Г.А. ГУКОВСКИЙ
РУССКАЯ
ЛИТЕРАТУРА
XVIII ВЕКА
Рекомендовано Министерством
общего и профессионального образования РФ
в качестве учебника для студентов
высших учебных заведений
УДИ 82189
ББК 84Р
Г 93
Гуковский Г.А.
Русская литература XVIII века.
Учебник/Вступ. статья А. Зорина. – М.:
Аспект Пресс, 1999.– 453 с.
ISBN 5-7567-0211-3
Предлагаемая книга – переиздание известного учебника, вышедшего последний раз в 1939 г. По мнению специалистов, данный учебник до сих пор остается одним из лучших учебников по русской литературе XVIII века, в котором удачно сочетаются серьезные исследования, доступность и ясность изложения.
Предназначается для студентов и преподавателей
гуманитарных вузов.
ISBN 5-7567-0211-3 © «Аспект Пресс», 1998, 1999
ГРИГОРИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ГУКОВСКИЙ И ЕГО КНИГА
Настоящее переиздание учебника Г.А. Гуковского осуществляется накануне шестидесятилетнего юбилея его выхода в свет. Между тем среди всей массы академической продукции (по крайней мере в области гуманитарного знания) литература учебного характера подвержена старению, пожалуй, в наибольшей степени.
Это и понятно. Учебники по определению не должны содержать в себе идей и разработок новаторского характера и потому редко могут становиться памятниками научной мысли. С другой стороны, этот» жанр не обладает и той безотносительной ценностью, которую заключает в себе хороший справочник или хрестоматия. Именно учебники испытывают особенно настойчивое давление эпохи и окружающей среды – состав и характер информации, которая предлагается к усвоению молодым поколениям, естественно, становится предметом самого жесткого социального контроля. К тому же и вторая половина 1930-х годов, когда писался и печатался учебник Г.А. Гуковского, была временем, мягко говоря, неблагоприятным для свободного научного поиска. В этом отношении авторы двух других классических учебников, уже изданных «Аспект Пресс», – и Б.В. Томашевский, выпустивший свою «Теорию литературы» в 20-е годы, и А.А. Реформатский, напечатавший «Введение в языковедение» в середине б0-х, находились, при всех возможных оговорках, в несравнимо лучших условиях. Учитывая все сказанное, понятно, что за шесть без малого десятилетий учебник, который держит сейчас читатель, не мог не устареть.
Что же в таком случае побуждает нас вновь предлагать эту старую книгу современным студентам? Отвечая на этот вопрос, прежде всего приходится сказать со всей определенностью, что ничем лучшим на сегодняшний день мы не располагаем. Авторы учебников, появлявшихся с той поры, как правило, лишь так или иначе варьируют фундаментальные идеи Г.А. Гуковского, существенно уступая ему в блеске изложения и темпераменте. Конечно, время помогло им снять наиболее одиозные формулировки своего предшественника, отказаться от компрометирующих ссылок на труды Сталина и партийную печать тридцатых годов, смягчить резкость и однозначность социологических схем. Но вместе с этими частными усовершествованиями утрачивался и интеллектуальный азарт, и ощущение живой сопричастности своему предмету, отличавшие Гуковского. Однако сказать, что учебник Гуковского лучший в ряду аналогичных изданий – это, по формулировке А.С. Пушкина, «еще похвала небольшая». Концепция истории русской литературы XVIII века, разработанная в трудах Г.А. Гуковского и с более или менее значительными потерями обобщенная в его учебнике, сохраняет свое значение в современной науке не только потому, что иной, более масштабной и стройной мы до сегодняшнего дня не располагаем.
Куда важнее, что эта концепция в основном выдержала испытание временем.
Григорий Александрович Гуковский родился 18 апреля (1 мая) 1902 года в Петербурге. В гимназические годы он пережил увлечение символистской культурой, испытал влияние видного критика и историка культуры предреволюционной эпохи А.Л. Волынского, знакомого его отца. В 1918 году он поступил на историко-филологический факультет Петроградского университета. Ко времени окончания университета в 1923 г.* вполне определились и круг его научных интересов, и методология подхода к историко-литературному процессу.
* Биографические сведения о Г.А. Гуковском см.: Манн Ю. В. Г.А. Гуковский, – Краткая литературная энциклопедия. М.: Советская энциклопедия, 1964. Т. II. Стлб. 438-439. Макогоненко Г. П. Григорий Александрович Гуковский. – Вопросы литературы. 1972. № 9. Серман И. 3. Ленинградская группа XVIII века. – Россия/Russia. Vol. 6. 1988. Р. 147-159.
«У Гуковского в ранней молодости (мы тогда как раз познакомились) был особый комплекс противостояния. Туда входила разная архаика, вкус к дворянскому укладу русской жизни. Эта наивная, задиристая позиция принесла, как ни странно, отличные плоды – открытие русской литературы XVIII века», – вспоминала впоследствии Л.Я. Гинзбург.* Несомненно, подчеркнутый интерес к дворянской культуре в первые послереволюционные годы заключал в себе отчетливый вызов окружающей действительности. Надо сказать, что отношение ученого к господствующим тенденциям общественного развития впоследствии изменилось едва ли не на сто восемьдесят градусов, но дар резко и глубоко реагировать на социальную динамику, потребность и умение переводить свое ощущение времени на язык профессиональных задач остались с Гуковским на всю жизнь.
* ГинзбургЛ. Я. Человек за письменным столом. М.: Советский писатель, 1989. С. 328.
Впрочем, если в его историко-литературных занятиях не было и следа академической отрешенности, то академической основательности было в избытке. По свидетельству Ю.М. Лотмана, Гуковский «знал наизусть – без преувеличения – всю русскую поэзию XVIII века» и «неизменно побеждал на затеянных Тыняновым состязаниях: кто больше помнит наизусть малоизвестных и забытых поэтов».* Эта совершенно уникальная эрудиция Г.А. Гуковского позволила ему по существу сразу же после окончания университета приступить к построению совершенно новой истории русской литературы XVIII столетия – цикл статей, составивших его первую книгу «Русская поэзия XVIII века» (Л., 1927), был, как указывает И.З. Серман, написан еще в 1923-1924 гг.**
* Лотман Ю. М. Два портрета//Лотмановский сборник. Вып. 1. М.: ИЦ–Гарант, 1995. С. 62-61.
** См.: Серман И.З. Ук. соч. С. 147.
Надо сказать, что «комплекс противостояния» был свойствен Г.А. Гуковскому не только по отношению к социальной среде, но и по отношению к предшествующей научной традиции. Дореволюционная наука сделала для изучения литературы XVIII века исключительно много. Я.К. Гротом и М.И. Сухомлиновым были подготовлены превосходные академические издания Державина и Ломоносова, Н.С. Тихонравовым, М.Н. Лонгиновым, П.П. Пекарским и другими исследователями были введены в оборот и систематизированы огромные массивы важнейшего историко-литературного материала. Однако осмысление этого материала существенно отставало от его освоения – большинству ученых литература XVIII века виделась как почти нерасчленяемый массив так называемого ложноклассицизма, только к концу столетия сменяемого сентиментализмом Карамзина и его последователей. Не уступая своим предшественникам в широте и глубине познаний, во вкусе к факту и детали, Гуковский в то же время предложил совершенно новую интерпретацию литературного процесса той эпохи.
В центре его внимания оказалась литература середины XVIII века и прежде всего полемика вокруг Ломоносова и Сумарокова. Гуковский увидел в их противоборстве столкновение различных эстетических и поэтических программ. Русский классицизм, утративший обессмысливающую приставку «ложно», предстал в его работах как многообразное и внутренне дифференцированное художественное явление. Ученый поставил вопрос о «сумароковской школе» – группировке литераторов, выдвинувших в противовес ломоносовской пышности на первый план требование ясности и терминологичности поэтического слова, рациональной и последовательной композиции, простоты и естественности. Но и внутри этой школы Гуковский показал различия в литературных позициях самого Сумарокова и его младших учеников и последователей: Хераскова, Майкова, Ржевского. Что касается поэзии Ржевского, то она была по существу открыта Гуковским, вернувшим истории русской литературы самобытного и яркого автора. Сходное по характеру, но, пожалуй, еще более важное открытие было сделано Гуковским полутора десятилетиями поздней в статье «У истоков русского сентиментализма», где он впервые оценил историко-литературное значение поэзии М.Н. Муравьева.
Но главным достижением Гуковского в его ранних статьях было то, что он сумел совершенно по-новому поставить вопрос о поэтической системе русского классицизма. Такие важные элементы этой системы, как ориентация на единый образец, преобладание жанрового начала над личностным, господство устойчивых языковых формул и пр., были осмыслены исследователем не как проявление художественной незрелости русской словесности допушкинской эпохи, но как отражение целостного и последовательного мировосприятия, требовавшего от писателя не поэтического самовыражения или отражения эмпирической реальности, но стремления к надперсональной и вневременной истине. Там, где предшествующая научная традиция видела лищь подготовку будущих свершений, Гуковский обнаружил богатую и увлекательную художественную жизнь, и в этом отношении слова Л.Я. Гинзбург об осуществленном им «открытии русской литературы XVIII века» не выглядят преувеличением.
Все эти положения Гуковский развил и дополнил в цикле статей, опубликованных в I–V выпусках альманаха «Поэтика»,выходившего в 1926–1929 годах и объединявшего на своих страницах как классиков и создателей русского формализма, Ю.Н. Тынянова, Б.М. Эйхенбаума, Б.В. Томашевского, так и их учеников и последователей. Гуковский органично влился в ряды младоформалистов, воспринявших от своих наставников резкое неприятие позитивистской академической науки, потребность во внятной и оформленной методологии и утопическую убежденность в возможности и необходимости построения теории и истории словесного искусства на основе представлений об имманентности литературного ряда. К концу 1920-х годов эта утопия начала давать трещину. Исследователи формализма до сих пор не могут прийти к согласию, было ли причиной начавшихся трудностей только внешнее идеологическое давление или за ними стоял еще и внутренний кризис формалистической концепции литературы. Как бы то ни было, последний выпуск «Поэтики», содержавший обобщающую статью Гуковского «О русском классицизме», появился в 1929 году, когда эпоха относительно свободного научного поиска уже необратимо подошла к концу.
Чтобы понять логику эволюции Гуковского в этот период, необходимо несколько отойти от выработанного в позднейшую пору противопоставления бескомпромиссности и приспособленчества и попытаться проанализировать возможные модели поведения любого серьезного ученого в ситуации, когда парадигма, в которой он привык работать, оказывается под безусловным запретом или так или иначе выходит из употребления.
Само собой разумеется, существует немало людей, органически неспособных менять свои интеллектуальные навыки. Такой ученый может навсегда замолчать, сменить сферу профессиональной деятельности, физически погибнуть, но он не сумеет, даже если в силу чисто житейских обстоятельств захочет, работать иначе, чем ему кажется правильным. В такой позиции исключительно много этически привлекательного, именно из этого человеческого типа выходят герои и мученики науки. Однако оборотной стороной такой абсолютной принципиальности порою оказывается интеллектуальная неподвижность, своего рода глухота к голосу времени.
На противоположном полюсе окажутся ученые, готовые исходить из полученных извне установок. И опять-таки подобная готовность может быть продиктована не только цинизмом и конъюнктурщиной. Люди определенного склада ума бывают более или менее равнодушны к исходным принципам и конечным выводам исследования, их профессиональный интерес заключен в демонстрации умения, с которым они могут применять к материалу усвоенные на стороне исследовательские приемы. Порою, при условии хотя бы относительной доброкачественности заданного импульса такая практика может давать позитивные, хотя и ограниченные результаты.
И, наконец, можно выделить третий, до некоторой степени промежуточный и, пожалуй, самый проблемный тип исследователя. Он ограничен, с одной стороны, безусловной потребностью в социальной востребованности, психологической невозможностью выпасть из магистральной колеи развития науки, а с другой – столь же императивной необходимостью в ощущении правоты и ориентированности на поиск истины. Единственным выходом из подобной ситуации становятся попытки интериоризировать внешнее давление, не просто принять предлагаемые правила игры, но и до конца ощутить их безусловную ценность. Именно по этому пути и пошел Гуковский.
«У Г<уковского> была сокрушительная потребность осуществления, и он легко всякий раз подключался к актуальному на данный момент и активному. Это называется следовать моде – на языке упрощенном, но выражающем суть дела. Мода – это всегда очень серьезно, это кристаллизация общественной актуальности. Г<уковский> был резко талантлив, поэтому он извлекал интересное из любого, к чему подключался. Так было у него с культурой символистского типа (включая религиозный опыт), с формализмом, с марксизмом»* – писала Л.Я. Гинзбург.
