Ныне в России нет города Воронина. В свое время он был одной из пограничных крепостей на литовских рубежах, но благодаря выгодному расположению на реке Сороти стал обширен и многолюден. Однако Ливонская война поставила крест на процветании Воронина; его разорили войска Стефана Батория, а затем и фактически стерли с лица земли. Но каков был этот город, можно судить по тому, что в нем было целых шесть монастырей, владевших большими «губами» (волостями). Одному из них — Михайловскому — принадлежала Михайловская губа, центром которой было село Зуево. В дальнейшем старое название забылось, и село стало просто Михайловским. После исчезновения Воронича все монастырские земли в начале XVII века отошли в казну.
В 1742 году Михайловская губа была пожалована императрицей Елизаветой Петровной «арапу Петра Великого» А. П. Ганнибалу — крестнику и любимцу царя. Затем владельцем села стал третий сын Осип Абрамович. Пылкий и необузданный, он вскоре после свадьбы оставил молодую жену с малолетней дочерью (будущей матерью поэта) и, не удосужившись оформить развод, обвенчался с другой женщиной. Хотя двоеженство считалось тяжким преступлением, но дворянство того времени привыкло смотреть свысока на закон, полагая, что родовитость и деньги решат все проблемы. Но в данном случае нетерпеливый муж просчитался. Его первая жена оказалась женщиной умной и энергичной. Она добилась признания нового брака супруга недействительным и закрепила за своей дочерью права единственной наследницы. О. А. Ганнибал умер в 1806 году. Пушкин его не знал, хотя в возрасте пяти месяцев его привезли в «псковскую глушь» для того, чтобы показать деду.
Правда, нельзя сказать, чтобы семейство Пушкиных, в котором «бабушка Ганнибал» играла первенствую роль, не поддерживало связи со своим непутевым патриархом. Наоборот, свидетельством противного является рапорт, поданный начальству С. Л. Пушкиным, служившим в Московском коммисариатском депо:
«Тесть мой, Иосиф Абрамович Ганнибал, живущий в дальней своей деревне, не имея никого родных, кроме меня, и в совершенном одиночестве, опасно болен. Он не в силах будучи писать ко мне, просил одного из своих соседей, уведомить меня о его положении и желании его меня увидеть»[34].
Просьба была уважена; С. Л. Пушкин был командирован в Псковскую губернию для закупок холстов и смог увидеться с О. А. Ганнибалом незадолго до его смерти.
Известие о кончине деда не могло оставить гениального внука, в котором уже проснулся пытливый интерес к тайнам бытия, равнодушным. В программе своих автобиографических записок он упоминает об отъезде матери в деревню в связи с этими событиями. По словам Пушкина, дед умер «от следствий невоздержанной жизни». Владелицей Михайловского стала «бабушка Ганнибал». Она умерла также в Михайловском в 1818 году. Смерть как бы разрешила все проблемы и соединила супругов, почти тридцать лет живших раздельно. Их могилы оказались рядом на кладбище Святогорского монастыря. Михайловское унаследовала мать поэта Н. О. Пушкина.
Понятно, что младенческая поездка в Михайловское никак не отразилась на духовной жизни Пушкина. Можно сказать, что по-настоящему он приехал в это сельцо только после окончания Лицея в июле 1817 года. Его прежде всего заинтересовали родственники Ганнибалы. Почти сразу же после приезда он наносит визит своему двоюродному деду Петру Абрамовичу Ганнибалу, унаследовавшему главное имение отца — арапа Петра Великого — Петровское и жившему в родовом доме. Об этом посещении сохранилась красноречивая запись самого поэта: «…попросил водки. Подали водку. Налив рюмку себе, велел он и мне поднести; я не поморщился — и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа. Через четверть часа он опять попросил водки и повторил это раз 5 или 6 до обеда. Принесли… кушанья поставили…» Следует отметить, что одобрение П. А. Ганнибала не в последнюю очередь было вызвано тем, что поднесенная водка была его собственного изготовления.
Вообще клан Ганнибалов славился своим беззаботным нравом, добротою, хлебосольством и порой доходящим до навязчивости гостеприимством. У соседей все это получило название ганнибаловщины. Не обошлось и без курьезного случая, о котором рассказывает (со слов сестры поэта) его племянник Л. Н. Павлищев. Пушкин вообразил себя влюбленным в некую девицу Лошакову, отнюдь красотой не блиставшую. Его дядя Павел Петрович Ганнибал в одной из фигур котильона увел у Пушкина его кратковременную пассию, и поэт не нашел ничего лучшего, как вызвать родича на дуэль. Правда, через десять минут ссора кончилась мировой, и за последовавшей пирушкой гости распевали тут же сочиненный одним из Ганнибалов экспромт:
В первый приезд Пушкин пробыл в Михайловском месяц. Тогда же он свел знакомство с соседями в усадьбе Тригорское (в двух верстах от Михайловского) Осиповыми-Вульф; это семейство (мать и дочери) сыграло большую роль в его жизни. Пушкин сразу же понял, что обрел здесь близких по душевному складу людей. Именно к обитателям Тригорского обращено прощальное стихотворение Пушкина (единственное написанное им в те дни):
Простите, верные дубравы!
