Лонгинов М.Н. Последние годы Сумарокова//Русский Архив, 1871.
В. МАЙКОВ
ХЕРАСКОВ
Время обостренной борьбы за гегемонию в русской литературе Ломоносова и Сумарокова падает на 1750-е годы. К концу этого десятилетия ученики Сумарокова образовали целую группу, вскоре отделившуюся от своего учителя и начавшую следующий этап развития дворянского классицизма в России. Во главе этой группы стоял М.М. Херасков. Вокруг него сплотился целый круг писателей: А.А. Ржевский, А.В. Нарышкин, С.В. Нарышкин, А.А. Нартов, В.И. Майков, молодой И.Ф. Богданович и многие другие. Центром их общественно-литературной работы оказался Московский университет.
Московский университет. Именно Московскому университету суждено было стать штабом новой группы. Основанный в 1755 г. по инициативе и по проектам Ломоносова и Шувалова, он должен был обслуживать с одной стороны государство, выковывая кадры специалистов, а с другой стороны, и в еще большей степени, дворянскую массу средних и даже мелкопоместных дворян.
При университете были открыты две гимназии: одна для дворян, другая для «разночинцев». Однако все руководство университетом было в руках дворянских интеллигентов, связанных с кружком Кадетского корпуса. Университет сделался рассадником пропаганды дворянской интеллигенции в широких кругах дворянства и даже в среде поповичей, наполнявших его «разночинскую» половину. В университете сосредоточилась дворянская общественность, хотевшая не подчиняться правительству, а диктовать ему свои условия, – пока же настаивавшая на своей незаинтересованности в соучастии во власти, на частном характере своей пропаганды.
Литература на первых же порах стала одним из основных звеньев как учебно-образовательной, так и общественной деятельности университета. Литературный курс, празднества с обязательными выступлениями поэтов и прозаиков, занятия студентов упражнениями в словесности, типография, наряду с газетами и расписаниями лекций печатавшая поэмы и трагедии университетских работников (и не только их), вскоре и театр, организованный при университете, наконец, целая серия журналов, издававшихся при нем, – все это определяло обилие литературных интересов, скопившихся именно здесь. Чиновниками университета состояли: Херасков, Веревкин, Поповский, потом Богданович – целый ряд писателей. Херасков же заведовал и театром, и типографией, и библиотекой университета. Университетское образование само по себе имело отчетливо выраженный гуманитарный уклон. И здесь, несмотря на наличие «разночинской» гимназии при университете, несмотря на наличие в среде студентов поповичей, несмотря на внутреннюю оппозицию, несомненно бывшую в среде профессоров, преобладающий тон университетской интеллектуальной жизни давали дворяне.
Литературная группа «Полезного увеселения». В 1760 г. начал выходить в Москве при университете под руководством Хераскова журнал «Полезное увеселение»; это был журнал народившейся группы Хераскова. Он выходил до середины 1762 г. В 1763 г. его сменили «Свободные часы», фактически – продолжение первого журнала. В 1764 г. группа учеников университета и Хераскова издавала еще один журнал, «Доброе намерение»; в 1763 г. Богданович, под руководством кн. Дашковой, организовал журнал «Невинное упражнение». В «Полезном увеселении» помещались только такие произведения, которые могли быть отнесены к изящной словесности. Кроме стихов, печатались беллетристические размышления на моральные темы, «разговоры в царстве мертвых», философические анекдоты и т.п. В противоположность «Ежемесячным сочинениям» весь этот материал осмыслялся в ряду художественной литературы, в зависимости от окружающего его материала, от общей установки журнала, наконец, от стилистической обработки самих статей.
Если в середине XVIII века поэзия, стихотворство считались литературой по преимуществу, то «Полезное увеселение» в этом смысле было первым литературным журналом эпохи; стихи в нем занимают первое место (в особенности в 1760– 1761 гг.). Нередко целый номер журнала (он выходил до конца 1761 г. еженедельно, а в 1762 г. – помесячно) состоял сплошь из стихов. В этом отношении «Полезное увеселение» характерно отличается от всех журналов XVIII века.
«Полезное увеселение» – первый русский журнал, объединивший большую группу писателей единым направлением, объединивший весь материал, помещаемый в нем, на осознанной идеологической платформе вне правительства и его инициативы. Правда, журнал издавался при Московском университете, редактором его был служащий при университете (Херасков), а целый ряд сотрудников был связан с университетом: одни учились в нем, другие служили. Тем не менее «Полезное увеселение» не может считаться только университетским журналом; в числе активнейших сотрудников его были люди, к университету не причастные, да и в содержании его было бы трудно усмотреть какую-либо связь с деятельностью университета (за вычетом нескольких «рассуждений», имеющих характер школьных упражнений).
Группа сотрудников «Полезного увеселения» доходила до 30 человек. Из этой группы вышел целый ряд крупных деятелей русской литературы XVIII века: кроме Хераскова, Ржевского, Нарышкиных, Нартова, начавших печататься до 1760-х годов, следует указать, например, Д. Фонвизина, Богдановича, Майкова, Рубана, Золотницкого, Е.В. Хераскову, Е. Сенковского, П; Фонвизина и ряд других, впервые выступивших в печати именно в журналах Хераскова 1760–1763 годов.
Херасков и его друзья, поэты «Полезного увеселения», создавали не придворное и не официальное искусство, а искусство независимых дворян. Они обращались не к власти, а непосредственно к своим собратьям по классу. Они настаивали на своей свободе от подчинения правительственной бюрократии и заявляли о своем презрении к ней и к торгашескому, деляческому, и в то же время полицейскому направлению деятельности придворной верхушки их класса. Они были дворянами-либералами, порицавшими произвол и тиранию, главным образом, в применении к дворянству.
Херасков и поэты его группы нападают на подьячих и на своих противников внутри своего же класса. Но они против социальных переворотов. Они готовы уничтожить подьячих и кое-кого из правительственных дельцов (многие из них были близки к кругам, совершившим дворцовый переворот, который отдал трон Екатерине), но они против резких нападок на дворянство. Именно о моральном зле в среде дворянства говорит Ржевский: «Истребляти зло изо света способ один: не смотреть на других и не делать зла самому. Если всяк будет исправлять себя одного, то исправятся и все; да то беда, что у нас в обычай вошло исправляти других, а не себя». Такой, в сущности, консервативной формулой определяется граница либерализма Хераскова и его друзей.
В области поэтики Херасков и поэты его круга несколько видоизменили стилистическую манеру Сумарокова. Как и Сумароков, они, в основном, – классики. Они работают в пределах, признанных классической теорией жанров. Это торжественная политическая «похвальная» ода, эпистола (своего рода философская, нравоучительная или эстетическая статья в стихах), любовная элегия, пастушеская идилия и т.д. Но наибольшее значение для Хераскова и его группы в 60-е годы имела нравоучительная, «философическая» лирика. Соединение прямой моральной проповеди с лирическим эмоциональным выражением темы характерно для этой литературной школы. В чисто лирические жанры, например в элегию, повествовавшую до тех пор о любовных страданиях, проникают поучения на тему о серьезном отношении к браку, о свободе чувства и т.п. В свою очередь нравоучительная ода, жанр, наиболее ответственный в творчестве молодого Хераскова, строится как лирическое размышление, а не как сухой урок морали.
Изящество отделки, легкость стиха, свободная интонация салонного разговора становятся законами стиля поэтов круга «Полезного увеселения». У Ржевского, тонкого мастера стиха, наблюдается даже тяга к особой изысканности поэтической техники, к игре своим стихотворным мастерством; он любит хитроумные словесные построения, смысловые и стиховые трюки, он играет антитезами и параллелизмами, создает своеобразные кунстштюки поэзии: стихотворение, составленное сплошь из односложных слов, сонет, который можно читать трояко, – целиком, по одним первым полустишиям и по одним вторым полустишиям и каждый раз получается законченный смысл, он изыскивает совершенно созвучные рифмы и т.д.
Тем не менее, литературная программа Хераскова и его группы в области поэтики была близка к сумароковской.
А.А. Ржевский писал в «Свободных часах»: «Незнающим невообразимый труд, чтоб украсить стихи приличным к материи расположением, чистым и правильным языком... плавным стихосложением... Сего требует чистота стихотворства; но важность живого изображения, точного чувствования, ясного рассуждения, правильного заключения, приятного изображения, естественныя простоты, что всего прекраснее в стихотворчестве...» И ниже он нападает на «надутые мысли, худой смысл и неестественное изображение в стихах», т.е. на то, что порицал Сумароков в ломоносовской поэтике («Письмо к наборщикам третье»). В другом месте Ржевский смеется над оратором, который «тягостен мне темнотой надутого и плодовитостью пустых слов слога», и вслед за тем дает пародийную «Речь», уже непосредственно ведущую нас к Ломоносову как к объекту сатиры. Так же и Херасков повторяет мотивы антиломоносовских «Вздорных од» Сумарокова в статье «Путешествие разума».
Впрочем, для Хераскова и поэтов его круга борьба Ломоносова и Сумарокова – уже пройденный этап. Усвоив принципы социально близкого им Сумарокова, они видели в нем уже классика, чуть ли не историческую фигуру, так же, как они воспринимали и Ломоносова.
Ученики Сумарокова сознают, что они сами овладели командными высотами дворянского искусства и, вполне признавая свою зависимость от канонов, созданных творцом «Семиры», тем не менее ориентируются в большей степени на своего собственного корифея, выдвинутого из среды младшего поколения, Хераскова. В самом деле, в 1760-1770 годах группа писателей, вышедшая из кружка «Полезного увеселения», занимает явно ведущее положение в литературе. Это – время создания «Бригадира» Фонвизина, «Душеньки» Богдановича, «Россиады» Хераскова, поэм В. Майкова.
В. И. Майков. Василий Иванович Майков (1728-1778) был самым старшим по возрасту из всей группы Хераскова, из поэтов-учеников Сумарокова второго призыва. По своему воспитанию и общему культурному типу он был как бы связующим звеном между двумя поколениями дворян-классиков в русской литературе. Он родился в 1728 г. и происходил из старинного, можно сказать даже аристократического рода, давшего когда-то Нила Сорского, а впоследствии, в XIX веке, выдвинувшего целую плеяду видных деятелей русской литературы. Впрочем, семья была небогата. В. Майков получил весьма скудное образование (он даже не знал ни одного иностранного языка, чуть не единственный случай для писателя в XVIII столетии), а с 19-летнего возраста он уже служил в гвардии – до конца 1761 г., т.е. до вступления на престол Петра III. В это именно время Майков сошелся в Москве с кружком Хераскова и с этих пор начинается его работа как поэта. С другой стороны, с этого же времени жизненный путь Майкова связан с политическими действиями и политической судьбой всей группы дворянских поэтов-либералов, с Сумароковым во главе. Первое поэтическое произведение Майкова появилось в «Полезном увеселении» в январе 1762 г. Это была эклога. Как только произошел переворот, устранивший Петра III и возведший на престол Екатерину II, Майков обратился к политической поэзии, к оде, и принял участие в пропаганде нового царствования. Он напечатал оду на восшествие Екатерины на трон и на день ее именин, в которой поэтически повторил положения, выдвинутые «Обстоятельным манифестом» Екатерины, дававшим обоснование переворота, оправдывавшим его. Затем в 1763 г. Майков выпустил еще две официальные оды. Тогда же, в начале 1763 г., он поместил в «Свободных часах» оду «О страшном суде», в которой, под видом изображения суда бога над всеми людьми, живыми и мертвыми, в момент гибели мира, под видом поэтического изложения религиозного мотива дается смелая картина того суда над врагами передового дворянства, которого ждали и Майков, и Сумароков от новой императрицы.
Как три оды Майкова 1762–1763 г., так и стихи о страшном суде не смогли быть перепечатаны в издании его сочинений, появившемся в 1809 г. (то же относится и еще к некоторым его стихотворениям).
Подобно другим членам группы Сумарокова-Хераскова, Майков начал «делать карьеру» при Екатерине II. В 1766 г. он был назначен помощником московского губернатора, в 1768 году – принимал участие в работах Законодательной комиссии; с 1770 г. он сделался прокурором военной коллегии, начальником которой был З.Г. Чернышев, вельможа-либерал, разделявший мнение о необходимости реформ в социальном укладе России, и в частности противник рабства. Пугачевское восстание, переход власти в руки Потемкина, разрыв Екатерины с дворянским либерализмом и начало открытой реакции привели к крушению и карьеру либерала Майкова. Чернышев «пал», а вслед за ним покинул свое место в коллегии и Майков. Он переехал в Москву, где собрался штаб дворянской оппозиции. Здесь Майков получил нечто вроде безобидной синекуры. Он был вежливо отстранен от дел. Он умер в 1778 г.
Поэтическое творчество Майкова. Творчество Майкова до Пугачевского восстания довольно явственно выражает его дворянский либерализм. Майков и в этом отношении был учеником Сумарокова. Что же касается его установок в области поэтики, то он и сам неоднократно заявлял о своей зависимости от вождя русского классицизма.
«Ода о вкусе Александру Петровичу Сумарокову», одно из произведений, завершающих творческий путь Майкова, – это не только открытое признание этой зависимости, но и исповедание системы поэтики, повторяющей позиции Сумарокова.
Понятно, что Сумароков откликнулся на эту оду стихотворением, в котором признавал Майкова поэтом высокого достоинства.
