Михаил Садовяну ЧЕКАН

Mihail Sadoveanu

BALTAGUL

Buc. 1957


Перевод М. Фридмана.


Кликнуть не забудь

Пса в далекий путь…

I

«Сотворил бог небо и землю и всякому роду-племени определил свой жребий, свою особую мету.

Цыгана научил на скрипке играть, немцу дал винтик.

Призвал к себе еврейского старца Моисея и указал ему: «Напиши закон. А настанет час, вели фарисеям распять возлюбленного сына моего. Много гонений и горя выпадет вам на долю, зато реки золота потекут в дома ваши».

Поманил угра пальцем, достал из вороха лежавших рядом безделок ботфорты, шпоры, камедь. «Бери, завей усок кольцом, будь добрым бражником по праздникам».

Пришел черед турка: «Не умом, так мечом добудешь великую власть над народами».

Сербу вложил в руку тяпку.

Русскому посулил быть первым в веселом застолье, бойко скоморошничать на ярмарках.

Князьям да боярам преподнес чубуки и кофей: «Жизнь ваша привольная, только много в ней зла и мерзости. Так извольте строить храмы и монастыри».

Напоследок явились горцы и преклонили колена у престола Всевышнего.

— Что ж вы, горемыки, припоздали? — ласково попенял им творец.

— Как не припоздать, великий боже, когда у нас гурты и ослы? Бродим не спеша — по тропкам взбираемся на кручи, в пропасти спускаемся. Нет нам покоя ни днем, ни ночью: слова не вымолвим, одни колокольцы звенят. Жены с детишками живут в теснинах, меж каменных глыб. Молнии, громы да лесные потоки бедою грозят. Раздолья бы нам, хлебных полей да ласковых рек…

— Упустили время, — жалостно ответил бог. — И хоть милы вы сердцу моему, а уж ничего не поделаешь: оставайтесь при своем. Одарю вас зато и легким нравом — живите в радости. Пусть все приносит вам довольство. И да поспешают к вам музыканты и шинкари. И жены ваши да будут пригожие и в любовных утехах искусные».

Небыль эту охотно сказывал Некифор Липан на свадьбах и крестинах, где зимой бывал всенепременно. Будто услыхал он ее от старого овчара, крещеного еврея, коего господь удостоил преуспеть в истинной вере. Овчар тот был человек сведущий, даже грамоте разумел, чем изрядно удивлял чабанов. От него же Липан перенял и те глубокомысленные речения, которые пускал в ход в самое подходящее время.

— Тень свою не перескочишь.

— Это к чему бы? — спрашивала жена его, Витория, щуря настороженный глаз.

— Так. К слову пришлось. У кого уши — да услышит.

Жена начинала догадываться. Подозрительная, как всякая женщина, она привыкла отвечать на колкость колкостью.

— Может, оно и так, милый, да вот язык болтает, а голова не знает.

— А это еще в чей огород? — резко поворачивался Липан.

— Всяких книжников да мудрецов.

— Вон оно что! И кто же они такие, книжники да мудрецы?

— Кто, кто! Знать птицу по перьям, а молодца по речам.

— Ох, жена, опять томит тебя лукавый.

— А как же! Вот он передо мной, вылитый…

Эта сказка, эти свалки да перепалки вспоминались теперь Витории, жене Некифора Липана. Сидя на завалинке осенним днем, она пряла куделю. Карие ее глаза, в которых словно отражалось каштановое сияние волос, невидяще смотрели вдаль. Веретено крутилось споро, но она о нем забыла. Разбросанное по крутояру село у самой бровки еловой пущи, обведенные дощатым забором хатенки под драночными крышами, молнией сверкавшая в низине между скалами река Таркэу — все было окутано тьмой. Пронзительно ясные, молодые еще глаза женщины пытались заглянуть в пределы неведомого. Некифор Липан отправился за овцами в Дорну, вот уж андреев день на подходе, а о мужике ни слуху ни духу. Томимая одиночеством, Витория старалась мысленно дотянуться до него. Лица увидеть не удалось, но голос долетел до слуха. Именно так сказывал он свою притчу; она добавила лишь слова насчет полей, хлебов да ласковых рек. Было в них ее давнее заветное желание, и, повторяя эти слова про себя, она чувствовала, что глаза подернулись пеленой. Жизнь горцев, особливо женщин, полна невзгод. Нередко вдовеют до срока, как она теперь.

Топоры да герлыга кормят жителей нагорья. Топором валят ели в чащобе. Везут их к берегам Бистрицы, а там вяжут плоты и гонят по волнам до самого города Галац, на краю света. Те, что потолковее, заводят овчарни в горах. Живут в безлюдье наедине с богом, покуда дни не пойдут на убыль. К зиме спускаются в низины, укрывают отары в приречных камышах. Там жизнь вольготней, там и хотелось бы ей век вековать, да не суждено: летом жарко, к тому же горец, что ель, глубоко врастает в родную почву.

Некифор Липан всегда умело овчарничал: на кошарах был добрый порядок, чабаны — смирные. Гуртоправы не только умели сказки сказывать, они знали тайны изготовления кислого молока и бурдючного сыра. То и дело приходили письма из дальних городов с чудными названиями — люди просили прислать сыру. Липан тут же отправлялся к отцу Дэнилэ, чтобы узнать, о чем речь, затем заглядывал в корчму — пропустить стакан с другими горцами, такими же добрыми выпивохами. Как только в верховьях Таркэу разносился слух, что Липан получил денежную весть, к корчме — будто пригнанные речной волной — поспешали музыканты. Домой муж являлся поздно, навеселе. Витория на считала нужным скрывать досаду. «Опять в тебе бесы разыгрались», — смеялся он, поглаживая густые обвислые усы. Черные усы да глаза под мохнатыми бровями, вся стать этого приземистого и широкоплечего горца вызывали у нее чувство острое и неистовое: вот уже более двадцати лет она любила его. Любила в молодости, любила и теперь, когда выросли дети. Видя ее такой злющей и бранчливой, Липан решал, что самая пора изгнать из нее хотя бы часть бесов. Для этого он пускал в ход два не столь уж разных средства: первое называлось таской обыкновенной, второе — таской, каких мало, или пронеси и помилуй.

Женщина покорно сносила побои, но головы не склоняла, и бесы оставались при ней. А Некифор Липан быстро остывал, угрызаясь раскаяньем и печалью, и жизнь снова становилась легкой и приятной, как в той притче старого гуртоправа.

Дом был — полная чаша: в комнатах — шерстяные покрывала, на чердаке связки мерлушек и смушек, в горах — отары. Завелись и деньги — припрятанные под пеплом на дне бадейки. От молока, брынзы, мяса порванных волками овец с души воротило — и потому они привозили из низин овощи. Оттуда же — с широких, залитых солнцем равнин — привозили и кукурузную муку. Иногда туда ездила сама Витория, вела за собой пять горных лошадок. На первой сама по-мужски сидела, остальные понуро плелись следом, привязанные поводьями к хвосту передней.

Из семерых детей, которыми наградило их небо, в живых остались двое. Остальные умерли от кори и дифтерита; имена их и лица стерлись в памяти, исчезли заодно с цветами, бабочками и ягнятами минувших дней. Липан больше любил девчонку, она была годами постарше и звалась Минодорой — имя это он услышал у монахинь Агапиевской обители, и оно ему понравилось. Парня звали Георгицэ, мать холила его, не давала в обиду, когда в глазах Некифора Липана загорались зловещие огоньки.

Имя это, Георгицэ, было Витории особенно дорого: то было подлинное, хотя и тайное имя самого Некифора Липана. Так нарекли его крестные и священник, свершивший над ним таинство крещения во имя истинной веры. На четвертом году жизни, однако, ребенок тяжко заболел и до того стал плох, что пришлось спешно призвать священника для елеосвящения. Тогда-то, после соборования маслом, и явилась старая цыганка, жена Лазара Кобзару, и мать продала ей ребенка за медную денежку. Получив ребенка через окно, Кобзариха дунула ему в лоб, шепнула нужные заговорные слова и изменила ему имя, дабы смерть и хвори не узнали его. С той поры и стали звать его Некифором. Но когда они оставались вдвоем и никто не слышал, она звала его Георгицэ, и голос ее при этом сладко замирал. Эту сладкую напевность унаследовал и сын.

Сын спустился с гуртами, чабанами, ослами и сторожевыми псами на зимовку к заводям Жижии. Место называлось Кристешть, и от него до Ясс — рукой подать. Отец велел дожидаться там его приезда — надо было рассчитаться за камышовые кошары, сено и чабанам заплатить. И вот — сколько времени прошло, а Некифор и там не показывался, и сын все ждет и не может воротиться домой.

Прошлыми днями пришло письмо, и прочитал его все тот же отец Дэнилэ. Сын отписывал, что ждет отца, деньги, мол, нужны, чтобы расплатиться с пастухами да и с хозяином заводи.

«А овцы здоровы, — уведомлял он, — и мы, хвала богу, тоже; и время погожее, а по дому скучаем. Целую руку, матушка, целую руку, отец».

Так было сказано в письме Георгицэ, и Витория знала все эти слова на память. Стало быть, Некифор и там не объявлялся. Почему же он мешкает? Кто его знает. Свет велик, и скверны в нем много.

На третий день после того первого письма почтальон опять затрубил на галечном берегу. Витория спустилась к реке и получила другое письмо. То был ответ гуртоправа Алексы, написанный рукой парня. Выходит, письмо сыновье, а слова гуртоправа.

«Как я уразумел, хозяйка, из письма твоего к Георгицэ, ты все еще дома одна. А Некифор Липан, хозяин наш и овечьих отар, тут тоже не объявлялся. Так что нам позарез нужны деньги: платить пастухам и на корм скоту и людям — и ты изволь выслать их. Сдашь деньги в Пьятре на почту, а тамошние почтари отпишут тутошним в Яссах, чтобы выплатили нам столько-то и столько-то. Потом они уж как-нибудь встретятся и разберутся, кто сколько дал, сколько получил — это их дело. А мне такой порядок по душе — и скакать сюда нет надобности, и в дороге никто не отнимет. А коли ты решила иначе, отпиши сыну, — мы тогда продадим старых овец. Все равно приедет хозяин и привезет новую отару из Дорны».

Что же могло стрястись с мужем? От него одного нет ни единой весточки.

Накануне она было воспрянула духом: внизу опять послышался зов трубы. Держа открытку в руке, Витория поспешила к отцу Дэнилэ: вдруг эта весточка из Дорны.

Нет, весть была не из Дорны, а из более близкого местечка — из города Пьятры. Читая, отец Дэнилэ смеялся так, что живот у него ходил ходуном. А Витория, зардевшись, не знала, куда глаза девать. Эти слова она тоже помнит теперь наизусть, а перед глазами мелькают выведенные на открытке крылатые ангелочки в венках из роз.

Цветная открытка была адресована «барышне» Минодоре Липан:

«Лист зеленый, цветик гор,

Обожаю до сих пор,

Гицэ К. Топор».

Этот Гицэ — сынок дьякона Андрея, он теперь на военной службе в Пьятре. Выходит, не угомонился, мутит девку. Хорош, ничего не скажешь, хороша и матушка его, дьяконица, уж ей-то она выскажет все, что на сердце накипело. Но пуще всех виновата эта вертихвостка: только и знает, что глазами зыркает! Витория поспешила домой. Топнув ногой, она выбранила дочь, осыпала ее горькими словами.

— Срам-то какой! Ничего другого не могла придумать, как выставить меня на посмешище перед всем селом? Теперь уж и барышней заделалась?

— Да что в этом срамного, матушка? Теперь так принято говорить.

— Знаю, как же! Выхваляетесь друг перед дружкой, катринца[37] и рубашка вам уж не по вкусу; а как заиграют музыканты немецкий вальц, и у вас сердце прямо-таки тает. Я тебе покажу пучок, вальц, блузу, гори все огнем! Ни я, ни бабка твоя, ни моя бабка не ведали такого — и тебе жить по нашему закону. А то привяжу к шее камень да спущу в Таркэу на самое дно. Мало мне забот: одна осталась, зима не за горами, об отце ни слуху ни духу. А тут, видишь ли, поп читает мне срамные письма. Да он-то ни при чем! Не он, а вы завели эту новую псалтырь.

— А письмо это мне? — лукаво спросила дочка.

— Какое еще письмо?

— То, что за зеркалом припрятала.

— Я тебе покажу письмо… Садись-ка лучше, и чтобы до вечера прочесать мне шерсть, которую я тебе наготовила. А угораздит тебя еще раз, как сегодня, выбросить мусор из хаты на восходе солнца, привяжу тебе на шею два десятифунтовых камня. Аль я тебя порядку не учила? Позабыла, что чисто, что свято, что порядливо с той поры, как в голове завелись эти глупости, как заделалась барышней?

Вконец извелась Витория: места себе не находила, а желанной весточки все не было. В ту ночь перед рассветом привиделось ей во сне первое знаменье — оно кольнуло в самое сердце и еще больше разбередило его. Снилось, будто Некифор Липан едет на коне: поворотившись к ней спиной, он уходил в закатную даль по широкой-широкой глади вод.

II

В полдень солнце стояло вровень с вершиной горы Мэгуры. Витория подняла глаза, заморгала: примерещилось, что ели темнее обычного. Нет, видать, показалось: по небу спокойно скользили стаи белесых туч. Погода стояла теплая, легкий, чуть приметный ветерок заносил во двор, словно запоздалых бабочек, последние ивовые и березовые листья. На дороге раздался знакомый звон колокольцев: работник Митря гнал домой малое стадо овец и двух коров. Она услышала, как он, замысловато ругаясь, по своему обыкновению, загоняет скотину на задворок, где под кручей стоял хлев. Отложив пряслице, женщина напевно позвала:

— Минодора, доченька!

— Слышу, матушка, — отозвалась девушка из сарая позади дома у северной стены.

— Оставь чесалку да займись покуда другим делом. Что-то работничек пожаловал до времени. Уж не случилось ли что.

Девушка послушно прибежала. Она была в белой рубашке, черной юбке в красную полосу, простоволосая, в венце туго заплетенных кос. Ходила она босая, купленные в Георгиень сапожки с глянцевитыми носками и желтыми подковками она берегла для игрищ, свадеб или поездок в город.

— А сама-то не голодна? — спросила со вздохом Витория, недвижными очами уставившись куда-то в сторону.

— Нет, не голодна, — со смехом ответила девушка. — А ты куда все глядишь? Отца высматриваешь?

— Высматриваю, — простонала женщина. — Бог весть, где он теперь мается, один-одинешенек, голодный. Сбегай к колодцу, принеси воды. Разведи огонь и поставь котелок для мамалыги. Пошарь в гнездах, достань пару яиц. Принеси в деревянной тарелке брынзу. Только отбери для него поострее.

— Я сейчас, матушка, — ответила девушка, резво шлепая ногами по полу. Она схватила пустую бадью, стоявшую на круглой деревянной подставке.

Митря боком протиснулся во двор через скотные ворота. То был мужчина без возраста, низкорослый, с тусклыми глазами, застывшей улыбкой на безусом лице. Разговаривая, он то и дело подносил к рыжим, свалявшимся космам руку с длинными черными ногтями.

— Что стряслось, Митря?

— Ась?

— Что стряслось?

— Да ничего такого не стряслось.

— Что же ты пожаловал домой в такую рань?

— А?

— Чего так рано заявился?

— Как увидел, что другие погнали с полян овец и коров, вот и я их погнал. Говорят, погода меняется.

— Кто говорит?

— Люди говорят. Да я и сам видел, как табунятся стаи сизоворонков. Домой собираются. А потом загляделся на тучу, что поднялась по-над Чахлэу. Не к добру она. Зимушка настает. Так что ты, хозяйка, выдай мне овчинный тулуп, и шапку, и шкуру на новые опинки. Теперь уж непременно пойдет снеговей. А там, глядишь, и волки в оврагах завоют…

Слова Митри тряслись в хриплом бормотании. Говоря о зиме и волках, он устрашающе таращил глаза. У Витории мороз по коже пробежал. Минодора опустила бадью на подставку и, смеясь, спросила:

— А ты, говорят, жениться надумал?

— Ась?

— Женишься, говорят!

— А! Да какая, к бесу, женитьба. Оно бы, конечно, не худо к вдове посвататься. Или девку с приблудным ребенком взять. Да кто за меня пойдет? Овечек у меня еще мало. Мир теперь не тот — бабы о себе много понимать стали. Так как же, дадите?

— А что тебе?

— Так я же насчет овчинного тулупа, опинков и шапки. Не иначе — зимушка пожаловала.

Хозяйка пожала плечами. Человек, невнятно бормоча, опустился на угол завалинки. Девушка быстро развела огонь в наружной печи, наполнила котел водой и поставила его на треножник. Потом бросила в воду горсть муки, посыпала соли. Ветер с шорохом зашевелил вдруг тонкие ветки ближних берез. Старый бор на Мэгуре тоже затряс хвойными ветвями, гулко зашумел. Витория подняла голову: со стороны гор повеяло холодом. Каштановые пряди волос забились у самого лба. Она заморгала, заставляя себя очнуться. В разбросанных по склону дворах слышались призывные голоса, переклички. Затявкали псы. Дымные столбы из труб склонились к земле, рассеиваясь у самой почвы.

— А и впрямь заненастилось, — встрепенулась Витория. — Надо перебраться в хату. Поди, дочь, в дом и разведи огонь в печи.

Девушка ловко сгребла угли и перенесла их в сени. Тонкая мгла заволокла солнце. Из-за вершины горы показалось темное облако.

— Матушка, печь дымит, — оповестила девушка, — должно, тварь какая устроила гнездо в дымоходе.

— Кто знает? Пускай Митря влезет на крышу и проверит.

— Что ж, и полезу. Только сперва выдайте тулуп, опинки и шапку — зима на носу.

— Твоя правда. Достань-ка ты, дочка, из зимней горницы все, что надо нашему холостяку, и отдай ему в руки. Иначе ему до трубы не добраться.

— Да нешто я на крышу все потащу? И чего я не видал в трубе?

— Галочье гнездо порушить надо.

— Что ж, можно и порушить. Только выдайте мне все положенное.

Бормоча что-то про себя, Митря притащил лестницу, между тем как девушка выносила из горницы, пахнущей сыром и кожей, зимнюю одежду для батрака.

— Вот тебе тулуп! Вот тебе опинки! — приговаривала она, бросая вещи на завалинку.

Медленно поднимаясь по ступенькам, Митря вытягивал шею и жадно разглядывал одежду, чтобы удостовериться, нет ли обмана. Потом прочистил длинным шестом трубу, и вскоре над крышей появилась колеблемая ветром струя дыма. Во мгновенье ока кухонная утварь перекочевала из-под ветхого навеса в сени, на шесток и в припечье. Бадья оказалась на привычном месте за дверью. Митря, натужно дыша, спустился на землю, поискал глиняную кружку, набрал воды и, отдуваясь, выпил. Остаток вылил обратно в бадью. Потом вышел на завалинку и, довольный, принялся перебирать свой новый зимний наряд. В доме ненадолго стало тихо-тихо, но шум ветра над селом усилился. Куры, спасаясь от первых холодных капель, укрылись на завалинке. Витория удивленно смотрела на большого сизокрылого петуха, который безо всякой робости шагнул к порогу. Сердце забилось, полное надежд. Но петух повернул серп хвоста к огню в очаге, а клюв обратил в сторону ворот. Протяжно закукарекал и сам тому удивился.

— Нет, не едет, — тревожно шепнула женщина.

— Кто? Отец? — со страхом в голосе спросила дочка.

— Не едет, — сурово повторила Виктория. — Петух подал знак к дороге.

— А кому же в путь?

Женщина не ответила. Лицо у нее сделалось словно каменным. Оглядевшись, она увидела мир, окутанный холодной изморосью. Солнце скрылось, свет померк, порывы ветра крепчали, хлопья снега то и дело залетали в сени и тут же таяли. Девушка быстро собрала ужин. Опрокинув мамалыгу на низкий круглый столик, отрезала ниткой половину и, положив ее на деревянный поднос вместе с тарелкой брынзы и головкой лука, подала Митре.

— Протяни ладонь, я насыплю тебе сольцы, — проговорила она.

Затем проверила, сварились ли яйца, и, достав их из горшка деревянной ложкой, опустила в холодную воду. На миг остановилась и с сомнением взглянула на мать.

— А ты, матушка, есть будешь?

Женщина покачала головой.

— А он забрал еду и отправился в хлев, — шепотом продолжала девушка. — Такая уж привычка, — чтобы никто не видел.

Накрыв полотенцем столик, она отошла в сторону; опершись плечом о печную трубу, застыла в печали.

Витория прикрыла рот платком и осталась сидеть на своем стульчике — прямая, со сложенными на груди руками, озирая померкшими очами разгул ненастья. Временами порывы ветра над деревней, казалось, затихали, и тогда сверху из-под самых облаков доносился мощный гул чащобы.

Немного погодя она обвела глазами близкие предметы.

— Что ж ты стоишь, девка?

— А мне, матушка, тоже есть не хочется, — ответила Минодора.

— Нет, ты уж оставь меня при моих заботах, а сама ешь. Не можешь ты еще понять, что у меня на душе, о чем печалюсь. Мала еще, придет срок, от лиха не уйдешь. Ешь и думать позабудь про тощего сынка дьяконицы. Нос-то у него и впрямь как у всего их племени, под стать прозвищу: глаза пуговками, нос — топором. Нахватал в чужой стороне всяких стишков да сладких словечек, послушаешь — тошно делается. Так что ты, любезная барышня, знай свое девичье дело: проветри да выколоти ковры и перины приданого, потому что в мясоед отдам тебя замуж. Авось найдется справный хозяин с новой избой в селе и гуртами в горах. Отдам тебя — одной заботой меньше.

— Не гневись на меня, матушка, не брани, — проговорила со слезами в голосе девушка.

— Плачь не плачь, а знай: сыночек дьяконицы мне в зятья не надобен.

— Не отдавай меня, маманя, за нелюбого да старого. Дай и мне порадоваться жизни, как порадовалась ты.

Витория опять прикрыла рот уголком платка и хмуро замолчала.

Поздней, когда поунялась завируха, она сказала немного мягче:

— Сказано тебе — ешь.

Девушка послушно приняла утиральник. Витория встала, поправила на себе катринцу и подтянула пояс под самую грудь. Потом вошла в правую горницу и переменила платок. Натянула на ноги толстые шерстяные чулки и сапожки. Потерла на ладонях лист чабреца, коснулась пальцами век. Накинула на плечи кожушок.

— Загляну к священнику, — сказала она. — Надобно отписать Георгицэ. Проследи, чтобы куры не улеглись голодными, и разбуди работника. Небось укрылся тулупом, надвинул шапку на глаза и дрыхнет.

— Хорошо, матушка, — ответила, потупившись, дочь.

Витория отыскала за дверью кизиловую палку, пошла к воротам. Ветер стих, но погода стояла дождливая, свет померк, низко плыли облака.

Девушка задумчиво встала; надо было сходить в хлев, разбудить батрака. Вдруг на лице ее обозначилась какая-то мысль, она улыбнулась. Перемыла тарелки и вымела крохи в подпечье. Из темного чердачного проема на нее уставился круглыми глазами серый котенок и, тоненько мяукая, потребовал своей доли молока. Минодора сунула в подпечье рядом с крохами щербатое блюдце и плеснула в него немного молока. Котенок осторожно прыгнул на печную трубу, спустился на шесток, затем на пол и ловко заработал розовым язычком.

Пока она ходила по дому, в голове созрело решение. Матери не будет долгое время, дел у нее как всегда невпроворот. А она меж тем пошлет Митрю за Женикэ, сыном учителя. Уж больно складно пишет, а как умно глядит на нее, бесенок, черными, как сливы, глазами. Грамотный, дальше некуда: учится в четвертом классе ясского лицея, отец хочет сделать из него лекаря. Приносит с собой чернильницу и ручку и садится за стол под зеркалом. Сначала оглядит себя, рожицу и прическу, потом повернется и пристально смотрит на нее, ожидая, что она скажет.

А ответ Гицэ она уже придумала, знала, какие слова в нем нужны. Недавно довелось услышать складные стишки — они ему непременно понравятся. И девушка тихо прошептала их, не сводя глаз с котенка:

«Строчка нижется к строке, а душа моя в тоске. На листе чернила тают, а сердечко все страдает. Так ты, милый, поспеши, жив-здоров ли отпиши…» И другие слова есть. А в конце надо так написать: «Засим в печали кланяюсь, ваша Минодора Липан».

Смотреть приятно, как ловко и красиво выводит на бумаге буквы Женикэ, сын господина Миронеску. Только перо и поскрипывает. Кончит — и с улыбкой читает вслух написанное. Другие грамотеи взяли себе привычку добавлять от себя слова, будто не она отправляет письмецо, а они.

— Еще молочка? — спросила она котенка.

— Еще, — тоненько ответил он.

Она налила ему еще молока, потом, напевая, поторопилась на двор — будить уснувшего под тулупом Митрю-батрака.

III

Долго шла к церкви Витория Липан — сперва извилистыми проулками, затем тропинкой по садам. Порой оскальзывалась в грязи; впрочем, дорога уже успела подсохнуть — песок и галька впитали влагу. Храм высился на пригорке, к нему лепилось кладбище. Чуть поодаль, справа, находился двор отца Дэнилэ — дома, сараи, пристройки. На той стороне за церковью стояла хибара, точно одинокий гриб на пустыре. Там жила бабка Маранда. У Витории было дело и к ней. Только сперва надо зайти к попу, письмо написать. А как свечереет, заглянет и к старой, — в темноте никто не увидит.

Да и подготовиться надо, чтобы все было под рукой. Она свернула к корчме. Вошла с заднего крыльца: не хотелось видеть людей и отвечать на вопросы. Все только и пытают о муже. А ей приходится пожимать плечами, скрывая стыд и унижение, смеяться, отшучиваться.

Не до разговоров теперь. Она вызвала в заднюю каморку господина Йордана, корчмаря, человека степенного, румянощекого, с большим затянутым в кимир[38] животом. Он тут же и пожаловал, с трудом протиснулся в низкую, узкую дверь. Витория протянула ему зеленую бутылку, велела налить литр доброй водки. Еще попросила лист бумаги и конверт. Сунув зеленую бутылку за пазуху, пошла дальше, бережно неся двумя пальцами у самой груди конверт и белый лист, обернутые черной бумагой. Так она поднялась к дому священника, и псы с громким лаем кинулись ей навстречу.

Она подала голос, ударила палкой по воротам. Из кухонной пристройки вышел взлохмаченный малый. Зыкнув на собак, стал кидать в них щепками с земли. Витория прошла по стежке к большому дому и сперва заглянула к попадье. По будням та всегда высиживала за ткацким станком — выделывала половики. Эта бледная, тощая женщина вечно жаловалась чуть слышным голосом, как вреден ей горный воздух. Вспоминала привольные прутские равнины, согретые солнцем. Там, среди хлебных полей, совсем иная жизнь. А тут и летом приходится ходить в теплом жилете, а душу все одно не согреешь. Вот уж двадцать шесть лет, как покинула отчий дом и ни разу больше в нем не бывала. А родители — отец Иримие Илиуц да матушка Мария — больно немощные, не взойти им уже в это поднебесье. Мужу своему, отцу Даниилу, она подарила шестерых детей, все мальчики, щекастые, крепкие. Учатся кто где. И на равнинах благоденствуют, а уж тут в горах и говорить нечего. Здоровье и кровь попадьи Аглаи, перелившись в их жилы, дала добрый урожай.

Витория поздоровалась, поцеловала руку попадье. Та отозвалась недужным голосом:

— У тебя, Витория, наверно, дело к отцу Даниилу.

— К нему. Посоветоваться хочу да и письмецо сочинить.

— Хорошо, Витория. Он в большой горнице. Только с гор вернулся. Опять пришлось прихожан усмирять. Как всегда, он всех уломал, помирил. Теперь, отужинав, должно, отдыхает.

Тут с шумом отворилась дверь и густой голос спросил:

— Это кто к нам пожаловал?

— Это я, отец Дэнилэ.

— А, это ты, Витория. Входи.

Отец Даниил Милиеш распахнул двери широко, словно для себя. Он стоял, расставив руки, и борода колыхалась над его животом. Крупнорослый, тучный, с маленькими пронзительными глазками. Гладко прилизанные седые волосы были заплетены косичкой на затылке. Зубы сверкали под пышными кустами усов.

Витория вошла и прикрыла за собой дверь. А попадья, оставшись одна, еще ниже склонила голову над тканьем в сумеречной тени.

— Что, письмо справить понадобилось? — спросил священник. — Усаживайся, сейчас засвечу лампу и напишу.

— И письмо нужно справить, батюшка, — ответила женщина, — да и другая у меня забота, посоветоваться надо.

— Что ж, послушаем. О чем ты?

Витория робко положила на круглый стол посреди комнаты конверт и белый лист. Постояла в нерешительности, невидящим взором окидывая городскую мебель вокруг себя.

— Святой отец, что-то сделалось с моим мужем, а что — не ведаю, — сдержанно проговорила она. — Душа у меня не на месте.

Отец Даниил обнажил в улыбке мощные зубы и весело ответил:

— Чего там не на месте! Оставь ты эти думы. Человек делом занят. Не сегодня завтра, глядишь, пожалует домой с полной мошной. Привезет тебе из города Пьятры новый шелковый платок.

— Твоими бы устами да мед пить, батюшка. А мне вот думается — беда стряслась, вот он и запаздывает.

