Молодой рудоискатель Егор Сунгуров вернулся с поиска радостный:
— Теперь скоро хорошо заживем! Гляди-ко, мама, чего я принес… А Лизавета где? Иди сюда, Лиза!.. Ну, смотрите!
Егор вынул из сумки сверток, выбрал на столе место, куда доставали через открытую дверь солнечные лучи, и развернул тряпки:
— Смотрите! Горят ведь, а? Верно?
Пять камней, густо налитых живым цветом, лежали на тряпке, брызгались сине-красными искрами.
Лизавета сразу потянулась к камням и вдруг отдернула руку: обожжет!
Егор заливался смехом: так он и знал! Нарочно ее позвал. Лиза — большая, замужняя, а понятия в ней нету.
— Да они холодные! Возьми в руку, на. Вот этот, самый большой, — горит-то как! Краса!
— Тот, ровно бы, еще лучше, — сказала Маремьяна и показала издали пальцем, — повишневее цветом. А дорогие эти камни, Егорушка?
— Еще бы! — уверенно ответил Егор. — Такая-то красота! Самоцветное каменье, словом.
— И как они теперь — твои считаются? Или отдать в казну надо?
Егор вздохнул. Неделю назад нашел он эти камни в разрушенном выходе жилы на берегу Адуя. Искал-то медную руду — не повстречалась, а наткнулся на самоцветики. И до чего хороши — глаз не отвел бы! Каждый день, пока домой шел, вел с ними Егор полюбившуюся игру: прикрывал камни мхом ли, тряпкой какой, потом открывал их тихонько и как бы нечаянно замечал вдруг один за другим пять иссиня-красных огоньков…
— Сдать полагается. Это ведь только образцы. Я жилу нашел, ничего жилочка, видать, — подходящая. Да в твердом камне. Пошлет туда контора рабочих — и будут такие самоцветы из жилы выбирать. Ну, опять не могу сказать, — может, сначала понадобится породу порохом отстреливать.
Маремьяна тихонько усмехнулась — не словам сына, а тому, как он говорил: важно, по-взрослому. Видно, кому-то подражал.
— Доброе начало, сынок, — похвалила она. — Половина дела, говорят, когда доброе начало.
Отошла к печи и принялась за прерванное приходом сына дело — разводить коровье пойло.
Лизавета, осмелев, взяла один камень и уселась с ним на пороге. Стала играть: осторожно водила пальцем по гладким граням, прикладывала к щеке, пробовала даже говорить с ним.
— А что! — расходился всё больше Егор. — Я с этими камнями прямо к главному командиру пойду. Не находка, что ли, для первого разу? Мне теперь жалованье положат подходящее. Лошадь дадут, припас настоящий. Можно будет далеко забираться. А то какой я был поисковщик! По задворкам только искать. А тогда проберусь в нехоженые места, найду медную руду. Эх, медная руда! Сколько человек ее искали, — а заводы все на старых рудниках, как спервоначалу были. Инструкцию нам читали: медная — первейшее дело…
Увидел, что мать поднимает ведро, подскочил, взялся за дужку:
— В стойло нести или у крыльца поишь?.. Найду руду — квартиру мне дадут в офицерских дворах, в крепость переберемся. Посторонись-ка, Лиза, оболью!
Вставая, Лизавета выронила самоцвет.
— Не потеряй ты! Мама, возьми у нее камешек.
Лизавета цапнула камень и зажала в кулаке:
— Мой, не отдам!
— Лизка, не дури. — Егор встревожился. Поставил пойло у порога и схватил Лизавету за руку: — Что выдумала, — «твой»!
— Мой. Мне принес. У тебя еще есть. — И улыбалась просительно. А Лизавета редко чего просила.
— Отдай, Лиза, — сказал Егор. — Ну, дай. Все пять надо главному командиру отдать. Он велит Рефу, гранильному мастеру, их изладить. Потом пошлет в Санкт-Петербурх, царице. Может, сама царица эти самоцветики носить будет.
Лизавета как швырнет камень на стол — и в слезы:
— Царица? Опять царица! Всё царице!
Маремьяна стала ее унимать. А Егор камни свои прибрал и спросил шутя:
— Чего это она с царицей не поделила?
— Ой, хоть ты-то молчи, Егорушка. А то угодишь ни за што, ни про што в гамаюны.[23] Я тебе и сказывать не хотела, что у нас тут было. Чуть я со страху не померла.
И тут же рассказала. Случилось это дня за три до возвращения Егора. Маремьяна перекапывала огород у своей избенки. Из крепости разливался праздничный колокольный звон. Царский день был — шестой год благополучного царствования императрицы Анны Иоанновны. Ох-хо, благополучного… Маремьяна только и сказала Лизе: ладно ли, мол, делаем — в огороде работаем в царский день? Не вышло бы чего.
— Посмотри-ка, Лиза, как соседи, Берсениха да Шаньгины, работают ли?
Лизавета сходила, говорит, — работают. А потом и привязалась к слову: почему день царский?
Маремьяна ответила спроста:
— Всё, Лиза, царское. И заводы царицыны, и земли.
— И деревья?
— Ну, что деревья! И мы все царицыны, не то что деревья.
— И ты?
Лопату воткнула, оставила. Подошла к Маремьяне, потрогала ее рукой, поглядела на нее, не веря. И горько заплакала. Маремьяна вздохнула и сказала:
— Зря ты, Лиза! То и ладно, что мы царские, а не барские. За помещиком еще хуже быть.
Этого Лизавета не понимала, а пуще всего плакала оттого, что и деревья царицыны.
— Я бы эту царицу палкой! — выдавила сквозь слезы, размазывая грязь по щекам.
Маремьяна оглянулась по сторонам. Никого, слава богу! Хотела Лизавету поучить, чтоб не брякнула так при людях, да подумала: к чему — завтра же всё забудет. И тут же придумала, как утешить:
— А солнце-то! Вон как любо светит! Солнце, оно не царское.
— Мое?
— Твое-о, Лиза, твое.
Только всего и разговору было. Лизавета успокоилась, высушило солнце ее слезы. Взялись обе за лопаты. И вдруг — глядь: идут к их избенке двое. Драгунский капрал, видать по мундиру, а другой подканцелярист из полиции, — этого Маремьяна и в лицо знала. У подканцеляриста гусиное перо за ухом, в руках свиток бумаги и чернильница на веревочке.
Завернули они за избу, и слышно — дубасят кулаками в дверь.
— Не заперто, милые люди, не заперто, — шепчет Маремьяна, а громко сказать не может. Встать с камня хочет — ног нет, отнялись. Тогда тем же, как из-под обвала, шопотом Лизавете: — Беги ты, Лиза, к ним! Веди сюда, уж всё равно.
А Лизавета еще больше ее перепугалась. Без кровинки, белая, глаза остановились, стоит и руками от себя отводит. Будто сон страшный увидела.
Обернулось всё не так уж страшно. Никто Лизиных дерзких слов не слыхал, а драгун с полицейским пришли потому, что по всем избам ходили, — с переписью. Записали в бумагу, кто живет и какое оружие в доме есть.
— Какое же ты оружье назвала? — засмеялся Егор.
А так и сказала: мутовка одна — сметану мешать. Какое у старухи оружье? Ухват да клюка. Ей-богу, так и сказала. Шуткой дело обернулось, а коленки всё ж таки до самой до ноченьки тряслись.
— Ишь ты, Лизавета! Не одни мужики про царицу толкуют, — и наша Лиза про то же.
— Егор!
— Да что, мама? Наше дело сторона, конечно, а люди говорят, будто у нее иноземцы всем заправляют…
— Ох, бесшабашная головушка! Что он мелет?!
Но Егора сегодня ничем не пронять. Еще смеется: уж дальше нашей стороны и ссылать некуда!
— Ничего, мамонька! Всё ладно будет. Как покажу завтра Василию Никитичу эти самоцветики — ого!.. А до царицы какое нам дело? К ней отсюдова и на ковре-самолете, поди, не долететь.
Утром на другой день — Егор поднялся рано, стал собираться в Главное заводов правление. Намерения своего явиться с камнями к самому главному командиру не оставил, потому одевался с особым тщанием.
Надел новый кафтан, навертел на шею синий платок. Чем не штейгер? Вот сапог новых нет, в каких на поиск в горы ходил, в тех же и в крепость на народ надо показаться. Зато вымыла их Маремьяна и смазала не дегтем, а салом. Потрогал волосы, — отросли как! На воротник сзади легли — придется в цирюльню зайти.
— Мама, мне денег надо. Подстричься.
— Сколько, Егорушка?
— Две копейки.
— Нету двух-то, — виновато сказала Маремьяна, — одна копейка только.
И полезла в заветный сундучок. Деньги бывали, когда доилась корова. Что ни крынка, то копейка. А теперь корова еще не доится. Самое голодное время. Егор жалованья настоящего не получал: считается на испытании. От конторы ему давали только провиант.
— А ты сама меня не обкорнаешь?
— Ну, что ты! Только напорчу.
— А что за мудрость! Горшок на голову, и по краю — чик-чик. Давай.
— Нет, нет. Коли бы ты в лес шел… А то всё испорчу и буду виноватая, что начальству не понравится.
Егор задумался:
— Разве вот что… В ссыльной слободе цирюльник по копейке берет. Дай-ка я к нему схожу.
— А не опоздаешь? Далеко. Ведь это в крепость надо, оттуда в слободу и опять в крепость.
— Я так сделаю: у Шаньгина лодку возьму — и прямо через пруд. Потом водой же в город. Еще скорей выйдет.
— И то, сынок. Ладно ты надумал.
Егор стиснул в руке прохладные самоцветы, словно прощаясь, и сунул в карман. А карман новый, ничего в нем не ношено, — камни лезут туго. Пальнем пропихнул четыре вниз, — а пятый — не утерпел — вытащил обратно: поглядеть на него еще раз. И оказался тот изо всех наилучший.
Лизавета что делает?
— Рассаду поливает.
Егор взялся за шапку:
— Когда награду получу, я ей бусы из корольков куплю. А тебе… тебе, чего только сама захочешь.
Пруд пахнет рыбьей свежестью. Большой пруд Екатеринбургский — с четверть версты будет ширины, а в длину и вся верста.
Егору пришлось его проехать и поперек и вдоль. Гребет, торопится: задержал цирюльник.
Вот и стена крепости. Лодка влетела в городскую часть пруда. Прямо видна плотина с сизыми ивами. Слева — однообразные казармы и мазанная глиной Екатерининская церковь. Справа, в садах, — дома горного начальства. Там словно белый дым — цветет черемуха. Запах ее плывет по сонной воде пруда.
Егор направил лодку в правый угол плотины. Отсюда ближе всего к правлению: плотина как раз посредине крепости.
Лодку привязал к столбу и поднялся на усыпанный разноцветными шлаками берег. На плотине сладкий дух черемухи смешался и исчез в серном смраде, что день и ночь изрыгают плавильные печи медной фабрики внизу за плотиной. Водяные колеса там вращают тяжелые валы, двигают мехи из бычьих шкур и дают дыхание печам.
Работал как-то на этой фабрике и Егор — подкладчиком у плющильного стана. Недолго работал, это еще когда в арифметической школе учился. Работать надо было по ночам, — это трудно. Глаза слипаются, ноги гнутся, вот-вот вместо куска меди свои пальцы под зуб стана сунешь. Стан чеканил монеты: четвероугольные полтины по фунту с четвертью каждая и круглые пятаки. Пятаков на фунт шло восемь штук.
Перед каменными сенями Главного правления потоптался немного. Почему это всегда бывает тошно входить в казенное заведение? Только о том подумаешь — ну прямо жить не хочется. И то еще страшновато, что к «самому» надо итти. Неизвестно, понравится ли его находка. А ну как скажет: баловство!? Срам молодому рудоискателю: первую весну на поиск ходит — чего принес! Но потрогал самоцветы через сукно кармана, повел ровно остриженным затылком по воротнику и, осмелившись, шагнул в сени.
В ожидальне уже стояли и молча томились просители: старик с раскольничьей седоватой чолкой до самых бровей, с бородой веником; мастеровой, весь в повязках; в углу на корточках сидел башкирец в облезлом лисьем малахае на голове. Этот сидел, закрыв глаза и задрав кверху жидкую, в дюжину волосков, бородку, — так он может и неделю просидеть, не шелохнувшись.
— Не идет генерал? — шопотом спросил мастеровой Егора.
— А Воробей разве здесь? — вопросом же ответил Егор.
— Какой Воробей?
— Секретарь. Зорин.
— Нет. Еще дверь на ключе. Никого нету.
— Ну, так генерал еще не скоро. — Егор заговорил громче. — Порядок такой, что сначала секретарь придет. Спросит, — кто с чем. Кого допустит, кого и нет. Потом генерал явится. И опять ждать надо будет, пока секретарь ему все свои дела доложит. Тогда уж нас.
Егор выбрал место в углу, около башкирца. Спросил соседа, с какой он просьбой. Башкирец раскрыл глаза, скосил зрачки, не поворачивая головы, на Егора и опять захлопнул веки. Ни слова не ответил.
Егора, это задело: по-русски, что ли, не умеет? Так хоть по-своему бы что-нибудь сказал, хоть поздоровался бы. Егор ему же хотел помочь советом… Тут к Егору придвинулся мастеровой в повязках и стал рассказывать о себе. Углежог он. Провалился в горячую угольную кучу и обгорел. В работу больше не годен. Вон руки-то… Добивается, чтобы отпустили домой, в Русь. У него дома родня есть, там скорее прокормится. От Конторы горных дел второй месяц не может толку добиться, второй месяц решенья нет. Допустят ли его к генералу? — спрашивал он Егора.
Егору страшно было смотреть на обрубок руки; в груди холодело от гнева на приказную несправедливость.
— Я тебя научу, — бормотал он, — нельзя крапивному семени спускать. Ты про их проделки доложи главному командиру.
— Секретарь идет! — В ожидальню вбежал какой-то проситель.
Егор зашептал торопливо:
— Ежели он тебя пропускать не захочет, ты долго не перечь. А не уходи — и всё. Главный командир здесь же проходить будет, его дождись и подай челобитную самому. Твое дело правое. Может, и рассердится, а всё по-твоему решит.
Дежурный канцелярист отомкнул и распахнул дверь перед секретарем Зориным.
Малорослый, надуто-важный секретарь недолго пробыл в кабинете. Вышел, из руки первого просителя, углежога, брезгливо взял челобитную. Узнав, что дело еще не решено в конторе, сунул бумагу обратно.
— По прямому начальству, — отрезал, он.
— Ваше благородие, жить-то как! — взвыл углежог.
— В кон-тору! Сказано! — И шагнул к следующему.
— Они никогда не решат, ваше благородие, — заторопился углежог. — Они списки потеряли и хотят меня ссыльным записать…
— Да, будет тебе главный командир списки разбирать! Иди-ко живо, — раздраженно сказал Зорин, — ну!
Несмотря на ободряющие знаки Егора, мастеровой понуро вышел из ожидальни.
— Из раскольников? — обратился Зорин к следующему.
Старик недовольно сдвинул брови:
— Мы старой веры.
— О чем просьба?
— А никакой просьбы не представляем. Поговорить с енералом допусти.
Зорин помолчал.
— Ежели есть нужда, то благонадежно мне сказывай.
— Нет уж, господин начальник, допусти к самому.
Ничего не ответив, Зорин пошел дальше.
Дальше стоял рудоискатель Сунгуров. Этот оказался упрямым, надолго задержал.
— Мне Василием Никитичем приказано, если что дельное найду, ему в собственные руки представить. — Для убедительности он вытягивал шею и давил себя ладонью в грудь.
Зорин оставался неумолим. Он хорошо знал эту привычку его превосходительства всякого звать «прямо к себе».
— Ну и что ж что приказано. Пусть в Конторе горных дел скажут, — дельное у тебя или не дельнее.
С минуты на минуту мог прибыть главный командир, а еще оставался неспрошенным башкирец, который так и продолжал сидеть на корточках в углу. Зорин стал сердиться.
Парень вдруг запустил руку в карман и вынул камень. Это был крупный лиловый самоцвет. Через узкое окно немного свету проникало в ожидальню, — и весь этот свет сразу собрался в камень, раскалил его, как уголь. Парень молча глядел на Зорина и чуть шевелил рукой, чтобы прыгали цветные искры.
Зорин не знал толку в драгоценных камнях, но по величине и по густоте краски видел: редкостный камень.
— Где нашел?
— За Мостовой, по Адую-реке, у самой демидовской грани. Я было и дальше пошел, по демидовскому лесу, да ихние караульщики как выскочат… пугнули меня здорово.
Рудоискатель совсем успокоился, даже заулыбался — теперь-то допустит. Зорин между тем злился. Камень подлинно был хорош, а парень недогадлив. Интересу не предвиделось.
— Чего ж ты лез на демидовскую землю?.. — И срыву перенес злость на башкирца. — А ты чего расселся? Встань! Ты где, в орде своей, что ли?
Башкирец снизу посмотрел на надменную секретарскую губу и вдруг рассмеялся.
— Э, твой булно болсой синовника, надо вставал. — Он легко встал, взмахнув просаленными полами бешмета, и оказался на голову выше секретаря. — Булно болсой, булно болсой, — повторял он, глядя на секретаря уже сверху вниз. — Сапку снимал?
И взялся рукой за малахай.
— Деж-журного канцел-ляриста! — визгнул в ярости Зорин.
Дверь открылась, и вошел не дежурный канцелярист, а выездной лакей главного командира. Лакей подошел к Зорину.
— Приказано вам доложить… — начал он, но секретарь перебил его:
— Ты что, Алексей, ко мне? А его превосходительство?
— Приказано…
— Иди сюда. — Зорин провел лакея в кабинет и плотно закрыл за собой дверь.
Когда секретарь снова показался в ожидальне, вид его был еще надменнее, чем раньше:
— Его превосходительство учинился болен и в присутствии не будет. У кого какая нужда, сказывайте мне, я иду к его превосходительству.
Это сказано было, собственно, для раскольника. Но первым тронулся к секретарю рудоискатель:
— Передайте, ино, Василию Никитичу мои камни. Нашел, скажите, рудоискатель Егор Сунгуров. Он, поди, помнит. Вот пять камней.
— Ну, ну, — сказал Зорин, с удовольствием упрятывая камни в карман. — На Мостовке найдены. Скажу, скажу.
— Не Мостовка, ваше благородие. Мостовка подальше будет, на демидовской земле. У Мостовой деревни нашел.
— Ага, Мостовая. Что ж, купец, — повернулся Зорин к раскольнику, — дело такое. Понаведайся через неделю. Бог даст, оздоровеет Василий Никитич. А то ко мне приходи — хоть завтра. Побеседуем.
Старик развел руками:
— Мы подождем лучше.
— Как хочешь, — сухо сказал Зорин и, косясь на башкирца в углу, вышел из ожидальни.
За ним пошел и рудоискатель, который успел похудеть и осунуться от пережитой неудачи.
Невидимые осины одни шелестят в безветрии. Тихо. Лесная черная ночь. До рассвета далеко, — еще нет росы на траве. В этот час только волк да охотник могут быть на ногах.
Рослый волк пробирался осинником к арамильской поскотине. Добыть телушку или барана было необходимо: волчица вечно голодна, кормит семерых волчат, от гнезда никуда не отлучается. Мелочью — мышами да зайчатами — ее не насытишь. А пока она не сыта, самому есть запрещают законы звериной семьи. Волк знает, что стадо в поскотине охраняется пастухами и собаками. Но там есть такие пахучие телушки!.. Стоит рискнуть шкурой.
Волк прополз вдоль изгороди до знакомого лаза и распластался в траве, просунув голову под жерди. Лес в поскотине точно такой же, как и везде, только пропитан запахами домашнего скота. Вдаль ничего не видно, — только по слуху мог разобраться волк в положении стада. И он прилежно и долго ловил ушами неясные, отрывочные звуки. Храп человека слышнее всего: он несется с большой поляны вместе с запахом остывающего костра. Можно разобрать вздохи объевшихся коров, переступь и похрупывание лошадей. Собак не слышно, но они тут — их запах, противнее которого на свете лишь запах пороха, заставил подняться шерсть на загривке волка. Нападать надо внезапно, иначе коровы успеют стать в круг, рогами вперед, телят упрячут в середину. Одному тогда никак не справиться, да и собаки могут порвать шкуру.
Волк слушал ночные звуки до тех пор, пока не представил себе ясно, как глазами увидел, лёжку стада. На минуту повернул уши назад — проверить, не случилось ли чего на его обратном пути: потом-то, с погоней за плечами, некогда будет разбирать. И пополз к ближнему коровьему стаду. Он перестал бояться, заставил себя забыть о собаках, — ничто не должно мешать прыжку. Зверь уже знал, сколько дыханий осталось ему до прыжка…
Далеко очень мирно пропел петух. Такой голос в ночи только успокаивает, крепче склеивает глаза. Но в стаде сразу после пения петуха началась беспричинная дикая тревога. Бывает такая тревога из-за пустяка: сорвалась у пса сонная морда с лап на землю, — и он брехнул от неожиданности или жеребенок навалился на колючий сук и больно лягнул соседа… Кто узнает потом?
Вдруг, будто и не спали, залились и понеслись куда-то собаки. Гремя боталами, вскакивали кони, потом заблеяли ягнята, посыпались людские ругательства. Кто-то ударил по золе костра, — и косо взлетели красные искры.
Волк снова приник к земле. Удирать надо. Виновником тревоги он не был, — она загорелась с другого края поскотины. Поэтому он и не испугался, даже приподнял голову: нельзя ли кого схватить перед бегством? Сноп искр не понравился ему: с огнем он имел дела раньше, при лесном пожаре и когда огонь из ружья убил его первую волчицу.
Повернувшись всем телом, волк ползком направился к лазу. Мычанье и крик сзади усиливались. У самой изгороди налетело на него блеющее стадо. Овцы мчались, как тысяченогий клубок, — крайние старались на бегу поднырнуть в середину, в безопасное место, средние, сдавленные, оглушенные, думали, что уже схвачены зверем, кричали и работали ногами как попало. Волку оставалось только щелкнуть пружинами челюстей. Сразу мягко обвисла овца в его пасти. Волк обезумел, выпустил добычу, догнал овечий клубок и резнул вторую. Еще прыжок вдогон, — третья…
И с двумя ему делать было нечего. Уши уловили: визг собак приближался сюда. Волк выволок овцу за изгородь, перехватил поглубже в зубы и, высоко держа перед собой, побежал в лес.
Часом раньше пастушьей тревоги из Арамили вышел охотник Кузя Шипигузов: он отправился искать волчье логово. Пару живых волчат заказано принести екатеринбургским судьей — собак наганивать. Гончие собаки, бывает, боятся брать взрослого волка, если им не стравить беспомощного прибылого волчонка.
Из Арамили Кузя вышел до света — без ружья, с одним топором. Надо было попасть в моховое болото, верстах в десяти: там прошлым летом держался выводок и, похоже, логово там же. Зверей никто не тревожил, менять место им незачем. По росе можно найти след зверя, возвращающегося с добычей. Матка еще, наверно, не отходит далеко от волчат.
Берегом реки, потом ельником и лесными полянами, в темноте Кузя шел, неслышно ступая мягкими броднями. Едва шелестели осины. Было похоже, что он один не спит во всем свете.
Вот с этой опушки Кузя осенью выл низким ревом матерого волка. И ему всегда отвечали из болота прибылые.
Надо сделать круг около болота, только рано, пожалуй, пришел: травы не видно. Подвывать бесполезно: с гнезда матка ни за что не ответит и волчатам не позволит дать голос. Прислонившись к толстой березе, охотник подремал стоя. Чудился ему далекий шум, мычанье и крики, — потом всё стихло. Росинка упала на лицо. Открыл глаза — влажный туман сваливался в низинки, падал к кустам. Небо посветлело. Пора в путь.
Закончил начатый круг, — следа не нашел. Стал делать второй, поменьше, по самому болоту. Промочил бродни, проваливаясь в няшу среди густой заросли морошки, и вдруг услышал стрекотанье сороки. Охотник затаился, послушал: ну-ка еще, милая ты птица! И уверенно пошел на голос. Больше не выбирал, куда поставить ногу, — можно и хрупнуть веткой: волки всё равно знают, что он идет.
Две сороки выметнулись из осинника, засновали над его головой, мелькая белыми перьями и вереща. Кузя дружелюбно посмотрел на них. Сорок волчье семейство держало в сторожах, кормило остатками своей пищи, а сторожа на этот раз и выдали логово хозяев.
Где-то выглянуло солнце и зажгло розовым пламенем верхушки берез впереди. Березы высокой кучкой торчали среди чахлого мелколесья. Там, должно быть, островок, приподнятый над моховым болотом. К березам и направился Кузя, сопровождаемый стрекотаньем сорок.
Обходя мочежинку, Кузя увидел волка. Зверь стоял носом к Кузе — гривастый, рослый зверь. Встретив взгляд охотника, волк исчез. Он не прыгнул вбок, не присел, не попятился — он как бы растаял вмиг, и ни одна травинка не шелохнулась на том месте, где волк только что стоял. Кузя даже ухмыльнулся — до чего чисто!
Через десяток шагов показалась волчица. Она тоже недолго оставалась на виду, но не исчезла так незаметно, как волк, а зарысила в сторону неторопливо, несколько раз поворачивалась боком к человеку: принимала на себя преследование.
Островок был невелик. Кузя уже чуял смрад волчьего логова и скоро отыскал нору под пнем в корнях старой березы. Перед норой валялись свежие овечьи кости, белели клочки шерсти. С опаской заглянул охотник в душную тьму норы. В мае волчата большие, — поди, уж пробовали свои клыки на мясе и костях отцовской добычи. Лезть с головой к ним было страшновато. Кузя снял зипун и, держа его наготове, пробовал манить волчат успокоительным ворчаньем на волчьем языке. Не идут, в норе не слышно ничего. Или голос Кузи слишком груб, или волчица успела утащить в зубах детенышей. Кузя перерубил два-три корня, мешавшие ему, и с топором в одной руке, с зипуном в другой — полез в нору.
Сороки потрещали озадаченно и улетели прочь. Из-под куста вышла волчица и злобно щерилась на торчащие из норы человечьи ноги. Волчица худа, соски ее обвисли и в кровь изрезаны травой. Она готова напасть на охотника: пружинит тело… и опять распускает его, — слишком велик страх перед человеком. Если бы волк вышел и стал рядом с ней, она решилась бы напасть. Но старый волк дорожит рыжей шкурой своей больше, чем волчатами, и трусливо прячется на болоте.
Ноги охотника задвигались, поползли вон из норы. Волчица отпрыгнула за куст и смотрела оттуда, как охотник вязал ремнем ее большеголового голохвостого детеныша.
Еще раз слазил Кузя в нору и добыл пару сразу — так подвернулись удобно. Одного из них связал, второго приподнял за загривок, подержал-подержал перед глазами — и вдруг выпустил. Волчонок шлепнулся на все четыре лапы и стрекнул в траву. Около него мигом оказалась мать, и оба скрылись.
Взвалив мешок с волчатами за плечи, Кузя двинулся в обратный путь. Вероломные сороки прилетели опять и провожали охотника болтовней и суетой.
Исправно пекло солнце, волчата здорово нагрели спину, а Кузя шагал себе по арамильской дороге, довольный. В один день закончил он и выслеживание и поимку волчат. Три дня бы — и то не жалко: авось, теперь судья надолго отвяжется.
Кончаются покосные места, близко бор, — а там и берег, и слободская поскотина. За спиной охотника послышался дробный стук копыт. Кузя сошел с дороги, взял наискось к деревьям.
Но всадники уже наскакали, грубо окликают с дороги. Кузя оглянулся. В пыли трое драгун осадили лошадей.
— Эй ты, с мешком! Сюда!
Эти воинские — всем хозяева, всеми командуют. Кузя встал вполоборота.
— Сюда иди, живей! — Один из драгун, великан, со шрамом через всё лицо, погрозил плетью. Пришлось подойти ближе.
— Арамиль далеко ли?
Кузя ответил.
— Громче говори! Чего хрипишь? Откуда идешь?
— Из лесу.
— Охотник?
— Ага.
— Ясашный,[24] что ли?
— Нет, русский.
— Что-то облик-то, не поймешь какой. Да и говоришь нечисто. Пошто так?
— Простыл.
Кузю по лицу, и верно, ни к какому народу не причислишь: лицо у него корявое, как терка, — оспа исковыряла. И вместо голоса — хрип. Давно это было: раненый лось закинул Кузю в ледяной ручей, сутки охотник пролежал без памяти в воде. Голова на камень попала, — не захлебнулся. С той поры голос и потерял. Волком взреветь ему легче, чем слово сказать.
— Что несешь? — Драгун плетью показал на мешок за спиной Кузи.
— Это? Показать можно. — В глазах охотника затеплился лукавый огонек.
Подошел вплотную, быстро скинул мешок и поднял его к самым конским мордам. Да еще тряхнул.
Как по команде все три коня вздыбились, скакнули — и понесли. Драгуны едва усидели, один даже повис сбоку и уж на скаку кой-как взобрался в седло. Дожидаться, пока они справятся с конями, Кузя, понятно, не стал, поскорее пробежал открытое место и скрылся в лесу.
Маремьяна подошла к сеновалу и крикнула Егору:
— Вставай, Кузя пришел!
Егор открыл глаза, сбросил тулуп. Прутики солнечного света торчали из досок — живые от копошенья мелких сверкающих пылинок… Кузя? Егор обрадовался: ему Кузя давно нужен.
— Иду, иду!
А Кузя уже сам поднимался по приставной лесенке.
— Здорово, Егорша, — ласково хрипел он.
— Чего заполевал, охотник?
— Волчат вчера добыл.
— Ну? Покажешь, Кузя? Где они?
— Снес уж.
— Кому?
— Судье.
Егор прикусил язык — о судье с Кузей говорить нельзя, не любит он. В прошлом году был над Кузей суд. Будто бы добыл он в капкан редкостную черную лису и сжег ее. Первым болтал об этом пьянчужка арамильский дровосек, за ним многие повторяли, — и не то, чтоб поверили, а так, смехом: какую-де несуразицу плетут на человека! Дошло до полиции. Кузю притянули. И хоть на суде оправдали, а с той поры Кузя таскает судье подношения: то козу дикую, то мешок куропаток, то тайменя — рыбу в полсажени длины.
— Хорь у вас живет, — сказал неожиданно Кузя и ткнул пальцем на цепочку следов по пыльной доске.
— Что ты! Хорь? Лесная зверюга здесь? — Егор, застегивая ворот, прошелся до угла, где следы кончались. — А я тут сплю и не знаю. Он сонного не укусит?
— Небось. Пошто кусать?
— Какой ты, Кузя, приметливый!
— Дай-ка, Егорша, сена. Я затем и лез.
— Труха одна, — не сено.
— Ничего, в бродни мне.
Охотник сел переобуваться. Длинная холстина мягко, без складок ложилась вокруг ноги.
— Кузя, — начал Егор вкрадчиво, — незадача у меня. В прошлый поиск нашел я самоцветные каменья. Гадал, что теперь меня в штат конторы возьмут, и с жалованьем. Да, видно, не угодил. Канули мои самоцветики без следа. Лучше было бы их в контору сдать. Сколько времени определенья нет, и на новый поиск не посылают.
— А тебе худо?
— Я не говорю: худо. Да что я теперь: ива борова, ни дерево, ни трава. Мне бы поскорей руду найти. Во бы как, в самый раз! В конторе сейчас ни одного рудознатца нет. Вот пока никого не прислали, и надо… Чтобы сам, значит.
Кузя натянул бродни, притопнул, покружил по тесному сеновалу. Осторожно нагнулся, чтобы не порвать новенькие тенета паука.
— Ты, Кузя, слушаешь?
— Ага.
— Мне бы медной найти хорошее место. Да куда пойдешь искать? Урал велик. Шагай хоть полгода, в ту ли сторону, в другую, а руда спрячется у тебя под ногами, под травой, так и пройдешь над ней. Верно, Кузя?
— Пошто не верно?
— А кто не ищет, тому она, бывает, сама дается в руки. Татары, вогуличи сколько раз приносили рудные куски. Наугад тащат: которое зря, а которое и дельно. Ты, Кузя, много ходишь, всё в лесу да в поле; тебе она, может, невзначай покажется. Принесешь тогда кусочек, а?
— Как есть — старый соболь.
— Что соболь?
— Руда-то. У соболя ежели шубка дорогая — бережется куды ты!
— Так принесешь?
— Не знаю я руд, Егорша. Не бай ничего.
— Научу! Ты приметливый такой, тебе бы рудоискателем и быть. Идем в избу, покажу.
Для скорости Егор мимо лестнички спрыгнул на землю. Бегом в избу. Из-под лавки выдернул с грохотом ящик и поволок его к порогу. Ящик полон камней. Егор нетерпеливо выбрасывал ненужные.
— Все рудники здешние есть по кусочку. Гляди, Кузя, — это шайтанская руда, демидовская. Магнит гороблагодатский. Сейчас там Андрей Трифоныч, Лизин-то муж, мается, ломает такую крепость; чистое железо, не камень. Сысертская… Алапаевская… Каменская… Железную руду так искать: где ржавчина на камнях, там она и оказывается. А то и без ржавчины — черный камень. Тот по весу узнаешь. Красная руда бывает, кровавик… Теперь я всё знаю, а впервой-то, у Андрея же, увидел разные руды в сборе — ну ввек не запомнишь! Вот она, медная руда, — ишь синь. Жилки синие. С Полевского рудника. Такую увидишь, Кузя, положи кусок в сумку и место запомни. Ладно?
Охотник терпеливо слушал объяснения и истории — одни, — когда камень за камнем вынимался из ящика, другие, — когда те же камни складывались обратно. Никакого обещания, однако, так и не дал, отмолчался.
Только что проснулась Лизавета, подошла поглядеть всем поочередно в лица. Ей не надо спрашивать о новостях, всё равно и не поймет, а посмотрит в глаза — в самую душу заглянет.
Если забота какая у близких или тяжелый разговор был, — и она опечалится. Довольные люди — и она весела.
— Я и не умывался, — вспомнил Егор. — Полей мне, мама.
Кузя здесь не чужой, видит его Лиза часто, но понять так сразу, как Маремьяну или Егора, не может. Хмуря брови, приоткрыв рот, не отрывает от него синих глаз. Щекотный, радостный смех одолевает охотника.
