Часть вторая СИСТЕМА

VIII. ДЕРЕВЕНСКАЯ ЖИЗНЬ Почему не хотят оставаться в деревне

Деревни, деревни, деревни с погостами,

Как будто на них вся Россия сошлась…

Ты знаешь, наверное, все-таки Родина

Не дом городской, где я празднично жил,

А эти проселки, что дедами пройдены,

С простыми крестами их русских могил.

Константин Симонов.


Род занятий Василия Починкова — весьма необычный для советской системы. В его служебные обязанности входит содействие частной торговле.

Когда я вошел в его кабинет на втором этаже здания, почти не уступающего размерами Мэдисон Сквер Гарден, он встал из-за стола, полный, подтянутый, в белом халате поверх костюма, как аптекарь. Довольно долго темой нашего разговора были бюджеты и прибыли, десятитонные грузовики, сдаваемые напрокат, размеры складских помещений и лабораторные проверки продуктов, порядок сдачи помещений и выдачи спецодежды, установление цен и предоставление ночлега в гостинице людям, приезжающим торговать в Москву из Молдавии, Средней Азии, Азербайджана, Грузии, Белоруссии, а иногда из Литвы и Латвии. Затем мы отправились осматривать помещение.

Починков — директор Черемушкинского колхозного рынка, одного из тридцати колхозных рынков Москвы. Всего в Советском Союзе 8000 таких рынков, где крестьяне могут открыто, в условиях свободной конкуренции, совершенно невозможной в любой другой отрасли советской экономики, продавать продукты на миллионы рублей — урожай со своих скромных огородов, телят, кур, кроликов, выращенных собственными руками.

Для нас, так же, как и для многих семей в России, колхозные рынки были просто спасением. Не все хозяйки могут покупать здесь продукты, так как цены на них приближаются к ценам блюд, подаваемых в номера гостиницы Уолдорф. Так, салат, стоимость которого летом составляет примерно 1 рубль, повышается в цене до четырех с лишним рублей в ноябре, а позже салата вообще не бывает в продаже; кочан цветной капусты зимой стоит больше 2,5 долларов; сладкие груши с юга Украины — около 50 центов за штуку; розы из Грузии в январе стоят примерно 1,35 доллара каждая, но качество продуктов на рынках лучше, а выбор несравненно богаче, чем в государственных магазинах. И русская хозяйка поддается уговорам и призывам продавцов, прельщается ароматом спелых плодов, разложенных на прилавках и бросающих вызов ее аппетиту и кошельку.

«Иди сюда, дочка, — позвала как-то Энн седая бабушка, назвав ее одним из принятых в народе ласкательных слов и пытаясь соблазнить густым, темно-желтым медом, разлитым в банки. — Попробуй, мамаша, какой он хороший, сладкий, и ребенку дай попробовать», — уговаривала она, протягивая Энн и Лесли, нашей трехлетней малышке, дощечку, обмокнутую в мед, и расхваливая только что извлеченные из улья свежие соты, с которых падали тяжелые янтарные капли.

Стоит лишь нерешительному покупателю остановиться возле одного из продавцов, как они все начинают наперебой расхваливать свой товар. Вот небритый щербатый мужик предлагает ободранного кролика. А вот толстая коротышка протягивает, вертит в грубых руках свежие яйца. Старуха в намотанных на голову шарфах, похожая на мумию, предлагает творог на клочках вощеной бумаги или сметану на пробу из белого эмалированного ведра. Смуглый грузин в плоской кепке, не спуская хитрого взгляда с покупателя, срезает с груши кожуру и протягивает на кончике ножа кусочек сочной мякоти. В дальнем углу рынка женщины в грубой деревенской одежде торгуют связками сушеных грибов, нанизанных на бечевку, словно пробочные бусы. Торговки постоянно поливают свой товар водой, так что длинные каменные прилавки завалены горками блестящих огурцов, свеклы и редиски или пучками толстой короткой моркови, напоминающей пальцы ее хозяев, и удивительно сладкой. Резкий запах укропа щекочет ноздри.

Голодный покупатель, бродящий между прилавками на Центральном или Черемушкинском рынке, может слегка подкрепиться, пробуя понемногу то мед и творог, то квашеную капусту или кусочки соленых огурцов из бочки, с которых еще капает рассол, то несколько зернышек граната, щепотку фисташек или мелких черных виноградин из Самарканда. Правда, деревенские жители не очень-то доверяют москвичам, забывающим о правиле «хорошего понемножку». «Хватит пробовать, — остановит осмотрительный торговец не в меру увлекшегося. — Сколько взвесить, кило? Покупать сегодня будете?»

Частные наделы, с которых получают все эти продукты, малы, и их владельцы обрабатывают свой клочок земли, как правило, после основной работы, но количество продуктов с этих участков настолько велико и настолько существенно для советской экономики, что 250 миллионов советских людей не могли бы без них прокормиться. Этот факт — больное место для советских идеологов, и власти не стремятся предавать гласности существование такого частного сектора, предпочитая взамен вещать о «грандиозных достижениях социалистического сельского хозяйства». Но из одной необычной статьи, появившейся в марте 1975 г., мы узнали, что 27 % общей стоимости продукции советского сельского хозяйства, т. е. около 43,2 млрд. рублей в год, дают приусадебные участки, которые занимают менее 1 % всех сельскохозяйственных площадей страны (около 8 млн. га)[45]. При таком соотношении частные наделы оказываются примерно в 40 раз более эффективными, чем колхозные земли. Из официальных, опубликованных в Экономическом ежегоднике за 1973 г.[46], данных об урожаях различных сельскохозяйственных культур следует, что в стоимостном выражении 62 % получаемого в стране картофеля, 32 % других овощей и фруктов, более 47 % яиц и 34 % мяса и молока в первой в мире стране коммунизма производят владельцы частных хозяйств, число которых достигает 25 миллионов. Одна из причин этого в том, что колхозы и совхозы производят в большом количестве, в основном, зерновые культуры и хлопок. Другая причина состоит в том, что товары, продаваемые частным образом, имеют более высокие цены, чем при продаже их государству. И третья причина этой поразительной статистики заключается в том, что приблизительно половина продуктов, получаемых с приусадебных участков, потребляется самими колхозниками и их соседями и не попадает на рынок. Однако очевидно также и то, что собственные участки крестьяне обрабатывают гораздо лучше, чем колхозные и совхозные земли. Согласно коммунистическому идеалу, этот последний, досадный, но необходимый, пережиток частного предпринимательства, в конце концов, начнет отмирать по мере того, как будет увеличиваться ассортимент и количество продукции механизированных государственных хозяйств.

Никита Хрущев, хотя и был родом из деревни, настойчиво проводил политику сокращения приусадебных участков, чем и вызвал недовольство крестьянства. Размеры этих участков были урезаны так, чтобы они не превышали 0,2 га, и для колхозной рыночной торговли наступили трудные времена. Как рассказывали мне мои русские друзья, украинские крестьяне были до такой степени озлоблены, что вместо того, чтобы продавать яйца, стали приготовлять из них краску. «Из яичных белков получается очень стойкая краска», — объяснил мне один московский художник.

При Брежневе положение улучшилось. Максимальный размер приусадебного участка был увеличен до 0,4 га, и были приняты меры для улучшения условий колхозной рыночной торговли. По официальным советским данным, количество продукции с приусадебных участков возросло с 1966 по 1973 г. на 15 %. Хотя прирост продукции государственного сектора был еще больше, очевидно, что вековая традиция возделывания приусадебных участков у русского крестьянина не так-то легко отомрет. Даже при крепостном праве у крестьян были собственные участки, которые разрешалось возделывать после отработки барщины у помещика, так же, как и продавать излишки на городских рынках. При коммунизме эта система была закреплена жестокой политикой коллективизации, проведенной Сталиным; она должна была препятствовать переселению крестьян из деревень в города. В настоящее время, как только возникают слухи (как это было в 1974 г.) о том, что намечается реформа в сельском хозяйстве с целью ликвидации приусадебных участков, высокопоставленные официальные лица спешат опровергнуть эти слухи, опасаясь возникновения серьезного сопротивления крестьянства.

При советской власти приусадебные участки оказались важнейшим источником продуктов, спасающим население от голода. Недостаточные сами по себе для преодоления огромного разрыва в жизненном уровне города и деревни, они для многих семей означали жизнь несколько лучшую, чем полуголодное существование. Если вы последуете за колхозниками после того, как они продали свой товар, вы увидите, что они направляются в московские магазины за продуктами и вещами, которые невозможно достать в их маленьких жалких сельских лавках. Грузины, узбеки и азербайджанцы, которым посчастливилось выращивать дорогостоящие тропические фрукты и цветы или зимние овощи, дают взятки продавщицам, чтобы достать дефицитные товары, покупают детские игрушки и украшения, кутят в ресторанах, а иногда приобретают подержанные автомобили. Но колхозники, которые живут на скудных землях Центральной России и выращивают дешевый картофель, морковь или свеклу, покупают в магазинах колбасу и мороженое мясо про запас, толстые зимние чулки, пальто из тяжелой ткани, алюминиевые кастрюли и сковородки.

Вечером, когда колхозники едут домой, поезжайте за ними на вокзалы, и вы увидите, кого русские называют народом; толпы тех, о ком чиновники и интеллигенты в частных разговорах упоминают свысока или даже с презрением. Народ — это простые, грубые, примитивные люди, видавшие виды, как и бревенчатые домишки, в которых они живут; терпеливые и выносливые, как рыбаки из штата Мэн, закаленные нескончаемой борьбой со стихиями. Помню, однажды вечером я был на Казанском вокзале, одном из девяти московских вокзалов, через которые ежедневно проходит более миллиона человек. В 11 часов вечера зал ожидания был переполнен — там было около двух тысяч человек. Все места, где можно было сидеть, были заняты. Люди спали на скамьях, на полу. Все в этом скоплении людей говорило о их скудном, полном тяжкого труда, существовании — мрачные реплики, грубая одежда, жалкие пожитки, подавленность от долгого ожидания. Русские любят хвастаться тем, что они много читают, но во всем зале я заметил лишь человек пять-шесть, заглядывающих в газеты. Деревенские женщины с широкими плоскими лицами и гладко стертыми, как дерево старой стиральной доски, скулами, были крепкие, словно лошади. Они сидели на скамьях, как сидят мужчины — расставив ноги, сомкнув руки на животе; в них не было и намека не женственность. Множество напяленных на них выцветших и мешковатых одежд делало фигуры бесформенными. Я вгляделся в одну сморщенную старуху. Под потертым черным бархатным жакетом виднелась серая шерстяная кофта, под ней — цветастый домашний халат, доходивший до пят, под ним — еще одна кофта, затем ситцевое платье и т. д. Все эти вещи давно выцвели, ведь каждая из них была, очевидно, рассчитана на срок от одного хорошего урожая до другого, как и те, кто носит эти вещи, стараются прожить от одного урожая до другого. Девочки-подростки в ярких кофтах и резиновых ботах и даже солдаты в форме цвета хаки выглядели красочно на этом фоне. Мужчины казались мрачными силуэтами — темные мятые пиджаки и брюки, рубашки без галстуков, темные, толстые, грубые пальто; темные кепки или меховые шапки; черные резиновые сапоги или черные ботинки, от веку нечищенные. Повсюду были навалены немыслимые тюки, дешевые фибровые чемоданы, сетки, до невозможности растянутые набитыми в них свертками, покупки, завернутые в ободранные мешки или газеты. Когда по радио объявлялось об отправлении поезда, пассажиры устремлялись из зала, навьючив на себя свой нескладный багаж.

Последуйте за народом в деревню, и вы увидите, что современный мир исчезает с поразительной внезапностью. Не только деревенские жители, но и сами деревни теснятся к Москве. Я был удивлен тем, что всего лишь в 16 с лишним километрах от Кремля, у деревни Малые Мытищи, современная цивилизация с городскими удобствами просто кончается. Новые многоэтажные дома сменяются избами, приземистыми деревенскими бревенчатыми строениями. На проселочных дорогах асфальт внезапно обрывается, и дорога тонет в вязкой грязи, порой представляя собой лишь две колеи или тропки, исчезающие между заборами. Благодаря ленинскому культу электрификации, в большинстве деревенских домов есть электрическое освещение и телевизоры. Но водопровод — это уже роскошь, отложенная на будущее. В углу каждого огорода находится примитивная уборная. Через каждые несколько сотен метров вдоль дороги стоят водяные колонки с ручным насосом. И в теплые летние дни, и в жестокую зимнюю стужу я видел, как деревенские жители набирают полные ведра воды и тащат их домой, осторожно балансируя коромыслом на плечах. В стороне от основных проезжих дорог я видел женщин, стирающих белье в холодной проточной воде деревенских речушек, а за деревьями виднелись луковицы церквей.

В некоторых деревнях под Москвой, особенно вдоль дороги, по которой обычно возят туристов к знаменитому Загорскому монастырю, примерно в 96 км к северу от Москвы, деревенские дома украшены резными оконными наличниками ярко-голубого цвета, как в детской книжке с картинками. Деревни с новыми крашеными заборами выглядят уже вполне благополучно. Но большей частью русские деревни — захудалые, тусклые, неопрятные и, прежде всего, тонущие в грязи. Эта ужасная грязь сковывает движение, сковывает жизнь. Писатель Борис Можаев недавно с сожалением писал, что в «нечерноземной зоне» севера Центральной России, расположенной примерно на той же широте, что и Гудзонов залив, и отличающейся таким же скверным климатом, деревенская жизнь «приходит в упадок и медленно распадается». Картины, подобные описанным Можаевым, я сам видел вдоль дорог к северу от Москвы: запущенные покосившиеся избы, заброшенные пастбища, постепенно вновь зарастающие кустарником. Впечатление такое, как если бы современная цивилизация распространялась от городов кругами, и чем дальше от центра, тем меньше удобств, тем труднее жизнь.

Об этом же говорил мне бухгалтер Геннадий, круглолицый человек с быстрым говором, который родился и учился в Ленинграде, но работал в трех разных пригородных совхозах. В советской социалистической системе совхозы считаются хозяйствами более высокоорганизованными, чем колхозы. Последние теоретически являются добровольными объединениями, хотя выйти из них чрезвычайно трудно. Оба типа хозяйств могут быть очень большими, занимать тысячи гектаров земли и включать несколько деревень. Работники совхозов получают постоянную зарплату, тогда как члены колхозов — определенную долю общего урожая деньгами и натурой. Заработки совхозных рабочих выше; кроме того, по самому статусу совхоза они имеют ряд преимуществ. Так, они получают квартиры от государства, но их приусадебные участки гораздо меньше, и поэтому их фактические доходы иногда ниже, чем у колхозников, хотя постоянная зарплата избавляет от затруднений в случае плохого урожая.

«В крупных богатых совхозах, расположенных в окрестностях Москвы или Ленинграда, и в специальных показательных совхозах условия значительно лучше во всех отношениях, — рассказал мне Геннадий, каменные дома, отдельные квартиры для каждой семьи, канализация, водопровод. Такие условия были в первых двух совхозах, где я работал. Оба находились примерно на расстоянии часа езды от Ленинграда, но третий совхоз был дальше — примерно в двух часах езды. Это было бедное хозяйство: деревянные строения, никаких удобств — ни центрального отопления, ни канализации, ни водопровода. Самая большая трудность во всех трех совхозах — нехватка мяса. Его практически не было совсем. Что касается других продуктов, то чем ближе к Ленинграду, тем больше можно купить в лавках. Чем дальше от Ленинграда, тем меньше продуктов. Это — норма. Яблоки еще можно было достать, но апельсины и мандарины — только в Ленинграде». В правдивости его рассказа я убедился, побывав в нескольких деревенских магазинах в окрестностях Москвы. В них предлагался лишь чрезвычайно скудный набор основных продуктов: черный хлеб, два-три сорта сыра, топленое сало, рыбные консервы, груши, несколько видов сухих продуктов и изредка копченая колбаса. В нескольких магазинах была кое-какая домашняя утварь и жалкий выбор одежды. Это — мрачные лавчонки, не имеющие ничего общего с обычными американскими сельскими лавками с особой теплотой их атмосферы и полками, заваленными различными товарами.

Несмотря на то, что я получил некоторое представление о сельской жизни в Центральной России, я был совершенно не подготовлен к восприятию того, что рассказала мне Галина Рагозина, изящная светловолосая балерина Кировского театра, которая вышла замуж за Валерия Панова и позже эмигрировала вместе с ним. «Я впервые увидела, как едят курятину два года назад, когда приехала в Ленинград (в 1970 г.)», — сказала Галина. Она выросла на Урале, примерно в 1300 км к востоку от Москвы. Это — промышленный район, закрытый для иностранцев. Как считает Галина, подобный запрет был введен потому, что власти не желают показывать иностранцам, в какой бедности живут там люди, хотя я думаю, что причина в другом — расположение на Урале военных объектов и, возможно, аварии на ядерных установках, как те, которые произошли в 60-х годах и о которых рассказывали некоторые из моих друзей.

«Мы никогда не ели курятины», — вспоминала Галина. Я выразил удивление, а она, пододвинув мне блюдце с двумя маленькими мандаринками, продолжала: «Я пробую мандарины лишь третий раз в жизни». В детстве, на Урале, она видела мясо примерно раз в месяц. Даже когда она была ученицей замечательного балетного училища в Перми, положение было не намного лучше. «Большую часть года не было никаких свежих фруктов или овощей — зимой абсолютно ничего, а летом немного свежих овощей, — рассказывала она. — Помню, когда мне было 13 лет (1963 г.), половина девочек из нашего класса в балетном училище страдала болезнью печени. Они все становились желтыми. Питьевая вода была ужасная из-за большого числа промышленных предприятий. У меня выпадали волосы. Думаю, это было от воды, так как сейчас это прекратилось — в Ленинграде вода хорошая. Молоко, конечно, можно было купить, но только с утра. Если я заходила в магазин днем, молока уже не было».


Это — та сторона России, которую иностранцы видят редко. Помню, как русская женщина, которая вышла замуж за американца, рассказывала мне, что в Америке ее больше всего поразила чрезвычайно малая по сравнению с Россией разница в жизненном уровне между городом и деревней. Примерно сто миллионов человек в России живут в деревне. Разумеется, невозможно сделать какие-либо обобщения (как это невозможно в отношении, например, советской молодежи), потому что колхозники Южной Украины, Кавказа и Средней Азии, где произрастают прибыльные культуры и урожаи снимаются круглый год, живут гораздо лучше, чем крестьяне Центральной России. Но то, что характерно для всей русской деревни, это существование определенной иерархии — от председателей колхозов и директоров совхозов, затем главных агрономов, имеющих высокие заработки трактористов и водителей комбайнов, бухгалтеров и инженеров до доярок, пастухов и обычных неквалифицированных сельскохозяйственных рабочих, чье положение значительно ниже. Именно эти люди, составляющие наименее образованный слой общества, стоят на нижней ступени общественной лестницы, на верхней ступени которой находится привилегированная группа руководителей партии и правительства, в чьем распоряжении — особые закрытые магазины и персональные машины с шоферами. Человеку со стороны столь же трудно узнать об истинных условиях жизни низкого слоя общества, как и о привилегированных условиях жизни элиты.

Советские власти особенно чувствительны к проблемам деревни и к тому впечатлению, которое она производит на иностранцев. Даже в городах, когда я замечал, что в старых бревенчатых домах есть особая деревенская теплота, которой нет в соседних безвкусных стандартных сборных домах, чиновники немедленно заговаривали о планах сноса старых изб. Как видно, камень считается символом современного строительства, тогда как деревянные жилища рассматриваются как позорный признак отставания. Избы не вписываются в то самопредставление, которое создано обществом, провозгласившим себя авангардом социализма. В деревнях, как только мы начинали фотографировать, появлялись люди, пытавшиеся этому воспрепятствовать или грозившие аннулировать разрешение на поездку, если мы будем останавливаться по дороге. Министерство иностранных дел неизменно отвечало отказом на наши просьбы о разрешении провести некоторое время в деревне. Три года я добивался разрешения пожить несколько дней в совхозе или колхозе, чтобы получить более полное представление о жизни в деревне. Я предложил, чтобы это было во время жатвы, так как полагал, что жатва — горячая пора и, следовательно, наиболее благоприятное время для наблюдений, но я был готов заранее согласиться на любое время и любой колхоз или совхоз, который бы мне предложили. Когда на целине был получен рекордный урожай зерновых, я попросил разрешения поехать туда, но чиновник из Министерства иностранных дел ответил мне, что люди там слишком заняты. «И к тому же, — сказал он, — целинникам не очень-то понравилось то, что вы написали об Армении» (среди нескольких моих статей об Армении одна была посвящена национальным чувствам армян, что вызвало раздражение московских властей). Я выразил удивление тем, что на целине нашлись читатели «Нью-Йорк таймс», но эта шпилька не смутила чиновника.

Как и других туристов, меня иногда возили на организованные экскурсии в образцовые колхозы или совхозы, расположенные обычно на юге страны, в таких местах, как Молдавия или Узбекистан, где благоприятные климат и почва не только обусловливают большую эффективность сельского хозяйства, чем в Центральной России, но и облегчают жизненные условия. На меня произвели большое впечатление грандиозные ирригационные сооружения в среднеазиатской Голодной Степи, благодаря которым у почти бесплодной пустыни были отвоеваны десятки тысяч гектаров земли, где сейчас получают рекордные урожаи хлопка. Один инженер рассказал, как были построены ирригационные каналы шириной в 64 м — крупнейшее достижение инженерного искусства; эти каналы прорезали сухую, пыльную землю и сделали возможной на ней жизнь людей и растений. Председатели колхозов приводили впечатляющие цифры, звучавшие совершенно неправдоподобно: согласно этим цифрам колхозники жили богаче, чем высшие государственные чиновники или крупные ученые. Вместе с другими корреспондентами меня возили в колхозные усадьбы со свежепобеленными домами, хозяевами которых были Герои Социалистического Труда или другие, столь же нетипичные, представители деревни, которые тут же простодушно портили всю игру, тепло вспоминая предыдущие визиты иностранных делегаций в их безупречно чистые дома, представлявшие собой настоящие музейные экспонаты — с кружевными занавесками, обилием разнообразной мебели и непременно большим телевизором на столике в углу. Иногда мне удавалось познакомиться с каким-нибудь обыкновенным человеком, но в присутствии многих официальных наблюдателей и надзирателей невозможно было сколько-нибудь серьезно разговаривать о повседневной жизни. Я неизменно слышал одно и то же: «Жизнь у нас хорошая. Мы ни в чем не нуждаемся».

Как-то, когда мы были в Армении, председатель одного колхоза расписывал нам с Бобом Кайзером из газеты «Вашингтон пост», что обычный сельскохозяйственный рабочий зарабатывает в течение всего года в среднем 350–450 рублей в месяц; называл он и другие цифры, столь резко расходящиеся с официальной советской статистикой, что мы просто перестали записывать, но он продолжал говорить, как заведенный. Когда мы шли по направлению к его дому, он задержался по какому-то делу, и я, воспользовавшись случаем, незаметно ускользнул и поговорил немного с одним колхозником, который рассказал мне, что в пору жатвы он зарабатывает 150 рублей в месяц, а в остальное время года и того меньше, и что без приусадебного участка он не мог бы свести концы с концами. Но не успели мы поговорить более подробно, как председатель спешно прибежал за мной, прервал разговор, препроводил к себе домой, где нас накормили обильным обедом, сдобренным солидным количеством виноградной водки домашнего приготовления и тостами в честь советско-американской дружбы. Нам так и не удалось осмотреть колхоз, увидеть колхозников за работой и поговорить с ними. И это повторялось всякий раз — прерванные разговоры, вынужденные выпивки, строгий надзор и недостаток времени для свободного общения с людьми.

При Брежневе немало было сделано для повышения жизненного уровня деревни: увеличены закупочные цены на зерно, снижены размеры обязательных поставок государству, повышена основная зарплата колхозников, хотя она все еще уступает средней зарплате рабочих, составляющей примерно 187 долларов в месяц. В ноябре 1974 г. с целью помощи беднейшим семьям, т. е. таким, в которых на человека приходится меньше 800 долларов в год, правительством было принято постановление выплачивать ежемесячное пособие на детей в размере 20 рублей. В печати отмечалось, что бóльшая часть семей, имеющих право на это пособие, — многодетные деревенские семьи.

Повышение цен на продукты на колхозных рынках, наблюдавшееся в последние годы, также улучшило положение колхозников, особенно тех из них, которые выращивают наиболее дорогостоящие культуры. Их наезды в Москву для торговли своими продуктами с последующими набегами на магазины для закупки мяса, колбасы и одежды даже вызывали зависть у москвичей. Я слышал, как горожане жаловались, что их деревенские родственники живут лучше, чем они, хотя и зарабатывают меньше, так как в деревне денег хватает на более долгий срок, и, кроме того, у них есть продукты со своих участков. Один химик рассказывал мне, как он был удивлен, когда, посадив как-то в свою машину «голосовавшего» у дороги колхозника, узнал, что у того есть 3000 рублей на книжке в сберкассе (правда, нет машины). По некоторым сведениям, средние сбережения деревенских жителей действительно превышают сбережения горожан. Но это говорит также и о том, как мало можно купить в деревне.

Ведь несмотря на недавние улучшения, деревенские жители в России по-прежнему остаются гражданами второго сорта. Лучшим показателем того, что они сами это чувствуют, является массовое бегство людей из деревень в города (21 миллион человек с 1959 по 1970 г.). Изредка такие видные ученые, как демограф Виктор Переведенцев, откровенно признают «крайнюю отсталость условий повседневной жизни в деревне». Наиболее унизительным в положении колхозников на протяжении десятилетий было отсутствие у них паспортов: власти отказывались их выдавать, несмотря на то, что у всех остальных граждан паспорта есть. А без этого документа колхозники практически так же прикреплены к земле, как когда-то крепостные крестьяне. Многие озлоблены таким положением, но из него нашло выход столь значительное количество колхозников (прежде всего, путем отправки своих детей, достигших 16 лет, в города, где те могут получить свой первый паспорт), что, в конце концов, в 1975 г. власти пообещали выдать паспорта колхозникам. Однако с этим не торопятся: выдача паспортов завершится лишь к концу 1981 г.

По всем показателям жизненного уровня — доходам, школьному образованию, социальным и бытовым условиям, состоянию здравоохранения, наличию потребительских товаров, возможности провести досуг, транспортным условиям — деревенские жители поставлены в гораздо худшее положение, чем горожане. Миллионы людей живут в условиях, которые во всех промышленно развитых странах считаются гранью нищеты, или даже еще худших. В скрытой форме это было признано даже советским правительством, свидетельством чему является новое постановление о пособии на детей. Из отрывочных сведений, просочившихся в советскую печать, я заключил, что в русской деревне существуют такие же безвыходные деморализующие человека условия, какие можно было обнаружить в беднейших сельских районах Америки: тяжелые социальные проблемы, плохие школы, оторванность от остальных районов, труднейшие условия работы, низкие доходы, низкая нравственность, ограниченные возможности проведения досуга, постоянное пьянство. Эти условия, приводящие к тому, что наиболее работоспособная и деятельная молодежь уезжает в города, а в колхозах остаются мало-работоспособные пожилые люди, и делают проблему сельской бедноты в России такой трудноразрешимой, переходящей из поколения в поколение.

Симптомы неблагополучия жизни в деревне проявляются для ее обитателей с ранних лет и не исчезают до старости. Средняя пенсия колхозников 20 рублей (26 долларов) в месяц, т. е. вдвое ниже средней пенсии по стране. Для деревенских детей возможность попасть в ясли или детские сады вдвое меньше, чем для детей рабочих-горожан. В деревне не столь строго следят за выполнением закона, запрещающего использование детского труда, а деревенские школы находятся на значительно более низком уровне, как неоднократно отмечалось в печати, главным образом, из-за того, что учителя-горожане уклоняются от назначения на работу в деревню.

«Дети в деревенских школах неглупые, — сказала мне Надя, опытный преподаватель литературы в средней школе в Москве. — Но нет никакого сравнения между образованием, которое получают они и наши дети. Их не учат ничему. Ученик десятого класса деревенской школы — на уровне нашего семиклассника. Изучая литературу, они часто даже не читают литературных произведений, а только слушают, что рассказывает им учитель, и отвечают на вопросы из своего учебника». И, как показывают социологические исследования, у выпускников деревенских школ гораздо меньше шансов поступить в вузы, чем у городских детей.

Что касается механизации деревенского труда, то в советских фильмах и телевизионных выпусках новостей очень любят показывать новенькие тракторы или уборочные комбайны, движущиеся безупречно правильными колоннами по залитым солнцем полям пшеницы, колышущейся от ветра, или между прямыми рядами хлопчатника. Типичный герой художественных фильмов (часто это женщина в пестром платке) с тщательно выпачканной щекой и строго сжатыми губами, высунувшись из кабины трактора и как бы видя перед собой свою непреодолимую норму, заявляет: «Задание партии, Вася, невозможно выполнить после такой скверной погоды, но мы приняли соцобязательства перед Родиной и мы их выполним. Будь спокоен, выполним, во что бы то ни стало».

А когда мне приходилось проезжать мимо колхозных полей, я бывал обычно поражен тем, как много тяжелых сельскохозяйственных работ все еще выполняется вручную. Бесспорно, повышается уровень механизации, расширяются ирригационные системы, улучшаются методы механизированного ведения хозяйства. Однако перед моим мысленным взором постоянно встает картина, многократно мною виденная и потому неизгладимая: на темном унылом поле женщины в тяжелых ватниках и сапогах, согнувшись в три погибели, копают картошку или укладывают кочаны капусты на плоский прицеп. И единственным признаком механизации во всей этой сцене является трактор, который тащит нагруженный прицеп. Или в Средней Азии я, помню, видел, как дети двенадцати лет и меньше тащили холщовые мешки между рядами хлопчатника, вручную подбирая оставшийся после комбайна хлопок — примерно третью часть всего урожая.

Эти картины дополнялись не только широко развернутыми осенними кампаниями по отправке горожан в колхозы и совхозы на уборку картофеля и других культур, но и время от времени появлявшимися в газетах жалобами. Одна из них сохранилась у меня в памяти. В 1975 г. несколько матерей из Туркмении писали в «Правду», что школы, где учатся их дети, были закрыты на 3 месяца, чтобы школьники могли помочь в уборке хлопка. Матери спрашивали, почему для этого понадобился столь долгий срок. «Правда», всегда готовая разнести руководителей колхозных МТС, — традиционный объект советской критики — откровенно ответила, что это произошло потому, что пятая часть сельскохозяйственной техники в Туркмении находилась в ремонте. Еще более поразило меня признание, сделанное в печати экономистом В. Кириченко, о том, что в 1970 г. более 80 % работ в социалистическом секторе сельского хозяйства производилось вручную[47] — поистине серьезная причина того, что в России процент населения, занятого в сельском хозяйстве, все еще в четыре-пять раз больше, чем в Америке.

Важнейшим препятствием на пути механизации колхозов является то обстоятельство, что наиболее знакомая с современной техникой часть колхозников — молодежь — покидает деревню. Пытаясь приостановить это бегство молодежи, председатели колхозов предлагают молодым самые лучшие должности, связанные с обслуживанием колхозной техники, и высокие заработки. Некоторые молодые люди и в самом деле остаются: я заметил, что на полях, где женщины копали картошку, на одиноком тракторе работал всегда тракторист-мужчина и, как правило, молодой. «С апреля по октябрь — в самое горячее время, — рассказывал мне совхозный бухгалтер Геннадий, — тракторист может заработать до 250 рублей в месяц, работая без выходных по 14–15 часов в день. Остальную часть года он зарабатывает по 80—100 рублей в месяц».

Однако для молодых низкие доходы — не главная причина бегства в города. Основная причина — это скука, пустота деревенской жизни, подобная показанной в фильме «Табачная дорога»[48], жизни, все развлечения в которой сводятся, например, к посиделкам на лавочке у зеленого забора, отгораживающего деревенскую молодежь от окружающего мира, да к провожанию глазами изредка проезжающих мимо легковушек или грузовиков. Американцам, у которых 100 миллионов собственных машин, в том числе небольшие грузовики и подержанные автомобили, принадлежащие фермерам, трудно понять чувство изолированности, испытываемое в русских деревнях. «Даже телефонная связь с внешним миром чрезвычайно затруднена, — рассказывал Геннадий, — в совхозе, в котором живет три-четыре тысячи человек могут быть лишь пять-шесть телефонов — в конторе центральной усадьбы или в домах руководящих работников. В деревушке, расположенной у проселочной дороги, может и совсем не быть телефона». (В 1970 г. в Советском Союзе было 11 млн. телефонов, тогда как в Америке 120 млн.) «В срочном случае, ночью, — продолжал Геннадий, — приходится будить кого-нибудь из совхозного правления, чтобы открыл контору для вызова «неотложной помощи»; к тому же телефонная сеть работает плохо, и машину приходится ждать часами».

Проблема передвижения еще более сложна. Зимой люди отрезаны от мира снежными заносами. Весной бурая грязь настолько глубока, что большой грузовик завязает в ней по оси, и всякое движение прекращается; исключение составляют лишь несколько главных дорог. Деревни, расположенные в стороне от дорог, в течение многих недель отрезаны от внешнего мира. Школьники не могут добраться до районных сельских школ. Передвижение затруднено даже в хорошую погоду. Проезжая по сельской местности, я бывал поражен видом множества людей, ожидающих автобуса под навесом на автобусной остановке или одиноко бредущих по открытой местности, отчаянно «голосуя». Те, которых мы подбирали, рассказывали, что автобусы ходят нерегулярно и ждать их приходится бесконечно долго. Александр Гинзбург, советский диссидент, сосланный в Тарусу, примерно в 145 км от Москвы, рассказывал мне, что оттуда фактически ходит лишь около половины числа автобусов, указанных в расписании, а если даже повезет с автобусом, то все равно дорога занимает уйму времени. «Мне, например, — сказал он, — понадобилось не менее трех часов, чтобы добраться с больным ребенком до Москвы к врачу (единственный районный педиатр был в отъезде)». От другой семьи, живущей в Москве, я слышал, что для поездки к друзьям в деревню в 242 км от Москвы они поднимались на заре, весь день ехали автобусами и радовались, если им удавалось добраться туда к обеду.

