Вступление

Незадолго до моего отъезда в Россию в середине 1971 г. я случайно встретился с Мервином Келбом из Си-би-эс. У него еще свежи были воспоминания о первом дне, проведенном в Москве. Он приехал туда в январе 1956 г. в то смутное время, которое последовало за смертью Сталина, как раз перед секретным докладом Хрущева о сталинских чистках. Как начинающий дипломат Келб посвятил это первое утро прогулке по Москве. В метро, по дороге на Красную площадь, он заметил возле себя человека, который рассматривал его. Он решил было, что это — филер, но тут же отбросил эту мысль как нелепую выдумку. Однако, когда Келб вышел из метро, человек последовал за ним словно тень. Келб останавливался перед витриной магазина и рассматривал ее, человек тоже останавливался и смотрел. Когда он переходил улицу, улицу переходила и тень. Когда он замедлял или ускорял шаг, «тень» проделывала то же. В конце концов, несмотря на то, что был холодный зимний день, Келб подошел к одному из тех продавцов мороженого, которых можно встретить на Красной площади в любое время года, купил две порции эскимо и, даже не обернувшись, протянул назад руку, предлагая одну порцию своему «спутнику». Тот молча взял мороженое. Так продолжалось весь день; они шли друг за другом, ни разу не обменявшись ни словом.

Рассказ Келба напоминал страницу из плохого детективного романа; различие было лишь в том, что Келб говорил правду. Это был один из тех мелких, но жутких эпизодов, которые не выходят у вас из головы, когда вы собираетесь в Москву. Я почувствовал в нем как бы скрытый вызов, брошенный мне, журналисту, собиравшемуся в Россию для того, чтобы проникнуть в самую суть феномена, называемого русским человеком, и попытаться увидеть этого человека таким, каким он видит самого себя.

Однако вскоре после моего приезда произошел случай, из которого я заключил, что, может быть, не так уж трудно будет познакомиться с русскими поближе. Как-то вечером мы возвращались с женой Энн с концерта Дюка Эллингтона, организованного Обществом советско-американских культурных связей. Мы ехали в служебной машине — большом черном «Шевроле Импала», имевшем нагло вызывающий вид среди маленьких, поистине спартанских машин, в которых разъезжают русские. Хотя было только около 11 часов вечера, улицы в центре города были почти безлюдны, тротуары залиты резким флюоресцирующим синеватым светом, типичным для уличных фонарей в Советском Союзе. То тут, то там редкие прохожие делали знаки таксистам или «голосовали» проезжающим машинам. К моему удивлению (поскольку я знал, что вступать в недозволенные контакты с иностранцами для русских небезопасно), нас весело остановила группа из нескольких молодых пар. Мы их подобрали. Молодежь возвращалась со свадебного ужина в ресторане, и им не хотелось сразу же расходиться. Когда мы подъезжали к указанному дому, они неожиданно пригласили нас к себе выпить.

Это была чисто русская встреча. Все они, мужчины и женщины, были врачами или студентами-медиками со старших курсов, все были женаты; было им лет по двадцать пять. Миша — стройный, бледный, задумчивый молодой человек, который оказался хозяином дома, — более или менее сносно объяснялся по-английски. Остальные сказали, что читают по-английски, но говорили еле-еле, так что мы болтали на какой-то смеси языков. В машине они непременно захотели сидеть все вместе, и все семеро кое-как втиснулись на заднее сидение. Они восхищались американской машиной, ее мощностью, размерами, удобством, скоростью, невиданными ранее приспособлениями. Все были в восторге от того, что им представилась возможность поговорить с американцами. Мы поставили машину не у парадного входа многоквартирного дома, а за углом. Миша предупредил нас, что в подъезде лучше не говорить по-английски, и мы молча прошмыгнули мимо пожилой лифтерши в поношенной телогрейке.

Мишина квартира — первое русское жилище, которое нам довелось увидеть, — была небольшой и скудно обставленной, но достаточно удобной для двоих. Это была однокомнатная квартира с маленькой кухней, прихожей, ванной комнатой и туалетом. Нас было девять человек; сгрудившись, мы уселись на кровать, которая одновременно служила диваном. Сначала разговор не клеился. Говорили о концерте Эллингтона (на котором никто из них не был, так как простым смертным билетов на такие концерты не достать), о западной музыке и модах, о нашей семье, о моей работе, о жизни на Западе и лишь немного о России. У хозяев дома — Миши и Лены, которые только недавно поженились, — не было почти никакого угощения, кроме того, что, по мнению русских, совершенно необходимо — двух бутылок водки, вынесенных кем-то под полой пальто из ресторана, двух больших соленых огурцов, еще влажных от рассола, и горбушки черного хлеба. Появились разнокалиберные рюмки, стаканы, чашки. Подчиняясь русскому обычаю, мы выпили водку залпом, запрокинув голову.

Это было нашим приобщением к важнейшему ритуалу русской жизни. Присутствующих забавляло наше смущение. Они сразу же кратко проинструктировали нас о том, как действовать, чтобы выдержать смертельный удар водки: прежде чем глотнуть, надо сделать выдох, а выпив, сразу закусить. Девушки, проглотив водку, строили каждый раз страшные гримасы, а потом поспешно откусывали от одного из огурцов, ходивших все время по кругу. Другие понемногу откусывали от хлеба. Миша рассказал, что во время войны, когда хлеба не хватало, запойные пьяницы передавали по кругу корочку и только нюхали ее, не откусывая. Им было достаточно понюхать для того, чтобы ослабить действие водки. Он показал, как это делается, и подал мне хлеб и стопку. Я выпил водку, понюхал хлеб и раскашлялся. В комнате грохнул смех. Миша предложил мне попробовать еще раз. Я отрицательно покачал головой, но, оказывается, он имел в виду только хлеб и на этот раз настоял, чтобы я сделал вдох поглубже. Так я втянул в себя влажный, густой, кисло-сладкий, земной аромат русского черного хлеба. Я кивнул Мише, хотя и не понимал, как этот запах, каким бы насыщенным он ни был, сможет погасить огонь, все еще пылавший в моей глотке.

Так мы и сидели, невинно болтая, до тех пор, пока не кончилась водка, — почти до трех часов ночи. Расставаясь, мы обменялись номерами телефонов и теплыми словами дружбы. И снова Миша шепотом попросил не говорить в подъезде по-английски и провел нас мимо сонной старушки у лифта. Мы простились на улице и расстались лишь после настойчивых просьб Миши и Лены о повторной встрече. «Нам обязательно надо встретиться снова», — настаивал Миша.

Мы возвращались домой с Энн, пораженные тем, каким легким оказалось общение, как дружески отнеслись к нам эти молодые люди, как велико их неутомимое любопытство, стремление узнать как можно больше об Америке. А мы очень немногое узнали о России в тот вечер, если не считать того, что научились, как надо пить водку; это, казавшееся нам непреодолимым, препятствие было взято, а главное, мы завязали первые человеческие отношения в этой стране. Заворачивая за угол, я испытал острое чувство тревоги, когда в заднем зеркале вспыхнул свет фар. Однако машина не последовала за нами: может быть, она остановилась у мишиного дома. И все же мы были рады, что нам удалось так быстро познакомиться с молодыми русскими.

На следующий день в знак благодарности я раздобыл для Миши и Лены два билета на концерт Эллингтона и набрал их номер телефона, чтобы сообщить об этом. Я не смог дозвониться: то не было ответа, то я попадал не туда. От моих коллег я уже знал, что московская телефонная сеть работает плохо, поэтому продолжал упорствовать. Но напав два раза подряд на один и тот же женский голос, я решил, что дело тут не только в телефонной сети. Вечером мы с Энн сами повезли билеты.