— Ласточка, — старается как можно ласковее выговорить Кузя, — кагонька[25] моя!
Но голос его похож на гусиный шип. Лиза пугается и убегает.
— Нянюшка! — позвал протопоп.
Няня не шла и не отзывалась.
Протопоп Иоанн Феодосиев по утрам пил горячий сбитень, — кроме дней воскресных, в какие священникам до обедни ни есть ни пить не полагается. Нянька Лукерья каждое утро приносила в спальню кружку сбитня. Сегодня в привычный час она не явилась.
— Нянька! — громче позвал отец Иоанн и сокрушенно прибавил: — Старая глушня!
Лукерья Шипигузиха звалась няней, потому что выняньчила всех Протопоповых детей.
Давно выданы замуж три дочери, старший сын сам служит священником, младший и тот в науках дошел до богословия; уж вдовеет отец Иоанн семь лет, а Лукерья так нянькой и осталась. Дряхла она стала, постарше протопопа-то, а тому восьмой десяток начинается.
— Уж не воскресенье ли сегодня? — спохватился протопоп и похолодел даже — какое небрежение! Взглянул на календарь. — Нет, четверток сегодня.
Накинул подрясник, вышел на кухню. Няньки нету, а на кухне сидит нянькин сын, Кузя, охотник. Завидев протопопа, Кузя поднялся, отвесил поясной поклон. Отец Иоанн перекрестил его издали.
— Где мать-то?
— Сейчас придет, на базар побежала. Прости, батюшка, это я ее задержал.
К хриплому шопоту Кузи протопоп никак привыкнуть не может: мучительно слышать, как человек тужится. Хотел вернуться в спальню, но остался, сел даже на скамью. Грешен был протопоп: любил по-празднословить.
— Ты, чадо, укоризны достоин. Великим постом опять не говел? Нехорошо. Ежегодное говение и исповедь указом вменены, под угрозою штрафа. Не иноверец ведь какой.
— Я, батюшка, арамильского прихода. Там за прошлый год и штраф плачен.
— Молчи, не возражай, слушай пастыря. От арамильского попа я и знаю. И мать плачет. Не-хо-ро-шо. Штрафом светскую власть удовлетворишь, а богу на твой штраф — тьфу! Обещайся мне, — когда говеть и исповедываться станешь?
— Ухожу, батюшка, надолго в леса. Вчера мне в Конторе земских дел велено. Не знаю, к какому посту вернусь.
— Ты, Козьма, всегда куда-нибудь уходишь. Вот отговей — и уходи с богом.
— Нельзя. Тоже указ.
— Какой указ?
Кузя достал из-за пазухи две бумаги. Протопоп сходил за очками. От них простоватое лицо его стало строгим и ученым.
— Ну, указ, сказал тоже, — просто паспорт… «Во все места Екатеринбургского ведомства и Верхотурского воеводства для ловли диких зверей»… А это? Это да. Верно, — указ. «Правительствующий сенат»… да-а. Сайгаки, селтени… Это что за звери такие?
— Батюшка, потрудись, прочитай вслух. Мне вычитывали, да я всех-то не понял.
— Так… «Копия. Правительствующий сенат объявляет по доношению Двора Ее императорского величества обер-егермейстера Волынского: потребны в зверинцы Е. И. В. звери, а именно: лоси, маралы, зубры…»
— Не знаю маралов, батюшка. Не водятся у нас такие. Лося-то я представлю.
— «Штейнбоки, боболи или дикие быки, сайгаки, селтени, кабаны…»
— Вот так и мне читали. А нету таких.
— «Бобры»…
— У Верхотурья есть же бобры-то. А здесь последнюю парочку прошлой зимой кончили.
— «Ирбисы, барсы, росомахи…»
— Россомаху можно. А ирбис, — может, рысь? Или рысей не надо?
— «Соболи, волки белые, черные и желтые, лисицы черные». Всё. «Ловить молодых, перегодуют, прислать в Санкт-Питер Бурх с нарочными и знающими людьми». Да, указ. Волынский — вельможа известный. Что ж, бог простит, иди. Когда-нибудь все грехи огулом сдашь.
Отец Иоанн снял очки — и лицо его опять сделалось добрым и простодушным.
— Что улыбаешься, Егорушка?
— Так.
— Блажной ты стал какой-то.
Маремьяна откусила нитку, — ставила заплаты на Лизин сарафан:
— Подол-то как обтрепался, весь обрезать надо, а из чего надставишь? Ну, уж пороюсь в сундуке, авось найдется… Не ешь ничего. Утром, как пошел в город, отломил от калача кусочек, да и тот оставил. Задумал ты что-то, Егорушка.
— Нет, мама, право слово, ничего.
Егору самому дивно: что с ним? Очень мало спал. Не ел почти ничего, это верно Маремьяна сказала. Но никогда еще не был таким сильным и ловким. В обращении стал мягок, уступчив. Всем доволен. И всё улыбался невпопад — мыслям, которые не смел додумывать.
Работа сейчас у него была легкая: составлял в Конторе горных дел большую коллекцию минералов по заказу петербургской Берг-коллегии. До него коллекцию собирал асессор Юдин и почти закончил. Юдин теперь в Башкирии: туда Татищев в июне повел большой отряд войска и крестьян. Строят, слышно, крепость на озере Кызылташ. Егору осталось сделать опись всем образцам минералов и разложить камни по гнездам в больших ящиках. Работа эта тем была хороша, что у нее ни начала, ни конца. Можно раз десять на дню убегать из конторы. То понадобится к гранильщикам наведаться неотложно, то к плотникам, которые ящики делают. Начальства в городе осталось мало, и дела по-настоящему никто не спрашивал.
Каждый день Егор изобретал способы, как пройти мимо командирских домов. За липами сада виден дом премиер-майора Миклашевского. Кирпичный двухэтажный дом. Нижних окон не видно с улицы, а верхние всегда закрыты и завешены изнутри шторами. Премиер-майор считался главным помощником Татищева, старше даже советника Хрущова. Он давно уехал в столицу. А кто-то говорил — за границей сейчас. В саду изредка удавалось Егору увидеть дочь премиер-майора или услышать ее голос. О большем он и не мечтал. Проходил мимо дома деловито, скорыми шагами, с озабоченным лицом. Узнал случаем ее имя. Как и всё в ней, имя было необыкновенно: ее звали Янина.
Светлый вечер на исходе. Маремьяна садится с шитьем ближе к окошку. Торопливо ныряет иголка. Кончилась нитка, вдеть в игольное ушко новую никак не удается.
— Придется, однако, свечку зажечь. Немного осталось, да завтра Лизе сарафан этот с утра нужен. Высеки огонька, Егорушка.
Егор возится у шестка, бьет огнивом по кремню. В загнете огонь держать по летнему времени нельзя. Тоненькая сальная свечка замигала желтым огоньком.
— Что я тут нащупала, — говорит Маремьяна и растягивает по столу сарафан. — В сборках на груди ладанка зашита, что ли? Сколько раз стирала, — невдомек было. Думала, шов толстый такой. — Звякнула ножницами: — Распороть придется, сквозь нее не прошить.
Слабо треснули гнилые нитки. Маремьяна вытащила крошечный продолговатый сверточек, поднесла к огню свечи. Что-то упало из ладанки и отскочило от подсвечника.
— Изветшала вовсе тряпочка, рассыпается. Что это в нее положено? Гляди-ко.
На стол из сверточка высыпались желтые зерна. Егор собрал их в кучку, одно, покрупнее, взял в щепоть, покатал меж пальцами.
— Твердое. Медь, опилки медные, думается. Потому что желтые. Кислотой бы попробовать: как зелень явится, так, значит, мель.
Рассмотрел как следует. Нет, не опилки. Окатанные зернышки, штук пять покрупнее, остальные — мелочь. Удивительно то: не один год зашиты были, а от поту, от воды не потускнели — блестят.
— Мама! Знаешь, что? — У Егора дрогнули руки. — Это заморский, крушец. Золото!
— Скажешь тоже. У Лизки — золото!
— Уж это Андрей зашил. Откудова только раздобыл его?
— Может, сам нашел, в горах.
— Ну да. Коли бы он на Урале такой крушец нашел, не сидел бы теперь на благодатской каторге. В коляске бы ездил Андрей Дробинин, парой. Все ученые говорят, что нету у нас золота. Холодно, вишь, ему. Не зарождается.
— Что с ним делать, Егор? Худа бы не вышло. Я опять зашью в ладанку, а? Пусть Лиза носит, как носила.
— А пусть.
Егор довольно равнодушно ссыпал на стол металлические зернышки: чужие они. Взгляд его снова ушел внутрь. С ладанкой этой он отвлекся — так долго не думало своем, о самом важном. И подумал: «Янина». Стало спокойно и хорошо.
Жук, гудя, промчался сквозь пламя свечи и упал у стены. С минуту огонек не мог оправиться. В окно, не закрытое ставнем, хлынул лунный свет.
Егор вышел на крыльцо. Под луной сиял широкий пруд. Крепость была тиха; палисад выкрашен в черную тень.
Хорошо. Так бы и оставалось всё, как есть. Хоть месяц еще. Хоть неделю.
Егор бродил по лесу близ озера Малый Шарташ. Не руду искал, а ягоду княженику. Правда, для княженики время еще раннее: недели через две — вот ее пора, но Егор верил в удачу. Лето такое хорошее, теплое. Дожди перепадают больше грозовые, самые благодатные. Травы нынче такие густые, земляники — красным-красно: крупная земляника да пахучая. Черника и та раньше времени налилась. Для всякой ягоды лето нынче удачное. Неужто не найдет он спелой княженики хоть немного?
Зачем понадобилась молодому рудоискателю эта алая ягода? Дело не совсем простое. Случай такой вышел. На плотине в городе, не думая, не гадая, подслушал Егор один спор. Впереди него шагал учитель латинского класса Кирьяк Кондратович — верзила, ботаник и стихотворец. С Кондратовичем были дочь его, дочь заводчика Осокина и она, Янина. У всех пуки цветов: возвращались из леса. Спор между ними шел об ягоде княженике. Дочь Осокина говорила, что есть такая ягода, и описывала ее: похожа на малину, тоже сложена из малых шариков, цветом пунцовая, а дух — сравнить не и чем. Остальные смеялись и утверждали, что нет такой ягоды, что княженика только в сказках растет, как и молодильные яблоки.
Как хотелось Егору вмешаться в спор и сказать, что есть такая ягода, — в народе ее чаще называют векошьей малиной.[26] Редкая, правда, но Егор ее почти каждое лето находит. Она по сухим болотам растет, на кочках. Так и не собрался с духом заговорить, а тут и плотине конец, и Кондратович с девушками свернули направо, к командирским домам.
Вот и загорелось Егору — принести пучок спелой княженики, завтра же принести! И показать… показать, ну, Кондратовичу: всем же известно, что он составляет гербариум, ищет всякие редкие травы. Вот потому Егор бродил сегодня по лесу; продирался через осинник, такой густой и перепутанный, что под ним не жила трава; переходил зыблющиеся под ногами болота, по которым росли карликовые березки — вышиной до колена и с зубчатыми листочками с грошик величиной. Выходил на голубые от незабудок лужайки. Искал сухие, прогретые солнцем кочкарники.
На первом же таком кочкарнике увидел княженику — да только без ягод, с цветами. Цветы у княженики мелкие розовые и торчат вверх, а ягода всегда свисает с кочки на тонком стебельке или лежит на мху.
По тому, как молодо цвела княженика, Егор понял, что ягод еще не найти. Но из упрямства ли, или с отчаяния — исходил за день все болота, какие знал. Ни ягодки, как назло.
Нарвал пук княженичной зелени с цветами, поносил и бросил: увяли розовые лепестки, обвисли — никакого вида.
Прибрел домой печальный, усталый. Во дворе мать покрикивала на корову. Звонко била в подойник молочная струя.
В избе Лиза мыла стол — чистоту наводить ее дело, это она любит. Мочалкой терла доски и поливала из глиняной кружки.
— Кузя был, — сказала она сразу. — Еще придет.
— Лизавета! — ахнул Егор и повел носом. — Чем пахнет, Лиза?
— Узнал, узнал! Ее Кузя принес.
— Нет, верно?
— Векошья малина. Я всю съела, тебе не оставила.
— Вот ты какая!
Сел на лавку, потер ноги. Зря ходил. Кабы знать, дождался бы сегодня Кузи, — вот тебе и княженика. И так рано! Ну, Кузя, леший! Ему закажи, — он, пожалуй, зимой ягоды найдет.
— Он еще птицу принес. Застреленную.
— Вот ты какая Лиза, — повторил Егор, нисколько не сердясь. — Ягоды съела и птицу тоже съела, не оставила мне!
— Птицу я не ела.
Маремьяна вошла с подойником, пожаловалась, что с коровой не справиться. Должно быть, ее зверь напугал: прибежала без пастуха, неспокойная, и сбоку царапина — во какая! Хоть бы Кузя помог, застрелил зверя.
Когда Егор съел утиную похлебку, Лиза сняла с полки зеленый лопух и показала: на лопухе пригоршня алых ягод — княженика.
— Вот тебе! — положила лопух на стол и захохотала.
Егор с удивлением глядел на ягоды: какие спелые! Взять да унести — туда, Кондратовичу… Но гордость восстала: не сам нашел. Чужими ягодами хвастаться — это не дело.
— И не обманула, — сказал Лизе. — Я чуял, что еще осталось. Нос-то у меня есть.
Съел ягоду. Сейчас же взял вторую.
— Ешь, Лиза. Скорее ешь. Мама, хочешь векошьей малины?
— Кузя уже меня потчевал. Я ведь вкусу в ней не вижу. Только что диковинка, ребячья забава.
Опустевший лист Лиза поднесла к носу.
— Па-ахнет! — протянула она.
— Брось. — Егор нахмурился. — А что, Кузи нет, мама?
— Да он в Арамиль ушел. Давно.
— Лизавета напутала: говорит, еще придет.
— Завтра придет. Она ведь не знает, — вчера ли, завтра ли. А Кузя зверей привез, сдал, теперь он далеко собирается: за Верхотурье. Тоже зверей живьем ловить. Такое у него новое занятие.
Маремьяна уселась вязать чулок. Позвякивали спицы, крутился по полу клубок шерсти. Лиза взяла ведра, коромысло, ушла по воду. Издалека, — может быть, из ссыльной слободки на том берегу пруда, — донеслось эхо непонятной песни. Смутно было на душе у Егора:
— Мама, спой песню.
— Выдумал. — Маремьяна засмущалась. — Когда я пела?
— А про яблонь. Я помню.
— Про яблонь? Верно, есть такая песня. — Маремьяна вздохнула. — Сколько лет уж прошло! И слова-то забыла. Про яблонь?.. Старая это песня, нездешняя. Слезная такая.
— Спой.
Маремьяна не ответила. Но спины в ее руках, помедлив, стали позвякивать в лад — песня приближалась.
Песня началась протяжным стоном: О-ой!.. И дальше слова складывались в горькую женскую жалобу:
О-ой, яблонь моя, яблонь,
Ты кудрявая моя!
Я садила тебя — надсадила себя,
Поливала, укрывала,
От мороза берегла.
Я на яблоньке цветиков не видывала,
Сахарного яблочка не кушивала.
Про яблоню — только для начала, пока не выговаривается главное. Опять тихий стон, и дальше про дочку, про любимую дочку, отданную в чужой богатый дом. Дочка забыла свою мать:
О-ой, дочка моя, ты любимая!
Я родила тебя — смертный час приняла.
Воскормила, воспоила —
В чужи люди отдала.
Хорошо под песню думается о своем. Отлетает всё ненужное, неясное. Если бы песней думать о всяком деле, вот бы ладно было.
Я по бархату хожу, чисто серебро ношу,
А на белую парчу и глядеть не хочу…
Это уж дочь откликнулась. О своем богатстве поет она. Почему же так печально поет? Бархат, парча, — а горе такое же, как в голосе матери. Но дальше приходят слова о пьяном, неласковом муже, о поперешной свекрови, — нет счастья, тоскует дочь, одно горе у нее с матерью. Слезами кончается песня:
Через золото, мамонька, слезы текут,
Через чистое серебро катятся.
Егор поморгал — ресницы стали мокрыми. Очень жалостная песня. И почему всегда в песнях о том поют, чего в жизни нет? Яблони не растут здесь. Никогда не приходилось видеть, как они цветут. Бархат… у Лизы вон один сарафан, и тот мать едва починила… Парча… Золото… И золота нет. И серебра.
Тут вдруг озарило его. Совсем неожиданно вошло в голову такое, что дыханье остановилось. Егор так и застыл, согнувшись, с полуоткрытым ртом — не спугнуть бы! Золото! Лизино золото! А что если оно здешнее, уральское?..
Может ли быть?.. Ну да, непременно так. И Егор сам, своими глазами видел, как добывают его из земли. Вспомнился склон ложка, покрытый кустарником. Вечерняя тень накосо подымалась по склону. И голубой столб дыму от костра, и жеребенок валялся в траве, и люди, тайные демидовские работники, кидали лопатами речной песок в ящики из новых белых досок…
Это было у Черноисточинского завода, в горах. Егор тогда бежал из Тагила. Встретился с Андреем Дробининым. А тот высматривал эти тайные работы, ему ничего не объяснил, И высмотрел, наверно. Так вот откуда золотые зернышки в Лизином сарафане. Русское золото! Может, Андрей еще в другом месте нашел? К демидовским селениям подходить опасно. А Дробинин рудоискатель знатный. Как ему тогда лялинский кержак кланялся: «Научи, Андрей Трифоныч! Ты такое слово знаешь, что тебе руды открываются». Но что же он не объявил Конторе горных дел? Непонятно. Поговорить бы с ним. А заморского золота Андрею взять негде, уж это верно.
Все думы пролетели в голове Егора потоком. Он выпрямился, перевел дух. Как раньше не догадался? Песня помогла, — смешно. Нетерпение овладело им. Действовать надо. Сколько времени зря потеряно! Золото!.. Это получше всякой медной руды.
— Мама, ты Лизавете не сказывала про находку, про ладанку?
— Ничего не сказывала. Незачем ей и знать.
— Мне бы еще надо поглядеть на те зернышки.
Маремьяна отложила вязанье, достала из сундука коробочку, из коробочки узелок:
— Тогда мы расшивали, один кусочек, видно, отскочил на пол. Лиза же потом, как мела, нашла, мне отдала. Ничего она не знает, думала, — ты обронил, твое.
Золотинка была с полгорошины, крупнее тех, что остались в ладанке. Егор теперь совсем по-другому разглядывал золото. Может быть, с этой желтой капельки начинается его судьба. Если нашлась щепотка золотинок, найдется и много. Русское золото! Искать надо, искать.
В уши Егорушке засвистел ветер. Озера, синие горы, лесные тропы замерешились, проплыли перед глазами. Писчиком стал, засиделся в канцелярии, — разве что путного найдешь, сидя на месте? На поиск, скорее на поиск! А то — княженика… Что там княженика? Ребячество пустое!
На другой день Егор корпел в конторе над списками минералов коллекции. Было душно. Воспаленное солнце остановилось против распахнутых окон. Вдалеке погрохатывало.
За соседним столом старик-канцелярист резал на ломтики свежий огурец, собирался полдничать. От огурца пахло рекой и утром. Егор отложил перо.
— Гороблагодатское дело мне надо, Алексей Василич, — сказал он старику.
Тот показал ножом:
— Вот оно, как раз подшиваю.
— Знаю, что подшиваете. Я его с утра жду. Пока полдничаете, я посмотрю.
— Ну, тогда и дошьешь за меня.
— Извольте, Алексей Василич, дошью.
В «деле» торчало шило и болталась игла на суровой нитке. Наскоро, не дочитывая строки, Егор просматривал рапорты и доношения. «О гнилости муки» — рапорт надзирателя работ Андреянова. И резолюция: «Мешать с годной. Леонтей Угримов». Майор Угримов остался сейчас заместителем всего высшего начальства в крепости. «Ведомость о множестве и доброте руд в горе Благодать». Вот в ведомости надо поискать!..
«Гора сия отыскана ясашным новокрещеным вогуличем Степаном Чумпиным в 1735 году в мае, от Екатерин-Бурхского заводу 181 верста…»
Где-то теперь Чумпин? Совсем пропал человек с тех пор, как награду получил. Дальше: «… Избы строены для скорости из самосушного лесу…» Не то. Наконец среди не подшитых еще бумажек нашел одну годную: надзиратель работ жалуется, что добываемые руды по качеству разные, а складывать приходится без разбора, вместе, нет знающего рудоведца. Резолюция: «Ждать из похода пробирера Юдина».
Егор снял с нитки бумажку и кинулся к дверям. «Я к Угримову!» — крикнул канцеляристу с порога.
Вернулся через полчаса, взмокший, запыхавшийся, но радостный:
— Еду на Благодать! Дня на три. Там с рудой чего-то неладно. Разборы перепутали. Подорожную мне уже пишут.
Канцелярист со скрипом проткнул пачку бумаг:
— А подшить хотел за меня?
— Простите уж, Алексей Василич. Торопно очень. И еще одно просить хочу…
— Постой, бумажку ты утащил, Сунгуров. Где она?
— Осталась у майора. Вы сами уж возьмите. Вот что, Алексей Василич: перебелите за меня списки минералов. Они готовы, только по азбуке проверить и переписать.
— Вон чего захотел! Тьфу, тьфу! Я тебе кто, ясашный сдался?
— Так не сам я выдумал. Майор Угримов велел.
— Мм-м… майор. С того и начинал бы. Кажи списки, а то убежишь, не растолковавши, потом разбирайся.
— Я до «иже» сделал. На «иже» нету названий, кроме известняка. Вы с него и начинайте, Алексей Василич. А потом «како»: каменная кудель, камень наждак, кварц, кровавик…
— Погоди, постой, камень наждак куда? На «како» или на «наш»?
— Да хоть на «кы», хоть на «ны» — всё одно.
— Гусь ты, Сунгуров, погляжу я на тебя. Как это всё одно? На всякое дело своя инструкция есть.
Старик забрал списки и глядел их по очереди, водя бумагу перед самым носом. Вернул Егора еще раз, уже с порога:
— Это что за минерал? Тоже перебелять?
Егор глянул, багрово покраснел и вырвал лист. На нем десятки раз на разные манеры было выведено слово: «Янина».
— Это не надо, — пробормотал Егор.
— Знаю я оный яхонт, довольно знаю, — захихикал канцелярист. — Тут геодезисты молодые сидели, так другого разговору у них не было — всё о премиер-майорской дочке.
На улице хлестал дождь. Гром перекатывался над крепостью из края в край. Водяные струи били с шипеньем о камни, разлетались в пыль. Две красивые радуги выгнулись одна над другой. Гроза была мимолетная, вдали уже голубело небо.
Егор постоял минуту в сенях Главного правления, среди кучеров и просителей, потом решительно протолкался к дверям и выскочил под прохладные струи. Сразу вымок до нитки. Крикнул под гром что-то веселое и ему самому неслышное и припустил бегом по пустынной улице.
Гора поднималась из лесов тремя вершинами. На ближней, самой крутой вершине, виднелись черные столбообразные скалы сплошного магнита.
По склону горы лес повырублен и стоят избы мастеровых людей. Отдельно, за бревенчатым забором, длинные и приземистые казармы каторжников. Крестьян к горе еще не приписали, и жилье имеет вид военного поселка. Ни женщин, ни детей не видно.
Караульный в армяке и с палашом указал Егору на избу, сказав: «Контора». Егор слез с телеги. В задымленной, с затоптанным полом конторе застал он надзирателя работ Андреянова. Надзиратель так свирепо орал на двух вольных рудокопов, что Егору подумалось: «Каково-то он с каторжными говорит?»
Ждать долго Егор не стал, осмотрелся и положил перед надзирателем свою бумагу.
— От Конторы горных дел. Проверить, как руда складывается. — Сказал негромко, с весом, самому понравилось.
Надзиратель смерил его недобрым взглядом и, должно быть, решил: не велика шишка. Пальцем отодвинул бумажку, не читая.
— Не отвертитесь деньгами! — продолжал он кричать на рудокопов. — Деньги само собой. Три кайла, им цена грош, а ежели к этим в руки попали? А? За такую пропажу плетей вам до сытости.
С каел на какую-то кожу для насосов перешел, будто бы кем-то истраченную на подметки. Егор наливался злостью: чуял, — нарочно над ним измываются, нарочно не замечают.
Еще дорогой, от подводчиков, наслушался Егор про самодурство надзирателя. Зверь, не человек. На Благодати он полный хозяин, — захочет, со света сживет. Рабочих при постройке плотины загонял в ледяную воду, не снимая цепей; кого сшибет струя — плыть не может, цепью за коряги зацепляется, тонет. Кормит народ гнильем, да и то впроголодь. Больных лечить не приказывает: сами-де отлежатся, а нет, так туда и дорога. Вот у такого-то ирода под властью и Андрей Дробинин, человек справедливый и добрый, ни за что на каторгу угодивший.
Егор с ненавистью глядел на бычьи глаза надзирателя. И сорвался неожиданно для себя.
Схватил бумагу со стола, сунул за пазуху.
— Так не допускаешь к проверке, эй ты? — крикнул звонко, с дрожью. — Ино я так главному командиру и доложу.
Надзиратель опешил — на один только миг, но этого было достаточно, все заметили. Рудокопы переглянулись. Мальчишка-писарь подскочил в углу.
— А ты кто? Куда тебя допустишь? — попробовал Андреянов напуститься на Егора. — Какие такие у тебя права-бумаги?
— Показывал уж я тебе, — еще напористее отвечал Егор. — Время у меня не даровое.
И еще что-то накричал. Дело было не в словах, — Андреянов и не слушал, тоже орал навстречу, — а кто больше дерзости в крике окажет.
Надзиратель вдруг поднялся с лавки и велел рудокопам итти за ним. От дверей вполоборота кинул писаренку: «Разбери, чего там у него». То есть, вышло, будто он и рук марать не хочет о такую мелочь, — подчиненному передает. А всё-таки сбежал с поля сражения. Победа досталась Егору.
Писаренок выглянул за двери, обождал и, ухмыляясь, сказал Егору:
— Я тебя признал, Сунгуров.
Егор присмотрелся, — нет, незнакомый.
— В арифметической школе вместе были, — подсказал писаренок. — Я-то недолго пробыл: непонятный к обученью оказался. Меня в Контору денежных дел отдали, подкладчиком полушек был на монетном дворе. А здесь я с весны.
— Помню теперь.
— Ловко ты его, хи-хи! Покажи бумагу… Так, «ученик рудознатного дела»… Чин-то у тебя не ахти. Ничего, всё форменно, допустит. Сейчас я сбегаю покажу ему. Только теперь гляди, Сунгуров, у бережно ходи: камешек бы на тебя с горы не упал.
— Тут обвалы, что ли, бывают?
— Хи-хи! У нас бывает. Всяко бывает. Он сам-то боится, как бы его кто из-за куста не хватил. Слышал ты: лютовал, что три кайла украдены? Боится, не на его ли голову каторжные припасают.
Писаренок убежал. Егор остался один, его еще трясло после схватки с Андреяновым. Может, напортил себе много, но удержаться было нельзя. Как же с Андреем повидаться? Да еще чтобы один на один. Ни до чего не додумался. Вернулся писаренок. Он привел с собой одного из рудокопов.
— Вот Гаврилыч покажет, что надо. Ночевать, Сунгуров, сюда же приходи. Приезжие все у надзирателя стают или у целовальника. Ну, а тебе, хи-хи! После крику податься, кроме конторы, некуда. Я здесь же сплю.
Рудокоп Гаврилыч снял войлочную шляпу, повертел в руках и опять надел. У него борода была под масть шляпе: желтая и плотно скатанная, как войлок.
— Можно показать, можно, — сказал он нерешительно, не зная, как держаться с приезжим. — Как я здешний бергал,[27] могу всё показать.
— Всего мне не надо, дядя. Только покажи, как руду разбираете. Ну, идем.
Рудокоп шагал за Егором и говорил:
— Известно, как разбираем. Есть руда красная и есть руда синяя. Теперь еще оспенная пошла.
Поднялись на разработки, шли между валами руды. Зеленое лесное море раскинулось вдаль, сколько хватал глаз. Леса дикие, вогульские. Заблудиться в таких — никогда не выйдешь.
— Не оступитесь: шурф, — предупредил Гаврилыч.
Под ногами чернела ничем не огражденная дыра в землю. Воротка над ней не было, — значит, в шурфе не работают. Егор столкнул ногой камешек. Удар послышался скоро, в неглубокую воду.
— Мне и в шурфы надо будет спуститься, — сказал Егор.
— Тогда придется прихватить одного либо двух мужиков из ссыльных.
— Верно! Конечно! — У Егора блеснули глаза. — Одного довольно. Да возьми такого, чтоб в рудах понимал. Есть такие?
— Что ему понимать? Он у воротка стоять будет, его дело — бадью спустить да поднять.
— Бадью ты спустишь. А он со мной в забой пойдет.
— Нешто тогда Глухого взять, старика? Не знаю, где он робит сегодня.
— Поскорей иди.
— Сразу сейчас и на шурфы?
— Ну да. — Егору стало всё равно, раз какой-то Глухой, а не Дробинин.
— Так идите тропой, это по пути. А я здесь поднимусь и приведу.
Бергал полез прямиком на скалы. Руками подтягивался к кустам, короткие ноги, мягко замотанные в тряпье, ловко задирал к выступам и расщелинам.
— Гаврилыч! — закричал Егор, когда бергал уже почти поднялся к верхней площадке. — Двоих приведи, двоих!
И показал два пальца. Гаврилыч мотнул головой, — «слышу», дескать, — и скрылся за скалой. Егор пошел по безлюдной тропе. Тропа забирала вверх и привела Егора к шурфам. Вереница каторжников катала тачки, груженные рудой. На куче камней сидел караульный с ружьем.
— Эй, что за человек? — окликнул караульный.
— Из Конторы горных дел.
Караульный еще что-то спросил. Егор не ответил. Подходил бергал с двумя каторжниками и конвойным. Егор жадно вглядывался: кого ведет? — и сердце его заколотилось: он узнал Андрея. Как переменился Андрей! Надломила и его каторга. Даже ростом ровно бы меньше стал. Широкие плечи опустились вниз, борода поседела. И взгляд тот же, как у всех здесь, — безрадостный, безнадежный. Егора он не узнал и не взглянул почти.
На вороток стали конвойный и второй каторжник. Чтобы не подавать голоса, Егор движением руки указал Дробинину спускаться. Тот привычно спустил ноги в шурф, нащупал край бадьи и взялся за веревку. Вороток заскрипел.
Бергал, высекавший за камнем огонь на трут, тихонько сказал Егору:
— Осторожней с ним, с Глухим-то: злобный человек, опасный.
— Который Глухой? — удивился Егор.
Бергал помахал дымящим трутом в воздухе и им же показал в глубину шурфа. Зажег ямную лампаду и подал Егору.
— Там орт есть. Давно не чищенный, как бы порода не обвалилась, — добавил он, когда Егор поставил ноги на бадью.
«Орт — это ладно, — подумал Егор. Орт — боковой ход, в нем можно и спрятаться и поговорить с Андреем. Сам-то шурф не глубок, со дна всё слышно».
Бадья мягко опустилась на мокрый песок, направляемая рукой Дробинина. Не теряя времени, Егор полез в узкий орт. «Айда за мной!» — кинул он Дробинину. В конце тупика повернулся, сел на корточки и поднял лампаду между собой и Дробининым.
— Андрей Трифоныч, это я, — сказал улыбаясь.
Дробинин стоял на коленях. Хотел поднять руку — цепь не пустила ее выше груди. Собрал вместе густые пучки бровей и недоверчиво глядел в глаза Егору. Потом пучки раздвинулись — узнал.
— Лиза как? — первое, что спросил Дробинин.
— Жива и здорова, — заторопился Егор. — У нас она. Андрей Трифоныч, я к тебе вот с чем. В Лизином сарафане золото нашлось. Ты об нем знал?
Дробинин молчал. Егор поставил лампаду и принялся развязывать свой поясок:
— Одну крупиночку я с собой захватил, в пояске зашита. Погляди, пожалуйста.
— Не надо. Не доставай. Я знаю.
— Это заморское золото, Андрей Трифоныч, или здешнее?
— Заморское.
— А! — Егор вздохнул. — Я думал, не русское ли.
— Заморское, — повторил Дробинин. — И не спрашивай ты меня больше о нем. Злой крушец. Не в пору ты его сюда принес. А как в крепость вернешься, всё золото кинь в реку и не поминай о нем. Слышишь? А то горя не оберешься.
Андрей оборвал разговор о золоте и стал расспрашивать о Лизе. Ответы Егора успокоили его, лицо каторжника поласковело.
— Спасибо тебе, спасибо, — сказал он. — Знал бы ты, как успокоил меня, какой камень отвалил с сердца! Завтра было бы поздно. Скажу тебе всё: ночью я бегу. Четверо нас изладилось к побегу…
Больше он не успел рассказать, заскрипел вороток: обеспокоенный Гаврилыч спускался в шурф. Егор спохватился: под землей без каелка нечего было делать столько времени.
Тем же порядком побывал Егор с Дробининым во втором шурфе. Там узнал подробнее о плане побега. Ночью будут выломаны два бревна в палисаде у каторжных казарм. Для этого принесены и припрятаны во дворе кайла. Бежать придется сначала в кандалах и только в лесу — на камне или между теми же кайлами — можно будет разбить цепи. Если бы раздобыть напильник да надпилить железа заранее, бежать было бы много способнее. Но напильника нет, с воли никто не помогает.
— Попробую найти напильник, — пообещал Егор. — В кузницу зайду. Как вот передать его тебе?
— Любому каторжнику отдашь, до нас дойдет.
Егору так легко удалось в первый же час по приезде встретиться и поговорить с Андреем, что ему теперь всё казалось просто. Он отпустил каторжных с конвоиром и хотел избавиться от бергала. Но услужливый Гаврилыч не уходил. Может быть, было на то распоряжение надзирателя работ, может быть, от усердия, только он до самого вечера всюду сопровождал приезжего.
Кузниц на горе было три. В две из них Егор заходил. Напильников на виду не было, придумать заделье, чтобы порыться в ломе, сразу не удалось.
Наступил вечер. Каторжных свели в казармы. Слышна была перекличка и молитва, потом всё смолкло. Егор сидел на завалинке у конторы до темноты. Писаренок варил кашу на очаге, донимал Егора расспросами о жизни в крепости.
