Реформа стиха. Объединив академических переводчиков в «Русское собрание» (1735), Тредиаковский прочитал доклад, в котором намекнул, что он знает способ реформировать стихосложение. Действительно, в 1735 г. вышел его «Краткий и новый способ к сложению стихов российских», в котором указан принцип тоники и названы основные стопы. К трактату приложены стихотворения, написанные тоническим размером (впрочем, еще в 1734 г. Тредиаковский напечатал тонические стихотворения). Этим произведена была реформа, ставшая поворотной датой в истории русского стиха. Чем же объясняется эта реформа?

Давно опровергнуты попытки некоторых ученых объяснить ее инициативой образованных иностранцев, как швед Спарвенфельдт (шведский посланник в Москве в 1683–1686 гг.), высокопросвещенный лингвист, или немцы Глюк и Паус. Для образованных иностранцев (шведов, датчан, немцев, голландцев) естественно было, если судьба забрасывала их в Россию, пытаться слагать русские стихи по привычной для них тонической системе (много таких стихов, например, Пауса, до нас дошло). Но ни в каком отношении к реформе 1735 г. эти опыты, сами по себе очень интересные, не стоят*. Паус, например, требует писать ямбами, хореями, амфибрахиями и т.д., между тем как Тредиаковский исходит из долгой традиции старого тринадцатисложного силлабического стиха. Не оправдались попытки других ученых объяснить реформу постепенным перерождением в тонический старого силлабического стиха, в котором будто бы незаметно росли тонические элементы; тонический стих будто бы возник «сам собой»**. Эта концепция отпадает и по общеметодологическим основаниям, и по расхождению с прямыми фактами: стихи поздних силлабиков, например Феофана, ничуть не «тоничнее» стихов Симеона Полоцкого.

* Попытку представить теорию и практику нового стиля у Тредиаковского как заимствование, чуть ли не плагиат у Глюка и Пауса, сделал В.Н. Перетц – см, его «Историко-литературные исследования и материалы», т. III, СПб., 1902.

** Такова точка зрения Л.И. Тимофеева в его книге «Проблемы стиховедения» (М., 1923), впрочем, заключающей ряд ценных данных.


Действительная причина реформы – национально-историческая. Занималась заря новой национальной русской культуры. Естественны были поиски наиболее национальных форм стиха, а такие формы могла дать только тоническая система. Дело в том, что характерной особенностью русской речи является ее многоакцентность (русское ударение может свободно падать на любой слог от конца, начиная с первого, кончая третьим, четвертым, пятым, иногда даже седьмым: переход, удивленье, тишайшая, переворачивающимися и т.д.). При такой акцентной свободе русской речи силлабический стих был недостаточно стихом, он слабо отделял стихотворную речь от прозаической. Недаром он звучал сравнительно неплохо в сатире, т.е. в жанре, наиболее приближающемся к разговорной интонации (ср. сатиры Кантемира), но совсем недостаточен был для оды и поэмы, т.е. для жанров, которым в эпоху классицизма предстояло особое развитие. Другое дело – языки с постоянным ударением (во французском языке на последнем слоге, в польском – на предпоследнем); там силлабический стих является наиболее национальным и, напротив, тонический обедняет звучание речи. Вот эту ритмическую бедность русского силлабического стиха имел в виду Тредиаковский, когда позднее называл русские вирши не стихами, а «прозаическими строчками». Тоническое стихосложение было создано, таким образом, потому, что литературному поколению 1730-х годов предстояла историческая задача создания национальной стихотворной культуры.

Кроме того, силлабический стих был прежде всего стихом схоластической школьной культуры, а эта культура уступала теперь место новой культуре централизованной и европеизированной абсолютной монархии. Существенно важно здесь и следующее обстоятельство: тонический принцип был введен в русское стихосложение под воздействием народной песни, русского фольклора. Сам Тредиаковский не один раз указывал на то, что изучение народных песен внушило ему мысль о решающей роли ударения в русском стихе.

В трактате 1735 г. он писал; «всю я силу взял сего нового Стихотворения (т.е. стихосложения) из самых внутренностей свойства, нашему стиху приличного; и буде желается знать, но мне надлежит объявить, то поэзия нашего простого народа к сему меня довела. Даром, что слог ее весьма не Красный от неискусcтва слагающих; но сладчайшее, приятнейшее и правильнейшее разнообразных ее стоп... падение подало мне непогрешительное руководство к введению... оных вышеобъявленных двухсложных стоп».

Теоретически тоническое стихосложение провозглашено в «Кратком и новом способе» 1735 г., но отсюда не следует, что Тредиаковский построил реально новый стих. Окончательно осуществил реформу стиха только Ломоносов в 1739 г. Стихи же, приложенные к трактату 1735 г., являются в основном лишь тонизированными старыми стихами. Вот образец нового стиха Тредиаковского:


Галлия имеет в том, ей, толику славу,

Что за старшу дочь твою можно счесть по праву.


Ясно, что этот стих (с школьной точки зрения, своего рода семистопный хорей) представляет на деле тот же старый силлабический тринадцатисложный стих, подвергшийся тонизации через введение равномерно падающего ударения. Типичный стих Кантемира


Стезю добродетели к концу неизбежну


теперь звучал бы, скажем, так:


Славу добродетели в жизни неизбежну.


Характерная ограниченность стиховой реформы Тредиаковского выразилась и в следующих чертах его теории 1735 г.: он не отказывается даже принципиально от силлабической системы совсем; он отвергает возможность ввести ее в стихах короткой меры (например, семи- и пятисложных), а тонический принцип предлагает применять лишь в длинных стихотворных строках. Затем, он видит возможность осуществления в русском стиле лишь одного размера: хорея, и дает примеры только его. Предложенные Ломоносовым трехсложные размеры и даже ямб, ставший потом основным размером русской поэзии, Тредиаковский не вводит ни в теории, ни в практике этого времени. Наконец, Тредиаковский не смог преодолеть традиции силлабической поэзии и в вопросе о рифме; он использует в серьезной поэзии только женскую рифму, унаследованную русскими и украинскими силлабистами из польской поэзии; сочетание же рифм, т.е. введение мужской рифмы рядом с женской, он решительно отвергает. Тредиаковский совершил не исторический переворот, а полуреформу. Иначе оно и не могло быть. Сразу оторвать русский стих от полуторавековой силлабической традиции было невозможно. Нужна была переходная стадия, переходный стих, являющийся и заключением силлабической поэзии и заодно началом тонического стихосложения. Тредиаковский этот переходный стих и создал. Держался он в поэзии недолго, хотя его приняли почти все известные нам школьные поэты того времени (например, профессор Харьковского коллегиума Витынский) и молодые поэты Шляхетного корпуса (Собакин и молодой Сумароков). С появлением первых од Ломоносова новый стих Тредиаковского быстро исчезает. Один Тредиаковский безнадежно, но упорно отстаивал свое создание, но и он в большинстве своих стихотворений принял ломоносовский четырехстопный ямб и александрийский стих. Еще упорнее отстаивал он перед новым поколением 1740–1750-х годов свой приоритет во введении тонического стиха. Свой старый трактат 1735 г. он для этой именно цели переработал и под тем же заглавием ввел в I том своих «Сочинений и переводов» (1752) совершенно другое произведение, представляющее учебник ломоносовской системы стихосложения, учебник полный и образцово точный. Но попытка отбросить в забвение старый трактат 1735 г. и подставить вместо него изложение ломоносовской системы никого из сведущих людей обмануть не могла. В тщетной попытке утвердить свой приоритет в реформе стихосложения Тредиаковский был и прав и неправ – прав формально, потому что он действительно первый теоретически установил принцип тоники, неправ потому, что реальным основателем нового стихосложения был тот, кто создал не тонизированный старый, не реформированный виршевой стих, а стих чисто тонический, оторвавшийся полностью от наследия силлабического стихосложения, а этим творцом был не он, а Ломоносов. Здесь поражение Тредиаковского было непоправимое и настолько полное, что ломоносовское и послеломоносовское поколения забыли то, что было неотъемлемой заслугой Тредиаковского, а именно установление если не тонического стиха, то принципа тоники*.

* В нашей науке было высказано мнение, что приписывать Ломоносову честь осуществления подлинного тонического стихосложения неосновательно и что это стихосложение осуществил до него именно Тредиаковский, «родоначальник тонического стиха» (см.: Бонди С. М. Тредиаковский, Ломоносов, Сумароков//Тредиаковский, Стихотворения/Под ред. акад. А.С. Орлова. Л., 1935). Между тем самое изложение вопроса, данное С.М. Бонди, указывает именно на то, что Тредиаковский открыл только принцип тоники, но не создал реальной системы стиха, которая восторжествовала в русской поэзии со времени первых опытов Ломоносова. Кратко, но отчетливо и убедительно охарактеризована роль Тредиаковского в истории русского стиха и его отношение к силлабике в статье Б.В. Томашевского «Проблема стихотворного ритма» в его книге «О стихе», Л., 1929).


Тредиаковский принял поневоле ломоносовский ямб; но его метрическое мышление, сложившееся в последнем счете на старом длинном силлабическом стихе, продолжало тяготеть к длинному стиху. Поиски новых форм длинного стиха привели его к созданию гексаметра.

Тредиаковский был воспитан французской культурой, и ей принадлежали все его симпатии и впоследствии: не случайно то, что большинство переведенных им книг переведены с французского. К германской культуре он явно был равнодушен. Но в одном вопросе ему естественно пришлось следить за работой именно немецких поэтов, именно в вопросе о различных формах стиха, потому что в известных Тредиаковскому языках только немецкий сходился с русским в тоническом стихосложении. Уже Ломоносов под несомненным влиянием Готшеда и готшедианцев писал в молодости гексаметры, из которых несколько до нас дошло. Тредиаковский следит за громадной работой, которую послеготшедовское поколение проделало над гексаметром и другими антикизирующими метрическими формами. Начало «Мессиады» Клопштока (1747) произвело, по-видимому, на него особое впечатление, если в романе «Аргенида», над переводом которого он уже работает (весь перевод вышел в 1751 г.), некоторые стихотворные вставки переведены гексаметром:


Первый Феб, говорят, любодейство с Венерою Марса

Мог усмотреть: сей бог зрит все, что случается, первый.


В принципе (а часто и по блестящей фактуре) это – гексаметр Дельвига, Гнедича и Жуковского. Тредиаковский правильно решил вопрос о природе русского гексаметра. Он понял, что русский гексаметр должен быть основан не на долготе и краткости слогов (как античный), а на ударении, т.е. должен быть гексаметром тоническим. Это вошло в историю русского стиха, равно как создание Тредиаковским гексаметра не чисто дактилического, а дактило-хореического. Далее он правильно понял, что гексаметр, стих длинный и не допускающий рифм, должен быть особенно тщательно разработан в ритмическом и звуковом отношениях. Позднее в «Тилемахиде» (1760) сами размеры поэмы (свыше 15 тыс. стихов) заставили его обратить особое внимание на ритмическое разнообразие и звуковую организацию стиха. И он достиг здесь такого мастерства, что Радищев сочтет нужным посвятить целый трактат («Памятник дактило-хореическому витязю», 1801) анализу ритмики и фонетики гексаметра «Тилемахиды». Далее Тредиаковский понял, что русский гексаметр неизбежно связан с античным (преимущественно гомеровским) стилем. Многие гексаметры «Тилемахиды» являются образцом русского гомеровского стиля: «Все преплывает моря многопагубны он содрогаясь...».

«Тилемахида» Тредиаковского сделала возможной будущую русскую «Илиаду» Гнедича и «Одиссею» Жуковского, причем особую роль в передаче XIX веку наследия Тредиаковского сыграл Радищев. Не случайно то, что эпиграфом к «Путешествию из Петербурга в Москву» он взял стих из «Тилемахиды».

Тяготение к длинному стиху, приведшее Тредиаковского к созданию гексаметра, связано с другой особенностью, отличающей его от Ломоносова: явным тяготением к повествовательной поэзии. Ему случалось писать и оды, и трагедию*, но главные его литературные произведения – это три переводных романа: «Езда в остров любви» (1730), «Аргенида» (1751) и «Тилемахида» (1766).

* В 1750 г. по заказу правительства Тредиаковский написал трагедию «Децдамия»; она вышла у него столь громоздкой по объему и запутанной, что поставить ее на сцене не удалось. Напечатана она была лишь после смерти Тредиаковского, в 1775 г.


«Езда в остров любви». «Езда в остров любви», перевод старого (1663) галантно-аллегорического романа аббата Поля Тальмана, произвела в 1730 г. фурор (в письме Шумахеру Тредиаковский описывает успех своего романа), потому что она была первой печатной русской книгой, сообщающей дворянским читателям тонкую любовную культуру, разработанную во французской беллетристике. Выбор Тредиаковского в 1730 г., когда только что вышел последний том Лесажева «Жиль Блаза», поражает своей архаичностью; его беллетристическое мышление явно принадлежит давно прошедшей, долесажевой стадии европейского романа, но для русского читателя, который воспринимал эту книгу на фоне старой русской повести, «Езда» была, очевидно, как раз тем, что было нужно. Мало того, недовольство церковной партии свидетельствует о том, что невинный сам по себе старый роман в русских условиях получил просветительский смысл уже тем, что это был чисто светский роман, прославивший сладость любви и учивший всем тонкостям галантного любовного поведения.