Лифтерши в подъезде не было, и лифт не работал. На восьмой этаж мы поднялись пешком. Лена была дома: она удивилась и обрадовалась, что мы так быстро встретились вновь, а билеты привели ее просто в восторг. Я рассказал о неполадках с телефоном, и мы проверили номер: все было правильно, кроме последней цифры. Вместо «6» Миша написал «7». Не могло быть и речи о неразборчивом почерке. Цифры были написаны четко и ясно.

Мы исправили ошибку и ушли, передав Мише привет и взяв с Лены обещание встретиться после концерта. В течение ближайших недель я несколько раз звонил им. Миши не было дома: то он был на работе, то на экскурсии, то у родителей. Но Лена, судя по голосу, всегда была рада поговорить с нами. Однажды мы даже обсуждали вопрос о том, где бы нам встретиться, когда у Миши будет время. Как-то вечером, когда я позвонил, Лена сказала, что я могу застать Мишу у его родителей и договориться с ним. Она дала мне номер телефона. Я позвонил, трубку снял Миша, но когда я себя назвал, раздался щелчок и гудки «занято». Я набрал номер еще раз. Телефон был занят. Я снова позвонил Лене и сказал ей, что Миша, по-видимому, больше не хочет с нами встречаться, и попросил прощения за свою назойливость. Она сказала: «Извините… Вы понимаете?»

Я повесил трубку. Я был обескуражен, зато поднабрался опыта. Хотя в первые дни моего пребывания в Москве за мной и не следили так явно, как за Мервином Келбом, и мне быстро удалось вступить с русскими в контакт, только теперь я понял, что познакомиться с ними поближе и завязать настоящую дружбу — задача гораздо более трудная, чем это показалось вначале. Я попал в разряд тех иностранцев, которые тоже завели «одноразовых русских друзей», но не смогли поддерживать с ними какие бы то ни было отношения в дальнейшем. Несколько недель спустя в разговоре с многоопытным американским дипломатом, которому довелось работать в Москве в разное время — при Сталине, Хрущеве и Брежневе, я упомянул о случае с Мишей и Леной.

«О, — сказал он, — теперь вы знаете, что железный занавес — это не колючая проволока на границе Австрии с Чехословакией; теперь вы понимаете, что он находится здесь, в Москве, у самых кончиков ваших пальцев. Вы можете вплотную приблизиться к русским, можете жить здесь, среди них, но вам не удастся узнать, как они живут на самом деле. Слежка настолько строга, что вас всегда сумеют оттеснить в сторону. Может быть, как-нибудь, поздним вечером, вам и посчастливится поговорить и выпить с ними, особенно, если такую встречу они смогут потом оправдать как случайную, но на следующее же утро они хорошенько все обдумают и решат, что такое знакомство слишком опасно.»

Как это ни печально, дипломат, казалось, был прав. Однако он, по-видимому, уловил истину лишь частично. В противоречивых Мишиных чувствах я угадывал влияние среды более сложной и стимулы более противоречивые, чем мне показалось вначале. Было ясно, что Миша и Лена по-разному относятся к решению вопроса о наших дальнейших встречах. Мне и позже доводилось встречать русских, испытывавших в аналогичной ситуации такую же двойственность. Миша почти по-детски радовался возможности прокатиться в американской машине, восхищался ее отделкой и мощностью, но он был достаточно осторожен, чтобы заранее попросить меня оставить машину за углом и не разговаривать по-английски, проходя мимо лифтерши. Однако больше всего меня поразило определяющее влияние общества, в котором живет этот человек, на его политические рефлексы, влияние настолько могучее, что, даже когда он поднимал стакан с водкой, провозглашая тосты за нашу дружбу, в его мозгу все время гнездилось решение неправильно записать номер телефона. В этом человеке жила не одна, а две России: Россия официальная, Россия полицейского надзора и газеты «Правда», Россия, удерживающая от недозволенных знакомств, и одновременно — другая Россия, более человечная, импульсивная, искренняя и непредсказуемая.

Когда я начал собирать воедино обрывки увиденного, мне стало ясно, что бытующие представления о русских не отражают ни этой сложности, ни этой двойственности. В примитивную модель тоталитарного государства совершенно не укладывается наличие таких «отклонений от нормы», встречающихся под поверхностью жизни русских, как готовность людей, подобных Лене, не следовать неписаным законам системы. Широко распространенная на Западе и весьма удобная точка зрения, согласно которой русские якобы не так уж сильно отличаются от нас, не учитывает весьма важных черт, которые советская система выработала, например, в Мише.

«Неправдоподобие» повседневных советских реалий, встречающихся почти на каждом шагу, постоянно заставляло меня пересматривать мои собственные предвзятые мнения. Кропотливые исследования западных советологов, может быть, и показали обманчивость коммунистического единства, но они вовсе не подготовили меня, например, к сообщению жены диссидента о том, что она — член партии, или к тому, что в течение целого вечера один из партаппаратчиков будет рассказывать мне циничные анекдоты о Ленине и Брежневе.

Чем дольше я жил в Москве, тем больше мне хотелось выяснить, не являются ли исключения правилом. Я обнаружил, что, несмотря на воинствующий государственный атеизм, в СССР вдвое больше верующих, чем обладателей партийных билетов; что в обществе, где провозглашен культ государственной собственности, больше половины жилой площади находится в частном владении; что при системе строго коллективизированного сельского хозяйства около 30 % сельскохозяйственной продукции производится единоличниками, и что большая часть этой продукции сбывается на официально разрешенных свободных рынках; что через шесть десятилетий после падения царизма резко возрос интерес к России царского времени и ее материальной культуре; что, несмотря на навязанный сверху конформизм, многие вообще безразличны к политике и в узком кругу посмеиваются над громогласными заявлениями коммунистической пропаганды; что в России — стране пролетариата — люди значительно более, чем на Западе, чувствительны к занимаемому положению и месту на иерархической лестнице.

Я перестал верить в миф о бесклассовом обществе еще до приезда в Россию, и все же в начале моего пребывания в этой стране меня ошеломили разговоры русских о богатых коммунистах и даже о коммунистах-миллионерах. Когда я в первый раз услышал, как два писателя говорят о ком-то, что он «богат, как Михалков», я подумал, что речь идет о каком-нибудь купце, составившем себе в царские времена состояние на продаже мехов или добыче соли. Но мне сказали, что Михалков Сергей Владимирович — коммунист, детский писатель, пользующийся огромным успехом, — является сторожевым псом советской литературы и важной шишкой в Союзе писателей. Позднее Михалков оказался первым, кто публично потребовал изгнания Александра Солженицына, и автором ряда других нашумевших заявлений подобного рода. Писатели рассказали мне и даже подсчитали, что, как и автор «Тихого Дона» Михаил Шолохов, а может быть, еще один-два писателя, Михалков, не нарушая законов, составил капитал в миллион рублей или около того из денег, полученных за многочисленные издания и собрания сочинений, а также в виде крупных премий за верную службу; что у него два больших роскошных загородных дома, машина с шофером, шикарная городская квартира, и что по образу жизни и банковскому счету он не уступает капиталисту. Более того, такое положение как будто распространяется на всю его семью: двое сыновей Михалкова преуспевают на литературной[2] ниве, а зять — Юлиан Семенов — специализируется на детективных романах и сценариях многосерийных телевизионных фильмов, в которых он прославляет КГБ, срывая стотысячные гонорары[3].