«Не заморское, — упорно думал Егор. — Андрей говорить не хочет, а здесь золото найдено. Уйдет теперь Андрей в бега, на много лет уйдет. Кто-нибудь отыщет золото. Мосолов — ловкач, вот кто отыщет».
— Хочешь вина? — спросил писаренок. Принес берестяной бурачок, открыл — запахло сивухой. Егора затошнило, отказался. Писаренок пил вино один, заедал кашей. Трещала лучина в светце Егор достал соленую рыбу, подорожники свои, но есть не мог. И тут пожалел, что ничего съестного не передал Андрею. Можно было бы в шурфе. Как бы ему сгодилось.
Писаренок захмелел, стал плаксиво выговаривать Егору, что он знаться не хочет, лез в ссору. Егор выглянул на улицу — уже совсем темно. Лег на лавку, считал минуты. Писаренок затеял курение, долго набивал трубку. Должно быть, табак был ненастоящий, очень смрадный.
— Когда ты спать будешь! — прикрикнул Егор.
Писаренок поспешно угомонился. Потушил лучину, улегся, но очень долго икал.
Егор лежал с открытыми глазами и слушал тишину за стеной. Он ждал выстрелов, криков. Но побег каторжники могли и отложить — до завтра, чтобы он раздобыл им напильник. Или так ловко ушли, что до утра караул не хватится. Вот бы это всего лучше. Егор не заметил, как уснул, и не заметил, что проснулся, — лишь удивился, что писаренок стоит над ним и больно бьет в бок.
— Что надо?
— Тревога же! Вставай! Слышь? Во, во!
Выстрел! Егора так и подкинуло на лавке. Вот оно!.. Сел было — и сейчас же опять лег.
— Скорей, Сунгуров! Это побег, не иначе.
— Я приезжий, — ответил Егор, отворачиваясь.
— «При-езжий»!.. Нечего тут разбирать. В облаву всем надо. Ну, скорей, скорей!
— И мест здешних не знаю. С первого обрыва сковырнусь.
Писаренок нехорошо выругался и убежал. Тогда Егор обулся и вышел за порог. Зубы у него стучали.
Выстрелов больше не было. Беспорядочные тревожные крики тоже утихли — вместо них послышались короткие оклики: «Гляди!.. Поглядывай!» Оклики переливались и всё удалялись по одной линии — облава тронулась в лес.
Ночь была еще в начале, темь непроглядная. Егор вернулся в контору и лег.
Через час примчался писаренок.
— Поймали! Ведут! — крикнул он.
— Всех четверых? — спросил Егор.
— А кто их знает, сколько бежало! Двоих поймали. У одного нога сломана, а другой ему помогал, обоих и сохватали. Близко вовсе. — Опять сбегал куда-то и вернулся хныча: — Теперь я и карауль! Полночи по лесу мотался, а полночи опять не спать. Не надо было на глаза лезть.
Он натягивал в темноте полушубок и ругал Егора лентяем и барином.
— Кого караулить будешь?
— Бегляков, вот кого… Их в баню посадили покамест.
Облава, оказывается, не кончилась. Свободных караульщиков не было, и писаренку велели до утра не отлучаться от бани.
— Вот тебя бы и поставить, — хныкал он. — Лежебока! Ездят тут дрыхнуть.
Егор зевнул протяжно. Сказал будто нехотя:
— Я не отпираюсь. Караулить так караулить. Ты один там?
— О чем и речь-то! — обрадовался писаренок. — Одному, поди-ка, боязно.
— Так пошли вместе. — Егор вскочил, засунул в карман рыбу и хлеб.
Баня была близко. Низкая дверь подперта колом. Писаренок пощупал кол, успокоился.
— Они связанные. Никуда не денутся. Давай поляжем здесь.
— Иди-ко ты в контору спать. Я и один не боюсь, а ты столько уж намучился.
— А мне ничего не будет?
— Сменишь меня перед утром.
— Ладно. — Писаренка уговаривать не пришлось.
Оставшись один, Егор прислушался, выбил тряпичную затычку в оконце и позвал:
— Эй, кто крещеный, отзовись!
Торопливый шопот ответил сразу, будто ждал.
— А ты кто будешь?
«Это не Андрей», — понял Егор.
— Дробинин ушел?
— Здесь он, рядом лежит.
Егор вышиб кол и открыл дверь — она громко заскрипела. Пахнуло холодным угаром и перепревшими вениками.
Нагнувшись вошел в баню:
— Андрей Трифоныч! Я тебя развяжу, беги скорей.
Андрей шевельнулся и застонал:
— Невмочь мне — нога. Отпусти Марко, Егор. Отпусти. Он за меня попал.
Медлить было нельзя. Егор распутал веревки на невидимом Марко.
— Прощай, Андрей, — сказал Марко, поднимаясь. — Может, и не увидимся. Забьет тебя, пожалуй, Андреянов. Прощай и ты, добрый человек.
— Торопись, Марко, Скоро месяц взойдет.
— Возьми вот. — Егор нащупал в темноте руку Марко и вложил рыбу и хлеб.
— Вот то дело! А догнать меня не догонят, только бы размяться после веревок. Не скороход я, что ли?
И Марко исчез.
— Что делать, Андрей Трифоныч? — угрюмо спросил Егор.
— Ослабь веревки немного, — режут. Ногу, ногу не задевай. Подвинь к окошку. Там что шуршит, веники? Подложи под ногу мне. Под голову шапку дай!.. Так. Теперь уходи, дверь припри, поговорить через окошко можно.
Егор выполнил всё. Пристроился снаружи у оконца.
— Облавы не слыхать? — спросил Дробинин.
— Нету. Может, ты пить хочешь, Андрей Трифоныч?
— Ничего не хочу.
— Не мог я напильника достать. Прости.
— Что там! Не судьба, значит.
Помолчали.
— Кто такой Марко, Андрей Трифоныч?
— Беглый, из государственных крестьян. Верно бает — скороход. Он когда-то царским скороходом служил. Надежный мужик. Мог уйти свободно — меня не бросил, прятать стал.
— Как бы тебя вызволить?
— Ежели нога поправится, всё равно уйду. А ты Лизу не оставь, первое.
— Уж будь спокоен.
После нового молчания Егор тихо сказал:
— Про золото я тебе сегодня… Я думал, ежели твоя находка, так тебя с каторги можно добыть, за Горную контору взять. А оно вправду заморское?
Андрей застонал, и вдруг Егор услышал горячий шопот:
— Ну, парень, запомни: не я первый про эту заразу помянул. Горе, горе!.. Проклятое золото, исчах я от него. Думаешь, сегодня ушел бы, так куда? — опять его искать. Сказать уж тебе всё? Не покаешься ли?
— Говори.
— Не будешь меня клясть потом?
— Говори.
— В демидовской вотчине есть золото. Песошное.
— Я знаю. У Черноисточинска. Ты тогда следил.
— Да. То место, черноисточинское, уже оставлено, завалено. Демидовы в другом роются. Заставы крепкие, не подойти. Я всё пытал сам на новом месте найти — никак! Те крупиночки, в сарафане зашитые, не я добыл. Один кержак принес. Он в скиты пробирался и подглядел случаем. Святость свою оставил, года два, как волк, крутился около демидовских тайных работ. Последний раз ко мне приходил, говорит: почти всё вызнал. На дерне-де моют. Ведь зернышко малое — как его разглядишь в песке? Моют, говорит. И оставил мне, что добыл. Слышишь? — сам добыл, на новом вовсе месте. Еще раз пошел — и угодил Демидовым в лапы. Убили его. На ту осень я ладил на поиск, да с Юлой случай вышел, взяли меня.
— Юла не знал про золото? Что он за человек?
— А, ни с чем пирог — этот Юла! Откуда ему знать? Простой разбойник.
— Андрей Трифоныч, что же ты в Главное заводов правление не заявил о золоте? Самому бы Татищеву.
— А что как и Татищев куплен Демидовыми? Может, он раньше меня узнал про золото, да молчит. Тогда что? Раздавят, как муху. Да пока сам не нашел, и доносить нечего.
— Татищев-то в злобе с Демидовым. Он бы их покрывать не стал.
— Ладно. И так я прикидывал. Голову ведь прожгло от дум, на все лады поворачивал. И всё неславно получается. Пойдет дело приказным да комиссарам, они наживутся знатно, хоромы поставят каменные. Демидовы от всего отопрутся, задарят. А я, как сижу в железах, так и останусь. Найти надо наперво место, чтоб явное золото, а тогда и кричать «слово и дело».
— Буду искать, Андрей Трифоныч.
Дробинин тяжело вздохнул:
— К тому я и вел. Ищи, сынок. Может, ты счастливей меня. Слыхал ты про озеро Бездонное?
— Нет.
— Кержак тот говорил: у озера Бездонного. Может статься, он сам его окрестил. Я тоже не знаю такого. Но только что в демидовских лесах. Еще вот: искать надо по ручьям, по крутым логам, в песках.
— Чш-ш!.. Идут.
— Для Лизы, Егор… — успел шепнуть рудоискатель.
Низко по небу уже катился щербатый месяц. Видно стало далеко, и Егор заметил, что от конторы идет человек.
— Кто там? — строго окликнул Егор, когда человек подошел ближе.
— Да я это, — ответил голос писаренка. — Не спишь?
— Поспал уж. А ты что рано сменяешь?
— Не спится вовсе, — вдруг Андреянов вернется, а я в конторе. Попадет.
— Еще как! Смотри не заикайся, что караул мне передавал.
— Сам знаю.
Писаренок проверил дверь, кол и лег у самой стенки, запахнувшись полушубком. Егор подождал немного, потрогал его рукой — писаренок сладко спал. Тогда Егор ушел в контору.
Утром был переполох. Напуганный писаренок божился, что и на минуту не отходил от баньки. А так как его перед утром сменили еще двое караульщиков, вернувшихся с облавы, то разобрать, чья вина, было мудрено. Андреянов, впрочем, долгого следствия и не вел, не в его это было обычае. Нрав у него волчий: что в челюстях сжал — не выпустит, но коли промахнулся, не смог взять зубом — и не глядит.
Егор наскоро закончил дело с разбором руд и выехал в Екатеринбург.
Глухарь повалился на бок, жадно треб крыльями горячий песок, осыпал им себя. Камешки, подброшенные сильным крылом, отлетали далеко, стукались в кору сосен, в серые глыбы, подскакивали и булькали где-то внизу под глыбами в невидимую воду.
Солнце било в упор сюда, на россыпь больших камней, а кругом поднимались прямые, как свечи, сосны, и под навесом ветвей был прохладный зеленый полусвет. Дикий лес стоял вокруг, и пахло в нем растопленной смолой да теми белыми звездочками-цветами, что растут поодиночке на коротких стебельках и прячутся во мху у самых корней деревьев.
Глухарь попурхался, затих, нежась на припеке. И вдруг взлетел. Прямо с лежки бросил себя в лёт, даже хвостом проехал по соседнему камню. Громко, часто захлопал крыльями и унесся за стволы.
Птицу спугнул непонятный звук из лесу, какое-то мерное позвякиванье. Звук приближался к солнечной прогалине, и когда глухарь вдали обрушился на вершину дерева, к камням вышел человек.
Усталыми шагами, хромая и волоча за черенок железную лопату, человек дотащился до первого камня и опустился на него. Лопата, наугад приставленная сбоку, упала со звоном. Человек не поднял ее, подвернул ногу и стал снимать разбитый лапоть. Морщился, ощупывал мозоли на ступне. Взялся было за другой лапоть, но тут увидел ямку в песке, где купался глухарь. Сейчас же перелез к ней, стал у ямки на колени и пальцами зарылся в песок. Крупные гальки отбрасывал, песок сыпал с ладони на ладонь, отдувая пыль, разглядывая отдельные песчинки. Похоже — потерял человек в песке иголку и старается отыскать ее.
Слой песку во впадине был неглубок, скоро показалась серая спина камня. Человек с ожесточением плюнул на нее. Вернулся на камень, где лежал лапоть, и тут, видимо, совсем ослабел. Снял пустую котомку из-за плеч, скомкал ее себе под голову и лег лицом к палящему солнцу — одна нога босая, другая так и осталась неразутой.
Человек этот — Егор Сунгуров. Третью неделю бродит он по лесам, ищет золото. Ночует под кустами, на постели из еловых лап, питается травой-кислицей, луковицами саранки и остатками сухарей, взятых из дому. Как-то подшиб тетерку, поздно взлетевшую с гнезда. Испек птицу в золе костра, съел в один присест, — вот это была удача.
С одной кислицы ровно бы и ноги волочить трудно, а Егор утрами вставал из-под куста бодрый, готовый целый день итти или землю лопатой перекидывать.
Зверей Егор не боялся, знал: зверь первый почует человека и постарается тихо скрыться. Однажды только и увидал зверя: волк рвал что-то в кустах и не заметил, как Егор подошел шагов на сорок. Егор свистнул и бегом, подняв лопату, бросился к волку — не удастся ли отбить у серого добычу. Может, у него заяц или козел. Волк исчез и, жалко, с добычей вместе, только кровавые брызги остались на траве.
Нет, звери не страшны. Хуже было бы нарваться на демидовских людей, — вот этого Егор очень боялся. Вернее всего, что тут же и пристукнут и бросят на болоте. А если и уведут в Невьянск, — не легче. Не поможет и сам Татищев; ведь как сюда попал? — обманно. Отпросился у Юдина искать медную руду по реке Пышме, а махнул за демидовский рубеж. Ни защиты, ни оправдания, надеяться можно только на себя. И Егор знал, на что пошел, за долгую зиму всё передумано.
От людей стерегся тем, что по дорогам не ходил, даже пересекал их с большой опаской, костры зажигал редко, притом из самого сухого леса, чтобы без дыму, а гасил их сразу, как надобность минует. Где лопатой разроет, там потом моху накидает, чтоб следа не оставить. На это уходило много времени; но лучше вдвое в лесу проходить, чем зря в беду попасть.
Так и пробирался, держа на полночь, вдоль главного хребта, — за болотами — непролазные чащи, за чащами — крутые скалы, а там опять болотная топь. И всегда — впереди горы.
Золото в песке, говорил Андрей. Пески надо искать. В лесу под мхами и травами песку не видать, приходилось копаться на открытых местах — по склонам гор, по берегам ручьев. Узнал, какие пески разные, один на другой не похожие.
Накопав кучку песку, Егор садился около нее и сыпал понемногу на ладонь, разбирал пальцами. Сколько раз его обманывали желтенькие блестки слюды: захватывало дух, рука начинала дрожать — «оно»! Отводил глаза, пережидал минуту, чтоб успокоиться, потом вылавливал блестящий кусочек. Нет, плоская легкая слюдинка.
Попадались красивые галечки. Особенно хороша огненно-красная вениса с натуральными гранями. Всё по ручьям, в мокром песке ее находил — отмытая, блестящая, так в глаза и кидается. Венисы, самой крупной и прозрачной, в первую же неделю набрал десятки. В зеленом песке нашел невиданный крушец вроде чугуна, серый, но еще тяжелее. Гладкий окатыш, с маленькую репку, оттягивал руку, как тяжелая гиря. Таскал его в котомке три дня; потом, рассердившись, выбросил и репку и венису: только тягость лишняя, ничего не надо, кроме золота.
В одиночестве одичал Егор. Как язычник, разговаривал с золотом, со скалами. Выдумал как-то, что удача будет, если сыпать песок левой рукой на правую ладонь. Неудобно было, а долго на этот лад пробовал. Недобром поминал уроки рудознатца Гезе — без пользы оказалась вся долбежка. Девять сортов есть каменьев, из которых горы составляются. Из них в четырех могут быть рудные жилы. Эти камни они у Гезе и изучали, а остальные пять, в том числе песок, почти вовсе не трогали. Как бы теперь пригодились знания о песке! С лозой походить, что ли? Без толку: способ этот, говорил Гезе, лишь для отыскания разных жил, флецов и фалов, а песчиночки золота лоза указывать не будет… Одно остается: пальцами, наощупь, пробовать разные пески. Демидовы нашли же. Кержак тот нашел. Авось и Егору повезет.
Утро было. Солнечно, птичьим гомоном лес полон. Егор наточил лопату бруском, осторожно, стараясь не очень звенеть. После ставил на свои лохмотья заплаты из мешочной ряднины — для тепла и чтоб комары не ели. В котомке оставались лишь пара запасных лаптей и сухарные крошки.
Егор размышлял о том, что началась у него «куриная слепота». С голодухи, конечно. Как солнце зайдет, ничего уж и не видно. Вечера теперь светлые, до полночи бело, хоть читай. А у кого куриная слепота, тот и в яму свалится и на дерево лбом найдет. Оно бы, кажется, ничего. Пораньше вставать на ночевку, пораньше, с солнцем, выходить в путь. Но стало страшно: вдруг, не разобравшись, разведет огонек близ дороги. Его будут ловить, будут его издали видеть, а он, слепой, станет тыкаться в кусты и падать на каждом шагу. Даже знать не будет, с какой стороны преследуют, сам на погоню набежит. Ух ты, страх!
И бочком пролезла в голову мысль, сомнение одно. Не бросить поиск, нет, — на этот счет Егор закостенел, не позволил бы себе заколебаться. А только не прервать ли его на время? Вернуться тайно домой, к Маремьяне, отъесться, куриную слепоту вылечить, — есть для того верное средство — коровья печенка, — как рукой снимет! — запас сухарей взять, да побольше, и опять сюда… Опять, значит, через демидовские заставы проходить, да еще дважды. А времени полмесяца зря уйдет. Не дело! Егор недолго эту мысль в голове держал, встал и пошел. Но был уже отравленный, слабость почувствовал. Мозоли на ногах заболели, лопата стала тяжелой, двухпудовой. Нос всё ловил дух горячей, дымящейся вареной печенки: так захотелось говядины — челюсти сводит. Егор злился на себя: как пустил в голову дурную мысль об отдыхе? Наказывал себя ожесточенной работой. Сколько он в тот день закопушек сделал — не сосчитать!
Шел как раз вдоль узкого лесного ручья, — песку чистого много. Чтобы от голоду не мутило, держал во рту листочек кислицы. Ручей, думал Егор, выведет к болотине, надо будет молодых утят половить или утиных яиц хоть найти. Не беда, если и насиженные.
Ручей потерялся в каменной россыпи. Так Егор вышел к прогалинке, с которой спугнул глухаря.
Проснувшись на камне, Егор обругал себя: дни и так ему коротки стали, а он спать вздумал. Обулся, пожевал кислицы и потащился дальше.
Высокий сосновый лес оборвался разом. Начался склон, покрытый березняком. Между последними соснами возвышалась скала из округленных темно-серых камней. Егор взобрался на нее, чтобы поглядеть поверх берез вдаль. Склон спускался сначала круто, а потом полого и превращался в многоверстную долину. На ней виднелись и луговые места с зарослями больших кустов — должно быть, черемухи. Горы с хвойными лесами теснились далеко впереди.
Внизу, где кончался крутой спуск, блеснула в зелени берез вода. К ней Егор и направился. Под горку спускаться было легко. Чтобы не очень разбежаться, Егор хватался рукой за стволы, отталкивался и бежал углами. Пара зайцев оторопело выскочила из-под самых ног и заковыляла, в сторону. Егор погнался за ними, зайцы тогда повернули в гору и ускакали очень быстро.
Вода внизу оказалась узким ручьем с разливами, очень извилистым. В ручей склонились кусты длиннолистого тальника. Егор прежде всего попробовал, каков-то песок. Песок был мелкий, черноватый от ила. Разбирать такой пальцами неудобно. Егор придумал промывать его на лопате. Дело пошло быстрее, — жалко, лопата плоска, песчинки задерживаются только у выгиба, где насажен черенок. Остаток промытого песка Егор брал на ладонь и пальцем размазывал по ней. В песке, взятом с пятой или шестой лопаты, блеснуло желтенькое. Но Егор понял это только тогда, когда уже опрокинул ладонь над водой — до чего привык, что песок всегда пустой. Быстро повернул руку — к ладони прилипли три серых песчинки, остальное булькнуло в воду.
Призрак золота опять поманил Егора. Он пробовал песок ручья до тех пор, пока не посерело в глазах.
Встал, огляделся. Солнце садилось, туманная мгла наползала из-за кустов. Куриная слепота давала себя знать. Надо скорее искать место для ночлега. Голодным спать придется. Ну уж завтра полдня можно затратить, а только раздобыться уткой. Бывает ли у птиц печень?
Шел между кустами черемухи. Большие кусты, как избы. Приходилось в таких ночевать, — ничего, только сыро всегда. Нырнул в один — в середине листьев нет, стволы, десятки изогнутых стволов тянутся из одного центра, а густая листва шатром от самой земли. Тут сохранно спать. Наощупь поискал удобного места и не нашел: очень часто насажены стволы.
Вылез из куста, подошел к другому, руку протянул отвести ветку — и отдернул ее, как от змеи. Окно! Настоящая изба перед ним. Протер быстро глаза, попробовал рукой — бревна, мох набит меж бревнами, угол крошечного оконца с натянутым пузырем. Глаза это видят, рука подтверждает. Стал пятиться помаленьку. Изба превращалась в серое пятно, такое же, каких много вокруг. Ему почудилось, что стоит он среди деревни, — сейчас собаки залают, люди сбегутся.
Допятился до куста, у которого раньше был, почувствовал горький и гниловатый черемуховый запах. Втиснулся между шершавых стволов, сильно оцарапал щеку сухим сучком. И затих.
Василий Никитич Татищев в доме Миклашевского беседовал с хозяином, только что вернувшимся из-за границы. Оба стояли у окна. В руках главного командира фарфоровый подносик с темно-серым ноздреватым куском минерала.
— Так это и есть английский кок? — говорил Татищев, перекатывая по подносику легкий звенящий кусок.
— Знаменитое изобретение Абрама Дерби, — подтвердил Миклашевский. — Скоро по всем английским заводам перестанут в домны древесный уголь метать, — всё на коке.
— И железо не хуже выходит?
— Ну, всё-таки похуже. Однако в дело гож. Да коли пожгли англичане все свои леса, что ж им делать? Вот и исхищряются.
— Вы видали, Михаил Викентьевич, как этот кок из земляного угля пекут?
— Видал. Трудности ни малой нет. В кучах пережигают, как и дрова, только угару больше. Жалко, у нас на Урале каменного угля не найдено, а то бы попробовать можно.
— Нам сосны да ели на многие годы хватит. Обойдемся без кока.
Татищев решительно поставил подносик с куском кокса на подоконник.
— Еще что привезли из Лондона хорошего?
— От молодого Кантемира поклон вам привез, Василий Никитич.
— Как поживает князь Антиох Дмитриевич? Чай, ему некогда теперь сатиры писать?[28]
— Пишет. Только глаз не осушает Кантемир.
— Что так?
— Две тому причины. Первая — от давнишней оспы у него осталась болезнь, слезотечение. А вторая — горюет очень о смерти Феофана Прокоповича, друга его и покровителя. От первой причины ездил лечиться в Париж, а от второй никто его ни вылечить, ни утешить не может.
— И мне всегдашним советчиком был Прокопович, — угрюмо сказал Татищев. — Утрата большая… А что, этот барон Шемберг уже прибирает к рукам горные заводы?
Перенос речи от Прокоповича на барона был самый натуральный. Прокопович, Кантемир, как и сам Татищев, были ученики Петра Первого, выращенные им русские деятели. Их оставалось немного: царица Анна и, главное, любимец ее граф Бирон заменяли русских иноземцами. Кто еще? Артемий Волынский у дел, вот и все; остальные — вельможная мелкота, — числятся, но не правят. Теперь и во главе горного дела Бирон поставил саксонца Шемберга. Чин для Шемберга придуман новый: генерал-берг-директор. Татищев теперь должен ему подчиняться и лишен права писать прямо императрице. Глуп Шемберг и неучен, но, говорят, большой пройдоха.
— Шемберг, конечно, в силе, — пробормотал Миклашевский.
— Говорите прямо, что знаете. О моем «Заводском уставе» что слышно? Утвердят?
— Едва ли, Василий Никитич. Слушок есть: сам граф не одобряет.
Татищев криво усмехнулся:
— Еще бы. Того и ждал. Ведь я в «Уставе» саксонский манир отставил.
— Нет, тут хуже. Граф Бирон узнал, что вы изгоняете немецкие слова и звания из горного обихода и принял то в личную себе обиду.
— Не уступлю! — визгливо крикнул Татищев. — Русского языка я им не уступлю. То ли нам Петр Великий завещал?.. Говорят, при Петре немало голландских, французских, немецких слов в нашу речь вошло, — так. Но то было по нужде, за недосугом. Однако Петр и тогда об очищении языка думал. Сам о том заботился. Саксонцы и сотой доли заслуги в горном деле у нас не имеют, как то может показаться из-за обилия их слов. Зачем нам говорить «берггайер», когда можем сказать горщик или рудокопщик? «Флюс» — понятнее разве, чем плавень, а «хаспель» — чем вороток? Или мы о плавнях только от саксонцев и узнали?
Больное место Татищева было задето.
— Грамоту надо поскорей здешнему народу, вот что. Тогда никакие саксонцы не страшны, — говорил он горячо, расхаживая по кабинету и перекидывая из руки в руку схваченный с подносика кусок кокса. — Хотел бы я здешний, такой простой и упрямый народ в обычаях чтением книг переменить. С грамотным народом скоро слава, честь и польза России приумножатся. Простая истина, а кому ее скажешь, кому она дорога? Ханжам в рясах или иноземцам?
Увидел испуганное лицо Миклашевского и усмехнулся.
— Несвоевременно, скажете? Знаю. Всякой правде свое время, а только справедливое мнение погибнуть не может. Коперник вот когда-то своей книгой публично землю из середины мира выгнал и сделал ходящею вокруг солнца планетой. Папистам то показалось великой ересью, и проклинали то мнение; и страдал Коперник, — а после всё же и паписты со стыдом принуждены были его истину признать.
— Сколько лет тому, как Коперник свое открытие сделал? — быстро и с иронической улыбкой спросил Миклашевский.
— Около тысяча пятисотого года… немного позже… лет двести тому, пожалуй. А что?
— То, что и его истина еще не совсем дозрела. Кантемир мне сказывал, что Тредьяковскому не позволили печатать вирши,[29] в коих писано, что земля вертится вокруг солнца.
— Когда не позволили и кто?
— Нынче синод наш не дозволил. В этом году. Святые отцы говорят: противно священным писаниям.
— Фу! — Татищев ожесточился. — Ханжи! Суеверы!
— Василий Никитич!
— Да что? Ослы скудоумные! Я тут школы строю, а они завтра объявят, что геометрия противна писанию. Все труды одной резолюцией зачеркнут.
Камердинер доложил, что стол накрыт. Разговор прекратился, к облегчению обоих собеседников.
В столовой комнате ждали дамы — жена и дочь Миклашевского. Янина низко присела, раздув фисташкового цвета роброн.[30] Прекрасное подвижное лицо ее стало еще прекраснее от смущенной улыбки. Однако главный командир, еще не остывший в душе от гнева, не заметил ни лица, ни нарядного платья избалованной красавицы — провел взглядом, как по стене.
Двое слуг отодвинули стулья с высокими резными спинками. Стол был накрыт парадно, с серебром, хрусталем и цветами.
— Отведайте паштета из дичи, Василий Никитич. — Миклашевская сама подняла сверкающую крышку над блюдом.
Ранним утром Егор раздвинул ветки, выглянул из куста. Изб не было. Круглыми куполами стояли высокие кусты, между ними — росистая нетоптанная трава.
Не могло же вчера мерещиться! Ведь гладил щелеватые бревна, мох трогал. Чудно. Полез из куста. Листья уронили на голову и плечи целый дождь капель.
Не прошел и пяти шагов, как увидел избу — ту самую. Всю избу не видно, она вдвинута в куст, только одна стена с окошком и без двери да часть покрытой дерном крыши. Изба похожа на зимние тепляки, какие строят себе углежоги и охотники. Через пузырь окошка Егора увидеть не могли, и он постоял на открытом месте, разглядывая избу. Оттого, что изба оказалась настоящая, не морок, он даже успокоился. С волшебствами связываться — хуже нет.
Может, нежилая? Тогда нехудо бы пошарить: у охотников бывают запасы съестного. А то, может, старец святой спасается, — накормит уж непременно.
Из осторожности засел всё-таки в кустах и ждал, не покажется ли кто. На высокой березе куковала кукушка. Ястребок носился над травой. Солнце обсушило траву; от голода щемило кишки. Егор хотел вставать, как вдруг услышал скрип отворяемой двери. Замер, припав к земле. А ну, как собака сейчас выскочит, учует? Из-за избы послышались зевки и вздохи, потом негромкая гнусавая песня на молитвенный лад. «Старец, — пустынник», — обрадовался Егор. Лопату сунул под куст, обошел избу.
Под навесом огромной черемухи было подобие дворика. Пустынник сидел около большой колоды и редкими ударами забивал в нее что-то железное. При этом он продолжал напевать.
— Можно зайти, отец? — подал Егор голос.
Пустынник смолк. Егор отвел большую ветку, напустил свету во дворик. «Борода-то!» — сразу заметил он. У пустынника борода была непомерная — широкая и пышная, она закрывала всю грудь и в обе стороны разметалась на полплеча. Старцем пустынника нельзя было назвать: борода пречерная, как и шапка кудлатых волос, напущенных по-кержацки на лоб.
— Войди, благословясь, — отозвался пустынник. И голос у него молодой, хоть и старался он выговаривать по-духовному в нос.
Егор остановился у колоды, не находя, что сказать.
— Я думал, не медведь ли опять, — заговорил пустынник. Баловной тут медведко есть. Впервой-то мы на горе повстречались. Я лег, глаза зажмурил, не дышу. Он катал меня, катал. Набросал на меня моху и ушел. Я еще полежал, поднял голову, гляжу, — а он тут. Взял меня на лапы, понес как ребенка. Положил в ямку, сверху мохом, хвоей присыпал и опять затих. Я долго шевельнуться боялся. Встал, — так не было его. Вот какой шальной.
Егор подивился. Ему понравился пустынник, было в нем что-то простоватое. Не стал и спрашивать ни о чем: сразу видно, что беглый раскольник. От двойного оклада да от мирских соблазнов спасается в лесу. Кафтан одноцветный, без воротника — кержак по, всему.
— Лиственничная? — постучал Егор по колоде.
— А как же! — хвастливо и весело подхватил пустынник. — Домовину[31] себе лажу. Кроме лиственницы ни одно дерево не годится.
— Дай сухарика, отец, — не вытерпел Егор.
Пустынник вынес ржаной сухарь и горсть сухого гороха.
— Зови меня: брат Киндей, — сказал он. Егора не расспрашивал, кто и откуда. В избу не звал.
Егор уселся на черемуховом стволе, трудясь над сухарем, твердым, как камень.
Брат Киндей не долго долбил свою домовину, — видимо, она была ему не к спеху.
— Пойдем рыбку ловить, — позвал он Егора.
У разлива ручья Киндей разыскал в кустах удочки — одну дал Егору, две — взял себе. Уселись рядом, закинули лески.
— Как раз здесь я и сидел, — говорил Киндей, заводя леску против течения. — Сижу с молитвой, а он на той стороне зевает.
— Кто он?
— Да медведь-то.
— Ты говорил: на горе встретил.
— На горе раньше было. А то здесь. Я и говорю: опять баловать станешь? Он взрявкал. Я удочку воткнул в берег — и, благословясь, домой. Только дверь прикрыл, он царапается. Поди-ко, говорю, поди, скотинка богова. Так он что уделал? Завалил дверь до самой крыши — хворостом, дровами, ту колоду, лиственничную-то, тоже навалил, тогда ушел. Вот привязался непутевый.
— Так он, может, и сейчас тут бродит?
— Кто его знает! — спокойно ответил Киндей.
Тут его поплавок нырнул. Киндей встал, подсек и вытащил кувыркающегося ерша.
— Все они такие здесь, — сказал Киндей, меряя ерша пальцем. — По одной мерке.
Кинул рыбку в котелок с водой и, вытянув руку вперед, к далеким горам, прогнусил:
— Вскую непщуете, горы усыренные! — и прибавил своим голосом. — Люблю. У брата учусь, у Крискента.
— Родной брат?
— Сродный.[32]
— А где он?
— Здесь же, со мной живет. Ушел в Черноисточинско, к благодетелю.
Егору захотелось тут же встать и распрощаться:
— И надолго ушел?
— Кто его знает! Однако дня через два вернется. Гляди, клюет у тебя.
Егор дернул и вытащил ерша. «Дня два? Надо будет убраться сегодня же».
— Брат Киндей, на уху скоро натаскаем?
— Как бог даст, торопиться некуда.
И Киндей затянул бесконечную, песню о мати-пустыне:
Пойду по лесам, по болотам,
Пойду по горам, по вертепам…
Ерши брали часто. Когда наполнился котелок, Киндей сходил в избу за припасами, а Егор развел огонь тут же, на берегу.
Рыбу не мыли и не чистили. Переменили воду в котелке, подсыпали соли — и на огонь.
— Делай себе чепаруху, — сказал Киндей.
«Ах, да, — сообразил Егор, — кержак из своей посуды мирскому есть не даст: „испоганится посуда“. Сделал из бересты коробочку и хлебальный черпачок. Ждал с нетерпением, когда закипит уха, — давно не ел горячего. Киндей крошил сухари.
Готова уха. Кержак подцепил палочкой котелок и поставил в ручей остудить. Егор смотрел жадно на уху, глотал слюну и в то же время придумывал: вот бы помыть песку в котелке, а то на лопате плохо» ничего не остается. Была вчера золотинка или показалось?
Медлительность кержака его раздражала. Бормочет, знай, молитвы в страшную свою бороду, а от ухи и пар перестал итти.
— Остыла уж, — не вытерпел он наконец.
Киндей докончил молитву, окунул палец в уху:
— Теплая еще, рано. Сегодня ведь постный день, середа, — нельзя горячего есть.
«Еще чище да баще», — шепнул про себя Егор.
Но вот молитвы все прочитаны, котелок — в руках кержака, и он отвалил в чепаруху половину густого варева. Егор стал есть, чавкая, давясь костями, пьянея от еды, как от вина. Кержак глядел на него неодобрительно. Сам он жевал и отплевывался истово, не спеша.
После еды Егора так потянуло ко сну, что он с большим трудом удерживал падающие веки.