Майков вел боевую полемику в своих стихах с официально-придворным поэтом В. Петровым; нападение на Петрова начал именно Сумароков, и Майков поддержал его борьбу с его же позиций, осуждая в Петрове запутанность синтаксиса, затрудненность речи, надутое «парение» и т.п.
Майков писал стихотворения тех же жанров, что Сумароков, последовательно продолжая традицию учителя. Его басни, комические рассказы в стихах, грубоватые, хотя не лишенные черт реализма, похожи на басни Сумарокова.
Выраженные в них социальные идеи продолжают пропаганду дворянского либерализма. Так, например, заимствованная у Эзопа, Федра или Лафонтена басня «Лягушки, просящие о царе», как впоследствии и знаменитая крыловская басня на тот же сюжет, содержит осуждение глупых людей, жаждущих власти самодержца, чурбана или – еще хуже – цапли. Басня «Наказание ворожее» повествует о некоей колдунье, у которой потерялась любимая собачка; колдунья перевернула весь мир, чтобы найти собачку; она «ворчала» –
...Мне нужды нет, пускай погибнет свет,
Лишь только мне сыщись любезная собака.
В результате вызванная колдуньей молния убила ее саму, а «вселенна в целости осталась»; мораль басни – «в свете есть довольно сей подобных ворожей, которые рычат о пользе не чужей, а только о своей». Угроза властителям такого рода в этой басне довольно смела. В басне Майкова «Конь знатной породы» (заимствована у Гольберга), напоминающей крыловских «Гусей», хозяин купил двух коней, плохого – дешевого и хорошего – дорогого; хорошего коня хозяин холит, а на плохом возит воду и навоз. И вот плохой конь заявляет свой протест: он не желает возить навоз и воду, так как он происходит из знатного рода: и Пегас и Буцефал – его родня.
Хозяин вдруг пресек речь конску,
Дубиною ударив по спине,
Сказал: «Нет нужды мне,
До знатнейшего роду;
Цена твоя велит, чтоб ты таскал век воду.
Однако, как это было и у Сумарокова, Майков не является противником сословного разделения общества, не выступает против привилегированного положения дворянства, если оно достойно этого. В басне «О хулителе чужих дел» он резко осуждает претензии бедняков-крестьян жить, как дворяне, и отказаться от работы. В басне «Общество» Майков заявляет:
На свете положен порядок таковой:
Крестьянин, князь, солдат, купец, мастеровой
Во звании своем для общества полезны,
А для монарха их, как дети, все любезны.
Следует отметить, что Майков в своих баснях использует мотивы русского фольклора и древней русской литературы, как это было отмечено исследователем его творчества, Л.Н. Майковым*. Правда, этому материалу не остались чужды и притчи Сумарокова.
* Майков Л.Н.О жизни и сочинениях В.И. Майкова (В сочинениях и переводах В.И. Майкова, СПб., 1867 и затем – в книге Л.Н. Майкова «Очерки из истории русской литературы XVII и XVIII столетий», СПб., 1889).
В области лирики В. Майков идет путями, общими группе «Полезного увеселения»; в его философской лирике сказалось влияние Хераскова, хотя и в ней заметно еще стремление следовать примеру Сумарокова. Наиболее значительной и независимой из «философических» од Майкова является его «Война», в которой он смело выступил с защитой мирной политики и с осуждением войны в принципе. Трагедии В. Майкова (их он написал две) малоценны.
Пугачевское восстание не только повлияло на служебное положение Майкова, но оказало самое тягостное влияние на его мировоззрение. Страшная угроза крестьянского восстания, угроза гибели дворянского государства отбросила Майкова вправо, заставила его отказаться от либерализма. Он не выдержал испытания, и его поворот к реакции выразился достаточно отчетливо в написанной им в 1777 г. «пастушеской драме с музыкою в двух действиях» – «Деревенский праздник». Здесь идиллически-сусально изображается классовый мир в деревне между помещиками и крепостными. Последние представлены идеальными пастушками, которых зовут Медор и Надежда (характерно пасторальное имя Медор).
Здесь идея Сумарокова о нормализации отношений между дворянами и крестьянами незаметно уступает место утверждению о том, что те отношения, к которым стремился Сумароков, уже есть налицо, что крепостнический режим хорош и без изменений.
В эти же последние годы своей жизни, под влиянием катастрофических для него впечатлений, Майков все более уходит в мистические искания в масонстве. Его масонские увлечения нашли отражение в его философски-религиозных одах 1777 г. Конец жизни и деятельности Майкова представляет печальную картину падения поэта. Расцвет же его творчества падает на 1760-е годы. В 1763 г. появилась его первая шутливая поэма «Игрок ломбера», в 1766–1767 гг. – два томика его басен, в 1771 г. – его шедевр, комическая поэма «Елисей, или раздраженный Вакх». Именно комические поэмы, и в частности «Елисей», принесли Майкову подлинный успех, прославили его. «Игрок Ломбера» был издан при жизни Майкова трижды; «Елисей» также был переиздан еще в XVIII столетии.
Герой-комическая поэма. Комическая, или, точнее, «герой-комическая» поэма – жанр, признанный классической поэтикой и распространенный в различных его разновидностях в классических литературах Европы. На Западе он имел свою, довольно длительную историю. Во Франции дело началось с середины XVII столетия, со школы так называемой «бюрлеск», с творчества Скаррона. Он издал в 1648–1652 гг. свою «Перелицованную (переодетую) Энеиду». Знаменитая поэма Виргилия рассказана здесь в комическом духе, герои поэмы, в том числе и боги, представлены в виде современных Скаррону людей, весьма обыкновенных и забавных, в изложение внесены подробности «низкого» быта, стиль «простонароден», груб. Травестированные (переодетые) поэмы в духе Скаррона имели успех и издавались во множестве во всех странах Европы. Но уже в том же XVII столетии против них выступил Буало и осудил их с точки зрения укрепляемых им позиций классицизма. В 1674 г. он предложил образец иной комической поэмы, призванной отменить «бюрлескные» перелицовки. Это была его поэма «Налой». Она была построена обратным методом по сравнению с поэмами скарроновского типа. Буало взял «низкую» тему – столкновение в среде современных ему церковников, ссору по пустякам, изложил ее стилем героической эпопеи, сохраняя и характернейшие элементы построения этого «высокого жанра». В XVIII веке в западных литературах жили традиции обоих видов комической поэмы и классической – по Буало, и «бюрлескной» – по Скаррону*.
* Характеристика и история комической поэзии XVII–XVIII вв. хорошо дана в статьях Б.В. Томашевского «Ирои-комическая поэма» и «Поэзия наизнанку» в книге «Ирои-комичеекая поэма» (под ред. Б.В. Томашевского). Л., 1933.
В своеобразном преломлении отразились эти традиции в поэзии русского классицизма XVIII века, в частности в поэзии Майкова. Русская литература XVIII века обильна произведениями комических поэтических жанров; проблемы комической и пародийной поэзии занимали в ней заметное место; это отразилось и в теоретических работах о словесном искусстве, выросших на основе русского классицизма. Русские теоретики признавали законными оба вида комической поэмы. Во Франции, с точки зрения классического искусства, автор бюрлескных травести объявлялся поэтом низшей квалификации; скарроновский тип поэм там осуждался. В России же еще Сумароков явно расходился в этом пункте с Буало. В своем «Письме о стихотворстве» он исключительно много места уделяет комической поэме и уравнивает в правах оба ее типа. Он пишет:
Еще есть склад смешных Героических поэм,
И нечто помянуть хочу я и о нем:
Он в подлу женщину Дидону превращает,
Или нам бурлака Енеем представляет,
Являя рыцарьми буянов, забияк,
И так таких поэм шутливых склад двояк.
Как видим, Сумароков сразу же устанавливает возможность двух типов комической поэзии. Самый выбор его примеров частью оправдан опытом западной литературы, частью дает рецепт, осуществленный впоследствии Майковым. Сумароков пишет:
В одном (т.е. в одном типе поэмы. – Гр. Г.)
богатырей ведет отвага в драку,
Парис Фетидину дал сыну перебяку;
Гектор не на войну идет, в кулачный бой,
Не воинов, бойцов ведет на брань с собой,
Зевес не молнию, не гром с небес бросает,
Он из кремня огонь железом высекает,
Не жителей земных им хочет устрашить,
На что-то хочет он лучинку засветить;
Стихи, владеющи высокими делами,
В сем складе пишутся пренизкими словами;
В другом таких поэм искусному творцу
Велит перо давать дух рыцарский бойцу.
Поссорился буян: не подлая то ссора,
Но гонит Ахиллес прехраброго Гектора;
Замаранный кузнец в сем складе есть Вулкан
А лужа от дождя – не лужа – океан;
Ребенка баба бьет: то гневная Юнона;
Плетень вокруг гумна: то стены Илиона.
В сем складе надобно, чтоб муза подала
Высокие слова на низкие дела.
Комическая поэма была одним из жанров, органически свойственных русскому классицизму. Эстетической системе классицизма было свойственно четкое разделение видов литературного творчества, жанров, состав и формы которых были заранее определены правилами и образцами. Каждое отдельное поэтическое произведение воспринималось на фоне общего представления о жанре. Именно в художественной системе, отчетливо различающей жанры, основанной на классификационных канонах, могло развиться комическое искусство, сущность комизма которого заключалась в парадоксальном столкновении и переплетении жанровых канонов. В самом деле, комическая поэма классицизма опирается прежде всего на то, что в ней жанровые единства соединены как бы противоестественным образом; она требует для своего полного восприятия не только осознания различия жанров, соединенных в ней, но и живого ощущения этого различия как логической и образной несовместимости.
Уже Сумароков уделил много внимания пародийно-комическим жанрам. Он не только сформулировал их теорию, но и дал их образцы и разработал стилистические элементы, необходимые для дальнейшего их развития. Травестийный характер имеет, например, сатира Сумарокова «Наставление сыну», в которой мы на месте моральных рассуждений находим уроки подлости, выраженные, однако, речевыми формулами и слогом серьезной медитативно-дидактической поэзии, давшей и общие жанровые очертания пьесы. Еще более отчетлив метод травести в «Оде от лица лжи», заключенной (как и полагается оде,) в 10-строчные строфы, которые применены были потом в перелицованной «Энеиде» Осипова и Котельницкого. В ней использована также «грубая» лексика, рассчитанная на комический эффект и реальный круг образов. После Сумарокова травестийная новобурлескная поэзия приобрела права гражданства. Немало крупных поэтов эпохи разрабатывали различные ее виды; среди них прежде всего – Барков и Майков. Барков, один из наиболее известных в свое время поэтов, в настоящее время почти забыт. Имя его знакомо более как нарицательное слово, как условное объединение произведений, чаще всего ему не принадлежавших и написанных в XIX столетии. Подлинные стихотворения Баркова, никогда не изданные (я оставляю в стороне его переводы и оду Петру III 1762 г.), мало кому ведомы. Между тем, в XVIII веке его эротико-порнографические произведения расходились во множестве списков и не связывались с представлением о чем-то «дурном», запретном, выпадающем из понятий о литературе. Барков оказал немалое влияние на литературу XVIII столетия, на творчество поэтов, работавших в комических жанрах. Стихотворения Баркова всегда пародийны или, вернее, травестийны. Его оды – это травести торжественных од ломоносовского типа, басни – басен сумароковского стиля и т.д. Мы найдем у него даже перелицовку «духовной оды» Ломоносова. В этом парадоксальном соединении, единой и весьма неразнообразной темы «барковщины» с различными жанровыми схемами заключается основной эффект манеры Баркова. Словарь и стиль Баркова вообще смешан; он включает и очень грубые слова и детали «низкого» быта, обстановки жизни крестьянина, сельского священника, солдата.
С традициями Баркова и Сумарокова связано и творчество В. Майкова как автора комических поэм. Уже первая из поэм В. Майкова, «Игрок ломбера», представляет собой перелицовку схемы и формул героической эпопеи. Формулы зачина поэмы, ряд мотивов, риторическое описание сражений, – все это применено к описанию картежа и картежников.
Поэма имела успех, конечно, прежде всего потому, что это была первая «правильная» комическая поэма в России XVIII века; вообще говоря, Сумароков, давший образцы почти всех поэтических жанров классицизма, не осуществил одного из самых главных видов творчества. Он не дал современникам поэмы, в частности, и комической поэмы, рецепты которой он сам указал в эпистоле о стихотворстве. Майков восполнил этот пробел в поэзии русского классицизма. При этом успех «Игрока ломбера» был обеспечен самой его темой. Это была поэма, не ограничивавшая свою задачу стремлением насмешить читателя. Она несла в себе злободневное сатирическое задание. В ней изображались в аллегорическом плане похождения картежника. Именно против повального увлечения картежом в дворянской среде ополчился Майков. Игра в карты становилась социальным бедствием дворянства.
На карточных столах проигрывались состояния, целые деревни с сотнями крепостных ставились на карту. Благополучие целых дворянских родов нередко рушилось за одну ночь азартной игры. В столицах появились шулеры, целые компании шулеров, заманивавших картежников в притоны и обиравших их. Правительство тщетно пыталось бороться с азартными играми, которые, по выражению Екатерины II, «ни к чему больше не служат, как только к действительному разорению дворянских фамилий*». Между тем, в карты играли и во дворце. Передовые дворянские интеллигенты, стараясь оздоровить свой класс, вступили в литературную и даже бытовую борьбу с картежом. Для них картеж был не только явлением, опасным в смысле разложения экономических устоев дворянских «фамилий», но и свидетельством некультурности дворянского общества, отсутствия в его среде высших духовных интересов, пустоты его. Сумароков, Херасков, Майков направили свои сатирические стрелы против картежников. Херасков старался показать и примером, своим собственным и своего салона, как благородно и культурно можно проводить время, занимать свой досуг без карт. В предисловии к своим «Нравоучительным басням» (1764) Херасков писал: «Я не играю в карты, а пишу басни; хорошо ли я делаю или худо, всему обществу отдаю на рассуждение».