Прости, беспечный мир полей,
И легкокрылые забавы
Столь быстро улетевших дней!
Прости, Тригорское, где радость
Меня встречала столько раз!
На то ль узнал я вашу сладость,
Чтоб навсегда покинуть вас?
От вас беру воспоминанье,
А сердце оставляю вам.
Быть может (сладкое мечтанье!)
Я к вашим возвращусь полям,
Приду под липовые своды,
На скат тригорского холма,
Поклонник дружеской свободы
Веселья, граций и ума.
Вновь Пушкин приехал в Михайловское через два года. Летом 1819 года он провел здесь месяц, ставший тяжким для семьи поэта. 16 июля умер последний брат поэта Платон, проживший едва восемь месяцев; его похоронили в Святогорском монастыре — новый камень в семейном некрополе. Правда, смерть младенца не нашла отражения в поэзии Пушкина.
Вероятно, Пушкину даже не могло прийти в голову, что ему придется провести в Михайловском безвыездно два года на положении политического узника, лишенного даже права прокатиться в ближайший уездный город. Но случилось именно так. Пушкин был отправлен в Михайловское по непосредственному указанию Александра I.
В материнскую усадьбу Пушкин приехал в состоянии глубокой депрессии. Вся семья была в сборе, и он свалился на родных как снег на голову; было известно и то, что над ним установлен бдительный надзор (конечно, тайный!) и осуществлять его должны были уездный предводитель дворянства Пещуров (дядя А. М. Горчакова) и сосед-помещик Рокотов. Правда, оба они постарались отделаться от щекотливого поручения. Рокотов сослался на болезнь, а Пещуров, оказавшийся в более деликатном положении, не нашел ничего лучшего, чем возложить надзор над сыном на отца поэта, и тот в растерянных чувствах малодушно согласился. Кроме того, церковный надзор должен был блюсти игумен Святогорского монастыря Иона. В такой атмосфере Пушкину было не до поэтических трудов.
В конце концов Пушкин не выдержал. Произошла шумная ссора сына с отцом, слух о которой быстро распространился по уезду. Пушкин не на шутку был испуган. В сердцах он написал письмо псковскому гражданскому губернатору Б. А. Адеркасу с просьбой «для успокоения отца» перевести его самого в одну из царских крепостей. К счастью, крепостной, с кем было послано это письмо, не застал Адеркаса в Пскове и не вручил послания, которое было бы воспринято как очередная вызывающая пушкинская дерзость. После этого все семейство уехало из Михайловского, и поэт остался в одиночестве. Он поддерживал отношения только с братом Львом, которого забрасывал просьбами о присылке книг и шампанского.
Изгнанник поселился в маленькой комнате рядом с крыльцом. Здесь умещались только кровать с пологом, письменный стол, диван, книжный шкаф. Всюду исписанные бумаги и обкусанные куски перьев; Пушкин всегда писал крошечными обглоданными перышками, которые едва можно удержать в пальцах. Эта комната — одновременно кабинет, спальня, столовая и гостиная. Дома Пушкин отсюда не выходил и почти все время проводил за чтением; писал он ночью. Свет горел постоянно. Поэт много гулял по окрестностям, а также ездил верхом. Он всегда ходил с тяжелой железной палкой, которую подбрасывал вверх и ловил на лету; иногда он бросал ее вперед и, подойдя, подбирал. Для отвлечения Пушкин играл в два шара на бильярде. Было летом и утреннее купание в Сороти, но он далеко не плавал, а только окунался у берега. В четвертой главе «Евгения Онегина», написанной в Михайловском, читаем:
Онегин жил анахоретом;
В седьмом часу вставал он летом
И отправлялся налегке
К плывущей под горой реке.
Еще одним любимым занятием (как и у Байрона) была стрельба из пистолета в цель — у погреба за банькой. Дни за днями тянулись однообразно.
В Михайловском Пушкин ходил «по-народному» — в красной рубахе, подпоясанной кушаком, и с белой соломенной шляпой на голове. Ногти у него всегда были длинные, бакенбарды можно было принять за бороду. В таком «славянофильском» виде он появлялся на ярмарке у стен Святогорского монастыря, где всегда обращал на себя внимание.
В беловой рукописи уже упомянутой четвертой главы «Евгения Онегина» находится строфа, впоследствии выпущенная при печати:
Носил он русскую рубашку,
Платок шелковый кушаком,
Армяк татарский нараспашку
И шляпу с кровлею, как дом
Подвижный. Сим убором чудным
Безнравственным и безрассудным,
Была весьма огорчена
Псковская дама Дурина,
А с ней Мизинчиков. Евгений,
Быть может, толки презирал,
А вероятно их не знал,
Но все ж своих обыкновений
Не изменил в угоду им,
За что был ближним нестерпим.