— Где бы соснуть? — спросил он Киндея.
Киндей молился и не ответил.
Колени подогнулись, Егор осел на траву и заснул, прежде чем голова коснулась земли. Скоро, однако, Киндей растолкал его.
— В избу пошли спать, в избу, — твердил кержак.
Совсем разморенный, Егор смотрел на черную бороду, из которой пальцы выбирали рыбью чешую и косточки, и ничего не понимал.
Киндей вздохнул, подхватил Егора подмышки и поставил:
— Иди за мной.
Егор спал стоя. Тогда Киндей взял его на руки и понес.
На полу посреди избы сидел мужик худобы несказанной, в разодранной рубахе, босой… Мужик кашлял удушливо, со свистом, выкрикивал несвязные слова, грозил кому-то.
Егор, разбуженный кашлем и криками, приподнялся на низких нарах. С минуту собирал мысли. С икон смотрят темноокие святые. Ага, он в келье у кержака, спал, кажется, долго; скоро, поди, вечер. Откуда мужик взялся?
— Зверь, зверь, зверь триокаянный! — плевался мужик. — Как его земля носит? Ужо тебе, мучитель!
— Кого ты лаешь, эй?
— Кого? Акинфия треклятого, Демидова. Чтоб его сожгло! Да неужто, господи, никто не отплатит за мученья наши?!
Егора вдруг как ветром снесло с нар. С размаху ткнулся в дверь — она заскрипела, отъехала кособоко. Не закрыта… Стал виден тенистый дворик, стволы и ветви черемухи. Фу ты!.. Чего это почудилось? Напугался как.
— Похоже еще день, — сказал Егор, возвращаясь на нары. — Я, видно, недолго спал.
— Около полуден теперь, — пробормотал мужик. Он всё сидел на полу согнувшись. Глаза у него потухли, весь он съежился.
— Какие полдни! Я и заснул-то после обеда.
— Мы рано пришли, ты спал. Я лег и встал, а ты только проснулся.
Егор почесал в затылке. Выходит, он сутки проспал. Не иначе. Не может же время назад пойти.
— Почто ты на Акинфия так изобиделся?
Мужик поднял голову, злоба снова разогревала его, но налетел припадок удушья. «Ах… ах… ах…» — стонал он, а рука, сухая, как палка, со сжатым кулаком, металась в воздухе.
— Ты с Демидова завода бежал? Ага?.. Говори, не бойся, я сам от него таюсь, — переждав немного, сказал Егор.
— Завода… — прошипел мужик, растирая грудь. — Завода… ой… — И вдруг заорал во весь голос: — Не с завода! Из такого места бежал, откуда никто не бегал. Пойми! Кто туда попал — со светом простился, живым не выйдет.
— Ты же вышел.
— Я-то? Я неживой вышел. Пойми ты! Ой…
Постонал, посвистел разинутым ртом, раскачиваясь, борясь с удушьем, — одолел, наконец.
— Им и нельзя иначе, пойми. Коли один хоть человек вырвется да расскажет, — Акинфию горло расплавленным свинцом зальют, по закону. Не свинца ему — золота, золота горячего влить надо.
— Ты что про золото знаешь? — Егор перегнулся с нар.
— Я всё знаю. Сколько?.. Шесть годов как от набора утек. Два года в кричной работе был, два — на Бездонном и в подвале два.
— Бездонное — озеро?
— Озеро. За Уткой Межевой. Сколько нас на Бездонном было, — все в подвалы угодили. Духотища… Золоту жар поболе нужен, чем чугуну: трудно плавится. Геенна… Без вольного воздуха два года. Я молодой; что они со мной сделали? А? Высох вовсе…
В избу вошел Киндей. За ним второй человек. «Брат Крискент», — догадался Егор. Такой же буйнобородый, черный, на Киндея очень похож, но без простоватости в лице и в движениях и постарше. Упрямые брови, недоверчивый, тяжелый взгляд — страшный лик.
Оба кержака покрестились большими крестами. Перед иконами трижды склонились, ударили костяшками пальцев об пол. Крискент повернулся, воткнул взгляд в Егора.
Мужик не переставал вопить, пока братья молились, не мог остановиться:
— Из наших я дольше всех вытерпел. Кто горловой болезнью помер, кто руки на себя наложил. Два года, пойми, — нет, ты пойми. Ни дня, ни ночи. Варил его, проклятое, — в печи-то не уголь березовый — тело мое горело. Мехами-то не воздух — душу свою качал. Страшно конца своего ждать. Повесился я. Веревку сам сплел, по ниточке надрал. И повесился. Открыл глаза — звезды. Живой, не живой — не знаю. На шее веревка. На болото меня выбросили, как собаку дохлую. Ай, Акинфий, ужо тебе, ненасытному душегубцу! Я живой! Изобличу тебя.
Крискент, не слушая, шагнул к Егору. Егор встал.
— Чей будешь? — И давил взглядом.
— Верхотурский государственный крестьянин. На Чусову-реку шел, к сплаву барок, отбился от товарищей, плутал в лесу.
«Только бы за дверь — уйду», — думал Егор.
— Прошел караван-то.
— Надо быть, теперь прошел, — согласился Егор. Чуял, что не поверил ему Крискент. «А пусть. Паспорта не просит: по-ихнему, по-кержацки, — антихристова печать».
— Отдыхай у нас со Христом, — сказал Крискент. Братья ушли.
Егор спросил одурелого мужика:
— Как сюда добрел?
— Сам толком не знаю. От Невьянска хотел за горы Пояса уйти… Без троп шел, сколько дней — не помню. Здесь, в горах, ног лишился… кричал… Этот, чернобородый, — век не забуду, — нашел меня, сюда довел.
— Старший? Крискент?
— Он.
— Сдается мне… — Егор косился на дверь, говорил шопотом —… он Акинфия руку держит. Бежать надо.
— Поди ты!. Божий человек он. — Мужик встал на ноги, зашатался. — Чего меня смущаешь?
Ему страсть не хотелось поверить Егору. Но подозрение сразу отравило его, Умоляюще смотрел на Егора.
— Обещал вывести на Чусовую. Акинфия ругал. Не врет, чай. Мне без него не выйти.
— Может, и не так, не знаю ничего. Только я Крискенту не верю — ты как хочешь. Жалеючи тебя говорю.
Егор шагнул за порог. Братьев во дворике не было. Шмыгнул за кусты, где оставлял лопату, обшарил всю траву — лопата исчезла. Вставая, увидел обоих братьев, — они стояли далеко. Крискент был с котомкой и посохом, — видать, в дальний путь собрался. Говорил что-то брату и посохом грозил.
Мужик лежал в избе на полу и стонал после приступа кашля. Егор присел к нему:
— Можешь итти?
— Куда?
— Бежать надо.
Мужик перевалился на живот, поднялся на четвереньки, сел:
— Ну, айда, коли надо.
— Обожди, не сразу. Пускай Крискент подальше уйдет.
— Ай, ай, ай… Мужик мотал головой. — Кому верить? Я себя сберегу. За все души загубленные я мститель. Ужо, Акинфий, воздастся тебе.
— Как тебя звать?
— Васильем.
— Смотри, Василий, Киндею не брякни. Тайно уйдем.
Без лопаты уходить не хотелось. Без лопаты — поиску конец. Обыскал дворик, ближние кусты, — нету. Услышал молитвенный распев: Киндей идет. Вернулся к избе.
— Здоров ты спать, — Брат Киндей улыбнулся из глубины бороды. — Волоком я тебя дотащил.
— Как медведь тебя?
— Во, во! Поснедать хочется? Давай, благословясь, удочки возьмем.
— Долго, брат Киндей. Живот подвело. Сухари-то еще есть? Мне бы сухарик.
— Гороху сварю странного человека ради.
— Брат твой где?
— Поблизости пошел — дровец посбирать.
«Врешь», — подумал Егор. Киндей пошел в избу.
Сейчас бы за кусты да бегом. Жаль Василия бросить на погибель. Такого спутника Егору не хотелось брать — обуза. Другое: Василий, как к людям выйдет, изобличать станет Демидова, про золото всё откроется. Это Егору сразу понятно стало, с первых Васильевых слов. Но оставить товарища не мог. Не выбирал, не колебался — само ясно. Василия надо от кержаков выручить, на дорогу пустить. А сам — на Бездонное. И уж кому какая судьба.
Из избы вдруг вылетели лающие, гневные крики мужика. Егор кинулся туда.
Киндей растерянно вертел в руках ремешок, озирался.
— Ошалел совсем, — сказал он сразу Егору. — Несет не весть что.
— Псы демидовские! — корчился мужик. — Иуды! Не спасете злодея! Перед всем миром говорю…
— Замолчи ты! — Егор ткнул шапку в губы беснующемуся Василию И почувствовал — его крепко схватили повыше локтей. Рванулся, повернул голову, лицом угодил в бороду Киндея, вырваться не мог. Под ногами перекатывался рассыпанный горох.
— Стой, стой! — страшно хрипел Киндей. Перехватил Егоровы руки пониже, уже вязал ремешком у кистей. Егор бросился на пол, высвободил одну руку, другая прижата за спиной, не вырвать: Киндей много сильнее.
Тут поднялся мужик, завизжал дико и схватил Киндея за горло. Да с такой бешеной силой, что кержак запрокинулся. Егор выскочил из-под него, и вдвоем они одолели Киндея.
— На, на! — Василий совал лыковую веревочку, завязку от лаптей. Связали Киндею руки и ноги.
— Бежим! — сказал Егор, переводя дух.
— Убей его сначала.
— Что ты! Он ничего теперь не сделает, пошли скорей.
— Убей! — руки мужика тянулись к горлу Киндея.
— Брось. Нельзя. Он не шевельнется: крепко связан.
— Ну, спусти в голбец.
Тут только Егор увидел, что поднята крышка над подпольной ямой. Как они не провалились туда во время возни в тесной избушке? Весь пол усыпан горохом. Егор спрыгнул в голбец.
— Да тут съестного немало, — сказал он. — Взять, что ли, рыбу одну на дорогу?
— Где, где? — Василий тоже полез вниз, стал выкидывать оттуда вязки больших вяленых рыб, скляницу с маслом, туесок гороху, мешочек с сухарями. Вылез, набил Егорову котомку.
Егор нагнулся к кержаку:
— Куда лопату спрятал?
Кержак молча отвернулся.
— Отдашь лопату, в голбец не кину.
— На крыше, под дерном, — пробормотал Киндей.
— То-то. — Вскинул котомку за плечи — тяжелая.
Лопата нашлась, она была сбита с черенка.
На сучке черемухи Егор увидел железный котелок. «Мыть в нем песок много способнее!» — мелькнуло в голове. Прихватил котелок.
Ночевали высоко в горах. В ущелье у каменистой стены сквозняк выдувал искры из-под золы: на ночь костер не затаптывали, лишь присыпали угли землей, чтоб теплее спать. Василий разнемогся сильно. Чудо, как сюда добрел.
Разумом мешаться стал. Забывал, что они одни и в лесу, всё порывался обличать, обиды давние вспоминал. Егор допытывался о золоте, большого толку не добился.
— Как это на дерне моют? — спрашивал.
— Проба это. Пластину дерновую кладут внаклон, песок кидают, воду льют. После оборачивают, доводят.
Что оборачивают? Как доводят? — не растолкует. Про озеро Бездонное баял много, да всё не то. Кого-то в нем утопили безвинно, тень являться стала, пришлось бросить прииск. Какие-то самородки там были — не поймешь.
— У тебя еда есть, посиди на одном месте неделю, наберись сил, — советовал Егор. — Тогда и на Чусовую ступай, там вон Чусовая, на закате. А то отощал ты больно, — пропадешь в болотах, увязнешь и ног не вытащишь.
Василий на всё соглашался.
Утром солнце не встало. Сухой туман наползал на горы. Может быть, это была гарь далекого пожара.
Егор распрощался со спутником, повторил свои советы:
— Первая река будет Сулем, вторая — Чусовая. Тот берег Чусовой уже не демидовский, но всё одно стерегись и там. Раньше времени рта не открывай.
— А ты куда?
— Не взыщи: врать не хочется, а правда не выговаривается. Ты в изумленье приходишь, себя не помнишь, Василий. Не скажу.
— Звать-то тебя как? Какому святому свечку поставить?
— А молись об избавлении от оков раба Андрея, вот как. Баш на баш и выйдет. Прощай.
Путь Егора лежал вверх, дальше на север. Еще не вышел он из ущелья, как туман окутал место их ночлега и лежащего Василия.
Шагов через сто Егор услышал громкий крик. Остановился. Василий? Его, ровно бы, голос. Блажит опять, «обличает». Крик повторился — одинокий отчаянный зов. Егор, не раздумывая, кинулся обратно, на помощь.
И увидел: из тумана выскочил с развевающейся черной бородой Киндей — по его, Егора пути. Выскочил, поглядел по сторонам, вверх и крикнул что-то назад, в ущелье.
«Не один пришел», — догадался Егор. Мигом повернул и помчался к гребню гор. От гребня по склону россыпь громадных валунов. Подножье горы и вся даль — в тумане, как в молоке. Кой-где из тумана возвышались одинокие кедры. Егор стал прыгать с валуна на валун, как по крутой лестнице, вниз, вниз. По спине, пребольно била лопата в котомке. Не страх, а злоба несла Егора: «Ужо, святые пустынники, ужо, Акинфий! За всех и за Василья — теперь я отплачу. Ужо вам!»
Утром, в четыре часа, давали звон на работу. С тяжким скрипом начинали вращаться деревянные махины; шумно вздыхали мехи горнов; молоты, понурясь чугунными лбами, ожидали, пока раскалится первая поковка. Начиналась демидовская «огненная работа». С четырех утра до четырех дня — одна смена.
Сам Акинфий Никитич вставал на два часа позднее. Если не ехал в Тагил, в Быньгу, в Черноисточинск или на какой-нибудь вновь возводимый завод, то непременно осматривал работы Невьянского завода (чаще называвшегося Старым заводом).
Одноконная тележка с хрустом катила по плотному шлаку дороги. Акинфий сидел прямо, подняв круглый бритый подбородок, сложив широкие рукава кафтана на коленях.
Рядом с ним — голова на уровне его плеча — дряхлый, серо-зеленый от старости Шорин, ровесник еще Никиты Демидыча.
Проехав плотину, тележка спустилась к фабрикам, навстречу железному лязгу и грохоту. Акинфий слез с тележки, зашагал к доменной фабрике. Шорин и плавильный мастер Свахин пошли за ним. На доменном дворе литейщики выкладывали канавки из песку для приемки чугуна. Рослую фигуру хозяина они приметили издали, но ни один не выпрямился, не прервал работы — так полагалось. Кланялись — поясным поклоном — только те, к кому хозяин подходил вплотную или обращался с вопросом.
Здесь Акинфий не задержался. Проходя мимо соковоза,[33] дробившего ломом стылую глыбу шлака, поднял обломок, бегло осмотрел и сунул Шорину. Старик повертел кусочек — шлак был правильного цвета, темно-зеленого.
Через низкую дверцу прошли в меховое отделение. Всё было в порядке и здесь. Оба меха исправно работали, посылая воздух в доменные печи.
Следующая фабрика — кричная.
Трое работников, отворачивая лица, вытягивали из горна «спелую» крицу и сами дымились. Рубахи на них хрустели и были белы от проступившей соли: четвертый час потели люди на огненной работе. Красную четырехпудовую крицу проволокли клещами и ломами к молоту. Ухнули, натужились и кинули крицу на наковальню. Мастер пустил воду на боевое колесо, вал пальцем подкинул молотовище, и тяжелая «голова» стукнула по ноздреватому мягкому металлу. Брызги шлака долетели до Акинфия — он не шевельнулся: нельзя подавать худой пример людишкам.
Кричная работа — самая тяжелая из всех заводских работ. Ворочать раскаленные тяжести отбирали молодых здоровяков, и те перегорали в несколько лет. Стариков среди кричных мастеров не видно, люди гибли, не доживая веку. Зато и отличались кричные особой удалью, — отчаянные головушки.
С грохотом, лязгом и звоном чугунные крицы, трижды подогреваемые в горнах и трижды попадающие на наковальню под молот, превращались в ровные железные полосы.
Под крайним молотом проглаживались готовые полосы. Рядом ставили заводское клеймо на те полосы, которые прошли пробу. Клеймили вручную по горячему железу. Акинфий потер пальцем фигурку остроухого зверка, выдавленную в железе. «Старый соболь». Европа хорошо знает это клеймо и требует его. На днях по Чусовой отправлено двадцать барок отборного полосового железа, оно пойдет за море… Ах, чорт! Ожег палец-то, — полоса еще горячая.
Выйдя из кричной, сказал Шорину:
— На втором молоте, у Грачева, наковальня логоватая. Выправить. А мастеру плетей за несмотрение. Перезолову скостить по копейке с пуда за то, что железо с пленками и клейма поставлены косо. Пеньковых веревок на тяжи вели отпустить да вели беречь веревки. Не пожгли бы брызгами сока. Мастера никакой бережливости к снастям не имеют, — нет того, чтобы и в полушке осьмушку видеть!
Это была любимая поговорка Акинфия. Полушка — четверть копейки, самая мелкая монета.
Ехал домой прямой, со сведенными на переносье бровями, с оттопыренными усами-стрелками. Молчал почти всю дорогу. Мысли были неспокойные: дело всё расширяется, не хватает времени за всем уследить. Вот и то… тайное заведение требует непрестанного надзора. Тоже доверить некому. Выгодно, — что говорить, выгодно. Не хуже железа. Но чуть промахнешься — головой ответить можно. Шорин стар, глупеть начал. Как упустил того плавильщика? Половину караульной команды пришлось отправить на поимку, а поймают ли еще? Ведь стоит тому выбраться на народ да крикнуть «слово и дело»… бр…
— Степаныч, поймают?
— Ась, батюшко?
— Сделает Кутузов, что надобно?
— Поймает. Небось поймает. Двадцать пять рубликов обещано, — легко ли дело.
— Двадцать пять… Я бы тысячи… пяти тысяч не пожалел бы, чтоб спокойным быть.
— А они одинаково стараться будут. Что ж тебе напрасно убыточиться? Да небось, Акинфий Никитич, завтра же приведут.
«Приведут не приведут, — Шорина всё одно с того заведения долой», — продолжал размышлять Акинфий. — «Кому доверить ключи? Два старших сына не удались. Прокофия долго приучал к горному и заводскому делу, за границу посылал, а он чего привез? — тьфу! — ящик шарман-катерин, кукол крашеных для театра. Ду-рак!.. Григорий — того всё в столицу, тянет, ближе ко двору, к балам да фейерверкам. Потешные огни, пшик пустой. А вот когда от крицы фейерверк горячего соку летит — это ему не по нраву, жжется, вишь.
Никитка, вот из кого толк будет, в демидовскую породу пошел. Двенадцать лет ему, а уж хозяин виден. Если старшие не исправятся, ему все заводы отойдут, ему одному. Чтобы дедовское дело не дробить. Чтоб добра, среди смертельных опасностей нажитого, фертам, пустобрехам на потешные огни не изводить. Так и будет. Да мал Никитка, когда еще в полное понятие войдет. А покуда — заботы множатся, помощника же не видно».
— Акинфий Никитич, глянь! Никак Кутузов уж пожаловал? Это он на крыльце у конторы.
У Шорина губы морщились от радостной улыбки.
Оживился и Акинфий. Ткнул кучера в загривок:
— Наддай!.. С чем-то еще воротился.
— Коли так скоро, — видно, не с пустыми руками.
Тележка подкатила к конторе. Кутузов, бывший гвардейский капитан, начальник невьянской караульной команды, спустился с крыльца и вытянулся по-военному перед Акинфием. По его красивому равнодушному лицу не понять, успешно ли кончилась командировка.
— Живого аль мертвого доставил? — нетерпеливо спросил Демидов.
— Живого, господин фундатор.[34] Только он в изумленье.
— Где догнали?
— На Камне, перед спуском к Сулему.
— Кроме твоих людей, никто его не видал?
— Чисто.
— Не болтал лишнего?
— Нес околесицу всю дорогу.
Акинфий в гневе поднял серые стрелки усов:
— Я ж велел рот завязать!
— Задыхается, — живым бы не довезти. Да никто его лая не слушал. Изумленный, я вам докладываю.
Акинфий посмотрел вокруг. Площадь между конторой и высокой сторожевой башней была пуста.
— Давай его сюда. Будет ему сейчас суд и расправа.
По знаку Кутузова из конторы вывели беглеца. Руки его были связаны за спиной, узкая грудь выгнулась горбом, горло дергалось судорогой. Завидев Акинфия, он ощерился, глаза его заблестели.
— Пес кровавый! — прохрипел он. — Взял-таки. Так жри скорей, не мучай хоть!
Его поставили перед тележкой, он качался, едва держался на ногах. Акинфий откинулся на спинку тележки и сверху спокойно рассматривал свою жертву.
— Хорош! — Акинфий презрительно сощурился. — Хорош, — право ну. Это ты хотел меня изобличить? А? Ты собирался меня расплавленным свинцом потчевать?
Мужик кашлял глухо, закрыв глаза. Потом обессилел, опустился на колени, сел на пятки.
— Что с тобой сделать, не знаю, Шорин, Степаныч, посоветуй. Плетей? Так он с десяти плетей кончится; о батогах и думать нельзя.
— Нечего тебе больше со мной делать. — Мужик говорил почти мирно, удивленно и тихо. — Что сделал с вольным человеком?! Я, поди, не меньше твоего жить хотел.
— Простить, что ли, Степаныч?.. Ладно, я не злопамятный. Поставь его на прежнюю работу. На полгода, может, еще хватит его. Убыток отквитает, и то слава богу.
Мужика подкинуло кверху. Он задергал связанными руками, завыл дико:
— Не смей, зверь! Не смей! Лучше кинь в домну, как Якушку, как Чекана-рудознатца по твоему приказу живых кинули. Обличаю тебя, Акинфий, перед твоими людьми. Мизгирем сидишь, Акинфий, в своей крепости, по всему Камню тенета раскинул, вольных людей имаешь и кровь из них пьешь. Всё и железо у тебя на крестьянской крови замешано, и по золоту твоему кровяные жилки видны…
— Вставь ему кляп, Кутузов, — обронил Демидов и ткнул кучера. Не успели лошади тронуть с места, как Демидов, поворачиваясь, вдруг увидел, что у заднего колеса тележки стоят еще двое людей. Неизвестно, когда они подошли и что слышали.
Один из них был его сын Никита, румянощекий, сероглазый малый. Второй… второго Акинфий тоже хорошо знал, но никак не ожидал увидеть на своем заводе, да еще в такую неподходящую минуту. Это был шихтмейстер Булгаков, татищевский горный офицер, старый служака, въедливый, как муха. До осени прошлого года Булгаков для надзора жил в Невьянске и очень докучал заводчику. Демидову удалось добиться, чтобы убрали всех казенных наблюдателей из его заводов, и появление Булгакова, нельзя сказать; чтобы напугало его, — не таковский был человек Акинфий, — но взбесило до крайности.
— Стой! — буркнул он кучеру. — Ты, сударь, зачем сюда явился?
— Простите, помешал вам, Акинфий Никитич, — миролюбиво заговорил Булгаков, приподнимая шляпу над париком. — Я с чусовского каравана проездом. Вздумал заводской дорогой в Катеринск вернуться.
— Мимо ворот бы и ехал. Кто его пустил сюда?
— Пожитки кой-какие у меня тут оставались, их забрать надо, — бормотал, опешив, шихтмейстер. Он еще не хотел верить, что Демидов так грубо принимает его, офицера и дворянина. — Вот Никита Акинфиевич встретили и привели по старому знакомству… Лошадку бы мне… мои притомились…
— Попрошайки, нищие татищевские! Слушать не хочу, вон с завода!
Тут Булгаков обиделся. Он раздул ноздри, кинул руку к эфесу шпаги (но шпаги не было) и заговорил с деревянным дребезгом, очень похоже на татищевский голос:
— Я государский чиновник, сударь мой. Оскорблять меня никому не позволено. Да-с. Сие сочтено будет за оскорбление величества.
После этих гордых слов хотел было с гордостью повернуться и уйти, но возня за тележкой вдруг его надоумила:
— Кто сей человек, что сказывает себя вольным?
Ответа не получил. Обошел тележку сзади и увидел, что мужик с забитым тряпкой ртом, со скрученными за спину руками рвется из рук двух солдат, и те не могут его унести.
— Господин Булгаков, — торопливо сказал Демидов, — извольте итти в хоромы… да нет… Степаныч, слезь-ка, пусти их благородие. Поедем, господин шихтмейстер.
Он говорил настойчиво, вежливо и угрожающе одновременно. «Слово и дело» могло прозвучать каждую секунду.
— Садитесь же, садитесь, — повторял Демидов, отвлекая на себя внимание шихтмейстера.
В эту минуту мужик, вися в воздухе и стуча головой по земле, ухитрился выбить тряпку изо рта и снова завопил. Обращался он прямо к Булгакову:
— Ты приказный? Слушай… Всё тебе скажу… всё… всё… Бог тебя послал… Ох!.. Вели пустить меня.
Акинфий Демидов мигом слез с тележки, стал во весь рост перед шихтмейстером.
— Полно слушать-то. Видишь, не в своем уме. Садись, поедем!
— Нет, Акинфий Никитич, моя должность велит принять извет, не взыщите.
Шихтмейстеру и самому хотелось бы на попятный: стало страшно, будто залез в берлогу к медведю и разбудил зверя. Но отступать было поздно:
— Прикажите его отпустить.
Солдаты разжали руки. Мужик упал и затрясся в сильнейшем припадке кашля.
— Всё… всё… — силился он заговорить, но удушье одолевало.
— Пусть всё говорит. Рази кто мешает? — безмятежно сказал Акинфий и подошел ближе к мужику. Придвинулись и Булгаков и Шорин. — Говори ты! Нам таить нечего. Что ж не говоришь?
— Всё-то… ох… — давился, изгибая грудь, мужик.
— Ты не перхай, как овца! — неожиданно пришел в ярость Акинфий. — Сейчас же выкладывай всё его благородию. Молчишь? Сомнение наводишь, а говорить боишься? Говори!
И со страшной силой пнул мужика в выгнутую обнаженную грудь. Мужик стих.
Булгаков отвернулся и перекрестился.
— Убил ты его, Акинфий Никитич, — тихо сказал он.
— Нет, что ты… Я легонько.
— Убил.
— Он и был дохлый… Ну, едем?
Показал рукой на хоромы. До них было шагов сто. Булгаков вздохнул и полез в тележку. Опустившись грузно рядом, Акинфий темно глянул в глаза шихтмейстеру и проговорил:
— Беглый это был. Из моих. Не люблю таких. Мешается не в свое дело. Долго ли из терпенья вывести.
Холод пробежал по хребту шихтмейстера. Он съежился и промолчал.
Татищев получил отставку от горных дел. Указ императрицы был благосклонный. Татищева повысили в чине. Ему поручили Оренбургскую экспедицию. Его даже не отрешили совсем от управления уральскими горными заводами.
Но суть указа была другая: Татищеву приходилось немедля уехать из Екатеринбурга на юг, в башкирские степи, откуда влиять на судьбу горного дела он никак не мог. В то же время во всех неудачах генерал-берг-директор мог вину свалить всё-таки на него.
Татищев жестоко заболел. Он даже не мог ходить. Изменив на этот раз своим правилам, разрешил врачу навестить его: не хотел, чтобы кто-нибудь счел его болезнь притворной. Врач заявил, что об отправлении в путь не может быть и речи. Татищев кивнул головой и отпустил врача.
— Андрей Федорович, — сказал он советнику Хрущову, — поручаю тебе окончание заводов. Не надеюсь, что долго усидишь здесь: Шемберг не допустит; но покудова присылай мне в степи известия. Наипаче о заводе при горе Благодати.
— Вы еще не скоро уедете, Василий Никитич, — возразил Хрущов.
— В три дня собраться надо. Помоги-ка встать.
Перешел в кабинет и рухнул в кресло.
С болью смотрел на полки книг, любовно собранных, — больше тысячи томов тут, — на редчайшие свои минеральные коллекции.
— Всё оставить придется. Дай вон ту книгу, упсальский сборник. Вон та, в зеленой коже.
В книге — статья Татищева «О мамонтовых костях». Единственный пока напечатанный труд Василия Никитича. Отобрал еще три книги, самых любимых:
— Эти возьму. Остальное всё — здешней школе.
Рассматривал карту: каким путем скорее можно попасть к месту новой службы, к Оренбургу?
Решил ехать водой — путем уральского металла: по Чусовой сплыть в Каму, по Каме — в Волгу, по Волге — до Самары.
Другой путь — на новопостроенную Челябинскую крепость и от нее на юг пустынными степями — ближе, но опасен. Без большого воинского отряда им воспользоваться нельзя.
— Прикажи, Андрей Федорович, немедля готовить барки на Уткинской казенной пристани.
На другой день Татищеву донесли, что большие барки все ушли с караваном, осталась только одна, а новые изготовить не только в три дня, но и в месяц невозможно.
— А какая одна осталась?
— Ожидает зверей для императорского зверинца.
— Императорского… На чем же можно сплыть?
— Есть малые лихие лодки. Но Чусовая еще полна вешней воды и очень быстра; может разбить лодки…
— Еду в лодках, — перебил Татищев.
К избе старухи Маремьяны в Мельковке подъехали дрожки, запряженные парой. В дрожках сидели приказчик Демидова Мосолов и повытчик из Конторы судных и земских дел. С запяток соскочил солдат и постучал, не жалея кулака, в оконницу.
На стук выбежала перепуганная Маремьяна:
— Меня, что ли, надо, соколик?
— Подходи, — буркнул солдат и указал на дрожки.
— Меня ли?
Повытчик, держа в руках бумагу, важно сказал с дрожек:
— Ты ли будешь Маремьяна, солдата Сунгурова жена?
— Я.
— Проживает ли у тебя Лизавета, Павлова дочь?
— Лиза? Про Лизавету спрашиваете?
— Есть, — сказал Мосолов и слез с дрожек. — Пошли. Где она?
Солдата оставили у крыльца, сами вошли в избу.
— Показывай оную Лизавету.
Лиза побелела со страху, таращила глаза на Маремьяну, по ней стараясь понять, что этим людям надо.
— Ты ли Лизавета, Павлова дочь, деревни Теплого Стану, помещицы Измайловой крепостная?
Лиза молчала.
— Дробинина она, — вмешалась Маремьяна, — Андрея Дробинина, рудоискателя, жена.
— Не похоже, что помешанная, — сказал повытчик Мосолову.
— Всё одно. Годится.
— Показывай пашпорт, — приказал повытчик.
— Мужняя жена она, — заплакала Маремьяна. Ноги у нее подкосились, хотела пасть на лавку, но не посмела. Прислонилась к косяку. — Кого хотите спросите, все знают: отпустили ее из тюрьмы, безвинную.
— Спрашивать не будем. Ты, Лизавета, крепостная девка помещицы Измайловой. Не отпираешься?.. Была, то есть. Теперь слушай купчую: «Тысяча семьсот тридцать шестого года, августа в пятый день капитана Василия Львова сына Измайлова жена его Софья Максимова дочь, в роде своем непоследняя, продала я обер-цегентнеру и кавалеру Никите Никитину сыну Демидову и наследникам его крепостную свою дворовую девку Лизавету Павлову, 22 лет, а взяла я, Софья, у него, Демидова, за оную дворовую девку денег пятнадцать рублев». — Слыхала? — Повытчик сложил бумагу. — А это твоего господина доверенный приказчик. Будь ему покорна. Бери ее, Мосолов.
Маремьяну привели в чувство сердобольные соседки. Она долго причитала и жаловалась, просила совета. Соседки ничего не могли посоветовать: безбумажная Лиза была, — так и сяк забрали бы. Тут время приспело корову из стада встречать да поить, да печь топить: по указу летом печи топились по ночам. Размаялась старуха, расходилась в работе, а глаза всё не просыхают. Уж больно умильная она была, Лиза-то. Каково ей теперь, бедненькой, непонятливой такой да беспамятной?
Утром заявился Кузя Шипигузов. С осени его не было: как уехал зверей ловить, не показывался.
— Здорово живешь, крестненька, — весело хрипит охотник. В руках у него живая птица с превеликим носом, с черненькими круглыми глазками. Вспомнила Маремьяна, как Лиза уговаривала полетать застреленных уток, которых раньше Кузя притаскивал, вспомнила — и сразу в слезы.
— Что сотворилось, крестна?
— Горюшко, Кузя! Нету Лизы, взяли ее. Демидовская крепостная она теперь.
Долгоносая птица побежала по полу, подмахивая одним крылом, и забилась в угол.
— Что ты баешь? Она, чай, государственная. Ведь перепись была, Егор сказывал. Она в перепись попала. Пошто отдала Лизу?
— Ничего не знаю, Кузя. Трое их приходило… Солдат с ножом… Из бумаги вычитывали.
Кузя скрипнул зубами. Постоял, уставившись в стену. Лицо его потемнело. Надел шапку и вышел.
В Главном заводов правлении Кузя сразу спросил главного командира. Ему страшно было потерять и один час; канцелярских порядков он не знал, потому пошел к самому главному. Что скажет — еще не придумал. В канцелярии Татищева не было. «На квартире», — ответили Кузе. Он отправился на квартиру. «Болен и не принимает». Кузя, не слушая, двинулся мимо лакея. Тот заругался, схватил Кузю за ворот. Кузя удивленно посмотрел на холопа, драться не стал.
Вернулся в Главное правление, справился, кто после Татищева первый в городе. «Советник Хрущов». — «Где он?» — «У главного командира на квартире».
Кузя тогда хотел итти к Мосолову, но подумал, посмотрел на свои руки. «Убью, коли не отдаст», — и не пошел.
Явился к отцу Иоанну.
Протопоп выслушал его торопливый, малопонятный рассказ, вошел в подробности, сокрушенно поддакивал. Однако, по словам протопопа, сделать ничего нельзя. Всё по закону. И бог велел терпеть. Как-то очень мудрено протопоп стал доказывать, что для Лизы даже лучше, если она больше мученья примет. Он приплел и преступления ее мужа, за кои тот несет справедливое воздаяние. Съехал на Кузино уклонение от исповеди и причастия… Кузя не дослушал.