* Ирои-комическая поэма, 1933. С. 92 (статья Б.В. Томашевского).
В 1772-1773 г. выходил журнал «Вечера», издававшийся Херасковым, вернее, салоном его и его жены (в «Вечерах» усиленно сотрудничал и В. Майков). В редакционной вступительной статье к журналу говорилось: «Мы все составляем небольшое общество. Сие общество вознамерилось испытать, может ли благородный один вечер в неделе не играть ни в винт, ни в ломбер, и сряду пять часов в словесных науках упражняться? Многие из нас о том уже начали сомневаться. И как таковые мнения в светских беседах весьма прилипчивы, так опасно, чтоб и все мы сею мыслию не заразились и тем бы наши труды не пресеклись. Читатели ежели вам полюбятся наши сочинения, желайте, чтобы не совершились наши подозрения, и чтобы в подлинну всему человеческому роду в том не утвердиться, что благорожденный человек целый вечер без игры пробыть не может». В общую линию борьбы группы Хераскова с дворянским картежом включается и «Игрок ломбера» Майкова.
«Игрок ломбера» написан по рецепту «Налоя» Буало. Тем не менее принадлежность Майкова к школе русского классицизма отчетливо сказалась в «Елисее» (сатира, грубо-реальный комизм, слог). Тем легче было Майкову преодолеть зависимость от Буало в «Елисее», поэме о похождениях пьяницы, драчуна Елисея или, как его часто называет Майков, «Елеси». Основа «Елисея» – пародийное столкновение несовместимых в пределах одного жанра элементов низкого и высокого. Первичная схема его – схема героической поэмы, причем перелицовке подвергся целый ряд ходовых мотивов эпопеи. При этом именно то обстоятельство, что эффективность поэмы Майкова зависит от примышления читателем фона жанровых схем эпопеи, определяет ограниченность читательского круга, на который был рассчитан «Елисей». Поэма могла «дойти» полностью лишь до такого читателя, который обладал элементарным художественным и «словесным» образованием в духе классицизма; таким читателем прежде всего был человек, приобщенный к столичной культуре. О том же говорят мифологические имена, литературные реминисценции, элементы злободневности и целый ряд литературных намеков, полемических выпадов, пародийных пассажей, которыми насыщена поэма Майкова. Грубость ее материала и словаря не противоречат этому.
Дворянские вкусы в XVIII веке не были чопорны, и салонная изысканность еще не была свойственна даже русским щеголям эпохи Майкова, а тем более каким-нибудь гвардейским офицерам, чиновникам и проживающим свои доходы в столице помещикам, которые составляли его аудиторию. Не изменяет дело и то обстоятельство, что действующие лица «Елисея» – ямщики, проститутки, купцы и т.п. Майков изображал «низкий» быт под углом зрения комизма, несоизмеримости этого материала с обязательным достоинством жанра эпопеи. Для него быт ямщиков и т.п. – экзотика; ямщик для него – фигура комическая уже потому, что он ямщик, и потому, что он затесался в хорошее общество александрийских стихов, мифологических имен и риторических фигур. Майков даже не дает себе труда осуждать пьянстно, дикость, драки, безобразия быта «низов» общества. Конечно, Майков не хотел издеваться над ямщиками и позорить их занятие. Но грубость нравов ямщиков была для него комична в силу его социально-художественного мировоззрения.
Следует отметить ориентацию майковского «Елисея» на тематические мотивы Виргилиевой «Энеиды»: «Елисей» в значительной степени представляет собою вольную перелицовку «Энеиды» (см. сцены на Олимпе; история любви Елисея и начальницы Калинкинского дома и история любви Энея и Дидоны; рассказ Елисея и рассказ Энея по внушению бога; любовница Елисея после бегства и Дидона). В тексте «Елисея» есть и прямые сопоставления, как бы отсылки к «Энеиде».
Метод построения комической поэмы, рекомендованный Буало, не преобладает в «Елисее». Майков широко использует и изложение «высоких» мотивов «низким» слогом, переплетая обе манеры столкновения противоречивых элементов. Вообще говоря, художественный метод, примененный в «Елисее», отличается от того, образец которого дал Буало, значительно отличаясь и от скарроновского («призывания» и упоминания Скаррона в «Елисее» следует понимать лишь в смысле пародийного использования условного имени откровенного шутника и бюрлескника).
Независимо от бюрлескного соединения различных жанровых элементов, речь Майкова приобретает особый колорит из-за обилия в ней необычайных, крайне грубых, иногда каких-то вычурных выражений. Тут и «задница», и «шальной детина», и «Нептун – преглупая скотина», и богини, и божки, которые должны «изнадорвать читателей кишки»; «расквашенные носы», носы, из которых сделана «плющатка», «плюгавцы», «сержант отдулся спиною», «она туда-сюда хвостишком помотала, потом ударов им десяток рассовала», «друг друга в рыло бьют» и т.д. и т.д. То же самое намечено уже у Сумарокова в его баснях. Признак всех таких выражений – именно их назойливость, то, что они необычны, выисканы как специально грубые, залихватски-разговорные, «пьяные» речевые формулы. Перенапряжение того же приема найдем и у Баркова.
Как и Сумароков, согласно системе русского классицизма, Майков искал смешного прежде всего в особых смешных словах. Конечно, наряду с ними, он пользовался и готовыми тематическими мотивами, также заранее определенными как смешные. Но, создавая комическую поэму, он должен был использовать и всю ту сумму слов, которые исключали представление о высоком, серьезном, важном и, наоборот, вызывали смех.
В еще большей степени, чем «Игрок ломбера», «Елисей» – произведение не только комическое, но и сатирическое и злободневное. Политическая тенденция «Елисея» тесно связана с социально-политическими установками Сумарокова, верным учеником которого является Майков в своей поэме и в этом отношении. Он нападает, подобно своему учителю, на откупщиков-капиталистов, на купцов. Они изображены теми же чертами, что у Сумарокова. Майков делает завязкой своей поэмы повышение цен на водку; вопросу о равенстве цен посвятил Сумароков в 1769 г. (за год до написания «Елисея») статью «О всегдашней равности в продаже товаров», в которой ратовал за запрещение повышения цен. Нападает Майков в своей поэме и на взяточников-подьячих. Наконец, в «Елисее» Майков нападает и на литературных врагов Сумарокова – драматурга Лукина и поэта В. Петрова.
Именно боевой сатирический характер «Елисея» позволил Майкову внести в эту поэму обильный бытовой материал, немало острых зарисовок подлинной социальной действительности его времени. В этом отношении «Елисей» представляет собой закономерное, но в то же время самостоятельное развитие начал, заложенных в самой сути русского классицизма уже у Сумарокова. Действительно, для французского, вообще западного классицизма откровенный натурализм «Елисея», заключенные в нем картины «низменного» быта – вещь невозможная. Но русский классицизм нес в себе с самого начала возможность появления «Елисея». Сатирический бытовизм сумароковских басен (ср. еще раньше – в сатирах Кантемира) в перспективе своего развития ставил вопрос о конкретной реальности. Как ни отрицательно и свысока относится Майков к изображенным им людям из «низов», он все же изображает их в «Елисее» не попутно, не на втором плане; он посвящает им всю поэму, довольно обширную по объему.
«Социальная среда «Елисея», – пишет В.А. Десницкий, – чумаки, подносчики и откупщики, бурлаки, сапожники, портные и ткачи, ямщики, купцы, подьячие, художники, крестьяне, спасские школьники, «вольные» женщины в рабочем исправительном доме» и т.д. У Майкова найдем мы ряд бытовых картин, которые реалистически изображают нам жизнь наших общественных классов в дворянском феодальном государстве. Вот «темничные юдоли», куда попадает пьяный Елисей, но куда крестьяне и городские мастеровые люди попадали не только за пьянство:
Там зрилися везде томления и слезы,
И были там на всех колодки и железы,
Там нужных не было для жителей потреб,
Вода их питие, а пища только хлеб;
Не чермновидные стояли тамо ложи,
Висели по стенам цыновки и рогожи,
Раздранны рубища всегдашний их наряд,
И обоняние единый только смрад;
Среди ужасного и скучного толь дома
Не видно никого в них было економа;
Покойно там не спят и сладко не едят;
Все жители оттоль как будто вон глядят,
Лишенны вольности напрасно стон теряют
И своды страшные их стон лишь повторяют,
Их слезы, их слова невнятны никому.
Вот в комических тонах данная, но в то же время весьма жизненная картина земельных отношений подгорных валдайских крестьян...:
Уж мы под ячмени всю пашню запахали.
По сих трудах весь скот и мы все отдыхали
Уж хлеб на полвершка посеянный возрос,
Настало время нам итти на сенокос.
А наши пажити, как всем сие известно,
Сошлись с Валдайскими задами очень тесно.
Их некому развесть опричь межевщика:
Снимала с них траву сильнейшая рука
И так она у нас всегда бывала в споре...
Весьма реалистично описание рабочего Калинкина дома, в который сажали «распутных жен за сластолюбие», и где их «исправляли» принудительной тюремной работой:
Единые из них лен в нитки превращали;
Другие кружева из ниток тех плели,
Иные кошельки с перчатками вязали...
На работу их ставит начальница, едва лишь «заря румяная восходит». Характерно для социальной направленности поэмы, что Елисей, попавший переодетым в этот «работный дом», в котором он «весь пост великий пропостился», принимает его за монастырь и считает начальницу его – игуменьей, а «красных девушек» – монахинями. В результате – опять реалистическая картина жизни женского монастыря, которая настолько соответствовала действительности и не только в XVIII в., что в переизданиях майковской поэмы XIX в. (в ефремовском собрании сочинений В. Майкова, венгеровской «Русской поэзии») от слов монастырь, монахиня – осталась только стыдливая первая буква М*.
* Ирои-комическая поэма: Сборн. Л., 1933. С. 54–56. Статья В. А. Десницкого «О задачах изучения русской литературы XVIII века». В этой статье В. А. Десницкий дает своеобразную и, без сомнения, неверную социальную характеристику В. И. Майкова. Он считает его, наравне С Чулко-вым и др., «выходцем и членом мелкой буржуазии» (стр. 43-44), музу Майкова он считает «музой третьесословной поэзии» (стр. 48) и доходит до совсем странного утверждения, что «наиболее яркие и социально-значимые проявления» «Ирои-комической поэмы» XV1I1 века – поэмы В. Майкова и Чулкова, «несомненно явились в какой-то степени отражением третьесословных настроений, нашедших себе выражение и в Комиссии 1767 г., и в Пугачевском восстании» (стр. 65). В.А. Десницкий повторяет в этой своей статье, впрочем, заключающей ряд ценных наблюдений и материалов, старое мнение о том, что ирои-комическая поэма явилась в России как разрушительница героической поэмы классицизма. Это, конечно, неверно. Ни Майков, ни Сумароков, давший рецепт ирои-комической поэмы, не могли думать о неуважении к героической эпопее. Майков сам работал над героической поэмой «Освобожденная Москва», дошедшие до нас отрывки которой написаны в чисто классической манере и весьма высоким стилем. Кроме того, «Елисей» не мог разрушать русской героической поэмы уже хотя бы потому, что такой поэмы еще не существовало и полемизировать Майкову было бы не с чем. Следует отметить, что В. А. Десницкий перепечатал свою статью в своей книге «На литературные темы», кн. 2, Л., 1936, причем не изменил своей установки на В. И. Майкова, и сопоставление его с пугачевцами оставил в силе, лишь добавив смягчающее выражение «в какой-то степени» («Елисей» и поэмы Чулкова – «несомненно явились в какой-то степени отражением третьесословных настроений, выразившихся... в Пугачевском восстании» и т.д.).
Интерес Майкова к быту, проявленный им в «Елисее», заставил его не только наблюдать вокруг себя подлинную социальную действительность, но и черпать сатирические мотивы из старинной повести XVII–XVIII веков. Как это отметил Л. Н. Майков, эпизоды пребывания Елисея в Калинкином доме и в доме купца и его любовная интрижка с «купецкой» женой напоминают аналогичные эпизоды в бытовых повестях рукописной традиции, как по сюжетным мотивам, так и по характеру отношения к женщине как существу лукавому и сластолюбивому*. Так у Майкова объединяется классическая традиция с сатирой и с новеллой позднего русского возрождения. Здоровый комизм поэмы Майкова, далекий от чопорности и претензий на салонное изящество, нравился Пушкину.
* Майков Л.Н.О жизни и сочинениях В. И. Майкова.
Отвечая на статью Бестужева, недооценившего «Елисея», Пушкин написал ему: «Елисей истинно смешон. Ничего не знаю забавнее обращения к порткам:
Я мню и о тебе, исподняя одежда,
Что и тебе спастись худа была надежда!
А любовница Елисея, которая сожигает его штаны в печи,
Когда для пирогов она у ней топилась, –
И тем подобною Дидоне учинилась.