Архаистичность беллетристических вкусов Тредиаковского выражается еще отчетливее в том, что главные труды его в переводной беллетристике дали России два самых знаменитых образца западно-государственного романа, а жанр этот для Франции XVIII века был уже пройденным этапом в развитии повествовательной литературы, – не говорим уже о хронологическом запоздании: «Аргенида» Барклая, переведенная Тредиаковским в 1751 г., вышла в 1621 г., а «Тилемахида» (1766) в 1699 г. Очевидно, новые формы романа, типичные именно для XVIII века, формы, соответствующие подъему буржуазной демократии (Лесаж, Фильдинг, Ричардсон), для Тредиаковского не существуют, как, впрочем, и для Ломоносова, который в параграфе 151 «Риторики» (1748), объявив писание и чтение романов пустой тратой времени, делает исключение для государственного романа и в качестве образцов его называет «Аргениду» и фенелонова «Телемака», т.е. как раз те романы, которые перевел Тредиаковский.

«Аргенида». Шотландец Джон Барклай, живший во Франции, сын того Барклая (тоже действовавшего во Франции), который написал знаменитый когда-то трактат, обосновывавший против монархоборцев конца XVI века теорию абсолютной монархии, задумал изложить свою апологию абсолютной монархии в форме романа. Роман этот, «Аргенида», вышедший в год смерти автора (1621), выдержал свыше 50 изданий в оригинале (т.е. на латинском языке), неоднократно переводился в XVII и даже XVIII веке на все европейские языки, но, конечно, слава его в XVIII веке после фенелонова «Телемака», в век Вольтера, побледнела, и к тому времени, когда Тредиаковский его переводил, он давно уже был на Западе литературным памятником прошлой эпохи. Но когда-то на «Аргениде» воспиталось несколько поколений; в числе ее поклонников были крупнейшие писатели Франции, Германии, Англии; «Аргенида» была настольной книгой кардинала Ришелье и любимой книгой Лейбница. Влияние ее неисчислимо на все поколение, создавшее французский классицизм XVII века. У нас в России «Аргениду» прекрасно знали в кругах Киево-Могилянской академии, а со времени Феофана Прокоповича «Аргенида» регулярно встречается в рукописных курсах пиитики в качестве рекомендуемого образца. «Аргенидой» интересовались верховники 1730 г. (которые как раз попадали под понятие ненавистной для Барклая мятежной аристократической партии), а Феофан, Кантемир и Татищев действовали в 1730 г. в духе учения «Аргениды» об абсолютной власти короля как единственной гарантии целости государства.

Содержание «Аргениды» не поддается краткому пересказу, потому что роман написан по авантюрной схеме, с целым рядом вставных эпизодов, осложняющих действие. Схема сюжета сводится к следующему: сицилийский царь Мелеандр после трудной борьбы победил могущественного мятежного вельможу Ликогена, к партии которого примкнули гиперефаняне (понимай – кальвинисты); придворный ученый Никопомп (как бы сам автор в роли героя своего романа) непрерывно дает советы Мелеандру и проповедует ему правоту монархического принципа; пока Ликоген был еще в силе, ему удалось удалить от двора верного царю Полиарха; после поражения Ликогена Полиарх, давно влюбленный в Аргениду, дочь Мелеандра, получает ее руку, и роман заканчивается торжеством верной любви, с которым сливается торжество царя над мятежными феодалами.

Через весь роман проходит одна мысль: нет зла страшнее государства в государстве, будь это партия сильного вельможи либо религиозная секта. Но Барклай, ставя так высоко идеал абсолютной монархии, осуждает тиранию; в речах Никопомпа развернута целая программа правительственной деятельности монарха; он должен управлять сообразно потребностям страны. Поклонники «Аргениды» находили в ней поэтому и оправдание абсолютной монархии, и столь традиционный в XVII веке и в первую половину XVIII века урок царям; а на русской почве идеальный образ барклаева монарха естественно сливался с образом Петра, благодаря чему перевод Тредиаковского получил в условиях 1750-х годов совершенно несомненный граждански-прогрессивный смысл. Барклаев образ царя морально обязывал, внушал программу национальной политики; в последнем счете, «Аргенида» Тредиаковского была в истории русской политической мысли 1750-х годов параллельным явлением, внушающим просветительскую программу одам Ломоносова.

«Тилемахида». Переход Тредиаковского от «Аргениды» к работе над переводом фенелонова «Телемака» повторял закономерное развитие западной политической мысли эпохи абсолютизма. Фенелон задумал свой роман как новую «Аргениду» в новых условиях «порчи», разложения абсолютной монархии. Его «Телемак» стал поэтому и по дате (1699), и по смыслу дела переходным явлением от абсолютистского учения к просветительству. Фенелон еще не порывает с принципом абсолютизма, но резкая критика разорительных войн Людовика XIV, приведших к истощению Франции, косвенное осуждение всей внутренней его политики, уроки новой, либеральной государственной мудрости (строить государство на процветающей промышленности и торговле, на земледельческом труде, основе всех богатств), смелые нападки на льстецов, язву государства, сделали этот знаменитый роман, формально не выходящий за пределы абсолютистского учения, выражением растущего во всей Европе и в России антимонархического движения умов. Во Франции первое легальное издание «Телемака» могло выйти только после смерти Людовика XIV (1715). В России прекрасно знали «Телемака» еще при Петре; сохранился рукописный перевод 1724 г.; при Академии наук вышел в 1747 г. печатный перевод. Были и опыты переложения «Телемака» в стихи. «Тилемахида» Тредиаковского (1766) завершает полувековую традицию усвоения этой книги в России. Но перевод Тредиаковского в русской обстановке первых лет царствования Екатерины II должен был прозвучать совсем не так, как во Франции того же времени, где, конечно, в эпоху Руссо, «Энциклопедии» и Рейналя фенелонов идеал «законосообразной» и либеральной монархии был бы политическим анахронизмом. Есть серьезное основание полагать, что насмешки Екатерины II над педантической тяжеловесностью поэмы Тредиаковского были внушены желанием дискредитировать политически неприятную и неудобную книгу. Действительно, если из громадной поэмы выделить стихи такого рода:


Царь толь мало любим, что к приятию милости царской

Льстят царю во всем и во всем царю изменяют...


(а такого рода мест в «Тилемахиде» – десятки), то предпринятая Екатериной дискредитация книги (по основаниям будто бы литературным) становится совершенно понятна*. В своем журнале «Всякая всячина» (1769) Екатерина рекомендует «Тилемахиду» как средство от бессонницы – не потому ли, что на деле она как раз не усыпляла, а будила гражданское чувство?

* О «Тилемахиде» см. статью акад. А.С. Орлова «Тилемахида» Тредиаковского в сборн. «XVIII век», М.-Л., 1935 г.,-изд. Академии наук СССР.


Но в романе Фенелона была и другая сторона. Следуя «Аргениде», он хотел сочетать политический трактат с занимательным повествованием. Только в противоположность Барклаю, он прибегает не к схеме авантюрного романа, а к такому сюжету, который дал ему, ученому знатоку античности и античной поэзии, возможность влить в свой роман и свод знаний по античной культуре, и традиционные «красоты» Гомера и Виргилия. В «Одиссее» Гомера рассказано было, как сын Одиссея Телемак едет разыскивать своего без вести пропавшего отца. Этот эпизод Фенелон превращает в сюжет большого повествования; Телемак объезжает все античное Средиземноморье (Финикию, Египет и т.д.), видит людей, нравы, порядки, терпит кораблекрушение (что дает возможность воспроизвести традиционные описания бури античного эпоса) и т.д. Фенелон хотел этим решить не разрешенную XVII веком проблему французской поэмы. На деле, он превратил сюжеты античного эпоса в своего рода роман, чем способствовал разложению классической эстетики и развитию новых литературных форм XVIII века.

Тредиаковский перелагает в стихи прозу Фенелона полностью, не пропуская ничего, но его литературная цель иная, чем у Фенелона. Через голову Фенелона он возвращается к Гомеру и Виргилию и часто вставляет знаменитые стихи «Илиады» и «Энеиды», о которых у Фенелона и помину нет. Так, например, Фенелон говорит: «Нас обволокла глубокая ночь». Тредиаковский это переводит расширенно и пользуется случаем вставить знаменитый стих Виргилия о наступлении ночи на море:


День светозарный померк, тьма стелется по Океану.


Короче говоря, стиль эпигона Тредиаковский систематически переводит на язык его первоисточников. Впрочем, сам автор заявил об этом методе в стихотворном вступлении к своему труду (это вступление в 21 стих прибавлено им от себя), представляющем традиционное воззвание к музе:


А воскрыляя сама, утверди парить за Омиром, –


за Омиром, а не за Фенелоном. Итак, Тредиаковскому совершенно ясно, что он пишет, по каркасу Фенелона, поэму гомеровскую. Отсюда и знаменательное изменение заглавия: не «Похождения Телемака», а «Тилемахида», не романное заглавие, а гомеровское и эпическое. Отсюда же и переложение прозаического романа в стихи, представляющие в совокупности целый свод русского гомеровского языка. Вот почему «Тилемахиду» надо соотносить с будущей «Илиадой» Гнедича и «Одиссеей» Жуковского.

В сравнении с реформой стихосложения, созданием гексаметра, усвоением русской литературой западного государственного романа и созданием русского гомеровского стиля, заслугами исторического значения прочие труды Тредиаковского, критические, научные и переводные, решающей роли не сыграли, но все они без исключения имели для него принципиальное значение, выражали определенную литературную и научную позицию, и насмешки над Тредиаковским, с 1750-х годов превратившиеся в печальную традицию, как раз это подтверждают.

Поэзия Тредиаковского. Сравнительно с местом Тредиаковского в истории русского стихосложения и метрики место его в истории нашей поэзии гораздо скромнее. Но неверно думать, что он был бездарным поэтом: он был в высшей степени своеобразен, и это своеобразие свое он упорно отстаивал против победивших стилей Ломоносова и Сумарокова. Своеобразие это уже потому заслуживает анализа, что оно не является случайным капризом, а, напротив, имеет определенный историко-культурный, а следовательно, и историко-социальный смысл.

Это была позиция затрудненной стихотворной речи. Уже рано, по-видимому, Тредиаковский стал считать латинский синтаксис идеальной нормой для всякой синтаксически упорядоченной речи. С 1730-х годов, со времени примерно своей реформы стихосложения, он старается воссоздать свободную латинскую расстановку слов, которую великие римские поэты превратили когда-то в высоко совершенное средство для выражения стилистических оттенков. Тредиаковский сознательно стремится эту латинскую систему насильственно перенести в русский стих.

В «Эпистоле к Аполлину» (1735) таких насильственно латинизированных стихов так много, что случайностью это объяснить нельзя:


Был Виргиния Скарон осмеять шутливый,


т.е. Скарон был достаточно остроумен, чтобы осмеять (пародировать) Виргилия.


Счастлив о! де-ля-Фонтен басен был в прилогё...


Особенно пленяло Тредиаковского свободное место междометия в латинской фразе. В результате «ах» или «о» стоят у него (сотни раз) там, где меньше всего ожидаешь восклицательного перерыва фразы...


Непрестанною любви мучит ах! Бедою...

...Илидары нет уж ах! нет уж предрагия...

...Так о! плененным сей весьма есть склонен бог...


Также на латинский лад Тредиаковский передвигает во всей фразе союз «и» («мельник и сказал...»); эта странность еще усилена употреблением союза «а» в смысле «и» (по-видимому, полонизм, воспринятый через бурсу):


Некогда отстал паук от трудов и дела,

А собрался, вдаль пошел, мысль куда велела.


Еще более затемняется смысл беспримерной в русской поэзии свободой инверсии. Именно благодаря непрерывным инверсиям стихи Тредиаковского часто нуждаются в переводе на обычную конструкцию; без перевода они непонятны. Так, например, не сразу понятно начало такой важной программной пьесы, как «Эпистола к Аполлину»:


Девяти Парнасских сестр купно Геликона,

О начальник Аполлин, и Пермесска звона!

Посылаю ти сию, росска поэзия,

Кланяяся до земли, должно что, самыя.


Это значит: «о, Аполлон, начальник девяти парнасских сестер, также Геликона и пермесского звона! Я, русская поэзия, посылаю тебе сию (эпистолу), кланяясь (при этом), как и должно, досамой земли».

Чтобы понять литературный смысл такой сплошной латинизации синтаксиса русской стихотворной речи, надо заметить, прежде всего, одно очень важное обстоятельство: оды (четырехстопным ямбом) и особенно александрийские стихи, т.е. стихи ломоносовских метров, Тредиаковский пишет не «по Тредиаковскому», а более или менее общим для 1750-х годов стилем, конечно, хуже и несколько темнее, чем Ломоносов и Сумароков, но приблизительно так же, как написаны их второстепенные стихи. Но совсем иначе, сплошь «по Тредиаковскому», написаны все стихи его собственного метра, когда-то им изобретенного, т.е. семистопного хорея. Так, например, басни, переведенные им, построены попеременно то александрийским стихом, то «своим»; и вот довольно пробежать их, чтобы сразу увидеть различие двух стилей. Вот начало басни 33-й:


Сек некто при реке дрова на быт домовый,

Бесщадно опустил топор там в воду новый.

Не зная, что чинить в тот горестнейший час,

Лил слезы по лицу горючие из глаз.

Нечаянно тогда Меркурий сам явился;

Узнавши случай слез, над бедным умилился,

Затем нырнул он в глубь, а (и) вынырнув из той,

Держал в руке топор, но только золотой...