На улице к нему подбежал паренек, схватил за рукав:
— Кузя-а! Нашел я-таки тебя! Искал, искал по базару… Идем, Кузя, скорей! Где хлеб? Без тебя не справиться с ними никак.
— Ничего, ничего, как-нибудь, — бормотал Кузя и выдергивал рукав. — С дедушкой вместе справитесь. А мне недосуг.
— Да-а, что он знает, дедушка. Рысь мяса не ест, ревет. Лапой трясет, — должно, опять у ней нарывает. Россомаха у клетки брус перегрызла. Убежит когда-нибудь она, вот увидишь.
— Лосю веток нарубили?
— Ага.
— Вот тебе деньги, Санко. Купи хлеба два батмана.[35] Гляди, не кислого. Я к судье пойду.
— Не пущу! — закричал Санко. — Не пущу! Сам обещал скоро… Какой они вой развели! Прокляненные! И жалко их и страшно. Нипочем с ними не поеду.
— Пусти!
— Нет, сперва к нам, а потом куда хошь. Завтра на пристань везти, — а что у нас готово?
Кузя, опустив голову, глядел на пыль под ногами. И лицо у негр было как пыль.
— Ну, ладно, айда к вам, — прохрипел он наконец.
Негромко постукивал брусок о край лопаты.
Пестрый дятел свалился сверху и прилип к стволу — совсем близко от сидящего на земле Егора. Обежал кругом ствола, выставил голову и любопытно поглядывал.
Егор попробовал лопату — острая. Вырезал продолговатый пласт дерна, взвалил на спину и спустился вниз, к озеру.
Пластину уложил на песке наклонно. Может, не травой, а корнями вверх надо? Кто его знает? Придется и так и так попробовать.
Всё непонятно: какой песок брать для промывки? как воду лить?
Для пробы кинул на пластину только три лопаты песку. Воды принес в туесе, сшитом из бересты. Лил осторожно на верхний край, чтобы песчинки проносило по всей пластине. Два раза ходил к озеру за водой. Смыл песок.
Новая задача: как остатки рассматривать в траве? Трава на дерне стала как причесанная. Песку на виду не осталось — под стебельки набилась мелочь. Коли золотинки есть, они тяжелые, там же останутся.
Егор ерошил траву, копался пальцами меж белых промытых корешков и чуял, что делает неладно: так еще дольше получится, чем в котелке промывать.
Вернулся было к прежнему способу: разбирать сухой песок на ладони. Не понравилось после промывки. Смех! Пальцами когда переберешь все эти пески? Нет, надо промывать, только усовершенствовать промывку. А что если остаток песка с дерна выколачивать на что-нибудь — на большой камень — и собирать?
Тут Егор вспомнил ту ночь, два года назад, когда он наблюдал, как промывкой занимался Андрей Дробинин. Тоже, значит, золото в песке искал! В памяти встали четыре костра и черная полоса, по которой бежала вода. Вот как надо: дерн — корнями вверх, пластин три либо четыре, промытый остаток ссыпать в одно место.
Сейчас же попробовал на этот лад. Донимала вода: у Дробинина она самотеком шла, а тут таскай в туесе. Довел всё же пробу до конца. Остаток получился пустой: видно, песок не тот.
Перешел на новое место, неподалеку. От Бездонного озера уходить не хотелось. И Андрей Трифоныч про него поминал и Василий, бедняга-мужик. Где-то здесь золото? Два года, говорил Василий, на озере работали. Не всё же демидовские работники взяли, осталось, поди, и ему.
Провиант свой Егор растягивал как только мог. В озере было много рыбы — большие окуни плескались у берега, — а ловить нечем. Пробовал рубахой неводить, — да это тебе не ручей!
Куриная слепота прошла. Спал Егор мало: в темноту да в самую жару. Уставал за день сильно. Больше всего донимало подтаскивание воды. Когда неделю проработал на Бездонном, опять перестал верить в золото; то есть не головой перестал, а руками: руки как-то безнадежно быстро перебирали остаток мытого песка и сбрасывали его. А то сначала каждый раз был уверен: вот в этой лопате. И когда не находил, чувствовал себя обманутым, долго перебирал одну и ту же горсточку — не проглядел ли?
Дело было к вечеру. Износилась дерновая пластина, — новой делать Егор не захотел. Решил уйти сегодня же и подальше от озера. Пластину, как всегда, — в озеро; размытое место заровнял.
Пошел узкой темной падью. Склоны — как стены, а вверху сосны растут густо. Под лаптями мокро: ручеек в траве пробирается. Недолго прошел, — впереди засветлело. Левая стена оборвалась, открыла далекий вид. С обрыва журчал ручей. Часть воды загибала в падь, а больше утекало под обрыв, далеко вниз.
Солнце висело невысоко, как раз против обрыва. Оно было без лучей и цвета такого, что если б кузнецу так поковку раскалить, то непременно б сказал подручному: подогрей еще.
Егор остановился: место было удивительное, — во сне такие видятся. Слушая ручей, стал изобретать. Что если свернуть бересту длинной трубой, укрепить камнями и подвести струю прямо к дернине? Твоя, значит, работа — песок подкидывать, а вода даровая…
Так захотелось испытать новое устройство, что тут же, на ночь глядя, принялся за работу. Сходил за берестой, устроил трубу; струя получилась — хоть колесо вертеть. Уложил внаклон и внахлестку три длинных куска дерна. И давай песок подкидывать.
Песок брал тут же, на дне пади, так что с лопатой и шагу ступать не надо было. Яму выкопал глубокую, песку перекидал много: нравилось, как быстро идет работа.
Отвел струю, подождал, пока вода с дерна стечет. Широкого камня поблизости не было, и Егор, опростав котомку, разложил ее на траве. Над ней и вытряс три дернины.
Собрал мелкий мокрый песок в одну кучку — много его натряслось, — нагнулся, хмуря брови, высунув кончик языка, и сразу же увидел жирно-желтые зернышки.
Отдернул голову, таращил глаза на солнце и часто дышал: «Неужели?..»
Снова нагнулся над кучкой. Заходили зеленые круги — ничего сначала разобрать не мог, потом увидел: есть. Пальцами выбрал одну золотинку, сжал ее. «Неужто не во сне?» Взял золотинку в рот, пальцы тянулись к новой, побольше… А вот еще… и вот… «Золото! Настоящее золото! Нашел!»
Егор бросил желтые крупинки обратно в кучку песка и подошел к самому краю обрыва.
Солнце садилось. Сосны стали невероятного зеленого цвета, а стволы их — как огни. Зубчатые горные хребты вздымались вдали; к ним Егор не пойдет: он нашел то, чего так хотел. Ему стало печально немного. И очень жгло сухие глаза.
Три дня проработал Егор на этом месте у обрыва. По нескольку раз в день вытрясал пластины дерна над котомкой. Песчаный остаток не разбирал по крупинке, а делал по-новому. Брал его в пригоршни и подставлял под струю; воду для этого пускал несильную. Вода выбивала из рук пустой песок, а золото оставалось в руках. За три дня наполнил мешочек из-под соли. И до чего же, оказывается, это золото тяжелое!
Уходя, уничтожил все следы работы. На деревьях у обрыва заметок не сделал: место и так памятное. Тою же падью вернулся к озеру и зарубил две сосны у поворота.
Возвращаться решил по берегу Чусовой. Сплав караванов кончился; теперь много народу пробирается, да народ-то всё такой: бурлаки, лоцманы, таскальщики запоздавшие — хороший народ. До берега — земля демидовская, еще будут заставы. Ничего, теперь повезет во всем, под большую-то удачу. Скорее к Татищеву! Егор очень точно знал, как он рассыплет по столу перед главным командиром песок и будет молчать. Татищев закричит: «Ты нашел? Здесь?..» — А Егор ему: «Кто ж еще? Я ни к чему не годен, что ли»? — Ух, ты! Здорово получится.
Благополучно вышел к Чусовой. Стоял на высокой скале, отвесно спускавшейся в реку. Скала подпирала течение и загибала его на камни противоположного берега. Главный вал, который нес коломенки с железом, уже прошел, но вода до сих пор держалась высоко. Кабы не вверх, а вниз по течению надо было пробираться, — лодкой мигом дома был бы.
По крутой тропе в обход скалы спустился к самому берегу. Нарвал попутно пучок дикого луку — его красно-синие цветы торчали из всех трещин на скалах. Почти на уровне буйной воды была небольшая площадка. Егор ее углядел сверху и хотел на ней отдохнуть. У площадки оказался поворот, на котором под нависшим камнем сидел человек. Егор от неожиданности споткнулся. Хотел повернуть обратно, но разглядел — это вогул. В звериных шкурах, в меховой шапке — охотник или рыбак. Не страшно.
— Пача, рума, пача! — крикнул Егор по-мансийски.
Вогул показал старое, морщинистое лицо, приветливо улыбнулся:
— Пача, пача! Здравствуй, друг.
— Да ты по-русски можешь?
— Могу. А что?
— У тебя костерок горит? Как это ты умеешь совсем без дыму огонь разводить? Поучи меня, рума.
— Садись к огоньку.
Егор бросил к костру свой пучок луку:
— Вот и угощенье принес.
Манси ласково засмеялся:
— Рыба печется, скоро готова. Сыты будем, товарищ.
— Слышь, ты Чумпина Степана не знаешь? Вогул тоже.
— Не знаю.
— Знак у него вот такой, кат-пос ваш.
Егор взял у манси нож и на обрывке бересты нацарапал знак — дужка и три прямых черты, выходящие из одной точки и пересекающие дужку.
— Однако не знаю, — сказал манси, внимательно посмотрев на рисунок. — Не нашего роду.
— Разбогател Чумпин, награду получил за рудную гору и знать меня больше не захотел. Я не такой. Скоро разбогатею, а гордиться не буду. Увидишь Чумпина, сказывай ему поклон от Егора Сунгурова. Пускай ко мне приходит. И ты приходи, в крепость Екатеринбургскую. Запомнишь? Как вы ее называете, крепость?
— Не-хон-ус.[36]
— Вот в нее и приходи. Ты, рума, первый человек, которого я после озера встретил. Верно, приходи, пельменями угощу. Я тебе корову куплю.
— Спасибо, ойка, — засмеялся манси.
— Ты что на лапти глядишь? — Егор тоже за смеялся. — И лапти новые купим.
— Кто-то едет, однако. — Манси посмотрел вверх по течению. Выскочив из-за каменных ребер, в белесой дымке показалось несколько лодок. Людей в них Егор еще не мог рассмотреть.
— Богатые едут, — сказал манси.
— Ты и по прозвищу еще назовешь. Экие глаза! Демидовы, скажи?
— Не знаю.
«Может, и верно демидовские люди», — забеспокоился Егор. Недолго раздумывая, стянул кафтан, лег и накрылся с головой. Манси тихонько пел под плеск волн непонятную песню. «Анта сюнэ, анта сюнэ…» — слышалось Егору.
— Проехали, — сказал манси и засмеялся.
Лодки уже скрылись за поворотом.
— И верно богатые?
— Да. Один очень мягко лежит, старик.
— Ну, богатые на таких лодках не поедут. Побоятся. Рума, скажи что-нибудь по-вашему.
— Зачем тебе?
— А так.
Манси нараспев сказал десяток слов.
— Что значит?
— Значит: «Из святого озера с золотой водой вытекает речка, извилистая, как гусиные кишки».
— Вот как! Баско! «С золотой водой».
— Из песни это… Готова рыба. Бери, гость, ешь.
— А ласточка по-вашему — ченкри-кункри?
— Ченкри-кункри.
Смеялся Егор; смеялся, глядя на него, старый манси.
Больного и желтого, на носилках принесли Татищева к пристани. Советник Хрущов просил разрешения проводить его до устья реки Серебрянки, откуда советник хотел проехать на Благодать.
— Добро. Проводи. По пути еще инструкции дам, — согласился Татищев.
Белесая горькая дымка висела над рекой: где-то горели леса. Уже на второй день пути Чусовая примчала лодки к горному хребту. Отвесные скалы сдавили реку. С боков, спереди, сзади — лесистые склоны и обрывы. Дали не было, всё время точно среди озерка неслись лодки. Неслись прямо на мраморную стену. Кормщик сует весло в воду — поворот, лодка огибает скалу, и впереди снова продолговатое озерко, и скалы вокруг. Грести не было надобности: вода падала, как с горы.
Часто встречались перекаты — узкие места с приподнятым каменистым руслом. Вода, сжатая больше обыкновенного, с большой силой вырывалась вперед. На перекатах вода кипела и шумела, лодки летели стремглав.
Встречных барок не было: против такой стремнины бурлакам не вытянуть.
Под скалой на берегу сидел манси-охотник в звериных шкурах. Перед ним горел маленький костер. Кто-то еще лежал у костра, выставив худые лапти к реке. Струя промчала лодки так близко от берега, что слышен был запах дикого лука, пучок которого лежал у костра; видны были все морщинки на лице улыбавшегося манси.
— А того вогула, — сказал Хрущов, — помните, Василий Никитич, который гору Благодать открыл?
— Чумпин, помню.
— Худо с ним поступили его родичи. Сожгли его, говорят, живым на вершине горы.
— Изуверы. Темный народ. Да что с них спрашивать, когда в европейских государствах темноты и суеверий вдосталь! Кто тебе про сожжение Чумпина сказывал?
— Мосолов, приказчик Демидова Никиты.
— Этот и сам бы сжег, не поморщился. Со злорадством, поди, рассказывал. Не удалось Демидовым гору Благодать взять, протянули руку, да отдернули. А может, еще надежды не оставили. Генерал-берг-директор им сватом будет. Всё теперь раковым ходом пойдет.
Глухо бухали пушки. Проба, Близко крепость. С колес падала сухая пыль. Безветрие. Зной. Егор сердился на понурую лошадь: тащится, как улитка.
Рои белых мотыльков снежинками сновали в воздухе. Возчик, замахиваясь кнутом, каждый раз сбивал нескольких.
Без конца тянулся Верхисетский пруд — слева, за соснами.
— Я пеший скорей дойду, — скучал вслух Егор.
— А иди, — вяло соглашался возчик. — Кобыле легче будет.
Показалась крепостная стена. Наконец-то!
— Крестный ход идет, — сказал возчик.
От крепости двигалась длинная толпа с иконами, с хоругвями. Впереди — церковные в блестящих ризах.
— Тебя, что ли, встречают? — усмехнулся возчик.
Голова толпы взобралась на холм и остановилась, хвост подтягивался, собирался в кучу. Два голоса запели. «Даждь дождь земле жаждущей, спа-асе…»
— Молебен! — Возчик сдернул шапку. — Ладно бы, коли б вымолили, а то всё горит.
— Погоняй!
Колеса стряхнули пыль на бревенчатом мостике у бастиона, телега въехала в крепость. Знакомые запахи серного дыма медеплавильных печей, свежего хлеба, застоявшегося пруда, перегретого тесного жилья налетели на Егора. Крепость, показалось ему, стала меньше, теснее, дома — пониже.
Подскакивая на телеге, Егор похохатывал: всё было чудно, всё смешило. Среди прохожих были знакомые, но никто не узнал его под слоем пыли, в заплатанной одежде, в лаптях, с обвисшей, перемятой шляпой-гречневиком на голове.
Справа — Главное правление, слева — сады офицерских дворов… Завтра. Завтра Егор сюда победителем явится.
На Базарной стороне рассчитался с возчиком, чуть не бегом помчался в Мельковку.
За восточными воротами — знакомые темно-зеленые скалы, ряд кузниц, дорога на Шарташ и свороток домой. Вон и рябина у избы. На огороде ботва высокая и зеленая, — поливает, видно, Лизавета, не скупясь.
Перелетел через крылечко:
— Здорово!.. А, Кузя, ты, — вот славно!.. Постой, что ты? Хворый? Или тебя зверь поломал? А где наши?
— Егорша… Ничего ты не знаешь. Лизу-то продали!
— А ну тя!
Поверил сразу. По Кузе видно — что-то стряслось. Но чувствовал пока только досаду, что не по его выходит. Всю дорогу мечтал: хотел как светлый праздник явиться, всех осчастливить, — а тут вроде и не до него.
— Мать где?
— В церковь пошла. Крестный ход, что ли.
И это не так. Мать должна быть дома. Стоять непременно у печки, всплеснуть руками, заплакать:
«Егорушка воротился!»
— Ладно, что воротился, Егор. Моя башка худо варит такое. Письменность надо. Три дня ходил по подьячим, — без бумаги не слушают, а то еще: «какое твое дело?»
— Кто продал? Кому?
Обрываясь, заменяя половину слов гневными взмахами руки, Кузя рассказал, как было дело.
— Ничего. Этому делу помочь можно. — Егор повеселел. — Лизавета откупится — и всё.
— А деньги где взять? Крестна была у Мосолова. Бает, выкупу сто рублей надо.
— Но-о?.. Сто? Да всё одно. Я Андрею обещал Лизу беречь. Не пожалею никаких денег.
— Было бы чего.
— Будет, Кузя. Сейчас я переоденусь, пойду к главному командиру. Авось, обойдется.
Умылся кое-как, надел коричневый кафтан, в карман переложил маленький увесистый мешочек. Всё в этом мешочке — и выкуп Лизы, и освобождение Дробинина, и демидовская погибель, и Егорово счастье…
Важно, стараясь не сбиваться на торопливый шаг, Егор прошел сени Главного правления, обе палаты.
В ожидальне стояли просители. Значит, прием идет. Секретаря не видно. Еще лучше — прямо к Татищеву, такое уж дело. Рукой в кармане ослабил завязку у мешочка — и вошел.
Две спины перед столом: одна — в зеленом мундире, другая — серая, согнутая, просительская.
А за столом — Егор увидел это, когда сбоку протиснулся к столу вплотную, — не Татищев, а начальник Конторы горных дел майор Угримов.
Вот так же помутилось в голове Егора, когда пустынник Киндей неожиданно схватил его сзади за локти. Нет, теперь было хуже: там на один миг растерялся, а теперь стоял, смотрел на длинную челюсть майора, по которой сползала капелька пота, и терялся всё больше. Рука всё сжимала мешочек в кармане.
Угримов поднял к нему лицо, нахмурясь, но, не успев разгневаться, подождал минутку и обратился к стоявшему у стола человеку в зеленом мундире (это был лесничий Куроедов):
— А всего коробов угля они вывозили? — Записал цифру. К Егору: — Чего тебе?
Егор глотнул, переступил:
— К его превосходительству…
— К Василию Никитичу? Поезжай в Оренбург. — Тут узнал Егора: — Это ты пошел на Пышму и пропал?.. С рудой вернулся, а?
— Нет, Леонтий Дмитрич…
Майор с большим подозрением выкатил глаза на Егора. Тот опять смолк.
— Выйди, дурак! — заорал вдруг Угримов.
«Ругаешься? — вспыхнув, подумал Егор. — Ладно, ругайся. Посмотрим, что вскорости скажешь». — Повернулся, вышел из кабинета.
Он не понял, боялся понять, что такое: «поезжай в Оренбург». Первого встречного писаря спросил, где Татищев.
— Уехал в Орду.
— Надолго?
— Совсем уехал.
— Как совсем?
— Начальником Оренбургской экспедиции.
Егор ошалело хлопал глазами. Всё рушилось.
— Давно уехал?
— Три дня. Вместо него советник Хрущов.
— А что там, в кабинете, Угримов сидит?
— Хрущова замещает.
«Ой, беда!.. Догонять Татищева? — первая мысль. — Да где его догонишь! И думать нечего. Три дня… Кроме Татищева, никому о золоте нельзя сказать. Место хранят Демидовы. Кто же, кроме Татищева, посмеет на них ополчиться? Нет, надо скорей припрятать золото».
Спускался по каменным ступенькам и на каждой задерживал ногу. Пугал и завтрашний день: будет разговор с Юдиным, с Угримовым… Золото оттягивало карман бесполезном и опасным грузом. Для Лизы ничего не сделал. Деньги нужны, много, вот теперь же, а где их взять? Продать бы половину песка на выкуп, да кому продашь? Только попадешься.
Внизу, у крыльца, ждал Кузя. Подбежал, с надеждой заглядывал в глаза, ничего не спрашивал.
— Худо, Кузя. Татищева-то нет.
— Ну, давай как по-другому пытаться, — прохрипел охотник.
— Не знаю, как еще. Одна надежда была.
— К Мосолову идем.
— Ты не был еще у него, Кузя?
— Нет. Один-то я не хотел итти. Как слова к горлу подступят да застрянут — озлюсь, натворю чего. Шибко его не люблю.
— В Шайтанку надо, выходит.
— Здесь Мосолов.
— А Лиза?
— Лиза в Шайтанке. Я там был.
— Как она? Плачет, поди?
Кузя отчаянно посмотрел на Егора и промолчал.
— Ну, идем!
Квартира Мосолова была в демидовском доме за базарной площадью. Просторный двор за сплошным заплотом порос травой. От колодца к двери амбара протянута веревка, на ней висят разноцветные камзолы, епанчи, шубы, просто штуки сукна… Здоровенная баба в синем сарафане колотит прутьями по развешанным вещам. Клочья шерсти, пыль так и летят из-под прутьев.
Егор спросил про Мосолова. Баба зло высморкалась, ткнула, не глядя, рукой на среднее крыльцо, опять принялась выколачивать.
За крыльцом были темные сени, за сенями — кухня. Чисто, просторно. На полу — тканый ордынский ковер, на большом столе — рисунчатая скатерть. Русская печь размером своим напоминала о мраморных обрывах на Чусовой. Пахло суслом. За столом кучер Пуд припал к большому жбану и только глаза скосил на вошедших.
— Прохора Ильича повидать надо, — сказал Егор.
Кучер не ответил. Сопя, запрокидывал жбан всё выше, горло вздувалось и опадало от молодецких глотков. Дно жбана задралось выше головы.
— Фу-у! — дохнул Пуд и стукнул пустым жбаном по столу. — Отдыхает Прохор Ильич после обеда.
Пуд тяжело поднялся и ушел за печь. Слышно: стукнули на пол два сапога, звякнула металлическая пряжка, заскрипела под шестипудовой тяжестью кровать.
— Обождем, Кузя?
— На дворе.
Баба всё колотила по шубе. Солнце почти отвесно стояло над головами.
— Мне ехать велено. — Кузя сел по-татарски, на согнутые ноги, закрутил былинку вокруг пальца.
— Куда? — Егор вспомнил, что Кузя ничего еще не рассказал о себе.
— Барка ждет на казенной пристани. До Нижнего. Либо в самый Питербурх, в царицын зверинец.
— Ты царицу увидишь?
— Где, поди! Зверей только сдать.
— А я бы… — Егор не договорил. В голове закрутились мысли — новые и старые вперемежку. Вот случай-то где! Еще удача не кончилась, погоди.
Самой царице в руки золото передать. Да это бы лучше всего. Лучше, чем Татищеву, он же и не хозяин теперь на Урале. Кузя человек надежный. Вот страховиден только малость и голосом своим может царицу напугать. Не допустят, пожалуй? Должны. Если «слово и дело» объявить, как не допустят? Для спасения Лизы он согласится. Ишь, потемнел, как пепел, за три-то дня.
— Когда отправишься?
Кузя насупился:
— Может, и вовсе не поеду.
— Как не ехать? Зверей много везешь?
— Двенадцать разных.
— За них тебе заплатили?
— Только на прокорм дадено. Награда, сулят, тамо будет.
— Поезжай.
— Не знаю.
— Да чего ты-то так сокрушаешься? — вдруг удивился Егор.
Охотник покачнулся и упал лицом в траву, стараясь удержать крик, — не удержал. Хриплый вой вылетел из горла и сразу оборвался. В ту же секунду охотник уже сидел, отвернувшись.
— Кузя…
— Молчи.
Баба с прутьями подошла, поглядела, не пряча любопытства. Вернулась к шубам, принялась стаскивать их в амбар.
— Чего Мосолову баять станешь? — спросил Кузя, не поворачиваясь.
— Про права спрошу. Лизавета не крепостная была. По переписи, как убогая, оставлена на призренье у нас. Всё по закону было, не бродяжка она какая, не нищая.
— А у него бумага.
— То-то что бумага. Коли бумага, — только через суд отбирать. А нам суд дело неподходящее. Мы бедные, нас всегда засудят. Ведь с Демидовым судиться-то.
Помолчали. Рой белых мотыльков метался около опущенной Кузиной головы.
— Кузя, ты судье волчат притаскивал, помню. Рыбу таскал. Тебе бы с судьей поговорить. А?
— Был у судьи.
— Ну?
— Бает: «В царицын зверинец соболя поймал?» — Нет. — «Мне, — бает, — поймай живого соболя, тогда поговорим».
Мосолов принял в кухне. Заплывшие глазки его мигали со сна, он скреб жирную грудь и взлаивая зевал. Но говорил толково, пространно. Он сидел за столом, Егор и охотник стояли перед ним.
— По-твоему, государственная? А мы дознались — нет. Господский, капитана Измайлова, крестьянин деревни Теплый Стан, Новгородской губернии, Новоторжского уезду, Павел, не помню прозвища, ушел без паспорта от хлебной скудости в Сибирь. С ним жена и дочь Лизавета двенадцати лет. Жена дорогой померла, а Павел пристал на Осокина Иргинском заводе. Всё знаем. На том заводе жил он с год, торговал харчевенным. Харчевенная изба была у него середь базара. В подушный оклад по заводу положен был неправильно, вопреки указам о беглых. Потом был он угнан в Орду, в полон взят во время набега ордынцев и из полона не воротился. А дочь его Лизавету отбили, и жила она у приписного к Иргинскому заводу крестьянина Дробинина. В прошлом году вдова капитана Измайлова продала всех своих беглых крепостных людей Никите Никитичу Демидову. Понял?
— Что не понять? — нахмурился Егор. — Ты скажи, Прохор Ильич, сколько за нее выкупу возьмут, если она на волю откупиться захочет?
— Дивно мне, — Мосолов покачал головой, — вот и старуха прибегала, тоже о выкупе толковать. Куда на волю? Какого она состояния будет? Купчиха али посадская? Вот Груздев, Сила Силыч, бывший раб баронов Строгановых — слыхал? — так он, до того как выкупиться, три дома имел, лавку, в Орду свой караван отправлял. Вышел на волю — сразу в купеческое сословие записался, теперь в Билимбаихе первый купец. А ваша девка Лизавета?.. Откуда она такой греховной гордости набралась?
— А не пуще грех — людей в рабстве держать? — бешено прохрипел Кузя. Он стоял сзади Егора и с ненавистью глядел на Мосолова.
Приказчик будто и не слышал:
— Денег у нее всё одно нет, и продавать нечего. Один сарафанишко на плечах. Выкупить ее, значит, ты собираешься, господин унтер-шихтмейстер? Ты, я вижу, хочешь из подлого сословия в офицерские чины вылезать. Там гордость полагается, конечно. Только и у тебя ведь всякого нета запасено с лета. Чего зря о цене толковать?
— Говори всё-таки.
— Было говорено. Мать тебе передавала, нет?
— Говорила она мне, да это разве цена? В купчей пятнадцать рублей проставлено, а помещице и того не платили, небось. Рубль, не больше, отвалили сами-то.
— Боек ты, боек. Это хорошо, в торговом деле без того нельзя. Я тебе навстречу вот что скажу: у помещицы мы купили каплю чернил, а не живого работника. Имя есть в списке, а к имени человека найти — дорого стоит.
— Убогая ведь она, головой скорбная. Куда вам такая работница?
— На оброк ее не пустят — ясное дело. А куда она годна, не потаю, скажу. В заводах женского пола нехватка, холостых работников много, холостые чаще и в бега ударяются. Семья — она крепче цепи держит. Вот оженим кого на…
Хрипло рявкнув, Кузя оттолкнул Егора и стал перед приказчиком. Понять его бешеные ругательства было невозможно, но лицо исказилось такой угрозой, что Мосолову стало страшно.
— Оставь, Кузя! — Егор старался оттереть охотника. Впрочем, и сам он не мог говорить спокойно, срывался на крик.
— Мужняя жена Лизавета. Не смеешь ее замуж отдавать, — грубо сказал Егор.
Мосолов поднялся. Он тоже оставил медовую степенность речи, косился на печь, из-за которой успокоительно показалась голова Пуда.
— Ты мне того попа приведи, который венчал Лизавету!
— Да в Ирге все, поди, знают, что она Дробинина.
— Мне без нужды Ирга. Скажи спасибо, что разговариваю с тобой, мог бы и в суд потянуть тебя с матерью за укрывательство беглой, пожилые деньги стребовать.
— Мы не крадче ее приютили и не из выгоды какой держали, а по человечеству.
— Суд дознается. А что насчет выкупу, так еще неизвестно, захочет ли Никита Никитич разрешить той девке узы рабства…
Снова Кузя рванулся к приказчику. Егор схватил его за плечо, потащил из кухни.
Брели невесело в Мельковку. Егор думал: одна надежда осталась — на царицу. Здесь на всем демидовское клеймо стоит. В собственные царские руки, подать золото, — тогда лишь толк будет. Кузе поручить можно ли? Вон он какой бешеный. Самому с ним поехать?.. В беглые попадешь. Схватят в дороге, обыщут, золото найдут. Тогда не поверят, что к царице.
Всё-таки спросил:
— Кузя, возьмешь меня в Питербурх?
— Видно, я не поеду, Егорша.
— Что ты задумал?
— Не дам же я над ней издеваться. Выкраду. Уйдем в леса. Сохраню ее, Андрею отдам.
Егор не нашелся возразить.
Но дома Маремьяна восстала против замысла охотника. На выкуп она смотрела как на дело несбыточное. С тем, что Лизу отдадут за какого-нибудь заводского мастерового, готова была примириться. Конечно, какой еще муж достанется, — может, и бить будет. А всё-таки всё по закону. На побег же нет ее благословения. Уж ехал бы Кузя со зверями своими. Скорее бы дело чем-то одним кончилось. У него за долгую дорогу сердце простынет, перестанет он мутить себя и других.
Кузя слушал покорно. Без благословения крестной матери на такое не пойдешь.
Когда охотник, простившись, отправился в путь, Егор сказал:
— Мама, я провожу Кузю до пристани. Из конторы ежли придут меня спрашивать, ты не говори, что я с Кузей ушел. Нипочем не говори. А скажи: не посмел, мол, явиться без медной руды, опять на поиск пошел.
— Какое провожанье, Егорушка? Дома сколько времени не был, явился — не переночевал, и опять…
— Так надо, мама.
— Скоро ли хоть воротишься?
— Скоро. — Обнял, уронил слезу на седые волосы. Повторил: — На поиск, мол. Прощай.
Лошади, чуя звериный дух, храпели, дергали ушами, прытко катили телеги с клетками. А когда кто-нибудь из зверей подавал голос, лошади закидывались, били ногами по оглоблям и, наверное, разнесли бы весь обоз, если бы их не держали под уздцы.
Среди зверей была россомаха, — Егор впервые видел этого таинственного ночного хищника. Небольшая, в мохнатых штанах, с двуцветным мехом, россомаха всё просовывала собачью свою мордочку меж прутьев клетки и урчала, показывая острые зубы. Про крепость этих зубов рассказывали сказки: будто россомаха может перегрызть кость лосиной неги, которую и медведь не перегрызет. О прожорливости и злобности ее Егор тоже наслушался с детства. И очень удивился, когда Кузя вдруг просунул в клетку руку и погладил россомаху по выгнутой спине. Россомаха лизнула охотнику руку — она была ручная. Кузя взял ее щенком и выкормил соской.
Был еще медвежонок — самый неугомонный из пленников. Рысь — круглоголовая, с кисточками на концах ушей, с раздробленной капканом лапой. Черный волк — редкая диковинка. Лосенок, который горбился в своей клетке, открытой сверху. Два олешка. Бобры. Пара бурундуков.
При зверях, кроме Кузи, состояли старик Ипат и молодой парень, длиннорукий, с веснушчатым лицом, по имени Санко.
На пристань приехали затемно. Всю ночь шла установка и прикрепление клеток на барку — с тем, чтобы на восходе солнца двинуться в путь. Бородатый лоцман сердито говорил:
— Еще бы день проволочились, нипочем бы не повел барку. Добрые люди до Еремея Запрягальника сплав кончают, а мы — виданое ли дело — на Симеона Столпника только трогаемся. Сядем на мель — меня не виноватить.
Кузя отмалчивался. Работал он больше и проворнее всех, но лицо у него было убитое.
С первым лучом солнца барка отвалила от пристани. Егор смотрел на поля, покрытые туманной дымкой, прощался с родными местами надолго. «Не повидав царицу, и вернуться мне нельзя», — думал он.
Первые версты пути были самыми трудными. Чусовая присмирела, обмелела. Для большой барки проход стал узок. Приходилось изворачиваться между мелей и подводных камней. Лоцман вел судно с удивительным искусством. Он каждую минуту выглядывал что-то в рябящей воде Чусовой и непрерывно гонял работников — потесных, ворочающих тяжелое бревно взамен руля.
Около деревни Каменки барка всё-таки села на мель. Тут было много песчаных островов, барка то и дело шипела днищем по наносам, но лоцман, подергав потесь, протискивал ее через опасное место. Но вот и дерганье не помогло — барка остановилась.
Кузя, точно разбуженный остановкой, встал и решительно подошел к Егору.
— Вот что, Егорша, — охотник глядел мимо, в воду. — Я не могу, Егорша. Останусь. В этой вот сумке деньги на прокорм, бумаги. Санко грамотный, знает какие. Вези зверей царице, коли тебе надо. Лосенку осиновых веток давай поболе — дедушка ленится за ветками ходить.
— Что ты, Кузя! Очумел? Да мы без тебя не справимся.
— Не могу Лизу кинуть.
Сплавщики налегли на багры, в лад кричали: «О-ооой да о-оой!» Барка, отрываясь, оживала, начинала шевелиться. Кузя бросил на колени Егору кожаную сумку, сделал большой прыжок и оказался среди кустов на островке. В тот же миг резвое течение подхватило барку.
Море было мелкое и хмурое. Тяжелые волны — вода пополам с песком — катились на берег.
Вот он, Петергоф, место охотничьих забав царицы. На двух уступах морского берега стоят дворцы, замысловатые сады и обширные зверинцы.