— Аль слышала что? Проведала?

— Нет. Оттого и тревожусь. За двадцать лет я хорошо узнала все пути его да возвратные дорожки. Случалось — помешкает день-другой, закатит где пирушку с музыкой, мужчина он, что с него возьмешь. А потом домой едет: знает, что люб мне, да и я ему не постылая.

Отец Даниил рассмеялся:

— Ведаю о том и всячески тому радуюсь…

— Так что стала я, баба бестолковая, дни на пальцах считать. Семь лет тому назад он тоже уехал за овцами в Дорну. Купил овец, а потом и воротился. Все успел: пригнал гурты на зимние пастбища, арендованные в низинах, передал в руки гуртоправов, пересчитал их вместе с ними, расплатился, выдал людям положенное, провел в Яссах день, другой в Пьятре, а через двадцать дней воротился домой. А теперь уже дважды по двадцать прошло.

— Возможно ли? А я и не знал.

— Так ты, святой отец, не жена ему, тебе и знать не положено. Это моя печаль, это я ночами подсчеты веду: сижу без сна и слушаю, как поет сверчок в печке. А в эту ночь мне было во сне и знамение.

— Оставь ты эти знамения. Они — от лукавого.

— Бывает, что и так. Но тут это мне ответ. Я его так долго звала и ждала, что он должен был отозваться. Плохой сон привиделся мне: будто ехал он верхом по черной воде.

— Стало быть, скоро приедет.

— Нет. Ехал-то он спиной ко мне.

— Ну, это бабьи толки. Уж сколько я вам вдалбливал: не верьте во всякую ересь.

— Так то истинный сон, батюшка, а не ересь.

— Ладно, будь по-твоему. Мало ли бывает у человека причин для задержки. Может, прихворнул; а то вывихнул руку или ногу.

— Я и об этом подумала, батюшка. Тогда письмо бы пришло. И я бы сидела не тут, а с ним.

— А может, набедокурил, в кутузку угодил?

Женщина недоверчиво покачала головой.

— Тогда я отслужу молебен и помолюсь, — заключил священник. — Всевышний прольет свет и упокоит твою душу.

— Верно, батюшка, так-то оно лучше. Теперь я на милость всевышнего только и уповаю да на деву-богородицу и святого Георгия. Помолись за меня — авось дадут мне избавление. Теперь у меня нет денег. Но я расплачусь сполна. Чай, мы не бедные.

— Знаю, Витория. На этот счет я спокоен. Да и деньги мне ни к чему. Уж лучше барашка, из тех курдючных, что пригнал сюда Некифор. Весной, когда воротятся гурты, подаришь такого, вот и получится в самый раз.

— Можно, отчего же, лишь бы муж домой возвратился. Оттого и пришла к тебе, батюшка, посоветоваться. Куда ж мне еще идти? В этой горной пустыне ты для нас и примарь, и помощник префекта. Вот я и подумала: не написать ли тебе туда в Дорну городскому начальству и порасспросить, что да как.

— Гм, оно конечно. Да кто про него ведает?

— Верно, никто: чужой он, чужой и есть. А потом овец он собирался купить у чабанов на Рарэу-горе.

— Зачем же тогда писать? Выходит, на той горе и сыскалась какая баба-яга…

Отец Даниил ухмыльнулся. Жена Липана вздохнула, прикрыла рукой рот и отвернула голову в сторону.

— Вижу, бумагу принесла. Для того самого письма, что ли?

— Нет. Надобно сыну весть подать.

— Добро. Сейчас же и напишу.

— Хорошо, батюшка, — согласилась женщина.

Упрямо сведя брови, она пристально взглянула впереди себя и где-то мысленно увидела Георгицэ на равнине среди чабанов и овец и обратила к нему ясные и отчетливые слова.

Отец Даниил в распахнутой на волосатой груди рубашке ждал, наклонившись над столом и сжав ручку в пальцах, точно готовился к изнурительному труду.

В соседней комнате застучали батаны станка.

— Георгиеш, сыночек мой, — проговорила Витория, устремив на сына взор из своего далека, — оповещаю тебя в моем письме, что отец твой не воротился домой и по моим подсчетам он, коль на то божья воля, должен был спуститься к вам в Кристешть. А коли он и туда не явился, потолкуй с дедом Алексой, гуртоправом, и продайте сколько надобно старых маток, чтобы добыть деньги. А не хватит — отпиши, я отсюда пришлю — у нас дома еще семьдесят овчин, сто мерлушек, шестьдесят бурдюков с сыром, девяносто головок копченого сыра. Продам их и вышлю деньги. А как управишься, на праздники воротись домой, ты мне нужен — один ты теперь мужчина во всем хозяйстве.

Отец Даниил Милиеш внимательно слушал и, снисходительно улыбаясь, качал головой. Потом обмакнул обвязанную ниткой ручку в запыленный пузырек с фиолетовыми чернилами, несколько раз покрутил рукой, чтобы размять ее, и вывел письмецо — лучше некуда. Витория благоговейно выслушала его.

— Любезный сын! — читал священник басовитым голосом. — В первых строках сообщаю, что божьей милостью здорова, чего и тебе желаю. Продам продукты, которые хранятся на нашем складе, и вышлю деньги, в коих ты испытываешь необходимость.

Витория хорошо понимала, что в письме точь-в-точь изложено то, что она хотела сказать, только проще и доходчивее. Поцеловав руку священника, она еще раз посулила ему доброго барашка.

IV

В густой темени она миновала кладбище. Из уединенной хибары бабки Маранды, сквозь единственное окошко величиной с ладонь лился в долину узкий луч света. Когда женщина подошла к двери, внутри раздалось странное поскуливание неведомого существа. Словно кто-то душил животное, а оно билось в предсмертных судорогах. Ласковая воркотня бабки за дверью никак не могла утихомирить его.

«Видать, псина-то колдовская, — рассуждала про себя, качая головой, Витория. — Клыки стальные, бабка, должно, вострит их черным оселком».

Отворилась дверь.

— Ты это, Витория? Я ждала тебя.

— В самом деле? — удивилась женщина. — Может, заметила, как я заглянула к попу?

— Нет. У меня другие вести были. Входи.

Собака ведуньи тоненько ворчала в своем закутке под печной трубой. То была худощавая псина с ушами торчком, как у летучих мышей, и выпученными глазами. Тоненькая шерстка мышиного цвета то и дело подрагивала мелкой дрожью, и тогда зверюшка придушенно тявкала, словно хотела весь мир напугать.

— Сиди смирно и молчи, душенька, — проговорила бабка и подняла кверху указательный палец.

«Душенька» свернулась калачиком и притихла.

Витория спросила с улыбкой:

— А может, ты его в этой собачке держишь?

— Кого это я держу?

— А мне имя его неведомо. Тебе назвать его сподручнее.

— Милушка моя, — всплеснув руками и тараща глаза, сказала бабка. — Сколько раз я наказывала тебе не поминать его всуе, не то не миновать беды.

— Ладно, ладно, — ответила женщина, озираясь. — Спросила его?

— Да о чем спрашивать-то?

Жена Липана примостилась на краю скамьи. В низкой горнице пахло дымом и пряным духом сушеных цветов, лежавших по углам и на брусе под потолком. В головах постели, покрытой подушками и одеялами, стоял большой брашовской выделки[39] сундук в красных цветах. «Может, он в этом сундуке?» — с сомнением размышляла Витория. По всей деревне носились слухи, что бабка Маранда приютила у себя того, чье имя поминать заказано. Назовешь, а коли не успеешь языком перекреститься, — тут же лишишься речи. А вот какой он из себя, никто не знает. Витория склонялась к тому, что он в обличье пса. А может, все это враки. Верно одно: бабка искусница в иных тайных делах.

Она вздохнула, ожидая, что будет дальше. А старая хоть и знала, какая печаль томит душу Витории, предпочла уйти от разговора и запричитала, жалуясь на свои невзгоды:

— И что у меня тут за жизнь! Горе горькое! Никто и знать не хочет, никто и не поглядит в мою сторону, охапку дров, горсти муки не поднесет. Только и вспоминают, как случится беда или немочь нападет…

— А ты, бабка Маранда, прямо скажи, — Витория пристально поглядела на нее, — уходила ли ты когда из моего дома с пустыми руками?

— Нет, голубушка, бог свидетель, такого греха не возьму на душу.

Взор Витории устремился к восточному углу горницы. Улыбаясь и прислушиваясь к разговору, глядел на нее святой Сысой, гроза чертей, из тех, что помельче. Старинное изображение на липовой доске. Особенно борода святого, седая, взлохмаченная невидимым ветром, являла подлинное чудо.

— Зачем же говорить обо мне такие слова?

— Так-я ж не о тебе, милочка! Я об этом недобром мире, в котором живем.

— Нет, тетушка Маранда, не о том ты со мной говоришь. Вот принесла тебе литр доброй водки от Йордана. Перелей ее в свою баклагу[40] и верни бутылку, небось еще доведется угощать тебя. А заглянешь завтра ко мне, не позабудь захватить с собой котомку. И миску принеси — получишь овечьего сыра.

Старая смотрела не мигая на утлый огонек керосиновой лампы, стоявшей на шестке.

— Люди недобрые стали, доченька, — жалостливо протянула она, складывая губы мешочком и качая головой. — А о твоем муже Некифоре Липане уразумела я, что он здоровым добрался до того места у Дорны, где хотел купить овец. А потом нашлась зеленоглазая со сросшимися бровями, встала она на его пути и не дает проходу.

Витория обмерла. Она чувствовала, что задыхается.

— А овец он купил?

— Этого я еще не знаю, родненькая. А хоть и купил, денег-то у него осталось немало. И выказывает себя там, что твой князь: кладет на язык золотой и выплевывает его в самую гущу музыкантов.

— Да уж истинно ли это, бабка Маранда? Не могу что-то поверить.

— Истинно, душа моя. Хочешь, могу карты раскинуть. Увидишь своими глазами, как оно выходит. У меня в молодости тоже такое случилось с моим муженьком.

— А воротился?

— Воротился. Уж и поломала я кости милому гостю.

Бабка достала из-за пояса засаленные, трепанные по краям карты. Подняв на лавку трехногий столик, покрыла его утиральником и разложила изображения королей и прочие знаки радостей и печалей.

Протянула Витории червленую даму, велела держать у губ и тихо над ней поворожить.

— Видишь, душенька, как оно выходит? Тебе печали да слезы, а человек твой, трефовый король, обретается в другой стороне, среди многолюдства. И неотлучно при нем, как я уже говорила, та самая, змея зеленоглазая.

Витория замолчала, обдумывая услышанное.

— По картам оно вроде так выходит, — согласилась она. — Мне бы хотелось знать, он ли это увидел первый?

— Кто это он?

Витория опустила глаза к собачке. Та смотрела на нее пристально, и в выпуклых глазах светились огоньки. Раздалось ворчанье, чуть слышное, словно из-под земли.

— Все верно, не сомневайся.

— Муж во сне мне привиделся, будто ехал верхом по черной воде, — призналась женщина.

— А я что говорю? Человек на коне — к сваре.

— И будто он ехал к закату.

— И карты о том говорят: торопится в чужую постель.

Витория вздохнула. Сжала, потом скривила губы.

— Может, оно и так. Только что-то не верится.

— Знаю, что тебе трудно поверить. Спросишь его, когда домой пожалует. Не такой он глупый, чтоб признаваться, а ты поспрашивай.

— Понимаю. Воротился бы домой — и то бы радость.

— Придет. Видишь, тут в конце выходит радость с подношениями.

Бабка тяжело затопала по комнате, отыскивая деревянную плошку, чтобы перелить в нее добрую водку господина Йордана. Жирные складки на ее бедрах и на подбородке подрагивали. Тяжело дыша, убрала трехногий столик. Маленькие глазки неотступно следили за женой Некифора Липана.

Потом опустилась на скамью. И проговорила уже другим голосом:

— Будет нужда, так можно в то самое место наслать птицу с человечьими глазами, что вопит по ночам. Дело нелегкое, больно опасное, но можно.

— Погубить разлучницу?

Бабка кивнула, касаясь подбородком груди. У Витории заколотилось сердце, но она твердо про себя решила, что предаст смерти зеленоглазую.

И тут же почувствовала, что должна оправдаться перед святым Сысоем и творцом небесным.

— Прежде помолюсь, как положено, у лика богородицы, — сказала она. — Потом поститься по-черному буду двенадцать пятниц кряду. А до тех пор, глядишь, муж и воротится.

— Дай-то бог… — тоненько выдохнула не своим голосом бабка Маранда.

Выйдя во двор, Витория подняла глаза к жидким облакам, сквозь которые лился блеклый лунный свет. Лай собачки в хибаре напоминал чем-то скрип пилы. Он раздавался в ушах все слабея, пока не превратился в чуть слышный шорох. И тогда от кладбищенских могил пролетела над ней, мягко шелестя крыльями, та самая птица, про которую говорила бабка.

Витория не заробела; помыслы у нее были чистые, справедливые. И все же ускорила шаг. Ветер совсем стих — из ущелья явственно доносился шум потока.

Дом ее погружен был во тьму. Она вошла в калитку и увидела, что угли в дворовом очаге еще тлеют. Вдруг она споткнулась о что-то мягкое и чуть было не упала. Ударила по мягкому палкой.

— Эй, кто там? — раздался сонный хриплый голос Митри из-под тулупа.

Витория посмеялась про себя и ничего не ответила. Батрак вскочил на ноги и снова рявкнул:

— Кто там?

Пригнувшись, он шагнул к воротам. Не увидев никого, остановился.

— Случилось что, Митря? — спросила хозяйка.

— Кто там? — крикнул опять батрак. Потом поворотился к женщине: — Видать, уже нет никого, ушел…

— Кто?

— Да тот, кто тут был. Своими глазами видел. Я кричал ему, покуда ты не вышла. А теперь нет его; будто сквозь землю провалился. Было уж такое однажды со мной на горе. Нечистое дело, верно.

— Да уж ладно. Залезай под свой тулуп, повернись на другой бок, а то кабы опять чего с тобой не стряслось.

— Эй, кто там? — крикнул снова, но уже мягче, будто в сомнении, батрак. Потом, высоко подняв локоть, почесал под мышкой.

Витория засмеялась. В доме засветили лампу.

— Это ты, матушка? — спросила Минодора, стоя в тени завалинки. — Я тут было вздремнула, да вот загалдели, сон будто рукой сняло.

— Как тут не галдеть, когда перед тобой нечистая сила? — бормотнул Митря. — Надо позвать отца Дэнилэ, пусть отслужит молебен и покропит святой водицей. А я пока сосну по другую сторону забора.

Он поволок за собой овчинный тулуп, словно тело мертвеца, и исчез за стеной мрака.

Витория вошла в дом, затеплила лампаду, поклонилась образам. Оконца замигали и застыли в блеклом мерцании.

V

Ближе к рождеству приехал сын Георгицэ из долины Жижии, где в кошарах остались гурты под присмотром старого Алексы. Некифора Липана там тоже не видали, хотя по установленному им самим же порядку он появлялся на берегах Жижии каждый год. Сын сделал все, как требовала мать в письме, справленном отцом Дэнилэ.

Витория радостно встретила его, поцеловала в обе щеки. Потом ушла в другую комнату, заперлась, чтобы выплакать горе. Тут же, однако, вспомнила, что сынок проделал путь неблизкий, притомился и, верно, голоден. Быстро внесла в горницу свежий хлеб, миску с копченой форелью. Митрю сразу же отрядила к господину Йордану за доброй водкой, потом велела Георгицэ рассказать обо всем по порядку.

— Ты войди к нему с заднего крыльца! — крикнула вслед батраку. И, усевшись на скамью, приготовилась слушать.

Георгицэ был бровастым молодцом с карими, как у матери, глазами. На слова скуп — а о делах на зимних выпасах, о том, что там увидел, рассказал толково. Кимир у него был новехонький, и за разговором он, бывало, расстегнув душегрейку, запускал ладони за широкий пояс. Лицо, на котором только начинали пробиваться усы, то и дело освещалось красивой, словно девичьей улыбкой. Витория, сидевшая за столом напротив, не могла налюбоваться сыном. Минодора слушала, опустившись на низкий стульчик, готовая вскочить при малейшей надобности. Вдали под синим оттепельным небом виднелся бор, припорошенный снегом.

— Все там слава богу?

— Все. Нашли мы высокий крепкий камыш. Отгрохали кошары не на одну зиму — на целых три. Землянки выкопали. И со всеми рассчитались. Там снега еще нет, овцы достают зеленую траву в плавнях. Кое-кто из местных стал было ворчать, да старый Алекса быстро угомонил их — человек он бывалый, уж более пятидесяти раз зимует на берегах Жижии и Прута. Потом мы овец пересчитали, и дед Алекса пометил их на своих бирках. А я занес их в свою книжицу. И старик смеялся — мол, сколько лет на свете живет, а ни разу записанных в книге овец не встречал.

Девушка отважилась наконец задать вопрос:

— И что за люди там проживают?

— Люди как люди, — рассмеялся парень.

— А на хоры ходят?

— А как же. Сел я потом в поезд и катил, катил до самой Пьятры.

Женщины смутно представляли себе, что такое поезд. Но не решились расспросить подробней.

Они долго молчали. Гнетущий вопрос навис над ними.

Витория справилась с душившей ее волной горя и тихо проговорила, глядя на залитый светом двор:

— От отца-то ни единой весточки.

Георгицэ медленно положил ложку возле миски и, отодвинув от себя хлеб, испеченный к его приезду, поглядел в окно. Извилистый проселок был пуст.

— Ума не приложу, что могло с ним стрястись, — продолжала женщина. — С отцом Дэнилэ советовалась, заплатила за молебны. Потерплю еще немного, положусь на божью волю. Мысли замучили, а уж сон один видится — измотал, состарил он меня. Погожу еще, пусть пройдут двенадцать пятниц поста. Мы тут одни, родичей никаких, только тебя и могу послать: отыщи его, узнай причину. Ты ведь мужчина.

— Что ж, поеду, — нерешительно согласился Георгицэ. — Не иначе что-то с ним приключилось.

— Да что могло приключиться? — горячо спросила Витория. — Не поверить же россказням бабки Маранды, будто женщина зельем приворотила его. Теперь-то я уж поняла, что это ее леший, если только он у нее есть, совсем бестолковый. А не бестолков — так и вовсе никчемный, раз хозяйка его живет в горестях и нужде. Будь у него сила, так не только ведал бы, где Некифор, а сумел бы и воротить его домой. Не было бы нужды — по ее совету — ворожить над восковой куклой, колоть ее в глаза и сердце, чтобы уколы дошли до сердца и глаз разлучницы. А в моем сне более тяжкое знаменье. Верно говоришь: что-то с ним стряслось. А что — и подумать страшно. Уж лучше бы сбылось по бабкиным гаданиям, нежели по моему сну.

— А что говорила бабка Маранда, о какой такой ворожбе вела речь? — Изумленный паренек даже рот приоткрыл.

— Не знать бы тебе хворей да горя, сынок. И про это не знай! Вырвалось у меня, сама с собой говорю. А то померещится — все о том ведают. Днем и ночью об одном моя дума. Ехать тебе надо, отыскать отца, — вот и все, что тебе знать положено.

— Поеду, коли велишь; только скажи, что делать, чтоб я знал — где и как искать.

Она посмотрела на него, замялась. Увидела, какой он робкий и неуверенный. А ее душа была полна забот, тоски и боли. Тяжко вздохнув, она досадливо принялась убирать со стола. Девушка хотела было помочь, она локтем отстранила ее. Парень перекрестился на божницу, благодаря небо за трапезу, и поторопился на улицу, к дружкам, проведать девок, с которыми гулял. Хозяйка дома долго глядела ему вслед, затем, когда он исчез в конце проселка, опустилась у печи, обхватив виски ладонями, и погрузилась в свое обычное состояние.

Неугомонным червем грызла Виторию томительная догадка. Женщина все более отдалялась от внешнего мира, все более уходила в себя. Зря понадеялась на единственного в доме мужчину — она теперь это ясно понимала и очень печалилась. Что ж, пожалуй, она этого и ждала. Придется самой что-нибудь придумать: ум ее укажет, а рука Георгицэ содеет. То была лишь смутная мысль, но она упорно возвращалась к ней в ожидании окончательного решения. Речь шла, как принято нынче говорить, о новой «проблеме», однако ни о слове этом, ни о смысле, в нем заложенном, горянка понятия не имела.

Время остановилось. И все же она отмечала его черными пятницами, когда молча, прикрыв рот черным платком, металась по дому, а во рту — ни маковой росинки. Рождественские праздники впервые потеряли для нее всякий смысл. Не занимали ее и колядования, игры ряженых, вся веселая праздничная суета уединенного горного края.

Оторванные от мира равнин, горяне столетиями отмечали веселыми игрищами прибыль дней после солнцеворота и начало нового года.

Все делалось по установленному со времен древнего царя Буребисты[41] распорядку. Обновились царства, переменились языки, только стихии да людские обычаи оставались незыблемы; что ж, пусть и дети этому порадуются. Себя же она почитала мертвой, как и мужа, которого не было рядом. Лишь теперь она поняла, что любит его так же, как и в молодые годы. Стыдно, конечно, — дети уже взрослые. Но она никому в этом не открывалась — лишь самой себе, одиноким ночам да сверчку на шестке.

На крещенье, когда отец Даниил Милиеш освятил колодцы, родники и все воды, бор на Мэгуре покрылся инеем. Небесный свод стал бирюзово-синим, овраги были забиты сугробами, пути к Бистрице не стало. Но уже прошла седьмая пятница ее поста, и Витория после долгих раздумий порешила съездить в Пьятру и в Бистрицкую обитель.

— Люди говорят: на богоявленье иней — жди обильного года, — проговорил Георгицэ, когда они возвращались из церкви.

— Так считают, — согласилась мать. — А вот для нас теперь нет ни радости, ни обилия.

Глаза парня опечалились. Все веселые праздники зимы были в этом году омрачены.

— Подготовьте с Митрей сани, — сказала Витория. — Набей их сеном; положим и мешок ячменя для коней. Утром едем в Пьятру.

— А пробьемся ли, матушка?

— Попробуем. Попытка не шутка, спрос не беда.

— Конечно, — уныло согласился он, огорченный тем, что не плясать ему на завтрашних игрищах.

— Сестра попляшет вместо тебя, — продолжала горянка, следя за сыном краем глаза. — И твоим зазнобам скажет, что положено, а мы будем делом заниматься.

«Матушка — истинная ворожея, не иначе, — размышлял потрясенный паренек. — Мысли читает».

Дойдя до дома, он тут же хмуро направился к хлеву и отвел в сторону пару пегих коней — они дружно шли в упряжке. Высыпал им ковш ячменя и стал отдирать репейники, застрявшие в гривах и хвостах. Потом пододвинул ногой сани под верхнюю дверцу сеновала. Все это проделал сам, без Митри, так канители будет меньше. Да и хорошо думалось при этом о многих вещах, которыми он в малолетстве тут владел. И речка с омутами принадлежала ему. И тропки, что вели в малиннике или — повыше — в черничники, когда он по доброй воле увязывался за отарами. И сказки, услышанные вечерами в овчарне, когда на лесной опушке полыхает костер и пляшут в нем языки пламени. Он научился подманивать в сумерках рябчиков и горных козлов. Обо всем напомнил сенный дух, пахнувший летом и детством. Растаяло все, как тает этот сенной дух в морозный день. Впереди невеселая пора, тяжкие хлопоты. Отец, по всему видать, пропал в дальней стороне — не иначе, его погубили разбойники. Непосильным бременем наваливалась на его молодые плечи забота о хозяйстве. Да и мать теперь другая. Все время супится, колючая какая-то сделалась, точно еж.

Когда он вошел в горницу, Витория, сидевшая у печи, подняла голову.

— Не угрюмься, сынок, — для тебя теперь восходит солнце.

«Что она хотела этим сказать?» — размышлял он, но вслух ничего не сказал.

— Читаю тебя, будто книгу, хотя сама-то не больно грамотна, — продолжала женщина. — Пойми, сынок: забавы твои кончились. Приспело время показать, что ты настоящий мужчина. Иной опоры нет у меня, и рука твоя нужна мне.

Слезы дрожали в ее голосе. Георгицэ почувствовал что-то вроде жалости, но так и не смог подыскать подходящего утешения.

На второй день, в субботу, только проглянуло солнце, они надели тулупы и пустились в путь. День был погожий, но дорога трудная. Зимник не был еще накатан. Кони старательно уминали снег. Потом Георгицэ пришлось сбросить тулуп и достать из-под сена деревянную лопату. Это было настоящее единоборство: Георгицэ почувствовал вдруг, как растут в нем сила и ожесточение, и не успокоился, покуда не расправился с сугробом, словно с живым существом. Взглянув на мать, он увидел, что она улыбается, и понял: вот тот ответ, который он не нашел вчера. «Женщины похитрее нас, — размышлял он, берясь опять за вожжи, — и куда речистей; а мужики хоть и поглупее, в деле надежней». Потом вспомнил: и это — слова матери.

Лишь к полудню они пробились к берегу Бистрицы. Переправились по ледяному настилу: на той стороне шла к городу накатанная дорога. Потом свернули к монастырю и добрались туда к вечерне. В сиянии свечей монахи, склонив головы, усердно молились под звуки песнопений. Службу божью правил старец монастыря архимандрит Висарион.

Георгицэ остался на дворе — укрыть лошадей. Горянка скинула тулуп у храмовых дверей; в кожушке, неслышно касаясь постолами ковра, быстро зашагала к алтарю. Остановилась у иконостаса. Истово крестясь и земно кланяясь, она шептала слова мучившей ее догадки. Потом, подойдя к подсвечникам, вынула из платка и поставила восковые свечи. Плат же, в золотых мотыльках, она понесла к главной иконе монастыря, перед которой собиралась излить свою печаль. Сквозь свечную гарь на нее глянула святая Анна: горянка склонила колени и облобызала руку святой. Смиренно понурив голову, поднесла иконе плат с завязанной в одном из уголков серебряной монетой и шепотом поведала ей свою тайну. Поведала и про сон и попросила ответа. Словно израненная жертва, обращала она всю скорбь души к святой, окропляя слезами поднесенный плат. Затем поднялась и, будто слепая, тихо подошла к левой двери алтаря и стала смиренно ждать, скрестив на груди руки и низко опустив голову.

Вдруг она услышала мягкий голос. Кто-то звал ее. У алтаря она увидела преосвященного Висариона. Она преклонила колена и поцеловала край его облачения. Он опустил руку на ее голову. То был ветхий, иссохший белобородый монах.

— Святой отец, я пришла за советом. И спросить хочу… — шепнула Витория.

— Ты помолилась святой Анне?

— Помолилась.

— Подожди, — сказал отец архимандрит.

Она застыла в немом ожидании.

Окончив службу, старец велел ей идти за ним. Она поднялась по ступеням настоятельских покоев и некоторое время ждала в высокой палате, уставленной мягкими диванами, столами и дорогой утварью. «Отец игумен все равно что большой боярин», — одобрительно подумала она, но сесть не смела.

Вошел отец архимандрит. Спросил, откуда она. Вспомнил, что видел ее однажды с мужем в обители.

— Весной, святой отец, мы приехали с ним сюда, когда овцы наши на равнине занедужили. И святая Анна помогла. А теперь посоветоваться хочу насчет мужа. Пропал он у меня. На святого Петра поехал купить овец, и до сих пор его все нет.

Она рассказала отцу Висариону все, не скупясь на слова. А он слушал, тихо качая головой. Усталость брала свое — его клонило в сон. И все же он благосклонно внимал ей.

— А властям дала знать?

— Властям? А где они? У нас ни примаря, ни жандарма нет. Одному отцу Дэнилэ попечаловалась. А теперь вот явилась поведать свою беду святой Анне.

— И правильно поступила, голубушка. Святая Анна замолвит словечко у престола всевышнего. А ты тем временем поезжай к земным властям в Пьятру. Зайди в полицию, к префекту и расскажи им все, пусть проведут дознание.

— Понимаю, — ответила Витория. — Что ж, можно и к ним поехать. Только вся моя надежда — на других.

VI

Она провела бессонную ночь в комнатенке под игуменским покоем. Сперва долго беседовала с женщинами, приехавшими из дальних мест. Поздней ночью они отошли ко сну. Тут явился Георгицэ, прилег на скамью, оперся о локоть и сразу же заснул, словно унесся в иной, счастливый мир. И осталась она одна под образами и лампадами думать бессонную думу о завтрашних хлопотах. Легкое ли для нее дело найти из многих улиц нужную, а на ней нужный дом в несколько ярусов. Сидят там во всех комнатах за столами люди с перьями за ухом и знай строчат себе. А в отдельной палате сидит самый старший — примарь ли, префект, может, полицай. Жирный, бородатый, лицо хмурое. То и дело вынимает трубку изо рта и покрикивает на тех, что чином поменьше. Услышав его голос, сидящие за столами склоняют головы и старательно скрипят перьями, исподтишка переглядываясь и перемигиваясь.

Вот она, выходит, эта самая государева власть. И так во всех городах аж до Бухареста — служители, примари, префекты, полицаи. А в Бухаресте на троне восседает сам король и рассылает повсюду приказы. Что ж, порядок, конечно, нужный: все делается по указу и при этом записывается в книги. Вот почему в городах можно узнать, кто продает скотину, кто ее покупает, куда кто потом отправился. И в Дорне это узнать можно. Не то что в верховьях Таркэу, где люди живут по старинке, как им самим заблагорассудится. Сделает что не так человек, кровь прольет — укрывается в горах, кормится малиной как медведь, покуда зима не заставит спуститься в село. Вот тут-то люди и ловят беглеца, связывают и передают властям в низине.