Хозяйственными заботами Пушкин себя не обременял, передоверив их няне Арине Родионовне и управляющему Михаилу Калашникову. По позднейшим воспоминаниям престарелых дворовых Михайловского он «в свое домашнее хозяйство не входил никогда, как будто это не его дело и не он хозяин… Ему было все равно, где находились его крепостные и дворовые крестьяне — на его работе или у себя в деревне»[36]. Именно тогда старушка няня стала для поэта «доброй подругой бедной юности». Он писал своему одесскому знакомцу Д. М. Шварцу 9 декабря 1824 года: «Уединение мое совершенно — праздность торжественна. Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством и то вижу его довольно редко — целый день верхом — вечером слушаю сказки моей няни, оригинала няни Татьяны… она единственная моя подруга — и с нею только мне не скучно»[37].
Упомянутое единственное семейство, с которым Пушкин поддерживал близкие отношения, были Осиповы-Вульф из соседнего Тригорского. Оно состояло из недавно овдовевшей матери Прасковьи Александровны Осиповой (рожд. Вындомской, в первом браке Вульф) и восьми детей. Сама П. А. Осипова была в отдаленном родстве с матерью поэта; в то время ей было 43 года. Дети от брака с Осиповым были малолетними, и их можно не принимать во внимание. Помимо умной сердечной матери искренними друзьями Пушкина стали Алексей Вульф — студент Дерптского университета — и старшие дочери: Анна и Евпраксия. Они представляли собой противоположные женские типы, подобно Татьяне и Ольге Лариным. Анна была глубокой натурой, способной на самоотверженную любовь; образованная и остроумная, в разговоре она в первое время часто ставила в тупик поэта, также отличавшегося едким языком. Наоборот, Евпраксия была внешне легкомысленна, всегда весела и естественным образом становилась центром общества молодежи; этому способствовало и то, что она была хорошей музыкантшей, разыгрывавшей привезенные Пушкиным ноты Россини, и, кроме того, великолепно готовила жженку. Алексей (кажется, без больших оснований) считал себя прототипом Ленского. Прасковья Александровна чутко понимала душевное состояние Пушкина. В письме Жуковскому она обмолвилась, что Псковская губерния, по сути дела, ничем не лучше Сибири. Не удивительно, что изгнанник вскоре стал проводить в Тригорском все дни.
Главным трудом михайловского изгнанника стала трагедия «Борис Годунов». Ее замысел возник у поэта «на городище Воронич» в самом конце 1824 года после чтения только что вышедших X и XI томов «Истории государства Российского» Карамзина. Впоследствии Пушкин вспоминал: «Писанная мною в строгом уединении, вдали охлаждающего света, плод постоянного труда, трагедия сия доставила мне все, чем писателю насладиться дозволено: живое вдохновенное занятие, внутреннее убеждение, что мною употреблены были все усилия, наконец, одобрения малого числа людей избранных». Работа над «Борисом Годуновым» продолжалась весь 1825 год; последняя точка была поставлена 7 ноября.
Посетители в Михайловском были редки. Первым приехал проведать своего лучшего лицейского друга И. И. Пущин в январе 1825 года. Он провел в Михайловском всего один день, но этот день навсегда запомнился им обоим до мельчайших подробностей. Он описан Пущиным в знаменитых «Записках о Пушкине».
Пущин решил завернуть в Михайловское по пути из Москвы в Петербург, куда он собирался к родным на Рождество. Перед отъездом на вечере у московского главнокомандующего Д. В. Голицына он обмолвился о своем намерении А. И. Тургеневу, и тот стал всячески его отговаривать, поскольку Пушкин находится под двойным надзором — и полицейским и духовным. Почти те же самые слова услышал Пущин и от дяди-поэта В. Л. Пушкина, к которому заехал проститься. Но и А. И. Тургенев и В. Л. Пушкин, видя твердость его намерения, по окончании разговора со слезами на глазах попросили передать поэту дружеский привет и ободрение.
Пущин привез с собой рукопись комедии Грибоедова «Горе от ума», бывшей тогда новинкой. Чтение ее было прервано приездом игумена Святогорского монастыря Ионы, решившего проверить, что за посетитель у Пушкина в Михайловском. После чаепития с ромом (до которого священник был большим охотником) он уехал, извинившись за то, что своим вторжением прервал беседу друзей. После этого Пушкин стал читать «Цыган». Пущин не скрывал, что вступил в тайное общество, но поэт не стал расспрашивать подробности, понимая, что это слишком опасная тема.