Сюда-то привез Егор уральских зверей после пятимесячного путешествия через всю Русь по рекам и озерам. «Ноев ковчег» к концу лета обогнал караваны с железом, и казенные, и демидовские. Егор и не гадал, что в одно лето доберется до столицы: обычно уральские караваны зимовали на реке Мсте, не доходя Боровицких порогов. Но барка со зверями шла без проволочек. Слова: «для царского зверинца» действовали, как заклинание, на воевод, на пристанских надзирателей, на бурмистров в деревнях и на капралов сторожевых застав. Уж очень бесхлопотно получал Егор лоцманов и бурлаков. В шлюзы его барку пускали вне очереди. У Боровицких порогов дали лошадей провезти клетки берегом вдоль опасного места.
И вот к исходу сентября Егор уже в Петергофе.
Перед конторой на улице Охотничьей слободы расставлены в ряд клетки с его зверями. А контора на замке: надо ждать обер-егеря — он примет пополнение зверинцев. Лось трется головой о плечи Егора так, что на ногах не устоять, и, как лошадь, сует мягкую, отвислую губу в ладони: нет ли хлеба с солью?
— Прощаешься, Вася? — говорит Егор и хлопает лося по горбатой спине: — Эх, Васька, Васька! Заказывай поклончик уральским ельникам да осинникам. Не видать тебе их больше.
У клетки с рысью стоял в раздумье петергофский человек — каптенармус Мохов, который командовал разгрузкой барки.
— Этого зря сюда привезли, — говорит Мохов. — И вот тех тоже. — Показал на волка и россомаху.
Санко обиделся за земляков.
— Чем плохи звери?
— Не говорю — плохи. А придется их назад в город отвозить. Для таких на Хамовой улице зверинец. А здесь только те содержатся, кои для парфорс-ягды нужны.
На заборчик на той стороне улицы взлетела со двора большая птица, сердито прокричала и стала распускать дивный хвост, Егор и Санко ахнули, залюбовались. Хвост был непомерно велик и красив, он раскрылся цветным опахалом: лазурные и зеленые круги, радужные глазки расцвели на широких перьях. Птица преважно поворачивала хвост, и яркие краски блестели на солнце.
— Ой, до чего баская птица! — выговорил Санко.
— Перышки-то! Как самоцветы горят! — подхватил Егор.
— «Птиса»… — передразнил каптенармус. — «Самосветы»… Приехали пермяки солены уши. Это павлин китайский. Что, не видывали?
Быстро оглянувшись, каптенармус переменил голос:
— А слышь, ребята, самоцветиков на продажу не захватили? Прошлого года ваши привозили яшму и мрамор на Алмазную мельницу, так у них добрые камни были. Перленштиккер[37] Розен все купил. Коли есть, давайте мне, — я с Розеном лучше сторгуюсь, чем сами вы.
— Нету, — насупясь, отрезал Егор.
— Ты не буркай. Говори добром. Я вам сгожусь не раз. Переводчиком я тут и при отпуске звериных кормов нахожусь. Понял? Разговор с начальством через меня будет. Начальство здесь кругом из немцев.
— А сама царица здесь?
Мохов поглядел высокомерно на грубую, латаную и перепачканную одежду Егора и процедил сквозь зубы:
— Ее величество здесь пребывание имели по августа двадцать первое число.
— А еще будет?
— Никто того не знает. — И проворчал: «Сариса»… Туда же.
Обер-егерь Бем был высокий, тощий немец в мундире зеленого сукна. Он вышел из-за заборчика и остановился подразнить павлина. Птица верещала, пронзительно, по-сорочьи, бережно складывала и опять распускала чудное свое оперенье.
На Егора с Санком и дедом Ипатом обер-егерь не поглядел и ничего им не сказал. Обращался с вопросами к одному Мохову. Голос у Бема густой и рокочущий, будто камни в горле перекатывает.
Прошел мимо клеток раз и другой и остановился перед черным волком. Посвистел с довольным видом, сунул свой хлыст меж прутьями. Волк лязгнул челюстями.
— О! О! — сказал немец и велел оставить зверя в Петергофе. Остальных хищников назначил к отсылке в столицу. Лося — в здешний Олений зверинец, олешков — в Заячий зверинец.
В конторе написали бумагу о приемке зверей, а денег не дали — ни награды, ни того, что полагалось на обратный путь.
— Подождете, — ехидно сказал каптенармус. — Нет форстмейстера господина Газа. Без него нельзя.
— Сколько же времени ждать? — спросил Егор. — Мы, едучи дорогой, проелись.
— Сколько велят. Может, неделю не приедет. Да еще с вас придется, видно, доправить. Где медведь? По списку медведь должен быть, а налицо нету. Продал, а?
— Медвежонок был невеликий, а не медведь. Сбежал в пути, в реку с барки спрыгнул, и о том есть бумага: на Богородской пристани составлена и свидетели руки приложили.
— Бумагу тебе за три алтына какую хошь напишу.
Егор, понатужившись, собрал все немецкие слова, какие оставались в памяти со времени ученья у Гезе, и попытался сам говорить с Бемом. Кой-как сговорились. Решение обер-егеря было объявлено через Мохова.
— Денег не будет, пока не вернется Газ. Пишу вам троим будут отпускать с людской кухни, а за то вы должны покудова ходить за своими зверями в Оленьем и Заячьем зверинцах.
— То-то, — проворчал Егор и выскочил из конторы.
Клетки со зверями ставили на телеги. Санко помогал возчикам, но, завидев Егора, подошел к нему.
— Отпустили нас, Егорша?
— Ну да. Подставляй карман… А дедко где?
— Пошел баню искать.
— Айда, Санко, вон туда, в лесок.
— Да расскажи сперва, когда ехать. Награда какая?
— Потом.
На полянке среди берез с пожелтевшими листьями Егор, к удивлению Санка, пустился в пляс. Без улыбки, с самым озабоченным лицом, высунув кончик языка, он подкидывал ноги, топал, боком и вприсядку ходил по полянке.
— Ты что, Егорушка, сдурел?
— Подожди, — подмигнул Егор и продолжал отплясывать, пока от усталости не свалился в траву.
— Чему радуешься? Много дали? — допытывался Санко.
— Ничего не дали, Санко. Потому и радуюсь, хо-хо! Мохов-то, дурень! Досадить нам захотел, волокиту завел. Санко, худо ли пожить в царских садах, на царских харчах?
Озадаченный Санко сказал: «ага», — больше по привычке соглашаться с Егором. Он был младше Егора и охотно ему подчинялся. Сам он был прост душой и чист, как хрусталь-камень.
— Только того я и боялся, чтоб сразу нас домой не повернули. Дело у меня, Санко, есть такое, что… Сказать уж тебе?.. Нет, не скажу.
— Ужели мне не веришь? Говори.
— Нет. — Верить — верю, а всё ж таки… Я Кузе и то не обмолвился. А тебе невподъем будет, задумаешься.
Уход за привезенными зверями Егор и Санко сваливали на деда Ипата, а сами облазали петергофские зверинцы.
Ходу им было от слободки до охотничьего замка Темпель. Тотчас за замком стоял забор с решетчатыми воротами, а у ворот двое часовых: там царский сад с фонтанами и мраморными статуями. Кусты и деревья по ту сторону решетки были какие-то ненастоящие. Густые, но низкие и фигурно подстриженные — шарами да кубами. Листва на них до того зеленая, несмотря на осень, что хотелось попробовать не из крашеного ли она железа?
В Оленьем зверинце жили олени европейские и олени сибирские, называемые маралами. Бродили там же три аурокса с Украины: большеголовые быки с круто загнутыми ото лба рогами, в густой до земли шерсти. По полянам для оленей сеялся ячмень, овес и горох. Вдоль зверинца пролегали широкие дорожки, а в самом центре стоял камерный павильон Монкураж с высокой открытой площадкой и мраморными перилами перед ней. Здесь, говорят, и бывает таинственная «парфорс-ягда».
Был еще Малый зверинец, птичий. В нем помешались дикие гуси, утки, куропатки и фазаны.
Всё прибывали новые звери. Астраханские люди привезли десяток диких кабанов и большого ежа. Егор с Санком очень дивились на ежа: ростом с поросенка, а иглы, черные и белые, предлинные, как стрелы. Недаром звали ежа дикобразом. Раз привезли на двух парусных лодках корзины с живыми зайцами. Этих наловили на Васильевском острове во время наводнения: зверовщики ездили по лесу на лодках и хватали за уши зайцев с высоких мест, где те спасались от воды.
Санко, более любопытный, чем Егор, бегал и на верхний уступ, «на гору» — к домам челяди Нагорного дворца. Даже знакомство завел. А потом рассказывал Егору, что видел, и удивлялся мудреным званиям.
— Есть там кухеншрейбер. Я думал, прозвище такое. Нет, зовут Митрий Зотов. А то еще — зильбердинер. Кем, спрашиваю, работаешь? — «Зильбердинером». А сам просто посуду моет. Пошто так?
— Это, брат, для важности. Вот и главный ихний, Бирон, всё был граф, а теперь герцогом зовется.
— Хы… По-нашему, хоть горшком назови, только в печку не ставь.
— По-нашему, по-нашему… Тут, брат, не по-нашему, а на саксонский манир.
Егор приуныл что-то. Всё бродил по берегу и старался за серой далью залива разглядеть очертания столицы.
Осень пока стояла погожая. Ясное, негорячее солнце освещало пожелтевшие березовые леса. Курлыкали журавли в высоком небе. По морю под белыми парусами проходили корабли в столицу и из столицы. По ночам в зверинце яро трубил бык-олень.
Раз, при Егоре и Санке, пришел в контору немец, садовый надзиратель, и жаловался, что из Мариинского пруда таскают рыбу-карпию какие-то «раубтиры». А та рыба была дорогая и, кроме того, приученная для царского плезира подплывать по звонку для кормления. Немец просил для охраны карпии выписать из Дрездена хитроумную ловушку — «теллер-эйзен», в которую раубтиры и попадутся.
— Это выдры! — вскричал Санко, когда понял, о чем толкует немец. — Следочков не видали на берегу? Кругленькие такие должны быть, и полоса между ними от хвоста… Егор, давай кулемку поставим, поймаем им вора. Ни к чему и немецкие «эйзены», собачье мясо!
Обер-егерь велел Санку итти с немцем в Нижний сад и, если надо, остаться у пруда на ночь.
Вечером Егор не дождался товарища. Санко явился на следующее утро, растолкал Егора и расписывал ему, сонному и хмурому, чего он насмотрелся в Нижнем саду.
— …Самсон стоит и льву глотку раздирает… А кругом люди с хвостами, лягушки и рыбы превеликие. Они каменные, а Самсон из свинца отлит.
Егор потер глаза и потянулся:
— А выдру видел, коя рыб таскает?
— Говорю: погнали… Ну и переполох! Человек сто дорожки чистят, листья гребут, деревья водой поливают, каждый листик моют, ей-богу.
— Чего так?
— Вот, собачье мясо! Я ж тебе русским языком сказал: не сегодня, так завтра сюда царица приедет.
Переполох случился действительно большой. Императрица Анна, соблазнившись последними днями погожей осени, неожиданно вздумала устроить охоту. О приезде двора Петергоф был предупрежден всего за один день.
Служительские слободы сразу опустели. Зато переполнились сады и зверинцы. Всё чистилось, скреблось, обновлялось. По работам разобрали и приезжих уральцев. Дед Ипат возил навоз из зверинца. Санко отправили ловить певчих птиц. Егора назначили в Нижний сад в распоряжение садового мастера Бернгарда Фока.
У Фока было двести постоянных работников, все они заняты — и их не хватало. Умелые садовники пересаживали из теплиц левкои и тюльпаны вдоль дорожек, а случайным, вроде Егора, помощникам велели поливать цветы.
Егор таскал тяжелую лейку к клумбам вокруг статуи Самсона со львом. Стоял Самсон в водяном «ковше» у подножия Нагорного дворца. Беломраморные и позолоченные фигуры собраны были тут во множестве: рыбы-дельфины, лягушки, крылатые чудовища, люди с рыбьими хвостами и люди с конскими ногами, русалки, держащие раковины, и девы с корзинами цветов. По ступеням вверх ко дворцу, по обе стороны каменного грота, расставлены были статуи голых борцов, мраморное Лето и мраморная Весна, юноши и бородачи, разные идолы и идолицы.
Самсон тускло отсвечивал свинцовыми плечами со следами позолоты и разводил челюсти свинцового же льва.
— Означает Полтавскую победу, — пояснил кто-то из работников. — Над шведами одержана в день святого Самсония. Лев побежденный означает шведов: в ихнем гербе лев.
Лев вдруг плюнул струей пенной воды. Струя спала, но сразу снова взвилась десятисаженным столбом. Одновременно забили фонтаны каждой статуи. У бойцов в руках были зажаты змеи — и из змеиных пастей хлынули струи, скрестившиеся, как два блестящих меча. Лягушки начали дразнить друг друга встречными тонкими струйками. Каменные чаши переполнились и заплескали водой. Дельфины изрыгнули целые водяные потоки, падающие на ступени. Выросли водяные тюльпаны, а вокруг них появилась корзина, сплетенная из гнутых живых струек. Воздух наполнился влажной пылью, и всюду засияли зыбкие радуги.
— Пробуют! Проба! — зарадовались люди.
Черным работникам никогда не приходилось видеть фонтаны в действии, и они, забыв усталость, восхищались дивным художеством.
По аллее прокатила богатая коляска, в ней откинулся на спинку немолодой, с умным, внимательным взором вельможа. Наряд его был не то военный, не то охотничий. По тому, как низко кланялись ему служители, Егор понял: важная персона. Удивило то, что на поклоны вельможа ответил. Слабым, усталым кивком, но ответил.
Это был начальник императорских охот Артемий Волынский.
Если б знал Егор, что помочь ему в его замыслах может только один человек при дворе! И этот человек — Волынский.
Если б знал Волынский, что в толпе черных работников, скинувших перед ним шапки, стоит молодой уральский рудоискатель, в поясе которого зашито русское золото!
Дни Волынского сочтены. Бирон готовит ему немилость и казнь. И Волынский, с его блестящим умом, понимает ловушку, но надеется, что успеет завоевать доверие Анны и стать необходимым ей. Он готовит доклад царице «Генеральное рассуждение о поправлении внутренних государственных дел» — ищет средства спасти нищую Россию. Как важно было бы подкрепить свои слова открытием нового, небывалого богатства! Заветной мечтой Петра Первого было найти золотые россыпи без походов и войн не в дальних горячих странах, а у себя в России. Ведь Анна считает себя продолжательницей начинаний Петра Первого. Увлечь ее блеском золота и вечной славы — о, за это Волынский взялся бы!
Взялся бы, если б знал. Но Волынский не знал и не думал никогда о русском золоте. Еще меньше подозревал он, что это золото так близко к нему.
Коляска скрылась за стрижеными липами Марлинской аллеи.
Веселый, гордый удачей, заглянул в слободку Санко. Через плечо сети, в руках и за спиной западенки и клетки с птицами.
— Я, брат, больше всех наловил. Сети больно хороши: легкие, ходкие. Чечеток стая ко мне спустилась… во стая!.. Я — раз. Половина моя. Щеглы есть, чижи, зяблики. В западенку всё больше синицы лезли да поползни. Это долго: пока вынимаешь, пока что. А сетью — раз! — есть!.. Ну, пойду в Малый, сдать надо.
И ушел. После обеда был сбор охотничьей и придворной челяди. Всадникам на конях, кучерам с запряжкой, всем в парадной амуниции.
По кругу шагом ехали конные, все на белых лошадях с коротко подстриженными хвостами и гривами. Наездники в зеленых мундирах, а поверх зелёный же кафтан. На груди начищенные медные гербы, сбоку короткие ножи, за плечами ружья. У каждого на сворке тройка собак, поджарых, острогрудых.
Егор стал у угла каменного дома, подальше от народа. Скоро послышалось ему встревоженное кряканье уток — совсем близко, сзади. Оглянулся — никого. Немного погодя опять кряканье да вперемежку с задорным собачьим лаем. И не видя, Егор ясно представил себе: маленькая шавка, молодая, почти щенок, и ухо, наверно, завернулось. Посмотрел вдоль стены — ни собаки, ни уток нет. Прошел шагов пять и в нише увидел человека, сидевшего, поджав под себя ноги.
— Чего ищешь? — спросил тот смутившегося Егора.
— Ничего… Собака уток гоняет где-то тут.
— Уток?.. Ты приезжий?
— Да.
— Издалека ли?
— Из Сибири.
— И своей охотой приехал?.. У вас там, говорят, вольных мест много, правда ли?
— Это, видно, еще дальше. Я уральский.
— Под помещиками ходите?
— Заводы у нас. Горные заводы, железные и медные;
— Хлебушко родится?
Егора подкупал добрый, открытый взгляд человека, неторопливые прямые вопросы.
— Крестьянин? — в свою очередь спросил он.
— Был когда-то. С пятнадцати лет здесь при дворе. Петром Алексеичем еще определен.
— Вот как! — На всех придворных челядинцах лежала неизгладимая печать: чванства — у старших, угодливой суетливости — у младших. Собеседник Егора не похож был на придворного служителя.
— А должность какая?
— Ты слышал.
— Что?
Вместо ответа человек вдруг закрякал уткой — да как искусно!
— Похоже?
— Здорово ты… Снасть какая у тебя во рту или просто так?
— Попросту.
— Слушай, ты, значит, перед царицей это делаешь, во дворце бываешь?
— Нет, где уж во дворце. Фонтан «Утки» есть в Нижнем саду, с машиной. Как машину пустишь, утки по воде кругом плавают, а за ними собачонка кружится. Из меди фигуры-то. У уток головы вверх, и из каждой фонтанчик бьет. А я в сторонке сижу неподалеку. Сторожка в кустах сделана, наполовину в земле, с боков ветками прикрыта. Как увижу, кто из господ подходит, мое дело машину пустить, чтоб фигуры вертелись, и голоса подавать в трубу. Летом, когда двор здесь живет, я почти и не выхожу из сторожки.
— И давно, баешь, так-то?
— Вот уж годов двадцать.
— Какое же тебе звание?
— Звание… Фонтанный мужик — и всё. Так пишут.
Мимо, с площади, рысью проехали всадники с собаками.
— Пикеры.
— Кто такие?
— Пикеры, а эти, без собак, конные егери. В парфорс-ягде зверей гоняют.
Егор хотел расспросить про парфорс-ягд, но тут прошли двое людей, очень странно одетых. «Заморские принцы?» — подумал Егор. На них были надеты пестрые епанчи с каймой; на локтях и под коленками банты из зеленых лент; обувь — легкие башмаки с блестящими пряжками, на головах бархатные шапочки с кистями и страусовыми перьями.
— Это кто еще?
— Скороходы.
— Пестрые какие, как иволги. Что они, верно, скоро бегают? — Тут Егор вспомнил, что скороходом назвался неизвестный, которого он освободил вместо Андрея Дробинина на горе Благодать, и Егор перебил себя новым вопросом:
— Не знавал ты скорохода Марко?
— Такого не слыхал. Да спроси у них, они друг дружку все знают, скороходов немного.
— Что ты, что ты!.. — Егора испугала мысль заговорить с такими нарядными и необыкновенными людьми. И о ком заговорить? — о беглом каторжнике. Но фонтанный мужик уже окликнул скороходов. Те вернулись.
— Парню Марко-скороход нужен, — не знаете случаем?
— Марко? — Скороходы переглянулись. — Марко!.. Данилы Второва брат? Он же в бегах. Второй год разыскивается. Ты где его видал?
— Да почти что и не видал… — Егор досадовал на свой промах и на услугу фонтанного мужика. — Слышал только про такого, что царским скороходом служил.
— Коли что знаешь, скажи Даниле Михалычу, обрадуешь его. Второв — царский биксеншпаннер.
— Скажу. — Егор решил не разыскивать брата Марко и не говорить ничего. Потом, после всё это… Сейчас другое есть дело, и пусть ему ничто не мешает.
— Прощай, — сказал он фонтанному мужику и двинулся в слободку.
О приезде царицы говорили так: если погода удержится, — будет завтра утром. И на завтра же назначена большая охота в Оленьем зверинце.
Не было в Петергофе человека, который с таким же трепетом глядел бы на вечерний закат, как Егор.
Солнце садилось далеко за морем по желтому, как солома, небу, а выше заката — безоблачная зелень. Заход солнца обещал вёдро.
Пушечная пальба со стен обеих петербургских крепостей возвестила в пять часов пополуночи, что государыня покидает столицу. Водным путем она проследовала до Катерингофа, а там изволила пересесть в карету.
Через три часа загремели пушки на горе в Петергофе — царский поезд приближался.
Черные работники были уже уведены из садов, с приказом близко не подходить к заборам и решеткам. Часовых наставлено втрое против обычного.
Первыми прибежали скороходы. Упираясь на свои булавы, они делали большие прыжки. Зло крикнули: «с дороги!», хотя чисто выметенная дорога была пуста.
Пролетела открытая коляска Волынского, вслед такая же гофмейстера князя Трубецкого, и показалась шестерка лошадей цугом, катившая золоченую карету. Лошади были хороши: одна в одну, с кокардами и перьями на головах, с золотыми шорами. Хороша и фигурная карета, блеснувшая бахромой и зеркальными стеклами. На запятках высились два гайдука с пыльными лицами. Царицу в карете никто не успел разглядеть.
За золоченой каретой проскакал конвой конногвардейцев — васильковые кафтаны и алые камзолы с позументом, вороные лошади в красных чепраках с шитым золотом вензелем императрицы.
Следующая карета, не менее роскошная, чем царская, была Бирона. Третья — принцессы Елизаветы Петровны. Сквозь большие стекла кареты народ увидел невеселое круглое лицо дочери Петра Первого.
Экипажи мелькали один за другим. В толпе служителей узнавали:
— Обер-гофмаршал граф Левенвольд.
— Гофмейстерина княгиня Голицына.
— Обер-шталмейстер князь Куракин.
— Цытринька, Цытринька!.. Собачка государыни… А с ней князь Волконский.
— Персидский посол.
— Саксонский посланник.
— Грузинский царевич Бакар.
— Генерал Геннин.
Егор, не дожидаясь конца поезда, выскользнул из толпы и кинулся к конторе. Оказалось, кстати: только увидел его старший егерь, как сразу, схватил за плечо.
— Охотник?.. Из ловцов? А ну в загонщики ко мне! Живо! Еще кто в Олений?
Егор заликовал: так близко будет к царице. Вот и Санка бы в загонщики, посмотрел бы… Но Санка нет — с самого утра его взяли: как-то где-то выпускать наловленных им же птиц.
Загонщиков собрали у замка Темпель и повели в кустарники дальнего от моря края зверинца. В кусты заранее поставлены были корзины с зайцами. У каждой оставляли по одному человеку. Егор остался последним.
— Сиди скрытно, — приказал егерь. — Услышишь: близко гонят — выпускай. Спереду зверь набежит — ухай, не пускай. Сзаду — заворачивай его на дорогу.
Долго просидел Егор в тишине. Зайцы скребли корзину да осина плескала огненными листьями. Лес совсем уральский, есть на берегу Исети такие ложбинки. Если б не ветер, пахнущий морем, и не далекая музыка, — казалось бы, что дома.
Из куста смородины выметнулся заяц — так внезапно, что Егор вздрогнул. Ухать, что ли? — сзади он выскочил… Нерешительно, стыдясь нарушить тишину, покричал, помахал рукой на дорогу — «туда, мол, беги».
С соседнего места поднялся егерский ученик, строго сказал что-то. Недолго думая, Егор пошел к нему.
— Не началось еще. Чего стараешься? Этот вырвался, видно, у кого-нибудь.
— Это и будет парфорс-ягд?
— Ну да.
Егерский ученик, фамилия его Агалинский, сидел на тугом цилиндре скатанного полотна. Говорил укоризненно, но со скуки ожидания рад был хоть поучить этого деревенского облома.
— Будешь бегать во время травли, так узнаешь, каковы зубы у английских собак. Звереют они — кто убегает, того и рвут.
— А охотники что делают?
— Пикеры впереди скачут, а господа кто верхом, кто в ягд-вагенах едет, глядят.
— А царица?
— Она, понятно, в ягд-вагене, и егеря кругом.
— Господская охота.
— Ну да. А ты думал, с ножом на кабана, что ли? По-мужицки?
— Много ли дней так охотятся?
— Пока зверей хватит. Нынче, однако, сказывают, один день всего.
— Дела у нее в городе, конешно. Здесь она дел не решает, нет? Просьб никаких не принимает?
— Не принимает, здесь плезир.
— Та-ак… На чем ты сидишь-то?
— Это полотна.
— Вижу. Зачем они?
У Темпеля гнусаво пропел рожок. Ветер принес — сразу, как из мешка высыпал, — лай псов, ржание коней…
— А ну, ступай на место! Начинается. — Егерский ученик перекрестился и с посерьезневшим лицом повернулся к Темпелю. — Обошлось бы нынче благополучно.
Егор поспешил к своим кустам. Трубы и литавры проиграли воинственный марш. Запели рожки — парфорс-ягд начался.
Травля шла только по дорогам, которых Егору не было видно. Зато зверей набегало на него вдосталь. Заложив уши на спину, далеко вперед выкидывая задние лапы, летели зайцы. Легко перемахивали через кусты олени, показывая один другому след белыми пятнами подхвостьев. Дикая коза испугала Егора, налетев на него вплоть, — в прыжке перекинула ноги, упала вбок и пружиной метнулась к дороге. Лисица проползла, распластавшись у самых Егоровых ног, и так разумно, без страха, покосилась на него.
Своих зайцев, притихших в корзине, Егор не успел выпустить: гон прокатил мимо очень скоро. А звери всё бежали; они избегали дороги и жались к подножью обрыва. По соседству ухал и размахивал руками Агалинский. Егор стал ему подражать. Гнали, должно быть, по кругу, потому что шум закипел опять со стороны Темпеля. Обезумевшие звери неслись так тесно, что Егор отпрыгнул и стал за дерево потолще — сшибут. Вон олень какой здоровый, рога на спине, рот разинут, чешет — только треск стоит. Гончие промчались, задыхаясь от бега и злобы. Над кустами у невидимой отсюда дороги проплыли головы и плечи пикеров. Опять опоздал своих зайцев выпустить. Развязал корзину — кыш!.. Такая ваша судьба, косые. Всё-таки на одну версту у вас силы в запасе…
После третьего круга вереница охотников растянулась. Вскрики схваченных зайцев, грохот колес, тяжелое — ах! хах! хах! — дыханье псов, голоса пикеров слышались с обеих сторон зверинца. Егор сел за деревом и ждал конца травли.
Она кончилась громким маршем литаврщиков и трубачей. Музыканты, играя, пошли из Темпеля к Монкуражу, в середину зверинца.
— Эй, парень, давай, давай! — звал Егора егерский ученик.
— Да живей, если хочешь жив остаться. Сейчас стрельба начнется. Берись.
Он показал на вал полотна.
— Кати! — А сам прикреплял один конец полотнища к дереву. — Так… Поторапливайся, потом всему разбор будет, виноватых сыщут, небось. Плохо ты пугал, парень, не слышно тебя было.
Развертывая тяжелое полотнище и подвязывая к попутным деревьям, дотянули как раз до следующего, уже кем-то подвешенного, полотнища.
— К Темпелю теперь надо… Да, знаешь, давай пробежим мимо Монкуража, занятно…
Они побежали обратно вдоль полотнищ, которые вывели их к поляне против павильона Монкураж. По ту сторону павильона тоже висело белое полотно. Получалась загородка, широкая по лесистым концам и узкая перед Монкуражем.
— Гляди, сколько заполевали. Это егеря для посмотренья добычу раскладывают. Вон сама царица наверху. На среднем-то крыльце. И герцог Курляндский — который ружье берет у биксеншпаннера.
— Это и есть граф Бирон?
— Не граф, а герцог. Его высококняжеская светлость… И не Бирон вовсе, а Бирон. С нынешнего лета такое звание. Боже тебя упаси ошибиться невзначай, хоть и позаочь… Ух ты, какого оленя тащат, это тот, поди, о двадцати двух отростках на рогах!.. Жалко, такого для стрельбы не оставили, — гончими не так красиво. Кто и видел, как его взяли?
В павильоне было три площадки, открытых к поляне. Придворная знать блестящей толпой стояла на площадках. Одни разглядывали ружья, другие, перегибаясь за загородку из мраморных столбиков, глазели на затравленных животных. Егеря всё подтаскивали и раскладывали рядами убитых.
— Их до стрельбы уберут, а кровяной дух останется, — вот тут припускают свежие-то звери, ух! В оленя и то попасть трудно на таком бегу. Говорили, сегодня аурокса одного погонят. Ну, ее величество ловко стреляет, всё ладит зайца пулей взять. Лучше Волынского попадает… Теперь к Темпелю бежим, не опоздать бы.
Егор не слушал. Ссутулившись, впился глазами в павильон. Губы шевелились: он спорил с собой. «Пройти поляну… подняться… тут ступенек нет… вход, видно, сзади, за полотном… Ваше величество… и сразу мешочек из кармана… русское золото, ваше величество… Нет, нет! — нельзя сейчас… близко не подпустят… народу-то сколько — граф, князья, герцоги… толкнешь кого — что будет!.. Нельзя. А надо, — другой раз так близко не подойти, завтра уедут… Пойду…»
Однако не пошел — ноги не двинулись. Слезы от досады выступили, но робости не одолел. Повернулся, побежал за егерским учеником.
У подножья Темпеля стояли клетки с обреченными зверями. Слышался рокочущий голос обер-егеря Бема. Мохов переводил его команды да и сам действовал как расторопный помощник, опытный в царских охотах.
— Васька! — Егор увидел своего лося в тесной деревянной загородке. — Вася, и ты тут.
Лось узнал его, позволил прикоснуться, но всхрапывал и непрерывно двигал длинными ушами.
— Волка чует, — сказал кто-то.
— Где волк?
— Вон лежит на ступеньках. Мохов его готовит.
Волка обступили егеря. Егор зашел по каменным ступеням повыше, встал на цыпочки. Ох, да это Черный! Лежит связанный, с палкой в сомкнутой пасти. Что с ним делает Мохов?
А Мохов взял у егеря кинжал и рукояткой выбил зверю клыки. Волк дрожал, захлебывался кровью и молчал. Мохов положил передние лапы волка на угол ступеньки, и ударом каблука переломил одну лапу.
— Готов, — хвастливо крикнул Мохов. — Есть еще? Кабан? Давай кабана.
У Егора помутилось в глазах.
«Ну, царская потеха. Что за люди!»
— Агалинский, веди своих!
Егор попал в команду Агалинского, того егерского ученика, с которым рядом стоял на гоньбе и бегал смотреть Монкураж. Всем дали оружие: топоры, ножи, рогатины. Егору достался просто заостренный березовый кол.
— Идем с морской стороны, а то в гору уже постреливают из Монкуража.
Дорогой Агалинский ворчал: «Как опасное место, так Агалинского… Ловкие. Небось, Шульца не послал…»
В тупике у стены Оленьего зверинца полотна висели в два ряда: одно над другим. Сюда сбегались уцелевшие и раненые звери. По сигналу рога их гнали обратно к Монкуражу, что было нелегко: звери отлично понимали опасность открытой поляны перед площадками со стрелками и предпочитали затаиваться, прорываться за полотно или даже набрасываться на загонщиков.
Объяснив команде задачу, Агалинский расставил загонщиков по обе стороны тупика, за полотнами.
— До дела не шуметь. А по команде выскакивать и пугать страшным голосом.
Через дыру в полотне Егор видел дорогу до самого Монкуража, видел, как лег под пулями первый зверь — олень. Потом помчалась стайка зайцев, и большая часть, кувыркнувшись через голову, осталась лежать на поляне.
Пустили одного зайца, — должно быть, для царицы, потому что сначала хлопнул один выстрел. Заяц продолжал бежать и уже миновал павильон, когда вслед ему зачастили выстрелы. Зверек подпрыгнул и остался на месте.
Заволновался Егор, когда на поляне показался большой черный волк. «Черный, милый, не поддавайся, беги…» — шептал Егор.
Волк совсем прижался к земле и подвигался быстро, хотя заметно хромал. После первого выстрела он огрызнулся на павильон, после следующих вдруг завернул назад. Стрельба посыпалась горохом, торжествующие крики из Монкуража доказали, что уйти волку не удалось.
Дикий кабан, ныряя щетинистой спиной, промчался через поляну. «Ложись!» — крикнул Агалинский. Загонщики повалились — и вовремя: с десяток пуль просвистело над ними. А кабан, налетев на стену, кинулся вбок, прорвал полотно и резнул клыком лежавшего загонщика. Тот закричал отчаянно. Кабан с шумом скрылся в кустах.
— Молчи, молчи!.. — уговаривал побелевший Агалинский. — Можешь итти, так уходи. Не можешь?.. Ну, полежи, скоро тебя перевяжут, лекарь придет… «Неужто не убьют?» — передразнил кого-то Агалинский. — И вышло, как я говорил. Волку клыки выбили, а кабану… «вид не тот», вишь ты. И волку бы оставил, кабы не страх, что, одуревши, на Монкураж кинется.
С поляны убирали убитых зверей.
— Кончено? — спросил Егор.
— Нет еще, — где там! Аурокса не было, лося не было. Да зайцев еще с полсотни выгонят.
Пропел рожок, и снова побежали зайцы, захлопали выстрелы. Раненый загонщик стонал под деревом. «Ваську погонят, смотреть не буду», — решил Егор. Но вот вдали показалось огромное серое тело лося, и Егор не мог оторвать глаз. Лось шел крупной иноходью. Пять или шесть выстрелов, не больше, было дано по нему: такая добыча для особо почетных стрелков. По тому, как лось дернулся и переменил ход на мах, видно было, что ранен.
— Ну, держись! — сказал Агалинский.
Лось приблизился быстро, с особенным глухим хрустом суставов. Набежал на стену и с разгону сел на задние ноги. Сейчас же побежал вдоль стены. Не сговариваясь, все загонщики просунули меж полотнищами свои рогатины и топоры и замахали ими: такая громадина сунется на полотно, вмиг порвет.
Лось сделал круг по тупику и вдруг прыгнул — взвился над полотном в немыслимом полете и обрушился на кусты, за спинами загонщиков. Егор не успел нагнуться и стоял, проверяя каждой мышцей: цел ли?.: Оглянулся. Лось входил в пруд, разгоняя воду большими кругами.
— Убит, убит!.. — закричал кто-то рядом.
— Кто убит?
Агалинский лежал неподвижный, завернув голову к плечу. Лось, проносясь над полотном, лягнул его в затылок и убил на месте…
Из Монкуража донесся одиночный выстрел и за ним радостные крики. Охота продолжалась.