Пока беда не пришла к ней в дом, она и ведать не ведала о королевских служителях. Знай домовничала, возилась с овцами. Продавала брынзу, платила сборщику налогов положенную дань — и все. Да и то такими делами занимался по большей части муж. Некифор Липан был человек с понятием, знал, в какие двери постучать, к каким служителям обратиться, — он смолоду бывал в том, другом мире, внизу. А она, как всякая женщина, оставалась у себя в диком нагорье. Со своими делами управлялась, а вот перед этим неведомым миром робела.

На второй день после восхода солнца они въехали в Пьятру. Она не раз бывала здесь на ярмарках и только таким и представляла себе город — толчея, игрища, корчмы, где толпятся горцы. Остановились они в знакомом заезжем дворе. Потребовали жареного мяса, белого хлеба, бутыль вина. Едва она открыла рот и спросила про префекта, как ей тут же объяснили, где его можно найти. Всеми делами уезда за пределами города занимается только он. Оставив сани в заезжем дворе под присмотром сына, она отправилась в префектуру. И нашла. На то и язык, чтобы спросить и найти.

Она пришла к большому красивому дому в несколько ярусов. И сразу успокоилась, увидев, сколько тут людей, одетых, как в родных горах. Она расспросила их и узнала, что в этом доме размещается и суд, где слушают всякие тяжбы. Она знала это от Некифора Липана — сама же была здесь впервые.

Витория поднялась по широким ступеням на второй ярус. Старый привратник спросил, что ей нужно. К господину префекту? Что ж, пусть дождется своей очереди.

Она стала ждать, обдумывая между тем, как бы подоходчивей рассказать про свою беду.

Потом она вошла в красивую, дорого обставленную комнату, и глаза у нее затуманились. А префект оказался вовсе не бородатым, трубки не курил и даже не хмурился. В темной одежде, гладко выбритый, с ровно расчесанными на пробор волосами, он выглядел еще молодым.

Улыбается, забот не ведая, не то что она.

Не двигаясь с места, он оглядел горянку. А она успела снять кацавейку, поправить на голове шелковый плат. Хоть и не молода была, а глаза светились редкой красотой. Слегка увлажненные, они лучились из-под прикрытия длинных загнутых ресниц. Почувствовав, что он любуется ею, женщина мгновенно преобразилась, глянула с улыбкой, как бывало, когда она смотрелась в зеркало.

— Какое у тебя дело, милая? — спросил он, поигрывая костяным ножом. — Каким ветром тебя к нам занесло?

— Худым ветром, господин префект. Муж мой уехал из дому семьдесят три дня тому назад, да так и не воротился. В Дорну поехал, за овцами. Ни письмеца, ни весточки не подал. Вот так и живу: жду его, а он все не едет.

— Семьдесят три дня? Возможно ли? За овцами поехал? Деньги у него были?

— Были. Чтобы расплатиться с чабанами на Рарэу.

— И ни разу не подал о себе вести?

— Ни разу.

— Значит, разбойники ограбили его и убили.

— Видно, так оно и есть, — шепнула горянка. Слова префекта ударили в самое сердце. — И во сне мне это много раз привиделось.

— А вдруг причина иная?

— Что ж, может, застрял в чужом доме. Уж лучше бы так…

Префект покачал головой, искоса поглядывая на Виторию. Она с трудом уняла душившие ее рыдания, смахнула пальцем слезы с одного, потом с другого глаза.

— Я распоряжусь, чтобы провели расследование, — участливо проговорил он. — Напиши жалобу и принеси ее.

Женщина кивнула.

— Поняла?

— Поняла.

— Найми служителя или адвоката, чтобы тебе написали жалобу. И марки приклей, а потом принеси, я наложу резолюцию.

Витория опять кивнула головой.

— Поняла?

— Поняла.

— Не горюй. Еще ничего не известно.

— Нет, мне-то известно, — мрачно проговорила горянка.

Ей и это было к лицу. Представитель власти достал спичку, чиркнул о коробок. Витория, слегка понурившись, повернулась, нащупала пальцами щеколду и вышла. Она шла как в тумане. Никто до сих пор не указал ей прямо на то место, имя которому Дорна. А святые на иконе, хотя и знают, молчат. И вот среди людей нашелся этот служитель короля, он поразил ее словом, а в слове том — истина. Она сама носила его в себе, но не осмеливалась вымолвить. Ее Некифора погубили злодеи.

Подняв оброненный у дверей кожушок, она огляделась. Слезы мешали видеть — она вытерла глаза жесткой шерстью. Старый добродушный привратник следил за ней, поскребывая пальцем белую бороденку. Правой рукой он держался за скобу двери господина префекта.

— Что тебе, касатка? Еще какое-нибудь дельце?

— Дело такое, что надо написать жалобу.

— Можно, отчего же. Что за жалоба? По какому случаю?

— О моем муже, который уехал из дому; сколько времени прошло с тех пор, а его все нет.

— Дело непростое. Однако можно. Я бы тебе нашел истинного мастера по таким бумагам. Да мне надо идти искать его. А служба моя тут, за нее мне государство жалованье платит. А вот искать человека, нужного тебе, то уж другая служба.

Витория взглянула на него с улыбкой:

— Неужто думаешь, дед, что не соображаю, что к чему? За такую великую службу положено мне поднести тебе на стакан вина. Уж не прогневайся, только больше пяти леев не дам.

— Так-то оно так, да тому, кто напишет, придется дать поболе.

— Тому будет десять.

— А на марку?

— И на марку будет десять. Ее на жалобу надо приклеить.

— Добро, пойду за тем самым писцом. Так пишет, — короля и того слеза прошибет. Такой мастер писать, другого такого не сыщешь. Одно худо — пьет как бочка: в корчме его непременно найдешь. А ты, касатка, подожди тут, никуда не ходи и готовь денежки.

Старичок сперва обошел ее, будто привораживал, чтобы она не сдвинулась с места. Потом оставил дверную скобу и, быстро семеня ножками, спустился по ступенькам. Лицо Витории снова сделалось хмурым и злым.

Вскоре пожаловал и писец — в начищенных до блеска сапогах, красноносый, с белым прутиком в руке. Теплой одежды на нем не было, но держался он надменно, будто она и вовсе ему ни к чему. Узнав, что за работу, требующую столько умения и сноровки, ему предлагают всего лишь десять лей, он презрительно поморщился.

Витория глядела то на старичка, завладевшего снова дверной скобой, то на красный нос спесивого писца. Сжав губы, она сунула привратнику обещанные деньги — шуму будет поменьше — и быстро сошла по ступенькам на улицу.

У нее внезапно созрело новое решение. Лучше пойти к адвокату — тот поученее будет. А то по приезде домой попросить отца Дэнилэ. В целом свете не сыскать искуснее писца. Все доподлинно знает, вот и напишет, как должно. Да и нужна ли такая жалоба теперь, когда не осталось почти никаких сомнений, что Некифора погубили воры? Кто найдет следы человека, если его кинули в колодец? Вот, оказывается, к чему привиделась ей черная гладь воды на закате. Раз и тут ничего о Некифоре не знают, никто не нашел его порубленное тело — не иначе, злодеи кинули его в колодец. И никому не найти тела убитого, разве что небо на него укажет. Выходит, опять же вся надежда на святую Анну Бистрицкую. Это по ее воле пришло к ней сегодня прозрение. Подав ей этот знак, святая угодница поможет каким-нибудь образом понять, куда ехать и по каким приметам искать.

— Куда спешишь, любезная? — спросил ее легкомысленно одетый писец, коснувшись прутиком плеча.

Витория остановилась, повернулась к нему.

— Куда надо, туда и поспешаю. Тяни сюда ладонь, я положу в нее такую же бумажку, какую дала старику. Поторопись, а то еще простынешь.

— Гм… Ради такой бумажки я оставил письма и документы? Нет, голубушка, так дело не пойдет.

— Не задерживайся, не то вконец себя заморозишь, — смеясь, посоветовала горянка.

Человек отстал.

«Одержимая какая-то!» — выбранил он про себя своенравную женщину и сунул в карман полученные деньги.

Спеша к заезжему двору, Витория чувствовала, как зреют в ней необоримые решения. Не иначе как они пришли к ней в тот час, когда она, преклонив колена перед ликом святой, истово молилась об избавлении. И теперь они словно проникали ей в душу вместе с уколами снежинок, которыми ветер, прилетавший с той стороны, хлестал ее по лицу.

Вот он — особый смысл поездки к святой Анне и в Пьятру. Хоть теперь не оставалось сомнений, что Некифора Липана нет в живых — и сердце разрывалось от печали, — она чувствовала, что вырвалась из мрака. Передохнув дома всего лишь день, Витория стала спешно готовиться к исполнению заветных решений. Все, что таилось за острым блеском глаз, постепенно обретало видимую сущность.

Она отправилась к отцу Даниилу Милиешу — составить жалобу властям.

— Отец Дэнилэ, — сокрушенно начала она, — не ученая я составлять такие жалобы, а вот ты, батюшка наш, на все горазд. И потому сделай милость, вложи ты в нее, точно приправу в еду, все мои печали. Опиши там, как я напрасно ждала, может, они возьмут в толк, что надобно искать его…

— Добро, Витория. Напишу. Знаю я все, что надо сказать.

— Мне только этого и нужно. И пусть поступят, как знают. А уж я от них не жду никакой подмоги.

— Верно говоришь. Все упования наши на помощь божью.

— И вправду. А я, как отправлю жалобу и покончу с делами, сама поеду в Дорну. Решение это я уже ношу в сердце. И не будет мне покоя, как нет его у волн Таркэу, покуда не найду Некифора Липана.

— Зачем же тогда еще писать грамоту?

— Так. Для порядку. Чтоб и другие знали, как черно у меня на сердце. Осталось еще пять недель. До той поры успею продать кое-что и собрать нужные деньги; причащусь и исповедаюсь. И если он вступил в заповедный мир, я и туда за ним последую.

— До того времени, может, что-нибудь и выяснится.

— Я уж в это не верю, святой отец. Истина вышла наружу, был мне знак от святой Анны. Великомученица только глянула на меня — сердце так и защемило. Она меня вразумила и на все мои теперешние решения.

— Добро, Витория. Раз ты так полагаешь, езжай. Долг велит тебе.

— Я и парня захвачу с собой — тут мужская сила потребна. Завтра же отдам кузнецу брус железа — пусть выкует из него чекан, а ты уж, батюшка, сделай милость, освяти его.

— Все исполним. Но подумала ли ты, что путь предстоит неблизкий да и заминки возможны немалые. Что станет с дочкой?

— И о том подумала. Тетушка моя по матери — инокиня Варатикской обители. Из всех сестер матери она одна приняла постриг. А звать ее Мелания. Погружу в сани дочку вместе с приданым да и повезу в монастырь, под присмотр тетки моей Мелании.

— А хозяйство, значит, предашь запущению?

— Ну и пусть, батюшка. Придет время — подниму снова. Митре накажу, чтоб присмотрел за скотиной, а в остальном — пусть себе спит без заботы, покуда не ворочусь.

— Это ему больше всего и придется по сердцу.

— Что поделаешь, когда господь только на то и создал его? Ведь он, батюшка, на свет родился словно в наказание матери. Согрешила ли она против неба или супруга, одному богу известно. То ли мужа предала в трудный час, то ли постель осквернила или какие чары над ним сотворила. Вот господь и послал ей Митрю. До того она, сердешная, обрадовалась такому дару, что вскоре закрыла глаза и преставилась. Что до меня, то я везу мужу пригожего и статного парня. Эту памятку о нашей молодой любви я берегла, точно драгоценную денежку.

Она в точности исполнила все, как задумала.

В феврале, на двадцать седьмой день, в праздник благочестивого отца нашего Прокопия, погрузили в сани приданое Минодоры. Мать и дочь уселись поверх клади, и Георгицэ кончиком кнута стегнул пегих лошадок. Девушка плакала, прижав кулаки к глазам. А лицо матери было неподвижно, как изваяние.

Она очнулась, лишь когда выехали за околицу. Повернувшись в сторону солнца, перекрестилась.

— Полно тебе, дочка, дурить, — проговорила она без гнева, — себя оплакивать. Сегодня — святой понедельник. И мы приступаем к исполнению зарока.

VII

В четверг, десятый день марта, на сорок мучеников, отец Даниил справил знатную службу в храме. После долгих морозных недель настал первый оттепельный день. Звенела капель, снежная целина на отлогостях Мэгуры ослепительно сверкала в лучах солнца. С елей на склоне лощин взмыли, клубясь в поднебесье, стаи ворон и вскоре с громким карканьем поворотили назад: пора настала, побив крылами, проклевать яички, заледеневшие в гнездах еще в феврале.

Витория и Георгицэ щедро одарили обитель — калачами, кутьей, маслом и вином. Горянка сама зажгла над ними свечи. Потом поклонилась ликам святых и остановилась у алтарных дверей. Отец Даниил дал ей святое причастие. Она закрыла глаза, чувствуя на языке и во всем теле приятный холодок, потом опустилась на колени. Никто из односельчан не понял смысла этого причащения. Она отринула любые мысли, желания, печали, кроме заветной цели. Молитвенные слова и песнопения долетали до ее слуха, словно шорох тихой волны. Священнику было дадено еще три бумажки по двадцать леев, — пусть помянет дальние ее дороги. И действительно, среди прочих молебствий отец Даниил возвысил голос и за тех, кто в пути, — только она поняла смысл этих слов, пронзивших ее до глубины души.

«А еще молимся о странствующих…» — возгласил священник.

Витория горестно вздохнула, стала бить поклоны, касаясь каменных плит. Для нее служба уже окончилась. Потом поднялась. Взглядом указала Георгицэ: можно оставить храм. Дел предстояло немало.

— Тепляк задул, — сказала она, войдя в дом. — По всему видать: весна начинается.

— Может, ехать будем при хорошей погоде…

— Ох, сынок, путь у нас долгий. Еще и завьюжит. Быть еще ягнячьим да аистиным холодам. Пока вернемся сюда, многое может случиться.

Парень молча покачал головой, ничего не сказал. Это она, матушка, решила, когда ехать, когда воротиться. Кто знает, и погодой, может, она распоряжается. Ему оставалось только подчиняться.

— Слушай, Митря, — обратилась хозяйка к своему работнику, — мне надобно уехать на короткий срок.

— Понимаю, как же, — ответил, смеясь, Митря. — Небось решила вызнать, где гуляет хозяин, да и приволочь его домой.

— А тебе-то откуда знать?

— Выходит, знаю. Слухами деревня полна. Мол, хорошо бы прихватить с собой недоуздок, легче будет справиться с муженьком. Коли едешь сегодня, то к воскресенью, глядишь, и воротитесь. Об хозяйстве не тревожься, я посторожу.

— Ясное дело, — кивнула женщина. — На тебя вся моя надежда. Кабы не ты — все бы у нас пошло прахом. Пока нас не будет, ты живи подле скотинки и знай себе спи. Проснешься, поведешь их на водопой, насыплешь корму и опять на боковую. Только не забудь и сам поесть, чтобы вовсе не отощать. У коровы есть еще немного молока. Дои ее и пей. А годовалому теленку надень колючий ошейник: захочет сосать молоко — кольнет ее в пах, она его отгонит. Так что с этим молоком, да мукой, что насыпала тебе в мешок, да прочими яствами три дня перебьешься.

— Уж постараюсь быть бережливым.

— Ясное дело. Такой хозяин не промотает зря добро. А случится задержка и в понедельник тебе что потребуется, так я договорилась с отцом Дэнилэ. Ты загляни к нему.

— Чего я там не видал, у отца Дэнилэ?

— Он тебе все объяснит. А ты поступай, как скажет.

Она вошла в дом, скинула у печки кожушок. Щипцами разгребла золу, на угли положила еловых щепок, побежала за водой. Умостила на треножнике чугунок. Кинула на старую сковородку несколько кусков сала да копченой свинины. Потом, оставив все на огне, начала доставать из сундуков и складывать на кровати ковры и покрывала. А Георгицэ наблюдал за ней с тем выражением удивления, которое с некоторых пор не сходило с его лица.

— Чего уставился? — спросила Витория и усмехнулась. — Все, что видишь, да еще кое-что сложишь вечерком на саночки и повезешь к отцу Дэнилэ. Попадья Аглая обещалась присмотреть за добром. Теперь иди поешь. Опрокинь мамалыгу на деревянный поднос, поставь на столик и садись. С завтрашнего дня не знать нам покоя. В пути да в розысках придется есть стоя да всухомятку.

Парень опять молча кивнул. Чтоб вознаградить себя за будущие лишенья, он макал большие ломти мамалыги в растопленное сало и затем «обволакивал» их брынзой. Лишь позднее он заметил, что мать, сложив руки на груди, стоит перед ним, не притрагиваясь к еде. «Ежели она в самом деле колдунья, — рассуждал он про себя, — так я ем, а у нее сил прибывает».

Витория быстро собрала тарелки, обдала их кипятком, разложила на полке. Покончив дело, повернула голову к двери. В сенцах слышалась возня: люди стряхивали снег с обувки. Она быстро поправила платок и открыла дверь. Георгицэ сидел на своем месте и смотрел во все глаза: кого там еще принесло?

— Рады гостям? — спросил отец Даниил, топоча большими сапогами в сенях.

— Рады. Пожалуйте, добрые люди. Целуем руку, батюшка.

За священником Милиешем показался господин Йордан, корчмарь. Следом, нагнув голову, чтобы не удариться о притолоку, вошел высокий жилистый торговец в городском платье. Аккуратно подстриженные борода и усы топорщились, словно он надел на нижнюю половину лица маску из рыжей ежовой шкуры. Верхнюю, безволосую половину лица пятнали веснушки того же цвета. Сняв кэчулу, он поздоровался с хозяйкой.

Женщина смерила его от ног до головы быстрым взглядом.

Потом спросила, склонив голову набок.

— Его милость — покупатель?

— Он, — ответил господин Йордан.

— Я знаю твоего мужа, — заговорил гость, оглядываясь и ища место, где бы присесть. — Мы с ним приятелями были. А в доме приятеля я могу сесть, не дожидаясь, пока меня пригласят. Но сперва пусть садится отец Даниил. Сперва он, потом я. У меня, хозяйка, лавка, корчма и заезжий двор в Кэлугэрень. Там Некифор Липан завсегда делал привал. К его услугам была добрая еда, стакан винца и постель для отдыха.

— Это тебя величают господин Давид?

— Именно меня. Бывало, он платил мне деньги. А случалось — я ему, за товар. Я всегда был первым его клиентом. И, можно сказать, наилучшим. Редко увозил он от меня товар в другое место.

— Хорошо, господин Давид. Ты когда едешь домой, в Кэлугэрень?

— Завтра повезу купленный тут товар.

— Стало быть, до Кэлугэрень мы поедем вместе.

— Поедем, отчего же. Вместе-то веселей, нежели в одиночку. У тебя что, дело есть в Кэлугэрень?

— Есть, только подальше.

Торговец хотел было еще что-то спросить. Но тут же замолчал, осмотрелся и не произнес более ни звука.

— Товар в большой горнице рядом, — опять заговорила женщина. — Сын записал на этой бумаге, сколько осталось мехов с брынзой, копченых голов и шкурок. Записал он и цены, после того, как я посоветовалась с батюшкой и с господином Йорданом. Цену я немного скинула, чтобы не тянуть канитель. Не такое у меня теперь настроение, чтобы торговаться. Так что проверь все, пересчитай товар и выложи денежки на стол.

Торговец взглянул на листок бумаги. Еще помолчал, прищурив один глаз. Другим зыркнул в сторону господина Йордана, но тот внимательно изучал хозяйку дома.

— Тебе что, нужны все деньги? Все на стол выложить?

— Именно так. Не то придется потерять еще день и отвезти товар в Пьятру.

— Потеряешь даже два.

— Возможно.

— А по-моему, и все три. А где же ты видала торговца, чтоб прямо взял да выложил все деньги? Мне без обстоятельного разговору нельзя, мне надо увериться, что товар хорош, а цена самая подходящая. И деньги надобно пересчитать — узнать, хватит ли. Торговец должен почувствовать, что он торговец. А ты ровно король — назначаешь твердую цену.

— Как ты сказал?

— Твердую цену.

— Вот это мне и надо, господин Давид. Будь добр, перейди в соседнюю горницу и проверь с господином Йорданом товар. Высчитывай, соображай. Если ты на самом деле тот господин Давид, про которого говаривал мне муж, так я знаю, что ты от него немало прибытку имел. Получай же теперь и от меня. Раз ты купец, то тебе так положено.

— Бывало, терпел я и убыток.

— Выходит, не такой уж ты, батюшка, ловкий торговец.

— Зато в другой раз, случалось, оставался с прибытком. Ну, будь по-твоему. Посмотрим, пораскинем умом. Немного сбавишь, вот мы и договоримся.

Господин Давид долго проверял товар. Затем вышел с господином Йорданом и держал с ним совет. Левой рукой он поглаживал ежистую бороду, правой звякал связкой ключей в глубоком кармане рыжей суконной шинельки.

— Вот что я скажу тебе, господин Йордан, — шепнул он, закрывая правый глаз и подойдя к корчмарю вплотную. — Не будь я евреем, не имей я жены и не будь замужем эта самая горянка, я бы в одну неделю окрутился с нею. Отец Даниил и повенчал бы нас. Товар я беру, а комиссион, про который вы писали мне, я уже выложил вам.

Купец аккуратно пересчитал банкноты и сложил их стопкой на столе, а Витория тут же бережно взяла их и снова пересчитала. Тридцать восемь тысяч леев. Обернув в газетный лист, из которого господин Давид извлек их, она сунула сверток в свою кожаную сумку, затянула и застегнула ремешки и попросила отца Даниила подержать у себя сумку до утра.

Георгицэ внимательно следил за тем, что говорила и делала мать. Все ему нравилось. Но кое-что и удивляло. Хотелось спросить, зачем она отдает попу деньги. «Боится небось, чтобы ночью не налетели грабители», — догадался он и весело рассмеялся.

Гости ушли.

— Так у меня же есть чекан, тот самый, что благословил отец Даниил, — напомнил он.

— А он тебе дан для другого дела, — ответила Витория.

К заходу солнца купец подъехал на своих широких дровнях, запряженных парой каурых лошадок, и нагрузил товар. Последние закатные лучи осветили сосульки на стрехе, затем высокий голубой свод неба. Было тихо, столбы дыма на крышах тянулись прямо вверх.

Хозяйка рано собралась спать. Георгицэ сказал, что идет в село и задержится до первых петухов. На посиделках чесали шерсть, и ему надо было непременно проверить работу девчат. Витория погасила лампу и осталась в темноте, но долго не засыпала.

Проснувшись, она услышала, как в оконных рамах звенит южный ветер. Но к странным его переливам примешивался сердитый и хриплый крик. Она тут же узнала голос Митри.

Соскочив с постели, нашарила обувку. Затем приникла лбом к оконному стеклу. Отойдя от окна, бережно сняла со стены двустволку, оставленную Некифором Липаном. Нащупала курки, взвела их.

Накинув кожушок, она вышла к наружной двери. Еще яснее донесся крик Митри. Видать, к скоту прокрался какой зверь. Все собаки в округе отозвались отчаянным лаем. Она отодвинула запор. Открыв дверь, услышала и голос сына, крики батрака. Протянув ружье к стрехе, она выстрелила. В это же мгновение из-за угла дома выскочили две человеческие тени и, побежав к лесу, растаяли в темноте.

Ближние соседи спешили с громкими криками на помощь. Кое-кто стал выдергивать из заборов колья. А Митря меж тем рассказывал о случившемся диве. Волк перепрыгнул через его тулуп и кинулся в глубину свинарника. А матки с громким чавканьем сами пошли на зверя, норовя ударить рылами, зацепить зубами, покуда Митря не нащупал свою жердину. Была у него кизиловая палка, которую он держал на случай при себе. Когда он ударил зверя, тот гыкнул, словно человек. Ударил второй раз — и все дело. Увидев, что волк валится на бок, оба белых пса вцепились ему в глотку.

— Что ж ты так кричал, раз уложил зверя? — спросила Витория.

— Уж очень забоялся, — со смехом сказал Митря, тыча острым носком опинка в морду зверя.

Женщина задумчиво оглядывала убитого волка, но мысленно видела две тени, грозившие ей бедой. Подняв глаза к звездам, почувствовала под кожушком дыхание теплого ветра. Для нее это были особые — хотя и неясные пока — приметы.

Она перешла в дом, засветила лампу, велела сыну снова зарядить обрез. Теперь ясно было, что ружье Липана надо прихватить с собой. Одному богу известно, откуда оно взялось. Может, из него человека порешили, оттого и укоротили его напильником, на воровской манер. Липан купил его давно у какого-то странника и держал на всякий случай. Стало быть, она сама и должна отвезти ему двустволку.

Спать уже не хотелось. Она надела постолы, положила в дорожные сумки сменную одежду и сапожки. Деревянные седла для пегих лошадок, потники были готовы, сумки со снедью висели на седельных луках. Рядом лежали тулупы и кожухи. Как только пройдут последние снежные тучи и начнется ростепель, тулупы можно будет оставить на каком-нибудь заезжем дворе, чтобы ехать посвободней.

— Сколько же мы дней будем там находиться? — спросил все с тем же удивлением Георгицэ.

— А мы не будем стоять на одном месте, мы будем двигаться, покуда не найдем того, кого ищем. Иного дела у нас нет. И не забудь навострить чекан; тогда он тебе нужнее покажется.

В пятницу десятого марта на заре горянка и сын ее оседлали пегих бегунов и сели верхом. Сперва завернули к отцу Даниилу, и Георгицэ тут же вынес сумку, что хранилась у попадьи Аглаи. Потом они спустились к корчме и разбудили купца. Попросили господина Йордана налить водки в деревянную баклагу. И когда взошло солнце, они уже были за околицей, на берегу реки, катившей волны к Бистрице.

Над рыхлыми снегами носился южный ветер, и небо было цвета анемона. У Георгицэ на правом боку в петле висел чекан. Витория приладила позади седла обрез. Они скакали рядом, за ними — сани еврея. Когда со стороны Бистрицы солнце ударило вдруг прямо в глаза, горянка, а затем и сын ее трижды сотворили крестное знамение и поклонились свету.

VIII

Немного погодя заговорил господин Давид, ехавший позади:

— Как я вижу, добрая женщина, ты собралась в долгий путь.

Витория придержала коня, пропуская Георгицэ вперед, а сама поехала у правой грядки. Спросила, не глядя на купца:

— Откуда ты знаешь? Или господин Йордан намекнул?

— Да разве надо, чтобы кто-нибудь намекал? Я хочу сказать, что путь твой не так долог, как извилист. Допустим, твоя милость решила ехать в Дорну, найти там мужа. Невелико дело. Садишься в сани, сын твой или нанятый человек погоняет лошадей и мчит тебя в Дорну. Покуда снега еще не сошли, дорога легка. А то спешишь в Пьятру, садишься в поезд, и все дела.

— Купец прав, — кивнул Георгицэ, неотступно глядевший на дорогу.

— Отчего же прав? — рассмеялся господин Давид. — Вовсе я не прав. Допустим, поехали вы на санях. Через три дня настанет оттепель — и на санях делать нечего. А вдруг есть надобность ехать вдоль оврагов, по тем местам, где стояли овчарни? Так на санях не проедешь, особенно когда потекут талые воды. А на коне проедешь. Вот и выходит, что ты собираешься делать привалы, искать, заворачивать туда-сюда. Парень, как я вижу, рад бы ехать поездом. А в нем человек — что калека, нем и слеп. А тут надо до самой Дорны делать привалы на заезжих дворах или у сельчан, посмотреть, поговорить, попытать людей. Вдруг окажется, что Некифор Липан и не дошел до Дорны.

Женщина слушала в задумчивости.

— Стало быть, господин Йордан сказал тебе, чего я ищу.

— Он написал мне, что имеется добрый товар для покупки, что тебе нужны деньги, мужа искать. А вчера в корчме я слышал, о чем толковали люди. Правда, они все больше зубы скалили — на то и люди. Говорили, мол, Некифор убег, деру дал от жены, и ты, как только его поймаешь, посадишь в кутузку. Пустое! А вот на семейном совете, когда собрались его и твои родичи, кто из них надоумил тебя ждать так долго?

— Да какие тут родичи в Мэгуре, господин Давид? — вздохнула горянка. — Мы еще молодыми оставили родимую сторонку и обзавелись тут хозяйством. И братья Некифора тоже пастушествовали. Слышала я, что однажды зимой они дошли с гуртами до самого Крыма. И осели там на богатых пастбищах у моря. Будто лет через пятнадцать пожалуют обратно только со своими ослами, а на вьюках будут одни меха, набитые золотыми. А у меня братьев нет. А сестры мои остались далеко, за горами, и больше я с ними не встречалась. Старики наши тоже померли. Так что тут живем только мы с домочадцами. А посоветовал мне ждать скудный умишко мой, какой мне даден. Задержалась я, ожидаючи. Что мне оставалось делать?

— Правильно, — кивнул купец. — Теперь ты решила, что он там сложил голову.

— С чего бы?

— А потому что двинулась по его следам. Будь это не так, продолжала бы ждать, как ждала до сих пор.