Но оставим Михалкова. Я узнал, что деньги вовсе не являются мерилом того, как на самом деле живется человеку в России. Я не шучу. Я расспрашивал гидов из Интуриста, переводчиков в нашем московском бюро, ходил на предприятия, заводил разговоры в ресторанах, спрашивал людей, сколько они зарабатывают, сколько тратят на питание, сколько платят за квартиру, сколько стоит машина, пытался сравнить их уровень жизни с нашим. Я усердно считал, но это занятие пришлось прекратить; русские друзья просто сразили меня, объяснив, что у них решают все вовсе не деньги, а возможность устроиться или блат, т. е. знакомство с влиятельным лицом или наличие связей, обеспечивающие возможность обосноваться в столице или других крупных городах, где в магазинах есть продукты, одежда и другие товары широкого потребления такого качества и в таких количествах, которых не найдешь в других местах; возможность устроить детей в самые лучшие школы, отдыхать в лучших санаториях, получить доступ к казенным машинам или к тому, что расценивается как наибольшие привилегии, например, поездки за границу, право общения с иностранцами или пропуск в специальные магазины, предназначенные для советской элиты, где новый малолитражный «Фиат-125» советского производства стоит не 7500 рублей (10 тыс. долларов), а только 1370 (1825 долларов) и где ждать его приходится не два-три года, как простым смертным, а всего два-три дня.

Мне пришлось отказаться и от представления о том, что нынешняя Россия — это современное индустриальное государство, не уступающее передовым странам Запада: такое представление не столько объясняет, сколько запутывает. Маска прогресса, ракеты, реактивные самолеты, современная промышленная технология скрывают неизгладимый отпечаток, который наложила многовековая русская история на структуру советского общества, привычки и характер русского народа, отпечаток, благодаря которому страна остается специфически русской, малопонятной иностранцам, особенно американцам, стремящимся во всем разобраться немедленно, столь нетерпеливым, когда речь идет об истории, и к тому же имеющим раз и навсегда определенные представления о коммунизме. То тут, то там путешественнику бросаются в глаза приметы страны, живущей по старым традициям: женщины, терпеливо подметающие улицы метлами на длинных палках, крестьяне, гнущие спину на полях с мотыгой в руке, кассиры в магазинах, щелкающие — тук-тук — на старинных деревянных счетах. Долгие месяцы прошли до того, как я начал понимать, насколько велико влияние русского прошлого на советскую действительность.

Я стал также понимать, что грандиозный спектакль, именуемый пятилетним планом, скрывает беспорядочную, скачкообразную работу предприятий, когда дикая гонка к концу месяца наносит качеству продукции такой урон, что советские потребители научились проверять дату выпуска товаров (подобно тому, как американские хозяйки проверяют свежесть яиц), чтобы случайно не купить сомнительное изделие, выпушенное в страшной спешке в последние десять дней месяца. Как оказалось, в России не одна экономика, а целых пять — экономика оборонной промышленности, тяжелой промышленности, производства товаров широкого потребления, сельского хозяйства, подпольная «контр-экономика», и каждая из них имеет собственные законы. Создается впечатление, что наиболее благополучными являются первая и последняя. Остальные кое-как перебиваются. Неприкрытое нежелание работать, которое я наблюдал у официанток или рабочих, занимающихся ремонтом квартир, сантехники и т. п., вскоре заставили меня забыть о созданном пропагандой образе ударников, без устали строящих социализм. «Здесь рай для трудящихся — самое лучшее место в мире, чтобы валять дурака, — весело сказал мне молодой русский лингвист. — Они не могут нас уволить.»

Вот эта-то скрытая анархия, полная неуправляемость в системе, сотканной из правил, и поразила меня в России больше всего. Я и раньше кое-что слышал о коррупции в советском обществе, но насколько велика изобретательность русских, когда речь идет о том, чтобы обойти существующую систему, и как это отражается на самих основах повседневной жизни, — не представлял себе до тех пор, пока мне не довелось встретиться со студенткой Московского государственного университета Кларой. Семья Клары жила в захудалом провинциальном городишке. У нее не было никакой надежды избежать распределения на преподавательскую работу в свой родной город или куда-нибудь в Сибирь. В Москве же без прописки работу найти было невозможно (с помощью паспортного режима численность населения Москвы удерживается на уровне 8 млн. жителей), но Клара нашла выход: вступить в фиктивный брак с каким-нибудь москвичом. Один из ее близких друзей рассказал мне, что Клара заплатила брату его приятеля полторы тысячи рублей (2000 долларов — ее годовая зарплата как молодого специалиста) за фиктивный брак; она вовсе не собиралась провести с ним хоть одну ночь. И вправду, сразу же после церемонии бракосочетания «жених» удалился. Кларе нужно было только одно: воспользоваться штампом о браке, поставленном в ее паспорте, и шестью месяцами «замужней жизни», чтобы получить московскую прописку. Позднее один научный работник рассказал мне о муже и жене из провинциального города, которые решились на большее, лишь бы добиться привилегии жить в Москве. Они развелись, он женился на москвичке, а она вышла замуж за москвича. Затем они развелись со своими московскими супругами и снова сочетались браком. Я отнесся к его рассказу с недоверием, но мой собеседник настойчиво утверждал, что так оно и было. Я слышал и от других русских, что буквально тысячи людей прибегают к фиктивным бракам, называемым здесь «браками по расчету», для того, чтобы поселиться в больших городах, таких, как Москва, Ленинград, Киев, и избавиться от жизни в провинции, которая на их взгляд ничем не отличается от ссылки.

Меня поражало, что существуют такие хитроумные способы обмана властей, и что русские, которых как нацию в целом считают столь бесхитростным народом, прибегают к подобным уловкам. Дело в том, что понятие «тоталитарное государство», удобное, может быть, для исследователей политики, рассматривающих советское общество «с птичьего полета», не учитывает человеческий фактор, создавая представление о людях как о роботах, живущих в казармах. В большинстве случаев так оно и есть: подавляющее большинство русских выполняет все требования и внешне соблюдает все правила. Однако в частной жизни они нередко прилагают огромные усилия, проявляя недюжинную изобретательность и умение, чтобы тем или иным путем обойти эти правила, прорваться сквозь них для достижения своих личных целей. «Обходить правила — наш национальный спорт», — сказала мне с улыбкой женщина-юрист.

Я с радостью убедился в том, что русские сохранили все безрассудно-неправдоподобные черты героев Достоевского. Я был подготовлен к тому, чтобы услышать от многочисленных диссидентов, прошедших допросы в КГБ, проклятья своим следователям, но никогда не думал, что одновременно некоторые из этих людей расскажут мне о вежливости следователей, о том, что с годами между преследуемыми и преследователями иногда устанавливаются личные отношения. Меня, в частности, поразил рассказ поэта Иосифа Бродского, впоследствии уехавшего из Советского Союза, о том, что его собеседник из КГБ, считавший и себя писателем, когда бы они ни встречались, показывал Бродскому свои рукописи, интересуясь его мнением и прося совета.

Такие отношения вряд ли можно считать типичными; ведь контакты с политической полицией в любой стране по своей сути основаны на неравенстве и запугивании. Мне рассказывали о случаях садизма, о подлой мстительности, но я знал и таких советских граждан (особенно среди тех, кто прошел трудовые лагеря и кого нелегко было запугать), которые шутливо называли агентов КГБ «мой кагэбешник», как будто говоря о своей собственности.

Члены одной еврейской семьи, которых во время визита президента Никсона в Москву в 1974 г. посадили под строгий домашний арест, чтобы помешать им участвовать в какой-либо демонстрации или опубликовать заявление, рассказали мне, что охранники бегали для них в магазин за продуктами. Они со смехом вспоминали, как позднее, увидев «нашего парня» в каком-то продовольственном магазине, они кивнули ему поверх мешков с сахаром как знакомому.

Одна из причин того, что картина советской жизни столь обманчива, заключается в великом умении русских держаться тише воды, ниже травы и принимать защитную окраску, когда они хотят остаться незамеченными или достичь цели, которой можно добиться только тайком. Это помогло сохранить некоторые важнейшие элементы русской культуры и интеллектуальной жизни. Например, во время преследования генетиков при Сталине и Хрущеве некоторым биологам удалось найти прибежище в институтах физики и химии. Вдали от любопытных глаз они спасли свою науку, прикрывая свои истинные исследования какими-то экспериментами, проводимыми для отвода глаз в других областях, и ставя опыты у себя на кухне, как рассказал мне один ученый. Тайное существование вела и «буржуазная лженаука» кибернетика в период ее опалы.