Конечно, Ломоносов изложил бы этот эпизод ярче, но стихи Тредиаковского явно стоят на уровне средней стихотворной и языковой культуры 1750-х годов. Такими же обычными стихами написана почти вся трагедия «Деидамия» (1750). Совсем другой стих, собственный, свой, а потому и изощренно темный, мы встречаем в ранних стихах силлабического периода, во всех стихах хореических и особенно во всем написанном своим стихом; например, начало басни 28-й:


Совокупно двое ехали на корабле,

Меж собою были в крайнейшем недружбы зле;

Так один из них сидел на носу за спором,

А другой тут место взял на корме с прибором.

Вот пресильна буря стала море волновать

И корабль валами всеконечно разбивать...


Сразу перед нами инверсии («в недружбы зле»), слова-затычки (так, тут), ненужные для действия и неоправданные в дальнейшем детали (один «за спором», а другой «с прибором»), канцелярские славянизмы («всеконечно»), странные сочетания слов («зло недружбы») и т.д. Вывод может быть только один: так как Тредиаковский умеет писать и нормальной для середины XVIII века стихотворной речью, если он в ряде случаев и особенно в любимых им размерах пишет иначе, то это не каприз, не косноязычие, как черта индивидуальная, не стилистическая бездарность, а осуществление своей стилистической нормы. Норма эта была для середины XVIII века, для ломоносовской эпохи, архаистичной, потому что она возникла еще в прошлом веке в богословской школе. Ее сложили латинское школярство, приказная канцелярская витиеватость и речевые навыки духовенства, западнорусского и великорусского. Именно в этой среде, из смешения грубого просторечия обиходной речи с церковнославянским языком и славянизированным языком бумаг канцелярии, в переработке этого многосоставного жаргона латинской грамматикой и Цицероном школы сложилась особая языковая культура. Речью «хитрой», запутанной, витиеватой, предпочитающей окольные пути выражения написаны все панегирики, школьные драмы и вообще стихотворные произведения, вышедшие из Киевской, Московской, Харьковской и других духовных школ, речью, которую мы для краткости назовем схоластической не только потому, что она создалась в школе, но и потому, что она была стилистическим соответствием схоластическим методам мысли и преподавания. В послепетровскую эпоху вся эта столетняя культура не только не умерла, но именно в Тредиаковском нашла одно из последних и самое яркое выражение. Схоластический стих, конечно, был уже архаистичен в ломоносовские годы, и именно этим объясняется борьба, которую Ломоносов и Сумароков вели против Тредиаковского; но архаистичность не есть незакономерность. Напротив, вооруженный новоевропейской наукой, от старой риторики перейдя к филологии, обогащенный лучшим знанием и античности, и новых литератур, схоластический стиль пережил в поэзии Тредиаковского свое европеизированное возрождение. Вот почему место Тредиаковского в истории русской поэзии, при своей скромности, аналогично уже известной нам его роли в истории стихосложения; как новый стих Тредиаковского был не разрывом с силлабической системой, а ее реформой, так поэзия Тредиаковского была расширенным и реформированным эпилогом к истории целого периода истории поэзии, периода в основном схоластического.

Замечательно, что в последний период своей деятельности сам Тредиаковский настолько смягчил особенности своего латино-школярского синтаксиса, что гексаметры «Тилемахиды» сравнительно ближе к нормальному синтаксису русской стихотворной речи. Стихов решительно трудных для понимания здесь почти нет, зато на каждом шагу попадаются прекрасные гексаметры с ясной, почти так же ясной, как в «Одиссее» Жуковского, конструкцией:


...То на хребет мы взбегаем волн, то низводимся в бездну

...Наши Киприйцы все, как жены, рыдали унывши...

...Только и слышал от них я часто жалостны вопли,

Только что вздохи одни по роскошной жизни и неге...


Объяснить это можно тем, что в «Тилемахиде» старинные латинские симпатии Тредиаковского-стилиста из школярской стадии своего развития вошли в новую, обращенную непосредственно к античности, сообразно общему стремлению русской (и немецкой) поэзии второй половины XVIII века создать свою национальную форму античного стиля.

Изменилась в «Тилемахиде» и норма словоупотребления. У Тредиаковского 1730– 1740 годов эта норма была чем-то в своем роде небывалым в русской поэзии по безграничной свободе совмещения церковнославянизмов (вплоть до самых редких) и разговорного просторечия (вплоть до вульгаризмов). Так было в его прозе, так было и в стихах, например в ранних, еще силлабических:


Бегут к нам из всей мочи Сатурновы веки.


Репутации Тредиаковского эта особенность повредила, быть может, более всего в глазах современников и потомства. В одном стихотворении среднего периода, в оде «Вешнее тепло» (1756), славянизация речи доходит до того, что соловей назван «славий», коростель «крастель», ветви «хврастий» (краткогласная форма к слову «хворост»), стихи написаны почти сплошь языком псалмов:


Исшел и пастырь в злачны дуги

Из хижны, где был чадный мрак;

Сел каждый близ своей подруги,

Осклабленный склонив к ней зрак...

...Не вся тут узорочность вешня:

В весне добр тысящи суть вдруг...

(Весна обладает одновременно тысячами разных

наслаждений)

...Угодность сладостей нам внешня

Различествует тмами вдруг...


Но вперемежку поэт берет слова из живого просторечия (крупитчатая складь, помет, драть, т.е. пахать землю, глинка, пчелиные хоботки и т.д.). Тот же славянский «славий»


К себе друшню в тех местах

Склоняет толь хлеща умильно,

Что различает хлест обильно.


«Хлещет» (о пенье соловья) – диалектизм, близкий к вульгаризму. Получается такой разброд диссонирующих слов, что некоторые исследователи говорили о глухоте Тредиаковского к слову. Конечно, глухота здесь несомненна, но она опирается все же на какую-то социальную речь. Хотя личные особенности поэта довели до своего рода абсурда эту речь, но она существовала до него. На ней писали, она имела свой литературный стиль. Что это за речь, мы уже знаем: это сводная речь мелкого духовенства и мелкой канцелярской братии, прошедшая через богословскую школу.

Языковая позиция Тредиаковского, ссылаясь на какую-то предшествующую культуру, выражала, следовательно, определенную общественно-культурную тенденцию.

В «Тилемахиде», говорили мы, жаргон смягчен. Параллельно большому делу создания русского гексаметра Тредиаковский нашел здесь и языковый выход. От школярского языка он поднялся к воспроизведению гомеровской речи. Конечно, остатки жаргона и здесь на каждом шагу. Но рядом с ним, прорастая из него, явилось и новое: антикизирующая гомеровская норма языка, язык «филологической» стадии развития Тредиаковского. Пушкин вспоминает, как Дельвиг любил повторять стихи:


....... корабль Одиссеев

Бегом волны деля, из очей ушел и сокрылся.


Это новый язык гомеровского происхождения. Это особенно видно на таких стихах:


Ныне скитаясь по всей ширине и пространствам пучинным,

Все проплывает места многопагубны он содрогаясь...

...Стены одеты кругом зеленисто-младым виноградом...

...Тихо журча, текли ручьи по полям цветоносным...


Исследование акад. А.С. Орлова* показало, как систематически автор «Тилемахиды» слагает составные прилагательные по гомеровскому образцу. Почти все такие прилагательные (более 100: медоточивый, многоструйный, громогласный, легкопарящий и др.) оказались переводом соответствующих древнегреческих; часто перевод сделан был уже давно, в старой церковной поэзии, но есть немало и смелых опытов словотворчества, например: деннонощно, огненнопылкий и т.д. Ясно, что эта работа Тредиаковского обращена в будущее, к языку Дельвига и Жуковского. Но по отношению к прошлому самого Тредиаковского она была шагом вперед, и притом таким шагом, который сделан был не под влиянием Ломоносова, на пути совершенно оригинальном и закономерно развивающем старую языковую позицию Тредиаковского.

* Акад. Орлов А. «Тилемахида» Тредиаковского//Сборн. «XVIII век». М.–Л., 1935:


Совершенно независима от Ломоносова поэзия Тредиаковского и в жанровом, и в тематическом отношении. Тредиаковский поражает широтой своих лирических жанров. Он первый у нас стал писать сонеты (по французскому, а не итальянскому образцу), рондо (конечно, тоже по французскому образцу); оды его представляют разнообразные варианты горацианской оды; торжественных од у него немного и в них он находится под явным влиянием Ломоносова; впрочем, первой своей торжественной одой «На взятие Гданска» (т.е. Данцига) он на 5 лет (1734) предупредил Хотинскую оду Ломоносова, но в этой оде (еще силлабической) он следует не Ма-лербу (который позднее будет отчасти образцом для Ломоносова), а Буало, ода которого на взятие Намюра считалась в годы сорбоннского студенчества Тредиа-ковского прославленным школьным образцом. Известная уже нам ода «Вешнее тепло» (1756) является пейзажной одой, случай у Ломоносова небывалый; вполне вероятно, что Тредиаковскнй напечатал ее в «Ежемесячных сочинениях», чтобы в годы наибольшей влиятельности Ломоносова продемонстрировать свое жанровое над ним «превосходство». Часто пользуется он так называемой «сафической» строфой (что любили делать и немецкие поэты XVIII века), в чем он, впрочем, продолжает традицию старой школьной поэзии: сафические строфы с рифмами писали (под влиянием польских поэтов и особенно Кохановского) еще стихотворцы Киевской академии, а позднее в Москве – Сильвестр Медведев. Это все черты, типичные для поэта-филолога, которому хорошо известно бесконечное богатство жанровых форм обеих древних и нескольких новоевропейских литератур. Типично для поэта-филолога и то, что свои французские стихи (писанные в Париже в студенческие годы), он счел нужным напечатать (при «Езде в остров любви»). Стихи эти, кстати, нисколько не ниже уровня средней парижской поэзии 1720-х годов.

Как ни отличен Сумароков от Тредиаковского (по социальной судьбе, по политическим и литературным взглядам), все же несомненно, что оба эти поэта сближаются по своей жанровой позиции, и жанровое разнообразие Сумарокова является прямым продолжением громадной, чаще всего экспериментаторской, работы, проделанной Тредиаковским над усвоением русской поэзией новых лирических форм. Пушкин оценил этот вклад Тредиаковского в русскую литературную культуру. В своем известном суждении в «Путешествии из Москвы в Петербург» («Изучение Тредиаковского приносит более пользы, нежели изучение прошлых наших старых писателей»), Пушкин имеет в виду не только его историко-литературные и теоретические трактаты, но и его разнообразную стихотворную практику. Для восстановления правильной перспективы надо присоединить к стихотворениям Тредиаковского многочисленные стихотворные вставки в «Аргениде», из которых иные являются чисто лирическими произведениями. Так, лучшей, быть может, одой, написанной Тредиаковским, является «Эпиталамическая (т.е. брачная) ода» в конце «Аргениды». Вот ее последняя строфа:


Дышит воздух вам прохладом:

Осеняют боги вас,

Чад сладчайших, виноградом,

Общий вознося свой глас:

Дайте руки сердцем искренним

В твердый знак любви пред выспренним!

Дайте руки. О, всегда

Добродетели начало

В бедствиях себя венчало,

Но не гибнет никогда.


Стихи эти выражают лучшую черту личности и деятельности автора: непреклонную его веру в конечное торжество «добродетели», т.е. идеала гражданственной чести и борьбы за свои убеждения.

Научные труды Тредиаковского. Культура Славяно-греко-латинской академии, развитая Тредиаковским в европейском, новофилологическом направлении, получила в его поэзии и прозе свое последнее выражение. Превращение схоластики в новую европейскую науку определяет исторический смысл его пути как ученого.

Противоречивость этого пути привела к крайней неравноценности и научных его трудов. Иные из них граничат с курьезом. Таковы, например, «Три рассуждения о трех главнейших древностях российских» (1757, напеч. только в 1773 г.), в которых доказывается, что древнейшим языком Европы был язык славянский, что вся древняя Европа была населена славянами, что варяжские князья были скандинавскими славянами и т.д. Главным аргументом являются абсурдные этимологии (между тем этимологические сближения Ломоносова стоят уже на пороге индоевропеистики). Много странностей и в «Разговоре об орфографии» (1748), но основная мысль этого трактата вполне разумна: Тредиаковский хочет фонетической орфографии, он изгоняет второе «и», «фиту», «кси», «пси», а «ять» оставляет только скрепя сердце. Но более сложные случаи расхождения между графикой и языком ему неясны и, как типичный рационалист, желающий утвердить орфографию на «разуме вещей», он не подозревает, что условность неизбежна во всякой графической системе. Те же предпосылки догматического мышления лежат в основе придуманных им «единичных палочек», т.е. дефисов, которыми он связывал (с 1755 г.) слова, входящие во фразовую единицу с одним для всей группы смысловым ударением. Очевидно, он был убежден, что не только все звуки, но и все интонации могут (а в «совершенной» системе должны) быть выражены графически.