— И то верно. Только я не подумала, что воры могли напасть на него до того, как он приехал в Дорну. У него были деньги, как теперь у меня. Человек он не робкого десятка, ночью скакать не боялся. А я решила ехать только от восхода до захода солнца и по возможности с попутчиками. На свете немало дурных людей, но много и добрых. Нынче ночью господь послал лесного зверя — он и указал на двух грабителей. Я уж рассказывала в корчме, что разбойники позарились на мои деньги. И поняла я, что господин Йордан — человек верный, никому не сказывал, что деньги хранятся у отца Дэнилэ.

Георгицэ хмыкнул, усмехаясь про себя.

— Слушай меня, милая женщина, — проговорил с улыбкой купец, прижмурив правый глаз. Левый он косил в сторону, а указательный палец правой руки поднял к зажмуренному глазу. — Слушай меня: не поддавайся ты подобным мыслям. Муж твой не погиб ни в дороге, ни в Дорне.

Женщина с трудом сдержала крик радости.

— Ты это верно знаешь?

— Да нет.

Она опустила голову.

— Откуда мне знать — я ведь не был с ним. Но как человек здравый, я считаю, что всему на свете дано имя, голос и знак. Вон там, слева на косогоре, видны семь бревенчатых хат, крытых дранкой и заваленных снегом. Из семи труб валит дым. Они не кричат — но кое о чем говорят. Перво-наперво, что их семь. Во-вторых, говорят, что теперь зима и хозяева сидят у печей и готовят мамалыгу и жареное сало. А если бы из одной трубы не валил дым, то смысл был бы другой. Стало быть, все на этом свете о чем-то говорит. Слыхала ли ты, чтоб о смертоубийстве ничего не говорили, чтоб тело не вышло в конце концов наружу? Слетаются вороны да стервятники, указывая место, где лежит убитый. Утонул — так вода выносит его на берег. Угодил в колодец — так настает засуха, и ноги жертвы подают знак тому, кто склонится к воде. Зарыли его — так волки раскопают. Стало быть, все подает знак — так угодно всевышнему. И весть переходит из уст в уста и доходит до тех, кому положено ее знать. Сама ж говорила, что братья Некифора Липана добрались до самого Крыма. Это все равно как бы они умерли. А весть от них все же дошла. А от мужа твоего не дошла, потому как он где-то укрылся и держит это в тайне. Если бы погиб, так не смог бы укрыться. И еще скажу: ты должна верить, что он живой, чтоб у тебя были силы искать.

Женщина покачала головой и слегка скривила губы.

— Из всего, что ты мне сказал, господин купец, заключила я, что по доброте душевной хочешь утешить меня. А ведь я в путь пустилась неспроста, у меня на то особые приметы и знаки. Найти его надо, коли его нет в живых. Живой-то он и сам найдет дорогу домой.

— Что ж, может, оно и так, — сказал купец и молча погнал лошадей.

Когда они достигли Бистрицы, солнце стояло о полдень; со стрех домов в селе Таркэу звонко падала капель, сверкая ожерельями живых бусинок. Но река была еще скована зеленым ледяным панцирем. По нему ехали сани, груженные бревнами, спешили, размахивая топорами, селяне. Только при впадении Таркэу в реке виднелось разводье, и вода журчала, посверкивая, словно в ней солнце свило себе гнездо.

Они сделали привал на противоположном берегу, чтобы дать коням отдышаться. Витория и сын ее закусили тут же около мешков. Господин Давид вспомнил, — у него дела к какому-то купцу. Да наткнулся, видать, еще на двух-трех торговых людей и, приблизив вплотную к их бородам свой красный ежик и отчаянно размахивая руками, повел с ними беседу. Так думала с улыбкой горянка, ожидая купца и сторожа его товар. Наконец показался господин Давид. Шел он торопливо, увязая большими сапогами в рыхлом снегу. Сняв с голов коней торбы с зерном, он взялся за кнут.

— А теперь в путь, — проговорил он. — Обсудил я тут, как водится, с местными евреями дела на белом свете. Узнал цены на зерно в Галаце, в Гамбурге и в Париже. Ни один из них этой зимой в Дорне не был. «Что же это вы за люди, — говорю, — коли не удосужились побывать в Дорне?» — «Да вот такие мы есть: никто из нас не добрался до Дорны». — «Что ж, да пошлет всевышний здоровья вашим деткам, а вам благополучия хоть на сто лет». Стакан доброго вина они все-таки поднесли мне, не буду врать. Тут в устье Таркэу делают доброе винцо — из царьградского изюма.

— Долгонько же ты беседовал, господин купец, а у нас дело спешное, — смело подал голос Георгицэ.

— А чего торопиться, раз снега не растаяли, потоки не иссякли. Перед тем как поговорить, я взял взаймы талес и прочитал нужную молитву. Теперь можно ехать. К заходу солнца доберемся до устья Биказа. Заночуем у одного доброго христианина. Там тоже мои люди. Загляну к своим, пропущу рюмку изюмного вина и порасспрошу, не ездили ли они зимой по делам в Дорну. Если и те не ездили, придется и их пожурить.

Они медленно двинулись вверх берегом Бистрицы по раскисшему санному пути. Витория между тем думала, что спутник «послан» ей во благо: речистый, всюду суется, выведывает.

Ночевали в Биказе, на постоялом дворе Дони. По-устроили лошадок, насыпали им ячменя, перетащили в комнату поклажу и допоздна проговорили с корчмарем и его женой. Некифора Липана они хорошо знали.

— Видный из себя мужчина, осанистый, — сказал хозяин двора. — Денег не жалел, лишь бы все по его вкусу. Давно не видал его. Задержался, должно, где-нибудь на равнине. А может, венчает молодых и крестит детей у себя в деревне. Настанет весна — непременно покажется.

— А давно ли видал ты его? — спросила горянка.

— Давненько, почитай что осенью. Ехал вверх по реке. А конь у него был добрый.

Господин Давид незаметно моргнул правым глазом. Витория больше ни о чем не стала спрашивать.

— А вам-то он на что? — полюбопытствовал Доня.

— Задолжал денег этой женщине, — пояснил господин Давид.

— Так поискали б его дома на Таркэу-реке.

— Нет его дома. Я тоже хотел его видеть. Мы только что оттуда. И до самих Кэлугэрень ехать нам вместе.

— Куда ж ему в таком разе деться? Нет его в горах — значит, найти его можно в заводях Прута или Жижии.

— Слух такой есть, будто осенью он проехал по этим местам и задержался в Дорне.

— Возможно. Стало быть, хотел купить отару у тамошних овчаров. А ежели нашел и нужный корм, может, там и остался.

— И ничего о том не слышно?

— Ничего.

Витория вздохнула, провела ладонью по глазам, поправила платок.

На второй день утром в субботу они сели верхом и стали ждать купца. А тот опять мешкал. Сани свои он вывел на дорогу лишь после того, как со стрех, прогретых солнцем, пала капель.

— Уж вы войдите в мое положение, не прогневайтесь на меня за это опоздание, — попросил он, смеясь. — Это все из-за нашего еврейского уговора с господом богом. Сегодня суббота — и нам возбраняется ездить по дорогам. А вот по воде дозволено — до того самого места, где эта вода кончается. По воде, стало быть, можно, спору нет. И коль скоро господь дозволил нам ехать по воде, а мне надо быть к вечеру у Кэлугэрень, то дождался я капели, а тут снег подтаял. И как оказалась эта вода под полозьями, так я и поехал. Теперь уж до самого дома по снежной воде поплывем.

Витория перекрестилась.

— И что это за порядок и уговор? Ты что — беседовал со своим богом?

— Я-то не беседовал, а вот мой дальний родственник так тот некогда удостоился. Звали его Моисей. Так что поеду я по воде до самого дома, а там выйдет мне навстречу хозяюшка с распростертыми объятиями. Вода останется за порогом, я в доме найду вино и теплую еду. А вы заночуйте у меня, коли на то будет ваша воля, как ночевал и Некифор Липан.

— Сдается мне, — он частенько гостил у тебя.

— Бывало. И бог даст, еще не раз пожалует. По моим расчетам ты вернешься с ним вместе.

Так они ехали, тихо переговариваясь; в полдень сделали привал, потом двинулись дальше, и вскоре слева показалась голубоватая тень заснеженной вершины Чахлэу. Там в прогретых солнцем оврагах медведи высовывают теперь морды из берлог, отфыркиваются, чихают. Недалек час, когда в бору захлопают крыльями мошники и, опустившись на ветви старых елей, примутся шишковать. По-новому зашумели ручьи, звенят, точно колокольцы, прыгают по ледяным и каменным ступенькам. В струях чудятся зыбкие видения в пенных, кружевных одеяниях.

Горянка, не хуже тварей лесных, чутко улавливала запахи талой воды. Два дня езды верхом утомили ее, она с удовольствием думала, что скоро отдохнет на мягкой постели.

В Кэлугэрень, неподалеку от известной Скалы под Липой, стояли лавчонка и корчма господина Давида, позади них — дом, где он жил. Жена купца, белотелая, с двойным подбородком, выбежала навстречу и, увидев мужа, напевно запричитала, радостно заохала. И тут же испуганно выпучила глаза, когда горянка стала доставать из-за седла разбойничий обрез.

Витория и Георгицэ вошли в жарко натопленную каморку. Пока сын основательно закусывал, мать стояла против него, потом, отыскав кружку, жадно напилась, чтобы залить снедавший ее огонь.

В окошко сквозь сумерки белела одинокая скала, увенчанная снежной шапкой.

— Муж мой рассказывал мне однажды сказку про эту скалу, — обратилась Витория к корчмарю.

— Знаю, — кивнул господин Давид. — Давняя история про то, как дьявол темной ночью сорвал с вершины горы Чахлэу эту скалу и потащил сюда, чтобы бросить поперек Бистрицы, запрудить реку и затопить все окрестности. В пути и настигло его последнее пение петухов. Вот и пришлось кинуть скалу и убраться в пустыню, в царство тьмы, чтобы солнце не пронзило его своими лучами. А, бредни!

— Раз говорят, значит, так и было, — упорствовал Георгицэ.

— Может, и так. Только думается мне, вряд ли. Или уж такой придурок дьявол сыскался. Ведь мог же он вернуться в другую ночь и свалить ногой скалу в реку. На самом же деле камень торчит тут с тех времен, когда не было ни людей, ни дьяволов. И Некифор каждый раз, когда останавливался у меня, сидел тут у окна и рвался влезть на скалу и постращать дьявола топором. А я, бывало, удерживал его. Он все грозился прихватить с собой кувшин вина и музыкантов. А те, услышав такое, пускались наутек, прятались по задворкам.

— Это верно, — кивнула Витория. — Хмельной он любил озоровать. А мне он такой лихой был люб. Никто не смей ему перечить. Как-то раз ехали мы из Пьятры — я была тогда на сносях, ждала как раз Георгицэ, — глядь — навстречу нам из оврага выскакивают разбойники! Лица вымазаны сажей, машут дубинами, кричат: деньги, мол, припасы выкладывай! Дело было в сумерки, как раз на повороте дороги. А у Некифора был при себе чекан. Как скинет он с головы кэчулу, как встряхнет кудрями да как схватится за чекан. Только и крикнул: «Эй вы, горемыки! Вот я вас чеканом благословлю, враз в овраг полетите!» Они — в кусты, только их и видели. Он воров не боялся, знал, как с ними управляться. Разве что приятели ударили его — и то сзади, нежданно.

Тут супруга господина Давида замахала руками и что-то сказала на своем языке. Купец пояснил:

— Жена говорит, что только так могли его осилить. Господин Некифор ей тоже нравился.

Витория скользнула глазами по лицу еврейки и усмехнулась.

Корчмарша добавила еще что-то.

— Она говорит, что этой осенью он ездил в Дорну. Один, без спутников. Я, правда, его не видал, был в городе с товаром.

Хозяйка опять что-то пояснила.

— Она говорит, что тогда он задержался недолго. И в путь пустился на ночь глядя.

Витория смотрела в темное окно, взвешивая слова хозяйки.

— У него были деньги, и она просила его не ехать. Но он не послушался, укатил.

— Возможно, — отчетливо произнесла горянка, кривя губы.

Георгицэ между тем расположился на кровати у печки и заснул лицом кверху. Жена господина Давида опять что-то изрекла.

— Что она еще сказала?

— Говорит, парень — вылитый отец.

— Должно, так…

Оставшись одна, она множество раз перекрестила дверь и подушку, на которой собиралась спать. Затем села на трехногий стульчик, обхватила руками колени и, слегка наклонившись вперед, устремила взор в ту неведомую даль, которая ждала ее впереди. Она пыталась остановить мужа, заставить его поворотить к ней лицо, прочесть, что на нем написано. Но он опускался все глубже — и над ним смыкались вешние потоки.

На дворе звенела капель. Южный ветер то крепчал, то утихал совсем.

— Георгицэ, — шепнула она, склонившись над видением, — ответь мне, нашел ли ты другую?

Парень повернулся и открыл глаза:

— Ты что-то сказала, матушка?

— Да нет, ничего, — ответила она, пристально глядя в окно.

Некоторое время он смотрел на нее, потом внезапно смежил веки, забылся сладким сном.

А Витория меж тем судила мужа. Много надо было сказать, и она говорила, мысленно обращаясь к нему. Вспоминала свои сомнения и былые обиды. Сколько раз корила она его за дурную привычку заворачивать коня к чужим воротам! А уличали его старые чабаны, люди степенные, богобоязненные. Теперь вот нет его, сгинул и уж вовек ничего не скажет про те улыбки, про те часы.

Девять лет тому назад, на святого Егория, она ястребом налетела на Липана, готова была выцарапать ему глаза, вцепиться в горло. А он смеялся и тихонько отталкивал ее локтем. Она еще пуще распалилась и помянула злую разлучницу с устья Таркэу. «У нее — твои привалы, у нее проматываешь наше добро…» — горько сетовала она, норовя вцепиться в него. Тогда-то он в первый раз ударил ее. Потом обхватил руками, прижал к груди. И она тут же умолкла, словно речи лишилась. Уткнулась лбом в его подмышку и с подлой покорностью приняла его ласку. А семь лет тому назад он опять ударил ее. Один раз были черные глаза, в другой — голубые, какая-то немка. Она, конечно, понимала, что для такого мужчины, как Липан, это лишь забава, вроде как выпить стакан вина или сорвать ветку. Превыше всех оставалась для него она, в ней была сила и тайна, против которых Липан устоять не мог. И каждый раз он возвращался к ней, как к чистому роднику.

Нет, тут дело не в еврейке, не в зеленоглазой венгерке. Скорее всего, он лежит где-то убитый.

Она позвала его еще раз из глубин сердца, прощая за все, но Некифор не отозвался.

Утром в воскресенье она села на коня усталая и печальная. Отводя глаза, выслушала всевозможные советы купца и встрепенулась лишь тогда, когда он заговорил о деньгах, подсчитывая, сколько она задолжала ему.

— Это верно, — кивнула она. — Надо заплатить тебе за ночлег. А ты мне разменяй несколько тысячных, пускай мелочь будет под рукой. Не хочу, чтобы люди знали, какие при мне деньги. Зачем во грех их зря вводить. Были бы мои — бог с ними! Заберут, и ладно. Но это его деньги.

— Кого его?

Она ответила своим внутренним голосом, без слов: «Липана, убиенного». И ответ прозвучал лишь для нее самой. Получив мелкие деньги, она туго завязала их в узелке платка и пришпорила каблуками пегого конька.

Всю дорогу до Фаркаши сияло солнце.

Только они въехали в село, как с горы задул холодный ветер, налетели черные тучи, снежные вихри. Когда они проезжали мимо церкви, не видно стало ни неба, ни земли.

Витория остановила коня и сошла на землю. Перекрестилась на божий храм.

— Георгицэ, — проговорила она, — то знак нам: тут наш привал.

Сын тоже спешился. Взяв коней под уздцы, они стали искать укрытия.

IX

Знакомых у них тут не было. Они шли по главной улице деревни, оглядываясь по сторонам. Серыми крыльями охлестывала глаза непогодь. Потом вихри унеслись, и снова выглянуло солнце. Заголубело над головами небо. Впереди дорога круто сворачивала, словно в какой-то неведомый мир. Они увидели на площади взволнованное людское скопище. Задние толкались, пытаясь пробиться вперед. Стоявший на завалинке ближайшей избы человек громко что-то объяснял. Потом толпа расступилась, пропуская невысокого чернявого господина. По всему видать, начальник. Островерхая кэчула на большой голове была из смушки, шуба — с выдровым воротником. Задрав голову, он проследил глазами за снежным вихрем, уходившим на запад.

На другой дороге, ведшей к перекрестку, показались новые люди. Впереди выступали два жандарма, вели двух незнакомцев в потрепанной городской одежде, в пальто с куцыми рукавами. Задержанные шли спокойно, словно унизительное положение их ничуть не задевало.

Господин в островерхой смушковой кэчуле важно насупился. Стоя на возвышении, он ждал, когда жандармы подведут незнакомцев к его ногам. Наконец те подошли; жандармы остановились несколько позади.

Ветер совсем стих. Солнце сияло весело, с каким-то детским озорством. Пролетевший вихрь никого не удивил. Зато на двух незнакомцев пялились все. В том числе и Витория с сыном.

— Что они такое натворили? — озабоченно спросила одного из сельчан.

— Не знаю. Сейчас допросят, мы и увидим.

— А кто этот маленький задиристый господин?

— Важная птица: помощник префекта.

— Вижу — за ним люди толпой валят.

— Как же. Он-то и повелел собрать народ в доме примаря. Вышли новые приказы властей: в Пьятре депутата будут выбирать.

Витория ничего про то не знала. Куда больше интересовали ее незнакомцы в обтрепанных пальто. Опершись на седло, она приподнялась, чтобы лучше видеть.

Господин помощник префекта зычно спросил:

— Что за люди?

Один из жандармов пояснил. Этих людей они нашли среди сельчан в корчме. Игра у них такая — цветастая скатерть с цифрами. Растянут скатерть, а сельчанам предлагают ставить деньги на цифры и метать кости. Если номера совпадают, они выплачивают положенное. А не совпадают, они забирают деньги и кладут их себе в карман.

— Ах, вот вы чем занимаетесь! — сердито выпучив глаза, проговорил начальник.

— Ваша милость, — торопливо стал оправдываться один задержанный, тот, что повыше, меж тем как второй заискивающе смотрел на начальника снизу вверх, — выслушайте меня, и вы тут же увидите, что в этой игре нет ничего бесчестного. Это азартная игра, господин субпрефект. Я вас знаю, ваша милость. Вы — господин субпрефект Анастасе Балмез. Вы, известно, человек справедливый. Согласитесь, что можно выиграть, а можно и проиграть. И мы, бывает, тоже проигрываем. Как, например, в Хангу. Это сделка, как и любая другая.

— Как? Вы и в Хангу уже побывали! — с притворным удивлением заметил господин помощник префекта Балмез, тряхнув островерхой кэчулой. — Я тут собираю людей для их общей пользы, а вы дурачите и обманываете народ.

— Боже сохрани, господин субпрефект. Возможно ли! Никого мы не обманываем. Мы же имеем дело с взрослыми людьми. Объясняем, что за игра, и никого не принуждаем выкладывать деньги. Кому нравится, тот и ставит деньги. Не нам же им мешать?

— Знаю я вас. А ну-ка объясните, в чем она, ваша игра?

— Игральные кости и выигрышные номера. Если кому угодно, ставит лей. Выиграет — плачу семь.

— Что же, и то дело. А ну-ка поднимите руку те, кто выиграл. Ни одной руки не вижу. А теперь пусть проигравшие поднимут руки. Неужто столько? Я вижу, вы все проиграли.

Люди смеялись, размахивая руками. Деньги они проиграли, зато теперь потешаются бесплатно.

Представитель власти напустил на себя суровость.

— Соизвольте, честные торгаши, показать мне свои документы. Кто вы и откуда?

Один из жандармов почтительно заметил:

— Дозвольте доложить, господин помощник префекта. Мы проверили их — никаких документов у них нет.

— Мы из Галаца. Меня зовут Спиру Георгиу, а моего товарища — Янку Некулау.

— А, так вы из города Галац. Значит, с горянами знакомитесь в порту, куда они пригоняют свои плоты. Теперь вы соскучились и пожаловали к приятелям сюда. Покажите-ка разрешение на азартные игры.

— Нету его у нас.

— В таком случае, — рявкнул субпрефект и, выпрямившись, словно стал выше ростом, — ведите их по этапу до самого уездного центра. Но прежде верните деньги, которые вы стянули у людей. Составьте акт и выдайте деньги примарю.

— А примарю они на что? — спросил кто-то.

— Пусть раздаст проигравшим.

— Да разве упомнишь, кто проиграл и сколько!

Толпа опять весело загудела. Развлекалась и Витория. Она тоже была бы не прочь рискнуть — поставить одну монету и выиграть семь. Да и Георгицэ явно жалел, что двух галацких дельцов повели под конвоем. Что касается возвращенных денег, то мнения людей разделились. Одни предлагали купить на них бочку вина, другие пожертвовать божьему храму. А помощник префекта между тем направился к дороге и очутился прямо перед Виторией и Георгицэ. И хоть он был далеко не могутный мужчина, Витория заробела под его взглядом. Она даже забыла посторониться.

— А вам что тут надо?

Это он ее спрашивал.

— У меня тоже документов нет, — с каким-то сомнением ответила она.

— Документы? Какие еще документы? Да на что они мне? Разве я не вижу, что ты жена гуртоправа с Таркэу?

— Верно, именно так, — улыбнулась в ответ Витория.

— А парень — твой сын?

— Сын.

— Что же ты стоишь? Садись на коня и скачи домой, муж заждался.

— А я не домой еду, господин, а в Дорну.

— Отлично. Долги едешь получать за товар. Идет весна, — деньги нужны. Езжай себе с богом.

Горянка решила внести ясность:

— Я жена Некифора Липана.

Помощник префекта пожал плечами. Имя ему ничего не говорило. Из столпившихся крестьян тоже никто не признался, что слышал о Некифоре Липане. Значит, он был далеко, и она тут совсем чужая. И все же разговор этот она затеяла не зря — представитель власти подумал, что она едет за деньгами. Это хорошо, теперь она именно так и будет всем говорить, чтоб чего дурного не подумали.

— А мне понравилось, как вы во всем разбираетесь, — добавила Витория с улыбкой.

— Так я всю жизнь с горцами вожусь, — объяснил польщенный господин Анастасе Балмез. — Знаю их, как собственную жену.

Тут Витория заприметила, что стоявшие позади него крестьяне ухмыляются в усы. Когда он гордо прошествовал прочь, в толпе раздался насмешливый шепот:

— Уж коли на то пошло, так не очень-то он нас знает…

Услышав это, Витория тоже рассмеялась.

С гор, разбрасывая крупные мокрые хлопья, снова налетел вихрь — еще стремительней прежнего. Люди с веселым гиканьем разбежались кто куда. Витория с конями спряталась в ближайшем укрытии — под продымленным навесом — и стала ждать. Однако ненастье разыгралось не на шутку. Казалось, солнце навсегда закатилось. Снег валил, словно в серых сумерках.

— А я думал, что мы сможем ехать дальше, — сказал Георгицэ. — Теперь придется искать ночлег.

— Поищем и найдем, — спокойно заметила женщина. — А мне все думается, скоро распогодится. Разве не знаешь, что теперь бабка Докия стряхивает снег со своих овчинок и потом выставляет их на солнце?

— Какая еще Докия? — спросил сердитый голос. Из снежной завирухи возник и вошел под навес человек в длинном тулупе мехом наружу. Черной костистой рукой он сорвал с головы кэчулу и стряхнул с нее воду. Перед ними стоял седой старец с насупленными бровями. Оглядевшись, шумно выдохнул, и женщина тут же догадалась, что он под хмельком. — Какая Докия? — опять спросил он сердито и резко выпрямился.

— Бабка Докия[42], — ответил с ухмылкой Георгицэ.

— Да которая из них? Та что на горе или моя?

Тут вмешалась Витория:

— Не прогневайся, дед. Мы твою бабку не видали, знать ее не знаем.

— А ее Докией звать.

— Дай ей бог здоровья.

— Дай бог. А вы что тут делаете? Пришли сюда, да еще с конями, и будто так и надо. Это что же такое? Не спросились у меня, не кликнули мою бабку.

— Не сердись. Сейчас уедем. Мы люди проезжие.

— Эге, так дело не пойдет, милая. Едешь из Таркэу в Дорну, а кони у тебя не в порядке. Нет, придется посердиться. Надо было в дверь постучать, попросить мою бабку, чтобы в дом пустила. Чтобы отперла конюшню и подбросила сенца твоим лошадкам. А вы бы занесли в хату поклажу и отдохнули. Кусок сухого хлеба и стакан воды у меня еще найдется. Чего другого — нету, а все равно срамить меня — стоять тут под моей стеной — не след. И коней надо заново подковать. Я кузнец и коваль, а ковать смогу только завтра утром. Сегодня день воскресный. Я и в храме побывал. А потом заглянул в корчму. Где же старая? Эй, бабка Докия!

Он принялся стучать в дверь.

— Уж посерчаю! Что со мной поделаешь!

На пороге показалась бабка Докия — в катринце и вышитой рубашке.

— Ты что стучишь, старый?

— Чтоб ты открыла.

— Да разве дверь эта когда запиралась? Толкни ее и входи. А с тобой, — я вижу, — новые люди.

— Новые. А ты что, против?

— Отчего же против! Да я от сердца приглашаю их в дом, пусть отдохнут.

— Утречком подкую коней.

— Подкуешь, а то как же. А теперь пусти людей в дом. Не держи их на улице. Отомкни ворота и введи коней в конюшню. А покуда ты внесешь в дом поклажу, я и мамалыгу на огонь поставлю.

— Так я и сделаю. Только все равно сержусь.

Витория встала перед ним и сказала приятным голосом:

— А как величать тебя, дед?

— Прикопом.

— Дед Прикоп, хоть ты и грозен, а я все же скажу, что бабка твоя в молодости больно хороша была.

— Была, верно! А сколько зла совершила? Оттого и хожу я до сей поры сердитый и злость моя не пройдет. Слова не смейте мне поперек вымолвить. Сидите, ешьте и пейте со мной и со старухой. А утром подкую лошадей.

И почему Витории пришло в голову, пока они расставляли в горнице поклажу у печки, попытать кузнеца кое о чем?

Старик скинул тулуп и гостей заставил снять теплую одежду. Усадив их на низкие стульчики у очага, налил водки в зеленые стопки. И тут гостья спросила:

— Дед Прикоп, а тебе не приходилось подковывать коней из наших мест?

— Приходилось.

— А не останавливался у твоей кузницы прошлой осенью человек на вороном коне со звездочкой на лбу?

— Как же, останавливался.

— И ты помнишь, как он был одет?

— Помню. Мышастая кэчула. Черный в клиньях смушковый кожушок до колен, ботфорты.

— То был мой муж, дед Прикоп.

— Хм, — произнес старик. — Коли то был твой муж, так я прямо скажу — видный он молодец. Одно не понравилось мне: в дорогу пустился на ночь глядя. Мне бы охота посидеть с ним за рюмочкой, вот как с вами. Я с местными жителями не пью, а вот с проезжими люблю: маются в дороге, забот полон рот, тут рюмочка горячительного да доброе слово — в самый раз! А он — нет, приспичило ему ехать ночью: любит, мол, дорогу при ясном месяце. А что до разбойников, так он-де их не боится. У него в кобурах заряженные пистолеты. Так и уехал, а отъехав, скуки ради, заиграл на зеленом листе.

— Это он, истинно он, — шепнула горянка и, прежде чем поднести рюмку к губам, обронила на пол каплю вина.

X

Удивительный народ — жители лесного нагорья! Непоседливые, переменчивые, словно вода, словно погода. Терпеливые в беде и в зимнее ненастье, беспечные в радостях и в летнюю жару, они превыше всего ставят любовь, застолье да стародавний дедовский обычай. Чужих, равнинных людей чураются, таятся в логове своем, словно звери лесные, однако сердце у них — что ясное солнышко: ласковое, песенное, полное дружелюбия. Таким был и Некифор Липан, сгинувший невесть где. Таким был и дед Прикоп да и многие другие, повстречавшиеся на пути Витории.

В Борке они угодили на крестины. Заметив их, выбежали на дорогу люди, схватили коней под уздцы, завернули во двор. Охмелевшим хозяевам непременно хотелось угостить путников, накормить их. Пришлось покориться. Витория спешилась, зашла к роженице, сунула подарок — кулек с кусочками сахара — под подушку, а новорожденному христианину — бумажку в двадцать леев на лобик. Подняв стакан с вином, поклонилась крестным, приложилась к руке священника и тут же поведала всем, кто только хотел ее слушать, какое у нее хлопотное дело, — в Дорне долг, который ей давно не удается получить. Последние деньги израсходовала, чтобы зимней порой пробиться в Дорну. А теперь неизвестно, доведется ли хотя бы до Броштень доехать. Там, правда, живут знакомые, у них она, может быть, займет немного денег, чтобы добраться до нужного места.

А священник не переставал дивиться людской черствости.

— Язык не поворачивается такое сказать, да что поделаешь. Как не признать, что и среди нас, горцев, немало корыстолюбцев: просят взаймы, забирают кровное, а потом поминай как звали. Все одно что волки жадные, — вздыхал святой отец. — Богом прокляты, вот и грабят людей — когда бескровно, лукавством да обманом, когда и на большой дороге, орудуя топорами и губя невинные души. Уж такие они — люди гор, — смеялся священник. — Одни, как мы, охочи до услад и песен — и райские врата отперты перед ними, другие — числом поменьше, злодействуют, вот и отправятся прямиком в ад к Вельзевулу. А средних людей, чтобы стучались то в одни, то в другие ворота, таких у нас нет.