Когда западная музыка в стиле «рок» и джазовая музыка были публично осуждены в советской печати тупыми блюстителями коммунистической морали, некоторые советские музыканты тайком организовали группы «рока» и играли «запрещенную музыку». Каким-то образом в центре Москвы удалось открыть студию футуристической электронной музыки; в этой студии создавались великолепные композиции из самого современного западного «рока» или «космической» электронной музыки и экспрессивного современного танца, сопровождающиеся пульсирующим светом и лучами, подобными лазерным. Это искусство, возникшее самым странным образом и существующее на основе достижений радиоэлектроники, которым в СССР придают огромное значение, далеко выходит за рамки дозволенного властями. Мне даже рассказали, что некоторым представителям власти об этом известно и что они готовы утверждать, будто никакой студии не существует, — до тех пор, пока это явление не привлечет к себе внимания, не «вызовет скандала», как это называется у русских.

Специалисты-электроники и любители музыки, которые привели меня в студию и организовали сногсшибательное исполнение этих свето-звукотанцевальных композиций, попросили меня тогда не писать об этом в газете, так как предание этого дела гласности именно в то время могло поставить под угрозу ненадежное полуофициальное покровительство, которым пользовалась студия. Меня просили соблюдать такую же осторожность, когда привели на концерт настоящей «рок»-музыки. «До тех пор, пока власти хоть в какой-то мере терпят такие вещи, — предупредил меня один музыкант-джазист, — наше существование зависит от того, насколько мало о нас знают. Такова наша жизнь. Самое интересное происходит в частных домах, куда не попасть постороннему — не только Вам, иностранцу, но и русскому. Я знаю, вам это кажется безумием, но для нас это — самое обычное дело». Иностранцам разузнать о подобных вещах, действительно, невероятно трудно. Власти воздвигли бесчисленные препятствия, чтобы помешать нормальным, открытым и удобным контактам между советскими людьми и иностранцами. Те, кто приезжает в Россию ненадолго, обычно входят в состав делегаций или туристских групп. На официальные встречи и в места отдыха они отправляются в сопровождении гидов и переводчиков, которые «пасут» их с утра до ночи. Хотя, приехав в Россию, я был заранее настроен скептически к подобным разговорам, один из переводчиков Интуриста рассказал мне, что гиды обязаны сообщать тайной полиции об иностранцах, отстающих от группы, говорящих по-русски или имеющих друзей либо родственников, с которыми они пытаются встретиться. Он даже показал мне тайную комнату в здании гостиницы «Интурист» и описал заднюю комнату на самом верхнем этаже гостиницы «Метрополь», где офицеры КГБ принимают у гидов отчеты. «Некоторые гиды «добросовестны» в этом отношении, другие не слишком надрываются, — сказал он. — Но это входит в обязанности каждого из них. Если вы этого не делаете, вас через некоторое время вызывают и спрашивают, в чем дело».

Тот же, кто приезжает в Россию надолго, оказывается как бы внутри некоего ограждения. Помнится, когда мы впервые летели в Москву, и наш самолет австрийской авиакомпании шел уже на посадку, Энн внезапно почувствовала прилив свободолюбия. При виде домиков в западных окрестностях столицы она воскликнула: «Смотри, коттеджи. Может, мы могли бы жить за городом, в коттедже, а не в квартире для иностранцев!» Но нам не дано было выбирать. Дома, которые она увидела, были крестьянскими избами или загородными дачами советской элиты. Нам, как почти всем дипломатам, бизнесменам и журналистам, работающим в Москве, просто-напросто предоставили квартиру в многоквартирном доме — одном из полдюжины разбросанных по городу гетто для иностранцев, приехавших на длительный срок. Мы не смогли даже выбрать себе квартиру, а о том, чтобы жить, где нам хотелось, то есть за городом, среди русских, не могло быть и речи. Вокруг нашей иностранной колонии был устроен «санитарный» кордон. Двор нашего восьмиэтажного дома № 12/24 по Садово-Самотечной улице был недвусмысленно отделен от соседних домов, в которых жили русские, трехметровой бетонной стеной, возведенной так близко к дому, что во дворе трудно было найти место для машины. В дом можно было попасть, только пройдя под аркой мимо вахтеров в форме, дежуривших в караульной будке круглые сутки. И хотя на них была обычная милицейская форма, на самом деле это были работники КГБ.

Власти пытались придерживаться шитой белыми нитками версии, будто эти люди поставлены для того, чтобы охранять нас, но часто этот обман становился явным. Однажды двенадцатилетняя школьная подружка нашей дочери Лори позвонила к нам из дому и рассказала испуганным голосом, что, когда она попыталась к нам пройти, вахтер остановил ее, устроил ей настоящий допрос и отправил домой. Девочка не решалась вернуться к нам до тех пор, пока Лори не пошла за ней и не привела ее (впрочем, никто из школьников, кроме этой девочки, у нас не бывал вообще, если не считать детей, приходивших группами на день рождения). Когда я выразил вахтерам свое возмущение по поводу того, что они связываются с детьми, один из них промямлил, что просто они старались защитить нас от «хулиганов». Был и такой случай, когда коллекционер произведений искусства Александр Глезер, желая пройти ко мне в контору, расположенную в том же здании, глупейшим образом пытался надуть вахтеров, сказав несколько слов по-английски. Они схватили его и продержали более часа в караульной будке. Убеждая стражников отпустить Глезера, я видел через окно будки его испуганное лицо. Только после того, как возле будки собралась кучка корреспондентов, вахтеры согласились отпустить Глезера, решив, очевидно, что не стоит поднимать слишком много шума вокруг этого пустякового дела. На этот раз они снова оправдывались тем, что хотели защитить меня от мошенника, несмотря на то, что я сказал им, что хорошо знаком с этим человеком.

Как правило, русским и в голову не приходило близко подходить к нашей «зараженной» зоне. Беспрепятственно проходили в здание только специально отобранные КГБ люди: переводчики, домработницы, шоферы, дворники, ремонтные рабочие и служащие; для работы у иностранцев и в посольствах их поставляет особое учреждение при советском правительстве — Управление по делам дипломатического корпуса (УПДК), и вахтеры знают этих людей в лицо.

Чиновники и другие привилегированные лица из числа советских граждан могли пройти через такой кордон на дипломатические приемы или в связи с другими особыми случаями, лишь предъявив дежурным пригласительный билет. Простых же смертных задерживали и расспрашивали. За более чем трехлетнее пребывание в Москве я практически не встретил ни одного человека, готового пойти на это испытание. Провезти своих русских друзей к себе мы могли только в своей машине, проехав мимо вахтеров прямо во двор, но когда мы так поступали, а это случилось дважды, вахтеры подбегали к машине вплотную, пытаясь разглядеть наших гостей или нагнать на них страху. Были и такие, даже всемирно известные писатели или поэты, которые, обычно без всяких объяснений, отказывались принять приглашение к обеду. Помнится, один писатель сказал, вздрагивая: «Я не могу находиться в такой атмосфере».

Я знал и такую пару: жена, родители которой были членами партии и которая хвасталась своей независимостью, утверждала, что она не боится того, что ее задержат, но что ей просто неприятно отвечать на вопросы вахтеров о том, кто она такая и к кому из иностранцев идет. Муж яростно протестовал: «Как ты можешь так говорить? Как ты можешь говорить, что не боишься?» — сказал он ей, задыхаясь. Потом он повернулся ко мне и проговорил спокойным голосом: «Она, может быть, и не боится, а я боюсь».