Говоря о причинах вполне искреннего увлечения марксизмом как самого Гуковского, так и многих других крупных ученых той поры, следует выделить целый ряд существенных факторов. Прежде всего обращение к господствующему учению давало (или казалось, что давало) шанс профессионально сохраниться и реализоваться. Кроме того, человека со вкусом к обобщениям глобального характера марксизм манил обещанием всеобъемлющего синтеза, приведения огромной массы разнообразных явлений к единому знаменателю, куда более универсальному, чем тот, который мог предложить формализм. Наконец, в ту пору марксизм еще выглядел всепобеждающей теорией – казалось, что интерпретация закономерностей развития человечества, предложенная его адептами, подтверждается реальной динамикой исторического процесса. Колоссальный социальный переворот, осуществленный в России, победа большевиков в гражданской войне и несомненная стабилизация созданного ими режима в конце 1920-х годов с отчетливостью свидетельствовали в пользу учения, написанного на их знамени.
Как замечает И.З. Серман, «о недостаточности имманентного анализа» Гуковский писал еще на страницах «Поэтики».* Первым выступлением, в котором обнаружился его переход на новые позиции, стала появившаяся в 1930 г. статья «Шкловский как историк литературы» (М., 1929), посвященная анализу книги В. Шкловского «Матвей Комаров, житель города Москвы» и коллективного труда учеников Шкловского и Эйхенбаума Т. Грица, В. Тренина и М. Никитина «Словесность и коммерция» (М., 1929). Отзыв Гуковского об обеих книгах был резко отрицательным, причем достаточно бегло разобрав опыт молодых исследователей, он подверг работу Шкловского сокрушительному разносу. «Общая оценка книги Шкловского ясна – книга плохая»**, – завершил он свою рецензию.
* Серман И.З. Ук. соч. С. 150.
** Звезда», 1930. № 1. С. 216.
Разумеется, такого блистательного знатока XVIII века, как Гуковский, не могли не раздражать многочисленные фактические погрешности, произвольные допущения и скороспелые выводы, содержавшиеся в рецензируемых книгах, а главное – дух научного дилетантизма, господствовавший на их страницах. И все же главная причина резкости, с которой ученый пишет о своих недавних единомышленниках, состоит в другом. Дело в том, что авторы обоих изданий и прежде всего, конечно, сам Шкловский начали эволюцию в том же направлении, в котором двигался и Гуковский. В том же 1930 году Шкловский опубликует свою знаменитую статью «Памятник научной ошибке», в которой, покаявшись в формалистских грехах молодости, он принесет присягу марксистскому литературоведению. Книга о Матвее Комарове стала первым симптомом его перехода на новые позиции.
Шкловский выдвинул писателя из низов (по его не слишком убедительно аргументированному предположению, бывшего крепостного) в качестве позитивной альтернативы дворянской литературе. По его мнению, именно к сочинениям Матвея Комарова генетически восходит великая русская проза XIX века и прежде всего Гоголь. Такое прямолинейное социологизаторство вызвало резкую отповедь Гуковского. Для ученого, ощущавшего наследие восемнадцатого столетия как живое художественное явление, дилетантская социология, представленная в «Матвее Комарове...», была полностью неприемлема хотя бы потому, что он, как и до него автор «Кому на Руси жить хорошо?», считал автора «милорда глупого» слабым и вульгарным писателем. В стремительной и поверхностной переориентации Шкловского Гуковский увидел компрометацию того глубокого разворота к марксистскому литературоведению, который в это время осуществлял он сам.
Вместе с тем Гуковскому приходилось не только разрабатывать принципы применения марксистской методологии к русской литературе XVIII века, но и отстаивать свое право заниматься этой литературой вообще. «Нужно ли доказывать необходимость изучения культуры прошлого, в частности изучения крепостнической и антикрепостнической культуры в период расцвета крепостничества?»* – спрашивал он на страницах тома «Литературного наследства», специально посвященного русскому XVIII столетию. Вопрос этот носил, однако, всецело риторический характер. Было ясно, что доказывать нужно. Недаром и статья, из которой извлечена приведенная цитата, называлась «За изучение восемнадцатого века».
* Литературное наследство. М.-Л., 1933. Т. 9-10. С. 296. По свидетельству И.З. Сермана, первоначально статья называась еще более выразительно «На защиту восемнадцатого века».
В том же томе «Литературного наследства» была опубликована статья Д.П. Мирского «О некоторых вопросах изучения русской литературы XVIII века», где совершенно недвусмысленно утверждалось: «Признание ценности Державина не должно заслонять его полной враждебности. Тем не менее допустимо переносить это признание на остальную дворянскую литературу XVIII века. Эта последняя не может рассчитывать на какое-либо возрождение, она сохраняет свой интерес только как часть огромного архива прошлого. <...> В этом архиве она занимает один из отдаленных закоулков»*. Надо сказать, что и большинство исследователей, так или иначе оспаривавших эту точку зрения, выдвигали на первый план в литературе восемнадцатого столетия третьесословные или демократические элементы, в большей мере достойные внимания советского литературоведения.
* Литературное наследство. М.-Л., 1993. Т. 9-10. С. 509.
Между тем Гуковский был глубоко убежден, что литература XVIII века и прежде всего ее наиболее художественно совершенная часть – литература дворянская заслуживает внимания современных читателей. «Анализ литературы XVIII века под углом зрения марксизма еще не начинался, – писал он в своей статье ... Мы должны открыть XVIII век для вузовца, для преподавателя школы, для рабочего, которого интересует судьба нашей литературы. <...> Наука изучает преимущественно живое, а не мертвое, потому что она питается художественными течениями, идеями и восприятиями общества ее создающего»*. Однако убежденность в том, что творчество «Державина, Карамзина, Сумарокова» – живое явление, требовалось подкрепить соответствующими социологическими выкладками. Гуковский находил здесь себе опору в выдвинутой им ранее концепции внутренней противоречивости и разнородности русского классицизма. Только теперь под эту разнородность подводились социально-классовые детерминанты.
* Там же. С. 319.
«Слишком часто у нас забывают о той сложной борьбе внутри дворянства, о той дифференциации его, которая конструирует социальную историю «верхов» русского общества XVIII века. Между тем изучение этой борьбы, анализ исторического облика (экономики, политического мировоззрения, бытового типа, культурного характера), например, вельможной, богатейшей придворной группы дворянства, земельных магнатов и торгашей, вслед за ними группы поместной аристократии, ринувшейся на штурм власти, служебных мест, культуры и вовсе не безусловно победившей, или, например, исследование судьбы расслоения и творчества зарождавшегося в конце века «третьего сословия», частью внутри сословной группы дворянства, частью вне ее <...> – все это могло бы наполнить историю литературы XVIII века содержанием»*.
* Там же. С. 309.
Гуковский взялся за решение этой задачи. В его книгах и статьях середины 1930-х годов, прежде всего в «Очерках по истории русской литературы XVIII века» (М., 1936), «Очерках по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века» (Л., 1938), статье «Радищев как писатель» (Радищев. «Материалы и исследования». М.–Л., 1936), развернута фундаментальная и по существу единственная существующая социологическая интерпретация русской литературы XVIII столетия.
По мнению Гуковского, литературная ситуация середины века определялась «столкновением Ломоносова, корифея придворно-официальной русской литературы, с Сумароковым, родоначальником школы искусства независимых дворян-интеллигентов»*, причем если за первым стояли придворные меценаты и вельможные круги, то за вторым – родовое дворянство, заявляющее о своих претензиях на политическую и культурную гегемонию. При этом, если в политике сумароковцы терпели постоянные поражения, власть демонстрировала все менее готовности считаться с мнением дворянской оппозиции, то в литературе ей удалось добиться безусловной победы – до середины 70-х годов эта школа доминировала и в театре, и на журнальных страницах. С пугачевским восстанием положение этой социальной группы меняется – она осознает зависимость своего политического бытия от полицейской поддержки государства; соответственно среди писателей, выражавших ее позиции, происходит расслоение: одни (Богданович) идут на службу режиму, другие (Новиков, Херасков) склоняются к мистицизму, а их ученики (Муравьев, Карамзин) уходят от грубой реальности в субъективистский мир созерцания собственной души, третьи (Фонвизин, Княжнин), напротив, усиливают радикальность своих взглядов, переходя к почти открытой критике крепостничества и самодержавия как социальных институтов. С другой стороны, постепенно назревает протест социальных низов, и эти две струи соединяются в творчестве Радищева, объединяющего традицию радикальной дворянской оппозиции с крестьянской революционностью.
* Гуковский Г.А. Очерки по истории русской литературы XVIII века. Дворянская фронда в литературе 1750-1760-х годов. М.: Изд-во Академии наук. С.11.
Ясно, что схема эта нуждается в многочисленных оговорках, порою более чем существенных. С Гуковским можно спорить в характеристиках взглядов и общественных позиций отдельных писателей, можно упрекать его в излишней прямолинейности. Сегодня все это неудивительно. Удивительней другое – концепция, им предложенная, в основном работает. Пожалуй, помимо субъективных исследовательских свойств Гуковского, его аналитического дара и необъятной эрудиции, этому способствовали и объективные обстоятельства.
Дело в том, что во всей истории русской словесности именно литература XVIII века, пожалуй, более всего доступна социологическим методам. Она как бы еще не выделилась из общей социально-культурной среды в автономную сферу деятельности, не сформировала представлений о самодостаточности писательского труда и духовной независимости писателя. Даже преромантические идеи о боговдохновенном певце возникают здесь лишь к исходу столетия. Литераторы этой эпохи еще часто связаны с теми или иными политическими и общественными группами и безо всяких опосредований ориентированы на них в своем творчестве. Социологический анализ марксистского типа выглядит здесь, пожалуй, несколько перспективней, чем при разговоре о классике XIX века или, наоборот, древнерусской книжности. Гуковскому удалось сполна использовать предоставившиеся ему возможности.
Не вызывает сомнений, что работы Гуковского этого периода были наивысшим достижением марксистской мысли в советском литературоведении. Формалистская школа помогла ему довести свой социологический подход до поэтики исследуемых произведений и прежде всего до техники обращения интересовавших его авторов с поэтическим словом. Тем не менее дальнейшего развития эта методология в его работах не получила. Напротив, уже в «Очерках...» 38-го года заметны первые симптомы ослабления социологического пафоса. Общественная жизнь 1930-х годов властно потребовала от него еще одного существенного пересмотра недавно обретенных позиций.
Как хорошо известно, на всем протяжении 30-х годов пролетарский энтузиазм предшествующего периода постепенно вытеснялся своего рода новой официальной народностью. Стабилизировавшейся государственности требовалась подновленная историческая мифология позитивного свойства, и история русской литературы становилась одним из важнейших источников такой мифологии. Пушкинские торжества 1937 года стали предельно отчетливым выражением новой культурной политики. Применительно к литературе XVIII века еще 18 ноября 1936 года в «Правде» появилась подборка материалов, посвященных 225-летию со дня рождения Ломоносова, и в том числе передовая под заголовком «Гениальный сын великого русского народа», в которой утверждалось, что поэт, хотя и писал оды царям, все же был выразителем сокровенных чаяний народных масс. Классовому подходу предстояло быть вытесненным представлениями о всеобщей прогрессивности и народности русских писателей.
С одной стороны, такой подход сулил ученым, занимавшимся художественной культурой прошлого, известное облегчение. Их предмет заново обретал легитимность. Еще в 1934 году в Пушкинском доме была сформирована группа по изучению русской литературы XVIII века, с первого дня возглавленная Гуковским. Одновременно он начал преподавать в Ленинградском университете, где им была подготовлена целая плеяда крупных специалистов по этому периоду*. XVIII век вошел в вузовские программы и именно в связи с этим ученому и пришлось взяться за написание учебника. С другой стороны, возникали и трудности. В 1937 году был, правда, по тем временам ненадолго, арестован П.Н. Берков, ближайший сотрудник Гуковского по группе. Второй сборник «XVIII век» (первый вышел еще в 1935 году), подготовленный группой, был на несколько лет задержан**, памятником чего в учебнике осталась пометка «печатается» при ссылках на это издание. Но кроме этих внешних, хотя и драматических обстоятельств, существовали и внутренние, собственно научные проблемы. Ученый прекрасно понимал, что, сохраняя на знамени клятвы верности учению Маркса, официальная идеология требовала полного и безусловного отказа от недавней ортодоксии.
* О Гуковском– педагоге см. статьи, указанные в сноске 1.
** См.: Серман И.З. Ук. соч. С. 154-155.
И снова исследователю предстояла тяжелая работа по адаптации требований, которые предъявляло ему время, и их переводу на язык официальной науки. При этом в отличие от классического марксизма с его завораживающими интеллектуальными перспективами предвоенный официоз был иссушающе бесплоден и непродуктивен. Чтобы вдохнуть жизнь в эту окостенелую доктрину, нужен был почти безграничный творческий потенциал Гуковского.