— Мне, видно, попались как раз те, что отправятся прямиком в ад, — жаловалась Витория, а про себя радовалась, что хитрость ее удалась.

В Кручь они наткнулись на свадьбу.

Сани с поезжанами скользили по льду реки. Невеста и подружки вплели цветы в волосы. Женщины были в домотканых юбках и меховых безрукавках. Мужчины палили из пистолетов в сторону леса, чтобы спугнуть и прогнать поскорей зиму. Завидев на верхней дороге путников, шаферы пришпорили коней, поскакали наперерез. Платочки, привязанные у лошадиных ушей, бились на ветру. Шаферы протянули баклагу и подняли пистолеты. Либо гости выпьют во здравие царевича и преславной его невесты, либо тут же на месте сложат головы.

Свадебный поезд поворотил к берегу. Витория взяла в руки плоску и в искусных выражениях пожелала невесте всякого добра. Она притворилась веселой, острословила, хотя — по ее словам — следовало бы ей печалиться, ибо ехала к корыстным должникам в Дорну.

— Живу-то я в Таркэу, — объясняла она, — и муж мой Некифор Липан тоже проезжал тут и, возможно, тоже поднимал стакан на ваших свадьбах. А я, едучи сюда, сперва наткнулась на крестины: полагалось бы, наверное, раньше побывать на свадьбе, а уж потом на крестинах; да вот порой случается и так. Ничего в том нет зазорного — все от бога. Другому дивлюсь: настали новые времена, и вышел от властей указ — его под барабанный бой прокричал у нас глашатай, — чтоб жить по новому календарю. Все мы оказались на тринадцать дней старше, — и теперь праздники и посты исчисляются по моде папистов. Нам бы теперь пост соблюдать, а ваши милости пируют на свадьбе, будто настал мясоед.

— Ого-го! — вскричали посаженые родители и выпрямились в санях. — Ты, должно, не знаешь, милая, что мы не покорились, нам тоже охота оставаться моложе на тринадцать ночей. Мы — за старый календарь, тот самый, что господь подсказал Адаму после сотворения мира. А другой нам ненадобен, мы и попа нашего наставляем держаться старого закона. Так что он, сердечный, с нами заодно. А уж если кому и охота в дальней стороне равняться с немцами али жидами, так мы тому не пособники. Ждет их на том свете геенна огненная.

— А вы не сомневайтесь, — ответила горянка, — наши в Таркэу тоже за старый закон. А заодно скажите, не видали ли тут нашего земляка, он в серой смушковой кэчуле был, на вороном коне со звездочкой во лбу?

Никто не отозвался, не сказал, что видел такого человека. Одна из женщин припомнила было что-то, да тут же позабыла. Поезд двинулся под оглушительное гиканье и повернул на ледовый тракт.

Витория невесело размышляла под мерный шаг коня. Обращаясь к Георгицэ, скупыми словами поверяла ему свои думы. Не то, чтобы она досадовала на эти задержки. Лучше оказаться так, не по своей воле, на многолюдье — так сподручнее наблюдать и докапываться до истины. Был в том и урок, как остерегаться сборищ, если потребуется. Лучше оказаться на виду с приятелями, нежели в убежище с тайным недругом. Когда людей много, они меньше на тебя пялятся и можешь лучше их разглядеть. Когда их много, можно оставаться один на один со своим горем. А вот когда их мало, то они сверлят и прошивают тебя глазами.

Георгицэ не очень-то понимал ее слова, но ему казалось, что все именно так, как она говорит.

Судя по всему, Некифор проехал тут с миром.

— Может, и нам помехи не будет и мы доберемся невредимые до овечьего края. Посмотри, какие они — земля Дорн и гора Рарэу.

Они впрямь доехали без помех, делая нужные остановки. Приближаясь к Дорненскому краю, Витория выпрямилась, втянула воздух, чувствуя подобие благоухания. Это был всего лишь теплый западный ветерок, он-то и растопит снега. Впрочем, то, что творилось вокруг, ее мало трогало; внутренний огонь терзал ее, не давал покоя. Она твердо знала, что именно здесь, в этой земле, откроется истина, которая начисто переменит всю ее жизнь.

Дорны — край сплошных рек, лесистых увалов, крутых откосов и горных селений. Сколько племен, столько и Дорн. А люди тут из себя видные, опрятные, — Витории они понравились. Проезжая мимо, она замечала, как они пируют в корчмах, как страстно и самозабвенно пляшут, словно перед концом света. Но в этой Дорне, оказывается, не было ярмарки и овечьих торгов: и в Шарул Дорней тоже, и в Дорна Кындренилор тоже; зато весь гулевой народ, сколько его там было, хорошо знал, что прошлой осенью большая ярмарка и распродажа овец случилась в Ватра Дорней.

Витория опустила голову, устало осмотрелась. Что ж, придется искать должников в Ватра Дорней.

— Уж ты закуси, не слезая с коня, Георгицэ, нам не след задерживаться. Лошадкам мы дадим ячменя, когда приедем. Со вчерашнего дня нет мне ни сна, ни покоя. Кусок в горло не лезет. Будто приближаюсь к престолу всевышнего, вот-вот рухну на колени перед ним.

Когда они двинулись в путь, ослепительно сияло полуденное солнце. Дорога начинала таять: повсюду из-под снега бежали талые ручьи. На утоптанных участках подковы коней цокали звонко, будто на мосту. Зимний покров, искрясь, растекался по всем долинам, в небо струились испарения.

В дороге к ним прибился долговязый хуторянин в кожушке на одном плече и в юфтевых сапогах. В руке он сжимал посошок, которым временами поигрывал, рисуя знаки на снегу. Шагал он споро, не отставая от коней, но вдруг ускорил шаг и поравнялся с женщиной.

Откуда она едет и где собирается ночевать? — полюбопытствовал прохожий.

— Еду издалека, добрый человек, и ночевать собираюсь в Ватра Дорней.

— Дело какое есть?

— Есть. Должники там у меня.

— А меня не хочешь спросить, куда иду и по какому делу?

— Отчего ж, коли охота, могу и спросить.

Человек был настроен на игривый лад. Вытянувшись во всю длину, словно разматывался с катушки, он шепнул что-то в ухо Витории так, чтобы Георгицэ не услышал. Она ударила концом узды по шее коня и быстро поехала вперед; повернув голову к Георгицэ, властно бросила:

— Огрей его чеканом!

Этот злобный, безжалостный голос привел в трепет и сына и чужака. Георгицэ схватился за оружие. Чужак перескочил канаву и заторопился по стежке, огибавшей овраг. Убегая, он смеялся про себя, дивясь бабьей прыти: что это она, из другого мира, что ли, пожаловала? Местные куда покладистей: если огреют, так словом, а не чеканом. Но жена Липана и впрямь считала, что вступила в мир иной. Косым, ненавидящим взглядом следила она за отдалявшимся путником. Затем пустила коня мелкой рысью.

Вскоре на востоке показались вершины Княгининых камней и Рарэу. Сама она их никогда не видала, но по описанию узнала сразу. С этого студеного нагорья спустились отары, купленные мужем.

Они въехали в Ватра Дорней. Витория спросила у купца, выставившего на улицу кожевенный и скобяной товар, про базарную улицу. Тот взмахом руки указал вправо. Женщина поворотила туда коня, пристально глядя перед собой потемневшим взором.

По пути увидели заезжий двор, сделали привал. Заперев поклажу в каморе, не стали ни закусывать, ни отдыхать. По совету хозяина поспешили в контору, где застали старика чиновника в шапке. Судя по речи, он был из немцев.

— Добро пожалуйт, — сказал он. — Я могу вам что-нибудь служить?

— Сделай милость, господин хороший, — заговорила горянка, чувствуя, как неистово стучит сердце и мутнеет взор, — загляни в свои книжки и скажи про овечьи торги прошлой осенью.

— Можно. За это много денег не надо.

— Заплатим сколько положено. Пославший меня купец посоветовал выставить тебе кружку пива.

— Раз он так сказал, то хорошо. Поищем сначала. В какой месяц?

— В ноябре месяце.

— Ага, есть. В ноябрь месяц в первое воскресенье Георге Адамаки и Василе Урсаки продали триста овец Некифору Липану.

Витория не удержалась, вскрикнула:

— Оно самое!

Часто дыша, она расширенными глазами смотрела на чиновника.

— Скажить, пожалуй, что это есть? — озабоченно спросил он.

— Ничего такого. Некифор Липан — мой муж.

— Очень хорошо. Этого бояться не надо. И пожалуйста, ничего не надо платить, — добавил он, отстраняя от себя деньги. — Я тогда пил магарыч — и хватит. Это были самые большие торги у нас. Ваш муж пришел, договорились, достал деньги и заплатил, потом попросил справку. Были и другие покупатели, но овец больше не оказалось. Два достойных покупатель очень огорчильсь и просиль его уступить часть овец. Он угостил и их и сказал, что часть покупки может отдать. Договорились купить сто голов. Переплатили немного, ваш муж — человек очень щедрый. Понравился он мне — мы даже подрушильсь. Скажить, пожалуй, почему вы плакать?

Витория опустилась на какой-то низкий сундучок и, зажав лоб ладонями, горько всхлипывала.

— Прошу вас, — сказал старик, — садись, пожалуй, на стул.

Она в отчаянии качала головой, в знак того, что не в силах сдвинуться с места.

— Скажить, пожалуй, что случилось?

Она тут же поведала старику обо всем. Говорила торопливо, вытирая глаза рукавами кожушка. После этой покупки Липан не воротился более домой, не подал ни единого знака о себе.

— Это есть невозможно.

— Возможно. Затем я и приехала сюда, чтобы отыскать его след.

— Тут есть такое, что я совсем понять не могу. Я тоже был тут при этом. Они отделиль сто овец. Люди Адамаки и Урсаки погнали их вниз на зимние пастбища вместе с ослами и псами. А когда пыль была далеко, уже в низине, они тоже сели на коней и поехали следом.

— Кто?

— Мой друг Липан и те двое, о которых я говорил.

— Что за люди? Откуда? Кто они?

— Этого я не знаю. Они сами договориль между собой. Видно, знакомые давно. И музыканты им играли, они пили, обнимались, потом поехали вслед за отарами. Я сказал ему: «Сервус, до свидания». И правда, с тех пор я тоже не видел его.

Старик погладил пальцем коротко остриженный ус, тыльной стороной прошелся по чисто выбритому подбородку и поднял глаза к потолку, словно ища ответа на свое недоумение. Но там висела только лампа с закопченным стеклом.

— Это есть очень странно, — проговорил он, качая головой. — И он домой не приехал?

Витория пожала плечами, оскорбленная вопросом.

— А может, он на зимних пастбищах?

— А почему же не написал мне ничего? Почему ни весточки от него нет? — крикнула в досаде горянка.

— А я откуда могу знать? — сказал немец, поднимая кверху ладони. — Я ни в чем не виноватый. Я так думать, что, если с ним ничего плохого не случилось, он сам приедет домой.

Витория выпучила злые глаза.

— Не понимаю, о чем вы говорите.

— Если с ним не случилось ничего плохого, — тише повторил старик.

Георгицэ понимал, куда клонит чиновник. Ему показалось было, что мать не понимает. Но он не посмел вмешаться и объяснить. Искоса взглянув на нее, он понял, что она уже давно обо всем догадывается. И не только догадывается, но и знает точно, как все было. Оттого-то они и находятся тут, в Ватра Дорней.

— Что же теперь можно сделать? — беспомощно спросил чиновник.

Сжимая ладонями виски, Витория покачивалась из стороны в сторону. Глаза у нее были закрыты. Потом она открыла их и оглянулась. И старик с удивлением заметил, что она улыбается. Он не мог понять, что она задумала.

— Теперь, — объяснила она ему, — я поеду по следам овец. Говоришь, они спустились в низину?

— Точно.

— Вниз, к зимним кошарам?

— Точно. Как я понял, они поехали берегом Нягры.

— Верю, бог надоумит, поможет напасть на след.

— Вот именно, гм… — произнес старик и остался один, все более изумляясь словам удивительной гостьи.

XI

На возвратном пути погода испортилась. Ветер переменился, потянул с севера. Оттепели как не бывало. Свет померк, все застлала мгла. Путники молча скакали под стремительно наплывавшими жидкими облаками, чувствуя спиной холодное дыхание ветра. Местность невозможно было узнать, точно ехали по первому разу. А ведь побывали тут только вчера.

Кони, подкованные дедом Прикопом, звонко цокали копытами по стылым комьям грязи. Дороги и стежки были безлюдны. Тщетно соблазняли путников шинки. В окнах пестрели разноцветные бутылки с надетыми на горло бубликами. На всем, однако, лежала печать запустения. Скоро этому придет конец: солнце совсем одолеет стужу.

Все замерло будто в ожидании. А как только потекут опять с гор потоки, то принесут они и новую весть. Так понимала Витория смысл этих изменений.

На окраине последнего села в Дорнах, куда они въехали, стояла, как водится, корчма. Путники спешились и оставили коней, не привязав их и не задав корма.

Из-за решетчатой стойки поднялась навстречу женщина, с трудом подавляя зевоту. Витория заказала бутылку вина и три стакана. Корчмарша поставила на стол бутылку, два стакана, потом прибавила третий. Поговорили немного о погоде, о кормах для скота. Хозяйка заведения, хотя и клонило ее в сон, оставалась все же корчмаршей, и притом женщиной, и потому не преминула задать обычные вопросы.

— А вы-то откуда путь держите?

— Мы едем из Ватра Дорней.

— И куда направляетесь?

— А едем мы туда, в долину.

Поколебавшись немного, Витория решилась:

— Едем к одному должнику.

— Вон оно что!

— Да, тут такая канитель вышла с гуртом овец, который проходил на святых архангелов вниз на зимовку.

— Ага, — равнодушно кивнула женщина.

— А не делали они тут у вас привала?

— Может, и делали.

— Я насчет трех сотен овец с тремя гуртовщиками, один на вороном коне.

— Не припомню что-то. Может, они тут прошли, когда меня не было, — ездила к дочке, она замужем в Фундул Шарулуй.

— Мужа нет тут? Может, он знает?

— Нет его. Теперь он гостит у дочери. Ну, хватит, — строго заметила вдруг корчмарша. — А то бутылка одна, а слов с три короба.

Садясь на коня, Витория громко, чтобы услышала и хозяйка, обронила такие слова:

— Тут не место для привала.

— Что так? — резко вскинулась корчмарша, высовываясь из дверей.

— А так. Заглянешь — и дай бог ноги! — отрезала, сжав губы, жена Липана.

Хозяйка почувствовала себя уязвленной. Выйдя на порог, она что-то сердито крикнула вослед. Витория и головы не повернула. Казалось, и слов корчмарши не расслышала, но в ней бушевала злоба: это был первый ее недруг, и она готова была убить его.

Они в молчании пересекли деревню, и у околицы горянка опять остановила коня.

— Опять привал, опять расспросы? — укоризненно заметил Георгицэ.

— Опять. Что ж поделаешь, коль такая у меня теперь служба?

Корчма стояла на широком выгоне, усеянном следами привалов. Худой, чернявый с проседью корчмарь выглядел повеселей, глаз у него был острый.

— Назад поворотили? — спросил он. — Вчера вы ехали вниз.

Витория внимательно посмотрела на него.

— А куда денешься, добрый человек, — пожаловалась она. — Пришлось возвернуться. Хлопотное у меня дело. Пожалуй, если я тебя спрошу, так ты постараешься и вспомнишь.

— Там видно будет. Спроси. А вот и заказанное вино, вот и стаканы. Только я считаю, что пить должен сперва тот, кто задает вопросы. А там, если в ответе прок будет, выпью и я.

— Не смейся надо мной, добрый человек, — мягко проговорила Витория. — Не дай тебе бог испытать такие горести, что достались на мою долю.

— Не скажешь, какие горести, так вряд ли смогу помочь тебе.

И женщина заговорила о гурте в три сотни овец и о трех всадниках.

Человек точно помнил их — и лицо Витории немного просветлело. В самом деле, на михайлов день остановился тут, чуть пониже, такой гурт, как его описывает горянка. И когда чабаны направились к корчме, показались и хозяева — их было трое. Верно-верно, один из них ехал на вороном коне со звездочкой на лбу, и был он в дымчатой смушковой шапке. Он-то и распорядился насчет водки, и угостил чабанов. И для себя и своих товарищей потребовал бутылку. Был при этом и священник отец Василе, он и ему преподнес стопочку. Увидев, что люди они уважительные, достойные, отец Василе не стал ломаться, и корчмарь придвинул ему стул. А когда они выпили водку, человек в дымчатой кэчуле пожелал, чтобы священник отслужил молебен и окропил овец святой водой.

— Очень мне это понравилось. Отец Василе не мешкая послал за красной котомкой с епитрахилью, требником и другими нужными предметами. И благословил гурты — чтоб целехонькими добрались до зимних становищ и принесли по весне добрый приплод. А человек в дымчатой кэчуле достал из кожаного пояса деньги и щедро заплатил — отец Василе остался много доволен. Потом все поднялись и подали знак ехать дальше.

— А кто подал знак?

— Тот же, в дымчатой смушковой шапке. Две трети гурта были его, а остальных — одна треть. Я слышал, как они говорили об этом и прикидывали, во что обойдется им зимовка. Те двое говорили, что овцы перезимуют на славу. Да, чуть было не забыл: прежде чем сесть верхом, человек в смушковой кэчуле вспомнил еще об одном долге: потребовал у меня кусок хлеба и своей рукой накормил своего пса. И это мне тоже очень понравилось. Расплатились они за все и пустились в путь.

— И товарищи у него, стало быть, были люди почтенные, можно сказать, приятели?

— Именно почтенные, и приятели ему. Один поподжарей, чернявый, вроде меня. А второй — косая сажень в плечах. Тот громко и часто смеялся. Верхняя губа у него раздвоена, как у зайца. Вот он-то и зашибал пуще остальных. Словами не бросался. Смеялся и пил. А что касается разговора, так по этой части мастером показал себя человек с кэчулой.

— В дымчатой кэчуле?

— Он самый.

— Его-то я знаю, — вздохнула Витория. — Из-за него-то я и слоняюсь по дорогам.

— Уж не муж ли?

— Муж.

— И теперь, значит, едешь за ним?

— А что же делать? Раз он не едет ко мне, приходится мне — к нему.

— Ты его там ищи, где он устроил большой привал… — с улыбкой посоветовал шинкарь.

Витория покачала головой и грустно улыбнулась. Сдержалась, не ответила ему колкостью. Отвернувшись, достала из-за пазухи платок, вынула из узелка деньги, чтобы расплатиться за вино.

Когда они уселись на коней, Георгицэ кивнул корчмарю:

— Прощайте, господин Маковей. Всего хорошего.

— В добрый путь. Дай бог найти вам пропажу.

— И ты туда же! — бормотнула женщина, обращаясь к сыну. — Откуда взял, что его Маковеем звать?

— Так ведь написано на вывеске над входом.

— Все вы умные да ученые. Одна я дура дурой.

Парень промолчал. Иной раз у матери делалось такое лицо, что на него смотреть было тошно.

Витория чувствовала в себе не только великую скорбь, но и великую силу. Заступничеством святой Анны творец подсказал ей первые шаги, дал первый ясный совет, и она мысленно обещала поднести Бистрицкой обители свечи и дары. Ветер толкал ее в спину, направлял вниз, в долину. Она видела, что Георгицэ устал и голоден. Но притворялась, что ничего не замечает. Они резво понеслись в Пэлтиниш, потом в Дырмоксу, потом в Броштень. И, только заметив, что кони притомились, Витория решилась сделать привал. Глаза у нее разгорались все ярче, у Георгицэ, наоборот, меркли. Кони довольно хрумкали ячмень, глубоко запустив морды в надетые на них торбы. Они отряхивались, шумно отфыркивались, ожидая, когда их напоят, чтобы снова налиться силой земной. А парень спал все меньше и заметно осунулся.

— Ничего, это тебе к лицу, — зло пошутила мать.

— Что ж, как-нибудь переживем, — сказал Георгицэ.

— Эх, ученая твоя головушка, — возразила мать. — По всему видать — ум у тебя в книгах да в словах. А лучше бы ему быть в голове. Ешь и набирайся сил — не столько для себя, сколько для чекана.

— А я, матушка, и впрямь не понимаю. Отчего это мы сами едем и ищем, когда на то назначены люди и деньги им за это платят. Есть же в этой стране законы, полиция, судьи.

Витория презрительно усмехнулась:

— А мне-то что до них?! У меня свое горе. Делай что велено.

— Ладно, — согласно кивнул сын. — Только найдем ли мы?

— Кого?

— Найдем ли мы отца?

— Непременно найдем. На этот счет не сомневайся.

След вел их от знака к знаку, вернее, от корчмы к корчме. Порой казалось, след пропал, но чуть поодаль снова возникал. Там, где шинкари оказывались не слишком зоркими, совсем нельзя было понять, что произошло тут четырнадцать недель тому назад, словно движения, взгляды, слова можно похоронить навсегда. Они ничего не могли вспомнить, как не вспоминает камень, мимо которого ты проехал и которого коснулся рукой. Но вот немного дальше снова появлялась дымчатая кэчула. Будто живая, она вставала в чьей-то памяти. В другом месте образ ее застилала мгла, зато явственно вспоминался человек с рассеченной губой, он мало говорил, но много пил и смеялся. Третий как будто держался в тени. Он был всегда рядом, но ни лицо, ни стать не проступали ясно из этой тени.

В большой корчме в Броштень она услышала слова, в которых жил еще ее Некифор. Гурты прошли по направлению к устью Нягры и к Бистрице, вздымая в небо облака пыли. Тучный гуртоправ взгромоздился на осла поверх поклажи, чтоб приберечь скудные силы. Из сумки, висевшей на спине другого осла, выглядывали три щенячьи головки, а старая сука семенила рядом. Выстроившись вдоль заборов, дети глазели на проходившие гурты. Потом показались трое верховых. Остановившись у порога корчмы, они не стали спешиваться, а потребовали по кружке вина. Паренек принес им кружки. Хозяин заведения вышел на порог. То был старый воспитанный немец.

— Доброе вино, в меру выдержанное, в меру охлажденное, — сказал своим товарищам всадник в дымчатой кэчуле. — Старый немец — путникам воистину что отец.

Слова эти еще жили, и старый немец передал их Витории и Георгицэ.

Женщина выслушала их с приязнью, глядя вдаль и думая свою думу.

Память о трех путниках жила и в Борке. А отсюда гурты свернули влево, отдаляясь от русла Бистрицы. Витория опять вступала в неведомую землю, названия ее гор и сел она никогда и не слыхивала. Сделав обычный привал в деревне Сабаса, она нашла тут след овец и вершников. Потом они поднялись по извилистой горной дороге, вырытой в скалах, пересекли уединенное нагорье, обиталище орлов. Казалось, они попали в ледяную пустыню: ветер, разметавший снежную крупу, достигал такой силы, что на него можно было опереться спиной. С вершины горы виднелись далекие, залитые солнцем равнины, они тянулись до самой Молдовы-реки. А гора эта с извилистой дорогой и каменными мостами над пропастями называется Стынишоара[43]. Все это объяснил Витории паренек, сынок сабасского корчмаря, нанятый ими в провожатые.

На вершине у Креста итальянцев они сделали привал под прикрытием скалы, защищавшей от буйного ветра, дали коням передохнуть. Молча слушали, как грохочет в падях ветер и шумит чащоба. К солнечным землям на берегах Молдовы-реки ехал и Некифор Липан, думала про себя Витория, и тоже сделал тут остановку, любуясь низинным простором.

Спуск по наезженному зимнику и скованным оттепельным ручьям оказался куда быстрее. Остановились они за селом Су́хой у входа в долину.

— Тут корчмарем господин Йоргу Василиу, — пояснил сабасский паренек. — Вы переночуете у него, а я поверну назад. Батя наказывал к вечеру быть дома.

— Передай поклон господину Томе, — сказала Витория. — Авось еще доведется побывать у него, и даст бог не в таком горе, как теперь. Получай, Некулэеш, обещанные деньги. И матери кланяйся и скажи, что, мол, поедем все вперед, спустимся к Молдове-реке, к городу Фолтичень. А оттуда, по всему видать, придется нам ехать к Пруту в Ботошанскую землю.

— Благодарствуйте, — ответил Некулэеш.

И пустился в гору на пузатой своей кобыле. Седла под ним не было — одна косматая попона. Шубенка была туго подпоясана, на голове красовалась большущая кэчула.

Георгицэ смотрел ему вслед и смеялся.

Витория немедля направилась к шинку господина Василиу. Надо было сделать большой привал, отдохнуть, поесть.

Владелец питейного заведения выглядел справным хозяином: носил очки и все записывал в книжицу. И плешина на голове, не иначе — шибко ученый. Короткими толстыми руками он поправил на животе синий передник. Стало быть, аккуратен не только в записях, ценит и опрятность. По обеим сторонам дощатых полок, уставленных тесными рядами бутылок, виднелись другие полки и ящики, набитые всяким добром.

Он достал для Витории из бочки жирную селедку, деликатно держа ее двумя пальцами, опустил на чистую бумагу и положил на опрятный, тщательно выскобленный столик. Принес теплого еще хлебца. Выцедил из небольшого бочонка два высоких стакана пенистого пива.

Для усталого и голодного нет лучше питья, подумала горянка. Но Георгицэ не привык к подобному зелью. Пригубил и отодвинул стакан, решил — пиво прогоркло.

Господин Йоргу Василиу легко передвигался в своих войлочных туфлях и уважительно отвечал на все вопросы. Они сидели одни — других посетителей в этот час не было. Косые лучи солнца поблескивали в оконных стеклах. Был час пополудни, и Витории показалось, что ветер стих. Уверившись, что это так, она ощутила легкую тревогу. И все же решила продолжить расспросы.

Искусно подбирая слова, заговорила с шинкарем о деле.

Хозяин заведения уточнил год и месяц, покопался в книге записей, поразмыслил, напряг свою память и вспомнил именно то, что было нужно: действительно, в такой-то день такого-то месяца тут проходили овечьи гурты.

«Значит, и тут все сходится, — подумал Георгицэ. — Поедем дальше».

Однако Витории и этого было мало. Ей нужно было выведать все и о хозяевах гуртов. Дело известное: сперва прошли овцы с чабанами и со всем скарбом, собаками, ослами, а потом уж показались и овцеводы.

— Именно так, — кивнул после долгого раздумья господин Василиу. — Потом уж показались и овцеводы.

— Сперва сделали привал гурты с чабанами. Стали ждать хозяев.

— Нет, — покачал головой господин Василиу. — Чабаны получили по хлебцу и прошли не останавливаясь.

— А следом приехали хозяева, верно? Верхами?

— Именно так, как говоришь. Приехали следом, верхами. Оба спешились, и я поднес им то же, что и вам теперь: селедку, хлеб и пиво. Товар у меня — первый сорт. Я давно завел этот порядок, с тех пор, как наверху итальянцы прокладывали дорогу и мосты.

— Их было не двое, а трое, — спокойно заметила Витория.

— Нет, двое.

Витория заморгала, словно ослепленная мглой, внезапно объявшей душу. Господин Йоргу повторил свои слова, но она молчала, погрузившись в думы, словно ждала, когда мрак в ее душе рассеется. Теперь она и впрямь чувствовала, что ветер стих. Скатившись вниз, в долину, он тут же унялся. То был верный знак — дальше ехать нельзя. Надо воротиться. Она ничуть не сомневалась, что Некифора среди тех двух не было. До этого места он не доехал. Никаких следов его, еще живого, здесь быть не могло.

— Их было двое? — спокойно и внимательно переспросила она. — Один большой, с заячьей губой, другой маленький такой, чернявый.

— Именно так, — подтвердил господин Василиу. — Они самые. Да я этих людей, сдается, знаю. Они тутошние — из соседней долины. Губастого так и зовут «Заяц». Хотя нет, маленького звать Зайцем. Они уехали вслед за гуртами.

— А неизвестно, воротились ли оттуда?

— Должно быть, воротились, как только устроили овец на зимовку. Второго звать Калистрат Богза.

— Которого?

— Того, с заячьей губой. Видишь, их было двое, я даже их имена вспомнил. Что же ты все про троих толкуешь?

— Так, втемяшилось что-то, — пробормотала она, полузакрыв глаза. — Теперь понимаю: их было ровно столько, сколько ты сказал.

Мгла постепенно рассеивалась. В Сабасе их было трое. На этой стороне горы Стынишоары, в Сухе, Некифора Липана уже не было. Где же он? Не в поднебесье же взлетел, не сквозь землю провалился. Разгадка таилась в этих местах, между Сабасой и Сухой. Калистрата Богзу и его товарища можно найти дома — в одной из двух долин. От них прежде всего должна она узнать, что сталось с Липаном: к солнцу ли взмыл, поток ли его унес.

Волею божьей следы, конечно, сохранились. Ее долг — воротиться и найти их. Святая Анна уж и знак подала — остановила ветер, повернула его в обратную сторону.

Примет, подобных этим, оказалось немало.