Эти страхи придают дружбе с советскими людьми какую-то однобокость: мы их навещаем, а они нас — никогда. Существуют и другие препятствия: подслушивание телефонных разговоров, специальные черно-белые номера на машинах для иностранцев, чтобы сразу было видно, кто едет (наш индекс был К-04, где К означает — корреспондент, а 04 — американский), запрещение удаляться от столицы более чем на 40 км без специального разрешения (получение которого связано со сложной процедурой, продолжающейся не менее недели, и часто безрезультатной). Однажды отвод на телефоне в нашем бюро был сработан так грубо, что провода замыкались на линию главного управления милиции, и моему сотруднику Крису Рену пришлось отвечать на звонки людей, спрашивавших: «коммутатор?» Крис много раз поднимал трубку, пока не понял, о каком коммутаторе идет речь, и не сообразил, что это звонят офицеры милиции и еще какие-то люди с жалобами. После того, как мы сделали заявление об этом, и вплоть до конца моего пребывания в Москве, к нашим просьбам о ремонте телефона относились исключительно внимательно и предупредительно.

Однако, честно говоря, встречам иностранцев с рядовыми советскими гражданами мешает не только надзор. Разумеется, эти столь очевидные препятствия действительно мало кого из иностранцев вдохновляли на серьезные и многократные попытки встречаться и поддерживать знакомство с русскими, если не считать официальных контактов. Но дело еще и в том, что многие из нас полагали, что жить в атмосфере такой опеки гораздо спокойнее. Невозможность выбрать себе жилье, может быть, и оскорбляла западное свободолюбие, но зато избавляла от необходимости искать квартиру, а заодно и от повседневных встреч с рядовыми советскими гражданами. Точно так же обстояло дело и с покупками. Власти предусмотрели для иностранцев специальные продовольственные магазины, где расплачиваются валютой. Хотя в этих магазинах может вдруг не оказаться таких незатейливых продуктов, как помидоры, тунец, апельсиновый сок или клубничное варенье, все же они снабжаются значительно лучше, чем обычные магазины. В результате, очень немногие иностранки утруждают себя походами в обычные магазины и так и не знают, что такое закупка продуктов для русских женщин. Кроме того, как правило, иностранцы ездят в машинах и упускают возможность встречаться с русскими, подавляющее большинство которых пользуется общественным транспортом — автобусами, троллейбусами, трамваями или метро. Полная изоляция усугубляется и тем, что дети иностранцев учатся в специальных школах — французской, немецкой, англо-американской, — созданных при посольствах западных стран. УПДК поставляет домработниц и переводчиков, организует специальные занятия балетом и языком, спортивные занятия и, время от времени, экскурсии для жен дипломатов.

Каждое крупное посольство имеет собственную дачу для пикников, вечеринок. В Завидове, километрах в 160 к северо-западу от Москвы, на берегу Волги, построено несколько казенных домиков, которые сдаются внаем иностранцам. Так им предоставляется возможность вкусить прелести русской сельской жизни. Один наш русский друг, у которого есть лодка, рассказал нам, что, когда он проплывал мимо этих мест, охрана строго «посоветовала» ему держаться подальше от зон, отведенных для иностранцев.

К западу от Москвы за прелестным сосняком притаился на Москве-реке «дипломатический пляж». Но если кто-нибудь из нас попытается спуститься ниже по берегу, туда, где купаются или сидят с удочками русские, милиционер сразу же остановит своевольного, торопливо запишет номер машины и отгонит чужака назад на отведенный для него участок пляжа. На дорогах, в тех местах, где расположены дачи советской элиты, тоже запрещено останавливаться. Такое выделение иностранцев в привилегированную изолированную группу ведет к тому, что большинство из них, даже из стран Восточной Европы, идет только по проторенной дорожке. В Москве они ходят в гости друг к другу, иногда посещают музеи и места, куда принято водить туристов. Если не считать официальных встреч с русскими, жизнь иностранцев в России напоминает скорее долгий круиз на роскошном лайнере, когда каждый вечер видишь одних и тех же партнеров по бриджу.

Как ни странно, но, несмотря на этот механизм изоляции, любознательный человек, знающий, чего он хочет, и говорящий по-русски, все же имеет возможность встречаться и знакомиться с русскими. Ограничения же приводят к тому, что это — встречи в основном с людьми особыми, почти всегда в какой-то мере нетипичными для советского общества. Очевидно, поэтому иностранцы видят Россию в искаженном, неверном свете.

Для общения с иностранцами советской системой создан особый слой людей, насчитывающий несколько тысяч человек. Мы обычно называли их «официальными русскими», не имея при этом в виду правительственных чиновников. Сюда относятся высокопоставленные журналисты, специализирующиеся в области иностранных дел. гиды из Интуриста, переводчики, специалисты из института США и Канады или из Института мировой экономики и международных отношений, сотрудники внешнеторговых организаций, ученые и административные работники, принадлежащие к партийному аппарату. Практически любая советская организация, начиная с Красной Армии и кончая Союзом писателей или Русской православной церковью, имеет собственный отдел, предназначенный для поддержания контактов с иностранцами. Маршруты, предусмотренные для иностранцев, настолько постоянны, что однажды во время поездки в Сибирь — на озеро Байкал и в Иркутск — я попал к тем же самым специалистам, с которыми за десять лет до этого познакомился другой репортер «Таймса» Тед Шабад. Перед этими «официальными русскими», которым разрешено общаться с иностранцами, стоит задача представлять Россию газеты «Правда». Россию научных достижений, социалистической рабочей демократии, Россию как современное процветающее государство. Несмотря на то, что мне приходилось поддерживать деловые контакты примерно с тремя десятками таких людей, было очень трудно — если не невозможно — узнать их взгляды на жизнь и вообще познакомиться в ними поближе. И это происходило не только со мной. Посол одной из Скандинавских стран после нескольких лет дипломатической службы в Москве жаловался на то, что ни разу не был приглашен к своему коллеге, занимавшему аналогичный пост в советском МИДе. Даже когда скончалась мать этого ответственного чиновника, посла, по его словам, постарались удержать на почтительном расстоянии. Он позвонил в Министерство иностранных дел, чтобы узнать домашний адрес своего коллеги и послать ему письмо с выражением соболезнования и цветы, но адреса ему не дали, а предложили послать цветы в министерство. С другими иностранцами, может быть, поступали иначе, но результат был нередко тем же самым. Юрист-международник, кандидат на пост президента, Серджент Шрайвер рассказывал мне, что в Москве ему устраивали не только торжественные встречи «на красном ковре», но и приглашали домой руководящие работники и чиновники Министерства внешней торговли. Они оказывали ему радушный прием, но вели лишь официальные беседы. «Было то, что в их дипломатии принято называть обменом мнениями, — говорил мне Шрайвер. — Но ни разу у меня не было ни с одним русским того, что мы с вами назвали бы разговором».

Нелегко человеку, сидящему где-нибудь на Западе в уютной гостиной, привыкшему к дружественной манере собеседования, принятой в открытом мире, понять, каким препятствием для нормального общения является этот официальный, парадный фасад, за который так трудно пробиться.

Меня часто спрашивали на Западе, создает ли цензура серьезные трудности для корреспондента, работающего в России. Формально — нет. Цензура на корреспонденции была отменена еще при Хрущеве, в 1961 г., и большинство репортеров передает свои статьи прямо по телетайпу или телеграфу (правда, цензуре подвергаются фотоснимки). Но русские разработали другие методы для репортеров, которые «суют нос куда не следует». Обычным наказанием за нежелательные репортажи являются постоянные выговоры — часто устные, а иногда и публичные, в печати, — а также отвратительная травля. Бывает так, что завербованные милицией наемные хулиганы прокалывают шины репортерских автомобилей или избивают журналистов, чтобы тем неповадно было водить неположенные знакомства. Однажды во время моего пребывания в Москве двум западным журналистам устроили в КГБ такой допрос в связи с делами диссидентов, что он до смерти напугал всех иностранцев…

Но чаще всего советский МИД просто-напросто не разрешает авторам неугодных партийному руководству репортажей выезжать из Москвы или лишает их официальных интервью. Это случалось со мной не раз. Однажды в наказание за какой-то проступок мне не разрешили участвовать в пресс-конференции, устроенной Брежневым для американских журналистов накануне совещания в верхах. И, наконец, последняя мера — корреспондентов высылают или вынуждают уехать. За время моего пребывания в Москве это случилось по меньшей мере с четырьмя журналистами.