Новые веяния во многом сказались в публикуемом учебнике, в предисловии ко второму выпуску «XVIII века», вышедшему в 1940 году, и вполне проявились в его работах военных и послевоенных лет, где он решительно выходит за пределы восемнадцатого столетия. В своей научной трилогии «Пушкин и русские романтики» (Саратов, 1946), «Пушкин и проблемы реалистического стиля» (изд. посмертно – М., 1957), «Реализм Гоголя» (не окончено, изд. посмертно – М., 1959) Гуковский совершил своего рода путь от марксизма к гегельянству, выстроив всецело телеологическую модель истории русской литературы. Под традиционную историко-литературную схему «классицизм – романтизм – реализм» он подвел триаду «государство – личность – народ», в которой народная литература реализма естественным образом выступает в роли диалектического синтеза двух предыдущих стадий.
Как и все другие работы Гуковского, последние его монографии блистательны и содержат целый ряд разборов, остающихся совершенно непревзойденными. Но стержневой мыслью всей трилогии оказывается, как точно формулирует И.З. Серман, «мысль о безусловном превосходстве коллективного сознания народа над индивидуальной идеей протеста, ибо народное сознание есть и субъект, и одновременно объект истории, и воплощение исторической необходимости, и ее выражение»*. Пожалуй, только в рамках такого мироощущения человек типа Гуковского мог стоять на позициях «примирения с действительностью» в условиях зловещей антисемитской кампании 1948–1949 гг.
* Там же. С. 156.
«В 1949 году, – вспоминает И.З, Серман, – Г.А. Гуковский еще больше утвердился в этих мыслях. В нашу последнюю встречу он высказал их со свойственной ему вообще силой убежденности. Случилась эта встреча в конце февраля 1949 года, а в начале этого же месяца «Правда» дала сигнал в редакционной статье, и по всем городам, университетам, журналам и театрам развернулась яростная кампания травли «безродных космополитов».
Мы шли по Университетской набережной. Был сильный мороз, который на открытых просторах Невы и ее набережных всегда сопровождается лютым ветром, и от него не спасает никакая самая теплая шуба. <...>
Гуковский пытался найти какое-либо историческое оправдание тому, что происходило в стране. «Вы ничего не понимаете, – сказал он нам, – ведь это поворачивается колесо истории!» Я довольно сердито сказал ему, что колесо не останавливается и будет поворачиваться дальше. «По нашим костям!» – добавила моя спутница.
Мы расстались, так и не найдя общей точки. Больше мы его не видели»*.
* Там же.
Мне довелось обсуждать этот эпизод с Ильей Захаровичем Серманом и его женой, Руфью Александровной Зерновой, в Иерусалиме. Ветки абрикосового дерева свисали на балкон. Вдали была видна гробница пророка Самуила. «Но неужели такой умный человек, как Гуковский, не понимал, что на новом витке истории ему уже нет места?» – спросил я. – «Нет, не понимал», – почти хором ответили оба моих собеседника.
Вероятно, в человеке есть что-то, что сильней любого, самого сильного ума. Летом 1949 г. Гуковского арестовали. 2 апреля 1950 года он умер в тюрьме.
Учебник «Русская литература XVIII века» подвел итоги пятнадцатилетних исследований Гуковского в этой области. Разумеется, даже с безграничными познаниями автора, невозможно было успешно написать обо всем, и главы книги неизбежно неравноценны. Так, достаточно бесцветной выглядит первая глава, посвященная литературе петровской эпохи – периоду, которым Гуковский никогда специально не занимался и где его возможности были дополнительно стеснены существованием высказываний Сталина о Петре.
Вторая глава «Кантемир, Тредьяковский» была написана Л. В. Пумпянским, пожалуй, крупнейшим, наряду с Гуковским, исследователем литературы XVIII столетия. Его часть книги написана превосходно, хотя, пожалуй, она несколько сложней и требует больших специальных знаний, чем остальные главы. За пределами учебника основной сферой научных интересов Пумпянского в XVIII веке было творчество Ломоносова*. Наверно, можно пожалеть, что ему не досталась соответствующая глава и в учебнике, ибо Гуковскому она скорее не удалась. Социологическая четкость, пусть даже и огрубленная, которая определяла суждения о Ломоносове в «Очерках...» 1936 года, сменилась здесь невыразительными рассуждениями о народном и возрожденческом характере гения Ломоносова, выдержанными вполне в духе правдинской передовицы, на которую Гуковский постоянно ссылается.
* См.: Пумпянский Л. В. К истории русского классицизма (Поэтика Ломоносова)// Контекст, 1982. М.: Наука, 1983. Пумпянский Л.В. Ломоносов и немецкая школа разума//ХVIII век. Сб. 14. Русская литература XVIII – начала XIX века в общественно-культурном контексте. Л.: Наука, 1983.
Зато с четвертой главы, посвященной любимцу Гуковского Сумарокову, и, может быть, вообще самой сильной в книге, автор как бы обретает дыхание. Глубина мысли и блеск изложения снова возвращаются к нему. Конечно, и здесь многое устарело, и прежде всего это относится к безусловно детерминированным временем создания учебника оценкам деятельности государственной власти. Гуковский решительно отказывает ей в каком бы то ни было созидательном потенциале. Его суждения, скажем, о екатерининской политике выглядят сегодня односторонними и поверхностными. Драма императрицы, мечтавшей о великих преобразованиях, вынужденной лавировать, преодолевая сопротивление среды, сумевшей провести целый ряд масштабных и успешных реформ, но так и не решившейся приступить к исправлению самых главных язв русской общественной жизни, подменена упрощенными инвективами в адрес реакционного и коррумпированного режима.
Конечно, Гуковский писал не учебник истории, но при политизированности и социологизированности его взгляда на литературу смещенными оказываются характеристики многих писателей. Ему оказывается трудно, если не невозможно, оценить общественную позицию авторов, близких к трону, например Державина или Петрова, не говоря уж о самой Екатерине, напротив того, мера оппозиционности, скажем Фонвизина, Капниста или Николева, а скорее всего, и Княжнина, оказывается существенно преувеличена.
Не могло за шесть десятилетий не появиться и уточнений фактического порядка. Остановимся, например, на некоторых атрибуциях и датировках..
Так называемая девятая сатира Кантемира, о которой пишет Л.В. Пумпянский, скорее всего Кантемиру вообще не принадлежит и, безусловно, была написана не в , 1731 году, а в 1738 году*. Почти наверняка не был фонвизинским текстом и пресловутый «ранний "Недоросль"», в действительности представляющий из себя позднее подражание Фонвизину**. Что касается фонвизинского «Бригадира», то он, по-видимому, был написан не в 1766 году, как сказано в учебнике, а в 1769 году***. В последнее время были высказаны серьезные сомнения в том, что Радищев участвовал в журнале «Беседующий гражданин» и, в частности, в атрибуции ему «Беседы о том, что есть сын отечества».
* См.: Муравьева Л. Р. Проблема так называемой «девятой сатиры» А.Д. Кантемира// «XVIII век». Сб. 5. М.-Л., 1962.
** См.: Рак В. Д. Был ли Фонвизин автором рукописного «Недоросля»//«XVIII век». Сб. 14. Русская литература XVIII – начала XIX века в общественно-культурном контексте. Л.: Наука, 1983.
*** См.: Берков П.Н. К хронологии произведений Фонвизина. – Научный бюллетень Ленингр. гос. ун-та, 1946. № 13. Г о р б а ч е в а Н. Н. О датировке комедии Д.И. Фонвизина «Бригадир». «XVIII век». Сб. 14. Русская литература XVIII - начала XIX века в общественно культурном контексте. Л., Наука. 1983.
См.: Западов В. А. Был ли Радищев автором «Беседы о том, что есть сын отечества»?/ «XVIII век». Сб.18. СПб.: Наука,1993.
Впрочем, чтобы дать полный перечень такого рода уточнений, необходим научный комментарий к тексту, предложить который у нас не было возможности по техническим причинам. Поэтому мы сочли возможным ограничиться лишь устранением явных опечаток и мелкими библиографическими поправками. В остальном же «Русская литература XVIII века» издается в том виде, в котором она в 1939 году предстала перед читателем.
Сегодняшний студент едва ли может безоговорочно доверять учебнику Г.А. Гуковского. Суть дела однако не в частных фактах, забывающихся после экзамена, и даже не в общих концепциях, которые, как известно, подвержены постоянным переменам. «Русская литература XVIII века» при всех своих просчетах и слабостях дает своему читателю на редкость живое и полное ощущение своего предмета. И в этом отношении Гуковского едва ли кому-нибудь скоро удастся превзойти.
А. Зорин
ВРЕМЯ П ЕТ Р A I
Изложение истории новой русской литературы по старой и справедливой традиции начинается и в общих курсах, и в университетском преподавании с первой четверти XVIII столетия, т.е. со времени Петра I. В самом деле, это был переломный период русской культуры, как и русской истории вообще.
Положение России при Петре I. Конечно, тот переворот, который произвел Петр в социально-политическом и культурном укладе Руси, был подготовлен предшествующим развитием страны, конечно, и то решительное сближение с Западом, которое является характернейшим признаком петровского времени в области культуры, намечалось еще и до Петра. Однако именно в петровское время элементы новой европейской культуры пропитали все отрасли культурной жизни верхушки русского общества в несравнимо большем количестве, чем это могло быть раньше, и дело шло уже не только о количестве этих элементов, но и об общем характере, о качестве новой культуры, решительно отличавшем ее от старины. Между старым обликом жизни, медленно развивавшейся в боярских домах и в царских приказах XVII века, и новой лихорадочной деятельностью людей, окружавших Петра, легла пропасть. Отдельные «западники» прошлого, вроде В.В. Голицына, любовника царевны Софьи, ценителя европейского образования и изысканных форм быта, или боярина Артамона Матвеева, покровителя театра при дворе Алексея Михайловича, были исключением в своей среде; глубокие процессы экономического и политического роста страны, толкавшие ее к сближению с Западом, с его техникой, с добытыми им организационными формами государственной жизни, не могли еще в XVII столетии взорвать косные навыки правительства, боярства, купечества, цеплявшихся за старину и уступавших «новизне» с трудом. Все изменилось при Петре, когда сам царь с ожесточением принялся рубить старину.
Конечно, не нужно думать, что только один Петр своей единоличной волей осуществил переворот, сделавший Россию могущественной и культурной европейской державой. Положительным содержанием своих реформ Петр ответил на потребность, назревшую в народе, и передовые силы страны поддержали его. Но его личная заслуга была все же велика. Пусть он был жесток, пусть он был самодур. К. Маркс сказал: «Петр Великий варварством победил русское варварство»*. В.И. Ленин говорил: «Петр ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства»**.
* Маркс, Энгельс. Соч. Т. XIII. Ч. I. С. 29.
** Л е н и н. Соч. Т. ХХII. С. 517;
Свирепость Петра, кровавое подавление его слугами народных волнений, его готовность загубить для успеха своего дела десятки тысяч людей, построить новую столицу на костях замученных «мужиков», устрашающая система пыток и казней, заставлявших трепетать всю страну, – все это хорошо известно. Тяготы колоссального преобразования страны нес при Петре прежде всего и больше всего трудовой народ. И.В. Сталин сказал: «Петр Великий сделал много для возвышения класса помещиков и развития нарождавшегося купеческого класса. Петр сделал очень много для создания и укрепления национального государства помещиков и торговцев. Надо сказать также, что возвышение класса помещиков, содействие нарождавшемуся классу торговцев и укрепление национального государства этих классов происходило за счет крепостного крестьянства, с которого драли три шкуры»*.
* Ленин, Сталин. Сборн. произведений к изучению истории ВКП (б). Т. III, 1937. С. 523.
Петр сделал чрезвычайно много для государства, такого, каким оно только и могло быть в его время, он боролся с варварством, и о нем сказал Ф. Энгельс, что это был «действительно великий человек, – великий совсем не так, как Фридрих «Великий», послушный слуга преемницы Петра, Екатерины II»*.
* Маркс, Энгельс. Соч. Т. XVI. Ч. II. С.12.
Дело в том, что во второй половине XVII столетия, непосредственно перед приходом к власти Петра, определилось критическое положение русского государства. Оно явно отставало от Западной Европы и экономически, и политически, и культурно. В это время взоры западных грабителей обратились на Русь. Здесь был прямой путь в Персию и в Индию. Да и сама Русь была лакомым куском, казалось, дававшимся в руки. Нашей родине грозила опасность порабощения. Петр понял это, он встал во главе народа и, подавляя его как царь помещиков и торговцев, в то же время спас его государственный организм.
Петр отстоял национальную независимость, самостоятельность русского государства, ставшего при нем по-настоящему европейским государством. То же самое произошло при нем с русской культурой. Не только оружием и не только торговлей хотели враги победить Россию, но и европейской культурой. Петр должен был построить в России европейскую культуру, которая могла бы противостоять Западу, как его армия противостояла западным армиям. При этом он хотел, чтобы его страна училась у Запада, но не теряла своего национального лица. Он вовсе не хотел просто подражать Западу, повторять его. Не хотел этого и русский народ. Задача, вставшая перед Россией, была другая. Надо было построить свою собственную национальную культуру, такую, которая усвоила бы все лучшие достижения Запада. Россия входила в Европу победительницей; она должна была войти в нее не робкой ученицей, повторяющей чужие уроки, но войти со своим собственным новым словом, со своим лицом, со своим складом мысли, со своими задачами. Ей нужна была культура общеевропейского типа и в то же время русская культура. Основы такой именно культуры и заложило петровское время.