Хронологически близко к рассуждению о правописании стоит «Слово о витийстве», речь, по всем формам академического церемониала Произнесенная в январе 1744 г. Выдержана она в официально-торжественном стиле, что означало в то время латинское ораторское (цицероново) строение фразы, в схему которой вставлены русские слова. Но если сбросить парадный наряд, остается мысль, весьма близкая новаторским мыслям орфографического трактата. Тредиаковский оспаривает академическое единодержавие латыни и необходимость интернационального языка. Он выдвигает проблему национального языка. Нужно разрабатывать свой язык, единственный, на котором возможна «безопасность в сочинении», т.е. природная безошибочность в выборе выражений, чего никак не может быть в латинском языке даже у лучшего латиниста. Но главные его доводы за национальный язык в науке – это всеобщность его употребления и в особенности соответствие народному характеру, запечатлевшемуся на каждом языке, «ибо каждый народ на особливые согласился изображения для названия имени той или другой вещи». Эти правильные мысли (иногда и глубокие: например, как видно из только что приведенной цитаты, Тредиаковский близок к материалистическому пониманию природы языка) были для Европы половины XVIII века не новостью. Но состояние дел в России 1740-х годов было таково, что эти не новые для Запада мысли у нас получали особый смысл протеста против языкового безразличия правительства, двора и тем более пришлого немецкого правительственного люда; в этом мире на равных правах употреблялись языки французский, немецкий (вернее латино-немецкий канцелярский жаргон) и русский канцелярский.

Среди научных работ Тредиаковского есть целая группа таких, которые не поглощаются даже делом Ломоносова и являются для половины XVIII века лучшими в своем роде – это работы о литературе. Их Пушкин имеет и виду в своем известном суждении: «Тредиаковский – один, понимающий свое дело» (1835). Пушкин прав: трактаты эти – одна из вершин русской литературной науки XVIII века, такой же памятник русской научной мысли того времени, как труды Ломоносова по грамматике. В науке о стихе и о жанрах поэзии Тредиаковский знает и понимает больше своих современников.

Основной стиховедческий трактат Тредиаковского – не тот, уже знакомый нам «Краткий и новый способ» 1735 г., который сыграл когда-то историческую роль провозглашением тонического принципа, а трактат, появившийся под тем же заглавием в собрании сочинений 1752 г., но представляющий на деле совершенно новое произведение, посвященное всестороннему описанию тонического стихосложения, каким оно к 1750-м годам сложилось совокупными трудами Ломоносова, Сумарокова и Тредиаковского самого. Этот второй трактат не сыграл уже прямой литературной роли. Тоника и без него создана была прочно, но описание этой тонической системы у Тредиаковского так полно, последовательно и ясно, что эта работа для всего XVIII века осталась лучшим учебником стихосложения.

В 1750-е годы Тредиаковский особенно напряженно» работает над теорией и историей литературы (это как раз годы работы Ломоносова над грамматикой). В том же собрании сочинений 1752 г. напечатано «Мнение о начале поэзии», совпадающее с взглядами, высказанными несколько позже в трактате «О древнем, среднем и новом стихотворении российском» (1755). Концепция вкратце такова. Надо различать вопрос о происхождении поэзии от вопроса о происхождении стиха; происхождение поэзии двойственное: вдохнул ее в сердца людей бог, но этим не решается еще вопрос, «кто первый из человеков ощутил в себе такую способность»; это был библейский пастух Иувал, изобретатель цевницы и гуслей. С этим известием библии согласуется и рассуждение: поэзия была нужна в пастушеском быту и естественно из этого быта родилась. Но вот начались большие общества, города и «разность как преимущества, так и достоинств и состояний», выделились правительства и жрецы; жрецы одеждой, образом жизни, авторитетом должны были отличаться от других; чтобы действовать на людей, они должны были изобрести особую, повышенно-авторитетную форму речи; такую форму могла дать только «определенная мера», соответствующая потребности человеческого духа в «равномерности» и клавшая заодно границу между велениями и наставлениями жрецов и обычной речью. Если освободить эти рассуждения от обязательных ссылок на библию и бога, остается концепция, поражающая своим реалистическим характером и историчностью: поэзия родилась в доклассовом пастушеском обществе, а стих возник позже, из условий разделения на классы и из потребности в средствах воздействия на управляемых; слияние творения пастухов с творением жрецов дало стихотворную поэзию. Странно было бы критиковать эту концепцию с точки зрения науки XX века. Тредиаковский не догадывается, например, о связи стиха с ритмом трудового процесса. Но ищет он решение на совершенно правильном пути: поэзия и стих родились, потому что были нужны для выполнения общественной функции. Неверный метод догадки, как, вероятно, вещи должны были возникнуть, был общим всему рационалистическому XVIII веку (включая и Руссо). Теория Тредиаковского исторична в неизбежных для его эпохи формах рационализма. Иногда он предчувствует истину (например магическую роль стиха).

В применении к происхождению поэзии и стиха у славян теория Тредиаковского остается та же: «Наши поганские (языческие) жрецы были первыми у нас стихотворцами»; их стихи до нас не дошли, но «по мужицким нашим песням видно (будто бы), что это были стихи тонические». Здесь, конечно, грубая ошибка; стих народной русской поэзии остался Тредиаковским не понят; он насильственно подгоняет несколько более или менее подходящих стихов под ямбы, хореи с дактилями и т.п., например, объясняет ямбом с анапестом стихи:


Не шуми, мати зеленая дубравушка,

Не мешай цвести лазореву цвету.


Впрочем, до основополагающих работ XIX века ни один теоретик не понял правильно стих русской народной поэзии. Замечательно для половины XVIII века внимание и уважение Тредиаковского к этой поэзии. Здесь уже предчувствуется близкая эпоха фольклористики 1760– 1770-х годов.

По-видимому, экскурс о славянской поэзии подвел Тредиаковского к мысли о той его работе, которая сделала его первым историком нашей поэзии и вообще является самым ценным трудом во всем его научном наследии; это через три года написанный трактат «О древнем, среднем и новом стихотворении (стихосложении) российском» (1755), первая в русской науке попытка обозреть все развитие русской поэзии, от древнейших времен до современности, и дать ее историю, рациональную периодизацию. Под «древним» Тредиаковский разумеет стихосложение не дошедшей до нас поэзии «жрецов» (через которую, очевидно, думает он, древнейшая поэзия славян связывается с древнейшей, тоже жреческой, поэзией всех народов).

Под «средним» периодом Тредиаковский разумеет силлабическое стихосложение, историю которого, от первых русских виршей в Острожской библии 1581 г. до Кантемира и до собственных произведений своей молодости, он излагает полно, со знанием дела, с такой напряженностью научной мысли, что лучшей истории русской силлабики у нас, собственно, нет и сейчас. Единственная существенная ошибка: начало виршей на Москве он связывает с приездом Симеона Полоцкого; ему остались неизвестны великорусского происхождения вирши еще первой половины XVII века.

Во всем обзоре заметны две тенденции: 1) подчеркнуть роль поэтов из духовенства в создании стихотворной культуры этого периода, т.е. в 1755 г., когда начинает обозначаться преобладание поэтов-дворян, напомнить заслуги ученых плебеев; 2) подчеркнуть таланты силлабиков и высокие достоинства их поэзии, несмотря на употребление несвойственного русскому языку стиха. Так, процитировав отрывок из поэмы Буслаева «На смерть баронессы Строгановой» (1734), он прибавляет: «Что выше сего выговорить возможно? Что сладоноснее и вымышленнее (богаче вымыслом)? Если бы в сих стихах падение было стоп,... то что могло быть и глаже и плавнее?» Очевидно намерение Тредиаковского сохранить Симеона и других силлабиков как важную эпоху в истории нашей поэзии, как крупных поэтов, восстановить их достоинства против недооценки неофитов тонического стиха (преимущественно дворян). Тредиаковский чувствует себя исторически ближе к ним, чем к поэтам 1750-х годов; мы уже знаем, что так оно и было на самом деле.

Под «новым» стихосложением разумеет Тредиаковский то, которое он ввел в 1735 г., т.е. тоническое. Эта часть трактата преследует одну явную цель: напомнить новому литературному поколению, что создатель тонического стихосложения – он, Тредиаковский, а не кто-либо другой. Так как это лишь вполовину верно, то третья часть трактата лишена исторической постановки вопроса. Между тем за 20 лет (1735–1755) тоническая система имела уже свою историю; у Тредиаковского ее нет. В целом трактат представляет, как единовременная с ним «Российская грамматика» Ломоносова, одну из вершин научной мысли середины XVIII века. Впервые русский ученый дал целую концепцию развития поэзии от древнейших времен до современности. Несомненные в мышлении Тредиаковского элементы историзма проявились здесь сильнее, чем во всех других научных его работах.

Особую группу составляют работы Тредиаковского об отдельных жанрах, например об оде, или большой трактат о героической поэме, приложенный в виде «предызъяснения» к «Тилемахиде» (1766). Сюда можно условно отнести перевод в стихах «Поэтического искусства» Буало и перевод в прозе «Послания к Пизонам» Горация; все эти работы богаты материалом, обнаруживают обычное у Тредиаковского глубокое знание обеих античных и нескольких новоевропейских литератур, а также типичное для него стремление восстановить историю жанра, чтобы на основании этой истории построить правильное понимание его.

Филология Тредиаковского одной стороной касается пиитики XVII века, архаическое развитие которой она, собственно, и представляет, но растет она, параллельно веку, в направлении вовсе не архаическом; последнее слово Тредиаковского представляет как бы канун великого научного переворота, совершенного Лессингом.

Нельзя обойти молчанием и философский труд Тредиаковского, составляющий компилятивный курс философии и морали по источникам, устаревшим для середины XVIII века, но все же полезным в качестве подведения некоторых итогов европейской мысли прошлого на русском языке. Не имея возможности напечатать этот труд отдельно, Тредиаковский прибег к уловке. Он поместил его по частям в виде обширных предисловий от переводчика в ряде томов переведенной им истории Роллена.

«История» Роллена. Среди переводных работ Тредиаковского центральное место занимает его перевод древней и римской истории Роллена. Этот перевод был совершенно определенным политическим поступком, – как политическим шагом была «История» для самого Роллена.

Перевод Роллена был делом жизни Тредиаковского. Он перевел 10 томов «Древней истории» (1749 и следующие годы), 16 томов «Римской истории» (1761 и следующие годы) и 4 тома «Истории римских императоров» (1767 и следующие годы), написанной учеником Роллена Кревье (Crevier, у Тредиаковского – Кревьер), которому учитель поручил завершить его труд; всего 30 больших томов. Труд этот занял 30 лет жизни Тредиаковского. Он начал переводить Роллена в 1738 г., а закончил последний том Кревье незадолго до смерти. Что им руководило в упорной работе над таким циклопическим предприятием, да еще вперебивку с десятками других трудов, оригинальных и переводных? Конечно, прежде всего желание дать России самый лучший, по тогдашнему уровню знаний, свод истории античного мира. В предисловии ко 2-му тому «Римской истории» (1762) больной, полунищий старик, трогательно признаваясь перед публикой в своей бедности, пишет (мы слегка упрощаем язык): «Всемогущему слава! по окончании Греческой истории Роллена вижу, что переведен и напечатан не только первый том его же Римской истории, но уже и второй. Однако осталось еще ее 14 томов. У меня хоть и есть еще силы, чтобы и их перевести, но нет уже средств к их напечатанию... сколь ни крайне желаю не прейти в неминуемую вечность без этой второй, но не отделяемой от первой, услуги дражайшему отечеству». Эти благородные слова патриота-просветителя достаточно характеризуют его главную цель. Она была достигнута. Карамзин говорил в «Пантеоне российских авторов» (1801), что «Историю» и по сие время читают провинциальные дворяне. Действительно, тома Роллена рассеяны были по всей стране. Несколько поколений русских людей на Роллене образовали свое знание античной истории. Тредиаковский дал стране энциклопедию исторических знаний. Но он дал своим Ролленом еще другое, более важное.

Шарль Роллен, сын бедного кожевника, а затем ректор Сорбонны, т.е. староста всего научного мира страны, сам походил на своих римских республиканцев неподкупной независимостью характера. На фоне морального разложения интеллигенции под влиянием режима Людовика XIV Роллен казался античным человеком. С 1730 г. выходит его «Древняя история»; последний том вышел в 1738 г. и тогда же, узнав, что громадный труд кончен, Тредиаковский начинает в том же 1738 г. свой перевод. Роллен немедленно берется за «Римскую историю» и продолжение своего труда завещает перед смертью своему ученику Кревье.

Серьезного научного значения эта «История» теперь не имеет. Это не был шаг вперед, а скорее модернизированное завершение старого периода историографии. Роллен довольствуется тем, что пересказывает античных же историков, а если какой-нибудь эпизод или эпоха римской истории известна нам, скажем, по Полибию и Титу Ливию или по Тациту и Светонию, Роллен ограничивается сводкой всех версий с устранением наименее достоверных. Роллен представил в совершенной форме уровень исторической науки до Вольтера и до Монтескье. Это совершенно соответствовало взглядам на историю и Тредиаковского, тоже переходным от старой школьной науки к новой историографии. Научное место «Истории» незначительно, но ее морально-политическое влияние было громадным, что необходимо точно иметь в виду, чтобы понять политическое значение труда Тредиаковского.

Роллен был потрясен падением политических нравов во Франции. В этом суровом моралисте жила героическая душа буржуазного республиканца и пуританского демократа. Под именем древней и римской истории он пишет курс римско-республиканской морали.