И все-таки эти неприятности не так страшны, как цензура. Не та цензура, которую имеет в виду большинство людей Запада, а та самоцензура, которой подвергает себя большинство русских и которая мешает им откровенно разговаривать о своей жизни с иностранцами. В большинстве случаев эта привычка — порождение страха и лояльности, но если смотреть глубже, она является также и следствием общенародной мании любыми средствами приукрашать действительность и скрывать тайные пороки или добродетели русской жизни либо неприятную правду, которая находится в противоречии с коммунистической пропагандой. Почти все в какой-то мере участвуют в негласном сговоре о сокрытии того факта, что советская действительность не соответствует заявлениям партийной пропаганды, будь то грубый вымысел об отсутствии цензуры на произведения советских писателей, ложь о счастливой жизни и о равноправии более сотни национальностей, входящих в состав Советского Союза, или такая мелочь, как утверждение, будто при социализме официантки не нуждаются в чаевых или не желают их брать.

Разумеется, и на Западе многие ответственные чиновники и политические деятели стараются замалчивать неприятные факты, но они редко прибегают к столь явной и подчас вызывающей недоумение лжи или увиливанию от прямого ответа, какие приняты у советских деятелей. Так, советские чиновники со всей вежливостью будут отрицать в беседе с делегацией американских юристов, что в Советском Союзе существует смертная казнь (хотя в самой советской печати время от времени публикуются сообщения о приведении в исполнение смертных приговоров), заявлять членам Конгресса, что евреи и граждане других национальностей Советского Союза пользуются правом свободной эмиграции, настаивать на том, что в советских трудовых лагерях создана отличная система медицинского обслуживания (и это — после гибели известного политзаключенного в результате операции по поводу язвы, сделанной ему другим заключенным, так как квалифицированная медицинская помощь оказана не была); они станут делать и другие заявления, слушая которые иностранцам остается лишь скептически поднимать брови.

Отсутствие публичных дискуссий и независимой информации, которые позволили бы внести необходимые поправки, приводят к тому, что советская ложь гораздо более эффективна, чем ложь в других странах. Иностранец может сколько угодно посещать электростанции и заводы, выпускающие грузовики или легковые машины, — это не поможет ему понять Советскую Россию. Она — не монолит, но она умеет скрываться за чертовски монолитным фасадом, и тот, кто находится снаружи, может и не разглядеть невидимые механизмы, которые изолируют Россию и ее жителей от Америки, Западной и даже Восточной Европы.

Другая трудность заключается в том, что советские люди порой совершенно сознательно отгораживаются от иностранцев, даже тогда, когда тем кажется, что, наконец, наступило время откровенных разговоров. Помню, один научный работник-еврей рассказывал мне, как во время его поездки в Америку американка, специалистка по Ближнему Востоку, спросила его, существует ли в Советском Союзе дискриминация евреев в научном мире, и. хотя они были наедине, советский ученый, по его же собственным словам, солгал американке, ответив отрицательно: а ведь ему самому, в собственном отделе, не раз приходилось страдать от дискриминации. Как объяснил мне этот человек, он боялся, что если скажет правду, об этом могут узнать в Москве и его больше не пустят в заграничные поездки. А теперь он может признаться мне, потому что принял решение эмигрировать в Израиль и порвал все связи с советской системой.

Разумеется, всякому обществу свойственно преуменьшать свои трудности, показывать себя с наилучшей стороны и стремиться произвести хорошее впечатление на визитеров. Однако в советском обществе, для которого предметом особой гордости является его утопическая идеология, эти тенденции доведены до крайности. Трудно найти более яркий пример приемов, к которым прибегают с целью произвести благоприятное впечатление на иностранцев, чем та «косметическая» операция, свидетелем которой я был в Москве перед самым приездом президента Никсона летом 1972 г.: дотла сжигались целые кварталы старых домов и вывозились их останки. Были переселены сотни людей. Буквально накануне приезда президента расширяли и асфальтировали улицы, красили дома, сажали деревья, разбивали газоны и украшали их свежими клумбами. Даже наш дом, расположенный недалеко от Кремля, был принаряжен на тот маловероятный случай, если вдруг Никсон пожелает его посетить. В царское время это называлось «строить потемкинские деревни» по имени князя Потемкина, соорудившего бутафорские деревни вдоль пути следования императрицы Екатерины Великой, чтобы создать впечатление благоденствия находившихся под ее властью областей. В наши дни русские называют это показухой.

Показуха — это все, что угодно, начиная от валютных магазинов, роскошных импортных товаров в витринах ГУМа (которые, как правило, в том же ГУМе купить нельзя), образцовых ферм и заводов, куда возят иностранцев, и кончая такими мелочами, как меню изысканных обедов в ресторанах гостиниц Интуриста, отпечатанные на мелованной бумаге, занимающие несколько страниц и представляющие собой внушительный перечень блюд на четырех языках. И только когда дело доходит до заказа, посетителю приходится столкнуться с действительностью и узнать, что на самом деле имеется не более трети перечисленных яств. Это настолько распространенное явление, что, например, американский импресарио Сол Юрок, по словам одного из его сотрудников, отвечал обычно русским официантам, когда те подавали ему меню и спрашивали, что он желает: «Оставьте в покое меню и все эти «чего вы желаете, мистер Юрок?» Просто скажите мне, что у вас есть».

Я сам как-то раз случайно оказался свидетелем подготовки такой показухи. Однажды, во время поездки в Баку, я остановился в гостинице на берегу Каспийского моря. Вдруг пришло известие о том, что должна приехать с официальным визитом группа иностранных послов. Подобно провинциальным чиновникам из насыщенной великолепной сатирой гоголевской комедии «Ревизор», весь персонал стал лихорадочно готовиться, приводить помещение в порядок. Дежурная по этажу собрала от всех номеров ключи, чтобы на них позолотили цифры. Раскосый электротехник принялся заменять перегоревшие лампочки, горничные — мыть окна и выбивать пыль. Парадная дверь и ограда приморского бульвара были покрыты свежей краской. В столовой вместо простых стеклянных пепельниц появились новые, более декоративные. На все столы поставили букеты крупной белой гвоздики и положили более нарядные, на глянцевой бумаге, меню — для послов. Как рассказал мне один из них, он наблюдал такое не только в этой гостинице, но и в других местах, которые посетили дипломаты.

Иногда стремление пустить иностранцам пыль в глаза начинает походить на национальный спорт. «Для нас это совершенно естественно, — сказал мне как-то блестящий молодой консультант в области международной политики, когда я был у него в гостях. — Это идет нам на пользу; этот обман компенсирует нашу слабость, комплекс неполноценности перед иностранцами. Как нация мы не можем чувствовать себя на равных с другими. Независимо от того, кто из нас сильнее — они или мы. И если они сильнее, а мы это чувствуем, то обманывать их — для нас утешение. Это очень важная особенность нашего национального характера». Когда я заметил, что его собственный комментарий до некоторой степени опровергает сказанное им, он с улыбкой ответил, что является лишь исключением, подтверждающим правило.