Русские люди начала XVIII века многому учились на Западе; но они не хватали всего, что им предлагали услужливые иноземцы, а отбирали из сокровищницы западной культуры то, что им было нужно для их целей.
Язык петровского времени. Характерные в этом смысле явления происходили в петровское время в русском языке*.
* См.: Виноградов В. В. Очерки по истории русского литературного языка XVII–XIX вв. М.-Л., 1938; Будде Е. Ф. Очерк истории современного литературного русского языка. СПб., 1908; Смирнов Н.А. Западное влияние на русский язык в петровскую эпоху. СПб., 1910; Соболевский А. И. Рецензия на работу Смирнова//Сборн. отделения русского языка и словестности Академии наук, 1904. Т. 78 и др.
Старая Московская Русь не выработала и не могла выработать языкового национального единства, способного охватить различные типы речевого употребления. В этом сказывалась еще непреодоленная феодальная раздробленность, разграниченность сословного мышления и провинциальная замкнутость старомосковской культуры. Все еще сохранял свое значение язык государства и церкви (тесно связанных друг c другом), язык славянский, конечно в течение столетий в большей или в меньшей степени приблизившийся к русскому языку, и утерявший свой староболгарский облик. Русский народный язык все еще не смел проникать в официальные высшие сферы письменной речи, если не говорить о деловых документах правительственных канцелярий, «приказов», которые писались на искусственном, но все же русском в основном языке, а иногда допускали и яркие, образные народные выражения. Существенную роль в литературной речи высших слоев в конце XVII века играли и полонизмы, и украинские элементы, занесенные учеными монахами из Киева и связанные в сознании современников со схоластическим типом культуры вообще.
Несмотря на то, что взаимопроникновение всех этих типов речи создавало уже и до Петра известную языковую смесь, они ощущались еще как принципиально раздельные и, в частности, отъединенные от народной стихии речи, овладевшей в литературе лишь более или менее «незаконными» видами творчества, как социальная сатира, памфлет, бытовая новелла или, например, автобиография протопопа Аввакума.
Петровское время произвело огромной важности переворот в языке прежде всего потому, что оно предопределило не только смешение, но и относительное внешнее объединение прежде разъединенных элементов языка. Вернее, оно начало этот процесс объединения, ранее подготовлявшийся медлительно и суженно, а теперь пошедший бурно и открыто. Процесс этот был узаконен в середине XVIII века теоретическим обобщением и гениальной практикой Ломоносова, затем, в конце века осложнен работой Карамзина и завершился только в творчестве Пушкина, подлинного созидателя нового литературного русского языка.
В петровское время отдельные элементы «славянщизны», канцелярски-деловой речи, иностранные заимствования в Языке стали более явственно, чем это могло быть раньше, терять свою «отдельность» и вливаться в общую стихию русского языка. При этом не было еще даже попыток создания внутреннего единства и равновесия элементов речи. Получалась смесь разнородных элементов, механически сведенных вместе, в которой, например, славянизмы еще звучали, как обломки самостоятельной системы речи. Но сосуществованию этих самостоятельных языковых систем в литературно-речевом обиходе был нанесен решительный удар. Остался отъединенным и даже еще более отделился язык церкви именно как язык нерусский, церковнославянский, и это отделение языка церкви от языка народа и государства еще более определило характер второго как единого. Это был именно прежде всего язык государства, созданного Петром.
Конечно, при этом язык петровской государственности, механически строивший единство разрозненных элементов, не мог еще стать подлинно национальным языком, потому что он не сливался со стихией народной речи, демократической в своей основе, потому что и самая петровская государственность строилась на подавлении народа. Классовая дифференциация языка не могла быть преодолена петровским временем, и народный язык противостоял языку новой верхушечной культуры. Но этот последний язык строился как единство, выступавшее как бы в качестве речевого символа единства страны.
Таким образом, чрезвычайная пестрота речи книг, документов и литературных произведений начала XVIII века не была беспринципной «порчей» старых традиций речи, а прогрессивным преодолением их. Характернейшей чертой языковой практики и языковой политики петровского времени было при этом «обмирщение» языка, придание ему светского характера. Это соответствовало общей тенденции культуры этого времени отказаться от засилья церковного мировоззрения, от власти религии над умами, над жизнью каждого отдельного человека и общества в целом. Церковные реформы Петра имели своей целью подчинение церкви государству. Задачи, которые Петр ставил перед своей страной и перед своими подданными, не только имели открытый «светский» характер, но и не мотивировались властью церковно-религиозными предписаниями, как это делалось раньше.
Сам Петр не считал необходимым скрывать своего враждебного отношения к реакционной церковности. Наоборот, он пропагандировал свою борьбу с нею. Эта борьба выражалась не только в правительственных действиях, но и в достаточно ярких демонстрациях Петра вроде «всешутейшего собора»; это была почти официально организованная компания пьяниц, которая устраивала оргии, пародийно повторявшие церковные обряды. Был там и свой патриарх, и другие церковные чины, была и «божественная» огромная книга, на самом деле представлявшая собой ящик с «сулеями» для водки и т.д. Веселые пиры – представления этого «всешутейшего собора», весьма круто издевавшегося над церковью, не только были широко известны в народе, но происходили у него на глазах. Неудивительно, что благочестивые люди считали Петра антихристом. С другой стороны, неудивительно, что Петр требовал ликвидации власти церковности в самом языке. Один из его помощников рекомендовал переводчикам писать «не высокими словами, но простыми русскими словами»; «со всем усердием трудися и высоких слов славенских класть не надобеть».
Покидая величественную благочестивость церковного языка, люди петровского окружения ринулись в другую крайность. Увлекаясь европеизацией во всех областях, они стали начинять свою речь всяческой иностранщиной. В русский язык влилось много западных слов.
В это время в столичном обществе считалось, что нехорошо говорить победа, а лучше говорить виктория, надо вместо битва говорить баталия, вместо крепость говорить фортеция, вместо прикрытие–бедекен, вместо честолюбие–амбиция, вместо сыны отечества–патриоты, вместо управление–дирекция и т.д. Характерно при этом, что множество этих и им подобных слов, входивших в язык, имели самое разнообразное происхождение: тут были и латинские, и польские, и французские, и немецкие, и голландские, итальянские и всякие другие слова. Более того, в словах, происходивших из одного языка, часто сохранялись фонетические и морфологические признаки другого языка, через который они проникали в Россию, например, в голландских словах – немецкие, в немецких – польские. Русские люди, уснащавшие свою речь иностранщиной, не подражали какому-либо определенному западному языку, а хотели выражаться вообще «по-европейски».
Но зачем же им понадобились при этом все эти фортеции, виктории, кавалеры и пр.?
Почему не хотели они называть вещи русскими словами? Не было ли здесь «обезьянства», подражания Западу и презрения ко всему отечественному? Нет, не было, если иметь в виду лучших передовых людей эпохи, а не модничавших чиновников и подхалимов, извращавших смысл реформы. Множество иностранных слов входило в русский язык вместе со множеством новых предметов и понятий, впервые появлявшихся на Руси и известных уже на Западе, имевших там свои названия. Так вошли к нам слова военной техники: бастион, мортира (французские) или слова морского дела: гавань, рейд, фарватер, шкипер, руль, рея, каюта и др. (голландские), бот, бриг, мичман (английские) и др. или общеевропейские названия наук: физика, навигация, география, химия. И очень многие из этих слов остались в русском языке до нашего времени, потому что они были нужны русскому языку, потому что они обогащали его достижениями международной культуры.
Почти так же, как со словами типа фрегат, физика или бомбы, обстояло дело и с фортецией и с кавалером. Этими словами обозначали новые явления русской, уже европейской действительности. Старые же слова: крепость, юноша– по-прежнему обозначали старые вещи и уже не годились для нового.
Новые свойства человека требовали новых слов. Новых слов требовали и новые чувства, новые отношения, новые качества людей; отсюда слова вроде: деликатный, авантажный, пунктуальный, субтильный, афронт, визит, политес и др. Надо было в самих словах, в названиях новых вещей подчеркнуть бесповоротный отказ от вредного старья. Если прежнее войско было в основном беспорядочным феодальным ополчением, то новое – регулярное (тоже иностранное слово), обученное, организованное, маневрирующее по команде, победоносное – грех было бы назвать по-старому войском. Это была уже армия.
Увлечение иностранщиной в русском языке петровского времени вовсе не было безотчетным следованием чужому. Когда же оно у неразумных модников приобретало такой характер, когда оно мешало русской культуре, Петр и его единомышленники протестовали; сам Петр написал одному из своих посланников: «В реляциях твоих употребляешь ты зело много польские и другие иностранные слова и термины, за которыми самого дела выразуметь невозможно; того ради впредь тебе реляции свои к нам писать все российским языком, не употребляя иностранных слов и терминов».
В законодательных же документах, в указах, регламентах и официальных изданиях Петр и его сотрудники, считая необходимым пользоваться новыми словами иностранного происхождения, обыкновенно тут же поясняли их привычными русскими словами, например: «колико преславных и крепких фортец или крепостей, портов (пристанищ) и каналов или прокопов для сообщения рек, озер и морь сделано».
Нужно сказать, что даже чрезмерное увлечение иностранщиной в языке не всегда было проявлением модничанья. Просто очень трудно было выразить старыми русскими словами новые чувства и представления, а если и были такие старые слова, они не выражали общего колорита европеизации русского культурного сознания переломного времени; между тем, именно его-то и хотелось выразить прежде всего. Поэтому-то В.И. Куракин записывал в своем дневнике, т.е. для себя, не щеголяя в «свете»: «В ту свою бытность (в Италии) был инаморат славную хорошеством одною читадинку... и так был inamorato, что не мог ни часу без нее быти... и взял на меморию ее персону»; и он же писал, что брат царицы Натальи делал добро «без резону, по бизарии своего гумору», что Лефорт «пришел в крайнюю милость и конфиденцию интриг амурных» и что он был «дебошан французской». А об одном переводчике, Волкове, которому было поручено перевести французскую книгу по садоводству, рассказывали, что он покончил жизнь самоубийством, отчаявшись справиться с задачей – передать французские понятия по-русски.
Прошло несколько десятилетий после смерти Петра, и надобность в иностранщине прошла. Старая допетровская Русь в основном погибла, новые вещи и понятия стали привычными, противопоставлять фортецию крепости и даже amor – горячности не было уже смысла. Тогда русские писатели: Ломоносов, Сумароков и другие, – занялись очисткой русского языка от чуждых элементов. Они издевались над модниками, все еще пестрившими русскую речь иноязычными словами. Но они, как впоследствии и Пушкин, вовсе не хотели отделить русский язык китайской стеной от Европы; они оставили в нем те научные термины, политические слова и др., которые, не являясь достоянием какого-либо единого национального языка, служат живой связью между языками и культурами. Такие слова, как армия, бастион, флот, политика, революция, – это неотъемлемое достояние и нашей русской советской речи.
Вопросы просвещения. Одним из основных бедствий русской жизни до Петра было почти поголовное невежество русских людей. Поэтому первоочередной задачей правительства Петра было по возможности быстрое насаждение просвещения в России*.
* Основополагающей работой по данному вопросу является книга П.П. Пекарского «Наука и литература в России при Петре Великом», т. I: «Введение в историю просвещения в России XVIII столетия», СПб., 1862. В этом исследовании собран обширный материал, которым ученые пользуются и до сих пор. Из новейших работ см.: Тимофеева Л. И. Очерки по истории русской литературы XVIII в. //Литературная учеба. № 9. 1937.
На первых порах Петр решил посылать своих подданных учиться за границу. Он и сам начал с того, что поехал набираться мудрости на Запад. Во время своего путешествия в 1697–1698 гг., как и потом в каждый свой выезд за границу, Петр с величайшей жадностью посещал музеи, лаборатории, библиотеки, знакомился с учеными, разыскивал всевозможные научные редкости и повсюду учился. Среди западных ученых он особенно отличал великого мыслителя и математика Лейбница, которому поручил составить проекты насаждения просвещения в России, которому дал чин тайного советника и жалованье в тысячу талеров в год. В свою очередь, Петр был избран членом французской Академии наук; получив извещение об этом избрании, Петр ответил письмом, в котором писал, что он с радостью и благодарностью принимает звание академика и постарается сделаться достойным этого звания, распространяя науки в своем отечестве.