А разговор Зевеса с Меркурием, Герой, который упал в песок,
И весь седалища в нем образ напечатал.
И сказывали те, кто ходят в тот кабак.
Что виден и поднесь в песке тот самый знак.
Все это уморительно: Тебе кажется более нравится благовещение [т. е. «Гаврилиада»], однакож Елисей смешнее, следств. полезнее для здоровья» (13/VI-1823 г.).
М.М. Херасков. Наиболее крупной фигурой среди писателей школы Сумарокова, главой русского классицизма послесумароковской поры был Михаил Матвеевич Херасков (1733–1807). Уже с начала 1760-х годов он стал во главе группы писателей, объединившихся вокруг Московского университета и его журналов. Позднее, в 1770-х годах, он сделался общепризнанным корифеем и учителем всей дворянской литературы и состоял в этом неофициальном, но вполне определенном звании до конца XVIII столетия или даже до 1800-х годов, когда он уступил свой трон своему ученику, ставшему в свою очередь его учителем, Карамзину. Весь облик Хераскова как писателя и человека соответствовал его роли патриарха дворянской литературы. Родовой аристократ (отец его был румынским боярином, а мать происходила из знатного княжеского рода), он вырос в семье своего отчима, князя Никиты Юрьевича Трубецкого, ловкого придворного дельца, но в то же время человека культурного, ценителя поэзии, мецената, друга Кантемира, связанного и с Ломоносовым, и с Сумароковым. Родные сыновья Трубецкого, князья Николай Никитич и Петр Никитич, также выросли литераторами, а впоследствии, вместе с Херасковым, были активными масонами круга Новикова. Херасков был человеком огромных знаний и утонченной культуры. Он учился в Шляхетном кадетском корпусе в то время, когда там ставились пьесы Сумарокова и начинался корпусный театр, когда влияние Сумарокова на кадет, интересовавшихся литературой, было, без сомнения, велико. Послужив немного в гвардии, а затем в гражданской службе (в коммерцколлегии), Херасков определился в новооткрытый Московский университет чиновником, и затем в течение ряда десятилетий с некоторыми перерывами работал при нем. Он начал университетскую службу в должности асессора, заведующего библиотекой, типографией, издательством университета, главы организовавшегося при нем театра, затем был директором университета, наконец, в течение многих лет – одним из его кураторов, т. е. высших начальников, фактически – ректором его. Выбор Херасковым именно университетской службы был неслучаен. Он не хотел быть просто чиновником, не хотел участвовать в бюрократическом аппарате монархии, чуждом и неприятном ему; он хотел служить делу просвещения своей страны и, в первую очередь, своего класса. Этому делу он посвятил всю свою жизнь, и его многолетняя деятельность не прошла бесследно. Ему обязана русская культура и толковым управлением центральным очагом образования в стране, и рядом отдельных разумных мероприятий. Он добился с трудом введения русского языка как основного для преподавания в университете (вместо латыни и западных новых языков); он основал при университете в 1779 году знаменитый «благородный» пансион, давший России много замечательных деятелей, например, Жуковского, братьев Тургеневых и др. Он же передал в том же 1779 г. университетскую типографию Н. И. Новикову, развернувшему на ее основе грандиозную издательскую деятельность.
Пропаганду высокого морального идеала в кругу дворянства Херасков вел в течение всей своей жизни и в университете, и всем своим личным обликом, примером своего быта, своего дома. Это был резонер, сошедший с театральных подмостков и осуществившийся в жизни. Современники сохранили рассказы о трогательной нежной привязанности Хераскова в течение пятидесяти лет к его жене, Елизавете Васильевне, также писавшей стихи, о мирном, трудолюбивом быте этой почтенной четы, об атмосфере высших культурных интересов, наполнявшей жизнь всего их дома, о несколько наивных, но совершенно искренних моральных наставлениях, которые Херасков любил произносить своим друзьям. Дом Хераскова, человека не очень богатого, был гостеприимен; Херасков приютил у себя бедного юношу Богдановича и, что называется, «вывел его в люди». Позднее у него жили другие молодые люди, которым он помогал в жизни. Вокруг четы Херасковых всегда собиралась литературная компания. Салон Херасковых противопоставлял кутежам, картежу, сплетням, светскому распутству, обычным тогда в столичном дворянском обществе, беседы об искусстве, чтения новых литературных произведений, некое моральное служение, довольно отвлеченное, но все же по-своему возвышенное. Когда Херасков, временно покинув университет, переехал в Петербург и поступил там на службу в берг-коллегию, он вскоре сгруппировал вокруг себя кружок и здесь, и в 1772–1773 г. этот кружок, или, точнее, салон Херасковых, издавал журнал «Вечера». И еще в 1800-х годах Херасков, глубокий старик, тянулся к молодежи, к Карамзину и его друзьям. А после смерти Хераскова Елизавета Васильевна, пережившая его только на два года, развлекала свой старческий досуг и разгоняла тоску, играя в буриме, т.е. сочиняя стихи на заданные рифмы с одним из молодых писателей. Конечно, морализм Хераскова не был лишен черт филистерства; его мировоззрение было сильно сужено резко выраженной дворянской точкой зрения на действительность, а под старость Херасков впал в мистические искания, и в то же время все более обнажалась антидемократическая тенденция в его творчестве (он резко нападал на французскую революцию). Но в течение всей жизни Херасков был противником бюрократически-полицейского самодержавия, устранялся от участия в правительственных делах и лелеял некоторый туманный идеал культурного и свободного человека, верил в утопию мира на земле, который наступит в результате морального усовершенствования всех людей. В сущности, и эта утопия была консервативна, но уже то обстоятельство, что она противостояла современному Хераскову положению вещей, что он отвергал это положение вещей, придавало его проповеди освобождающий характер. Впрочем, консервативные черты морализма Хераскова выступили в его мировоззрении в конце XVIII столетия. Смолоду его связь с либерализмом сумароковского толка была непосредственна и очевидна. Херасков оказался преемником Сумарокова и в смысле самого объема его творчества. Это был исключительно плодовитый и усердный писатель. Он выступил в печати не позднее 1753 г., а последнее его произведение относится к последнему году его жизни – 1807 г. (трагедия «Зареида и Ростислав»). За эти 54 года Херасков неослабно трудился в литературе. В 1760 году, в первый год издания «Полезного увеселения», он поместил в нем 86 своих произведений в стихах и прозе (в малых жанрах). Подобно Сумарокову, Херасков работал во всех литературных жанрах, известных в его время. Он даже расширил жанровый диапазон по сравнению с Сумароковым. Он писал оды всех видов, элегии, стансы, эпиграммы, эпистоль, басни, сатирические и нравоучительные статьи, идиллии, сонеты, мадригалы, размышления в стихах, эклоги, сказки в стихах, псалмы, кантаты; он писал трагедии, драмы, комедии, комические оперы; он писал поэмы дидактические, эпические, сказочные; он писал и философские и политические романы. Литературное наследие Хераскова огромно. Не во всех жанрах он открывал новые пути, но во всех он создавал произведения обдуманные, обработанные, высококультурные. Можно сказать, что он исчерпал все формы и виды творчества русского классицизма и на старости лет создал целую лабораторию новых идей, форм, образов складывавшегося сентиментализма, пригодившегося и будущему русскому романтизму. Недаром молодой Пушкин немало почерпнул для «Руслана и Людмилы» из колоссальной поэмы Хераскова «Бахариана», изданной в 1803 г., когда ее автору было 70 лет.
Мировоззрение Хераскова и его поэзия. Творчество Хераскова 1760-х годов в основном насыщено идеями просветительства и морального учительства. Его лирика – прежде всего нравоучительная, «философическая лирика». Социальная практика русского дворянства, его безыдейность, пустота, жадность глубоко неприязненны Хераскову.
Чины и деньги – две эти силы, враждебные Хераскову, вызывают в нем негодование. О деньгах, как черной силе, властвующей над людьми и разрушающей его феодальную утопию, Херасков писал в 1760-х годах много и горько, так же как о всеобщей страсти «повышаться» в обществе, добывать знатность, чины. В своем негодовании против сановников и богатеев, гордящихся и тиранствующих над страной, Херасков достигает иногда тона независимой инвективы. Его басни часто возвращаются к теме спора между свободным, но скромным достоинством и гордой шумихой «сильного» человека, например, «Фонтан и речка»; фонтан насмехается над скромной речкой: «Я там всходя реву, где молния и гром», – говорит он. Река отвечает:
...я в век не уповала,
Чтобы в железные трубы заключена
Бедняжкой ты меня и подлой
называла;
Причина храбрости твоей и высоты,
Что вся по самые уста в неволе ты;
А я, последуя в течении природе,
Не знаю пышности, но я теку
в свободе
На подлинник я сей пример оборочу:
Представя ти сие с шумящими водами,
Сравнить хочу граждан с большими
господами
И ясно докажу... однако не хочу.
Здесь открытое противопоставление своего круга вельможному; характерно при этом «радикальное» обозначение своих людей «гражданами».
Херасков на все лады прославляет моральный идеал независимого дворянского интеллигента, презирающего деньги, чины, власть, целиком посвятившего себя служению искусству, науке, культуре, нравственности. Это был идеал и жизненная программа всей его группы. Когда же один из единомышленников Хераскова, Ржевский, после вступления на престол Екатерины II покинул мирный круг друзей Хераскова, стал «делать карьеру», сделался придворным и почти совсем забросил поэзию, Херасков печатно обратился к нему с посланием, в котором осудил его измену прежним идеалам.
Всю жизнь дворянина молодой Херасков хотел бы подчинить законам просвещения и разума. Одно из первых крупных его произведений – поэма в трех песнях «Плоды наук», прославляющая пользу просвещения. Херасков протестует против насилия над личностью, выражающегося, например, в браках, заключенных против воли невесты:
...От сопряжений сих источник выдет бед,
Не могут вместе быть безвредны огнь и лед.
На что вы, небеса, их так совокупили,
Чтоб разностью сердец они весь род страшили?
На что мучителю прекрасна отдана?
Она невольница ему, а не жена...
(«Элегия», 1760).
Херасков доходит в своей враждебности к насилию до протеста против угнетения человеком животных (эпистола «Что мыслишь, человек...» 1760 г.). Однако ни разу на протяжении всей своей полустолетней литературной работы Херасков не опротестовал крепостническое угнетение людей; видимо, он веровал в незыблемость принципов феодализма.
Как и Сумароков, как и другие либеральные дворянские интеллигенты середины века, Херасков в 1750–1760-х годах был не чужд «вольтерьянства», свободомыслия в философских вопросах. Он последовательно нападал на монашество. Он отрицал весь институт монашества с позиций «вольнодумства».
В 1758 г. появилась трагедия Хераскова «Венецианская монахиня». В ней проблема монашества – на первом месте, хотя поставлена она несколько приглушенно. Сюжет трагедии построен на том, что невеста героя в его отсутствие вступила в монастырь. Он вернулся и хочет взять ее оттуда. Но закон монашества жесток. Занета погибла для героя. В конце концов оба они умирают. Нерушимость закона монашества именно и приводит к трагической развязке. Пьеса агитирует против монашеских обетов всем своим содержанием, и, в частности, жуткой кровавой развязкой, совершенно так же, как агитируют против фанатизма вольтеровские трагедии вроде «Магомета».
Следует отметить здесь же, что «Венецианская монахиня» явилась весьма интересным и смелым опытом реформы трагедии, создания нового типа ее, несходного с сумароковским. Мрачный колорит пьесы, страшная сцена появления в конце ее героини, ослепившей себя, перенесение действия в современность и в среду простых, обычных людей, не героев или царей, – все это выводило ее из привычного типа классической трагедии и предсказывало еще не развивающуюся и на Западе драматургию буржуазного радикализма. Впоследствии Херасков обратился к особому жанру «драмы», продолжавшему линию «Венецианской монахини», в формах определившейся тогда драматургии Дидро, Седена, Мерсье. Трагедии же, которые Херасков и впоследствии писал немало, он строил потом по типу, данному Сумароковым. В частности, он сблизился с Сумароковым в трагедии «Борислав» (изд. в 1774 г.) и по политическому содержанию, тираноборческому по преимуществу, связанной с опытом Сумарокова, с «Дмитрием Самозванцем». Существенно здесь и то, что трагедия, как указано в предисловии, «была сочинена под другими именами, некоторые обстоятельства принудили переменить оные и поставить вымышленные». Из содержания трагедии ясно, что герой ее, тиран, – это Борис Годунов (героиня, Флавия, – Ксения). Очевидно, цензурный нажим заставил Хераскова заменить Бориса Бориславом; а по его замыслу рядом с сумароковским изображением тирана, Дмитрия, должно было стать изображение другого узурпатора и тирана, также русского царя и той же эпохи Бориса. Узурпатор и тиран, Екатерина II, не пожелала допустить вторую крамольную пьесу, тем более, что уже началось Пугачевское восстание, и правительство не склонно было либеральничать в обстановке гражданской войны.
Либеральные и в частности антицерковные идеи Хераскова с наибольшей полнотой выразились в изданном им в 1768 г. политическом романе «Нума Помпилий». Это небольшая книга, написанная приподнятым «поэтизированным» языком, хотя и в прозе. Построена она по типу прославленного философско-нравоучительного и политического романа Мармонтеля «Велизарий», вышедшего в свет в 1766 г. Как и в «Велизарии», сюжетные элементы играют в «Нуме Помпилии» только служебную роль. Книга содержит публицистические речи и размышления автора в форме диалогов героев, сопровожденные несколькими примерами благоразумных действий Нумы*. Книга Хераскова–это утопия, в которой он изложил в несколько завуалированном виде свои государственные идеалы. Его свободомыслие было умеренно, и тем не менее он обставил свое выступление рядом защитных оговорок и литературных прикрытий.