По-видимому, именно эта отрезанность от мира, ощущение заброшенности более, чем что-либо другое, заставляет молодежь покидать деревню. Мне вспоминается один солнечный осенний день в небольшом городке Пасанаури в Советской Грузии, примерно в 96 км от Тбилиси. Время мертвым грузом висело над этим городком, расположенным в горах Кавказа, как это бывает в американских Аппалачах. Деревенские старики собрались на похороны и стояли группами вдоль главной улицы, ведя досужие разговоры. Какой-то мальчишка бегал по улице, показывая соседям лису, попавшую в его капкан. Чья-то корова взобралась на ступеньки гостиницы Интуриста, организующей для иностранцев поездки в горы, и сторожу пришлось трижды отгонять от входа упрямое животное. В соседнем квартале женщины в темных платках копались в каком-то белье, продававшемся в уличном ларьке; некоторые рассматривали новую партию помятых алюминиевых кастрюль в местном универмаге.

У одного из каменных домов я разговорился с молодым грузинским рабочим, парнем с квадратной челюстью, приехавшим из Тбилиси, куда он удрал некоторое время назад из этого городка. Там, в Тбилиси, на заводе он зарабатывает всего 135 долларов в месяц, тогда как его отец, плотник в Пасанаури, — вдвое больше, и официально, и налево. «Правда, — продолжал парень, — прочные каменные дома в Пасанаури, хотя и не имеют водопровода, просторнее государственных квартир в Тбилиси, и когда в Пасанаури, являющемся частью Солнечной Грузии, в садах и виноградниках поспевает обильный урожай фруктов и винограда, из которого приготовляют грузинские вина и коньяки, некоторые сельские жители могут заработать достаточно для покупки автомобиля. Зато на заводе, — сказал он, просветлев, — вы имеете дело с техникой, а здесь только со своими руками. В Тбилиси есть рестораны, девушки, разные развлечения. Тбилиси — современный город, а здесь нечего делать, и развлечений нет никаких», — нахмурился парень. Затем, поглядев пристально вверх, на голые деревья и длинные ряды гор, сверкающих по обе стороны долины, добавил: «Тут нет даже кинотеатра. Ничего. Здесь нечего делать, только охотиться и пить».

Те же слова я слышал повсюду. Геннадий, образованный человек в возрасте немногим более тридцати лет, чувствовал, что сходит с ума в совхозных деревнях под Ленинградом. «В совхозах грязь, непроезжие дороги, вы все время ходите в сапогах, — жаловался он. — Это надоедает. Ужасно надоедает! А ведь речь идет о совхозе, расположенном лишь в двух часах езды от Ленинграда! Есть у нас клуб, — продолжал он, — в старом деревянном доме, но в нем сыро, холодно, а фильмы крутят старые, которые вы уже видели дважды или даже четыре раза. Все там, как говорится, «под этим делом» — пьяные. Молодые предпочитают ездить в кино в Ленинград. Ходить по городу не в сапогах, а в туфлях! Чтобы хоть почувствовать себя не животным, а человеком. В городе вы чувствуете себя человеком».


Учитывая эти настроения, приходится лишь удивляться тому, что из деревень бежит сравнительно мало людей. Это объясняется не только административными ограничениями, но и консерватизмом русского крестьянства и его связями с землей, хотя ведущие писатели современной «деревенской школы», такие, как Федор Абрамов и Борис Можаев, превозносящие долготерпение, высокие нравственные качества крестьянства и напоминающие о его лишениях и тяготах, пишут, что многие крестьяне чувствуют отчужденность от земли, и земля осиротела. По-видимому, имеется в виду, что крестьяне не питают привязанности к колхозным полям. Официальные партийные деятели громко жалуются, хотя и в менее литературном стиле, на то, что колхозники плохо работают на колхозных полях и урывают до одной трети рабочего времени для возделывания своих приусадебных участков.

С целью разрешения этой и других хронических проблем советского сельского хозяйства партия инвестировала в него огромные суммы — примерно 150 млрд. долларов за 1971–1975 гг., особенно в грандиозные программы, которые будут способствовать широкой индустриализации сельского хозяйства. В некоторых отношениях возрастающее использование искусственных удобрений и современных ирригационных систем дает положительные результаты. Урожаи хлопка достигли рекордных величин, и даже в неурожайные годы, когда Москва вынуждена была закупать хлеб у Америки, урожаи зерновых были на 10–15 млн. тонн выше, чем при Хрущеве. Новая политика Брежнева в середине 70-х годов была направлена на укрупнение колхозов, в которых строительство, животноводство и другие отрасли хозяйства будут развиваться на единой промышленной основе. Вторым планом Брежнева, подобным хрущевскому плану освоения целины, была программа, предусматривающая вложение 35 млрд. рублей (около 48 млрд. долларов) для возрождения запущенных в течение долгих лет сельскохозяйственных земель Центральной России, тех земель, которые называют Нечерноземной зоной. Один журналист рассказывал мне, что этот план был принят по настоянию «русофильской» части Политбюро, в которую входят Михаил Соломенцев, председатель Совета Министров Российской Федерации, и Дмитрий Полянский, министр сельского хозяйства. В конечном счете, обе программы, по-видимому, направлены не только на индустриализацию сельского хозяйства, но и на уменьшение значения приусадебных участков.

Почти неизвестная за границей небольшая группа либералов и рационалистически мыслящих экономистов, исходивших в своих работах из промышленных реформ середины 60-х годов, попыталась выполнить противоположную задачу. Они стремились к децентрализации сельского хозяйства и возрождению привязанности крестьянства к земле путем использования в качестве стимула частных наделов, нарезаемых на колхозной земле. «Капитализм в одеждах социализма», — так охарактеризовал мне эту идею в частной беседе один из сторонников реформы.

План состоял в том, чтобы разделить крупные участки совхозной или колхозной земли между «звеньями» (небольшими рабочими группами, состоящими из 6—12 квалифицированных специалистов), чьи доходы зависели бы исключительно от урожая с их участка. Согласно этому плану, который был выдвинут в начале 60-х годов, в распоряжении звена должна была находиться не только земля, но и техника; таким образом, звено было бы ответственно и за возделывание участка, и за содержание в исправности техники — вечная проблема в советской системе сельского хозяйства и постоянный серьезный фактор осложнений в неурожайные годы. В действительности, каждое звено само по себе было бы небольшим кооперативным предприятием. Расчет был простой: если доходы зависят от результатов труда и работники будут объединены в достаточно малые группы, каждому из ее членов будет выгодно хорошо работать, как работают сейчас колхозники на своих приусадебных участках.

Основное отличие этой программы от существующей системы заключалось в том, что обычно колхозники работают на огромных участках, выполняя сегодня определенную работу на одном поле, завтра — на другом, не чувствуя никакой ответственности за ее качество и не имея никакой прямой заинтересованности в результатах своего труда. Мне говорили, что заработок тракториста зависит от вспаханной им площади, поэтому он старается пахать побыстрее и на небольшую глубину, чтобы обработать побольше площадей, даже если для получения хорошего урожая надо пахать медленнее, глубже, более тщательно. То же относится к прополке и другим работам. Предполагалось, что при системе звеньев будет преодолено укоренившееся представление о необходимости выполнения нормы любой ценой.

Известным сторонником этой системы был Владимир Первицкий, Герой Социалистического Труда из Краснодарского края, на одном эксперименте показавший, что его звено из десяти человек получило в 3 раза более высокий урожай с гектара, который в разные сезоны обрабатывали до 80 человек. Его звено выполняло пахоту, сев, прополку и сбор урожая и заботилось о земле лучше, чем обычно это делается колхозниками. Члены звена почувствовали, что это «их земля», сказал мне Александр Янов, бывший советский журналист, которого КГБ вынудило, в конце концов, эмигрировать, так как идеи реформизма в публикуемых им статьях зашли слишком далеко. Я познакомился с Яновым в Нью-Йорк Сити в декабре 1974 г., через два дня после его отъезда из Москвы. Идея звеньев в середине 60-х годов встретила поддержку, достаточную для получения символического признания во многих колхозах и совхозах; было создано одно или два небольших звена в каждом очень крупном хозяйстве, хотя это и вызвало сопротивление как руководства колхоза или совхоза, так и рядовых колхозников и работников совхозов, которые, по утверждению Янова, испугались, что окажутся лишними, если маленькие звенья будут работать слишком эффективно. Это обнаружило бы значительный избыток рабочей силы в большинстве колхозов и совхозов. Сторонник системы звеньев Геннадий Воронов, член Политбюро, постепенно оказался не у власти, и «консерваторы» прекратили эксперимент со звеньями.

Янов рассказал мне, что нашелся, однако, еще один реформист, отличавшийся незаурядной энергией и смелостью, который в начале 70-х годов сделал новую попытку внедрить систему звеньев, основанных на принципе личной заинтересованности, в еще более широком масштабе. Это был Иван Худенко, старый коммунист, дородный, краснолицый, искренний человек. В 1960 г. он оставил высокий пост чиновника в Министерстве сельского хозяйства Казахской республики, чтобы получить возможность на практике проводить свои смелые эксперименты. По рассказам Янова, Никита Хрущев намеревался воспользоваться некоторыми идеями Худенко для реформы советской системы сельского хозяйства, но в октябре 1964 г. был свергнут. Однако об усилиях Худенко было настолько мало известно, что для меня они оказались новостью, когда я услышал о них в Нью-Йорке от Янова.

Худенко был идолом Янова, образцом для советских реформистов. «Мы считали, что система звеньев, особенно при подходе к ней Худенко, будет спасением для русского сельского хозяйства, — восторженно говорил Янов, написавший для советских газет и журналов много статей, посвященных сельскому хозяйству и ряду экономических проблем. — Мы считали, что эта система полностью изменит лицо России».

После одного неудавшегося эксперимента в колхозе Худенко убедил директора какого-то совхоза позволить ему заняться большим участком краевой, неиспользуемой земли в степи, в окрестностях Акчи, в Казахстане. Он хотел проверить, окажется ли работа совхозников по системе звеньев более производительной, чем обычная. Взяв напрокат тракторы и заняв материалы для строительства жилья у этого совхоза, Худенко и шестьдесят отобранных им специалистов провели свой эксперимент в 1972 г. — ужасном году для сельского хозяйства в России.

«Идея Худенко состояла в том, что реализация его эксперимента на более широкой основе позволит соперничать с лучшими сельскохозяйственными предприятиями Америки и Западной Европы. И Худенко не только говорил об этом, но и доказал», — рассказывал мне Янов. К сожалению, эксперимент продолжался только один сезон, хотя уже и за это время стало ясно, что Худенко прав, но тогда… не правы все руководящие работники сельского хозяйства. Эксперимент закончился успешно. Худенко и его товарищи продемонстрировали на своем участке в 20 раз более высокую производительность труда, чем в соседних хозяйствах. Казахи были до такой степени довольны, что местный журналист написал о Худенко пьесу. Последний «предварительный» просмотр спектакля по этой пьесе состоялся для избранной публики 7 января 1973 г. На просмотре присутствовали не только цензоры, но и ряд реформистски настроенных журналистов и экономистов.

«На следующий день Худенко был арестован и обвинен в попытке украсть 1000 рублей из государственных средств, — вспоминал Янов с горечью. — Это было сфабрикованное обвинение. Сельскохозяйственные власти в Москве были против его эксперимента».

Оказалось, что Худенко был ложно обвинен с помощью бюрократической уловки. Постановление о закрытии его экспериментального хозяйства в Акче было подписано министром сельского хозяйства в Алма-Ате, но Худенко заявил, что постановление незаконно, так как в подобных случаях требуется решение Совета Министров, и подал в суд, требуя выплатить зарплату за прошедшие 11 месяцев себе и своим 60 товарищам. Местный суд поддержал его иск, превысив при этом свои полномочия, о чем Худенко не знал. «Поэтому, когда он пришел с постановлением суда в банк за получением этих денег, — продолжал Янов, — он был арестован и обвинен в попытке получить государственные деньги по незаконным документам».

Согласно рассказу Янова, в процесс Худенко тайно вмешались высокопоставленные лица, и судья, которого до последней минуты считали настроенным к Худенко благожелательно, вынес ему и двум его ближайшим помощникам обвинительный приговор. Худенко был приговорен к шести годам тюрьмы. Хотя экономисты и ученые крупных институтов в Москве сочувствовали усилиям Худенко, а его друзья, такие, как Янов, пытались оказать ему поддержку, для защиты этого человека было сделано очень мало. Руководство отвергло его систему, которая поставила бы советское сельское хозяйство на более гибкую, прагматическую основу, и решило выдвинуть программу, предусматривающую еще бóльшую централизацию и индустриализацию для подъема советского сельского хозяйства. Худенко умер в тюрьме в 1974 г. в возрасте 62 лет.

IX. ЛЮДИ И ПРОИЗВОДСТВО «Скоро будет»

«Пока власти делают вид, что платят нам приличную зарплату, мы будем делать вид, что работаем».

Присловье советских рабочих, 70-ые годы.


«Темп работы не одинаков в течение месяца; он меняется каждые десять дней, — рассказывал мне Рашид, коренастый, смуглый человек, цеховой мастер из Узбекистана; он объяснял, как работают на Ташкентском заводе тракторных деталей. — Вы знаете слова: спячка, горячка и лихорадка

Я знал буквальное значение этих слов, но не сразу сообразил, какое отношение они имеют к его заводу, и поэтому покачал головой. Рашид улыбнулся моей наивности и потер щеку мозолистой рукой.

«Так мы называем декады — десятидневки, на которые делится месяц, — объяснил он. — Первая декада — время спячки, вторая — горячая пора, а в третью декаду работаем лихорадочно». Он помолчал, чтобы я мог осмыслить сказанное, затем продолжал: «На темп работы влияют также дни получки. Обычно она выдается дважды в месяц: один раз — между 15 и 20 числами и второй — в первых числах следующего месяца. В два-три последних дня перед получкой настроение предпраздничное, и работать никому не хочется. А два-три дня после получки — похмелье, надо опохмеляться».

Тот же рассказ с различными вариантами и прикрасами я слышал от многих; один из них — Иосиф, высокий, стройный человек средних лет, инженер из большого города на юге России, — рассказывал о заводах, на которых ему довелось работать. В продолжение рассказа он непрерывно курил, прикуривая одну сигарету от другой. Когда я слушал его рассказ о советских заводах, изготовляющих установки для кондиционирования воздуха и холодильные агрегаты, у меня было такое ощущение, будто я попал в советское Зазеркалье и обнаружил внутри системы советской промышленности целый мир, который казался почти пародией на официальную советскую экономику, функционирующую, как думают на Западе, с согласованностью монополистической системы при монолитной дисциплине.

То, что описывали Рашид и Иосиф, можно назвать «взятие штурмом». Подобная практика до такой степени присуща советской системе, что русские придумали экзотическое слово «штурмовщина» для обозначения этого общегосударственного явления — ударных программ и крайне неравномерного ритма работы советских промышленных предприятий, больших и малых, гражданских и военных. Штурмовщина для выполнения месячного, квартального и годового планов является чем-то вроде промышленной лихорадки, которая вначале протекает вяло, а в конце достигает неистовой силы.

«Обычно в начале месяца производство практически парализовано после штурмовщины последних дней прошедшего месяца», — объяснял Иосиф. По его рассказу, в начале месяца рабочие совершенно неработоспособны не только из-за пьянства, но и потому, что большинство квалифицированных рабочих было вынуждено в дни штурмовщины много часов проработать сверхурочно. «Многим приходится работать по две смены в сутки, — рассказывал Иосиф, — и полный рабочий день по субботам и воскресеньям, которые обычно являются выходными днями. Что касается оплаты за сверхурочную работу, то начальство не имеет на это права, так как фонд зарплаты ограничен, и органы финансовой инспекции строго контролируют платежные ведомости. Иногда, если рабочим уж очень дорожат, ему могут предоставить «отгулы» в полуторном или даже двойном размере. Но в любом случае рабочие обязаны отработать эти сверхурочные дни («черные субботы», как их повсюду называют) без какой бы то ни было дополнительной оплаты. Так что обычно в начале месяца многие рабочие в отгуле, и производство парализовано.

Однако и без этого заводы не могли бы работать на полную мощность из-за недостатка многих материалов и деталей, необходимых для производства, — продолжал Иосиф, — Несмотря на план и формально жесткие сроки поставок, поставщики не выполняют плана и не придерживаются установленных сроков. Так что производственные предприятия не могут работать ритмично. Обычно такое положение, когда не хватает узлов и деталей, продолжается примерно до 10 или 12 числа месяца. Некоторые изделия можно было бы собрать почти полностью, но для них не хватает определенных деталей. Из-за этого большое количество изделий не может быть отправлено и скапливается на складах. Так продолжается до 20 числа месяца. Наконец, наступает третья декада (с 20 по 30 число месяца). Если к 20 числу поступают абсолютно все недостававшие материалы и детали, то это — удачный месяц. Когда все, наконец, получено, можно начинать «штурмовать» план. Незамедлительно начинают работу одновременно на многих участках».

Иосиф говорил об этом как о чем-то само собой разумеющемся, давая понять, что такое положение дел обычно для советской промышленности, а не является особенностью только тех заводов, на которых он работал, или сезонными особенностями, хотя декабрь как последний месяц года все равно остается самым трудным.

«В других странах производственные предприятия работают в обычном темпе в течение всего месяца, — заметил Иосиф, — но у нас они могут начать нормально работать лишь с 15 или 20 числа, когда получены все материалы. Таким образом, за эти последние 10–15 дней приходится выполнять около 80 % плана (нормы). В эти дни уже никто не думает о качестве. Главное — количество продукции. Некоторые рабочие занимаются завершением сборки изделий, которые не были закончены и хранились на складах. Часто сборка некоторых изделий завершается уже не в цехах, а на открытом воздухе, поэтому в изделия может попасть вода, грязь, пыль, что, конечно, снижает их качество и уменьшает срок службы. Все это известно каждому — ведь работают все. Поэтому, естественно, когда человек покупает бытовой прибор, он старается выбрать такой, на паспорте которого значится дата выпуска до 15 числа месяца, а не после 15 (на этикетках советских товаров указывается дата изготовления). Если изделие выпущено до 15 числа, оно, очевидно, изготовлялось не в спешке, и покупатель думает: «Наверно, будет работать». Если изделие было изготовлено после 15, немало шансов на то, что оно довольно быстро сломается».

Некоторые из других моих собеседников были менее осторожными, чем Иосиф, который как человек, связанный с техникой, имел, возможно, более строгие критерии. Эти люди считали, что купить изделие, изготовленное даже 20 числа, — не слишком большой риск. Однако независимо от вида товара совет, который прямо дала одна москвичка средних лет и который я слышал от многих других, гласил: «Никогда не покупайте вещь, которая была сделана после двадцатого».

Ее муж кивнул в знак согласия и с характерным русским юмором, в котором всегда звучит смех сквозь слезы, стал рассказывать свой любимый анекдот о штурмовщине. Речь шла о злополучном советском рабочем, который умер и оказался в чистилище перед чиновником; чиновник обратился к нему в высокопарном покровительственном тоне советских бюрократов: «Ваши моральные качества не позволяют пустить вас в рай. Ваши документы не приведены в надлежащий порядок, и мы не можем их принять. Вам остается лишь отправиться в ад. Мой долг поставить вас в известность, что в аду есть два сектора — капиталистический и социалистический. Можете выбирать».

Рабочий спросил, какая между ними разница.

— В капиталистическом аду в течение всего месяца каждый день вам будут вгонять гвоздь в зад, — грубо ответствовал чиновник.

— А в социалистическом аду то же самое?

— Социалистический ад — это совсем другое дело, товарищ, — сообщил чиновник. — Дьявол там все время напивается и постоянно не хватает гвоздей.

— Ну, тогда я, пожалуй, выберу социалистический ад, — сказал новоприбывший, просветлев.

— Пожалуйста, это ваше право, — подтвердил чиновник, — но мой долг предупредить вас, что и там все равно вгонят положенные 30 гвоздей, но в последние пять дней месяца.

В этом непочтительном отношении к особенностям функционирования советской экономики чувствуется то проникновение в русскую действительность, которое побудило Достоевского изобразить его родную страну как величественный, универсальный, упорядоченный хаос. Как бы то ни было, советская экономика очень далека от того представления о ней, которое получают туристы с Запада во время организованных экскурсий на советские промышленные предприятия, специально приукрашенные для таких визитов, или из непосредственной телевизионной передачи о стыковке советского космического корабля «Союз» с американским «Аполлоном», как будто бы убеждающей в совершенстве советской техники, или из постоянных заявлений о перевыполнении пятилетних планов, которыми Кремль бахвалится на весь мир.


Пятилетний план предлагается советскими марксистами как ключ к научной организации труда и рациональному использованию ресурсов, как надежное средство для достижения максимального роста производства и повышения производительности — поистине утопический способ обеспечения согласованного функционирования второй по мощности экономики в мире! План — это что-то вроде основного закона страны. «Выполним план!» — самое распространенное советское заклинание. Официально к плану относятся с почти мистическим благоговением, как если бы ему была присуща какая-то сверхъестественная способность поднимать деятельность людей на высший уровень, на котором уже не действуют человеческие слабости.

Именно пятилетним планам, принятым впервые Сталиным в 1928 г. с целью ускорить индустриализацию, официально приписывается заслуга увеличения советского производства в 50 раз за период 1913–1973 гг. и создания основы советской экономики. Действительно, за шесть десятилетий Москва превратила отсталую, хотя и начавшую развиваться страну, в индустриальную державу. Была построена крупнейшая в мире система гидроэлектростанций, открыты несметные минеральные богатства Сибири, построены атомные ледоколы, космические корабли и автоматические станции для исследования Луны, а по таким основным показателям уровня промышленного развития, как выплавка стали, производство цемента и добыча нефти, Россия даже превзошла Америку.

Но план, как завуалированно отмечали некоторые советские критики, едва ли обеспечил плавное и точное функционирование советской экономики. Наряду с впечатляющими достижениями, именно план обусловил и отсутствие гибкости, и немалые потери, и однобокое развитие советской промышленности. В некоторых отношениях система советской экономики представляется не столько плановой системой, сколько системой, направленной на выполнение некоторых основных заданий, выдвигаемых Кремлем на первое место, и на мобилизацию усилий масс для осуществления этих заданий (как и многие другие иностранцы, я, например, не имел понятия о том, насколько советское руководство преуспело в приобщении населения к труду: в 1970 г. количество работающих в России составляло 122 млн. человек, тогда как в Америке — только 85 млн. включая безработных). Используя систему планов, советское руководство вложило огромные средства в тяжелую и военную промышленность, науку, добывая эти средства, особенно в период резкого подъема в эпоху Сталина, главным образом, за счет тяжелых лишений, которые терпели простые советские люди.

Как заметил один западный специалист, Сталин «оставил своим наследникам мощную промышленность и одновременно неэффективную экономику»[49]. Его приверженность к централизованному плану, возможно, была более оправдана в период становления и крутого подъема экономики, чем в настоящее время, когда перед советской экономикой стоят более сложные проблемы модернизации. Темпы роста советского промышленного производства снизились в 70-х годах, хотя западные специалисты все еще полагают, что советская экономика в 1968–1974 гг. развивалась в среднем вдвое быстрее, чем американская[50]. Благодаря управлению экономикой и централизованной системе ценообразования, русские избежали тех последовательно сменявшихся экономических бумов и депрессий, а также инфляций, выражающихся двузначными цифрами, которые сотрясали экономику Запада. Нисколько не озабоченные серьезными соображениями о загрязнении окружающей среды или о разумности максимального увеличения промышленного производства, что волнует сейчас западных лидеров, советские официальные лица, начиная с Брежнева и кончая каким-нибудь секретарем сельской партийной организации, приводят трескучие цифры роста объемов производства и выполнения плановых заданий с какой-то слепой убежденностью в абсолютно магической силе роста производственных мощностей, убежденностью, выраженной с таким энтузиазмом Марксом и непоколебленной в России с XIX века. Они с гордостью заявляют, что грандиозные промышленные конгломераты могли быть построены, как всем известно, только благодаря всемогущей силе плана, позволяющего сосредоточить огромные ресурсы для реализации проектов первостепенной важности.

К числу таких объектов относят Камский завод грузовых автомобилей — типичный пример ударной советской новостройки, самый эффектный объект пятилетнего плана 1971–1975 гг. Я видел и другие крупные советские сооружения, такие, как Братская высотная плотина, при возведении которой была применена современная технология, способная соперничать с западной. Я встречался с западными промышленниками, которые с увлечением говорили о заводах электронного оборудования в Риге и Ленинграде; мне приходилось видеть американских специалистов-авиастроителей, восхищенных тем, чего добиваются советские инженеры путем использования новых металлов, таких, как титан, на Воронежском авиастроительном заводе, изготовляющем сверхзвуковые самолеты ТУ-144. Но ни одно из этих предприятий не может сравниться с Камским заводом грузовых автомобилей — типичным воплощением гигантомании советских проектировщиков, воплощением веры советских руководителей в то, что наибольшее означает наилучшее, и их решимости любой ценой добиться, чтобы наибольшее было у них.

Камский завод — это грандиозная ударная программа, которая импонирует русским. Он воплощает индустриальную мощь, созданную из ничего и реализуемую благодаря неистовому пятилетнему штурму. Это предприятие отличает какая-то грубая мощь. В 1971 г. советские строительные бригады приступили к расчистке участка под строительство крупнейшего в мире завода грузовых автомобилей на открытой, холмистой, обдуваемой ветрами равнине в 960 км к востоку от Москвы. К тому времени, как я попал туда, — в середине 1973 г. — пустынные поля ржи, окружавшие сонные деревушки с обветшалыми крестьянскими избами, превратились в оживленный растущий город с населением в 90 тыс. человек. Высокие многоквартирные дома для строителей стояли вплотную друг к другу, перерезая линию горизонта. Самое современное оборудование общей стоимостью более 700 млн. долларов было заказано в Соединенных Штатах, Западной Германии, Японии, Франции и других странах, и руководители призывали бригады строителей закончить сооружение производственных цехов до наступления зимы, чтобы это оборудование можно было сразу установить.

В продолжение долгих часов автобус, в котором возили нас, группу корреспондентов, полз по глубокой — по щиколотку — грязи (в июне!) мимо километров трубопроводов, транспортерных галерей, гигантских каркасов заводских корпусов. Грандиозность этой стройки ошеломляла. Советские инженеры рассказали нам, что Камский завод, в сущности, представляет собой шесть огромных заводов: литейный, кузнечный, корпусной, дизельный, ремонтно-инструментальный и сборочный, которые будут соединены между собой 175 транспортерами и сборочными конвейерами, управляемыми ЭВМ. Производственный комплекс, стоимость которого измеряется миллиардами рублей, занимает площадь в 60 км² — больше, чем весь остров Манхэттен. Достигнув полной мощности, Камский завод будет выпускать ежегодно 150 тыс. тяжелых грузовых автомобилей и 250 тыс. дизельных двигателей; по сравнению с ним любое предприятие Детройта или немецкого Рура покажется карликом. Как основная новостройка пятилетки Камский завод получил огромные преимущества по сравнению с обычными советскими промышленными стройками. И все же при всей своей исключительности эта стройка испытывала те же хронические трудности, которые характерны для советской экономики в целом, несмотря на ее плановость. В 1969 г. стоимость строительства Камского завода вместе с городом-спутником исчислялась в 2,2 млрд. долларов; к 1975 г. эта цифра возросла до 5 млрд., что явилось результатом не только повышения цен на западную технику, но и инфляции в промышленности внутри страны. Невзирая на все плановые сроки и особое внимание к стройке кремлевских руководителей, график строительства срывался. Когда я был на стройплощадке, огромные плакаты призывали: «Дадим Родине первый камский грузовой автомобиль в 1974 г.!» Но даже к осени 1975 г. этот автомобиль еще не был выпущен. Мне, во всяком случае, было трудно понять, к чему вся эта спешка; разве что она имела целью подстегнуть народный энтузиазм и утвердить престиж Советов. Согласно объяснению советских плановиков, камские грузовые автомобили были необходимы для преодоления транспортных трудностей в народном хозяйстве. Но советские автомагистрали, не говоря уже о сети автозаправочных станций и ремонтных баз, едва ли приспособлены к приему огромного количества новых тяжелых грузовых автомобилей. Эта сеть примерно вчетверо меньше американской сети автомагистралей, к тому же 60 % ее составляют немощеные или крытые гравием дороги, совершенно непригодные для тяжелых грузовиков. Кроме того, я не мог себе представить, что внутри страны найдется достаточное количество потребителей, которые смогут эффективно использовать камские автомобили. Ведь одной из самых удивительных особенностей движения на подмосковных автомагистралях было множество порожних грузовиков, медленно пробирающихся в потоке машин и выпускающих клубы черного дыма. Иностранцы, как и сами русские, нередко посмеивались над всеми этими абсолютно ничем не груженными машинами.

Это бессмысленное расточительство наряду с грандиозными цифрами плана выпуска продукции Камского завода заставляло вспомнить безумную гонку, которая была организована с целью пуска в эксплуатацию Братской высотной плотины к 1961 г., хотя строительство основного потребителя энергии Братской ГЭС — Братского алюминиевого завода — не было завершено и в последующие десять лет. При планировании Братского комплекса был допущен промах, который критиковали даже некоторые советские экономисты. Тем не менее в плановых сроках строительства Камского завода все-таки была своя железная логика: несмотря на задержки, сооружение огромного Камского комплекса шло быстрее, как заявляли русские (и западные промышленники соглашались с этим), чем это могло бы быть в любой другой стране. И все же невероятная спешка, вызванная необоснованными плановыми сроками, причинила немалый ущерб. С целью экономии времени (так это предполагалось) русские принялись стремительно строить заводские корпуса еще до завершения технического проекта, до того, как агентства Внешторга заключили договор о поставках оборудования для завода, и до того, как были разработаны проекты камских грузовиков. В результате, некоторые корпуса пришлось впоследствии перестраивать, так как они не соответствовали полученному оборудованию, и некоторые дорогостоящие станки западного производства в ожидании подходящих помещений простаивали во временных, наскоро сколоченных, складах или просто ржавели под открытым небом.

В 1973 г. руководители Камской стройки в беседе с американскими журналистами жаловались на то, что американская фирма Суинделл-Дресслер, которая получила заказ на поставку оборудования для литейного завода, не укладывалась в график поставок и, таким образом, срывала весь план. Через несколько месяцев сотрудники этой фирмы сообщили мне в частном разговоре, что задержка произошла по вине советских инженеров, которые, будучи воспитанными в атмосфере секретности, отказывались предоставить американцам технические данные советского оборудования, совместно с которым должно было работать американское. Без этих данных невозможно было разработать технический проект. Другой причиной задержки, как рассказывали работники фирмы, была ужасная проволочка, вызванная затянувшимися препирательствами советских агентств с западными поставщиками из-за цен. И пока советские покупатели собирались принять решение, с техническими проектами нужно было обождать.

Быстрота выполнения работ советскими строителями, как правило, достигается за счет пренебрежения качеством. Виктор Перстев, опытный инженер-строитель, с красным обветренным лицом, один из руководителей камской стройки, и инженеры его типа любят похвастать, что советские строительные бригады могут за месяц возвести 14-этажный жилой дом (на 300 квартир). Издали эти дома выглядят довольно прилично, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что они так же быстро разрушаются, как и почти все советские постройки, и разваливаются вскоре после заселения. Полы в квартирах неровные, окна и стены потрескавшиеся, водопроводная арматура в кухне и ванной грубая, соединена плохо. В общем, как и почти повсюду, качество работы очень низкое. Когда американский корреспондент спросил у одного русского, почему все делается так скверно, тот пожал плечами: «Это все ничье, поэтому никому и дела нет».


Короче говоря, механическая советская система экономического планирования, по-видимому, никак не вяжется с русским национальным характером. В свободном мире русские считаются дисциплинированными из-за их кажущейся покорности начальству, но это навязанная извне дисциплина. Предоставленные самим себе русские обычно беспечны, беспорядочны, приятно неорганизованны и не очень деятельны; это — люди, мало знакомые с понятием «эффективность» (знаменательно, что в русском языке даже не было слова для обозначения этого понятия и пришлось его заимствовать из английского). Как рассказывали мне московские друзья, обычное советское учреждение, нечасто посещаемое иностранными гостями, представляет собой перенаселенное помещение, в котором не хватает рабочих столов, везде царит беспорядок и обязательно имеется небольшой уголок пропаганды. На заводах, которые мне показывали, как правило, был порядок, хотя меня поражал страшный грохот машин и почти полное отсутствие признаков соблюдения техники безопасности. Но мои советские друзья утверждали, что и эти заводы — показуха, и что обычный советский завод — сущий бордель, как выражались многие.

Кроме того, иностранец может осмотреть множество заводов, глазея на станки, и так и не узнать, что такое «штурмовщина», не понять, что чувство времени у русских весьма расплывчато или не существует вовсе (это и очаровательно, и одновременно грустно). Оно очень мало напоминает чувство времени в коммерческом обществе. Многие туристы узнают, к своему ужасу, что только для того, чтобы заказать обед в ресторане, может потребоваться час или больше. Пресс-конференция, рассчитанная на час, начинается почти с часовым опозданием и продолжается на два часа дольше; краткий ответ может занять 45 минут; десятиминутный визит к друзьям неизменно затягивается на 3 или 4 часа (привычка засиживаться далеко за полночь — один из самых привлекательных пороков русских); работа, которую можно сделать за неделю, занимает три; если ломаются лифты, они стоят по две недели и больше; вообще любой ремонт длится непредсказуемое время; графики строительства по всей стране выполняются с опозданием на годы. Русских буквально отталкивает нетерпеливость иностранцев, особенно американцев, которые просто на стены лезут от досады на отсутствие пунктуальности в русской жизни с ее бессмысленными потерями времени. Простодушный иностранец, считающий Советский Союз передовой страной, бывает часто ошарашен, впервые столкнувшись с чрезвычайно медленными темпами решения большинства коммерческих вопросов, как это свойственно слаборазвитым странам. Требуется немало времени, чтобы понять, что выражение «скоро будет» в действительности соответствует испанскому mañana[51], растянутому до бесконечности. Ибо оттягивание времени — существенная черта русских. Может быть, в этом — основная причина появления бесконечных лозунгов, призывающих выполнить план вовремя.

Хотя русские при необходимости умеют работать с большим напряжением, способность к систематическому тяжелому труду не входит в число их национальных добродетелей. Им не свойственна трудовая этика американцев, немцев или японцев. «Американцы работают тяжело, отдают работе долгие часы, обеспечивают себе карьеру и одновременно зарабатывают язву, — заметил один советский редактор, признаваясь, что ему редко приходилось работать с напряжением. — Русские не работают чрезмерно тяжело и не очень усердствуют. Мы живем менее напряженно». Одна школьная учительница сказала Энн, что считает свою работу лучшим, что у нее есть в жизни, «потому что там ее никто не подгоняет». Мартик Мартенц, американский армянин, коммунист, добровольно вернувшийся из Нью-Йорка в Советский Союз, рассказывал мне, как его удивило советское представление об американцах. «Они думают, что в Америке все богаты, — говорил он с удивлением. — И не представляют себе, как тяжело приходится там работать».