Начиная с 1697 г. потянулись на Запад десятки русских молодых людей учиться. Некоторые из них сами стремились ехать, других Петр посылал против их воли. До нас дошли записки и заметки нескольких из русских посланцев Петра о их заграничных впечатлениях (П.А. Толстого, Б.П. Шереметьева, гр. Матвеева, Неплюева и др.). Из них видно, как трудно усваивалась западная культура и наука непривычными к ней русскими дворянами и боярскими детьми. И все же, возвращаясь в Россию, и сами они, и их слуги привозили с собой навыки новой сознательной дисциплины и новые культурные интересы.
Однако посылка русских людей за границу, за наукой не разрешала проблемы создания кадров. И вот Петр постепенно организует новые светские технические школы в России. Прежде всего была организована Математическая и Навигацкая школа в Москве, потом перенесенная в Петербург и превратившаяся в Морскую академию. В 1712 г. были образованы в Москве и Петербурге инженерная и артиллерийская школы. Возникают горные школы в провинции. В 1714 г. Петр приказал во всех губерниях создать школы, так называемые «цыфирные», в которых должны были обучаться не только дворянские дети, но и «ребятки изо всяких чинов людей» (конечно, кроме крепостных крестьян). Дело это прививалось туго, с большими трудами; цыфирные школы, из которых должны были выходить будущие офицеры, чиновники и т.д., не во всех губерниях смогли работать, потому что не хватало учителей, да и обыватели уклонялись от посылки сыновей в школы. Тем не менее цыфирные школы были первый попыткой поставить дело народного образования сколько-нибудь широко, и они принесли очень большую пользу. Не прошел даром и указ Петра (1721 г.) об основании школ при каждой епархии. Хотя эти школы имели церковный характер, но учились в них не только дети духовенства; так, например, в петербургской школе при Александро-Невском монастыре большинство было детей разночинцев, мастеровых, подьячих, даже крепостных; да и по окончании епархиальных школ далеко не все их ученики становились священниками; многие шли в гражданскую службу, в армию и т.д. Характернейшей особенностью петровских школ был их демократизм. Недаром сам Петр заявлял, что в науке имеет значение не знатность, а талант. Вся политическая практика Петра доказывает, что он нимало не боялся выдвигать людей «низкого» происхождения на высокие посты. Также и в школах его времени учили мальчиков и юношей самого различного социального состава. Но Петр не мог преодолеть основы социального уклада страны, крепостного права, и крестьянство оставалось почти незатронутым его просветительскими мероприятиями. Пропагандируя науку собственным примером, основывая школы, посылая молодых людей за границу, Петр думал при этом о необходимости создания не только чисто практических и низовых учебных учреждений, но и высшего научного центра в стране, центра, в котором бы творилась русская наука.
В январе 1724 г. Петр утвердил устав Академии наук, но открыта она была лишь после его смерти, в 1725 г. При этом существенно то, что ей был придан характер, значительно отличавший ее от других европейских академий. Западные учреждения этого типа, в частности Парижская академия, были только научно-исследовательскими организациями, объединявшими крупных ученых. Петр понимал, что в России таких ученых еще нет, а довольствоваться выписанными из-за границы учеными он не хотел; перед ним стояла задача удовлетворить потребности своей страны, и он вовсе не хотел придавать «блеск» своему двору или бросать пыль в глаза Европе за счет казны своего государства. Поэтому в основанной им Академии помимо научной работы должна была вестись и учебная, и в состав Академии включался университет; выписанные же профессора-академики обязаны были помимо своей исследовательской работы читать лекции для студентов и, кроме того, подготовлять себе смену из числа русских молодых людей. В 1726 г. при академическом университете была открыта также гимназия, подготовлявшая юношей для слушания университетских лекций.
Следует отметить, что преемники Петра не сумели и не захотели развить его идею. Академия при них захирела. В 1738 г. в ее гимназии училось всего 18 человек. Подлинный подъем Академии начался только тогда, когда в нее пришел первый гениальный русский ученый, Ломоносов.
Если принять во внимание, что Академия наук при Петре не функционировала, основным видом учебного учреждения в его время следует признать практическую школу технического типа. Тем не менее было бы большой ошибкой думать, что практический характер лишал петровские школы общекультурного значения. Наоборот, эти школы дали России не только множество (по тем временам) техников, офицеров, врачей, чиновников, – они дали России множество образованных людей, во всяком случае образованных в такой степени, которая была доступна слишком немногим до Петра. При этом существен самый характер образованности, насаждавшейся петровскими школами. Это была не церковно-богословская ученость и не схоластическая выучка риторико-логистического типа, а пропаганда реальных знаний мира, природы и общества, доступных науке того времени. Именно светский характер науки, именно уверенность новой школы в силе этой науки понять мир и помочь работать в нем, именно снятие запретов мысли и знания, давивших на мышление человека Московской Руси, – все это имело огромное воспитательное и освобождающее значение в формировании нового мировоззрения. Изучая навигацию, русский юноша знакомился в то же время с географией, математикой, физикой, усваивал ряд политических понятий, начинал усваивать разницу между знанием и верой, рос как человек и как гражданин.
Печать. Велика была роль петровских учебных заведений в распространении знания в нашей родине. Велика была также роль предпринятой правительством Петра пропаганды культуры при помощи печати*.
* См. указ. сочинение П.П. Пекарского, а также второй том его труда «Описание славяно-русских книг и типографий 1698–1725 гг.» (СПб., 1862).
До Петра в России вообще мало печатали книг, да и то печатались книги только богослужебные церковные и церковно-славянским шрифтом. Петр изменил это положение. Прежде всего он сговорился с голландским купцом Тессингом, и тот начал печатать русские книги у себя в Амстердаме, в 1700 г. Затем его типография перешла в другие руки, но продолжала работать на Россию. Там же печатала русские книги и еще одна типография, Ильи Копиевского, который сам и переводил книги. Одновременно книги издавались в Москве и потом в Петербурге. По мере развития типографского дела в России, надобность в печатании книг за границей отпала.
Всего в царствование Петра было издано более 600 книг и брошюр. Нужно сказать, что распространять книги было трудно. Книга была вещью дорогой и покупателей она находила очень мало. Тем не менее книга доходила постепенно до читателя, и многие из петровских изданий не только расходились, но и переиздавались.
В 1708 г. произошло большое событие в истории русской книги и русской культуры вообще: вышла первая книга, напечатанная «гражданским шрифтом». Петр хотел отделить насаждаемую им культуру от церковного влияния, подчеркнуть ее светский характер. Поэтому он произвел разделение церковных и светских книг в самом их шрифте, в их внешнем виде. Еще раньше начали заменять славянские цифры (в виде букв) арабскими, что создало возможность для русских людей заниматься математикой.
Петр требовал издания книг полезных, практических. Художественная литература не издавалась при нем почти вовсе; на нее не хватало ни средств, ни времени у реформаторов страны. Петр издавал учебники в первую очередь и книги, нужные для воспитания новой гражданственности. Почти все эти книги были переводами. Тут были пособия по геометрии, по географии, по математике вообще, по фортификации, по военному делу и т.д. Затем переводились и издавались книги по истории, основные книги по государственному праву. Несколько раз издавались басни Эзопа, тоже не как художественная литература, а как нравоучительная книга. Издавались и публицистические произведения русских авторов.
Сам Петр с величайшим вниманием следил за ходом издательской деятельности в своей стране, нередко указывал книги, которые необходимо было перевести и издать, редактировал переводы, заботился даже об изяществе внешнего вида издаваемых книг. При этом он неизменно соблюдал интересы обновленной русской культуры. Так, он велел перевести книгу Пуффендорфа, имевшую важное политическое и воспитательное значение; посылая ее для перевода, Петр писал:
«посылаю при сем книгу Пуффендорфа, в которой два трактата, первый – о должности человека и гражданина, другой – о вере христианской; но требую, чтобы первый токмо переведен был, понеже в другом не чаю пользе нужде быть, и прошу, дабы не по конец рук переведена была, но дабы внятно и хорошим штилем. Петр». Другой раз Петр заказал перевод одной немецкой книги по сельскому хозяйству и сам написал при этом такое наставление переводчикам: «Понеже немцы обыкли многими рассказами негодными книги свои наполнять только для того, чтобы велики казались, чего кроме самого дела и краткого пред всякою вещью разговора переводить не надлежит; но и вышереченный разговор, чтоб не праздной ради красоты и для вразумления и наставления о том чтущему было, чего ради о хлебопашестве трактат выправил (вычерня негодное) и для примера посылаю, дабы по сему книги переложены были без излишних рассказов, которые время только тратят и чтущим охоту отьемлют».
Как и в вопросах школы, в своей издательской деятельности Петр преследовал ближайшие, практические задачи; ему нужна была книга, чтобы обучить по ней мореходов, офицеров, техников, чиновников, судей, дипломатов. Но фактическое влияние изданных при нем книг было, конечно, гораздо шире. Они открывали перед читателем целый мир культуры, они в корне изменяли его мировоззрение.
Петр хотел добиться того, чтобы русские люди усвоили и внешние навыки воспитания, хорошего тона, благопристойности. Для этого он приказал издать специальные руководства, учебники. Второй книгой, напечатанной в 1708 г. гражданским шрифтом, был переведенный с немецкого сборник образцов писем «Приклады, како пишутся комплименты разные» (приклады – значит примеры). В 1717 г. впервые был напечатан учебник хорошего тона: «Юности честное зерцало, или показание к житейскому обхождению» (также перевод). Это была очень полезная книга; в ней говорилось о том, как надо вести себя за столом, как надо разговаривать со старшими, как держать себя в обществе, говорилось и о том, каким должен быть, нравственный молодой человек.
Многие из довольно элементарных указаний и советов «Зерцала» были и новы, и необходимы для молодых людей того времени. Но дело было вовсе не только в том, чтобы научить людей не плеваться, не резать хлеба, приложа к груди, и не чавкать за едой. Дело было в том, чтобы внушить людям новый идеал воспитанного человека, спокойного и сдержанного в обществе, почтительного к родителям и старшим, уважающего чужую личность, любящего культурные развлечения. Тонкие чувства, человечность, самоуважение и общественную дисциплину проповедовала эта книга, которая кажется такой наивной и даже смешной в наши дни. Впервые русскому человеку проповедовали мораль не церковную и не основанную на подчинении грубой силе, впервые его учили представлениям о хороших человеческих отношениях, пусть во имя светского дворянского идеала, – но все же во имя человеческого идеала.
Правила поведения, воспитывающие понятия чести, благородства, уважения к личности, переплетаются в «Зерцале» с советами, как ловчее добиться придворной карьеры и как обращаться со слугами, к которым «Зерцало» не благоволит, считая, что они «грубы и невежи». Эти советы ловкости и спеси едва ли могли развращать русского дворянского читателя. Он и без «Зерцала» очень хорошо умел и делать карьеру, и презирать слуг; более того, в «Зерцале» и эти две группы советов давались в относительно культурном виде, с оговорками, с приличными мотивировками.
Почти то же самое относится и к письмовнику: «Прикладам, како пишутся комплименты разные». После образцов посланий «от потентатов к потентатам», т.е. официальных писем монархов друг к другу, в этой книге шли образцы писем частных лиц, вроде «благодарственного писания за доброе угощение», «благодарственного писания за данный добрый совет приятелю», «поздравления с новым годом к некоторой знатной госпоже», «просительного писания некоторого человека к женскому полу» или писем студента к своему отцу. В самом конце приводился даже образец «поздравительного писания некоторого дворового к равному своему при наступившем новом лете и ответа на него». Опять и здесь вместо грубых отношений людей пропагандировалась вежливость, душевное внимание, тонкие чувства, благородная любовь к даме и т.п.
И «Зерцало», и «Приклады» произвели большое впечатление на читателей, охотно раскупавших эти книги; обе они переиздавались.
Итак, практицизм петровского просвещения не имел в виду забвение воспитания людей и граждан. Школы и книги воспитывали душу так же, как они образовывали ум.
Газета и публицистика. Во всех мероприятиях Петра и его правительства в области культуры была еще одна цель: агитация за реформы, политическая агитация, борьба с реакционной стариной за новые формы жизни и государственности, стремление растолковать народу смысл действий царя.
Одним из важнейших нововведений Петра было издание первой в России газеты «Ведомости», которые начали выходить с 1703 г. В этом году родилась русская журналистика.
За первый год вышло всего 39 номеров газеты; в дальнейшем она выходила также нерегулярно. С 1712 г. она печаталась то в Петербурге, то в Москве. Газета была совсем маленькой, гораздо меньше любой заводской газеты наших дней. Статей в ней не было совсем, а была только краткая информация о событиях и замечательных фактах в России и за границей. Нередко газету редактировал сам Петр; он же бывал ее корректором, он же указывал материал, который надо было перевести из иностранных газет.