Он хочет показать, что свобода Афин и республиканского Рима была основана на суровой энергии характеров, на сознательном пренебрежении граждан к личным интересам и ежеминутной их готовности пожертвовать ради блага всех имуществом, свободой и жизнью. Парижанам Регентства и Людовика XV он указывает на гибель государства как на страшное последствие падения характеров и на деспотизм, устанавливающийся в народе, переставшем рождать героев. Эта безвозбранная (за традиционной неприкосновенностью священных преданий античности) проповедь героического республиканизма равнялась дискредитации монархии Людовика ХV. Несколько поколений студенческой молодежи прошли через влияние «Истории». Этим был подготовлен глубоко объясненный Марксом античный маскарад французской буржуазной революции 1789 г.

Итак, Тредиаковский переводит одно из влиятельнейших произведений европейской политической мысли, влиятельное не глубиной мысли (Роллен – не Монтескье), а популярностью этого всем понятного, заразительно действующего, литературно привлекательного идеала героической республиканской свободы. Роллен и Кревье откровенно становятся на сторону морально-педагогического понимания историографии. Как Роллен хотел прославить людей республиканской Спарты и Рима, так Кревье хочет показать порок на троне.

Кревье учит мужественно противиться тирании, императоры изображены злодеями, – и не только те, кто были злодеями и для школьной традиции (Нерон, Коммод и др.), но и Октавиан Август, что уже резко расходилось с официально-школьным освещением. .

«Цезарь Октавиан множеством неправд, наглостей, лютостей и тиранических предприятий наконец достиг до того, что стал господоначальником над всею Римскою империею... Но не было у него другого права, кроме силы. Хотя бы опыты милосердия... после как жестокость перестала быть надобна, и могли приобресть ему усердие в великом множестве граждан, однако не поправляли, порока в хищении».

Для России XVIII века «История» Роллена–Кревье была популярным курсом гражданской морали. В создании республиканской легенды об античности в России Тредиаковский сыграл большую роль, а движущая сила этой легенды хорошо известна не только из истории французской революции, но и из истории декабризма. Тацит декабристов – совершенно определенное явление. Этот Тацит декабристов подготовлен был 30 томами Роллена–Кревье в переводе Тредиаковского.

Судьба наследия Тредиаковского и его репутация были своеобразны. Еще при его жизни к нему сложилось в кругах дворянской литературы пренебрежительное отношение. Начиная с 1760-х годов вошло в обычай издеваться над ним, как над бездарным педантом. В самом неприглядном виде изобразил его и И. Лажечников в своем романе «Ледяной дом». Так сложилась реакционная в сущности легенда о Тредиаковском. Между тем еще Радищев пытался реабилитировать его и в «Путешествии из Петербурга в Москву», и в очерке «Памятник дактило-хореическому витязю». Затем Пушкин с уважением отзывался о трудах Тредиаковского. Когда же он прочитал «Ледяной дом», он написал Лажечникову: «За вашего Тредиаковского, признаюсь, я готов с вами поспорить. Вы оскорбляете человека, достойного во многих отношениях уважения и благодарности нашей» и т.д. (письмо от 3 ноября 1835 г.). В 1849 г. в журнале «Северное Обозрение» (ч. II) появилась статья о Тредиаковском Иринарха Введенского, передового, культурного и даровитого литератора, который также стремился бороться с недооценкой Тредиаковского. В наше время советская наука, изучая Тредиаковского в условиях его времени, отдает должное огромным и полезным трудам этого крупного деятеля русской культуры.


* * *

Вирши//Сб. под ред. П.Н. Беркова//Малая серия Библиотеки поэта. № 3. 1936.

Кантемир А. Д. Сочинения, письма и избр. переводы/Под ред. П.А. Ефремова; статья и примеч. В.Я. Стоюнина. Т. I–II. СПб., 1867–1868.

Майков Л. Н. Материалы для биографии Кантемира., СПб., 1903.

Глаголева Т.М. Материалы для полн. собр. соч. А. Кантемира//Изв. отд. русск. яз. и словесн. Акад. наук, 1906. Т. XI. Кн. 1 и 2.

Дружинин В. Три неизвестных произведения Кантемира//Ж.М.Н.П. № 12. 1887.

Пумпянский Л. В. Очерки по литературе первой половины XVIII века//Сборн. «XVIII век». Изд. Акад. наук СССР. Л., 1933.

Тредиаковский В. К. Сочинения. Т. I–III. СПб., 1849.

К у н и к А. А. Сборник материалов для истории Академии наук. СПб., 1865.

Пекарский П.П. История Академии наук. Т. II. СПб., 1873. (Жизнеописание В.К. Тредиаковского.)

Введенский И. Тредиаковский//Северное Обозрение. Т. II, 1842.

Майков Л. Н. Молодость В.К. Тредиаковского до его поездки за границу//Ж.М.Н.П. № 7. 1897.

Круглый А. О. О «Римской истории» Роллена в переводе Тредиаковского//Ж.М.Н.П. № 7. 1876.

Пумпянский Л. В. Тредиаковский и немецкая школа разума//3ападный сборник. Изд. Академии наук СССР. Т. I. Л., 1937.






ЛОМОНОСОВ


Бескультурное, реакционное правительство преемников Петра на каждом шагу предавало его дело. Однако вернуть Россию в XVII век оно уже не могло. Силы народа не могло задушить и то обстоятельство, что дворяне-помещики, окончательно сосредоточившие власть в своих руках и усердно грабившие своих подданных-крепостных, все более превращали крепостную зависимость в откровенное рабство.

Дело образования сильно двинулось вперед в середине XVIII века. Величайшим деятелем культуры этой поры, лучшим продолжателем идей петровского времени был гениальный русский ученый и замечательный поэт Михаила Васильевич Ломоносов, сын крестьянина, человек необъятных дарований и научной энергии. Пушкин сказал о нем: «Ломоносов был великий человек... Он создал первый университет; он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом». Белинский же так говорил о первых шагах новой русской культуры: «Первые попытки были слишком слабы и неудачны. Но вдруг... на берегах Ледовитого моря, подобно северному сиянию, блеснул Ломоносов. Ослепительно и прекрасно было это явление. Оно доказало собой, что человек есть человек во всяком состоянии и во всяком климате, что гений умеет торжествовать над всеми препятствиями, какие ни противопоставит ему враждебная судьба, что, наконец, русский способен ко всему великому и прекрасному... С Ломоносова начинается наша литература; он был ее отцом и пестуном; он был ее Петром Великим».

Жизнь Ломоносова до 1736 г. Ломоносов родился в 1711 г. на севере нашей страны, на Северной Двине, на острове Куростовском, в деревне Денисовке, против города Холмогор. Здесь он и прожил до 19 лет.

Русский народ выдвинул Ломоносова в ответ на петровские преобразования. Неслучайно при этом, что Ломоносов появился именно в Северном Поморье. Эта область издавна, еще с XVI века, да и гораздо раньше, находясь в особых своеобразно счастливых условиях, была в конце XVII и в начале XVIII века центром народной культуры. В свое время ее не затронуло монгольское нашествие и иго; затем она не знала крепостничества. Все население Севера состояло из крестьян, никогда не подчинявшихся помещикам, которых и не было там. На Север, подальше от гнета властей, бежали предприимчивые люди, раскольники, бунтовавшие против официальной церкви, крестьяне, не желавшие становиться рабами. На Севере возникали и развивали значительную и хозяйственную, и культурную жизнь монастыри, ставшие знаменитыми на всю Россию. Начиная с середины XVI века, через Архангельск завязались непосредственные сношения с Западом. Архангельск стал единственным, в сущности, портом, сближавшим Русь с Европой. До завоевания Петром I устья Невы и постройки Петербурга, до присоединения к России , берегов Финского залива вообще Архангельск был для Руси «окном в Европу».

Сюда приезжали и здесь жили иностранные, в частности английские купцы, здесь находились их конторы и склады. Бассейн Северной Двины оживился. В окрестных городах и селениях развивалась промышленность, связанная с ролью Архангельска. Именно Холмогоры стали главным пунктом ее. Энергичная промышленная и торговая деятельность края оживляла его, поднимала и культурный уровень его населения. И опять, именно Холмогоры и окрестности этого города были центром книжной культуры. В сотне верст от Холмогор еще в 1670 г. в одном из монастырей была основана типография. В самих Холмогорах в начале XVIII века открылось духовное славянолатинское училище, бывшее по тем временам заметным рассадником просвещения. Среди крестьян-поморов были распространены книги в немалом количестве, у них накапливались целые небольшие библиотеки.

Беломорский Север издавна был хранителем и пестуном русского народного искусства. Недалеко от Холмогор расцвела целая школа живописцев, писавших не только иконы, но и светские картины-портреты. Необычайный расцвет переживала на Севере русская народная скульптура в виде резьбы по кости, и не только в Холмогорах, но и в деревне Ломоносова, Денисовке, жили крестьяне, мастера этого трудного искусства. Соседи Ломоносовых, а может быть даже родня их, по фамилия Шубные, культивировали семейную традицию резьбы по кости. Один из них, – он был значительно моложе Ломоносова (род. в 1740 г.), потом выбрался в Петербург, получил с помощью Ломоносова художественное образование и стал знаменитым скульптором. Это был Федот Иванович Шубин (фамилию он изменил уже в Петербурге).

Значительного расцвета достигла на Севере и архитектура. Превосходные старинные церковные здания, строившиеся начиная с XV века, и по сей день привлекают на Север искусствоведов и архитекторов, изучающих мастерство народных зодчих. Наконец, именно Север был и в значительной мере остается центром народной поэзии. Именно здесь, на Севере, продолжали жить, создаваться и пересоздаваться былины и сказки даже тогда, когда они стали исчезать в других областях России. Нет сомнения в том, что исключительный и давний расцвет народного поэтического искусства на Севере связан был не с отсталостью этого края, как это хотели доказать дворянские и буржуазные ученые, а наоборот, с высоким уровнем крестьянской культуры, характеризующей этот край в течение нескольких столетий*.

* Эту справедливую мысль доказывает А.Н. Нечаев в своей работе о сказках М.М. Коргуева, «Сказки Карельского Беломорья», т. I, 1939.


Ломоносов вовсе не вырастал в диком захолустье. Наоборот, его окружала в его детские годы достаточно высокая культура, и притом культура народная. Из родных Холмогор он вынес и дух свободных разысканий, смелость, предприимчивость мысли и действия, и любовь к искусству, и навыки здорового вкуса, и умение взяться за работу художника, и, наконец, глубокое знание и понимание родного языка, воспринятого и в богатейших созданиях словесного фольклора, и в сложных взаимоотношениях его со старославянской традицией в церковной письменности.

Отец Ломоносова, государственный (так же, как все поморы, «принадлежавший» казне) крестьянин Василий Дорофеевич, был человеком, хотя и неграмотным, но в своей среде незаурядным. Энергия и предприимчивость отличали его, и он добился заметного положения в своей округе. Кроме большого земельного хозяйства, он вел обширные дела по рыбному промыслу; он имел несколько небольших судов и он же, первый среди поморов, выстроил и по-европейски оснастил настоящий корабль-галиот, названный им «Чайкой». На «Чайке» он ходил далеко в море и доезжал до портов Швеции и Норвегии. Вместе с .ним плавал и его сын Михайла.

В родной деревне научился Михайла Ломоносов грамоте; его первым учителем был отец будущего скульптора Иван Шубной. Здесь же развилась в нем благородная страсть к науке и к поэзии.

Книгами, раскрывшими перед ним горизонты культуры, «вратами его учености» были: «Арифметика» Леонтия Магницкого, изданная в 1703 г. «ради обучения мудролюбивых отроков», обширная книга, в которой, кроме основ собственно математики (включая геометрию), излагались сведения по физике, географии, астрономии, навигации и др.; стихотворное переложение псалтыри Симеона Полоцкого, изданное в 1680 г.; грамматика церковнославянского языка, составленная Мелетием Смотрицким, изданная впервые в 1618 г. и затем переиздававшаяся не один раз; в этой грамматике давались также «правила» теории литературы и, в частности, силлабического стихосложения.

Мать Ломоносова, дьяконская дочь Елена Ивановна, умерла, когда ему было около 9 лет. Василий Дорофеевич женился вторично и года через три опять овдовел. В 1724 г. он женился в третий раз.

Новая мачеха невзлюбила Ломоносова и, в частности, была недовольна его книжными занятиями. Ломоносову-отцу уже предлагали состоятельных невест для его сына, которому было 19 лет.

Между тем Ломоносов-сын стремился к другому. Сам он вспоминал впоследствии: «Имеючи отца, хотя по натуре доброго человека, однако в крайнем невежестве воспитанного, и злую и завистливую мачеху, которая всячески старалась произвести гнев в отце моем, представляя, что я всегда сижу попусту за книгами: для того многократно я принужден был читать и учиться, чему возможно было, в уединенных и пустых местах и терпеть нужду и голод».

В декабре 1730 г. Ломоносов ушел из дому, по-видимому, с согласия отца*. В официальном документе, удостоверяющем, что он был отпущен волостью, указано, что за него поручился в платеже подушных денег сосед; «пашпорт», выданный из Холмогорской воеводской канцелярии Ломоносову, был подписан его свойственником, воеводою Григорьем Воробьевым. С собой Ломоносов взял три рубля денег, данные ему взаймы вместе с китайчатым полукафтаньем другим соседом, из семьи Шубных. Ломоносов отправился в Москву учиться.