В апреле несколько дней в Михайловском гостил Дельвиг. Приезд друга совпал с работой Пушкина над первым изданием своих стихотворений — и это еще больше его обрадовало. Пушкин высоко ценил художественный вкус Дельвига, его чувство русского языка и постоянно советовался с ним. Обычно утро проходило в поэтических дебатах, после чего друзья отправлялись в Тригорское. В письме брату Льву Пушкин писал 23 апреля: «Как я был рад баронову приезду. Он очень мил! Наши барышни все в него влюбились — а он равнодушен, как колода, любит лежать на постеле, восхищаясь Чигиринским старостою. Приказывает тебе кланяться, мысленно тебя целуя 100 раз, желает тебе 1000 хороших вещей (например, устриц)»[38]. Под «Чигиринским старостой» имеется в виду только что напечатанный в «Полярной «Звезде»» отрывок из поэмы Рылеева «Наливайко».
Еще одним лицейским другом, с которым Пушкину посчастливилось свидеться, был Горчаков. Он уже сделал первые шаги на своей блестящей дипломатической карьере. Горчаков только что вернулся из Англии и по пути заехал в имение своего дяди Пещурова село Лямоново. Пушкин, узнав об этом, сразу же помчался в Лямоново, где провел целый день. Свидание с Горчаковым оставило у него смутное впечатление. 15 сентября он писал Вяземскому: «Горчаков мне живо напомнил Лицей, кажется, он не переменился во многом — хоть и созрел и, следственно, подсох»[39]. Через несколько дней он пишет ему же: «Мы встретились и расстались довольно холодно — по крайней мере с моей стороны. Он ужасно высох — впрочем, так и должно; зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием: первое все-таки лучше. От нечего делать я прочел ему несколько сцен из моей комедии, попроси его не говорить об них, не то об ней заговорят, а она мне опротивит, как мои «Цыганы», которых я не могу докончить по сей причине»[40].
В Лямонове Горчаков заболел, и Пушкин, сидя на его постели, читал ему отрывки из «Бориса Годунова», в том числе сцену в келье Чудова монастыря, где беседуют Пимен и Григорий Отрепьев. Горчаков вспоминает: «В этой сцене… было несколько стихов, в которых проглядывала какая-то изысканная грубость и говорилось что-то о «слюнях»… Такая искусственная тривиальность довольно неприятно отделяется от общего тона, которым писана сцена… «Вычеркни, братец, эти слюни. Ну к чему они тут?» — «А посмотри, у Шекспира и не такие еще выражения попадаются», — возразил Пушкин. «Да; но Шекспир жил не в XIX веке и говорил языком своего времени»… Пушкин подумал и переделал свою сцену»[41].
В Михайловском Пушкин пережил, пожалуй, самое страстное увлечение своей жизни. По эмоциональному накалу ни раньше, ни позже ничего подобного с ним не было. Длинен список женщин, в которых был влюблен Пушкин; но только две овеяны романтической легендой. Конечно, первой всегда останется жена — это бесспорно; но второй сразу же приходит на память А. П. Керн. Здесь причина не столько в посвященном ей хрестоматийном стихотворении. А. П. Керн была не только красива и обаятельна; она была талантлива — и именно своей незаурядной одаренностью обворожила не только Пушкина, но и Глинку. Достаточно прочесть ее мемуарные очерки, чтобы также проникнуться восхищением перед «гением чистой красоты».
По-видимому, Пушкин был готов перейти все границы. Осипова не на шутку встревожилась; она опасалась скандала, могущего только усугубить положение Пушкина. Она спешно отправила Керн в Ригу к мужу вместе со своей дочерью Анной. В день их отъезда поэт пришел в Тригорское рано утром и принес Керн в подарок неразрезанный экземпляр первой главы «Евгения Онегина», между страницами которого был вложен листок со знаменитым стихотворением. Впрочем, страсть поэта оказалась кратковременной.
Еще одним поэтом, помимо Дельвига, посетившим Пушкина в Михайловском, был Языков. Он учился в Дерпте и был приятелем Алексея Вульфа. Пушкин с самого начала хотел заманить его к себе, но Языков долго не ехал. Одной из причин стала природная лень, мешавшая певцу разгульных студенческих пиршеств сдвинуться с места. Другая причина была более глубокого характера. Поэты пушкинского круга всячески стремились подчеркнуть свою независимость и постоянно дистанцировались от признанного «главы русской поэзии». Для них это было внутренней необходимостью. Отсюда нелестные отзывы о «Евгении Онегине» и пушкинских сказках у Баратынского. Особенно упорно сопротивлялся его влиянию Языков, находя всюду у Пушкина недостатки и предпочитая ему Жуковского.
Только через два года, в июне 1826 года, Языков принял приглашение Пушкина и Алексея Вульфа и приехал в Тригорское. По его собственному признанию, он провел восхитительные и беззаботные шесть недель. Об атмосфере «поэтических пиршеств» вспоминает А. Вульф: «Сестра моя Euphrosine, бывало, заваривает всем нам после обеда жженку: сестра прекрасно ее варила, да и Пушкин, ее всегдашний и пламенный обожатель, любил, чтобы она заваривала жженку… и вот мы из этих самых звонких бокалов, о которых вы найдете немало упоминаний в посланиях ко мне Языкова, — сидим, беседуем да распиваем пунш. И что за речи несмолкаемые, что за звонкий смех, что за дивные стихи то того, то другого поэта сопровождали нашу дружескую пирушку! Языков был, как известно, страшно застенчив, но и тот, бывало, разгорячится»[42]. В жизни Языкова это был, может быть, самый яркий эпизод. Он отдал ему дань в большом стихотворении «Тригорское»:
Что восхитительнее, краше
Свободных, дружеских бесед,
Когда за пенистою чашей
С поэтом говорит поэт?