В задачу петровских «Ведомостей» входило расширить политический и общекультурный кругозор их читателей и пропагандировать действия Петра как в военной, так и в гражданской области. В первом же номере их сообщалось: «На Москве вновь ныне пушек медных и гаубиц и мортиров вылито 400. Те пушки ядром по 24, по 18 и по 12 фунтов, гаубицы бомбами пудовые, полупудовые и мортиры бомбами девяти, трех и двухпудовые и меньше. И еще много форм готовых великих и средних к литью пушек, гаубиц и мортиров. А меди ныне на пушечном дворе, которая приготовлена к новому литью, больше 40 000 пуд лежит. Повелением его величества московские школы умножаются и 45 человек слушают философию, и уже диалектику окончили. В математической штурманской школе больше 300 человек учатся и добре науку приемлют. На Москве ноября с 24 числа по 24 декабря родилось мужеска и женска полу 386 человек. Из Персиды пишут: индейский царь послал в дарах великому государю нашему слона и иных вещей не мало. Из града Шемахи отпущен он в Астрахань сухим путем». Известие о слоне должно было показать рост международного веса России, уважение к Петру иностранных «потентатов». Далее сообщается, что олонецкий поп Иван Окулов набрал с тысячу человек охотников, перешел шведскую границу и напав на шведов побил 450 человек шведов, а «из попова войска» только ранены два солдата. Таким образом, петровская газета агитировала за партизанские действия в войне против шведов.
Те же цели пропаганды петровских реформ и петровских войн преследовала в основном публицистика того времени. Вообще говоря, первая четверть XVIII столетия, не давшая значительных произведений художественной литературы, была для России временем расцвета публицистики, непосредственно выражавшей борьбу классовых сил и борьбу идей вокруг реформаторской деятельности Петра. При этом, поскольку печатный станок находился в распоряжении правительства, печать служила публицистической защите реформ и разъяснению их. Однако и реакция, в частности реакция церковная, находила пути проявления себя в публицистическом слове. Характерна в этом смысле была деятельность одного из главарей церкви при Петре, Стефана Яворского; одно время он был митрополитом и, после смерти последнего патриарха, «местоблюстителем патриаршего престола», потом стоял во главе Синода. Это был человек старого московского склада культуры (он родился в 1658 г., т.е. во время начала реформ был уже немолод; умер он в 1722 г.), ученый монах, но ученый в схоластическом, богословском смысле, принципиальный сторонник церковности в жизни и мышлении. Он с ненавистью говорил о светской науке, в лице Коперника доказавшей нелепость принятого церковью взгляда на вращение солнца вокруг земли; Копернику мол «приснилося, будто солнце, луна, звезды стоят, а земля оборочается противно священным писаниям. Смеются с него богослови». В начале деятельности Петра в 1700 годах Стефан Яворский поддерживал царя и славил его в своих проповедях. Но уже в конце того же десятилетия размах реформ отпугнул его, и он скоро отошел в лагерь реакционеров, противодействовавших деятельности царя. Для пропаганды своего недовольства он использовал свои проповеди.
Уже в 1708 г. Стефан Яворский громил с церковной кафедры пиры, на которых царь со своими приближенными «из церковных сосудов пьют нещадно сивач». Намек на Петра, отобравшего в казну церковные имущества, был здесь так явен, что Стефан побоялся произнести это место проповеди, когда читал ее. С этого же времени начались его нападки на беззакония в правительственных учреждениях, на неправильное, по его мнению, общее политическое направление власти. В 1712 г. Яворский выступил с резкой проповедью против новообразованной должности обер–фискала, ущемлявшей, между прочим, права церкви. В этой проповеди он напал на военную политику Петра («Кто закон божий разоряет, от того мир далече отстоит»), явно намекал на то, что Петр «не берег закон божий», что он «прелюбы творил», что он отбивал жену ближнего и покинул свою; в конце проповеди Стефан недвусмысленно выражал сочувствие опальному царевичу Алексею и молился о том, чтоб и он был избавлен от бед и процвел. Петр разгневался, прочитав текст проповеди, и Стефан был лишен права проповедовать в церкви; запрещение тяготело над ним около трех лет.
Политический характер имела и та яростная полемика, с которой выступил Яворский против протестантизма, «люторства», – в частности, в своем основном произведении, богословском трактате «Камень веры». Борьба с «люторством» была в сознании Яворского борьбой с Западной Европой, с влиянием Немецкой слободы, с новшествами, подрывающими основы старины. Н.С. Тихонравов писал, что в «Камне веры» Яворский «выразил свой протест духу и направлению преобразовательной деятельности Петра Великого»*. Противник веротерпимости, Стефан заявлял, что не проклятиями надо бороться с еретиками, а оружием, смертью («едино... таковым врачевание – смерть!»). В конце концов Петр лишил Стефана какого бы то ни было реального влияния даже на церковные дела.
* Тихонравов Н.С. Соч: Т. II. М., 1898 г.; статья «Московские вольнодумцы начала XVIII века и Стефан Яворский».
Стефан Яворский был искусным писателем, но его проповедническое искусство было архаично; он стремился к изысканности, вычурности слога, к хитроумному риторическому блеску согласно схоластической теории литературы (он написал и руководство по риторике – на латинском языке – «Риторическая рука»).
Почти ничего из написанного Стефаном Яворским не могло быть напечатано при его жизни. «Камень веры» был издан лишь в 1728 г., в пору реакции после смерти Петра, в царствование Петра II, сына казненного царевича Алексея. Проповеди Яворского увидели свет только в начале XIX века; наоборот, публицистика, защищавшая дело Петра и, в частности, тоже принимавшая формы церковной проповеди, издавалась и распространялась правительством.
Публицистический просветительский характер имели изданные при Петре переводы политических книг, например уже упоминавшейся работы Пуффендорфа; такое же назначение имели предисловия, обращения к русскому читателю, предпосылавшиеся переводам полезных руководств, объяснявшие их пользу, достоинство, агитировавшие за необходимость усваивать их содержание. Были и специальные издания политико-агитационного характера.
В 1717 г. вышло первое издание книги с очень длинным названием: «Рассуждение какие законные причины его царское величество Петр первый, царь и повелитель всероссийский и прочая, и прочая, и прочая, к начатию войны против Карола 12 Шведского 1700 году имел, и кто из сих обоих потентатов, во время сей пребывающей войны, более умеренности и склонности к примирению показывал» и т.д.
Это был политический трактат о войне со Швецией, задачей которого было доказать право Петра на войну, право России на нее. Книга написана остроумно, сильно; шведам в ней достается крепко. Написал книгу вице-канцлер барон П. П. Шафиров, но не один; его редактором и сотрудником был сам Петр, вписавший в нее некоторые места и между прочим яркое заключение. Замечательно предисловие к книге, имеющее форму «дедикации, или приношения» маленькому сыну императора, Петру Петровичу (умершему в 1719 г. трех лет от роду). Это – общая характеристика успехов и достижений петровского царствования, обзор побед в области техники, просвещения, государственного строительства. Законная гордость достигнутым звучит в каждом слове одного из сподвижников Петра (конечно, и сам Петр имел касательство к составлению этого предисловия). Здесь уже дана в развернутом виде формула прославления Петра, прошедшая через всю литературу XVIII века и нашедшая свое завершение в поэзии Пушкина («Медный всадник» и др.), вплоть до противопоставления того, какою была Россия до Петра и какою она стала при нем. Шафиров заявляет, что он не хочет «многими витийскими или риторическими краснословии или логическими аргументами доказывать» величие Петра, «но самыми делами вкратце освидетельствовать» (характерный реализм мышления). Петр, как ни один монарх, «не только обучал, но и прославил» свой народ, который «до его государствования отчасти мало, отчасти же и ничего не был искусен».
Петр, царь-работник, «сочинил из России самую метаморфозис, или претворение».
Большой интерес представляет и «Заключение к читателю», в котором почти открыто сам царь обращался к своим подданным со словом убеждения.
Нельзя не ценить высоко это стремление сурового царя подробно, обстоятельно втолковать своим подданным те серьезные политические основания, которые заставляют его вести войну.
Феофан Прокопович. Пропагандистом Петра и его дела был один из наиболее талантливых его помощников, один из крупнейших деятелей реформы и, без сомнения, крупнейший литератор петровского времени, Феофан Прокопович (1681– 1736)*. Это был чрезвычайно умный и чрезвычайно ученый монах. Образование, полученное им в Киеве и в Италии, далеко выходило за пределы богословской учености.
* См. о нем: Чистович И. Феофан Прокопович и его время. СПб., 1868; Морозов П. О. Феофан Прокопович как писатель. 1880: Высоцкий Н. Феофан Прокофьевич и его сотрудники//Русский архив №8 1913.
Его библиотека насчитывала до 15 000 книг на разных языках. Современник-иностранец (датчанин фон Гавен) писал о Феофане: «Этот превосходный человек по знаниям своим не имеет себе почти никого равного, особенно между русскими духовными. Кроме истории, богословия и философии, он имеет глубокие сведения в математике и огромную любовь к этой науке. Он знает ряд европейских языков, из которых на двух говорит, хотя в России не хочет употреблять никакого, кроме русского, – и только в крайних случаях говорит на латинском, в знании которого не уступит любому академику».
Петр заметил Феофана еще в 1706 г., когда тот приветствовал его в Киеве речью-проповедью. В это время талантливый монах делал блестящую научно-педагогичеокую карьеру в Киевской академии. Затем, приехав в Петербург по вызову Петра в 1716 г., Феофан получил высокие церковные назначения и сделался фактическим руководителем всех церковных дел, которые Петр поручил ему, зная, что он не выдаст его в таком сложном деле. Одновременно Феофан помогал царю в ряде общеполитических его начинаний.
Феофан совмещал в себе черты ученого-гуманиста эпохи Возрождения с просветительскими стремлениями европейской мысли его времени. Глубокая и страстная убежденность в правоте дела Петра, ненависть к остаткам средневековой схоластики, к старозаветной косности, энергичная практичность натуры и мировоззрения толкали Феофана к решительному вмешательству в политическую жизнь. Он был беспощадно жесток по отношению к врагам реформы, врагам просвещения, реакционным церковникам, даже к своим личным врагам, в которых он видел политических врагов Петра. Его духовный сан не мешал ему любить не только светские книги, но и земные радости, и искусство, в частности, музыку. Он любил жизнь, ее опасности и победы, борьбу, активность, и потусторонние идеалы церкви его нимало не удовлетворяли. В своей богословской практике (он написал немало работ по богословию) он явственно склонялся к протестантизму и боролся со схоластической традицией как католической, так и старозаветной православной церкви. Недаром «идеологи» реакционной московской церковности обвиняли его в ереси, в кальвинизме, в неверии. Феофан отвергал слепую веру в писания «отцов церкви», считая для себя обязательной только веру в Библию. Один из его противников доносил властям, что Феофан «не верит чудесам святых, печатанных в книгах», и говорит: «мне де книга-критика верить не велит». Понятно, что религиозное мировоззрение этого монаха-рационалиста приводило в ужас церковников, которыми он управлял при Петре, а один испанец, католический монах Рибейра, сомневался вообще в том, что у Феофана были какие бы то ни было религиозные убеждения.
Феофан был одаренным писателем. Он писал и стихи, очень хорошие по тем временам, восходящие к образцам западной поэзии эпохи Возрождения. Но он не мог отдаться своему поэтическому таланту. Не до стихов было этому энергичному сотруднику Петра. В молодости, когда он жил в Киеве и профессорствовал в Киевской духовной академии, он написал руководства по поэтике и по риторике (на латинском языке), в которых боролся против средневековой схоластики, любви к аллегориям, вычурности и манерности и проповедовал здоровую простоту стиля.
Он учил в своем курсе поэтики следовать образцам классической античной литературы: Гомеру, Виргилию, Горацию, Овидию и др. Он отбрасывает в своей риторике (1706) сложную схоластическую классификацию слога различных жанров и принимает более простое деление слога на три вида: высокий, средний и низкий, деление, впоследствии усвоенное и Ломоносовым. В этом же курсе он борется за рациональную ясность стиля.
«Самый обыкновенный недуг нашего времени, – пишет он, – есть тот, который мы можем назвать курьезным слогом, потому что в числе других средств для приобретения ученой знаменитости ученые хвастуны усвоили себе манеру выражаться как можно удивительнее и необыкновеннее». Здесь Феофан предвосхищает теоретические взгляды Сумарокова.
В это же время (1705) Феофан написал для школьного спектакля в Академии стихотворную трагедо-комедию «Владимир»; в ней он изобразил крещение Руси; в образе мудрого реформатора Владимира он прославил Петра, а в сатирических образах диких и наглых негодяев-жрецов Курояда, Пеяра (пьяницы) и Жеривола, обманывающих народ и корыстно отстаивающих язычество, – реакционеров, противников петровских реформ, и, в частности, духовенство его времени.
Сцены, в которых действуют жрецы, написаны бойко, забавно; они имеют характер остроумной сатиры. Не понять прозрачных намеков Феофана, не увидеть за именами и событиями Х века живую современность было невозможно. Пьеса Прокоповича недвусмысленно агитировала за дело Петра. И понятно, почему в доносе на Феофана (автором его был некий Маркел Родышевский, в свое время вместе с Прокоповичем преподававший в Киевской академии) говорилось, что он, Феофан, «архииереев, иереев православных жрецами и фарисеями называет; священников российских называет жериволами, лицемерами, идольскими жрецами».