Один сценарист полагает, что многие русские не особенно усердствуют на работе отчасти потому, что это не окупается. По его словам, дело обстоит так, что если какой-нибудь врач в поликлинике зарекомендует себя как хороший добросовестный специалист, это, в результате, привлечет больше пациентов и заставит его много времени работать сверхурочно, не получая оплату за переработанные часы, а продвигаться по службе будут те из врачей, которые выступают на партийных собраниях и завоевывают расположение партийных руководителей. Другой причиной, как отмечали мои русские друзья, является то, что в Советском Союзе деньги все еще не играют той роли, что в западных обществах. «Одних денег еще недостаточно: надо, чтобы было на что их тратить, — заметил молодой ученый. — Связи важнее денег. Имея связи, вы можете достать за ваши деньги дефицитные товары. Без связей, только из-за денег, не стоит и стараться».

Привычка отлынивать от работы настолько распространена в России, что Аркадию Райкину, известному эстрадному актеру, было разрешено цензурой показать несколько сатирических сцен на эту тему. В одной из таких сцен актер изображает инженера, который, валяясь целый день на кровати размером с площадку для игры в гольф, занят только тем, что подводит теоретическую базу под свои прогулы. Рассказывая зрителю об «эффективности» своей работы, он насмешливо заключает: «Я им делаю одолжение, что не прихожу». В другой сценке показывается, как трое мужчин, улизнувших в рабочее время в парикмахерскую, оказываются в ситуации, когда их некому обслужить, так как парикмахеры в свою очередь удрали с работы: один за апельсинами, другой в ремонтную мастерскую, а третий на прием к зубному врачу. Парикмахеры возвращаются на работу ни с чем и узнают, что продавец из овощного магазина, мастер из ремонтной мастерской и зубной врач сидят у них в креслах.

«Точно так все и бывает, — признался мне один русский в антракте. — Моя жена ходит в магазины за продуктами в рабочее время. И это — единственный выход, потому что после работы магазины переполнены, стоят жуткие очереди. Все так делают». Одна женщина, лингвист, рассказывала мне, что ее коллеги сбегают с работы, просто чтобы навестить знакомых или сходить в кино.

Если в учреждениях повсеместной проблемой являются отлучки с работы в течение части рабочего дня, то на предприятиях полные прогулы рабочих достигают столь катастрофических размеров, особенно в первые несколько дней после получки, что кремлевские руководители и советская пресса время от времени яростно обрушиваются на «прогульщиков» и твердят о «низкой трудовой дисциплине». Директор московского агентства одной западной авиакомпании рассказывал мне, что наземный обслуживающий персонал советских аэродромов настолько ненадежен, что техническому руководителю его фирмы приходилось лично проверять наличие горючего, состояние противообледенительного и другого оборудования и готовность наземных служб к принятию самолетов его компании. В дни прибытия «своих» самолетов этот человек должен был сам доставлять советских механиков и рабочих из дому на аэродром, чтобы быть уверенным в их присутствии на работе.

Попытки установить дисциплину на заводах вызывают у советских руководителей немало трудностей не только потому, что рабочих почти невозможно уволить, но и потому, что обычно они везде нарасхват, и недовольный рабочий знает, что, уйди он с работы, его тут же подхватит другое предприятие. Согласно советской марксистской теории, рабочие при социализме ни в чем не ущемлены, так как пользуются всеми плодами своего труда, и советские пропагандисты стараются поддержать эту фикцию. Но изредка появляющиеся социологические исследования и статьи в печати, показывающие, что в 1973 г. только в Российской Федерации 2,8 млн. рабочих сменили место работы, подрывают это утверждение.

Причем основными причинами недовольства, больше задевающими рабочих, чем недостаточная оплата труда, являются, как они сами утверждают, плохие условия работы и отсутствие других дополнительных стимулов, таких, как предоставляемая жилплощадь. Кроме того, из немногих ограниченных контактов с рабочими я заключил, что между ними и начальством существует больше разногласий по поводу оплаты и норм, чем я предполагал. Один рабочий, который позднее выучился на инженера, рассказывал, что когда ему было 17 лет и рабочий постарше обучал его работе на токарном станке, он спросил, можно ли на этом станке работать быстрее. «Можно, но помолчи, — ответил тот. — В следующем месяце будет пересмотр норм, так что мы специально настроили его на более медленный режим».

Советская промышленность базируется на концепциях XIX века, а советские профсоюзы, будучи государственными учреждениями, больше заняты распределением путевок в дома отдыха и санатории и мелкими мероприятиями по улучшению быта или оказанием помощи администрации по удержанию рабочих в рамках дисциплины, чем борьбой с начальством за материальные блага для рабочих. Фактически становятся известными лишь очень немногие случаи коллективного выступления советских рабочих против администрации. Пресса всячески умалчивает такие факты, и если какие-то сообщения об этом и попадают на Запад, это случается обычно с опозданием в несколько месяцев или даже лет.

И все же через моих московских друзей я познакомился с несколькими рабочими которые рассказали мне, что несмотря ни на что, рабочие иногда выражают свой протест путем остановки сборочных линий. Юрий, крепкий молодой рабочий-металлург, упомянул о двух таких случаях, происшедших на его литейном заводе под Москвой, но о подробностях не распространялся, опасаясь, как бы не узнали, что эти сведения стали известны через него. Однако он рассказал мне, как три бригады на соседней с его заводом текстильной фабрике остановили свои конвейеры на несколько часов в знак протеста против установки новых автоматических трикотажных машин с более высокими нормами выработки, что приводило к снижению оплаты.

В таких случаях, как рассказывал Юрий, начальство искусственно выделяет одну бригаду якобы образцовых рабочих, передовиков, которые получают большие премии и другие вознаграждения в соответствии с дутыми показателями выпуска продукции на новом оборудовании. Затем эти показатели используются как предлог для повышения норм и трем другим бригадам, которые быстро обнаруживают, что их обманули: отсюда и протест. Хотя простой длился три часа, это был достаточно серьезный случай, чтобы в дело вмешался секретный отдел фабрики и было произведено расследование, потому что не работали три различные линии. «Если бы их было только две, в этом не усмотрели бы ничего необычного, так как между двумя бригадами могут возникнуть разногласия, — объяснил Юрий. — Но три линии — это чрезвычайный случай. Значит, кем-то все организовано. А это уже очень серьезно. Не знаю, что сделали с организаторами, но я слышал, что начальство вынуждено было уступить и снизить нормы».

В попытках повысить производительность труда коммунистическая партия прибегает к различным моральным стимулам, начиная с награждения образцовых рабочих особыми наградами и кончая «социалистическим соревнованием» между бригадами рабочих или между целыми заводами и неизменной практикой «социалистических обязательств». Перед каждым большим праздником рабочие коллективы по всей стране принимают на себя обязательства перевыполнить нормы выработки. Они торжественно обещают воплощать в жизнь решения партии, «повышать свой идеологический уровень» и увеличивать производительность. Сталепрокатные заводы обещают выполнить план выпуска стального проката на 110 %, кондитерские фабрики дают клятву завершить годовой план производства конфет за 11 месяцев, а библиотеки клянутся, что в ближайшие три месяца будет прочитано небывало большое количество книг Ленина или о Ленине.

Другим излюбленным трюком советских пропагандистов является встречный план, т. е. план, выдвигаемый самими рабочими, который соответствовал бы плану, утвержденному для них сверху, и превосходил его. Теоретически его выдвигают рабочие по собственному почину. Но весь этот ритуал почти всеми воспринимается как такой циничный обман, что рабочие придумали свое собственное скабрезное объяснение того, что такое встречный план. Согласно анекдоту, рабочий возвращается как-то домой очень поздно и чтобы жена его не бранила, объясняет, что у них было длинное общее собрание, посвященное встречному плану. «А что такое этот встречный план?» — спрашивает его недоверчивая супруга. «Видишь ли, — говорит он, — это как если бы я предложил, что мы сегодня ночью трахнемся дважды, а ты бы мне ответила, что предлагаешь трахнуться трижды, в то время как мы оба отлично знаем, что не можем этого проделать больше одного раза».

Двое молодых русских, которые рассказали мне этот анекдот, когда мы шли по одному из московских проспектов, разразились грубым хохотом и были разочарованы, что на меня их грязный юмор не подействовал подобным же образом. «По крайней мере вы получили представление о том, что такое встречный план»? — спросил один из них. Я кивнул.

Несмотря на приверженность партии к таким трюкам, руководители промышленных предприятий, по-видимому, считают наилучшим стимулом повышение оплаты труда. На промышленных объектах первостепенной важности таких, как нефтепромыслы или золотые прииски в Сибири, зарплата (особенно, если условия работы тяжелые) нередко в три-четыре раза превышает среднюю зарплату советского рабочего, равную 187 долларов в месяц. Система оплаты труда в советской промышленности включает сложную мешанину разных вознаграждений и премий за выполнение плановых норм, но рабочие, такие, как Юрий, говорили что основные премии очень скоро начинают восприниматься как непременная часть зарплаты и теряют свою действенность.

Обрисованная Юрием политическая позиция и взаимоотношения его товарищей по работе удивительным образом соответствует тому, что наблюдается в среде консервативно настроенных белых американских рабочих, сторонников губернатора штата Алабама Джорджа Уоллиса. «На работе, — рассказывал Юрий, — людей связывает определенное чувство товарищества. Они отрабатывают норму за рабочего из своей бригады, если он болен или не работает по какой-нибудь уважительной причине, из-за свадьбы, например, или дня рождения. Но они не любят запойных пьяниц и образцовых рабочих: пьяниц потому, что за них все время приходится работать, а образцовых рабочих, — продолжал Юрий, — потому, что их обычно используют партийные организации «из политических соображений, или начальство, чтобы повысить нормы». В рабочей среде классовые чувства весьма сильны. Подобно избирателям Уоллиса, нападающим на «умников» и интеллигентов, советские рабочие, по словам Юрия, презрительно говорят об интеллигентах, как о нахлебниках, паразитах, живущих за чужой счет (он привел пословицу, бытующую в среде рабочих и содержащую издевку по адресу интеллигенции: «Рыба тухнет с головы»). К советской системе и партии рабочие относятся лояльно, как заявил Юрий, но не испытывают никаких теплых чувств к большому заводскому начальству, разъезжающему в черных «Волгах» с личными шоферами. «Если бы когда-нибудь произошла еще одна революция, она была бы направлена прежде всего против начальников в черных «Волгах», — сказал он, и тут же поспешил добавить, — но, конечно, никакой второй революции не будет».


Президент Николай Подгорный как-то высокопарно назвал директора советского завода «полномочным представителем социалистического государства и коммунистической партии», а одна советская женщина, с которой я познакомился, сказала, что ее муж, руководивший в прошлом заводом в Центральной России, на котором работало 12 тыс. человек, чувствовал себя как «удельный князь» в своих владениях. «Хотя номинально зарплата мужа составляла 450 рублей в месяц (600 долларов), — рассказывала женщина, — фактически он зарабатывал вдвое больше, так как регулярно получал множество разных вознаграждений. Кроме того, он бесплатно пользовался различными услугами со своего завода и ежемесячно получал специальные продовольственные талоны — тоже бесплатные — в закрытые распределители в Москве». Его семье была предоставлена прекрасная дешевая квартира со всеми удобствами, а в соседних совхозах семья могла за бесценок покупать мясо, яйца и другие продукты. Свой отпуск они проводили в пансионате Совета Министров за ничтожную плату и пользовались другими привилегиями, в число которых входила и прямая телефонная связь с Кремлем. «Когда мне случалось проходить по поселку, я со всех сторон слышала: «Это жена большого начальника»; люди были со мной лицемерно приветливы, льстивы», — говорила она. Словом, по сравнению с другими эта семья жила, как аристократы. Однако несмотря на все привилегии, эта женщина относилась к работе мужа как к кошмару и всячески отвращала сыновей от стремления к такой карьере. «Самым горячим месяцем», по ее выражению, был июль, потому что муж все свое время был занят попытками «сбить план», сражаясь в министерстве за более низкие плановые нормы для завода на следующий год. Женщина мне объяснила, что директору завода крайне важно не обнаружить истинную мощность предприятия и ни в коем случае не допустить перевыполнения текущих плановых норм более чем на 1–2 %, иначе на следующий год нормы будут очень резко повышены. «Мужа постоянно мучило опасение, — рассказывала она, — что главный инженер, который обычно считается на советских заводах «человеком от министерства», назначаемым сверху, независимо от желания директора, подкапывается под него».

Как и другие директора заводов, ее муж включал в платежные ведомости много лишних рабочих, чтобы всегда иметь в запасе достаточное количество людей, которые понадобятся, когда придется штурмовать план. Кроме того, это давало ему возможность направлять своих рабочих временно на другие заводы в обмен на нужное оборудование или услуги, потому что, как выразилась эта женщина, «нет ни одного директора завода, который бы преуспевал, действуя согласно инструкциям — это просто невозможно». Но не только план был постоянным серьезным источником беспокойства. Директору необходимо поддерживать хорошие отношения с местными партийными «шишками», а это означает, что он должен посылать рабочих своего предприятия в колхоз в пору жатвы, на строительство дорог и на другие местные объекты. Неважно, насколько раздутые платежные ведомости снижали производительность. «Директор завода знает, — сказала она, — что скорее наживет неприятности, если не угодит партийной верхушке, чем если снизится производительность завода.» В конечном счете, муж моей собеседницы лишился должности в начале 70-х годов не по экономическим, а именно по политическим причинам, как она утверждала.

Постоянным источником беспокойства были, по ее мнению, нескончаемые хлопоты, связанные со снабжением. Немало неприятностей причиняли кражи. Исчезали либо просто не поступали целые железнодорожные платформы с сырьем или деталями, но чаще всего затруднения возникали просто из-за срыва сроков поставок. «У нас дома телефон звонил всю ночь, — рассказывала она, — мужу сообщали: «Металл еще не прибыл из Сибири» или «Мы еще не получили деталей из Одессы». И так — все время. Правда, иногда директору завода удобно, что сырье поставляется с опозданием, так как он может использовать эти задержки как предлог для того, чтобы добиваться снижения плановых норм. Но это может удаться только в том случае, если не поставляется в срок основное сырье. Сырье, не являющееся основным, директору приходится «выбивать» самому. Это подтвердил и мой знакомый, советский журналист. Он случайно оказался в кабинете директора одного ленинградского завода, когда туда зашел начальник какого-то цеха и сообщил, что кончился лак для металла, и завод придется временно остановить. «Директор позвонил в обком партии, в промышленный отдел, — рассказывал мне журналист. — Почему именно туда? Потому что в конце месяца производится перераспределение дефицитных материалов. Существует определенная иерархия предприятий: на первом месте — военные заводы; на втором — предприятия тяжелой промышленности и на третьем месте — предприятия легкой промышленности (товаров широкого потребления). Все резервные материалы, скопившиеся на предприятиях легкой промышленности, изымаются и передаются предприятиям тяжелой промышленности. Поэтому директор и позвонил в обком партии с просьбой изъять лак для металла у какой-то фабрики, но он опоздал. В обкоме ему ответили: «Ничего не можем сделать. Кто-то уже украл лак». Было употреблено именно это слово — «украл». «Вы должны раздобыть лак для нашего завода, в противном случае мы не выполним план», — сказал директор. Но ему ответили: «Мы бы с радостью это сделали, но лак уже успел подцепить более важный завод. Вы опоздали. Надо было позвонить пораньше дня на два».

По рассказу моего друга-журналиста, директор завода попал в такой переплет, что позвонил секретарю обкома в надежде, что тот сможет достать лак, пустив в ход свои личные связи с секретарем другого обкома. «Партийные боссы поддерживают постоянные связи друг с другом, — сказал журналист. — Сегодня один помогает другому. Завтра этот помогает первому. Секретарь Ленинградского обкома обещал достать материал, но только послезавтра. Это означало, что сегодня и завтра рабочим нечего будет делать, и даже если потом лак появится, едва ли хватит времени, чтобы выполнить месячный план. Поэтому директор решил дать рабочим выходной день в будни, но заставить их отработать черную субботу».

Постоянные трудности со снабжением, не принимаемые в расчет планом, заставляют руководителей промышленных предприятий придумывать всевозможные лазейки и прибегать даже к сомнительным средствам; формально к такой практике относятся неодобрительно, но власти вынуждены с ней мириться. В газете «Известия», являющейся правительственным органом, появилась как-то ругательная статья о директоре одного завода, который хранил про запас большое количество металлического сырья на случай перебоев в снабжении. Однако директору нетрудно было найти оправдание: «Вы знаете пословицу: «Если вам нужен двугорбый верблюд, заказывайте трехгорбого. Все равно лишний горб обязательно срежут».

Теоретически предприятия могут возбудить судебное дело друг против друга за нарушение сроков поставки, но это настолько сложная процедура, и результаты ее настолько незначительны, что большинство директоров предпочитает использовать услуги легендарных толкачей — полулегальных посредников, которые путем запугивания или подкупа добиваются от поставщиков своевременной поставки либо заключают сложные, не предусмотренные планом, сделки с другими предприятиями. Основная проблема заключается в том, что, поскольку продукция каждого предприятия потребляется каким-нибудь другим предприятием, перебои на какой-то одной стадии производства вызывают цепную реакцию. Многие заводы, попав в затруднительное положение, просто обманывают потребителей, снижая предусмотренное нормами содержание ингредиентов продукта, чтобы растянуть свои запасы сырья. Так, инженер, работающий на консервном заводе, откровенно сообщил одному моему советскому другу, что такое надувательство — обычная практика в его отрасли промышленности. «Если мы кладем в варенье меньше сахара, чем положено, или фрукты, качество которых не соответствует стандартам, мы можем изготовить больше консервов и выполнить план», — сказал он. Эта практика настолько привычна, что вовремя международной конференции по консервному делу инженер сам попал в неловкое положение. «Мы пробовали болгарские консервы и были просто потрясены их высоким качеством и прекрасным вкусом, — вспоминал он. — Мы спросили представителя болгарской фирмы, как они добиваются такого высокого качества. С удивлением посмотрев на нас, он ответил: «Да мы просто всегда точно следуем вашим советским рецептам и технологии». Мы здорово смутились — ведь у нас никогда нельзя позволить себе следовать нашим собственным рецептам».

Иногда практикуется и более явный обман. Работник птицеводческого совхоза в Средней Азии рассказывал, что в его совхозе, одном из крупнейших в стране, регулярно проставляли в ведомости дутые цифры, чтобы создать видимость выполнения плана. «Норма была 100 тыс. яиц в день, — сказал он, — и совхоз постоянно недовыполнял ее почти на 30 тыс.» Директору этот человек давал точные цифры ежедневного производства яиц, а тот сообщал районному начальству фиктивные данные. «Директор докладывал, что суточный план выполнен, — продолжал птицевод, — а на следующий день утром обычно приказывал мне списать от 30 до 40 тыс. яиц как если бы они были разбиты и скормлены цыплятам, хотя в действительности этих яиц никогда и не было. Подобным же образом, в транспорте с кормом, поступавшем в совхоз было не 30 тонн, которые нам полагалось получить, а как правило, на полторы-две тонны меньше; это означало, что еще кто-то выполняет свой план за счет недовеса».

Этот рассказ в той или иной форме я слышал от людей, занятых во всех сферах деятельности советского хозяйства. Подделка ведомостей и отчетов, ведение двойных ведомостей, о чем иногда можно прочесть в советской прессе, настолько широко распространены, что многие в Советском Союзе просто не верят официальным заявлениям о выполнении плана. Через пару месяцев после моего приезда в Москву один инженер-химик рассказывал мне, что центральные правительственные органы вносили бесчисленные поправки в плановые цифры, снижая их в течение года, поэтому формально к концу года план по общим показателям оказался «выполненным». Несколько позднее подобные факты подтверждались открыто: в период чистки в Советской Грузии, руководство которой прежде всегда сообщало о выполнении плана, новый партийный босс республики выступил с рядом речей, в которых обрушивался на грузинскую промышленность и сельское хозяйство за низкие показатели работы, сообщив при этом, что в грузинской экономике катастрофически недовыполнялись плановые задания. Нечто подобное произошло через некоторое время и в Армении.

К концу своего пребывания в Москве я уже не имел оснований сомневаться в том, что повсюду выполнение плана было только формальным. И действительно, один экономист-диссидент, занимающий какой-то мелкий административный пост и пишущий под псевдонимом, нелегально распространил документ, из которого следовало, что пятилетний план 1966–1970 гг. был недовыполнен по всем плановым показателям, хотя общий рост национального дохода и соответствовал задачам плана[52]. Это невыполнение плана было большей частью замаскировано скрытой инфляцией.

Постоянное давление плана несомненно вынуждает советских рабочих выдавать из месяца в месяц большее количество продукции, чем это было бы без плановых сроков. Однако эта одержимость планом породила свой собственный хаос, потому что план (а, значит, в конечном счете, кремлевское руководство, действующее через Госплан) требует больше, чем можно в разумных пределах ожидать от экономики, пораженной хроническими нехватками самых различных материалов; план породил штурмовщину, искусственное раздувание штатов заводских рабочих, стычки в конце каждого месяца из-за отсутствия сырья, выпуск недоброкачественной (или в недостаточном количестве) продукции, дутые цифры и систематический обман на всех уровнях. Иногда он приводит и к забавным происшествиям, вступающим в полное противоречие с задачами планирования.

Один ученый рассказывал мне, как в его институте, где в конце года с ужасом обнаружили, что часть бюджета, предназначенная на приобретение нового оборудования, использована не полностью, а следовательно, бюджет на следующий год могут урезать, поспешно купили замысловатую и дорогую, но абсолютно ненужную техническую новинку. А вот еще один совершенно аналогичный, хотя и более скромный случай: школьная учительница рассказала, что буквально впала в панику, узнав, что из школьного бюджета не израсходовано 800 рублей. «Я пошла и купила для школы на 800 рублей кактусов», — сказала она.

Американский военный атташе в Москве привел непочтительное сравнение советской экономической системы с армией Соединенных Штатов. «Это бюрократия, — сказал он, — правилами которой являются: «Не спорь с начальством», «Не рыпайся», «На работу не напрашивайся», «Не проталкивай никаких реформ, потому что это — конец спокойной жизни», «Прикрывай свой зад». Нигде, кажется, философии «прикрывания зада» не придерживаются так последовательно, как в советской строительной промышленности. Строители торжественно объявляют о завершении объекта, чтобы произвести церемонию его открытия в установленные сроки, даже если он еще не готов к эксплуатации. Об одном таком классическом случае сообщил мой коллега Тед Шабад. В газете «Труд», органе профсоюзов, за 14 июня 1973 г. он напал на статью, в которой сообщалось, что тщательно подготовленная церемония пуска в Назарово нового сибирского силового генератора в декабре 1968 г. была лишь спектаклем и что почти пять лет спустя генератор все еще не был введен в эксплуатацию. Во время подготовки к предполагаемому пуску генератора в советских газетах на первых полосах помещались напыщенные статьи, приветствовавшие ввод этого генератора в действие как «начало технологической революции». Однако, как явствовало из статьи в «Труде», паротурбинный генератор мощностью 500 тыс. кВт сгорел еще на заводе-изготовителе во время испытаний и даже не был отправлен в Назарово. Опровергая отчеты, помещенные ранее в советской прессе и описывающие, как новая энергия из Назарово хлынула в сибирскую энергетическую систему, автор статьи в «Труде» сообщил, что «стрелки приборов, показывающих количество произведенной энергии, не шелохнулись. Тока не было, да и откуда ему было взяться, если изготовитель даже не поставил генератора. Церемония торжественного пуска с оркестром и речами была, естественно, чисто символической».

Для лишенной свободы слова советской прессы и для сверхчувствительного к разоблачениям советского руководства такое открытое признание — нечто беспрецедентное. Но советские друзья рассказывали мне, что случай с назаровским генератором — далеко не единственный.

Август, лысеющий еврей с лукавой улыбкой, инженер-строитель из Латвии, как-то вечером в течение пары часов без умолку рассказывал мне об известных ему по собственному опыту случаях сдачи в эксплуатацию неготовых строительных объектов. «Однажды, — сказал он, — уже даже состоялся банкет по случаю сдачи нового завода, а все еще не обнаружилось, что внутренняя канализационная система не присоединена к наружной. Мы знали, что понадобится немало времени и усилий, чтобы выполнить это соединение, — сказал Август, — но «акт сдачи» был уже подписан, и никто не захотел взять на себя ответственность за такую позорную недоделку». Поэтому было решено, что здание будет официально считаться полностью готовым и годным к эксплуатации, а неполадки с трубопроводами будут отмечены мелким шрифтом среди некоторых «недостатков». В другой раз был «полностью готов» сталепрокатный завод, не хватало «только» некоторого важнейшего оборудования. Строительная организация, в которой работал Август, торопилась сообщить о готовности объекта к сдаче, чтобы иметь право на получение премии по случаю своевременного завершения строительства. Предприятие-заказчик, в конце концов, согласилось принять завод в стадии «начала наладочных работ». Это было удобно обеим сторонам, как объяснил мне Август, потому что на этой стадии завод еще не получал плановых заданий, но зато получал государственные фонды на испытание и на наладку оборудования. Так это продолжалось в течение двух лет — до тех пор, пока не поступили недостающие станки.

По рассказу Августа, еще более типичной была ситуация на текстильной фабрике. Поскольку оборудование так и не было поставлено до последней минуты, строительные бригады оставили в наружных стенах фабрики проемы размером 6X6 м, чтобы можно было внести оборудование. Буквально накануне сдачи прибыла последняя партия оборудования; его установили на место, и строительные бригады быстро заделали проемы. «Мы уложили кирпич, поштукатурили и сразу покрасили. Каждая из этих операций занимает время, после нее тоже требуется определенная выдержка перед началом следующей. Так, после кладки кирпичей нужно время на их усадку при высыхании; после наложения штукатурки она должна высохнуть перед окраской и т. д. Но у нас не было времени ждать, и все нормы были нарушены: пока каменщики клали кирпич, штукатуры начали снизу штукатурить, а маляры приступили к окраске сырых стен. Все знали, что через два-три месяца краска облезет, штукатурка начнет осыпаться, а в кирпичной кладке появятся трещины, но сейчас это никого не волновало. Единственной заботой было — закончить вовремя». Когда я слушал этот рассказ, я вспоминал скверно построенные жилые дома в районе Камского завода грузовых автомобилей и многие другие дома, которые я видел в разных городах. Грустные письма в редакции советских газет от обитателей новых квартир — красноречивое свидетельство повсеместного применения таких методов строительными организациями, основная забота которых — в срок сообщить об окончании строительства стольких-то квадратных метров жилой площади, что дает этим организациям право на получение премии за выполнение плана. Правительственные чиновники сознательно потворствуют этому, чтобы, в свою очередь, иметь возможность заявить о том, как много построено новых квартир.

Несмотря на такие трюки, советская экономика на свой неуклюжий лад кое-как справляется с поставленными перед ней задачами. Как показывает опыт строительства Камского завода грузовых автомобилей, советские плановики рассчитывают на промышленную мощь как на средство, компенсирующее низкое качество работы. Настоящим тормозом развития советской экономики, причем таким, который беспокоит правительство Брежнева—Косыгина, хотя это и не проявляется в статистике экономического роста или выполнения плана, является неспособность советской социалистической системы создать достаточно хорошую современную технологию и достаточно быстро внедрить ее в производство. В течение десятилетий Москва, может быть, и демонстрировала впечатляющие темпы роста, хотя и несколько замедлившиеся за последнее время, но в этом росте отсутствовал динамизм новаторства. Плановой советской экономике недостает движущей силы конкуренции, которая стимулирует развитие техники на Западе, и коммунистическим плановикам и теоретикам еще предстоит придумать какой-нибудь подходящий заменитель. Практически вся система сверху донизу препятствует внедрению новых изобретений, новых изделий и идей. Замедляющие факторы присущи самой сути советской экономики. По всей видимости, нововведения обычно предпринимаются на основе постановлений, спускаемых сверху; в их появлении мало участвуют те, кто в них непосредственно заинтересован. Эти нововведения разрабатываются в огромных научно-исследовательских институтах, которые действуют независимо от промышленных предприятий и для которых гораздо важнее создать какое-нибудь особое, уникальное, изготовляемое практически вручную, новое устройство для показа на советской промышленной выставке, чем внедрить его в производство. Новый проект, даже поддержанный каким-нибудь ведомством, должен пройти сложный путь, пока получит одобрение различных чиновников из центра, скованных путаницей формальных инструкций.

В прессе была помещена жалоба руководителя одного предприятия. Он писал, что для производства простой алюминиевой кружки ему надо было получить «разрешение в 18 организациях не только в Москве, но и в других городах». В знаменитом романе Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» рассказывается о неимоверно трудной борьбе, которую ведет изобретатель с бюрократией за то, чтобы было принято его изобретение, являющееся крупнейшим достижением в металлургии. В газете «Комсомольская правда» периодически публикуются статьи, разоблачающие бюрократию, активно подавляющую новые идеи, будь то в области эффективного оборудования для обувных фабрик или новых методов ортопедии. Как сообщается в газете, те самые институты, задачей которых является создание новой технологии, часто задают тон в борьбе с новыми изобретениями, если они предлагаются со стороны. В октябре 1972 г. в «Правде» было подробно рассказано о том, с какой волокитой пришлось столкнуться работникам одной фабрики в Омске. Проведя опрос потребителей, фабрика предложила изготовить вешалки для одежды, устанавливаемые на полу (в советских квартирах нет специальных шкафов для верхней одежды, а голые крюки на стенах большинству людей не нравятся). Пришлось обратиться в Москву, чтобы там, на высшем уровне, была установлена цена вешалки. Три месяца фабрика не получала никакого ответа. Затем из Всесоюзного проектно-технологического института мебели поступил запрос на совершенно новую заявку в трех экземплярах с чертежами. Снова ожидание. Посланный в Москву работник фабрики выяснил, что бумаги потеряны. Ко времени появления статьи в «Правде» прошло уже десять месяцев, как фабрика ожидала решения, успев за это время получить требование о возмещении убытков от торговой организации, которая заказала 2000 вешалок и потеряла надежду их получить. А ответа все еще не было.

Инженер с консервной фабрики в Молдавии, который попал в неловкое положение, удивившись хорошему качеству болгарского варенья, рассказал о поразительном случае сопротивления новшеству. Обычно на его фабрике мариновали зеленые томаты, но когда из-за задержек с доставкой некоторые транспорты стали поступать со спелыми красными помидорами, инженер быстро сориентировался и распорядился мариновать их. «Они не соответствовали стандартам, но были по-настоящему хорошими, и на этом мы сберегли государству много тысяч рублей, — сказал он. — Но меня за это не наградили и даже не похвалили — совсем наоборот: прибыла специальная комиссия, чтобы расследовать происходящее. Члены комиссии не хотели верить, что моей целью было сберечь эти красные томаты для государства, а не для себя. Они подозревали меня в хищении, и хотя улик против меня не было никаких, это происшествие причинило мне массу неприятностей. Созывалось одно партийное собрание за другим, и меня чуть не исключили из партии. К счастью я вовремя вспомнил старую инструкцию военного времени, которая предусматривала необходимость использования всех видов сырья, независимо от того, стандартное оно или нет, и это спасло меня».

Русские рассказывают о бесчисленных случаях такого закоренелого бюрократизма, мелочного противодействия всему новому в советском обществе. Это случается и в других странах, но специфически русским является то, что испытал инженер консервной фабрики, — глубокую подозрительность, неадекватную резкость реакции и едва не последовавшую суровую кару за такую мелочь.

Экономика западных стран, особенно Соединенных Штатов, совершенно справедливо подвергается нападкам за разбазаривание природных ресурсов, энергии, загрязнение окружающей среды, за чрезмерную расточительность в отношении таких предметов, как автомобили, бытовые приборы и различные технические новинки, при изготовлении которых ориентируются на быстрый моральный износ. Зато на Западе гораздо менее расточительны по отношению к людям и идеям, чем в советском обществе, в котором подавляются не только диссиденты, но и способные инженеры, исследователи, словом, люди, стремящиеся улучшить систему; их попытки осуществить свои идеи систематически терпят крах, либо эти идеи выхолащиваются, потому что система упорно и жестко противится всему новому оригинальному. Основным виновником всего этого является централизация, управление сверху, но не во всех бедах виновата одна только центральная бюрократия. Говорят, что Брежнев как-то заметил, что руководители советских предприятий боятся новшеств, «как черт ладана». Он не добавил, что основная причина этого — в необходимости выполнения непреклонных требований плана, но опытный советский журналист изложил мне это следующим образом:

«При плановой экономике человек, предлагающий новую и более эффективную машину, опасен всем. Я вам объясню, почему. План требует выпуска 100 % продукции круглый год при 24 либо 30 рабочих днях в месяце. Все полностью вычислено: производительность оборудования завода, количество рабочих, количество стали и других необходимых материалов. Плановики знают лишь, сколько продукции должно быть произведено. Если вы устанавливаете новое оборудование, вам приходится на это время закрыть завод или его часть Это означает, что план не будет выполнен, что очень плохо и для директора заводами для рабочих. Они не получат премии, составляющей иногда 20–30 % их заработка. Это плохо и для министерства, в чьем ведении находится завод, так как оно не выполнит свой план. Кроме того, если вы останавливаете завод на несколько месяцев для установки нового оборудования, прекращаются поставки стали и другой продукции на предприятия-потребители. Следовательно, и у них будут неприятности с выполнением плана. В этом трудности плановой экономики. План — тормоз собственного роста, тормоз на пути повышения эффективности экономики».

Во время моего пребывания в Москве я заметил, что советские руководители явно обеспокоены этим. Одним из проявлений их озабоченности было решение принять производительность труда (советский синоним эффективности) в качестве основного показателя выполнения плана. Однако несмотря на постоянные сообщения об успехах, сколько-нибудь заметного уменьшения разрыва в эффективности экономики Востока и Запада не произошло. Может быть, по общему выпуску продукции советская экономика и занимает второе место после американской, но, даже согласно советской статистике, по производству продукции на душу населения она занимала в 1973 г. 15-е место, а по американским подсчетам 25-е после Соединенных Штатов, Канады, Западной Германии, Франции, Англии, всех стран северной и центральной Европы, Японии, Австралии, Новой Зеландии, нескольких нефтедобывающих арабских стран, Восточной Германии и Чехословакии. Путешествуя по России, я заметил, что на заводах, в магазинах, колхозах и совхозах, столовых и парикмахерских — везде раздуты штаты, и это подтверждается статистикой. Согласно данным, опубликованным в советском «Экономическом еженедельнике» за 1973 г., советская промышленность вдвое уступает в эффективности американской: эффективность строительной промышленности достигает примерно двух третей американской, а сельского хозяйства — одной четвертой. В отдельных статьях некоторых советских экономистов, занимающихся проблемами эффективности производства, отмечалось, что на заводах, купленных на Западе, русские используют в несколько раз (до восьми) большее количество рабочих, что сводит на нет эффективность западной технологии.