Жрецы высокого искусства,
Пророки воли божества!
Как независимы их чувства,
Как полновесны их слова!
Как быстро, мыслью вдохновенной,
Мечты на радужных крылах,
Они летают по вселенной
В былых и будущих веках!
Прекрасно радуясь, играя,
Надежды смелые кипят,
И грудь трепещет молодая,
И гордый вспыхивает взгляд!
Но такие светлые дни общения с близкими по духу людьми выпадали Пушкину крайне редко. В деревне он тосковал, временами даже доходил до отчаяния. Не удивительно, что у него возникали планы побега — один фантастичнее другого. Прежде всего Пушкин вспомнил, что у него врачи находили аневризм (расширение артерии); эта болезнь считалась в то время чрезвычайно распространенной и крайне опасной. Впервые он заговорил о своем недуге еще в Одессе, когда просился в отставку. В письме заведующему канцелярией М. С. Воронцова А. И. Казначееву поэт писал: «Вы, может быть, не знаете, что у меня аневризм. Вот уж 8 лет, как я ношу с собою смерть. Могу представить свидетельство какого угодно доктора»[43]. Трудно сказать, насколько Пушкин был искренним и существовали ли в действительности показания медиков.
В апреле 1825 года Пушкин решил направить прошение Александру I разрешить ему уехать за границу для лечения, ибо его аневризм, которым он якобы страдал более десяти лет, требовал немедленной операции. В черновике письма царю он писал об аневризме сердца, но впоследствии всюду речь стала идти об аневризме ноги — уже отсюда ясно, что все разговоры о болезни были надуманными. С Жуковским Пушкин был откровенен: «Мой аневризм носил я 10 лет и с Божьей помощью могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы Царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен»[44]. Друзья же встревожились не на шутку.
Многоопытный царедворец Жуковский не передал царю письма Пушкина. Вместо этого ходатаем за сына-изгнанника (по его совету) стала мать поэта. Она просила разрешения выехать Пушкину в Ригу для операции, но Александр I разрешил только Псков. Сюда по просьбе того же Жуковского согласился приехать из Дерпта и оперировать его знаменитый хирург Мойер. Пушкин был взбешен. В сердцах он пишет Вяземскому: «Псков для меня хуже деревни, где по крайней мере я не под присмотром полиции. Вам легко на досуге укорять меня в неблагодарности, а были бы вы (чего Боже упаси) на моем месте, так, может быть, пуще моего взбеленились. Друзья обо мне хлопочут, а мне хуже да хуже. Сгоряча их проклинаю, одумаюсь, благодарю за намерение, как езуит, но все же мне не легче. Аневризмом своим дорожил я пять лет, как последним предлогом к избавлению, последним доводом за освобождение — и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку! Душа моя, поневоле голова кругом пойдет. Они заботятся о жизни моей; благодарю — но черт ли в эдакой жизни. Гораздо уж лучше от нелечения умереть в Михайловском. По крайней мере могила моя будет живым упреком, и ты бы мог написать на ней приятную и полезную эпитафию. Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать его, отвратить негодование; выписывают мне Мойера, который, конечно, может совершить операцию и в сибирском руднике; лишают меня права жаловаться (не в стихах, а в прозе, дьявольская разница!), а там не велят и беситься. Как не так!»[45] Пушкин полагал, что его друзья сделали именно то, чего нельзя было делать ни при каких условиях. Немного поостыв, он разъяснил Жуковскому, что всегда готов принять бесплатную услугу от него — собрата по лире, но никогда не согласится принять ее у Мойера — прославленного и дорогого врача.
Впрочем, друзья Пушкина простаками не были. Широко циркулировали слухи, что поездка в Ригу только предлог для того, чтобы Пушкин и Алексей Вульф (поэт с паспортом крепостного последнего) бежали бы за границу. План наивный, но приятели потратили достаточно времени на его обдумывание. В сложившейся ситуации и Жуковский, и Вяземский проявили как благоразумие, так и предусмотрительность.