* Так можно судить по всей обстановке ухода Ломоносова, хотя некоторые биографы его считают, что отец Ломоносова не был посвящен в план его путешествия в Москву. Во всяком случае, популярная в XIX веке легенда о том, что Ломоносов «бежал» из Денисовки без всякой поддержки и помощи, полностью разбита наукой. Лучшей биографией Ломоносова следует признать книгу Б.Н. Меншуткина «Жизнеописание М.В. Ломоносова», Л. 1937 г. (она была издана впервые в ранней редакции в 1911 г. – «М.В. Ломоносов, жизнеописание». В 1937 г. эта же биография была помещена в «Известиях Академии наук СССР. Отделение общественных наук», № 1). О родине Ломоносова и его детстве см. также: Сибирцев И.М. К биографическим сведениям о М.В. Ломоносове//Ломоносовский сборник Академии наук. СПб., 1911.


В Холмогорское училище его не принимали, так как он был крестьянином, а крестьян в те времена не принимали никуда. Москва со своими школами, библиотеками, учеными людьми влекла его; он шел пешком; по дороге его нагнал обоз с рыбой, направлявшийся из Холмогор в Москву. С ним Ломоносов добрался до древней столицы. Вскоре ему удалось поступить учиться в Московскую славяно-греко-латинскую академию, находившуюся при Заиконоспасском монастыре. С жадностью принялся он за учебу. За первый год Ломоносов прошел три низших класса академии. Зимой 1734 г. он закончил уже шесть классов и перешел в седьмой (философский).

Славяно-греко-латинская академия давала усердному и любознательному ученику, каким был Ломоносов, немало знаний. Помимо латыни, открывавшей доступ к сокровищнице античной культуры и к науке эпохи Возрождения и даже XVII века, Ломоносов получил в академии сведения в области целого ряда общеобразовательных наук. Затем, – и это было важно, – он мог усвоить и усвоил в академии навыки логического мышления, а также знание основной философской литературы, правда, преподанной ему в церковной интерпретации. Наконец, – и это было также важно, – Ломоносов изучил в академии до тонкости церковнославянский язык и получил хорошую по тем временам филологическую школу на занятиях риторикой, пиитикой, церковным красноречием, изучавшихся на основе традиций теории литературы эпохи Возрождения и даже античной.

Не довольствуясь классными занятиями, Ломоносов добился разрешения заниматься во всех московских библиотеках и усердно читал в них всевозможные книги и рукописи по философии, истории, теории литературы и др. Но чем больше он овладевал знаниями, тем больше он убеждался в том, что сама академия не даст ему того, о чем он мечтал. Его не удовлетворяла схоластическая наука, все еще отдававшая средневековьем.

Условия жизни и работы Ломоносова в академии были трудны.

Через 20 лет он вспоминал в письме к И.И. Шувалову (от 10 мая 1753): «Обучаясь в Спасских школах, имел я со всех сторон отвращающие от наук пресильные стремления, которые в тогдашние лета почти непреодоленную силу имели. С одной стороны, отец, никогда детей кроме меня не имея, говорил, что я, будучи один, его оставил, оставил все довольство (по тамошнему состоянию), которое он для меня кровавым потом нажил и которое после его смерти чужие расхитят. С другой стороны, несказанная бедность: имея один алтын (т.е. три копейки) в день жалования, нельзя было иметь на пропитание в день больше как на денежку хлеба и на денежку квасу, прочее на бумагу, на обувь и другие нужды. Таким образом жил я пять лет, и наук не оставил. С одной стороны, пишут, что, зная моего отца достатки, хорошие тамошние люди дочерей своих за меня выдадут, которые и в мою там бытность предлагали, с другой стороны, школьники малые ребята кричат и перстами указывают: смотри де какой болван лет в двадцать пришел латыни учиться!»

В 1734 г. Ломоносов, видимо под влиянием тяжелого настроения, вызвался ехать в качестве священника на Урал в составе экспедиции, имевшей целью основание города на реке Ори (Оренбург) и установление торговли с местным населением. Однако, к счастью, из этого проекта ничего не вышло. При опросе Ломоносова, делавшегося для выяснения его прав на получение священства, он показал, что отец его – «церкви Введения пресвятыя богородицы поп Василий Дорофеев». Это показание разошлось с тем, что сам Ломоносов сказал, поступая четыре года назад в академию; тогда он выдал себя за дворянского сына (крестьянам учиться было запрещено). Началось дело, и Ломоносов признался в том, что он на самом деле крестьянин. Ехать на Урал он уже не мог, но от кары и изгнания из академии он был избавлен: видимо, его выдающиеся дарования обратили уже на себя внимание начальства. Есть известия, что помог Ломоносову в данном случае магнат церкви Феофан Прокопович.

В том же 1734 г. Ломоносов получил разрешение поехать на год в Киев, поучиться в тамошней академии. Он не провел в Киеве года. И там он не мог получить тех знаний, которые искал. Впрочем, он успел поработать в Киевской библиотеке, заключавшей целый ряд ценных материалов по русской истории*.

* См.: М о т о л ь с к а я Д. К. Ломоносов. История русской литературы. Изд. Академии наук СССР. М.-Л., 1941. Т. III.


Вскоре после того как Ломоносов вернулся в Москву, в его жизни произошли большие события. Петербургская Академия наук, нуждавшаяся в пополнении кадров студентов пустовавшего университета, затребовала через правительство из Московской Заиконоспасской академии лучших учеников, подготовленных для слушания лекций профессоров. В конце 1735 г. двенадцать отобранных студентов, «не последнего, по нашему мнению, остроумия», как писал ректор Московской академии, отправились в Петербург. Среди них был и Ломоносов. 1 января 1736 г. молодые люди приехали в новую столицу и сразу же приступили к занятиям. Но долго учиться в Петербурге Ломоносову не пришлось. Русскому правительству нужны были специалисты и по горному делу, и металлургии для разработки природных богатств страны, в частности Сибири, поэтому было решено отправить трех молодых людей за границу для подготовки их по данной специальности. В том же 1736 г. этот план был осуществлен. В Германию поехали: Виноградов, впоследствии изобретатель русского фарфора, Рейзер и Ломоносов. Было решено сначала дать русским студентам в Германии общую научную подготовку. Для этого они были направлены в Марбург, где и должны были заниматься под руководством знаменитого ученого, философа, математика, государствоведа и пр., профессора Христиана Вольфа. 3 ноября 1736 г. русские молодые люди приехали в Марбург.

Ломоносов приехал в Марбург не наивным юнцом, а взрослым человеком, имевшим уже достаточно обширную научную подготовку. Тем легче ему было освоиться в короткий срок с теми науками, которые он должен был изучать; это были: философия, физика, механика, математика и химия (первые три науки читал сам Вольф). Кроме того, Ломоносов занимался изучением теории литературы и увлекался западными поэтами; он изучал языки и сверх всего занимался рисованием.

Литературные труды Ломоносова в Германии. В Германии Ломоносов всерьез занялся поэзией. Как полагалось исправному студенту Славяно-греко-латинской академии, он, без сомнения, еще в Москве писал силлабические стихи, тем более, что механизм таких стихов был ему известен со времени знакомства с виршами Симеона Полоцкого. Затем он узнал труды Тредиаковского. Уезжая в Германию, Ломоносов захватил с собой «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» Тредиаковского, и уже за границей тщательно изучил его, испещрив поля книжки своими заметками, часто иронического характера. В Германии Ломоносов хорошо познакомился с местными литературными движениями. В это время немецкая литература переживала начало подъема, период споров и борьбы. Старая школа пышного и грандиозного стиля барокко окончательно умерла, и последним ее представителем мог считаться умерший в 1723 г. поэт Гюнтер, соединивший блеск ее эффектной традиции со стремлением к лирической искренности. Гюнтер был популярен в студенческой среде, и Ломоносов испытал его влияние, оставившее след на всем его дальнейшем творчестве. На обломках барочного стиля строился в Германии, и именно в 1730-х годах, немецкий классицизм. Главой, теоретиком и ведущим поэтом классической школы был Готшед, работы которого по теории поэзии и красноречия, а также теоретический журнал которого «Beytrage zur kritischen Historiе der deutschen Sprache, Poesie und Beredsamkeit» изучал Ломоносов. Кроме того, следя за развитием немецкой литературы, Ломоносов знакомился с французскими поэтами, и на него произвела немалое впечатление политическая, философская и религиозная (переложение псалмов) лирика Жан-Батиста Руссо, поэта начала XVIII века, тесно связанного с классицизмом. Однако необходимо отметить, что ни теория, ни практика классицизма не покорили Ломоносова целиком; рационалистическая суховатость этого стиля, выключенность из его поля зрения подлинно эмоциональной темы, отказ его от фантазий и в то же время от наблюдения конкретной живой действительности были неприемлемы для Ломоносова; но общественно-государственный, гражданский пафос классицизма был ему близок, и он следовал в основном кодексу «правил», предписанных классиками поэту.

Особое внимание Ломоносова еще в Германии привлек важный для дальнейшего развития русской поэзии вопрос о стихосложении. Ломоносов усвоил завоевание в этой области Тредиаковского, но не удовлетворился его половинчатой реформой. Принцип тонического стиха он принял полностью и стал работать над расширением новой системы. В 1738 г. он прислал в Академию наук из Марбурга стихотворный перевод оды Фенелона, сделанный хореями; но уже и здесь он начал борьбу с Тредиаковским, исходя из принципов самого Тредиаковского; в противоположность своему предшественнику, принимавшему для серьезных жанров только женскую рифму, Ломоносов допустил в своем переводе «сочетание» рифм, т.е. чередование женских и мужских. В то же примерно время Ломоносов работал над проблемой размеров, метров русского стиха. Он тщательно изучил стихосложение целого ряда западных языков, а также немецкую теоретическую литературу вопроса, применил добытые данные к русскому языку и убедился, что русский язык может иметь не только хорей, как думал и утверждал Тредиаковский, но и другие размеры, в частности ямб, который и стал потом размером большинства стихотворений Ломоносова, да и всей русской поэзии XVIII века, начала XIX века, Пушкина и его времени, а в значительной степени и русских поэтов до наших дней. Рассмотрев вопрос теоретически, Ломоносов решился поставить его практически. Он перевел ямбом маленькое стихотворение Анакреона. Это было первое русское ямбическое стихотворение*. Вслед за тем Ломоносов принялся за крупный поэтический труд. Он написал и послал в Академию наук в Петербург обширную торжественную оду на победу русских войск над турками и на взятие крепости Хотин. , Это было в 1739 г. Ода, заключавшая 280 стихов, была написана ямбом, рифмы в ней чередовались мужские и женские. В тексте ее без труда обнаруживалось влияние популярной в Германии оды Гюнтера на мир Австрии с Турцией в 1718 г. Ода Ломоносова была явлением неожиданным, блестящим и совершенно новым в русской поэзии. Звучность, благородный и чистый язык и стих этой оды вдруг явно обнаружили пороки поэзии Тредиаковского, ее схоластические пережитки, запутанность, нечеткость поэтической речи. С одой 1739 г. в русскую культуру входил первый гениальный поэт.

* Самый этот поэтический перевод Ломоносова и его записки и заметки этой поры о поэзии обнаружила, опубликовала и превосходно исследовала Е.Я. Данько в работе о Ломоносове. Сборник «XVIII век», вып. II. М.-Л., 1940. Изд. Академии наук СССР.


Однако мало кто мог оценить в то время происшедшее в 1739 г. событие и по причинам чисто внешним. Академия наук не сочла нужным напечатать оду, и она могла стать известной весьма немногим лицам (она была опубликована полностью только в 1751 г.). Еще более печальная участь постигла приобщенное Ломоносовым к оде «Письмо о правилах российского стихотворства», блестящий трактат, окончательно установивший систему русского стиха. «Письмо» было напечатано лишь через 12 лет после смерти Ломоносова. В своем трактате Ломоносов, используя западную науку о стихе*, ликвидирует остатки силлабической традиции, сковывавшей еще Тредиаковского. Не называя Тредиаковского, он вступает в резкую полемику с его «Способом к сложению российских стихов», едко высмеивает его, нападая и на его поэтическую практику. Основные положения Ломоносова – правомерность в русской поэзии ямба и других размеров, а не только хорея, и правомерность сочетания рифм.

* См.: Данько Е. Я. Там же.


Тредиаковский считал, что тот стих «весьма худ, который весь иамбы составляют, или большая часть оных». Наоборот, Ломоносов заявлял, что ямбы «материи [т.е. темы] благородство, великолепие и высоту умножают. Оных нигде не можно лучше употреблять, как в торжественных одах». Ломоносов дал в своем «Письме» и краткие примеры разных размеров, например дактилического гексаметра; его примеры – это первые гексаметры на русском языке (например, превосходный стих: «Только мутился песок, лишь белая пена кипела»). Следует отметить, что в своем трактате Ломоносов заявлял, что в «высоких» жанрах в ямб не следует вводить пиррихий, т.е. он стремился в них к чистому ямбу без пропусков ударений, допуская их только в песнях. В самом деле, в оде 1739 г. пиррихии в ямбическом метре – редкость. В знаменитом стихотворении Ломоносова «Вечернее размышление о божием величестве при случае великого северного сияния» на 48 строк всего пять пиррихиев. Это – невероятно трудная для поэта метрическая форма. Следует думать, что «Вечернее размышление», напечатанное лишь в 1748 г., написано около 1739 г. Вскоре после «Письма» Ломоносов сделал последний шаг в расширении ритмических возможностей русского ямба: он практически допустил широкую и свободную пиррихизацию его (в своем отказе от нее в 1739 г. он находился под влиянием немецкого стихосложения). Впрочем, окончательное укрепление этого принципа у Ломоносова относится к 1743–1745 годам.