«Владимир» Феофана Прокоповича представляет собой незаурядное художественное произведение. Во многом эта «трагедо-комедия» следует правилам школьной, схоластической теории драматургии, изложенным между прочим и в курсе поэтики самого Прокоповича. Так, она построена но законам этой теории: сначала идет пролог, своего рода стихотворное предисловие (вся пьеса написана в стихах). Затем – пять актов, из которых первый заключает изложение экспозиции, сущности конфликта; это так называемый «протазис»; второй акт заключает завязку, т.е. начало действия, – «эпитазис» школьной теории. У Феофана завязкой является начало борьбы жрецов с Владимиром, решившим упразднить язычество. Третий акт – кульминация действия, должен изображать борьбу, препятствия, столкновения; это «катастазис». У Феофана здесь показан Владимир, сомневающийся на путях к истине, и спор Жеривола с философом-христианином. Четвертый акт – переход к развязке (борьба в душе Владимира). Пятый акт – «катастрофа», или развязка: по приказу Владимира идолы сокрушены и жрецы посрамлены. Заканчивается пьеса эпилогом – хором ангелов и апостола Андрея, предрекающего славу Киеву.
Несмотря на внешне точное следование канонам, две особенности отличают «Владимира» от обычных школьных драм украинской традиции даже помимо острой политической прогрессивной тенденции пьесы; во-первых, это – попытка изобразить душевный, психологический конфликт в сознании Владимира, раздираемого сложной борьбой старых привычных представлений с новой истиной, постепенно открывающейся ему, и, с другой стороны, борьбой плотских вожделений его с высоким идеалом морали, преодолевающим страсти. Во-вторых, это обилие и яркость бытовых сатирических мотивов в пьесе Прокоповича, иронических и забавных черточек, придающих «трагедо-комедии» подлинную живость, – как и злая характеристика негодяев-жрецов; жрец Курояд рассказывает о Жериволе:
Аз дивную вещь видех: когда напитанный
Многими жертвами, он лежаще в охлади,
А чрево его бяше превеликой клади
Подобное; обаче в сытости толикой
Знамение бысть глада и алчбы великой;
Скрежеташе зубами на мнози без меры,
Движа уста и гортань!..
И во сне жрет Жеривол,
а потеряв аппетит от убивающих его бедствий, Жеривол «единого токмо пожирает быка на день». Таким образом, Жеривол дан Феофаном в тонах сказочного сатирического гротеска*.
* О драме Феофана см.: Тихонравов К. С. Трагедо-комедия Феофана Прокоповича «Владимир»//Тихонравов Н.С. Сочинения. Т. II. М., 1898.
Когда Петр вызвал Феофана в Петербург и поручил ему важные государственные дела, он забросил стихотворство, продолжая заниматься им главным образом на досуге, для себя, а все свое дарование отдал пропаганде дела Петра.
Он писал законоположения, богословские трактаты, педагогическую книгу «Первое учение отрокам», исторические сочинения, политические статьи и, в особенности, проповеди. Он написал и предисловие «Морскому уставу», и обширный «Духовный регламент» (1720–1721), официальное положение о церкви в новой ее организации. Регламент содержит не только закон, но и публицистическое истолкование его. Феофан обрушивается в нем на старые церковные порядки, дает сатирическое изображение важничающих епископов и подхалимствующих воров-прихлебателей епископских, описывает проповедников, кривляющихся и играющих роль на кафедре (здесь современники видели намек на противника Феофана – Стефана Яворского). Попутно Феофан требует борьбы с тунеядцами, лентяями-нищими, доказывая, что их отлынивание от работы наносит экономический ущерб государству. Одна из основных идей регламента – необходимость просвещения, науки, которые способны преодолеть неустройства прежней русской жизни. «Дурно многие говорят, – заявляет Феофан, – что учение виновно есть ересей... Учение доброе и основательное есть всякой пользы как отечества, так и церкви, аки корень и семя и основание»; «если посмотрим чрез истории, аки чрез зрительные трубки, на мимошедшие веки, – увидим все худшее в темных, нежели светлых учением временах». Этот лозунг просветительства, ставший основой передового мышления в России XVIII века, был непосредственно направлен против реакции петровского времени, всегда апеллировавшей к религии, церковным традициям, к опасению распространения ересей и безбожия от науки.
Против суеверий, против жадности попов, против спекуляции церковников на «чудесах» Феофан видит противоядие в просвещении. «Регламент» предлагает в качестве одной из просветительных мер составление и издание популярных книжек – «некие краткие и простым человеком уразумительные и ясные книжицы»; затем «Регламент» останавливается на другом, еще более важном орудии просвещения – школах, «домах училищных». Общий смысл «Регламента» – призыв бороться с реакционной стариной, с ветхозаветным застойным укладом жизни во имя прогресса. А ведь это был совершенно официальный правительственный документ!
Большое значение для пропаганды и разъяснения мероприятий петровского правительства имели проповеди Феофана Прокоповича, которые произносились в церкви и, кроме того, печатались. Эти проповеди имеют в малой степени церковный характер. Это политические агитационные речи и статьи, написанные очень живо, ярко, просто.
Основа политической пропаганды Феофана – его убеждение в необходимости для России монархии, и именно единовластия Петра I. Он доказывает всеми способами, что власть Петра полезна для России, что необходимо безусловно повиноваться мудрому царю. При этом характерно и важно было то, что Феофан, доказывая правоту монаршей власти Петра, прибегает не к религиозному обоснованию ее, а наоборот, пользуется аргументацией светской, чисто политической, взятой из государственной науки его времени. Он исходит из теории естественного права, которую поворачивает, подобно западным государствоведам XVII века, в сторону «естественного» обоснования абсолютизма как власти, подчиняющей себе эгоистические стремления отдельных людей, составляющих государство и направляющей их на общую пользу. Исходя из той же концепции, Феофан решительно восстает против тенденции церкви играть роль в политике и ратует за полное подчинение ее централизованной власти. Однако Феофан не хотел и не мог ограничиться в своих речах-проповедях доказательством этих общих положений. Его проповеди были злободневны: они откликались на текущие политические события. Так, в одной из них (1716) Феофан сравнивал новую преобразованную Россию с древней, допетровскою и доказывал преимущества первой. Он говорил о новых зданиях, о сильных крепостях, о сенате и губернаторах, об устройстве суда и законов, о росте просвещения, о построении флота, о завоевании Балтийского моря и т.д.
В 1717г. в день святой Екатерины Феофан произнес проповедь на тему «Крепка яко смерть любы» (любовь), в которой он прославлял Екатерину Алексеевну, жену Петра, и тут же напал на лицемеров, реакционеров, не сочувствовавших петровскому делу. Надо было славить Екатерину, надо было сравнивать допетровскую Русь с петровской, потому что надо было бороться с косностью, непониманием в массе населения и с прямым противодействием прогрессу в боярской и церковной среде. В 1718 г. в проповеди «О власти и чести царской» Феофан сатирически изображал противников реформ. Старозаветные люди возмущались тем, что царь, нарушив закон предков, ездил сам за границу; Феофан написал проповедь, в которой разъяснял пользу этих поездок для правительства и для страны. Петр требует от своих подданных денег на постройку флота; Феофан выступает с проповедью, в которой горячо доказывает необходимость для государства ценою любых жертв создать свой флот (1720).
Здесь он говорит: «Да рассудит всяк, чему толь пространное поле водная моря и безмерный океан создал бог? к питию ли? довлели бы на сие реки, источники, не толикое вод множество, большую часть земноводного сего круга объемлющее, еще же и питию человеческому весьма неугодное... Понеже нево можно было людем иметь коммуникацию земным путем от конец до конец мира сего, того ради великий промысл божий пролиял промеж селения человеческая водное естество,, взаимное всех стран сообществу послужити могущее. А от сего видим, какая и коликая флота морского нужда; видим, что всяк сего не любящий, не любит добра своего и божию о добре нашем промыслу неблагодарен есть.
Но обще о пользе флота много бы глаголати, но ненужно, яко всякому благорассудному известно есть. Мы точию вкратце рассудим, как собственно российскому государству нужный и полезный есть морской флот. А в первых понеже не к единому морю прилежит пределами своими сия монархия, то как не бесчестно ей не иметь флота? Не сыщем ни единой в свете деревни, которая, над рекою или озером положена, не имела бы лодок; а толь славной и сильной монархии, полуденная и полуночная моря обдержащей, не иметь бы кораблей? хотя бы ни единой к тому не было нужды, однако же было бы то бесчестно и укорительно. Стоим над водою и смотрим ' как гости к нам приходят и отходят, а сами того не умеем. Слово в слово так, как в стихотворских фабулах некий Тантал стоит в воде, да жаждет. И потому и наше море не наше. Да смотрим, как то и поморие наше? разве было бы наше по милости заморских сосед до их соизволения».
Далее идет аргументация не менее светская: флот необходим в военных целях: «Кратко реши: поморию, флотом не вооруженному, так трудное дело с морским неприятелем, как трудно связанному человеку драться с свободным, или как трудно земным при реке Ниле животным обходится с крокодилами».
В своих сочинениях и проповедях Феофан не жалеет красок, чтобы ядовито, остроумно высмеять врагов реформы; он нападает на попов-мракобесов, на елейных лицемеров, вредящих государственному делу. В его сочинениях много намеков на текущие политические события, на определенных лиц. Он легко забывает о традиционной торжественности тона и стиля проповедей и вводит в нее шутку, народный анекдот, политическую заостренность.
В своих проповедях Феофан дает живые зарисовки характеров (по типу и образцу знаменитой книги Лабрюера), сатирические портреты, близкие к тем, которые стали основной литературной манерой его друга, Кантемира. Вот, например, живая бытовая картинка:
«Когда слух пройдет, что государь кому особливую свою являет любовь, – как все возмутятся! Вси – к тому на двор, вси поздравляти, дарити, поколонами почитати, служити ему и умирати за него будто готовы... И тот службы его исчисляет, которых не бывало, тот красоту тела описует, хотя прямая харя! тот выводит рода древность из-за тысящи лет, хотя был и харчевник или пирожник... Но хотя бы и прямо кто и достойно возлюблен был от толиких лиц, тебе что из того? То чуждое, не твое щастие... – Да, однакож! – Да что же однакож! – Чтобы слово доброе заложил или хотя бы не повредил... – А с тем, кто в такое добро вбрел, что делается?.. Тот, уже и сам себя забыв, кто он, неведомо что о себе мечтает! Между тем от зеркала не отступит, и делает экзерци-цию, как бы то честно и страшно явити себя, как то и сидети и постаивати и похаживати и поглядывати и поговаривати...»
Пропаганде Петра и его дела посвящено и единственное напечатанное стихотворное произведение Феофана «Епиникион» (1709), т.е. победная песнь, посвященная прославлению Полтавской победы. Это ода, в которой Феофан предает проклятию изменника Мазепу и восторженно воспевает величие победителя – Петра. «Епиникион», так сказать, официальное произведение, написанное усложненным стилем, славянизированным языком, с применением риторических украшений и мифологических образов.
После смерти Петра I Феофан также писал официально-похвальные стихи в честь Екатерины I, Петра II (латинская ода), наконец, Анны Ивановны. Он не стеснялся выше меры превозносить Анну даже по таким поводам, как переезд ее на дачу:
Но не вмещает в себе
Анниных дел славы
Ни дом сей, ниже область
Анниной державы.
Он писал Анне Ивановне:
Богом венчанна
Августа Анна!
Ты наш ясный свет,
Ты красный цвет,
Ты красота,
Ты доброта,
Ты веселие
Велие...
Поэтически интереснее более домашние стихотворения Прокоповича, в которых он приближается к складу народных песен, например стихотворение о Прутском походе Петра I:
За могилою Рябою
Над рекою Прутовою
Было войско о страшном бою
В день недельный от полудни
Стался час нам вельми трудный,
Пришел турчин многолюдный...
Народно-песенный характер этих стихов обусловил и значительную тонизацию их, приближающуюся к правильному хореическому размеру. Простая, живая речь слышится и в шуточных стихотворениях Прокоповича.