Совсем больной вернулся Егор в слободку после охоты. Санко был уже дома, один в избе.
— Что молчишь, Егорша? Где побывал?
— В загонщиках… Насмотрелся на царскую потеху. Лучше бы не видал.
— А царицу видел?
— Ага.
— И я. Вот так вот близко. Когда на охоту поехали. Я ведь в Нагорном дворце был.
— Не врешь, Санко?
— Ей-богу. Только в подвале. Всё равно сад видно.
— Что делал в подвале?
— Тоже вроде в загонщиках. Знаешь, зачем пичужек-то ловили? Я, дурак, думал — в горницы в клетках посадят, чтоб пели… А вовсе для стрельбы.
— И их для стрельбы?
— Царица руку набивала перед охотой. Из верхних палат, в окно. А я внизу выпускал через окошечко. Она и не знает, не думает, откуда птицы. Палит ловко, в лёт даже пытала попадать — ну да где! На дерево которая сядет, — та ее.
— Санко, а у нас что было… — И Егор рассказал про парфорс-ягд. Санко сплюнул, покрутил головой.
— Что бы Кузя сказал?
— Кузя бы в них в самих выстрелил.
— А что? Он не стерпел бы. Стервятники, собачье мясо!.. Неохота мне больше и в подвал итти.
— А разве еще надо?
— Велено.
— Санко… — Тут в избу вошли астраханцы с котлом похлебки и караваями хлеба. — Выйдем, Санко.
За избой Егор шопотом сказал:
— Сделай, чтобы мне вместо тебя итти.
— Зачем? Там небаско — в темноте сидеть. Им самим лень, так меня и заставляют.
— Санушко, хочу с царицей говорить.
— Еще чище да баще! Собачье мясо, чего придумал.
— Ничего не бай. Надо.
— Через окошечко как наговоришь?
— Лишь бы во дворец попасть. Укараулю, когда в саду будет, выйду — и к ней.
— Неладно. Подвал-то на замок закрывают, уж не выйдешь.
Егор сел на землю. Его била дрожь. Опять не выходит дело. Неужто не добиться ему царицы?.. Такое жалкое лицо было у Егора, что и Санко сморщился, глядя на него.
— Егор, не горюй, придумаем.
— Ну?
— Погоди, еще не знаю.
Долго думал, прикидывал Санко. Егор ему устало возражал: это уж всё передумано, так неладно и так не годится.
— Ну, хочешь, я потом приду, замок сломаю и тебя выведу?
— Там часовых, поди, полно?
— Нету часовых у тех дверей, они за углом.
— Не побоишься? Как ты пройдешь потом ко дворцу?
— Коли надо, — пройду. Я охране загодя скажусь, чтоб помнили и пропустили.
— Айда.
— Ты ел ли?
— Не надо, идем.
В служительских квартирах Санко разыскал егеря, который «по птичьей части». Егерь был старый, с отвисшей брюзгливой губой. Выслушав просьбу Санка о замене, молча кивнул, нахлобучил парик и повел обоих на гору. Между кухней и дворцом, как угорелые, носились слуги с блюдами, стопками тарелок, кувшинами. В палатах играла нерусская нежная музыка.
Мимо часовых вошли под каменные своды дворцовых пристроек, прошли внутренний двор, уложенный большими плитами, спустились в нишу к дверям подвала. Егор старался запомнить все повороты.
— Ступайте, — в первый раз оборонил слово егерь, распахивая дверку. — Всё помнишь?
— Хитрости большой нету. Я ему только покажу и назад.
Подвал был бесконечно длинный, полутемный, под самым потолком редкие, в пыли и паутине, стекла, снаружи они на уровне земли. Едва отошли от дверей в узкий проход между больших ящиков и корзин, послышался лязг задвигаемого засова. Санко кинулся к дверям.
— Дяденька егерь! Меня не закрывайте.
Из-за двери глухо ответил голос егеря:
— Двое-то лучше. Да не балуйтесь там. Не то гляди у меня.
— Дяденька, пусти!
Щелкнул замок, поднялись шаги по ступенькам, — тихо.
— Егорша, подвел я тебя. До вечера не выпустит теперь. Ах ты, горе!
— Веди, где сад видно.
Спотыкались, пробираясь в дальний конец подвала. За одним поворотом послышался птичий писк и трепыханье крылышек.
— Хомяки, гляди! Поели пичуг.
Несколько серых крыс соскочили с клеток, стуча хвостами, разбежались по кучам хлама. В мутное стекло билась синица. У разломанной клетки валялись перья.
— Разбойники! Собачье мясо! Я и не знал, что хомяки есть.
Санко вынул оконную раму и выпустил птичку.
— Вот сад, Егор… Да что теперь толку!
Сад состоял из зеленых лужаек, окаймленных полосами цветов, из гладких дорожек между ними и рядов невысоких густолистых деревьев. Белые статуи поднимались из зелени. Прямо против окна стоял небольшой дубок, по обе его стороны ряды коротко подстриженных лип.
Если просунуть подальше голову, слева видно дворцовое крыльцо, от которого широкая дорога легла вдоль всего дворца. Сад был пуст, только два садовника торопливо поправляли что-то в цветниках.
— Что делать, Санко? Посидим. Окошко узкое, плечи не лезут.
От скуки Санко принялся выпускать птиц. С пиньканьем вырывались синицы из окошка и, нырнув несколько раз в воздухе, садились на липы.
— Обедают во дворце, не будут стрелять, — сказал Егор.
— То и ладно. Хоть эти целы будут. Птиц много.
— Почему они на то дерево не садятся? — показал Егор на дубок. — Потрепещутся перед ним и на липу падут.
— Не садятся, — подтвердил Санко.
— Давай всех выпустим. Заругаются — на хомяков свалим: съели, мол.
— А давай! Хватит «ей» сегодня кровь лить.
Клетки опустели. Санко полез во тьму, за горы сундуков и узлов. Он чихал и кричал Егору обо всем, что нащупывал. Принес находку — сумку.
— Отдельно висела на стенке. Там ступеньки какие-то прямо в стену упираются, а рядом она и висела.
Заглянули в сумку, — винные бутылки с чужестранными надписями, половина сладкого пирога, завернутая в салфетку с царским вензелем, и три тяжелые блестящие ложки.
— Бутылки все початые, — сказал Санко, — выпьем, а? И это, — пощупал, понюхал пирог, — нисколечко не черствое.
— Брось, брось!.. — нахмурился Егор. — Ворованное, видно. Разве пойдет в глотку холуйский кусок, тьфу!
— Верно! — И Санко тотчас же почувствовал отвращение к находке. — Вот я шваркну всё в угол, пусть ищет, ворюга.
— Может, егеря твоего — у него ключ. Повесь, Санко, где была.
Перед дворцом появились люди. Придворные кавалеры и дамы играли, мячами. В руках у них были круглые лопатки с натянутой сеткой; лопатками и подкидывали мячи. У крыльца остановилась вереница пестро изукрашенных тележек, запряженных крошечными лошадками.
— Кататься поедут, — догадывался Санко. — Ну и кони! Баловство, не кони… Егорша, гляди, гляди скорей, дерево-то!
А Егор и сам таращил глаза на дубок — из всех листьев его, сверху донизу, полились вдруг струи воды. Среди лужаек заиграли и другие фонтаны. Две золоченые женские статуи окутались брызгами, вдали вырос прямой водяной столб, а на самой верхушке его заплясал блестящий стеклянный шар.
— Не настоящее дерево. Фу ты!.. Может, и кони неживые. А, Егор?.. И собачонка эта тоже. Паршивая какая! В такую теплынь дрожит.
Голая тоненькая собачонка стояла на дорожке; она дрожала всей кожей и поджимала одну лапку. Егор рассмеялся.
— Это настоящая. А есть тут и такие, что один голос, а тела нету… Цытринька, — вспомнил он, и перестал смеяться. — Собачонка-то царицына. Верно, и сама царица тут стоит.
Егор вытягивал шею, как мог, собачонка визгнула на него и убежала.
Егор отошел от окна. Заметят — только хуже будет. Вот попал в капкан…
— Чш-ш… Слышишь? — Санко показал рукой в темноту подвала.
Притихли. Осторожно скрипнула дверь — не входная, а там, где Санко нашел сумку, — за сундуками посветлело, кто-то шагнул раз, другой и звякнул стеклом.
Егор схватил Санка за рукав, потащил за собой к свету.
За поворотом стал виден маленький прямоугольник открытой двери и от нее четыре ступеньки вниз, сюда. На нижней ступеньке стоял человек самого важного вида — толстый, в шитом позументами платье, в парике, с холеным лицом, — и прятал сверток в сумку. Он услышал шаги и испуганно крикнул: «Вэр да?»
Егор выступил на свет.
— Ти! Как попаль здесь? — сердито спросил человек. — Кто есть ти?
— Ловцы из зверинца, — ответил Егор. — Посажены здесь птиц кидать. А эта дверка куда?
— Птиц? — Человек выругался и велел итти к своим птицам.
— Чего ругаешься? — рассеянно возразил Егор, очень занятый дверью: ему хотелось взглянуть за нее.
— Мальчи!
— Сам молчи, холуй.
— Егор, Егор!.. — Санко тянул Егора за кафтан. Но тот не унимался.
— Воруешь, толстомордый, а на честных людей кричишь. Чего опять стащил?
— Егор! — Санко даже присел в испуге. С важным же человеком произошла неожиданная перемена. Он оглянулся на дверь, прикрыл ее немного и, протягивая Егору бутылку, самым дружеским голосом сказал:
— Ним, ним!.. Ха, кримс-крамс! Кушать эйн клейн вениг.
— Сам кушай!
Егор решительно взбежал по ступенькам и выскочил в дверь. Оказался в низком сводчатом коридоре. Наобум побежал направо, миновал несколько пустых комнат, наконец услышал голоса. Двое лакеев несли на плечах свернутый в длинную трубку ковер. Едва успели они раскрыть рты, завидев бегущего парня в русском кафтане, перепачканном пылью, как Егор шмыгнул мимо них. Еще встреча: старичок с охапкой деревянных молотков и корзиной шаров. Егор оттолкнул корзину и выскочил в большие парадные сени. Из верхних покоев спускалась широкая мраморная лестница, вся в цветах. Двери на крыльцо распахнуты. За спинами стоявших столбами лакеев Егор прошел на крыльцо. Он ничего не думал, — какая-то волна несла его, — потной рукой сжимал мешочек в кармане.
На крыльце задержался на секунду. От него шарахнулись: очень уж отличался он по виду от придворных кавалеров, еще более разряженных, чем на охоте. Секунды Егору было достаточно — увидел царицу.
Царица стояла около запряжки малюток-лошадей и вытирала платком руки. За ней возвышался гайдук с блюдом в руках, на фарфоре чернели ломти хлеба.
В следующую секунду Егор был внизу и направлялся к царице.
— Ваше величество, — услышал он свой спокойный голос и похвалил себя: хорошо начал. — Ваше величество, в Сибирской стороне на Урал-камне изобретено песошное золото. Открыл рудоискатель Андрей Дробинин, а я намыл и привез объявить вашему величеству.
Выхватил мешочек, — не развязывается, затянул шибко. Зубом ослабил и, распутывая завязку, превесело улыбнулся: всё гладко идет. Тут только разглядел царицу. Она наморщила жирный лобик, смотрела на Егора в недоумении, — видимо, ничего не поняла из сказанного им. Царица была похожа на свой портрет в екатеринбургском Главном правлении, но еще больше похожа на жену лесничего Куроедова. Обыкновенная барыня. Две сосульки черных волос спускались на грудь. Глаза неживые, с тяжелым взглядом, одно веко опущено ниже другого. Большая верхняя губа. Лицо подперто вторым подбородком. Куроедиха — и полно!
А пальцы Егора делали свое дело: мешочек развязан, часть золота высыпана на ладонь. Давно задумано было пасть на колени, поднося золото, но двойной подбородок не позволил: перед Куроедихой-то на колени! Раньше думал — царица всегда в короне ходит.
— Вот, ваше величество, крушец, доселе незнаемый в России. И, должно, имеется в большом изобилии.
Совал ладонь, полную золота, и мешочек. С тем же недоуменным лицом царица протянула обе руки. Егор (это потом, много позднее, вспоминалось) еще заставил ее подождать: стал ссыпать золото в мешочек, роняя зерна на землю. Ссыпал, подал в царские руки, как мечталось.
Царица с беспомощной улыбкой обернулась направо, налево… По оба ее бока еще раньше выросли две фигуры: Артемия Волынского, в малиновой ленте по белому камзолу, с загоревшимися на худом лице глазами, и герцога Бирона, в голубой ленте, откровенно раздосадованного. Рука с мешочком качнулась было к Волынскому, но задержалась и поплыла в обратную сторону, к герцогу. Бирон с поклоном принял золото.
Егор отступил назад. Придворные оглядывали его с любопытством и неприязнью. Царица села в обитую красным бархатом колясочку, поспешно усаживались дамы и кавалеры.
— Герр Шемберг, — негромко сказал Бирон, которому подвели оседланного коня. Румяный, лакейски развязный в движениях человек, в зеленом мундире с орденами, подскочил и склонился перед герцогом. Тот передал ему Егоров мешочек, прибавив несколько слов по-немецки. Потом герцог взлетел в седло и отъехал к колясочке Анны Ивановны.
— Звание, имя? — услышал Егор за плечом. Повернулся — Волынский.
— Унтер-шихтмейстер екатеринбургских заводов Егор Сунгуров.
— Где стоишь?
— В Охотничьей слободке.
— Иди.
Пошли дожди, и даже не дожди, а один непрерывный, мелко сеющий, унылый дождь. Обвисло серое небо; на дорожках в лужах лежали мокрые листья; падали жолуди, похожие на майских жуков. Сыростью пропитывались жилища.
Егор Сунгуров ждал: вот-вот позовут его к царице. Двор переехал в столицу на другой же день после парфорс-ягда. Дворцы и сады Петергофа опустели. Бумаги и деньги на обратный проезд выдали всем ловцам, и они, кроме уральцев, поразъехались. Ипат и Санко решили ждать Егора, жили втроем в просторной избе. Охотничье начальство их не трогало: кто знает, какая фортуна лежит перед ловким пареньком? Сама царица удостоила принять от него сибирское подношение, шутка ли!
— Егор, тебя, видно, спрашивают! — вбежал как-то Санко, ухмыляясь во весь рот. У Егора заколотилось сердце. Вот когда!.. Обдернулся, провел ладонью по волосам, степенно вышел на крылечко.
— Меня, что ли, надо? — спросил он высокого человека в егерском мундире и хорошей выправки, ожидавшего у избы.
— Не знаю, тебя ли… Я — государынин биксеншпаннер Второв. Скороходы сказывали, кто-то из сибирских ловцов знает моего брата Марко. Не ты?
— Скороходы?.. Марко?.. — Егор потускнел. — Не видал я Марка никогда. А дело было так: да, в куренном балагане ночью, темно было, один работник признавался, что был в царских скороходах. Звать его, верно, Марко, а прозвище какое, — не ведаю.
— Где это было? Друг, пойдем ко мне! Расскажешь всё толком. О Марке два года вестей нет, а пострадал он безвинно. Пойдем, право. Что тут мокнуть?
Егор колебался:
— Уходить-то мне… Вызова жду.
— В контору?
— Нет. — Егор хотел сказать: «к царице», но не сказалось. — По крушцовым делам.
— Ты, что ль, золото государыне привез?
— Я.
— Могут вызвать, конешно. Скажи земляку, что у Второва будешь. Здесь близко дом мой.
Светлица в доме Второва обширная. Синие кораблики на изразцах печи. Ружья по стенам. Над часами — кабанья голова. В простенке — высокое зеркало. Лавок нет, а стоят черные, с резными спинками стулья. Жена у Второва пышнотелая — из купчих, похоже. Детишки кормные, непугливые.
Второв положил локти на стол, уперся головой на ладонь.
— Хоть то знать, что жив, — проговорил он задумчиво. — В скороходах другого Марка никогда не бывало… Беда такая с ним вышла. Устроил я его в скороходы, недели три, не больше, прослужил он… На балу у его светлости, видишь ты, потеряла цесаревна Елизавета Петровна с головы трясидло. Трясидло, или, называют, тринценес, — украшение такое. Камень на нем брильянтовый, большой цены. Туда, сюда… В этой палате еще было в волосах, видел кто-то. Хватилась когда — и сама не помнит, где еще побывала. «Через ту шла» — на, вот тебе! А брат, Марко-то, там и стоял у дверей на посту. Допрос. Он, конешно, отпирается. Ну, князь Волконский услышал про всё, говорит: «Видел я, как он наклонялся, поднял что-то с полу». В Тайную канцелярию. «Поднимал ли что, — говорит, — и сам не помню, а трясидла не видал». Вот тогда я сказал ему: слушай, мол, Марко, если твой грех, положи тихонько в мягкий диван или дай мне, я положу. Меж сиденьем и спинкой у диванов, видишь ты, глухая пазуха есть, оттуда чего только после балов не вытаскивают: и цыдулки, и конфеты, и веера потерянные, и блохоловки серебряные…
— Это какие же блохоловки?
— Трубочки небольшие с дырками, в трубочку стволик ввинчивается, медом или клеем намазанный. За платьем их дамы носят… Вот будто и трясидло за диванное сиденье завалилось. А подумают — подкинуто, — всё равно с радости, что нашелся камень такой великой цены, розыск покинут. Сказал я так ему и гляжу: трясется весь: «Брат, и ты… и ты тоже поверил, что я украсть могу?» — Зубом как скрипнет: «Уйду!» И, подумай, верно, сбежал. Тогда уж все уверились, что его дело, он трясидло утаил.
— Узнали всё-таки, что не он?
— Охо-хо… Бог правду видит, да не скоро скажет. Я-то после разговора сомнения не имел. Обидел напрасно парня. Знал, что честный, а сдуру вот как обидел. На придворной должности избаловаться легко, на том всё стоит, можно сказать. Где оно воровство, где безгрешный доход, — серединки не разберешь. После придворных балов полы мести — велика ли честь, а дерутся из-за того, на откуп берут. Наряды у гостей дорогие, жемчугами да алмазами убранные, золотом обшитые. Ее светлость герцогиня Бенигна Готлибовна[38] нынче имела платье ценою в миллион. Чуешь? У любой дамы в самом худеньком уборе не одна тысяча искр — алмазных крошек. В танцах да играх из тысячи десяток каждый раз осыплется. Утром метут лакеи — искр алмазных, ниток золотых, пуговок перламутровых с пригоршню наберется, а жемчужин коли и две-три, так на каждую избу поставить можно. И грехом не считается брать себе, что найдешь, а жадность разгорается, — тут человеку и растление. Я к Марку с добром, предостеречь хотел, а вышло вон что… Да…
Объявился брильянт из цесаревнина трясидла у одного ювелира. Опять розыск — откуда? как? Потом враз заглохло. Говорят, причастен оказался тот князь, который на Марка кивал. Худенький князь, на шутовской должности состоит — при царской постельной собачке. Каждое утро на кухню идет и в книге у кухеншрейбера расписывается: «Получена для Цытриньки кружка сливок». Только у него и дела. Какой ни есть, а князь, огласки не дали. Но Марка обелили совсем.
Мне мученье настало. Думаю: Марка, может, в живых нет. За что пропал человек? Год проходит — всё он мне снится, упрекает: «И ты поверил, и ты!» Затосковал я, всё опротивело… Понимаешь, как обрадовался, когда скороходы сказали: «Сибирский человек Марка видел».
Говорил Второв горячо, будто оправдывался перед самим потерянным братом. Егор смотрел на широкие скулы, на твердые складки у его рта. «Сказать, что не в курене, а на каторге Гороблагодатской видел Марка?»
— Должность ваша какая? Бисен… бисен?..
— Биксеншпаннер. Заряжаю оружие государыни.
— Так… — «Нет, не буду говорить».
— Будешь в тех краях, друг, разыщи брата, передай, что нет на нем никакой вины, а за побег ничего не будет. Пусть вернется.
— Разыскать не берусь, а встречу случаем, — всё передам.
— Ты постарайся! Что случаем-то… А если от меня какая услуга нужна, только скажи. И денег дам…
Жена Второва вошла, учтиво позвала обедать.
— Давай сюда, — строго оборвал ее Второв. — В светлице накрывай для дорогого гостя.
Появилась белая скатерть, на ней блюдо со студнем, блюдо с пирожками, разрезанный на ломти ситный хлеб.
— Не взыщите на угощенье, — немного оторопело кланялась и пела пышная биксеншпаннерша. — Не знали, что гость будет, ничего такого не готовили.
Второв вынес откуда-то бокастую посудину с вином и, ставя на стол, подмигнул: «Заморское!»
От первой же стопки Егор блаженно осовел. Душистое, несказанного вкуса вино разбежалось по всем жилкам, развеселило язык и руки, а голо у окутало розовым туманом.
— Каково? — снова подмигнув, спросил Второв.
— Княженика! — похвалил Егор и взял пирожок.
— Старое венгерское, — значительно сказал хозяин.
После третьей стопки Егор стал прихвастывать, рассказал и повторил историю с золотом. Второв назвал его молодцом, но добавил: «Не так бы надо, не так… Дело тонкое, придворное…»
— Тонкостей не знаю, — откровенничал Егор. — Отец мой — солдат, братья были литейщики. Кругом мужицкого роду, а надеюсь свою судьбу иметь. Науку очень уважаю, книги люблю даже до страсти. Разве не бывало, что простого звания люди доходили до настоящей жизни? Вот и Бирон ваш, говорят, нефамильный человек.
Биксеншпаннерша тихонько ахнула и поспешно спустила занавески на окнах. С кухни принесла зажжённые свечи.
— Не скажи, — говорил Второв, который от вина всё твердел и выпрямлялся. — Не скажи, что нефамильный.
— Не из конюхов разве?
— Никогда конюхом он не был. Камер-юнкер курляндского двора с молодых лет, сразу после ученья. Отец его светлости был конюшим, сиречь шталмейстером, с чином поручика. А это придворное высокое звание. Вот дед его, тот, верно, был первым конюхом герцога Курляндского, и тому дальней фортуны не сделать бы.
— Ладно, тогда другой приклад — Демидовы. Они разве не кузнецы были? А теперь?
— И этот приклад не годится. Кузнец кузнецу рознь. У покойного Никиты Демидыча, когда еще он кузнецом писался, сотни полторы работников было. Кузнец, да богатенький. Он начал не с пустыми руками. Военные подряды брать можно, когда мошна туга, а своим хребтом много не подымешь. Деньги к деньгам льнут.
— Мне рази деньги надо? — плохо слушая, возражал Егор. — Тут другое. Она скажет: «Проси, чего хочешь!» Пожалуста! Первое — Андрея Трифоныча Дробинина, как он первый искатель золота, освободить с горы Благодати. Второе — Лизу выкупить. Третье — какие у Демидова на тайном заводе есть работники, всех отпустить на волю, самого первого Василия. И земли с песошным золотом взять за казну. Моей матери… — Тут Егор запнулся: чем царица может одарить Маремьяну?.. — Нет, для матери ничего просить не стану.
— А себе?
— Это всё мне, что сказал. А сверх того… пусть глядят, на что гож. — Егор самодовольно усмехнулся. — В одном лишь месте золото найдено, еще его искать да искать надо. А кто умеет? Немцы-рудознатцы сколько лет с лозой и по-всякому ходили, а что нашли? Один — Гезе его звать — ох, важничал! Я за ним чемодан с маслом да колбасой таскал, было дело. Он говорил: по науке здесь золота быть не должно. Деньги огреб, в Саксонию укатил. Ан, золото — вот оно!
— Ох, господи Исусе! Можно ли такое говорить, — заколыхалась в испуге биксеншпаннерша.
— Молчи! — сурово прикрикнул на нее муж.
— Сам знаешь, Данила Михайлыч, что бывает за такие слова. Остереги человека.
— Ладно, он знает, где можно, где нельзя. Выпьем, друг. Такие речи здесь не часто слышать приходится. По-придворному тонко говорят. Жена, неси, что там у тебя!
Хозяйка принесла жареную дичину, обложенную по краю блюда огурцами и яблоками, а сверху посыпанную травой. Хозяин наливал из бокастой.
Пьянея от вина и от почета, Егор жевал, жевал, глотал исправно, вкуса не разбирал. Говорил громче и громче. Скоро ли, долго ли, но и хозяина одолело старое венгерское. Со стороны можно было подумать, что гость и хозяин спорят. А на деле каждый нес свое, не слушая другого и только ожидая очереди, чтобы вставить слово.
— Ехали мы с апреля месяца, — рассказывал Егор, — всю Русь проехали, хоть бы одного довольного человека повстречали. Воем воют мужики, — никогда такого не было, бают. Недоимки выбивать солдаты приедут — кто ими командует? — немецкий офицер!
— Здесь не скажут про царицу, что отдыхает или, там, почивает, а «изволит принимать отдохновение». Тонкое обращение, — упрямо повторял биксеншпаннер.
— Вздохнуть не дают, грабят знай без останову. Народ говорит: слезные и кровавые сборы употребляют на потеху. Теперь сам вижу: святая правда.
— Гданский порох или из Шлюшенбурга порох — иному ружью всё равно, а государынин штуцер нешто я, кроме гданского, заряжу каким зельем?
— Я за зверей и то в обиде. Зачем ноги ломать? Это не охота. Нет, это не охота!
— Пьют привозное толокно, называется оно «шоколад». Пробовал я: пустое. Выходит как, — я не понимаю настоящего, или они притворяются, что вкусно?
Расстались, когда бокастенькая опустела, большими друзьями. Было темно, бусил дождь. Хозяин, обняв столбик на крыльце, звал Егора приходить, хвалился угостить еще лучше. Стоя в луже, Егор громко обещал разыскать Марка и передать ему, что надо.
В избе по лавкам спали Санко и Ипат. Егор зажег восковой огарок. Топая непослушными ногами, роняя вещи из рук, собрал себе на лавке и принялся раздеваться. Нечаянно глянул в окно и вздрогнул: бледное незнакомое лицо смотрело на него из тьмы блестящими глазами. Дунул скорее на свечу, стало черно, и лицо пропало.
— Уф, спьяну показалось. А коли и человек, — чего пугаться?
Сел на лавку, подальше всё же от окна, потянул забухший сапог. Кто-то осторожно постучал в стену. Хмель стал сползать с Егора, непонятный страх овладел им. Он притих, согнувшись. Стук повторился у дверей. Егор не вставал, в надежде, что проснется Санко или старик.
Опять стук, тихий, но настойчивый. И Егор поднимается, покорно идет к дверям, — вытянув перед собой в темноте руки. Снял крючок, приоткрыл дверь:
— Что надо от меня?
— Выйди.
Без спора вышел. Едва можно угадать очертания человека в долгополом плаще.
— Пройдемся.
— Зачем? — спрашивает Егор и спускается со ступенек.
Не ответив, человек в плаще зашагал вдоль порядка слободских изб. Егор — за ним, с непокрытой головой, со смятением в душе. Под навесом сенного сарая они остановились. Журчали струйки стекающей с крыши воды.
— Тебя Татищев научил?
— Нет, я сам. — Егор почему-то не удивился вопросу и не сомневался, что понял его правильно.
— Не ври. Всё открылось. И мешочек с крушцом тебе Татищев передал.
— Неправда! Я намыл. Татищев и теперь не знает, что на Урале открылось золото.
— Золото? — В голосе человека слышится издевка. — Не золото это, а медь. Дурак ты. Поверил татищевскому пробиреру.
— Какому пробиреру? — в гневе кричит Егор. — Я сам, всё сам… Никому не показывал.
— И зря. Показал бы кому следует, так не стал бы из пустого тревожить ее величество. А теперь за твой затейный и воровской умысел знаешь что тебе будет?.. Своей государыне налгал предерзостно в глаза… Четвертовать тебя надо.
Гнев, страх, сознание бессилия разом охватили Егора. Он взялся обеими руками за голову.
— Кто ты?
— Знать тебе незачем.
— Ты убить меня пришел?
— На что ты нужен мертвый-то. Нет, коли ты хочешь избыть свою вину и остаться без наказания, так заяви, что всему научил тебя Василий Татищев — единственно с целью оклеветать и в следствие вовлечь дворянина Демидова. И песок крушцовый от Татищева, мол, получен, а я ведать не ведал, что сие за песок. Понял?
Егор молчал. Он не верил своим ушам.
— Тогда твоя вина умалится, а отвечать будет Татищев. Ты человек простодушный и маленький. Велено тебе было — и сделал. Мне тебя жалко. Так слушай, я еще раз повторю, чтобы ты не сбился…
— Ты мне снишься! — закричал вдруг Егор. Он протянул руку и уперся в мокрую кожу плаща. Человек коротко рассмеялся:
— Считай, как хочешь, только не забудь. Будешь упрямиться, пропадешь в Тайной канцелярии.
— Мое золото у государыни.
— Всё? — живо спросил собеседник. — Нисколько не оставил у себя?
— Всё отдал.
— То-то. Не золото. По пробе явилась одна медь. Упрямый ты. Если завтра не объявишь всю правду, так попадешь в Тайную канцелярию. Узнаешь пытку. Когда захочешь избавиться от кнута и дыбы, говори: Татищев научил, из злобы на Демидова наплел, что сыскалось золото на демидовской земле. И тогда тебя пытать перестанут.
Сказав так, человек запахнул плотнее плащ и неспешным шагом вышел из-под навеса. С минуту еще слышалось чмоканье грязи под его ногами, потом стихло. Струйки воды журча стекали с крыши…
Утром Егор долго не мог поднять голову: она разламывалась на части. Во рту пересохло. Лежал, ловил тени мыслей и пугался их.
— Санко! — позвал он наконец. — Ты здесь?
— А, проснулся!.. Как ты страшно зубами скрипел. Хотел я тебя разбудить, да дед Ипат не велел трогать. Про Татищева ты поминал во сне…
— Во сне? Это сон был! Сразу легче стало, Санушко. Худой мне привиделся сон. Слушай вот.
Рассказал про бледное лицо в окне и про немыслимое бесовское наваждение. Санко не раз плюнул, слушая.
— Зря ты всё золото отдал, Егор. Одно бы зернышко оставить да ткнуть бы ему в нос: гляди, какая медь, собачье мясо!
Егор слабо улыбнулся:
— Я и оставил. Так только беса обманул. И не одно зернышко, вот покажу.
Вывернул полу кафтана. С изнанки пришит был узелочек. Егор распорол нитки и высыпал золотой песок на стол. Санко первый раз в жизни видел самородное золото.
— Ишь, какая баса! Блестит как! — восхищался он.
— То-то что блестит. Медь тоже блестит, да недолго. А эти зернышки — какие из земли весной вымыл, такие они и по сю пору. А вес — попробуй, какая тяжесть. Медь вдвое легче.
Успокоенный Егор принялся зашивать золото в полу кафтана. Вернулся дед Ипат, красный, распаренный, с веником подмышкой, — шибко полюбилась ему «царская баня».
— Скоро ли в дорогу-то, начальник? — спросил дед Егора.
— Не я держу, дедушка, а дела вот да погода.
— Скоро покров, у нас за Поясом, гляди, снег уж выпадал, а здесь теплынь да мокреть этакая. Лист еще на дереве держится. Сказывают здешние, что до рождества иной год снегу не видят.
— Знаю про это. Первопутку ждать не станем. Как дела кончатся, так и тронемся навстречу снегу.
— Дела, дела… — Ипат ворчал только по привычке, не зная, что возразить. — Порожняк сегодня уходит, сено привозили. Вот и ехать бы, чем проживаться.
— Порожняку искать нам незачем, дед Ипат. У нас прогоны есть. Только выписаны на троих, — так ты сам был в согласии. Приказные, знаешь, переписывать не любят, а безо мзды и вовсе не станут. Рассчитай, не дороже ли выйдет.
— Рассудил ты всё, как надо. Быть тебе, Егор, большим начальником. А вот зачем вчера двери полы оставил? А?
— Когда? — встрепенулся Егор.
— Вечор, говорю. Я хоть спал, да сон стариковский, — всё чую. Вернулся ты веселыми ногами, огоньку вздувал, а там и стучат тебе… Недогулял гулянку-ту? Соскочил, опять ушел, а дверь на ладонь открыта осталась. Холодом потянуло, пришлось мне подыматься. Охо-хо…
Остановившимися глазами глядел Егор на старика. Он переживал тот же страх, что и ночью во сне… — нет, уж видно, не во сне… — когда увидел бледное лицо за стеклом.
В тот же день Егор отправлял своих товарищей на Урал. Санко не хотел покидать Егора одного, но тот настоял:
— Деньги вот передай матери, Санко. Одиннадцать рублевиков.
— А ты без денег останешься?
— Либо другие будут, либо и эти так пропадут. Да развеселись, Санко, чего нос повесил! Так ты и не поймал выдру в садовом пруду? А хвалился, охотник!
— Тогда же тебе сказывал, что поймал. Ты со сна не понял, что ли? Не выдру только, а мальчишку. Он сеткой ночью карпию потаскивал. Мне в ухо заехал и удрал. Я потом на него пальцем показал садовому мастеру, а мастер говорит: «О, это сын большого господина. Он пошалил. Лучше молчать!»
— Тьфу! Кругом тут воровство да покрывательство. Тошнехонько.
— Не добиться тебе правды, Егор. Айда с нами домой.
— Кабы одно мое дело, — ушел бы. Право слово, ушел бы. А так — до конца стоять надо.
Проводив своих и не заходя в опустевшую избу, Егор направился к биксеншпаннеру Второву.
— Посоветоваться пришел, Данила Михалыч, — мрачно сказал Егор. — Откуда у меня ненавистники взяться могли? Вот дело-то какое…
Второв огорчился за Егора:
— Кому-то, выходит, не с руки, чтобы на Руси золото открылось… А только кому? Не понять мне.
— На Урале — я знаю кому, — ответил Егор. — А здесь некому бы, ровно. Притом самой царице известно про золото. Сколько ни путай, — ничего тут не запутаешь.
— Не скажи! Ее величество… как бы это молвить?.. чужим умом думает. Много значит, какой ей советник в уши вложит. Сейчас наш, Волынский, силу забирает. Он ей одно, герцог — напротив. А ты вовсе без заступника явился, сам собой. Ототрут тебя, да твое же кадило раздуют и будут им один другого глушить, большие дела обделывать. Тебе кажется — просто. Э, друг, при дворе всё политика.