* Распространенное в старой литературе предположение о том, что «Нума Помпилий» Хераскова зависит от «Нумы Помпилия» Флориана неверно; в 1768 г., когда была издана книга Хераскова, Флориану было 13 лет («Нума» Флориана относится к 1786 г.)
Идеал Хераскова – просвещенная монархия. В соответствии с этим он изображает в своем романе идеального монарха Нуму, избранного народом римским царем за его добродетели. Нума производит ряд реформ, делающих римлян счастливыми. Нума Хераскова при этом вовсе не похож на русских царей XVIII столетия. Это скромный и простой человек, мудрец, чуждый гордости, тщеславия, внешнего великолепия. Он уничтожил гвардию, личную охрану царя, отделяющую монарха от народа, состоящую из тунеядцев и подчиняющую себе самого царя. Придворные, по Хераскову, – это ловкие льстецы и негодяи. «Благоденствие отечества под видом собственного благоденствия они воображали, и всенародные бедствия были для них неизвестны.... гордость, ослепляя глаза римских вельможей, текущие слезы сирот и гладом утомленных людей от них скрывала; им кажутся все благополучными, когда сами они благополучны». Они вредны отечеству; развращение овладело всеми степенями чиновников от самых высших до низших (все это относилось, конечно, не столько к древнему Риму, сколько к современной России). Нума уничтожил роскошь верхов общества. Он уничтожил власть доносов и лести. Он приблизил монарха к народу. Он дал новое законодательство, ликвидирующее некоторые привилегии дворянства.
Херасков описывает, как Нума собрал совет народный и сам принял в нем участие. «В общих советах все члены равны быть должны, – пишет он. – Лучшие советы, а не звания и титла места украшать к отменяти долженствуют. Государи довольнее никогда не бывают, как в то время, когда безопасным равенством с подданными своими наслаждаются». Нума издавал законы, продиктованные ему волей народа: «Для справедливого монарха нет стыда, по своим ли мнениям или по чужим он законы учреждает; только бы они полезны были общему установлению».
Так Херасков убеждал Екатерину прислушаться к голосу передовой части общества, прислушаться и к свободным голосам, звучавшим в Законодательной комиссии 1767-1768 гг.
И вот Нума ополчился на привилегии: «Он увидел, что высокие степени для таковых (ослепленных «своею знатностию и преимуществами» людей) становились не предлогом заслуг и не жертвою трудов своему отечеству, но единым игралищем и отдохновением людей самолюбивых и нерачительных. Уже для многих не слышен был стон отечества, вопиющего на судей корыстолюбивых и не видны были всенародные слезы, проливаемые от худого рачения или зверского поступка, грубых и несмысленных правителей». Нума знал, что и среди самых «простолюдинов» есть люди, «сияющие многими достоинствами и приличными вельможам дарованиями украшенные». Поэтому он издал такой закон: для замещения всякой государственной должности всякий гражданин, какого бы он ни был звания, имел право выступить «перед целым народом» и объяснить, как он собирается поступать, если получит эту должность. Лучшего из кандидатов народ выбирал на должность. Если же он поступал потом не так, как обещал. Сенат подавал на него в суд, и судьи наказывали его как обманщика народа. Любопытно, что несомненный демократизм этой фантазии Хераскова не обязывает его ликвидировать, хотя бы в мечте, дворянство. Но он объясняет, что законы Нумы заставили дворянских юношей отказаться от сословных предрассудков, от «некоторого отвращения к простому народу», заставили этих прежде бесполезных «членов отечества», только его обременявших, заняться делом и науками, чтобы получить возможность добиться «отменных чинов».
Херасков искренно мечтал для своего отечества о Нуме, о государе, «враче болезней общественных, просветителе и избавителе общества».
Херасков понимал, что его книга – утопия, мечта. «Может быть почтут сие описание вымыслом, – писал он в конце III главы, – сожалительно, что счастие человеческое вымышляти должно». И все же ему казалось, что надо попробовать осуществить утопию. Мудрая нимфа Егера говорит Нуме в IV главе: «Ежели хочешь, Нума, посеять в сердцах своих подданных истину, вкоренить добродетель, истребить злоупотребление, сделай опыт, учреди законы, на естестве основанные». А в конце книги Херасков писал: «Ежели нет благополучных обществ на земли, то пусть они хотя в книгах находятся и утешают наши мысли тем, что и мы со временем можем учиниться счастливыми».
Особое внимание и место уделил Херасков в своем романе вопросам церкви. Он сторонник деизма и культа разума. В сборнике «Новых од» (1762 г.) он писал:
О разум, сильный разум!
Царем ты человека
Над тварью мог поставить;
Его ты укрепляешь.
Его ты вооружаешь,
Его ты согреваешь.
Игралищем натуры
Он силы чужд родился,
Колико нам ты нужен,
Из наших бедствий видно.
При этом он заявлял неоднократно, что разум хорош только тогда, когда он служит добродетели, «правду подкрепляет, как брата ближнего любя» (1769). В «Нуме Помпилии» Херасков выступил против «неразумной» церковности, против корыстных, жадных, жестоких церковников, против обрядности в церкви, против идолов (читай – икон), против представления о боге, как о человеке, о личности. Злободневность его выпадов, их применимость к современной автору церкви очевидны. Значительное место среди вопросов религии и церкви уделено в книге Хераскова вопросу о монашестве. В «Нуме Помпилии» монастыри – это вестальский орден; весталки – это монахини. В главе VI (начиная с конца гл. V) излагается история гибели некой девицы, насильно принужденной сделаться весталкой; по поводу этой истории нимфа Егера доказывает Нуме пагубность вестальства. Она говорит, что «сие общество, под именем весталок слывущее, сия строгая темница... или совсем уничтожена или исправлена быть должна».
Таким образом, в 1760-х годах Херасков проповедовал взгляды, явственно связанные с идеологией передового просветительства его времени. Тем не менее он, как и большинство его учеников и единомышленников из «Полезного увеселения», отличался от Сумарокова своеобразной сознательной пассивностью, отсутствием боевого темперамента, готовностью отказаться от борьбы за свои идеалы; основа этой пассивности – пессимизм, неверие в возможность улучшения положения, а основа пессимизма – дворянская ограниченность самого мировоззрения. В этом отношении характерна быстрая эволюция взглядов Хераскова и его журнала 1760-1761 годов на задачи литературы.
Рассуждения о пользе, проистекающей от литературных произведений, были излюблены в XVIII веке; их много и в «Полезном увеселении». «Чтение книг есть великая польза роду человеческому» – такова первая фраза первой статьи «Полезного увеселения». Статья эта вводная, программная, в ней говорится об искусстве чтения и о выборе книг, о том, что нужно «читать книги умеючи»; автор статьи, по всей вероятности, – Херасков.
Но сразу же, давая пропагандистскую установку журнала, он уточняет круг людей, на которых направлена пропаганда: «Чтение книг есть великая польза роду человеческому, и гораздо большая, нежели все врачеванье неискусных медиков. О сем можно сумневаться тому, кто книг не читывал: однако, великая разность читать, и быть читателем. Несмысленной подьячий с охотой читает книги, которые писаны без мыслей, купец удивляется, по их наречию, виршам, сочиненным таким же невежею, каков сам он; однако, они не читатели». Насколько просто и конкретно понимали участники журнала полезность, организационно-воспитательную роль того литературного увеселения, которое они хотели доставить окружающей их дворянской элите, видно из произведений, открывающих журнал в 1761 г. (ведь и название журнала извлечено из формулы Горация – miscere utile dulci, ставшей общим местом). Приступая к изданию журнала, Херасков и его единомышленники думали, что под влиянием их проповеди московское дворянство начнет быстро исправляться, покидать пороки, становиться добродетельным и культурным. Им казалось, что такая метаморфоза сможет произойти почти сразу, может быть, в несколько месяцев. Они твердо верили в силу истины.
Однако время шло, а пропагандистская деятельность журнала и его сотрудников не приносила ощутительных результатов. Наоборот, эта деятельность вызвала в московском обществе неприязненные отклики. Московское дворянство вовсе не было довольно тем, что его начали учить и наставлять не призванные к этому властью люди. Без сомнения, старозаветное бюрократически-рабское мышление продолжало преобладать в дворянской среде. Страх перед властями и еще больший страх перед всем, не апробированным официальной властью, должен был заставлять чураться неофициальных учителей жизни, настаивавших притом на своей неофициальности. Авторитет истины и культуры дворянской морали, во имя которого они действовали, не мог поколебать авторитета тайной канцелярии и, наоборот, становился подозрительным в ее присутствии; идеи же независимости от правительственной машины вольных дворян представлялись, конечно, идеями если и заманчивыми, то во всяком случае, совершенно непозволительными. Это были вольнодумные идеи.
Что же касается вельможной верхушки дворянства, то она должна была видеть в самом факте существования и деятельности херасковского кружка нечто антиправительственное, подрывающее основы. Дело русских дворянских просветителей оказалось неблагодарным. Херасков в стихотворении «О клеветнике» говорит о зловредных сплетниках:
Не мстит ли бог тому, кто кровь свою поносит,
Кто всюду о своих домашних зло разносит?
Что ж сделал тот ему, кто спеть что не умел?
Обидно ли ему, что худо я запел?
Чем тот ему вредит, кто в роскошах воздержен,
Влюбившийся за что ругательству подвержен?
Нанес ли зло ему, что с кем-нибудь дружусь;
Что он ругательством, я книгой веселюсь?
За что досадою в нем мысли закипели,
В беседе что друзья без ссоры просидели?..
По-видимому, нарекания «клеветников» вызывали и собрания кружка Хераскова, и аффектация дружбы как один из пунктов его моральной программы, и самое литературное творчество кружка. Недаром «Полезное увеселение» считает необходимым вести развернутую пропаганду дружеских союзов, как низовых ячеек единого союза образцовых дворян. Недаром также тема «клеветника» – одна из наиболее часто всплывающих в журнале. С удивительной настойчивостью, в самых различных жанрах говорят о злостных сплетниках и клеветниках сотрудники Хераскова и в первую очередь он сам. У них выходит так, что клеветники – самые опасные люди в обществе, и борьба с ними стоит для них на первом плане, среди основных разделов их работы. Не довольствуясь журналом, Херасков выносит ту же борьбу в комедию («Ненавистник», написанную в 1770 г., представленную в 1779 г., «Безбожник», 1761 г.). Без сомнения, клевета сильно мешала кружку «Полезного увеселения»; работать ему приходилось во враждебном окружении.
Во всяком случае то, что ждал и что предвещал Херасков, не произошло. Прошел год, и исправление нравов не наступило. Группе пришлось пересмотреть свои позиции и прийти к заключению, что порицанием пороков не добьешься исправления порочных. Первый номер «Полезного увеселения» 1761 г. состоит из двух эпистол – «Писем» (А. Нарышкин к Ржевскому и Ржевский к А. Нарышкину) и статьи Хераскова (под названием «Письмо»). Херасков пишет: «Думая о предприятии нашем продолжать сочинения, размышляю: могли ли прошлогодние принести какую пользу? Намерение, которое мы имели при издании оных, клонится к защищению добродетели, к обличению пороков и увеселению общества. Все сие имело ли свое действо, сумневаюсь. Вижу я беспристрастными глазами и со внутренним сожалением, что порок обличен мало...
Или сила сочинений развратные сердца слаба поразить была, или вредные страсти так отвердели, что их ничто поколебать не может. Сие бы привело в отчаяние, если бы размышление не подало некоторого удовольствия и ободрения духу. Сию мысль сообщаю всем трудящимся в сем сочинении, которых искусство, разум и способность к одному намерению клонились, дабы из неудачи некоторой полезной плод извлечь можно было.
Я хочу в начале изъяснить то примером, что требует открытого доказательства. Когда человеки еще не имели искусства созидать себе от лютости непогод убежище, тогда от зною в тени древес укрывались, град и дождь в шалаши их загоняли, от стужи в земных пещерах защищались: подобно сему утесненная добродетель в сердцах любителей ее покоится, похвалами и оправданиями, которые сердца трогают и к ней обращают, она питается, обличение пороков есть ее жертва; чем больше она просвещателей ее славы приятностей и красоты слышит, тем над страстьми выше возвышается; и самой великолепный храм ее имени состоит то, что, поражая пороки, остроумно ее превозносят.
Чей дар частию она и от нас приемлет; ибо много сердец, ею обитаемых прославлениями ее наслаждаются, и удовольствие, которое на многих лицах любителей добродетели при чтении наших песней в похвалу ее изображается, вливает обратное удовольствие в сердца тех, которые превознести ее искусство имели.
Пускай же гибнут пороки в своем неистовстве, пускай их злоба самих их терзает, пускай истина и обличение им нечувствительны и мы в сем намерении неудачны, то по крайней мере, прославляя по нашей возможности добродетель и сделав удовольствие ее любителям, пользу и увеселение обществу принесть могли». На этом кончается «Письмо».
Таким образом, пропагандистской роли вовне Херасков предпочитает теперь организаторскую роль внутри круга посвященных. Общий характер моралистической тенденции журнала тем более определяется; это издание, имеющее целью самовоспитание дворянской интеллигенции. Не борьба, а учительство, вернее, таинство на глазах публики – вот задача журнала. Он должен обнаружить и прославить истину; остальное приложится.