Известно, что в декабре 1825 года Пушкин собирался тайно уехать из Михайловского в Петербург, но поворотил с дороги, испугавшись неблагоприятных примет. Со слов самого поэта рассказывает С. А. Соболевский: «Известие о кончине императора Александра Павловича и о происходивших вследствие оного колебаний по вопросу о престолонаследии дошло до Михайловского около 10 декабря. Пушкину давно хотелось увидаться с его петербургскими приятелями. Рассчитывая, что при таких сложных обстоятельствах не обратят строгого внимания на его непослушание, он решился отправиться туда; но как быть? В гостинице остановиться нельзя — потребуют паспорта; у великосветских друзей тоже опасно — огласится тайный приезд ссыльного. Он положил заехать сперва на квартиру к Рылееву, который вел жизнь не светскую, и от него запастись сведениями. Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер; сам же едет в Тригорское проститься с тригорскими соседками. Но вот, на пути в Тригорское, заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское — еще заяц! Пушкин в досаде приезжает домой; ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белою горячкой. Распоряжение поручается другому. Наконец повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь — в воротах встречается священник, который шел проститься с отъезжающим барином. Всех этих встреч — не под силу суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остается у себя в деревне. «А вот каковы бы были последствия моей поездки — прибавляет Пушкин. — Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтоб не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно… попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые!»»[46] Итак, по Соболевскому, поездка должна была состояться накануне 14 декабря.
Однако существует другой вариант этого таинственного события. Младшая дочь Осиповой Мария, которой в то время было пять лет, вспоминает в беседе с историком М. И. Семевским:
«Однажды, под вечер, зимой — сидели мы все в зале, чуть ли не за чаем. Пушкин стоял у… печки. Вдруг матушке докладывают, что приехал Арсений. У нас был, извольте видеть, человек Арсений — повар. Обыкновенно, каждую зиму посылали мы его с яблоками в Петербург; там эти яблоки и всякую деревенскую провизию Арсений продавал и на вырученные деньги покупал сахар, чай, вино и т. п. нужные для деревни запасы. На этот раз он явился назад совершенно неожиданно: яблоки продал и деньги привез, ничего на них не купив. Оказалось, что он в переполохе, приехал даже на почтовых. Что за оказия! Стали расспрашивать — Арсений рассказал, что в Петербурге бунт, что он страшно перепугался, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и поспешил в деревню.
Пушкин, услыша рассказ Арсения, страшно побледнел. В этот вечер он был очень скучен, говорил кое-что о существовании тайного общества, но что именно — не помню.
На другой день — слышим, Пушкин быстро собрался в дорогу и поехал; но, доехав до погоста Врева, вернулся назад. Гораздо позднее мы узнали, что он отправился было в Петербург, но на пути заяц три раза перебегал ему дорогу, а при самом выезде из Михайловского Пушкину попалось навстречу духовное лицо. И кучер, и сам барин сочли это дурным предзнаменованием. Пушкин отложил свою поездку в Петербург, а между тем подоспело известие о начавшихся в столице арестах, что окончательно отбило в нем желание ехать туда»[47].
Трудно сказать, какое из повествований соответствует истине. Они совпадают в ярких частных моментах (заяц, священник), что, по-видимому, и имело место на самом деле. Относительно даты вопрос остается открытым (сам Пушкин по-разному рассказывал об этом Далю и Вяземскому); но все — и аберрация памяти, и мистическая окраска — свидетельствует о смятении умов после 14 декабря. Пушкин понимал, что его участь висит на волоске. Он формально не был членом тайного общества, но дружил со многими заговорщиками, и в их изъятых бумагах всегда находились его стихи. Страшась ареста, он спешно уничтожил свои «Записки», которые писал в Михайловском, о чем впоследствии постоянно жалел; но в те дни, попади эти откровенные «Записки» в руки полиции, они могли бы только усугубить положение многих людей — и причастных заговору, и знавших о нем только понаслышке.
Нельзя обойти молчанием еще один эпизод «михайловского бытия» Пушкина. В конце апреля — начале мая 1826 года он пишет Вяземскому: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти ее в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится… Милый мой, мне совестно ей-богу… но тут уж не до совести. Прощай, мой ангел, болен ли ты или нет; мы все больны — кто чем»[48]. Героиней «деревенского романа» была Ольга, дочь управляющего Михаила Калашникова. Она вскоре родила сына Павла, умершего младенцем. По-видимому, здесь была не просто кратковременная связь барина и крепостной красавицы. Взволнованный тон пушкинского письма красноречиво свидетельствует об обратном. Ведь впоследствии Пушкин дал Ольге вольную и крестил ее детей. Эта пейзанка была его искренней привязанностью.
Друзья, которых Пушкин бранил год назад, советовали ему воспользоваться благоприятным моментом после завершения следствия по делу декабристов и вновь напомнить о себе правительству. В мае 1826 года Пушкин в Пскове дал подписку о непринадлежности к тайному обществу и, возможно, одновременно направил прошение Николаю I о позволении уехать или в Москву, или в Петербург, или за границу для лечения. Причиной расстроенного здоровья был назван по-прежнему аневризм. Конечно, с точки зрения бюрократической формалистики это был единственно правильный путь. Однако вопрос о возвращении Пушкина из ссылки уже рассматривался. В Псковскую губернию был командирован тайный агент полиции А. К. Бошняк (известный ботаник), целью которого было выяснить, нет ли за Пушкиным «поступков, клонящихся к возбуждению вольности крестьян». Ничего подобного, к счастью, Бошняк не обнаружил. Занимаясь научными изысканиями, он одновременно расспрашивал всех, кого можно, о Пушкине. На его вопросы игумен Святогорского монастыря Иона ответил, что поэт «ни во что не мешается и живет как красная девка». По единодушному отзыву простолюдинов, Пушкин — «отлично добрый барин», обожаемый своими крестьянами. Чиновничество было более сдержанным, но резюме их слов сводилось к тому, что Пушкин — краснобай, возводящий на себя небылицы и старательно культивирующий свои странности; никакой опасности для «законного правления» он представлять не может. В таком духе Бошняк и представил свой доклад.