Ода Ломоносова на взятие Хотина 1739 г. и его «Письмо о правилах российского стихотворства были огромной важности достижением русской поэзии. Они разрешили до конца проблему нового русского стиха. Ломоносов послал их в Петербург из Фрейберга, куда он был переведен после занятий у Вольфа в Марбурге.

В Фрейберге, центре горнозаводской промышленности, русские студенты должны, были заниматься специально металлургией и горным делом под руководством «берграта» (горного советника) Генкеля. Для них был создан новый и стеснительный режим. Около года учился Ломоносов в Фрейберге и основательно изучил рудное и металлургическое дело; впрочем, уже скоро у него начались трения с Генкелем, старозаветным ученым-схоластом, не понимавшим идей Ломоносова, стеснявшим свободное развитие его гения. Ломоносов упрекал Генкеля в корыстолюбии, в нежелании открыть студентам свои знания и профессиональные секреты, в дурном характере. Генкель заявлял, что Ломоносов – буян. В мае 1740 г. Ломоносов самовольно ушел из Фрейберга совершенно без денег.

Он хотел вернуться в Россию, но у него не было средств для этого. Он пытался найти русского посланника, но не мог добраться до него. Он отправился в Голландию к другому русскому посланнику, но тот отказал ему в помощи. Ломоносов странствовал по Германии и Голландии, знакомился в культурных центрах с учеными, осматривал лаборатории и рудники, занимался алгеброй. Прибыв в начале этих странствований в Марбург, он женился на тамошней мешанке Елизавете Цильх. Вскоре потом, на возвратном пути из Голландии в Пруссию, с Ломоносовым произошел случай, едва не погубивший его. В одной деревне на постоялом дворе прусский офицер угощал пьяную компанию. Это был вербовщик «добровольцев» в армию прусского короля. Высокий рост и могучее сложение Ломоносова, сидевшего тут же, приглянулись вербовщику. Он угостил Ломоносова, напоил его, и наутро молодой ученый проснулся прусским солдатом: его «завербовали» и немедленно отвезли в крепость Везель. Но Ломоносов не хотел служить пруссакам. Ночью он перелез два вала, переплыл два рва, перелез частокол и убежал.

Он вернулся в Марбург. Наконец, от Академии наук из Петербурга был получен приказ немедленно возвращаться в Россию, затем были получены и деньги. 8 июня 1741 г. - Ломоносов приехал в Петербург. Вскоре он получил место адъюнкта Академии по физическим наукам и с этого времени до конца своей жизни работал в Академии наук – в течение 23 лет. В 1745 г. он получил знание профессора, т.е. академика, одновременно с Тредиаковским. Это были первые русские академики.

После того как Ломоносов обосновался в Петербурге в Академии наук, внешне в его жизни не происходило больших событий. Он занимался наукой, поэзией, искусством, работал не покладая рук для русского просвещения. Труды его были необъятны. 23 года этой кипучей, почти невероятной по напряжению разносторонней деятельности Ломоносова как ученого, организатора, просветителя – это славная страница в истории русской культуры.

Деятельность Ломоносова как ученого. В личности Ломоносова сосредоточились многие прекрасные черты характера русского народа, его лучших людей: неукротимая энергия, железная сила воли, любовь к своей родине, богатая творческая одаренность*. Ломоносов понял, какие огромные задачи стоят перед Россией. Он понял, что огромный подъем творческой энергии народа, разбуженного петровскими реформами, требует от передовых людей, чтобы они возглавили его, чтобы они организовали русскую культуру. В себе самом он чувствовал титанические силы. И он решил посвятить свою жизнь созданию русской науки, русской культуры, просвещению русского народа. Между тем условия русской действительности, окружавшие Ломоносова, не могли не быть помехой успешному выполнению поставленной им себе задачи. Помещичье правительство вовсе не хотело, чтобы народ стал грамотен, культурен. Попы, поднявшие голову после смерти Петра и при благочестивой Елизавете Петровне, старались помешать распространению знаний. С другой стороны, немцы, выбитые из правительства, продолжали держаться в Академии наук в качестве управлявших ею чиновников и также задерживали рост национальной русской науки. Ломоносов постоянно наталкивался на противодействие, на безразличие начальников, на недоброжелательство правительственных чиновников, на клевету реакционеров.

* См. передовую статью в «Правде» от 18 ноября 1936 г.


Ломоносов был вспыльчив. Он бранил своих недругов, врагов русской культуры; иногда гнев заставлял его совершать необдуманные поступки. Но это был справедливый гнев. Уже в конце своей жизни он написал: «Я к сему себя посвятил, чтобы до гроба моего с неприятелями наук российских бороться, как уже борюсь двадцать лет; стоял я за них смолоду, на старость не покину». В одной из его черновых заметок мы читаем: «За то терплю, что стараюсь защитить труд Петра Великого, чтобы выучились россияне, чтоб показали свое довольство».

Подлинный народный патриотизм руководил деятельностью Ломоносова. «Честь российского народа, – писал он, – требует, чтобы показать способность и остроту его в науках и что наше отечество может пользоваться собственными своими сынами не токмо в военной храбрости и в других важных делах, но и в рассуждении высоких знаний».

В течение всей своей жизни, начиная с 1740-х годов, Ломоносов боролся с бюрократами-немцами, управлявшими фактически Академией наук. Это были прежде всего администраторы, чуждые сами науке, Шумахер и его зять и помощник Тауберт. Ломоносов писал бумаги начальству, изобличая их, открыто выступая против них. Доставалось при этом и немцам-академикам. Однако Ломоносов был совершенно чужд шовинистического недоброжелательства к иноземцам вообще. Он боролся с немцами в русской Академии наук не потому, чтобы он не любил немцев. Он всегда сохранял благодарное воспоминание о своем учителе Вольфе. Он преклонялся перед талантом замечательного немецкого математика Леонарда Эйлера, в свою очередь высоко ценившего Ломоносова; близким другом Ломоносова в Петербурге был ученый немец профессор Рихман. Да ведь и жена Ломоносова была немка. Но Ломоносов боролся в Академии наук с немцами, не знавшими и не любившими России, получавшими от русского правительства деньги и не считавшими себя обязанными трудиться на пользу гостеприимно принявшей их страны. Недаром и они, эти немцы, платили Ломоносову ненавистью. Правитель канцелярии Академии наук и ее фактический глава Шумахер говорил: «Я великую прошибку в политике своей сделал, что допустил Ломоносова в профессоры», а Тауберт вторил ему, мотивируя нежелание допускать русских деятелей в Академию: «Разве нам десять Ломоносовых надобно? и один нам в тягость!»

В трудных условиях борьбы за науку и за культуру Ломоносов сохранил гордое сознание величия своего дела. Он вынес все – и непосильный труд, и мелкие придирки, и неуважение; он не смирился, не согнул шеи перед хозяевами страны. Однажды, обидевшись на И.И. Шувалова, он написал ему: «Не токмо у стола знатных господ или каких земных владетелей дураком [т.е. шутом] быть не хочу, но ниже [т.е. даже] у самого господа бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет».

Ломоносов работал в области всех известных в его время наук, и почти в каждой он сделал замечательные открытия, в каждой он прославил свое имя*. Он был философом, физиком, химиком, металлургом, географом, биологом, астрономом, филологом одновременно. Характерной его чертой был именно энциклопедизм, всеобъемлющая широта его интересов, знаний и дарований. В этом отношении Ломоносов был последним представителем фаланги великих людей, выдвинутых во всей Европе эпохой Возрождения, людей типа Леонардо да Винчи или Галилея.

* О научных трудах Ломоносова существует обширная литература. Укажем, например, обстоятельный труд Б.Н. Меншуткина «Труды М.В. Ломоносова по физике и химии». М–Л., 1936; акад. С.И. Вавилова «Оптические воззрения и работы М.В. Ломоносова». Известия Акад. Наук СССР, отд. общественных наук, № 1, 1937; статьи в «Ломоносовском сборнике» Академии наук 1911 г .


Ломоносов занимался всеми науками потому, что его интересовали не частности, а сама жизнь во всем, ее многообразии, которое он хотел свести воедино. Каждая наука была для него лишь одной частью единой науки о природе и человеке.

При этом Ломоносов знал, что только наука может дать человечеству объяснение мира, потому что он знал, что законы действительности заключены в самой действительности, а не даны ей извне. Именно передовые взгляды Ломоносова помогли ему освободить науку от многих заблуждений, помогли ему научно объяснить целый ряд явлений природы, до него не понятых или понятых неверно. Так, например, он первый опроверг фантастическую идеалистическую теорию тепла как якобы невесомой материи, так называемого флогистона, присоединяющейся к телу, когда его нагревают, и объяснил тепло как движение элементов материи. Тем самым он изгнал из физики важный оплот средневекового антинаучного мышления. Ломоносов же первый сделал химию настоящей наукой, применив к ней математический расчет.

Как ученый, как философ Ломоносов зависел во многом от влияния Лейбница. Однако он явственно преодолевал идеалистический характер мировоззрения этого великого мыслителя и двигался в русле передовых течений европейской науки, развивавшейся и на Западе в сторону материализма. В основе его научной работы лежала незыблемая уверенность в реальности внешнего объективного мира, и все элементы действительности он стремился объяснить законами самой действительности, понятыми стихийно-материалистически.

Может быть, самое важное и самое ценное в научной деятельности Ломоносова было то, что он никогда не отрывал науку от практики, всегда стремился сделать науку полезной людям и своему отечеству в первую очередь. Создавая грандиозные обобщения, стремясь проникнуть в глубочайшие тайники природы, Ломоносов в то же время не выпускал из виду практических задач культуры, промышленности, техники, стоявших перед Россией. И это выразилось не только в направлении его научных исследований, но и в огромной организационной работе, проводившейся им. Так, Ломоносов занимался металлургией, надеясь на то, что удастся широко поставить разработку ископаемых богатств Урала и Сибири. В 1757 г. Ломоносов встал во главе Географического департамента Академии наук. Немедленно он занялся подготовительными работами для создания точных и хозяйственно-полезных карт России. При этом он задумал огромную коллективную работу по собиранию сведений экономического характера и учету всех ресурсов страны.

В последние годы жизни Ломоносов увлекся мыслью о возможности реализовать проезд водой по Ледовитому океану из Европы в Америку. Он исследовал этот вопрос еще в середине 1750-х годов. Он пропагандировал свою теорию в стихах в начатой им поэме «Петр Великий» в 1760 г. В 1763 г. он подал правительству специальную записку: «Краткое описание разных путешествий по северным морям и показание возможности проходу Сибирским океаном в Восточную Индию». Правительство вызвало знающих людей из Поморья для обсуждения проекта, и затем Ломоносов составил подробный план экспедиции. В 1764 г. началась энергичная подготовка этой экспедиции, причем неутомимый Ломоносов сам руководил всем делом, вплоть до мелочей. Смерть Ломоносова помешала ему реализовать это замечательное начинание, довести его до конца. Через несколько недель после его смерти три корабля под командованием В. Чичагова вышли в плавание, пытались найти путь через льды, но им это не удалось. Неудачным оказалось и плавание в следующем году. Ломоносова уже не было, и без него некому было направить дело. Чичагов вернулся и в своем отчете объявил, что «открылась невозможность достигнуть до желаемого места, в чем не остается сомнения».

Позднейшие труды русских ученых и мореплавателей доказали, что Ломоносов был прав. Бесстрашные советские полярники на мощных советских судах не один раз прошли по пути, указанному Ломоносовым, и в третью Сталинскую пятилетку этот путь станет путем регулярного морского сообщения.

Ломоносов много раз возвращался к мысли о необходимости использовать хозяйственные ресурсы далекого Севера. В его время и эта мысль не могла быть осуществлена. Но когда Сергей Миронович Киров призывал советских ученых и строителей на Север, туда, где вырос теперь город Кировск, он вспомнил Ломоносова.

Практическая жилка строителя и изобретателя сказалась в Ломоносове не только тогда, когда он изобретал всевозможные научные приборы, предлагал усовершенствования в мореходном деле, строил еще в начале своей деятельности, в 1748 г., первую химическую лабораторию в России. Она сказалась и в его увлечении стеклянным делом, и в его увлечении мозаикой, в котором выразились и его дарования художника. В начале 1750-х годов Ломоносов в своей химической лаборатории усиленно занимался опытами по выделке окрашенного стекла; в результате более чем 3000 опытов Ломоносов добился выработки стекла любых цветов и оттенков. Тогда он занялся разработкой техники составления мозаичных картин*. Наконец, в 1752 г. он создал первую мозаичную картину, передав в ней произведение одного итальянского художника. Затем мозаичное производство Ломоносова расширилось, и он вместе со своими учениками приступил к осуществлению плана создания серии мозаичных картин для украшения огромного монумента Петру I, предположенного к сооружению. В 1764 г. была закончена первая картина из этой серии по рисунку самого Ломоносова. Это произведение колоссального размера (12 х 11 аршин), изображающее Полтавский бой. Вторая картина, «Взятие Азова», была начата, но смерть Ломоносова оборвала работу над нею. И поныне Полтавская баталия Ломоносова украшает вестибюль центрального здания Академии наук СССР в Ленинграде.

* См.: Макаренко Н. Мозаичные работы Ломоносова, Выставка «Ломоносов и елизаветинское время». Т. VIII. Пг., 1917.