В 1761 г., после окончательного установления позиции «Полезного увеселения», сатира в нем играет еще меньшую роль как в смысле количественном, так и в смысле степени ее конкретности.
Трудности в борьбе за существование идеалов дворянского либерализма заставляют Хераскова отказываться от резких форм борьбы. Отсюда – культ уединения или замыкания себя в узкий кружок друзей, дворянских интеллигентов; отсюда же – бегство от политики в книжный мир, бегство из города в тихую и пока что еще мирную деревню.
Поэты «Полезного увеселения» не уставали воспевать привольную жизнь в деревне, конечно, имея в виду жизнь помещика. Уже в первом номере журнала помещена ода (может быть, Хераскова), сравнивающая мнимое счастье людей, «на высокой степени» «утопших в страстях», с подлинным счастьем мирной жизни «в простоте», по-видимому, в деревне. Мысль оды: не стремись к вельможной пышности, живи спокойным, независимым помещиком, который не обязан лицемерить («Нет в них дружества невольна»), который «Дух имеючи в свободе, Служит он своей природе, А не служит суетам», который «Не боится смутна року, и нещастия погод» и т. д. «Щастливым я того человека почитаю, который будучи доволен, наслаждается здравым воздухом в своей деревне, презрев все пышности градские и оставя лестью наполненной свет», – так начинается небольшой отрывок «Уединенная жизнь» (может быть перевод) А.Н. (1761).
Это был своеобразный помещичий руссоизм, исходящий, конечно, из позиций, противоположных позициям Руссо, но имеющий тенденцию принимать на себя черты модного увлечения простотой жизни в природе. Собственно говоря, исконная пасторальная тема дворянской литературы окрашивалась в тона нового социального протеста, но протеста, по сравнению с подлинно руссоистическим, изменившего основную установку.
Отсюда и прославление первобытного счастья человечества в «Элегии на человеческую жизнь» Хераскова (1760 г.. заимствована с французского).
К теме счастья на лоне природы Херасков возвращается в стихотворении «Приятная ночь» (1761). Здесь, может быть впервые в новой русской литературе, даны элементы эмоционально осмысленного ночного пейзажа, уже несколько напоминающего предромантические мотивы; помещичий руссоизм проявлялся, очевидно, и в подъеме специфически окрашенного культа природы. Жизнь в деревне есть, по Хераскову, выполнение закона природы. Именно с дворянской пассивностью, с уходом от борьбы, с отказом от смелого воздействия на жизнь в творчестве Хераскова связано и преобладание в нем философических размышлений над «практическим» поучением, и самая стилистическая манера поэзии Хераскова, его лирики, дидактики, басни. Херасков чурается «резкости» своих предшественников в самом языке; он боится острых углов, он хочет все сгладить, смягчить. Для него поэзия слишком часто – дело интимное, личное, душевное, а не государственное, как для Ломоносова, или общественное, как для Сумарокова. И он, как Сумароков, требует от поэта простоты слова и манеры, но его простота – не совсем сумароковская; это не столько стремление прямо и точно сказать правду, сколько стремление уйти от битвы в простые, просто человеческие, «асоциальные» темы любви, семьи, дружбы, природы, умиления, религии. Свой сборник «Новых од» Херасков открывает программным стихотворением «К своей лире»:
Готовься ныне лира,
В простом своем уборе
Предстать перед очами
Разумной Россиянки.
Что в новом ты уборе,
Того не устыдися;
Ты пой и веселися.
Своею простотою
Ее утешишь боле,
Чем громкими струнами
И пышными словами;
Твои простые чувства,
Бесхитростное пенье
Ее подобно сердцу,
Ее подобно духу.
Она мирскую пышность
Великолепной жизни
Конечно ненавидит.
Когда тебя увидит,
Тобой довольна будет...
... Не силюся к вершинам
Парнасским я подняться
И там с Гомером строить
Божественную лиру;
Иль пить сладчайший нектар
С Овидием Назоном.
Анакреонта песни,
И простота и сладость
В восторг меня приводят,
Однако я не льщуся
С ним пением сравняться;
Доволен тем единым,
Когда простым я слогом
Могу воспеть на лире;
Когда могу назваться
Его свирелок эхом;
Доволен паче буду,
Когда тебе приятно
Мое игранье будет;
Часов работа праздных,
Часов, часов немногих
Не тщательно старанье
Награду всю получит,
Венец себе и славу,
Когда сии ты песни
Прочтешь, прочтешь и скажешь,
Что ими ты довольна.
Характерно здесь и объяснение, оправдание стиля (простоты) только интимно-личными мотивами обращения к «любезной Россиянке». После Ломоносова и Сумарокова надо было крепко испугаться общественной жизни, чтобы вместо России, общества, гражданства сделать критерием ценности в искусстве свою привязанность к любезной.
Стиль од-размышлений Хераскова – это стиль дружеской беседы, чрезвычайно сдержанный, но не лишенный признаков именно разговорного языка. Но у Хераскова в его лирике, да и не только в лирике, мы не найдем ни напряженной торжественности речи, например, Ломоносова, ни грубоватой, подчеркнутой «простонародности», например, басен Сумарокова. Херасков создает единый «средний» легкий слог, условно литературный, в конце концов слог литературного салона. Он любит писать стихи, создающие впечатление свободно текущей разговорной речи, языка культурной интимной беседы. Отсюда частые в его одах-размышлениях вопросы, не имеющие характера риторической приподнятости, а как бы адресованные другу-собеседнику, отсюда же речевые формулы от первого лица, в которых как бы слышится живой голос говорящего человека.
За счастьем гонимся всечасно,
Но где искать его венца?
Увы! желать его напрасно,
Когда испорчены сердца.
(«Благополучие».)
Кто хочет, собирай богатства
И сердце златом услаждай;
Я в злате мало зрю приятства;
Корысть другого повреждай.
Или:
Куплю ли славу я тобою?
Спокойно ли я стану жить?
Хотя назначено судьбою
С тобой и без тебя тужить?
(«Злато».)
Или:
Однако, может ли на свете
Прожить без денег человек?
Не может, изреку в ответе,
И тем-то наш и скучен век.
(«Богатство».)
Первый и третий приведенные отрывки – заключительные в соответствующих стихотворениях. В них характерно и стремление поэта дать изящное и легкое «острие» в заключении оды, как бы стилистическую концовку. То же стремление к изяществу, к тончайшей отделке свободно текущего стиха видно в еле уловимой, но все же эстетически нарочитой игре звуками и смыслами слов в стихах Хераскова, например:
Хоть вещи все на свете тлеют,
Но та отрада в жизни нам:
О бедных бедные жалеют,
Желают смерти богачам.
(«Богатство».)
Тут и контрастное сопоставление «бедные» и «богачи» - в начале и в конце смежных стихов, – и семантическое усложнение «о бедных бедные», и игра звуками, в смысловом контрасте: «жалеют – желают» (в двух смежных, но разделенных концом стиха словах).
Создание в поэзии Хераскова «среднего» сглаженного слога подготовляет пути Карамзину с его реформой литературного языка. Впоследствии, в 90-х годах, Херасков на старости лет примкнул к молодому Карамзину. В 60-х годах он подходит к проблемам, разрешенным Карамзиным, не только в философской лирике, но и в прозе. А в своих баснях (сборник 1764 г.) он предсказывает изящные, салонные басни Дмитриева, так непохожие на почти площадное балагурство блестящих сумароковских басен.
Стиховая мелодия, интонация изящно построенной фразы, синтаксическая отделка – чрезвычайно важный элемент в поэтической технике Хераскова. «Средние», условно отобранные слова поэтического пуристического языка привычно укладываются в его стихах в обязательные схемы логически стройной и ясной фразы и в привычные ямбы или хореи, скованные прочно установленными традицией ритмическими и интонационными навыками и формулами. Самая привычность, сглаженность, постоянная повторяемость этих формул сочетания фразы и стиха, привычность постоянно повторяющихся немногочисленных метрических схем и синтаксических форм – характерны и принципиальны для Хераскова, как и для других поэтов его школы. Поэзия в его руках костенела, замыкалась в узкий круг отстоявшихся и признанных поэтическими форм. Это гарантировало ее от вторжения якобы непоэтической жизни (такова была установка школы), от непосредственного чувства. Штамп, шаблон становился принципом искусства. В это именно время утвердилось в русской поэзии засилье ямба и отчасти хорея, в частности, почти исключительно четырехстопного и шестистопного ямба и четырехстопного хорея. Все богатство метрических форм и сочетаний, разрабатывавшихся Сумароковым, было оставлено без применения. Не только сложные античные строфы Сумарокова, стихи вольного ритма, изощренные ритмические узоры его песен или псалмов были исключены из практики его учеников из группы Хераскова, но даже простые трехсложные размеры. И если Сумароков до конца жизни создавал свои ритмические композиции, то Херасков уже в 60-х годах утерял вкус и привычку к метрическому разнообразию.
Именно против этих стиховых шаблонов, как и против засилья ямба, созданного херасковцами, выступил впоследствии Радищев. И неслучайно этот принципиальный революционер и подлинный новатор в литературе обратил внимание на данный вопрос. Автоматизация стиховых навыков была у поэтов типа Хераскова формой мировоззрения, одной из форм создания сферы «чистой» культуры, в которую можно было уйти от враждебной действительности. На этой почве выросли основные особенности творчества Хераскова в 1780–1800-е годы. Херасков ушел в масонскую мистику, в сказку, милую ему именно своей фантастикой, легкостью, мечтой.
«Россиада». Несомненной заслугой Хераскова, еще не ставшего мистиком и сентименталистом, Хераскова, вождя русского послесумароковского классицизма, является создание им грандиозной героической эпопеи на тему из русской истории. Именно в «Россиаде» Херасков – больше всего сумароковец, наследник высоких идеалов гражданственности, либерализма и общественного пафоса, от которых он отходил в своей лирике еще с 1760-х годов.
Херасков подошел к построению эпопеи не сразу. В 1771 г. он напечатал небольшую поэму (в пяти песнях) «Чесменский бой». Темой поэмы было описание и прославление блестящей победы русского флота над турецким, происшедшей 26 июня 1770 г. в Чесменской бухте у берегов Малой Азии. В этом морском бою русские моряки, почти без потерь с нашей стороны, уничтожили целый турецкий флот; в нем погибло 24 крупных турецких корабля, без счету мелких и около 10 000 солдат. Поэма Хераскова о Чесменском бое приподнята и величественна. Она славит беспримерную победу русского оружия, прогремевшую на весь мир, в тонах торжественной оды. Собственно, эта поэма представляет собою развернутую оду. Лирическое начало преобладает в ней над эпическим. Но это был все же первый опыт поэмы и опыт удачный. «Чесменский бой» имел успех; в 1772 г. вышел его перевод на французском языке, в 1773 г. – на немецком. Только что закончив «Чесменский бой», Херасков приступил к созданию настоящей эпической поэмы и работал над нею восемь лет. Весной 1779 г. «Россиада» вышла в свет. Она произвела огромное впечатление на современников. Положение Хераскова, как главы русской литературы, было окончательно упрочено (Сумароков умер за два года до этого). На протяжении ряда десятилетий «Россиада» считалась едва ли не величайшим достижением, гордостью нашей поэзии. «Творцом бессмертной Россиады» назвал Хераскова Державин в самый год выхода поэмы в свет («Ключ», 1779).
«Россиада» была высшей точкой развития русского классицизма. 1770-е годы – это было время наибольшего расцвета сумароковской школы, торжества русского дворянского классицизма. «Россиада» должна была стать демонстрацией и доказательством крепости и побед не только русского оружия, но и школы поэтов круга Хераскова. В период первых правительственных репрессий против дворянской фронды, в период открытого наступления на нее властей, Херасков сделал все возможное, чтобы создать огромный художественный памятник, способный наиболее полно выразить идеи его группы. Самый объем его труда был невиданный в русской литературе; это была поэма в двенадцати песнях. Самый жанр ее должен был импонировать: героическая эпопея считалась по правилам классицизма высочайшим достижением искусства; это был жанр Гомера и Виргилия, поэма о героях, о судьбах государств и народов, огромная композиция, где автор мог развернуть целую галерею образов, полностью выразить свое политическое, социальное, философское мировоззрение.
Еще Тредиаковский так начинал свое предисловие к «Тилемахиде»: «Ироическая, инако эпическая Пиима и эпопиа есть крайний верх, венец и предел высоким произведениям разума человеческого» (1766). Все литературы Европы, у которых учились русские классики, имели свои эпопеи: и древнегреческая – «Илиаду» и «Одиссею», и латинская – «Энеиду», и французская – «Генриаду» Вольтера, и итальянская – «Освобожденный Иерусалим» Тассо и т.д. Русские поэты XVIII века не один раз пытались создать свою эпическую поэму, но Кантемир написал лишь одну песнь («книгу») своей «Петриады», да и то она не была издана в XVIII веке; Ломоносов начал своего «Петра Великого» и написал также лишь первые две песни; Сумароков написал всего одну страницу своей «Дмитриады», Наконец, Херасков создал «Россиаду», долгожданную русскую эпопею.