К счастью, он был не единственным исключением; таких, как он, немало. Подобно Сердженту Шрайверу и многим другим, я потратил бесконечные часы на «обмен мнениями» (но не на человеческий разговор) у столов, покрытых зеленым сукном, — этой обязательной принадлежности советских учреждений. Однако в другой обстановке, уверенные, что их никто не услышит, желая показать сложность своей натуры или просто устав от вечного обмана, некоторые «официальные русские» начинали высказываться откровенно. Табу, наложенное на политические темы, может быть, действует и в этих разговорах (хотя не всегда), но, подобно другим людям, русские любят поговорить о своей личной жизни, и эти беседы приподнимают завесу над многими скрытыми сторонами советской действительности. Обычно им льстит, если иностранцы умеют говорить на их языке, и они настолько великодушно снисходительны к ошибкам, что вскоре мне уже доставляло большое удовольствие разговаривать с ними по-русски, да и чувствовали себя при этом мои собеседники гораздо свободнее. Так, например, во время длительной автомобильной поездки по Кавказу сопровождавшая меня переводчица (она помогала мне и одновременно не давала слишком близко наблюдать советскую действительность) нечаянно пустилась в печальный разговор о трудностях, с которыми ей как работающей женщине приходится сталкиваться, а заодно и о тяжелой жизни советских женщин вообще. На одной из ярмарок какой-то член партии, чувствуя себя, по-видимому, обойденным вниманием, и, быть может, просто желающий поделиться общей родительской заботой, неожиданно стал мне рассказывать о том, как трудно ему растить из сыновей хороших коммунистов, когда все они интересуются только «западным роком». В своем кабинете сотрудник службы безопасности, ведавший поездками по стране и организацией интервью для иностранных журналистов, рассказал мне, что его поразила открытость отношений между людьми в Америке, и похвалился хорошо скроенным костюмом и широким ярким галстуком, привезенными из США. Я мог бы привести еще много подобных примеров, если бы не боялся подвергнуть своих друзей преследованиям.

Характерно, что, оказываясь вне официальной атмосферы, русские, как правило, начинают приоткрывать официальную завесу, за которой — другая, более человечная Россия. Как и Миша, русские по своей природе дружелюбны. Может быть, именно поэтому за ними так пристально следят, и «официальные русские» почти не встречаются с иностранцами наедине.

Но кроме «официальных русских» существуют и другие люди, которые, хотя и пользуются более ограниченным правом общения с иностранцами, часто проявляют в этом большую личную заинтересованность и ведут себя более свободно. К их числу относятся представители интеллектуальной элиты, молодежь, подпольные художники, диссиденты, евреи, решившие эмигрировать. Цели некоторых представителей интеллигенции идут лишь не намного дальше того, чтобы завоевать на Западе репутацию либералов, добиться приглашения в Америку или потягивать посольский джин и виски, сохраняя при этом безопасную дистанцию. Некоторые молодые люди заинтересованы только в том, чтобы купить ваши джинсы или новейшие западные музыкальные записи, художники — в том, чтобы продать свои картины, а евреи и диссиденты — опубликовать свои протесты. Но во всех этих группах попадались люди и в самом деле интересные и склонные к откровенности, способные, сохраняя лояльность, критически относиться к своему обществу и стремящиеся поделиться своими мыслями и опытом. Некоторые из них стали нашими истинными друзьями.

Должность заведующего московским бюро «Нью-Йорк таймс» давала мне определенные преимущества. Благодаря ей я мог чаще, чем большинство иностранных корреспондентов, встречаться с крупными журналистами газет «Правда» и «Известия»; она открывала доступ и в другие места. Те советские журналисты, кому довелось побывать за границей, проявляли менее явный догматизм, чем правительственные чиновники, которые чувствовали себя неловко с западными журналистами и обычно были совершенно недоступны. Этим журналистам нужно было во что бы то ни стало поддерживать свой профессиональный престиж в глазах иностранных коллег. Должность сотрудника «Таймса» помогала и в общении с рядовыми русскими людьми, так как советская пресса, стремясь придать своим сообщениям больше правдоподобия, постоянно цитирует именно эту газету, и русским это отлично известно. Вступая в разговор, я, как правило, сообщал, кто я такой. Некоторые сразу же начинали осторожничать, другие, даже если и произносили недоверчиво: «А! журналист!», казались заинтересованными. Были и такие, которые как будто намеренно старались выступить с мелкими разоблачениями или жалобами, явно чувствуя, что, если соблюсти анонимность, то высказать свои мысли иностранцу более безопасно, чем поделиться ими со своим же русским.

В течение некоторого времени какая-то пожилая дама без конца звонила мне по телефону и дрожащим голосом требовала, чтобы я с ней встретился. Я пошел на эту встречу, хоть и неохотно. Она рассказала мне, что ютится с мужем-инвалидом и его отцом — тоже инвалидом — в однокомнатной квартире в нарушение всех принятых жилищных норм и что чиновники отказывают ей в предоставлении лучшей квартиры. Женщина была настроена невероятно решительно: в Центральный Комитет Коммунистической партии она уже жаловалась, а теперь думала, что, если я напишу о ее тяжелом положении, властям придется удовлетворить ее просьбу (я понимал дело иначе и считал, что статья, в которой будет упомянута ее фамилия, может навлечь на нее серьезные неприятности). Более обычным был случай, когда какой-то человек, раздобыв где-то номер моего домашнего телефона, позвонил мне среди ночи. Он говорил с прибалтийским акцентом и начал мне рассказывать, какому дурному обращению он подвергся со стороны советской охраны, когда подошел к американскому посольству. Человек не успел договорить — телефон смолк. Но наиболее сильное впечатление производили на меня случайные встречи в разных местах страны. Мы с Энн пришли к выводу, что чем дальше от Москвы, тем люди менее скованы и менее догматичны. В нерусских союзных республиках, например, в Грузии, Литве, Армении, Узбекистане, Эстонии, Азербайджане, Молдавии и даже на Украине, люди, как правило, были более откровенны, чем политически искушенные москвичи; кроме того, многие из них критически относились к советской системе в силу своих откровенно антирусских настроений. Трудность всегда состояла в том, чтобы найти подходящее время и место для разговора — будь то в ресторане, театре, поезде или аэропорту.

На Западе, особенно в Америке, если человек куда-нибудь едет, он вечно торопится. В России же мы почти всегда ездили поездами, поскольку они достаточно комфортабельны, да и в дороге легче знакомиться с людьми. Как-то я просидел добрых пару часов в вагоне-ресторане в обществе жилистого человека — директора небольшого совхоза. Пока мы ели борщ и пили кислое водянистое пиво, он рассказывал мне, как «обставлял» социализм, приумножая собственное овечье стадо. В другой раз ко мне подошел инженер-латыш в очках с толстыми стеклами: он где-то прочел, что американцы изобрели стекла, корригирующие ахроматопсию, и попросил помочь ему достать такие очки, а потом разговор перешел на недостатки строительства в Советском Союзе. Покачиваясь в коридоре ночного поезда Баку — Тбилиси, тащившегося через Кавказские горы, я постигал тайны получения работы за границей, которые раскрывал мне строительный рабочий; он рассказывал о бесконечных проверках благонадежности и различных инструктажах до того, как счастливец сможет, наконец, воспользоваться преимуществами заграничной надбавки к зарплате. На протяжении нескольких часов я играл в трик-трак с двумя советскими военными летчиками, один из которых пил водку и виски, опрокидывая залпом стопку за стопкой, обнимал мою жену, потому что ее зовут так же, как его сестру, и хлопал меня по спине, приговаривая: «Значит, ты и есть всамделишный американец», — потому что единственными американцами, которых он видел до этого, были американские пилоты разведочных самолетов, которые он чуть ли не задевал крыльями, играя над Белым морем в игру времен холодной войны — «кто кого».

