Только лодку перевернул. Манси, рыба, сеть — всё оказалось в воде. И чудовище вместе с сетью опустилось на дно.
Манси плавать не умеют, хотя и много промышляют на воде. Чудом выбрались Степан и Анисим на берег — они держались за перевернутую лодку, — и обоим казалось, что Вит-Уй хватает их за ноги. А в ушах еще не смолк визг, смех и плач чудовища.
Анисим потом говорил, что это была гагара — вещая птица. Но от того не легче: Яльпинг-Вит-Уй кем угодно прикинется. Манси, не решились взять сеть, — так она и сгнила в воде.
Рыжий Саша взял в уплату за сеть ружье и требовал остальное деньгами. А где их взять? Анисим продал шкурки, приготовленные на ясак,[14] — и то не хватило. Осталось последнее средство: занять денег у Чохрынь-ойки. Анисим взял с собой Степана и отправился к горам хребта, в заповедный кедровник.
У края кедровника он оставил сына, дальше пошел один с собакой. А вернувшись, показал Степану горсть потемневших серебряных монет.
Серебра хватило и на уплату за сеть и на ясак.
Вернуть долг Чохрынь-ойке Анисим не смог до конца своих дней. Не из чего было отдать целую горсть серебра: последние годы они промышляли так худо, как никогда!.. В один из этих годов Анисим и сказал демидовским людям о Железной горе на Кушве. Награду демидовский рудоискатель сулил большую, но обманул, ничего не дал. Поэтому-то Степан Чумпин и попытался снова заговорить о руде с первыми встречными русскими «ойка». Так образцы кушвинского магнита попали в сумку шихтмейстера Ярцова.
Луна сменилась дважды, а русские с деньгами всё не появлялись. Чумпин решил сходить к большому идолу Чохрынь и успокоить его обещанием, что долг будет скоро уплачен, надо лишь поторопить русских. Может Чохрынь-ойка это сделать?
Чумпин живо собрался: лук — за спину, сушеную рыбу — за пазуху, кремень и огниво — туда же. Нож в деревянных ножнах всегда у пояса.
Два дня шел манси к хребту, и горы делались всё выше. На лесистых вершинах появился снег, не тающий до середины лета. Однако и за крутыми горами, на большой высоте попадались зыбкие торфяные болота. Через них приходилось пробираться ползком, с длинным шестом у бока.
В глубокой мглистой долине начался кедровник. Здесь тогда оставлял его отец. Вот и кат-пос их сохранился на коре: сделанный ножом отца рисунок — дужка и три прямых черты, выходящих из одной точки и пересекавших дужку. Это семейный знак Чумпиных. Раз… два… три чужих кат-поса рядом. Три человека приходили сюда после них, все с собаками. Не часто же навещают манси большого Чохрынь-ойку!
Прошел через священный кедровник. Просторно между широкими стволами, каждый из них в три обхвата. Вспугнул красного, как осенние листья, оленя, — тот убежал неторопливо, оглядываясь на манси. У опушки взлетел с треском выводок рябчиков, — пестрые птицы расселись на ветвях, попискивают, тянут к охотнику шейки. Степан не снял лука: здесь нельзя убивать.
Капище Чохрынь-ойки — обыкновенный амбарчик-чомья на двух гладких, покосившихся от времени столбах. Над крышей топырились великолепные лосиные рога.
В стороне, в кустах, Чумпин разыскал бревно с зарубками для ног и приставил его к чомье. По бревну вскарабкался наверх и отомкнул простой деревянный затвор.
Открылась дверца, и из тени на Чумпина глянули тусклые неподвижные глаза идола — четыре глаза. Двухголовый толстый Чохрынь-ойка сидел посреди амбарчика, весь укутанный пестрыми тканями. Во много слоев наверчены дорогие тонкие привозные ткани. На головах шапки черного соболя. Нос, плоский и длинный, чуть намечен топором. Еще ниже — щель: рот.
По стенам сплошь шкурки зверей: лисиц, бобров, соболей, выдр, россомах. Это приношения после особо удачных охот. Помог бог — на тебе: из бобров — самый крупный, из лисиц — самая дорогая, чернобурая, из соболей — соболь самого темного волоса! Без обману! Только и ты, бог, другой раз не обманывай. За много лет накопились шкурки, вон уж от ветхости валится шерсть.
Перед идолом большая серебряная чаша с изображением нездешнего охотника верхом на странном двугорбом с лебединой шеей животном. Чаша до краев полна почерневшими серебряными монетами. Тут же, рядом с чашей, десяток ржавых ножей, бусы, остатки съедобных приношений, не понять каких: они совсем испортились.
Сидя на порожке чомьи, Чумпин вполголоса беседовал с богом. Ничего особенного не произошло. От долга они с отцом увиливать не собираются. Пригоршню серебра — очень хорошо помнят. Можно же немножко подождать. Деньги будут скоро. А пока вот прими это: Чумпин достал из-за пазухи огниво. Без огня трудно будет в пути, — но что ж делать? Дарить — так то, что жалко. Положить в чашу постеснялся, сунул огниво в складки выцветших тканей на идоле.
С тихим шелестом порвались ткани, легкими, как пепел, клочьями повисли вокруг идола. Из складок посыпались серебряные монеты. Они падали одна за другой звенящим дождем. Под первым слоем тканей обнаружился второй, который тоже лопнул, уже сам, без прикосновения пальцев манси. Серебряный дождь усилился. Потом открылся и так же развалился третий слой. Весь пол чомьи покрылся серебром, а монеты всё еще звенели и сыпались.
Чумпин со страхом глядел на поток серебра и не понимал, что это вздумалось Чохрынь-ойке раздеваться перед ним, нюса-манси?[15]
Целый обоз двигался к мансийскому зимовью на Баранче. Пять лошадей с телегами, пятнадцать человек русских. На телегах лежали мешки хлеба, топоры, кайла, лопаты. Люди помогали лошадям вытягивать телеги из глубоких промоин.
Услышав издалека конское ржанье, Чумпин выбежал навстречу обозу.
Телеги пришлось оставить на Баранче, а всё добро с них навьючить на лошадей. Чумпин повел рудознатцев на Кушву. Дорогой устраивали елани на топких местах: Переваливали через горы. На деревьях делали затесы, так что белая полоса протянулась по стволам до самой Кушвы — будущая дорога.
Шли шумно и весело. Половина русских — безусые юноши, они совсем не злые, давали манси вволю хлеба. Всю дорогу собирали землянику, радовались, что теплый дождь прибил комаров.
Во главе отряда — Куроедов-ойка и Вейдель-ойка, — начальники. Но больше всех понравился Чумпину молодой русский по имени Егор. Он спрашивал Степана про двухголовых человечков, что вырезаны на стволах сосен, пробовал натянуть лук охотника; требовал, чтобы тот называл всё мансийскими словами. Узнав, что ласточка по-мансийски: ченкри-кункри, очень обрадовался и сказал, что «очень похоже». Вырезал на коре и показал Чумпину свой кат-пос, вот такой: «Е. С.»
Совсем неожиданно расступились сосны и показалась Железная гора. Она не была высока, липняк и осинник курчавились у подножья. Три черных голых скалы поднимались на протяжении горы.
— Ахтасин-ур![16] — сказал Чумпин и улыбнулся.
Русские стали устраивать лагерь: валили березы для шалашей, таскали мокрый после дождя валежник на костры, развьючивали лошадей, И тут Чумпин сразу заметил, что русские не очень умелые люди. Дождливая погода еще несколько дней продержится, — это всякий ребенок скажет. А они для шалашей место выбрали в низинке, где их непременно подмочит. На шалаши извели штук тридцать деревьев (достаточно бы и десятка), а построили такие, что Чумпин смеялся, отворачиваясь из вежливости в сторонку: небо видно сквозь дыры, не то что дождь — кулак пройдет!
— Веди-ка, Чумпин, наверх! Где тут лучше пройти? — приказал Вейдель-ойка.
Чумпин провел штейгера и пятерых учеников на среднюю возвышенность. Обширный вид открылся оттуда. На западе тянулся хребет, окутанный серыми тучами; едва можно было угадать выступы Синей горы. К северу из горных гряд вырывалась другая, неизвестная гора, вероятно, вдвое выше Железной. На юг неровными мутнозелеными волнами уходили, леса. С востока расстилалось без конца болото, покрытое травой и кустарниками.
Один из учеников взобрался на самую верхушку черной скалы и спустил оттуда отвес на шнуре.
— Восемь с половиной! — кричал он сверху. — А всех пятьдесят три!
И штейгер записывал в книжку: «Высота скалы из чистого сливного магнита — восемь с половиной сажен».
— Смотри, — показывал, усердствуя, Чумпин и приложил свой нож к каменному выступу. Нож повис.
— А если топор? — залюбопытствовали ученики.
Принесли топор, попробовали. Приклеился к выступу и топор.
Чумпин радовался, как ребенок. Какую гору он подарил русским! Нигде больше такой не найдется.
Внизу рудокопы уже начали копать ров. Звон лопат, стук кайла впервые разнеслись по девственному лесу.
Чумпин представил, как прислушиваются к этим звукам бобры на Кушве, и покачал головой. Зачем так шуметь? Теперь звери вокруг горы долго будут настороже. Плохие охотники — городские люди! Разве им не нужна дичь, хотя бы на завтрашний обед?
Десять дней проработали разведчики на Железной горе. За это время Куроедов-ойка записал в книжку все породы деревьев, какие нашел поблизости, ученики измерили гору, а рудокопы пробили крестообразно два глубоких рва вдоль и поперек горы и еще выкопали отдельно одну яму в шесть аршин глубины.
Кончив работу, разведчики стали собираться домой. А Куроедов-ойка позвал Чумпина и стал расспрашивать о дороге за хребет, на реку Чусовую.
Какая там дорога! Ни один русский никогда не проходил горами в этих местах, а охотники-манси если и проделывали этот путь, то только зимой по саженному снегу. Есть, правда, у манси старинная песня про Ермака-ойку, который будто бы прошел с Чусвы-реки до Яльпинг-Я. Но ему так не понравился этот путь, что своих гонцов он посылал обратно другим путем, далеко отсюда, по быстрой Пассер-Я.
— Постой, — сказал Куроедов, — а по-русски как эти «Я» называются?
— Яльпинг-Я — Святая река, русские зовут ее Баранчей. А Пассер-Я — это Вишера.
— Ну, Вишера далеко. Поведешь меня, Чумпин, прямо на Чусовую. Если Ермак с дружиной прошел, так и мы проберемся.
— Мама, пила ты когда-нибудь чай? — спросил Егорушка.
Маремьяна мыла, скоблила с хрустом скользкие грузди. Это Егорушка по пути из Шайтанки насбирал. Мучицы всегда в запасе немного есть, — вот и пирог к празднику.
— Нет, сынок, не пробовала. А что?
— Так я. Сергей Иваныч говорил, как его на Демидова заводе чаем угощали. Вот я подумал, что не пил его никогда и никогда, верно, пить не придется.
— И, Егорушка! А без него разве худо? У самого большого богача и то всегда найдется, что ему и хочется, да не достать. Ты брось думать — так оно и обойдется… Как ты со своим учителем — по-прежнему в ладах живешь?
— Он теперь переменился шибко. В хозяйские хоромы переехал, поступает гордо, денщика взял. Раньше простой был. Лежит-лежит в горнице да чего-нибудь и выдумает. Хохочет-хохочет. И не поймешь — сон ли видел, или сам выдумывает. А теперь вовсе другой стал, как кушвинскую руду открыл. Всем хвастает, что без него та гора Демидовым бы досталась.
— Ты на той горе и был, Егорушка?
— Ага, обмерять посылали. Да чего там и обмерять: без дна руды, во сто лет не извести!
Егор вскочил с лавки, повертел в руках самодельный кузовок — бросил, попробовал вынуть расшатавшийся кирпич в углу печки — оставил, взялся за шапку — и положил опять на место.
— Мама, знаешь что?.. Не могу я больше на демидовском заводе с Ярцовым служить. Хочу рудознатцем стать…
Маремьяна серьезно ответила:
— Что ж, Егорушка, доброе дело. Только не скоро это делается.
— Я стану руды искать, — говорил Егор, не слушая матери. — Такую же гору найду, как Чумпин. Еще много диких мест осталось. Как мы на ту гору поднялись да поглядели… — ух!
— Трудно тебе придется, Егорушка, — продолжала свое Маремьяна. — Не легкое дело выбрал себе, сынок…
— Сегодня снесу прошение в Контору горных дел. Чтоб отпустили в рудоискатели. Сергей Иваныч не держит, наложил резолюцию. Если и контора отпустит, пойду я к Андрею Дробинину на Осокина завод. Возьмет Андрей в выучку — ладно. Не возьмет — еще кого-нибудь стану просить. У Демидовых в Тагиле рудоискатель был, «Козьи Ножки» звать его, он теперь на Алтае. Вот искатель! Да к демидовским не сунешься… Ну, сам буду учиться. Очень нужны казне руды. Я написал, что уж немножко умею искать и камни узнавать. Как, мама, полагаешь, отпустят?
— Отпустят, отпустят. — Маремьяна вздохнула.
— А ты сама как? Советуешь?
— Дай тебе создатель, Егорушка!.. Коли уж так загорелось, разве можно держать! Я только про то, чтоб начальство-то не гневалось…
— Мама, мне в контору пора. Скоро вернусь.
— Ночевать останешься?
— Да.
В Конторе горных дел Егор отдал свое прошение подканцеляристу, что ведет «Журнал входящих бумаг». Старик-подканцелярист подложил прошение вниз пухлой пачки бумаг — в очередь.
Егору не хотелось уходить. Подтолкнуть бы как-нибудь бумажку, чтоб скорей шла. Еще затеряют тут, вон сколько бумаг! Примерился взглядом к подканцеляристу: будет ли разговаривать?
— Что нового, господин… господин… — Егор не знал, как обратиться.
Старик поднял глаза от книги на Егора. Пожевал губами, оглядел с подозрением. Нет, придраться не к чему: стоит почтительно и смотрит так же.
— Новое?.. Новости каждый день бывают. Кому какие нужны… тьфу, тьфу! Вот буквы упразднили — новость. Ижицу, кси и зело. Переучивайся на старости лет.
Говорил ворчливо, а в промежутках между словами всё поплевывал губами чуть слышно: тьфу, тьфу! И оттого казалось, что старик всем на свете недоволен.
— Рудоискатели нужны ли? Отпускают ли служилых людей на поиски? Вот о чем любопытствую, господин… советник, — лисьим хвостом вильнул Егор.
Лесть не помогла. Подканцелярист с новым подозрением взглянул на Егора. Тут кто-то подошел с прошением, подканцелярист вырвал бумагу и сердито сунул под пачку:
— Иди, иди! Спроси на «Исходящем журнале», тьфу, тьфу, тьфу… коли скажут.
У крыльца Главного заводов управления Егор увидел на телеге шайтанского целовальника.[17] Спросил:
— Когда едешь в Шайтанку? Не подвезешь ли меня?
— Сегодня, часов в пять, — сказал целовальник. — А подвезти, — отчего не подвезти? На дороге пошаливают, к дому поздновато доберемся, вдвоем-то веселей будет.
— Мне в Мельковку сбегать надо. Если малость опоздаю, подожди на базаре, — попросил Егор.
— Ладно.
«Это ловко вышло с целовальником, — думал Егор, шагая по городу. — Завтра бы пешком пришлось сорок верст отмахать». — Вспомнил, что обещал матери остаться ночевать, — защемило что-то. — «Ну, она рада будет тоже, что мне не пешком».
На бастионе над крепостными воротами часовой подошел к колоколу, отбил три часа. Егор заторопился.
Маремьяна встретила его, как всегда, просияв от радости, — точно год не видела. Усадила к свету, чтоб ей видно было сына, а сама хлопотала у печки да у стола. Чему-то лукаво улыбалась… Какой большой вырос! За одно это лето как вытянулся. Вон уж и губа верхняя потемнела. Похож на отца Егорушка! До чего похож!
— Похлебай кулаги,[18] сынок, вкусная.
Поставила на стол миску. Егор брал полной ложкой клейкую коричневую кулагу, — от нее пахнет горелой хлебной коркой, — глотал торопливо.
— Ночевать-то, мама, видно, не придется. Подвода нашлась на Васильевский завод, сегодня идет.
— Да что ты, Егорушка! Как же, право? Неужто не останешься?
Подсела на лавку. Руки у нее опустились. Видать, что никак того не ожидала. Эх, кабы еще не сговорился с целовальником!
— И пирога не поешь завтра. Для кого же я его печь стану? Не знала, Егорушка, что тебе так торопно.
— Завтра день праздничный, никаких подвод не найти. Пешком придется итти, — смущенно оправдывался Егор. — Целый день на дорогу положить надо. И опоздать нельзя, послезавтра работа есть с утра.
— А-а, верно, верно, Егорушка. Когда надо, так надо. Что уж тут. Вечером подвода твоя будет?
— Нет, скоро. Через час. Итти уж пора.
— Уж и итти! А у меня никаких подорожников не приготовлено.
— Мама! Какие подорожники! К ночи на заводе буду.
— Хоть грибы-то возьми, сынок, — они уж отваренные и посоленные. Может, кулаги в горшочке возьмешь?
Егор представил себе, как он с горшком в руках трясется на телеге, и рассмеялся.
— Не надо, мама, ничего не надо.
Но от забот Маремьяны было не так-то легко избавиться. Она сбегала на огород, принесла желтых огурцов — «последние нынче», — из чулана добыла связку «ремков» — вяленой рыбы, нарезанной полосками, — еще что-то увязывала, наливала, завертывала.
А напоследок протянула Егору маленький-маленький узелок.
— На-ка, Егорушка, — со вздохом сказала она. — Сам уж сделаешь там, я не знаю как.
— Денег не возьму! — Егор отошел поскорее к порогу.
— Не деньги! — Маремьяна даже притопнула ногой. — Не деньги вовсе, а чай.
— Чай?.. Где взяла, мама?
Развернул узелок, высыпал на стол щепотку чаинок. Одну пожевал и выплюнул — горчит.
— Ты сказал, что хочется попробовать, ну я и добыла, — с гордостью сказала Маремьяна. — Пока ты в крепости был, я к немцам сбегала, куда молоко ношу, и попросила. Они по-русски только «молёко» да «малё» и знают, крынками и копейками по пальцам считаемся. Растолковала им про чай, — дали. А как его варить, они не могли рассказать. Чего-то в котел еще кладут для навару, — а вот чего?.. Хотела я завтра утром к хрущовской экономке сбегать, спросить. Я ей недавно стирала, так видела — она чай варила. Думала я тебя насмешить.
Маремьяна принялась сморкаться. У Егора комок в горле задвигался, он посопел и сказал:
— Не поеду я сегодня, вот что.
Маремьяна — по лицу видно — обрадовалась очень, но пробовала возражать:
— Кому-то ведь обещался, сынок. Ждать будут. И пешком тоже такую даль шлепать.
— Пешком ничего. Невидаль какая — сорок верст! Рудоискателем буду — всё пешком по горам. А ждет там — знаешь кто? — Васильевский целовальник. Он нашим мастеровым всегда гнилую муку дает. Не любят его шибко, вот и боится один ехать. Пусть его ждет, так и надо. Я тебе, мама, расскажу, что у нас после шипишного бунта было, страсть какая…
Полтора месяца проходили в горах Куроедов с Чумпиным.
Медленно двигались они: надо было тщательно проверять направление по компасу, делать затесы на деревьях, измерять расстояния, не раз возвращаться в одно место, чтобы найти самый прямой, самый удобный путь.
Встречались они со зверями, вброд и вплавь перебирались через речки, питались тем, что убивали стрелы охотника и длинноствольная фузея лесничего. Наконец вывел его Чумпин на крутой берег Чусовой, к селению оседлых манси.
Для верности лесничий, отдохнув три дня, снова отправился тем же путем обратно. К концу августа пришли они на Баранчу.
— Я тобой доволен, — сказал лесничий Чумпину. — Надо рассчитаться. Вот тебе два рубля. — Высыпал кучу мелочи в протянутую руку охотника. — Чего перебираешь? Ведь не умеешь считать.
Чумпин поднял голову. Губы его дрожали, в глазах блестели слезы:
— Мосса, ойка.
— Мало? Куда тебе деньги?
— Ын, ойка! Еще.
Куроедов поворчал, но достал кошель, выбрал еще два полуполтинника с изображением двуглавого орла и цепи вокруг, добавил маленьких серебряных копеек.
— На. Больше не проси, я с собой в леса мешков с деньгами не таскаю.
Манси встряхнул в горсти свои деньги. «Ой, мало, — только-только Чохрынь-ойке долг вернуть, а уж о покупке собаки и думать нечего. И это за всё? И за магнитную гору, и за то, что к Чусве-реке ходил? „Больше не проси“, — сказал…»
Чумпин ушел в лес, прижался к стволу ели, чтобы его никто не видел, и долго, всхлипывая, плакал.
Татищеву сообщили из пробирной лаборатории, что новая руда пробована в малой печке и по пробе вышло из пуда руды десять фунтов железа; и железо оказалось самое доброе, мягкое и жильное.
Оставалось одно-единственное сомнение: можно ли устроить колесные пути до Чусовой? Только по Чусовой сплавляют уральские заводы свой металл в Каму и дальше в Волгу. Если от горы на Кушве нет прямого пути к Чусовой, то завод строить нельзя: железо с доставкой через Тагил будет стоить вдвое дороже против демидовского.
Рапорт лесничего Куроедова решил дело. Куроедов сообщил, что дорогу проложить не трудно, что горы есть, но не крутые, что все болота проходимы и что направление дороги прямое.
Татищев приказал, не дожидаясь указа из Петербурга, готовиться к постройке казенного завода на Кушве. В начале сентября он сам поехал осматривать гору.
Осенний лес. Сотни крестьян согнаны исправлять дороги от крепости до Баранчи — по всей линии, где проедет экипаж главного командира. Поперек размытой колеи валились широкие лапы еловых ветвей, золотые березки, дрожащие кровавой листвой осины. Шихтмейстеры заводов, поправляя парики, подбегали к экипажу отдать рапорт.
Коляска главного командира прокатила мимо Невьянского завода, задержалась на ночь в Тагильском и снова замелькала по горным склонам.
Большие тяжести притягивает магнит Железной горы. Сам Татищев, оставив коляску, верхом поднимается по тропинке. Его сопровождают двадцать один горный офицер и целый отряд рабочих. Чумпин опять проводником, он обмирает от страха и надежды.
Татищев прошел все двести сажен шурфов, копанных вдоль горы, и шестьдесят сажен поперек.
На самую высокую вершину — южную — главный командир не смог забраться. Он остановился на площадке под черным магнитным столбом и долго глядел на открывшееся перед ним уральское приволье. День был тих, ясен и напоен осенним вином. Сентябрь щедро раскрасил леса. Все ближние горы играли, как яшма. А очень далеко — совсем серебряные — вставали снежные вершины.
Гордые мысли охватили Татищева. В его власти эти прекрасные горы со всеми скрытыми в них богатствами. От его приказа зависит судьба и самая жизнь тысяч людей, здесь живущих.
Ученик Петра Первого, образованнейший человек в России, он хотел здесь, в горах Каменного Пояса, создать самую богатую из областей российских. Он не любил двора императрицы Анны с его интригами, пьяным развратом и душным этикетом.
А ведь он сам возводил ее на престол пять лет назад. Он тогда боролся против ограничения самодержавной власти Анны. Его партия победила. Он был церемониймейстером при короновании императрицы.
Анна… Немолодая и некрасивая женщина с закружившейся от неожиданного успеха головой, она торопилась вознаградить себя за скучную подневольную юность, боялась пропустить что-нибудь из открывшихся ей наслаждений.
Около Анны ее любимец — расчетливый курляндец Бирон. Уже граф. Уже один из богатейших людей в России. Титулы, поместья, брильянты, люди… Анна ничего не жалеет для нёго. Ограниченный человек этот курляндец: мызой ему распоряжаться, а не править Россией! Между тем, если Бирон захочет, любому закону будет перемена.
Татищев сам сочинил для себя инструкцию при отъезде сюда. Анна подписала — и тем вручила ему большие права.
Он отправился в горы Каменного Пояса — за две тысячи верст, куда конная почта скакала из Петербурга не меньше месяца. Демидовы не ожидали встретить в нем такого опасного врага. Первое знакомство и первые столкновения у них начались давно, еще в первый приезд Татищева, тогда капитана артиллерии. Демидовым удалось свалить противника. Оклеветанный ими Татищев уехал в столицу оправдываться перед царем Петром; оправдался, но остался служить в столице. Теперь, через двенадцать лет, он вернулся вельможей — действительный статский советник, главный командир, вооруженный опытом и властью.
Одного не хватало главному командиру: хорошей руды для казенных заводов. Все лучшие рудные места расхватаны частными заводчиками. У Демидовых и рудники, и рудознатцы, и литейщики куда лучше казенных.
И вот новая рудная гора… Теперь, пожалуй, можно будет померяться силами с кем угодно.
Татищев обернулся к свите.
Группа горных офицеров старалась поднять большой обломок скалы, чтобы сбросить его вниз.
Блестя инструментами, проверял измерения шихтмейстер Раздеришин.
Один молодой офицер забавлялся тем, что прижимал к скале ногу, обутую в ботфорт с железными гвоздями. С усилием отдергивал и опять прижимал.
И все сразу оставили свои дела, ловили взгляд Татищева, ждали его слов. Он сказал голосом человека, который никогда не ошибается:
— Господа, подлинно сия гора — сокровище из сокровищ. Во много лет рудокопам до дна не дойти. Здесь будет завод — и, может быть, самый лучший из всех.
Торжественно помолчали.
Татищев направился к спуску, но остановился.
— На досуге надо будет придумать горе приличное название, — сказал он задумчиво.
— Что прикажете, ваше превосходительство? — не расслышал Хрущов.
— Для Берг-коллегии в Петербург отправь, Андрей Федорович, отличный образец магнита.
— А вот этот и пошлем, ваше превосходительство. — Хрущов указал на глыбу, которую горные офицеры уже приподняли и раскачивали.
— Этот? Ну, пусть этот.
Черная глыба загрохотала вниз, ломая липовую поросль…
Когда Татищев уже перекинул ногу через седло, отправляясь в обратный путь, он заметил Степана Чумпина.
— Ну, что, брат? — рассеянно-ласково спросил главный командир. — Доволен награждением?
Чумпин робко пожаловался, что его мало наградили. На полтора месяца он бросил промысел, водил лесничего по горам. За это достаточно тех денег, что ему дали. Но кто даст ему ольн за Железную гору? Ему надо купить собаку и хороший топор, надо муки и котел… Уедет самый большой начальник. Уедет, забудет про Степана. Скоро зима. Русские зимой не показываются в этих краях. Сколько еще ждать манси обещанной награды?
Татищев терпеливо выслушал Чумпина. Дождавшись конца жалоб, он сделал знак секретарю Зорину. Тот подал кошелек.
Увидя это, еще один манси подбежал к главному командиру. Яков Ватин схватил стремя татищевского седла и кричал:
— Ойка! Ойка! Я тоже указал гору. Это было в моей избе. Менки, ойка, — мы двое. Я тоже хочу котел! И топор! И муки!
— Правду он говорит? — обратился Татищев к Чумпину.
— А!
— По-ихнему «а» — значит: да, — перевел Куроедов.
— Так он тоже знал о руде?
— Атим, ойка. Никто не знал. Я один.
— «Атим» — значит: нет, ваше превосходительство.
— Слушай, Куроедов, разбери их. Порасспроси всех жителей, кто первый разыскал руду. И донеси мне в Катеринск. А покамест, — Татищев протянул Чумпину деньги, — вот тебе.
Всадники тронулись и, один за другим, исчезли на повороте тропки.
Чумпин отбежал в сторону, разжал кулак и посмотрел на свое богатство.
Главный командир уральских и сибирских заводов дал ему два рубля.
«Сего сентября пятого числа ездил я отсюда на реку Кушву и, приехав на оную восьмого числа, осматривал. Оная гора есть так высока, что кругом видеть с нее верст на сто и более; руды в оной горе не токмо наружной, которая из гор вверх столбами торчит, но кругом в длину и поперек раскапывали и обрели, что всюду лежит сливная одним камнем в глубину. Для такого обстоятельства назвали мы оную гору — Благодать».
Была поздняя ночь. Татищев писал письмо императрице Анне.
Имя Анна означает по-древнееврейски: «благодать». Такое название горы должно было понравиться при царском дворе. В том же письме Татищев просил утверждения постройки двух заводов, приписки к ним тысячи крестьянских дворов и чтобы всех ссыльных направляли бы из Руси ему для работ на новых заводах.
Кончив письмо, обдумывал, чем заняться: бессонница не отпустит до утра. Для таких бессонных ночей было у него припасено несколько больших работ. Вот «Географическое описание всея Сибири» — труд не для одного человека. Заложить бы начало, продолжатели будут. Вот «Новый горный устав». Вот недописанное письмо профессору Тредьяковскому в Академию «О чистоте русского языка». Вот «Духовная сыну моему Евграфу» — с 1732 года пишется, всю свою мудрость, весь житейский опыт вкладывает Татищев в «Духовную». Сын Евграф учится в Петербурге в Шляхетском корпусе.
Но Татищев отвернулся от больших работ: не хотелось отвлекаться от сегодняшних удач.
Придвинул папку бумаг, оставленных секретарем, — разные мелочи, которые можно бы и совсем не читать. Так сказал секретарь.
Из пачки наугад вытянул одну бумагу. Оказалось прошение школьника Сунгурова об отпуске на поиски руд. И сразу заработала голова: «Нет рудознатцев. Один Юдин только, — хоть разорвись. У Гезе кончается контракт, он, кажется, больше не останется, уедет на родину. Пусть едет, не жалко. Лениво и плохо работал саксонец. А остальные просто штейгера и самоучки».
На обороте сунгуровского прошения набросал приказ Конторе горных дел, чтобы дали рудоиспытателю Гезе пятерых самых способных старших школьников, а рудоиспытатель учил бы их «не мешкаледно». За полгода выучить всему, что сам знает: распознаванию руд, исканию лозой и по наружным приметам, испытанию доброты руд и прочему.
Пересчитал, загибая пальцы, вычислил: «Сентябрь, октябрь… март»… Вспомнил, что контракт Гезе кончается этим годом, и исправил: «Ученье кончить к 1 генваря 1736 года».
Только трех учеников согласился взять рудознатец Гезе, и то после долгих споров, после того, как советник Хрущов показал ему контракт и пригрозил за неисполнение параграфа восемнадцатого задержать жалованье. В восемнадцатом параграфе говорилось, что каждый год Гезе обязан обучать по одному русскому ученику, а Гезе до сих пор ни одного не выучил. Отговаривался тем, что нет школьников, знающих немецкий язык.
Против краткого срока обучения рудознатец не возражал: всё равно в январе ему уезжать. Но Хрущов намекнул: в конце-де ученья его ученикам будет испытание в комиссии, и Гезе принялся с такой яростью пичкать своих трех школьников горным художеством, что те свету не взвидели и жаловались на распухшие от «науки» головы.
Один из учеников был петербуржец Адольф фон дер Пален, долговязый, белоголовый юноша. Второй — сын штейгера Симона Качки с казенного Польского завода, смуглый как цыган, маленький, горбоносый. Третий — бывший арифметический ученик из солдатских детей Сунгуров Егор. Этот попал к рудознатцу только потому, что самый приказ главного командира об ученье был написан на прошении Егора.
Егору просто повезло, зато и не было человека счастливее его, если не считать Маремьяны. Жил он опять в Мельковке и каждое утро бегал в крепость на занятия.
С языком сделались так. Из всех троих один фон дер Пален свободно говорил по-немецки. Он и служил переводчиком для Качки, слабо понимавшего немецкую речь, и для Сунгурова, который по-немецки, что называется, — ни в зуб толкнуть.
Занятия шли на квартире Гезе или в заводской лаборатории. Рудознатец показывал ученикам образцы минералов, уральских и саксонских, заставлял твердить их названия и свойства. Потом взялись за руды — только одних железных существует восемь разных руд, а медных и того больше, совсем не похожих одна на другую: зеленая, синяя, красная, пестрая, колчеданная…
Как редкость, Гезе показал кусочек серебряной руды из Башкирии. Насчет золота подтвердил, что на Урале его не имеется и быть не может.
На доске мелом Гезе рисовал, как лежат руды в земле. Надо было запоминать разные фигуры — флецы, штокверки, эрцадеры…
Егор не отставал от своих товарищей в ученье. Ему очень пригодились и опыт заводской работы, и то, чему успел научиться от Дробинина. Вот только названия у саксонца дикие, ни на что не похожие. Дробинин говорил: «песошный камень», «горшечный камень», «горновой», «известной», «точильный камень», и сразу было понятно, какой к чему. А тут зубри: «глиммер», «штейнмарк», «кварц», «гемс», «болусс»…
В один погожий холодный день, около покрова, рудознатец повел учеников в горы применяться к рудоискательной лозе.
Вышли из крепости по шарташской дороге. Рудознатец шагал впереди, он был не в духе. Ученики догадывались почему: вчера в Конторе горных дел у него был спор о лошадях и повозке для загородных учебных вылазок. Давали ему одну лошадь, — он не захотел. Сказал, что пешком лучше будет ходить.
Егор нес ящичек, обитый кожей, — тяжелый ящичек, хоть и ловко приспособленный для плеч на ремнях. Рудознатец не объяснил, что в ящике, но Егор не сомневался, что там знаменитая лоза, которая чудесным образом указывает места, где под землей лежат руды. Поэтому Егор выступал гордо и отказывался от помощи. Фон дер Пален нес лопату, а Качка — каёлко.
Быстро дошли до села Шарташ. В Шарташе видели раскольничий праздник. Толпа пестронарядных кержачек обступила поле около кладбища. На поле шли состязания: бородатые, стриженные в скобку кержаки, сняв полукафтанья, стреляли из луков в цель. В толпе горластым, сильно окающим говором обсуждали полет каждой стрелы.
Гезе приветствовал толпу, как всегда, по-своему: «Глюкауф». Ближайшие кержаки неспешно прикоснулись к шапкам, глядя мимо немца. Женщины поклонились в пояс, без всякого, впрочем, смущения или страха.
Прошли улицей села. В конце проулков, с правой стороны, виднелось большое озеро. Из труб струились сытые жирные запахи праздника.
За Шарташом, верст через пять, Гезе свернул в лес. Должно быть, он не раз бывал здесь рчаньше — не колебался, не искал прохода, вел как по городу. И привел к каменистым холмам, поросшим диким малинником, жимолостью и корявым березнячком.
Егор с облегчением отстегнул пряжки ремней.
Рудознатец начал занятия. Прежде всего он разослал учеников на сбор камней, а когда набрались груды разных каменьев, больших и малых, заставил распознавать их, вспоминать названия.
Потом Гезе вынул из кармана перочинный нож и срезал березовую ветку с развилиной. Ветку очистил от лишних сучков, так что от комля расходились только два отростка в виде недавно упраздненной ижицы.
Фон дер Пален переводил:
— Волшебная вилка — горный инструмент. А кто с ней по горам ходит, тому открывает минералы, руды, воду и прочее. Такая персона зовется: «лозоходец».
Гезе показал, как следует браться за лозу. Надо взять за два конца руками наизворот, а комель обратить кверху.
— Кверху держать, — повторил фон дер Пален за рудознатцем. — Перпендикуляром. Так, чтобы ладони к лицу, а пальцы к земле обращены были. И держать как можно крепче. — Несколько шагов прошелся Гезе сам и сразу же заставил ходить учеников: — Надо примечать то место, где лоза в руках подвинется и верхним концом к земле склонится. В таком месте следует заметку положить или колышек вбить. И так главное простирание жилы узнается.
Егор стиснул ветку изо всей силы — пальцам больно — и ходил старательно.
— Пусть свою лозу покажет, — бормотал он фон дер Палену. — Что он нарошную-то нам изладил?
Когда все трое научились правильно держать лозу и ходить с ней, рудознатец заявил:
— Вот и всё. Так и ищут, без всякого дальнего искусства. Лозу можно делать сосновую, дубовую, из вербы или из другого дерева, какое случится. Многие употребляют, напротив того, железную или медную проволоку или кость, — можно и то, лишь бы наподобие лозы изобразить.
Сказав так, рудознатец нагреб в кучу сухих листьев и сел. Ящичек он поставил перед собой на камне и стал развязывать ремни. Ученики обступили его. Гезе приостановился, взглянул на учеников и что-то недовольно пробурчал.
— Говорит: урок кончен, можно отдохнуть, — перевел фон дер Пален.
Ученики в недоумении отошли. Уселись в стороне на горке и поглядывали искоса на саксонца с ящиком.
— А ведь ничему мы еще не научились, — сказал со вздохом Качка. — Вот выпусти нас одних в горы, разве что найдем? Даже как начать не знаем.
— Тверженье сплошь, — согласился и Сунгуров. — Мне по ночам всё штокверки снятся, а в натуре ни одного не видал.
— И не надо, — беспечно заметил фон дер Пален. — Мне, то есть, не надо, не знаю, как вам. Я инженерный ученик, буду кончать учение по механике. Оно спокойнее и понятнее.
— Ну нет! — Егор стукнул каёлком по камню. — Я из него всё высосу за три месяца. Пусть учит по-настоящему. Мне другого случая во всю жизнь не дождаться. Плохо вот, что немец он. Адька, учи меня по-вашему балакать.
— Языку научиться год надо, а Гезе зимой уедет. Да и когда учиться-то: с утра до ночи «горное художество» долбим, а скоро еще пробирное прибавится.
— Ты самые главные слова только, чтобы я спрашивать мог, что мне надо.
Маленький Качка вдруг привстал, шею вытянул:
— Глядите, ребята, — открыл…
Все посмотрели на рудознатца.
А тот откинул крышку ящика и доставал хлеб, яйца, ветчину, масло, фляжку с жидкостью. Всё это раскладывал на белой салфетке. Вот ящичек и пуст — в нем ничего, кроме еды, не было.
Качка повалился на землю и прыскал, не в силах удержать смеха. Пальцем тыкал в Сунгурова и ни слова не мог выговорить. Фон дер Пален загоготал:
— Ты, Егор, значит, ему поесть тащил, надсажался. Вот так волшебная лоза!
— А ну вас, — отмахнулся Егор и сам затрясся от смеха: — Чур, не мне обратно ящик нести. Адька, как по-немецки «скотина»? Я ему хоть шопотом скажу.
После случая с лозой ученики уже не верили в уменье Гезе находить руды. И надутое чванство рудознатца больше их не обманывало.
Белощекие синицы пульками летали по крепости, забирались в поленницы, в сени домов, пели по-зимнему.
Редкие снежинки падали на мерзлую, крепкую, как камень, землю.
Егор торопился в лабораторию: с утра должны ехать в Елисавет, на железный рудник, а вечером пробирные занятия, — надо припасы химические проверить.
Опаздывал сейчас, потому что забежал на базар купить подошвенной кожи, — сапоги с этими походами горели, как на огне.
Еще когда вперед бежал, видел толпу у края базара. Чем-то она показалась необычайной, да и плач как будто слышен из середины толпы. Тогда не задержался, пробежал мимо. А сейчас пробился плечом — наскоро взглянуть, в чем дело. Передние смотрели вниз, под ноги себе. Военный писарь с трубкой бумаг на плече — чтоб не измяли — поворачивал голову направо и налево, говорил важно:
— Находится в несостоянии ума.
Егор согнулся и втиснулся меж боками двух торговок. Взглянул, куда все глядели, и ахнул: русые волосы, дуги бровей над удивленными навсегда глазами, детские плечи… Это же Лиза Дробинина на земле, растрепанная, жалкая, в грязной одежде, с непокрытой головой.
— Лизавета! — не помня себя, крикнул Егор и рванулся к ней. — Лизавета, откуда ты взялась? Что с тобой? Где Андрей?
Женщина в сером платке стала поднимать Лизу.
— Знакомая тебе? — спросила она Егора. — Вот и ладно. Сказывают, — со вчерашнего дня еще всё бродит по базару да плачет. Так и замерзнуть не долго. Не здешняя она, что ли?
Егор не знал, что и делать.
В лабораторию нельзя опоздать — уедут. И такое дело. Где же Андрей?
— Веди домой, обогреть надо девку, — советовали женщины из толпы.
Егор повел Лизавету в Мельковку.
Дорогой пробовал расспрашивать, но Лизавета ничего не могла объяснить. Только дрожала всем телом да принималась плакать, когда Егор упоминал про Дробинина.
— Мама, кого я привел? Угадай, — сказал Егор матери.
— Кто такая? — с сомнением и не очень дружелюбно смотрела Маремьяна на отрепья девушки.
— Помнишь, про жену Дробинина рассказывал? Она и есть.
Этого было достаточно Маремьяне. Стала хлопотать около Лизаветы, приветила, как родную. Расспрашивала ласково и осторожно, но и ей ничего выведать не удалось.
— Напали худые люди. Андрея били, — только и сказала Лизавета.
Егор ушел в лабораторию.
Когда он вернулся поздно вечером, тайна немного разъяснилась.
— Человек тебя ждет, — шепнула Маремьяна сыну в сенцах. — Зовут, сказывает, Дергачом, а по что пришел, я не спрашивала. Тебя-де надо.
В избе сидел незнакомый человек, старый, тощий, с белым лицом, как трава, что под досками вырастает, и без одного уха.
— Здравствуй, милый человек, — обратился Дергач к Егору. — Ты ли Сунгуров будешь?
— Я.
— А я из тюрьмы здешней сегодня вышел. Колодник один мне наказывал непременно тебя найти. Знаешь ли Андрея Дробинина?
— Мама, слышишь? Вот где Андрей-то.
— Велел Андрей тебе сказать, что взяли его государевы воинские люди в прошлом месяце. Взяли вместе с женой. Головой скорбная у него жена-то, что ли. Вот об ней и просил Андрей. Пусть, говорит, узнает, где она и как она, и мне, Андрею то есть, весточку передаст через арестантов, что милостыню собирают. А если ее из тюрьмы освободили, так велел ей помочь, а то сгинет, как дитя малое.
— Здесь уж жена его, у нас, — не вытерпела Маремьяна. — Спит, сердечная, на печке.
— Ну-у? Как всё ладно получается. Вот рад будет Андрей! Справедливый он, с совестью. Такому и в каморе легко, только за жену и страдал всё.
— А за что его взяли?
— Ничего не сказывал. Он много говорить не любит. Да не за худые, поди, дела. Есть безвинные в тюрьмах. Много таких. Ну, спасибо вам за добрые вести, пойду я.
— Куда ночью-то? — враз сказали Егор и Маремьяна. — Оставайся ночевать.
Дергач даже удивился:
— Вот вы какие! И черного отпуска не спрашиваете. Ухо мое видели? — И Дергач рассказал, как он лишился уха: — Не палач обкарнал,[19] несчастье мое. В здешней крепости работал я на проволочной фабрике, проволоку волочил. Кто видал наш станок, знает: проволока из дырки змеей вьется, знай подхватывай клещами да заправляй в другую дырку, поуже. Ну, бывают обрывы, тут не зевай: проволока-то докрасна каленая, живо палец, а то нос обрежет. Вот так и мне левое ухо напрочь.
После того страшно мне стало к станку подходить: в руке верности нет. Боюсь и боюсь. Едва отпросился я домой — нижегородский я, государственный крестьянин. Отпустили всё-таки, побрел. Я ведь еще пимокат, везде работу найду. Так и шел. Где у хозяйки овечья шерсть накоплена, там и пимы катаю. Только, куда ни приду, видят — уха нет, спрашивают черный отпуск — свидетельство, что из тюрьмы освобожден, а не беглый. Вместо черного отпуска у меня была бумага от генерала Геннина, что уха я лишился на работе. Так ладно всё было, да в одной деревне хозяйка добрая попалась. Постирала мне портки, а бумагу не вынула, и стало ничего на ней не разобрать. Я и такую показывал, грамотных мало, кругляшок на месте печати еще проглядывает, — верили. А потом бумага совсем развалилась в труху. Тут и началось: больше с колодниками ночую, чем по избам. Ну, ничего, покажешь, как проволока по щеке прошла, на плече след выжгла, — подержат да выпустят. Добрался до дому, жил славно так два года. В голод дарить старосту стало нечем, он и привязался: подай да подай бумагу! Почему без уха живешь? Житья мне не стало. Пошел я в Екатеринбургскую крепость за новой бумагой. Больше года сюда добирался, во всех тюрьмах по дороге сидел. А пришел — и здесь, конечно, сразу сохватали, и здесь поскучал. Сегодня уж побывал в Главном правлении, по всем столам прошел. Да плохо мое дело: генерала Геннина нет, и проволочная фабрика закрыта, а старые мастера разбрелись кто куда. Не дают бумаги, а я уж и коробочку деревянную для нее приготовил. Придется, видно, долго хлопотать.
Кончилась беседа тем, что Маремьяна заказала Дергачу валенки для Егорушки.
— Вот, — сказала Маремьяна, укладываясь спать, — большая у нас семья стала. Бог мне дочку дал и хорошего человека не зря послал.
На другой день Егор с товарищами работал в лаборатории. Это была небольшая квадратная комната.
У одной стены стояли три пробирные печи с ручными мехами для дутья. У другой — две тумбы с весами пятифунтовыми, для грубого веса, и аптекарскими — под стеклом, для малых навесок.
Ученики делали опостылевшую им работу — пробу железной руды. Кажется, уж давно научились, все руды перепробовали: и сысертскую, и гороблагодатскую, и каменскую, а Гезе всё не дает следующей работы: пробы медной руды.
Егор подсыпал березовых углей в печку. Качка давил ручку мехов, поднимал жар. Фон дер Пален взвешивал на аптекарских весах новую навеску толченой руды.
Пришел Гезе. Ученики поклонились и ждали, как он поздоровается: если скажет «глюкауф», — значит, в добром настроении, если «гутентах», — значит, злой и придирчивый. Рудознатец сказал: «Глюкауф!» Работы учеников одобрил. Обещал с завтрашнего дня начать пробы медных руд.
— Пакет ему приносили из Конторы. Адька, скажи, — напомнил Егор.
Фон дер Пален сказал. Добавил еще, что посыльный пакет оставить не захотел, просил рудознатца прийти за ним в Контору горных дел. Гезе, однако, сам не пошел, а послал фон дер Палена.
— Насилу дали. В собственные, говорят, руки, — сообщил фон дер Пален, вернувшись и вручив Гезе письмо и запечатанный сверток.
Саксонец читал записку и время от времени повторял: «О!.. О!.. О!..»
Потом распечатал сверток, вынул три серых камня. Нахмурившись, разглядывал, пробовал ногтем, нюхал.
— Убрать всё, — перевел фон дер Пален его приказание. — Вымыть ступку, тигли, изложницу. Будем делать пробу серебряной руды.
Ученики оживились. Это поинтереснее, чем железная.
— Откуда руда? Неужели здешняя? Спроси его, Адька!
Гезе ничего объяснять не стал. Сам отделил по кусочку от каждого камня, сам раздробил кусочки молотком и, отсыпав часть в ступку, велел Егору хорошенько истолочь.
Потом еще сам долго растирал в фарфоровой ступочке. Полученного порошка отвесил один золотник, чего-то добавил и ссыпал в тигелек.
Тигелек поставил в печь, в самый жар, отметил время на часах и велел двадцать минут поддерживать наисильнейший огонь.
Через двадцать минут пододвинул тигелек поближе к устью печки, чтоб хватало наружным воздухом, а дутье уменьшил. Наконец еще ненадолго поднял жар, выхватил щипцами тигелек из углей, постучал им по полу и опрокинул над изложницей.
— Теперь должно дать спокойно остыть. Получится «веркблей» — свинец со всем серебром, сколько его в руде было, — перевел фон дер Пален.
Крошечный слиточек Гезе проковал осторожно молотком. При этом шлак открошился. Гезе взял с полки белую толстостенную чашечку — до сих пор эта чашечка ни разу в ход не пускалась. Ученикам рудознатец как-то говорил, что сделана чашечка из пепла овечьих костей.
Расправил веркблей в белой чашечке и, заглянув в нее, сказал равнодушно:
— Кейн зильбер-эрц. Нур швейф.
— Что, что он говорит?
— Говорит, что это не серебряная руда, а пустой камень.
Заглянули в чашечку и ученики, — там только налет серого порошка.
Гезе заставил всех троих проделать ту же пробу. Опять толкли, отвешивали, смешивали с бурой и свинцом. Когда тигли поставили в печь, рудознатец ушел. Сказал, что вернется через полчаса. Письмо и руду оставил валяться на подоконнике. В первую же свободную минуту Егор раскрыл письмо: немецкие буквы.
— Адька, прочитай! Что это за руда? Я пока подую за тебя.
Фон дер Пален вытер пальцы:
— От Хрущова записка. Не пишет, откуда руда. Просто: «Попробуйте, подлинно ли эти каменные куски серебро содержат».
В это время явился Зонов из Конторы горных дел справиться, получил ли рудознатец сверток с камнями и идет ли проба.
— Уже испробовали, — важно ответил Егор. — Разве такая серебряная руда бывает!
— Нет, ребята, вы не шутите. Пусть Гезе напишет рапорт за своей подписью и сам принесет в контору. Знаете, что это за руда? Разбойника Юлы.
— Как Юлы? — Егор бросил ручки мехов.
— А вот так. Юла в тюрьме сидел, ему за разбои смертная казнь положена, а он с пытки закричал: «слово и дело». Объявил главному командиру, что знает место серебряной руды. Его честь честью взяли за Контору горных дел, от пыток, от казни освободили. Послали команду за рудными образцами; их Юла хранил у какого-то осокинского рудоискателя.
— У Дробинина! — крикнул Егор и побелел.
— Не знаю. Только рудоискателя тоже взяли, потому что он, выходит, приют давал разбойнику и не доносил на него. Вот какие вы кусочки пробуете.
— Что же теперь им будет?
— Если куски — верно руда и место богатое, то Юлу освободят или дадут вовсе легкое наказание. Так и везде объявлено. По всем базарам по-русски и по-татарски читают, что, если кто укажет в казну богатую руду, тому все прошлые вины простятся и еще награду дадут. Говорят: Юла потому и смел был, что припас где-то рудное место на крайний конец.
— А если не руда? — с ужасом спросил Егор.
— Тогда плохо их дело. Юлу и за разбои и за то, что зря «слово и дело» кричал, накажут по всей строгости. А рудоискателя того казнят за пристанодержательство.
— Еще не готова проба, господин Зонов, — видите, плавим, — сказал Егор. — Не раньше вечера кончим, а рапорт Гезе сам принесет.
Только захлопнулась дверь за Зоновым, как Егор дрожащим голосом обратился к товарищам:
— Братцы, давайте пробовать со всем тщанием! Может, бедная очень, а всё-таки руда. Нельзя дать Андрею Дробинину погибнуть.
И он рассказал товарищам всё об Андрее.
— Надо так сделать, — предложил горячий Качка — серебра немножко подбавить в руду. Спустить серебряную копейку в тигель.
Предложение отвергли: Гезе всё равно не надуешь. Он тогда пять раз сам пробу сделает.
Когда рудознатец вернулся в лабораторию, он подивился усердию, с каким работали его ученики. Фон дер Пален с общего согласия объяснил Гезе, что от результата их проб зависит жизнь двух человек.
— Это совершенно всё равно, — с каменным спокойствием ответил Гезе.
Однако сам повторил пробу.
Для точности изменил способ: навески увеличил вдвое, вместо свинца взял глету, буру прибавлял не сразу, а частями.
Всё равно в белой чашечке серебра не появлялось.
— Кейн зильбер-эрц, — сказал саксонец строго, точно приговор произнес.
Среди зимы шел обоз на гору Благодать. Снег лежал глубокий — до самых засечек на деревьях, а их летом делали на уровне плеча. Люди протаптывали дорогу перед лошадьми. Обоз тянулся медленно.
Двое молодых чиновников на лыжах побежали вперед. Дорога шла поперек горного склона, так что правая лыжа была немного выше левой.
Чиновники убежали далеко от обоза, когда первый из них, в красном полушубке, вдруг резко откинулся назад и сел между лыж, стараясь остановиться. Второй, в черном полушубке, налетел на первого, соскочил с лыж и провалился по пояс.
— Эх ты! — закричал он с веселым смехом. — Туда же, первым следом… — И голос, его осекся: он понял, что испугало товарища.
По направлению к дороге с горы мчался черный медведь. Он нырял, нелепо горбатясь и подкидывая задними ногами снег. На самой дороге зверя перевернуло через голову, но он, не останавливаясь, выправился и кинулся дальше вниз, за ели.
На следу медведя показалась вторая фигура — охотник на лыжах.
Охотник скользил красиво и уверенно. В зубах веревочки от носков лыж, — он правил поворотами шеи и ловко увертывался между деревьями. Руки заняты ружьем. Охотник готов был выстрелить каждую секунду, даже приложился было на бегу, когда медведь кувыркнулся. Но его самого тряхнуло у дороги, он взмахнул руками, выравниваясь, — и оба скрылись в ельнике.
— Ишь, прокляненный! — сказал чиновник в черном полушубке. — Здесь медведи, дьяволы, и зимой не спят.
Он взобрался на лыжи и отряхнулся. Снизу долетел короткий стук выстрела.
— Положил! — вскрикнул чиновник, выпрямляясь. — Ну и ловко… А может, промахнулся?
— Это вогул, — заметил чиновник в красном полушубке. — Вогул не промахнется.
— Значит, свежует сейчас… Вставай, чего ж ты сидишь? Дальше надо.
— Нет, погоди. Я чего придумал? У вогула, поди, дорогие шкурки есть. Можно поживиться. Пойдем-ка к нему.
— А с чем? Даром он тебе отдаст?
— Даром, конечно. А то что бы за пожива!
— Сунься, когда у него кремневка! Сам говоришь: промахов у вогула не бывает.
— Вот в кремневке-то вся суть. Вогулам запрещено огневое оружие иметь. Мы даже обязаны отобрать. Сначала кремневку отберем, — он в человека не выстрелит, не бойся, — а потом и насчет шкурок видно будет. Айда, что ли?.. Ну, чего думаешь? Обоз еще далеко.
— Ты, Ваня, хоть медведя ему оставь. Больно красиво он за зверем летел.
Чиновники свернули с дороги, заскользили вниз верхом на палках. По глубокому следу легко нашли манси. Он сидел на туше зверя и снимал шкуру. Кремневка лежала рядом на лыжах. При виде чиновников манси перепугался так, что посерел.
— Пача, ойка, пача! — пробормотал он, вставая, и нож вывалился из руки в снег.
Чиновник в красном полушубке кинулся к ружью манси. Схватил его, сдул с полки порох, сунул товарищу.
— Держи. — И обратился к манси: — Ты что, плут, огненное оружие завел? А? Кто тебе позволил? Да я тебя засужу, нехристя поганого! В тюрьму! Что, что?
Но манси молчал и только чуть покачивался, опустив окровавленные руки. «Хлоп! Хлоп!» — две пощечины раздались в лесу.
— Ваня, не надо! — поморщился второй чиновник и отвернулся.
— Не мешай, так полагается… Где купил, сказывай! Молчишь? Ты знаешь, кто я? Я тебя могу… что угодно могу. Зверуй со стрелами — слова не скажу, а чтобы огненное оружие, то цыц и перецыц! Шкурки у тебя есть?
— Атим, ойка. — Манси отрицательно помотал головой.
— Вот я сам погляжу.
Чиновник полез к манси за пазуху и извлек несколько шкурок.
— А, еще врать! Мне врать?
Ограбленный охотник опустился на снег: ноги у него подкосились.
— Это что — соболь или куница? Гриша, держи… Это векша? Не надо векши, на тебе, лови.
Беличью шкурку кинул на снег к охотнику.
— Ну, пошли. На первый раз, так и быть, прощаю. Но огненного оружия больше не смей покупать, — это помнить, помнить и перепомнить! Если узнаю — в тюрьму! Как тебя звать?
— Чумпин, — ответил манси.
— Как? — Чиновники переглянулись.
— Чумпин, ойка.
— А имя?
— Степан.
— Это ты гору Благодать сыскал?
— Я, ойка.
Чиновники опять переглянулись, смущенные.
Манси поднялся. Из красных, воспаленных глаз его текли слезы.
— Что ж молчал-то, не сказывался? — раздраженно сказал чиновник. — Тебя велено сыскать и послать в Екатеринбург.
— Ойка, ойка!.. — Чумпин бросился на колени, кланялся чиновникам, заливался слезами.
— Да нет! Чего ты напугался? Награда тебе вышла.
— Тебя деньги ждут, а ты от них бегаешь, — подхватил второй чиновник. — Иди смело, богатый будешь.
Чумпин недоверчиво смотрел то на одного, то на другого. А чиновники зашептались:
— Придется вернуть шкурки. Еще разболтает в Правлении заводов.
— Жалко, — возились сколько!
— Хрущов дознается… за такое дело, знаешь…
— Да знаю. Влопались мы зря. Ну, отдай. Нам кремневка останется, полтора рубля всегда стоит…
И чиновник в красном полушубке крикнул Чумпину:
— Эй, держи свою рухлядь! Да смотри не пикни об этом в городе. Знаешь, кто я?.. Не знаешь? Ну и хорошо, что не знаешь.
Чумпин обошел вокруг крепости, как зверь вокруг ловушки.
Ничего не видно за двухсаженными стенами. На пруду из снегу торчат острые колья рогаток. Пройти можно только через одни из трех ворот.
Подкатил к западным воротам, поднял лыжи на плечи. Конные, пешие проходили из крепости и в крепость. Целый обоз плетеных коробов с углем стоял у ворот, пережидая. Когда обоз тронулся, Чумпин пошел с ним и так вступил в крепость.
Непонятные звуки, незнакомые запахи неслись со всех сторон. Грохотало невидимое железо, из-под навеса вместе с искрами сыпались разноголосые стуки. Люди кричали громко, как пьяные. Слишком много шума!
По главной улице Чумпин прошел весь город до восточных ворот. Они были открыты. Всех выпускали беспрепятственно.
Около одного большого дома — это был госпиталь — Чумпина затошнило. Уж очень отвратительные запахи. Как это русские жить здесь могут?
Увидел собаку, рыжую, очень худую. Собака стояла у ворот, поджимала поочередно то одну, то другую мерзнущую лапу. Охотник присел около нее, хотел погладить. Собака с визгом метнулась в подворотню и оттуда, выставив только нос, обдала манси длинной собачьей руганью.
С лыжами на плече бродил Чумпин по торговой стороне. Спросить кого-нибудь о своем деле не решался — все казались очень занятыми.
Торговец в длинном до пят тулупе, стоявший около ободранных бычьих туш, помахал Чумпину варежкой:
— Манси, меха есть?
— Нету.
— Продал уж? В другой раз прямо ко мне неси. Запомни Митрия Рязанова.
Чумпин спросил, как найти самого главного командира.
— Самого главного? — Торговец захохотал. — А с полицмейстером и говорить не хочешь?
— Так велели.
— Ну, ищи самый большой дом.
Чумпин заходил в дом Осокиных, в церковь, в казарму — его выгоняли.
На плотине встретил другого манси и обрадовался. Этот нес на виду лисью шкуру и не казался испуганным шумом и многолюдством.
— Пача, юрт!
— Пача, пача! Где изба главного командира?
— Ляпа — совсем близко. Вернись обратно и смотри налево, где много лошадей.
— Теперь найду. Плохое место — город.
— Совсем плохое. Тесно. Много обману.
— Прощай, спасибо.
— Ос ёмас улм![20]
Лыжи Чумпин очистил от снега и поставил у входа в Главное заводов правление. Поднялся по лестнице, подождал, когда откроется дверь, и скользнул в дом. Не забыл осмотреть и попробовать дверь изнутри: захлопывается сама, но щеколды нет, — просто гиря на веревке тянет. Выйти легко в любую минуту.
Очень большой дом у командира. Еще и внутри десятки высоких нор-колей.[21] В который итти?
Наугад пошел налево, вслед за первым попавшимся человеком. Попал в толпу. Сколько гостей! Но невеселые все и очень толкаются. Затискали охотника.
Придется еще спрашивать дорогу. Выбирал лицо подобрее, да то худо: у всех русских лица одинаковые. Только и можно различить — «ойка» ли, у которого борода и усы сбриты, а на голове белые лохмы, или «керсенин» — с бородой.
У окна стоял один такой «керсенин». Шапка зажата меж колен. Левого уха нет. Он запихивал в деревянную коробочку бумагу, свернутую во много раз, и что-то приговаривал. Чумпин спросил его, где дадут деньги за прииск Железной горы.
— Милый, не здесь… Тут Контора судных и земских дел. Коли насчет горы, так иди в Контору горных дел, туда вон, через сени.
Пошел Чумпин, куда указали.
По дороге увидел и узнал Мосолова. Хотел к нему подойти. Тот, видать, тоже узнал Чумпина, поводил по нему жестким взглядом — и вдруг повернулся, исчез в дверях.
Чумпин вошел в большую палату, стоял, принюхивался к странным, отталкивающим запахам.
— Чумпин! Чумпин! Степан! — услышал он веселый мальчишеский голос. Сдернул шапку-совик с головы, искал, кто зовет. И вдруг заулыбался радостно, всё лицо в морщинки собрал: русский Сунгуров пробирался к нему в толпе.
— Здорово, Степан. За наградой? Я уж слышал. Это к бухгалтеру надо, я тебе покажу.
Из-за пазухи вытащил Чумпин кунью шкуру, встряхнул и протянул Сунгурову:
— Тебе, знакомый, тебе, юрт! Бери.
— Не надо, экой ты! Продай лучше на базаре. А про твое дело сейчас узнаю. Иди сюда в сторонку? Подожди меня.
Через минуту вернулся:
— Занят бухгалтер, с лозоходцем расчет делает, — уезжает лозоходец. Подождем еще. Как ласточка-то по-вашему: ченкри-кункри?
Оба смеялись. Чумпин всё совал куницу в руки Егору, а тот отказывался.
— У меня тоже радость сегодня, Степан. Смотри! — Развернул лист бумаги. — Вот что написано: «Аттестат или удостоинство». Я теперь рудоискатель. Вчера испытание нам было; теперь все подписали аттестат, только советника Хрущова жду. Он подпишет — и готово! К тебе на Баранчу приеду, ты еще одну гору припаси. — Егор сверкал от радости и болтал, не заботясь, слушает ли его охотник: — На Благодати твоей уж работы, поди, идут сильной рукой?.. Да! Вот ведь что!.. Уж не знаю, радость это или горе: кто на рудниках там работать будет, — первый мой учитель горному делу, я от него больше, чем от лозоходца узнал. Славный очень человек. Его навечно в рудники гороблагодатские сослали руду копать. Жалко до чего мужика! Ну, да думали — еще хуже будет.
У Чумпина болела голова. Первый раз в жизни болела. Взгляд Мосолова крепко запомнился. Не он ли так давит голову? Есть еще соболек за пазухой, надо подарить приказчику, пусть не глядит так.
— Идем, идем, — заторопил Сунгуров. — Бухгалтер свободен. Сюда, за мной. — Тащил охотника за руку: — Господин Фланк, вот вогул Чумпин, которому награда назначена.
Немец-бухгалтер переспросил фамилию и стал рыться в ящике. Достал бумагу, вслух прочел:
«Оному новокрещенному вогуличу Чумпину выдать в поощрение двадцать рублей. Да и впредь, по усмотрению в выплавке обстоятельства тех руд, ему, Чумпину, надлежащая заплата учинена будет».
— Рихтик! Правильно! — сказал Сунгуров. — Получай, Степан, цванцик рублей!
Бухгалтер велел Чумпину расписаться, а тот понять не мог, что от него требуется.
— Он неграмотный, господин Фланк, — сказал Егор. — Вогул ведь.
— Ну, так пусть крест поставит.
— Кат-пос, — объяснил Егор охотнику. — Надо на бумаге кат-пос, тамгу, сделать, вот как на березах ты делал.
— А-а, — понял Чумпин и вытащил нож. — Кат-пос! Где?
Кругом раздался хохот. Егор в негодовании озирался: нашли над кем смеяться! Мало ли что неграмотный, а такое богатство подарил государству!
Бухгалтер спрятал бумагу:
— Пускай за него кто-нибудь распишется, — сказал он сердито.
— Нет, мы вот как, — нашелся Сунгуров, — дай сюда руку, Степан.
И он намазал ему кончик пальца чернилами.
— Теперь тисни здесь… Во! Зэр гут!
На бумаге остался жирный отпечаток пальца. Бухгалтер удовлетворился. Чумпину отсчитали порядочную кучку серебра. Он собрал монеты в кожаный мешочек и спрятал за одежду. Потом разостлал на столе перед бухгалтером пышную шкурку куницы.
— Убери! — крикнул бухгалтер. — На службе не принимаю.
— Спрячь скорей, Степан, — шепнул Сунгуров и потащил охотника к дверям. — Ты ведь сегодня не уйдешь домой?.. Приходи ко мне ночевать. В Мельковку. Ты один не найдешь… ну, подожди в сенях. Я только Хрущова поймаю, подпишет, и вместе пойдем. Ладно?
— Емас, сака ёмас, юрт![22] — Чумпин со всем соглашался.
Однако, оставшись в сенях один, не стал ждать, а вышел на улицу.
В воздухе кружились медленные снежинки. Лыж у входа не было. Чумпин разыскал их на берегу пруда: мальчишки катались на его лыжах с берега на лед. Чумпин долго смотрел на ребячью забаву, жалостно усмехаясь, но отобрать не решался.
Когда мальчишкам надоело кататься, Чумпин подобрал лыжи и через восточные ворота вышел из крепости. Снег падал уже хлопьями. Наступал зимний вечер.
Из крепости через западные ворота вылетела кошовка, запряженная резвым гнедым конем. В ней сидел шайтанский приказчик.
Когда кошовка отъехала от крепости настолько, что за падающим снегом не стало видно бастионов, приказчик дернул кучера за кушак:
— Стой, Пуд!
Кучер натянул вожжи.
— Запомнил вогулича, что я тебе показывал?
— Да.
— Так вот: я один до дому доеду. Ты вернись в крепость, у наших возьми лыжи, догони вогулича. Да скорей, пока след видно.
— Ну, догоню…
— Тебе всё досказывать надо?.. Он сегодня получил награду. Большие деньги несет. Ну, о деньгах у нас с тобой никакого разговора не будет. А того вогулича чтобы больше никто не видал. Понял?
— Понял.
— Так хозяевам надо. Буду тебя выкупать, они эту услугу попомнят. Иди.
Мосолов подождал, пока кучер скрылся из виду, подобрал вожжи и ударил коня. Снег брызнул из-под копыт.
Лыжный след вьется от крепости на север — мимо кузниц на горке, мимо слободы Мельковки, в лес. След уже припорошен снегом.
Опытный глаз охотника разглядел бы, что по широкому следу обтянутых шкурой вогульских лыж прошли вторые лыжи — поуже.
В лесу, близ озера Шувакиш, лыжный след раздвоился, заметался…
А потом ровной полоской лег круто в сторону — налево, к Верхисетскому пруду. Это след одной пары лыж, тех, что поуже. Второго следа не было: он кончался на истоптанной полянке в лесу.
Снег падал до полночи — засыпал полянку и все следы.
К утру приморозило, прояснило. Взошло солнце и холодным малиновым светом озарило Уральские горы и неподвижные леса, утонувшие в снегах.