Феофан был поэтом, стремившимся к усовершенствованию и обогащению русского «виршевого» (силлабического) стиха. Это в особенности видно в таких его стихотворениях (лучших из дошедших до нас), как, например, послание к Кантемиру «Творцу сатиры "Куму своему"», написанное октавой, строфой классических итальянских поэм Тассо и Ариосто (это были первые русские октавы), или «Плачет пастушок в долгом ненастий», написанном с перекрестными рифмами и перемеживающимися стихами – 10-сложными и 4-сложными. После смерти Петра положение Феофана сильно пошатнулось. На него воздвигла гонение поднявшая голову феодально-церковная реакция, и он был в большой опасности. В опасности было и дело Петра, за которое Феофан боролся всю жизнь. Подавленный и личным, и общественным бедствием, Прокопович и написал печальное стихотворение «Плачет пастушок в долгом ненастий» (1730), в котором описывал несчастное положение лучших людей страны в пору реакции. В это время Прокопович сорганизовал вокруг себя кружок просветителей петровской школы, культурных людей, сторонников прогресса, готовых активно выступить против реакции. Членами этого кружка, называвшего себя «Ученой дружиной», были и немолодой уже петровский службист, образованный литератор и ученый В.Н. Татищев, и юный поэт А.Д. Кантемир.
Когда на престол вступила Анна Ивановна, Феофан принял активное участие в борьбе с «верховниками»-олигархами и в восстановлении единовластия царицы. Победа самодержавия обеспечила победу Феофана над его противниками, и последние годы своей жизни он провел в почете, не колеблясь жестоко расправляться со своими врагами. Велико было политически воспитательное значение деятельности Феофана. Он приучал русских людей сознательно относиться к вопросам политики. До Петра никто из властей не обращался к подданным за сочувствием. Цари и их слуги считали, что подданные – рабы, которым сам бог велел не рассуждать и слушаться беспрекословно. Право царя на власть обосновывалось религией, – и это решало дело. Петровское время принесло новые веяния в этом вопросе. Правда, Феофан также доказывал, что царю надо повиноваться, но и он, и сам Петр считали нужным именно доказывать это, приводить политические, исторические, юридические аргументы. Они обращались к разуму подданных, требовали от них сознательного повиновения. И подданный начинал понимать, что он не раб, а гражданин, что он имеет право думать, рассуждать о политике; он исполнялся чувства собственного достоинства, видя, что сам император старается оправдать перед ним свои действия в книжке о шведской войне, видя, что друг и сотрудник императора, Феофан, обращается к его сознательности, а не просто приказывает и требует. Конечно, гроза царского гнева была сильна; тем, кого не убедил Феофан, кто захотел бы не послушаться царского указа, грозили свирепые кары. Но все же царский указ выглядел иначе, когда он не опирался только на силу, а оправдывался соображениями, которые правительство считало нужным сообщать народу. Понятно, нельзя преувеличивать откровенности Петра и его правительства. Они не сообщали народу многого, чаще всего главного. Однако то обстоятельство, что они вообще обращались к народу, уже имело большой вес.
И эта политическая пропаганда, шедшая с трона, и вся просветительская деятельность Петра пробудили богатые творческие силы в народе. Типическими людьми петровского времени, типическими представителями его в публицистике, притом людьми незаурядных дарований, были – каждый в своем роде – Посошков и Татищев.
Посошков. Из дворцовых крестьян-ремесленников Иван Тихонович Посошков (1652–1726), талантливый механик-изобретатель выбился в люди, сделался промышленником, предпринимателем, разбогател, – и погиб, арестованный через полгода после смерти Петра по политическому подозрению, как «опасный человек». В тюрьме его, без сомнения, пытали, и он умер через несколько месяцев. Кроме нескольких работ о технических вопросах, о военном деле и др. Посошков написал обширный политический и экономический трактат «Книгу о скудости и богатстве». В нем он давал картину социальной действительности его времени, пропагандировал развитие в России торговли и промышленности, опираясь на буржуазную теорию меркантилизма, ратовал против старозаветных феодальных порядков.
Во многом Посошков стоял еще на почве старозаветных представлений Московской Руси, в частности, в вопросах религиозного мировоззрения. Но практические наклонности его ума, превосходное знание русской жизни и горячее желание блага родине привели его к осуждению ряда сторон старомосковской государственности. Он предлагал правительству Петра реформы, касавшиеся почти всех сословий, и его проекты имели прогрессивный и даже демократический характер. Он настаивал на необходимости насаждения школ, поддерживая этим и Феофана, и Петра, в частности, осуждал невежество, нравственное и бытовое разложение духовенства; он настаивал на ликвидации произвола и всяческих безобразий в администрации и суде. В связи с этим Посошков предлагал составить новое уложение, причем к выработке его считал нужным привлечь «весь народ» в лице представителей всех сословий, не исключая крестьян, и всем предоставить право обсудить его «самым вольным голосом». Посошков требовал от правительства поощрения отечественной торговли и промышленности.
Замечательны соображения Посошкова о крестьянстве; он считает недопустимым сохранение нищеты и невежества крестьян и их бесправия и ратует не только за насильственное просвещение их, но и за законодательное ограничение крепостного права. Таким образом, этот самоучка, еще связанный в своем мышлении навыками феодальной Руси, дошел до целого ряда проектов политических реформ, буржуазно-демократических в своей сущности.
Характерно глубокое понимание Посошковым вопроса о взаимоотношении русского государственного строительства и приглашаемых для его нужд иностранцев. Посошков сохраняет старозаветное недоверие к «немцам», но оно приобретает у него новый смысл. Не в пример реакционерам своего времени, он признает техническое превосходство иностранцев над русскими и считает, что учиться у Запада необходимо. Он заявляет, что надо ухаживать за иноземными мастерами, приезжающими из-за границы, но с тем, чтобы, научившись у них, отослать их обратно. Посошков прекрасно понял основную суть учебы у иностранцев, предпринятой Петром: стремление создать русскую технику, русскую национальную культуру, именно для того, чтобы освободиться от иноземного засилия. Посошков писал: «Много немцы нас умнее науками, а наши остротою, по благодати божией, не хуже их, а они ругают нас напрасно», и в другом месте:
«У наших... русских людей руки есть такие же, что у иноземцев... и иноземцы не от небеси пришли, но такие ж люди, яко и мы: всему тому навычка, да добрая расправа». И не без основания Посошков предостерегал от излишнего доверия к выезжим иностранцам, зная, что их «интерес» в России часто – не интерес России: «верить им вельми опасно: не прямые они нам доброхоты... Мню, что во всяком деле нас обманывают и ставят нас в совершенные дураки»; или: «на немец нам смотреть нечего: они нас обманывают, да деньги у нас выманивают, а самыя правды никогда нам не скажут».
Татищев. Из совсем другой среды, чем Посошков, вышел Василий Никитич Татищев (1686– 1750). Это был аристократ, помещик, учившийся в Петровской артиллерийской и инженерной школе, ездивший не один раз за границу для науки и по служебным делам, активный деятель реформы, служивший в берг- и мануфактур-коллегиях, потом управлявший горными заводами в Оренбурге и Екатеринбурге, в Перми и в Сибири, наконец, – астраханский губернатор.Татищев был первым ученым историком России и первым ее ученым географом. Его «История Российская», впервые давшая сводку обширного числа документов и летописей, была издана после его смерти, как и все остальные его произведения, например замечательный «Лексикон российский, исторический, географический, политический и гражданский» (доведенный до буквы Л). Свои взгляды на вопросы просвещения, морали, быта, даже политики Татищев высказал в сочинениях: «Духовная», т.е. завещание сыну, «Разговор о пользе наук и училищ», «Краткие экономические до деревни следующие записки».
Татищев был человеком большой и разносторонней образованности. Подобно своему другу и во многом единомышленнику Феофану, он был ревностным сторонником петровских реформ, просветителем и в то же время абсолютистом. Всеми способами он старается доказать в своих работах пользу наук для всех сословий. Он не сомневается в «правах» помещиков на крестьянский труд, но требует, чтобы крестьян учили грамоте, требует учреждения в деревнях аптек, богаделен, медицинской помощи, бань, требует умеренности поборов с крестьян. Он всячески оспаривает положение реакционеров о том, что наука вредит вере. Вообще говоря, религиозно-философские взгляды Татищева были малоцерковны. Он отрицательно оценивал роль духовенства, церкви в истории русской культуры и в русской жизни, ему современной; он позволял себе резкие выпады против церковников. Его подозревали в атеизме; на самом деле он был, по-видимому, деистом, вроде ранних умеренных просветителей Запада начала XVIII века. Он вызвал отпор даже со стороны своего друга Прокоповича, заявив, что «Песнь Песней» – не религиозное произведение, а поэма о человеческой любви. Рассуждая о науках, Татищев тщательно отделял область богословия от области философии с тем, чтобы оберечь философию и реальные науки вообще от посягательств богословия. Его же лично интересовали только науки, отделенные от богословия. В понимании их он рационалист. Он стремится обосновать и мораль, и политическое учение теорией естественного закона и разумного эгоизма человека, теорией, сыгравшей в ее дальнейшем развитии такую огромную роль в формировании просветительского мировоззрения XVIII века.
Татищев – рьяный защитник веротерпимости. Как истый просветитель, он борется с позорным мнением о выгодности народного невежества для власти, «Слышу, что светские люди в гражданстве искусные толкуют, якобы в государстве чем народ простое, тем покорнее и к правлению способнее, а от бунтов и смятений безопаснее, – и для того науки распространять за полезное не почитают». Татищев называет это мнение «махиавеллическими плевелами»; он доказывает, что «незнание или глупость как самому себе, так малому и великому обществу вредительно и бедно», что «науки государству более пользы, чем буйство и невежество принести могут», что науки необходимы не только дворянам, но и всему народу: «Я же рад и крестьян иметь умных и ученых».
Большая личная культура, просветительская установка мировоззрения, пропаганда гуманного отношения к крестьянам не мешали Татищеву как администратору ни подавлять со всяческой жестокостью малейшее неповиновение подданных, ни даже брать взятки – в виде «благодарности». Таков уж был «дух эпохи». И тем не менее и административная, и в особенности техническая работа Татищева, так же, как его проповедь просвещения, так же, как его обширные труды по собиранию, проверке и обработке материалов для истории и географии России, не прошли даром. В ряде областей Татищев оказался предшественником Ломоносова и вообще начинателем, идеи и работы которого были подхвачены и продолжены потом русскими просветителями XVIII века.
Театр при Петре I. Как уже было сказано раньше, произведения художественной литературы в собственном смысле почти не издавались при Петре. Правительство не имело возможности уделить ей достаточного внимания. Однако одна область искусства и литературы привлекла к себе усиленное внимание Петра и его сотрудников. Это был театр. Дело в том, что театр мог стать могучим массовым средством пропаганды политических действий Петра и новой культуры. Книга была, сравнительно с театром, малодоступным для русских людей того времени средством образования и воспитания. Она была дорога; кроме того, в России было еще слишком мало грамотных людей. Между тем театр не требовал грамотности и мог быть общедоступным по цене. Много тысяч зрителей могло пройти через него. Это понял Петр и решил создать в России театр, до него неизвестный сколько-нибудь широкой публике.
При царе Алексее Михайловиче начали ставиться в Москве спектакли; но это был только придворный театр, помещавшийся во дворце и рассчитанный на узкий круг зрителей: на царскую семью и приближенных царя. Такой театр Петру был не нужен. Он хотел организовать театр как средство массовой пропаганды и средство воспитания широких слоев городских жителей. В 1701 г. Петр послал за границу специального человека с заданием пригласить одну из хороших западных театральных трупп в Москву. С большим трудом удалось заключить в Данциге договор с актером и антрепренером одной из немецких странствующих трупп Иоганном Кунстом.
Тот взялся набрать труппу, приехать с нею а Москву и «царскому величеству всеми замыслами, потехами угодить и к тому всегда доброму, готовому и должному быти». В следующем году Кунст и набранные им актеры прибыли в Москву. Надо было строить театральное здание, и Петр сделал распоряжение об этом. Но царь был в это время далеко от своей столицы; он воевал с шведами под Нотебургом. А московские бояре и чиновники, по старине считавшие театр бесовским игрищем, не сочувствовали новой затее царя. Они начали саботировать приказ Петра и затягивали постройку театра, смущенные, конечно, и тем, что Петр велел строить «комедийную хоромину» на Красной площади, у самого Кремля, в «святом» месте, и это представлялось им кощунством. Они ссылались при этом, как водится, на «объективные» причины: то это были сомнения насчет самого Кунста, то сомнения насчет подготовлявшейся им к постановке пьесы, то сомнения насчет выбранного для постройки театра места. Царь, прекрасно понимавший уловки своих чиновников, потребовал от них выполнения приказа. Спорить с Петром было накладно, и театр был построен.
В 1703 или даже в конце 1702 г. труппа Кунста начала давать спектакли для всех желающих. Но беда была в том, что актеры играли на немецком языке, и потому представления их были непонятны московскому зрителю. Поэтому Кунсту было предписано подготовить смену его труппе из русских людей. Еще в 1702 г. было приказано отобрать несколько человек «из русских робят, каких чинов сыщутся к тому делу удобных», и отдать в науку Кунсту. Учениками этой театральной школы были подьяческие и посадские дети. Они и составили первый русский официальный всенародный театр. Вскоре, еще в том же 1703 г., Кунст умер, а вместо него главой театра сделался Отто Фюрст. Петр всячески старался приохотить московский народ к театру.