Кажется, что все сказанное плохо вяжется с успехами советских космонавтов (осуществляющих совместные с американцами полеты) или со зловещими предостережениями западных генералов и адмиралов, запуганных новыми поколениями атомных подводных лодок или советских ракет с множественными боеголовками. Как удается Советам создавать видимость такого благополучия, если советская действительность так плоха? Объяснение этого парадоксального положения — двойственное. Объяснением служат, с одной стороны, особенности русской психики, навязчивая идея русских — преодолеть историческую отсталость России по сравнению с Западом. Это не только вопрос мощи, но и национального престижа. Подобно своим предшественникам-царям, советские лидеры одержимы жгучим чувством неполноценности и решимостью преодолеть вековую отсталость страны. Не кто иной, как Сталин выразил это стремление, когда в 1934 г. заявил:

«Задержать темпы — значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми. Нет, не хотим! История старой России состояла, между прочим, в том, что ее непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны. Били все — за отсталость: за отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость промышленную, за отсталость сельскохозяйственную. Били потому, что это было доходно и сходило безнаказанно».

Почти невозможно переоценить значение этого гложущего комплекса неполноценности как фактора, объясняющего сегодняшнюю советскую позицию в отношениях с Западом. Русские полны решимости больше не отставать, не быть на втором плане, но заставить американцев — своих главных соперников на современной мировой арене — относиться к себе, как к равным. По современным понятиям, величие государства определяется его мощью как атомной державы и его достижениями в космосе. Значит, русские пойдут на все жертвы, чтобы добиться равенства с Америкой или, по крайней мере, создать впечатление такого равенства именно в этих областях. Поэтому за период с 1958 по 1973 гг. Россия потратила 45 млрд. долларов, по западным оценкам, на космические полеты с человеком на борту, в то время как Америка за тот же период и на те же цели израсходовала 25 млрд. После высадки американцев на Луне осуществление совместного с американцами полета со стыковкой в космосе «Аполлона» и «Союза» имело для русских решающее значение; им важно было покончить с представлениями об отставании в космосе и создать впечатление равенства с Америкой.

С другой стороны, создавать видимость благополучия советской власти помогает неоднородный характер советского общества. На Западе развитие военной промышленности тесно связано с общим технологическим уровнем всей экономики. Не то в России. К делу, очень важному для государства, подход здесь особый, обеспечивающий этому делу все шансы на успех. Когда речь идет о руководителях партии и правительства или крупнейших ученых, балетных труппах, писателях, спортсменах — людях, действительно ценных для государства и для поддержания его престижа на Западе, — для них не жалеют никаких усилий и никакой роскоши, хотя рядовым гражданам приходится для этого потуже затягивать пояса. Один американский врач, отмечая эти контрасты советского общества, сказал мне как-то: «Русские способны послать человека в космос, но не могут добиться, чтобы у них постоянно не ломались лифты. Они в состоянии провести самые сложные исследования вирусов, но не могут достаточно хорошо лечить обычную болезнь.» По-моему, дело тут не только в способности, но и в выборе. Дрянные потребительские товары для всех никак не могут служить мерилом качества тех товаров, которые получает элита или Министерство Обороны.

Оборонная промышленность и программы освоения космоса не только являются объектами первостепенной государственной важности, на которые отпускаются самые крупные ассигнования, но и действуют по системе, совершенно отличной от того, что происходит в остальных отраслях экономики. Семюэль Пизар, американский юрист, писатель и консультант по торговым связям между Востоком и Западом, очень тонко заметил в беседе со мной, что военная промышленность — это «единственный сектор советской экономики, который работает по законам свободного рынка в том смысле, что заказчики могут получить те виды оружия, которые им нужны. Вообще говоря, советская экономика носит принудительный характер. Продукция предприятий, выпускаемая без использования результатов открытий и новой технологии, разработанной советскими учеными в лабораториях и институтах, повторяет, по существу, старые образцы и навязывается потребителям по разнарядке сверху. Но военные заказчики, подобно потребителям на Западе, имеют возможность выбора. Они имеют право сказать: «Нет, это не то, что нам нужно». У них, кроме того, есть возможность испытать свои танки, ЗРК «Куб» или ракеты «Стрела-2» в действии, так как эту технику Россия с большой выгодой продает арабам, а «реакция рынка» доводится до сведения изготовителей вооружения.»

Кроме того, Министерство обороны не только имеет свою собственную систему «закрытых» военных заводов, но и внутри всей советской промышленности военные заказы выполняются по иным стандартам, чем обычные, гражданские. Юрий, рабочий-металлург, рассказывал мне, что на его заводе различали продукцию трех различных категорий; для каждой из них имелись отдельные сборочные линии и отдельные рабочие бригады, оплачиваемые по разным ставкам, даже если они выпускали одни и те же изделия. Одна категория — военная продукция; вторая — продукция, идущая на экспорт; и третья — товары «обычного» внутреннего потребления. «Гвоздь, кнопка, чайник, металлы, спецодежда, одеяла, рукавицы или какой-нибудь прибор — все подлежало такой классификации», — сказал он. Иосиф, инженер-холодильщик из южной России, рассказывал то же самое: «За обычную продукцию платят меньше, — сказал он. — За экспортную и военную — больше, но и требования выше. На работу затрачивается больше времени, и требования к качеству изделий значительно выше. Такую работу обычно поручают высококвалифицированным рабочим».

Рашид, мастер с ташкентского завода тракторных деталей, рассказывал, что когда его завод получал военные заказы на «выключатели, фонари или что-либо подобное, скажем, для ракет, из армии присылали подробные инструкции по контролю качества деталей. Я сам подписывал документы о том, что наша продукция не соответствует техническим условиям оборонной промышленности, и тогда мы продавали эти изделия колхозам и совхозам — различные приборы, инструменты, гаечные ключи, отвертки, запасные части и т. д.».

Другой мой знакомый, специалист по программированию ЭВМ, работавший с автоматическими системами управления на многих предприятиях, в том числе «закрытых» оборонных или смешанных — военно-гражданских, рассказал, что нет никакого сравнения в контроле качества даже самых обычных изделий гражданского назначения и для военной промышленности. «Эффективность военных и космических программ основывается на жестком контроле продукции, — сообщил он. — На каждом заводе сидят офицеры (причем на крупных заводах это — генералы), которые действуют в соответствии со строгой армейской дисциплиной. Они уполномочены не принимать брак, и они бракуют большое количество изделий, что часто обходится очень дорого. Но раздутый бюджет допускает подобные расходы. На одних и тех же заводах рабочие производят хорошие холодильники для военных потребителей и холодильники, часто ни на что не годные для обычного гражданского рынка, но это никого не волнует, так как гражданская продукция не подвергается настоящему контролю качества. Я видел, как делали транзисторы. Обычно из 100 транзисторов военные представители выбирают только один или два. Некоторые экземпляры отбрасываются как негодные, а остальные отправляются на гражданский рынок».

Однако даже в этих областях первостепенной для государства важности — в военной промышленности и в программах космических исследований — так же, как и на важнейших гражданских объектах, советские стандарты не соответствуют западным. Считается, например, что в области электронно-вычислительной техники русские отстают от Америки примерно на 10 лет. В начале 1975 г. в бюллетене Советской Академии Наук сообщалось о том, что вычислительных машин в Советском Союзе примерно в 10 раз меньше, чем в Америке, причем большая их часть — транзисторные, низкого быстродействия машины второго поколения, тогда как в Соединенных Штатах широко применяются быстродействующие вычислительные машины третьего поколения на микросхемах. Но отличие не только в выпуске устаревшего оборудования. Многие советские специалисты по вычислительной технике говорили мне в частных беседах, что программирование в Советском Союзе находится на значительно более низком уровне, чем на Западе. Еще более серьезной проблемой, как рассказывал мне инженер по электронике, имеющий многолетний опыт работы на оборонных заводах, является ненадежность вычислительных машин и другого электронного оборудования. «Наши вычислительные машины постоянно выходят из строя, — сказал он. — И простаивают столько, что с вашими даже сравнить невозможно. Ваши гораздо более эффективны».

То же относится и к товарам, идущим на экспорт: особые требования, предъявляемые к экспортной продукции в СССР, не повысили качества советской техники настолько, чтобы сделать ее привлекательной для Запада. Может быть, наилучшим критерием для оценки различий в экономике Востока и Запада служит однобокий характер торгового обмена техникой. Согласно советскому ежемесячнику «Внешняя торговля», в 1974 г. промышленно-развитые страны Запада закупили у Советского Союза оборудования и станков на сумму всего 170 млн. рублей (220 млн. долларов), тогда как объем закупок западной техники составил 2 млрд. рублей (2,67 млрд. долларов) — соотношение почти 12:1 не в пользу Москвы. Если бы не нефть, природный газ, золото, хром и редкие металлы, т. е. экспортные товары, характерные, в основном, для стран со слаборазвитой экономикой, Москва не могла бы торговать с высокоразвитыми странами Запада. Советские ученые признают, что точная механика, точная аппаратура, точная биохимия — это те области, в которых их страна отстает. «Легче производить атомные бомбы или изотопы, чем транзисторы или биохимические препараты, — сказал один физик. — Мы никогда не были в состоянии создать точную технику и отстаем на много лет».

Концентрируя основные усилия и ресурсы в военной промышленности и освоении космоса, русские добились значительных достижений в этих областях, опередив все страны, кроме Америки, частично, правда, потому, что другие страны и не пытались добиться превосходства в этих областях. Однако наиболее осведомленные специалисты на Западе считают, что в разработке сложных ракетных систем и в области пилотируемых космических полетов Соединенные Штаты все еще на несколько лет впереди, хотя русские упорно пытаются их догнать. Полет «Аполлона» и «Союза» со стыковкой в космосе в июле 1975 г. показал превосходство Америки в этой области. В период подготовки к совместному полету один советский космический корабль с человеком на борту потерпел неудачу при запуске, а другим не удалось осуществить стыковку. Во время выполнения самого совместного полета русские космонавты испытывали значительно больше трудностей при стыковке с «Аполлоном», чем американцы. Не случайно в программе полета американским космонавтам была отведена более активная роль.

Когда я по телевизору наблюдал за этим полетом, мне вспомнилось высказывание Венса Бренда, одного из членов экипажа американского космического корабля. Это было на приеме, устроенном по случаю 4 июля в Американском посольстве в Москве, в 1974 г., т. е. за год до совместного полета русских и американцев. Бренд и другие американские космонавты незадолго до того прибыли в Советский Союз, чтобы познакомиться с русскими космонавтами и их кораблем. Когда я спросил Бренда, каково его общее впечатление, он, не спеша, выпил стакан сока и попытался уклониться от ответа. В конце концов, он проговорил: «Так вот, после того, как я увидел «Союз» вблизи, мое восхищение русскими космонавтами возросло безмерно». Один американский чиновник, специалист по космосу, комментируя это замечание, сказал, что американские астронавты были удивлены, обнаружив, насколько примитивным оказался корабль «Союз» по сравнению с американским «Аполлоном», побывавшим на Луне. «Советские космонавты участвуют в полете в космос лишь пассивно, — сказал этот американец. — Они — только пассажиры. Их не подпускают к управлению кораблем, они не могут изменить программу полета, что обычно делают наши астронавты». Американцы, которые старательно избегали публичных сравнений, неприятных для Москвы, были также удивлены ограниченностью средств обеспечения жизнедеятельности, зашиты и аварийного спасения экипажа, заложенных в устройстве советского космического корабля, равно как и способом устранения некоторых неполадок. «Русские просто кое-как устраняют отдельную неисправность, — сказал этот американский чиновник, — тогда как американские специалисты, применяя системный метод, обычно выясняют источник неисправности, проверяют всю систему и стараются осуществить профилактический ремонт. Это — показатель не только огромной разницы в техническом мышлении, но и в самом подходе к проблемам организации и управления в целом.


Эти проблемы, в конечном счете, всегда были «больным местом» в советской экономике. Полстолетия назад Ленин призывал своих товарищей-большевиков изучать американские методы управления. В наши дни проповедует в числе прочих подобные идеи зять Алексея Косыгина Джермен Гвишиани. Любопытно, что к числу наиболее решительных сторонников реформы управления в СССР относятся влиятельные лица в советском военном аппарате, действующие из-за кулис. Изредка какой-нибудь журнал, наподобие «Коммуниста Вооруженных Сил», осторожно критикует жесткость советского планирования и убеждает в необходимости большей гибкости. Из частных бесед я почерпнул вполне заслуживающую доверия информацию (ставшую известной в конце 1973 г. через высокопоставленного коммунистического лидера одной из западно-европейских стран, который имел контакты на высшем уровне в Москве) о том, что среди высшего военного командования, а также высшей промышленной технократии наблюдается серьезное беспокойство по поводу недостатков управления советской экономикой. Эти люди стремились существенно уменьшить вмешательство аппарата ЦК КПСС в функционирование экономики.

В этом, конечно, и состояла одна из важнейших целей экономической реформы, выдвинутой в 1965 г. премьер-министром Косыгиным. Тогда полагали, что советская экономика может вырваться из технологического застоя, и в нее можно вдохнуть новую жизнь, если предоставить руководителям промышленных предприятий значительно большую свободу действий в управлении предприятиями. Предполагалось уменьшить значение валовой продукции как основного показателя экономического процветания и вместо нее сделать упор на рентабельность, стимулировать эффективность, к чему призывали некоторые сторонники экономической реформы практически со времени смерти Сталина в 1953 г. Но к концу 60-х годов реформа Косыгина была провалена как партийным руководством, так и союзными министерствами, не желавшими отказаться от полноты своей власти и передать какую-либо часть ее промышленным предприятиям. Мои советские друзья утверждали также, что Москва была напугана политическими последствиями либерального экономического сдвига в Чехословакии в 1968 г., и этот страх тоже способствовал провалу экономической децентрализации в Советском Союзе.

В апреле 1973 г. было выдвинуто другое предложение, на этот раз Брежневым: создание крупных промышленных конгломератов, называемых производственными объединениями, которым предполагалось предоставить новые широкие полномочия, включая несколько большую самостоятельность в непосредственных торговых сделках с зарубежными странами. В поддержку этого предложения в «Правде» была опубликована на редкость решительная статья ведущего либерального экономиста одного из правительственных учреждений Абеля Агенбегяна. Он сообщил, что 90 % из более чем 1000 опрошенных руководителей промышленных предприятий заявили, что необходимо предоставить им возможность более самостоятельно, более гибко принимать решения, а 80 % объяснили наличие трудностей на своих предприятиях вмешательством в их работу высших властей.

Наиболее откровенным в процессе этой показательной кампании было выступление Николая Смелякова, замминистра Министерства внешней торговли, возглавлявшего в прошлом Амторг (советскую торговую компанию в Америке) и побывавшего во многих странах Запада. Смеляков на редкость откровенно (по советским понятиям) критиковал советскую промышленность за ее неконкурентоспособность. В своей статье, опубликованной в декабрьском номере «Нового мира» за 1973 г., он хотя и завуалированно, подверг сомнению некоторые каноны советской экономики — нормы выработки и выпуска продукции, показатели выполнения плана, знаки качества, подчеркнув, что при суровых законах международной торговли единственным критерием является конкурентоспособность. «Открытое признание этого факта, — заявил он, — было бы «хорошим лекарством» для советской промышленности». Его статья давала ясно понять, что он считает советскую бюрократию с ее ограниченностью слишком косной, упрямой и лишенной воображения, а советскую промышленность — неспособной обеспечить сбыт своей продукции, приспособиться к запросам потребителей и предоставить соответствующее обслуживание и поставки запчастей.

«В то время как наши организации по планированию и сбыту писали договоры о том, сколько и какое оборудование может пойти на экспорт, и можно ли продать меньше, а получить значительно большую прибыль без поставок необходимых запасных частей; в то время, как они спорили о том, не будет ли унизительным для нашего достоинства производить на экспорт лучшие товары, чем для внутреннего потребления, и нельзя ли продавать заграницу машины, не пользующиеся спросом на внутреннем рынке, либо воздержаться от экспорта оборудования, пользующегося большим спросом внутри страны, высокоразвитые капиталистические страны уже захватили рынки, овладели ими, окопались там, укоренились и обеспечили себе экспорт машин и оборудования в огромном масштабе, полностью монополизировав целые отрасли промышленности, работающие на экспорт», — писал Смеляков.

Такая резкая критика, за которой вероятно, стоял кто-нибудь сверху, может быть даже Брежнев, наводила на мысль о том, что в советской экономике повеяли новые ветры. На Запад просочилось известие, что в ноябре 1973 г. на закрытом заседании Брежнев добивался некоторых изменений в управлении и планировании с целью повышения эффективности советской промышленности. Примерно в это же время некоторые передовые экономисты-математики отстаивали необходимость смягчения жесткой формы централизованного планирования, предусматривающего точные нормы вложений и выпуска продукции. Эта форма планирования была введена Сталиным и все еще действует; с ее помощью Москва пыталась предусмотреть все, вплоть до мельчайшей детали в экономике обычно сразу на 5 лет. Эти ученые предлагали ввести более гибкое планирование, предусматривающее установление лишь общих задач развития при возможности выбора, ослабление надзора и открытые ежегодные пересмотры генерального плана.

Однако за какие-нибудь несколько месяцев консервативная бюрократия покончила с этой идеей, и президент Николай Подгорный сообщил советским руководителям, что им нечего бояться радикальных изменений в системе. К началу 1975 г. стало ясно, что брежневская идея производственных объединений была выхолощена, даже если формально она и претворялась в жизнь. Несколько крупных деятелей промышленности открыто выступили в советской прессе с сетованиями по поводу того, что министерства и Государственный совет по планированию, подчиненные Косыгину, усилили вмешательство и увеличили количество плановых показателей, о выполнении которых должны беспокоиться руководители предприятий, с 5 до 80. Короче говоря, децентрализация снова была блокирована из-за распрей среди руководителей Политбюро и консервативной оппозиции высших партийных и государственных чиновников.

«Это — тупик, — сказал мне высокопоставленный партийный журналист незадолго до моего отъезда из Москвы. — Наша экономика нуждается в реформах, но никакие реформы невозможно провести, пока у власти находятся Брежнев, Подгорный и Косыгин. Они не могут согласовать между собой программу действий. И ни один из них, даже Брежнев, не настолько силен, чтобы осуществить сколько-нибудь серьезные перемены против воли двух других».

X. ВОЖДИ И МАССЫ Тоска по сильному хозяину

Русские славны тем самым, за что осуждают их чужестранцы, — слепой и безграничной преданностью воле монарха, даже когда в безумнейших своих порывах он попирает все законы справедливости и гуманности.

Николай Карамзин, русский историк, XIX в.


«Какая вам разница, кто у вас президент?» — спросила меня любопытная девушка, гид из киевского Интуриста, после того, как в результате Уотергейтского скандала Никсон вынужден был покинуть Белый дом.

«Большая разница. Раньше у нас был нечестный президент, а теперь — честный», — ответил я.

«Нет, я имею в виду для вас лично, как журналиста, — настаивала она. — Сейчас, когда в Америке новый президент, вас отзывают обратно?»

Вначале я не уловил связи. Но постепенно в процессе разговора до меня дошло, что она имеет в виду. Эта образованная молодая женщина, говорящая по-английски, рассуждала, исходя из советского опыта. Она знала, что главный корреспондент «Правды» в Вашингтоне является человеком партии, назначенным партийным руководством и пользующимся его доверием. Поэтому она вообразила, что глава московского бюро газеты «Нью-Йорк таймс», которую многие советские люди воспринимают как некий американский эквивалент «Правды», должен быть связан с администрацией Никсона. А поскольку фракция Никсона только что потерпела неудачу, то и я, наверно, попал в переплет.

— Нет, — сказал я (мы шли мимо Мариинского дворца, в котором Никсон останавливался во время пребывания в Киеве в 1972 г.), — мы не связаны с правительством, не имеем к нему никакого отношения.

— Но кто же оплачивает ваши поездки по Советскому Союзу? — поинтересовалась она.

— Мои расходы оплачивает «Нью-Йорк таймс», моя газета, — ответил я.

— Не правительство?

— Нет, — ответил я. — «Нью-Йорк таймс» — не правительственная газета. И по Уотергейтскому делу наша газета выступила даже против Никсона. Мы призывали к его отставке. Наша газета независимая. У нас в Америке нет правительственных или партийных газет в том смысле, в каком «Правда» является органом ЦК КПСС.

Она посмотрела на меня с недоверием, несмотря на то, что этот разговор происходил уже после Уотергейтского кризиса (молодая леди проявила некоторую осведомленность в этом деле). Она попыталась было подвергнуть сомнению мои замечания относительно американской прессы, но остановилась на середине фразы, покачала головой и прекратила разговор на эту тему, явно считая его безнадежным.


Уотергейт был чем-то, чего русские так и не могли постигнуть. Не сами факты вторжения в штаб соперников, подслушивания телефонных разговоров и попыток это скрыть. Это им было достаточно хорошо понятно из истории кровавых интриг и заговоров как при царе, так и при коммунистах. Нет, непостижимым для русских был последовавший за всем этим скандал. Он произошел в политическом измерении, находящемся за пределами их познаний, и реакция русских во многом обнаружила их политические умонастроения.

Идея преднамеренного разделения политической власти и подчинения правителей ограничениям закона в течение многих месяцев воспринималась скептически даже наиболее осведомленными обозревателями по американским делам. Видя, что несмотря на серьезное сопротивление Конгресса, президенты Джонсон и Никсон продолжали войну во Вьетнаме, эти обозреватели с трудом могли поверить, что Конгресс имеет реальную власть. Довольно долгое время русские специалисты по Америке воспринимали весь этот скандал как какие-то причуды демократии, которые вскоре пройдут. В середине 1973 г., примерно через год после того, как сведения об Уотергейте просочились в американскую прессу, много поездивший по свету ответственный сотрудник «Правды», в чьи обязанности входил анализ политики Запада, заметил, что, жалея время, он обычно лишь бегло просматривает новости об Уотергейте. «Слишком много надо читать, а это дело — незначительное», — было его мнение.

Несколько позднее, примерно такое же мнение, разделяемое, по-видимому, высокопоставленными чиновниками, выразил заместитель Генерального прокурора М. П. Маляров. Он надменно отверг утверждение Андрея Сахарова, что Уотергейт является доказательством действенности американской демократии. «Это все показуха, — отпарировал он. — Единственное, что Никсону нужно сделать, — это проявить некоторую твердость, и все закончится ничем».

Я все же не думаю, что это было просто циничное принижение американской политической системы; ведь и некоторые диссиденты также высказывали подобные взгляды. Александр Солженицын, например, считал Уотергейтский скандал мелкой партийной возней, бурей в стакане воды. Кроме того, американский ученый рассказывал мне, что один из крупнейших советских специалистов по американским делам в частной беседе зимой 1973–1974 гг. признал невозможность растолковать Уотергейтское дело своему высшему руководству, так как Кремль не принял бы это всерьез. Ответ Малярова академику Сахарову выразил характерную позицию русских: достаточно власти проявить твердость, и все эти проблемы исчезнут. Никсон просто играет со своими критиками.

Это, по-видимому, не было также и ошибочной оценкой политических шансов Никсона (в конце концов, и некоторые американцы неверно их оценили). Для русских проблема была значительно глубже. Они просто не могли понять того факта, что многие американцы рассматривали нарушение закона в Уотергейте и попытки это скрыть как недопустимое нарушение основных принципов демократии. Русские не могли постичь, почему это дело вызвало такую сильную реакцию общественности. Они считали невероятным, что подобранному Никсоном «Политбюро» (именно так некоторые мои русские называли Холдемана, Эрлихмана, Митчелла и прочих[53]) придется пройти через унижение, представ перед судом подобно обычным гражданам, и что вице-президент Агню и президент Никсон будут отстранены от своих постов.

Советские лидеры не только не верили в серьезность этого дела, но, по-видимому, в глубине души сомневались и в его разумности. Только некоторые вольнодумцы в частных беседах выражали восхищение американской политической системой. Однако большинство русских, и среди них даже интеллигенты, не доверяющие собственной прессе и регулярно слушающие западные радиостанции, было озадачено, даже напугано тем, что американский Конгресс, судебные органы и пресса могут потрясти основы американского правящего аппарата и сознательно сделают это. Это не вязалось с их собственным политическим опытом. Их история не давала им никакой возможности понять правовые, нравственные и конституционные аспекты ограничения власти президента или его ответственности перед законом в нашей системе. Таким образом, ограниченные марксистско-ленинскими догмами и собственным политическим опытом, русские склонны были рассматривать Уотергейтское дело как фракционный заговор внутри той системы, которую советская пресса называет «Американские правящие круги», или как какую-то игру во власть демократической оппозиции.

«Когда сенатор Джексон станет президентом?» — такой вопрос занимал достаточно эрудированного московского юриста после отставки Никсона.

И на этот раз, с точки зрения советского человека, это был вполне естественный вопрос. Уотергейтское дело до самого конца очень слабо освещалось в советской прессе. Некоторые из моих русских друзей полагали, что это объяснялось не только желанием сохранить репутацию Ричарда Никсона — личного партнера Брежнева по разрядке, но и стремлением оградить советское общество от опасных идей о возможности подвергнуть сомнению признанный авторитет. Однако в московских периодических изданиях можно было прочесть между строк намек на то, что Уотергейт является маневром, направленным против разрядки. «Мне хотелось бы подчеркнуть, что уотергейтский удар был нанесен после того, как демократическая партия потерпела поражение (в 1972 г.), — сказал Леонид Замятин, генеральный директор ТАСС, выражающий мнения Кремля, в единственной телевизионной «посмертной» программе по случаю отставки Никсона. — Он (Уотергейт) был по существу использован как главное оружие в межпартийной борьбе и ему была придана окраска конфликта между исполнительной властью в лице президента и законодательной властью, представляемой Конгрессом». Как и другие советские комментаторы, Замятин даже и не упомянул о фактах проникновения в предвыборный штаб демократической партии или о недоразумениях Никсона с налоговым управлением, но сетовал на то, что «посредством радио и телевидения была предпринята вполне определенная идеологическая обработка общественного мнения» против Никсона, этого «сторонника сближения с Советским Союзом».

Вышеупомянутый советский юрист сделал логичный вывод из подобных заявлений, когда спросил о сенаторе Генри Джексоне как о будущем хозяине Белого дома. Из передач «Голоса Америки» и даже из советской прессы он знал, что Джексон — самый влиятельный из демократов критик политики разрядки в Конгрессе. Это и дало ему повод сделать неизбежный вывод о том, что Джексон станет президентом. Форда он рассматривал как никому не известную временную политическую фигуру. Советские люди, помнящие смерть Сталина в 1953 г. и внезапное отстранение Хрущева в 1964 г., ожидали появления новой сильной личности. Все разговоры американцев о судебном преследовании казались им очковтирательством. Я припоминаю, что в апреле 1974 г., за четыре месяца до отставки Никсона, когда сенатор Эдвард Кеннеди, прибыв в Москву, торжественно провозгласил, что американские политические институты только укрепятся, если Уотергейтское дело будет доведено до конца, русские восприняли это заявление как вполне объяснимое лицемерие представителя демократической партии. По-видимому, Кеннеди и демократы одержат победу. Но представление о том, что для политической системы в целом может оказаться полезной фронтальная атака на ее собственного лидера, было настолько чуждым для русской концепции государственной власти, что казалось невероятным.

«Что вы, американцы, делаете с вашим президентом?» — перевел мне один из советских корреспондентов вопрос своего коллеги (Уотергейтское дело тогда уже подходило к концу). Этот человек благожелательно относился к Америке и переживал из-за того, что там происходят такие неурядицы. «Как вы, американцы, поступаете с вашей страной?» — обрушился он на меня. «Следовало бы спросить: «Как Никсон поступает с нашей страной?» — возразил я. «Пусть так, — ответил он, — но подобные вещи случаются всюду. Думаете, у нас такого не бывает? — и он быстро приложил к уху ладонь, изображая подслушивание. — Конечно, всюду. Если что-нибудь подобное случается здесь, это тут же стараются замять, так что никто об этом и не узнает, а если какого-нибудь ответственного работника все же поймают на чем-либо подобном, его просто переведут на другую должность, на том же уровне. Высокому начальству, конечно, не о чем беспокоиться. Нет никакой нужды губить страну из-за того, что сделал Никсон».

Он и многие ему подобные не изменили своего мнения и после того, как Уотергейтское дело было завершено, и Джеральд Форд совершил поездку во Владивосток, чтобы подтвердить свою верность политике разрядки. Нарушение демократии их никак не задевало.

Если Уотергейт озадачивал русских, то меня удивляла тоска рядовых советских людей по Сталину, а тоска эта, как и непонимание Уотергейта, проистекают все из тех же политических взглядов. Я приехал в Россию, имея представление о Сталине не только как о вожде военных лет и жестоком тиране, чьи беспощадные программы принудительной индустриализации и коллективизации создали советскую мощь, но и как о диктаторе, чьи кровавые чистки с их массовыми истреблениями стоят в одном ряду с преследованиями евреев Гитлером, являясь тягчайшими массовыми преступлениями против человечества в XX веке. Для меня, так же, как и для многих других на Западе, Хрущев, несмотря на непредсказуемость его импульсивных решений, неистовства по поводу берлинских событий, ракетную авантюру на Кубе, был в некотором роде героем, так как осмелился развенчать Сталина, разоблачить его преступления и реабилитировать некоторых из его жертв. Я знал, конечно, что группировка Брежнева круто изменила хрущевскую линию по отношению к Сталину. Эти люди начали постепенно реабилитировать его. Они приказали воздвигнуть скульптурное надгробие над могилой Сталина, поощряли создание приукрашенных литературных и кинематографических его портретов, стремились стереть память о кровавых Сталинских чистках, используя безликий термин «Культ личности»; получалось, будто единственным грехом Сталина было его тщеславие, а не убийство миллионов людей. Но для меня оказалось неожиданностью, что рядовые люди скрыто почитают Сталина, а Хрущева повсюду считают «мужиком», взявшимся не за свое дело, не признавая за ним никаких заслуг, и только либеральная интеллигенция и реабилитированные жертвы сталинских чисток — люди, непосредственно выигравшие от хрущевской политики, — относятся к нему иначе.

Любимым вином Сталина было «Киндзмараули» — крепкое красное вино из его родной Грузии, которое теперь, так же впрочем, как при жизни Сталина, очень трудно достать. В наши дни достаточно лишь поставить это вино на стол во время домашней вечеринки, чтобы вызвать поток тостов за Сталина. Один швейцарский дипломат рассказывал мне, что, оказавшись случайно единственным иностранцем на вечеринке, где собралась группа работников среднего уровня из Министерства иностранных дел, он был чрезвычайно удивлен, услышав, как присутствующие, подняв бокалы с киндзмараули, неоднократно произносили теплые тосты в честь Сталина. Мои друзья, советские интеллигенты, проклинающие Сталина, тоже возмущались, когда на вечеринке по поводу какого-то большого праздника у своих родственников-рабочих услышали, как собравшиеся распевают старые военные песни, в том числе и песню с припевом: «Выпьем за родину, выпьем за Сталина», поднимая рюмки с водкой за мертвого диктатора.

Грузины считаются в России не совсем советскими людьми; они известны как ярые националисты, и поэтому их преданность «своему человеку» — Иосифу Джугашвили, сыну сапожника, возвысившемуся до правителя Кремля, — воспринималась как одна из черт их характера, позволяющая им считать себя выше русских. Грузины не только пьют за Сталина и открыто возражают русским критикам его правления. Мне показывали фотографии, на которых запечатлены грузинские демонстранты, несущие в день советского праздника портреты Сталина вместе с портретами Ленина, Маркса и Энгельса — акт публичного почитания, невозможный в любом другом районе страны. Тем не менее по всей России немало людей, которые, очевидно, тоже тоскуют по Сталину, но ведут себя более осторожно.

Когда водителю такси в Баку — азербайджанцу — задали вопрос по поводу портретов Сталина, наклеенных на ветровом стекле его машины, он заявил: «У нас здесь любят Сталина. Он был сильный хозяин. При Сталине люди знали, на каком они свете».

В вагоне поезда Одесса — Москва директор завода, человек лет за пятьдесят, жалуясь на советскую молодежь с ее длинными волосами и неопрятным видом, и на ненадежность и расхлябанность рабочих своего завода, сказал: «Все они бездельники. Дисциплины-то, ведь сейчас нет никакой. Нам нужен сильный руководитель. Вот при Сталине была настоящая дисциплина. Если кто-нибудь опаздывал на работу на 5 минут…» — и он провел ребром ладони по горлу. Вот по какому времени он тосковал.

Тридцатилетний библиотекарь в Ташкенте, русский по национальности, заявил: «Сталин вынес на своих плечах всю огромную тяжесть войны. Он создал мощь этой страны. Конечно, ошибки были, но совершали их другие люди, прикрываясь его именем. Он не должен был им так доверять, особенно Берии. Но посмотрите, чего Сталин достиг. Ни в коем случае не надо было убирать его из Мавзолея (в 1961 г.). Простым людям это не понравилось. Это была идея Хрущева, тупого и грубого человека, который растрачивал государственные средства на свои бредовые затеи вроде попытки вырастить кукурузу в Казахстане. Он и себя выставил на посмешище, и страну опозорил».

А вот слова Геннадия, совхозного бухгалтера: «Интеллигенция может себе мечтать о демократии, но широким народным массам нужен такой вождь, как Сталин, его сильная власть. Они не реакционеры; просто надоели им разные мелкие начальники, которые их обманывают, эксплуатируют, всячески подавляют. Массы хотят сильного хозяина, который сумел бы приструнить всю эту руководящую шушеру. Они помнят, что при Сталине материальные условия жизни были хуже, но зато директора совхозов и другое начальство их не грабили, не насмехались над ними. За местными властями был контроль».

Юрий, молодой рабочий-металлург лет двадцати с небольшим, сказал: «Вы хотите знать, что думают рабочие? Знаете пословицу: «Русским нужна широкая спина»? Это значит, что народу нужен сильный вождь, чтобы укрыться за его широкой спиной». Эта пословица имела больше смысла при Сталине, но она и теперь не потеряла своего значения. Вот что чувствуют рабочие. Они хотят сильного вождя, каким был Сталин, и не думают, что Брежнев принадлежит к руководителям такого типа».