Об отъезде Пушкина из Михайловского вспоминает М. И. Осипова: «1-го или 2-го сентября 1826 года Пушкин был у нас; погода стояла прекрасная, мы долго гуляли; Пушкин был особенно весел. Часу в 11-м вечера сестры и я проводили Александра Сергеевича по дороге Михайловское…
Вдруг рано на рассвете является к нам Арина Родионовна, няня Пушкина… На этот раз она прибежала вся запыхавшись; седые волосы ее беспорядочными космами спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд. Из расспросов ее оказалось, что вчера вечером, незадолго до прихода Александра Сергеевича в Михайловское прискакал какой-то — не то офицер, не то солдат (впоследствии оказался фельдъегерь). Он объявил Пушкину повеление немедленно ехать с ним в Москву. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель и через полчаса его уже не было»[49].
Дата неверная; на самом деле Пушкин уехал из Михайловского в ночь с 3 на 4 сентября.
В Москве Пушкина сразу же принял Николай I. Царь не скрывал, что он говорил с «умнейшим человеком в России» (его собственные слова), но одновременно заметил, что за Пушкиным нужен глаз да глаз. В литературных кругах Пушкина встретили с распростертыми объятиями. Слухи о милостивом отношении Николая I к поэту сделали его желанным гостем также и в московских гостиных. Москва, шумно и не заглядывая в будущее, праздновала коронационные торжества. В конце концов Пушкин устал от бурного хлебосольства «старой столицы» и в октябре на месяц возвратился в «свою избу» в Михайловском.
Крестьяне радостно встретили своего барина, и это по-настоящему растрогало Пушкина. Он писал Вяземскому: «Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму. Ты знаешь, что я не корчу чувствительность, но встреча моей дворни, хамов и моей няни — ей-богу приятнее щекотит сердце, чем слава, наслаждения самолюбия, рассеянности и пр. Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет она выучила наизусть новую молитву о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитвы, вероятно, сочиненной при царе Иване. Теперь у ней попы дерут молебен и мешают мне заниматься делом»[50].
«Делом» были отнюдь не стихи, а «презренная проза». По заданию царя Пушкин написал записку «О народном воспитании». Официальный заказ поставил его в затруднительное положение, но он решил (как сам выразился в разговоре с Вульфом) «не пропускать такого случая, чтобы сделать добро». Пушкин едко отозвался о системе домашнего воспитания, когда «ребенок окружен одними холопями, видит одни гнусные примеры, своевольничает или рабствует, не получает никаких понятий о справедливости, о взаимных отношениях людей, об истинной чести». Среди предлагаемых им мер было также уничтожение в учебных заведениях унизительных телесных наказаний. Кроме того, Пушкин писал, что русскую историю необходимо преподавать по Карамзину. Николаю I кое-что понравилось из пушкинских рассуждений, но в целом он остался недоволен. Бенкендорф передал Пушкину его слова, что на первое место должно ставить «нравственность, прилежание, служение, усердие» — и именно это следует сделать предметом народного воспитания.
В следующем году Пушкин уединился в Михайловском на целых два месяца. На этот раз он серьезно занялся прозой. Его первым опытом стал незаконченный роман «Арап Петра Великого». Характерно, что старый замысел стал воплощаться
В деревне, где Петра питомец,
Царей, цариц любимый раб
И их забытый однодомец,
Скрывался прадед мой арап,
Где, позабыв Елизаветы
И двор, и пышные обеты,
Под сенью липовых аллей
Он думал в охлаждены лета
О дальней Африке своей.
А. Вульф, посетивший Пушкина 15 сентября 1827 года, нашел его за письменным столом «в молдавской красной шапочке и халате». На столе лежали «Журнал Петра Великого» и тома карамзинской истории. После обеда Пушкин поделился с гостем своими планами. Он непременно собирался писать «Историю Петра I» и «Историю Александра I»; последнюю — «пером Курбского». Мимоходом поэт заметил (пожалуй, преждевременно), что уже можно описывать царствование Николая I и 14 декабря.
Прошли долгие семь лет, когда Пушкин вновь приехал в Михайловское (сентябрь 1835 года). Это был уже усталый человек, мучимый мыслью, что он не в состоянии справиться со своей ролью главы многочисленного и постоянно растущего семейства. Денежные заботы гасили вдохновение. Пушкин уединился в деревне для работы, но трудиться с прежней интенсивностью не получалось. Он писал жене 25 сентября: «Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что не спокоен. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу. Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарился, да и подурнел. Хотя я могу сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был»[51]. Фактически единственным итогом этой осени стало знаменитое стихотворение «Вновь я посетил» — поразительное своей просветленной мудростью; оно воспринимается как завещание поэта будущим поколениям.
Последний раз Пушкин приехал в Михайловское в апреле 1836 года, привезя туда гроб матери. Она была похоронена 3 апреля у алтарной стены Успенского собора Святогорского монастыря рядом с могилами родителей О. А. и М. А. Ганнибал. Поблизости Пушкин, обуреваемый мрачными предчувствиями, купил место для себя. На похоронах присутствовал весь семейный клан Осиповых-Вульф. На следующий день поэт послал письмо Языкову с поклоном «от холмов Михайловского, от сеней Тригорского, от волн голубой Сороти».
После смерти матери поэта встал вопрос о наследстве; решалась и судьба Михайловского. Как часто бывает в подобных случаях, между наследниками начались бесконечные расчеты, утомлявшие Пушкина; брат Л. C. Пушкин и сестра О. С. Павлищева надеялись, благодаря наследству, он — выкрутиться из долгов, она — поправить шаткое финансовое положение своего семейства. Поэт до последнего дня стремился сохранить Михайловское за собой, но в случае продажи мог уплатить за него не более 40 тысяч. Вопрос не был решен до гибели Пушкина. Михайловское стало собственностью детей поэта, но только благодаря тому, что оно было в их пользу выкуплено опекой у остальных наследников.
На рассвете 6 февраля 1837 года Пушкин был похоронен рядом с могилой матери. Гроб с его телом был доставлен из Петербурга в сопровождении А. И. Тургенева и камердинера поэта Никиты Козлова. Об обстоятельствах похорон вспоминает младшая дочь П. А. Осиповой-Вульф Екатерина Ивановна Фок, которой в те дни было тринадцать лет:
«Когда произошла эта несчастная дуэль, я, с матушкой и сестрой Машей, была в Тригорском, а старшая сестра, Анна, в Петербурге. О дуэли мы уже слышали, но ничего путем не знали, даже, кажется, и о смерти. В ту зиму морозы стояли страшные. Такой же мороз был и 15 февраля 1837 года. Матушка недомогала, и после обеда, так часу в третьем, прилегла отдохнуть. Вдруг видим в окно: едет к нам возок с какими-то двумя людьми, за ним длинные сани с ящиком. Мы разбудили мать, вышли навстречу гостям: видим, наш старый знакомый, Александр Иванович Тургенев. По-французски рассказал Тургенев матушке, что приехали они с телом Пушкина, но, не зная хорошенько дороги в монастырь и перезябши вместе с везшим фоб ямщиком, приехали сюда. Какой ведь случай! Точно Александр Сергеевич не мог лечь в могилу без того, чтоб не проститься с Тригорским и с нами. Матушка оставила гостей ночевать, а тело распорядилась везти теперь же в Святые Горы вместе с мужиками из Тригорского и Михайловского, которых отрядили копать могилу. Но ее копать не пришлось: земля вся промерзла, — ломом пробивали лед, чтобы дать место ящику с гробом, который потом и закидали снегом. Наутро, чем свет, поехали наши гости хоронить Пушкина, а с ними и мы обе — сестра Маша и я, чтобы, как говорила матушка, присутствовал при погребении хоть кто-нибудь из близких. Рано утром внесли ящик в церковь, и после заупокойной обедни всем монастырским клиром, с настоятелем архимандритом, столетним стариком Геннадием во главе, похоронили Александра Сергеевича, в присутствии Тургенева и нас двух барышень. Уже весной, когда стало таять, распорядился Геннадий вынуть ящик и закопать его в землю уже окончательно. Склеп и все прочее устраивала сама моя мать, так любившая Пушкина, Прасковья Александровна. Никто из родных так на могиле и не был. Жена приехала только через два года, в 1839 году»[52].
Более двадцати лет Михайловское оставалось без хозяина; усадьба постепенно ветшала. Только в 1866 году здесь поселился младший сын поэта Григорий Александрович, занявшийся ее обустройством. Казалось, судьба благоволила к Михайловскому. В дни торжеств в связи со столетием со дня рождения Пушкина усадьба была выкуплена государством и вскоре стала музеем. Но революция не обошла Михайловское стороной; 3 февраля 1918 года усадьба была сожжена, как и все усадьбы округи, поскольку пронесся слух, что из Петрограда «пришла бумага» с указанием спалить все дворянские усадьбы без разбора.
Восстановили Михайловское в 1937 году к новой столетней годовщине, на этот раз смерти Пушкина. Вновь усадьба сгорела в пламени войны. По-настоящему Михайловское начало возрождаться только в 1949 году, когда пышно отмечалось 150-летие со дня рождения Пушкина. Такова — от годовщины к годовщине — его драматическая летопись.