Внезапно в глубине комнаты отворилась дверь с маленьким круглым оконцем на уровне головы. Чей-то зоркий глаз уже не раз приникал к этому окошку. Теперь показалась обладательница зорких глаз. То была круглолицая женщина, пышногрудая, широкобедрая. Господин Йоргу отступил в глубину комнаты, освобождая место для сборчатой юбки супруги. Горянка сразу сообразила, что эта женщина, белолицая, дебелая, в красных чулках и мягко шлепающих домашних туфлях, достойна самого пристального внимания.

— Ты верно все вспомнил, — обратилась женщина к корчмарю, усаживаясь на стул, — а вот имя одного из тех двух ты почему-то запамятовал. Неужто не записал в книгу?

— Нет. У меня записан только Богза. Но я знаю, что второго зовут Заяц.

— Как бы не так, — возразила хозяйка. — Заяц — это прозвище того же Богзы; у него видны передние зубы из-под раздвоенной губы. Второго звать Илие Куцуй, это все могут подтвердить. Разве мы их не знаем? Разве они не живут в долине у Двух Яблонь?

— А ведь сдается мне, ты в самую точку попала, жена, — сказал купец и восхищенно рассмеялся, глядя на гостей.

— Уж и не знаю как поклониться вашей хозяйке за эти слова, — проговорила Витория, и в ее голосе послышалось такое смирение, что Георгицэ ушам своим не поверил.

Жена господина Василиу удобнее расположилась на стуле и опустила подбородок на пышную грудь.

— А ты, милая, видать, собираешься взыскать должок с одного из них. Оно и понятно: надулись, разнесло их, точно жаб на пруду. С женой Богзы мы вроде бы сродственницы. Так вот с некоторых пор занеслась, к нам и не заглядывает. «Что ж ты, Иляна, спрашиваю, аль позабыла прежние дороги и прежних друзей?» — «Да нет, недосуг просто, больно дел много». Так отрежет — аж дух схватывает. Недосуг ей, видите ли, а сама что ни день то у примаревой жены торчит, то у попадьи околачивается. А что, муженьки задолжали за овец, купленных осенью?

Витория молчала, пристально глядя на нее. Потом тихо проговорила, обращаясь прежде всего к жене господина Василиу:

— Возможно, кто из них и задолжал, только не знаю сколько и за что.

— Как же так? Разве муж не продал им овец?

— А мне откуда знать?

— Разве он тебе не сказывал?

— А как он мог мне сказать? Разве голоса пропавших до нас доходят? Я с самой осени, милая хозяйка, все равно что вдова.

— Бросил, что ли?

— И этого не знаю. Одному господу известно.

Корчмарша спросила шепотом, словно никого больше в комнате не было:

— А как звать тебя, голубушка?

Витория ответила, после чего хозяйка назвала себя.

— Милая Витория, — ласково и доверительно продолжала корчмарша, — дай расскажу, что узнала от жены второго, Илие Куцуя. Гафицей величают. Тоже о себе воображает, красавицей почитает себя, потому как муж обновами задаривает. Может, для него она и красавица, а на самом деле ничего в ней такого нет. Куцуй у нее под каблуком. Она гнет свое, а он будто так и надо: не иначе — заворожила его. Обе они — и она, и женушка Богзы — одного поля ягоды. Так-то ласково переглядываются, так-то ласково говорят, будто уста медом смазаны. А подвернись случай, глаза повыкололи бы друг дружке.

— Отчего же, милая госпожа Мария?

— Заелись, богатство с неба на них свалилось. А к весне, глядишь, новые сотни овец дадут приплод. Богза пьет беспросыпно. Ходит, надвинув кэчулу на бровь, а как наберется, придет домой, загонит ее в угол и ну костылять.

— Кого это, госпожа Мария?

— Иляну.

— Что так?

— Да так. Чтобы показать, что он мужчина и сила на его стороне. А ей хоть бы что. Утешить есть кому.

— А другой?

— Куцуй? Тот тоже пьет, но поменьше. И лижет свою Гафицу, точно кутенок. От Гафицы-то я и узнала, что говорит Куцуй насчет овец. Будто купили они их вместе с Богзой у дальнего гуртовщика. Отдали в руки все деньги, а он им — всех своих овец.

— Вот оно как! А что же тот горец? С ним-то что сталось? Домой в Таркэу воротился? Да нет, не воротился. Может, прихворнул в дороге? Тоже не слыхать. А то гуляет с какой-нибудь здешней зеленоглазой присухой? Наслышаны вы о том, или кто другой знает? Неужто и об этом ничего не ведомо? Тогда остается одно: спросить у них самих. Пускай скажут, направят туда, где его можно найти. Вдруг он им шепнул об этом на ушко…

— А вот позовут их к ответу, тогда и поглядим, чего стоит глупая бабья спесь.

Женщины бойко переговаривались между собой. Но тут господин Йоргу захлопнул свою книгу и встревоженно уставился на них.

— Погодите, милые сестрички, — проговорил он. — Вы что надумали? Где ж это видано — приписывать бог весть что, чуть ли не убийство, порядочным людям. Все знают, что хозяева они справные, богатство свое нажили честным трудом. Неужто такие решатся напасть на человека и загубить его? То ремесло грабителей с большой дороги, а не жителей нашей Сухи.

— Ух! — Жена перекрестилась, сделала удивленное лицо. — Что это тебе взбрело в голову, муженек? Разве кто хотя бы заикнулся о злодействе, о грабежах? Да убей меня бог, если я о таком подумала. И эта женщина в мыслях такого не держит. Тут другое: пусть они встретятся, пусть расскажут, как купили овец, сколько денег плачено, по какой дороге и в какую сторону отъехал тот самый овцевод по имени Некифор Липан. Или и это не положено знать бедной женщине, что мечется одна-одинешенька по белу свету?

— Почему же? Пускай едет к ним и спрашивает. Это ее право.

— Вот и столковались. Есть, стало быть, у нас такое право — спросить. А я бы дала еще совет: не ходи, милая Витория, одна со своим сыном в эту глухомань у Двух Яблонь. Места-то чужие! Вдруг не застанешь их дома. А застанешь — как бы не осердились, что требуешь от них отчета. Муженек мой говорит, что такие люди вполне могли зарубить овчара. А ну как и на вас замахнутся?

Господин Василиу прямо аж рот разинул:

— Это я такое говорил?

— А то нет! А хоть и не говорил, а я так думаю: отправим к ним нашего слугу — пусть передаст, чтобы они пожаловали в примэрию. Дело, мол, нешуточное и касается их милостей. Да и я сама туда отправлюсь. У тебя дел тут невпроворот. А я пойду с этой женщиной, чтоб ей скучно не было. Заодно и покажу, где наша примэрия. Будет при ней и заступник, и свидетель. Едет-то она с самого Таркэу, и негоже ей стоять лицом к лицу с такими поганцами, как Богза и Куцуй.

— Уж и поганцы! Зачем же так, жена?

— А затем. Или ты хочешь сказать, что они не лиходеи? Тут и спорить не о чем.

— Пусть лиходеи. Только смотрите, никому не заикайтесь о своих подозрениях. Ни один здравомыслящий человек в такие глупости не поверит.

— Какие такие глупости? Нельзя поверить этой женщине, что ее муж домой не воротился?

— Воротился или нет, это уж дело другое.

— Это тебе кажется, что другое. А вот мне представляется, что именно оно и есть. Или ты хочешь сказать, что эта бедная женщина не в себе, что ее надо связать и отвезти в дом для умалишенных?

— Да разве я говорил такое? — оторопел господин Василиу.

— А то нет! Так что пошлем Гицишора, пусть скажет, чтоб пожаловали в примэрию. И наша гостья поспрошает их со всем уважением, а они пускай ответ держат.

Меж тем, как означенный Гицишор, худощавый парнишка с конопатой рожицей на длинной шее, спешил напрямик через гору, то и дело запахивая полушубок, жена господина Василиу повела Виторию к себе и принялась костить местных гордячек, коих было немало, выкладывая все, что знала о них из собственных наблюдений и чужих нашептываний. У каждой были свои изъяны, однако самой окаянной была все же супруга Калистрата Богзы. Мать родила ее смазливой, а муженек знай себе куражится и лупит ее. И правильно делает, хотя особого проку пока не видать. Насчет румян, может, одна примарева жена с ней сравняется, а то и переплюнет — больно падка до них. А что до ворожбы и прочих чар, искусней нет дьяконицы. Три недели жила у нее венгерка, и все три учила ее ворожбе.

Горянка покорно выслушивала накатывавшие на нее потоки слов, соглашаясь во всем с госпожой Марией. Слушала вполуха, меж тем как мысль ее билась в тревоге, отыскивая новые решения.

Гицишор вернулся к заходу солнца. Жена господина Василиу тут же подозвала его и велела дать ясный ответ, застал ли он дома Богзу и Куцуя.

— Застал.

— И что они сказали, когда услышали, что их вызывают в примэрию?

— Ничего не сказали. Богза ухмыльнулся, Куцуй сказал: «Ладно».

— И не стали расспрашивать, что да как?

— Стали.

— И что ты им сказал?

— А я ничего не сказал, как было велено.

— А Богзова краля что делала?

— Жена Богзы? Не знаю, я в окно не заглядывал.

— И жену Куцуя не видал?

— Не-е.

— А я что говорю. Одно у них на уме — по гостям гулять.

— Жена Куцуя была дома. Я слышал, как она пела, но видеть не видел. И другая была, топала по чердаку. Богза все допытывался, кто остановился тут на постоялом дворе.

— А ты и выложил?

— Ничего я не сказал.

Ясное дело — сказал. Хозяйка укорила Гицишора косым взглядом и скривила губы.

— А когда они обещались прийти в примэрию?

— А они следом за мной туда и отправились.

У Витории сердце екнуло. Госпожа Мария заторопилась и, не переставая говорить, обулась, надела кацавейку. Оставив Георгицэ на попечении господина Василиу, который потчевал его добрыми советами, они тут же заторопились в примэрию. Примарь и нотариус курили и беседовали с двумя селянами. Витория зорко оглядела их через окно. Потом покорно последовала за своей наставницей.

Громкие мужицкие голоса приумолкли. Облако дыма висело под самым потолком. Витория всмотрелась и сразу узнала Калистрата Богзу. Потом признала и маленького, чернявого. Примарь и нотариус, оба крупные, упитанные, были одеты в городские платья.

— Ты, милая, должно быть, жена Некифора Липана, — заговорил с улыбкой Богза.

Витория смотрела мимо него, но хорошо его видела. Она кивнула. И стала ждать, что он еще скажет.

— Так ты приехала за должком? А я, коли не запамятовал, выложил Некифору Липану все денежки. Может, Куцуй задолжал ему?

— Ничего я ему не должен, — внушительно ответил Куцуй.

Калистрат Богза опять ухмыльнулся:

— В таком разе, может, приехала поглядеть, как мы тут живем в Сухе? Благодаренье богу, живем не жалуемся.

Горянка заметила со вздохом:

— Иные люди и впрямь живут себе в довольстве, сама вижу. Только меня вот из дому выгнала беда.

— Вот как? Скажи на милость, что такое приключилось? Пособить чем надо? Уж не для того ли ты и позвала нас?

При этом Богза с веселым удивлением посмотрел на нотариуса и примаря, которые тоже, казалось, были удивлены. Витория молчала, склонив голову. Но тут вмешалась супруга господина Йоргу Василиу.

— Да вы что, не знаете, добрые люди, что муж этой женщины до сих пор домой не воротился?

Богза вопросительно на нее уставился. У шинкарки задергалось веко. Он скривил в улыбке рот.

— Ну не воротился домой — а мы-то при чем? Чем помочь можем?

— Помочь, конечно, вы ничем не можете, — мягко ответила Витория, не поднимая головы. — А приехала я, горемычная, спросить вас, его дружков-приятелей, о чем говорил, когда вы расставались. Куда направился? Может, из слов его я пойму, где его надо искать.

Богза засунул руки за широкий пояс и сочувственно взглянул на женщину.

— Что я могу сказать? — ответил он, пожимая плечами. — По пути сюда из Дорны мы уговорились насчет продажи овец. Отсчитали ему деньги. Часть внес Куцуй, вот он сам тут. Другую часть заплатил я. Потом расстались. Липан очень торопился.

— Если бы знать, где все это случилось… — вздохнула Витория.

— Где случилось? В пути, конечно.

— А в каком именно месте?

— Ишь чего захотела, — рассмеялся Богза. — Да разве назовешь точное место? Помнится, мы останавливались у Креста итальянцев.

— А в какую сторону он поехал, когда вы ему деньги отдали?

— Как в какую? Обратно повернул, домой.

— Уж вы не гневитесь, господин Богза, — проговорила Витория. — Я хотела узнать, не проговорился ли он ненароком, что, мол, не собирается домой.

— Не сержусь я, хотя все расспросы не очень мне по нутру. Если что примстилось — прямо и скажи. Не ходи вокруг да около, словно пчела, готовая ужалить.

— Что вы, что вы! Возможно ли? — возразила горянка, осеняя себя крестным знамением. — Сохрани меня бог от эдаких дурных мыслей и наговоров. Я только хотела узнать, не слыхали ли вы от него таких слов?

— Таких слов не слыхали. — Богза вздохнул, окончательно успокаиваясь. — Только мы ему деньги выложили — он и пустился в путь.

— У Креста итальянцев?

— Сказано, там.

— А гурты ушли вперед?

— Как водится.

— Выходит, ни чабаны, ни гуртоправ не видели его? Ни о чем с ним не перемолвились?

Витория вздохнула. Низко опустив голову, она ковыряла пол прихваченной в корчме палочкой.

Тут с притворным равнодушием вступила в разговор супруга господина Йоргу Василиу.

Оглядев портреты на стенах, она смежила веки, словно хотела этим показать, что в глупых затеях чужачки она не участница.

— С того, кто ничего не знает, многого не возьмешь, моя милая, — заметила она.

Не отрывая глаз от цигарки, которую скручивал, Богза рассмеялся и кивнул: верно замечено.

— От женщины скорее добьешься толку. Мужик знай себе молчит. Может, другие скажут поболе: корчмари, у которых муж твой заночевал, или свидетели, из тех, что видели, как они уговариваются и отсчитывают деньги.

Витория медленно подняла голову. Богза прикурил, глубоко затянулся и носом выдохнул густую струю дыма.

— Вот и все, — заключил он. — Что знал, что вспомнил, все выложил. Может, Куцуй знает еще что.

— Ничего я больше не знаю.

— Если свидетелем тогда был чабан, так можно же ему написать и поспрошать его, — не унималась корчмарша, обращаясь к Витории. — А если был чужой, так можно поехать, поговорить с ним, лишь бы знать, кто именно.

— Ладно, поглядим, ежели что вспомнится, я скажу, — согласился Калистрат. — Только я, добрая женщина, о другом думаю. Что, если ему старое приелось и потянуло на свеженькое?

— Как ты сказал, господин Калистрат?

— Что, если он нашел себе другую кралю? — ухмыльнулся тот.

Все заулыбались.

— Это пускай, — усмехнулась и Витория. — Лишь бы не беззубая с косой.

Богза шумно сопнул и отбросил цигарку. Все молчали. Женщины двинулись к двери.

— Уж ты сделай милость, не серчай, господин Богза, — проговорила, выпячивая губы, Витория, — ты ведь был мужу приятелем. Так что я еще загляну к вам. Может, что и вспомнится, тогда скажете.

— Ладно, — согласился тот. — Стало быть, едешь?

— Еду, что же делать. Искать его надо, один он у меня. Искала его на большой дороге, теперь придется обшарить тропки, а то и овраги. Святая Анна Бистрицкая укажет мне верный путь.

Весь вечер Георгицэ учился уму-разуму у господина Василиу. А женщины, уединившись в горнице, долго сидели, думая, что бы еще предпринять. Жена господина Василиу изъявила готовность побывать у Богзы и Куцуя дома, сперва повидать распрекрасных женушек, потом сравнить их сметку и красоту, поглядеть, чего в них больше. А уж коли и с помощью жен не удастся разобраться в сновидениях муженьков, в их пьяных беседах, тайных признаниях, тогда одна надежда, что вышние силы рассеют мрак. Силам человеческим есть свой предел.

— Мой Липан любил одну присказку, — проговорила Витория, и глаза ее опять подернулись влагой.

— Что за присказку?

— Тень свою не перескочишь. Это про нас. А может, и не только про нас.

— Верные слова. Истинно верные.

Вдруг Витория в смятении прикрыла глаза. Примерещилось, что Липан внезапно повернул назад, вышел из неотвратимо поглощавшей его мглы и, показав ей свое лицо, произнес четкие, одной ей слышные слова.

Ночью во сне видение повторилось. И одновременно сказалась и другая примета, которую она ждала: снова задул ветер, на этот раз с юга. Следуя прежним решениям и новым советам, мать и сын оставили на постоялом дворе теплую одежду и часть поклажи и на несколько дней переехали в Сабасу, по ту сторону горы. Госпожа Мария не поскупилась на советы и напутствия, как вести дальше дело. Но Витория следовала своим потаенным помыслам.

Солнце снова набирало силу. Поднимаясь по большому извилистому тракту на Стынишоару, Витория и Георгицэ слышали грохот оживших потоков. С особой яростью звучал он под арками каменных мостов, перекинутых через пропасти.

Держась русла набухших ручьев, они спустились в Сабасу и сделали привал в доме добрых знакомцев — у господина Томы. Насколько мал и неприметен господин Василиу, настолько могуч и осанист был господин Тома. А вот жена его была мелковата, хоть язык у нее подвешен не хуже, чем у госпожи Марии. Только говорила она медленно и как-то загадочно. Тут же открыла Витории, что всю жизнь побаивалась супруга. Хотя он почище иного монаха знал наизусть и «Александрию», и «Хождение богородицы по мукам» и смиренно бил поклоны утром и вечером перед божницей, с ним случались приступы гнева, когда он мог турнуть любого — что твой единорог. А вообще человек он незлобивый, отходчивый: остынет — и тут же спохватится, что сегодня усов еще в чарке не мочил.

В застольной беседе с новыми приятелями в Сабасе Витория поведала им обо всем, что сделала, увидела и узнала на той стороне. Потом попросила у них совета и просьбу одну высказала.

Советовали хозяева много и сбивчиво. А в ответ на просьбу гостьи корчмарь тут же встал из-за стола и сказал, что готов проводить ее по деревне. Такого случая ради обрядился он в новый кожушок. Пригладив длинные пряди волос ладонями, он нахлобучил на голову кэчулу, взял из-за двери длинную палку и вышел на улицу; гостья следовала за ним.

Витория прихватила с собой тот самый белый прут, которым ковыряла пол примэрии в Сухе. Она носила его под мышкой, словно нужную вещь, хотя, конечно, никакого прока от прутика быть не могло. Они прошли вдоль деревенской улицы, залитой талой водой. Люди отсиживались в избах, рассыпанных под горой и на юру, — редко кто выползал на свет божий — посидеть на завалинке, поглядеть на прохожих.

— Сойдут последние снега — все тут же повылезут из своих берлог, — заметил господин Тома. — А пока, по заведенному в горах обычаю, селяне спят. Дело известное: самый сладкий сон — мартовский.

По дороге Витория нет-нет да заглянет в чей-нибудь двор.

— Потерпи, скоро дойдем, — говорил господин Тома, потряхивая кэчулой.

Они поворотили в заулок, огибавший крутолобую гору. В глубине виднелся крепко сбитый, богатый двор. Подойдя к забору, господин Тома стукнул палкой в ворота. Тут же отозвались псы. Витория поспешила вперед и первая отперла калитку. На всякий случай вытащила прутик из-под мышки. Господин Тома последовал за ней, внимательно оглядываясь, чтобы ничего не пропустить.

Три пса кинулись навстречу со свирепым лаем. Самый большой, стоявший посередине, вдруг остановился. Остановились и остальные, потом отошли в сторону, продолжая тявкать. А средний стоял на месте и пристально глядел на пришедших. То был серый лохматый пес. Уши и хвост у него были укорочены — как заведено у чабанов в горах.

Витория перебросила прутик в левую руку, правую протянула к собаке.

— Лупу!

Она выкрикнула это слово так тихо, что господин Тома едва разобрал его. Но выкрикнула она его изо всей мочи.

Пес узнал ее: подойдя к хозяйке, улегся у ее ног, тихо поскуливая, словно жаловался. Потом поднял морду, облизнул руку, ласкавшую его.

Мучительная слабость охватила Виторию, и все же в ней теплилась радость: в найденном животном была частица ее пропавшего мужа.

XII

Господин Тома знал, что должно произойти, и все же не смог скрыть удивления. Легко ли такому поверить: приезжая женщина с берегов Таркэу-реки и находит тут, в Сабасе, собаку своего мужа! Не менее удивлен был и хозяин двора. Стоило женщине позвать собаку, та сразу же отозвалась и радостно признала свою хозяйку. В ответ на вопросы Витории он пояснил, что собака приблудная — пришла сюда минувшей осенью откуда-то из горных отрогов. Он увидел, как она бродила около ворот, потом, взбежав на ближайший взгорок, залаяла с подвывом — так воют одинокие псы. Затем спустилась в село и растянулась на земле у забора. Горец догадался, что пес отстал от проходивших мимо гуртов. По всему было видно, что собака верная и умная, и он велел жене принести ей кусок холодный мамалыги. Положив еду недалеко от собаки, хозяин отошел. Собака приблизилась, схватила мамалыгу и с жадностью ее проглотила. Потом подошла к воротам и стала ждать. Хозяин отпер ворота. Пес вошел, и тут на него накинулись две домашние собаки. Но гость не побежал, не бросился в драку, даже не оскалил клыков: слегка изогнувшись, дал понять хозяйским собакам, что он потерялся и ищет хозяина и товарищей. И двинулся дальше, к амбару. И собаки приняли его.

Хозяева окрестили пса Приблудком. Пес принял кличку и всю зиму усердно охранял четыре стороны двора, честно зарабатывая свой хлеб.

А теперь, заключил хозяин, коли эта женщина нашла свою собаку и она ей нужна, пусть забирает, заплатив сколько не жалко за ее содержание. Какие тут могут быть разговоры, тем более что хозяин его, овчар, пропал. В первые недели пес, случалось, куда-то убегал после обеда. Уходил в горы, словно искал чего-то. Теперь из слов женщины стало ясно, что искал он Некифора. Может, бегал к тому месту, где лежит в глухом углу убитый. А как завьюжило и пали снега, пес вроде бы успокоился. Иной раз еще бегает к тому взгорью. Постоит там, как бы раздумывая, потом вертается домой. Ум у собаки-то не человеческий. Позабыла, видать, дорогу, если в самом деле бегала к убитому.

В этой осенившей ее внезапно мысли искать собаку Витория усмотрела другое доброе знаменье. Кто подсказал ей решение? Она нимало не сомневалась: Некифор Липан. Ясно было, что его уже нет в живых. Но мертвым было лишь тело. Душа же, обратившись к ней, звала ее. И в то же время сокрушенным сердцем своим она чувствовала, что то было веление свыше.

Развязав платок, она протянула хозяину куда больше денег, чем он предполагал. Сперва тот было подумал, что ошибся. Потом решил, что ошиблась гостья. Он протянул ей полученные две бумажки по сто леев. Но женщина не ошиблась; оттолкнув руку с деньгами, снова его поблагодарила.

Пес послушно шел следом, то и дело тихо поскуливая. Витория, склонившись к нему, поглаживала его по голове. Мысленно она спрашивала собаку, будет ли от нее какая помощь, хотя сомнений в этом быть не могло; и эта встреча была заранее предрешена.

Пса она будет держать при себе, бродить с ним по горам, пока тот не вспомнит, не узнает места. Возможно, небу угодно, чтобы они тут задержались, пока не сойдут все талые воды. И тогда она обследует склон за склоном, овраг за оврагом, отыщет кости и оружие. Коня тоже никто не видал. Возможно, злодеи повели его на ярмарку в низины, а то убили и тоже сбросили в овраг, и вороны клевали его вместе с телом хозяина. Теперь она понимала, что с первого же мгновения чуяла сердцем, какое горе ее постигло, — оттого-то так томилась ее душа. Порой приходила мысль: уж лучше убитый, чем в чужом доме, в чужой постели, в чужих объятиях. Но уж коли Некифору суждена была неминучая злая судьбина, бог внял мольбам бистрицкой мученицы и привел ее, Виторию, торными путями к месту гибели мужа. Надо было найти его, собрать его останки и — по давнему обычаю — укрыть их в святой кладбищенской земле.

Теперь, по совету жены господина Василиу и подсказке господина Томы, ей еще надлежало заглянуть в Борку — расспросить еще раз, не видал ли кто Липана на обратном пути из Стынишоары. Сам господин Тома его не видал. Если бы Некифор ехал этой дорогой, то непременно заглянул бы в корчму. Кто сделал однажды привал и остался местом доволен, тот непременно завернет туда и во второй раз. Есть не хочется, так жажда одолеет. А ежели ни голод, ни жажда не мучают, то заглянет просто из чувства приязни. А ведь Некифор Липан один раз проезжал тут — господин Тома видел, как он скакал вниз с двумя горцами. А вот чтобы ехал обратно, лицом к горам, такого не было.

Георгицэ тоже не мог нарадоваться при виде собаки и по приказу матери посадил ее на цепь возле лошадей. За ужином поднялся вдруг во весь рост господин Тома и, встряхнув кудрями, поведал, что еще в малолетстве слыхал о подобной истории, случившейся здесь в безлюдье Стынишоары. Злодею не уйти от справедливой кары. На нем — проклятие, его будут повсюду искать и непременно схватят. Людям, само собой, положено преследовать его. Но даже звери и птицы не останутся в стороне. Знал бы человек смысл движения ветров, птичьих возгласов, поскуливания зверей, бега насекомых и прочих знаков, кои, хоть и незаметны сразу, существуют на самом деле, виноватого можно было бы найти без труда. А так дело затягивается. Но в конце концов злодея все равно изловят. Человек честный и отзывчивый на чужое горе, господин Тома, ни минуты не раздумывая, заявил, что готов запрячь кобылу и отвезти на телеге Виторию в Борку, а потом привезти обратно в Сабасу. А по пути будут делать остановки и везде разыскивать Некифора.

До сегодняшнего дня еще возможны были сомнения. Теперь ясно: Липан погиб где-то тут между Сабасой и Сухой.

Услышав слова господина Томы, жена его, госпожа Катрина, принялась плакать и причитать над Виторией. Но горянка полагала, что теперь уж не до причитаний. Надо искать, найти тело и исполнить над ним положенный обряд. Придет час — еще наплачется. А пока для слез не оставалось времени.

Сперва они с Георгицэ поехали верхами в Суху. Лупу, привязанный к цепи, бегал за ними. Дул теплый ветер, повсюду шумели взбухшие ручьи. На самой вершине сделали привал, слушая, как трещит внизу, на немыслимой глубине, речной лед. Над ними пролетали вороны, орлы. Но знака от них никакого не было.

Вечером они добрались до заведения господина Василиу. Витория знала, что там услышит много нового. Так оно и было.

По селу поползли разговоры: не худо бы, мол, призвать городского судью, пусть разбирается, как были проданы овцы. Помечена ли сделка в Дорне, есть ли у покупателей расписка на деньги, отданные Липану. Хозяева они справные, и никто не возводит на них напраслину, но бумаги все же следовало бы предъявить. Кто-то еще добавил, что покупателям положено назвать свидетеля или свидетелей, которые были при продаже овец и передаче денег. Всякому ясно, что именно эти чужаки свидетели и могли погнаться за Некифором Липаном и убить его, чтобы отобрать деньги, вырученные от продажи овец. Вполне возможно, что свидетели эти — люди вовсе незнакомые и ни Калистрат, ни Илие не встречали их больше. Пусть так — но могут же они рассказать, как выглядели свидетели, какие у них кони, одежда. И этого было бы достаточно, чтобы найти злодеев.

— И еще одна новость, дорогая Витория, — взволнованно продолжала госпожа Мария, — представь себе, Богзова краля ни с того ни с сего вспомнила про меня и пожаловала с визитом. Я не угощала ее — по новой моде — вареньем с холодной водой, как матушка попадья, зато предложила ей посидеть. И что бы ты подумала, милая Витория, ведь вспомнила-таки, что мы родичи, и сказала, что пришла ко мне узнать, откуда взялись эти дурные слухи про ее муженька. «Да мне-то как знать, — отвечаю. — Уж не дружки ли ваши сеют слухи, те, что так любят вас». Потом, гляжу, начинает выспрашивать меня насчет горянки с Таркэу, что, мол, у нее на уме. Я ответила, что ничего такого у тебя на уме нет, бродишь по дорогам и оплакиваешь мужа. Тут Иляна прослезилась и ну сокрушаться: зачем ты призвала ее мужа в примэрию, ведь после этого и пошли по селу всякие толки. Лучше бы ты зашла к ним домой. И вином бы тебя попотчевали, и доброе слово бы услышала — и помог бы тебе муж ее найти злодеев, если они есть. «Злодеи-то есть, — говорю я, — и недолго осталось, выведем мы их на чистую воду. А вот горянка действительно плохо сделала, что не пришла к вам в дом просить совета и помощи».

Госпожа Мария хитро улыбнулась. Молча улыбнулась и жена Липана.

— Так, с чем пришла, с тем, голубушка, и ушла, — продолжала госпожа Василиу. — Часа не прошло, гляжу — идет другая.

— И Гафица пожаловала?