— Пусть бы после политика. Только бы меня, как полагается, отпустили, чтоб друзьям моим я волю повез, а Акинфию — шиш хороший.
— Какому Акинфию?
— Демидову, царьку нашему уральскому.
— И он в это дело встрял?
— Как же, на его земле золото я и сыскал.
Второв свистнул:
— Чего же еще гадаешь? Значит, демидовскими руками тенета ткутся. Берегись, брат!
— Когда еще Акинфий узнает. Он на Урале…
— Здесь он! Неужто не видал? В Петергоф со дворцом приезжал, при всех увеселениях и охотах был.
— Правда?
— Самая правда. Я думал, ты знаешь.
Таинственности, которая больше всего пугала Егора, как не бывало. Ему стало спокойнее. Враг был силен и жесток, не все его повадки известны Егору, но одно знал Егор твердо: Демидов — преступник законов. Когда царица узнает про демидовские плутни, она разгневается, она накажет злодея.
«Обличу тебя, Акинфий!.. Правда на нашей стороне, поборемся!»
Когда Егор Сунгуров передавал золото царице, Акинфий Никитич Демидов стоял в десяти шагах от них и всё слышал. В первую минуту его едва не хватил удар: о происхождении золотого песка было нетрудно догадаться. Однако быстро оправился. Этот мальчишка, видать, действовал сам по себе. За ним не было никого из умных и сильных противников. Опасно же сейчас только одно: навлечь немилость Бирона. Могло ли их поссорить открытие золота? Нельзя ли сыграть на корыстолюбии его светлости?.. Поделиться? Это, кажется, неизбежно. Но Акинфий достаточно богат. Чем возместить убытки? Об этом придется подумать. Пострадать должен кто-то третий, если первым считать себя, вторым его светлость и совсем не считать мальчишки. Акинфий любил опасную и крупную игру. С Петром Алексеичем дело имел, с Меньшиковым ладил, большого ума люди, — какое же сравнение с этим прох… с его светлостью? Анна? Она из тех «шарман-катеринок», что сын Прокофий привез из заграницы. Умен и опасен «капитан», но он покамест занят в оренбургских степях. Ничего непоправимого еще не случилось, и надо поскорее сторговаться с Бироном.
Горный советник Ульрих Рейзер был честный немец и известный химик-пробирер. Ему-то и поручили пробу уральского песка. Генерал-берг-директор Шемберг в своем кабинете передал советнику мешочек с песком и велел поторопиться. Советник обещал объявить результаты на другой день.
Неожиданно для него в тот же день в его лабораторию явился сам генерал-берг-директор.
— Отошлите помощника, — шепнул Шемберг и присел на деревянной скамье перед столом. — Вы лично делаете пробу, которую я вам дал? — продолжал Шемберг, когда они остались одни.
— Да, как приказано вами, господин директор.
Где этот песок? Никто его не видел из ваших помощников?
Пробирер поставил перед директором блюдце с песком. Шемберг задумчиво сунул в него пальцы:
— С чем можно спутать золото?
— Умный человек не спутает, — рассмеялся Рейзер.
— Очень хорошо. Что глупый человек может принять за золото?
Рейзер пожал плечами:
— Медные опилки, колчедан, особые сплавы… Это лишь по внешности, на первый взгляд. В горной породе желтая слюда иногда блестит, как золото…
— Достаточно. Господин советник, необходимо, чтобы вы не завтра, а сегодня же сделали пробу этих медных опилок. — Шемберг ткнул пальцем в блюдце.
— Это очень просто. Но почему медных опилок? Тут чистое золото, я не сомневаюсь.
— Скажу яснее. Его высококняжеская светлость надеется, что вы сегодня же закончите пробу и убедите всех, что это именно медь, а не золото…
— Надеюсь убедить именно в обратном…
— Остатки меди вы можете выбросить или взять себе. В лаборатории не оставлять. Но бумагу с описанием пробы и за вашей подписью я должен иметь сегодня.
Как ни был наивен и честен советник Рейзер, он наконец понял. Он замигал так сильно, что очки свалились на стол.
— Не могу… по закону… присяга… я не могу… — бормотал он. — Это же золото.
— А его светлость говорит: медь! — Шемберг стукнул перстнем по столу — и стеклянная посуда отозвалась: «зиннь!» — Что же, вы утверждаете, что его высококняжеская светлость глупее вас?
— Бог мой!
— Вы именно сказали: глупый человек примет медь за золото. Сказали?
— Не совсем так… я не хотел… — заикался советник.
— Придется попросить вас в Тайную канцелярию. Оскорбление герцога Курляндского бесспорно.
— Предлагаю коллегиально…
— Что?
— Пусть проба делается тремя или пятью химиками одновременно, господин генерал-директор. Я скажу по совести то, что увижу в пробирной чашке.
— Так… Где у вас тут медные опилки, колчедан и прочее, что вы называли? — Советник принес несколько стеклянных банок с надписями.
— Отвернитесь. — Через минуту Шемберг строго сказал, засовывая в свой карман сверток: — Вы скажете то, что вы увидите в вашей чашке. Но более ни слова лишнего. Понятно вам? Остатки после пробы можете забрать себе.
Акинфий Демидов собирается на придворный банкет: сегодня день рождения принца Карла, младшего сына Бирона. В голубом атласном камзоле, в кружевах, при парике, но еще без кафтана Акинфий присел перед камином с записной книжкой в руках: надо подвести счет расходам последних дней. В малахитовом камине горят дрова. Большой портрет Петра Первого наклонился со стены.
— Фабиану, камердинеру его светлости… — Акинфий поставил карандашиком букву «Ф» и против нее «25 рублев». — Самому под особую облигацию… — В книжке появилась буква «Б», обведенная кружком, и запись: «50 000 ефимков».[39] Выводя нули. Акинфий глубоко вздохнул: — Хоть бароном бы за те же деньги сделал!.. Генерал-берг-директору… — Буква «Ш» и цифра «1000».
Акинфий подвигал усами-стрелками. Главная опасность миновала. Золота нет. Бирон, кажется, рад был намеку, что это дело можно повернуть против Татищева. «Капитан» и ему как бельмо на глазу. Остается избавиться от рудоискателя.
Если дать всему итти своим чередом, то что получится? Тайная канцелярия заберет гамаюна. Не может не забрать теперь, когда берг-пробирер объявил его принос медью. С пытки гамаюн либо будет стоять на своем, либо «повинится». Это всё равно, конечно. Однако начальника Тайной канцелярии Ушакова, генерал-аншефа, надо бы задобрить. Сам-то он не берет, старый змей, но сейчас выдает замуж внучку Наташу. Презентовать ей серебряной посуды, что ли, на тысячу рублев?
Буква «У», цифра «1000».
Продержат рудоискателя в каменном мешке год-другой. А дальше? Эх, неспокойно. Мало ли что случиться может. Лучше совсем избыть гамаюна. Это может сделать заплечный мастер[40] Тайной канцелярии… как его?.. Николай Сильный. На пытке, по ошибке. Хм! Даже дешевле получится.
Букву «У» и тысячу зачеркнул, взамен поставил «С». Сколько ему дать?.. Подумал и вписал: «15 рублев».
Вошел камердинер с докладом:
— Евфимия Ивановна одеты и готовы ехать.
— Карета?
— Ждет.
— Давай кафтан.
Камердинер поднес сверкающий шитьем и самоцветами кафтан. Акинфий встал, протянул было назад руки, но, вспомнив что-то, опять взялся за книжку.
Вписал еще «Б» без кружка и напротив — «500».
Это цена подарка принцу Карлу, отправленного сегодня утром во дворец: азиатское седло, украшенное серебром и бирюзой.
Пробежался карандашиком по всему столбцу цифр и решительно переделал «15» на «12».
— Не тот хозяин, кто однажды тысячу сбережет, а тот, кто завсегда осьмушку в полушке видит, — вслух сказал Акинфий.
Буквы сливались с бумагой. За окошком серели ранние сумерки. Книга была о причинах шведской войны, — у Второва взята. Мудреная книга. Егор ее третий день одолевает. Вот опять не дочитал. Вечер.
Вышел на улицу. Колеи полны воды, и ветер тащит по небу грузные, с расхлестанными краями облака. Солнце, должно быть, еще не опустилось за море, но его не видно, — только розоватый отсвет на лужах и на мокрых деревьях.
Вдоль по дороге ни души. Теперь уж и не приедет. К ночи дело. Вторая неделя пошла, как говорил с царицей, — не зовут! Егор много раз представлял себе, как явится царский гонец. Первоначально рисовал его скороходом в нарядной епанче, потом скорохода стало мало. Это офицер, красивый, как екатеринбургский советник Хрущов. Он приедет в коляске четверней и с порога скажет с поклоном: «Государыня просит вас пожаловать во дворец», — или что-нибудь в таком роде, отменно учтивое. Может, ему и не понравится, что за Егором послали, да всё равно — служба. А дорогой они разговорятся, Егор не станет чваниться удачей и задирать нос, попросту разговорятся. Расскажет, как трудно было найти золото в Поясных горах, как догадался он пристроить ручей для промывки песков. И еще там о разном. Хоть и о причине войны со шведами. К концу дороги промеж них дружба настоящая. — «Какой вы фамилии?» — «Полковник Миклашевский». — «Да вы не брат ли…» — Нет, не так… — «Да у вас нет ли родни в Екатеринбурге?» — «Как же, у меня там родители и родная сестра. Я сам туда еду через неделю». — «И я собираюсь». — «Не угодно ли вместе?..»
Егор свернул в проулок. Шел по траве у самого заборчика, чтоб не утонуть в грязи. Впереди кипело, играло белыми гребешками волн серое, как чугун, море. Мокрый ветер порывами прилетал с водного простора и с шипеньем втискивался в проулок. Разгоряченный мечтами, Егор не чувствовал ветра.
…Во дворце прямо к царице, без всякой задержки. В ожидальне сидят всякие генералы и советники, хмурятся, а секретарь ведет Егора и шопотом им: «Это насчет сибирского золота. Велено сразу провести». Царица уж не так смотрит, как тогда, в Верхнем саду, подбородками не нажимает. «Расскажи, Егор Сунгуров, как тебе удалось сделать то, чего ученые саксонцы не могли?» Немцы тут же стоят, глаза в пол. А вот так и так… «Главное — Андрей Дробинин, старинный рудоискатель. Я уж по его указке дошел. Началось с пустяка, с сарафана…» И всё по порядку. — «А в каком месте и на чьей земле сыскал ты сей крушец?» — «На демидовской». — «Позвать Демидова… Что же ты, Акинфий, столько лет землями владеешь, а не знал, какое сокровище втуне пропадает? Для того ли тебе земли даны?» Ух, закорчится Акинфий! Небось, побоится сказать, что ему золото раньше ведомо было. — «Ну и впредь сего крушца не касайся». — «Ваше величество, Акинфий Демидов самый вредный человек. Стон стоит на его заводах: никакого суда не страшится, бессчетно губит народ. Поглядели бы на беглого Василия, что от него вырвался! Дайте мне власть, ваше величество, ехать в Невьянск и открыть тайное подземелье. Работных людей, кого найду, чтоб на волю выпустить за их страданья. Над Акинфием справедливый суд учредить. Сами назначьте судей, и пускай они от народа жалобы принимают, кого заводчик обидел, — а судят открыто». Царица скажет: «Согласна. Поезжай». — Приедет Егор домой…
Дальше мечты становились такими смелыми, что Егор спохватился. Больно далеко занесся. Заслужить надо, нельзя всё сразу. Хоть бы сотая доля сбылась — и то счастье небывалое.
Побродил по песчаному берегу, где шелестела пена, сбрасываемая волнами. Нехотя повернул домой. Надо бы свечкой раздобыться. Каждый вечер собирается, а как утро — думается: к чему? сегодня уеду! Долгий вечер впереди и ночь. Неужто и завтра гонца не будет?
Выйдя на слободскую улицу, Егор вздрогнул: перед его избой стоял экипаж! За ним? Принялся усердно месить грязь ногами. Издали разглядел, что лошадей две, и не похоже, чтоб с царской конюшни. Экипаж — крытая повозка, тяжелая, для дальних поездок.
Может, и не за ним? Может, повредилась повозка, вот и стали, где пришлось. Вон кучер что-то мастерит у заднего колеса. Жаль было расставаться с нарядной мечтой. Лучше еще день-другой ждать, только пусть не эта колымага.
Ой, за ним! Дверь в избу открыта, там искры мелькают: кто-то добывает огонь. Не дыша вбежал в избу.
— Он самый и есть!
Голос Мохова. Кроме Мохова, в избе двое усачей в полицейских треуголках. Один, сидя на скамье, раздувал трубку, второй прилеплял свечу на уголок стола.
— Ты сибирский зверолов? — неспешно вынув из усов трубку спросил полицейский.
— Я, — упавшим голосом отвечал Егор.
Полицейский снова воткнул трубку в усы и захрипел ею. Мохов блудливо подкашливал, ерзал глазами по углам. Свеча на столе разгорелась, и Егор мог разглядеть приехавших. Ну и морды — откормленные, нерассуждающие, свекла вместо лица! Тот, что с трубкой, видимо, старше чином. Сидит камнем, пускает дым. Второй, такой же плотный и свекломордый, был подвижнее, — прикрыл дверь, заглянул на печку, под стол. Подошел к Егору, столбом стоявшему посреди избы:
— А ну, подыми руки! — Ладонями обшарил кафтан, порты, залез в карманы. Вытащил кисетик с медными деньгами, подкинул на руке и передал старшему. Складной перочинный нож открыл, рассмотрел внимательно и спустил в свой карман. Больше ничего не нашлось.
С лавки поднял азям, тряхнул, кинул на пол. Туда же полетела сумка с исподним бельем, после чего полицейский уселся на скамье возле первого.
Минуты три прошло в молчании. Потрескивала свеча, хрипела трубка полицейского, который изредка плевал между ног. Но вот докурил, выбил трубку и поднялся.
— Забирай пожитки, — кинул он Егору.
Егор поднял вещи. На столе увидел книгу, — так и не узнает он всех причин шведской войны.
— Мохов, отдай эту книгу биксеншпаннеру Второву.
Мохов принял книгу и сейчас же передал полицейскому, который, не глядя, сунул ее подмышку.
— А ну давай, давай, выходи поживее!
Стиснув зубы, холодея от отвращения, Егор повиновался. На улице у повозки всё возился кучер. Он бил камнем по спицам колеса.
— Эй, Оскар! Готово у тебя?
Кучер бросил камень и полез на облучок.
Егор оглянулся на избу в последний раз. За порогом в тени стоял Мохов и, боязливо поглядывая на полицейские спины, неистово двигал рукой: вверх, в стороны, вниз. Егор с недоумением смотрел на это размахивание. Лицо Мохова, когда оно обращалось к Егору, было напряженное и вопрошающее. Вдруг Мохов прервал свое кривлянье и выбежал на улицу.
— Огарочек забыли, — и подал полицейскому свечку.
В повозке Егору пришлось сесть на скамеечку в ногах у полицейских. Если до сих пор еще теплилась в нем надежда, что повезут его всё-таки к царице, то теперь она угасла, — так непочетно не возят царских собеседников.
Самого главного он не понимал пока и боялся понять. «Не золото, а медь!» — вспомнились слова ночного гостя. Глупость! Медь и всякие медные руды Егор в лаборатории у Гезе на все лады перепробовал, знает медь довольно… «Татищев в ответе будет…» Может, главного командира в розыск взяли, и он на Егора поклеп взвел? Нет, не таков Татищев! Страшен бывает, но всегда справедлив. Зато Бирон его и не любит… Пытать будут?.. Разве можно пытать невинного? Что худого он сделал?
Между тем повозка тащилась по петергофской дороге, разбрызгивая жидкую грязь. Рытвины встречались поминутно, Егора то и дело кидало на грязные ботфорты конвоиров. Он цеплялся руками за скамейку, а колени подкорчил к самому подбородку.
На одном особенно глубоком нырке пальцы Егора сорвались, его подкинуло вверх, и, чтобы не упасть на полицейских, он уперся ладонями в задок повозки за их головами. В тот же миг кулак полицейского отбросил его назад ударом в грудь. Второй удар обрушился на лицо Егора. От боли парень свалился ничком.
— А и верно, надо было остаться ночевать в Петергофе, — прогудел старший и зевнул.
Удары и тупое равнодушие, с каким они были нанесены, оглушили Егора. Некоторое время он ничего не соображал. Потом дикая злоба потрясла его и осветила мысль: «Вот она какая, царская милость!»
Справедливости вздумал искать… У кого, дурень? Волк с переломленной лапой и несчастный плавильщик Василий вспомнились рядом.
Пять часов пробиралась, повозка впотьмах по грязной дороге в столицу. Пять часов размышлял Егор о своей судьбе. Со дна полицейской повозки, под тяжелым ботфортом, который не раз ставил на него дремавший конвоир, многие давно знакомые случаи показались Егору новыми, а иное — первый раз пришло в голову.
Разве из-за денег искал он золото, ехал сюда, царицы добивался? Нет, не о богатстве он мечтал! Горько было сознавать, что рухнули самые заветные надежды. Мать, Дробинин, Кузя, Лиза — все обманутся в нем, не удастся им помочь. Как ведь просил Андрей Трифоныч о Лизе позаботиться!.. Мать ждет его не дождется…
Попробовать бы бежать… Глупо отдавать себя на пытки. Перед кем правду отстаивать? Очень им нужна правда! А может, еще есть надежда обелиться на розыске? Последняя надежда… Или бежать, пока не поздно?
Повозку сильно качнуло. Кучер с облучка во всю глотку понукал лошадей. Лошади дернули, потащили в гору, но тотчас же повозка скатилась назад и стала.
Крики и кнут не помогали. Кучер соскочил в грязь, ходил кругом повозки, пробовал подтолкнуть колеса. Полицейские сидели сперва безучастно, потом соскучились и стали давать советы:
— Слегой под заднюю ось надо нажать. Есть у тебя слега, Оскар?
— Дай вздохнуть коням.
— Бей обоих враз!
Ничто не действовало.
— Там что за огоньки?
— Калинкина деревня.
— Чорт! Далеко еще до города. Оскар; беги гони мужиков на помогу! Не сидеть же тут до рассвета.
— Вожжи подержите.
Кучер нырнул во тьму. Один из полицейских завозился, доставая из-под сиденья звенящую цепь.
— Чего ты?
— Надо железа надеть на этого.
— Без клепки держаться не будут.
— Веревкой, что ль?
— Конечно. Что в темноте возиться!
Туго перетянули Егору руки за спиной. Конец веревки полицейский сунул под свое сиденье. «Продумал, прособирался бежать, Егорша? Эх ты! Теперь не вырвешься!»
Оскар вернулся с мужиками. Послышалось: «Дернем! Подернем!..» Отдохнувшие лошади с помощью людей выволокли повозку из ямы. Поехали дальше.
Бревна моста загрохотали под колесами.
— Фонтанка?
— Фонтанка. Калинкин мост.
— Еще час проедем до города. И когда успели так дорогу разъездить? Одни ямы.
— Всё лето, как стол, гладкая была.
Егора мотало беспощадно — держаться было нечем. Скорее бы доехать, всё равно уж… Это ли не пытка? Избитые бока, до сих пор не остывшее после удара лицо, а хуже всего — неизвестность… Ой, вот качнуло! Под полог залетела дорожная жижа, залепила глаза, за шиворот течет… Будьте вы прокляты, мучители, с Бироном со своим и с царицей!
Чаще раздавалось под колесами дробное тарахтенье бревенчатых настилов. Тогда толчки мельчали, кучер погонял лошадей, и повозка двигалась быстрее, пока не вваливалась в яму меж бревнами…
Свет факела. Голос спрашивает:
— Кто едет?
— В Канцелярию тайных розыскных дел, — внушительно отвечает старший полицейский.
Свет исчезает, скрипит отодвигаемая рогатка. Городская застава, значит. В столицу приехали. Вокруг та же тьма, те же рытвины на дороге. Полицейские покрикивают на кучера, кучер хлещет лошадей.
— А ну, давай, давай!.
— Через Кривушу не езди — мост худой.
С деревянного настила свернули на каменную булыжную мостовую, проехали немного — и вдруг повозка накренилась на правый бок. Толчок, другой, испуганный крик — и всё повалилось, куда-то вниз. Егор вылетел на мокрую траву, прокатился по ней грудью. Тьма — плеча своего не разглядеть. Зеленым светом горит гнилушка недалеко от глаз. Сзади фыркают и бьются о землю лошади. Человеческие голоса — негромкие, перепуганные. Бока, поди, ощупывают.
Егор встал на колени. Подергал руки за спиной «Крепко стянул, язви его!»
— Арестованный!.
Крик — в двух шагах. Егор быстро поднялся на ноги и отбежал в сторону.
— Поди сюда, арестованный!
Как бы не так!.. Много раз везло Егору, но такой удачи он еще не знавал. И самому отдаться в их руки? Да если всего на один час вернулась к нему свобода, он и часа не отдаст им. О, как ценил теперь Егор свободу!
Ушибаясь о стволы деревьев, продираясь сквозь мокрые кусты, нащупывая ногами кочки, уходил всё дальше от поваленной повозки и от криков двух полицейских. Откуда лес посреди города?
Утро заклубилось туманом. Егор, как мышь в мышеловке, кружил по незнакомому городу. От веревки он избавился, перетерев ее о камень. Одежду, сколько мог, отчистил и разгладил. Туман помогал ему скрываться, но мешал запомнить улицы и направления.
Думал, что столица — это вроде Екатеринбургской крепости, но побольше. Оказывается, совсем не похожа. Крепостных стен нет. Улица идет, идет и вдруг упирается в лес. А лес тут болотный, долго по такому не находишь. Егор было обрадовался, попав в дикий ельник, но скоро выбился из сил среди мокрых мхов и валежника. Повернул назад — пропадешь зря в этом лесу. Уходить надо по дороге или хоть вдоль дороги. И лучше не торопиться: на выездах караулы, в такой ранний час как раз схватят. Дождаться дня и по народу посмотреть, как пропускают. Притом, если выйдешь не в ту сторону, назад опять через город итти, — это три караула вместо одного. Кругом город никак не обойти: с одной стороны река, с других — чортовы болота.
Рано просыпается народ в Петербурге. По улицам шли разносчики с корзинами — у кого на голове, у кого за спиной, работный люд с пилами, топорами, матросы, торговки, сбитенщики, дворовые. Люди появлялись из тумана, сталкивались на узких мостках, исчезали в молочной сырости. По середине улиц ехали подводы; их видно было как через мутную слюду. Выскочит голова лошади с дугой, а туловища и телеги нет. Воз ящиков плывет сам по себе, без коня и без колёс, из ящиков слышится кукареканье молодых петушков.
Егор продрог, старался согреться скорой ходьбой. Мимо ряда красивых высоких домов вышел к реке. Догадался: Нева! С караваном зверей Егор недавно проплыл по Неве из Ладожского канала в Петергоф. Их барка простояла с вечера до утра у Адмиралтейства, но в городе тогда Егор не побывал.
Где золоченая игла Адмиралтейства? Даже ее не видно в тумане. А Нева широка без краю, потому что того берега нет. Из тумана торчат верхушки мачт и реи с подвязанными парусами. Корабль разгружается у набережной; бочки со стуком катятся по мосткам.
Церковный благовест донесся издалека. Егор сообразил: вот где можно согреться. Ранняя обедня сейчас. И, стуча зубами, отправился разыскивать церковь. Прямо на звон выйти не удалось — длинный забор на пути, его обошел — попал в болото с пнями и кочками, а звон вдруг утих. Долго кружил наугад, пока не увидел вход в церковь. Вошел — народу немного, скупо горят желтые огоньки перед иконами. Дьякон возглашает: «Еще молимся… Еще молимся…» Егор стал у стенки и сейчас же задремал.
Когда очнулся, дьякон опять кричал: «Еще молимся». Неужели на одну минутку уснул? Но в окнах посветлело, и вокруг стояли люди, которых раньше не было. Ноги отогрелись, вот славно. Оглянулся — и увидел… полицейского.
Полицейский стоял на коленях, размашисто крестился и сгибался в земном поклоне. Форменная треуголка лежала на полу, у правого колена, кокардой вперед. Со страху Егору показалось, что это один из его конвоиров, потом разобрал — совсем не похож, лет на десять старше, без усов. Егор поскорее опустился на колени и принялся креститься и кланяться. При каждом поклоне упирался в пол руками, а колени отодвигал назад. Таким способом отъехал за спину полицейского и, вскочив, пробрался к выходу.
Туман поредел настолько, что прохожих видно издали. Показались черепичные крыши зданий и деревья с голыми ветвями.
На углу сидела нищенка, древняя старушка. Протянула Егору коричневую ладонь:
— Подай Христа ради, милостивец. Счастье тебе будет.
Егор остановился. Ночью, обшаривая карманы своего кафтана, нашел он три копейки, три серебряных крошечных, как рыбья чешуя, пластиночки. Это всё его достояние. На них он решил побывать в трактире или кабаке, где можно поесть и расспросить о дороге. Если б была четвертая копейка, купил бы на все кремень и огниво, без костра осенью — гибель. Но всё равно ведь три… В раздумье отошел несколько шагов… Э, нашел! Задрал полу кафтана, зубами отодрал из-за подкладки маленький сверточек — золото. Подбежал к нищенке, кинул ей на колени:
— На тебе! Не поминай лихом.
И припустил по улице.
Повстречал толпу матросов, посторонился, пропуская, и вдруг громко засмеялся.
— Рановато выпил, парень! — сказал, улыбнувшись, один из матросов.
— Кабаки еще закрыты, а ты сумел согреться! — поддержал другой и хлопнул Егора по плечу.
— Где тут кабак есть, братцы? — спросил Егор.
— Ступай в «Поцелуй», эвон вывеска.
Смеялся Егор потому, что вспомнил кривлянья Мохова, когда полицейские садились в повозку. Не только вспомнил, но и догадался, что они значили. Ну и корыстен этот каптенармус! Ведь это он выспрашивал Егора, не припрятано ли в избе золото. И под крышу показывал, и на половицы. Конопатку, поди, всю теперь вытеребил из стен, ищучи клад. Кабы знал, показать бы ему на землю у крыльца, то-то яму вырыл бы жадина!
Кабак «Поцелуй» стоял у моста, на берегу маленькой речки или канала. Перед дверьми человек семь грузчиков с рогульками за спиной дожидались открытия. Егор встал среди них. Заговорил с одним, но тот отвечал нехотя, свысока, и Егор умолк.
Когда двери открылись, Егор вошел последним. В кабаке пахло хлебом, сивухой, постным маслом. За стойкой кабатчик в поддевке разливал меркой вино в глиняные кружки. Перед Егором, не спрашивая, тоже поставил кружку.
— Мне вина не надо, — сказал Егор. — Поесть бы.
Кабатчик поводил по нему сонными глазами.
— Деньги.
Егор положил на стойку две копейки.
— Ты что, дальний? — спросил кабатчик, сбрасывая монетки в ящик.
— Пошто думаешь?
— Такие копейки давно не ходят. Раньше для них печатная кружка была, сдавали особо в казну. А теперь никто и не приносит.
— Давай назад, коли так.
Но кабатчик молча отрезал горбушку ржаного хлеба, выложил хвост соленой рыбины и пару луковиц. С этой едой Егор уселся за стол в уголке.
Ел как можно медленнее: надо было выглядеть человека, у которого безопасно расспросить про дорогу, а народу, кроме грузчиков, покамест не приходило.
Куда бежать? Домой всё-таки, — решил Егор. В Мельковке, правда, не жить: в Главном правлении скоро узнают про дело с золотом. Ну, там видно будет. Отсюда надо на Новгород выбираться, — вот первая забота.
В кабак несмело, согнувшись, вошел оборванец. Голодными глазами побегал по столам и по полу. К стойке не пошел, а вдоль столов. Собрал крошки — и в рот. Рыбьи головы торопливо спрятал за пазуху. Вот кого спросить не страшно — это свой.
— Садись, — сказал Егор, когда оборванец добрался до его конца стола. — Ничего, садись, ешь!
Подвинул хлеб, луковицу. С какой жадностью вцепился тот зубами в корку! Молодой парень, немного постарше Егора. Видать, вконец оголодал. Грязные волосы всклокочены, шапки нет. А как на нем рубаха держится, — понять нельзя: одни дыры, через которые видно посиневшее тело. Когда еда исчезла, Егор прямо спросил про новгородскую дорогу.
Оборванец ухмыльнулся и перешел на шопот:
— Рыбак рыбака, а?.. Нет тебе моего совета по новгородской дороге утекать, Редькина команда больно злобствует.
— Какая команда?
— Ты вовсе зеленый?.. Полковника Редькина, который нашего брата имает. Лес по обе стороны дороги повырубил, застав понаделал — куды-т ты против прежнего хуже стало.
— А из города как выйти?
— Кто сейчас из города пойдет? Всяк норовит к зиме сюда проскользнуть, да не всякий умеет.
— Нет, ты скажи, как уйти по новгородской дороге.
— По большой першпективе прямо, там у Фонтанки и застава.
— Так это в Петергоф!
— В Петергоф у Калинкина моста, а эта у гауптвахты.
— Я города совсем не знаю.
— Как тебе растолковать? Выйдем, покажу.
Пошли на улицу, стали у моста.
— Гляди теперь. Этот мост — Поцелуев, так же, что и кабак зовется. От него иди до Синего моста, что через Мью. Сваи там в берега бьют, увидишь. Перейдешь Мью, иди вдоль нее к Зеленому мосту, где большой пожар нынче был, Гостиный двор сгорел, приметное место. Тут тебе и Большая першпективная дорога.[41] Всё лесом по ней, версты две, но дорога хорошая, бревнами мощеная. Через Кривушу[42] еще мост попадется, а как увидишь царицу — конец города.
— Царицу? Чего ты говоришь?
— На воротах. А за ней сразу Фонтанка. На Фонтанке и застава, пашпорта глядят. На ночь мост поднимают.
— Научи, как через заставу пройти.
— Ты безбумажный?
— Ага.
— Попытай всё-таки через заставу. Не лезь сразу. Коли сегодня строго, придется тебе в лес податься и через Фонтанку переплыть. Влево не ходи: там за рекой Литейная слобода, людно. Всё понял?
— Погоди… Синий мост, Зеленый, большая дорога, по ней до царицы… Зачем царица? Какая?
— Не живая, конешно, а болван ейный. Сам увидишь, я бы тебя проводил, да вишь… — Он показал на свои лохмотья. — Вдвоем скорей сцапают. Слушай, нет у тебя пятака?
— Вот — копейка. Последняя.
Оборванец пытливо заглянул в глаза Егору — и поверил:
— Не возьму. Ладно. Ступай.
Всё оказалось так, как говорил оборванец. Синий мост выкрашен синей краской. Зеленый — зеленой. На реке Мье устраивали насыпную набережную. Тяжелые, окованные железом чурбаны падали на сваи под уханье работников. Кирпичные трубы уныло торчали среди головешек на месте Гостиного двора.
Першпективная дорога прямо, как по нитке, легла через чахлое мелколесье. Бабы, подоткнув подолы, собирали клюкву по кочкам близ бревенчатой елани. Непрерывной линией тянулись навстречу Егору обозы по настилу и по размытой обочине, вдоль которой цепью насажены были молодые березки.
Помещичий рыдван с чемоданами на крыше, с тюками на задке, запряженный четверкой коней, обгонял возы сена и дров. Из окошечка экипажа выглянуло девичье лицо в красном дорожном чепце. Егор вдруг похолодел и остановился — как похожа на Янину! Рыдван, скрипя ремнями, прокатил мимо него. Миг — и красный чепец скрылся. Колеса мечут жидкую грязь, чемоданы качаются на крыше. Двое слуг верхом, сгорбившись в седлах, рысят за экипажем.
Егор долго глядел вслед. В конце Першпективной дороги тускло поблескивал золотой шпиль Адмиралтейства, под ним громоздились дома с покатыми крышами. Тумана уже не было, серый-серый день стоял над столицей… Ну, если и Янина?.. Теперь-то вовсе надо выбросить из головы несбыточное.
Круто повернулся, зашагал туда, где виднелись ворота над дорогой. На воротах выступ какой-то, вроде копны сена. Чем ближе подходил к воротам, тем выше они становились, а копна наверху постепенно превращалась в женскую фигуру с короной на голове, в широко раскинутой горностаевой шубе.
Вот и Фонтанка. Узкий, горбом приподнятый, мост через реку. Ну, берегись, Егор, — сейчас застава.
— Эй, дядька, куда едешь? — крикнул Егор догнавшему его на телеге мужику.
— В Смольную Деревню.
— Подвези, по пути мне.
Мужик через плечо оглядел Егора.
— За мостом садись, пожалуй.
— А сейчас пошто нет?
— Кто тебя знает! Отвечать придется в случае чего.
«Ого, — подумал Егор, — дело не просто».
Не пошел к мосту, а свернул вправо по тропке, что вела на бугор. Уселся на пенек, принялся осматриваться.
Покосившиеся заборы идут до Фонтанки по обе стороны большой дороги. За бугром по берегу — лесные склады. По другую сторону дороги — каменное низкое здание, будка часового перед ним. Гауптвахта! Попросту — гарнизонная тюрьма.
У съезда с моста двое полицейских провожают глазами каждый воз. Не заметно, чтоб пашпорта требовали. Возчики, не останавливаясь, сбрасывают с телег по одному, по два булыжника, это булыжный налог со въезжающих в город. Длинные гряды камней накопились вдоль дороги.
Мужик, к которому просился Егор, уже ехал по мосту. Вот жалко — не взял: сейчас Егор был бы за городом. Ухнула пушка вдалеке. К чему бы это?.. Да, говорили, что в полдень стреляют из крепости. Полдень уже! Полсуток в городе пробыл — не выбрался. Ну ее, эту заставу! Надо в обход.
Погрозил кулаком деревянной раскрашенной Анне на воротах. С бугра спустился в лесок и, увязая по колено в мокром мху, брел, пока не скрылся из виду мост. Дико вокруг. На Фонтанке островки с голыми кустами. Вороньё мечется над ельником. Грузные тучи наползают с севера. Снегом грозят такие, а не дождем.
Выбрался из леса к берегу. Дрожа, разделся, привязал одежду на голову. Зажмурил глаза и кинулся в холодную темную воду.