Одновременно с организацией мозаичного дела Ломоносов добивался возможности осуществить замысел постройки стеклянного завода на основе его изобретений. Для пропаганды своей мысли он написал замечательную поэму – «Письмо о пользе стекла», адресованное И.И. Шувалову, покровительствовавшему ему вельможе, на поддержку которого он рассчитывал. «Письмо» было издано отдельной брошюрой в 1752 г. В следующем же году Ломоносов получил на устройство завода большое поместье с 211 душами крестьян. Летом 1753 г. завод в деревне Усть-Рудицы (в Копорском уезде) был построен, причем всеми работами руководил сам Ломоносов; он же изобрел станки для нового в России производства, организовал весь процесс производства, обучал крестьян работе*. Впрочем, развернуть производство во всю ширь Ломоносову опять не удалось, и завод не только не принес ему заработков, но и разорял его. Последние годы его жизни были омрачены тяжкими материальными заботами.

* См.: Сидоров Н.И. Усть-Рудицкая фабрика М.В. Ломоносова//Известия Академии наук СССР. Отд. обществ, наук. № 1. 1937.


Не ограничиваясь научно-теоретическими и научно-производственными трудами, Ломоносов много и горячо работал в области непосредственной организации научного дела в России и распространения просвещения в ней. Постепенно он занял руководящее положение в Академии наук, которую он старался реформировать, сделав ее более полезной для страны*. С 1758 г. он получил заведование не только Географическим департаментом академии, но и ее Историческим собранием, и академическими университетом и гимназией. Ломоносов составил для университета проект устава, предусматривавший целый ряд поощрительных мер для учащихся и профессуры; проект требовал, между прочим, и такой меры: «духовенству к учениям, правду физическую показующим, не привязываться, а особливо не ругать наук в проповедях». Проект устава так и не был утвержден правительством до конца дней Ломоносова.

* См.: акад. Греков Б. Д. Деятельность Ломоносова в Академии//Известия Акад. наук СССР. Отд. обществ, наук. № 1. 1937.


Ломоносов же был инициатором предприятия огромной важности: основания Московского университета; он составил проект его и через Н.И. Шувалова добился осуществления своего плана.

Насаждая просвещение в России, Ломоносов считал, что величайшим препятствием для «расширения наук», для прогресса и преуспеяния страны в целом является недопущение в учебные заведения крестьян. Именно из среды народа ждал Ломоносов появления множества талантливых людей, «сотен Ломоносовых».

О судьбах народа, о его благополучии заботился Ломоносов не только в связи с вопросом о школах. Около 1761 г. он задумал написать ряд сочинений на темы внутренней политики правительства. Он хотел представить эти работы И. И. Шувалову, чтобы через него подействовать на императрицу и добиться реформ. План этих статей-проектов был широк; он должен был охватить следующие темы: 1) о истреблении праздности, 2) о исправлении нравов и о большем народа просвещении, 3) о исправлении земледелия, 4) о исправлении ремесленных дел и художеств, 5) о лучших пользах купечества, 6) о лучшей государственной экономии, 7) о сохранении военного искусства во время долговременного мира, 8) о размножении и сохранении российского народа. Как видим, Ломоносов имел в виду затронуть ряд важнейших вопросов экономики, политики, просвещения, военного дела. Неизвестно, в какой мере он выполнил свой план. Во всяком случае, до нас дошла только одна статья (в виде докладной записки И.И. Шувалову) «О размножении и сохранении российского народа»*. Статья эта не только не была принята во внимание правителями страны, но не могла быть даже опубликована при жизни Ломоносова, да и в течение многих десятилетий после его смерти**. Ломоносов исходит в своих соображениях из констатации больного вопроса в политической жизни России XVIII века: недостатка населения и недостаточного роста его численности. Он исходит, с другой стороны, из положений учения о естественном праве, доказывавшего, что правительство существует только для блага народа. Ломоносов обнаруживает в своей статье превосходное знание народной жизни, и именно условия жизни народа он винит в недостатке прироста населения. Он считает, что главное бедствие в этом смысле – это не только малая рождаемость, но и слишком большая смертность, особенно детская, в крестьянской среде. Ломоносов предлагает для улучшения положения ряд мер. Ломоносов не ставил в своей статье вопроса о крепостном праве. Он не мог и мечтать о ликвидации его. Но те картины дикости, нищеты, суеверий, безнадежности жизни крестьянства, которые возникают на страницах его резкой, горячей статьи, говорят сами за себя.

* См. о ней статью: Сухоплюев И. К. Взгляды Ломоносова на политику народонаселения// Ломоносовский сборник Академии наук, 1911.

** «Письмо» Ломоносова было издано в сокращении, с большими цензурными пропусками, В 1819 г. в «Журнале древней и новой словесности» Олина (№ 6) и тогда же отдельным оттиском. Несмотря на сокращения, «Письмо» испугало александровских чиновников. Цензору, пропустившему его, угрожало увольнение, а у Олина отобрали журнал. Брошюра-оттиск «Письма» была запрещена. В 1842 г. «Письмо» было напечатано М.П. Погодиным в «Москвитянине» (№ 1), но опять с пропусками. Полностью оно было издано Н.С. Тихонравовым в 1871 г. в «Беседах в Обществе Любителей Российской словесности при Московском университете», вып. III.


Последние годы Ломоносова были тяжелы. Екатерина II, вступившая на престол в 1762 г., отнеслась к нему подозрительно; она видела в нем друга И.И. Шувалова, фаворита Елизаветы, а ведь она хотела отстранить от влияния всех, кроме «своих людей». Ломоносов был вежливо, но твердо отстранен от руководства Академией наук. Ему казалось, что дело его жизни сорвано, что из его замыслов ничего не вышло. Ломоносов ошибался. Он оставил яркий и незабываемый след в истории русской культуры. Но его мечты были так ослепительны и колоссальны, что достигнутые результаты казались ему сравнительно незаметными. Большего же и нельзя было сделать в условиях, в которых он жил. Между тем разочарование в успешности подъятых им трудов подорвало силы Ломоносова. Утомленный непомерной работой и нервным напряжением, Ломоносов умер 4 апреля 1765 г., пятидесяти трех лет от роду.

Поэзия Ломоносова. Среди разнообразных трудов Ломоносова на пользу русской культуры его поэтическое творчество занимает почетное место. И в этой области ему пришлось создавать многое заново. Правда, его предшественники, в частности Кантемир и Тредиаковский, подготовили для него почву, но их поэтическая работа не могла удовлетворить Ломоносова. Для новой русской литературы, как и для науки, он явился творцом и основоположником.

Для Ломоносова в пору расцвета его сил поэзия не была и не могла быть его личным делом. Она была частью его просветительской общественной деятельности. Поставив своей целью поднять культуру своей страны, Ломоносов считал нужным и свое литературное дарование поставить на службу основной цели своей жизни. Характерные в этом смысле изменения произошли в самой тематике его поэтического творчества после его возвращения из-за границы. До нас не дошли оригинальные стихотворения Ломоносова, несомненно написанные за границей, кроме оды на взятие Хотина. Но мы можем судить о его творчестве в 1739 г. по отрывкам его стихов, приведенных в качестве примеров в «Письме о правилах российского стихотворства». И вот мы видим, что Ломоносов писал нежные лично-лирические стихи, писал о любви, печальной или счастливой, в духе ранней немецкой анакреонтики.

Любовные песенки, как и вообще личная лирика, исчезают из поэзии Ломоносова после возвращения его в Россию. В Германии он был только студентом, вольной птицей, и, выполнив свои обязанности, он мог петь о чем ему хотелось. В России он стал другим человеком: перед ним раскрылось огромное поле деятельности; он весь целиком уже не принадлежал себе, а принадлежал государству. И поэзия его должна была стать поэзией больших государственных тем; личные темы отодвинулись для Ломоносова в тень, а на первый план выдвинулись темы государственного строительства и просвещения.

Уже в последнее десятилетие своей жизни Ломоносов характерным образом выразил свое отношение к задачам своей поэзии. Вероятно, к концу 1750-х годов относится стихотворный «Разговор с Анакреоном» Ломоносова (он был издан лишь после смерти Ломоносова). Это очень своеобразное произведение: оно построено таким образом: Ломоносов переводит оду Анакреона, а затем, в виде ответа, дает свое стихотворение, затем опять реплика Анакреона, и опять ответ Ломоносова и т.д. В первой же своей стихотворной речи Анакреон отказывается воспевать героев, так как его гусли (лира) поневоле велят петь ему только любовь. Не таков Ломоносов. Он отвечает певцу любви, вина и беззаботных радостей:


Хоть нежности сердечной

В любви я не лишен,

Героев славой вечной

Я больше восхищен.


Струны его, ломоносовской, лиры поневоле «звучат геройский шум». В другом стихотворении Анакреон славит веселье старичка, не желающего тужить нимало ни о чем. Ломоносов отвечает сравнением Анакреона с величественным и суровым республиканцем Катоном, отдавшим свою жизнь за отечество:


Ты (Анакреон) жизнь употреблял как временну утеху.

Он (Катон) жизнь пренебрегал к республики успеху.


Ломоносов отказывается сделать вывод из этого сравнения:


Несходства чудны вдруг и сходства понял я:

Умнее кто из вас, другой будь в том судья.


Но трудно сомневаться, что Катон с его героическим патриотизмом и «упрямкой славной» является победителем в этом состязании в глазах Ломоносова. Наконец, очень знаменательна и последняя пара стихотворений «Разговора». Анакреон обращается к живописцу с просьбой написать портрет его возлюбленной и сам дает – в переводе Ломоносова – описание обольстительной возлюбленной. Ломоносов в ответ Анакреону также обращается к живописцу, чтобы он нарисовал для него портрет его любимой, его матери, потому что его любимая – это Россия.

Следует подчеркнуть, что понимание Ломоносовым литературы как государственного дела является прямым следствием и продолжением традиций передовой культуры времени Петра I.

Основным видом поэтического творчества Ломоносова, основным жанром его была «торжественная», или иначе «похвальная», ода. Начиная с 1739 г. Ломоносов писал такие оды вплоть до 1764 г., и они занимают наибольшее место в собрании его стихотворений и сосредоточивают основные завоевания его в области поэзии. И для современников, и для потомков Ломоносов был по преимуществу одописцем.

Торжественная ода, как мы ее знаем по творчеству Ломоносова, – это обширное стихотворение, состоящее из многих строф, причем каждая строфа также обширна (строфы ломоносовских од заключают всегда по десяти стихов). Написание и издание их приурочивалось чаще всего к официальным торжествам: дням рождения, именин, восшествия на престол и т.д. императрицы, в частности Елизаветы Петровны, к царствованию которой, длившемуся двадцать лет, относится основной период творчества Ломоносова. В эти дни, отмечавшиеся празднествами и в Академии наук, и во дворце, Ломоносов выступал с поэтическими заявлениями о тех идеях, которые он хотел внедрить в сознание своих современников и прежде всего в сознание руководителей страны. Ода Ломоносова была всегда большой декларацией, идейно насыщенной и политически направленной. Это было лирическое, даже патетическое произведение, но лирика в нем была не индивидуальная, а, так сказать, коллективная, выражавшая чаяния и стремления всего государственного организма. В то же время торжественная ода играла роль как бы стихотворной передовой статьи, установочного высказывания, чрезвычайно ответственного и касавшегося не отдельных деталей политической жизни, а общего направления ее. Каждая из таких од могла вместить несколько тем, в целом дававших поэтическое обозрение и обобщение задач, стоявших перед страною, и ее завоеваний. Таким образом, ода Ломоносова действительно оказывалась полным выражением идеи государственной поэзии. Она и связывалась всем своим содержанием с действиями государственной власти. Большое место в ней всегда занимала восторженная похвала императрице, прославление ее (отсюда и название «похвальная ода»), и эта похвала была гимном русской петровской государственности в лице ее главы, как бы ее венца и знамени, – дочери самого Петра.

Нужно указать, что устойчивый характер ломоносовских од (он написал 20 таких од за свою жизнь, причем каждая из них – это целая поэма) с их специфическим тематическим строем, с их устойчивой строфой из десяти стихов четырехстопного ямба, с их своеобразным величественным и напряженным стилем, был собственным созданием Ломоносова. На Западе не существовало развитой традиции торжественной оды, и то, что было, не совпадало с одами Ломоносова по характеру. Буало написал одну военную оду. Жан-Батист Руссо писал немало од, но они несходны с ломоносовскими, хотя Ломоносов и почерпнул у Руссо отдельные элементы своей одической системы. Мелкие французские одописцы начала XVIII века, вроде Лефранк де Помпиньяна, не могли существенно повлиять на Ломоносова. Ода Гюнтера, отразившаяся на ломоносовской первой оде, наиболее близкая вообще к ломоносовской системе, не дала также традиции. Вообще же говоря, торжественная ода не характерна для западной поэзии классицизма (Гюнтер не был классицистом), а тот тип ее, который мы находим у Ломоносова, и своеобразен вообще, и противоречит своим стилем навыкам логической манеры классического рационализма. Иное дело русская поэзия XVIII века после Ломоносова. Повинуясь примеру великого поэта, она выдвинула оду на видное место среди других поэтических жанров, даже в системе классицизма, оформившегося окончательно в творчестве Сумарокова и его учеников; впрочем, на первых порах русские классицисты также не жаловали торжественную оду. Во всяком случае следует признать преобладающий в творческом наследии Ломоносова жанр оды его собственным созданием, включившим в себя, однако, опыт одической поэзии Запада.

Загрузка...