Когда мы выезжали куда-нибудь из Москвы, жизнь в России становилась похожей на приключенческий роман, так как нас постоянно «бросало» от одной встречи к другой. И хоть трудно было сохранять столь мимолетно возникающие контакты, мы с Энн научились ценить некоторых из наших «краткосрочных» приятелей не меньше, чем более близких «долгосрочных» московских друзей. Среди этих людей была и армянская семья, внезапно, под влиянием минуты, только потому, что их дядя живет в Сан-Франциско, пригласившая нас на церемонию бракосочетания в армянскую церковь, а потом на многочасовую свадьбу к себе домой; и нервный художник-литовец, у которого мы купили две гравюры в современной манере. В самой обстановке, в трудности преодоления стены недоверия и страха, в неожиданном проявлении сердечности было нечто, придававшее этим встречам особую ценность. Помню, как однажды в Ленинграде Энн, учительница по профессии, случайно познакомилась с русской учительницей, к которой она обратилась за помощью в магазине. Женщина немного говорила по-английски, и мы, не успев моргнуть глазом, получили приглашение в гости. Может показаться странным, но мы неожиданно быстро сблизились с этой русской женщиной и ее мужем. В течение многих часов они с жадностью слушали наши рассказы о жизни и культуре Запада, а нас столь же живо интересовало все, что говорили они о своей жизни и о своих переживаниях. Нас угощали бутербродами с сыром, супом, и мы засиделись далеко за полночь; хозяева показывали нам слайды, сделанные во время туристского похода по Кавказу, а мы рассказывали им о наших семейных поездках с палатками на Голубой хребет и в горы Смоки в штатах Вирджиния и Теннесси.

От знакомых американцев, встречавшихся после нашего отъезда с этой парой и передававших наши записки, мы узнали, что эта чета была страшно перепугана, услышав мое имя в передачах «Голоса Америки». Но теперь они это пережили и через тех же посредников посылают нам записки и сувениры.

Трагедия заключается не в том, что общение невозможно, а в том, что тратятся огромные усилия, чтобы ему помешать, так как власти стараются не допустить именно такие незапланированные и неконтролируемые контакты, причем их волнуют не возникающая дружба и чувства, а возможные при этом разоблачения. За время моего пребывания в Москве нескольких репортеров избили и содержали под кратковременным арестом за контакты с диссидентами и евреями. За большинством из нас временами вели слежку. Помню, как-то в столице Армении Ереване я разыскивал школьного учителя-армянина, родившегося в Америке, с которым однажды уже беседовали другие американские репортеры. Дело было утром, и я искал школу, где он работал. Я останавливал встречавшихся мне школьников и спрашивал у них дорогу. Случайно обернувшись, я увидел шагах в тридцати от меня человека в темном костюме, останавливавшего и расспрашивавшего каждого школьника, с которым я говорил. Я разыскал учителя перед началом занятий и спросил его, когда нам лучше всего встретиться. Очевидно, ему дорого обошлась предыдущая встреча с американскими журналистами, так как он ответил: «Лучше всего нам не встречаться вовсе».

Во время моего пребывания в Риге вместе с Майком Мак-Гуайром из «Чикаго Трибюн» за нами в течение трех дней следили с такой беззастенчивой откровенностью, что мы даже дали прозвища нашим филерам (Шеф, Коротыш, Ветеран) и наблюдали за тем, как они сменяются. В Москве я иногда замечал машины, едущие вслед за моей; однажды это делалось настолько неприкрыто, что Энн и дети видели, как на протяжении всей нашей поездки от дома до валютного продовольственного магазина люди в следующей за нами машине ехали, высунувшись из окон и не спуская с нас глаз. Помню армейского офицера, попавшегося на разговоре с нами в нашем купе и уведенного на допрос. А мы только делились с ним впечатлениями о Ленинграде.

Иногда на почве слежки или опасности сексуальной провокации со стороны агентов КГБ иностранцы доходят до того, что у них попросту развивается помешательство. Дипломаты любили повторять старые истории о советских femmes fatales[4], что заставляло многих мужчин-иностранцев становиться сверхбдительными. Как-то в жалком ресторане при маленькой сибирской гостинице мне пришлось ужинать за одним столиком (единственное свободное место, которое я нашел) с тремя местными жительницами, которых только что покинули их русские кавалеры. Все три были навеселе, и им показалось забавным сидеть за одним столиком с американцем. Они были очень развязны. Во время разговора сидящая ближе ко мне пышноволосая молодая брюнетка хватала меня за руки, гладила мое колено и настаивала на том, чтобы я отправился с ними на какое-то ночное развлечение. Я начинал подумывать, не ловушка ли это. Вдруг кто-то хлопнул меня по плечу. Обернувшись, я увидел нависшего надо мной рослого армейского офицера. Он предложил мне выйти в коридор. «Так вот как это происходит!» — подумал я и, решив, что этот ресторан, полный свидетелей, наиболее безопасное для меня место, отказался выйти. Офицер настаивал, я продолжал отказываться. Девицы попытались от него отделаться — он не уходил. Присмотревшись к нему внимательнее, я увидел, что он тоже пьян, хотя и не так сильно, как женщины. Стремясь прекратить поднявшийся вокруг меня шум, я, в конце концов, согласился выйти с ним в вестибюль. Когда мы остались наедине, он повернулся ко мне, пожал руку и стал долго извиняться, как будто был виноват в моем невезении: я нарвался на местных проституток, и он настаивал, чтобы я ушел от этого столика. Он хотел только мне помочь. Мне оставалось лишь посмеяться над собственными страхами: этот человек менее всего походил на агента, желающего меня спровоцировать. Я не верю, что слежка за корреспондентами ведется постоянно и систематически. Со мной этого не было. Простейший метод слежки состоял в том, что, пока мы находились в Москве, мы почти все время были окружены советскими переводчиками, гидами и шоферами, а в поездки по стране вместе с нами отправлялись представители Министерства иностранных дел, Интуриста или Агентства печати «Новости».

Но даже и эта система изоляции иностранцев от русских, как показал мой опыт, отличается бюрократической неразберихой и неэффективностью, характерными и для других сторон советской действительности, и мы подолгу бывали предоставлены самим себе. Порой самые изощренные меры предосторожности, столь тщательно разработанные чиновниками советской службы безопасности, приводили к неприятным для них обратным результатам.

Майкл Перкс, корреспондент газеты «Балтимор сан», рассказывал мне о своей поездке в Уфу (город, расположенный в 1400 км восточнее Москвы), куда он отправился, чтобы написать о передвижной американской выставке и посмотреть, что собой представляет жизнь советской провинции. Ему было выдано разрешение всего на одни сутки, но когда он собрался возвращаться в Москву, в субботу вечером, в самолете Аэрофлота не оказалось ни одного свободного места. Это вызвало великий переполох, поскольку, несмотря на перегруженность рейсов Аэрофлота, нарушить требования безопасности и разрешить журналисту остаться в Уфе до следующего рейса, т. е. до понедельника, было просто недопустимо. Работники отдела безопасности аэропорта решили снять с рейса девять пассажиров, чтобы освободить место для одного Перкса. Почему девять? Из соображений безопасности. Перксу предложили занять центральное кресло в ряду, где было три места. Справа и слева от него кресла остались незанятыми, так же, как все места в рядах спереди и сзади. Несколько минут просидел он так в великолепном уединении, пока не удалились представители службы безопасности. Тут лишившиеся мест неудачники подняли невообразимый шум. Появилась одна из стюардесс и, забыв о проблемах безопасности, спросила, почему Перкс сидит совершенно один. Перкс ответил, что он этого не знает, а стюардесса, думавшая прежде всего о том, как бы ей утихомирить шумящую раздраженную толпу в проходе без промедления заполнила все свободные места. По одну сторону от Перкса села жена армейского полковника, по другую — жена инженера-нефтяника; обе разговаривали с ним всю дорогу до самой Москвы. Жена инженера жаловалась на то, что в уфимских магазинах мало товаров, а жена полковника поделилась своим счастьем: ее муж перешел, наконец, из десантных войск в бронетанковые, и это замечательно, потому что десантники вечно ломают себе руки и ноги и попадают в катастрофы. Обе женщины слышали об американской выставке, но не смогли туда попасть и просили Перкса рассказать им об американских машинах и товарах широкого потребления.

И со мной случалось такое — происходили именно те встречи, которым КГБ стремилось помешать.


Загрузка...