Женщина-лингвист, лет пятидесяти с лишним: «Нынешние лидеры не умеют производить впечатление. Сталин знал, как это делается. Когда он был жив, за границей нас больше уважали и боялись».

Писатель шестидесяти с лишним лет, который провел 8 лет в сталинских исправительно-трудовых лагерях, попытался объяснить скрытые симпатии к Сталину среди рабочих и крестьян так: «Имя Сталина имеет огромное влияние на народ, на массы. Они считают, что он построил страну и выиграл войну. Сейчас они видят, что сельское хозяйство расстроено, промышленность расстроена, вся экономика расстроена, и конца этому не видно. Их беспокоит повышение цен. Они считают, что если бы у власти был жесткий правитель, такой, как Сталин, мы не имели бы этих забот. Люди забывают, что и тогда было плохо, забывают о страшной цене, которую мы заплатили».

Людям из стран Запада трудно понять эту забывчивость, так как для них имя Сталина неразрывно связано с массовыми чистками, память о которых постоянно поддерживается и биографиями Сталина, выходящими на Западе, и солженицынским «Архипелагом ГУЛАГ». Но русские страдают исторической амнезией, проистекающей из бесконечного за годы советской власти переписывания истории. Я понимаю, что это звучит несколько фантастично, но я четко осознал это после рассказа Евгения Евтушенко.

Он был очень взволнован, когда мы встретились однажды в снежный воскресный вечер у старой красивой церкви в поселке писателей «Переделкино». Всего несколькими днями ранее арестовали Солженицына, и у Евтушенко были неприятности из-за посланной Брежневу телеграммы, в которой он, хотя и в мягкой форме, выразил свой протест. Поэт был в синем тренировочном костюме, но выглядел слишком серьезно для человека, собирающегося размяться. Возможно, так он «прикрывал» встречу со мной у церкви. Своим напряженным резким голосом он с невероятной быстротой стал рассказывать, как приходится читать «ГУЛАГ» — тайно, в спешке, потому что тогда в Москве ходило всего несколько контрабандных экземпляров книги и на ее прочтение давали только сутки. Люди читали ночь напролет и передавали книгу другим. Евтушенко был взволнован тем, что объявленный вечер его стихов был отменен; это побудило поэта распространить документ, разъясняющий его позицию.

Больше всего меня поразила не половинчатость защиты Солженицына поэтом, а его глубокая боль по поводу ужасающего невежества молодого поколения в отношении Сталина. Прошлым летом в Сибири, как писал Евтушенко, когда он и группа молодежи сидели вокруг костра, юная студентка потрясла его, предложив тост за Сталина. Он спросил ее, почему именно за Сталина:

— Потому что тогда все верили в Сталина, и эта вера помогала им побеждать, — ответила она.

— А вы знаете, сколько человек было арестовано за время правления Сталина? — спросил я.

— Ну, скажем человек 20 или 30, — ответила она.

Вокруг костра сидели другие студенты примерно ее возраста. Я стал и им задавать те же вопросы.

— Около 200, — сказал один парень.

— Может быть 2000, — предположила другая девушка. Один лишь студент из 15 или 20 заявил: «Мне кажется, около 10000». А когда я сказал им, что количество жертв исчисляется не тысячами, а миллионами, они не поверили мне.

— Вы читали мое стихотворение «Наследники Сталина»? — поинтересовался я.

— А у вас есть такое стихотворение? — спросила первая девушка.

— Где оно было напечатано?

— В «Правде», в 1963 г. — ответил я.

— Но тогда мне было только восемь лет, — ответила она в некотором замешательстве.

И я вдруг понял так ясно, как никогда ранее, что у нынешнего молодого поколения действительно нет никаких источников, из которых они могли бы узнать трагическую правду о том времени, потому что в книгах или учебниках об этом не пишут. Даже публикуя статьи о героях нашей революции, которые погибли во время сталинских репрессий, газеты хранят молчание о причинах их смерти. В предисловии к только что выпущенному однотомнику Осипа Мандельштама нет ни одного упоминания о том, что он был замучен в лагере. Правда заменена молчанием, а молчание — это фактически ложь.

Было бы неверным представление о том, что сталинский террор повсеместно забыт или что Сталина повсеместно почитают. Не только такие, как Евтушенко, или жертвы чисток и их семьи (а их многие тысячи) отказываются поддерживать тосты за Сталина. Есть и другие. Один журналист рассказал мне о своих друзьях-либералах, занимающих определенное положение в партии, которые втайне боятся неосталинистов и оказывают им сопротивление, так как опасаются, что не переживут нового периода чисток. Я знаю также об офицерах, осуждавших в частных разговорах уничтожение Сталиным высшего командного состава армии во время чисток, о директоре завода, проклинающем Сталина за то, что он не сумел предвидеть нападение Гитлера в 1941 г. и отказался от американской помощи по плану Маршалла после войны[54]. И все же по сравнению с непрестанным высмеиванием Хрущева эта критика Сталина представляется незначительной. Для упомянутого водителя такси Хрущев был сумасбродным болтуном. В прессе регулярно подчеркивается пренебрежение к Хрущеву настойчивой демонстрацией правильности политики партии после его падения или неловким молчанием о нем после его смерти. Хрущева поносили отчасти потому, что его преемники сочли, что он будет хорошим козлом отпущения, мишенью, на которую можно направить всеобщее недовольство. Но мне казалось, что более серьезной причиной стремления нынешних лидеров принизить Хрущева было разоблачение им Сталина, которое поставило под сомнение непогрешимость партии. Хрущев вызвал неуверенность в необходимости подвигов и самопожертвования миллионов людей, совершавших эти подвиги и приносивших эти жертвы во имя сталинского дела и с именем Сталина на устах; Хрущев показал своим соотечественникам, что многие из них — либо глупцы, либо преступники из-за молчаливого низкопоклонства перед Сталиным.


Сегодня те, которые тоскуют по добрым старым временам, если не говорить о чистках (а это как раз то, чего хочет большинство русских), больше всего горюют по сталинскому стилю руководства. Время притупило память о страшной злобности Сталина, о его параноидной подозрительности, о его тираническом самодурстве. Как вождь, который выковал современное государство, закалил народ во время войны и привел его к победе, а затем заставил остальной мир трепетать перед советской мощью, Сталин олицетворяет власть. Знаменательно, что когда советские официальные деятели или гиды говорят о времени, ставшем рубежом между царизмом и коммунизмом, они не говорят о советской конституции, как сделали бы американцы, или об установлении Четвертой или Пятой республики, как сделали бы французы. Они говорят об «установлении советской власти». Это не просто вопрос словоупотребления или неточного перевода. Это — ключ к пониманию политического мышления русских. Для них вся суть в том, что одна форма власти сменилась другой. В этой основной формуле русской истории такие слова, как «конституция» и «республика», не фигурируют. Многие русские используют слово «власть», когда вспоминают о Сталине, потому, что им импонирует лидер, обладающий сильной властью. Наибольшим достоинством Сталина, русские считают то, что он был крепким хозяином. Он сплотил народ благодаря своей крепкой хватке, и русским нравилось чувствовать себя в сильных руках. В представлении многих людей среднего возраста и пожилых о том, как следует управлять Россией, образ Сталина занимает настолько существенное место, что даже сейчас они вспоминают, в какую панику повергла их его смерть. «Мы буквально не знали, что станет со страной, как мы сможем выжить без Сталина», — сказал в разговоре со мной один интеллигент.

Такое отношение русских к власти характерно не только для руководителей, стоящих во главе государственного аппарата. На заводах, стройках, в колхозах и совхозах я слышал, как рабочие, инженеры-строители или колхозники с гордостью говорили о своем местном начальнике как о «крепком хозяине», потрясая рукой, сжатой в кулак, чтобы наглядно показать энергичную хватку начальства. Им нравится ощущение, что над ними есть крепкая власть.

Мне вспоминаются сетования одного специалиста по поводу неизбежного, как он считал, спада в осуществлении советской программы освоения космоса после смерти ее руководителя Сергея Королева в 1966 г. «После этого, — сказал он, — мы не могли соперничать с американцами, начался беспорядок, неразбериха. Слишком много «начальников» и ни одного хозяина. Без крупного руководителя невозможно ничего добиться». После того, как на Парижской авиационной выставке в 1973 г. разбился советский сверхзвуковой транспортный самолет ТУ-144, один инженер высказал следующие соображения: «Если бы был хороший сильный руководитель, он позаботился бы о том, чтобы все было сделано как следует, и чтобы не было подобных ошибок». Меня особенно поразило, что такие надежды на сильного руководителя возлагал молодой технически грамотный интеллигент, чье образование должно было бы научить его правильно оценивать роль коллектива, управления и координации сложной современной технологии в успешном выполнении такого проекта. Но и ученые говорили мне, что институты или целые области научных исследований страдают из-за отсутствия одного главного руководителя. Поражение советской сборной по хоккею, нанесенное ей Чехословакией со счетом 7:2 во время всемирного хоккейного чемпионата в апреле 1974 г., один советский болельщик тоже объяснил тем, что у команды нет сильного руководителя, и обвинял в поражении слабовольного тренера. «Тарасов был диктатором, — сказал он, вспоминая прежнего тренера, — он был груб, но заставлял команду тренироваться и тренироваться. При нем они играли лучше. С русским человеком надо быть твердым, очень твердым».

Блестящий писатель XIX века Михаил Салтыков-Щедрин высмеял это почитание русскими сильных правителей в своей сатире «История одного города». Один из моих русских друзей напомнил мне эпизод из этого произведения, когда герои, попавшие в руки врагов, выкрикивают: «Ежели нас теперича всех в кучу сложить и с четырех концов запалить… нам терпеть можно! Потому мы знаем, что у нас есть начальники!»

В этом существенная разница между русскими и американцами, склонными искать общие черты в национальном характере своих народов. Может быть, их общей чертой является открытость характера, но своим отношением к власти, к авторитетам русские и американцы резко различаются, и это обусловлено не только идеологией советского коммунизма. Врожденное недоверие к властям является американской традицией. Мы как народ в целом настороженно относимся ко всякому величию, если ему сопутствует неограниченная власть — большому правительству, большому бизнесу, большим профсоюзам, ко всему большому. Некоторые из нас приветствуют сильное руководство, но нам нужны и законы, направленные на обуздание монополий, ограничение политической власти и ее разделение между имеющимися политическими институтами. Мы хотим, чтобы президента, замешанного в таком деле, как Уотергейтское, можно было отстранить от власти за превышение своих полномочий.

У русских — не то. Величие и власть вызывают у них почти неограниченное поклонение. Размер внушает благоговение: огромный Кремль, огромные пушки и колокола — при царях; огромные плотины, ракеты, ускорители ядерных частиц — при коммунистах. Марксизм-ленинизм разработал логическое обоснование необходимости крупного производства и сосредоточения власти в руках партийных лидеров и центральных плановых организаций. Но шесть столетий авторитарного правления, начиная с Ивана III и Ивана Грозного, сделали русских монархистами до мозга костей задолго до появления на исторической арене Ленина и Сталина. У русского народа не было никакой традиции общего права с его Habeas corpus[55], ни исторически установившихся традиций открытых политических дискуссий, ни институтов, обеспечивающих рассредоточение власти и защиту личности от государства.

«При царях у нас было авторитарное государство, а сейчас у нас тоталитарное государство, но и оно выросло на тех же русских исторических корнях, — сказал мне Павел Литвинов, диссидент, внук Максима Литвинова, министра иностранных дел при Сталине. — Вы должны понять, что вожди и простые люди ограничены теми же авторитарными рамками мышления. И Брежнев, и самый рядовой гражданин считают, что право — на стороне сильного. В этом все дело. Это не вопрос идеологии. Это — голая сила. Солженицын изображает дело так, будто все это свалилось с неба при большевиках, но он сам не столь уж сильно от них отличается. Он не хочет демократии. Он хочет вернуться от тоталитарного государства к авторитарному».

От прошлого унаследовано так много, что русский человек принимает как должное элементы политического деспотизма, которые человек из любой страны Запада немедленно воспринял бы как ущемление своих прав. Русских история воспитала иначе. Жестокая тирания Сталина опиралась на исторические образцы — кровавое царствование Ивана Грозного в XVI столетии и железное правление Николая I в XIX. Петр Великий, прославляемый за то, что открыл Россию для Запада, организовал более современную армию и ввел государственную администрацию, гораздо менее известен на Западе как царь, который, кроме того, усилил действенность органов авторитарного управления; некоторые из них существуют до сего дня. Именно Петр впервые учредил политическую полицию, официально ввел цензуру и практику выдачи внутренних паспортов, чтобы русские не могли покидать постоянное место жительства без специального разрешения.

Цари не так уж отличались от современных советских лидеров и в отношении к диссидентам. Царевич Алексей, сын Петра, за пассивное сопротивление отцовским реформам был осужден и приговорен к смертной казни, осуществленной, по некоторым источникам, собственноручно отцом. Предваряя двойственное отношение советских властей к разрядке, Екатерина Великая сначала открыла, а затем закрыла доступ в Россию идеям с Запада. Подобно советским лидерам, цари сами становились цензорами писателей, причинявших им наибольшее беспокойство. Николай I был личным цензором Пушкина. Граф Лев Толстой, подобно современным писателям-диссидентам, некоторые из своих произведений, несоответствующих тогдашним русским правительственным установлениям, переправлял за границу для опубликования; Достоевский был сослан в Сибирь. Советская практика помещения диссидентов в больницы для душевнобольных тоже имела прецедент — знаменитое дело Петра Чаадаева, выдающегося ученого и мыслителя начала XIX века. За произведение, в котором Чаадаев осуждал отсталость России и предлагал в качестве панацеи западный путь развития и католичество, он был официально объявлен сумасшедшим. Было бы наивно утверждать, что революция ничего не изменила, но исторические параллели достаточно сильны.

При царях ли, при комиссарах ли русским традиционно присущ глубоко укоренившийся страх перед анархией и центробежными силами, которые расшатывают единство и стабильность их огромного государства. Монтескье писал, что абсолютизм неизбежен в такой огромной и отсталой стране, как Россия. Неизбежным он был или нет, но именно централизованный деспотизм, в котором царь или партийный лидер выступает как олицетворение государства, был историческим ответом России на опасность хаоса, которого она так боялась.

История нашествий — от монголов и Наполеона до Гитлера, — крестьянских восстаний, гражданских войн, распри царей с боярами, организующими тайные заговоры, убийства царственного сына царственным отцом и наоборот, так же, как интриги Сталина против своих товарищей-революционеров и ликвидация этих людей, заставили русских высоко ценить порядок и безопасность, столь же высоко, как американцы ценят свободу. У меня создалось впечатление, что большинство русских с таким неподдельным ужасом относятся к безработице, преступности, политическим убийствам, наркотикам и выступлениям рабочих, характерным для американского образа жизни, что предпочитают им все «прелести» своей системы — цензуру, полицейский контроль, незаконные аресты, исправительно-трудовые лагеря и навязанный интеллектуальный конформизм. Слушая, как немолодые русские описывают перенесенные ими кошмарные испытания, я отчасти понял, почему их повергает в такой ужас малейшая угроза нарушения устойчивости режима: некоторые из них большую часть своей жизни прожили поистине на грани апокалипсических ужасов.

«Подумайте об этом, — сказал Лев Копелев, писатель-диссидент, человек с белой бородой и ясными неспокойными глазами. — Я знаю людей, которые пережили революцию, гражданскую войну, сталинщину, т. е. индустриализацию, коллективизацию и террор, а затем войну. Они вынесли голод, о котором вы не имеете понятия, терпели страшный холод. Подумайте об этом — в продолжение одной человеческой жизни потерять отца при Сталине, затем брата на войне, не застать своих дедов и быть вынужденным бороться, чтобы самому выжить».

Он остановился, как бы представляя себе все это, затем внезапно спросил меня: «Вы ели когда-нибудь «котлеты» из картофельных очисток?»

Затем, улыбаясь по поводу столь мрачного юмора (который он называл «погребальным»), Лев сказал: «Подумайте, насколько наш жизненный опыт богаче вашего».

Русские, кажется, боятся не только хаоса вокруг себя, но и анархии в самих себе. Благодаря своему внешнему конформизму и сдержанности, своей покорности власти русские снискали репутацию дисциплинированного народа, что кажется мне преувеличением. Русские — не немцы. Их дисциплина навязанная, а не врожденная национальная любовь к порядку. «Русский в душе не склонен подчиняться законам, — заметила в разговоре со мной женщина-драматург. — В России закон мало что значит. Единственное, что имеет значение, это — обычай». Я бы слегка исправил эту мысль: что имеет наибольшее значение в России, так это — власть. Русский подчиняется власти, а не закону. А если власти чем-то отвлечены и им просто не до него, он делает, что ему вздумается и что, по его мнению, сойдет ему с рук.

Эта скрытая тенденция к неподчинению законам и скрытая непокорность как черта русского характера проявляется во многих мелочах, которыми власти не в состоянии управлять. Одно из свидетельств этого — всепроникающая коррупция; другое — наглое пренебрежение пешеходов правилами уличного движения и беспорядочная езда русских водителей. Советские шоферы настолько импульсивны и недисциплинированы, что один русский, пройдясь по улицам Нью-Йорка, изумленно сказал мне: «Американцы действительно ездят по правилам!» Но наибольшую опасность представляет неосторожность московских пешеходов, значительную часть которых составляют приезжие неотесанные деревенские жители. До сих пор не очень твердо зная правила уличного движения, или, что более вероятно, не обращая на них внимания, советские пешеходы, переходя улицу, вдруг, завидя приближающуюся машину, застывают на середине проезжей части, хотя находятся на предоставляющем им преимущество переходе типа «зебра», или совершенно неожиданно и вопреки всякому здравому смыслу резко сходят с тротуара на мостовую, несмотря на запрещающие огни светофора, и пытаются пересечь проспект с интенсивным десятирядным движением, лавируя между движущимся транспортом и преодолевая ряд за рядом, подобно туристу, который, пересекая горный поток, с опаской прыгает с камня на камень.

В частной жизни или в каких-то ситуациях, где они свободны от контроля со стороны партии, русские склонны предаваться бурным, бессвязным, откровенным спорам, подобно героям Достоевского. Некоторые западные писатели объясняют эту упрямую умственную анархию мечтательностью русских интеллигентов, обусловленной обширными открытыми пространствами огромной России. Но Лев Копелев предложил мне другое объяснение: это наследие XIX века, когда русские интеллигенты занимались бесконечными политическими и философскими разглагольствованиями, не имея нужды быть практичными или идти на компромиссы ради действия, так как они знали, что у них никогда не будет возможности и не хватит чувства ответственности, чтобы осуществлять власть. Этот недостаток чувства ответственности питает враждебную внутреннюю анархию.

«Если мы сейчас соберемся и попытаемся принять решение о том, что делать для достижения определенной политической цели, — описывал Лев современных советских диссидентов, — я скажу: «Давайте составим заявление», другой скажет: «Давайте проведем демонстрацию», третий скажет: «Давайте подождем», а у четвертого будет еще какая-нибудь идея. Это, я полагаю, обычно везде бывает. Но мы, русские, не приходим к общему мнению и продолжаем настаивать каждый на своем. Через 2–3 дня мы станем противниками. Вот этим мы отличаемся от вас. Русским необходима идеология и объединяющее начало сверху — демократический централизм, — иначе все разваливается. Мы не практичны, как вы, американцы».

В другой раз мы с Бобом Кайзером из газеты «Вашингтон пост» разговаривали с одним русским ученым о жесткости советского руководства. Мы поинтересовались, почему власти прибегают к таким сверхмерам по отношению к кучке диссидентов, к крамольным поэтам или к семи участникам демонстрации протеста на Красной площади. Вместо ответа он набросал рисунок, иллюстрирующий, насколько неустойчивой представляется русским и их руководителям собственная система:



«Слева — американское общество с надежной стабильностью его политической системы, символически представленной в виде сосуда с высокими стенками. Это означает, — сказал ученый, — что шарик, символизирующий действия человека, может перемещаться совершенно свободно от стенки к стенке, и степень свободы человека может быть очень велика. В России как вожди, так и массы ощущают присущую системе опасную неустойчивость, показанную на схеме справа в виде неглубокого гнезда, в котором находится шарик человеческой деятельности. Людей надо жестко контролировать, так как устойчивость очень низка и общество чрезвычайно слабо защищено от резких и драматических изменений.» Мне лично советская система всегда казалась гораздо более устойчивой, а партия и органы принуждения — крепко держащими бразды правления. Но мое мнение, разумеется, ничего не меняло. Почти всегда власти поступали так, как и предсказывал этот ученый, т. е. будто чувствовали себя неустойчиво.

Мое первое столкновение с навязчивой идеей необходимости жесткого контроля над массами было незабываемо. Это произошло после международного футбольного матча с командой Ирландии. Советские болельщики вели себя, по международным меркам, достаточно сдержанно. Они только шикали или свистели. Единственным неподдельным выражением чувств были раздававшиеся время от времени резкие издевательские свистки болельщиков, раздраженных скучным стилем и плохой игрой советской команды. Как правило, советские спортсмены играют в футбол или хоккей почти с механическим совершенством в позиционной игре, демонстрируя образцовый, как на картинке, стиль, без свалки на поле. Мне никогда бы и в голову не пришло, что этих спокойных русских болельщиков может после игры вдруг охватить неистовая ярость, как это бывает с болельщиками в латиноамериканских странах. Но советские власти не хотели рисковать. Когда я вместе со 100 тыс. болельщиков покинул стадион, я увидел вооруженных солдат, стоящих вдоль улиц сплошной зеленой стеной. Они образовали проход, по которому люди продвигались к станции метро или автобусной остановке. Вдоль другой улицы пехоту подкрепляла кавалерия, также стоявшая сомкнутым строем — ошеломляющая демонстрация силы.

В тот день я избежал давки в метро, но в другой раз я увидел, что произошло невдалеке от платформы, где обрывались железные ряды солдат. Не удерживаемые больше никакими ограничениями, ровные ряды русских внезапно рассыпались в беспорядке, как только появился поезд. Они устроили невероятную свалку, штурмуя двери вагонов, подобно тому, как футболисты — профессионалы в стремительном броске пытаются во что бы то ни стало забить решающий гол в последнюю секунду матча. Когда я рассказал об этом русским друзьям, они посмеялись и стали припоминать, как в подобных ситуациях теряли туфли или пуговицы от пальто. Я избежал материального ущерба и отделался лишь минутным испугом, когда мне показалось, что не в силах справиться с подхватившим меня стремительным людским потоком я упаду между поездом и платформой. Этот случай позволил мне лучше понять, почему властям пришлось прибегнуть к столь строгим мерам для обеспечения порядка на улицах около стадиона.

Для русских само слово для обозначения этого понятия «порядок» имеет особый мистический смысл. Толковые словари объясняют его как «правильное, налаженное состояние»; «правила, по которым что-нибудь совершается»; «последовательный ход». Люди Запада скорее понимают под этим словом «правильную расстановку», «аккуратность», «опрятность», «организованность». Для русских это слово может просто означать, что все благополучно, все прекрасно. Но столь же часто слово порядок имеет и другой четкий смысловой оттенок — соблюдение законов, правил: когда все происходит так, как предписывают власти, начальство, т. е., как правило, политические руководители, хотя это может быть и директор завода, и заведующий магазином, и школьный учитель, и даже родители, а также упомянутые выше воинские части. Порядок — это не устрашающее, но суровое слово. Оно выражает понятие о ком-то стоящем над вами или о ком-то незримом, но все же следящем за вами, чтобы все шло, как положено. В общественной жизни советские люди не шутят с порядком.

Тщательно выметенные улицы Москвы и безукоризненная чистота в метро — образцы порядка, которым позавидовал бы мэр любого американского города. На станциях метро — в этих красивых больших залах, украшенных классической скульптурой и мозаикой, — не увидишь мусора, следов бессмысленной порчи и разрушений, надписей на стенах и колоннах, — всего того, что обезображивает нью-йоркское метро. «Господи, какая дисциплина! — пораженно воскликнул во время своего визита в Москву Рассел Дэвис, молодой американский негр из Harlem Street Academy[56]. — Улицы чистые. Люди расходятся по домам рано, к милиции относятся с невероятным почтением. Потрясающая дисциплина!»

Однако вы видите здесь не только дисциплину, но и непроходимую пропасть между вождями и массами: между «Ними» наверху и «Нами» внизу. Мои русские друзья, говоря о вождях, обыкновенно называли их обезличенно «они» или «власти». Рядовые русские избегают называть вслух сокращение, которым обозначают советскую тайную полицию (или ходить по той стороне улицы, где находится ее управление), но часто вместо того, чтобы назвать фамилию Брежнева, быстро проводят пальцем по брови, намекая на общеизвестную характерную черту его внешности. Такое поведение вызывает в памяти ту типично русскую позицию, которая обыгрывается в «Скрипаче на крыше»[57], когда раввин на вопрос, есть ли у него благословение для царя, отвечает: «Конечно есть: да благословит его Бог и да хранит он царя подальше от нас». Маленький человек в России инстинктивно держится подальше от тех, кто наверху.

И это не так уж сложно: вожди вовсе не стремятся к тому, чтобы народ знал об их делах. Почти ничего не сообщается об их частной жизни или об их семьях. Рядовые граждане видят своих вождей лишь изредка по телевизору в дни свершения различных государственных обрядов, а затем эти люди исчезают из поля зрения простого человека. Жизнь вождей скрыта от посторонних глаз. Они, по-видимому, высоко ценят анонимность как важный фактор непостижимости и неоспоримости власти, будто бы какой-нибудь русский Макиавелли в свое время предостерег, что вожди, частная жизнь которых станет слишком известна всем, не смогут больше внушать благоговейный страх, а станут уязвимыми обыкновенными людьми. В трагедии Пушкина «Борис Годунов», например, царь советует сыну не быть на виду у народа, а наоборот, поддерживать ореол недоступности, если он хочет крепко держать власть в руках и править успешно.

Для обычного среднего человека политика и власть вождей подобны стихиям. Ни один простой смертный — рабочий, колхозник, интеллигент, рядовой член партии — и не помышляет о том, чтобы как-то на них повлиять. Они воспринимаются как нечто, существующее независимо от простых людей, как факт непреложный и неоспоримый. Государственная политика подобна погоде: она ниспосылается свыше, и рядовые русские приспосабливаются к ней со стоическим фатализмом. Они отлично приноравливаются к создавшемуся положению, наслаждаясь политическим затишьем и находя убежище, когда политический климат становится более суровым. Право, не слишком удивительно, что многие русские аполитичны!

«У нас просто нет никакого отождествления человека с его руководителями, с правительством, — сказала мне за чаем с гренками одна интересная, но озлобленная женщина-лингвист из известной семьи. — У нас отдельный гражданин не отождествляет себя со своим правительством, как вы это делаете в Америке, считая, что правительство как-то ответственно перед вами. У нас оно само по себе, подобно ветру, стене, небу. Это что-то постоянное, неизменное, поэтому отдельный человек молчаливо соглашается с таким положением и даже не мечтает изменить его; исключение составляют очень, очень немногие. В Америке люди стыдятся некоторых действий своего правительства, например, участия во Вьетнамской войне. Здесь люди не испытывают чувства стыда за правительство. Я не стыжусь того, что мое правительство делает в Чехословакии или еще где-нибудь. Я огорчена за наше общество, да и за другие, но за действия правительства стыда я не чувствую никакого, потому что оно полностью отделено от меня. У меня нет никакой связи с ним».

Политическая уверенность и настойчивость в осуществлении своих прав, которые составляют непременное условие демократии, не являются особенностью русского общества. Она свойственна лишь власть имущим и крохотной горстке диссидентов. Один из них, Андрей Амальрик, молодой историк, точно определил основное различие между авторитарным и демократическим образом мышления в своей книге «Доживет ли Советский Союз до 1984 г.?», опубликованной на Западе, за что и был приговорен к трем годам заключения в сибирских лагерях.

«В силу исторической традиции или по какой-либо иной причине идея самоуправления, равенства перед законом, свободы личности и связанной с ними ответственности почти совершенно непостижима для русских, — писал он. — Даже в идее прагматической свободы русский склонен видеть не столько возможность обеспечить хорошую жизнь для себя, сколько опасность, что какой-нибудь умник преуспеет за его счет. Для большинства людей само слово «Свобода» является синонимом беспорядка или возможности безнаказанно заниматься какой-нибудь антиобщественной или опасной деятельностью. Что касается уважения прав личности как таковой — эта идея вызывает лишь изумление. Можно уважать силу, власть, даже интеллект или образование, но чтобы личность человека представляла какую-либо ценность — такое предположение совершенно абсурдно для общественного мнения».


Русские говорят, что сейчас они менее покорны властям, чем в сталинские времена. Я уверен, что это так. И все же американцев, видевших демонстрации и протесты против войны, попытки нарушить американские установления и смещение президента, по-прежнему удивляет покорность русских в общественной жизни. Я помню, как американские туристы возмущались советскими милиционерами, которые повелительно свистели пешеходам на Красной площади, заставляя их идти только по полосатым пешеходным дорожкам даже в тех местах, где не бывает никакого транспорта и нет никакой видимой причины для того, чтобы заставлять людей идти строго по переходу. Но русские просто повиновались. Во время пасхальной службы в церкви небольшого городка я видел, как многие молодые люди, несмотря на сильнейшее искушение посмотреть красивые религиозные обряды, все же не делали даже попытки (за редкими исключениями) войти в церковь из-за милиционера, стоящего у входа.

Однажды весной, когда самолет Аэрофлота приземлился в Ташкенте, стюардесса-узбечка с миндалевидными глазами объявила: «Пожалуйста, можно выходить». Люди стали подниматься и собирать свои вещи, но стюардесса их остановила. «Нет, садитесь, товарищи, — холодно скомандовала она советским пассажирам. — Я обращалась к нашим гостям», — сказала она, имея в виду полдюжины иностранных корреспондентов и их советских сопровождающих. Все русские молча покорились этому оскорбительному приказу, сели и, вытянув шеи, стали смотреть, как мы выходим первыми. Подобные сцены я видел много раз, в разной обстановке и всегда поражался тому, что ни один человек не отказывался подчиниться подобным приказам.

Тем не менее мне же довелось быть и свидетелем решительного протеста против бюрократической несправедливости со стороны группы молодых людей (как обычно, менее запуганных, чем их старшие сограждане) явно из образованных и, вероятно, имеющих большие связи семей, привыкших к лучшему обращению.

Как и мы, они приехали с одного из небольших советских лыжных курортов на Кавказе и возвращались из Минеральных вод в Москву. Вечером, поднявшись на борт самолета, который должен был вылететь по расписанию, пассажиры узнали, что из-за неустранимой неполадки рейс отменяется, и все мы были вынуждены провести 17 часов в аэропорту, дожидаясь другого самолета. К несчастью, в этом новом самолете мест было меньше. И когда посадка закончилась, молодые лыжники вдруг обнаружили, что одного их товарища не впускают в самолет. Красивый блондин лет тридцати с вьющимися волосами, в голубой куртке, и хорошо одетый брюнет подошли к стюардессе, чтобы попытаться уговорить ее пропустить их друга в самолет. «Товарищи, мест нет, — сказала им круглолицая стюардесса. — Он не зарегистрирован в списке пассажиров». Другая стюардесса заявила, что у него билет негодный; это явно было мало вероятно, так как на борт первого самолета молодого человека пропустили беспрепятственно. «Это ваша вина, а не его, — заявил человек в куртке. — Если его билет негодный, тогда и мой тоже. Мы все приехали вместе. В нашей группе семь человек, и он покупал билет вместе с нами». «Экипаж ничего не может для вас сделать, — сказала стюардесса. — Займите свои места, чтобы мы могли взлететь».

Протест молодых людей был очень мягким и обоснованным, однако сам факт возражения представителям власти встревожил нескольких женщин, сидевших возле нас. И вместо того, чтобы обвинить Аэрофлот, они стали обвинять компанию друзей: «Легкомысленные молодые люди, безответственные! — проворчала женщина в голубой мохеровой шапке. — Они проспорят несколько часов и ничего из этого не выйдет». «И чего устраивают шум из-за пустяков? — согласилась с ней простая деревенская женщина, вступая в этот спор поколений и классов, просителей и бюрократов. — Они ведь всех нас задерживают». Между тем двое самых молодых, к которым присоединились еще четверо, просили вызвать командира экипажа.

— Командир ничего не сможет для вас сделать, — настаивала стюардесса. — Садитесь! — приказала она намеренно оскорбительно, словно обращалась к собаке.

— Что, вы — дети? — раздался мужской голос. — Зря вы поднимаете шум.

— Багаж нашего друга на борту вместе с нашим, — сказал один молодой человек. — У него не хватит денег на другой билет, если этот негодный, как вы говорите. А когда будет следующий самолет?

Стюардесса не затруднила себя ответом, а один пожилой пассажир предложил: «Надо позвать милицию».

И, действительно, к самолету на небольшом автокаре приближались по бетонированной площадке два милицейских офицера в серой форме. Они стали подниматься по трапу, намереваясь силой увести злополучного лыжника. При виде милиции его товарищи в самолете стали рассаживаться. Когда они проходили к своим местам, женщина средних лет обругала их. Друзья отступились, все, кроме высокого блондина в куртке, который продолжал настаивать: «Ладно, позвольте мне, по крайней мере, выйти на минуту из самолета и оставить моему другу немного денег». Это ему разрешили, но о том, когда же этот неудачник попадет в Москву, и речи не было. Как ответили нам в аэропорту, где мы просидели ночь в ожидании самолета, билеты на все рейсы на ближайшие пять дней полностью распроданы.

Советские интеллигенты могут до утра рассказывать истории о пассивной покорности своих сограждан перед лицом власти. Специалист по кибернетике вспомнил, что в 1953 г., когда Сталин был смертельно болен, книга «Клиническая медицина» вышла в свет с большой редакционной статьей под заглавием «Убийцы в белых халатах» о так называемом «заговоре врачей» против Сталина, что было прелюдией к новой чистке. Но диктатор умер, ситуация изменилась, врачей оправдали и пришлось спешно выпустить новое издание с другой редакционной статьей. Подписчиков попросили вернуть первый вариант, который больше не соответствовал линии партии, и многие так и сделали, торопясь скорее подчиниться указаниям, чтобы не подвергнуться опасности в связи с хранением дома «неправильного» варианта книги.

Точно так же третье издание Большой советской энциклопедии вышло с длинной статьей о Лаврентии Берии, начальнике КГБ в сталинские времена, впоследствии казненном в результате внутрипартийной борьбы. В отчаянной попытке стереть память о Берии редакторы Энциклопедии срочно выпустили статью о Беринговом проливе. Подписчики получили ее по почте с предписанием наклеить ее прямо на статью о Берии. И как сказал мой друг, и на этот раз очень многие подчинились.

Сегодня атмосфера в стране гораздо менее гнетущая, чем при Сталине. В частном кругу, среди надежных друзей, русские направляют стрелы своего остроумия и свои проклятья против вождей, но я видел, как многие перед этим закрывают двери в кухню и задергивают занавески, если и не из страха, то по привычке. Кроме того, они знают, что публичные нападки на любого политического деятеля опасны, а «публичные» — это значит не только в общественном месте, но и просто в присутствии «не тех» людей. Осторожность настолько укоренилась в русских, что одна москвичка средних лет не поверила американскому корреспонденту, сказавшему ей, что американцы могут публично критиковать своего президента (это было в начале Уотергейтского дела). Молодежь, более искушенная, высмеивая такую позицию среднего поколения, любит рассказывать анекдот об американском туристе, который хвалится русскому: «У нас свобода слова: я могу выйти на улицу и критиковать Никсона, как мне вздумается». На что русский отвечает: «У нас тоже свобода слова. Я тоже могу выйти на улицу и критиковать Никсона, как мне вздумается».

Однако даже и это не совсем точно, как убедился в 1972 г. на собственном опыте английский студент университета Ростова-на-Дону, куда он приехал учиться в соответствии с программой по обмену студентами. Англичанин и четыре его товарища, споря с советскими студентами о демократии и диктатуре, сослались на то, что в России всюду развешаны портреты Ленина. Один из русских отпарировал, что это ничем не отличается от обыкновения англичан везде выставлять портреты королевы. Чтобы продемонстрировать разницу наиболее сильным образом, один из англичан снял со стены в своей комнате портрет королевы и разорвал его в присутствии русских. Сведения об этом акте непочтительности дошли до университетского начальства, которое серьезно встревожилось. Англичан вызвали и предупредили, что если что-нибудь подобное повторится в будущем, все пятеро будут исключены.

Я не хотел бы, чтобы у читателя сложилось впечатление, что русские абсолютно послушны. Я видел, как водители спорят, хотя и не слишком ожесточенно, с милиционерами-регулировщиками, слышал, как люди ругают продавцов или мелких чиновников; мне рассказывали о рабочих, вступающих в спор с начальниками. Некоторые посылают письма с жалобами в редакции советских газет и ходят жаловаться на мелкие обиды к секретарям парторганизаций. Однако большинство избегает столкновений с властями. «Если человек столкнулся с кем-нибудь или возник какой-нибудь инцидент, он готов постоять за себя, — сказала мне молодая интеллигентная женщина. — Но если он узнает, что тот, с кем произошло столкновение, какой-нибудь «чин», скажем, из райкома партии, человек тут же тушуется, начинает вилять, всячески стараясь избежать неприятностей. Сама я стараюсь не жаловаться. Если вы слишком много говорите, вам могут помешать в продвижении по службе и вообще причинить массу неприятностей. Раздражать бюрократов — ошибка». Это глубоко укоренившееся ощущение беспомощности, обусловленное могуществом карающих инстанций, и бесцеремонное вторжение официальных лиц в частную жизнь — нечто, почти совершенно чуждое среднему американцу и понятное, возможно, лишь неграм и американским беднякам. Что касается советских людей, то это ощущение свойственно почти каждому. Я припоминаю, какой инстинктивный страх перед чиновниками испытывал один известный ученый-еврей, который обратился за разрешением на выезд в Израиль и, таким образом, порвал с советской системой. Он написал очень мягкое открытое письмо тогдашнему государственному секретарю США Уильяму Роджерсу с критикой американской политики тихой дипломатии в отношении эмиграции. Он спросил меня, стоит ли публиковать это письмо.

«Не думаете ли Вы, что это будет ошибкой? — спросил он.

«Вы должны решить сами, насколько это опасно — ответил я, — но что вас беспокоит во всем этом?». Его ответ был глубоко русским:

«Я понимаю, что в вашей стране и в нашей многое делается по-разному, — объяснил ученый. — Я полагаю, что тихая дипломатия ошибочна, и хочу сказать об этом, но не опасно ли опубликовать открытое письмо с критикой Государственного секретаря Роджерса? Может быть, он будет мстить и примет меры против меня и моей семьи?»

Мощь бюрократической системы заставляет многих русских чувствовать себя всегда виноватыми перед властью. Несколько человек рассказывали мне, что если власти обвиняют кого-нибудь в преступлении, хотя бы только в газете или на общем собрании, то практически все считают этого человека виновным.

Точно так же, если обвиняют их самих, как говорили мне русские, первой реакцией каждого являются попытки подыскать объяснения, оправдания или уйти от ответственности, а не возражение против необоснованно причиненного беспокойства или требование соблюдать законность. Одна русская женщина, стойкая диссидентка, которую не так-то легко запугать, рассказала мне о том, как она удивилась необыкновенной, как она считала, смелости своего африканского друга, студента Московского университета имени Лумумбы. У студента возникли неприятности с университетскими властями из-за того, что он, вопреки их воле, во время каникул по пути из Африки в Москву остановился в Париже. Когда студент вернулся, декан вызвал его и спросил, что он делал в Париже. Африканец ответил, что это его дело и, возможно, дело французов, но никак не русских. «Ни один русский так бы не ответил, — заявила эта женщина. — Русский сказал бы: «О, понимаете, у меня в Париже друг, и он меня пригласил», или что-нибудь в этом роде, в общем, попытался бы оправдаться. Первая реакция русского — готовность исправить свою ошибку. С детства мы привыкаем чувствовать себя виновными перед вышестоящими и пытаемся оправдаться. Только позднее наступает другая реакция и мы спрашиваем себя: «А какое им дело?»


Тот факт, что сила и власть исходят сверху, а не снизу, сделал советское общество гораздо более иерархическим, чем западные общества, как это ни кажется странным в отношении государства, которое гордится своей верностью пролетарскому делу. Положение на иерархической лестнице в советском обществе сверху донизу определяется силой. Решающим фактором, как откровенно выразился Ленин, является принцип «Кто кого?». Это — невысказанный вопрос, который русские всегда задают себе, вступая в какие-либо отношения друг с другом. Отсюда огромное значение, придаваемое строгому соблюдению иерархии на всех уровнях советского общества. Это проявляется, например, и в чрезмерном внимании, которое сами советские лидеры уделяют решению вопроса о месте каждого из них на групповой фотографии или на трибуне мавзолея Ленина, что и породило западную науку кремленологию. То же было и при царе. Уже несколько столетий назад западные послы в Москве должны были изучать значение икон, чтобы определить вес при дворе того или иного царедворца: важность иконы, которую он несет в официальной процессии, свидетельствовала о его чине и влиянии, и именно это, а не законы реальности или перспективы, диктовало художнику, изображающему такие процессии, расположение персонажей.

В настоящее время Запад изучил некоторые иерархические символы советской системы, но лишь немногие отдают себе отчет в том, как строго соблюдаются эти различия в действительности. Перед выборами в Верховный Совет в 1974 г., например, несмотря на отсутствие какого бы то ни было их политического значения, партийное руководство тщательно подготовило постановку этого спектакля, так что, по сообщениям «Правды», кандидатура Брежнева была выдвинута в 54-х избирательных округах; следующие за ним по чину Подгорный и Косыгин выдвигались в 22-х; Суслов и Кириленко — следующие в ряду — в 10-ти и т. д., т. е. положение каждого из членов Политбюро на иерархической лестнице четко характеризовалось количеством избирательных округов, «выдвинувших» их кандидатуру. Каждый из кандидатов баллотировался, разумеется, лишь по одному избирательному округу, не имея конкурентов, и каждый выступил лишь с одной «предвыборной речью». И опять последовательность выступлений и значение города или района, где выступал каждый кандидат, почти точно соответствовало его положению в Политбюро; так, наименее значительные члены Политбюро выступали первыми в отдаленных периферийных городах, а Брежнев выступил последним, в Кремле, и его речь транслировалась по всесоюзному телевидению.

Эта приверженность к точному соблюдению иерархии пронизывает все уровни, все стороны советской жизни, являясь современным отражением тщательно продуманной и введенной Петром Великим системы 14 классов государственных чиновников. Не только политические деятели, но и ученые тщательно распределены по разрядам — сверху донизу: академики, члены-корреспонденты Академии Наук, директора институтов, профессора, начальники отделов, начальники лабораторий, доктора наук, старшие научные сотрудники и т. д. Для каждого разряда установлена не только своя шкала заработной платы, но и особые льготы на жилплощадь, а для работников высших разрядов — еще и право совмещать две должности и давать высокооплачиваемые консультации. Спортсмены также официально распределены по классам: заслуженный мастер спорта, мастер спорта международного класса, мастер спорта класса А, класса Б и т. д. В программах спектаклей и концертов, а также при объявлении отдельных номеров всегда называется звание ведущего актера, солиста, дирижера: «заслуженный артист РСФСР», «народный артист РСФСР» (немного повыше), «народный артист СССР» (самое высокое) и лауреат Ленинской премии или какого-нибудь международного конкурса. Мне доводилось бывать на транслируемых по телевидению концертах, во время которых каждый номер объявлялся с соблюдением всего этого ритуала, даже если исполнитель выступал повторно, а если присутствовали композиторы, то сообщали не только их звания, но и награды.

Приверженность к церемониалу — национальная черта русских, и они любят эти помпезные титулы и символы заслуг точно так же, как американские мальчишки любят эмблемы, которыми отмечаются успехи скаутов младших групп. Русские страшно обижаются, если случайно забывают упомянуть их почетные звания. Мне вспоминается советско-американская пресс-конференция по торговле, на которой Дональд Кендалл из фирмы Пепсико представил Владимира Алхимова, заместителя министра внешней торговли СССР, сообщив его должность и подробную биографию. Он представил его более тщательно, чем сделал бы это в отношении любого американца. Но когда Алхимов поднялся, он прежде всего отметил, что Кендалл забыл упомянуть, что «я Герой Советского Союза» (присвоение этого звания примерно равноценно награждению Орденом Почета Американского Конгресса). Я часто видел на улицах участников войны, на штатской одежде которых красовались все их награды; точно так же Брежнев щеголяет своими медалями лауреата Ленинской премии мира, звездами Героя Советского Союза (военная награда) и Героя Социалистического труда (гражданская награда), которые сверкают у него на груди во время выступлений и важных церемоний. Американцы воспринимают это как нечто, странно напоминающее англичан с их пэрами, рыцарскими званиями и орденами.

Все это делается не только напоказ или для психологического утверждения чувства превосходства над другими. Эти награды, почетные титулы и звания имеют практическое значение. Их носителям (а таких насчитываются, может быть, сотни тысяч) легче живется. На железнодорожных вокзалах над кассами для гражданских лиц имеется объявление, сообщающее, что депутатам Верховного Совета (в число которых автоматически входят важнейшие партийные и государственные деятели), инвалидам войны, Героям Социалистического Труда и другим, награжденным некоторыми «советскими орденами третьей степени и выше», билеты продаются вне очереди. В кассах для военных такой же привилегией пользуются Герои Советского Союза, генералы, адмиралы, полковники и майоры. Эти правила действуют в аэропортах, театрах, гостиницах и во множестве других общественных учреждений. В каждой из пятнадцати союзных республик имеется своя иерархия важных лиц, которым предоставляются такие привилегии в пределах данной республики.

Вообще, как правило, все советские граждане получают маленькие книжечки-пропуска. Как игральные фишки в Монте-Карло, они имеют различные размеры и цвет, в зависимости от положения их владельцев. Эти маленькие пропуска в жестком переплете, размером немного меньше магнитофонной кассеты, обычно синего цвета. А пропуска деятелей Коммунистической партии (всех уровней) и руководящих работников важнейших государственных учреждений — красные. Артисты оперной и балетной трупп Большого театра, рассматриваемого как флагман советского искусства, тоже имеют красные пропуска. Когда в 1972 г. удостоились чести получить такие пропуска артисты балета Кировского театра в Ленинграде, это, как рассказывали мне некоторые из них, существенно облегчило им жизнь. На большей части пропусков рельефным шрифтом выдавлено название учреждения, что позволяет мгновенно распознать могущество и статус владельца пропуска. На пропусках работников службы безопасности имеются государственные гербы. Часто достаточно лишь помахать красной книжечкой, особенно если на ней имеется государственный герб или название важного партийного или государственного учреждения, чтобы обеспечить ее владельцу незамедлительный прием в жилконторе, доступ в театр, ресторан, проход через милицейское заграждение, тогда как остальные должны тоскливо стоять в очередях. Я часто с негодованием наблюдал, как обладатели таких книжечек всюду проходят без очереди, но русские не протестовали. Они воспринимают это, как неотъемлемую часть советской действительности. «Вы приучаетесь не жаловаться, что бы вы при этом ни испытывали», — безнадежно сказала одна молодая женщина.

Наиболее заслуженные и высокопоставленные лица получают специальные пропуска размером с книжку карманного формата. Валерий Панов, артист балета, показал мне свой пропуск, выданный ему после того, как он завоевал высокую государственную премию. Пропуск напоминал небольшой диплом, заполненный четким почерком какого-то «придворного» каллиграфа. Обыкновенный чиновник при виде такого документа мгновенно распознает ранг его владельца и из кожи вон лезет, стараясь ему угодить.

Ни один современный советский писатель не превзошел Чехова в умении показать двуликость русских чиновников — их раболепную угодливость по отношению к вышестоящим и высокомерное презрение к массам. За два десятилетия до революции Чехов создал ряд маленьких рассказов, которые столь же современны, как если бы были написаны только вчера. В рассказе «Толстый и тонкий» два бывших однокашника случайно встречаются через много лет. Оба радуются встрече, но как только тонкий узнает, что толстый поднялся немного выше его по служебной лестнице, нормальные человеческие отношения между ними сразу же становятся невозможными. Тонкий начинает так подобострастно, с таким благоговением перед высоким чином относиться к своему толстому другу детства, что все время нервно хихикает. В наше время, как рассказывали мне русские, чаще всего бывает наоборот: занявший более высокое положение начинает относиться свысока к своим старым друзьям, и дружеские отношения между ними уже не могут продолжаться. В любом случае ощущение подчиненности или превосходства представляется почти неизбежным в общественной жизни. Если взаимоотношения американцев определяются их капиталом, то у русских — их положением. И они обращаются друг с другом соответственно.

И эта особенность очень ярко изображена Чеховым в рассказе «Хамелеон»: полицейский надзиратель, не зная, что делать с заблудившейся собачонкой, держится то с угрожающей важностью, то с робким подобострастием — в зависимости от предположений, высказываемых собравшейся толпой по поводу личности и чина хозяина собачки. Надзиратель готов принять строгие меры, полагая хозяина маленьким человеком, и замять дело, услышав из толпы, что владелец собачки — генерал. По мере того, как меняются версии о возможном хозяине собачки, надзиратель сам меняется подобно хамелеону. В жизни советского общества это — повседневное явление. Любой иностранец, живший в России, наблюдал резкую перемену в поведении советских людей — от раздраженно надменного до восторженно угодливого, как только выясняется, что они имеют дело с более или менее высокопоставленными лицами. Иностранцы имеют более привилегированный статус, чем большинство русских, и это дает им определенные преимущества. Советский журналист рассказал мне, что в гостиницах Интуриста русские должны давать подписку о том, что обязуются освободить номер в любое время дня и ночи, если он понадобится для иностранца. По дороге из Мурманска в Москву мы с Энн зашли как-то вечером в вагон-ресторан. Официант неопрятного вида грубо сказал нам, что обед заказать нельзя, так как ресторан закрыт. Он принял нас за русских. Мы знали, что до закрытия оставался еще час, и все-таки сели за стол, рассчитывая, что, может быть, нас обслужит кто-нибудь другой. Официант не обращал на нас ни малейшего внимания. Так же вела себя и толстая официантка с блестящими крашеными волосами рыжеватого цвета, который любят обычно женщины из простонародья, уложенными в прическу Брунгильды. Но когда сидевшие в ресторане посетители услышали, что мы говорим по-английски и предупредили Брунгильду, что мы — иностранцы, отношение к нам резко изменилось: обед мы получили. Когда редактор иностранного отдела «Таймс» Джим Гринфилд хотел посетить Москву, он никак не мог добиться, чтобы Интурист обеспечил ему номер в гостинице: какую бы дату Гринфилд ни называл, ему заявляли, что в гостиницах Москвы нет ни одного свободного места. Однако, когда мне удалось устроить так, что вмешалось министерство иностранных дел, номер не только отыскался, но Гринфилд и его жена получили просторный, отделанный мрамором, номер-люкс в гостинице «Националь», предназначенный для очень важных лиц.

Подобные вещи происходят, разумеется, и в других странах. У американцев, как и у других, тоже имеется свое представление о том, кто где находится на тотемном столбе, и они тоже умеют подольститься к начальству. Но это никогда не проявляется так явно, как в советском обществе, пронизанном иерархическим духом. «У нас — придворное общество, поэтому люди и ведут себя, как придворные», — признался мне редактор одного из советских журналов. Среди простых людей, работающих бок о бок на заводах или в колхозах, я наблюдал хоть какое-то чувство равенства. Мне рассказывали, что во время Второй мировой войны чувство национальной солидарности притупило обычное ощущение кастовости. Но сегодня русская жизнь отмечена четким разграничением положения — одни наверху, другие внизу, одни господствуют, другие подчиняются.

Некоторые опытные западные дипломаты, а также мои знакомые русские убежденно доказывали мне, что отношения такого рода окрашивают и определенным образом усложняют как торговые, так и политические переговоры Советского Союза с Западом. Компромисс, рассуждали они, это — англо-саксонская концепция, которая предполагает хоть какое-то равенство. Идея компромисса не возникает инстинктивно у советских официальных лиц, потому что для русских инстинктивным является всегда один вопрос: кто сильнее и кто слабее (такой подход делает разрядку крайне ненадежной). Поэтому естественно, что любые отношения становятся испытанием силы. Как-то, во время официального завтрака, я был очень удивлен, услышав, как шведский дипломат, отметив эту характерную русскую черту, выразил горькое разочарование пренебрежительным отношением Москвы к Швеции и другим малым странам: «Русские уважают силу, — резко сказал этот раздосадованный молодой скандинав. — Они ведут себя почтительно с американцами, потому что вы сильны, потому что за вашими словами что-то стоит. Но с нами они обращаются по-другому. Мы — не могущественная держава. Швеция — лишь «малая страна».


В русском обществе маленький человек, как назвал его Гоголь, чувствует себя столь же беспомощно перед государственным аппаратом, как во времена Гоголя, с той лишь разницей, что советский человек с самого начала закалил себя и приучился не замечать слишком многого.

Из впечатляющего потока литературы о чистках, исправительно-трудовых лагерях и тайной советской полиции на Западе создалось преувеличенное представление о степени вмешательства КГБ в повседневную жизнь рядовых русских. Верно, что, несмотря на ослабление террора со времен Сталина, тайная полиция все еще преследует наиболее строптивых. Одного ее присутствия достаточно, чтобы держать в руках огромное большинство людей. Во всех советских учреждениях имеется «первый отдел» — служба безопасности которая зорко следит за политической благонадежностью и «сознательностью» каждого работника, а также имеет полное пожизненное досье на каждого. Всегда, когда человек переходит на другую работу, получает повышение по службе, собирается поехать за границу или предпринимает что-либо, выходящее за рамки повседневной жизни, он должен получить характеристику, в которой дается не только оценка исполнения им служебных обязанностей и отзывы его начальников, но и указываются «общественные качества» человека, а также его благонадежность с точки зрения партийной организации и КГБ. О цензуре переписки, подслушивании телефонных разговоров, регистрации пишущих машинок и копировальных машин известно так много, что нет необходимости еще раз об этом говорить, хотя все указанные меры контроля определяют общую атмосферу жизни советских граждан; и тем не менее не это является самым тяжелым бременем, давящим маленького человека. Скрытое ежедневное разрушение личности вызвано в большей степени мелкими тиранами — косными мелкими бюрократами и их самозваными помощниками. Используя многочисленные правила и документы, они изводят, унижают и травят рядового обывателя.

Я бы предположил, что при всех этих трудностях, отягчающих жизнь рядовых русских, они должны бы были инстинктивно держаться вместе, чтобы облегчить жизненные невзгоды. В пределах своего узкого круга люди так и поступают. Однако в целом советское общество кишит мини-диктаторами, причиняющими неприятности и страдания остальным своим согражданам, зачастую, по-видимому, лишь для того, чтобы отыграться на них за трудности и разочарования, перенесенные ими самими. «Крестьянин приучается страдать, а следовательно, и одобряет страдание, — писал Морис Бэринг, английский журналист, незадолго до революции. — Он приучается стоически переносить страдания, а, следовательно, и бесчувственно причинять их другим при случае». Я слышал, что русские описывали это явление в более поздние годы, как массовое сведение личных счетов.

«Огородите где-нибудь небольшой участок земли и поставьте русского стеречь вход, — грустно сказал мне один ученый, — и он использует всю свою жалкую власть, чтобы затруднить жизнь другим». Практически все так или иначе работают на государственной службе, и, по крайней мере, на работе принимают психологию правительственных чиновников, которая обычно означает мелочное и узколобое соблюдение формальностей и тупое упрямство в решимости не отступать ни на дюйм от принятых норм из страха, что любая инициатива будет впоследствии наказана.

В результате, дивизии седовласых пенсионеров охраняют двери ресторанов, бригады надменных матрон в мохеровых шапках стоят на вахте, как дежурные офицеры, на каждом этаже всех гостиниц страны, а полки женщин помоложе несут охрану у дверей аэропортов, вокзалов, или универмагов с готовностью вратарей, упрямством терьеров, мрачностью бульдогов и беззаветностью французских войск под Верденом, которые поклялись: «Они не пройдут». В «Известиях», органе Верховного Совета СССР, однажды было отмечено, до какого абсурда может довести эта слепая приверженность правилам. В газете рассказывалось, как один бедняга после окончания рабочего дня, в пятницу, при выходе из помещения обнаружил, что забыл свой портфель, но вахтер не позволил ему вернуться, так как человек этот был временным работником в данном учреждении. Это было накануне выходных дней, а людям, работающим временно, вход в помещение в эти дни запрещен. Служащий отчаянно молил пропустить его, так как в портфеле были все его вещи, в том числе и ключ от номера в гостинице, а он не помнил даже номера комнаты. Вахтер был неумолим. В конце концов, в проходной появился кто-то, имевший постоянный пропуск, и его попросили принести портфель.

Одно из самых удивительных моих столкновений с проявлением подобной непреклонности произошло в день подписания советско-американского соглашения об исследованиях окружающей среды. Мы с Мюрреем Фромсоном из Си-Би-Эс и Мюрреем Сигером из «Лос-Анджелес таймс» отправились на пресс-конференцию в Дом Союзов. Этот дом, расположенный около Большого театра, представляет собой большое, дореволюционной постройки, красивое здание с колоннами, используемое в торжественных случаях. Это было в конце сентября; день был ветреный, и все мы стремились поскорее оказаться в помещении. Неизбежная матрона в неизбежной синей форме, стоящая у двери, попросила, как принято, наши документы. Мы предъявили советские журналистские удостоверения, и она готова была пропустить нас в гардероб, как вдруг заметила у Фромсона кассетный магнитофон. «Не положено проносить магнитофоны через этот вход, — сообщила Фромсону леди в синем. — Вы должны повернуть за угол и войти в другой подъезд», — указала она ему на выход.

В следующем подъезде нас встретили уже две женщины в синей форме, и я был почти готов к тому, что они конфискуют магнитофон. Но когда мы вошли, они не только не обратили внимания на эту предательскую машинку, но даже не потрудились поинтересоваться нашими документами. Здесь, очевидно, ожидали появления американцев и ослабили обычную бдительность по случаю советско-американского сотрудничества. Пройдя десять шагов через этот второй вход, мы оказались на площадке лестницы, ведущей в вестибюль первого подъезда и в тот же гардероб, куда нас только что не пропустили. Мы спустились по нескольким ступенькам в гардероб сдать пальто и кивнули дежурной, с которой пару минут назад произошел магнитофонный инцидент. Она угрюмо посмотрела на нас, но ничего не сказала.

— А теперь объясни мне, почему через один вход магнитофон можно пронести, а через другой нельзя, — проворчал сквозь зубы Фромсон.

— Не знаю, Мюррей, — ответил я, — когда мы поймем это, мы поймем всю эту страну и тогда можно будет спокойно возвратиться домой.

После пресс-конференции мы спустились в гардероб, получили пальто и направились к первому выходу, так как он был ближе, но тут та же женщина в синей форме снова задержала Фромсона. «Извините, — настойчиво заявила она, останавливая Фромсона, — но с магнитофонами через эту дверь не положено». Мы рассмеялись и, в конце концов, вышли через какую-то дверь.

Такая манера поведения, принятая у вахтеров, характерна и для администраторов гостиниц, чиновников жилконтор, милиционеров и других бюрократов в любом учреждении, и она еще усугубляется советской страстью к документам. Русских беспрестанно просят предъявить удостоверение личности или пропуск с работы, или справку в качестве доказательства, что все их действия санкционированы — будь то проживание в гостинице, получение медицинской помощи, продажа продуктов на колхозном рынке, отъезд в отпуск, в командировку, покупка бензина по государственным купонам, вход в библиотеку. У русских есть такой стишок: «Без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек». Набор необходимых документов настолько внушителен, что привести его полностью невозможно, но наиболее важными из них являются: паспорт, трудовая книжка, пропуск по месту работы (красная или синяя книжечка), характеристика (упомянутая выше) и справка по разным поводам. Трудовая книжка содержит записи о работе за всю жизнь человека, с указанием занимаемой им должности, зарплаты, дисциплинарных взысканий и причин увольнения; все это повторяется на каждом месте работы. Эта книжка хранится на предприятии до тех пор, пока человек там работает; когда он уходит с работы, или его увольняют, он получает трудовую книжку, чтобы найти новую работу. Такой порядок — некоторое сдерживающее средство для предотвращения текучести рабочей силы и поисков случайной работы, хотя оно и не всегда эффективно. Основным документом является паспорт; в нем содержатся не только важнейшие сведения о дате и месте рождения, но и отчество и национальность (что очень существенно для советского человека), и отметки о браках и разводах, а самое главное — штамп о прописке каждого гражданина, т. е. обязательной регистрации по месту жительства в местном отделении милиции. Это — основной элемент контроля.

Примерно в двух дюжинах закрытых городов — Москве, Ленинграде, Киеве, Тбилиси, Владивостоке и других крупных городах — или в районах, имеющих оборонное значение, приезжим чрезвычайно трудно получить прописку, так как власти стремятся ограничить рост числа жителей, перенаселенность, недостаток жилья и общую скученность в этих городах и районах. Любой переезд с одного места жительства на другое должен быть санкционирован и зарегистрирован милицией. Любой визит в другой город, продолжающийся более трех дней, также должен быть зарегистрирован. Правда, многие находят способы обойти законы, хотя бы на некоторое время. «У каждого правила есть свое антиправило, — сказал мне с улыбкой поэт Иосиф Бродский, когда мы сидели как-то под вечер на скамье в парке. — Очень легко обойти правило о трехдневном пребывании вне дома, — сказал он, — для этого просто можно останавливаться у знакомых или на частной квартире, а не в гостиницах, где служащие автоматически пропишут вас в милиции. Столь многие разъезжают и столь многие снимают комнаты, легально или нелегально, что милиция не может уследить за всеми, кто останавливается в частных квартирах. Труднее обойти власти на более долгий срок, хотя в Сибири, например, где часто наблюдается острая нехватка рабочей силы, на нарушения правил смотрят сквозь пальцы; здесь группы рабочих часто переходят с одной стройки на другую, быстро выполняют хорошо оплачиваемую работу и двигаются дальше. Местные партийные власти допускают это, потому что они, как и начальники строек, рады заполучить лишних рабочих, чтобы выполнить рабочее задание в кратчайший срок.

И все же большую часть времени русские угнетены заботами, связанными с необходимостью поставить печать или получить подпись на каком-нибудь документе, который служит доказательством выполнения какого-либо поручения, прибытия на место назначения и т. д. Перед моим мысленным взором смятый захватанный клочок посеревшей бумаги — справка, постоянно зажатая в руке русского человека и предъявляемая какому-нибудь чиновнику. Однажды, во время кошмарной поездки в Сибирь, самолет с группой западных корреспондентов приземлился после полуночи в аэропорту провинциального города Тюмень, где мы вынуждены были устроиться на ночлег на несколько часов на полу комнаты отдыха для важных лиц, так как других мест не было. Мы ворчали и жаловались, как вдруг один из корреспондентов заметил, что двоим сопровождавшим нас ответственным сотрудникам влиятельного Агентства печати «Новости», вообще было не до сна. В эти ночные часы они вынуждены были бегать по аэропорту в поисках дежурного милиционера, чтобы он поставил печать и подписал их дорожные бумаги в подтверждение того, что журналисты действительно останавливались в Тюмени, как это было предусмотрено.

Документы приобретают особое значение на бесчисленных закрытых предприятиях, при проведении крупных торжеств и при других самых различных проявлениях советской жизни. Наиболее удивительными для меня в этом отношении были парады и демонстрации на Красной площади 7 ноября и 1 мая. Я думал, что эти мероприятия устраиваются для всех, однако для рядовой советской публики доступ на эти коммунистические празднества закрыт (в отличие от парада в День Благодарения в Нью-Йорке или марша на Елисейских Полях в День взятия Бастилии во Франции). Только элита, имеющая специальные пригласительные билеты, да избранные иностранцы могут на них присутствовать. Эти ограничения соблюдаются настолько строго, что по пути на Красную площадь я насчитал девять контрольных пунктов. За исключением участников демонстрации, разделенных на колонны и тщательно контролируемых, людей на улицах не было.

На каждом из девяти контрольных пунктов выдерживался небольшой ритуал: милиционер преграждал мне дорогу, требовал мое журналистское удостоверение и пригласительный билет, сравнивал оба документа, всматривался мне в лицо, чтобы убедиться, что именно я изображен на фотографии, а затем, сказав «пожалуйста», с величественным жестом пропускал меня.

Русские иногда посмеиваются над пристрастием к документам в их стране, но искренне недоумевают, как могут западные общества обходиться без аналогичного набора документов. «По-моему, одна из лучших книг, выпущенных у нас об Англии, — это книга корреспондента «Правды» Осипова, — сказала мне высокая эффектная женщина, когда мы бродили как-то днем по лесу. — Поскольку я сама была в Англии, некоторые друзья спрашивают мое мнение об этой книге. Наибольший интерес и наибольшее удивление вызвала глава, где автор рассказывает, как он отдал своего ребенка в английскую школу. Он просто пришел в школу и сказал: «Вот мой ребенок. Я бы хотел, чтобы он ходил в школу». На этом вся процедура закончилась. Для нас это удивительно. Мой врач спросил меня: «Лара, это действительно так? Как они могут обойтись совсем без документов? Ведь у них нет никакого доказательства, что ребенок живет в том районе. У них нет никаких документов, подтверждающих возраст ребенка. Только слова отца. Как же они обходятся?»

Я засмеялся, она засмеялась тоже, и мы заговорили о том, что русским постоянно приходится удостоверять свою личность — не для каких-либо финансовых дел, как американцам и европейцам с их кредитными карточками, чековыми книжками и водительскими правами, — но лишь для того, чтобы куда-то попасть. «Здесь людям не доверяют, — сказала мне моя спутница. — А с чего бы Петрову захотелось вдруг утверждать, что он Павлов, — не знаю. Если вы хотите устроиться на работу, вы должны предъявить свой диплом, иначе, как узнают, что вы кончили школу или ВУЗ».

Это всепроникающее недоверие обижало Лару, но она тут же призналась, что ее удивляет небрежность американцев в этом отношении. «Первый вопрос, который задают мои друзья, да и меня это занимает: «Как американцы находят людей, когда это нужно? Как они могут задержать преступника?» Нам действительно трудно себе представить, как общество может существовать, не регистрируя людей по месту жительства или не требуя предъявления паспорта при регистрации в гостинице».


Рядовой русский воспринимает сеть правил и норм, которой опутана его жизнь, как нечто само собой разумеющееся. Иногда они его раздражают, но в общем кажутся столь же естественными, как солнце и луна. Американцу советская жизнь часто напоминает жизнь в армии, и не только на работе, но даже во время отпуска.

В одно солнечное июньское утро главный врач санатория Яункемери под Ригой, столицей Латвии, рассказывал о режиме отдыха и лечения, рассчитанного на 24 дня. Вся программа и диета были разработаны научно-исследовательским институтом в Москве и применяются по всей стране — явление, поистине ошеломившее меня. Один из отдыхающих, Иван Сафронов, крепкий румяный человек, участник войны, занимающий тепленькое местечко в комиссии народного контроля в Ташкенте, подтвердил, как школьник, что на пляж запрещено ходить без справки от медсестры и что эту справку он должен предъявлять персоналу, дежурящему на пляже. Хотя ему страшно хотелось поплавать в прохладном Балтийском море, он торжественно заверил, что ни разу не выкупался в морской воде с тех пор, как началось его лечение горячими серными и грязевыми ваннами. Этот «отдых», хотя и обошелся Сафронову дешево (64 доллара за 24 дня, так как большую часть стоимости путевки оплатил профсоюз), вряд ли можно было назвать «разгулом» — подъем в 7.30 утра, коллективная утренняя зарядка, завтрак, медицинские процедуры, предписанная прогулка на пляж (все по часам); второй завтрак, свободный час, затем обязательный тихий час в комнате; полдник, коллективные культурные мероприятия или экскурсии; ужин, предписанная вечерняя прогулка, кинофильм или концерт, стакан кефира в 10 часов вечера. («Мы даем его всем, считая его как бы лекарством», — заявил главный врач). В 11 часов вечера свет выключается и двери санатория моментально запирают.

«А что, если кто-нибудь придет поздно, после 11?» — спросил я.

Сафронов, главный врач и мой официальный сопровождающий-латыш — все покачали головой. Врач сказал, что никто не возвращается поздно, намекая на то, что последствия известны всем, а чиновник-латыш, чтобы устранить всякие сомнения по этому поводу, рассказал: «Я знаю один случай, когда человек вернулся поздно, и у него были неприятности, — сказал он. — Его отправили домой. Было послано сообщение по месту работы. После этого он больше не может рассчитывать на получение профсоюзной путевки». Я поверил этому рассказу, но, зная русских, думаю, что всегда есть немало людей, которые находят способ обойти этот «комендантский час».

В летних лагерях для юных пионеров режим так же подробно расписан от утреннего подъема до отхода ко сну, и времени на то, чтобы просто поболтаться, остается очень немного. На лыжной базе в Домбае, на Кавказе, я узнал, что для начинающих была разработана полная двухнедельная программа, построенная таким образом, чтобы первые два дня они проводили вдали от горных трасс — получали снаряжение, узнавали его назначение, учились его надевать и слушали лекции по теории ходьбы на лыжах. Только потом начиналась практика (все курсы строго придерживаются обязательного сочетания теории и практики). Объявления, наклеенные на специальных досках по всему городу, призывают молодежь пройти четырехмесячные курсы, чтобы стать продавцом в булочной, или пятимесячные, чтобы выучиться на кассира, или восьмимесячные, чтобы стать водителем. Время обучения распределяется между теоретическими занятиями и практикой на месте работы. Я так и не смог понять, почему это занимает так много времени. Друзья объяснили мне, что теоретическая часть занятий на многих таких курсах скучная, бессмысленная и часто содержит лекции по марксизму-ленинизму и истории партии.

Русские переносят такую регламентированную жизнь гораздо лучше, чем перенесли бы ее американцы, англичане, французы или итальянцы. Более терпимы они и к вмешательству самозваных назойливых указчиков, которые контролируют общественную жизнь и дают непрошеные советы. Существование этих добровольных «самозваных унтеров», как назвал Чехов дореволюционных предшественников нынешнего их племени, и обеспечивает в числе прочих факторов особую чистоту на улицах и в метро. Многие люди, особенно средних лет и пожилые, всегда начеку, они в любой момент готовы выступить против «антиобщественного поведения». Я помню, как во время органного концерта в латышском соборе официально назначенные дежурные выговаривали нарушителям тишины так шумно и противно, что это гораздо больше мешало слушать музыку, чем отдельные шепотки в публике. В другой раз мои русские друзья собирались на званый обед. Жена в клетчатой макси-юбке, с распущенными длинными волосами просила мужа взять такси.

— Я не выношу реакции этих людей в автобусах, — сказала она.

А какое им дело? — спросил я. — Вы выглядите прелестно.

— Вы не понимаете, — ответила она с досадой, — им не нравится этот стиль, и они всю дорогу вас критикуют.

Эта манера вмешиваться не в свое дело имеет иногда и привлекательную сторону, когда проявляется в виде дружеской заботы о ближнем. Так, много раз подходили к нам посторонние женщины и советовали получше закутывать детей от холода. Пожилые мужчины, а однажды даже милиционер, любезно советовал мне надеть шляпу. Другие доброжелатели со всей серьезностью предупреждали, что нельзя сидеть на холодном камне — наверняка схватишь простуду или воспаление легких, и лучше бы нам встать с цементных ступенек. Одна моя знакомая американка, едва дотронувшись до своего подбородка, немедленно получила по руке от какой-то русской женщины, которая строго объяснила ей, что это — верный способ нажить прыщи на лице. Правда, было гораздо менее приятно, когда некоторые бабушки возмущались недисциплинированностью наших детей, бегающих по дорожкам парка (а где же еще?), или тем, что другие американские дети, которых мы знали, недостаточно опрятно одеты, чтобы быть на людях.

Как-то в субботу утром, когда я прогуливал на поводке нашу собаку возле Министерства юстиции Российской Федерации, простого вида женщина в грязно-коричневом пальто, спешащая домой с покупками, строго обратилась ко мне: «В этом дворе запрещается бегать собакам», — объявила она. В сущности, собака бегала не по двору, а в кустах у ограды, и я не обратил внимания на это «указание».

— Это запрещается, — настаивала она. — Уберите отсюда свою собаку.

— Откуда вы знаете, что это запрещается? — спросил я, — Ведь никакого объявления нет.

Это и в самом деле было удивительно, потому что ландшафты советских городов пестрят запретительными объявлениями, сообщающими людям, куда им нельзя входить, где им нельзя курить, есть, находиться.

— Это запрещается, — упорствовала она. — Здесь государственное учреждение.

— Вы здесь работаете? — спросил я. Она покачала головой.

— Отведите собаку вон туда, — приказала она, указывая на небольшой запущенный свободный участок земли метрах в 50 от нас.

— Собаке нравится здесь, и все равно мы через минуту уходим, — попытался я отбиться, надеясь, что она, наконец, уйдет.

— Эта лужайка для людей, — не унималась женщина.

— Но сегодня суббота и здесь никто сейчас не работает, — возразил я, не в состоянии представить себе, почему по лужайке, по которой разрешено ходить людям, нельзя побегать собаке. — Собака никому не мешает.

— Мы украшаем Москву для людей, а не для собак, — заявила она. — Эта лужайка для людей. Для вашей собаки подойдет и тот дворик. — И она уставилась на меня и не ушла до тех пор, пока я не вытащил Эми, нашу маленькую черную дворняжку, из кустов и не увел ее прочь. Признаюсь, одной из причин моего упрямства было возмущение постоянными приставаниями, указаниями, заявлениями, что то-то и то-то запрещается в России.

Но сами русские обычно относятся к этому по-другому. Во время остановки на Ленинградском вокзале как-то зимой в полночь я видел, как две проводницы изводили своим ворчанием морского офицера, человека лет за пятьдесят. Он собирался выскочить на платформу в холодную ночь без пальто, чтобы подышать свежим воздухом. Офицер был одет в плотный синий лыжный костюм (излюбленная дорожная одежда русских — и мужчин, и женщин, — так как она служит и верхней одеждой, и пижамой), но обе проводницы безжалостно отчитывали его, как школьника.

— Вы простудитесь, товарищ, — предостерегала одна из них.

— Запрещается без пальто, — командовала вторая.

Бедный, затюканный женщинами офицер колебался, как пятилетний ребенок, топчась у дверей вагона: ему очень хотелось спуститься и пройтись по платформе с другими пассажирами, но он благодушно воспринимал эти приставания доброжелательниц, хотя многие западные люди наверняка отмахнулись бы от них и вышли бы из вагона уже только для того, чтобы продемонстрировать свою независимость.

Но русскому это не свойственно. Обычная его реакция — подчиниться назойливому указчику, как подчиняется он власти начальства, системе рангов и привилегий, нормам и правилам, документам, множеству факторов, контролирующих его жизнь. Я помню, как один свободомыслящий писатель сказал мне, что еще в армии научился золотым правилам: «Никогда не противоречь. Всегда отвечай: «слушаюсь», и пусть они беспокоятся, выполняешь ли ты их приказы».

Это очень точно схвачено. Тактика русских — не противиться властям, не пытаться изменить систему, но отступить, потерпеть и поискать лазейку или надеяться, что чье-нибудь упущение поможет им найти какой-нибудь выход. Как говорится в шутливой русской туристской песенке: «Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет». Этой чертой сегодняшний «новый» советский человек не отличается от своих предков, живших при царях. Мне процитировали одно замечание Ивана Новикова, русского писателя XVIII века: «Счастье России — в плохом исполнении плохих законов». По той же причине русские находят сегодня некоторое утешение в мысли, что их беспечная безалаберность, противопоставляемая немецко-тевтонской дисциплине, смягчит жесткость системы.

«Слава богу, что мы не немцы, — сказал с чувством Лев Копелев, бородатый русский писатель. — Если бы мы были немцами, это было бы невыносимо».

Чем больше вводится ограничений, тем больше находится лазеек, чтобы обойти эти ограничения, ибо ввод все новых и новых документов и норм усиливает власть чиновника и одновременно развязывает ему руки. В зависимости от личности чиновника, его прихоти, настроения и отношений с теми, с кем он имеет дело, он с одинаковым успехом может и разрешить определенные вещи, и запретить их; как говорят русские: «Закон что дышло, куда повернул, туда и вышло». В основной своей части общественная жизнь устойчива и неизменна. Но где только возможно, и уж наверняка в своем кругу — с родственниками, друзьями, знакомыми и товарищами по работе — русские спокойно прибегают к задабриванию, лести, компромиссам, подкупу и тайным сговорам, чтобы добиться хоть небольшого послабления строгого порядка общественной жизни. А если достичь этого не удается несмотря на все ухищрения, они находят прибежище в личной жизни, которую тщательно оберегают как свой обособленный мир.

XI. ПАРТИЯ Коммунистические обряды и коммунистические анекдоты

Партия — это ум, честь и совесть нашей эпохи.

Ленин


Мое первое, наиболее сильное, наиболее устойчивое представление о советском коммунизме — длинная очередь на Красной площади. Люди простаивают часами, чтобы взглянуть на своего, положенного в гроб, святого — Владимира Ильича Ленина. Благодаря многочисленным газетным фотографиям, эти русские, стоящие в стройной очереди в Мавзолей, их покорные деревенские лица, в которых отражается терпение, воспитанное столетиями, и их голоса, приглушенные огромным пространством, кажутся знакомыми даже тем, кто никогда не был в Москве. Но эти фотографии и отдаленно не передают значения и психологического настроя этого паломничества к Ленину — одной из основных ритуальных обязанностей в советской политической жизни.

В одно серое ноябрьское утро я присоединился к паломникам. К этому времени очередь уже протянулась через Красную площадь метров на 90, спускалась по пологому склону за Историческим музеем, поворачивала за угол, через чугунные ворота проходила мимо вечного огня у памятника Неизвестному солдату и тянулась дальше примерно на 90 м, а затем постепенно исчезала, терялась где-то в сквере под стенами и башнями Кремля. Было холодно. Люди, одетые в пальто, стояли, прижав руки к бокам и засунув их в карманы. Когда наша часть очереди достигла усиленного милицейского заграждения у начала подъема, откуда Мавзолей еще не был даже виден, милиционеры и люди в штатском выровняли колонну и построили нас парами. После того, как мы прошли заграждение, женщины должны были сдать сумки (которые возвращают позднее). За исключением одной этой длинной человеческой колонны, на Красной площади совершенно не было людей, как на арене огромного колизея перед началом зрелища. Пустота площади усиливала настроение ожидания, вызывала ощущение порядка и дисциплины.

Я находился среди группы туристов из Восточной Германии, но со мной в паре шла высокая светловолосая русская женщина, с которой мы переговаривались, почтительно понизив голос. Колонна шла по брусчатке мостовой прямо по направлению к собору Василия Блаженного, затем внезапно в середине площади круто повернула на 90 градусов к Мавзолею Ленина. С места поворота бросался в глаза разительный контраст между двумя этими русскими святынями: собором Василия Блаженного с его беспорядочной красотой — разноцветным калейдоскопом витых и чешуйчатых луковичных куполов и шатровых кровель — и Мавзолеем — низким, строгим, без всяких украшений прямоугольным сооружением из красного гранита с его величавой простотой. Это было как бы наглядное проявление двух сторон русской души — экзотической и аскетической. И Сталин почти уничтожил одну из них к тому времени, когда угрожал снести собор Василия Блаженного.

На своем пути мы миновали многих милиционеров, но когда подходили к повороту, я заметил голубые погоны и петлицы солдат войск КГБ, расставленных через каждый метр, моя русская спутница и я инстинктивно прекратили разговор. Другие в очереди тоже замолчали. Один охранник в военной шинели вошел в очередь и, не говоря ни слова, поменял местами одну пару, поставив мужчину справа, а женщину слева. Большинство других пар уже шло в таком порядке, но охранник хотел добиться полного единообразия. Через несколько шагов другой охранник энергичным жестом потребовал, чтобы я вынул руки из карманов.

Мы сделали поворот. Внезапно один офицер вытолкнул из очереди темноволосого русского, шедшего впереди меня.

— Что это — строго спросил офицер, указывая на какой-то предмет, торчащий у этого человека под пальто.

— Ничего, — ответил русский, — просто сверток.

— Это запрещается. Вы должны выйти, — скомандовал офицер и показал через площадь к выходу, откуда мы пришли, как хозяин, прогоняющий со двора бродячую собаку.

Спутницы русского — женщина рядом с ним и женщина за мной — выглядели удрученными, но никто не протестовал (я, разумеется, не знаю, было ли им известно — поскольку такие сведения всегда замалчиваются, — что несколько месяцев назад в Мавзолей была брошена граната, в результате чего погибло, по крайней мере, три человека). Подошел человек в штатском и заставил русского, выведенного из очереди, показать злополучный сверток. Ровный порядок очереди нарушился к ужасу как охранников, так и туристов. Человек в штатском ощупал сверток — длинный тонкий предмет в оберточной бумаге. «Что это?» — спросил он. «Детская игрушка, — ответил русский робко. — Я ее только что купил». «Ладно, пропустите его», — сказал человек в штатском солдатам в форме. Затем он обратился к русскому: «Несите ее на виду в левой руке; опустите руку вот так», — и он вернул сверток. Русский пустился было бегом догонять своих друзей, продвинувшихся с очередью, но его остановил возглас другого охранника: «Не бежать!» Я слышал, как за моей спиной полная дама из Лейпцига саркастически шепнула своему спутнику: «Вот это дисциплина!» А мы тем временем уже приближались к ступенькам Мавзолея.

Охранники давали указания мужчинам снять шапки, продолжая зорко ощупывать глазами людей. Какой-то солдат вдруг заметил, что пальто одного туриста из Восточной Германии несколько оттопыривается. Очередь приостановилась, но это оказалась лишь пара перчаток. Очередь двинулась дальше. Мы прошли между двумя замершими часовыми почетного караула, держащими в неподвижном салюте ружья, поблескивающие примкнутыми штыками, и вошли в Мавзолей. Стоящий прямо перед нами офицер КГБ направлял колонну налево. Люди шли довольно быстро, или это так казалось в прохладном, черного мрамора нутре Мавзолея, — налево, затем направо, два лестничных пролета вниз и прямо в главный склеп. На каждом повороте — вооруженные охранники в форме, внимательно наблюдающие за движущимися людьми. Чем ближе мы подходили к Ленину, тем жестче становился надзор. В самом склепе я насчитал, по меньшей мере, 13 вооруженных солдат: четырех — с примкнутыми штыками — по углам ярко освещенного стеклянного гроба, в котором покоится Ленин, других — в стратегически важных местах.

Колонна быстро шла вокруг гроба. Склеп построен так, что посетители, входя, немедленно поворачивают направо, поднимаются на половину лестничного пролета вдоль стены, поворачивают налево и проходят вдоль другой стены по балкону, с которого виден стеклянный гроб с Лениным, снова поворачивают налево, опять спускаются на половину пролета по другой лестнице и выходят из помещения. Этот полукруговой маршрут позволяет увидеть Ленина с боков и со стороны ног, но ни разу посетители не приближаются к гробу более чем на 3–4 м и ни разу нельзя остановиться даже на мгновение и просто посмотреть. Когда мы шли вокруг гроба, один охранник подошел вдруг к какой-то женщине и с силой потянул ее за руку; по видимому, она на минуту отклонилась от установленного маршрута. Как и другие посетители, я был настолько поглощен подъемом и спуском по ступеням, так остерегался налететь на часовых или на других туристов, что почти не имел возможности рассмотреть лежащего в гробу, чтобы убедиться в том, было ли это тело действительно хорошо сохраненными останками Ленина, или, как предполагают русские, говоря об этом лишь в частных беседах, работой какого-то искусного мастера по восковым фигурам. При том огромном влиянии, какое оказал Ленин на ход истории, он кажется удивительно маленьким в этом своем черном костюме с черно-красным галстуком. Его лицо и руки — единственно видимые части тела — и в самом деле кажутся восковыми. Они имеют желтоватый, слегка темный оттенок, но больше ничто не выдает в них следов времени, прошедшего со дня смерти этого человека, полустолетия, за которое мумия подвергалась таким процедурам, как эвакуация в Куйбышев во время Второй мировой войны, когда немцы угрожали Москве, а также ежегодные реставрации, выполняемые опытными советскими специалистами.

Даже после того, как мы уже миновали гроб, бросив беглый взгляд на Ленина, бдительность охраны не ослабела. Безмолвно мы поднялись еще на два лестничных пролета. Люди шли невероятно тихо, и все же позади себя я слышал, как кагебисты настойчиво требовали молчания. Только по выходе из Мавзолея, когда мужчины стали надевать шапки, я, наконец, почувствовал себя так, словно могу снова нормально дышать. Немцы с удивлением бормотали что-то о строгости дисциплины. Моя русская спутница поинтересовалась моим впечатлением. Я сказал ей, что никогда прежде, ни в одном мемориальном сооружении не видел таких строгостей, такого усиленного контроля. «Американские мемориалы обычно открыты для свободного обозрения, — сказал я, — а в Париже, у могилы Наполеона, куда посетителей пускают группами, я заметил, что они соблюдают почтительное молчание, но подобной бдительности и мер безопасности там тоже нет».

«Видите ли, — сказала она в ответ, — так мы охраняем нашего вождя». Она не пыталась защищать советские методы, как это обычно делают русские при таких сравнениях, и мне показалось, что я уловил ироническую нотку в ее голосе, но сказано это было без улыбки, без малейшего намека на то, что и она считает все эти меры чрезмерными. Однако когда мы подошли к могилам героев гражданской войны и бывших вождей, в том числе и Сталина, у кремлевской стены, где меры безопасности были значительно менее строгими, женщина, слегка подтолкнув меня локтем и подмигнув, тихонько заметила: «Ну вот, видите, здесь более свободно».


Изображение советского коммунизма как светской религии давно стало общепринятым, но мне лично справедливость такого подхода открылась тогда, когда я впервые лицом к лицу столкнулся с советским культом Ленина во всей его интенсивности. Кремлевские лидеры используют имя Ленина в качестве постоянного, почти мистического заклинания для обоснования законности любой проводимой ими политики: «Ленин был основателем государства, творцом революции, вершителем истории, и мы идем по его пути. Ленин был величайшим гением и мудрецом, который провидел, как социализм будет развиваться в нашей стране и распространяться по всему миру, и мы продолжаем его борьбу. Ленин был гуманным, добрым, чутким, с обаятельной улыбкой, заразительным смехом; в жизни он был прост и скромен, он был отцом гуманного общества, которое мы улучшаем с каждым днем».

Будь то торговля с Западом, предостережения о проникновении враждебной идеологии, решения о строительстве электростанций, лозунги о важности печати и кино или высказывания о ядерной войне (о которой Ленин и предполагать не мог, хотя цитаты из его произведений натягиваются так, будто он и ее предвидел) — для всего, что предпринимается в России сегодня, находятся высказывания Ленина, цитируемого, как священное писание. В политической системе, которая отрицает существование Хрущева и замалчивает значение Сталина, обоснование законности базируется на авторитете одного человека — Ленина. Именно ленинским кредо обосновывается непогрешимость Коммунистической партии и ее вождей.

В иерархии общественной символики Маркс — фигура четко второстепенная, но насколько второстепенная, я узнал как-то вечером, когда американскому дипломату среди прочего реквизита потребовался бюст Маркса. Дипломат организовал поиски небольшого бюста Маркса в магазинах столицы, на что потребовалось более двух дюжин человек. Маленькие бюсты Ленина продаются по всей Москве; много даже статуэток Тургенева и Толстого, но ни один из нас не смог найти в продаже бюста Маркса. Удалось раскопать лишь одно изображение Маркса — барельеф с профилями Ленина, Маркса и Энгельса вместе, который мы заняли у одного иностранного посла. Продавцы в московских магазинах удивлялись, что кому-то потребовался бюст или статуэтка Маркса: «У нас их никогда не бывает, — сказала мне одна озадаченная продавщица. — Никто их не спрашивает».

В противоположность этому изображения Ленина — вездесущая икона. Почитание его телесных останков напоминает культ святых мощей в христианстве и исламе. Попытка увековечить иллюзию бессмертия Ленина путем сохранения его останков в Мавзолее — другая явная аналогия с религией. Светские святыни для поклонения Ленину — скромные или гигантские памятники — рассеяны, как семена ветром, по всей этой необъятной стране. Над главной площадью каждого города возвышается статуя Ленина — ведущего, призывающего, произносящего речи, жестикулирующего или смело шагающего в светлое будущее. Ни одно государственное учреждение не обходится без портрета Ленина, пишущего, работающего, думающего, и, прежде всего, указывающего путь.

Статуя Ленина, выкрашенная золотой краской, каждое утро приветствует детей в вестибюле нашей районной школы. На заводах, в институтах, общежитиях имеются «красные уголки» — часто мрачные маленькие комнаты с лозунгами, таблицами и фотографиями, в центре которых — всегда Ленин, как продолжение русской традиции, когда в каждом доме, в углу, висели иконы с изображением Христа, Божьей Матери и различных святых, перед которыми люди молились. Возможно, партия поняла, что русские по своей природе — глубоко религиозный народ, и решила использовать эту их черту для своих целей, либо сами люди, перейдя из одной религии в другую, инстинктивно поместили своего нового святого в угол на место старых.

В музее Ленина в Москве — красивом старом трехэтажном здании с высокими потолками, расположенном рядом с Красной площадью, — партийные ученые и пропагандисты собрали в 34 огромных выставочных залах более 10 тыс. памятных предметов, имеющих отношение к Ленину. Я видел, как туда приводят группы учащихся и студентов — не столько для экскурсий, сколько для сеансов идеологической обработки. В музее есть целый ряд интересных экспонатов: первый оттиск «Искры» — подпольной революционной газеты Ленина; чемодан с двойным дном, полые детские кубики, одежда с двойной подкладкой — для тайной доставки «Искры» в царскую Россию; черный «Роллс-ройс» Ленина; его рыжий парик и другие предметы, с помощью которых он изменял свою внешность; его трость с серебряным набалдашником. Но не на эти экспонаты экскурсоводы обращают внимание посетителей. Они занимаются, в основном, чтением подчеркнутых мест из произведений Ленина, его писем, газет, указаний своим соратникам, призывов с бесконечным повторением революционных штампов: «классовая борьба», «авангард рабочего класса», «партия нового типа», «большевики победили». Я наблюдал, как несколько групп молодежи в молчаливом оцепенении, с помутневшим взором, выслушивало эту непрестанную двухчасовую лекцию, а затем, как только экскурсовод внезапно прервал экскурсию, обойдя лишь 17 залов, и отпустил молодых людей, они мгновенно исчезли.

Практически в каждом городе есть свой местный вариант музея Ленина. Однажды в далекой Сибири в якутской деревне (якуты — народ, напоминающий эскимосов) я посетил сельскую школу, где учительница с гордостью показала мне ленинскую комнату. Ее любимым экспонатом был сделанный детьми макет хижины, в которой якобы родился Ленин. В Таджикистане строители гигантской Нурекской плотины использовали впервые полученную электроэнергию для освещения укрепленного на вершине горы лозунга «Ленин с нами». В Ленинграде свисающие с крыш, установленные вдоль дорог (как щиты с изречением «Иисус спасает» на американском юге) транспаранты возглашают: «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить».

Культ Ленина достигает своего апогея 6 ноября, в канун ежегодного парада в честь захвата власти большевиками. В этот вечер 6 тыс. представителей советской элиты собираются в кремлевском Дворце Съездов на ритуальные торжества: передаваемый по телевидению доклад одного из ведущих членов Политбюро и концерт с участием лучших артистов, включающий сцены из балетных спектаклей Большого театра, выступления солистов оперы, исполнение патриотических гимнов хором баритонов и яркие народные танцы в национальных костюмах. А в перерыве между докладом и концертом на огромном экране разворачиваются киноэпизоды священной революции в стиле Эйзенштейна, мелькают кадры: штурм Зимнего; вождь мировой революции мечется на экране подобно персонажам ускоренных немых фильмов, непрестанно руководя массами, подогревая их революционный пыл, разжигая пламя революции; гремят залпы крейсера «Аврора»; красногвардейцы устремляются во дворец; большевики побеждают.

1917 год сменяется 30-м. Хористы в рабочих одеждах поют революционные песни о труде, а на экране — период лихорадочной индустриализации: бригады строителей, сварщиков, множество подъемных кранов, грузовики, строительство плотин. Следующие кадры: 1941 год. Вторая мировая война. Груды бутылок с горючей смесью. Новобранцам раздают ружья. На заснеженной Красной площади — парад пехоты и танков, отправляющихся отсюда прямо на фронт, чтобы задержать наступление немецких войск, угрожающих Москве. Дети копают оборонительные траншеи. Солдаты в белых маскировочных халатах, увязая в снегу, идут в атаку. А на сцене уже другие хористы — все в касках — поют красноармейские песни. На экране — огни салюта. Парад Победы.

В кульминационный момент бас с мощной грудью ревет в сопровождении хора «Коммунисты, вперед!» Солист, а вслед за ним хор с десяток раз повторяет этот призыв. Зажигается свет. Огромная сцена заполнена, по меньшей мере, двумя тысячами певцов — могучие горластые мужчины в черных костюмах, орущие слова песни, женщины в белых плиссированных платьях до полу, напоминающие лес коринфских колонн, дети в белых рубашках и красных галстуках — форме юных пионеров. Поистине грандиозный хор! Рядом с ним храмовый хор мормонов кажется октетом. Вся эта масса певцов гремит во всю мощь, а прожекторы ярким светом заливают величественную белую статую Ленина, выдвинутую в центр сцены. Хор ревет, как волны вечности, Ленин светится — одна рука в кармане, другая держит раскрытую книгу — снова живой. Ослепительная белизна статуи символизирует воскресение. Поистине религиозный момент, рассчитанный на то, чтобы внушить благоговение, оживить веру у тех, кто стал черствым, циничным и забывчивым. Это, разумеется, чисто коммунистическое действо, но оно вполне в духе русского характера, — ведь русские любят грандиозные зрелища. Отличная режиссерская работа!

Не только люди с Запада, но и сами русские понимают, что это — религиозный обряд. В частных беседах они отпускают шутки по адресу «Владимира Второго», имея в виду, что первым был великий киевский князь Владимир, который в 988 г. ввел на Руси заимствованное у Византии православие. Я помню официальное сообщение ТАСС в ноябре 1974 г. об открытии Мавзолея Ленина после ремонта, продолжавшегося 6 месяцев; целью этого сообщения было окружить Ленина неким религиозным нимбом:

«С самой зари бесконечный людской поток протянулся через Красную площадь от гранитной гробницы, которую трудящиеся всех стран считают священной. За полстолетия 77 миллионов человек прошли в скорбном суровом шествии мимо гроба, в котором лежит гений человечества. И, начиная с этого дня, еще тысячи и миллионы людей из всех стран мира придут поклониться Ленину».

Создавая вокруг памяти Ленина невероятную пропагандистскую шумиху, советские руководители пытаются подогреть остывающий идеологический пыл, ибо за фасадом коммунистического конформизма обнаруживаются поразительные противоречия и ржавчина неверия. Конечно, существуют и энтузиасты, но столь же несомненно, что в аппарате ЦК КПСС — самом сердце системы — есть (и они известны моим друзьям) официальные лица, которые в узком кругу высмеивают своих руководителей и цинично относятся к системе. Мне лично довелось познакомиться с членами партии, которые являются близкими друзьями диссидентов, таких, как Александр Солженицын и Андрей Сахаров. Я знал и таких, которые тайком крестят своих детей, устраивают свадьбы и похороны по религиозному обряду, публично заявляют о своей лояльности, а в кругу друзей обмениваются анекдотами о партии. В конце концов, дочь самого Сталина, Светлана Аллилуева, бывшая коммунистка, обратилась к религии и дружила с некоторыми писателями-диссидентами. Ее отступничество так поразило Запад потому, в частности, что в западном мире бытует представление о типичном правоверном коммунисте как о некоем плакатном каноническом образе, исключающем существование скептиков, циников или неверующих внутри партии.

Наш собственный политический опыт не облегчает нам понимания этого явления. На открытой политической арене стран Запада тот, кто вступает в партию, делает это по убеждениям. А в Москве какой-нибудь подтянутый молодой человек откровенно расскажет, что хочет вступить в партию, «чтобы добиться продвижения по службе» или «съездить за границу, а без партийного билета на это нет никаких шансов». Другие приводят в качестве мотива вступления в партию семейные традиции или связи. Люди средних лет припоминают, что стали членами партии в пылу патриотизма военных лет. Немало и таких, которые вступали в партию во время наборов, организованных в войсковых частях, на заводах и в учреждениях, когда людей настойчиво уговаривали вступить в ряды КПСС для обеспечения предусмотренной нормы. «В наши дни в партию вступают почти без причины, — сказал один член КПСС, человек средних лет, — так же, как на Западе ходят в церковь — по привычке, а не из религиозных побуждений». Для карьеристов членство в партии — путь к власти, высокому положению привилегиям, а убеждения — дело второстепенное.

Однако иностранцу нелегко проникнуть за идеологический фасад членов партии или любого советского чиновника, чтобы определить, кто из них искренне убежденный коммунист, а кто, как выразился один русский, — «редиска» (красная снаружи, белая внутри). Большинство коммунистов при встрече с иностранцами обрушивают на них такой догматизм, говоря о линии партии, что нормальный диалог становится невозможным. Может быть, это не более, чем заученная позиция, поскольку в присутствии переводчиков, экскурсоводов и других официальных лиц искренний разговор слишком опасен. Я вспоминаю, что как-то на конференции, о которой я должен был дать репортаж, один из ораторов вызвал у меня невероятное раздражение своими особенно категорическими неоднократными высказываниями. Каково же было мое удивление, когда я потом узнал, что этот человек в личной беседе с одним американцем выяснял возможности удрать на Запад. Навязшие в зубах публичные политические заявления этого человека были лишь прикрытием. У москвичей есть анекдот о барьере, на который наталкиваются иностранцы, пытаясь узнать, что же в действительности думают русские: американский ученый, приехав в Москву, спрашивает своего русского коллегу о его отношении к войне во Вьетнаме. Русский отвечает буквальной выдержкой из «Правды». Американец спрашивает его мнение о событиях на Ближнем Востоке, и русский приводит комментарий из «Известий». На другие вопросы американец слышит подобные же ответы. В конце концов, он раздраженно восклицает: «Я знаю, что пишут в «Правде», и в «Известиях», и во всех других газетах. Но вы-то сами что думаете?»

«Не знаю, — отвечает русский беспомощно. — Я не согласен с тем, что я думаю».

Русские, с которыми мне довелось познакомиться поближе, рассказывали, как они и их друзья, отдав дань культу Ленина, находят затем способы использовать это в своих личных целях. Так, один лингвист, побывавший за границей, рассказывал мне об экскурсиях «По ленинскому пути» (излюбленный партийный лозунг), организуемых государственными экскурсионными бюро для советских граждан с целью посещения мест, связанных с жизнью и деятельностью Ленина. Несмотря на чрезмерные дозы пропаганды, эти экскурсии, по словам лингвиста, очень популярны, так как люди хватаются за возможность поездить по Германии, Польше, Чехословакии, Финляндии, а иногда даже по Швеции, Швейцарии, Франции, Британии или Бельгии — странам, в которых бывал Ленин, но которые обычно недосягаемы для большинства рядовых советских граждан. Симпатичный молодой рабочий из областного города под Москвой рассказал мне и о других экскурсиях. Время от времени заводы или другие организации из отдаленных городов заказывают автобусы для поездки в Москву с целью посещения музея Ленина. По прибытии в Москву «экскурсанты» заявляют своему экскурсоводу, что музей Ленина их не интересует и что им надо походить по магазинам. Рабочий рассказывал, что обе стороны договариваются встретиться к вечеру для краткого символического посещения музея с целью соблюдения формальностей, но многие даже и не заходят в музей. «Такое соглашение устраивает всех, — сказал мой юный знакомый. — Экскурсовод получает зарплату, почти не работая, люди успевают сделать покупки в Москве, что очень для них важно, а партийные деятели музея и завода могут записать, что рабочие изучают Ленина».

Отдать дань Ленину, чтобы добиться какой-то своей цели, — излюбленный способ многих русских либеральных интеллигентов, с помощью которого они стремятся расширить пределы дозволенного в искусстве и литературе. Художники часто используют сюжеты, связанные с Лениным, чтобы за счет этого добиться одобрения своих модернистских экспериментов в технике письма. Музыканты тоже применяют этот прием. Однажды виолончелист Мстислав Ростропович, которому за поддержку, оказанную им Александру Солженицыну, много месяцев отказывали в сольном выступлении, получил, наконец, разрешение исполнить в Московской консерватории Венгерскую сюиту Арама Хачатуряна. Программа открывалась оркестровой одой Ленину. Это расчистило путь для выступления Ростроповича. «Кое-что партии, а кое-что нам», — заметил один любитель музыки.

Уже много лет назад журналисты, ученые, писатели обнаружили, что, броско цитируя Ленина, особенно в начале и в конце статьи, можно протащить через цензуру материал, который иначе вряд ли бы прошел. Один западный ученый рассказывал, например, о книге об Африке, написанной советским специалистом по международным отношениям. Ученый считал, что книга написана хорошо, но недостатком ее являются встречающиеся то тут, то там неуместные цитаты из Ленина. Но когда, разговаривая с автором, ученый сказал об этом, тот откровенно признался: «Понимаете, ведь у меня есть редактор, он и вставляет эти цитаты». Очень популярный журналист рассказал мне, что он сам часами изучал работы Ленина, чтобы, использовав их в своих сомнительных, с точки зрения цензуры, статьях, сделать эти статьи более приемлемыми.

Студенты, обучающиеся в советских вузах, в качестве обязательных предметов изучают огромный курс истории партии и марксизма-ленинизма, но какой-либо интерес к овладению этой доктриной проявляют очень немногие. Некоторые интеллигенты считают даже опасным слишком хорошее знание талмудических формулировок Ленина. Как-то вечером, я слышал, что один ученый советовал своему сыну-студенту не цитировать Ленина слишком точно, так как это может привести к неприятностям в отношениях с партийными деятелями — ведь они знают работы Ленина гораздо хуже и еще встревожатся: а вдруг этот молодой человек использует цитаты Ленина в споре против них. «Может получиться так, что ты будешь знать Ленина чересчур хорошо, во вред самому себе», — предостерег отец. Но такие случаи редки. Большинство студентов жалуется, что партийно-политические курсы очень скучны, и почти хвастается тем, как быстро после экзаменов они забывают ленинский катехизис.

Однако массовое равнодушие почти никогда не переходит в открытый протест или даже в безобидные шалости. Я никогда не видел и не слышал, чтобы из миллионов изображений Ленина по всей стране хотя бы одно было испорчено или обезображено непочтительными надписями или рисунками, ни к одному никогда даже не пририсовывали усов. В этом смысле Ленин неприкосновенен. Только однажды я был свидетелем публично выраженного саркастического отношения к культу Ленина. К тому времени я сам уже настолько подвергся обработке советского политического окружения, что немедленно испугался за людей, которые были замешаны в увиденной мной сцене.

Это были три молодые пары, которые вместе с толпой других советских людей и иностранных туристов пришли как-то в мае в полночь посмотреть смену почетного караула у Мавзолея Ленина. Молодые советские охранники из войск КГБ четко выполнили обычную процедуру: промаршировали медленным гусиным шагом из Кремля на Красную площадь, одной свободной рукой ритмично описывая широкие дуги и строго вертикально держа ружье с примкнутым штыком на ладони другой, проделали у Мавзолея ряд четких быстрых поворотов, ловко сменив старых часовых. Когда сменившиеся солдаты зашагали от Мавзолея тем же гусиным шагом, три молодые пары стали вдруг саркастически скандировать в такт шага: «Молодцы! Молодцы!» — восклицание, которое можно услышать обычно на спортивных соревнованиях в знак одобрения спортсменов. Тут эти возгласы, сопровождавшиеся хихиканьем и произносимые с явным сарказмом, который, я, будучи достаточно близко, не мог не уловить, звучали кощунством по отношению к святая святых. Я ожидал, что молодых людей тут же отведут «куда следует» в сопровождении милиционера, но, очевидно, их крики потонули в гомоне толпы, наблюдавшей смену караула, а когда толпа стала расходиться, эти люди незаметно скрылись.

Реакцией многих русских на культ Ленина являются анекдоты, рассказываемые надежным друзьям за предусмотрительно закрытыми, как я часто замечал, дверьми в кухню и опущенными занавесками. Иностранцам нелегко объяснить юмор анекдотов о Ленине. Их очень трудно перевести, поскольку большинство из них заключает в себе скрытый юмор, для понимания которого требуется хорошее знание советской истории, характерных особенностей различных деятелей и напыщенного стиля советской пропаганды.

Довольно широко распространенным объектом вышучивания является практика властей все хорошее приписывать Ленину. Это породило такой, например, стишок: «Прошла зима, настало лето. Спасибо Ленину за это». В одном из анекдотов обыгрываются лозунги о вечно живом Ленине, постоянном спутнике настоящего коммуниста. Пародийная реклама предлагает трехспальную кровать для счастливой коммунистической пары, так как «Ленин всегда с нами». В другом анекдоте, высмеивающем без конца повторяемые эпизоды и лозунги революции, говорится о выпуске в продажу особых подарочных часов, представляющих собой маленький бронированный железнодорожный вагон наподобие того, в котором Ленин прибыл через Германию в Россию. Вместо обычной кукушки, выскакивающей каждый час из своего домика, из окна вагона высовывается маленькая фигурка Ленина, который произносит положенное «ку-ку». Есть анекдоты, часто весьма непристойные, высмеивающие пресловутую мягкость Ленина с одновременными намеками на его приказы о расстрелах или подшучивающие над вымышленным любовным треугольником: Ленин, его жена Надежда Крупская и «Железный Феликс» — Дзержинский, польский революционер, возглавлявший ЧеКа, как тогда называлась тайная полиция. В некоторых анекдотах высмеиваются бесконечно публикуемые воспоминания и мемуары людей, которые якобы видели Ленина при жизни, что косвенно бросает на них отблеск его величия. В одном анекдоте рассказывается, как муж, придя домой, застает жену в постели с другим мужчиной. Муж взбешен, но не самим фактом измены жены, а тем, что ее любовник — бородатый старец. Однако в ответ на его возмущение жена отвечает: «Зато он видел Ленина».

Западным читателям редко удается получить какое-нибудь представление о «ленинских» анекдотах: советские власти настолько чувствительны ко всему, что пишется о Ленине в зарубежной печати, что западные журналисты обычно относятся к этой теме, как к табу. Итальянский журналист Джузеппе Жоска из «Корриере дела Сера» попытался нарушить этот заперт в начале 1972 г. и жестоко за это поплатился. В статье, посвященной культу Ленина, он написал, что наиболее широко распространенная статуя, изображающая Ленина, произносящего речь с протянутой рукой, напоминает человека, пытающегося поймать такси, что так трудно сделать в Москве. Жоска сравнил культ Ленина с культом Муссолини в Италии. Эта статья вызвала резкие нападки на журналиста в советской прессе; ему пришлось выслушать десятки угрожающих, запугивающих и оскорбляющих телефонных звонков. Министерство иностранных дел СССР обвинило Жоска в том, что он пытался завести любовную интригу со своей русской секретаршей, предоставленной ему государственными органами и, разумеется, проверенной КГБ. Жоска категорически отрицал обвинение, а затем уволил молодую женщину за ложную жалобу, состряпанную ею с целью помочь своим хозяевам. Работники КГБ часто следовали по пятам за ним, его женой и дочерью и докучали им, в упор фотографируя. Министерство иностранных дел СССР оказывало нажим на итальянского посла в Москве Федерико Сенси с тем, чтобы он заставил «Корриере дела Сера» отозвать Жоска. Несколько месяцев и журналист, и его газета выдерживали давление. В конце концов, в 1973 г. Жоска покинул Москву. Согласно сообщениям других итальянских корреспондентов, газета согласилась заменить его менее политически активным корреспондентом.


Вообще говоря, русские не интересуются политикой. Безразличие — их главная защита от неуемной партийной пропаганды, превозносящей Ленина и «беспримерные достижения социализма». Для всех, за исключением очень небольшой части людей, государственная политика слишком далека и вершится в слишком высоких сферах, чтобы заботить людей. В обеденный перерыв рядовые советские граждане болтают о работе, о том, как добиться выгодной командировки, судачат о том, кто какие премии получает, выказывая мелкую зависть, или сплетничают о тайных делишках в своем учреждении. Дома, за обеденным столом, они говорят о спорте или спорят о том, какое грибное место лучше, обсуждают семейные дела, ворчат по поводу повышения цен или нехватки товаров, подсчитывают стоимость сертификатных рублей на черном рынке, рассуждают о лучших местах для рыбалки. А если за столом достаточно водки либо если компания подходящая, они начинают философствовать о страданиях души, цитируя стихи Пушкина и Лермонтова. Словом, за исключением вопроса о выезде советских евреев в Израиль, что во время моего пребывания в Москве было постоянной темой слухов и сплетен, рядовые русские, как они сами признаются, не слишком много разговаривают дома о политике. Чрезмерные дозы пропаганды отвратили людей от нее.

14 июня 1974 г. Брежнев выступил в Кремле с главной предвыборной речью. Один мой знакомый историк, который находился в этот день в курортном городе Кисловодске, вспоминал: «Десятки тысяч людей гуляли в это время по парку. Погода была чудесная. Теплая и приятная. По всему парку были установлены громкоговорители, передававшие речь Брежнева. Я наблюдал за гуляющими. В течение двух часов ни один не остановился послушать. Сталина бы все слушали. Побоялись бы не слушать. Хрущева слушали иногда, надеясь на что-нибудь интересное. Но теперь при Брежневе — только равнодушие, полное равнодушие». Оно проявляется и в других сферах советской действительности. Во всех книжных магазинах имеются отделы пропагандистской литературы с большим выбором коммунистической классики — работы Ленина, избранные речи Брежнева, Косыгина, главного партийного идеолога Михаила Суслова. Но покупатели приходят не в эти отделы. Я видел, как люди толпятся у прилавков с технической и художественной литературой, рассматривают фотоальбомы с изображениями старых русских церквей. В середине 1974 г. в большом магазине пластинок фирмы «Мелодия» в центре Москвы продавался необычайно дешевый (50 копеек) комплект из двух долгоиграющих пластинок с записью обращения Брежнева к молодежи. Но за все время, что я был в магазине, никто из молодежи не поинтересовался этими пластинками. Зато нарасхват шли записи какого-то венгерского ансамбля, исполняющего «Сесилию» и «Миссис Робинсон»[58].

Равнодушие проявляется не столько к самому Брежневу, сколько ко всей системе пропаганды. Люди ее просто не замечают. Как и многих других иностранцев, меня сразу же по приезде поразили огромные полотнища лозунгов, свисающие с крыш, прикрепленные к мостам и балконам гостиниц или установленные в световом обрамлении в парках в центре го-города: «Ленин наше знамя», «Партия и народ едины», «Коммунизм победит», «Выше знамя пролетарского интернационализма», «Слава советскому народу, строителю коммунизма», или просто; «Слава труду!» Иностранца это ошеломляет, но русские их и не замечают. Однажды во время поездки, организованной советским Министерством иностранных дел, несколько западных корреспондентов репликами и недоуменными гримасами выражали свое отношение к изобилию лозунгов в том городе, где мы были. Позднее один из русских переводчиков подошел ко мне и тихонько объяснил: «Я слышал, вы говорили об этих лозунгах. Но вы должны понимать, что мы, русские, просто их не видим. Они — как деревья. Часть обстановки. Мы не обращаем на них никакого внимания».

Власти очень мало что могут сделать с таким пассивным сопротивлением. Но от всех граждан они требуют участия в политических обрядах и ритуалах коммунистического общества, почти как в свое время русская православная церковь требовала соблюдения своих предписаний. Как церковь традиционно уделяла больше внимания обрядам, чем теологии, так и коммунистическая партия больше озабочена сегодня ритуалом, чем верой. «Идеология может быть либо символом, либо теорией, — заметил один московский ученый. — Она не может быть и тем, и другим. Наши вожди используют ее как символ, как способ демонстрации лояльности народа. Но это не теория, согласно которой они действуют: она — мертва».

7 ноября или 1 мая Красная площадь превращается в огромную телевизионную студию, из которой показывается парад ракет и танков, тысяч и тысяч ярко одетых гимнастов, выполняющих свои номера и останавливающихся перед заполненной руководителями партии трибуной Мавзолея, чтобы выкрикнуть: «Слава Коммунистической партии Советского Союза! Слава! Слава! Слава!» (один человек сказал мне, что считается слишком смелым даже кричать не так громко, как требуют организаторы парада). По площади проносят высоко поднятые портреты Ленина и живых вождей (которые все выглядят на 10 или 15 лет моложе, чем в действительности), точно так же, как в прошлые века во время крестного хода по Красной площади несли иконы святых. Парады проводятся с такой кромвелевской серьезностью и помпезностью, что русским, по их признанию, все это надоело. Я знал людей, которых партийные и профсоюзные активисты их организаций заставляли участвовать в демонстрации. Некоторые брали медицинские справки, чтобы оправдать свое отсутствие. «Моя мать рассказывала, что перед войной и в военное время считалось почетным участвовать в демонстрации на Красной площади, — заметил молодой усатый государственный служащий. — Но сейчас — это лишь обязанность, навязываемая людям».

Демонстрации — только один из элементов механизма мобилизации людей для массового участия в партийных мероприятиях, несмотря на безразличие к ним и подшучивания над коммунизмом в частных разговорах. И механизм этот срабатывает. Каждую осень десятки тысяч студентов, рабочих и служащих отправляются в колхозы и совхозы, чтобы помочь в уборке урожая, обычно за небольшую оплату. Весной в одну из суббот люди «безвозмездно отдают свой труд на благо Родины», участвуя в том, что теоретически называется добровольной массовой весенней уборкой территории, а в действительности, как заметил один мой русский друг, большинство заводов, магазинов и других учреждений просто заставляют своих работников отработать день без оплаты. И в самом деле, в мае 1974 г. я прочел радостное сообщение «Правды» о том, что в весеннем субботнике участвовало 138 млн. человек и стоимость продукции и услуг за этот день составила 900 млн. рублей (1,2 млрд. долларов); таким образом, «Правда» подтверждала, что заинтересованность в безвозмездно производимой продукции является основной причиной соблюдения этого ритуального мероприятия, введенного Лениным. Советских граждан постоянно втягивают в самую разнообразную и обязательную «общественную работу»: выступления по разным поводам перед товарищами по работе, «добровольное» дежурство в бригадах дружинников, неоплачиваемое дежурство во время каких-либо политических мероприятий, распространение подписки на партийные газеты и журналы среди сотрудников (большую часть которых начальство просто заставляет подписываться на эти издания, а остальные вынуждены подписываться на «Правду» и еще более нудные и ненужные им партийные пропагандистские газеты и журналы, чтобы получить то, что их действительно интересует, — журналы «Здоровье», юмористические и научно-популярные). Изредка, как мне рассказывали, наиболее усердные «добровольцы» получают вознаграждение: билеты на какое-нибудь представление или путевку в санаторий либо дом отдыха, которые обычно трудно достать. Партия нуждается в огромном количестве «добровольцев», поскольку она проводит так много массовых политических мероприятий, что только в Москве, по сообщению одной местной газеты, имеется 100 тыс. профессиональных партийных пропагандистов, выступающих с лекциями.

Невысокая темноволосая женщина, преподаватель из Армении, однажды рассказала мне, как она испугалась, когда секретарь парторганизации ее учреждения заявил ей, что она должна участвовать в систематических занятиях политического семинара и сделать доклад о Ленине. «Но я не смогу», — сказала женщина в панике. Однако через несколько месяцев, когда я вновь встретился с ней, она уже регулярно выступала на политзанятиях, не беспокоясь более о том, что ей не хватит знаний или умения сделать доклад интересным, и бездумно, «как другие» (по ее словам), повторяя то, чего от нее ждали, как бы это ни было банально и скучно. Во время празднования двухсотлетия балетной школы Большого театра, как рассказала мне некая бывшая балерина, обязательной частью программы были выступления, в которых превозносилась мудрая забота партии о русском балете. На заводах рабочие дважды в неделю также должны проводить (по утрам или в обеденный перерыв) пятнадцатиминутную политинформацию, по очереди выступая с сообщениями. Рабочий-станочник рассказывал мне, что у него на заводе во время этих занятий рабочие просто-напросто читают пропагандистские статьи прямо из газет. Один человек, работавший прежде мастером на оборонном заводе, поделился со мной воспоминаниями о том, как ему приходилось буквально «за шиворот тащить рабочих» на ежемесячные профсоюзные собрания с их нудными политическими речами. «Никто не хочет ходить на собрания и слушать эти речи, — сказал он. — Если бы их не устраивали в рабочее время, ни один бы не являлся. С нашего завода рабочие не могут выйти, не показав охране в проходной карточку учета рабочего времени. В те дни, на которые было намечено собрание, мы просто убирали карточки. Так что люди были вынуждены приходить на собрание. А на одном строительстве собрания устраиваются в дни получки, поэтому на собрания приходят все, так как рабочие не получают зарплату до тех пор, пока оно не закончится».

Однако самой важной из церемоний, рассчитанной на поддержание фикции демократии и иллюзии политической активности масс, являются выборы в Верховный Совет СССР, происходящие каждые четыре года. Подобно другим иностранцам, я не придавал этим выборам никакого значения, считая их пустой формальностью (единственный список кандидатов, 99 % голосов и т. д.); я не мог даже представить себе, сколько трудов и мытарств стоит эта кампания агитаторам и членам избирательных комиссий, до тех пор, пока Виталий, молодой впечатлительный студент, не рассказал мне о своем опыте работы с избирателями. Как ни странно, примерно так же звучал бы рассказ участника избирательной кампании в Нью-Йорке. Виталию было поручено лично позаботиться о том, чтобы в голосовании участвовало буквально 100 % избирателей (подобно плану выпуска продукции); именно из этого требования, как сказал он, и вытекают дутые цифры.

Виталий не был добровольцем: к участию в предвыборной кампании он был привлечен партийным комитетом своего института. В обязанности Виталия входила опека над 150 избирателями в одном из центральных районов Москвы; большей частью это были пенсионеры и интеллигенты. Агитатор должен был несколько раз зайти домой к своим подопечным. Прежде всего он обошел всех, чтобы сообщить, когда и где состоятся выборы и какие предвыборные мероприятия проводятся в агитпункте их участка. «Но это мало кого заинтересовало», — рассказывал Виталий. Ему пришлось обойти всех по второму разу, чтобы провести с каждым избирателем небольшую подбадривающую беседу. В конце концов, за неделю до выборов, агитатор еще раз обошел своих избирателей, чтобы зарегистрировать их. Одной из его задач было — проследить, чтобы избиратели, собирающиеся уехать куда-нибудь в день выборов, запаслись открепительными талонами, дающими им возможность голосовать в день выборов на любом избирательном участке страны. Принцип разделения страны на избирательные округа и выдвижения определенных кандидатов настолько несуществен для избирателей, что, например, такой партийный деятель, как Георгий Арбатов, директор Московского института США и Канады, мог баллотироваться по сельскому избирательному округу в горной местности под Баку, в 2400 километрах от Москвы, где он был настолько никому не известен, что местные должностные лица не в состоянии были даже ответить западным корреспондентам на вопрос о том, бывал ли Арбатов когда-либо в их краях. Но если избиратели никуда из Москвы не уезжали, Виталию приходилось, по его словам, до самого дня выборов уговаривать их явиться на избирательный участок.

«Каким образом? — спросил я. — По телефону?»

«Ну, нет, — ответил он, — телефонные звонки — вещь ненадежная. Нет. Я снова всех обходил. И в это время было уже не до идеологических призывов. Иногда избиратели говорили мне, что будут голосовать только в том случае, если райком партии поможет им получить новую квартиру, на которую они уже много лет стоят в очереди. Другие жаловались на то, что в их агитпункте не проводится интересных мероприятий. Разные были жалобы. А я просил: «Пожалуйста, приходите. Ну, хотя бы ради меня, чтобы я мог пораньше освободиться. Ведь мне надо ждать, пока вы не проголосуете». Мы, агитаторы, не имеем права уйти со своего участка до тех пор, пока не проголосуют все наши избиратели, иначе придется ждать до полуночи. Естественно, мы хотим, чтобы наши избиратели приходили пораньше. И все же некоторые не являлись, и нам приходилось придумывать для них какое-нибудь оправдание. Как правило, это был «неожиданный отъезд в командировку». Из 100 избирателей обычно не являлось голосовать от 5 до 10 человек — на разных участках по-разному. Но добиться 100 %-ного участия в голосовании невозможно. В конце концов, люди ведь могли просто заболеть или уехать, а некоторые даже успевали умереть. Я знаю такие случаи, когда работники избирательных участков учитывали как избирателей уже умерших людей. И это — в Москве, идеологическом центре страны, где идеологическая работа самая интенсивная и где отыскать человека очень легко. А в сельской местности, должно быть, значительно хуже. Но об этом никто не сообщает. Я был свидетелем и таких случаев, когда избиратель, получив бюллетень (с единственным кандидатом), не опускал его в избирательную урну, которая установлена вне избирательной кабины, на видном месте. Дежурные останавливали этого человека и просили его пройти к председателю избирательной комиссии, чтобы объяснить, почему он не голосует. Так что практически никто не бросает такого открытого вызова системе. Если человеку в самом деле уж совсем все безразлично, он просто не приходит».

Интеллигенты, которых мы знали (за редкими исключениями), говорили, что вынуждены участвовать в выборах и других политических мероприятиях, несмотря на свое полное или частичное неверие в них. Одна школьная учительница из Ленинграда, полная женщина лет около сорока, сказала: «Приходится ходить на эти политические собрания, но никто не слушает, что там говорят. Это все тот же старый вздор, который мы должны были изучать в университете. Иногда устраивают лекции о международном положении — о Китае, Вьетнаме. В это время некоторые женщины вяжут. Я читаю или проверяю тетради. Когда лекцию читает директор нашей школы, он пытается сделать ее интересной. Он славный человек, член партии, но славный. Но всем это надоело, и никто этому не верит».

— А как же сам лектор? — спросила ее Энн.

— Даже он сам не верит тому, что говорит. Старшее поколение действительно верило в Ленина и считало, что указанный им путь и есть путь построения нового общества. Но мое поколение не верит во все это. Мы знаем, что это ложь. У нас нет религии, поэтому нам приходится довольствоваться Лениным. Мы не можем изменить систему. Нам остается только жить так и дальше. У меня семья и дети…» И она беспомощно пожала плечами, давая понять, что из материальных соображений не может позволить себе рисковать, выражая открытый протест.

Джордж Оруэлл так основательно внедрил слово «двоемыслие» в наш политический лексикон, и впоследствии им так злоупотребляли, что сейчас оно стало штампом, лишенным какого-либо смысла и значения. Если бы перед отъездом в Москву меня спросили об этом, я бы, несомненно сказал, что оруэлловское «двоемыслие» — это столько же художественное преувеличение, сколько реальность или, в худшем случае, одно из порождений ужасных сталинских времен, когда люди готовы были сказать что угодно, чтобы спасти свою голову. В более поздние, менее жесткие времена, полагал я, это понятие несколько устарело. Поэтому я был вдвойне поражен количеством интеллигентов, которые в душе мучаются тем, что вынуждены неизменно проводить практику «двоемыслия», а также широкой распространенностью этой практики. Один архитектор, человек лет за тридцать с волнистыми волосами, который, по его собственным словам, был в пору юношеского энтузиазма образцово верующим и лишь со временем отказался от своих иллюзий под действием того, что он считал цинизмом партийных деятелей, рассказал мне, какую неловкость у него самого вызывает легкость, с которой он переходит от искренности в частном кругу к лицемерию в общественной жизни.

«Кто-нибудь выступает перед группой людей и рассказывает все ту же старую чепуху, а вы думаете про себя: «Зачем этот дурень все это говорит? Он же прекрасно понимает, как обстоит дело в действительности». Но когда на одном из этих митингов вам самому предлагают подняться на трибуну и произнести речь, вы обнаруживаете, что говорите то же самое и излагаете все так, как написано в наших газетах. Нас издавна приучили к тому, что именно это требуется на митингах, вот мы и разговариваем так с нашими товарищами, когда приходится выступать публично».

И как бы человека ни раздражала эта необходимость принудительного участия в политическом митинге, избежать этого не так-то легко. Одна женщина-математик рассказала мне, что за неявку на занятия по политграмоте, устраиваемые в ее институте по средам, объявляют официальный выговор, а это — серьезная неприятность. «Иногда к нам приглашают лекторов со стороны, а иногда наши работники сами должны выступать с докладами. Мне, например, нужно сделать доклад об ЭВМ и о решении задач. Слава богу, это не политическая тема. Но мне, конечно, придется говорить о роли ЭВМ в социалистическом обществе. В нашем институте ЭВМ работают очень плохо. И мне придется лгать по этому поводу. Но что я могу сделать?»

Я был крайне удивлен и тем, что преуспевающие писатели, журналисты или ученые с хорошими связями, будучи вынужденными участвовать в демонстрации идеологического единства, не только возмущались этим, но и стремились рассказать о своем негодовании западным корреспондентам. Я помню, как главный редактор одного издания объяснял мне: «Очень трудно описать партийное собрание тому, кто никогда на нем не был. За пять минут до начала собрания люди, собравшиеся в вестибюле, шутят, отпускают критические реплики, говорят о том, что арабы не умеют воевать и вся наша военная помощь только пропадает зря. Затем начинается собрание. Гасятся сигареты. И те же самые люди поднимают руки, выходят на трибуну, клеймят Израиль и заявляют, что арабы одержали победу. Или кто-нибудь говорит о «третьем решающем годе пятилетки», а другие слушают его с серьезным видом либо повторяют те же самые лозунги, понимая, что они бессмысленны. Это, конечно, игра, но вы должны в ней участвовать».

Я знал интеллигентов-горожан, изливающих свою горечь по поводу такого вынужденного конформизма, разыгрывая в частном кругу пародии на политические собрания и митинги или карикатурно изображая пышные торжества, устраиваемые в Кремле по случаю больших праздников. Находятся и другие, которые столь недоверчиво относятся к всякой пропаганде, что удивляются наивности американцев. Я вспоминаю рассказ одного русского — члена советской делегации на Всемирном конгрессе миролюбивых сил в Москве в декабре 1973 г., — который был просто изумлен искренним идеализмом американских делегатов.

«Они воспринимают это так серьезно, — сказал он. — Они действительно верят, что могут что-то сделать для достижения мира и повлиять на политических лидеров. А мы так циничны, что уверены — ничего не произойдет, ничего не изменится. Я не хочу сказать, что американцам нравились все эти речи — они все же критиковали пропаганду и стремились к более практическим мерам. Но я хочу сказать, что они воображают, будто и в самом деле могут повлиять на политику. Неужели все американцы такие?»


Такое откровенное признание в разочарованности со стороны советского должностного лица, воспитанного в партийной семье, еще более разожгло мое любопытство: а во что же на самом деле верят советские люди? Являются ли их антиправительственные анекдоты свидетельством пассивного несогласия с принятой идеологией или просто безвредным способом дать выход своим чувствам? Что такое их цинизм, проявляемый в частных беседах, — признак глубокого неверия или поверхностное выражение разочарования, вызванного ложью и лицемерием советской общественной жизни, не касающееся основ твердой веры в саму систему? Являются ли интеллигенты, занимающие достаточно высокое положение в обществе, отдельной группой, настолько отличной, скажем, от членов партии, что их скептицизм отражает скорее точку зрения узкого круга, а не широких слоев населения? Или в этом сплаве идеолога и лояльности вера переплетается с неверием?

В конце концов, ведь русский переводчик, объяснивший мне, что русские не обращают внимания на полотнища с высокопарными партийными лозунгами, тем не менее очень убежденно сказал: «Наш идеал, идеал социализма, когда люди работают для общего блага, намного выше вашего стремления к выгоде, даже если этот идеал и не осуществлен до сих пор». Историк, рассказавший о полнейшем безразличии гулявших в Кисловодском парке к речи Брежнева, предостерег меня: «Не думайте, что это — признак большого недовольства Брежневым. На него не очень жалуются». Цеховой мастер, который чуть не силой тащил рабочих на политзанятия и который пересказал мне несколько антипартийных анекдотов, имеющих хождение на заводах, также заявил: «Рабочие могут шуметь, критиковать, но они выступают лишь против отдельных лиц. Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь обвинил партию или всю систему. Они могут рассказывать анекдоты о Хрущеве или Брежневе, — продолжал он, поправив очки и пригладив волосы мускулистой рукой. — Могут нарисовать на стенгазете карикатуру на человека с большим животом и мохнатыми бровями (Брежнев) или подшучивать над его манерой говорить, будто у него каша во рту, потому что рабочие чувствуют, что могут быть более откровенными в таких вещах, чем интеллигенты — ведь у них меньше оснований бояться; они знают, что промышленность в них нуждается. Они видят, что вокруг не все ладно, но они обвиняют в этом директора своего завода или других должностных лиц, но не партию. Система не виновата. И Ленин, несмотря на анекдоты, в действительности выше критики. Для них все, что сказал Ленин, — верно».

Конечно, 14 миллионов коммунистов нельзя подогнать под один шаблон. Невозможно сравнивать позицию шестидесятилетнего человека, смолоду вступившего в партию, выросшего при Сталине, пережившего романтику первых лет борьбы за коммунистические идеалы и как-то сумевшего выжить во время террора 30-х годов, с позицией молодого члена партии, человека не старше 30, который никогда непосредственно на себе не ощущал, что такое сталинизм, и который родился при уже сложившейся системе. У коммунистов средних лет, вступивших в сознательный возраст во времена, когда Хрущев ниспровергал Сталина, — свой особый подход, более трезвый и критический, чем у старшего или у младшего поколения. У меня создалось также впечатление, что чем дальше отъезжаешь от больших городов с их интенсивной политической жизнью, таких, как Москва и Ленинград, тем больше шансов встретить простых людей с меньшими идеологическими претензиями, но, возможно, с более искренними идеалами. Партийные аппаратчики со своими особыми привилегиями и политическим прагматизмом руководителей-бюрократов совсем не похожи на рядовых рабочих и крестьян, которых вербуют в партию.

Припоминаю, как однажды после полудня я пил пиво в поезде с загорелым строителем, членом партии, родом с Украины. Для него партийный билет стал путевкой на строительство Асуанской плотины в Египте, где он за три года заработал кучу денег в сертификатных рублях и право тратить их в специальных магазинах. Вернувшись в Россию, он накупил себе всякого добра, включая черную «Волгу», точно как у начальства. Так, принадлежность к партии стала для этого человека источником материальных благ. В другой раз в Узбекистане я побывал в гостях у знатного тракториста, Героя Социалистического Труда. Он тоже был членом партии. Мало того, он действительно производил впечатление прямолинейного человека, эдакого сильного простого труженика полей, полного веры в значимость достигнутого им и его товарищами — свершившегося на его глазах превращения полупустынной Голодной степи в хлопковые поля. За свой труд он был удостоен наград и почестей, ему с семьей предоставили скромный, но удобный дом. Он и не мечтал о такой жизни, когда переселялся в эти богом забытые среднеазиатские степи. Он больше верил результатам, чем лозунгам, и не выказывал охоты сравнивать свою жизнь с какой-либо другой.

«Большинство людей, партийные они или нет, об идеологии не думает, а просто принимает вещи такими, как они есть», — заметил один московский юрист. Это мнение высказывали многие, в том числе и Геннадий, совхозный бухгалтер, который давно разуверился во всех лозунгах, но не считал себя типичным примером, так как был интеллигентом. Он знал по опыту, что сельские народные массы достаточно хорошо разбираются, что к чему, чтобы не относиться всерьез к заявлениям в печати о советских достижениях. «Но они все же верят в систему, — сказал Геннадий, — Они не знают ничего другого и довольствуются тем, что есть».

Среди интеллигентов, чиновников, работников просвещения, ученых, руководителей предприятий и партаппаратчиков (которые составляют сейчас большую часть советской Коммунистической партии, несмотря на все пропагандистские ухищрения представить ее как партию рабочего класса[59]) позиции и побуждения значительно сложнее, а скептицизм гораздо более широко распространен. Под прикрытием лозунгов о партийном единстве догматики-сталинисты пытаются подтолкнуть систему в определенном направлении, в то время как прагматически настроенные реформисты добиваются уменьшения влияния идеологии и модернизации советской системы посредством применения более рациональных методов планирования, управления, ведения сельского хозяйства и иногда даже более гибкого контроля в области культуры и политики. Но сила инерции и непрерывное стремление партии к концентрации своей власти работают против реформистов.

Со стороны невозможно правильно оценить верность и преданность идее людей, находящихся в сердцевине советской системы, или сделать какие-либо обобщения по этому поводу. Но сами советские люди, партийные они или нет, в узком кругу говорят об утрате энтузиазма, о росте корыстолюбия и приспособленчества, коррупции и упадке нравственности.

«Когда мы слышали заявления Хрущева: «Мы идем вперед к победе коммунизма», с ним можно было не соглашаться, но по крайней мере чувствовалось, что он верит в это, — заметил один высокопоставленный редактор. — Только подумайте, это был человек, который стоял на самой нижней ступени общественной лестницы. Он сделал свой выбор и присоединился к революции, когда еще было неясно, кто победит. Он пошел на риск. Вы чувствовали, что он верил. Даже такой человек, как Суслов (главный идеолог партии, которому сейчас за семьдесят), возможно, верит в идею. Но все эти новые члены Политбюро — Полянский, Мазуров, Шелепин, Гришин — ни во что они не верят, и это чувствуется. Все, что они хотят — это власть, только власть».

«Но как вы можете это почувствовать» — спросил я.

«Уж это-то чувствуется. Вы слышите их речи, видите их повадки, прислушиваетесь к их голосам. Все это делается гладко, по привычке, но без всякого чувства, без всякой убежденности».

Русские часто насмехаются над попытками иностранцев разделить партийных деятелей на либералов и консерваторов. Они утверждают, что принадлежность к какой-то из группировок, стоящих у власти, служебные и семейные связи или старые устоявшиеся отношения политического сотрудничества или соперничества позволяют лучше предугадать политический курс партии, чем любые идеологические нюансы. Если послушать этих русских, то партия — нечто наподобие Тэмени-холла. «Важнее знать, был ли тот или иной деятель с Брежневым в Днепропетровске или на целине в прежние времена, чем его предполагаемую принадлежность к консерваторам или умеренным, — сказал один специалист по программированию, который с удовольствием обсуждал проблемы государственной политики. — Чей он человек? Брежнева? Косыгина? Кириленко? Суслова? Вот что имеет значение».

Что касается идеологии или пропаганды, то несколько московских интеллигентов, имевших друзей в аппарате ЦК — существенном элементе советского механизма власти — рассказали мне несколько случаев, иллюстрирующих идейный упадок даже в среде этих профессиональных партийцев. Один ученый рассказывал, что директор его института, одного из крупнейших в Москве, обратился в Отдел науки ЦК с просьбой о дополнительных фондах. Он обрисовал мрачную ситуацию в своей области науки и в заключение сказал: «Положение у нас скверное», имея в виду свой институт. Директор впоследствии рассказывал сотрудникам, что был ошарашен, когда высокопоставленный работник аппарата ЦК, в полном противоречии с безудержным хвастовством советской пропаганды, не моргнув глазом, ответил: «А где у нас положение не скверное?», имея в виду страну в целом. После трудной и детальной дискуссии директор института покинул своих собеседников, изумленный их реалистичностью: «Они не дураки. Они все понимают», — говорил он.

Ученый-социолог рассказал мне о своих друзьях из другого отдела Центрального Комитета, которые у себя на работе друг с другом высмеивали политическую косность членов Политбюро. Некий советский журналист, занимающий высокую должность, поделился со мной воспоминаниями о прогулке по лесу с одним из руководителей Отдела культуры ЦК, который с отчаянием говорил о коррупции высших должностных лиц в партии. «Может ли такое быть, чтобы папа и кардиналы были продажными филистерами, а сама церковь при этом продолжала существовать?» — спросил он громко. Иногда действия предположительно умеренных партийных деятелей, трезво смотрящих на вещи, необычайно напоминали поведение американских чиновников во время Вьетнамской войны, когда они готовы были пойти на компромисс, поступаясь своими убеждениями, в надежде добиться более умеренной политики. Различие, правда, состояло в том, что в Москве нет Конгресса, нет прессы, куда бы могли проникнуть определенные сведения, нет общественного мнения, меньше шансов повлиять на позицию верхушки.

Москвичи, имеющие связи в политических кругах, говорили о скрытом, но различимом разделении в структуре Центрального Комитета: на одном уровне — руководители, в чьих руках ключевые позиции власти; на другом — аппаратчики, пожизненно занимающие свои посты и являющиеся как бы адъютантами при руководителях, но имеющие репутацию слишком знающих, слишком образованных и практичных, чтобы считаться достаточно надежными для самых высоких постов. Три разных человека, имевших возможность близко наблюдать внутренние политические интриги, подчеркнули в разговоре со мной, что когда, например, имеется высокая вакансия, члены Политбюро обычно стараются найти подходящего кандидата с периферии, а не продвигать московских карьеристов, искушенных в интригах столичной жизни. В брежневский период в Политбюро был введен Динмухаммед Кунаев, партийный босс Казахстана (приятель Брежнева); секретарем ