Часть третья ГАМАЮН

Глава первая

БАБУШКИНЫ СКАЗКИ

Подполковник Угримов, член Канцелярии Главного заводов правления, взял со стола пакет с пятью сургучными печатями и с надписью: «Секретно». Подполковник поморщился, предчувствуя неприятность. Из Петербурга пакет. Из генерал-берг-директориума. Либо выговор членам Канцелярии, либо требование новых льгот Гороблагодатскому заводу, который год назад стал собственностью генерал-берг-директора Шемберга.

Прочитав бумагу, Угримов уставился изумленными глазами в стену и поднял брови к самому парику. Что такое? Не почудилось ли ему?.. Нет, вот и надпись: Curt Alexander von Schömberg — так всегда подписывается генерал-берг-директор. Шемберг ничего не смыслит в горном деле, над его приказами давно смеются горные офицеры. Но такого, как сегодня, еще, кажется, не бывало.

— Федот! — рявкнул Угримов.

В дверях кабинета появился канцелярист Федот Лодыгин.

— Пошли человека за бергмейстером Клеопиным и за асессором Юдиным. Если Андрей Иваныч в городе, — и его проси. Скажи, собираются члены Канцелярии по неотложному и самонужнейшему делу.

До прихода горных офицеров Угримов трижды перечитал бумагу и пришел к заключению, что он, подполковник Угримов, отстал от дел и не знает, что творится на Уральских горах.

— Господа, — сказал Угримов, когда все члены канцелярии расселись вокруг, стола. — По инструкции пакеты из генерал-берг-директориума с надписом «секретно» надо вскрывать при собрании всех членов, но, как мы условились для ускорения прохождения дел, я вскрыл вот и этот куверт первым, без вас. А теперь о том сожалею: вы меня, господа, видите в таком смятении, в каком и, ей-богу, за всю свою тридцатилетнюю службу никогда не бывал… Да что там!.. Читайте, Андрей Иванович!

И Угримов протянул бумагу асессору Порошину.

«Курт Александр фон Шемберг», — прочитал первым делом Порошин, взглянув на подпись, и у трех офицеров появилась улыбка веселого любопытства.

— Читаю, слушайте:

«Присланный от генерал-майора Соймонова из Мензелинска казак Роман Исаев на допросе сказал, что в бытность его в Башкири взял он, Исаев, от башкирца Телевской волости Барангула Сабангулова камень дорогой цены, даже в 1500 рублей, который камень ночью сам светит яко свет, так что при нем без огня читать можно. Главному заводов правлению надлежит, опросив знающих берг-гауеров и рудоискателей, донести, подлинно ль имеются в горах Пояса таковые камни».

— Что за бабушкины сказки в казенной бумаге? — не выдержал асессор Юдин.

— Подождите, еще не всё! Дальше еще лучше, — остановил его. Угримов.

Порошин продолжал читать:

— «Второе. Зверолов Арамильской слободы, Козьма Шипигузов, привезя в Петергоф разных сибирских зверей, дерзнул явиться к Ее императорскому величеству и подал ей некий крушец в виде песка, называя оной золотом, яко бы им самим добыт в горах Пояса. По пробе в лаборатории оной крушец явился медными опилками. Сомнения нет ни малого в том, что оное учинил он злонамеренно.

Однакож Главному заводов правлению надлежит без промедления донести нам в Санкт-петербургский генерал-берг-директориум по пунктам:

1. Имеется ли в горах Пояса золото песошное или в какой руде?

2. Было ли когда находимо и где имянно?

3. Между тамошними жителями были ли разговоры и слухи о нахождении золота?

О том же, ведение взяв у всех частных заводчиков, равным образом донести».

— Ого! — басом сказал, асессор Юдин и ударил себя по колену кулаком.

— Нда-а! — протянул бергмейстер Клеопин и развел руками.

Другие слова нашлись не сразу. Горные офицеры только переглядывались сначала, чувствуя обиду и замешательство. Потом заговорил сразу, перебивая друг друга.

— Вызову я, например, осокинского приказчика, — сказал Угримов. — И спрошу его: «Не видал ли ты, братец, камня-самоцвета, который ночью светится?» Что он мне ответит? «Дурак — ваше благородие!» — не скажет, так подумает.

— Или у рудокопов, — подхватил Юдин. — «Ребята, золото вам в жилах попадается?» — «А как же! Половина железной руды, половина золотой. Железную на завод возим, а золотую в отвал кидаем».

— Если б блесточку золотую где нашли — и то было бы событие чрезвычайное, и мы обязаны бы по долгу службы о том рапортовать! А тут спрашивает так, будто мы по забывчивости могли не донести. «Имеется ли в горах Пояса золото?» Малый ребенок знает, что золото у нас не водится.

— Слухи предлагает собирать. Слухи, конечно, бывают…

— Это вы про Утемяша?

— Взять хотя бы Утемяша, башкирца этого с реки Миаса. Так мы его находку сами и проверили. Слух оказался вздорный: он за золото принял простой колчедан.

— Помните, Леонтий Дмитрич, еще с Татищевым был разговор о золоте? Почему нет надежды обрести его на Каменном Поясе? Только в горячих местах четырех частей света зарождается оно в жилах. Так что у нас его и по теории быть не должно.

— Что же, я полагаю, так и, ответить надо генерал-берг-директору, — решительно сказал бергмейстер Клеопин. — Никого не спрашивая, — нет, мол, — и всё.

— Нельзя, Никифор Герасимович! — возразил Угримов. — Сначала и я так думал. Да похоже, дело не простое. Нет ли подвоха? Предписано произвести опрос. Понимаете? Вся суть-то, может, не в камне волшебном и не в золоте, а в опросе.

— Кто такой этот зверолов? — спросил Порошин.

— Знаю его, — сообщил Юдин. — Кузя Шипигузов, бродкий мужик. Каких он тайменей притаскивал: рыбина с этот стол длиной! Зимой всегда диких козлов привозил. Человек он добрый и некорыстливый, а уж охотник — второго такого не найдешь!

— Он и теперь в Арамили?

— Нет, как отправили его с караваном зверей в столицу, с тех пор и не показывался.

Долго еще советовались члены Канцелярии. Всем им бумага Шемберга стала казаться опасной, полной недоговоренных коварств. Порешили на том, что опрос рудоискателей и штейгеров произведут исподволь, о запросе не упоминая, а про камни и золото спрашивая будто ненароком, посреди беседы о всяких иных ископаемых диковинах. Частных же заводчиков или их главных приказчиков спросить прямо, показать им под секретом копию Штембергова письма и заставить собственноручной подписью подтвердить свои ответы на всякий пункт особо.

Зверолова Шипигузова предписали схватить, где бы он ни появился, и скованного в железах доставить в Екатеринбургскую крепость, в Главное заводов правление. По всем заводам разослать листы с описанием его примет.

ТРИНАДЦАТАЯ СЕСТРА

В амбарушке темно. Сальная свеча горит, потрескивая, на полу; на светильне ее нагорел черный грибок, чадное пламя перемогается, и тени бродят по бревнам стен, по низкому потолку. Двое людей в амбарушке. На куче травы, покрытой овчинами, мечется в жару и в бреду больной юноша. Над ним грузно согнулся толстяк с безбородым, немолодым и сейчас страшным лицом. Он уперся руками в свои широко расставленные колени, ему неудобно сидеть на низком чурбане, но он всё ниже наклоняет ухо к губам больного и жадно вслушивается в невнятные слова.

— Туда не ходи: Редькина команда имает! — вдруг выговорил юноша чистым и строгим голосом. Потом снова понес невнятицу, жаловался и плакал, как беззащитный ребенок. Толстяк морщился и даже кряхтел, будто помогая сложиться словам. На его искаженном алчностью лице поочередно выражались то надежда, то злая досада.

— Княженика-ягода какая спелая!.. — бормотал скороговоркой больной, и толстяк шептал вслед за ним: «княженика».

Приоткрылась тяжелая дверь амбарушки. Почтительный голос доложил:

— Лекарь прибежал, Прохор Ильич. Пустить его?

— Давай сюда лекаря, — сказал толстяк выпрямляясь.

Вошел мешковатый молодой парень и низко поклонился.

— Куда ты запропастился, Швецов? Полдня сыскать не могли.

— Виноват, Прохор Ильич. На озеро отлучился, рыбки половить.

— Узнал, что я в отъезде, так сразу за рыбкой. Дармоеды вы все и сквернавцы! А если бы на заводе какой случай нужный?

— Простите, Прохор Ильич, бога для! — лекарь кланялся.

— Гляди вот… этого. Чем он болен и выживет ли?

Лекарь снял пальцами нагар со свечи и опустился на корточки около больного. Потрогал его руки и лоб.

— Горячка это, Прохор Ильич, гнилая горячка, — заявил он без долгого раздумья.

— Ну?

Но Швецов ничего добавить не мог.

— Встанет ли?

— Это как бог даст. Двенадцать есть на свете сестер-лихорадок. Ежели они все враз накинутся — человеку конец, Прохор Ильич.

— Это всякий знает, дурень. Ты говори, какие снадобья ему нужны. Ставь самые лучшие, ничего не жалей. Может, вина надо?

— Вино всегда на пользу, Прохор Ильич. Вина можно дать. А прочими снадобьями, даже травами и мазями, мне пользовать хворых и увечных запрещено. Прав не имею.

— А, все вы такие недоумки да недоучки, на мою шею навязались! Лечи, как знаешь, Швецов. Я твоих прав не спрашиваю, а раз ты лекарь, — лечи. Пока не оздоровеет, со двора не отлучайся. Своей спиной за него отвечаешь, помни!



В это время больной, встревоженный громким голосом Прохора Ильича, приподнял голову, попытался опереться на локоть, и не смог. Глядя на тени, бродящие по потолку, и ужасаясь чему-то, юноша заговорил:

— Ты всё ждешь, Василий?.. Ты его золото плавишь?.. Вызволим, небось, вызволим…

Мигом толстяк повернулся к больному и замер, ловя слова. Лекарю он махнул рукой, высылая вон, и вслед кинул: «Позову».

Швецов вышел во двор. Летняя ночь еще не наступила. Над высокими новыми воротами видны горы — черные на багрово-сером небе. Двор с трех сторон крытый; хоромы и службы составлены буквой «П» и стоят под одним навесом. Только и видно со двора — горы да небо.

На крылечке у хором сидели старик — ночной сторож — и рудоискатель, верхотурец, недавно приехавший.

— Ух, напугался я! — признался добродушно Швецов, опускаясь на ступеньку крыльца. — Пришел нынче с озера, а тут: скорей на хозяйский двор! Знаю, что Мосолов в горы уехал. Кому же я занадобился? Бегу сюда, и вдруг в мысль вступило: а может, это хозяина в горах поранили? Как я лечить буду? Ничего-то я не умею.

— А как же ты, мил человек, в лекари определен, коли не умеешь? — спросил рудоискатель.

— Завод-то нельзя открывать без лекаря: полагается по горной инструкции. А я вовсе и не лекарь, а лекарский ученик. Полгода только учился в Екатеринбургской крепости: за непонятливость из Арифметической школы лекарю в учение был отдан. Ну, Мосолов, видно, не поскупился, сунул кому надо, меня и определили наместо лекаря к нему… Увидал я сейчас, к кому позвали, отлегло. Горячка — она и есть горячка, не рана. Либо помрет, либо выздоровеет…

— Тут только пить подавай, — подтвердил сторож. — Горячечные ох и много пьют! Да считать, сколько лихорадок наваливается.

— Двенадцать всех-то сестер…

— Да, двенадцать: Огнея, Знобея, Ломея, Трясея, Гнетея и прочие. Если в черед пойдут, так ничего — выдюжит человек.

— Откуда он взялся, этот хворый? Нездешний? Я его, ровно бы, не видал на заводе.

— Это вот он знает, — сторож кивнул на рудоискателя.

— Да мы его и привезли сегодня. С гор привезли. На седле у Пуда верст тридцать кулем висел. И всё без памяти. Думали, дорогой кончится. Крепкий, видно, парень. Нашли-то его так: за дальним рудником тропа есть, что ведет хребтами, на ту сторону Урал-Камня. Той тропой беглые из Руси ходят. На руднике нам сказали, что в балагашиках у тропы хворые лежат, целый табор и все в горячке. Мы поехали поглядеть, все трое — Прохор Ильич, кучер Пуд и я. Верно, валяются мужики, бабы есть, даже ребятишки. Мосолов там этого парня и углядел. Так и всколыхался, глазами прилип. «Пуд, — говорит, — погляди-ка: не признаешь?» Пуд, однако, не признает. Мосолов ему на ухо пошептал. Пуд бает: «Может, и он. Давно дело было». Вот взвалили парня на коня, — и прямо домой. Даже рудников больше осматривать не стали, а ведь затем и ездили. Привезли сюда, Прохор Ильич его ладит в горницы, а Марья Ильинишна… — Тут рудоискатель оглянулся на хоромы и сбавил голосу: речь пошла о сестре хозяина, злющей старой деве.

…Марья-то взбеленилась. «Не пущу, — визжит, — бродягу в чистые горницы, девай его куда хочешь!» Положили в амбарушку. Хозяин послал меня: подушку, бает, принеси. Марья у меня из рук подушку хвать, расходилась — удержу нет. Скупенька она, ой скупенька!.. Подушек на каждой постели десяток, а ей жалко, — непорядок, вишь. Мосолов только рукой махнул, ну ее, дескать. Сам из амбарушки не выходит, не обедал, не ужинал и в фабриках не бывал.

— Что-то неладно с хозяином. Никогда он жалостливым не был, — размышлял лекарь.

— Мосолов-то жалостлив? — хихикнул в кулак рудоискатель. — Да он в приказчиках служил у Демидова! Сам знаешь, что за люди — демидовские приказчики. Кремень.

Старик сторож сказал свое слово:

— Околдован хозяин.

— Очень просто, что так, — поддакнул рудоискатель.

— Бывает, бывает, — согласился и лекарь. — Наговор какой или приворотное зелье дано. Эх, недоучился я маленько: наговоры снимать не умею.

Застучало железное кольцо у калитки, кто-то просился на хозяйский двор. Сторож долго переспрашивал, прежде чем открыть. Впустил верхового.

— Скажи хозяину, что обер-шмельцер[43] зовет, — сказал приезжий сторожу.

— Ступай, лекарь, позови!

Швецов помялся. Пошел было под навес — и вернулся:

— Мне велено тут ждать. Сходи ты.

— Сбегаю, — что мне? — откликнулся рудоискатель. — Сбегаю кликну.

Мосолов вышел сразу:

— Что у вас там стряслось? Плотина или печи?

— Про плотину не знаю, ровно бы в порядке: вода на колеса идет ладно. А во второй печи, Прохор Ильич, надфурменный нос[44] растет через меру, и сок[45] пошел красноват.

— Красноват или вовсе красный?

— Да красный, Прохор Ильич.

— А какой нос?

— Побольше ладони.

— Поезжай назад, скажи обер-шмельцеру, что сейчас буду… Постой! Коли не поспею к завалке, пускай обер-шмельцер поступает по усмотрению. Ей-ей, не пожалею палок за козла!

С крыльца Мосолов крикнул:

— Пуд, седлай коня!

И, стуча сапогами по ступенькам, побежал наверх, в горницу сестры.

Перед иконами горела тоненькая восковая свечка. Марья Ильинишна стояла на молитве. Ссохшаяся, с узким, коричневым лицом, с постно подобранными губами, в черном платке по самым бровям — она совсем не похожа на грузнотелого, но проворного в движениях, румяного лицом брата, который старше ее на десяток лет.

— Чего, оглашенный, носишься? Осподи, помилуй! Осподи, помилуй…

Она отбивала поклоны и отсчитывала их по длинной кожаной лестовке.[46]

— Марья, мне торопно. Дело есть…

— Провались, бес, с делами! Что выдумал: подобрал в лесу мужика да в светлицу его тащит. Тьфу! Еще подушку ему подавай. Да пусть бы он околевал, где знает. Мало ли валяется непутевых пьяниц.

Бранясь, Марья Ильинишна не теряла времени и поклоны отвешивала истово, пальцем скользя, по складкам лестовки.

— Большое дело, Марья. Недосуг тебе рассказывать, а только уж ночку не поспи: посиди у недужного.

— Еще что?! И взбредет же в пустую голову такое! Да чтоб я… Уйду в скиты, вот увидишь, Прошка, нынче же уйду. Мыслимо ли так издеваться над девушкой! Уйду и вклад сделаю, буду жить на спокое. Выделяй мою долю, не хочу больше и знать твои дела!..

— Да постой, дура! — грубо перебил Мосолов. — Знаешь, ли, какого я человека привез? Ведь это Гамаюн, тот самый.

— Очень мне надо знать. — Но Марья Ильинишна оставила поклоны и повернула голову к брату. Тот шагнул и сказал ей на ухо несколько слов.

— Вправду? — спросила Марья Ильинишна совсем просто и деловито.

— Увериться, конечно, надо, но похоже — тот. Ежели он, подумай, выгода какая!

— Опасное дело.

— А завод здесь ставить — не опасное, что ли? Без того нельзя. Зато, при удаче, ведь я богаче Демидовых стану!

— Ты! Ты!.. Моя половина в деле, про мой интерес не забывай.

— Делиться нам нечего. Вот помогай… Идем. Дощечку аспидную захвати: писать будешь.

Во дворе кучер Пуд, силач и великан, телохранитель Мосолова, держал оседланного коня. Брат и сестра прошли в амбарушку. Мосолов зажег от огарка вторую свечу. Больной безучастно смотрел на потолок и, тяжёло дыша, облизывал сухие, покрытые коростой губы.

— Без памяти, опять. Как заговорит, ты слушай. Станет какие места либо речки поминать — записывай. Людей — тоже.

Старая дева брезгливо наклонилась над больным.

— Рот-то как обметало. Ему и слова не выговорить. Где вода? Пить ему надо.

— В ковше вода… Пустой? Скажу лекарю. Ну, оставайся, значит. Смотри, не проморгай, Марья! — и Мосолов вышел.

Холодной водой Марья Ильинишна смочила лоб, глаза и губы юноши. С ладони влила в рот немного воды. Он застонал, сказал что-то непонятное. Как большая черная птица, застыла, согнувшись над ним, хозяйская сестра. Ждала терпеливо.

— Ченкри-кункри? — Юноша вдруг слабо, но превесело рассмеялся. — По-вашему ласточки — ченкри-кункри, да?

Марья Ильинишна тихо взяла аспидную доску и мелок.

— Мама, — прошептал больной, жалостно плача. — Мамонька моя!

ТАРТУФЕЛЬ

Шестерка лошадей катила коляску по крутогорьям Верхотурского тракта. Долины были розовы от зарослей цветущего кипрея. Мохнатые леса стояли вокруг больших озер, густо одевали вершины гор, зеленым морем разливались по холмам.

В коляске два асессора — Порошин и Юдин.

— Начинаются демидовские земли, — сказал Порошин. — Сейчас, поди, впереди нас вершный скачет: упредить Акинфия о нашем приезде!

— А может, мы в Верхотурье поехали, — возразил Юдин, почем им знать? Дорога-то одна.

— Всё разнюхали, не сомневайтесь… Эх, быстро теперь поедем! Хороши демидовские дорожки! По всей Руси и по Сибири лучше их нету.

И верно, дорога легла гладкая, как стол. Подъемы срыты, в низинах и болотинах сделаны насыпи, по обе стороны дороги вырыты глубокие канавы для стока воды. Через овраги, через ручьи поставлены гулкие мосты из ядреной лиственницы. Пришлось, видно, немало трудов положить демидовским крепостным людям и приписным, крестьянам на дорожное устройство. Между всеми — шестнадцатью акинфиевыми горными заводами пролегли, такие же дороги.

По легкой дороге шестерка лошадей показала настоящую силу. Горы поворачивались на глазах, мелькали придорожные березы, каменистая пыль взлетала из-под колес клубами и садилась на далеко отставшую тройку, на которой ехали канцелярист и двое слуг.

Оставался последний десяток верст до Невьянска, как значилось на опрятно окрашенных верстовых столбах, когда форейтор и кучер враз закричали один другому, и осаженные на лету кони запрыгали враздробь, оседая на задние ноги.

— Что случилось? — Юдин привстал в коляске и увидел спуск к рёке, высокий мост и на мосту толпу людей.

Коляска шагом спустилась к реке. Из толпы вышел степенный бородач, с мерной саженью в руке и, скинув шапку, подошел к коляске.

— Прощенья просим, ваше благородие, — поклонился он Юдину, выбрав его из двух офицеров за рост и осанку. — Мост чиним, обождать малость придется.

— Давно ли поломался? — сердито спросил Порошин.

— Не могу знать: мостами ведает контора Старого завода, а я шуралинский плотинный, меня сегодня нарядили чинить.

— Объезда поблизости нет ли?

Плотинный развел руками, оглядел богатую коляску. Коляска действительно была хороша и велика, — еще татищевская. Офицеры ее выбрали для поездки, чтобы не прибедниться перед Демидовым.

— С вашей колымагой разве проедешь где, опричь большой дороги! Да не извольте беспокоиться — мигом мост поправим.

Стали ждать. Слушали перезвон и перестук топоров с моста. Федот Лодыгин, канцелярист, знаменитый по всему Поясу непревзойденной красотой почерка и, не менее того, своей пронырливостью, прошелся на мост и, вернувшись, доложил вполголоса:

— Поломки никакой не было-с. Дерево свежее, как репа. Плотники только отодрали плахи и дыру устроили. Теперь назад кладут-с. Поглядите, Андрей Иваныч: говорят, будто, с утра работают, а ни одной подводы не стоит, одни мы. Задержка намеренная, поверьте.

Перед мостом простояли полтора часа. К Невьянскому заводу оба асессора подъехали злые и хмурые. Издевательства Акинфия Демидова уже начались: что-то будет дальше?

Семь башен в бревенчатом остроге. Невьянского завода. На каждой — пушка. Возле пушки дозорный: в кафтане военного покроя и с драгунским, карабинам. Восьмая, двадцатисемисаженная каменная башня возвышается посреди завода. Шпиц этой башни, обитый — металлическими листами, блестит, как серебряный, — а может, и впрямь Демидов от великой спеси посеребрил шпиц. Достатка у него хватит. Превеликие башенные часы куплены, говорят, за пять тысяч рублей. Часы эти с курантами: девять колоколов отбивают часы и четверти, а после играют музыку.

Не выходя из экипажа, господа офицеры ждали минуту и другую. Никто не показывался ни на крыльце конторы, ни в подъезде дворца. Догадливый Лодыгин вбежал по железным ступенькам наверх и вернулся с дорожным приказчиком.

— По государственной, надобности хотим видеть Акинфия Никитича, — глядя мимо приказчика, сухо сказал Порошин. — Дома ли господин Демидов?

Приказчик, как бы размышляя, провел рукой по пышной бороде раз и другой, потом неспешно пробасил:

— Будет доложено господину Демидову. Покамест пожалуйте на двор для приезжающих особ.

В апартаментах для приезжающих асессоры умылись, переменили парики. «Откушать» они решительно отказались и повторили, что хотят незамедлительно говорить с дворянином Демидовым. Тогда явился учтивый старый дворецкий и пригласил их к хозяину.

Вышли в сад. Следуя за проводником по аллее длиннохвойных сибирских кедров, опустивших ветви до самой земли, подошли к строению со стеклянной крышей. Дворецкий распахнул дверь и отступил в сторону, поклоном приглашая войти. Асессоры переглянулись, вошли. Перед ними открылась вторая дверь. Парной воздух, неизвестные густые ароматы, щебет птиц неожиданно охватили Юдина и Порошина. Они оказались в оранжерее.

Никого не видя, Порошин двинулся по узкой песчаной дорожке мимо цветущих кустов и ящиков с растениями. На повороте он наткнулся на человека, сидевшего на низенькой скамеечке и раскрашивавшего масляными красками лист на каком-то растении. На шаги Порошина и догонявшего его Юдина человек обернулся и встал. На нем был азиатский халат. Лицо его, молодое и безусое, было женственно, взгляд черных глаз умен, но беспокоен. Время от времени какая-то жилка дергала его левую скулу и поднимала уголок рта, что придавало лицу насмешливое выражение. Человек кинул кисти и палитру на скамеечку и, вытирая пальцы о халат, сказал:

— Мне докладывали, что вы хотите меня видеть, господа чиновники.



Порошин в замешательстве пробормотал:

— Надобность у нас до Акинфия Никитича…

— Да, да. Я — Демидов. Сказывайте, в чем ваша надобность.

Выждал немного и, явно довольный смущением асессоров, захохотал:

— Отец в отъезде. Можете относиться до меня.

Так вот кто встретил их — Прокофий Демидов, старший сын Акинфия. По слухам, Прокофий был чудак, мастер нечаянных поступков, одна коже заводское дело знал, изучив его на отцовских заводах, а также в Венгрии и Саксонии. При постоянных отлучках Акинфия Никитича Прокофий вел заводы вместе с дряхлым управителем Шориным.

— Генерал-берг-директориум предписал секретно опросить владельцев заводов о новых подземностях, — сказал Порошин служебным голосом. — И взять ответы с собственноручным подписом.

— Только-то и всего? — Прокофий шумно дохнул, изображая облегчение. — Канцелярия! С тем-то вы, бедненькие, скакали из Екатеринбурга?

— Другой докуки к вам не имеем, Прокофий Акинфиевич.

Прокофий взял в руки палитру и кисточки, но продолжал стоять: гостей усадить было решительно некуда.

— Африкана, — показал он кисточками на расписанные листы. — Из Петергофа семена взяты. Листья у нее от природы сухи. В Петергофе художники малюют на них картины — персоны и ландшафты. Так и дальше растет с малеваньем. Я здесь немало курьезных плантов[47] собрал. Любопытствуете?

С видом простодушного садовника Демидов повел асессоров по оранжерее:

— Скажите, у вас в Екатеринбурге яблони кто-нибудь выращивает?

— Не приметил того.

— На Вые у нас яблоньки сажали — всегда вымерзают. А вишня растет и ягоды добрые приносит. Из Башкирии вишня.

У небольших кустиков с пучками белых цветов Прокофий остановился. Сорвал один пучок и дал понюхать асессорам:

— Тартуфель это, — видали? Нет?

— Не приходилось.

— Курьез, у него яблоки совсем в земле растут, только несладкие. Заморский плант. На будущий год испытаю его на воле. Он всё равно не зимует в грунту, каждую весну снова надо сажать, как траву. Ради цветов больше развожу его, для приятного духу.

Странное смешение являли собранные Прокофием растения. Возле редкостного американского дива прозябала алтайская облепиха или даже куст сорной травы, пощаженной неизвестно почему и роскошно разросшейся. Так же и в высоких проволочных клетках жили рядом крикливые маленькие попугайчики и птицы из сибирских лесов: чечётки, пухляки, дрозды. Видно, что хозяин оранжереи следовал только своей прихоти.

Порошин и Юдин покорно ходили по тесным дорожкам, смотрели то, что показывал им хозяин, и слушали то, что он говорил. Беспорядочными речами, простотой обращения Прокофий удивительным образом подчинял себе слушателей. «Чудак», — мелькало в голове Порошина, когда он смотрел на пестрые узоры азиатского халата, а всё не решался перебить Прокофия напоминанием о запросе генерал-берг-директора; слушал болтовню, хвалил вкус ягод, которые надо было попробовать.

— Э, я вас завтра угощу обедом из собственных произрастаний, — пообещал Прокофий многозначительно.

У выхода Юдин сказал, обращаясь не к Демидову, а к Порошину:

— Андрей Иваныч, а вопросы?..

— Охота вам! — вмешался сейчас же Прокофий. — Плюньте! Писаря потом напишут, что надо.

— Хотя запрос действительно малодельный, — осторожно выговорил Порошин, — но миновать его нельзя. Да там всего два вопроса.

— О чем же?

— Первое: имеется ли в наших местах камень, который в темноте светит, яко свет?

— Имеется, конечно, — не задумываясь, сказал Прокофий. — Как не быть? У нас всё есть.

— Изволите шутить, Прокофий Акинфиевич?

— Отнюдь не шучу. Вы разве не видали? Сегодня же покажу. Вот стемнеет совсем, будет вам камень. А второе?

— Второе — золото.

— Что-о?

Жилка задергала щеку Прокофия часто-часто. Он нагнулся к малому ростом Порошину и глядел прямо в глаза.

— Спрашивают, — есть ли в горах Пояса золото?

— И что вы ответили, господин асессор?

— Да мы еще не отвечали. А золота, как известно, ни на Каменном Поясе, ни во всем государстве, к сожалению, не водится.

— Бумага эта у вас с собой?

— Извольте, вот она.

Прокофий прочитал копию раз и другой:

— А где этот зверолов?

— Козьма Шипигузов разыскивается.

Бумагу Прокофий сложил и сунул за пазуху халата.

— Ужо напишу ответы. «Золото в горах Пояса…» Хм!.. Может, оно и есть, да не найдено. Вы как полагаете, господа чиновники?

— Совершенно справедливо, Прокофий Акинфиевич.

На этом расстались, и больше асессоры Прокофия не видели: сказался больным.

Из своих обещаний Прокофий сдержал только одно: прислал в апартаменты для приезжающих обед из произрастаний Невьянской оранжереи. Подавалась окрошка, в которой вместо овощей были неведомые фрукты, а вместо квасу — сладкое вино. Подавались печеные тартуфели с сахаром — шарики с куриное яйцо величиной, мучнистого вкуса.[48] Тартуфели асессорам не понравились.

Камня, который светит в темноте, Прокофий не показал. Не возвратил он и запроса с собственноручными ответами: через управителя Шорина велел передать, что ответы будут посланы прямо генерал-берг-директору.

И ничего-то с Демидовым не поделаешь: жаловаться на него некому. Одураченные ехали назад в Екатеринбург горные офицеры. Высокий, как каланча, рудознатец Юдин и маленький злой асессор Порошин сидели рядом в коляске и не разговаривали.

Довершил их унижение канцелярист Лодыгин. На первой остановке он таинственно сообщил:

— Сам-то, Акинфий-то Никитич, дома был-с… Как выезжали, он у открытого окна стоял. Заметить не изволили-с?

ЭТО ОН!

Мосолов в легком коробке без кучера возвращался с осмотра своих владений. Хозяйство большое и очень раскиданное. Целое утро ездил, еще на пожоги осталось заглянуть.

Длинные кучи сырой руды вперемежку с дровами дымили неделями, работа около них — одна из самых тяжких заводских работ. В долине, где стояли кучи, не росла трава. От сладковатого и тошного сернистого дыма гибли кусты и деревья далеко вокруг.

В шалаше с наветренной стороны пожога Мосолов застал обжигальщиков, мужа с женой. Они хлебали варево из закопченного чугунка.

— Хлеб да соль, — поздоровался Мосолов, придержав коня.

— С нами отобедать милости просим, — с достоинством ответил мужик. Он не прервал еды, не встал. Жена хотела было подняться, но глянула на мужа и потянулась ложкой в чугунок.

— Благодарствую. Попроведать заехал.

Мужик качнул бородой. Смотри, мол, — всё на виду. Мосолов тронул коня, который чихал и крутил головой.

«Не сбежали, — думал дорогой Мосолов. — Из приписных крестьян, а согласились на постоянную работу. Что у них на душе? Не сбежали, и то ладно». Хозяину было непонятно, что удерживает обжигальщиков на гибельной работе.

За плотиной на взгорье стояли избы мастеровых людей и хозяйский дом — всё новенькие постройки из медово-желтых бревен, еще не тронутых копотью. Сторож уже поджидал хозяина и, завидев издали, развел половины тяжелых ворот.

— Марья! — крикнул Мосолов, поднимаясь по узкой лесенке в горницы. Сестры наверху не было.

— Марья! — И в нижних комнатах негу. Мосолов через сени прошел на кухню. — Ты здесь?

Марья Ильинишна помогала стряпке лепить пельмени. Круглые сочни поворачивались в быстрых пальцах, сгибались и превращались в белые ушки.

— Что сегодня записала?

— Переодень одежу-то, — злобно прошипела Марья. — Адским смрадом от тебя несет. Весь дом испоганишь.

— Чего злишься? Ну, чего ты всё злишься? Корова не тем боком почесалась, да? — Мосолов понюхал рукав своего кафтана. — На печах был. На пожогах был. Значит, подвигается дело, коли медью пахнет. Радоваться надо, а ты…

— Уйди, ирод!.. На тебе, только убирайся.

С полки Марья Ильинишна сдернула исписанную мелом аспидную дощечку и сунула брату. Не выходя из кухни, Мосолов подошел к окну и стал разбирать тесную вязь букв.

«Рублевики передай!..» Так, рублевики. «Бирона собаку…» Сдурела, Марья, такое записывать! — Мосолов послюнявил палец и стер строчку. — А ну, увидел бы кто? В одночасье бы мы на дыбу угодили. Графское сиятельство — собака! а?.. «Не опилки…» Верно читаю? Опилки, что ли?

— Почем я знаю? Человек бредит, несет дурное безо всякого толку. Записано, — стало быть, говорил.

— Ладно… «Не опилки — золото…» Ого! — Мосолов несколько слов разбирал про себя и вдруг захохотал, хлопнул дощечкой по ладони. — Марья! Он это, он! Да-да-да-да-да! Имя вот забыл я и прозвание… Как его? В Шайтанке еще он у нас жил, состоял при шихтмейстере Ярцове, не помнишь? Да-да-да-да-да! Это он!

— Ты другое баял, Прошка. Будто этот парень в Петербург…

— Чшш!.. Помалкивай. Он много чего потом натворил. Вот бы мне такого рудоискателя! Пользует его лекарь? Что говорит?

— Лекаря я прогнала. Что он знает, лекаришка! Сама лечу. Молитвой да наговорной водицей. Теперь ему полегчало. Всё больше спит.

— Схожу посмотрю парня. Как же его прозвание?.. Акинфий Никитич его Гамаюном звал. Гамаюн да Гамаюн — я и забыл настоящее-то.

* * *

Больной очнулся еще утром. Под головой он почувствовал перовую подушку. Это его очень удивило. Он попробовал понять, — откуда взялась подушка? Не понял и, ослабев от усилия, заснул. Так повторялось не раз: проснется, удивится подушке и снова спать.

Первый человек, которого он увидел, был мосоловский рудоискатель.

— Оживел, парень? Ты кто таков? Пить хочешь? — посыпал вопросами рудоискатель. Лисья его мордочка выражала крайнее любопытство. Вместо ответа больной, не шевеля губами, сам спросил:

— Где я?

— На мосоловском, паря, дворе.

Дикий испуг выступил на исхудалом лице больного. Он заметался, но только шея и кисти рук слушались его.

— Я связанный?

— Что баешь? Связанный? Нет, пошто.

— Как я… на Демидова завод… угодил?

— Мосолова, а не Демидова. Прохор Ильич нынче сам хозяин и заводчик.

— А ты кто?

— Я, стало быть, его рудоискатель.

— А… знаю тебя.

— Меня ты, парень, знать не можешь. Я не здешний.

Больной помигал глазами. Бред и явь еще путались в его сознании.

— Лиза-то где? — прошептал он.

— Какая тебе Лиза?

— Ты ведь лялинский? Коптяков ты?

— Ой, верно! Из Ляли я, Верхотурского воеводства, и прозвание так. Откуда меня знаешь?

— Развяжи меня, Коптяков! Помоги от Акинфия уйти. Скорее, скорее!..

— Ну, несуразное что-то мелешь, паря. На-ко, выпей воды… Не хочешь?.. Да он заснул, сердяга!

* * *

Мосолов вошел в амбарушку. Больной спал, но когда большое тело заводчика заслонило свет в дверях, сразу открыл ясные глаза.

— Вот и повстречались, господин ученый, — заговорил Мосолов, подыскивая для беседы добродушный лад. — На Каменном Поясе места много, да дорожки узкие, не миновать встретиться. Признал меня?

Юноша молчал.

— Неужто не признал шайтанского знакомца? Лет пять прошло, не боле… Да ты что глядишь, будто на нож? Ха-ха! Ты мне спасибо должен сказать: подобрал я тебя в такой дыре, — там бы ты и кончился с прочими.

— А других так и кинул?

Мосолов отвел глаза. Потом завозился с чурбаном, подкатил его к изголовью больного и уселся:

— Да я ж вершный был, чудак-человек…

— Детишки там были.

— Значит, твоя судьба такая. Вот отлеживайся, тогда поговорим и о деле. Покамест наращивай мяса на кости. Я сестру свою приставил за тобой ходить. Лекарь у меня того, а Марья — она почище всякого медицинского доктора. Ты мне дорогой человек можешь быть. Искателем руды поставлю, жить будешь, как у Христа за пазухой. Полно тебе по пещерам скитаться.

Удивленно и недоверчиво слушал больной эти слова. Поймав его взгляд, Мосолов запнулся слегка, но продолжал еще задушевнее:

— Знаю, о чем думаешь. Сказать? «Выдаст он меня Демидову или не выдаст?» — вот о чем. Угадал?.. Небось! Никому не выдам, господин унтер-шихтмейстер. Ни Демидову, ни Главному заводов правлению. Коли пообещаешься мне всей правдой служить, — я тебе навсегда покров и защита.

— Врешь ты, Мосолов! За сто рублей, может, не продашь, а посулит Акинфий тыщу, тут и конец твоей совести.

— Ах, ах, как ты обо мне понимаешь! Обидно такое слышать. Да если хочешь знать, Демидовы мне теперь противники. У меня свой завод. Им надо медную посуду продать, и мне надо. Что им ни убыток, то мне и польза. Торговое дело, известно.

Сорвался с места, выглянул за двери: не подслушивает ли кто? — свистящим шопотом сказал:

— Совсем бы их избыть, тогда свет бы увидел! Шевельнуться Демидовы никому не дают, тесно от них стало на Урале, наилучшие рудники, леса, приписные деревни — всё ихние, всё захватили. Мне вон еще удалось, а опоздай я на год — и здесь бы демидовский завод стоял.

— Дай тебе волю, и ты Демидовым станешь.

— Ну и что? И все так-то. На том жизнь стоит… Слушай, друг. Не хотел я сегодня начинать о том, да уж к слову приходится. Это ведь ты с изветом на Акинфия Никитича в Питер ходил?

Ответа Мосолов не дождался.

— Что он будто бы тайно копает в Невьянских лесах золото. Ты?.. Чего молчишь? От меня не таись: всё равно всё знаю. И что до самой царицы достиг. И что по пробе то золото вышло вовсе не золото, а опилки просто крушца. А тебе, спасая голову, пришлось в бега удариться. Пробойный ты человек! Едва Демидова не свалил. Никого Акинфий Никитич не боится, а тебя боялся. Два года тебя искали, — про то ведал ли? «Живого или мертвого добыть мне Гамаюна!» — так нам приказал. Гамаюн-то — ты. Вот и рассуди: если бы я хотел тебя выдать, разве стал бы тебе истинную выкладывать?

— Пожалуй, не стал бы, — усмехнулся юноша и тут же закрыл глаза, заснул.

Сторожу приказано было закрывать дверь в амбарушку на ночь засовом, а чужого народа к больному отнюдь не допускать. За обедом Мосолов был весел. Выпил настойки на красном перце — отбить противно-сладкий привкус серы во рту — и хвастался сестре:

— Полагаю, рудознатец будет мой. Податься ему некуда. Ну и смелоотчаянная голова! Лежит, ни рукой, ни ногой, а в глаза мне так и режет без страха: «Врешь, хозяин!» Таких-то мне и надо. По самому краешку ходим, либо пан, либо пропал. Надо Гамаюна к сладкой жизни приохотить. Крепче цепи чтоб держало. Давай, Марья, женю его на тебе! Хочешь?

Марья Ильинишна вздрогнула, проглотила горячий пельмень и зашипела на брата дикой кошкой.

Глава вторая

РОСТЕССКИЙ ЯМ

В лесу базар. Бледное и летом северное небо моросит дождем, а народ не убывает, шумит и толкается. Приписные крестьяне, возвращающиеся с заводских работ в родную деревню, зыряне и манси, приехавшие на оленях — среди лета в санях, — ямщицкие женки, сибирские обозники, мимоезжие приказные в ожидании, покамест перепрягут им лошадей, и совсем непонятные люди кружат под кедрами, покупают, выменивают, торгуются.

Нет ни лавок, ни ларей на лесном базаре, не видать рыночного смотрителя и будочников с алебардами. Да и товаров мало видно, а те, что есть, — в руках у продавцов или торчат из-за пазухи. Такой базар живет на большом Сибирском тракте между Верхотурьем и Солью Камской у яма[49] Ростес — здесь третья смена лошадей после Верхотурья. На самом перевале через хребет Каменного Пояса стоит Ростес. Это и самый северный конный путь через Пояс. Севернее видны громады гор, вечно покрытых облаками, — гор непроходимых и диких.

Верхотурье — город таможенный, там за привозимый товар досмотрщики дерут большую пошлину. Поросенок на верхотурском базаре стоит четыре копейки, а заставский сборщик, бывает, требует шесть копеек пошлины. У Ростеса торговля беспошлинная. Можно купить звериные шкуры и меха, дешевое вино, свинец на пули и порох для пищалей, топоры, шапки, сапоги, толокно и крупу — всего понемножку, чем жив простой человек.

Ростесский базар пугливый. На дню не раз его переполошит крик: «Окружают!.. Ярыжки идут!» — и народ кидается врассыпную в кусты. Переполох всегда бывает зряшный. Как ни хотелось бы таможенному голове запретить беззаконную торговлю, он знает, что это безнадежно: никаким войском не обнять всего Сибирского тракта, а разгонишь ростесский лесной базар — люди будут встречаться на ином месте.

Не менее, чем государевых ярыжек, боится народ разбойников. В лесах недобрым людям легко укрываться, а тут кругом леса. Поэтому торговлишка идет, покуда в полном свете северный день. Задолго до сумерек продавцы и покупатели спешат унести свои головы и котомки. Расходятся, сговорившись, толпами, редкий отважится пойти в одиночку.

В разгаре торга появился среди народа новый человек, с крошнями[50] за спиной, в самодельных броднях[51] на ногах, с лицом, как терка, изрытым оспой. Мягкой, враскачку, походкой бродяги, привычного к дальним походам, человек прошелся по базару присматриваясь. Его толкали, он никого не задел. Видно было, что в толпе он бывает редко, — настоящий лесной человек. Выйдя из толкучки, он присел на корточки, скинул крошни и достал две собольи шкурки. Встряхнул их, пропустил через кулак, приглаживая, снова встряхнул и положил на хвою около ног.



Покупателей долго ждать не пришлось. Его сразу обступили, и шкурки пошли из рук в руки. Соболя были превосходные, темного волоса, спелые, один в один. Первые покупатели, погладив, подув в мех, с сожалением передавали другим и даже цены не спрашивали — не укупишь таких. В городе такие и не дошли бы до рынка, забрали бы их в царскую казну. Соболь — товар заповедный.

— Деньгами? Товаром? Что хочешь? — торопливо спросил дядя в пуховой шляпе, приказчик или торговый человек. Шкурки он крепко зажал подмышкой и, отвернув полу кафтана, доставал кису.

— Товаром, — сиплым шопотом навсегда простуженного горла, с натугой выговорил владелец шкурок.

— Чего надо, охотник?

— Платок флеровый красный, ниток четыре пасмы, камки либо китайки на сарафан… — тужась так, что краснела шея, перечислял охотник.

— Еще много?


— Башмаки суконные с позументом, мыла сального два куска, соли, полбы…

— Вот что, охотничек, получай деньгами, сам и наберешь, что тебе надо. Идет так?

— Ладно. — Согласился с неохотой, но не пытаясь спорить.

— Сколько же деньгами?

Охотник помедлил, — цены он, видимо, не приготовил.

— Рубль дашь?

— За пару?

Беспомощно улыбнувшись, охотник кивнул головой. Не успел покупатель развязать кису, как стоявший возле ямщик кинул охотнику деньги и с возгласом «Беру за полтора!» рванул соболей к себе. Торговый успел схватить ямщика за плечи — и началась драка. Охотник вскочил, не подняв монет, смотрел с недоумением и беспокойством. Уже человек пять молотили кулаками торгового, а тот совал шкурки под кафтан и увертывался. Базар столпился вокруг и шумел неистово. Потом клубок дерущихся метнулся в сторону, люди побежали, перед охотником очистилось место, а он всё стоял. Прибежал ямщик с разбитой в кровь скулой.

— Унес, подь он к чомору! — кричал он и требовал свои деньги: рубль и два четвертака или другую пару соболей.

— Я не брал, — прохрипел охотник. — И соболей больше нету.

Рубль нашелся на мокрой земле, а четвертаков не было, их затоптали. С руганью и угрозами ямщик ушел. Охотник сел по-прежнему на корточки и ждал, поглядывая в толпу, — скоро ли явится торговый расплатиться за шкурки? Базар редел. Уехали на оленях манси. Люди стояли кучками под большими кедрами и елями: дождь всё бусил.

— Что, миленький, ни соболей, ни денег? — услышал охотник за собой. Обернулся. Невысокий простолюдин в заплатанном кафтане и в валяном гречневике на голове, с узкой желтой бородкой, стоял у елки. В руках он держал батожок.

— Придет, чай, — недовольно сказал охотник.

— Ой ли? Продавай-ка лучше остальное. Да не продешеви: те-то соболя — по двенадцати рублей за каждого дал бы купчина.

— Больше-то нету.

— И нисколечко в тебе жадности, — засмеялся бородач. — Люблю таких. Чего тебе надо было: платок да иголку?..

— Флеровый платок красного цвета, иголку, ниток четыре пасмы, на сарафан…

— Не труди себя, помолчи. Вижу, что жена заказывала да раз двадцать, поди, повторить заставила, покуда вытвердил. Здесь ты этого всего и не найдешь, разве случаем. Тебе бы в Верхотурье сходить, там чего хочешь, того просишь. Дальний?

— С реки Вагран, — нехотя ответил охотник.

— Ой, далеко! Верст оно, может, и не гораздо много, да туда не считай сколько верст, а сколько болот. Я на Вагране и не бывал, только знаю, что одни вогулы живут. Говорят, на Вагране слюда хорошая есть, не знаешь?.. — Бородач подошел ближе к охотнику и сел, как и тот, на корточки. — Значит, не только по снегу, и летом можно к вам попасть?

— Я прошел же.

— Да-а… Ходок… Теперь обратно тебе? Заест тебя жена! Ничего не купил.

— Так не придет, коли?

— Купчина? И не жди, миленький. Видел, какой он? — глаза бегают, губы тонкие, поганые.

— У меня пищаль[52] в лесу зарыта… недалеко… и с ней еще соболек… Может, ты возьмешь?

— Не с руки мне это, миленький. Да вот что: денег я тебе дам, нельзя без платка, без иголки… чего там еще? — к жене ворочаться. Будешь в Верхотурье — отдашь, не к спеху. Спросишь в Ямской слободе Походяшина. Я и буду — Максим Походяшин. А как твое крещеное?

— Кузьма.

— Держи, Кузьма, три рубля. Обманут тебя, конечно. Не беда: на три рубля мелочного товару на лошади не свезти, а тебе ведь тащить в крошнях через колодины да болотины. Если деньги останутся, знаешь чего купи: сахару головного. Бабам да ребятам он в диковинку. Платок не поглянется либо что, — ты подсластишь, волосы твои целы останутся. Верно говорю.

* * *

Через день в Верхотурье у воеводского дома Максим Походяшин повстречал торгового, который исчез с Кузиными соболями.

— Эй, купец! — Походяшин поманил батожком. — Когда с охотником расплатишься? За тобой два рубля, а была бы совесть, двадцать бы отдать надо.

Торговый свысока поглядел на дерзкого крестьянина, хотел, не отвечая, пройти, — и вдруг чему-то обрадовался.

— Ты его знаешь?

— Выходит, знаю.

— И где живет, знаешь?

— В гостях не бывал, а к себе жду.

— Ты, поди, неграмотный?

— Где уж нам. Так будешь платить, любезный?

— Не тебе ли?

— По честному купеческому обычаю отдашь в скорнячном ряду старосте. А уж до охотника Кузьмы дойдет.

— И звать Кузьмой! — Торговый был в восторге. — Не придет твой Кузьма в Верхотурье! А придет, вяжи ему руки и веди в полицию. Вон лист о беглом висит. А ты сам признался…

Походяшин круто повернулся и подошел к крыльцу воеводского дома. Свежий лист белел на стенке. «Зверолова Козьму Шипигузова… лицом шадровит… голосом хрипат…» — читал Походяшин.

— Хорошие, видать, дела натворил зверолов, — говорил торговый, догоняя Походяшина и хватая его за рукав.

— Брысь ты! Меня разыскивать нечего: я Походяшин.

У торгового глаза стали круглые, удивленные.

— Максим Михайлович! Прости меня, дурака, — не узнал! Ведь я к тебе ехал. Все мои дела к тебе…

— Ну, с тобой, любезный, я вряд ли дела иметь буду.

Постукивая батожком, Походяшин зашагал в сторону Ямской слободы.

ПОЖАР

Среди ночи сторож на плотине увидел пламя и заколотил в колокол. Медные сполошные звуки набата прыгали по воде заводского пруда, неслись ввысь, летели к горам и лесам.

Мосолов вскочил с постели и приник к окну:

— Сараи горят! Угольные сараи.

Сараи стояли далеко, за плотиной, за плавильными печами. Одевшись кое-как, Мосолов сбежал вниз. Кучер Пуд уже у крыльца — верхом и с хозяйской лошадью в поводу.

Они помчались на огонь, обгоняя мастеровых и работных людей. Мосолов плетью огрел нескольких по спине:

— Торопись! Ленивым — палки! Все на пожар!

Вскачь по поселку, по плотине, потом мимо длинного забора плавильной фабрики. Вылетели на поляну, где было светло как днем. Огонь полыхал с двух концов и в середине вереницы легких навесов, прикрывавших склады сухого отборного угля. Сараи были построены с умом. Именно на случай пожара они стояли не близко один к другому, в промежутках — бочки, всегда полные водой.

Народу сбежалось уже много, но порядку в тушении не было. Мосолов налетел с бранью:

— Чего стоите? Заливай!

— Воды нет.

Мосолов — к бочкам. Все пусты, на каждой щели, следы топора. Так это поджог! Вот почему и загорелось сразу в трех местах!

— Ломай баграми! Растаскивай! Да не раскидывать головни! Спасай те, что не горят еще!

Мосолов был в бешенстве. Но брань вдруг оставил и плеть бросил, схватил багор. Завтра ужо будет всем, а теперь главное — спасти уголь. Без угля печи станут, убытков-то… да и не убытки — разорение!

Впереди всех хозяин завода лез к огню, подавал пример. Рядом — Пуд. Этот сгоряча сломал два багра: тонкие попались. Зато третий багор был гож, и им Пуд свалил со столбов всю крышу сразу.

Народ оживился. Любо побороться с опасной стихией. Любо, превзойти всех удалью и умелой работой. Делать так делать! Застучали топоры, замелькали багры. Люди стали цепью к речке — и по рукам плавно пошли ведра с водой.

Огонь в середине сараев был сбит, но разгорелись пуще огни по краям. Скорее туда!

— Хозяин, оглянись-ка! Твои хоромы горят!

В испуге Мосолов обернулся. Вдали, на бугре поднялось новое зарево, — верно, это пылал его дом.

Прискакал, трясясь на неоседланой лошади, старик — ночной сторож:

— Батюшка, Прохор Ильич! Беда! Тушить некому, все сюда убежали!

Марья Ильинишна упала в обморок, когда женщины во дворе в голос завыли: «Горим! Горим!», когда клубы черного дыма вдруг поднялись вокруг дома и застлали окна.

Очнувшись, она сразу подумала: куда бежать? Открыла глаза — перед ней большой пруд с багровой водой. Стряпка Паша, стоя возле на коленях, брызгала ей в лицо.

— Дура! — сердито сказала Марья Ильинишна. — Набери скорее воды в кадочку!

После этого сёла, повела головой во все стороны и окончательно поняла, что она не в горящем доме и бежать никуда не надо.

Хоромы на бугре полыхали и посылали в небо космы разноцветного дыма. Люди стояли перед ними и не пытались тушить — опоздали!.. Среди работных людей Марья Ильинишна увидела брата. В разодранном кафтане, мокрый, без шапки, он размахивал рука ми и кричал что-то тонко и умоляюще. Марья Ильинишна вскочила и взобралась на бугор, к дому. Ее обдало зноем.

— Не поздно, не поздно! — молил и соблазнял Мосолов. — Снаружи горит, а в хоромах всё цело… Озолочу, братцы!.. От работ вечное освобождение. Крепостного на волю пущу! Ларец на стене… нетяжелый… с пуд, не боле!

Его слушали внимательно, но хмуро. Еще внимательнее оглядывали горящее здание. Бревенчатые стены и крыша пылали жарко, а ворота были совсем огненные. Войти в них, казалось Марье Ильинишне, немыслимо.

— Обманет? — сказал плавильщик в лисьем малахае на голове.

— При всех обещано, — возразил пожилой мастер. — В этом не обманет. И стены, верно, еще не прогорели. Да там дышать нельзя.

— Захлебнешься, конечно. Войти, оно можно, да уж не выйдешь, — подтвердил третий. — Вишь, Прохор Ильич, — не знаю как по-ученому, а по-нашему мастеровому — там воздух выгорел. Нельзя огнем дышать.

Привычные к огневому труду у плавильных печей, они судили деловито, без лишнего страха. И когда окончательно доказали друг другу, что итти в горящий дом им не с руки, плавильщик снял малахай, с силой нахлобучил его снова и сурово сказал:

— Не обмани, хозяин! Вольная! Иду.

Прижав локти, втянув голову в плечи, он побежал к воротам. Еще миг — плавильщик скрылся в дымной пропасти двора. Люди приблизились к огню и умолкли. Подъехала, расплескивая воду, телега с бочкой. Из бочки торчала ручка черпака.

Пожилой мастер первый вытянул черпак и жадно пил из него. Потом каждый подходил и брал черпак. Мосолов стоял перед воротами так близко, что от жара на голове шевелились волосы. Ему поднесли воды, он отмахнулся. Он тянул руки, готовый подхватить драгоценный ларец.

Плавильщик вылетел из ворот дымящийся, но невредимый — и без ларца.

— Не нашел! — просипел он и закашлялся. — Пить дайте.

— Как же не нашел? — Мосолов рвал ворот кафтана. — Я ж говорил: направо, на стене…

— Шарил, шарил, — темно там: дым.

Подавая полный черпак, пожилой мастер укоризненно сказал:

— Ты бы тогда что другое вынес. Сколько добра зря погибает, а ты с пустыми руками.

— Не подумалось. Волю-то за ларец он сулил, А ларца не нашарил.

Мосолов без ума повторял одни и те же слова, и Марье Ильинишне было дико слушать, что он, самовластный заводчик, сейчас упрашивает своих рабочих.

— Грех, хозяин, — строго сказал мастер. — Поздно людей посылать. Сейчас крыша рухнет.

Обвалился навес над воротами. Искры роем полетели на людей. Лошадь задрала голову, попятилась и опрокинула бочку.

Вдруг Мосолов выхватил у плавильщика черпак, плеснул на себя остатки воды и, тяжело припадая на правую ногу — левую зашиб там, у сараев, — пошел в огонь.

— Сгорит! — ужаснулась Марья Ильинишна.

Мосолов шагнул под ворота, и новый рой искр скрыл его из глаз. Марья Ильинишна отчаянно взвизгнула и тоже побежала во двор. «Значит, можно… Значит, нужно!» — мелькало в ее голове.

Прохор Ильич уже взбежал на крыльцо и скрылся в доме.

Что делать! Что еще можно спасти? — Это она поняла уже на середине двора, ярко освещенного и совсем не дымного. Она вынесет икону Троеручицы — материнское благословение!

Но на бегу, в вое огня, в треске лопающихся бревен Марья Ильинишна расслышала стук. Стук доносился с другого конца двора, из-под навеса — непрерывный, настойчивый, хотя и несильный.

— Больного забыли! — мгновенно догадалась Марья Ильинишна и, не раздумывая, повернула к амбарушке.

Сухой зной поднимался вместе с Мосоловым по темной лестнице. В горницах Мосолов двигался на четвереньках, хрипло дыша, ощупью находя двери. В густом дыму Мосолов нашарил на столе первую попавшуюся тяжесть — книгу, кажется, и бросил в стекла окна. Дым потянуло в отверстие, навстречу заиграли рудожелтые языки, и пламя, мигом охватив оконные рамы, заблестело на образцах медной посуды: чашах, кувшинах, ендовах, сибирском самоваре. Мосолов сунул руку в карман за ключом — дубовый, обитый железом ларец был прикреплен к стене железной скобой с висячим замком. Ключа не было! Не было и кармана, оторванного неизвестно когда. Мосолов всё не хотел поверить и водил пальцами по груди, сначала рывками, потом медленнее… Как не подумал он о ключе раньше? Затмение нашло… И плавильщик ходил без ключа — потому и не узнал ларца! Непоправимая ошибка.

Он набросился на ларец и руками рвал замок и скобу. Но не для того сам он заказывал кузнецу надежные поковки, чтобы их можно было разорвать человеческими руками.

Схватил кунган,[53] смаху ударил им по ларцу. Медь сплющилась, после второго удара в руке осталось горлышко…

Вот тут они — все деньги, векселя, расписки, всё богатство! — и нельзя унести…

Тут разом вспыхнули раскаленные стены горницы. Жар, как каменная глыба, упал на голову Мосолову. Ослепленный, задыхающийся, он повалился на горячий ковер и закрыл голову руками.

Марья Ильинишна вынула колышек из пробоя, распахнула дверь в амбарушку.

— Выходи скорей! — позвала она.

У самого порога сидел полуодетый парень.

— Знал, что кто-нибудь придет! Не может быть, чтобы покинули человека, — возбужденно заговорил он и вдруг увидел огни за ней. — Ба-атюшки!

— Выходи же! — неистово крикнула Марья Ильинишна.

— Ноги не держат, — виновато сказал парень. — Пробовал вставать, подламываются… Как чужие.

Марья Ильинишна обхватила его подмышки и подняла. Парень был легок. Итти он не мог, только переставлял ноги, но и оттого тащить его было удобнее.

— Где люди-то? — крикнул ей парень в самое ухо.

— Иди ты.

— Книга. Смотри — книга! Сгорит ведь. Подбери.

Марья Ильинишна книги не видела, споткнулась о нее, и оба они упали.



— За шею возьмись — способнее. — Марья Ильинишна задыхалась. Больной закинул тонкую руку на ее шею, другой рукой поставил ребром книгу — толстую, тяжелую — и, опираясь на нее, оторвался от земли. Искры падали на них, жалили, как осы. А впереди еще полдвора и самое страшное — огненные развалины ворот.

— Где люди? — удивился еще раз больной.

И люди появились. Из костра на месте ворот выскочили во двор плавильщик, двое рабочих и кучер Пуд.

— А Прохор Ильич?.. — Пуд, протянувший было руки, чтобы освободить хозяйскую сестру от ее ноши, вдруг отдернул их. Марья Ильинишна мотнула головой на крыльцо. Пуд сразу повернулся и прыжками понесся к хоромам. Больного подхватили рабочие.

Через минуту они были на лужайке по другую сторону огненной стены.

Еще тремя минутами позднее из огня показался Пуд с огромным бесчувственным телом хозяина на загорбке.

— Жив?

— Жив, должно. Ну, сомлел.

О КОМЕТАХ, О СКОРПИОННОМ МАСЛЕ И О ПРОЧЕМ, КРОМЕ АЛГЕБРЫ

— Ты хозяйская дочка?

— Нет, я сирота.

— А зовут тебя как?

— Нитка.

— Это кличут, а звать?

— Антонида. А тебя — Егором.

— Откуда ты знаешь?

— Не признал меня?

— Нет.

— В таборе, в горах, где все захворали, — ты за нами ходил, а потом и сам свалился.

— Так вот ты кто! Я бы, может, и узнал тебя, да ты одета по-другому — совсем монашенка.

Егора после пожара положили в избе плавильного мастера. Мастер и его жена, строгие раскольники, почти не бывали дома: он на фабрике, у печей, а она на покосе. Домовничать осталась девочка-заморыш лет двенадцати, — Егор ее считал дочерью хозяев. Одета девочка была во всё черное, на голове черный платок, повязанный так, что закрывал и лоб и уши по-раскольничьи.



За больным, она ухаживала заботливо, сердечно, — сегодня Егор понял почему: старалась отплатить за его помощь там, в горах. Гнилая лихорадка сгубила всех родичей Нитки, а она попала к, мосоловскому мастеру в приемыши, вернее, — в работницы.

— Когда буду здоровый, сильный, наработаю денег — куплю тебе, Антонидка, подарок: платок в лазоревых цветах, веселый платок! — обещал Егор.

— Когда еще будет! — строго, как полагается, отвечала девочка. — Мне и этот хорош, а ты вот во что оденешься, когда встанешь? Ни кафтана, ни обувки.

— И не говори, девонька, — сам не знаю! Дай-ка книгу, почитаю. Может, вычитаю, как кафтан из соломы сделать: в этой книге про всё есть!

Книгу Егор вынес с горящего хозяйского двора, не бросил тогда, как ни был слаб. И теперь не мог нарадоваться — в книге говорилось обо всем на свете: о кометах, о лечении скота, о вдовах, о садах вообще, об обмороке, о смолении бочек, о стрижке овец, о шелковичных червях, о лесных пеньках и зернах… В книге триста страниц. Истлела и искрошилась только первая страница, так что. Егор не знал, как книга называется и кто ее сочинил.

— «Обморок есть нечаянное потемнение вида, — вслух читал Егор, — и тихое отнятие у человека всех сил и языка, который в сие время, все чувства потерявши, на землю упадает».

Еще интереснее оказалась глава девятнадцатая «О табаке». В ней Егор вычитал вот что:

«Индианцы и других земель народы не токмо своим золотом Европу обогатили, но и многими своими плодами и овощами. Того ради весьма б изрядно было, ежели бы наших наций люди обое сие умеренно употребляли. Но мы с великою горестию видим, что золото нас мучителями, немилосердыми, скупыми, грабителями и роскошными сделало. Также мы и плоды их с невоздержанием и излишеством употребляем».

Значит, тот, — стал размышлять Егор, — кто золото из земли на свет выводит, тот для людей первый мучитель и грабитель? А наша русская сторона потому, выходит, и хороша, что золота не знала? Ой, мудрено! Демидов и верно мучитель. К нему подходит. Но Демидов и при железных, и при медных промыслах был мучителем…

Размышления Егора прервал приход верхотурца Коптякова… После первой встречи в амбарушке они еще не виделись.

— А, дядя Влас, — сразу сказал Егор. — Ты и в самом деле есть. Я ведь думал, ты мне в бреду привиделся.

— Погоди, милок, — сейчас и я тебя признаю… Ей-ей, где-то видал.

— Покуда вспоминаешь, скажи, в каких мы местах. Где это Мосолов завод себе строит?

— Место новое. Ближнее жилье — крепости Клековская да Бисертская. А река здесь Ут. К восходу солнца податься — там будет за горами Чусовая и Утка казенная, пристань.

— А рудник? — Егор приподнялся на постели.

— Рудник богатый. Чудская, вишь, копь…

— Так это же заповедное место!?

— Во-во! Заповедное место Мосолову и досталось, хи-хи-хи!

Егор размахнулся и изо всей силы ударил Коптякова. Силы у больного было мало, он даже не ушиб рудоискателя, только напугал. Сам Егор откинулся на спину, и слезы полились из его глаз.

— Змея ты, — всхлипывал больной, — Андрей Трифоныч на каторге мается, мог бы одним словом себя освободить, а молчит. Раз народ заповедал, — свято. Убить тебя мало!

— Почему думаешь, что я выдал? Перекрещусь, что не я, — оправдывался рудоискатель. — Я и Мосолова-то нынче впервой увидел, а завод второй год строится.

— Не ты? Верно не ты? Ну, прости, Коптяков. Или зачти за твое хихиканье. Не стерпел я… Ты как всё-таки сюда попал из Ляли?

— Ну, как… Мосолов позвал, он везде искал знающих по медным рудам. Меня и отпустили на лето к нему. Я думаю: место всё равно открыто, деревнёшки всё равно приписаны, — и пошел.

— Так вот где пожару причина…

— Конечно, крестьяне отплатили.

— Так ему и надо! Лютует, поди?

— Нет, он лежит. Весь обвязанный. Тихо пока. Но уж встанет, — так держись.

— Уходить мне надо загодя, Коптяков. Немного не дошел до дому, — мать хотел повидать, — и не пришлось.

— Уходить, так к нам на Лялю. Там вольготно таким, как ты. В куренях[54] укроешься или в вогульских паулях.[55] Немало там народу спасается.

— И то, видно, придется на север податься… Дядя Влас, а не снесешь ты матери в Мельковку, под Екатеринбургскую крепость, от меня письмо? Хоть весточку подать ей, что жив, мол, я.

— Это, то есть, когда?

— Да вот сейчас. Пока Мосолов отлеживается, у тебя прямого дела нет. Пашпорт у тебя, поди, искательский? На все стороны?

— То-то что нет… Не с руки мне, парень. Ужо осенью на Лялю буду ехать, могу дать крюку, завезу. А теперь как?.. Я ведь теперь тебя признал! Право! Тогда мы с Андреем Дробининым в здешних местах ходили, — и ты с нами был. И прозвание помню: Сунгуров ты, Егор, али нет?

— А признал, так помолчи. И хозяину своему смотри не назвони.

Егор повернулся набок, к гостю спиной.

* * *

Рано утром жена мастера подошла к лавке, на которой лежал больной, и неприветливо спросила:

— Спишь, что ли?

— Нет, хозяюшка.

— Встаешь помаленьку?

— Пробую. По избе уж могу пройти.

— Вода тут, в кувшине. Хлеб — вот. Мне с тобой недосуг возиться. На покос иду до ночи.

— И Антониду с собой берешь?

— Нету ее.

— Куда делась?

— Волчье племя! Куда? Сбежала. И сарафан унесла паскуда.

Дней пять Егор оставался совсем один. Коптяков не заходил. У Егора затеплилась слабая надежда, что верхотурец всё-таки поехал в Мельковку. Хозяйка появлялась поздно вечером и каждый раз только спрашивала, скоро ли он встанет. Егор успел трижды перечитать свою единственную книгу. Многое помнил наизусть. Силы возвращались к нему очень медленно.

Как-то утром услышал он брань хозяйки на улице, детский голос и звуки ударов, точно она кого-то жестоко избивала.

— Кого ты так, хозяйка? — спросил Егор.

— Нитку, — кого! Вернулась-таки, — с торжеством сказала хозяйка. — Недолго набегала дрянь. Тоже понимает, что при доме-то лучше.

Когда хозяева ушли на работу, в избу заглянула Нитка.

— Что, девонька? Попало? Ну-ка, расскажи, где пропадала, — ласково сказал Егор.

Девочка только мотнула головой и скрылась. Егор взялся за книгу. Сочинитель полагал бесполезными, для его читателей философию, алгебру «и другие неведомые и бесконечные науки». Жаль! Жаль, что только триста страниц в книге. С какой радостью Егор познакомился бы и с этими науками. Руки и ноги его работали плохо, но голова жадно требовала всё новых и новых знаний. Вздохнув, стал перечитывать главу «о древесных хитростях» — о том, что если помазать корень молодого дерева желчью зеленой ящерицы, то плоды на дереве никогда не испортятся и не сгниют, и о том еще, что если сливу привить на вишню, то сливы будут родиться прежде обыкновенного времени.

Скрипнула дверь. В избу вошла невысокая старушка с узелком и озиралась, ища кого-то. Егор быстро сел на лавке, книга шлепнулась о пол:

— Мамонька! Мама!

— Егорушка!..

Уселись рядом, беседовали без порядку, — что прежде вспомнится.

— Нет коровы, значит? Трудно тебе.

— Да, поломал зверь коровушку прошлой осенью. Сбитень[56] варю, продаю… ничего, голоду не знаю.

— Об Андрее вестей нет?

— Не слышно. Всё, поди, на Благодатской каторге страдает. Кузя собирался его выручить, — как-то удастся ему. Лизу-то он выкрал, — ты знаешь?

— Да ну?

— Как же! Тем летом еще, как ты ушел.

— Молодец Кузя! Он что задумал, — сделает. Куда они бежали?

— К вогулам. Так я Лизу и не повидала. Кузя-то приходил ночью сказаться… Что только деется! Тот, слышно, в леса ударился, другой в Орду ушел… Раньше я думала: на разбой этак-то убегают, а теперь гляжу — самые добрые люди.

— Да, мама. Мне привелось настоящих разбойников видеть. В столице они живут, во дворцах, сладкое вино пьют, охотой забавляются. Бирон у них за атамана, Акинфий Демидов есаулом. И сама царица в той шайке.

— Сынок, зачем ты?.. Про царицу такое…

— Шутовка она — не царица. Через нее несытая орда биронова на нас насела.

Маремьяна залилась слезами. Егор замолчал и насупился. И что вздумал мать-старуху пугать! Легкое ли ей дело от сына бунтовские речи слушать!.. Одно горе ей приносит. И видятся-то часы считанные, всё перед разлукой. Чем бы ее успокоить, старенькую… Егор взглянул на мать: она глядела на Егора и весело улыбалась, мигая мокрыми веками:

— Я тебя не осуждаю, не думай, Егорушко. Всё понимаю — ведь зрячая. Как народ, так и ты. Конечно, думалось, лучше бы добром…

— Вот и пробовал я добром, — сейчас же не удержался Егор, — а что вышло?.. Ладно… Скажи, мама, чего ты смеялась?

— Так я… Ты задумался и язычок высунул, я сразу тебя узнала: мой Егорушка.

Рассмеялся и Егор.

— А то всё не узнавала? — с нежностью спросил он.

— Как матери не знать свое рожоное! Хоть и большая в тебе перемена, Егорушка. Ожесточился ты, сказать. Бородка растет. Худущий стал. А вот рука-то… Где это бог пособил?

Егор поспешно спрятал руку, на которой один палец был отрублен вовсе, а другой не разгибался.

— И рубец через весь лоб идет. Раньше его не было.

— Пришлось, мама, горя хлебнуть. Долгий путь от моря, со всячинкой. Лучше не вспоминать.

Маремьяна не настаивала. Ей и не хотелось слышать о напастях, которые так долго разлучали ее с сыном. Будто и не было их, горьких лет тоски и голода. Наглядеться бы на Егора, порадовать его перед новой разлукой.

— Ты спрашивай, сынок, я бестолковая, мелю пустое, а время идет.

И тут же добавила как бы случайно:

— Миклашевских господ уж нету в крепости: поместье ему далеко вышло, в Питербурхе, уехали. Дочка ихняя, Янина, — может, помнишь? — Маремьяна быстро глянула на Егора, — басенькая такая, замуж не вышла, тоже с ними поехала.

Егор с облегчением почувствовал, что не покраснел, как когда-то, слыша это имя. А мать, похоже, догадывалась… О чем? Никогда ведь не заикался. Да ничего и не было такого, о чем словами можно бы сказать.

Маремьяна, перейдя на шопот, говорила уж про иное:

— Помнишь Лизину ладанку с золотом? Я ее принесла тебе. На-ко вот. Лизы нет, зря лежит в сундучке.

Егор отвел руку.

— Не надо, мама. Ну ее, язву сибирскую! Верно Андрей баял: золото — злой крушец. Акинфию союзник. Выброси в реку.

Еще сверточек совала Маремьяна: «Твои, спрячь, сынок. Пригодится в дороге». Егор посмотрел: одиннадцать рублевиков, посланных из Петергофа, целехоньки. Егор опечалился, задосадовал:

— Экая ты, мать!.. Я в надежде был, что помог тебе. Что, ино, корову не купила?

— Ладно уж… чего уж… обошлась ведь.

— Нет, ты скажи, — зачем без коровы сидела? Теперь уж вижу, что голодала всю зиму, перебивалась кой-как. Зло берет, право.

— Стану я… выдумаешь тоже… — виновато лепетала старуха и в то же время вытаскивала из принесенного с собой узелка всякую одежду: и исподнее, и коричневый Егоров кафтан, и мягкую шапку.

— Вот это дело! — обрадовался Егор. — Как ты меня вызволила славно! Ай, спасибо, мама. Теперь рублевики мне и вовсе не нужны. А ты нынче же изволь купить корову, да хорошую, рубля в два! И сена купишь.

— Ну, на корову возьму, а остальные ни за что, ты бери.

— Да!.. Один и мне надо: верхотурцу дать, за то, что у тебя побывал.

— Какому верхотурцу?

— Да ты как узнала, что я здесь?

— От девочки, от Антониды: ты же ее посылал.

— Вот те раз!.. Нитка, где ты? Иди сюда.

Антонида не показывалась.

— Не посылал я ее. И как тебя найти, не говорил… Не иначе, она слышала, когда я Коптякова просил. Вот деваха!

— Такая толковая, даром что маленькая. Всё-всё про тебя рассказала. И как вы горами пробирались, и как лихорадка вас в башкирской деревне настигла, и в чем твоя нужда. Я как ей в глазки посмотрела — всему поверила.

— Ты, мама, побудешь еще здесь?

— Ну, а как же! Пока не встанешь, не уйду домой. Сухариков тебе на дорогу надо насушить. Наведываться к тебе буду открыто. А чтобы по мне и тебя не узнали, так будто я знахарка, лечить навязалась. Это тоже Антонидушка придумала — для сбереженья.

— Я теперь скоро встану, от радости такой. Завтра же… Вот что… Ладанку, мама, не выбрасывай. Дай ее мне: надо сравнить зернышки, такие ли у Андрея, как и те, что с Бездонного озера.

Глава третья

ВЕРХОТУРЬЕ

К Верхотурью двигались толпы богомольцев — калек, старух и стариков, просто нищих. Скоро праздник святого Симеона чудотворца верхотурского, мощи[57] которого хранились в здешнем монастыре.

С одной из толп шел и Егор Сунгуров. Он говорил спутникам, что идет поклониться мощам Симеона чудотворца «по обещанию» — за исцеление от болезни. Может быть, ему и верили, потому что видом он был тощ и бледен.

Конец лета стоял теплый, ясный. Неспешная ходьба с досужими, благодушно настроенными спутниками была не утомительна, и Егор, идучи, отдыхал телом и душой, с любопытством присматривался к незнакомым местам: Дорога вела меж дремучих лесов, изредка полями, где шла уборка хлебов. От яма к яму неслись почтовые тройки, поднимая клубы пыли на бредущих обочиной богомольцев.

У деревень и ямов путников встречали незамысловатой торговлей: ребятишки продавали кедровые шишки, грибы, лепешки, сбитень. По обычаю (уже около сорока лет дважды в год сходились в Верхотурский монастырь богомольцы), ключевая вода без платы раздавалась на околице каждого селения.

В Нижне-Туринском яме на берегу реки Туры Егор зашел на двор к ямщикам — надо было разменять полтину. Там как раз староста выкликал очередь ямщиков, кому ехать. И среди выкликнутых имен Егор услышал: Второв Марко.

«Да это же скороход! Брат Данилы Второва», — подумал сразу Егор. «Имя Марко не часто встречается, да чтоб еще и прозвание с ним!.. Он, наверно».

Егор старался угадать, который из идущих к лошадям ямщиков — Марко. Вот этот, пожалуй, — молодой еще, статный, похож чем-то на петергофского биксеншпаннера. Голос бы его услышать, по голосу уверился бы, хотя и слышал от Марко немного слов, и то четыре года назад.

— Не разобьешь ли монету, земляк? — обратился Егор к ямщику.

— Попроси вон старосту, а я, видишь, занят, — ответил ямщик, вводя коренника в оглобли.

— А что же ты, Марко, — сейчас же сказал Егор, — в Петергоф не воротишься?

Ямщик хмуро посмотрел на парня через спину невысокой мохнатой лошадки. Он молчал и ждал объяснения.

— Трясидло-то нашлось, — понизив голос, продолжал Егор. — Тебя никто не винит. Данила Михайлыч ждет тебя, дождаться не может.

Такая радость осветила лицо ямщика, что Егор понял: чтобы так обрадовать человека, стоит нарочно пройти две тысячи верст! Он и сам засмеялся, счастливый чужим счастьем. Марко обежал вокруг лошади, схватил Егора за плечи, обнял, отпустил и опять обнял.

— Как ты меня нашел, добрый человек?

Егору стало стыдно признаться, что только случай завел его на ямщицкий двор и случай дал услышат имя Марко. Он ответил словами Мосолова:

— Урал велик, да дорожки-то узкие, вот и встретились.

— Всё по порядку сказывай, — как ты в Петергоф угадал? Али ты тамошний?.. Что брат наказывал мне передать?.. Когда ты его видел?..

Строгий голос старосты прервал их беседу. Марко схватился за дугу.

— Ехать мне надо, — озабоченно сказал он. — Ты в какую сторону пробираешься?.. За Верхотурье?.. Один ты?.. Ну и ладно. Едем со мной до следующего яма. Там и поговорим толком.



В повозку сели две рыхлые купчихи с ворохом узлов и ларцев: тоже к мощам чудотворца собрались по обещанию. С ними служанка. Егор пристроился на подножке. Тройка полетела по дивно красивому берегу Туры.

Дорогой Марко раза три останавливал коней и что-то наскоро поправлял в упряжи. Это означало, что ему не терпелось сию же минуту получить ответ от Егора: «Какими именно словами передавал Данила, что Марко никто не винит?» или «давно ли нашлось трясидло»? Получив ответ, Марко взлетал на облучок, свистом пугал купчих и крутил в воздухе концами вожжей.

Вот и ям. Марко сдал тройку, потащил Егора на какой-то огород, усадил под кусты малины и заставил рассказывать.

Егор передал все свои беседы с биксеншпаннером, описал Петергоф и царскую охоту. О себе сказал только, что отвозил в столицу зверей. Марко всё было мало, всё спрашивал да спрашивал.

— Не знаю, не знаю, — пришлось повторять Егору.

Наконец Марко успокоился, лег на траву и долго молчал.

— Ты, поди, думаешь, что я теперь, на родину кинусь? — заговорил он снова. — Вот и нет, не собираюсь. Радуюсь я, что теперь никто там не посмеет сказать, что Марко Второв — вор… Значит, Данила очень каялся, что посомневался?.. — А такую ты не встречал девушку, Мариной звать, судомойка в Нагорном дворце?.. Нет?.. При царском дворе тошно жить. Сам ты видел. Кто пяток не лижет, того стопчут. А здешний народ мне по душе, — что крестьяне, что ямщики, что охотники. Гордый народ, своеобычный. Зря не поклонится. За деньги душой не покривит… Чего смеешься? Не верно?

— Нет, это у меня лоб почесался. Недавно я одной девчоночке — и не здешней, а ярославской дал рубль серебряный за большую услугу: она ко мне, больному, мать привела, босиком оттопала верст поболе ста. Так эта козявка мне рублевиком-то в лоб — вот до чего разобиделась!

Марко стал расспрашивать Егора: куда идет? как жить намерен? Егор не потаил, что он беглый и устраиваться на зиму будет где попало, лишь бы подальше от земского начальства. Покамест держит путь в Лялю, это верст сорок еще за Верхотурье.

— Как не знать Лялю! Это Караульный ям, от города первый, сорок три версты. Таможенная застава там. Нет, тебе неладно Лялю посоветовали, коли скрываться надо. Тогда уж подальше в горы возьми. После Караульного будет Павдинский ям, потом Ростес. Вот куда иди, там глухо. Я бы тебя всей душой принял, да некуда: живу в одной избе с другими холостыми ямщиками… Вот что, друг, — надо тебе посоветоваться с Походяшиным.

— Кто он такой, Походяшин?

— Верхотурец один. Давно сюда пришел, родом он казанский. Здесь, говорят, плотником был, потом ямщиком, даже ямным старостой. Теперь не знаю, как он пишется — разночинцем или посадским. Свой дом у него в Ямской слободе. Мне он много помог, я ведь тоже на твоем положении был: с каторги бежал…

«Не с Благодати ли?» — так и вертелось на языке у Егора. Очень хотелось сказать, что это он выпустил Марко из баньки, но промолчал, постеснялся. Сказать — вроде на благодарность напрашиваться.

— Ума у Максима Михайловича! Если бы про него царица узнала, поставила бы кабинет-министром… Нынче у него много ходоков стало бывать. И голь перекатная, и из богатеньких. Много раз случалось, везешь дальнего, из купцов или подьячих, а он тебя про Максима Походяшина пытает: знаю ли, где живет, да каков видом?

— Что ж, Марко, с таким человеком надо поговорить. Завтра дойду до города — и прямо к нему.

— Зачем ходить? Сегодня отдыхай, поедим горячего, выспимся на сеновале, а утром я попрошусь у старосты на тройку, которая в Верхотурье бежит, и представлю тебя к самому Походяшинскому дому.

* * *

Тройка с разгону остановилась у низенького деревянного дома на улице Ямской слободы. Егор опять угадал в попутчики ко вчерашним купчихам, с ними и доехал.

— Вот здесь и живет Максим Походяшин. Прощай, друг!

Марко махнул рукой с облучка, и тройка покатила дальше, увозя купчих к перевозу через реку.

Егор подошел к калитке, брякнул железным кольцом. По бродяжьей привычке послушал, нет ли собак, и вошел во двор. Женщина, видимо стряпка, стояла посреди двора у выносного очага. На огромной сковороде шипели, жарились караси. Стряпка подняла голову и скороговоркой крикнула:

— Нету его дома! Подожди там.

Егор вышел обратно за калитку, походил около дома, сел на лавочку под окнами. «Должно, скоро придет Походяшин, коли велено ждать». Вынул сухарь, еще из тех, что Маремьяна насушила, стал завтракать. Куры столпились вокруг, склевывали крошки с Егоровых лаптей и гомонили, — похоже, обсуждали вид путника и гадали, опасен ли.

Из проулка вышёл человек с батожком и направился через улицу к дому Походяшина. «С палочкой ходит», — вспомнились слова Марко. Но разглядел на подошедшем линялую простую рубаху, мужицкие порты, бороду и решил: «Нет, не Походяшин. Из ходоков тоже».

Бородач поклонился Егору и сел рядом с ним на лавочку:

— Ждешь?

— Жду, — коротко ответил Егор.

— Ну и я подожду.

Помолчали. Первым заговорил бородач. Посмотрев на небо, на большие облака, он сказал:

— Чего уж верно дождемся к вечеру, так это дождя.

— Егор показал на кур и в шутку ответил:

— «Когда куры часто перья почищают и нахмурясь кричат, то переменная с дождем погода будет».

Просто вспомнил и повторил затверженные им слова из книги, которую читал на мосоловском заводе. Бородач живо взглянул на Егора, прищурился и заговорил:

— «Понеже в сем месяце такие злые росы упадают, из которых ядовитые гадины и черви родятся, того ради огородные овощи прилежно хранить и покрывать надобно…»

Это были слова из той же книги. Егор удивился, но сразу же подхватил их продолжение:

— «…понеже от сего приходят болезни, итак надобно беречься от слив, неспелых яблок и груш».

Бородач весело расхохотался:

— А про скорпионное масло помнишь?

Вместо ответа Егор без запинки отбарабанил:

— «Набери тридцать скорпионов и умори их в двух фунтах горячего масла из горького миндалю и потом, истолокши их, настой восемь дней. Сие масло выживает всякий яд из тела и утоляет каменную болезнь».

Продолжая смеяться, бородач сказал:

— Ну и вздорная же книга эта «Флоринова экономия»! Надо бы глупее, да некуда.

— Вздорная? — удивился Егор. — Это почему же вздорная?

— Ты что, поверил в ней хоть одному слову?.. Не русского она ума, а прусского. Прусский помещик сочинял, а придворный льстец, господин Волчков, на российский язык перевел… Ты, миленький, по какой части трудишься?

Егор поколебался немного.

— В рудах маракую.

Бородач достал из кармана камень и протянул Егору.

— Погляди, может ли в такой породе повстречаться слюда большими листами?

Камень был «дикарь», обыкновенный, с мелкими блестками слюды, с розовым шпатом и серым кварцем, тоже в мелких зернах.

— Очень нужна слюда, — продолжал собеседник. — В позапрошлом году город наш погорел. В ильин день пожар случился, так он и до сих пор слывет: ильинский пожар. Двести сорок два двора сгорело в городе, да в Ямской слободе — больше восьмидесяти. Теперь отстраиваемся, много новых домов поставили, того больше строится. А слюды в окна нет. Кою слюду издалека привозят, здесь продают в три-тридорога, да и той мало. Вот бы здесь поблизости найти доброе место слюды…

— В этой породе признака нет, — сказал Егор, возвращая камень. — Слюда большими листами родится в жилах, где и прочие каменья крупные, и шпат и кварц. А это дикарь камень.

— И нигде ты не видал подходящей породы?

— Так я дальний. Сегодня лишь приехал, здешних пород не знаю.

— Вот как! Ну, прости, коли такое дело.

— Максим Михайлович!.. Я уж вижу, что ты и есть Походяшин. Если тебе не торопно, поговорить с тобой хотел, посоветоваться.

— А я никогда не тороплюсь. День-то весь мой. Дня не хватит — ночи прихватим.

— Счастливый ты, видать, человек, Максим Михайлович!

— Будто трудно счастливым стать?

— А будто легко?

— И, миленький! Что такое счастье? Попала человеку в глаз соринка, вот он мучается — свет не мил. А как выйдет соринка, — тут человек и счастлив. Верно?

— Нет, пожалуй, не верно. За нынешний год я двух счастливых людей видел, тебя было третьим посчитал.

— Любопытен я послушать, что тех людей сделало счастливыми.

— Первый человек — мать, которая сына три года не видела и почти не чаяла в живых увидать — и вдруг повстречалась. Второй — долго считался татем[58] и однажды узнал, что похищенное нашлось, а его совсем обелили. Это побольше твоей соринки, Максим Михайлович.

— Ну, большие, конечно, а всё-таки соринки. Так-то и я себя могу почитать счастливым. Раньше я жил в суете. Вечером ляжешь — забот в голове столько, что полночи не заснешь. Утром вскочишь — за что первое ухватиться, не знаешь. Жизнь тебя тащит, как река корягу. А теперь поумнел… Торопиться не надо. Живи истово, смотри только, чтобы корысть тебя не одолела… Лягу теперь — сразу засну. Проснусь — весь день мой, какой он есть.

— Несогласен, — возразил Егор. — Чем лучше быть корягой, которая на одном месте, зацепившись, стоит? Только намокнет да ко дну пойдет. Хорошая забота да о настоящем деле — это ж и есть радость. Я набродился без дела, руки скучают. Хоть в курень лесорубом, углежогом — только б к делу. А по-твоему выходит: лучше нет, как в монастырь монахом уйти.

— Ого, миленький, ты в диспутах силен! Бьешь в самую суть. Но только нет, я не пустынник, не хочу тело постом морить, молитвой все мысли из головы выгонять. Среди живых людей хочу жить… И тебе в курень незачем — рудоискатель нужнее. Я тебя к Посникову придам.

— Не просто это, Максим Михайлович. Признаюсь уж сразу: я беспашпортный, беглый.

— Не беда, выручим. Ты ведь не хрипат голосом? И лицом не коряв?

— Это ты к чему?

— Да вот ищут одного беглого. Листы висят с приметами. Того любой ярыжка схватит. Я уж узнал, под рукой, в чем его винят: в листах этого не написано, а будто бы он, сыскав песошное золото, добрался до столицы да там самой государыне то золото и объявил.

— Ишь, какой ловкий! — удивился Егор. — А не сказано в листах, как его звать?

— Сказано: Козьма Шипигузов.

— Ка-ак?..

— Ты, видать, хвор, миленький! Вон какой белый. Либо ты голоден. Идем обедать. Чую носом, что у Акулины рыба подгорает.

НА ВАГРАН

Осень и зиму Егор прожил у Походяшина. Походяшин оказался большим любителем и собирателем минералов. Из одной любознательности, как он сам объяснил, собрал огромную коллекцию разных камней. Холодный амбар во дворе был весь отведен под ящики с минералами. Походяшин не знал названий большей части минералов, зато без ошибки называл место, с которого какой образец привезен, хотя три четверти их были не им добыты, а доставлены другими.

Не так умом, как памятью, удивлял Походяшин Егора. Достаточно было Походяшину однажды прочитать книгу, чтобы он много месяцев спустя говорил из нее наизусть целые страницы. Книг у него собрано тоже немало, и Егор на них напустился с большей жадностью, чем голодный на хлеб.

Работы с него Походяшин никакой не требовал.

— Отдыхай, миленький, набирайся сил! Вот ужо пошлю тебя с Посниковым на Вагран да на Турью реки слюду искать — там тяжеленько будет.

По своей охоте Егор помогал дворнику Диану и стряпке Акулине: колол дрова, лил сальные свечи, ездил по воду, отгребал снег, даже мыл полы и месил тесто. Лошадей при доме Походяшин не держал, а когда случалась в них надобность, посылал Диана к купцу Власьевскому. Диан всегда приводил одну и ту же саврасую тройку малорослых мохнатых и замечательно быстрых «обвинок».

Семьи у Походяшина не было. В городе жила вдова его старшего брата с сыном, которого звали Максим и по отчеству тоже Михайлович, но за всю зиму были они у Походяшина не больше трех раз. Они привозили припасы: кули с мукой, кадочки с маслом, с медом, мороженых моксунов, стяги говядины и баранины.

Чужого народа приходило к Походяшину немало: одни приносили образцы камней и всякие диковинки, другие — за советами. С большой охотой Походяшин выслушивал путаные чужие дела и, не скупясь, давал: советы: и по торговым делам, и по семейным, и по судебным.

Два верхотурских купца — Ентальцев и Власьевский — бывали в доме постоянно, как свои. Но как раз об их делах Максим Михайлович ничего Егору не рассказывал.

Случайно услышанные обрывки разговоров порой сильно смущали Егора: хозяин, кажется, поучал купцов, как лучше провозить заповедные, товары мимо таможенных застав, советовал им, что сбывать с рук и чем, напротив того, запасаться, чтобы потом продать повыгоднее. Было какое-то второе лицо у хозяина, — какое, Егор понять не мог.

Походяшин ежедневно уходил в город — потолкаться по базару, по постоялым дворам, побалакать с ямщиками, с новыми людьми. Верхотурье с его заставами — единственные на весь Урал ворота из Руси, в Сибирь и обратно. Только через Верхотурье разрешалось проходить обозам и проезжать путешественникам, хотя бы для этого надо было делать сотни верст крюку.

Из походов в город Походяшин возвращался обычно со свежими книгами, с приезжими гостями и всегда с ворохом слухов и новостей.

Один петербургский купец, зазванный в гости, складно рассказывал про удивительные праздники, бывшие прошлой зимой в столице. При царском дворе, развеселясь, устроили шутовскую свадьбу: шута Квасника (из родовитых князей Голицыных) женили на дурочке Бужениновой. Для свадьбы построили между Адмиралтейством и Зимним дворцом ледяной дом — целый дворец из прозрачных ледяных плит. Облитые при страшном морозе водой плиты смерзлись, и дворец казался выточенным из цельной сверкающей глыбы. На солнце он играл миллионами огоньков, ярче топазов, аквамаринов и яхонтов. За тонкими ледяными «стеклами» в окнах намалёваны были смешные картины. На ледяных деревьях сидели ледяные же птицы. Восемь ледяных пушек палили настоящим порохом. Ледяные рыбы-дельфины по ночам выбрасывали горящую нефть. Ледяной слон пускал из хобота фонтан воды, а ночью — огня. По улицам столицы двигалось маскарадное шествие из двухсот человек на лошадях, оленях, собаках, четверорогих козлах и баранах. Люди эти были одеты в праздничные одежды разных наций и играли на свирелях, гудках, волынках, дудках, ложках, балалайках и колокольчиках. Закончилось шествие в манеже герцога Бирона, где состоялось угощение и пляски. По городу велено было в каждом окне зажечь не меньше десяти свеч. На Неве пускали большой фейерверк.

Главным устроителем праздников был кабинет-министр Артемий Волынский. Ледяным дворцом и закончилась его придворная должность. На святой неделе Волынского схватили, пытали, а в июне казнили вместе с его друзьями: советником Хрущовым и Еропкиным. Про Татищева слышно, что заключен в Петропавловскую крепость и ожидает следствия.

— Теперь Бирону удержу не будет, — сказал Егор по уходе гостя. — Всех противников повалил.

— А теперь сам себя погубит, — возразил Походяшин. — Гаже Бирона нет человека. Народ к бунту близок. Думаю только, что господа дворяне еще раньше догадаются его убрать.

Так и вышло. В октябре умерла императрица Анна. Через три недели солдаты гвардейского полка ворвались ночью в герцогский дворец, стащили ненавистного Бирона с постели и увезли в крепость. Простому народу оттого, правда, лучше не стало. Правительницей государства дворяне поставили Анну Леопольдовну, мать малолетнего царя. Помещичья власть осталась.

* * *

В конце зимы собрались в дальнюю поездку — в вогульские леса, на реку Вагран. Походяшин там еще не бывал, о крае знал от Посникова, верхотурского обывателя.

Сухой, легкий, неутомимый на ноги и бесстрашный Посников уже лет пять, по поручению Походяшина, занимался мелочной торговлей с манси.

Наполнив крошни свертками дешевых товаров, Посников проникал в самые дальние лесные поселки манси и там выменивал меха выдр и соболей на медные пуговицы, иголки, кремни, огнива, ножи, блестящие украшения, пестрые ткани, табак, даже на пустые стеклянные пузырьки и на разноцветные стеклышки.

— Продавай и раздаривай всё даже себе в убыток, — учил Походяшин Посникова. — Не столько мягкую рухлядь приобретай, а больше друзей. Пригодятся для дела… Да показывай вогуличам образчики руд и спрашивай, нет ли таких в ихних местах…

Среди принесенных от манси камней были превосходные руды железа и меди. Походяшин пополнял ими свою коллекцию.

— Слюду бы найти! — мечтал Максим Михайлович. — Мы бы зимой на собаках, а летом на вьючных оленях стали бы ее вывозить. Нужна в городе слюда дозарезу!

На Евдокию-плющиху[59] в двух кошевках, пара коней гуськом в каждой, походяшинская экспедиция отправилась на север. В передней кошевке Максим Михайлович с Посниковым, в задней — Егор с кучером Дианом. Ехали по льду рек — Ляли, потом Сосьвы. Маленькие обвинки летели, как птицы. Вот бы до самого места такая дорожка: гладкая белая лента!

Встречали охотников, закончивших зимний промысел. Они тянули по льду легкие сани — нарты, груженные пушниной и мерзлой олениной. Обогнали возка подьячих — сборщиков ясака, пробирающихся на Лозьву. Обратно сборщики поедут в мае на барках, водой. Горе вогульское — эти сборщики! Обирают они беззащитных ясашных безжалостно: и в государеву казну, и на подарки воеводе и в свою собственную пользу.

Стаи черных косачей перелетали над рекой с берега на берег. Днем солнце хорошо грело, снег сверкал нестерпимо для глаз. Ночью мороз лютел, гулко лопались стволы деревьев. Зима еще не собиралась сдаваться.

Ночевали путешественники то в рыбачьих домишках, то в снегу у большого костра. Лошади морозов не боялись, их спасала лохматая шкура, — это были знаменитые обвинки — порода, выведенная пермяками на реке Обве и распространенная по всему тракту от Соликамска до Тобольска.

Однако и неутомимым обвинкам стало невмоготу, когда экспедиция добралась до устья Ваграна. Из-за быстроты течения вода на некоторых стремнинах не замерзает всю зиму. В этих местах приходилось выбираться на берег и объезжать по глубокому рыхлому снегу или по скользким камням. Одна верста такого объезда стоила полусотни верст по речной глади. Кончался и запас овса, взятый для лошадей.

— Дальше дорога под силу только оленям, — заявил Посников.

Выбрали хорошую полянку в лесу на высоком берегу Ваграна и устроили лагерь: снежный домик, неугасимую нодью — охотничий костер и склад для припасов. Диан со всеми лошадьми, не мешкая, пустился в обратный путь. Посников стал на лыжи и отправился разыскивать оленных манси. В лагере остались Походяшин и Егор.

— Ты, видать, ночевывал в снегах-то, миленький, — сказал Походяшин, развязывая котомку у костра. — Сноровка у тебя есть. И нодью ладно разжег и прочее всё из рук не валится.

— Приходилось и без огня в снегу спать, — ответил Егор.

— А вот скажи, — какая снасть всего лучше, что бы лепешки испечь?

— Коли сковородки нет, можно на камне.

— Оно можно, да в снегу, бывает, камня не сыщешь. А я ковш железный с собой беру. Не тяжел, а за всё отвечает. Снегу ли быстро натаять, похлебку ли сварить, лепешки испечь — всё в нем можно.

Вынул из котомки ковш, наполнил его снегом и пристроил над огнем.

— В лодке едешь, воду надо отчерпывать — опять ковш. Весло сломается — ковшом же заменишь. Пришлось мне раз верхом на бревне по Тавде-реке сплывать, так два дня ковшом греб.

Егор, глядя на ковш, подумал про себя: «И пески пробовать ладно, поди, ковшом. Ручка есть и края невысокие. Лучше котелка».

За снежным домиком послышался шорох и царапанье. Егор вскочил, обежал домик. С задней стены, сложенной из мешков с припасами, соскочил черный зверь и, ныряя в рыхлом снегу, побежал к ближней лиственнице.

— Россомаха! — крикнул Егор.

— Она, — подтвердил Походяшин. — Гляди-ко ты, как скоро подобралась к съестному! Надо пугнуть, а то не отвяжется.

Из костра Походяшин выхватил головешку пожарче и метко швырнул в зверя, который было уселся на нижней ветви дерева. Рявкнув, россомаха кинулась вниз и стала уходить по снегу.

— Больше не придет, — успокоился Походяшин. — Хорошо, что здесь волков не водится. Иначе бы Диану с конями не доехать до дому.

— А почему волки здесь не живут?

— Снег глубок, тонут.

— А медведи?

— Сейчас медведи спят, вот летом ты их насмотришься. Полны леса медведей. Да летом они не страшные: ягоду едят, траву, орехи.

Они вернулись к костру. Походяшин поправил огонь, набил ковш снегом.

— Дальше так сговоримся: на оленях поднимемся по Ваграну сколько можно. Вагран в верховьях близко сходится с рекой Турьей. Посников пойдет на Турью, у него там знакомые вогулы есть, у них дождется весны. А ты на Вагране останешься — тоже у какого-нибудь вогула. Есть еще где-то на Вагране русский охотник, но с ним не знаю как поладим: скрывается он, нелюдим. За лето все горы и леса по Ваграну ты сам не облазаешь, конечно, но надейся на вогулов. Обласкай их, обдари и пообещай: за хорошую слюду — пищаль, за медную руду — пищаль же. Натаскают тебе камней вдоволь…

Спать улеглись в снежном доме на толстом слое еловых лап. У входа дышала ровным жаром нодья. Походяшин только минутку повозился, уминая ветки да подтыкая тулуп, и стих. «Заснул, — подумал Егор. — Всегда он так: лег — и спит». И ошибся: Походяшин высунул лицо из-под тулупа:

— Чтобы скорбутной болезни[60] не приключилось, ешь, миленький, сырое мясо и сырую мороженую рыбу. Если мелко настругать да посолить, — оно не противно.

Голос совсем сонный. Сказал — и спрятал лицо. Егор поспешил спросить свое:

— А как того русского охотника звать, не знаешь, Максим Михайлович?

Но Максим Михайлович не ответил: уже спал.

НЕОЖИДАННЫЕ ВСТРЕЧИ

Олени выбивались из сил. Третий день тащили они нарты с непривычно тяжелым грузом. Ехали лесом, а в лесу снег глубже и рыхлее, чем на открытых ветрам болотах. Кроме того, олени голодали, питаясь только теми лишайниками, которые серыми бородами свисали с деревьев: вырыть траву или мох из-под глубокого снега олени не могли.

Проводник-манси и Посников с Егором нередко уходили вперед — протаптывать канаву-тропинку для вереницы нарт.

В эти места и Посников раньше не забирался. Дико-величавая природа была совсем не похожа на окрестности Верхотурья. Берега Ваграна вздымались порой десятисаженными отвесными стенами, у подножья которых черная вода клокотала по соседству со снегом. На северо-западе, за лесами, встали голубые хребты, а над ними — дальше всех и выше всех гор — белела одна гора-великан.

— Денежкин Камень, — назвал ее Посников. — Около него перевал есть: вогуличи ходят за горы к вишерцам и печорам.



Ехали доверившись проводнику, который взялся довести до зимовья знакомого Посникову манси-охотника на притоке Ваграна — речке Колонге. И проводник не бывал в этом зимовье; ему рассказал, как найти, другой манси, оставшийся дома. На снегу не было видно никаких следов, кроме звериных. Было совсем непонятно, по каким признакам проводник менял направление, то уходя от реки в сторону, то пересекая ее, но вел он уверенно и, наконец, привел к затерянной в чаще леса избушке.

Владелец избушки, одинокий манси, выбежал навстречу гостям, радостно выкрикивая приветствие: «Пача! Пача, рума!» Около него скакали два остроухих белых пса, старавшихся лизнуть приезжих в нос или губы.

Большое событие, настоящий праздник для лесного отшельника приезд гостей: это новости за целый, может быть, год; это возможность поговорить с людьми после долгого молчания; это пополнение припасов свежинкой; это удобный случай сбыть накопившиеся меха. Но и хлопотно это — принять столько гостей сразу! Они приехали на шести нартах. Двадцать оленей, трое манси и трое русских.

Хозяин, выскочивший полуодетым, суетился около обоза, таскал дрова, лазил в амбарчик — чомью, стоявший на двух столбах невдалеке от избушки. Крупные хлопья снега падали на его непокрытую голову и на черные косы.

Егор долго присматривался к хозяину, потом спросил Посникова:

— Как его звать, этого вогулича?

— Хатанзеев.[61] А что?

— Да я его за другого принял. Очень похож.

С оленей сняли лямки и пустили их пастись по снегу. Всемером расселись в крохотном зимовье для беседы и неизбежного угощения. Переводчиком служил Посников, а душой беседы оказался Походяшин: столько он рассказал занятных новостей, столько дал дельных советов! После обеда началась меновая торговля, больше похожая на взаимные подарки: хозяин зимовья швырял гостям шкурки соболей и других пушных зверей, а гости оплачивали вещами из развязанных кулей. Какие именно вещи были нужны охотнику, было выяснено заранее, еще в предобеденной беседе. Особенно обрадовался он металлическим снастям: топору, шилу и стальному наконечнику для рогатины. Без остального охотник мог и обойтись, остальное — ткани, мука, соль, пряники — были заманчивы лишь своей редкостью.

Потом Походяшин расплатился с манси — владельцами оленей. Манси не спорили, только повздыхали.

Тем временем у Хатанзеева с Егором вышел весьма примечательный разговор. Манси вдруг стал пристально смотреть на Егора, чем-то пораженный. Даже зажег пучок еловых стружек и осветил Егора со всех сторон. Потом нацарапал ножом на бересте знаки: «Е. С.» и показал Егору:

— Рума, твой кат-пос?

— Мой! — закричал Егор. — Я тебя давно бы признал, Степан, да Посников меня сбил с толку: говорит, — Хатанзеев. Это Чумпин, Максим Михайлович! Я вам говорил про него. Степан Чумпин с реки Баранчи! Так ты ко мне и не забежал, Степан, рума, из крепости?.. Что же ты сюда перебрался?

С помощью Посникова Чумпин поведал русским о своей судьбе. О том, как у озера Шувакиш напал на него разбойник, ударил его ножом, ограбил и зарыл в снег. Хорошо, что толстая малица[62] не позволила ножу уйти глубоко в тело. Чумпин отлежался, днем собрался с силами, чтобы добрести до куреня, где углежоги перевязали ему рану и дали хлеба на дорогу. Из-за поездки в крепость, а потом из-за раны Чумпин пропустил в том году промысел. За ним накопилась недоимка, выплатить которую не было надежды. Значит, лесной бог Чохрынь-ойка в гневе на бедного манси, — решил Чумпин. Оставалось одно — бежать на север. Так Чумпин и сделал. Правда, и здесь, на притоках Сосьвы, нет свободных охотничьих угодий, но род Хоттан принял его к себе и отвел ему для промысла леса по речке Колонге. Здешний Чохрынь-ойка милостив к охотнику, часто посылает зверя под его стрелы и в его ловушки. Лосей и диких оленей здесь больше, чем на Баранче. Соболей на ясак настрелять не очень трудно, тем более, что Чумпин завел пару замечательных лаек.

— Эх! — пожалел Егор. — Такую гору знатную открыл Степан, а для кого?.. Владеет теперь той горой барон Шемберг. В собственность ему Благодать отдана. Вот она, справедливость у царицы и заводчиков! А тебе вся награда вышла — нож в бок!.. За руду!.. Не даром она руда называется…[63] Одинаковая у нас с тобой доля, Степан…

Утро привело оттепель. Солнце пригрело с ясного неба и размягчило снег. Ослепительно сверкала вершина Денежкина Камня, чистая от облаков.

— Нартам сегодня ходу нет, — решил Походяшин. — Чтобы время зря не пропадало, давай, Егор, учиться вогульскому наречию. Пригодится.

В учителя Походяшин выбрал не Посникова, а Чумпина.

— С чужих губ изглашение слов всегда нечистое, — объяснил он. — Затвердишь слова, а природный вогулич тебя и не поймет. Вот латынь я в одну зиму выучил, мне только грамоту латынскую показали, а доходил сам по книгам. Потом проезжал через Верхотурье ученый один, Гмелин по фамилии, я — к нему. Заговорил с ним и боюсь: не поймет! Всё, миленький, понял. Отвечает, и я его понимаю. Так ведь то латынь, язык мертвый, книжный.

Еще раз пришлось Егору позавидовать удивительной памяти Походяшина: однажды сказанное ему слово он запоминал накрепко. Он и произношение слов усваивал легко.

— Сеользи — горностай, — повторял Походяшин с пришепётываньем так точно, что восхищал Чумпина. И признавался: — Латынь всё-таки легче: до ут дес…[64] А как по-вашему сказать: «очень хороший щенок»?

— Сака ёмас мань кутю, — отвечал Чумпин, который в это время возился с пятью беленькими щенятами, выбирая лучшего из них.

— Для кого ты, Чумпин, выбираешь щенка?

— Другу обещал подарить.

— Кто он — твой друг?

— Охотник Яни-Косьяр. Живет на Вагране.

— Далеко?

— Нет. Если сегодня пойду к нему на лыжах прямо через гору, вечером уже вернусь сюда.

— Что значит его имя?

— Яни-Косьяр — Большой Бурундук.[65]

— Вогул?

— Нет, Яни-Косьяр русский.

Известие, что поблизости живет русский охотник, взволновало и Походяшина и Егора — и обоих по разным причинам.

— Надо повидать его! — сейчас же решил Походяшин. — Сегодня же! Сбегаем, Чумпин. Выбрал ты щенка в подарок?

— Вот этот лучше всех.

— Как ты узнал?

Объяснить свой выбор словами ни по-русски, ни по-мансийски Чумпин не смог. Он снова повторил все испытания. Выносил щенка на снег и смотрел, как ползает, жмется ли. Клал на самый край лавки: не свалится ли? Поднял за хвост — щенок стал извиваться, старался укусить. Это хороший признак: плохой щенок висел бы мешком. Потом манси показал на глубокую бороздку вдоль кончика носа — ока доказывала отличное чутье. Еще важнее, что на нёбе, в пасти, много бороздок — зверятница будет, пойдет смело и на лося, и на медведя. Волоски на щеках, цвет когтей и еще многие признаки подтверждали, что из отобранного щенка вырастет замечательная лайка, с которой можно добыть пушнины впятеро больше, чем с обыкновенной, средней.

— Яни-Косьяр никогда не держал собак. Надо, чтобы первая ему понравилась.

— Он что, с ружьем промышляет или с луком?

— С ружьем.

— Как по-вашему ружье?

— Писэль.

— Так это пищаль, только на вогульский лад переиначено. А порох как?

— Селля.

— Ну и это — «зелье», тоже русское слово. А медная руда?

— Аргин-ахутас.

— Слышишь, Егор? Для медной руды у них свое, коренное, название есть. Ты понимаешь, к чему я клоню?

— Что ж тут не понять? Просто.

— А ну растолкуй!

— Значит, медным делом вогулы издавна занимаются и в рудах толк знают. Ружья огненного боя вогулы недавно увидали, потому и названья для них русские. Так, что ли?

— Молодец! Сразу понял!.. Молодец!.. Ну, Хатанзеев… или Чумпин!.. Побежали к охотнику на Вагран!

Чумпин молча снял с колышка унты[66] и стал обуваться.

— Максим Михайлович, и я с вами. Можно?

— Ладно ли будет, миленький? Коли это тот самый охотник, про коего я думаю, — спугнуть его можно. Робок он.

— Авось не напугаю! Мне тоже охота его увидать… Степан, есть еще русские в здешних лесах?

— Других не знаю.

Походяшин недолго противился, и на Вагран пошли втроем. Чумпин бережно упрятал за пазуху щенка.

Первая половина пути была трудной: непрерывный подъем. Лыжи у всех троих были короткие и широкие, подбитые оленьей шкурой. На них не катились, а переступали по снегу.

— Леса-то какие богатые! — восхищался Походяшин, когда выбрались на гребень и открылся вид на глубокую долину Ваграна, густо заросшую соснами, кедрами и лиственницей. — Дерево к дереву. Ядреные да высокие! Какие хошь заводы ставь — углем обеспечены на сто лет.

Залюбовались лесами и Егор с Чумпиным, но оба по-своему. Манси видел в нетронутых кедровниках отличное убежище для бесчисленных белок и соболей, а Егор просто загляделся на могучий рост деревьев. Богат лесами Урал, а такую красоту и на Урале не часто встретишь.

— Нёхс хайти! — показал вниз Чумпин. — Соболь бежит!

Видеть днем, при солнце, сторожкого ночного хищника не приходилось еще ни Егору, ни Максиму Михайловичу. Они тянули шеи, стараясь разглядеть зверька, однако не разглядели. А манси улыбался и, держа на рукавице одной руки щенка, другой рукой вел по воздуху, указывая путь соболя.

— Это соболь Яни-Косьяра, — сказал манси. — Его лес, его звери. А дом Яни-Косьяра там, у самой реки, отсюда не видно.

Чумпин уложил щенка за пазуху, поправил лыжи и, согнувшись, полетел по крутому склону вниз. За ним, не раздумывая, сорвался Егор. Последним заскользил с гребня Походяшин.

Спуск был стремительным и опасным. Стволы вырастали на пути, и не больше мига оставалось, чтобы увернуться от удара, а широкие и тяжелые лыжи были неповоротливы. Без увечья не обошлось бы, если б первым следом катился не Чумпин, хорошо, должно быть, знакомый со всеми поворотами.

Лыжи Походяшина въехали в вересковый куст, и он упал. Дальше Походяшин ехал медленнее, бороздя снег выломанным ивовым прутом, и далеко отстал от передовых. Егору удалось спуститься без падений. Он остановился рядом с Чумпиным у самого дома Яни-Косьяра.

Дом — изба, срубленная по-русски, с крылечком, с трубой на крыше, с довольно большим слюдяным окном.

Из дома никто не показывался.

Егор стоял, поджидая Походяшина. Сердце его сильно билось. Кого-то он увидит в избе?..

Не вытерпев, Егор сошел с лыж, обил снег с пимов, шагнул на доски чисто выметенного крылечка. Дверь забухла, открылась с трудом. Вошел. После солнечного блеска в избе показалось темновато.

Неожиданно послышался молодой женский голос:

— Вот и Егорушка пришел! Ноги не промочил?

Глава четвертая

«ВАШЕ ЭЛЕКТРИЧЕСТВО»

У Акинфия Демидова двадцать один завод. Больше тридцати тысяч работных людей гнут спины на его рудниках и в его куренях, перевозят на лошадях руду и уголь, плавят и куют металлы, тянут лямкой по рекам барки с железными и медными изделиями. Акинфию всё мало. Он ищет, где бы открыть новые руды, построить еще заводы и велит приказчикам: «народ жесточе в работы принуждать, чтобы от вольности не уклонились в воровство».

Акинфию уже трудно окинуть собственным взглядом ход крепостного хозяйства в раскиданных по всей стране владениях. Как коршун, кружит он над ними, блюдя заводский порядок, выискивая осьмушку в каждой полушке. Двадцать четыре господских дома всегда готовы принять хозяина — в столице и в Москве, в. Туле и в Нижнем, в Твери и в Тюмени, в Ярославле и в Казани, на Урале и на Алтае… Никому не известно, куда направит свой полет Акинфий.

В сентябре 1741 года он приехал в Санкт-Петербург.

С докладами явились столичный приказчик Степан Гладилов и зять Федор Володимиров.

Акинфию Никитичу шестьдесят три года. Он бодр еще и неутомим. Только серые мешки набухли под глазами да память стала немножко изменять.

— Почему не явился прошлым летом в Невьянск горный советник Рейзер? — спрашивает Демидов зятя, и усы-стрелки грозно шевелятся на его лице.

— Побоялся немец ехать. Всё было налажено: генерал-берг-директориум разрешил, о жалованье сговорились, а Рейзер сам раздумал.

Акинфий раздосадован. Ему не так нужен ученый рудознатец и металлург — можно обойтись своими мастерами, — как послушный посредник между ним и генерал-берг-директориумом.

Горный советник Рейзер считается лучшим в столице химиком-пробирером; его именем и званием удобно прикрываться, и Демидов просил отпустить его на время на уральские заводы. Втайне задумано еще и другое: большим жалованьем и роскошью соблазнить ученого, чтобы он перешел на постоянную службу к Демидову. И вот — сорвалось!

— Иноземцы зазнались! — ворчит Акинфий. — А из русских не найдется подходящего? Чтоб учен был и, к тому, не болтлив и покорен. Ему ведь многое придется доверить.

— Есть один! — вставил приказчик Гладилов. — Я слыхал: очень ученый и еще чина не имеет. Три месяца назад вернулся из-за моря. Совсем голышом приехал. Он там учился химии и горному искусству пять лет. Теперь состоит при Академии наук.

— Кто такой?

— Говорили мне фамилию, да я не запомнил. Можно узнать.

— Узнай непременно и вели ему ко мне прийти… Олово в Тагил отправлено?

— Нет еще, Акинфий Никитич. Только что с корабля сгружено. Тысяча пудов.

— А в Тагиле его с весны ждут! Посуды медной наделали полны амбары, а лудить нечем. Немедля отправь олово, Гладилов!

— Придется ждать до первого снега, Акинфий Никитич, не то попадет обоз в осеннюю распутицу…

— Я тебе покажу ждать, Степка! По снегу надо уж из Тагила луженую посуду в Сибирь везти! Чтоб, через полтора месяца было олово в Тагиле!

— Акинфий Никитич! Никак не поспеть. Я-то отправлю, что ж… Да ведь сами знаете тамошние дороги.

— А ты пошли его напрямик, не через Верхотурье, а через Кунгур: вот тебе пятьсот верст долой. Как раз успеют до распутицы.

— Верхотурье миновать никому не позволяется.

— Никому? Хм! Это уж моя забота. Федор, пиши бумагу в генерал-берг-директориум, что я, Акинфий Демидов, прошу разрешения послать тысячу пудов олова прямым путем, минуя таможенный город Верхотурье.

Когда доклады кончились, Гладилов сообщил:

— Мосолов Прохор у дверей ждет. Допустить его к вам?

— Опять на службу ко мне просится?

— Нет, он здесь в коллегиях хлопочет об отводе земли под новый медный завод. Узнал, что вы приехали, прибежал: посоветоваться, говорит, надо.

— Не вовсе еще пал духом, значит. Ну, впусти.

Мосолов, войдя, поклонился в пояс, на безусом, безбородом лице изобразил льстивую улыбку. Вид у него столичного негоцианта:[67] одет в дорогой кафтан французского покроя, камзол под кафтаном атласный, на голове парик, из рукавов видны кружевные манжеты, не очень, правда, чистые.

— А, погорелец! — Акинфий насмешливо шевельнул усами. — Еще попробовать хочешь?

— Всё на кон поставил, Акинфий Никитич. Ежели и теперь с заводом не выйдет, попущусь навсегда. В приказчики тогда к вам или к Никите Никитичу буду проситься.

— Где завод ставишь?

— На Уфимской стороне Урал-камня, в самой Башкирии.

— Опасное дело затеял. Поближе-то ничего не нашел?

— Знаю, что опасное, зато много дешевле обходится. А я, верно изволили сказать, как погорелец, едва насбирал на новое обзаведенье. Сестра из дела вышла: в скит заперлась. Близко к вашим заводам я обещался не строиться, так и пришлось в Башкирь податься.

— Кому уступил рудное место на реке Ут?

— Братцу вашему, Никите Никитичу. Сам я хотел поискать новое на Сосьве, от Верхотурья на полночь, в диких вогульских лесах, да отсоветовали мне: край тот надмерно труден для всякого горного промысла. Бездорожье. Провести дороги обойдется дороже, чем сам завод построить. Не с моими деньгами начинать.

— Хлеб там, слышно, хорошо родится.

— Родится. Да, поверите ли: бывает у новоселов, что все посевы медведи вытаптывают. Вот до чего дикий край. Еще лет сорок-пятьдесят к нему не приступиться.

— Кто тебе отсоветовал?

— Со многими беседовал, а окончательно оставил упование на сосьвинские места после разговора с Походяшиным, — есть такой человек в Верхотурье.

— Слыхал я и про него… Не хитрит? Не для себя ли старается? Тебя отпугнул, другого, третьего, а там, глядишь, сам заявку на завод подаст.

— Перво, конечно, я так же думал… Но, говорят, — в науку больше ударяется. Чудаковатый такой.

— Пожалуй, так. Ученые — больше все люди безобидные. Если их подкармливать понемножку, могут большую пользу принести. А ко мне ты за чем явился?

— Взаймы просить, Акинфий Никитич.

— Деньгами?

— Да-с. Полтретьи тысячи[68] не хватает. Вы меня знаете, Акинфий Никитич, выплачу в срок до копеечки.

— Сумма не малая… Вот что: на твоем заводе, на Уте, олово для луженья было запасено?

— Как же! Олова я запас на год работы.

— Оно тебе еще не скоро понадобится: медный завод долго строить. Уступи мне твое олово — сегодня же деньги получишь.

— С радостью бы, Акинфий Никитич, да уж продано.

— Кому?

— Верхотурским купцам — Ентальцеву и Власьевскому.

— Жалко. Так бы мне кстати было… А взаймы — не взыщи, Прошка, не дам. Если по эту сторону линии[69] ты сгорел, — по ту — трижды сгоришь.

— На нет суда нет, Акинфий Никитич. Прощенья прошу, что беспокоил. Да не с этим одним, правда, я к вам шел: сказать хотел, что Гамаюн нашелся.

— Гамаюн?! Тот самый? Жив? Где он?

— Я его, как вам обещал, разыскал и к себе на Ут привез. Жестоко хворый был Гамаюн. Намерен я был его, как оздоровеет, к вам в Невьянск доставить, а тут пожар и случился. Пока я сам без движенья обгорелый лежал, он возьми да и сбеги…

— Эх, дубина ты, дубина!.. Сказано же было: живого или мертвого!

— Ничего, не кручиньтесь, Акинфий Никитич. Я теперь след Гамаюнов имею, — постараюсь, чтоб в скорости и сам Гамаюн у вас был. Здесь вот я задержался, Приказные проклятые такую волокиту развели.

— Не постарайся, а сделай верно, Прохор. С приказными разделаться я помогу, небось. Денег тебе… Тысячи хватит? Только не под заемное письмо, а под заклад рудника и земли.

— Много благодарен, Акинфий Никитич! Обойдусь и тысячью, коли еще изволите в коллегиях за меня словечко замолвить. Ваше слово дороже золота.

Слово Демидова действительно было веско. Через два дня приказчик Гладилов доложил, что разрешение на прямой проезд обозу с оловом уже получено. Обоз вышел накануне, бумага послана ему вдогонку.

— Об ученом разузнал, — докладывал дальше приказчик. — Звать его Ломоносов Михайла, Васильев сын. Живет на Васильевском острове, на Боновом дворе. Одинокий и, видать, нуждается. До определения в должность состоит при профессоре Аммане, составляет описание минералов Академической минеральной коллекции и пишет книгу «Горное дело».

— Когда назначил ему прийти?

Гладилов смутился, стал глядеть мимо хозяина:

— Не сговорено еще когда… Такое вышло… Дверью я хлопнул, оттого пузыри мыльные полопались, он в досаду, в крик…

— Какие пузыри? — не пойму. Ты у этого. Ломоносова был?

— Был. Застал: он надувает пузыри из мыльной воды — вот такие вот большие! Ну и рассерчал, когда полопались: «Больше часу, — говорит, — висели. Опыт, — говорит, — нарушил». Вижу, невпопад будто, а всё-таки передал ваше приказание. Он еще пуще: «Коли, — говорит, — я ему нужен, пускай сам ко мне идет. Да, входя, пускай в дверь стучит!» Известно, какой может быть разговор, когда человек, всердцах. Я повернулся — да вон.

Акинфий усмехнулся:

— Ты, Степан, с баронами да с послами иноземными лучше договариваешься, охулки на руку не кладешь. А с ученым голодранцем испортил всю политику. Не ехать же, в самом деле, мне к нему, — много будет чести. Ладно, авось, опамятуется, так прибежит.

Вечером того же дня Демидов ехал по столице в карете. Ездил он к обер-гоф-комиссару Липпману — и не застал дома. Втайне очень суеверный, Акинфий не любил заканчивать день неудачей. Ехал и придумывал: какое дело можно повершить сегодня? До скорого отъезда на Алтай (там пущен новый завод — Барнаульский) дел оставалось много, надо выбрать из неотложных небольшое, попроще…

Открыл окошечко в передней стенке кареты, сказал кучеру: «На Васильевский остров!»

У церкви Исаакия Далматского карета свернула на мост — единственный в столице мост через Большую Неву. Мост был деревянный, пловучий: настил на больших барках.

Слева, еще высоко, стояло красно-золотое солнце. На реку, текущую в низких зеленых берегах, было больно смотреть — таким сверканьем она переливалась.

За мостом кучер привычно направил лошадей вправо, к зданию Двенадцати коллегий, но Акинфий крикнул в окошечко:

— Налево! На Вторую линию. Бонов двор знаешь?

Карета повернула налево и покатила навстречу солнцу.

У двухэтажного деревянного дома на Второй линии лошади остановились. Выездной лакей, соскочив с запяток, открыл дверцу кареты и вопросительно посмотрел на хозяина.

— Спроси, дома ли господин Ломоносов и… и… больше ничего.

Оказалось, дома. Акинфий прошел длинные сени, делившие пополам нижний этаж. В сенях резко пахло мятой, валерианой и еще какими-то аптечными травами.

Комната Ломоносова была бедна: две скамьи, большой стол, кровать, простые полки для книг и посуды. Единственной роскошной вещью было теплое одеяло нежно-розового шелка, покрывавшее кровать. Пачки рукописей загромождали стол, скамьи, лежали на полу.

Ломоносов, худой, сероглазый, с коротко остриженной головой, встал из-за стола с пером в руке. По виду ему лет двадцать семь — двадцать восемь.

— Я — Демидов. Любопытен поговорить с человеком ученым по горной части, — внушительно сказал Акинфий.

Видимо, Ломоносов уже знал, кто его гость, был этим немало смущен и досадовал на свое смущение.

— Рад видеть вас, господин фундатор.



Ломоносов переложил рукописи со скамьи на стол и предложил гостю сесть. Акинфий, снисходительна поглядывая на бедного студента, начал беседу:

— За морем в каких местах побывали?

— В Марбурге слушал я лекции из философии…

— Нет, горному делу где обучались?

— Был во Фрейберге, но…

— У Генкеля?

— Да. Только там я как раз ничему не научился. Профессор Генкель ничего мне нового сообщить не мог. Я много больше узнал, когда своими ногами исходил рудники в Богемии, в Гарце, да посмотрел металлургические заводы.

— Пробирному делу, химии обучены, значит?

— Нынче я сдал в Академию диссертацию[70] «Физико-химические размышления о соответствии серебра и ртути».

Расспросы Акинфия были недолги. Не теряя времени, он перешел к своему замыслу, описал, какие заводы у него работают на Урале и на Алтае, какие знатные металлы они выплавляют, и добавил, что, признавая великое значение науки, имеет намерение затратить немалые деньги на поощрение ученых. Ломоносов оживился необыкновенно. Намерения Демидова он назвал мудрыми и дальновидными и, поднявшись до поэтического красноречия, обещал Акинфию Демидову славу у самых отдаленных потомков.

Приняв это за лесть, Акинфий счел дело решенным, стал говорить с Ломоносовым, как говорил бы со своим приказчиком, даже перешел на «ты».

— В Невьянске ставлю я новую домну, каких нигде во всем свете не видано. Теперешние дают в сутки триста пудов чугуна… За морем ты какие самые большие видел?

— Тоже пудов на триста в сутки. Это самые большие, а чаще — пудов двести.

— А моя станет восемьсот давать. Высоты — двадцать аршин. С чугуном и с делом железа мои доморощенные уставщики справляются. Для тебя потрудней дело есть: медные и свинцовые руды. Весьма несходные руды, — в плавке у каждой свой норов. Нельзя ли обжигом их доводить до ровного состояния? Тогда и для меди можно будет большие печи завести… Жалованье тебе тогда удвою: тысячи три полежу.

— Позвольте, господин фундатор! Я еще к вам в берг-пробиреры не соглашался итти.

— А ты согласись, чего там! Справлялся я: адъюнкту[71] в Академии жалованья 360 рублей в год. Тебя в адъюнктах лет пять продержат. Охота голодать, Ломоносов?

Ломоносов вспыхнул, но ответил сдержанно:

— Задуман мной, господин Демидов, большой труд: написать «Корпускулярную философию». На всю жизнь мне этой работы хватит, — свойства всех тел природы объяснить из движения нечувствительных частичек, их составляющих. Притом постигнуть сие не одною силою разума, а экспериментально, то есть после тысяч и тысяч опытов. Академия наша скупа или бедна, а на опыты, на самое заведение лабораторий, на экспедиции нужны средства. Вы могли бы стать патроном,[72] — не моим, всей отечественной науки, — и приблизить сроки благоденствия отечества. Какое есть лучшее применение преизбыточного богатства вашего? Но, может быть, я ошибся, увидя в вас почтенное намерение поощрять российские науки?

— Мне мало заботы до наук Академии. Покровительствовать же я готов токмо тому ученому, который будет на меня работать и поедет на мои заводы. Ужели не понятно тебе?

— Теперь понятно. — Лицо Ломоносова побледнело, ноздри раздулись. — На тебя работать Ломоносов не станет.

— Добро, — тоже раздражаясь, сказал Акинфий и встал. — Пускай свои научные пузыри, господин студент. Я в том, кажись, ошибку дал, что не титуловал вас. Простите великодушно, не знал, как относиться: ваше высокородие али, может, ваше высочество?

— Зови «Ваше электричество» — верней будет. В науке свои титулы, и за деньги оные не продаются.

ВОГУЛЬСКИЙ КЛАД

Максиму Походяшину было страсть как любопытно узнать: что за человек охотник Шипигузов? какое «песошное золото», оказавшееся медью, возил он в столицу? за что преследует охотника государская полиция?

Может быть, ради этого — больше, чем ради слюды, — устроил Походяшин свою экспедицию на Вагран и сам с нею поехал. И уж наверное потому пытался он поговорить с Шипигузовым первым, наедине, чтобы ни Посников, ни Егор не помешали ему выведать все тайности.

И вдруг оказалось, что Егор охотника знает сызмала, а Лиза Егору почти родня. Походяшин приступил к Егору с упреками — зачем таился:

— Ведь я тебе, миленький, в первую же встречу про Шипигузова баял? Али забыл?

— Тогда я тебя не знал, Максим Михайлович, поостерегся, а после про него разговора не было, так и не сказалось.

— Поклеп это на него, будто он в Петербург с золотом ездил?

— Вздор, конечно. Никуда Кузя не ездил, никаких крушцов знать не знает. Он Лизу от Демидова выкрал — и сюда. И здесь живет четыре года безвыходно.

— С чего же такие сплетки пошли?

— С того, что с Кузиным пашпортом другой человек повез зверей в царские зверинцы, вот тот-то человек, видно, и наколобродил в столице.

— Ты его не знаешь, миленький, того человека?

— Ровно бы знаю… Погоди, Максим Михайлович, поговорю с Кузей, уверюсь, — тогда тебе откровенно всё выложу. Дай срок.

Шипигузов всё не приходил. В избе жила одна Лиза — всё такая же ясная, всем довольная и домовитая. Гостям она радешенька. Егора встретила весело, без удивленья — будто вчера с ним рассталась. Чумпина обласкала за подарок, за беленького щенка, давно обещанного. Сумел и Походяшин ей угодить и понравиться: вкрадчивой своей речью да сладкими подношениями. Впрочем, с кем бы Максим Михайлович не сумел, когда захочет, подружиться с первого слова?

Снова наступили морозы. Снег уплотнился, сел, а сверху затвердел, настало лучшее время для езды на оленях. Лучшее, но и последнее по зимнему пути. Посников прибежал на лыжах из-за горы сказать, что манси-проводники торопят с отъездом. В самом деле, если опоздать еще немного, — Походяшину придется оставаться здесь до лета: болота и реки не выпустят.

Длинным объездом вокруг горы, по берегу Колонги и по льду Ваграна, доставили припасы от зимовья Чумпина к шипигузовской избе.

Серебряным чистым утром оленьи упряжки были готовы к новой дальней езде. Манси привязывали кладь на три нарты, которые повезут Посникова на Турью. Три походяшинские шли налегке.

— Остаться, что ли? — раздумался вдруг Походяшин, уже всадив одну руку в рукав большого тулупа. — Что мне там, в городе, делать? Ни завода у меня, ни лавок, даже семьи нету. А здесь благодать, новое место, дивные леса. Никакой докуки, никакой заботы. Камушков мы с тобой, Егор, наискали бы невиданных, вогульским наречием не хуже природных вогуличей навострились бы говорить. Хозяюшка! Уговаривай, красавица, остаться погостить у тебя!

Лиза улыбалась покорной своей и ласковой улыбкой, но не уговаривала.

Походяшин рассмеялся и запахнул тулуп.

— Поехали. Жди к осени, Егор, еще затепло. Надо и колесную езду попробовать. Чего тебе, Лизонька, привезти в гостинцы?.. Ничего не надо? Счастливый ты человек!

Олени сорвались с места вскачь. Три упряжки в одну сторону, три — в другую. Егор, который всю дорогу сюда думал о той минуте, когда останется один в вогульских лесах, и боялся этой минуты, — проводил спутников с легким сердцем. Не один он остался. Он почти дома, с Лизой, и скоро Кузя придет.

Кузя пришел на следующий день к вечеру. Он влетел в избу запыхавшийся, перепуганный: столько чужих следов вокруг, и лыжных, и оленьих!

— Лиза, ты где?.. Кто приезжал?..

И тут, не веря глазам, увидел Егора.

— Никак Егорша!? Чудеса! — Кузя вонзил в половицу острогу, которую держал в руках, и кинулся к Егору, обнял его.

Для беседы вечер оказался короток. Лиза давно спала на печи, а двое друзей сидели у светца и, меняя лучинку за лучинкой, не могли наговориться.

— Лизу одну надолго не оставляю. Боязно за нее. Да тут занадобилось сбегать на Ивдель к зырянину.

Зырянину Кузя сбывал добытую пушнину, получая взамен порох, свинец, соль и муку. Можно бы послать пушнину с Чумпиным, не однажды так и делал, но на этот раз была еще нужда: зырянин ездил веснами в Верхотурье, и с ним Кузя хотел послать долг одному верхотурцу — денег три рубля — и пару собольков в подарок.

— Как это ты задолжал верхотурцу? Разве ходил в город?

— Нет, в Ростесе его повстречал прошлым летом. Славный мужик, безо всего поверил. Походяшиным звать.

— Походяшин, ха-ха-ха!.. Бородка клином, в руках батожок, присловье — «миленький»? Он?

— Он и есть!

— Пришел бы на день раньше, здесь бы застал Походяшина. Я с ним и приехал.

— Вот притча-то! Кабы знать!.. А по что он сюда приезжал?

— Походяшин — он такой, везде рыщет. Всё ему знать надо. А зачем? — и сам не скажет. На Вагране-то хочет слюду обыскать.

Кузя насупился, помолчал.

— Людей сюда наведет? — хриплым своим топотом выдавил он наконец.

— На хорошее дело слюда нужна: окончины[73] делать всем жителям Верхотурья. Они же погорели недавно.

— А след покажет…

— Ну, сюда не всякий проберется. Да и есть ли еще здесь слюда? Походяшину больно поглянулась слюда у тебя в окнах, — так ведь, поди, покупная, не здешняя?

— Нет, не здешняя. Однако не покупная… Слушай, Егорша, я покажу слюдяное место, ладно уж. Тогда он не станет здесь копаться, а?

— Как, Кузя? Ты знаешь, где есть слюдяной камень?

— Ага.

— Где это? Далеко?

— Отсюда далеко. Между горой Благодатью и Алапаихой. Где Салда в Тагил-реку пала. Там деревушка рыбачья есть, Медведева. А на другом берегу, в лесу — слюдяное место.

— На Тагиле, баешь? Не демидовская земля?

— Ничья, ровно. Глухое место, нелюдимое.

— Ты-то, Кузя, как туда угадал?

— Со страху. Спасался я, как меня на Благодати схватили.

— Это еще когда ты с Лизой к вогулам пробирался?

— Нет, отсюда уж ходил. Андрея Трифоныча с Благодатской каторги выручать.

* * *

Весна пронеслась стремглав, шумная, со снежными оползнями, с водопадами, с кострами ярких цветов. Холода возвращались еще не один раз — даже в мае, на зеленый лист.

Потом установилось теплое лето.

Егор занялся тяжким трудом искателя. Сначала ходил недалеко, боясь заблудиться. В лесах коренные породы скрыты под слоем почвы и хвои. Гиблое дело для искателя — застойные мшистые болота. Доступнее всего речные берега и размытые склоны логов. По ним Егор и двигался чаще всего. На находку слюды надежды не было: породы не те. Зато обломки железных руд и медная синь попадались постоянно.

От манси помощи в поисках, на которую так рассчитывал Походяшин, Егор не дождался. Охотники не несли руд, несмотря на обещание такой большой награды, как пищаль с припасами. Они не нуждались в огненном оружии, — дичи и пушных зверей в лесах было еще много, можно напромышлять и ловушками и стрельбой из лука. Чумпин на уговоры Егора отвечал лишь умоляющим взглядом: он помнил, какую беду накликали на него черные магнитные камни.

Среди лета Кузя Шипигузов отправился опять на выручку Дробинина. Перед тем обсудили с Егором дотошно каждый шаг.

— Мне итти следует, а не тебе, — предлагал Егор. — Твои приметы в листах описаны, тебе никак нельзя на люди показаться. Второе — ты Андрея Трифоныча в лицо не знаешь. Как ты его на каторге найдешь? Еще третье есть: ты, Кузя, хитрить нисколько не можешь, пойдешь напролом, а разве с тамошней стражей силой справишься?

— Ничо не бай, Егор, — пойду я. Тебе не пройти, потонешь в болотах.

— Айда тогда вместе!

— Нет, нельзя Лизу одну покинуть. Мало ли что… Может, и не вернусь. Как она одна будет?

— Ну, подождем Походяшина. Он посоветует, как лучше.

— Что ни посоветует, — зимой с каторги бежать нельзя. По снегу след оставишь, догонят. А я Лизе обещал, что добуду Андрея Трифоныча. Я и пойду.

Упрямый Кузя настоял на своем. На прощанье Егор сказал ему, чтобы зашел на ям Перевоз и поискал ямщика Марко Второва:

— Напомни ему, как они с Андреем Дробининым первый раз бежали. И про меня скажи: просит, мол, тот человек, кто тебе от брата весть приносил. Для Андрея он постарается, поможет, на конях вас умчит.

В избушке над Ваграном остались вдвоем Егор с Лизой. С ними — белая вогульская лайка, подарок Чумпина. Из маленького щенка выросла веселая умная собака. Кличку ей дали: Липка.

Уходя на поиск, Егор иногда брал с собой Липку и, если задерживался, отправлял ее домой. Случалось, и Лиза посылала собаку разыскивать Егора. По виду и голосу Липки можно было знать, что дома всё благополучно.

Егор теперь работал на небольшой речке Сватье, притоке Ваграна. Всю весну и начало лета это была бурливая горная речка, полная воды. Среди лета вода в Сватье неожиданно исчезла. Егор пробил шурф в песках на берегу — и шурф глубиной в полторы сажени оказался совсем сух. А раньше почвенная вода была главной помехой в работе: не давала и на сажень углубиться. Егор обрадовался, наделал целую линию шурфов поперек склона в поисках коренной породы. Может быть, в камне-дикаре окажутся рудные жилы?

И сами пески увлекли Егора. Они были слоистые, каждый слой иного цвета, иной крупности. Вспомнилось, как пробовал он пески на золото в демидовских лесах. Не попробовать ли и здесь?

Егор захватил ковш и стал мыть по очереди каждый новый слой песка. Проба ковшом оказалась очень сноровистой и скорой по сравнению со всеми прежними способами, какие он испытывал. Правой рукой Егор кружил полный песку ковш под водой, а левой вынимал крупные камешки и, быстро оглядев: не рудный ли? — выкидывал их.

Когда песку в ковше оставалось немного, с горсть, Егор поднимал ковш над водой и толчками к себе и от себя перекатывал остатки по дну. При этом легкая муть вылетала с водой через край, на дне задерживались самые тяжелые частички, самые нужные: цветные галечки, кубики колчедана, крупинки каких-то незнакомых крушцов…

Промыв так сотню ковшей, Егор навострился по виду песка заранее угадывать, какой будет остаток. Не признаваясь себе, он всё ждал золота. А золота не было.

Один шурф Егор заложил в самом русле Сватьи. Русло было забито большими каменными глыбами. Пришлось много потрудиться, выволакивая их, чтобы расчистить площадочку. Егор рассуждал: сюда, на стремнину, во взбаламученном потоке собираются все тяжести. Наверное, и большие рудные куски, а если есть, — и золотинки катятся сюда же. Быстрая вода вымывает всё легкое, а тяжелые крушцы застревают меж валунами, проваливаются глубже, всё копятся да копятся… Тут самая сметанка должна быть!

Шурф был труден и дальше. И в песке попадались крупные валуны, их лопатой не выкинешь, надо бадейку и веревку, — двойная работа. Вдвоем бы этот шурф проходить! И Егор позвал на помощь Лизу.

— Зачем столько колодцев? — удивлялась Лиза, на горных работах никогда не бывавшая.

Помогала она очень хорошо. Егор набивал бадейку камнями, Лиза тащила за веревку, перекинутую через бревно поперек шурфа, и держала груз навесу, пока Егор выбирался наверх. Вместе они оттаскивали бадейку в сторону и опрокидывали. Потом опять всё сначала.

При пробе ковшом все слои песка из этого шурфа оказались на диво пустыми: только обломки породы, даже мути мало. Когда углубили шурф на три аршина, появилась вода. Бадейки две-три накапливалось каждое утро. Ее приходилось отчерпывать, прежде чем начинать рыть дальше.

Вместо песку открылся слой вязкой серо-желтой глины. Мыть ее было мучением. Егор долго разминал пальцами в ковше густую кашу, еще дольше отмывал остаток…

Все труды вознаградились, когда на дне ковша, среди тяжелого черного шлиха,[74] Егор увидел блестящие золотинки. Ошибки быть не могло. Одна… две… три… четыре… Какие крупные! Не листочками, а катышками.

— Ишь, глядят, как рысьи глаза! Лиза! Знаешь, что это?

— Не знаю.

— Ничего ты не понимаешь! Это золото! Вот бы Андрею Трифонычу показать, — уж он-то понимает, чего они стоят, эти глазочки.

Глину из шурфа Егор стал возить на берег Ваграна волоком на лосиной шкуре. Там он устроил промывальню из больших пластин дерна, подвел к ней воду, водоспуск сделал с деревянным жолобом — целую фабрику нагородил.

Золотоносный слой Егор выбирал до тех пор, пока не обрушилась одна стенка шурфа, — едва не придавила зарвавшегося искателя.

«Нет, надо кончать шурф, — решил Егор. — И то он вроде колокола стал: книзу вдвое шире. За такое дело на Полевских копях оштрафовали бы батогами нещадно».

Целую неделю шла промывка навезенных куч глины. Золото было дивно богатое. Ссыпая вечером добычу в кожаный мешок, Егор замечал, что у него прыгает сердце, дрожат руки.

«Эй, брат, — уговаривал тогда он себя. — Не жадничай! Золоту поддаваться — сам знаешь, что из этого бывает!»

Чтобы очувствоваться, брал горсть золотых зерен и, размахнувшись, кидал в Вагран. Это наказанье помогало: жалко делалось не золота, а своего труда, напрасно растраченного, — знакомое с детства чувство труженика. На ночь мешок с золотом оставлял у промывальни или оттаскивал его под куст. Взять золото было некому. Когда мешок наполнился, Егор бросил промывку, хотя около половины глины оставалось в кучах.

Вскинул мешок на плечо, крякнул: «Побольше батмана». Зашагал по тропинке наверх, к избе.

ОСВОБОЖДЕНИЕ АНДРЕЯ ДРОБИНИНА

Распластавшись на камне, Кузя глядел вниз на выработки Гороблагодатского рудника. Было раннее утро; только что смолк сигнальный колокол; по дорожкам двигались толпы каторжников с тачками, с кайлами и с ломами: их под конвоем разводили на работы. Который из них Дробинин? Издали узнать невозможно. Все бородатые, понурые, в одинаковой одежде.

Замысел у Кузи простой, настоящий охотничий. Кузина ухватка и сила — в уменье незаметно подкрадываться, неслышно уходить. Так он и Лизу похитил из-под носа у Мосолова, так пытался два года назад пробраться сюда к Андрею. Тогда не вышло: нарвался на надзирателя, был шум, Кузю схватили и уже вели в контору. По дороге он вырвался, убежал на Салдинские болота.

И нынче он нового ничего не смог придумать, действует так же, — только стал осторожнее.

Железный рудник — у подножья восточного склона горы. Выработки все открытые, без шахт. Сама гора пока не тронута. У рудника поселок из трех несросшихся частей: табор приписных крестьян, с землянками и шалашами, казармы каторжников и небольшая двусторонняя улица, составленная избами коренных рабочих — рудокопов и мастеровых. На той же улице дом немца-управляющего, контора, и харчевня. Совсем отдельно, высоко на горе, около черных магнитных скал, мазанковый домик смотрителя — с железным яблоком над крышей и флюгером на длинном шесте.

Уходить отсюда можно только прямо на север. На востоке — болота, а на западе людно. Там два больших завода: Кушвинский, с доменными печами, и Туринский, с кричными горнами, с вододействующими, молотами, — для переделки кушвинского чугуна в железо. У обоих заводов по большому пруду. В лесах вокруг раскиданы курени углежогов; к ним ведут плохо расчищенные дороги, летом совсем зарастающие травой. Больших дорог две: из Туринского завода — на Верхотурье и из Кушвинского — на реку Чусовую, за хребты.

Всё это высмотрел Кузя, раньше чем сунуться на рудник. Высмотрел и подивился: всего шесть лет назад Степан Чумпин объявил первые камни с рудной горы. Кругом тогда был дикий лес, кроме манси, никто тут не жил и не охотился. А теперь что настроено!

Каторжники разошлись по забоям и принялись за свой тяжкий труд. Кузе стало ясно, что без расспросов ему не добраться до Андрея… Кузя решился. Он спустился с горы и, выбирая лесистые места, подполз к одной из канав.

— Эй, товарищ! — окликнул Кузя ближайшего к краю рудокопа.

Тот опустил лом, которым долбил камень, и стал водить глазами, — откуда голос? Кузя был почти невидим в кустах и траве:

— Здесь я… Конвойный ваш близко?

Не отвечая, рудокоп взобрался на камень, отвел рукой ветки и разглядел, наконец, Кузю.

— Вон ты где! Чего говоришь?

— Конвойный солдат где?

— Не бойся конвойного. До конца урока не придет. А тебе что надо? Ты с воли?

— Скажи, товарищ, где тут работает Андрей Дробинин?

— Такого не знаю.

— На вот еще!.. Дробинин Андрей. Он давно уж тут.

— И я больше года. На перекличках слыхал бы, да нету Дробинина. Верно говорю.

— Из рудоискателей он, Дробинин, — твердил Кузя. — Как же нету? Ты спроси у других.

— А зачем он тебе?

Кузя не умел доверяться наполовину. Сказал откровенно:

— Бежать ему надо. Я за ним пришел.

— Ишь, какое, дело! Ну, погоди.

Рудокоп спрыгнул с камня, зазвенев цепями, и пошел к соседним каторжникам. Вернувшись, подтвердил свое:

— Дробинина никто не знает. А чтобы увериться, ступай к харчевнику: в поселке харчевню найди. Надежный человек — через него нам с воли всё передают, что надо. Он на Благодати с самого начала, всех знает.

Каторжник, видимо, платил доверием за доверие. Кузя помрачнел: не с руки ему итти в поселок. Однако делать нечего.

— Прощай, товарищ! Может, всё-таки дознаешься, где Дробинин, так скажи ему: «За тобой, мол, пришли».

Перевалив через гору, Кузя побрел в поселок. Он не таился — раз надо, так надо, выбирать не из чего. Однако укромные закоулки запомнил на всякий случай. Улица, к счастью, пуста.

Хозяин харчевенной избы, старик в синей рубахе, отвешивал покупателю калачи. Больше в избе никого не было.

На вопросительный взгляд харчевника Кузя проговорил:

— Дело к тебе есть.

— В долг не продаю, — сердито сказал старик.

— Не покупка… другое…

— Иди, иди, дядя! И слушать не хочу, — нетерпеливо выпроваживал Кузю харчевник.

Покупатель, молодой еще парень, приказного вида, с опухшим лицом, как только увидел Кузю, так и прилип к нему глазами. А когда Кузя заговорил своим хриплым шопотом, парень ухмыльнулся и быстро вышел из харчевни.

Старик подошел к раскрытым дверям и стал смотреть вслед приказному.

— И калачи не взял, — сказал харчевник совсем другим голосом, без всякого недружелюбия. — Писарь это… Чего он так на тебя воззрился?.. Э, да он вот куда побежал!.. Ну, дядя, сейчас тебя забирать будут. Уходи-ка по добру, по здорову, — успеешь, может…

Одним прыжком, как волк, почуявший капкан, Кузя очутился у дверей. Выглянул, — приказного не видно, улица тиха и безлюдна. Кузя перебежал на другую сторону и в тени, прижимаясь как можно ближе к избам, стал уходить к намеченному ранее проулку. Проулком можно выйти на огороды, там лес почти вплотную, в лесу — спасение.

Но, дойдя уже до своротка, Кузя круто повернул обратно и побежал к харчевне. Старик, наблюдавший за ним с порога, отодвинулся, пропуская, и спросил вполголоса:

— Чего мечешься?

— Скорей скажи, — знаешь ли Дробинина Андрея из каторжных?

— А хоть бы и знал.

— Как мне с ним повидаться?

— Дробинина на Благодати нету.

— Где он?

Харчевник не ответил: он увидел на улице что-то и отошел от дверей:

— Идет писарь! Идет и двух солдат ведет. У тебя с полицией всё ладно?

— Дробинин-то где? Сказывай, дедко!

— На медном руднике. Против Туринского завода есть Листвяный мыс, там и рудник.

Бежать на улицу было поздно. В избе не спрячешься. Окно? Оно выходит во двор, но очень уж маленькое, не пролезть, пожалуй. Харчевник уже вынимал оконницу. Кузя кинул вперед свою котомку, потом полез сам, головой вперед. Плечи застряли… Эх, надо было азям снять, теперь уж некогда! Рванулся назад, выставил руку и стал втискиваться, извиваясь змеей. Харчевник помогал, немилостиво толкая в спину и отцепляя зацепившиеся складки одежды. Вот обе руки и голова наружи. Кузя, хватаясь за бревна, подтянулся раз, другой, — и упал на землю. Над голевой торопливо стукнула оконница.

Двор большой, крытый, со множеством закоулков. Но Кузя и не подумал спрятаться во дворе — обыщут, возьмут, как в ловушке. Он пробежал под сарай и отыскал калитку в огород.

Нет, и сюда нельзя: за огородами открытое место, вырубка, человека на ней за версту видно. Единственный путь к спасению — через дорогу и в лес. Этот путь сейчас отрезан, но, может быть, будет минута — не больше, чем одна минута! — когда им можно воспользоваться. Не пропустить бы эту минуту! Кузя встал за угол избы. Выглянуть он не решался, только слушал… Подходят!.. Сейчас войдут в харчевню… Если войдут все трое, — хорошо. Если один останется у порога, — худо дело. Тогда нож в руку — и бежать напропалую!..



Вошли все трое, — на слух понял. Вот она, благоприятная минута! Оторвался от угла, перелетел через улицу. Нагибаясь под окнами, устремился к проулку. Теперь, если и увидят, — у Кузи есть выигрыш во времени. Крику нет, — значит, не видят. Шарят, поди, в избе под лавками.

В узком, проулке столкнулся с женщиной, которая несла корзину лесной земляники. Женщина перепугалась, выронила корзину. Улыбнулся ей, чтобы успокоить, — и тем напугал еще больше…

Вот и лес. Можно перевести дух.

* * *

Высокий Листвяный мыс далеко вдается в воды заводского пруда у слияния Кушвы с Турой. На мысу — сосновый бор, порубленный без порядка, пятнами. Так же беспорядочно разбросаны по мысу шурфы и шахточки — следы поисковых работ на медную руду.

Кузя забрался сюда с немалой отвагой: впереди вода и с боков вода, — лез будто в мешок. Однако поступал во всем по-прежнему, как ка горе Благодати. Подкараулил одинокого рудокопа и спросил, знает ли тот Дробинина.

— Как не знать Андрея Трифоныча, — отозвался рудокоп. — Это наш отпальщик.

— Где его повидать можно?

— Сегодня Дробинин работает на шурфах вон за той горушкой.

— Народу там много?

— Нет, пошто! Он там один.

Этому Кузя обрадовался, хотя и не понял, почему Дробинин один. Сейчас же отправился за горушку.

Было пустынно и тихо на песчаном склоне. Большой пруд зеркалом лежал в зеленых берегах, отражая медленно плывущие облака. Кузя долго прислушивался, не раздастся ли из какого-нибудь шурфа стук кайла. Нет, ни звука. Кузя решил обойти все шурфы и покричать в каждый, вызывая Андрея.

Вдруг из-под земли показалась человеческая голова, потом плечи, — на поверхность вылез Дробинин. Кузя, наверно, не узнал бы его по описанию Егора: Дробинин стал седым стариком, — но Кузя догадался, кто перед ним.

Дробинин вытянул из шурфа лесенку, бросил ее тут же, быстрыми шагами отошел к большой сосне и повалился в яму под корни. «Что с ним? — недоумевал Кузя. — Угорел, видно?» И он направился к рудоискателю.

Не прошел Кузя и половины расстояния, как из шурфа вылетел клуб черного дыма, раздался глухой удар, и земля дрогнула под ногами. Кузя остановился. В воздухе засвистело, большой камень шлепнулся наземь около Кузи, другие, поменьше, свистели и падали вокруг. «Порохом породу рвет! — понял Кузя. — Отпальщик же»!

Андрей уже был около него и, грозно хмуря мохнатые брови, выговаривал за неосторожность.

— Я не знал… — виновато сказал Кузя. — Андрей Трифоныч, по твою душу я: айда к Лизе.

— Чего-о? — недоверчиво протянул рудоискатель и приложил руку горстью к уху.

— Лиза ждет. Раньше-то никак я не мог, уж прости.

— Лиза? — На миг зажглись глаза старика, помолодело в улыбке лицо. Он выпрямился, быстро огляделся, как бы ожидая тут же увидеть Лизу. Миг прошел. Тихо охнув, рудоискатель положил руку на грудь, сморщился от боли и тяжело опустился на песок.

— Чего-то не пойму… — после молчания ворчливо заговорил Дробинин. — Ты кто такой? Как Лизавету знаешь?

Кузя принялся рассказывать, как умел, о Лизиной судьбе. Рассказ его был отрывочен и краток. Сильно тугой на ухо Дробинин всё переспрашивал: «Как?.. Как говоришь?»

Взгляд Дробинина подобрел, его недоверие таяло, — он понял главное: Лиза не скитается нищей, о ней заботятся, ее любят.

— Кузьмой тебя звать, говоришь? Ну, спасибо, друг Кузьма!

— Чего там!. Пошли, Андрей Трифоныч! Вот сейчас сразу и пойдем.

— Как? Сразу? Нет, так оно не делается. Надо народу сказаться. Тоже и у нас свой порядок…

С гребня холма донесся крик:

— Эй!.. Отпальщик!

Дробинин спохватился:

— Сюда придут, пожалуй. Мне бы уж второй забой отпалить пора.

Крики продолжались, приближаясь:

— Дробинин!.. Отпальщик!.. Цел?

— Прячься в закопушку!.. Це-ел! Уходите, ребята! Зажигать стану!

Выждав немного, рудоискатель подошел к закопушке и сказал:

— Завтра в эту же пору приходи сюда: я знать буду, можно ли. Бывает, большой побег готовится, а один сунется вперед, переполоху наделает — всем напортит.

Кузя и не заикнулся, как трудно и опасно пробираться на мыс, покорно согласился.

— Напильник, значит, не нужен? — спросил он. — Ты без желез, вижу.

— Напильничек принес? Давай, давай! С меня цепь сняли, как отпальщиком пошел, а другим сгодится.

На другой день Андрей сообщил, что бежать можно. С ним уйдут еще трое каторжников. Те на горе Благодати, все трое в тяжелых железах. Погоня будет наверняка. Вся надежда на Кузю: что он быстро уведет подальше в леса. Пусть Кузя разведает заранее дорогу, чтобы ночью уходить без задержек.

— Самые удалые мужики, заводские, из Ревды. За бунт взяты, с оружием. У них цепи каждую ночь проверяют, так что хватятся скоро. Жди нас на том берегу пруда, — вон, видишь горушку? — правей ее топкое место, там и жди. Еще бабочка одна там будет, ихняя бабочка, Марфой звать.

Кузя на всё соглашался, хотя в душе, конечно, был недоволен. Чего бы проще с одним Андреем уйти… А тут четверо… Да еще баба какая-то замешалась.

— Баба как? Тоже с нами пойдет?

— Вот не знаю. Про нее только было разговору, что она лодку пригонит и хлеба запасет.

Когда стемнело, Кузя вышел на берег Туринского пруда в условленное место. Бусил мелкий-мелкий дождь, шептались осины. Далеко слева то разгорались, то гасли огни над доменными печами. Их слабого отблеска было едва достаточно, чтобы увидеть на поверхности пруда лодку, но Кузя еще больше, чем на зрение, полагался на свой слух. Поэтому он не стал сидеть в мокром болоте, а выбрался на горушку и оттуда всматривался в противоположный берег.

Прошло с час времени, — лодка не показывалась. Кузя уловил вдруг слабый стукоток, сухой и частый. Нет, это не стук весел: непонятный звук доносился не издалека, он раздавался где-то рядом. Козодой-птица поет вроде этого, но мягче, не так сухо. Такую легкую дробь выбивает иногда собака, когда, лежа на полу, чешется лапой. И всё-таки не то. Поворачивая голову в разные стороны, охотник уловил, наконец, направление: стукоток слышался из болота, к которому должна пристать лодка. И в ту же минуту Кузя разгадал его причину.

Неслышными шагами он спустился с горушки и тихонько позвал:

— Марфа!

— Здесь я, — ответил прерывающийся шопот.

— Промерзла? Чего зубами стучишь? Ступай наверх.

— Велено тут ждать.

— Ничего, сверху увидим еще лучше.

Они уселись рядом, плечо к плечу, и обменивались тихими словами.

— Давно ждешь?

— Раньше тебя пришла.

— Ишь затаилась как! Ты, Марфа, усердная.

— Дорогу хорошо знаешь?

— Знаю.

— Погоня будет пешая и конная: сам Поляков ведь сбежит.

— Кто он, Поляков?

— Про Ревдинский бунт слыхал?

— Нет.

— Он поднял всех, Поляков, кричный мастер.

— Чшш… послушаем лодку!

Лодки не слышно и не видно. Шепчутся осины, не то дождь, не то туман пропитывает воздух сыростью.

— Говорят: «Петр и Павел — жары прибавил», а оно вовсе холодно, — шепчет Марфа.

— А когда «Петр и Павел»?

— Сегодня.

— Лету середина. Холодное нынче лето. На, возьми мой азям.

— Не надо. Я-то не мерзну — у меня душа горит.

— А зубами ляскаешь.

— Не от холоду. Оттого, что жду. Я месяц вьюсь тут около Благодати, никак не вызволить.

— Кто они тебе?

— Мой мужик Поляков, — со смущением и с гордостью прошептала Марфа. И снова спросила: — Дорогу хорошо знаешь?

— Проведу.

— А я всё плутаю в лесу. И из приписных никто не берется за одну ночь от погони увести. Всё не здешние, дальние…

Прождали напрасно до рассвета. Лодка с беглецами не пришла.

Утром Кузя разглядел Марфу. Молодая, тонкая, а с лица до того исхудавшая, что смотреть жалко. Верно сказала: внутри у нее будто горел огонь. Когда Кузя предложил ей еды, отказалась:

— Душа не принимает, жжет меня.

Мысль, что ревдинцев схватили или убили раньше, чем они добрались до лодки, должно быть, мучила Марфу, но говорила она другое:

— Уйти им непросто. Так и сговаривались: не удастся в эту ночь, — придут в следующую. Уж ты не покинь нас, добрый человек! Еще ночку покараулим.

— Ложись спать, Марфа, — посоветовал Кузя. — В кусточках там посуше. Моху сейчас принесу.

— Нет, нет! Побегу на Благодать, а ты отдыхай.

— Ты что, сдурела? Двадцать верст туда-обратно побежит, мокрая, не евши, не спавши, а ночь опять караулить будет!

— Не велика беда. Раз надо…

Она убежала. Кузя постоял в раздумье под деревьями на берегу.

Когда над мысом взлетел дымный клуб и, помедлив, пронесся над водой звук взрыва, Кузя, успокоенный за Дробинина, пошел в лес спать.

* * *

— Живы наши, здоровы! — торопливо рассказывала Марфа. — Ночью бежать нельзя было. Будут уходить завтра среди бела дня. Прямо с рудника. Я их встречу у Благодати и проведу до Писаного Камня на Туре. Там мы реку перейдем, а ты жди на этой стороне Туры, против Камня. Дальше уж ты поведешь.

— А Дробинин?

— Его днем им никак не захватить. По-за горой ведь уходить будут, от Благодати прямо на полночь. Дробинина ты выведешь с Листвяного мыса и с ним вместе на Туру придешь. Ладно так-то?

— Погоди.

Перемена спутала мысли Кузи. Быстро соображать он не умел: только привык к одному порядку побега, только усвоил, где ему в какое время быть, — и передумывай всё наново. Дневной побег, — значит, непременно с погоней за плечами. Притом направление на Писаный Камень — это вдоль большой Верхотурской дороги, самой многолюдной. А ему, Кузе, придется дважды эту дорогу пересечь: к Туре-реке с Андреем и от Туры с пятью беглецами. Значит, свежий след останется. Худо, худо… Зато при удаче можно в первый же день уйти верст на десять дальше в леса. Это Кузе по нраву: в лесу он хозяин.

— Ты их видела, ревдинцев ваших?

— Нет… Разве к ним доступишься? Всё через верного человека передали.

— Через харчевника, что ли?

— Ага… Ты про него знаешь?

— Теперь-то будешь спать?

— Ой, хочу! Совсем сморилась. И есть хочу.

Но до сна ей понадобилось перетащить из болота сумки с сухарями. И оказалось, что сухари, провисевшие двое суток под дождем, подмокли. Марфа загоревала, принялась перебирать сухари, подсушивать мокрые у огня. А потом спать некогда: надо нести припасы на берег Туры, на место завтрашней встречи.

На рассвете Марфа умчалась к горе Благодать, а Кузя отправился на Листвяный мыс. В третий раз пробирался он узеньким проходом по задам поселка к руднику. Обошлось и на этот раз благополучно.

— Пошли, Андрей Трифоныч, — просто сказал он Дробинину.

Рудоискатель, еще накануне приготовивший свой последний шпур,[75] сложил к нему весь запас пороха, провел предлинный фитиль из пропитанной пороховой мякотью тряпки, что тлеет, не угасая даже под дождем, буровые инструменты разбросал вокруг, а свою шапку закинул на ветви заметного дерева. Пусть надзиратели думают, что отпальщик погиб от несчастного случая.

— Зажигаю? — вопросительно сказал Дробинин, вынимая огниво и кремень.

Кузя кивнул головой. Из кремня посыпались искры, тряпка задымилась…

Взрыв ударил, когда Кузя с Андреем миновали жилье рудокопов и углубились в сосновый бор. Каменные обломки прогудели и здесь над их головами. Черное облако долго держалось над мысом.

— Это я Карле Фогту «прощай» сказал! — горько, пошутил Дробинин. — Дескать, дай бог не видаться! Карла — управляющий здешний, охотник завзятый, медвежатник. Ну и сам зверюга.

Не ведал Андрей, что с управляющим шемберговскими заводами Карлом-Готлибом Фогтом ему еще суждено встретиться — и не позже, как в тот же день.

Писаный Камень — обрывистая серая скала, нависшая над водой реки Туры. На Камне высечены какие-то неясные знаки (фигуры людей и животных), слывущие в народе вогульской грамотой. Однако и манси отказываются их понимать и говорят, что эти кат-пос сделаны в незапамятные времена.

Кузя выбрал на левом берегу место, с которого видно Камень и кусты около него. Долго ли придется ждать ревдинцев? Как-то им удалось уйти от караула?

С тревогой посматривал Кузя и на Дробинина: не заболел ли? Сначала он шел хорошо, походкой привычного бродяги-рудоискателя, лишнего следа не оставлял и был весел, а перед самой рекой стал отставать, хвататься за сердце и задыхаться. Как дошли, повалился на мокрый брусничник — и слова сказать не может. Кузя сделал вид, что не замечает его слабости: такой обиды не прощают уральские охотники. В душе Кузя огорчился, — это первые десять верст. Что же дальше будет? До Ваграна шагать еще сотни три верст. Разве что дорогой разойдется.

Долго просидели Кузя и Андрей против Писаного Камня. Ветер разогнал облака, проглянуло горячее солнце и обсушило траву. Потом снова поползли серые тучи, снова заморосил дождь. Ревдинцев не было.

Уже можно было предположить, что побег им не удался. От рудника сюда пора бы прийти даже неспешным шагом. Опасно становилось оставаться на одном месте: на Кузю с Андреем могли случайно наткнуться жители Туринского завода, вышедшие собирать грибы и ягоды. Хорошо, если взрыв обманул надзирателей и они поверили, что отпальщика разнесло в клочья, — а то и за Дробининым могли послать погоню.

О том, как поступить в случае неудачи, с ревдинцами сговорено не было. Должно быть, они считали, что дальше задерживать Кузю не имеют права, и потому сговор был только о благополучном исходе. По совести — можно бы трогаться с места. Но Кузя и не думал об этом. Оставить на произвол судьбы товарищей, которые теперь, наверное, еще больше в нем нуждаются, — неподходящее дело. Кузя стал прикидывать: где удобнее оставить Андрея Трифоныча, чтобы самому наведаться на гору Благодать?..

Неожиданно по реке раскатился гулкий ружейный выстрел. Звук прилетел из-за поворота. Стрелял кто-то дальше Писаного Камня — на полверсты ниже по течению. Кузя, и Андрей вскочили и побежали на выстрел, прячась за деревьями и кустами.

Выскочив из-за поворота, они сразу остановились: на реке было много людей, требовалось разобраться в том, что творится.

Четыре человека уже переплыли узкую полосу воды и сейчас выходили на левый берег. Это были ревдинцы и среди них Марфа. Вооружены беглецы березовыми дубинами.

Человек двенадцать преследователей в брызгах, падая, поднимая кверху ружья, переправлялись через реку — часть по пятам ревдинцев, другие ниже по течению, стараясь окружить их.

На правом берегу, у самой воды, стоял человек в барском зеленом камзоле, в шляпе с пером и в высоких сапогах. Он, видимо, не решился лезть в воду и сейчас делился из охотничьего ружья, выжидая, когда кто-нибудь из беглецов выйдет на берег в полный рост.

— Сам Карла! — хрипнул с ненавистью Дробинин и вытащил из-за пояса буровой молоток, захваченный с рудника. Кинутый сильной рукой молоток полетел в сторону управляющего, но, далеко не долетев до другого берега, булькнул в воду.

В ту же секунду Фогт выстрелил. Опустив ружье с дымящимся дулом, он деловито вглядывался: в кого он попал? Но там уже ничего нельзя было разобрать: преследователи выскакивали из воды и накидывались на беглецов. На берегу разгорелась схватка…

Кузя большими прыжками понесся на помощь. Ножа он не вынул: что нож против ружей с багинетами![76] Ревдинцы дрались отчаянно, дубинки так и мелькали, отбивая удары багинетов и прикладов. Особенно яростно и ловко бил дубиной старший из ревдинцев, Поляков — статный, чернобородый мужик. Он пробивал путь к лесу и уже свалил одного солдата, а теперь напирал на двух других сразу. Поваленный Поляковым солдат полулежа размахнулся, чтобы кинуть ему в спину свое ружье.

Подбежавший Кузя успел схватить ружье за приклад и вырвать его из рук солдата. Теперь он был вооружен не хуже любого из преследователей. На стороне Кузи было еще то преимущество, что его не сразу заметили нападающие. Ударами багинета в спину Кузя мог бы убить двух-трех солдат, но рука охотника не поднялась для такого предательского удара: Он ворвался в кучу дерущихся и принял на себя одного из противников Полякова.

— Сюда! За мной! — силился крикнуть Кузя и теснил солдата к деревьям.

Его поняла Марфа. В платке, сбившемся на шею, с разлохмаченными волосами, с горящими глазами она лупила березовой палкой по алебарде[77] противника и визжала:

— За ним! Все в лес!

Тут подоспели солдаты, обходившие беглецов справа, и вновь оттеснили всю гурьбу к реке. Плохо пришлось бы ревдинцам, если бы не пришел на помощь Дробинин.

Дробинин задержался потому, что выламывал подходящую по его росту и силе дубину, и вступил в бой, вращая вокруг головы такую оглоблю, что враги кинулись врассыпную.

В это время Фогт с того берега опять выпалил из ружья. Стрелял он зря: бить пулей прицельно можно не дальше, чем за сорок шагов, а в такой свалке одинаково легко было поразить и своего и чужого. Выстрел напомнил Дробинину об управляющем. Дробинин обернулся и пошел в воду прямо на Фогта.

Управляющий торопливо заряжал ружье, беспокойно поглядывая на каторжника. Вид переходящего реку седоголового великана с оглоблей в руках был так страшен, что у Фогта затряслись руки, порох посыпался мимо дула. До берега оставалось шагов двадцать. Управляющий не выдержал и позорно побежал от воды на береговую кручу, Дробинин остановился на середине реки и послал ему вслед свое оружие. Грозно гудя, оглобля догнала управляющего, ударила его в широкий зад и кинула через бугор.

Схватка между тем кипела у самого леса. Снова сомкнулось кольцо. На каждого из беглецов приходилось по три противника. Если бы и удалось прорваться в лес, — преследование не прекратилось бы. Ревдинцы бились с ожесточением обреченных.

Защищая Марфу от ударов, Кузя приметил вдруг какую-то жердь, ползущую в траве из-за ствола старой сосны в самую гущу схватки. На конце жерди был крюк. Крюк ухватил за ногу молодого ревдинца, жердь дернулась и, ревдинец, споткнувшись, упал под ноги своему противнику, который тут же воткнул в парня багинет.

Кузя прыгнул к сосне и увидел за ней гороблагодатского писаря: стоя на четвереньках, писарь, криво улыбаясь поганой своей улыбкой, издали заводил жердь под ноги новой жертве. Гнев красным туманом омрачил зрение охотника. Повернув ружье в руках, Кузя с размаху опустил приклад на голову трусливой и коварной твари. После этого бешенство гнева не оставило охотника и удесятерило его силы. Он кинулся на врагов, выбил страшным ударом ружье из рук одного, свалил наземь другого и погнался за третьим. Догнал, ударил и не посмотрел даже на упавшего — так был уверен в своей силе. Обернулся: кто еще?

Ревдинцы ободрились. Исступление Кузи, казалось, передалось им. Надежда на победу и свободу окрылила. Поляков заработал дубиной так, что перед ним вмиг стало чисто. Марфа и третий ревдинец, до сих пор больше оберегавшие Полякова с боков и с тыла, сами перешли в наступление.

Проход в лес был свободен, но каторжники повернулись к лесу спиной и погнали противников к воде. А от реки шел навстречу им Дробинин, безоружный, но грозный в своем правом гневе. Уцелевшие солдаты, бросая ружья и алебарды, разбежались в разные стороны.

Победители сошлись у тела убитого молодого ревдинца.

— И похоронить некогда, — печально сказал Поляков. — А какой удалец был! И кричный работник первой руки. Прощай, Федор!

Тело прикрыли зелеными ветками, мхом — и двинулись в лес.

ПОХОДЯШИНУ НЕ СПИТСЯ

Собака начала волноваться еще с вечера. Она убегала на высокий берег Ваграна и смотрела оттуда вдаль, на лесные просторы, повизгивала, даже лаяла, хотя обычно голос подавала только на охоте.

— Что с тобой, Липка? — спросил Егор, выйдя из избушки. — Кого ты причуяла?

Липка терлась о Егоровы сапоги и то отбегала высокими прыжками, то возвращалась. Явно просила о чем-то.

— Скажи по-человечески, тогда сделаю, что хочешь, — наставительно сказал Егор. — А так я тебе не отгадчик.

Он устал за день. Пользуясь тем, что дожди, лившие последний месяц, прекратились, Егор ежедневно ходил на поиск. По речке Колонге он повстречал выходы хорошей железной руды; их и раскапывал. А так как ночевать в лесу не хотелось, то приходилось дважды в день переваливать крутую гору — туда и обратно.

Ночь прошла спокойно. Липка ночью не лаяла.

На рассвете Егор поднялся потихоньку, чтобы не разбудить Лизу, взял котомку, лопату и вышел из избы. Утро было чудесное, с прозрачным воздухом, со свежими запахами отцветающих трав и хвойного леса, с непонятными, как в сказке, далекими голосами, — может быть, эхо водопадов, может, — лебединые крики или зов оленей.

Липка примчалась, кинулась в ноги Егору, звала его куда-то.

— Всё не успокоилась, Липка?.. Может, это Кузя с Андреем Трифонычем идут, а?

При слове «Кузя» Липка радостно залаяла.

— Ну, беги тогда, разузнай толком.

Собака только и ждала этого разрешения. Заложила хвост кольцом на спину и мигом исчезла в высокой траве.

Егор раздумал уходить на поиск. Сегодня кто-то придет, уж это верно — по собаке видно. И не Чумпин. Тот частый гость, его Липка спокойно встречает. Или Кузя или вовсе ей незнакомый человек.

Егор занялся колкой дров, — их много понадобится на зиму. Стволы соснового сухостоя спущены с горы к избе еще по снегу. Егор раскраивал бревна вдоль топором и думал: «А неохота же оставаться здесь на зиму. Сейчас оно славно, и с поисками минералов не заскучаешь. А как засыплет всё снегом, — ой, тоскливо будет без книг, без новых людей! Это Кузе, лешаку, нипочем безлюдье, охотиться станет, ему лес всегда в радость, а я так не смогу…»

Мокрая, запыхавшаяся вернулась Липка. Она прыгала перед Егором и будто предлагала: «Да обнюхай же меня скорее! Тогда поймешь, чья рука меня гладила, кто к нам идет!» Но Егор и так догадался по радостному возбуждению собаки:

— С Андреем ли он, хозяин-то твой?.. Эх, Липушка, животина бессловесная! Самое-то главное и не мажешь рассказать.

Воткнул топор и пошел на прибрежный утес, откуда дальше видно. Липка опять умчалась вперед, стрелой летит по кручам, всё меньше и меньше делается… Вот, верно, повстречала: что за человек там, — еще не различить отсюда, но по тому, как подпрыгивает на месте белое пятнышко, понятно — ласкается. Пошли… Кажется, один человек… Ну да, — один. Не удалось, значит, Андрея выручить!..

Кузя пришел один.

— Что, охотник? Опять сорвалось? — горестно вскрикнул Егор.

— Пошто сорвалось? Нет. Всё ладно. — Кузя, пытаясь улыбнуться, показал белейшие зубы и сощурил глаза.

— Где же Андрей Трифоныч?

— Не так чтоб далеко… Речка Калья есть… — Кузя махнул рукой в ту сторону, откуда пришел. — Там он остался.

— Итти не может? — опять встревожился Егор. — Болен, что ли?

— Не… Сперва-то, верно, хворый был, дух запирало, всё за грудь хватался. А потом оздоровел, шел, как слона.[78] Только камни выламывал, да еще вот… ну, песок перемывал на дерне пошто-то.

— А-а!.. — Егор расхохотался. — Вон чего! Неуемная душа! Природный искатель Андрей Трифоныч. Как на волю попал, так опять за свое. И на Калье из-за того задержался?

— Ага, моет.

— До дому, до жены малость не дошел, поиском занялся! Скажи кому — не поверят. Знаю, знаю, за что он зацепился… Ну, и то ладно! Молодец же ты, Кузя!

— Брусок мне надо, — оглядевшись по сторонам, сказал охотник. — Там он? В избе?

И стал смущенно объяснять:

— Нож затупился… Он моим ножом дерн резал. Во, гляди, совсем тупой стал.

Кузя даже показал на бревне, какой тупой стал нож. Нож резал, как бритва. Но Кузя всё-таки пошел в избу за бруском.

Вышел через минуту — просиявший, успокоенный: ему только и надо было увидеть Лизу. Обхватив обеими руками льнувшую к хозяину Липку, Кузя таскал собаку по траве — изображал медведя…

— Лизавета! — заорал Егор. — Вставай, пеки пироги!

Вышла ясноглазая Лиза, обрадовалась Кузе, про Андрея ничего не спросила.

— Да ты понимаешь, кто сегодня придет? — добивался Егор. — Андрей твой придет!

Лиза весело смеется: она любит хорошие новости. Она испечет пирог с груздями и с соленой лосятиной.

— А ну тебя! Добрая жена уж напричиталась бы вдосталь, а она зубы скалит, — будто ей каждый день такое счастье… Кузя, ты куда засобирался?

— Надо же Андрея Трифоныча довести.

— Зачем тогда приходить было? Сам ты слона хорошая! За Андреем я схожу. Отдыхай.

— Не найдешь, Егор.

— Калью я знаю, бывал. А найти Липка поможет. Айда, Липушка, — бери Кузин след и веди.

По-мансийски «каль» — «береза». Выходит: Калья — Березовая речка. И верно, березы тут много, но еще больше ивы, и живут тут водяные звери бобры, которые кормятся ивовой корой. Кальинское бобровое стадо считается у охотников манси заповедным. Бобры непуганные, и Егор не раз видал их за работой.

Слышно, как падает вода с бобровой плотины. После дождей воды в речке много, вода идет и с лотка и прямо через край. Хитроумные звери! — какую постройку возвели. Плотина им нужна, чтобы по глубокой воде сплавлять ивовые сучья от «порубки» к жилищам, чтобы вода покрывала нижние входы в норы. Запасы еды они держат под водой, — чтобы всегда были свежие ветки. Но почему они не расширили лоток-водослив? Они, говорят, умеют это делать.

Вот и бобровая «порубка»; на ней белеют свежие пеньки, лежат стволы, очищенные от сучьев, «распиленные» острыми зубами на части.

На воде и на берегу сегодня не видно ни одного бобра, не слышно шлепанья их широких хвостов. Липка вопросительно оглядывается на Егора.

— Это их Андрей, поди, распугал, — объяснил ей Егор. — Значит, близко он где-нибудь. Ищи Андрея, Липка!

Собака повела дальше, еще выше по течению Кальи. За протокой на песчаном бугре Егор увидел Андрея, — рудоискатель вытрясал дернины на хорошо знакомое Егору промывочное устройство. Изменился Андрей Трифоныч, сильно изменился! Постарел и подсох. Какой раньше богатырь был!.. Согнулся в спине, совсем белый стал… Сила-то, видать, еще осталась: вон как дернины кидает!

— Знаю, что ты ищешь, Андрей Трифоныч! — заговорил вместо приветствия Егор, подходя к Дробинину.

Рудоискатель быстро обернулся, выпрямился, приложил ладонь к уху. Он был заметно смущен неожиданным приходом Егора, которого, однако, узнал сразу:

— Никак Егор?.. А я тут пробу делаю. Смотрю, нет ли чего доброго в ваших местах. Железнячок должен быть подходящий…

— Да чего уж! Золото намываешь? Так ведь?

Дробинин строго посмотрел на Егора и промолчал.

— Я твой ученик, Андрей Трифоныч, твой, можно сказать, крестник. Смывкой ни одну руду не ищут, — только самородное золото да еще самоцветы.

— Врешь, оловянную руду тоже можно из песка мыть.

— Не знал. Оловянной я и в глаза еще не видывал.

— Ну, а… Ну, а золото?.. Находил?

— Два раза.

— Не в руде? Песошное?

— Да.

Дробинин задумался. Потом спросил подозрительно:

— Случаем, поди, натыкался?

— Конечно, первый раз случай помог. А как стал с ковшом ходить, — глаз наметался. Различаю всё-таки пески. Вот этот не стал бы мыть.

Он показал на работу Дробинина. Рудоискатель сердито качнул кустиками седых бровей.

— По каким приметам этот песок порочишь?

— Толком сказать еще не умею, больше чую. Какой-то он рыхлый, связи в нем мало. Золото, оно в глине вязнет. В шурфе на Сватье в богатый слой лопата не идет, гнется, — только названье, что песок: мясника[79] чистая. И еще примета: галечки здесь серые, как мутная вода, а надо, чтоб галечки были сжелта-белые и будто со ржавчиной, с такими пятнышками.

— Вот такие? — Андрей достал из кармана горсть камешков, выбрал из них два и показал Егору.

— Да, да, да!.. Такие — самая верная примета. Эти где взял, Андрей Трифоныч?

— Далеко отсюда, на Какве. Вода одолела, не дала до настоящего слоя дорыться.

— И здесь вода — главная беда. Аршина два углубился — уж не шурф, а колодец. А если до другого дня оставишь, — и не отчерпать. Вот мне ковш и помогал: им быстро пробу можно сделать, раз-раз — и видно, чего песок стоит.

— От кого про ковш узнал?

— Сам.

— Ишь ты.

Два рудоискателя, старый и молодой, в беседе забыли обо всем на свете, кроме руд. Потом они пошли смотреть выход медной сини. Это было почти по пути: крюку не больше пяти верст. Вечер застал их всё еще далеко от дома: на колчеданном месторождении, в споре о том, как лучше задать шурфы, чтобы подсечь руду в самом богатом месте.

— Андрей Трифоныч! — спохватился Егор: — Время позднее, надо бы домой итти, да до темноты не успеем. Давай уж, ино, костерок разводить. Здесь переночуем.

У огонька, поворачивая над углями рыжик на палочке, Егор вздохнул.

— Эх, дома пироги ждут!.. Прости дурака, Андрей Трифоныч! Чем бы сразу на отдых вести, я тебя по горам закружил.

— Чего там… дело привычное. После ка торги мне всё мило. Еще на волю не нарадовался. Лес вот взять — ровно бы и на Благодати те же сосны растут, а эти как-то приветнее.

— И мне так же было, когда я из Тагила утек, Век помнить буду. Да ведь, Андрей Трифоныч, — человек не медведь. Одной звериной воли ему мало: так бы все по лесам разбежались. Есть, видно, еще что-то, посильнее.

— Известно что.

— Что?

— Совесть.

— А верно… Вот ты, наприклад, Андрей Трифоныч. Давно мог себе волю достать: объявил бы в казну ту заповедную копь.

— Я что… Вот Кузьма пошел меня выручать, а ведь вместо того сам мог угодить на цепь. Или еще взять, — ревдинцы… Рассказывал тебе Кузьма про них?

— Нет, он разве что расскажет, такой чортушко!

— Первейший мастер в Ревде был. Жил, конечно, не богато, но с достатком, — и всё бросил, когда заводский народ восстал. Пошел вместе с народом бунтовать, права искать, попал в главные ответчики, кнутом его избили нещадно и в каторгу навечно отдали. За что воли лишился? За волю! Вот как оно оборачивается. И не пожалеет о том никогда, потому что в нем совесть жива.

— Так он и сейчас страдает на каторге?

— Ушел. Кузьма же ему и еще троим помог сбежать. С нами шли, потом свернули на Чусовую.

— Их бы сюда, здесь спокойно.

— Не хотят они покоя. Злоба у них большая на Демидова и господ дворян. Будут огонь раздувать…

— Какой огонь?

— Тот, что при Степане Разине пожаром горел.

* * *

В полдень на следующий день рудоискатели подходили к жилью на Вагране. Кузя поставил избушку так, что ее и поляну перед ней можно увидеть, только подойдя вплоть. Когда Егор с Андреем обогнули утесы, им открылась неожиданная картина: живая рощица оленьих рогов, груда тюков и манси, разгружавшие нарты.

— Еще гости! Походяшин приехал, — сразу догадался Егор.

Походяшин приехал незадолго до прихода рудоискателей — на полозьях по летней дороге — и как раз вручал Лизе свои подарки: утюг, ухват, две сковородки и большое зеркало, в котором сразу всё лицо видно. Знал, чем угодить, — отвыкшая от таких вещей хозяйка не сразу и вспомнила, для чего они служат, но, вспомнив, восхищалась искренне, по-детски.

Лиза стояла с зеркалом в руках, когда в избу вошли Егор с Андреем.

— Здравствуй, Лизавета, — дрогнувшим голосом обратился к жене рудоискатель.

Лиза переменилась в лице, бережно-бережно положила зеркало на стол и подошла к Дробинину, глядя прямо в глаза. Ей еще вчера сказали, что он придет, — но слева Лиза понимала по-своему и едва ли она ждала мужа. Узнать его узнала, и в то же время ее пугали перемены в облике Андрея: будто держала она в руках любимую, но разбитую на куски вещь. Не седина и не морщины скрывали прежнего Андрея, ее покровителя, ее няньку, а новое, горькое выражение, унесенное им с каторги и навсегда ожесточившее его черты.

— Ровно и не узнала, — прогудел Дробинин и ласково коснулся своей тяжелой рукой Лизиной головы. На большую нежность при людях он был не способен.

Лиза неудержимо расплакалась и убежала в угол, за печку.

— Максим Михайлович! Как доехал? — весело приветствовал верхотурца Егор. — Книжки обещанные привез?

— Механику тебе обещал?.. А заслужил ли? — Походяшин, по обыкновению, чувствовал себя, как дома, и было видно, что дорога через страшные Сосьвинские болота не испортила его благодушия. — Слюду, миленький, нашел?

— Слюды не нашел. Зато могу сказать, что и никто здесь слюды не найдет — это раз. А второе: будет слюда для Верхотурья из другого места.

— Значит, будет тебе сегодня же механика. Я книжку Адодурова раздобыл и привез. А как с медной рудой?

Егор отказался отвечать на остальные вопросы, — сказал, что всё расскажет по порядку.

— Мы сейчас, горный совет откроем, — важно заявил он. — Андрей Трифоныч председателем сядет, как первейший на Урале горщик. А я отчет буду давать.

Единственный раз в жизни Егору привелось быть на горном совете в Главном заводов правлении, — это еще при Татищеве, вскоре после того, как ученика рудознатного дела Егора Сунгурова зачислили в штат. И вот сейчас он подумал, что его доклад, пожалуй, со вниманием выслушали бы и на горном совете и даже в столичной берг-коллегии… Однако честолюбия у Егора не было. Он тут же оставил гордые мысли и лукаво улыбался другому: был у него тайный замысел… так, баловство одно.

Открыть «горный совет» немедленно, однако, не пришлось: Походяшину надо было рассчитаться с манси, которые торопились на оленье пастбище, да и голодны все были с дороги, — стали варить обед.

Егор успел перелистать Походяшинский подарок: небольшую книжку в серой коже под названием «Краткое руководство к познанию простых и сложных машин, сочинение для употребления российского юношества». Напечатана книжка в 1738 году в типографии Академии наук в Санкт-Петербурге.

После обеда Егор разложил на столе в избе свои каменные сборы и ландкарту здешних мест, старательно им вычерченную.

— Ты сюда сядь, Максим Михайлович! — рассаживал Егор друзей. — А ты, Андрей Трифоныч, вот сюда, да пока помалкивай, — чуешь?

Минералы переходили из рук Походяшина в руки Дробинина, людей понимающих, строгих в оценках. Егор в душе побаивался их суда. Среди камней не было таких ярких цветом и красивых видом образцов, из каких Егор когда-то составлял в Екатеринбурге коллекцию для столицы, зато тут были такие редкостные и такие разнообразные руды, что, перебрав камни, оба знатока только диву дались. Северный край обещал еще больше рудных богатств, чем их было раскопано на притоках Камы и Исети. Многие минералы и горные породы были новинкой не только для Походяшина, но и для Дробинина.

— Не зря, значит, я лето провел? — скромно спрашивал Егор.

— Ну, ну, на похвалу не напрашивайся, — не красная девица! — Походяшин лучился радостной улыбкой. — За одно лето столько набрать… изрядно, изрядно!.. Вогулы много приносили камней?

— Что-то не поладилось у меня с вогулами: ни один с камнями не приходил.

— Это ты зря, миленький. Всё своим горбом, значит? Надо, надо их приучать к горному делу. Кроме ясашных, другого населения здесь и нету. Большую могут пользу принести… Ну, кончился твой сундук? Все минералы показал?

— Почти что все. Один еще остался, — как можно небрежнее сказал Егор. — Протяни руку, Максим Михайлович, достань с полочки мешочек, вот, над твоей головой.

Походяшин, привстав, взялся одной рукой за кожаный мешочек — и не мог поднять.

— Приколоченный он, что ли?

Егор молчал. Походяшин встал, повернулся к стене и двумя руками снял мешочек.

— Что такое?

Тяжело стукнул мешочек на середину стола и стал распутывать завязки трясущимися руками. Дробинин и Кузя, удивленные, придвинулись поближе.

Золотая струя пролилась на доску стола. Ни с чем не сравнимый жирно-желтый блеск драгоценного металла говорил сам за себя. Даже Кузя понял, что это золото. Походяшин в упоении запустил десять пальцев в золотой песок и молча пересыпал тяжелые зерна. Дробинин смотрел на кучу самородков мрачно, с почти суеверным страхом.

— Так это правда, — заговорил Походяшин, — бывает песошное золото! Не зря о том в книгах писали… Да ты понимаешь ли, Егор, что ты нашел?!

— Ровно бы не медные опилки. — Давняя обида, оказывается, всё еще жила где-то в тайнике души Егора, и теперь он излечивался от нее, наслаждаясь признанием близких людей. — Не первый раз оно мне попалось…

— Понял, — перебил Походяшин. — В Петербург это ты ходил, по Кузиному пашпорту, так?

— Ну да.

— Ладно, это потом… Скажи, долго ли ты собирал этот мешочек?

— Недолго. С одного ведь места намыто. Искать его долго, а подвернулся такой карман… как нарочно насыпано.

— Как это с одного места? — спросил Дробинин. — С одного ложка, что ли?

— Да нет, с одного шурфа! Вбок дал рассечку, сколько без крепи можно было пройти, — вот и вся выработка. Всё золото оттуда.

— Далеко этот шурф? — живо спросил Походяшин.

— Версты две, что ли, до Сватьи, так, Кузя? А то и двух не будет.

— Так пойдем посмотрим, как оно в натуре находится. — Походяшин поднялся из-за стола и взялся за шапку.

— Ну, что ж, помоем! — с готовностью вскочил Егор. — Там у меня порядочно осталось немытого песка. А потом по Сватье поднимемся, — на Колонгу оттуда есть пологий перевал. Я и железную руду колонгскую сегодня же вам в натуре покажу.

— Да ты что — блаженный?

Удивление, недоверие и насмешка выразились сразу в этом восклицании Походяшина. Егору еще не приходилось видать Максима Михайловича в таком возбуждении. Волосы реденьким пухом стояли над его широким лбом, косо прорезанные глаза сделались большими и блестящими, желтый клин бородки загибался дугой вперед.

— Нашел такое дело: золото! А толкуешь про какую-то железную руду… Нет, не понимаешь ты, брат, какую силу выпустил из-под земли!..

— Очень хорошо понимаю, — возразил Егор, немного задетый. — За эту силу я чуть головой не заплатил, будь она неладна!.. Ковшик-то брать?

Дробинин вдруг заупрямился, не захотел пойти на шурфы.

— Устал, Андрей Трифоныч? — сочувственно спросил Егор.

— Устал, — хмуро отрезал рудоискатель.

— Ну, мы с тобой завтра сходим. А ты, Кузя, пойдешь?

— Пошто нет? Схожу.

Обрывистым берегом дошли до устья Сватьи. Шедший первым Егор поднялся на горку, глянул вниз и ахнул.

— Что такое? Что такое? — спрашивал его подоспевший Походяшин.

— Нечего показывать, Максим Михайлович! Река вернулась.

Русло Сватьи было полно буйной воды. Шурфы, промывальное устройство, заготовленный песок — всё исчезло бесследно, унесено течением в Вагран.

— Кузя! Она всегда такая шальная, ваша Сватья?

— А что, сухо было?

— Вот как здесь, на горке.

— Бывает. Не каждый год, а бывает.

— Ведь на самой середине шурфы пробивал — никакой воды! Точно каналом была отведена. Это она после дождей взбесилась.

Походяшин еще не понимал того, что случилось, и просил попробовать пески на берегу.

— Да ведь зря, Максим Михайлович.

— А вдруг…

— То-то что вдруг не бывает. Тут пустой нанос. Сколько я тысяч проб зря переделал, пока наугад искал… Ну, ладно, помоем. Я хоть механику вам покажу, как ковшом действовать.

Они спустились к речке и до самого вечера пробовали пустые пески. У Походяшина с непривычки деревянела рука, немели ноги от сиденья на корточках, но он азартно мыл ковш за ковшом и всё ждал: не блеснет ли на мокром дне золотинка!

Поздно вечером Егор и Походяшин лежали в избе на лавках, головами в один угол. Егор уже засыпал раза три и снова просыпался: по дыханию соседа и по его движениям он чуял, что Походяшину, не спится.

— Ты ли это, Максим Михайлович? — со смехом сказал Егор. — Ведь твоя привычка была: лег и заснул. А сегодня вертишься с боку на бок.

— Да, миленький, — признался Походяшин. — Лезут в голову всякие мысли, не дают заснуть, — что твои блохи!

— Помнишь, что во «Флориновой экономии» про бессонницу сказано?

— Как же… Сейчас скажу… Страница двести пятьдесят восьмая. «Что есть бессонница? Бессонница есть излишнее распространение мыслей и расширение душевных сил по мозгу».



— Слово в слово! А дальше лекарства от бессонницы. Их там два. Первое-то мудреное, я его не помню, а второе легкое: «Тыковного, огуречного, дынного семя истолочь, маковым молоком разведши…»

— «…и миндалю толченого положа, — подхватил Походяшин, — всё сие выпить и, ложась на постелю, гораздо маку наесться».

— Так! А лучше всего конец: «Впрочем иметь добрых товарищей, которые бы человека разговаривали; а ему самому всячески тщаться, чтоб излишние размышления и попечения оставить и меньше мыслить, а больше во всем на бога полагаться».

Оба засмеялись. Егор тут же заснул, а Максим Михайлович, кажется, так и не спал до рассвета.

* * *

Подходила осень — лучшее время года на Вагране. Лиственницы стояли еще зеленые, на осинах кое-где запламенели верхушки. По утрам вода сильно холодела.

Егор и Походяшин целыми днями мыли пески по ручьям и речкам — делали ковшевые пробы на золото. Кожа на руках у Походяшина огрубела, покраснела, пошла трещинами, зато он наловчился отмывать песок чище и быстрее Егора. Усталости Походяшин не знал, об еде не думал, спал, не раздеваясь, в балагашиках из ветвей — лишь бы не возвращаться лишний раз к избушке, лишь бы опробовать две-три новых россыпи.

Походяшин всё добивался от Егора, чтобы тот объяснил ему порядок в залегании песков.

— Ты вот говоришь: здесь золота не будет. Так объясни!

— Да я не знаю. Мне оно просто;

— Будет просто, как сделаешь раз со сто… Нет, ты теорически истолкуй.

— Максим Михайлович! Сам того хотел бы. Может, в книгах написано? Достать бы такие.

— Ишь, чего захотел! В книгах сказано, что земные слои так лежат с сотворения мира, не то со всемирного потопа. Какая нам польза от книг? Твой опыт дороже книжной премудрости, потому что это совсем новое дело.

— Так то — опыт! Его я по крохе собирал, и еще сто лет собирать — всё не настоящая наука.

— А голова на что? Народ ума накопит да кого-нибудь одного и обдарит.

— А он книгу напишет!

— Ну, это иной и поглядит: стоит ли писать? Слыхал ты про рабдомантов в стародавние времена?

— Нет.

— Были такие ученые люди — от отца к сыну в тайне передавали уменье находить руды в земле, а от чужих берегли. Чтобы ихняя наука казалась замысловатей, одевались в странные одежды, при поисках шептали волшебные приговорки и в руках носили волшебный жезл наподобие вилки…

— Так это же лозоходцы! Не в прежние времена, а пять лет назад в Екатеринбургской крепости был лозоходец, я у него состоял в ученье.

— Не врешь, миленький? Я думал, их давным-давно нет. Чему же он тебя обучал? Ведь ему невыгодно свои знания открывать.

— Да что он и знал! В пробирном деле только смыслил и нас натаскал, а поиски — что с лозой, что без лозы — не его дело.

— Всё одно, — знал, не знал, тебе не сказал. И книгу он не напишет, чтоб всем рудные приметы открыть. Это Гезе, саксонец? Так, что ли? Ты мне про него, помню, говорил.

— Да, Гезе и есть лозоходец.

— Ну, он чужеземец, выгоду свою блюдет, всякое такое; а возьми Дробинина, — задело его золото за живое место: ходит один, ищет и молчит.

— Андрей Трифоныч — человек бескорыстный, мой первый учитель и друг. От него, а не от саксонца Гезе научился я руды искать… Всё, что знал, объяснял он мне… Вот только золото…

— О нем не спорю. Я про то, что рудоискатели, а пуще старые, привыкли тайностями обгораживаться.

— Нет, Максим Михайлович, тут другое. Уральские люди все такие, — мастеровые, и охотники, и рудоискатели, — у всех такая причина:[80] не учи меня, я сам! Упрямый народ, гордый. Андрей и ковша на поиск не берет. Видал на Волчанке дернины брошенные? Он всё на старый свой лад моет. Со мной после первого разу о золотых приметах не разговаривает. Он найдет. У него опыт побольше моего.

— Найдет, коли ему упрямство не помешает. Опыт молодому крылья дает, а у старого цепями на ногах волочится. От Дробинина я бы не стал теорического объяснения добиваться, а от тебя требую.

Больших успехов в поисках не было. Признаки золота они нашли во многих местах, вымывали, случалось, и по десятку золотых крупинок на ковш, но богатого «кармана» не встречали. И то сказать: чтобы намыть побольше золота, надо задать глубокий шурф, наладить отлив воды и перемыть много сотен пудов породы. А Походяшин удовлетворялся, если в трех ковшах подряд мелькало золото, даже самое мелкое, — и торопил переходить на новое место.

Приехали манси на оленях за Походяшиным, в назначенный им срок; Походяшин их отправил назад, наказав приехать через три недели.

И снова потянулись дни тяжелого труда — ходьба по болотам, перекидывание камней и песку лопатой, верчение ковша в студеной воде. Егору прискучило однообразие работы; он бы с радостью посидел денек-другой дома за недочитанной «Механикой», но Походяшин не давал роздыху.

С Андреем была у Егора беседа задушевная, откровенная, как в первую встречу на Калье.

— К чему надрываешься, Андрей Трифоныч? — спросил Егор.

— К чему? — переспросил старик. — Не то ты слово сказал. Я вот так же спросил раз ревдинского, Полякова: к чему вы бунт на заводе поднимали, за оружие брались, когда знали, что всё одно не выстоять против приказчиков и царского войска? Он мне так ответил: «Когда народному терпенью конец приходит, так нельзя думать: к чему? Хоть завтра на плаху, — а сегодня я должен себе сказать и другим показать, что я не скотина бессловесная, а человек». Может, и я себе испытание назначил? Я старый рудоискатель, много чего пооткрывал. А вот золото мне не задалось. Сначала слыхал про него, еще молодым был, потом видал не раз, чужими руками добытое, а ведь сам в земле ни одного зернышка не нашел. И такая меня обида взяла!.. Не подумай, что я людям позавидовал, — на себя обида. Какой, выходит, я рудознатец… Вот сколько лет был на Благодати, думал, что теперь всё перегорело, прошло. А выходит, что нет… Да ты по той же дорожке ходишь, Егор, ты меня поймешь.

— Я понимаю, — тихо сказал Егор, — всё, как есть, понимаю.

Вскоре после беседы с Дробининым Егор снова отправился на поиск.

Походяшин, наконец, угомонился:

— Теперь давай, Егор Кирилыч, помрем как следует, — сказал он. — Назначай хорошую россыпь, почище Сватьинской… или нет: я сам назначу! Пировать так пировать!

Он предложил место, Егор одобрил. Углубили шурф, отчерпали воду, дошли до настоящего пласта. Промывальный станок изобретали вместе, применяя новые хитрости из Адодуровской «Механики».

Вода пошла самотеком по колоде станка. Песок, лопата за лопатой, полетел в воду. Снимать остаток в ковш решили два раза в сутки — в полдень и вечером.

Первый ковш смывал Походяшин. Он встал на плоский камень в течении ручья и погрузил ковш в воду.

Смывка шла долго: ведь в ковше уже отборный тяжелый остаток — слабые струи его не поднимают, а сильными отбивать породу надо осторожно. Раза в три дольше обычной ковшевой пробы возился Походяшин с этим ковшом.

— Ну как, поблескивает? — крикнул с берега Егор.

— Есть рыбка, — прокряхтел уставший Походяшин.

— Давай домою!

Походяшин даже не ответил. Передохнув малость, он снова принялся разбирать пальцами черную гущу и плескать на нее водой. Если ковш наклонить, то остаток уже не покрывает всего дна. Вслед за краем черного порошка под водой двигается желтый ободок золотой пыли.

Походяшин легкими толчками водит ковш к себе и от себя. Черные пылинки встают в воде вихорьками и срываются за край ковша. Так постепенно снимается слой ненужных тяжелых минералов. Всё чаще выглядывают из черноты золотые точки, всё шире и жирнее желтый ободок.

Совсем дочиста отмыть золото невозможно. Походяшин добился, чтобы золотого песку было больше, чем примесей, и, смешно переступая на отсиженных ногах, вынес ковш на берег. Здесь он пристроил ковш к костру — просушить песок.

Потом они лежали на полянке на животах и поочередно рассматривали высыпанное на бересту золото через увеличительное стекло. Крупинки под стеклом казались большими рогатыми самородками.

— Золотника три за полдня на двоих работников, — подсчитывал вслух Походяшин. — Ежели поставить сто работников — только сто! — это будет выгодней, чем иметь Кушвинский чугуноплавильный или Выйский медный завод. Не говорю уж, что ни тебе доменной плавки, ни кричных фабрик, ни угольного жжения, ни железного каравана по Чусовой. Это ежели золото вот так ровненько пойдет, на что есть полная надея. А как будут попадаться этакие «карманы» вроде Сватьинского!.. Демидовы, Строгановы, Осокины от дедов к внукам десятки лет свои богатства сколачивали, а на золоте можно в одно лето с ними сравняться… А то и так: в одночасье какого-нибудь Шемберга обогатить, а самому в колодки угодить!..

Плохо слушая Походяшина, Егор соломинкой ворошил золотые зерна под стеклом и размышлял о своем.

— Максим Михайлович! — перебил он Походяшина. — Ты теорических контроверз[81] с меня спрашивал. Вот тебе одна наприклад. Чем дальше от гор на восток, тем золото чаще будет встречаться. А в первой же долине, которая пройдет вдоль хребта, песошного золота будет насыпано, как маку в пироге.

ИСЧЕЗ АНДРЕЙ

Когда Егор и Походяшин вернулись с прииска на Вагран, Андрея уже неделю не было дома. Никуда он не собирался так надолго и запаса еды не брал. Кузя уже избродил окрестные леса с Липкой — никаких следов.

Егор так привык доверять опытности и силе старого рудоискателя, что не хотел и допускать мысли о несчастье.

— Махнул куда-то далеко на поиск, вот и всё, — успокаивал он Кузю. — К людям он сам не пойдет, а звери летом разве опасны?

— И зверь может поломать. Медведицу ежели встретить невзначай с медвежатами. У лосей теперь гон начинается — тоже страшны. А пуще зверей — болота, топи: засосать может.

— Кого другого — только не Андрея! Вот погоди немного, сам вернется.

Прошло еще три дня, Андрей не возвращался.

Походяшин стал собираться в обратный путь: не сегодня, так завтра прикатят мансийские нарты. В горах ударили первые заморозки. Склоны гор стали ярко-желтыми: лиственные леса надели осенний убор.

— Генеральный разговор надо с тобой иметь, — сказал Походяшин Егору.

Разговор начался вечером за укладкой коллекций. Походяшин прошивал оленьей жилой хрустящую невыделанную шкуру и говорил убедительно:

— Новому российскому сокровищу не след напрасно лежать в земле. Ты, как первооткрыватель, имеешь все права разрабатывать. Однако от непривычки ведения дел промышленных и торговых ты это заведение можешь упустить из рук, потому предлагаю учредить компанию. Кроме нас двоих, возьмем Ентальцева — проверенный мужик, записан в гильдию, в Верхотурье его уважают, и, между прочего, он с головой в моих руках. Ты будешь здесь, на Вагране, золото искать, ландкарт настоящий составлять и вести промывку с наемными работниками. В помощь тебе Посников. Ентальцев в Верхотурье будет ведать обозом, дорогами, складами, припасами. А мне, видно, придется поехать в столицу, поглядеть, какие препоны и напасти могут случиться в приказных местах — дойти до коллегий и кабинет-министров. Так? По рукам?

— Максим Михайлович! — воскликнул Егор. — Где твоя философия?!

Походяшин рванул жилу и завязал петлю на шкуре. Ответил, помедлив, без улыбки:

— Философия философией, дело делом. Я и теперь считаю: погибель тому человеку, который поддается жадности и ради богатства разум потеряет. Да в золоте не просто богатство! Есть к чему ум приложить. Совсем новая сила в государстве открывается. Кто первый сумеет прокопать для нее канал, тот ей надолго хозяином станет…

— Так мы не первые: я же говорил, что Акинфий Демидов золотом занимается.

— У Акинфия что-то неладно. Или золота в его владеньях мало, или он боится размахнуться по-настоящему, выжидает. Пока Демидовы сюда, на север, не сунулись, можно их обскакать. С ними бороться я не забоюсь. Поопасней явятся противники — и то не беда! Справимся!

— На меня не рассчитывай, Максим Михайлович: я заводчиком не хочу быть. Не по мне такое дело.

— Так чего же ты хочешь?! Чтоб золото в земле осталось, а вы с Кузей поверху бы ходили, рябчиков постреливали? Блажь! Не бывать тому! Чтоб впусте оставались такие богатейшие места и владели б ими шестьдесят ясашных семей?

— Да нет! Зачем рябчики? Уж я знаю, что здешним лесам недолго в дикости быть. Опять Степану Чумпину уходить надо. Как он с Кушвы Сюда перекочевал, так и с Ваграна тронется. Здесь соболей пораспугают, когда фабрики заведутся.

— До фабрик еще далеко. Покамест золоту ты хозяин, Егор!

— Я хозяин?.. Смех! Мне что-то и смотреть на золото муторно.

— Год ли, пять ли лет — ты. И за это время можешь свою судьбу повернуть, как хочешь. А ты не понимаешь своего счастья. Упустишь время — будешь слезы лить, да поздно. Помяни тогда мое слово…

— Ну, ладно, раз я хозяин, — дарю его тебе, Максим Михайлович. Бери и пользуйся, как знаешь. Тебе оно, вижу, в охотку. Тебя отдарить за науку, за ласку чем-то надо жё. Не взыщи: чем богат, тем и рад.

— Это ты про то, что намыто? — высоким голосом спросил Походяшин.

— И что намыто, и что в земле осталось, коли не побрезгуешь.

— Значит, отступаешься от права первого открывателя? Навсегда?

— Вот так-то повели бы человека в тюрьму да перед решеткой спросили бы: отрицаешься от неволи? Я хорошо помню, как меня в Петербурге с золотом встретили…

— Принимаю, ладно. Условия писать не приходится. На совесть?.. Сам-то ты что станешь дальше делать?

— Не знаю. Судьба моя сломанная, не по своей воле живу. В бегах я, — значит, как придется.

— А хотел бы чего?

— Мало ли чего я хотел бы! Не в твоей власти, Максим Михайлович, мои желанья исполнить. Или ты, случаем, колдун?

— Вроде. Чего я не умею? Золота мыть не умел — теперь научился. Вот мешок этак зашить в кожу сумеешь?

Походяшин перекинул в руках туго зашитый сверток.

— Это когда я ямщиком гонял, с заповедными товарами, присноровился иглой действовать. Всё будет просто, как сделаешь раз со сто! — И он заразительно весело рассмеялся. — Говори, говори, — авось досягнем до пределов твоих желаний!

— Хотел бы я с матерью повидаться.

— Одно есть. — Еще что?

— Жить бы по-прежнему в Мельковке, работать рудознатцем в Главном заводов правлении и притом учиться всем наукам, какие нужны, чтобы понимать горное искусство лучше Юдина, — размечтался Егор.

— Учиться мы с тобой никогда не перестанем: такие уродились. По-другому поверни: чтоб книги мог добывать, какие захочешь, чтоб учителей мог нанимать, какие понадобятся. Так?.. Еще что?

Егор вздохнул.

— Хотел бы я еще, чтобы руды на пользу отечества, да не для Демидовых и Шембергов искать можно было…

— Э, чего ты захотел… Я бы тебе посоветовал, да уж лучше помолчу… Ну, так складывай добро свое в котомку, вместе, значит, в Верхотурье поедем.

На другой день явились манси. За угощеньем Походяшин, который уже довольно бойко говорил по-мансийски, уловил намеки на недавнее событие, переполошившее манси. Стал расспрашивать, но толку не добился — и слов не хватало, и манси явно скрывали подробности.

Походяшин украдкой сообщил Егору:

— Похоже, Дробинина нет в живых. Что-то с ним стряслось. Ты пошли Кузю за Чумпиным, без него от вогулов ничего не узнать.

— Всё-таки что они бают?

— Про золото поминали. По-ихнему золото — «сорни». Русский ойка доставал сорни-ракт, а Менкв какой-то рассердился, что-то худое с ним сотворил. Уж не забрался ли Дробинин в самоедское капище, к ихней Золотой бабе?

Предание о Золотой бабе Егор знал. Будто в самом тайном месте, среди гор, хранится большой идол из чистого золота в рост человека. Идола этого, по имени Золотая баба, почитают не только манси, но и сибирские ханты и ненцы. Ни одному идолу не приносят язычники столько жертв, сколько Золотой бабе. Лучшие из лучших меха, золотые и серебряные монеты, привозные сосуды и ткани, самоцветные камни складывают к ее подножию — и так сотни лет. Каждый год шаманы закалывают на холмах из накопившихся подношений — кроме многих других жертв — пегую лошадь. На севере лошадей нет, их достают с юга, и нужна не первая попавшаяся, а красивая, статная лошадь непременно пегой масти.

Говорят, появлялись смельчаки из русских и из татар, которые пытались разыскать капище Золотой бабы и унести оттуда столько сокровищ, сколько может поднять человек, но ни одному еще не удалось вернуться с добычей. Золотая баба охраняется неусыпно.

— Они говорили: Золотая баба? — спросил Егор в тревоге.

— Нет, говорили: сорни-ракт. Бабу они назвали бы: Сорни Не. А что значит ракт, не знаю.

— Сейчас пошлю Кузю на Колонгу!

Кузе не понадобилось итти на Колонгу: Степан Чумпин сам пришел. Каким-то чудом он узнал, что оленные манси приехали к его соседям, — увидел по своим собакам, — объяснил он.

На вопрос Походяшина, что такое ракт, Чумпин ответил наглядно: нагнулся, метнув косичками, взял горсть песку и высыпал его меж пальцами.

— Песок сыпучий! — догадался с облегчением Егор. — Не при чем тут Баба! Андрей не такой человек, не пойдет самоедские мольбища грабить! Может, совсем и не про него вогулы говорили.

Однако дальше выходило, что про него. При содействии Чумпина раскрылась и остальная часть печальной тайны. Вот что рассказывали ему манси.

В лесу, далеко отсюда, охотник-манси наткнулся на следы человека. Увидел большие кучи земли, выброшенной из ямы или колодца, русской работы кожаную сумку, у ручья неподалеку — размытые куски дерна и в траве прижатый камнями красный платок. А на платке пригоршня сорни-ракт — песошного золота.

В сумку охотник не заглянул, к золоту тоже не прикоснулся. Яма стояла с обрушенными краями и с водой в глубине. Охотник ушел и разнес весть, что русский ойка хотел похитить из земли золотые камни, но лесной дух Менкв, подкараулив, когда русский спустился в подземный ход, обвалил на него стены.

— Он!.. Его платок! — со вздохом сказал Походяшин.

— Всё-таки добился Андрей Трифоныч: нашел золото! — прибавил Егор, отворачиваясь, скрывая слезы.

— Без крепленья, видно, шурф проходил, порода и села.

— Такой старый горщик, — как он мог не закрепить глубокий шурф?!

— Должно быть, когда золото явилось, забыл про осторожность, заспешил…

Приехавшие манси не видели не только находки, но и охотника, — всё рассказывали с чужих слов, с присущей лесным людям обстоятельностью. Не могли они только указать места, где произошло событие, а верней — не хотели и из суеверного страха твердили: далеко, очень далеко!

Всё равно сомневаться в гибели Андрея Дробинина — не приходилось.

Когда сборы были почти кончены, Походяшину пришла в голову мысль: захватить с собой в Верхотурье Лизу. Она ему очень понравилась еще в прошлый приезд, — должно быть, потому, что простодушная, беспамятная Лиза была совсем не похожа на самого Походяшина с его пронзительным умом и необыкновенной памятью.

— Она теперь вдовой осталась, — рассуждал Походяшин, советуясь с Егором. — Чем ей по лесам скитаться, пускай живет с моей Акулиной в верхотурском доме. Мне не труд сироту призреть. А с земской полицией я улажу, цена ей известная.

На Егора доводы Походяшина подействовали. Он еще подумал, что ведь и Кузю тем избавят от нелегких забот. А уж что Лизе так будет лучше, — об этом спору нет. Кузя не промолвил ни слова. Стоял, как каменный. Раз Лизе будет лучше… он ли не желал всегда Лизе добра?

Но Лиза, узнав, что Походяшин забирает ее с собой, бросилась к Кузе, вцепилась в него обеими руками и жалобно просила не отдавать ее. Этого для Кузи было предостаточно. Он сказал: «Не отдам!» — да так сказал, что разговор об отъезде Лизы сразу кончился.

Олени рванули с места, нарты заскользили, оставляя двойной след в высокой траве. Егор, примащиваясь на нартах, не успел оглянуться на избушку, на покидаемых — может, навсегда — друзей, и их уже заслонили каменные утесы.

Упряжки летели по кручам над Ваграном, потом свернули в темный лес, где нарты кидало от колодины к колодине, и вдруг вырвались на солнечный свет, на большое моховое болото.

Вдали возвышалась громада Денежкина Камня, а ближе из лесистых, горных гряд вставала другая гора, безыменная, сплошь покрытая лиственничником в яркой осенней раскраске.

— Гляди! — крикнул сзади Походяшин. — Золотая!

Такими и остались навсегда в памяти Егора эти места: солнечный простор, стремительный бег оленей, а впереди — большая гора праздничного золотистого цвета. И еще — щемящий душу переклик журавлиных стай в высоте.

Глава пятая

СЛОБОДА МЕЛЬКОВКА

При мундире полагается парик.

Когда Егора Сунгурова восстановили в штате и в звании унтер-шихтмейстера, он сшил горную форму зеленого сукна и заказал у городского цирюльника парик.

И кто ее выдумал, эту тяжелую и жаркую нашлепку из чужих волос? Так казалось Егору первые недели. Ничего, привык. Вот уже три года он живет в Мельковке, служит в Главном заводов правлении и ежедневно ходит в крепость. Походяшин добросовестно выполнил свои обещания. Иногда Егору кажется, что он и не отлучался из родных мест. Начальство всё прежнее: Угримов, советник Клеопин и два асессора — Юдин и Порошин. Прежние канцеляристы сидят в конторах за старыми столами. И тот же запах чернил в палатах, и те же разговоры. Только портрет царицы в Конторе горных дел обновился: вместо Анны с 1742 года висит Елизавета — круглолицая, пригожая женщина. Она как будто была старше семь лет назад, когда Егор видел ее в Петергофе.

Обязанности по службе у Сунгурова тоже прежние: помогает Юдину по горной и рудной части. Его дело — ездить по заводам и осматривать рудники, правильно ли разрабатываются, те ли руды идут в плавку, — посылать образцы в лабораторию для проб, проверять заявки на новые рудные места от рудоискателей и от частных заводчиков.

Работы у Егора много, но и учится он с усердием: дорвался до книг. В крепости Егор обнаружил настоящий клад — татищевскую библиотеку. Уезжая с Урала, Татищев пожертвовал больше тысячи томов екатеринбургской школе, но книги до школы еще не дошли и хранились в Правлении заводов. Егор узнал об этом от Кирьяка Кондратовича, у которого учится латыни. Старшему канцеляристу Лодыгину было лень менять Егору книги чуть не каждый день, и он просто отдал ему ключ от комнаты, сказав, что книгами по записке асессора Порошина пользуются еще два механических ученика — Ползунов и Костромин.

С семнадцатилетним Иваном Ползуновым, жившим в Верх-Исетском заводе у механика Бахарева, Егор сдружился — это был такой же глотатель книг, как и сам Егор.

Были у Егора еще и домашние заботы. Он их сам себе устроил: с большой коровой. Дело было так. По приезде домой Егор придумывал, какой бы подарок сделать матери, чтобы осталась довольна. С детства ему запомнилось, что благополучие и сытость в семье связаны с коровой; и наоборот: все тяжелые дни приходились на то время, когда в стойле у них не мычала корова. Приехал и первым делом спросил: держит ли Маремьяна корову? Оказалось, держит; Так как Егор ничего больше выдумать не мог, то он решил заменить корову другой, лучшей.

— Я тебе, мама, достану такую — будет самая большая в стаде и всех красивей!

Маремьяна, осчастливленная неожиданным приездом сына, ходила как в радостном хмелю и соглашалась со всем, что ни скажет ее Егорушка. Согласилась сразу и на покупку новой коровы.

Егор искал долго, со рвением. Ходил сначала на базары в город по средам и субботам, хорошей там не попадалось: то ростом малы, то стары. «Хорошую разве поведут продавать? — решил Егор. Надо по знакомству найти, нетеля». Не просто оказалось сыскать и по знакомству. Даже в поповских и офицерских семьях держали коров-сибирячек: невзрачных и маломолочных. Рослые породистые коровы были редкостью, они велись, говорят, в Шарташе у староверов, а туда племя попало из Тагила от демидовских приказчиков. Егору загорелось достать непременно шарташскую. Съездил в Шарташ, благо деревня под боком, — верно, хороши коровы, но не продажные.

Наконец дождался случая. В Конторе горных дел разговорился с шарташским кержаком, принесшим «струганчики»[82] для оценки. Кержак пообещал уступить молодую корову-нетеля, но если сестра нынче осенью не пойдет замуж, если свояченица отступится и если Егор даст подходящую цену.

Егор побывал у кержака, смотрел корову и мать коровы, пробовал молоко, сам уговаривал свояченицу. За ценой не постоял. Кстати, привез из Шарташа десяток кустов малины. Кроме коров, шарташцы славились садовой малиной и огородными овощами. Осенью привез домой корову — ростом с лосиху, черно-белой шерсти, красавицу видом.

В мельковском стаде Маремьянина корова стала первой, все хозяйки завидовали. Однако скоро обнаружилось, что старухе Маремьяне тяжело ходить за Пеструхой: одного пойла сколько надо выносить, а сена она съедала вдвое против Буренки; да и молока стало некуда девать — больше половины хозяйка ставила на творог. Это с первотела, — а что будет дальше? Конечно, сыну Маремьяна ничего такого не говорила и продолжала нахваливать новокупку.

Заметил скоро и Егор, что «удружил» матери. Ошибку исправлял тем, что взял на себя часть ухода за коровой. Придя с работы, переодевался, напяливал парик на деревянный болван и шел в стойку выкидывать назём, спускать сено с сеновала. Терпеливо сбивал мутовкой сметану на масло, причем, чтобы не терять времени, клал рядом с крынкой книжку и твердил вслух латинские склонения и спряжения.

Избавиться от коровы пока не приходило в голову.



Так пролетели для Егора три года в Мельковке, — годы непоровну поделенные между службой, ученьем и хозяйством.

Как-то весенним утром в воскресенье Маремьяна проснулась раным-рано — Егор уже за книгой.

— Ты ложился ли? — с сомнением спросила мать: когда она засыпала, Егор читал эту же книгу.

— Как же, как же! Я спал, — скороговоркой ответил Егор, не поднимая головы.

— К обедне-то пойдешь?

— Надо, конечно… да, может, не ходить, а?

— Ой, Егорушка!.. И прошлое воскресенье пропустил. Что начальники твои скажут?

— Жалко как: часа два читать можно бы!

— А не грех так говорить, Егорушка?

Егор не ответил. Маремьяна сходила по хозяйству, вернулась, — он читал.

— Что хоть за книга такая, что оторваться нельзя?

— Хорошая книга, мама. Самого Татищева, рукописная. Половина — разные статьи и переводы по горному деду, другая половина — татищевские примечания. Вот спасибо Василию Никитичу, что такие книги нам оставил!

— Где он теперь, сам-то? Жив ли?

— Жив. Говорили, — назначен Астраханским губернатором. Далеко. Если бы был где поближе, ей-богу, сходил бы нарочно: спасибо сказать!

— Нужна ему наша благодарность, этакому вельможе! Ты бы, Егорушка, о тех подумал, кто тебе в беде помог: всех ли ты отблагодарил?

Егор отодвинул книгу, задумался:

— Как ты, мама, славно про это сказала! Я и сам не раз вспоминал, да не додумывал, — всё некогда… А надо бы узнать о другом Василии… об узнике Василии. Только едва ли он из демидовских лап живым ушел…

— Если узник, — можно и сходить в нему, подать, в чем нуждается. Уж на такое дело ничего нельзя жалеть — ни ног, ни добра. Неблагодарный человек — самый худой, никогда ему счастья не видать.

— Я бы рад, да узнать о нем негде… И другие так-то. Вот Санко друг настоящий был…

— В рекруты попал Санко. Воюет где-то парень, безобидная душа.

— Кузя… Ну, Кузя ни от кого не примет помощи… Раз только случилось: Лизу надо было выкупать. Как он на меня глядел! Выручай, мол! А я не смог тогда. Сам он выручил…

— А как ты хворый лежал у Мосолова на заводе, помнишь?

— Помню, ну?

— Помнишь девчоночку, что за мной сбегала?

— А! Востроглазенькая такая! Нитка! Как же! Наобещал я ей много, — ничего не сделал. Теперь бы отблагодарить. Право, отдал бы всё жалованье, чтоб ее обрадовать. Пуд леденцов бы ей послать.

— Зачем ей столько? Надо прийти, поклониться низко и сказать: не считай меня, милая, неблагодарным, помню твою услугу и ввек ее не забуду. Это сердцу послаще меду.

— Смелая такая пичуга! Я ей рублевик, а она его в лоб мне ка-ак!.. Обиделась… Тоже, поди, не найти ее.

— Не попробовал, Егор, а говоришь: не найти. К генералу со спасибом в Москву собираешься, а это ведь не какая даль: детскими босыми ножками добежать можно, коли сильно-то захотеть.

Егору стало стыдно:

— Прости, глупо сказалось. Непременно съезжу на Ут. Завтра же в конторе поспрошаю заделье в ту сторону.

Но пришло завтра — и асессор Юдин взял Егора с собой в другую сторону, на медный Шилово-Исетский рудник. Там штейгер потерял жилу и говорил, что руда кончилась. Надо было разобраться и в рудничных планах и в натуре.

Только в конце мая Егор приехал в Мельковку.

— Завтра же назад, — предупредил он Маремьяну. — Юдин там остался, ждет. Я сдал пакеты на подпись в правление, завтра заберу их — и опять к Юдину Нашли мы жилу! Там два саксонца, штейгеры Штор и Мааке, — уж такие считаются знаменитые рудознатцы, — по всей науке объявили; нет руды! Вызвали они лозоходца Рильке, земляка же ихнего, тот с лозой ходил-ходил, тоже сказал, что нету. Игнатий Самойлович не поверил. По суткам мы из шахты не вылезали. Правда, случай попался мудреный, не сразу и мы раскопали. Всё-таки доказали. Теперь пойдет работа.

Маремьяна положила на скатерть ложки.

— Поешь покамест простокваши, Егорушка.

— Да! — вспомнил вдруг Егор. — Что здесь у вас творится? Маркова за что под караул взяли?

— Какого Маркова?

— Кержака шарташского, — ну, у кого наша Пеструха куплена. Не слыхала? Я к дому подъезжал, у шарташского поворота обогнала нас казенная пара. Сидит Марков, шибко невеселый, с ним обер-штейгер Вейдель и два караульных солдата.

Маремьяна встревожилась:

— За что бы это? Разве по старой вере преследуют?

— А обер-штейгер при чем?

ПОХОДЯШИН В СТОЛИЦЕ

Летом 1745 года Походяшин, наконец, собрался в Петербург. Больше трех лет ушло на хлопоты по Вагранским приискам. О находке золота он так и не заявил. Напротив того: значительная часть хлопот была направлена как раз на то, чтобы скрыть получше Сунгуровскую находку.

Добывать золото явно Походяшин побоялся, решил открыть сначала железный и медный заводы и под их прикрытием наладить тарную промывку золотых песков. Для постройки заводов понадобились большие деньги, и Походяшин, откинув в сторону свою философию, вошел в компанию с купцами Ентальцевым и Власьевским по винным откупам: на торговле водкой нажиться можно быстрее всего, исключая, конечно, золота. От былой его беззаботности и доброты мало что осталось. Да не были ли они и прежде только маской умного и дальновидного хищника, поджидавшего случая, чтобы выпустить когти?

Разнесся слух, что в вогульских лесах между Сосьвой и Ваграном живет большой змей. Завидев добычу, змей будто бы свивается в круг и так кидается с горы вниз — живое колесо! Оленей змей глотает целиком, с рогами, предпочитает же всё-таки людей. Недавно он на глазах вогуличей сглотал беглого гороблагодатского каторжника. Многие верили этой сказке. Походяшин посмеивался: он-то ее и придумал.

Сам Походяшин каждое лето ездил на Вагран — под предлогом торговли с манси, которых по-прежнему задабривал грошовыми подарками. Стал и водку с собой брать, чтобы ее не возили другие торговцы. Останавливался в избушке Кузи Шипигузова и в одиночестве или с верным Посниковым бродил по речкам и ручьям, захватив с собою ковш.

Кузя с Лизой жили счастливо. Для них время как бы не двигалось. Они не подозревали, что ласковый Походяшин и есть тот человек, которому суждено положить предел их мирному существованию. Кузя разыскал место, где погиб Андрей Дробинин: от Колонги на север верст тридцать пят на берегу Сосьвы.[83] Не тронув золота на истлевшем платке; Кузя поставил на берегу бревенчатый крест.

В чем не изменился Походяшин, — так это во внешности. Он не расставался со смурым кафтаном в заплатах, с армяком, а зимой — с нагольным полушубком, в руках — всегдашний батожок. Об одежде пришлось подумать при отъезде в столицу. Человеку крестьянского вида будет трудно добиваться доступа в петербургские приказные места и к нужным людям. Да и в дороге сколько лишних обид и притеснений простому человеку! Но если нарядиться в платье побогаче, в городскую указную одежду, тогда надо и бороду сбрить: еще действовал петровский указ об обязательном бритье бород, от чего освобождались только староверы, платившие как штраф налоги в двойном размере, и податные крестьяне. Лишиться бороды Максиму Михайловичу не хотелось… А что трудно будет, так Походяшин любил трудное.

* * *

Жарким июльским днем Походяшин шел по улицам незнакомого ему Петербурга. На ногах у него — запыленные чирки без голенищ, за спиной — небольшая котомка. Где он будет ночевать, — Походяшин еще не знает.

Есть у него привычка: в каждом новом городе побывать прежде всего на рынках. Товары и цены на них, повадки торговцев и покупателей, подслушанные разговоры сообщат ему всё нужное и интересное. Обобщить отрывочные наблюдения Походяшин умел и любил. У Походяшина ум ученого и купеческая душа.



Он побывал в новом Гостином дворе на Невской першпективе и неторопливо обошел все ряды от иконного до сапожного. На Морском рынке потолкался, купил пирог с луком и тут же позавтракал, запив сбитнем. Узнал, что ночевать приезжему человеку можно на постоялом дворе, это на Петербургском острову, за кронверком Петропавловской крепости, у Сытного рынка.

Невская першпектива — еще не улица, а прямая широкая дорога, усаженная березами. От речки Фонтанки до Мьи домов совсем мало, на першпективу выходят задворки — дворцовая оранжерея, слоновый двор, звериный двор, болотистые пустыри. Впереди, у самой Мьи, видны манеж и две церкви, еще дальше — Адмиралтейство. Все дворцы и большие дома стоят по берегу Невы.

Бодро постукивая батожком, Походяшин направился к перевозу на Петербургский остров.

Удивительный город! Второго такого, конечно, на Руси нет. В постный день, в среду, на рынках говядиной торгуют бойчее, чем рыбой.

* * *

На другой день Походяшин начал обход нужных людей. Дальше сеней или ожидальных комнат он не пытался проникать. Привратников нескупо одарял, с посетителями попроще вступал в беседу, секретарей ни о чем покамест не просил.

При умении Походяшина разговориться с любым человеком у него скоро появились знакомства. Он стал бывать на квартирах у канцеляристов — сначала у неразборчивых забулдыг, от которых, казалось, и пользы никакой нельзя ожидать. В ожидальнях к нему привыкли, считали сибирским купцом, намеревающимся к зиме доставить в столицу обоз не то кож, не то икры, а может быть, меду.

Недели через три Походяшин знал множество чиновников в коллегиях, в Сенате и даже в придворных канцеляриях. Завел он знакомство с несколькими крупными купцами, с одним серебряных дел мастером, с артельщиком из демидовской столичной конторы. Ему стала известна во всех подробностях история, случившаяся в прошлом году с Акинфием Демидовым и для Походяшина весьма поучительная.

Алтайские заводы Акинфия считались медными и свинцовыми. На самом же деле алтайская руда содержала еще большую примесь серебра. Выплавка серебра была царской привилегией, частным людям серебряную руду без указа плавить не велено. Однако Акинфий, съездив в 1741 году на Алтай, построил там Барнаульский завод, на котором наладил тайное получение серебра из руд Змеиногорского и Шульбинского рудников. Штейгер Филипп Трегер, служивший у Акинфия и чем-то им обиженный, решил сделать донос на своего хозяина. Захватил образцы руд, наиболее богатые серебром, и сбежал с алтайских заводов, направляясь в Петербург. Акинфию, который жил в Туле, о намерении Трегера стало известно заблаговременно. Он помчался в столицу и преподнес императрице Елизавете Петровне слиток серебра в 27 фунтов весом.

— Матушка-государыня, — заявил он. — В медной руде на моих заводах стало являться серебро. Как узнал про это, так сразу тебе объявляю, — что прикажешь делать?

Императрица была обрадована такой честностью старого заводчика, а еще больше — новым источником дохода. На Алтай был немедленно послан бригадир Беэр с приказом обследовать рудники. Штейгер Трегер со своим доносом опоздал, но привезенные им образцы руд после изучения показали, что Демидов не всю правду выложил матушке-государыне. Содержание серебра в руде оказалось во много раз выше, чем называл Акинфий. В свинцовой руде, о которой он вообще умолчал, серебра было больше, чем в медной. В той же руде обнаружено было присутствие золота.

Акинфию этот обман сошел с рук, но вдогонку бригадиру Беэру отправлен второй указ: не только обследовать рудники, но и выплавить как можно больше серебра.

Беэр теперь плавит там змеиногорские руды и успешно: полгода не прошло, а у него добыто больше тридцати пудов (не фунтов, а пудов!) чистого серебра. По всему видать, что алтайские Демидова заводы скоро перейдут в собственность императрицы и в ведение Кабинета ее величества.

Одного этого примера Походяшину было достаточно, чтобы понять: объявить сейчас уральское золото — значит, подарить его кабинету. Ждать надо, ждать. Надолго запастись терпением. А каков Акинфий? Умен мужик и ловок, не похаешь, — из такой петли вывернулся! И выжидать умеет.

Вот что еще достойно примечания: как в каком деле заблестит серебро или золото, так им займутся иноземцы. На Алтай поехал кто? — бригадир Беэр с поручиком Улихом. Здесь в берг-коллегии драгоценными металлами ведает Ульрих Рейзер, а в монетной канцелярии — Шлаттер. Все саксонцы. Это неспроста.

Походяшин уже собирался уезжать восвояси, когда в газете «Санкт-Петербургские ведомости» вычитал указ о назначении профессорами Академии наук Ломоносова по науке химии и Тредьяковского по науке элоквенции.[84] Походяшину до элоквенции дела не было, но химия… химия — это, раньше всего, пробирное искусство, а Походяшину пробирер, да еще русский ученый, да еще именитый, был очень нужен. О Михайле Ломоносове он уже слыхал: из простых людей родом, доступен, многознающ. Не шел же к нему раньше потому, что Ломоносов был в загоне, даже считался опасным, — так, по крайней мере, отзывались многие чиновные лица. Теперь он — шутка ли? — первый русский академик!

Придумав подходящий предлог — камешек один занятный, сунгуровской находки, — Походяшин отправился на Вторую линию Васильевского острова. О золоте решил сам не заговаривать, выждать, когда академик про него помянет. Золото ведь такая-материя, что редкий разговор обходится, чтоб не зашла о нем речь.

Дверь открыла миловидная женщина лет двадцати пяти, переспросила фамилию Ломоносова, не по-русски мягко выговаривая звук «л». Потом узналось: это жена Ломоносова, немка, недавно приехавшая и по-нашему говорить еще не научившаяся.

Из второй комнаты выглянул сам академик с париком в руках. Увидев простолюдина с батожком, парик надевать не стал.

— Что скажешь, дядя? — спросил Ломоносов.

Походяшин произнес на латинском языке небольшое, но пышное поздравление достославнейшему и ученейшему мужу, увенчанному лаврами Академии. Ломоносов выслушал хладнокровно и поправил:

— Potus potissimus нельзя сказать: у potissimus позитива нет. А potus — партиципиум от potare…[85] Из духовного звания, что ли?

— Нет, разночинцем записан.

— Самоучка?

— Сам постигал.

— По книгам?.. То-то изглашение такое… deterrimo, прегадкое.

Латынь Ломоносова не удивила. Он выжидающе смотрел на поздравителя: что еще скажет?

Походяшин, немножко задетый за живое неудачным началом, вынул камешек и протянул Ломоносову:

— Не откажите, Михайло Васильич, сказать, что сие за минерал.

— Сейчас скажу, — Ломоносов сунул парик подмышку и отошел с камешком к окну. Минуты три молча вертел, разглядывал, чертил ногтем, пробовал на стекле. Не оборачиваясь, спросил:

— Наш? Отечественный?

— Да, Михайло Васильич. Верхотурского воеводства.

— Сурьмяный блеск, что ли, такой?

— У сурьмяного блеска габитус бывает пирамидальный.

— И то верно… Что же это?.. Нет, не знаю. Скажи.

— Так и я не знаю, Михайло Васильич! Потому и пришел.

— А я думал, поддеть меня хочешь! Ну, погоди, мы его всё-таки распотрошим! Идем сюда.

Прошли во вторую комнату, обставленную столь же скромно, как и первая, но более уютную. Здесь, очевидно, был и рабочий кабинет и спальня академика. Рукописями, книгами, приборами были завалены углы одинаково в обеих комнатах.

— Сдается мне, что это новый арсеникальный[86] минерал, — сказал Ломоносов, садясь за стол и вооружаясь лупой.

Когда не помогла и лупа, Ломоносов решительно сказал:

— Чем гадать, лучше сделать опыт. Подогреем, так небось всю подноготную выложит: запахом преж всего, когда арсеникальный.

Привычно отломил щипцами небольшой кусочек, размельчил, растер в ступке. При этом расспрашивал Походяшина: давно ли занимается горным делом, по какой надобности приехал в столицу, что еще привез примечательного.

Зажег масляную лампочку, укрепил над огоньком фарфоровый тигелек. Высыпав в него порошок минерала, с улыбкой кивнул на дверь.

— Натворим мы тут чаду Лизавете Андреевне! Когда я не ошибаюсь, так минерал должен смердить чесноком.

Походяшин стал в свою очередь спрашивать, где же сидит запах в минерале до нагревания. Вот тоже кварц ударить кусок об кусок, — будут искры и явится запах — тот самый, по которому кварц узнается сразу. Ломоносов одобрительно сказал: «Самая суть!» — и охотно стал объяснять.

— Взять один гран[87] тяжелого металла — это крупиночка от макового зерна до репного семечка, глядя по удельному весу. Как думаешь, на сколько частиц можно его разделить, чтобы каждая частица оставалась тем же металлом?

— Как можно знать? — затруднился Походяшин. — И где видан нож такой остроты, чтобы делить на часточки неосязаемые?

— Мне покамест надо мысленное твое воображение направить. Сколько ты таких частиц вообразить можешь, числом представить — сотню, тысячу, миллион?

— Ну, поди, больше тысячи.

— Возьмем золото…

Походяшин обрадовался: «Так и знал, что без золота не обойдется. Теперь с отвлеченных материй повернем к рождению золота в недрах отечества!» И с простоватым видом вставил:

— Где его взять-то?

— Возьмем, говорю, золото. Тяжелейший из металлов. Химический его знак . — Ломоносов карандашом изобразил кружок с точкой в центре. — Тот самый знак, каким астрономы означают солнце. Это ради высоких свойств золота. Гран золота мастера умеют раскатать в лист — тридцать два квадратных дюйма, вот такой…

Ладонь с растопыренными пальцами легла на стол, изображая площадь золотого листка.

— Листок такой субтильной тонкости становится на свет прозрачным, зеленоватого цвета. Чтоб не порвался, приходится хранить меж двумя стеклами. Но он сплошной! Сбоку глянь, — увидишь полированное золото. Теперь нарежем этот листок на кубики: какова толщина листка, таковы б были и прочие ребра. Не труд сосчитать, сколько получится кубиков из листка площадью тридцать два квадратных дюйма: будет их… миллион миллионов. И каждый кубик — всё-таки золото…



Из тигелька показался дым — и по комнате разнесся резкий запах. Ломоносов гнал рукой воздух на себя и с наслаждением нюхал.

— Ага! — кричал он торжествующе. — Чем несет? Чесночищем! Не обманул меня глаз… Тьфу ты, смрад какой!

Ломоносов задул огонек и открыл окно в сад. Усевшись, продолжал речь — беседу о строении вещества.

Его мысль была остра, сравнения неожиданны, выводы неотразимо убедительны. Походяшин почувствовал холодок восторга, следя за игрой великого ума, неожиданно перед ним засверкавшего. Он не всё понимал, но радовался и тому, что может оценить глубину и чистоту потока мыслей Ломоносова. Его собственные заветные домыслы, которыми он раньше гордился, уплыли в этом величавом потоке, как жалкие щепки.

А Ломоносов увлекся: он был рад слушателю, хоть что-то понимающему и слушающему сочувственно. Ведь у него не было учеников, а его рукописи Академия не печатала.

Наконец он перебил себя словами:

— С Рифейских гор,[88] значит, камешек привез? Богатые места! Уж ты его мне оставь: для академической коллекции: новый ведь минерал. Да скажи, из какого он места взят.

— Из Верхотурья.

— Нет, точнее. — Ломоносов взял квадратик бумаги и обмакнул гусиное перо. — Для науки надо точно.

Как ни уважал науку Походяшин, но про Вагран не сказал; сказал, что минерал добыт рудокопом на Баранчинском железном руднике, а много ли его там — неизвестно.

Ломоносов записал.

— Богатые места, — еще раз повторил он и добавил, усмехнувшись: — Чуть было и я не угодил к вам руды копать. Два года назад. Состоялось уже решение комиссии: «бить плетьми, сослать в Сибирь». Спасибо, государыня у нас нынче добрая, не утвердила решения.

— Как могло статься? — возмутился Походяшин. — Ученейшего в государстве мужа сослать на рудники! Ушам своим не верю. — И чувствуя, что позорного в проступке Ломоносова ничего не было, раз он сам об этом рассказывает, спросил:

— За что, осмелюсь спросить, была такая немилость?

— Кулаком настучал на академическую канцелярию и врагов наук российских поносил худыми словам#.

— Иноземцев? — сочувственно догадался Походяшин. — Много вреда от заморских пришельцев.

Ломоносов поморщился:

— Не потому, что иноземцы. Вольф, мой наставник по философии и физике, — природный немец, а разве о нем можно что худое сказать? Или Леонард Эйлер, швейцар родом, — славнейший математик и честный человек. Он нашей Академии украшением был. Худо другое: что мало достойных людей к нам приезжает, а больше, проходимцы, которые на родине у себя проворовались и готовы бежать куда глаза глядят. А мы доверчивы, всех принимаем. Слыхал ли, как в прошедшем царствовании уничтожались лучшие и ученейшие русские люди?

— Проповедь преосвященного Амвросия дошла и до Верхотурья. Из нее уведомились и ужасались.

— Амвросий еще не всё сказал. Был прямой заговор: способных русских к правлению и к наукам не допускать и прямо губить. Примеров тому множество: Волынского, Хрущова, Еропкина казнили; Татищева, человека прямого, умного, к службе усердного, оклеветали, обвинили облыжно во взятках. Многих художников, инженеров, архитекторов, отечеству весьма нужных, истребили, чтобы Россию привести в бессилие и в нищету. А подобных себе Менгденов да Шембергов ублажали, вотчинами и деньгами жаловали, производили в великие ранги, хотя бы они были сущие невежды. Ну, слава богу, их власть кончилась, в политике они силы не имеют! А вот в науке не всем еще явно их злое коварство. Тут в один год, конечно, не расчистить. Академией распоряжается Шумахер, ничтожество, наглец…

— Однако, Михайло Васильич, я слыхал, что Шумахер — старинный ученый!

— Старинный?.. Пожалуй: он диссертацию на магистра защитил в тот год, когда я на свет родился. Тридцать четыре года назад. А что толку? Чем он за тридцать четыре года науку обогатил? Да с него учености и не спрашивают: он по должности должен править канцелярией, а не академиками. Он же всё в свои руки захватил. Из-за него при Академии нет химической лаборатории. Вот я профессор химии, а что я могу сделать без лаборатории? Троекратно обращался, троекратно мне отказывали… Теперь, впрочем, посмотрим!

Ломоносов помолчал. Улыбнулся своим мыслям, еще помолчал. Потом посмотрел на Походяшина очень внимательно и вдруг спросил:

— А золота не привез ты вновь обретенного?

У Походяшина от неожиданности сперло дыхание. Он не сразу нашелся, как ответить. Глотнул воздуха и со смехом сказал:

— Этого металла у нас еще не нашли.

— Нашли! — быстро возразил Ломоносов. — Разве ты не знаешь? Нынче нашли.

— И… и в ка-аких местах… нашли? — заикаясь, проговорил Походяшин. — Это вы, может, про змеиногорские руды на Алтае? Там, будто, в медной руде малая доля золота примешана.

— Нет, не Алтай, — у вас на Каменном Поясе нашлось. И не рудное, а в рыхлой земле.

«Неужели кто-то добрался до Вагранских приисков?» — цепенея с перепуга, думал Походяшин. А Ломоносов продолжал:

— Песошное золото ведь тоже бывает. Его вымывают из песчаных плоскостей — так в Бухарии и в Венгрии делается. Песошное золото подает надежду, что выше его по течению реки залегают рудные золотые жилы.

Походяшин и боялся услышать слово «Вагран», и в то же время ему не терпелось увериться в степени опасности. Знать про золотое место и не донести о нем властям… Если откроется такая вина, — неминуемая казнь!

— На какой, говорите, Михайло Васильич, реке найдено то золото? — выговорил он как можно беззаботнее, глядя мимо Ломоносова, в сад.

— Про реку не слыхал. Знаю, что под самым Екатеринбургом, верстах в десяти, что ли, от города.

«Не Вагран! — у Походяшина немного отлегло от сердца. — Это Сунгуров опять за золото принялся: А ведь говорил, что сыт-пересыт золотом и глядеть на него не хочет».

— Кем, же тот — прииск будет разрабатываться? — спросил Походяшин. — Открывателем или горным начальством? Или в Кабинет ее величества отойдет?

— Ничего не знаю. Отбили меня, попросту сказать, от этого дела, — с горечью ответил Ломоносов. — Месяц назад был я в берг-коллегии и как раз попал на веселье по случаю нового открытия, столь важного для пользы государства. Об екатеринбургском золоте говорилось открыто, всем показывали доношение и образцы, присланные с курьером. А еще через неделю наведался — молчок, всё втихую пошло. Только от Рейзера случаем узнал, что составляемся указ и инструкция.

— Ульрих Винцент Рейзер, горный советник? — быстро подхватил Походяшин.

— Нет, сын его, Густав, с которым я два года в заморской командировке был. А ты и до берг-коллегии доходил? Горного советника знаешь?

— Слышать пришлось только.

— Не удивлюсь, ежели Густав Рейзер скоро к вам на Урал прибудет и с большими полномочиями. Впрочем, еще неведомо, чем кончится свара за должности в сталь интересном деле, как золотое. А начаться она уже началась.

Выйдя от Ломоносова, Походяшин хватился, что забыл свой батожок. Возвращаться было недалеко — полквартала, и палку жаль, — березовая, привычная, с самого Верхотурья в руках. Но помялся, потоптался — и не вернулся.

Беседа с Ломоносовым привела его в смятение. Ломоносов его и очаровал и подавил одновременно. Не человек — гора. Будто сам Денежкин Камень снизошел до беседы с ним. А ведь, кажется, прост, не чванлив…

Может, бросить это предприятие с золотом? Опасно и неверно. Переехать в столицу; денег хватит на всю жизнь…

Убеждая так себя, Походяшин знал, что не оставит он золотого дела, не бросит надежды разбогатеть паче Демидовых. Опасно и неверно? — так в том и сласть.

ЗАКАТ АКИНФИЯ

Младший из сыновей Акинфия Демидова — Никита — возвратился в Тулу с уральских заводов. Это была его первая самостоятельная поездка. До сих пор отец держал его при себе, воли не давал, воспитывал строго, готовя из него преемника себе по горнозаводскому делу. На старших сыновей у Акинфия надежды было мало — неудачные выдались.

Никита возвращался озабоченным: вез одну худую весть и боялся отцовского гнева. Но он не ожидал, что и его тоже встретит худая новость.

— Акинфию Никитичу приключился удар, — шептала мать, Ефимия Ивановна, вытирая слезы. — Думали, что и не поднимется…

— С чего это? — растерянно спросил Никита.

— Из Петербурга приезжал Степан Гладилов. Запершись беседовали: тайности какие-то. Гладилова Акинфий Никитич услал в тот же день обратно. Часу не прошло — повалился. Созвали лекарей, пустили ему кровь, полсотни пиявок приставили — оживел.

— Теперь-то он как? Что медики говорят?

— Вставал уж. Ноги плохо ходят, а голос вернулся. Велено, чтоб покой и тишина.

— А я, как назло, такую новость привез… не знаю, как ему и объявить.

— Нет уж, Никитушка, не тревожь его! Хуже бы не было.

Акинфий, узнав о приезде сына, потребовал его немедля к себе. В спальне пахло горьким миндалем и травой калганом. Акинфий полулежал на высокой постели. Болезнь мало изменила его — только под глазами резче обозначились серые мешки да на висках чернели плохо запудренные следы укусов пиявок.

— Докладывай, — приказал Акинфий.

— Батюшка! Всё исправно. Отложим доклад до другого дня — спеху нет.

— По порядку докладывай, — не слушая возражений, повторил Акинфий. — Начни с железа. Как большая домна?

— Большая домна идет преотлично. Дает чугуна одна за три старых.

— До тысячи в сутки доходило?

— Нет еще: девятьсот шестьдесят пудов при мне было.

— Как азиатский караван?

Никита заявил, что железные караваны отправлены удачно в обе стороны: по Чусовой — в столицу, по Тагилу-реке — на Восток. На Невьянском заводе идет отливка пушек, ружей, ядер. Выделывается листовое железо и жесть. Медь из Колывани получена, льются медная посуда и колокола…

— А якоря?

— Весь заказ успели отлить, проковать и с весенним караваном отправили.

— Добро. Что Прокофий делает? Планты сажает?

— Как водится. Еще песни записывает: нашелся старый казак, много знает сибирских песен. Он поет, а Прокофий пишет. Но делу от того никакой помехи нет, — брат заводы блюдет изрядно.

— Какие есть чрезвычайные новости?

— Ничего чрезвычайного.

Акинфий приподнялся на локтях, подергал усами и спросил грозно:

— А золото?

— У нас тихо, — уклончиво ответил Никита.

— А в Катеринбурге?

— Простите, батюшка, не хотел вас тревожить, — да вы уж знаете, видно!.. Верно, под Екатеринбургской крепостью открылось песошное золото.

Акинфий опустился на подушки. Хрипло пролаял;

— Это Гамаюн!.. Его дело!. Обманул Мосолов, не избыл Гамаюна, как обещался!

Снова привстал.

— Что ж ты уехал оттуда? Какой ты Демидов? — от опасности убежал! Надо отбивать. Может, еще не поздно. Мо…

— Батюшка! Батюшка!

Акинфий, почернев, махал ему рукой — уходи!

Никита выбежал звать лекарей.

Поздно вечером Акинфий опять вызвал сына.

— Не в спальню, в большой кабинет пожалуйте, — предупредил дворецкий.

Акинфий Демидов в застегнутом на все пуговицы камзоле, при парике, стоял у большого стола, накрытого зеленым бархатом. На столе — окованный медью ларец. Никита знал: в этом ларце хранятся самые важные бумаги.

Не садясь Акинфий откинул крышку ларца, вынул лежавшую поверх бумаг увесистую золотую чашу.

— Гляди, — чаша эта отлита из первого добытого в Невьянске золота. Как раз в год твоего рождения.

На подставке чаши блестела вычеканенная надпись: Sibir 1724.[89] Родился Никита в пути, на берегу Чусовской, против Камня Писаного. Акинфий не раз напоминал сыну об этом, приговаривая в шутку, что настоящие Демидовы должны рождаться и умирать в дороге.

— Столько лет сберегали золотые россыпи, — неужто теперь попуститься?

Акинфий извлек из ларца свернутую вчетверо, пожелтевшую от времени бумажку:

— Читай. Деду твоему собственноручно писано императором Петром Алексеевичем.

Никита прочел вслух:

«Демидыч!

Я заехал зело в горячую сторону; велит ли бог видеться? Для чего посылаю к тебе мою персону;[90] лей больше пушкарских снарядов и отыскивай, по обещанию, серебряную руду.

Петр»

— По его сталось. Серебряная руда отыскана мною на Алтае и объявлена прошлого году его дочери Елизавете Петровне. Квит, ваше величество!.. Думаешь, я бедней стал, когда серебро алтайское отдал? — Порылся в ларце, достал бумагу с большой сургучной печатью. — Именной указ. Читай-ка! Он стоит Колывано-Воскресенских заводов со Змеиногорским рудником.

Указ был краток:

«Ежели где до Акинфия Демидова будут у касаться какие дела или от кого будет в чем на него челобитье, о том наперед доносить Нам, понеже Мы за его верные Нам службы в собственной протекции и защищении содержать имеем.[91]

Елисавет»

— Кто захочет на меня в донос пойти после такого указа? Серебро уплыло, зато мы золото будем теперь мыть без прежней опаски. Как ты думаешь?.. Что молчишь?

— Конечно, батюшка.

Акинфий вывалил на бархат целую пачку бумаг. Он что-то искал и не находил.

— Это что?.. Грамота о присвоении дворянского достоинства и описание герба… Немногого стоит… Мишура! Отец, Никита Демидыч, до конца жизни не принял дворянства. Любил фундатором зваться, неписанное в герольдиях звание, по-латыни значит: строитель… Вот он, демидовский герб! Гер-ральдика!..

На куске пергамента яркими красками был изображен затейливый герб. Каждый рисунок на нем имел символическое значение. Шишак обозначал, что Демидовы ковали для государства оружие и тем способствовали его неуязвимости. Три зеленых рудоискательных лозы — открытие новых рудоносных земель. Молоток — горный труд.

— А что по геральдике значит золотая полоса поперек щита, — забыл… Но только не открытие золота, нет…

Без всякого почтения кинул пергамент обратно в ларец. Пусть спеет. Молодые гербы только смешат старинных родовитых дворян да князей. Демидовскому гербу и двух десятков лет нету. Через два века, пожалуй, будет чего-нибудь стоить, — ежели, конечно, демидовское богатство не умалится.

— Нашел!.. Вот что мне надо: завещание! Это копия, подлинное у нашего стряпчего.[92] Сними-ко со свечей, не видишь: нагорело. Все заводы и промысла останутся тебе, Никита. Ты в демидовскую породу, хотя и щенок еще. Дело дробить нельзя — захиреет. Твоим братьям только дома и деньги… да на, читай сам!

По завещанию Никите отходили четырнадцать уральских заводов, три алтайских, три нижегородских, один тульский и соляные промыслы на Каме. Вместе с заводами в его власть переходило одиннадцать тысяч приписных к заводам крестьянских душ. Собственных крепостных было еще больше, но ими Никита должен был поделиться с братьями и матерью. Сестра уже выдана замуж и выделена. Из двадцати четырех домов в пятнадцати разных городах часть тоже наследовали братья. Им, Прокофию и Григорию, отцовскою властью приказано быть своею долей довольными, никаких споров не затевать и через суд дележа не искать…

— Дочитал? — нетерпеливо спросил Акинфий. Собрал все бумаги, спрятал в ларец, хлопнул крышкой и сел за стол. — Помирать я еще не собираюсь. Все докторские зелья я выкинул в нужный чулан. Почему я тебе показал духовную?[93] Чтоб ты рос хозяином, заботился бы о деле неослабно…

— Да я и так, батюшка!.. — засмущался молодой Демидов.

— …стоял бы за свое имущество, как зверь, вот что. Мое — самое святое слово… О золоте теперь. Пока катеринбургская находка не ушла из приказных рук, большой беды нет: можно повернуть по-своему. Не поскупись, где надо, — и золото станет медью, медь железом, а на месте железа — фук! Ничего нет! Не раз и не два приходилось такие переверты делать. Противны, мне приказные буки, но не страшны. Вот ежели в народ уйдет… — тогда не поправишь. Обучится десять-двадцать гамаюнов золотые пески промывать, — и пойдет! По всем логам и речкам вокруг Невьянска золото почти поверху валяется. Никакими заплотами не обнимешь… Ну, хозяин, что теперь ладить надо?

— Ехать обратно на заводы и стараться Главному правлению ту дорогу к золоту пресечь.

— Ехать, да. А ты сюда прикатил. С месяц времени упущено.

— Доложить вам и посоветоваться хотел…

— Советоваться… Тупо сковано — не наточишь, глупо рожено — не научишь… А с Гамаюном как поступить?

— Батюшка, ведь не Гамаюн открыл золото!

— Что ты мелешь?

— Я думал, вам из Петербурга про все донесли. Открыл шарташский раскольник Ерофей Марков, простой мужик. И было это еще в мае…

— Они там целую фабрику промывальную поставили, поди? Народу много согнали в работы?

— Нет, как добыли спервоначалу два или три кусочка кварца с золотом, что в берг-коллегию посланы, так больше ничего и не нашли. Они мыть вовсе и не умеют: ищут рудную жилу.

— Гамаюн-то умеет.

— Его в городе не было.

— Кто из горных офицеров командует на расшурфовке?

— Порошин со штейгером Вейделем.

— Оба толковые горщики, да рассыпных крушцов не добывали и взять не умеют. Добро… Опасен, выходит, для нас один Гамаюн… Ну, Мосолов, Мосолов! Никакой совести у человека нет: за два года не мог избавить нас от паршивца!.. Позови ко мне Семена Пальцева. И соберись в дорогу: завтра на рассвете едем в Невьянск.

КАМЕНЬ, ЯКО СВЕТ

Весть об открытии Марковым золота сильно взбудоражила Егора Сунгурова. Подумать только: докуда он доходил в своих поисках? у черта на куличках был, на вогульском севере, а золото вынырнуло здесь, почти дома, на речке Березовке! Егор парнишкой у Березовки грибы собирал. Как раз на Березовке он у Гезе обучался с лозой ходить — даже смешно!

Завидовать Егор не стал, особенно когда узнал, что Марков наткнулся на золото совсем случайно. Но он с волнением ожидал: когда понадобятся его услуги по устройству промывки? В Конторе горных дел нет мастеров, умеющих вымывать песошное золото. Побьются — да и отступятся. Позовут Егора — «попробуй ты!» Тут-то он и покажет настоящую работу!.. Даже руки зачесались — поскорей бы! Что без него не обойдутся, Егор не сомневался.

— Ваше благородие! Андрей Иванович! Разрешите с вами на Березовку поехать, — попросил он однажды асессора Порошина. Это было в середине июля, через два месяца после открытия Маркова.

— На Березовку? Зачем тебе? И почему ты думаешь, что еду туда?

У асессора лицо стало строгое и даже злое. А отвечать вопросами — его всегдашняя манера.

— Охота мне побывать на шурфах, где золото ищут: ведь новое дело, — простодушно объяснил Егор.

— Какое золото? Что за враки?! Унтер-шихтмейстер, чтоб я больше не слыхал разговоров о небывалом золоте! — Отрезал, вышел из конторы, сел в коляску и покатил… на Березовку, на золотые шурфы, как все хорошо знали.

Выговор этот Егор получил при канцеляристах и при механических учениках Костромине и Ползунове, любимцах Порошина. Все смеялись, и Егору ничего не оставалось иного, как смеяться вместе с другими.

— Это так понимать надо, — сказал старший канцелярист Лодыгин, — что на Березовке ничего больше не нашли и шурфовку скоро прекратят.

— Теперь и нас брать на Березовку не стали, прибавил Костромин. — Там остались одни саксонцы: Вейдель, Мааке и лозоходец Рильке.

— А кержак под суд попал, бедняга: будто он настоящую жилу знает, а не показывает.

— Может, и кержака никакого не было? — сказал Егор с неостывшей еще обидой.

Новый приступ смеха.

— Марков ищет усердно: недавно новую жилу в полуверсте нашел, да только свинцовую. А золото как заколодило.

Из таких разговоров Егор знал все подробности марковской истории. Заключались они вот в чем.

Ерофей Марков нынче весной искал струганцы и тумпасы[94] в песках по речке Березовой, притоку Пышмы. Чтобы добраться до песков, он выкопал большую яму, дойдя на третьем аршине до почвенной воды. В мокром песке Марков углядел камешек желтого цвета, непрозрачный и блестящий. Стал перебирать песок руками и нашел еще три маленьких кусочка кварца с такими же блестящими включениями. Хороших тумпасов яма не дала, и Марков бросил ее, унеся домой только невиданные доселе красивые желтые камешки. Любознательный кержак снес их в город, к серебряных дел мастеру Дмитриеву.

Мастер подверг найденный минерал трем испытаниям. Сначала положил его на кусок березового угля и, дуя в трубочку, направил на камешек пламя свечи — самый жаркий его кончик. Уголь вокруг камешка раскалился добела, и камешек расплавился, став капелькой металла. Но какой это металл? Попробовал сильной кислотой — слиточек не изменил цвета. Значит, не медь: та сразу стала бы зеленой. Последнее испытание: мастер осторожно расковал слиточек молотком — металл оказался мягким и ковким, не трескаясь, расплющился в тонкую лепешку.

— Так я и думал, — сказал Дмитриев. — Это золото!

Он взвесил лепешку — четверть золотника потянула — и посоветовал Маркову немедленно итти в Контору горных дел объявить находку.

В конторе случился асессор Порошин, который сразу оценил открытие. Маркова. Лаборатория подтвердила выводы мастера Дмитриева: найдено самородное золото. Взяв с собой старого оберштейгера саксонца Вейделя, Костромина и рабочих, Порошин отправился на указанное Марковым место. Вейдель с первых же минут испортил дело: в поисках рудной жилы он приказал углубить яму. Золотоносный слой песку был выкидан наверх и втоптан в землю. Глубже пошла «разных видов земля», и Вейдель глубокомысленно заявил, что «жиле негде родиться».

Но образцы золота налицо, и, если Марков говорит правду, что взяты они из этой ямы, то жила где-то тут. В помощь Вейделю появился Иоганн Рудольф Мааке, самодовольный, заносчивый саксонец. Он тоже не понял, что месторождение надо разрабатывать, как россыпь, и принялся искать рудную жилу. Искали ее шурфами и лозой. Но шурфы попадали в рыхлые породы, а лоза и вовсе ничего не показывала.

Вскоре все были обозлены. Злился Порошин, потому что он поспешил с доношением в Петербург и теперь берг-коллегия нетерпеливо ждет новых образцов золотой руды, кроме посланных трех крошечных обломков кварца с вкраплениями золота. Злился Вейдель на Мааке, и Мааке — на Вейделя, а обвиняли они оба Ерофея Маркова: утаивает, дескать, настоящее место. Марков злился на самого себя: не надо было таскать находку в город!

В поездках на шурфы Маркова уже сопровождал конвойный солдат, — чтобы чувствовал страх и чтобы не сбежал в леса.

Зная о затруднениях рудоискателей и всей душой желая помочь делу, Егор решился снова заговорить о золоте. На этот раз с Юдиным, своим прямым начальником.

— Игнатий. Самойлрвич! Не нашли саксонцы жилы?

— Нет еще.

— Пожалуй, и не найдут. Там, поди, только песошное золото. Надо песок пробовать. Я бы взялся за такую работу.

— Не любят они, когда в их работу мешаются. Обидятся, жаловаться станут. Им поручено, пусть они и ведут. Охота тебе связываться с иноземцами? Живо под интерес подведут.[95]

— Да они неправильно делают!

— Почему неправильно?

— Ну… ну, не могут и крупиночки новой найти.

— А если там и нет ничего? Болото кругом. На низком месте, в рыхлой земле никто жильной руды не встречал.

— Вот я и говорю: там песошное золото?

— А кто где песошное золото находил?

Егор мог бы сказать, — кто. Но это значило бы выдать головой Максима Походяшина с Вагранскими приисками да и себя подвергнуть наказанию за то, что столько лет не объявлял найденное золото.

Он промолчал.

Через два дня Юдин сам сказал Егору, что едет на Березовку проверять работы.

— Кажется, будем кончать поиски, потому Андрей Иванович и просил меня участвовать…

— Бросать золотые шурфы?!

— Что ж… Марковская находка доказала, что возле Екатеринбурга натура склонная к произведению золота, и то весьма не мала. От давних лет утвержденная наука ниспровергнута. Теперь веселей будем искать и когда-нибудь да сыщем золотые жилы.

— А свинцовая руда Марковская? Она-то, говорят, явственная жила.

— Мааке считает, что можно счесть за жилу, но что та жила вдаль надежды не кажет, ибо не похожа на заграничные. Проверю. Взял бы тебя, Сунгуров, с собой, да единолично не имею права: горных служителей на Березовку назначает Ведель или Порошин. Иди к Андрею Ивановичу: разрешит — возьму. Только ты при людях с ним не говори. Березовка теперь секрет… Комедия, ей-богу!

Порошин выслушал просьбу и кисло сказал:

— Опять?

— Обращаюсь с разрешения асессора Юдина.

— Ты ему нужен будешь?.. Что ты смыслишь в золоте?

— Надеюсь принести свою пользу.

Порошин вспыхнул:

— Ты претендуешь себя быть умным?

— Не глупее трех саксонцев, — не удержавшись, брякнул Егор.

Асессор сморщился так, будто откусил незрелого померанца.

— Скажи Игнатию Самойловичу, что я имею возражение, — приказал он.

Порошин, заметив боевой дух Егора, побоялся, что он начнет задирать иноземцев, будут ссоры, за ссорами — доносы. Неприятностей и так не оберешься. И он отставил самонадеянного унтер-шихтмейстера от поисков золота. Способности Сунгурова Порошин знал, но всё-таки больше доверял опытности саксонцев.

Так Егор его и понял.

Со щемящей обидой в душе Егор пришел домой в Мельковку.

— Что невесел, Егорушка? — сразу же заметила Маремьяна.

— Не дают любимую работу, — коротко объяснил Егор.

— Так отдыхай.

— Скучно что-то…

— Или и книги опостыли?

— Да, и читать не хочется.

У Маремьяны за всю ее жизнь не было, кажется, и минуты, не занятой трудом. Горевать, тосковать — приходилось, но что такое скука, она не ведала. Посмотрела на Егора озабоченно, вздохнула и задумалась.

Утром Маремьяна рано разбудила Егора.

— «Не глупее любого саксонца» надо было сказать, — сонно пробормотал Егор.

— Что баешь?

— А?.. Это я про вчерашнее: неладно у меня сказалось, похвастался.

В открытое окно слышны были гулкие удары колокола — часовой на крепостном бастионе отбивал часы.

— Сегодня раньше подняла: дело есть? — спросил Егор.

— Тебе знать про твои дела. Нет ли недоделанного, вспомни, Егорушка.

— Мои дела — на службе. Может, по дому есть что сделать?

— Не всё служба, надо и о другом подумать…

— Вот новость! — удивился Егор.

Ново ему было то, что мать, вечно боявшаяся, чтобы у Егора не случилось какого-нибудь упущения перед начальством, ставит что-то выше его службы.

Он заглянул в глаза Маремьяны и, как это бывает у людей долго и дружно живущих одной жизнью, угадал ее мысль:

— Давно я собираюсь съездить Нитку отблагодарить, а всё не соберусь.

— О чем и речь-то, — ровным голосом сказала мать. Разговаривая, она вытирала холщевым полотенцем крынки и расставляла их в ряд по лавке. — Вот и ладно, что сам вспомнил. Да не вздумай, приехавши, первым делом подарок совать. Деваха гордая, обидишь.

— Какой подарок-то везти?

— Известно, какой: головной платок.

— Сегодня же куплю.

Часа через два Егор прискакал в Мельковку верхом на коне.

— Всё ладно. Юдин мой уехал на Березовку, а я сказался, что на поиск мне надо, за Чусовую. Всё-таки нам, рудознатцам, хорошо: куда свободнее против прочих званий… Подорожников, мама, много не клади: два дня туда, два обратно — вот и вся поездка… Гляди, какой платок купил: самый дорогой взял!

На платке цвели сиреневые цветы с лазоревыми листьями, а поле было рудожелтое. Маремьяна от восхищения засмеялась и погладила платок морщинистой рукой. Полезла в сундучок:

— Свези еще ей от меня ленту байберековую.

— Давай, — еще больше радости будет девчоночке. Только найду ли я Нитку? Она, чай, крепостной записана. Демидов мог угнать ее на другой завод, даже и на Алтай.

— Демидов? — Маремьяна затревожилась. — Завод-то не демидовский.

— Был мосоловский, давно продан Демидову.

— Егорушка, можно ли тебе ехать на Демидова завод? Демидов на тебя, поди, злобится: ты от него из Тагила утек. Знаешь сам демидовскую расправу.

— Руки коротки. У меня бумага из канцелярии Главного заводов правления. Да и не Акинфий хозяин завода, а другой Демидов, что живет в Ревде, брат Акинфия. Так что не повстречаемся и не подеремся, не бойся, мама.

— Будь побережней, сынок!.. К преображенью тебя ждать, значит?

— Раньше вернусь.

Егор вскочил в седло и пустил коня небыстрой рысью, рассчитанной на долгий путь.

* * *

Путь лежал ка запад через большие горные ворота в Каменном Поясе. Горы расступались, обрываясь на севере скалами Волчихи и пропуская с азиатского склона к Каме стремительную Чусовую. На юге вдали возвышались новые хребты, они начинались у Горного Щита и уходили в неведомую высокую Башкирию.

Егору хорошо знакома дорога до Чусовой — это дорога к Шайтанскому заводу. Было по ней похожено, когда Егорушка служил письмоумеющим у Ярцова. Тогда для пытливого подростка мир состоял из одних загадок. Подземные сокровища казались хитро запрятанными кладами: их можно найти лишь заручившись волшебной помощью или при невероятной удаче. Мир тогда был необъятно велик и сложен — он и пугал и задорил: найдешь ли в нем свое место и свое счастье?

Теперь Егор глядел на окрестные горы и леса другими глазами. Мир стал поменьше, природа — попроще. Загадкам по-прежнему нет конца, но они не пугают: Егор владеет ключом к ним. Ключ этот — наука, то знание, которое он приобрел работая, размышляя, читая книги.

«Главо, главо, разума упившись, куда тя преклонити?» — эти слова Феофана Прокоповича, друга Татищева, сказанные в старости, Егор знал и ценил. Мысль, обостренная наукой, — вот то счастье, которое никогда не смогли бы у него отнять ни царицыны жандармы, ни Демидовы… Сам Егор совсем немного хлебнул из чаши мудрости, еще не возгордился, не «упился разума», а лишь почувствовал неутолимую жажду знания.

Одиноко стоит среди лесной равнины гора Хрустальная, прикрытая молочно-белой каменной шапкой. Как родилась эта гора? Поднялась ли она из недр и какой силой? Или, напротив того, освободилась от земных толщ, размытых и унесенных водой? Почему уцелела одна гора? Может быть, солнце когда-то палило так жарко, что горы таяли подобно снежным сугробам, а Хрустальную сохранил ее гребень из белого жильного кварца?

Показались Магнитки — холмы, из которых добывают руду для домен Шайтанского завода. Отличная руда, чистого железа содержит шестьдесят частей из ста, но плавится туго. Из-за примесей, конечно. Лаборатория говорит, что медь есть в составе, — верно, Егор сам проверял. Однако должно быть и еще что-то… А в чем суть магнитной силы? Вот трудный вопрос! Никто из ученых на него еще не ответил!

Река Шайтанка напомнила Егору северную речку Сватью. Если усердно поискать, непременно и тут найдется золото. Породы те же. Должно быть, золото есть по всему Каменному Поясу, только искать надо умеючи… А впрочем, лучше его и не видеть: золото — злой крушец! Опять из-за него обиду горькую нажил. И зачем было вспоминать?

Егор ударил коня каблуками и поскакал вдоль спелых овсов к заводскому поселку.

Путь лежал всё на запад — по линии крепостей: Киргишанская, Кленовская, Бисертская, Ачитская. Крепости были маленькие (в казенных бумагах они назывались крепостцами), в эти годы уже ненужные. Они доживали свой век, сохранив пока и гарнизоны, и пушки на бастионах, и деревянные стены-палисады за рвами.

Удивительно разнообразна была природа этих мест: дорога то вела по влажным лиственным лесам, то крутила по горным кручам, то выбегала на открытые пространства ковыльной степи.

Первую ночь Егор ночевал в поселке, не доезжая до Киргишанской крепости. К наступлению второй ночи думал добраться до места, но оказалось, что от Бисертской прямого пути на Ут нету. Пришлось делать большой объезд через Ачит, что заняло лишние сутки, и лишь вечером третьего дня он подъезжал к медному заводу.

Когда-то Андрей Дробинин вел его по этим холмам; здесь смотрели они заповедную чудскую копь. А через несколько лет здесь же Егор лежал больной в амбарушке у Мосолова и чуть не сгорел в пожаре.

Хозяйский дом на холме выстроен заново. Он не так велик, как были мосоловские хоромы, зато каменный.

А где же изба плавильного мастера? Помнилась одна примета: большой валун у избы перед самыми окнами.

Егор шагом ехал по улочке рабочего поселка. Во дворах за крепкими воротами слышны голоса. От пруда прошла женщина с ведрами на коромысле и скрылась за углом. Больше никого не видно на улице.

Вот он, валун. Да, изба та самая. Можно узнать кованое железное кольцо в калитке. И узор, вырубленный на вереях ворот. А изба, похоже, не жилая: ставни закрыты и поперек калитки прибита доска. Не слезая с седла, Егор погремел кольцом. Ему не ответили ни человеческие шаги, ни собачий лай. Чувствуя, что напрасно, постучал всё-таки в ставень. Пуст дом.

Проехал к соседней избе. Заглянул в окна, постучал, — ответа не было. Что такое, — мор здесь прошел, что ли? Хотел ехать дальше, но услышал младенческий плач в глубине избы. Раз есть ребенок, — значит, и кто-нибудь из взрослых с ним остался. Забарабанил в окно настойчивее. Какая-нибудь глухая бабка, наверно, спать завалилась с захода солнца.

В окне показалось маленькое лицо — девочка лет двенадцати.

— Крепко спишь, нянька! Открой калитку, поговорить надо! — прокричал Егор.

Девочка не сразу исполнила его приказание. Она не отрывалась от мутного стекла и шевелила губами, говоря что-то неслышное. Егор движением руки подкрепил: открой! Наконец лицо исчезло.

Егор спешился и подошел к калитке. Слышно было, как девочка, кряхтя, отодвигала тяжелые засовы. Дверь открылась. Прикрываясь, как щитом, свертком с плачущим ребенком, девочка испуганно глядела на приезжего.

— Рядом в избе девочка жила, вот такая же, как ты, Ниткой звать, Антонидой… Где она теперь?

— Не знаю, — прошептала девочка.

— Не живет?

— Нет.

— Может, она в другой избе? Или совсем ее не знаешь?

— Не знаю.

— А мастер плавильный тоже переехал?

— Мастера тоже нету.

— И давно нету?

— Не знаю.

— Ничего, выходит, ты, нянька, не знаешь?.. Ну, ладно, пусти меня переночевать. Завтра еще попытаюсь ее найти.

— Нельзя, — шопотом возразила девочка.

— Что нельзя? Переночевать? А куда ж я пойду? Солнце село. Деваться мне некуда.

— Боязно.

— Это ничего, что боязно. Не обижу.

— Я не хозяйка.

— Это видно. Придет хозяйка — сговоримся. А мне тоже боязно, что в других избах не достучаться.

И Егор завел коня во двор.

Ни свечи, ни лучины в избе не нашлось. Присев к окну, Егор вынул свои подорожники.

— Как тебя величать, нянька?

— Катькой.

Девочка продолжала говорить шопотом. Она усердно качала зыбку, привязанную к гибкому шесту.

— Садись со мной ужинать, Катя… Неужто не хочешь? Ну, на тебе пряник. Да воды мне принеси. Вода-то у вас найдется?

Поколебавшись, девочка взяла пряник. Есть его не стала, — так и держала в руке. Воды принесла в деревянном ковше.

— Из пруда вода? Серой пахнет. Вы тут все серой пропитались от заводского дыма. Надо бы колодец вырыть, вода должна быть неглубоко.

Пряник Катьку не подкупил, разговорчивее она не стала.

Егор улегся на лавке. Катька, укачав младенца, направилась к двери.

— Ты куда, нянька?

— В сенях спать буду.

— Пошто не здесь?

— Боюсь.

— Экая ты робкая!

«Демидовские крепостные люди, — размышлял Егор засыпая. — В вечном страхе живут, пожалуй, совсем голоса лишатся… Куда это Нитку загнали?..»

Перед рассветом Егор проснулся, подумал. «Надо к коню выйти, поить пора», — и тут же почувствовал боль в руках, в ногах, в шее. Его схватили, вязали веревкой… Не один человек, — понял Егор сопротивляясь всеми мышцами. Только раз удалось ему вырвать правую руку и нанести полновесный удар по чьей-то голове. Его одолели.

* * *

Бурлаки тянули по Каме против течения большую красивую лодку с мачтой и с двумя каютами.

Акинфий Демидов ехал на той лодке. Он спешил на Урал, полный алчности и злобы, с твердым намерением повернуть ход событий по-своему. Дорожное безделье угнетало его. Акинфий злился на ветер, переставший надувать парус, лодки, посылал приказчика пугнуть бурлаков, которые, казалось ему, слишком медленно идут, слишком долго отдыхают. Ни разу не пришло ему в голову посулить измученным людям награду — поощрять работников не в его обычае, они должны трудиться лишь из страха.

Иногда Акинфий принимался поучать сына Никиту, как вести большое заводское хозяйство. «Страх», «палка», «штраф» — подобные слова слетали с его губ чаще других.

— Приказчиков и приставников неослабно штрафовать надобно, чтоб они работных людей жесточе в работы принуждали, — говорил Акинфий, сердито двигая усами. — Следи, чтоб никто без дела и часу не оставался: от безделья вольные мысли заводятся. Народ — сено. Если воз правильно навить, прижал одним бастрыгом[96] — и вези.

Раньше Акинфий в беседе высказывал мысли государственные, любил похвалиться заслугами перед Россией. Это он, Демидов, построил лучшие в мире железные и медные заводы, он наладил сплав караванов по бешеной Чусовой, он провел дороги между заводами, он открыл серебро, медь и свинец на Алтае и он же в тамошних безлюдных местах учредил производство металлов, оживил пустыню…

Теперь в речах Акинфия больше слышались старческая жадность, подозрительность, неразумный страх разорения. Никите делалось ясно, что разум Акинфия меркнет. Недавний удар не прошел бесследно. Демидов преувеличивал опасность от мелких причин. Не мог спокойно говорить о Гамаюне, простом солдатском сыне, которому случайно стала известна тайна его золота. Неожиданно проявилось суеверие старого заводчика, ранее незаметное: он вспомнил предсказание юродивого при дворе царицы Прасковьи[97] — Архипыча: когда золото на Руси откроется, тогда Демидова закопают. В Елабуге встречный караванный надзиратель сообщил новость: знаменитая наблюдательная башня в Невьянске, простоявшая прямо двадцать лет, накренилась, грозит падением. Акинфий и это счел мрачным предзнаменованием.

Окружающие шептались о болезни Акинфия, но не ожидали, что она так грозна и что развязка так близка.

Лодка шла между устьями рек Ик и Иж. Высокие обрывистые берега тут были сложены из слоев ярко-красной глины. Поверху курчавилась зелень лип, дубов, и черными остриями, как тушью нарисованные, вздымались пихты. Озаренные солнцем расписные берега отражались в камской воде. Над водой летали белые чайки.

С обрыва глядел на богатую лодку башкир-пастух. Задумчиво оперся он на высокий посох и гадал: какой счастливец едет по Каме с такими удобствами? У ног пастуха шариками перекатывались пестрые овцы. А на лодке было замешательство — с Акинфием Демидовым приключился второй удар. Он лежал недвижный, и никакие снадобья ему не могли помочь.

Лодку причалили к берегу. В логу под липами раскинули палатку. В ней Акинфий и скончался на шестьдесят восьмом году от рождения.

Бурлаков тут бросили. Лодка с телом хозяина вышла на стрежень. Подняли парус, и, увлекаемая ветром и течением, лодка помчалась обратно в Тулу.

* * *

Егор лежал в темноте на полу, крепко связанный. Он не сомневался, что нападение на него совершили демидовские слуги, и не мог понять: если не убили сразу, то почему не утащили в свой застенок, оставили валяться тут же в избе? Придут еще?.. Егор попробовал высвободиться из пут… — нет, узлы стянуты добросовестно, не уйдешь. И крикнуть нельзя: на губах повязка.

Щели в закрывавших окна ставнях светлели. Наступало утро. Почему нет звона на работу?.. Ах, да, — звона не будет: сегодня воскресенье.

Надежда была на то, что люди, заводские жители, найдут его раньше, чем вернутся ночные насильники. Егор объявит свое имя, должность, — будут свидетели, слух дойдет до горного начальства. На прямой разбой демидовские прислужники не решатся. Они стараются расправиться с опасными для них людьми в тайности, в укромном местечке — и концы в воду.

Пастуший рожок проиграл невдалеке. Мимо избы простучали дробно копытцами овцы, вздыхая прошли коровы. Рожок слышался всё дальше, затих, настала тишина. Егор изнывал, переходя от надежды к отчаянию, готовясь к самой злой участи.

Заскрипела дверь в сенях. Идут… Ну, будь что будет! Открылась дверь в избу, на пороге показалась Катька.

В руках у девочки спеленутый младенец. Она оправила зыбку, осторожно положила в нее младенца и подбежала к Егору. Встала на коленки и первым делом освободила от повязки рот.

— Руки, руки! — нетерпеливо подсказывал Егор.

Ни пальцами, ни зубами Катька не могла одолеть узлов.

— Ножом!

Катька притащила длинный хлебный нож, долго перепиливала веревки.

Подняться с пола Егор не мог. Сначала совсем не чувствовал рук и ног, потом их закололо тысячами иголок.

— Конь мой на дворе? — простонал он.

— Нету, — ответила Катька и побежала открывать ставни.

Исчезла сумка с бумагами. В сумке и парик был, и бритва. И платок подарочный. Форменная шляпа треуголка здесь, но истоптана сапогами.

— Это разбойники приходили? — спросил он Катьку.

— Не знаю, дяденька! Как есть ничего не знаю, — отнекалась та. И тут же наклонилась к самому лицу Егора и зашептала: — За конем иди по дороге на Сылвинский Ут, там он, в лесу, тебе отдадут.

Новая загадка. Егор с трудом поднялся, сел на лавку.

— Чего ж ты плетешь, что ничего не знаешь? — напустился он на Катьку. — Иди в этот лес и приведи коня сюда.

Катька стояла смущенная, дергала кончики платка. Она даже не возражала, но всем своим видом показывала, что поручение невыполнимо.

— Кто отдаст? Кто там? — допытывался Егор. Катька не отвечала.

— Ты сама узнала или тебе, быть может, велено так сказать?

Не добившись ответа, принялся растирать ноги, учиться ходить: Ловушка?.. Но зачем его заманивать в лес, когда он был в их руках, связанный, бессильный?.. Выкуп за коня?.. Все деньги, какие были, — в сумке, у них же… Пойти в здешнюю контору — это значит лезть на рожон. Без бумаги, на демидовской земле… радехоньки будут поиздеваться! Возвращаться домой без коня и трудно, и позорно. Мысли появлялись и проваливались одна за другой, все одинаково бесплодные.

— Катя! Будь добренькая, скажи ладом: кто там?

Девочка, сложив — для убедительности — ладони, прошептала:

— Не бойся! Иди. Тебе лучше будет.

— Я боюсь?!

Егор стал яростно отчищать свою треуголку от грязи и пыли.

— Где, говоришь, дорога на Сылвинский Ут?

Шел, однако, не дорогой, а лесом возле дороги: чтобы не нарваться на засаду. Выломал себе хорошую дубинку, пальца в три толщиной, и опирался на нее на ходу. Лес был еловый, но не мокрый, а горный, со светлыми травянистыми полянками, похожий на парк.

Издалека донеслось заливистое радостное ржанье. «Почуял меня Чалко — ишь, веселится!» Сделал еще обход и осторожно, от дерева к дереву, подошел к зеленой поляне, на которой был его конь. Людей не видно. Хотел уже взять рвавшегося к нему с привязи Чалка, но тут разглядел человека.

Это была незнакомая высокая девушка. Она стояла у края поляны, открытой к дороге, и смотрела в сторону Медного завода: ждала появления Егора. Ничего страшного. Девушка была очень молода и очень красива — Егор это невольно отметил. И сразу всем сердцем поверил: дело чистое, никакой ловушки нет. Кинул дубинку в траву.

— Здесь я, эй! — подал голос Егор.

Девушка быстро повернулась и направилась к нему. Они сошлись около Чалка. Егор не сразу нашел слова. Она выжидала и смотрела — не то удивленно, не то укоризненно.

— Напоен конь-то? — буркнул Егор.

— Напоен.

Коротким словом ответила, а Егору показалось, что это пропел хор: такой голос богатый, звучный, многострунный и мягкий-мягкий.

— Спасибо, — поторопился Егор. — Что коня мне сберегла, спасибо… Не пойму, что за люди налетели на меня ночью…

— Прости их, дураков: то мои заступники. — И, зардевшись, добавила: — Непрошенные!

Егор потерял всякое соображение. Видел, что должен догадаться о чем-то простом и важном, после чего всё станет на свое место, — и не мог догадаться. Спрашивать не хотелось: ответит с насмешкой, стыдно будет. Выгадывая время, повернулся к коню, огладил, похлопал по шее. Увидел сумку на седле, расстегнул пряжку, достал сверток.

— Прими, девушка, в благодарность, — сказал неожиданно для себя. — Платок тут. Правду сказать, другой его вез… Да уж так случилось.

Девушка откинулась назад и руки за спину отвела. Глаза ее выразили недоумение, даже обиду. Потом вдруг они залучились веселым смехом, засияли радостью и торжеством.

— Нет уж, — решительно сказала она. — Так у нас не водится. Кому назначено, тому и неси. Зачем обижать девушку?

Егор покраснел.

— Не подумай чего! Девчоночке это одной, маленькой… За услугу.

— Вот как!.. Что ж не передал?

— Не застал, уехала она.

— Может, плохо искал? Кто такая?

— С Медного завода. Может, ты знала в поселке, над прудом, в доме плавильного мастера Нитку-сиротку?

Девушка помедлила с ответом. Проговорила тихо:

— Егор Кириллович! Неужто не узнаёшь?

— Нет, — в великом удивлении сказал Егор. — Не приходилось встречаться… Если б видел, — вырвалось у него горячее слово, — не забыл бы!

— Да Антонида я!

— Нит… Не может быть!

Поверить пришлось; однако освоиться с таким чудесным превращением Егору трудно. Что рослая стала, что за спиной коса в руку толщиной — оно понятно: пять лет ведь прошло. Но откуда взялся этот голос, как музыка, эти повадки? — совсем новый человек!

Коня расседлал и пустил пастись на поляне, а сами они уселись беседовать под елью.

— В такой ты час попал, — объясняла Антонида. — Ждали приказного с решением поверстать меня в демидовские крепостные или взять в работы на государев завод. Я хотела бежать на Чусовую, там у меня сестра. Не одна я — еще трое парней наладились бежать со дня на день. Тут прибегает Катька с тревогой: «Тебя, дескать, разыскивает казенный человек! В нашей избе пристал!» Парни, как узнали про то, говорят: «Небось, выручим! Но ты готовься сей же ночью бежать с завода». Я и не знала, что они затеяли… Бежали мы. В пути показывают бумагу — в ней, будто, сказано про меня, что со мной сделать хотели. Они неграмотные; я стала читать…

— А ты, значит, грамотная?

— По: церковному могу, а по-гражданскому — плохо. Ну всё-таки разобрала: твое, вижу, имя и звание, на поиск руд, там, и прочее. Что, кричу, вы наделали, окаянные! Не тот человек! Не со злом меня искал. Это ж Гамаюн!

— Кто Гамаюн?

— Да ты, Егор Кириллыч! Ты и не знал, что тебя Мосолов, прежний хозяин, так звал? Еще когда ты хворый здесь отлеживался, а потом скрылся неведомо куда; Мосолов шибко злобствовал: «Куда Гамаюна скрыли?» Ты ничего не замечал, а мы, ребятишки заводские, только о тебе и толковали, А потом какие сказки тут про Гамаюна складывали!..

— Выходит, ты вернулась и послала Катьку меня из веревок освобождать?

— Ну да! Надо же было тебе коня и сумочку вернуть.

— А парни? Заступники-то твои?

— Ждут, поди, на Молебке.

— Всё-таки на Чусовую думаешь уходить?

— Куда же мне деваться? Можно, конечно, вернуться на завод. Я гонщицей работаю, медную руду на обжиг вожу. Так ведь не сегодня завтра запишут крепостной, — хуже будет, заедят вовсе.

— А до сих пор в каком ты состоянии числилась?

— Ни в каком: «из пришлых». В 42-м году всенародная перепись была. Ой, сколько тогда вольного люда обратили в крепостные! Велено было всем, кто еще в подушный оклад не положен, выбрать себе хозяина, самому в рабство записаться. Кто не сыщет себе хозяина, согласного платить за него в казну подати, того обращали в заводскую работу на государевы заводы или еще в Оренбург угоняли. А я малолетком была, укрылась от переписи — так и сошло. Теперь я в возрасте, контора меня занесла в списки, за Демидова хотят взять, но покамест вольная.

— Значит, ты ничья?

— Ничья.

— Совсем ничья? — переспросил Егор, вложив в слово новый смысл. Антонида поняла, вспыхнула заревом, ответила твердо:

— Совсем! Сама своя. — И переменила разговор: — Как порох делают? Ты знаешь, Егор Кириллыч?

— Порох? — удивился Егор. — К чему тебе знать про порох?

— Сестрин муж просил разузнать. У них не выходит чего-то.

— Для дела пороха нужны сера, селитра и тополевый уголь.

— А где их взять?

— Селитру вываривают, из земли, которая скопилась на дне пещер. В таких пещерах, где перетлело много старых костей… Да я запишу на бумажке — что и как, и в каких пропорциях смешивать… Не знал я, что у тебя сестра есть, — думал, ты круглая сирота.

— Да мы в Ревду к сестре и шли, всей семьей, когда с тобой повстречались. Она за кричным мастером там была, звала нас. А после бунта им бежать пришлось. Скрываются давно в лесах между Молебкой и Чусовой.

— И ты в леса вздумала?! Разве можно такое?

— Что за беда? Живут же люди… Да что мы всё обо мне да обо мне. Про себя расскажи, Егор Кириллыч. Как Маремьяна Ивановна, здорова ли?

— Мать на здоровье не жалуется. Я в должности состою, по горной части.

— Искателем? Слух был, у вас там даже золото нашли. Не ты ли?

У Егора сладко замлело сердце: вот слушательница для истории его похождений — она и поймет всё, и посочувствует, и погордится им, и тайну сбережет. Самое главное — она поверит каждому его слову.

Но не таков был Егор, чтоб рядиться в петушиные перья. Рассмеялся и сказал:

— «Бабушкины сказки!»

— Как? — Антонида подняла тонкие брови. — Всё неправда? Не нашли золота?

— Потом расскажу. А «бабушкины сказки» — это резолюция на одной бумаге: на запросе из генерал-берг-директориума. Бумагу ту я в старых делах нашел. Спрашивали наше правление, правда ли, что в горах Пояса есть песошное золото и камень, яко свет, при котором ночью писать можно. На той бумаге неизвестно чьей рукой положена резолюция: «Бабушкины сказки».

— И вовсе не сказки, — горячо возразила Антонида. — Про золото не знаю, а что камень, яко свет, есть, — это я от верного человека слышала.

— Вот бы мне такой найти! — засмеялся Егор. — То-то удивил бы наших горных офицеров.

— Верно? Хочешь? — Антонида вскочила на ноги. — Я схожу к дедушке Митрию и узнаю, где такие камни водятся.

— Кто такой дедушка Митрий?

— Горщик один старенький. Живет на пожогах. Он уж ходить не может и не видит почти что. А про камни говорит — заслушаться можно! Все-то он камешки знает.

— Так вместе пойдем: я его верней расспрошу.

— Нет. Тебе он ничего не скажет. Обиженный такой старичок. К людям недобрый, только ко мне добрый. Жди меня здесь, Егор Кириллыч!

Антонида исчезла так быстро, что Егор ничего не успел ей возразить.

* * *

Клочья мыльной пены, упав с бритвы, ходили по зеркальной воде, пока не попадали в струю, — тогда ручей подхватывал их и уносил.

Егор брился тщательно — первый раз после выезда из Мельковки. При этом он с огорчением рассматривал свое отражение, то в воде ручья, то в маленьком и тусклом ручном зеркальце. Больше всего огорчал его разноцветный синяк на правой скуле. Украшение! Дней пять носить его придется, — и на самом видном месте. Да и вообще лик не такой, чтобы кому-нибудь поглянулся. Толстые добродушные губы. Нос самый обыкновенный, кожа на нем лупится от ветра. Глаза довольно узенькие. Вот еще подбородок порезал в двух местах — совсем не баско. Эх!..

Полотенце повесил на куст, бритву и мыло убрал в сумку. Шляпу надо еще почистить, — как она измята! Вспомнилось ночное нападение. Втроем на одного, на сонного-то. Подумаешь, — заступники! Вот сейчас выходи хотя бы и трое. Еще посмотрим, кто кого!

Отдохнувший, сытый Чалко стоял в тени, отмахивал хвостом мух. Изредка ласковым ржаньем звал: «Эй, хозяин! Поехали дальше, что ли!» — «Нет, Чалко, дальше нам незачем. Приехали».

Весь день прождал Егор возвращения Антониды и стал тревожиться. Высчитывал: до Медного завода ходьбы не больше часа, пожоги на той стороне, за Утом, — еще двадцать минут. Сколько проговорит с горщиком: полчаса? ну, час? Обратный путь — час двадцать. Давно пора быть… Что-то случилось. Нельзя ей было показываться на люди. Приказчик, поди, уж разнюхал о побеге трех парней. А то еще есть у приказчиков привычка: перед объявлением о рекрутстве или о закрепощении хватать человека и выдерживать в колодках, чтоб не сбежал…

А что если иное: Антонида у горщика ничего не узнала и, сюда не заходя, отправилась на Молебку — там ее ведь тоже ждут! Что ей Егор? Платок, подарок, даже не приняла. Видать, пренебрегает Егором… И никогда Егор ее больше не увидит, не услышит ее голоса.

От этой мысли стало холодно и тоскливо. Выбежал на дорогу. Прорубленная в высоком лесу дорога была темна и пустынна. Солнце опускалось и освещало только верхушки елей… Раз не пришла до сих нор, — теперь уж ждать нечего. Сесть на коня и ехать во дороге на Медный завод? Не встретится по дороге — ну, что ж! К ночи можно добраться до Ачита. А завтра знакомой дорогой — всё на восток.

Вместо того Егор уселся на лежавшее в траве седло: локти — на колени, лицо — в ладони, — и так просидел до темноты.

— Егор Кириллыч! — послышалось с дороги.

Родной желанный голос! Пришла! Всё-таки пришла! Большое горячее счастье переполнило Егора, затопило лес, заплескалось морем без берегов.

— Что случилось? — спрашивал Егор, подбегая к девушке. — Я уж хотел завтра Медный завод в осаду брать, тебя вызволять.

— Проспала, — виновато, по-детски призналась Антонида. — Ведь я вчера как пришла с работы, так и не садилась. Ночь пробегала и дня половину на ногах. Шла сюда, меня сморило. Хотела немножко, и… и вот…

— Ну и славно! — облегченно вздохнул Егор, сразу забывая свои сомненья и тревогу. — Идем к ручью, я местечко для костра приметил и сушняку припас.

Красный вереск вспыхивал сразу, горел со стоном и быстро превращался в кучку золотого пепла. Ужин казался обоим необыкновенно вкусным: пироги с молотой черемухой и холодная вода. За едой вели беспорядочный разговор, недоговаривая и всё же легко понимая друг друга.



— Ну, где водится светящий камень?

— В Даурии… А вот где Даурия, — не знаю!

— Далеко в Сибири.

— Всё-таки нашей державы?

— Нашей. Да туда год езды. Пожалуй, нам в тех местах не бывать…

— Вот он, камень! Дедушка Митрий дал один.

— Покажи, покажи!

Камень — большой косоугольный кристалл — был полупрозрачен, бледно-зеленого цвета и похож на кусок трещиноватого стекла. Егор прикрыл его полой, отвернулся с ним от костра во тьму — никакого света.

— Не светит что-то.

— Погоди, Егор Кириллыч, еще засветит. Я знаю, как с ним водиться… А где мой платок? Обновить хочу.

— В сумке платок, сейчас выну.

Антонида накинула на голову пахнущий краской платок и смеялась, довольная.

— Так Маремьяны Ивановны подарок? Скажи ей спасибо! Очень, скажи, глянется.

— Нет, перепутал я. От матери тебе лента бай… бар… не помню, как называется… А платок — это я…

— Ну-у?.. Скажи, ты сам придумал меня за давнюю службу дарить или мать напомнила?

— Сам, — искренне сказал Егор. — Я тебя всегда помнил.

— Вправду?.. А кто там без тебя Пеструху доит?

— Ты что?! Когда я корову доил? В жизни ни разу не даивал!

Антонида заливалась-смеялась: больше тому, что Егор только обиделся, а не удивился, откуда она знает кличку сунгуровской коровы. Ученый, в служительском звании, а простодушен как! Ему и в голову не придет, что Антонида еще год назад могла побывать в Мельковке и даже вступить со старой Маремьяной в тайный заговор.

— Про золото дедушка Митрий так баял: ему еще не время открываться. Сейчас оно народу во зло будет.

— Открылось золото, Антонидушка.

— Правду, значит, люди говорили! Кто его открыл?

— Потом расскажу, сейчас неохота.

— Потом… Когда же? Утром ведь расстанемся. Ты домой, я к сестре.

— Как твою сестру звать?

— Марфой.

— Придется Марфе поскучать по тебе: не скоро увидитесь.

— Почто так?

— Уж я придумал, как тебе в леса не бежать и в крепостные не попасть.

— Неужто придумал. Егор Кириллыч?

— Верно, придумал.

— Скажи.

— А ты сделаешь, как я велю?

— Ну, не обещаюсь! Еще погляжу.

И чему Егор обрадовался? — ведь это отказ. Должно быть, в голосе Антониды он услыхал что-то еще, кроме слов.

Антонида поднялась.

— Про камень-то забыли. Хочешь посмотреть, как он светит?

— Еще бы!

— Надо тогда костер погасить.

Егор одним взмахом сбросил огонь в ручей. Стала черная ночь.

Антонида положила камень на то место, где только что пылал костер.

— Теперь, Егор Кириллыч, жди.

Егор таращил глаза — ничего не видно.

— Скоро?

— Уже!

Камень, невидимый сначала, стал постепенно наливаться изнутри слабым голубым светом.

— Видишь?

— Вижу. Чудо какое!

Камень сиял. Голубизна усиливалась и незаметно перешла в зеленый цвет. Будто прилетел большой светлячок. Зеленый цвет перебрал все свои оттенки и уступил место розовому — нежно-розовому, как лепестки шиповника. Цвет жил, струился из камня, сгущался — это уже не шиповник, это пламя закатного неба.

Не больше четверти часа чудесный, весь прозрачный кристалл висел в темноте и переливался чистейшими красками радуги. За эти минуты, однако, Егор и Антонида успели вспомнить всё прекрасное, что когда-либо видели их глаза. И что-то неизвестное еще, непонятное показал им камень — что еще будет впереди.

* * *

С золотом Егор больше дела никогда не имел, хотя долго еще работал рудоискателем и обучил многих русских людей горному искусству. Они с Антонидой поженились. Впоследствии их сыновья и внуки были горняками, механиками и лесничими на Урале и в Сибири.

На месте находки Ерофея Маркова через три года — в 1748 году — было открыто богатое рудное золото. Россыпное золото открыли только через несколько десятилетий — в 1814 году.

Заслуга открытия уральских золотых россыпей принадлежит Льву Брусницыну, горному мастеру, — такому же простому русскому человеку, как Егор Сунгуров, Андрей Дробинин и Ерофей Марков.


Загрузка...