Это была «правильная» эпопея, написанная согласно канонам классицизма. Темой ее, согласно правилу, являлось важное событие из отечественной истории – взятие Иваном IV Казани, которое Херасков понимал как избавление страны от монгольского ига. В поэме изображались и героические подвиги воинов, и государственные совещания руководителей страны, и любовь, разумеется, любовь героев, и главное – царей (здесь Херасков подражал не столько Вольтеру или Виргилию, сколько Ариосто и Тассо). Также согласно правилам и в подражание образцам в поэму был введен элемент чудесного, и среди действующих лиц ее фигурируют не только люди, но и олицетворенные понятия, как «Злочестие» или бог и святые; эти фигуры Херасков создал по образцу вольтеровой Генриады, взамен богов античных поэм. Но чудесные герои Хераскова задуманы в религиозном плане, тогда как у Вольтера это символы его буржуазно-просветительской концепции истории.
Внешнее построение «Россиады» также соответствует традиционным требованиям, начиная от «высокого» языка, медлительно-плавного изложения событий, и кончая отдельными традиционными мотивами, например, неизбежным обращением во вступлении к высшему источнику вдохновения; так же традиционен мотив пророческого рассказа о будущих событиях отечественной истории вплоть до времени жизни самого автора эпопеи (см. в «Россиаде» песнь XV).
Весь этот сложный, громоздкий аппарат классической эпопеи нужен был Хераскову для того, чтобы поднять на невиданную еще высоту те идеи, которые он хотел провозгласить во всеуслышание. Весь авторитет Гомера и Виргилия, авторитет правил классицизма должен был поддержать его поэму, и этот авторитет должен был сообщить твердость, внушительность, убедительность его голосу. А в помощи авторитета Херасков сильно нуждался перед лицом опасности быть раздавленным правительством.
Героическая поэма в классическом ее облике была жанром, сугубо ответственным в идейном и политическом смысле.
И «Россиада» содержала отчетливое выражение взглядов ее автора. Это поэма дворянская, но не поэма слуги деспотии Екатерины II. Херасков показывает свой идеал монархии: его царь – не бесконтрольный самодур-самодержец, а лишь первый среди равных, лишь вождь дворян, и только дворянские доблести и дворянская инициатива делают его политику плодотворной. Героика феодальных битв и пафос свободного обсуждения государственных дел дворянскими главарями движут поэму. Добрые и героические времена феодальной независимости от деспота, – так представлял себе изображаемую эпоху Херасков, – он рисует восторженно.
Херасков не случайно выбирает именно данную эпоху русской истории для изображения. Это время, когда Русь освободилась от монгольского ига, сделалась вполне независимой; с другой стороны, это время, когда еще не началось поступательное движение деспотии, начатое тем же Иваном IV во второй период его царствования. Иначе говоря, это короткий период власти аристократии, который Херасков идеализирует. В этом же смысле характерен выбор главного героя поэмы – Курбского, будущего врага деспотии Грозного, независимого аристократа, не желавшего согнуться перед тираном, – так, без сомнения, понимал Курбского Херасков. В «Россиаде» с любовью показан совет бояр (II песнь), своего рода дворянский парламент в изображении Хераскова. При этом злодей Глинский выступает на совете «идеологом» деспотии с «теорией» о царе-боге, выступает как льстец, показывающий царю губительный путь самовластия. Наоборот, добродетельные вельможи свободно высказывают свои мысли и наставляют царя. В. самом изображении битв Херасков выдвигает на первый план подвиги русских дворян*.
* Следует отметить, что в этом отношении Херасков шел по следам как «Казанского летописца», использованного им в качестве исторического источника, так и Тассо, явившегося для него образцом в ряде эпизодов.
В то же время «Россиада» – это поэма о современной автору проблематике, изображавшая борьбу России с магометанским государством. «Россиада» была начата Херасковым в самый разгар первой турецкой войны и закончена перед захватом Крыма, когда Российское государство вновь готовилось к схватке с Турцией ради распространения влияния России на Черном море и ради возможности захвата Польши. «Россиада» в образах прошлого пропагандирует и прославляет политику русского государства. Конечно, эта идея, присущая поэме, могла примирить с нею все слои дворянства и даже правительство. Наконец, с этой же идеей связана и пропаганда христианства, пронизывающая поэму.
В «Россиаде» проявились в самом отчетливом виде и стилистические, и идеологические установки русского классицизма. Это была гражданственная поэма, вознесшая на высоту эпопеи идеалы общественного служения передовой дворянской интеллигенции.
Гражданские, общественные идеалы наполняли жизнью схематические отвлеченные образы, построенные Херасковым по канонам классицизма. Они же оправдывали «высокость» стиля поэмы, его общую приподнятость. Впрочем, тут же следует указать, что «высокий» стиль «Россиады» не мешает ей быть поэмой, написанной в духе сумароковского классицизма. Херасков не позволяет себе ни усиленной славянизации речи, ни обилия метафор, ни значительной взволнованности, патетики поэтической манеры. Он пишет спокойно, ровно, сохраняя достоинство эпического повествования, но сохраняя и трезвость семантики и рациональную сдержанность тона. Херасков излагает события деловито, передает речи героев не без стремления к впечатлению живой устной речи. После речи злокозненного Глинского (в 1-м издании – Ленского) в царском совете:
Враги отечества являлись восхищенны;
Их очи Ленского одобрили совет,
Ничей не страшен стал развратникам ответ;
На собственну корысть опять они взирают
И пользу общую ногами попирают...
(Песнь II; изд. 1779).
Это, как будто бы, из сатиры. Затем речь Курбского:
На Ленского он взор свирепый обратив,
Вещал: ты знатен, князь, но ты не справедлив!
...Что Ленский плавает в довольстве и покое,
Россию счастие не сохранит такое...
Широкое включение в поэму эпизодов о любви, связанных с примером Тассо, сюжетных мотивов вообще, также способствовало смягчению героической напряженности ее, «очеловечению» ее идеала, низведению его на землю, хотя бы и претворенную в рационалистической схеме. Без сомнения, любовно-романтические и сюжетно-увлекательные эпизоды, обставленные фантастикой, эффектными описаниями, экзотической декорацией Востока, способствовали тому, что в «Россиаде» сквозь черты эпопеи порою пробиваются черты романа. Здесь скрывался глубокий кризис сумароковского классицизма. С другой стороны, и величие, и спокойствие поэме придает эпическая медлительность изложения, реализованная как в общем темпе всего рассказа, в ретардации, в описаниях и отклонениях, задерживающих повествование, так и в самом стиле, медленном в силу введения в авторскую речь частых сравнений, задерживающих фразу и отводящих ее тему в сторону, в силу равновесия логически-организованной поэтической фразы и т.п.
Как это было по отношению к трагедиям Сумарокова, резонанс гражданских идеалов «Россиады», в сущности, вышел далеко за пределы социальной группы, создавшей Хераскова. Гражданский пафос поэмы мог производить сильное впечатление на демократических читателей еще гораздо позднее; вспомним тургеневского Пунина (в рассказе «Пунин и Бабурин»), с восторгом декламировавшего «Россиаду». Несомненным достоинством поэмы был и тот патриотический, в лучшем смысле этого слова, подъем, который пронизывал ее от начала до конца, пафос борьбы (пусть понятой в дворянском аспекте) за свою независимость, пафос героики национально-освободительных битв, который одушевляет поэму.
Свободные граждане, сражающиеся за свое отечество, – так изображает Херасков в «Россиаде» русских воинов-дворян. Само собой разумеется, что эти граждане противопоставлялись в сознании и автора, и читателя поэмы военным чиновникам, рабам деспотии и бессловесным солдатам, которых тщательно создавало русское военное командование времен Екатерины, особенно начиная с 1774 г., когда армию возглавил Потемкин.
Существенно характерна и другая положительная черта «Россиады», связанная с особенностями русского классицизма, но в данном контексте своеобразная: допущение Херасковым в свою поэму некоторых мотивов фольклорного типа и происхождения. Рядом с описаниями советов, походов, битв, восходящими к Виргилию или к вольтеровой «Генриаде», рядом с любовно-романтическими и волшебными эпизодами, восходящими к Тассо и Ариосто, Херасков вводит в «Россиаду» элементы и мотивы сказки, старинной русской легенды, исторической песни. Изученные им материалы летописи и других письменных документов, вобравшие отчасти фольклорное освещение событий, известные Хераскову предания о взятии Казани наложили свой отпечаток на изложение «Россиады». Так, например, та роль, которая уделена Херасковым в изображении самого взятия Казани подкопу под казанскую стену и взрыву этой стены, подготовленным Розмыслом, совпадает с оценкой событий, данной народной исторической песней на ту же тему; три витязя, влюбленных в Рамиду, враги России, напоминают былинных неприятелей русских богатырей – Змея Тугарина или Идолище Поганое; сам царь Иван, окруженный своими витязями, как-то соотносится с Владимиром стольно-киевским народного эпоса и т.д.
Вслед за «Россиадой» Херасков приступил к созданию второй героической поэмы, столь же обширного объема. Это был «Владимир», вышедший в свет в 1785 г. в 16 песнях (потом Херасков прибавил еще две песни). В поэме изображалось крещение Руси. Однако гражданские политические мотивы отходят в ней на второй план, уступая место изложению морально-религиозного учения, масонства, в это время поглотившего Хераскова. «Владимир» имел большой успех в масонских кругах, но его значение для истории русской литературы и общественной мысли несравненно меньше значения «Россиады», национально-героической эпопеи русского классицизма.
* * *
Майков В. И. Сочинения и переводы / Под ред. П.А. Ефремова; Статья и примеч. Л.Н. Майкова. СПб., 1867.
Ирои-комическая поэма. Сборник: Статьи В.А. ДесницкоГо и Б.В. Томашевского. Л., 1933.
Чернышев В. И. Заметки о языке басен и сказок. В.И. Майкова // Памяти Л.Н. Майкова:
Сборник, СПб., 1902.
Сиповский В. В. Русская лирика, вып. 1, СПб., 1914.
Херасков М.М. Творения. М., 1796-1802.
Херасков М.М. Бахариана. М., 1803.
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ТЕЧЕНИЯ, ПРОТИВОСТОЯВШИЕ ДВОРЯНСКОЙ КУЛЬТУРЕ в 1760-1770 гг.
Представители дворянского либерализма в 1760-х и начале 1770-х годов, казалось, праздновали свою победу, по крайней мере, в области культуры, в частности, литературы. Они подчинили себе учебные заведения, отчасти журналистику, они успешно боролись в области литературы с деспотией. Они крепко водрузили знамя классицизма и построили полноценную поэзию этого стиля со всеми возможными разрешенными и регламентированными жанрами его; они сосредоточили литературно-идеологическую работу в своих руках и, казалось, никто, кроме их высококультурных и аристократически-изысканных адептов, не имеет права самостоятельных действий в этой области.
Между тем еще в тех же 1760-х годах с величайшей ясностью обнаружилось, что все победы школы Сумарокова, кроме творческих, – мнимые. С одной стороны, «деспотия» нисколько не собиралась сложить оружие и в конце десятилетия выступила весьма агрессивно на журнально-литературном поприще. С другой стороны, «низы», которые по концепции русских классицистов вовсе не должны были рассуждать по-своему, ощутительно доказали, что у них имеются свои литературные навыки и вкусы, несходные с нормами, установленными Сумароковым или Херасковым.
К середине XVIII столетия русская книга имела иной раз больше доступа в купеческую и мещанскую среду, чем в дворянскую. В это время крепнет своеобразная буржуазная и мелкобуржуазная интеллигенция, и не только в столице, но и в провинции. Особое место рядом с ней занимают интеллигентные и нередко весьма радикально настроенные представители низового духовенства. Купец, мещанин, священник становятся потребителями книги, привыкают читать и сатирический листок, и классическую комедию, и серьезную книгу. Новиков писал в 1775 г.: «У нас те только книги третьими, четвертыми и пятыми изданиями печатаются, которые сим простосердечным людям (мещанам) по незнанию их чужестранных языков нравятся... Напротив того, книги на вкус наших мещан не попавшие, весьма спокойно лежат в хранилищах, почти вечною для них темницею назначенных. А в 1789 г. Крылов писал в свою очередь о том, что «вельможи читают веселые сказки, детские выдумки и шутливые басни», а «Платоновы сочинения о должностях, наставление политикам, о состоянии землевладельцев и о звании вельмож» – такие книги читают купцы и мещане. И все же не следует преувеличивать размах, рост интеллигенции, «третьего сословия», разночинцев, во всяком случае до второй половины XVIII столетия. Даже в пределах русского купечества купец-интеллигент еще при Островском – исключение; множество «посадских людей», ремесленников, однодворцев было неграмотно; немало провинциальных сельских попов не умели читать и служили в церкви, затвердив службу и евангелие наизусть. О культуре мелких чиновников, «подьячих» можно говорить лишь с большой осторожностью. Основная масса российского третьего сословия приобщалась к передовой, новой европейской культуре, по крайней мере, столь же медленно, как и дворянская «масса». Если же русские книги расходились иногда (не всегда) в большем количестве в среде третьего сословия, чем в дворянской среде, то ведь дело было также в том, что дворянский интеллигент читал книги по-французски, по-немецки, а купец, мещанин чаще всего не знали иностранных языков и замыкали весь свой кругозор русской книгой; они искали в ней и образовательных сведений, и практического руководства, и развлечения, и нравственного наставления, и во всем этом – идеологического осмысления своего социального самоощущения. Огромное количество переводов, заполнявших книжный рынок, было адресовано именно им и рядом с ними «второсортным» помещикам, не дотянувшимся до высшей дворянской культуры.