— А как же — и Куцуева Гафица. Эта одевается получше первой, зато умишка поменее. Тоже пришла разузнать про то да се. И ей я тоже наговорила с три короба. Похвалила за одежду и пригожесть; только посокрушалась насчет тех слухов, что распускает о ней лучшая ее подруга. Сказать кто, не скажу, не хочу сплетни разводить, но это верная подруга, приятелева жена. «Иляна небось?» — «Да нет, говорю как бы нехотя, не Иляна». — «Вижу, не можешь притворяться — Иляна, конечно, жена Богзы. И что же она про меня нагородила?» — «Во-первых, говорю, — это совсем не жена Богзы; а во-вторых, ничего такого и не сказала: разве что все село, мол, знает, кто у тебя околачивается по ночам, когда муженек отбывает за овцами». Услышала она эти сладкие слова да как вскрикнет — муж мой прибежал из лавки. Это она про меня? А сама — образина, Богза ее из грязи вытащил! «Во-первых, милая, говорю я, речь не об Иляне». — «Нет, знаю я, на что она способна. В церкви глаз с меня не сводит, пропадает от зависти, что я так одета. Уж чем других оговаривать — на себя бы поглядела. Мой муж, когда выпимши, на меня не кидается зверем, не загоняет в угол, не избивает до полусмерти. И еще — моему-то не снятся дурные сны».

Хозяйка дома замолчала. Женщины переглянулись. У Витории веки задергались, лицо посуровело.

— Завтра наведаюсь к ним, — тихо проговорила она, — скажу — пусть простят, что потревожила муженьков. Конечно, хорошо бы узнать, кто был свидетелем, или увидеть расписки. Да теперь куда важнее — какие толки про это ходят. У меня, голубушка госпожа Мария, тоже припасены по твоему примеру подходящие словечки, чтоб позлить их, раззадорить: пусть выкладывают все как на духу. Если знают, уж непременно скажут. А нет — оставлю их с богом, зачем невинных людей обижать. Дело мое — мужа найти. И обряд исполнить по обычаю, как положено, чтоб душа его успокоилась. Во сне он поворотился ко мне лицом, значит — зовет.

Долго советовались они и придумали-таки лучший ход: господин Василиу пошлет завтра за Богзой и Куцуем — подписать контракт на продажу брынзы. Всю зиму они откладывали сделку. Теперь весна на пороге, самое время договориться. Пожалуют, значит, хозяева из Двух Яблонь, составят бумагу, получат задаток. Покупку положено обмыть, вот и посидят за стаканом вина. Георгицэ в это время притаится в малой хатенке на задворье. А женщины меж тем наведаются сперва к Богзе, — к Куцую. Или одна заглянет к жене Куцуя, другая — к жене Богзы, а потом поменяются. Слово за слово — пойдут расспросы, тонкие намеки, пока жены обоих овчаров не начнут извиваться как на раскаленной сковороде. Тут-то Витория и поймет, что известно женщинам о делах муженьков, даже о самых страшных, какие под клятвой поверены им тайны. А там можно будет ехать и искать дальше. Супруга же господина Василиу останется, чтоб крепче затянуть силки.

Вся правда известна, конечно, одному богу. И все же госпоже Марии не терпелось увидеть, как потускнеют наряды жены Куцуя.

Они сделали все, как задумали, но ничего особенного не проведали. После этого вернулись в корчму, обсуждая свои догадки, и Витория не мешкая села на коня и отправилась с сыном в горы.

Талые ручьи иссякли, дорога высыхала. Тихо шелестел ветвями еловый бор, овеянный легкой дымкой. На солнечных полянах просохшая земля зарастала зеленым ковром. В палой листве на краю оврага Витория увидела белые колокольчики. Спешившись, сорвала несколько стебельков и подняла к солнцу. Она увидела голубое небо, вдохнула запахи чащобы.

Зажав под мышкой узду, она шла по тропинке у дороги. Пронизанное солнцем тело ощутило робкую радость жизни. Ему бы петь, цвести, но оно вяло, никло, подобно колокольчикам на ее ладони.

Собака вдруг заскулила. Видно, тоже просилась на волю.

— Отпусти ее, сынок, — чутко отозвалась женщина.

Парень соскочил на землю и расстегнул ошейник. Но пес не потехи ради просился на волю. Он бегал, задрав морду к солнцу, и изредка пытался словно чихнуть. Скалился, сопел, упорно принюхиваясь.

Так они ехали от одного места к другому. Наверху сделали привал. Пес сидел, поджавши хвост, внимательно, точно человек, оглядывал овраги. Тоже, видать, любовался красотой мира. Георгицэ следил за ним и, смеясь, взглядом указал на него матери.

— Что ж, — серьезно заметила горянка, — тварь, а тоже посмотреть охота.

Когда они спустились ко второму мосту, по дороге в Сабасу, пес остановился, тревожно озираясь, ни с того ни с сего кинулся с лаем к коням, норовя укусить за морды.

— Не пойму, что с ним сегодня приключилось, — в недоумении проговорил Георгицэ. — И утром, когда я его запер в амбаре господина Василиу, он рвался с ошейника и рычал. Грозно, будто гром вдалеке.

— Это было сегодня?

— Сегодня. И успокоился только после того, как корчма опустела. А теперь, вижу, опять на него нашло.

— Сделаем привал, посмотрим, что с ним.

Собака оставила в покое коней и подбежала к людям. Потом, обойдя каменный парапет моста, спустилась в овраг. Дошла до сверкающей на солнце свежей пажити и снова повернула на дорогу. Кинувшись к Георгицэ, вцепилась в край его кожушка. Парень отбросил ее ногой. Поскуливая, псина опять вернулась по своему следу в расселину.

— Слушай, сынок, — сказала Витория. — Привяжи коня к березе, как делаю я. И спустись в овраг за собакой. Вчера вечером, когда мы тут поднимались, она тоже подала знак. Но тогда она была привязана.

— А чего я там не видал? Голая крутизна, никакой тропинки.

— А я говорю, спустись. Слышишь, собака лает. Значит, что-то нашла.

Щеки у нее внезапно разрумянились, глаза засверкали. Георгицэ сразу все понял. Обойдя каменный парапет, он заскользил по крутому скату. Женщина нагнулась, заглядывая в пропасть. Георгицэ спускался медленно по склону, сбивая мелкие камни. Собаки не было видно: только из глубин расселины доносился ее лай.

Потом Витория увидела, как парень, выпрямившись, заходит за выступ берега. И тут же донесся до нее его отчаянный крик. Теперь она точно знала, что он там увидел: подобрав подол юбки, она скатилась по крутизне вслед за сыном. В висках стучало; под злое тявканье собаки она кинулась в глубину оврага. Георгицэ стоял, прикрыв глаза согнутой в локте рукой. На земле белели кости, мокрые хрящи. Тут же вразброс лежали ботфорты, сумка, кожаный пояс, дымчатая смушковая кэчула Некифора Липана. Это он лежал там, обглоданный зверьем. Немного поодаль под деревянным седлом и поклажей лежал скелет коня, тоже начисто обглоданный.

Женщина испустила скорбный крик:

— Георгицэ!

Парень вздрогнул, повернулся к ней. Но она звала другого, мертвого. Опустившись на колени, она собрала кости, отдельно — вещи. Череп был пробит чеканом.

XIII

Торопливыми движениями Витория навела подобие порядка: с сырой, прогнившей поклажи сняла потник и накрыла им останки Некифора Липана. Не проронила при этом ни слезинки. У парня вид был совсем потерянный. Лишь теперь он начинал понимать, что перед ним лежит прах отца. Он плакал как ребенок, раскрыв рот, и глаза у него сделались совсем маленькими. Женщина стояла, сложив руки под грудью, и озиралась, чтобы запомнить место. От каменного парапета крутая стена шла отвесно, как в пропасть. Наверху стена была вымощена гладкими каменными плитами. До дна оврага было около двадцати метров. Внизу берег был подрыт потоками, напротив виднелась плоская площадка, охраняемая остриями скал. Дальше овраг уходил вниз. Тесное, уединенное, скрытое от глаз место. Только лучи солнца пробирались сюда. Никаких тропок поблизости, ни единого выхода к соседним косогорам. Тут-то и было суждено найти свою смерть Некифору Липану: сраженный вражьей рукой, он рухнул сюда, как в колодец. Никто не мог увидеть следов злодеяния. Путники бездумно проезжали мимо. Чабаны к этим местам не приближались. Только осеннее солнце всходило и заходило над одиноким телом и убитым конем. Черные дожди заливали их. Орлы и стаи воронов над ними кружились. А в ночное время сюда из соседних оврагов пробирались дикие звери и остервенело рвали тело. Собака была единственным свидетелем: она сидела тут, пока голод не прогнал ее к живым. Потом не раз, должно быть, возвращалась — все ждала чего-то. Но вот запуржило, снежные заносы скрыли овраг. А теперь солнце опять его очистило, освободило от снегов, и собака, проходя верхом, почуяла знакомый запах и оповестила хозяев.

Заметив, что сын еще не опамятовался, Витория сама определила расстояние до дороги и стала думать, как выбраться наверх. Пощупала ногой стену оврага и, хватаясь за каменные выступы, нашла крутой и извилистый путь.

— Дело у меня там, наверху! — крикнула она Георгицэ. — Сейчас ворочусь.

Добравшись до парапета, позвала пса:

— Лупу, сюда!

Собака легко взобралась по ее следам. Она привязала ее рядом с конями — пусть сторожит от проезжих. Порывшись в поклаже, нашла спички и свечу и спустилась с ними на дно оврага. Затеплив свечу, пристроила ее в береговой нише.

Новая, неведомая сила сквозила в ее движениях, во взгляде.

— Оставайся здесь, Георгицэ, — сказала она, — и приглядывай за отцом. А я немедля съезжу в Сабасу, оповещу людей. И тут же ворочусь на подводе с господином Томой; надо перевезти покойника в деревню, предать земле согласно обычаю.

— Хорошо, матушка, — выдохнул Георгицэ. — Я постою тут, как ты велишь.

— Стой, Георгицэ. Я долго не задержусь. И следи, чтобы свеча не погасла.

Она опять выбралась на дорогу и уехала, оставив собаку сторожить вторую лошадь.

Георгицэ смотрел на огонь свечи. В косых лучах солнца язычок пламени был почти не виден. Сам того не сознавая, паренек сидел боком, почти спиной к потнику, под которым лежали кости, хрящи, волосы и вещи отца. Не то чтобы испытывал отвращение, — он просто сроду не видывал такой мрачной картины. Подняв глаза, посмотрел вдаль и только теперь осознал, что находится в совершенно пустынном месте, среди скал и оврагов под высоким небом. Лес был рядом. На дне пропасти — он это знал — еще белели снежные острова. Лучи солнца переместились к вершинам елей и гор. Краем глаза он увидел, как в тени ущелья крепчает огонь свечи. Тишина стояла такая, словно все вокруг окаменело в закатном сиянии. Он тоже застыл, вслушиваясь в удары собственного сердца. И вздрогнул лишь тогда, когда сверху из золотистого сияния донесся клекот орла. Зов повторился дважды. Он увидел птицу. Распластав крылья, она медленно парила в небе. Двигалась только голова, словно птица за ним наблюдала. Издали донесся ответный клик. Орел полетел в ту сторону. Небо опустело, и вскоре парню стало казаться, что с вышины на него хлопьями сеются сумерки. Он убеждал себя, что ему совсем не страшно. Хотелось только, чтобы поблизости была живая душа. Но собака находилась наверху, рядом с лошадью. Лишь однажды донесся ее лай. Надвигалась ночь, а собака все молчала. Значит, никто более не проезжал по дороге.

Мерцали звезды. Ожил легкий ветерок.

Из пропасти донеслось поскуливание какого-то зверя. А может, это только показалось. Жаркая тревога молнией ударила в голову. Вскочив на ноги, Георгицэ лихорадочно нащупал дорогу, по которой поднималась мать. Царапая ногтями землю, отталкиваясь пятками, он взобрался наверх, взмокший, запыхавшийся. Конь негромко заржал, подошла собака. Ему показалось, что здесь, наверху, у дороги, мрак не такой густой. Скоро выйдет луна, зальет светом окрестности. И станет видно дно крутого разлога. Там покойник, обернутый в потник, поднявшись во весь рост, просит последнего благословения и молитв, которых не дождался в положенное время.

Он настороженно прислушался. Снизу чуть заметно тянуло прохладой. В пропасти ему мерещились крадущиеся шаги, вокруг что-то шелестело. Вот в лунном сиянии над чащей пролетели чужие незнакомые птицы. В уединенном нагорье шумели вешние потоки: тайная жизнь снова перебрасывала мосты через пропасти смерти. Кровь и плоть Некифора Липана, растворившись в этих шорохах, птичьих полетах и криках, словно взывали к сыну. Но паренек не понимал этого — им владел только страх, навеянный сумрачной, холодной землей. И он заговорил с собакой и лошадью, обращая к ним бессмысленные слова. Чтобы как-нибудь скоротать время, он отыскал торбу с ячменем. Затем устроил себе постель и закутался в одеяло. Когда он почти перестал слышать звуки ночи и тело его наполнила сонная тяжесть, Лупу залаял, повернув голову к низине.

Георгицэ вскочил, задев головой торбу с ячменем, подвешенную к морде коня, и испуганно крикнул:

— Кто там?

Никто не ответил. Только собака продолжала лаять. Потом, когда она затихла, до слуха парня донесся колокольный звон тележных колес.

Кто-то окликнул его вдалеке. Он узнал голос господина Томы. С Виторией приехал не только корчмарь, но и староста и стражник. Они остановились, распрягли кобылу, у самого парапета разожгли из хвороста костер.

— Свеча горит, Георгицэ? — спросила Витория.

— Должно, горит, — с сомнением ответил парень.

— Господи, сынок, как же ты не понимаешь такую вещь! Спустись и посмотри. Держи, я в церкви взяла этот фонарь с крестом. Затепли в нем свечу и пристрой в возглавии отца. И знай, что ни сегодня, ни завтра не позволено нам увезти его отсюда. Сколько бы времени ни потребовалось, будем стоять тут около него; я уж уговорилась с отцом Тудораке, чтобы он приехал и отслужил тут молебен.

— Отчего же нельзя его увезти? — хмуро справился парень.

— Нельзя, и все. У них свои порядки.

— У кого?

— У властей. Так у них заведено: все должно лежать нетронутым, покуда не приедет господин субпрефект, тот самый, которого мы видели в Фаркаше. И доктор, и господин прокурор.

— А зачем они должны ехать сюда? Им-то что за дело?

— До нас-то им нет дела. А вот мертвого они должны освидетельствовать, во всем разобраться. Увериться, что он и впрямь убит. А уж после начнут искать злодея. Я сперва закричала, чтобы они оставили меня в покое, позволили забрать мужа и свершить все по обычаю. Но тут встал господин Тома — вот он здесь рядом — и посоветовал смириться, не то судьи упрячут нас в тюрьму. Что же мне оставалось? Я и смирилась. Пусть поступают как знают, а потом отдадут мне покойника. И все: больше никаких дел не будет ни у них ко мне, ни у меня к ним.

— Не то говоришь, голубушка, — укоризненно заметил господин Тома. — Не со зла же они это делают. Такой у них порядок, чтобы найти убийцу.

— Не серчай, господин Тома. Неужто, осмотрев кости, узнают убийцу?

— Дело не только в осмотре. Ты и сама скажешь, что знаешь и кого подозреваешь.

— Я? — удивилась горянка и искоса взглянула на приехавших с нею людей. Потом замолчала, прикрыв рот ладонью. — Земной поклон тебе, господин Тома, за помощь, — добавила она ласково. — Сделай милость, отправь завтра сюда, по нашему уговору, священника. Заплачу, сколько скажешь, помощь твою за великую милость сочту. И уложи в подводе отца Тудораке двадцать хлебов, два кило маслин, десять селедок да водки пять литровых бутылок. И запиши их в свою книжицу, как записал и сегодняшние расходы. А я попотчую тех, кто пожалует сюда — посидеть в возглавии покойника да помянуть его: рюмкой водки, куском хлеба или еще чем. А теперь пора угостить старосту и стражника. Георгицэ, достань из-под сена в телеге господина Томы бутылку и принеси ее сюда к огню.

Люди обрадовались и одобрительно взглянули на женщину поверх костра. Витория налила им водки: все пили по очереди из одного и того же стакана, не забывая помянуть усопшего. Господин Тома сказал именно те слова, которых жаждало сердце Витории.

— Да простит господь Некифору Липану все вольные и невольные прегрешения и да упокоит его, хотя бы с этого часа.

При этих словах Витория сочла нужным прослезиться. Прежде чем выпить, она пролила наземь каплю — мертвому. Она так поступала давно, с тех пор, как ее пониманию открылась истина.

Парень спустился с фонарем в пропасть. Остальные стали дожидаться дневного света, сидя у костра, потягивая водку. Утром тоже спустились на дно оврага — осмотреть останки Липана.

Господин Тома воротился в деревню со стражником. По просьбе Витории он нанял ему лошадь и снова послал к господину субпрефекту Анастасе Балмезу — просить как можно быстрее исполнить все положенные формальности. Жена убитого слезно просила об том и готова возместить все расходы.

Днем, восседая между хлебами и бутылками, подъехал отец Тудораке. Хотя Витория наняла человека, который прорубил по круче ступени, священник, старый и тучный, с великим трудом спустился в овраг. Надев епитрахиль, он погладил седую бороду, открыл священную книгу и забормотал древние слова, изредка останавливаясь, чтобы отдышаться. Вдова открыла угол покрывала, чтобы слова эти дошли до покойника, уставившегося в небо черными провалами глазниц. Хуторяне и случайные проезжие заворачивали к костру, не столько чтобы послушать молебствие, сколько ради поминальных подношений. Женщины передавали друг другу разные слухи: на диво быстро дошли с той стороны горы вести — не то на крыльях ветра прилетели, не то принесла их сама земля, — будто убийцы — местные овцеводы.

Витория внимательно слушала эти толки и думала, что в Сабасе непременно заглянет к доброй своей приятельнице, чтобы позвать ее на похороны, да заодно и проведать, какие еще ходят слухи, что новенького удалось узнать. «Хорошо, что есть там человек, — рассуждала она, — который держит ухо востро, во все вникает».

Представители власти добрались до оврага лишь на третий день. Стоя к ним боком, Витория прислушивалась, что скажут эти люди, такие чужие ее Некифору. Они сняли с покойного покрывало, осмотрели кости, обследовали череп. Потом занесли на бумагу все, что обнаружили.

Пуще всего горянку оскорбило то, что ни один из них не осенил себя крестным знамением, не сказал положенных слов за упокой души Некифора.

Господин субпрефект Анастасе Балмез вспомнил, что уже повстречал однажды эту женщину.

— Так вот он, твой муж, которого искала? — спросил он.

— Он, господин, — ответила горянка.

— По всему видать, случилось именно то, что я еще тогда заподозрил. Твоего мужа убили и ограбили.

— Верно, господин, — мягко согласилась Витория. — Однако в сумке у него нашлись деньги, и кимира с него не сняли.

— Тогда, может, его убили враги?

— Как же я могу так думать, господин, когда от самой Дорны до этого места он ехал с приятелями?

— С приятелями? — удивился представитель власти.

Витория сочла нужным сказать все, что знала. Купив овец в Дорне, Некифор проехал всю дорогу до этого места с двумя товарищами, — они проживают по ту сторону горы Стынишоары, в урочище Две Яблони. Приятели эти говорят, что они купили овец у Липана и заплатили ему. Там на горе были отсчитаны деньги, потом Липан повернул, мол, коня и поехал домой. Вот тогда-то, видать, тот, что подглядел, как передавали ему деньги, пошел за ним следом и убил, а деньги, полученные за овец, отнял. Иначе и быть не могло, утверждала Витория. Так говорят и приятели убитого, Калистрат Богза и Илие Куцуй. Выходит, Липан не держал те деньги вместе со своими, а носил их отдельно. Подглядчик ударил его и вырвал из рук деньги. Липан рухнул в овраг вместе с конем. Вряд ли злодей спустился в овраг, там был пес, он бы постоял за хозяина. Чтобы обобрать убитого, требовалось раньше прикончить собаку. Но вот она тут, живая. Остается узнать, кто же тот самый подглядчик, увидевший, как Некифор Липан получил деньги. Она так поняла, что оба покупателя никак не могут вспомнить, кто он таков. Вот кабы прижать их как следует, они бы, верно, указали властям, кто это был. И покупку свою пусть подтвердят бумагой; Липан, видать, написал ее там, на горе, хотя канцелярии в этом месте нет, разве что ветер принес ручку и чернила. Справка о купле овец находится не у них, а в сумке Липана. Ну, раз они твердят, что отсчитали убитому деньги при свидетеле, кто же отважится сказать, что это не так? Оно, конечно, народ на той стороне горы болтает, дело, мол, тут не чистое и все такое. Она зря обижать людей не станет, ибо знает, что правда все равно скажется. На то воля божья.

— Слушай, милая, — проговорил господин Анастасе Балмез, презрительно оттопыривая губы, — никак в толк не возьму я твоих слов: разве был свидетель при сделке?

— Да мне-то откуда знать, господин субпрефект? Коли твое степенство спросит, так те хозяева ответят.

— Ладно, вести допрос мы умеем. А вот ты знаешь что-нибудь про того свидетеля? Откуда ты его выискала?

— А ниоткуда я его не выискала, господин субпрефект, но должен же он быть. А коли там не было никакого чужака, которого надо допросить, так пусть они сами — эти приятели — скажут, что и как.

— Что-то не пойму тебя, милая. Или ты подозреваешь этих самых приятелей, Калистрата Богзу и Илие Куцуя?

— Сохрани господь! Я никого не подозреваю. Это они, эти добрые хозяева, должны рассказать все и во всем дать отчет. До самой Борки за отарой ехали трое. На этой стороне их осталось двое. Третьего сожрали орлы да волки — теперь это ясно. Пусть же покажут, кто ударил чеканом, — ведь след на черепе виден. Мне-то откуда знать. А ваши милости знают и того меньше: пусть же они скажут, пусть назовут свидетеля, который видел, как отсчитывали деньги.

— Какой свидетель, женщина? Что ты мне все про этого свидетеля толкуешь?

— Говорю как умею, — я всего лишь глупая женщина.

— Оставь ты этого свидетеля. Мое дело прижать этих двух. Как бы они ни хитрили, меня не проведешь. Знавал я дела и посложнее.

Витория пожала плечами, скривила губы:

— Вы уж, господин, поступайте как знаете. Только дозвольте мне похоронить мужа по христианскому обычаю. И прошу вас, отпишите и чабанам.

— Каким чабанам?

— Чабанам Липана, которые гнали его овец. Не может того быть, чтобы они не знали про продажу, если на самом деле овец продали.

— А ты полагаешь, что не было продажи? И что те двое убили его, чтобы завладеть овцами?

— Я этого не говорила, господин. Я сказала, чтобы вы отписали чабанам. Не могло того быть, чтобы хозяин так просто бросил их, не заплатив жалованья, не угостив, как водится у нас в горах.

— Верно говоришь. Пошлем запрос. И я полагаю, что было бы не худо, если бы и ты поехала с нами на ту сторону и присутствовала при допросе Богзы и Куцуя.

— Поеду, отчего же не ехать, — согласилась Витория. — У меня там дело к одной товарке, купеческой жене. Хочу позвать ее на похороны, когда мы отвезем эти кости в деревню на вечное успокоение. И подобает мне позвать и тех двух хуторян с женами.

— Как так? Я собираюсь допросить их, а ты приглашаешь на поминки?

— Отчего ж не пригласить? Позову как добрых христиан и на похороны и на поминки. Зла на них не держу, господь еще не открыл их вины. Мало ли что болтают люди! Вот и жена Куцуя говорит, что у Богзы дурные сны, что бормочет во сне. Вы — власть, вы вольны их допрашивать, а я только и могу, что устроить похороны и справить все, как велит обиход. Так что позову их, отчего не позвать. Я и тебя, господин, хочу позвать, не прогневайся. Вот они и будут под твоим взглядом.

Господин Анастасе Балмез задумчиво покачал головой. Женщина была и тут права, только признать это он считал ниже своего достоинства. Незаметное, неназойливое расследование казалось ему лучшим средством выявить и поймать преступников. Конечно, те двое хуторян не смогут отказаться приехать на похороны. Это и будет, что называется, очная ставка у тела убитого. Он попытался объяснить это женщине. Теперь ему казалось, что он наконец постиг ее — плутовка, и к тому же скрытная. Витория вряд ли знала, что такое очная ставка, но с улыбкой приняла решение представителя власти. Про себя она думала: пусть и господинчик в островерхой кэчуле разбирается в этом клубке слухов, предположений, темных козней, что нарастает в соседней долине, будто снежный ком. Хоть он и боярин, и такой чванливый, а она вместе с госпожой Марией запросто заткнут его за пояс вместе с доктором, Куцуем и Богзой да и с их женами в придачу.

Власти закончили осмотр, женщина опять покрыла потником кости и сменила свечу в фонаре. Она вздыхала и тихо причитала, но краем глаза неотступно следила за движениями этих чужих людей в черных одеждах, и ухо ее ловило каждое слово, произнесенное громко или шепотом.

XIV

В Сухе господин Анастасе Балмез начал дознание с проворством, которым по праву гордился. Он вызвал к себе двух хозяев для получения некоторых сведений и приготовился терпеливо и кротко слушать.

— А мне-то откуда знать, господин субпрефект? — ответил решительным и немного сердитым голосом человек с рассеченной губой. — Я знать ничего не могу.

— Чувствую и верю, уважаемый Богза, — успокаивающе говорил помощник префекта. — Человек ты с достатком, пользуешься уважением. Да вот должность у меня такая — приходится спрашивать. А твой долг — отвечать. Ведь с Дорны и до этих мест ты был вместе с Некифором Липаном. Вы вместе ехали, вместе ели. Верно ведь?

— Верно.

— А раз так, то соизволь ответить, где же вы расстались.

— Так пусть придет и Илие Куцуй и тоже скажет. Он был при этом.

— Я и его спрошу, не беспокойся. Мне нужно все знать как было, чтобы отыскать след убийцы. Ты что думаешь, могу я пошевелить хотя бы пальцем, покуда не уверюсь, кто злодей? Я не привык обижать людей зря. Так что сделай одолжение, вспомни, когда вы расстались, чтобы я мог ухватиться за ниточку.

— Какую ниточку?

— Ухватиться за ниточку, отыскать след, чтобы знать, с чего начать.

— Какой еще след? Вы уж меня, господин субпрефект, не обижайте зря, у меня и так забот немало. Я о смерти этого овцевода знать-то ничего не могу. Что же мне еще сказать, окромя того, что мы с Куцуем распрощались с ним, как только поднялись на макушку Стынишоары. Вот тогда-то он, увидев, какой еще путь перед ним до Молдовы-реки, а потом и дальше до самого Прута, махнул рукой и решил отказаться от овец. «У меня, мол, и так овец хватает в зимниках на Жижии. Накиньте за них, сколько накинули за первую сотню, да верните расходы — и по рукам. Дай вам бог прибытку. А я ворочусь домой», — вот какие его слова были.

— Так и сказал?

— В точности так.

— И вы ему выложили деньги?

— Выложили. Сотенными и тысячными бумагами.

Жена убитого смиренно сидела в уголке у печи, опустив голову, подпирая голову ладонями.

— Иначе и быть не могло, — тихо проговорила она, не шелохнувшись. — Покупатели отсчитали деньги. А тот третий, стоявший в сторонке, все видел.

— Какой еще третий? — нахмурился Богза.

— Не встревай, женщина, — отмахнулся помощник префекта. — Не запутывай следствие.

— Я не запутываю. Я хочу помочь ни в чем не повинному человеку, — с улыбкой повернулась горянка к Богзе. — Был там чужак, — он увидел, как вы деньги отсчитывали. Вот его и надо найти и допросить.

— Да не было там никакого чужака, женщина. Говорил же я тебе.

— А возможно, и был, — повернулся к нему Богза.

— Так я — о том же. Должен был быть. Или ты думал — я о Илие Куцуе говорю?

Господин помощник префекта почувствовал легкое раздражение.

— А если был, так пусть он и скажет. Кто это? Знает ли он его?

— Не знаю. Может, Куцую ведомо.

— Он тоже не знает. Откуда ему знать? Ну, кинулись наперерез разбойники, и все.

— Вот видишь. Что же ты все припутываешь этого свидетеля?

— А я не припутываю, господин. У нас, у горян, такой обычай — товар свой продаем при свидетелях, а не по бумагам, которые составляют судьи. А коли ваша милость говорит, что не было свидетелей, я молчу. Но тогда, выходит, писались эти самые бумаги. Да в конце концов и бумаг этих не требовалось, ведь господин Богза и господин Куцуй были дружками-приятелями Некифора Липана. Так что я, добрые люди, только затем и пришла сюда, чтобы позвать вас на похороны бедных останков моего мужа. Одно это дело меня держит: справлю его и уеду домой, и пусть уж власти ищут злодея. Я знаю, что господин субпрефект непременно найдет его, на этот счет я спокойна. А уж вы, добрые люди, расскажете все как было и поможете ему. Так что на похороны-то беспременно приходите.

Помощник префекта нетерпеливо постукивал прутиком по голенищу сапога. Секретарь за своим столиком слушал, не зная, что записывать. Витория встала, застегнула кожушок. Это расследование ее больше не интересовало.

— Муж мой был человеком достойным, — заключила она. — Вы уж окажите ему эту честь.

— Что ж, можно, — в недоумении кивнул Богза. — Придем, коли господин субпрефект дозволяет.

— Приходите со своими женами. Очень я вас о том прошу. Завтра устроим моему мужу последний праздник. И господин субпрефект пожалует.

— Я?

— А то как же? Разве там нельзя потолковать, как тут вот? Глядишь, господин Богза и припомнит еще что-нибудь.

Калистрат Богза пошарил в кимире, достал табакерку, открыл ее и скрутил толстую цигарку. Женщина взялась за ручку двери. Помощник префекта скучливо ждал, когда она наконец выйдет, и уже был готов выставить ее вон — но природная деликатность помешала ему.

— Я бы еще кое-что могла сказать, — тоненьким голосом проговорила Витория, — но отложу на завтра. Поговорим потом.

— Когда потом?

— А как зароем Некифора Липана. Он уже сказал все, что должен был сказать. Приходи беспременно, господин Калистрат.

— Хорошо, хорошо, — ответил тот, часто затягиваясь толстой цигаркой.

Витория вышла. В соседней комнате увидела жандарма. Куцуй сидел в стороне и тоже курил толстую, как у Богзы, цигарку.

Горянка подошла к нему, улыбнулась.

— Вы что, сговорились скрутить одинаковые цигарки, да в одно и то же время? А господин Богза называет тебя…

— Он? Меня называет? — разъярился Илие Куцуй.

— Отчего же не назвать? Говорит, что ты был при передаче денег. Но я имела в виду другого, чужого.

— Никак в толк не возьму, о чем это ты, — тихо сказал Куцуй и опять опустился на лавку.

— Я говорила господину субпрефекту, что должен был быть еще третий, кто увидел деньги, а значит, и злодейство задумал учинить. Да вот оказалось, что никого не было. Но ведь кто-то может сказать, что коли не было свидетеля, так, значит, и деньги ему отсчитаны не были. А без денег зачем его было убивать? Без денег, выходит, и нечего было ему возвращаться с дороги — надо было ехать вперед за отарой.

— Как так без денег? Это что еще за слова? Я же тебе не раз твердил, что мы ему отсчитали все деньги там, наверху, на привале.

— Знаю, мил человек. Я о другом говорю, ты уж на меня не обижайся.

— Что значит о другом? Зачем же тогда городить бог весть что?

— Несу и я, что на ум придет, сужу да ряжу, как те люди, что лезут в наше дело скуки ради. Вам лучше знать, как там было, вот вы и расскажете. Мертвый, господин Илие, сказал все, что было надо. Все, что знал, он поведал. Чего ты на меня уставился? Теперь, стало быть, ваш черед, — и тогда всему конец. А уж господин субпрефект решит, что делать дальше. Я на вас только и надеюсь, оттого просила и господина Калистрата и тебя прошу — не бросайте закадычного дружка. Раз мы нашли его, приходите, побудьте с нами, покуда мы его не предадим земле на вечное упокоение.

Куцуй внимательно слушал, глядя в сторону.

— Как ты сказала?

— Пожалуйте на похороны, господин Илие. И господин Калистрат будет.

— Что ж, коли он придет, то я не против.

— Благодарствую, господин Илие. Уж как я рада — и жен приводите. Посидим за скудной трапезой.

Витория вышла, дробно стуча каблуками. Ради такого случая, готовясь к поминальной тризне, она сняла опинки и надела новые сапожки с глянцевыми носками. Самым коротким путем, по высохшим тропкам она добралась до заведения господина Йоргу Василиу. Там ждала ее нанятая просторная подвода, чтобы ехать вдвоем с приятельницей, госпожой Марией. А в горнице с круглым окошком — она это знала — сидела Гафица, которую в великой спешке позвал Гицишор.

Она вошла, скинула кожушки, опустилась на стульчик, приветливо глядя на госпожу Марию. Потом поворотилась к Гафице. Сказала, что рада найти ее здесь. Мол, и не чаяла ее увидеть. А рада она оттого, что может ей рассказать про разговор в примэрии, где субпрефект проводит дознание. Сперва на его вопросы отвечал господин Калистрат. Затем — господин Илие. Но ей, Витории, не понравилось, как он их допрашивает.

— А как он их допрашивает? О чем?

— Пытает их и так и сяк. Прежде чем войти к ним, я увидела там жену Богзы.

— Гм. Ты ее увидела? А ей-то что еще там понадобилось?

— Бог ведает. Я тоже посидела там немного. Послушала, что она говорила с какими-то женщинами. Одно скажу вам, милые мои: не приведи бог услышать, что говорят за твоей спиной закадычные подружки.

— Не иначе, как обо мне говорила.

— Ничего такого я не скажу. Не из тех я, что суют свой нос во всякие «интрики». О другом думаю: не калека она, не уродина, не дура. И не путается ни с писарем, ни с жандармом. Все это — я знаю — наветы завистников. Одного не понимаю: зачем ей понадобилось на других напраслину возводить? Вот я теперь, может, самая горемычная и разнесчастная на свете, вдовая, нищая, а сохрани меня бог оговорить человека, да еще работящего, зажиточного, что жену свою холит, одевает — глаз радуется. Ни за что бы не осмелилась сказать человеку хоть слово укоризны, оклеветать понапрасну. Так что я попросила муженька твоего пожаловать завтра на ту сторону, в Сабасу, на последний праздник дружка-приятеля.

Гафица была стройной бабенкой, с тонким станом, красивым, но холодным лицом. Под изящно выгнутыми бровями сияли миндалевидные, черные с поволокой глаза. Она носила юбку, расшитую блестками, модную кофту и обувку на высоких каблуках. Услышав дружелюбные слова горянки, она вся зарделась, от чего стала еще миловиднее. Думая о двуликости подруги, она усмехнулась и нашла немало выразительных слов, чтобы показать, какие бывают женщины на свете, особенно в урочище Двух Яблонь. Что же касается всяких наговоров, так она уже сказала, что невинному бояться нечего. Чекан Илие Куцуя спрятан дома, за иконой. Куда он только не брал его с собой, но ни разу не осквернил.

— Я за мужа на святом кресте могу поклясться.

— Знаю, милая. Не слушай ты этих пересудов. Уж какая я горемычная и то никого не оговариваю. Жду, покуда сам господь прольет свет. Его решение вовремя приспеет.

— И пусть, — вскинулась Гафица, сверкая глазами. — Кто совершил злодейство, тот пусть и отвечает. Кто смеется, пусть и слезами омоется.

— Знаю, — успокоила ее Витория. — Знаю, что господин Илие скажет начальнику всю правду. Не о том моя забота. И что бы там ни говорили о Богзе, у меня своя голова на плечах. Иных знаков, кроме тех, что поведал убиенный, мне пока не указано.

— Есть и другие, тетушка Витория. Верно говорю.

— Наслышана, как же.

— Вовсе нет. Ты небось думаешь, что я словами бросаюсь. А я говорю оттого, что душа нестерпимо болит: не стало покоя с некоторых пор из-за одной твари.

— Верю, милая.

Тут мягко вмешалась и супруга господина Йоргу Василиу:

— Да плюнь ты на нее, какая есть — такой и оставайся. Бог небось тебя ничем не обидел.

Гафица злорадно рассмеялась. Это делало ее еще прельстительней. А собеседницы не спускали с нее глаз, то и дело едко переглядываясь. Убедившись, что из нее ничего больше не вытянешь, они ее отпустили. Гафица вышла из комнатушки, увешанной ковриками и рушниками, и глаза Витории тут же подернулись печалью. Повернувшись к образам в восточном углу, она трижды перекрестилась. Потом обратилась к хозяйке, смотревшей на нее во все глаза, и стала сказывать не столько о ходе следствия, сколько о том, как упорствует человек, чей клык видится под заячьей губой. А ведь ломает его сила превыше человеческой.

— За соломинку хватается, милая госпожа Мария, — горячо продолжала горянка. — Не ведает, бедняга, что судьба придет, ноги сведет, руки свяжет. Уж я теперь сполна узнала и постигла его. День-два поиграет с ним и этот господин в островерхой кэчуле. Он тоже понимает дело, не слепой, не глупый, да я его упросила повременить. Даст бог, все доказательства найдутся, тогда я и увижу; забьется мой недруг, как бился в овраге муж мой. Хрястнуть бы его чеканом по тому месту, по которому он ударил Некифора Липана, — мне бы сразу легче стало. Да невозможно такое; Георгицэ тоже не могу неволить — зелен еще да глуп. Уж лучше изводить злодея намеками — может, хоть немного уляжется обида, томившая меня. Я, милая моя госпожа, жила на белом свете только ради этого человека, мужа моего. Хорошо при нем жила, цвела. Теперь немного мне дней осталось, да и те без радости. Подумаю иногда и сама диву даюсь, откуда силы взялись — вынести и исполнить все. Мне бы, как только я набрела на него, рухнуть на том самом месте, взвыть на весь белый свет. Да я-то хорошо знаю, откуда поддержка моя и сила. Вот и сделала все, как положено, и еще сделаю, сколько духу хватит. Гору я исходила вдоль и поперек, в Борке была не знаю сколько раз; денег не жалела, людей, священников потревожила. А еще, госпожа моя, говорила я по проволоке с городом Пьятрой. Я была на одном конце, в примэрии Борки, а господин префект на другом. Я просила за своего мужа, чьи кости разбросаны по дну оврага, чтобы позволил похоронить его на погосте. Пусть отдыхает не среди волков, а в христианской земле. Того ради грех взяла на душу, говорила по проволоке. А мужчины смеялись надо мной, когда я перепугалась, услышав голос из самой Пьятры. Да мало ли чего я делала. А теперь уже близок конец всему.

Витория уронила голову на плечо госпожи Василиу и горестно заплакала. Потом крепко утерла слезы рукавом и стала готовиться в дорогу.

XV

Собрался пестрый люд далекого уголка на Сухе-реке, с его враждой и дружеством, кознями и наговорами, тревогами и надеждами. Все уселись на телеги и переехали на ту сторону Стынишоары, где рядом с восковой свечой убитый ждал последнего успокоения.

Господин Тома позаботился, чтоб к назначенному часу подъехал воз, запряженный парой дородных быков. Он украсил воз можжевельником и поставил на нем пустой гроб. По желанию Витории он призвал трех священников да трех горцев с бучумами и еще четырех плакальщиц. Две были родом из Борки, две — из Сабасы. Господин Тома отобрал самых искусных мастериц поплакать да попричитать над мертвым. На телеге дьякона он привез поминальные дары. Для священников стояла наготове бричка, выкрашенная в зеленый цвет. Люди, несшие хоругви и крест, выстроились на дороге. Другие спустили гроб в овраг, и там Витория, засучив рукава, бережно переложила в него одно за другим сохранившиеся останки мужа, после чего окропила их вином. Мужчины подняли из оврага не очень тяжелый груз, опустили гроб в кузов, накрыли его красно-черным ковром и подали знак: все-де готово. Сельчанин, правивший быками, помахал людям с хоругвями и крестом. На первой же остановке священники сошли с брички и отслужили молебен, вознеся песнопения. Витория обходила из конца в конец шествие, следила, чтобы все делалось по заведенному обычаю. За нею следовала бабка со свитками полотна для «наведения мостов на тот свет» Когда шествие снова двинулось, горцы заиграли в бучумы, разнося печальную весть до самых дальних долин. Когда замолкли бучумы, послышался жалобный плач: это в голос закликали нанятые женщины. Витория внимательно смотрела и слушала. И хотя это был для нее самый мучительный день и трудилась она того побольше всех нанятых ею женщин, она была довольна.

Представители власти и овчары из Двух Яблонь были тут же. Богза и Куцуй держались поврозь: один шагал по одной обочине, другой — по другой. Они не обменялись ни единым словом, даже не взглянули друг на друга. Только когда сельчане подняли из пропасти гроб, положили его в телегу и сняли крышку, Калистрат Богза не удержался: вытянув шею, он жадно всматривался поверх людских голов, стараясь разглядеть останки мертвого.

Это Витории примерещилось, что он не удержался. Напротив, ему и в голову не приходила мысль сдержаться. Он был словно в горячке, и единственное, что ему хотелось, так это разглядеть мертвого хорошенько, попытаться узнать, в каком состоянии череп. Если на нем не виден след от удара железом, то все подумают, что Липан ночью рухнул спьяна вместе с конем в глубокую пропасть.

Жены тоже держались поврозь, только изредка обменивались злобными взглядами. Горянка все видела и мысленно взвешивала. Помня обо всех подробностях чина погребения, она успевала все же перекинуться с госпожой Марией торопливыми замечаниями. Георгицэ при ней не было. По велению матери, сразу же после ее возвращения на эту сторону горы, он сел на коня и повез в Сабасу поклажу убитого и собаку.

Между тем шествие продолжалось; как только нанятые заранее люди заметили его, с высокой звонницы ударили колокола. В колокольный звон вплелись голоса бучумов. Жители села высыпали сперва на завалинки — поглазеть на шествие из-под сложенных козырьком ладоней. Потом заторопились друг за дружкой на кладбище.

Такую пышную службу нечасто видели в Сабасе. На обнаженные останки Некифора Липана лились косые лучи золотистого апрельского солнца. Священники молили всевышнего об упокоении души раба божьего, затем высокими голосами пропели вечную память. Витория подошла к госпоже Марии, скороговоркой попросила, чтобы та позаботилась о последней части обряда; главное — не забыть в нужную минуту о вине для окропления могилы и черной курице, которую следует передать через могильную яму. Старуха, нанятая в помощницы, носит все нужное в своей сумке — так пусть у нее и потребует. Она молила госпожу Марию оказать ей эту великую услугу, ибо в час расставания она, Витория, должна быть рядом с супругом. Должна увидеть его в последний раз. А уж потом свидятся они лишь в Судный день.

Она подошла к гробу и, подняв руку к макушке, сдвинула черный плат на затылок. Потом поднесла ко лбу пальцы, скрюченные словно когти, будто хотела выцарапать себе глаза.

И крикнула:

— Георгицэ, что же ты меня покинул!

Таким голосом она выкрикнула эти слова, что все содрогнулись. И свалилась на колени. И приникла лбом к гробу.

Расталкивая людей, госпожа Мария кинулась к ней. Наклонившись, обхватила за плечи и потянула к выходу. Витория дала себя увести. Потом, высвободившись из рук Марии, вернулась к гробу и снова рухнула на колени.

— Позовите сына! — крикнула она.

Георгицэ был рядом. Он подошел, прикрывая глаза правой рукой: он не знал, что и сказать. Не причитать же, как баба, при всем честном народе.

Госпожа Мария снова подняла горянку, и люди торопливо забили гвоздями крышку гроба. Тут же гроб опустили, раздался гул падавших на крышку комьев земли. Немного успокоившись, Витория вернулась и тоже обронила горсть земли на гроб мужа.

XVI

У ворот кладбища дожидались помощники Витории — господин Тома и госпожа Мария. Они протягивали каждому на помин души усопшего четвертушку хлеба и стаканчик водки. Мужчины и женщины шептали как положено: «Мир праху его», — и тут же опрокидывали стаканчик. Лишь затем отрывали кусочек хлеба, чтобы приглушить приятное жжение во рту.

Дети, смеясь, озоровали среди могил.

Когда были розданы все подаяния и кутья, священники сняли облачения. Им еще предстояла малая часть службы, притом не из легких. Витория поспешно шагнула к ним и пригласила на поминальный праздник в дом господина Томы. Там соберутся представители власти во главе с помощником префекта и селяне, приехавшие с той стороны.

Хозяйка господина Томы распорядилась как нельзя лучше. Правда, стоял великий пост, и еда не была бог весть какая обильная, зато питья было вволю. Больше всего надеялся господин Тома на крепкое одобештское вино.

За стол уселись на закате. Мертвый обрел наконец покой. А живые принялись уминать постные галушки да капусту, жаренную на растительном масле. Священники и господин помощник префекта сидели на почетном месте, в глубине комнаты. Гости из урочища Двух Яблонь — ближе к краю. Витория расположилась неподалеку.

Пропустили по нескольку стаканчиков, и люди заговорили о всякой всячине.

— А ты, господин Калистрат, — заметила горянка, — что-то не ешь.

— Отчего же? Ем, слава богу, благодарствуйте.

— Значит, пьешь мало. Уж за дружка-приятеля выпить надо.

— А я только и делаю, что пью. Только вот думаю: живем мы далеко и ехать придется ночью.

— Да тебе-то что? Разве ты ночью оробеешь? Я вижу, и чекан у тебя имеется.

— Имеется.

— Добрый чекан. Выпей еще стакан, а я посмотрю. А там пропусти еще, сколько душе угодно. Покажи-ка мне этот чекан. Погляжу на него. У сына моего Георгицэ точь-в-точь такой же.

Богза невесело ухмыльнулся и передал над столом чекан.

Горянка поворотилась к сыну. Он стоял сзади.

— Георгицэ, посмотри и ты. Кажись, твой такой же. Только твой недавно с наковальни. А этот постарей, и знает, верно, побольше.

Она рассмеялась и передала чекан сыну.

Калистрат было протянул руку к своему оружию, но тут же отдернул ее. Парень внимательно рассмотрел вогнутое острие и широкую часть лезвия.

— Пускай поглядит да на ус мотает, господин Калистрат, — продолжала горянка. — А ты сделай милость, пропусти еще стакан одобештского. Тебе ли не знать: как раз это вино и было по вкусу Некифору Липану. Я вот что думаю, — проговорила она внезапно другим голосом, обращаясь к сотрапезникам. — Я так полагаю, господин Калистрат, что муж мой ехал один в гору по Стынишоарской дороге и думал о своей отаре. А может, думал обо мне. Меня там не было, но я знаю, Липан сам сказал мне, пока я проводила рядом с ним ночи в том овраге.

— И что же он сказал тебе? — рассмеялся Богза.

— Сказал, как дело было, — ответила горянка с улыбкой, пристально глядя на него.

— Ну, уж этому я не поверю.

— А ты поверь. Ты ведь помнишь, господин Калистрат, что у Некифора Липана был еще и пес.

— Помню, как же. Лупу звали его. Усердный, смелый пес.

— Вот видишь, господин Калистрат. А я знаю еще и то, что пес этот заступился за своего хозяина, когда он увидел, что жизнь его в опасности.

— Возможно, и заступился.

— Небось думаешь, что и собака сгибла?

— Не думаю. Скорее, пропала куда-то.

— И я того же мнения. Но коли пропала, то и найти ее можно.

— Ну, это дело помудреней будет.

— Не такое уж оно мудреное, господин Калистрат, коли на то будет господня воля. Выпей, сделай милость, и этот стакан. Рассказать, как все приключилось?

Все застолье молчало. Господин помощник префекта Балмез, задетый за живое, положил локти на рушник и, поворотив к говорившим левое ухо, которым слышал лучше, следил за происходящим краем глаза.

Поняв, что за ним наблюдают, Богза заволновался.

— Ты, я вижу, знаешь, чего я не знаю, — дерзко ответил он. — Что ж, коли знаешь, рассказывай.

— Я и скажу, господин Калистрат. Мой муж, стало быть, думал о своих делах да обо мне и не спеша ехал в гору к Кресту итальянцев.

Горянка замолчала.

— Что ж ты? — подтолкнул ее с улыбкой господин помощник префекта. — Что ж ты замолчала?

— Иной скажет, что он спускался в долину. Но я лучше знаю: ехал он в гору. Но был не один: собака была при нем. И еще рядом ехали двое. Один пришпорил коня и поехал вперед, чтобы посмотреть с вершины, нет ли встречных путников, другой шел позади Некифора Липана, ведя коня в поводу. А случилось это не ночью, а на закате, так и знайте. Иные думают, что такие дела вершатся ночью. А мне ведомо, что произошло это днем, на заходе солнца. Когда человек на вершине подал знак, что все ладно, никого не видать, пеший бросил повод коня. Достав из-под мышки чекан, он, неслышно ступая постолами, подошел сзади к Некифору Липану. Один раз ударил, но с такой силой, будто собрался повалить дерево. Липан вскинул руки: он не успел даже крикнуть, так и уткнулся в гриву коня. Повернув чекан, человек пнул рукоятью коня в пах и подтолкнул к краю пропасти. Тут собака метнулась к нему. Он ударил ее ногой. Конь вздрогнул от неожиданного толчка, напрягся и кувырком покатился в овраг. Собака последовала за ним. Сперва она злобно лаяла, потом, когда человек попытался было убить ее чеканом, скрылась в овраге и поползла вслед за хозяином. Вот как было дело. Человек вскочил на коня и поспешил к первому, который ждал наверху. Они пришпорили коней и ускакали, и никто не видел и не ведал ничего до сегодняшнего дня.

Горянка замолчала и, сжав губы, быстро взглянула в сторону жены корчмаря. Госпожа Мария, как и все застолье, сидела недвижно в немом ожидании. Люди кое о чем догадывались. Немало помогли тому ходившие слухи и намеки. Так что народ чуял, куда гнет пришлая горянка. Одного понять нельзя было: зачем говорит притчами, ходит кругом да около. Если что-то знает, пусть скажет, если кого подозревает, пусть назовет.

Так думал, все больше распаляясь, и Калистрат Богза. С самого начала, как он увидал ее, ему стало ясно, что жена овцевода затаила против него зло. Оставалось терпеливо выжидать. Мыслимое ли дело — распутать тайну, когда никаких следов не осталось! Посуетится, помается, а там и повернет обратно к дому.

Но она не желала угомониться. Сеяла слухи, строила глупые козни. Мутила жену Куцуя, нашептывала бог весть что Иляне. Будоражила людей всякими домыслами. Он терпел. Да и что он мог ей сделать? К тому же ее по-человечески жалко: бедная вдова искала следы сгинувшего мужа.

Уму непостижимо, как ей удалось найти тело в глухом и глубоком овраге. Еще удивительней были те слова, которые она не раз при нем повторяла. А теперь — этот рассказ.

Глупо, разуму противно предположить, что она была при этом. Еще того глупей думать, что мертвый заговорил. В наши дни никто такому не поверит. И все же эта женщина, что так на него наседает, рассказала в точности, как все было — шаг за шагом, поступок за поступком. Неужто и впрямь такое возможно, как уверяли Иляна и Гафица, пока не стали злобиться на них, — волховать, смотреть в такие зеркала, показывающие прошлое и настоящее? Да и пристало ли здоровому мужику верить в такие нелепицы? А впрочем, дыма без огня не бывает.

В конце концов, пусть откроет, откуда что узнала, пусть расскажет обо всем. Кое-что она, возможно, вытянула из жены Куцуя. Дрянь дело иметь таких дружков и подлых помощников. Да ведь и Илие Куцуй не видел в точности, как все происходило. Сам он, как ни странно, и то не знал в точности, как все было. Лишь теперь он уверился, что все произошло именно так, как она говорила.

В голове толклась сумятица мыслей, и Богза, заметив, что на него пристально поглядывают, выпил залпом стакан, потом второй.

Он почувствовал, что в нем нарастает отчаянная решимость. Бабе — бабье, а он мужчина. Никто еще до сих пор не посмел куражиться над ним.

— Отдай чекан, — сдерживаясь, сказал он, протягивая руку к Георгицэ.

— Погоди еще чуток, — осадила его женщина. — Празднику положен достойный венец. Что уставился, Георгицэ, на чекан? — спросила она, усмехаясь, — Али что на нем написано?

— Слушай, женщина, — пробормотал взбешенный Богза, — что это ты на меня взъелась, дохнуть не даешь? Хочешь сказать, так скажи.

— Не гневайся, господин Калистрат, я сына спрашивала, не выведено ли что-нибудь на чекане.

— Хватит! — рявкнул он и, грохнув кулаком по столу, вскочил на ноги. Посыпались тарелки, трапезники повставали со своих мест. Богза был в чем-то прав, нехорошо получилось, как-никак — поминальная тризна. — Хватит, — продолжал кричать Богза. — Хватит!

Голос у него внезапно осип.

— Хватит! За каждый грех своя кара! Если согрешил, пусть меня покарают. Да не я это. Что ты ко мне пристала!

— Я? И не думала приставать, — отнекивалась горянка, крайне удивленная таким вопросом.

— Как не пристала? — взревел Богза, разметая тыльной стороной руки стаканы и миски. — Да как ты смеешь со мной так говорить, женщина? Что это такое? Жена ты мне, что ли, чтобы так разговаривать?

— Георгицэ, — в удивлении проговорила женщина, — сдается мне, что на этом чекане следы крови, и этот человек убил твоего отца.

Калистрат вскочил со своего места и кинулся к парню отнять свое оружие. Перед ним, широко распростерши руки, вырос Куцуй. Он пытался остановить его движением, каким подпирают нависший край обрыва. Но в тучном крестьянине бушевала грозная, неудержимая сила. Хватив Куцуя кулаком по лбу, он опрокинул его на землю. Сильными ударами локтей растолкав тех, кто стоял у него на пути, Богза с неистовым ревом выбежал в открытую дверь. Витория кинулась вслед, размахивая руками, точно крыльями. На пороге она возопила:

— Георгицэ, спусти собаку!

Парень стоял в углу под навесом. Он заранее знал, что надо делать, но цепь никак не поддавалась. Богза боком кинулся на парня. Тут собака взвыла дурным голосом, рванулась, придушенно заскулила. Потом рванулась еще — и разорвала цепь. Богза попытался обойти ее, прыгнул, стараясь выхватить чекан из рук Георгицэ.

Новый крик матери заставил сына выпрямиться. Праведная сила, наполнявшая его, была покрепче ярости убийцы. Подставив плечо, он оттолкнул Богзу, потом шмякнул обухом чекана по лбу. Калистрат Богза зашатался. И тут собака с диким рычанием вцепилась в горло убийцы; хлынула кровь.

Люди кинулись на выручку. Помощник префекта приказал немедленно позвать жандармов, сидевших за столом в малой хате задворья. Те прибежали сразу. Илие Куцуй покорно отдал себя в руки властей. Жена его и Богзы причитали, проклиная злобную чужачку. С трудом оторвали люди собаку от Богзы; били ее, поливали водой, завернув в половик, старались оттащить в сторону. Потом отнесли раненого на завалинку.

Стало совсем темно. Кто-то поставил на окне лампу. Жена корчмаря попросила поскорей принести воды. Витория нашла ковш в малой хате. Они побрызгали водой лицо раненого.

Богза задыхался, отфыркивался. Постепенно успокоившись, он устало посмотрел на собравшихся.

— Чего тебе, человече? — сурово спросила горянка.

Богза прикрыл глаза в знак того, что хочет что-то сказать.

— Говори.

— Исповедаться хочу.

Стало тихо. Старый пузатый поп, часто дыша, пробился вперед. Мужчины обнажили головы.

Жандармы громко разговаривали около сарая, допрашивая Куцуя. Те, кто стоял близ раненого, цыкнули на них. Жандармы подошли на цыпочках, ведя с собой и арестованного.

Куцуй бормотал:

— Не надо пытать меня, увечить. Я сам все скажу. Пусть люди знают, что все случилось в точности, как показала жена убитого.

Люди снова зашикали. Грузный мужчина, лежавший на завалинке, медленно заговорил.

— Святой отец, — произнес он и опять прерывисто задышал, — я, видать, кончаюсь. И потому хочу исповедаться — пусть все знают, что именно я ударил Некифора Липана и сбросил его в пропасть, как показала тут его жена. Я так и не понял, откуда ей все ведомо, однако сказала она правду.

— Отче, — шепнула горянка, — пускай скажет, зачем он это сделал.

Раненый понял ее слова.

— Я это сделал, чтобы отнять у него овец. Мы рассчитывали, что никто ничего не узнает. А теперь, стало быть, пусть отара по справедливости перейдет обратно к нему.

— Так, — сказала самой себе Витория.

Богза устремил к ней взор. Во влажных его глазах мелькали огоньки. Рваная верхняя губа придавала лицу выражение странной веселости.

— Отец, — тревожно проговорил он, — не дай мне так умереть. Накрой епитрахилью, дай отпущение грехов. Прошу эту женщину и ее сына простить меня.

Витория сделала Георгицэ знак подойти.

— Простите меня.

— Пускай живет, — шепнула горянка, — и пусть власти сделают с ним, что хотят.

— Прости меня, женщина, — попросил опять умирающий. — Собака порвала мне горло. Ухожу по стопам Некифора Липана. Ты должна простить меня.

— Бог простит, — сказала Витория.

Сжав губы, она посмотрела на него долгим взглядом. Потом отошла.

— Поди сюда, Георгицэ, — сказала она, охваченная новыми заботами. — Надо вычистить скребницей коней по новой моде, которую я здесь увидела, и подкормить их ячменем — скитания-то наши еще не кончены. Подсчитаем с господином Томой все расходы, и я честно заплачу ему да еще и спасибо скажу. Заплатим святым отцам и всем прочим, кто потрудился тут. Потом три дня будем отдыхать, после чего отслужим первую панихиду по твоему отцу. И сразу сядем на коней, поедем к Пруту-реке, в Штефэнешть, чтобы отобрать нашу новую отару с Рарэу-горы. По моим расчетам при хорошей погоде и резвой езде успеем воротиться сюда, в Сабасу, и справить девятины. Потом отправимся на берега Жижии — потолкуем с гуртоправом Алексой насчет того, когда пригонит отары в горы, где наняты летние пастбища. К сороковинам мы опять воротимся сюда и попросим господина Тому и священника помочь справить поминки. Тогда-то привезем сюда из Варатикской обители и сестру твою Минодору — пускай тоже постоит на могиле. После чего отправимся в Мэгурэ, где ждут заброшенные дела. А сестричку твою за долгоногого, носатого сына дьяконицы ни за что не отдам. Ни за что!

Загрузка...