В общем, внедворянские литературные образования 1760–1770-х годов в художественном отношении чаще всего не представляют очень большой ценности. Гегемония книжного искусства была в руках наиболее передовых групп дворянства. Но за плечами литераторов «разночинской» ориентации стояли три могучие силы, в своеобразном сочетании угрожавшие самым основам русского дворянского классицизма, а именно: словесный художественный фольклор, древние традиции русской рукописной письменности и, наконец, сокрушительная сила западной антиклассической, «сентиментальной» литературы раннего буржуазного реализма от Ричардсона до Руссо.
Нельзя сказать, чтобы и русский дворянский классицизм был совершенно чужд всем этим здоровым стихиям литературной культуры.
Однако именно в «разночинской» литературе все эти три тенденции становятся сущностью, сначала еще слабо выраженной, но все же формирующей стиль. Здесь именно Руссо соединяется с народной песней и с повестью о «Фроле Скобееве».
Классицизм, ставший в русской культуре XVIII столетия формой идеологии дворянства в различных ее течениях, был чужд, даже враждебен русскому разночинцу этого времени. Отвлеченность этого стиля, его ученый характер не могли не отпугивать немудреного читателя из «низов». Рационалистическая схема действительности была для «разночинца» пустой выдумкой. Он не верил в спасительность схемы и требовал от литературы не воспитания воли и разума «высшей истиной», а практической пользы или забавы. Сословное мышление дворянского классицизма было неприятно человеку, страдавшему от сословной дифференциации феодального уклада жизни. Он не хотел подниматься на дворянский Парнас, обставленный чуждыми ему книжными символами.
Отсюда характерные черты внедворянской литературы середины XVIII века. Во-первых, в ней преобладает проза, «низкая проза» в противоположность явному засилию поэзии, «языка богов» в литературе дворянского классицизма. Во-вторых, самые жанры в ней разрабатываются не те, которые приемлются и творятся Сумароковым и его учениками. Писатели-разночинцы культивируют роман, повесть, новеллу, анекдот, отчасти – бытовую комическую оперу и комедию.
Бытовые роман и новелла были запретными жанрами для писателей-классицистов, которые не считали достойной изображения судьбу индивидуального человека, конкретной личности; с другой стороны, фантастические роман и новелла – пустые побрякушки, вредные хитросплетения для классицизма, поскольку они изображают не вечную подзвездную истину, а заведомую ложь. Развлекательность, с точки зрения Сумарокова или Хераскова, унижает поэзию, выразительницу истины. Наоборот, писатель-разночинец, если он не хотел поучить читателя своего простым и полезным житейским вещам, хотел развлечь его хотя бы выдумкой; с другой стороны, он интересовался неприкрашенной обыденной конкретной жизнью, над которой стремился воспарить поэт классицизма в своих идеальных фикциях*. Наконец, писатели-классицисты презирали старозаветную «лубочную» литературу повестей, унаследованных от XVII столетия, не подчиненных нормам Буало и Сумарокова, но услаждавших непритязательных и необразованных читателей, искавших в них мечты о сильных, свободных и почти что народных героях.
* Конечно, говоря о русском классицизме 1750– 1770-х uг. как о литературном течении, связанном с судьбой дворянской передовой интеллигенции, нельзя думать, что вообще дворянство, все в целом, разделяло вкусы Сумарокова и его школы. Наоборот, многие дворяне, особенно малокультурные слои дворянства, с удовольствием читали романы и другие книги «разночинского» литературного происхождения.
Сумароков посвятил специальную статью жанру романа («О чтении романов», 1759 г.), в которой резко напал на этот позорный, с его точки зрения, жанр. «Пользы от них (романов) мало, а вреда много... Чтение романов не может назваться препровождением времени; оно погубление времени» и т.д. Херасков в программной статье «О чтении книг», открывающей его журнал «Полезное увеселение» (1760), обрушивается на чтение «несмысленного подьячего» и купца, на чтение от скуки, «для того, что дома скушно, а гости не идут», на романы, которые «для того читают, чтоб искуснее любиться, и часто отмечают красными знаками нежные самые речи». Сумароков, Херасков, даже Ломоносов с презрением говорят о «лубочных» книжках: Бове-королевиче, Францыле Венециане и др. Когда Сумароков под старость лет совсем обнищал, он обращался с мольбами о материальной помощи к Потемкину, к самой Екатерине: он угрожал, что с ним случатся всяческие несчастья, что он может дойти до такого падения, что напишет роман ради денег. Сумарокову и Хераскову было из-за чего беспокоиться: роман совершил свое победное вторжение в русскую литературу в творчестве классово чуждых им писателей-разночинцев, роман фантастический и роман бытовой, при этом первый из них. был связан с традицией народных книжек типа Бовы, а второй с традицией бытовой повести XVII века, и оба с фольклором и в то же время с веяниями сентиментализма, шедшими с Запада. Это же можно сказать и о новелле данного литературного круга.
Говоря о внедворянских идеологических течениях середины XVIII столетия, необходимо помнить, что решающим, основным классовым противоречием эпохи было противоречие крепостничества – борьба между помещиками и крестьянами; это ставило русских разночинцев, людей «третьего чина», т.е. третьего сословия, в особое, зависимое положение. Конечно, когда правительство Екатерины II считало необходимым принимать меры для создания в России «третьего чина людей», оно попадало впросак, так как этот «чин» уже существовал и давал себя чувствовать. Но он не был достаточно зрел, чтобы образовать вполне самостоятельное мировоззрение и искусство*. Настоящую идеологическую мощь внедворянские течения мысли приобретали лишь в меру преодоления буржуазного мировоззрения, в меру приближения к народу, прежде всего, в условиях того времени, к крестьянству.
* Несколько лет назад в нашей науке возгорелась дискуссия о том, в какой мере зрелой была буржуазия и буржуазная культура в России в XVIII веке. В дискуссии определились противоположные точки зрения. С некоторым шумом В.Б. Шкловский и В.А. Десницкий доказывали, что капиталистическая экономика имела уже значительные завоевания в России в XVIII в., а отсюда огромную роль приобретали якобы буржуазные течения в литературе. При этом «расцвет» этих буржуазных течений охотно изображался как подъем демократического движения. С другой стороны, высказывалась обратная мысль о том, что якобы в России в XVIII в. совсем не назревали еще никакие капиталистические отношения. Не останавливаясь на явно неверном мнении о неприкосновенности феодализма в XVIII в., следует сказать, что точка зрения работ В. Б. Шкловского («Чулков и Левшин», М., 1933) и В. А. Десницкого («Предисловие к сборнику «Ирои-комическая поэма», Л., 1933), односторонняя и преувеличивающая факты, грешит существенными недостатками. Стремление во всем видеть буржуазное, а буржуазное истолковывать как непременно положительное по сравнению с дворянским, стремление выдвинуть на первое место слабые в художественном и идейном смысле произведения за счет великих классических произведений «дворян», соотносимое со стремлением игнорировать значение крепостничества в XVIII в. и усматривать в нем чуть не бурно развивающийся капитализм, – придают этой теории ошибочный характер, отмеченный и в критике. Нужно думать, что пропагандисты этой теории теперь уже отказались от защиты ее.
В самом деле, «третье сословие», располагавшееся между двумя классами-антагонистами, помещиками и крестьянами, было далеко не едино. Феодальное окружение расщепляло, дифференцировало его, не давало ему сплотиться, хотя бы временно, в тактический блок. В середине XVIII века русский буржуа – не враг дворянства; он сам при первой возможности лезет в дворяне, вызывая град насмешек над собой со стороны «настоящих» столбовых дворян.
Характерной фигурой, выражавшей идеологический тип русского буржуа середины XVIII столетия в литературе, был Федор Эмин, автор романов авантюрных и философических.
Ф.А. Эмин. Эмин промелькнул в русской литературе с необычайным эффектом и оставил в ней заметный след. Он начал печататься в 1763 г., окончил в 1769 г. (в 1770 г. он умер). Современники взирали на него с удивлением: он был слишком непохож на всех русских писателей того времени.
Это был авантюрист и делец, Чичиков русской литературы XVIII века. Его биография сама по себе была необычайна. В конце 1750-х годов он явился к русскому посланнику в Лондоне и заявил, что он магометанин Магмет Эмин и что он хочет принять православие. Посол обрадовался «обращению неверного». Эмина крестили в 1761 г. и отправили в Россию, где он выгодно устроился преподавателем иностранных языков, наживаясь и на предоставленных законом льготах новообращенным неверным, и на официально-церковной сентиментальности елизаветинского двора. Он ловко пристроился к всевластным Шуваловым, а затем, при Екатерине II, сумел удачно сменить своих покровителей, пристроившись к вольнодумному Панину и к реакционным Орловым. О своих похождениях до приезда в Россию он рассказывал чудеса, причем не заботился о том, чтобы его рассказы были единообразны: в разное время и разным людям он повествовал о себе различные вещи, а в своих романах он намекал на совсем необычайные свои похождения. Современники верили ему более или менее, – и тому, что он сражался в войсках турецкого султана, и тому, что он объездил полмира, и тому, что он был и пленником пиратов, и воином, и ученым, и чуть что не монархом в отдаленных и мало кому известных странах, и тому, что он, приехав в Россию в 1761 г., мгновенно изучил русский язык так хорошо, что уже через два года мог писать русские романы. На самом деле, он родился и вырос не то на Украине, не то в Польше, где-то у турецкой границы; учился он, вероятно, в Киевской духовной академии; потом, действительно, попал в Турцию и, видимо, путешествовал по Европе; он знал несколько языков и схватил, довольно поверхностно, верхи европейской культуры. На литературу он смотрел как на выгодную отрасль промышленности более, чем как на служение истине (так смотрели на нее Сумароков и его ученики). Он писал невероятно много; один за другим следовали его романы, переводы, нравственные сочинения, журналы. За один только 1763 год он издал четыре романа, причем один – в трех томах. В 1769 г. он издавал сразу два журнала, ежемесячник «Адская почта» и еженедельник «Смесь», причем «Адскую почту» писал целиком он сам. Под конец жизни он издал первые три тома своей «Русской истории», наполненной фантастическими сведениями; он так торопился сочинять ее, что там, где у него не хватало источников, хотя бы недостоверных, он сам сочинял их, давая ссылки на несуществующие книги. Он не скрывал, что работает ради денег.
В заключении I части своего романа «Непостоянная фортуна, или Похождения Мирамонда», он писал: «Виргилий и Гораций сами о себе сказывают, что бедность научила их стихотворству. Славный Тассо не с добра начал петь свои оды: ибо сколько он по иностранным дворам ни шатался, однако, нигде не мог сыскать своего счастия, и так, как то обыкновенно у бедных бывает, тогда начал петь, когда ему есть было нечего. Я знал многих таких: поет, что как скоро существенною своею пищею, т.е. сребром, насытились, то охрипли и приятного их голосу более не было слышно. И я, хотя меж умных себя поставить не могу, однако как бедность меня прижала, принялся к сему моему сочинению, начал рассуждать философически, в разных переводах и чтении разных книг на разных языках упражняться и быть доволен малым, когда больше нет».
А в «Адской почте» он признавался: «Я сие пишу для моего препровождения времени и для пропитания, которое единственно от пера, а часто и несчастного имею».
Мировоззрение Эмина. Буржуазный характер социального мировоззрения Эмина очевиден. В целом ряде своих произведений он настойчиво агитирует за купечество, за его процветание. Он настаивает на исключительной роли, которую должны играть купец-торговец и купец-фабрикант в государстве. В отличие от дворянских публицистов, любивших, изображая государство органическим телом, называть его мозгом или душою дворянства, Эмин несколько раз повторяет в различных своих книгах формулу: «Купечество есть душа государства». Он требует для купечества «свободы», требует уважения к промышленному предпринимателю.
Он поднимается до социального пафоса, спрашивая: «Кто полезнее обществу, простой ли мещанин, у которого на фабриках работает около двухсот человек и, получая за то деньги, исправляют свои надобности, или превосходительный Н ад м е н, коего все достоинства в том только состоят, что на своем веку застрелил шесть диких уток и затравил сто двадцать зайцев?»
Эмину нравится положение буржуазии в Англии, где «иной купец имеет брата канцлером, другого отец первым членом парламента, третьего близкий сродственник повелевает армиею и флотом... Чрез купечество Англия сделалась вольною землею» («Письма Эрнеста и Доравры»). Казалось бы, Эмин должен подойти вплотную к формуле Сийеса (1789): «Третье сословие – ничто, третье сословие должно быть всем». Но этого нет и не может быть у идеолога русской буржуазии XVIII века. Эмин становится умеренным и трусливым, как только дело доходит до выводов. Он полон уважения к существующим в это время в России порядкам, он боится значительных изменений в государстве. Он заимствовал у своих западных собратьев культ буржуазии, но он не смеет и мечтать о власти буржуазии и готов помириться на немногом: он хочет лишь, чтобы помещики потеснились и уступили буржуазии часть своего могущества. Совершенно так же, как дворянские публицисты, Эмин заявляет, что русские купцы – это «безумные мужики» и мошенники; он выступает против образования в государстве рынка рабочих рук и т.д. Наконец, в написанном им кодексе государственной мудрости Эмин говорит: «Купцам никогда не надобно поручать никакого правления в отечестве» («Непостоянная фортуна, или Похождения Мирамонда»).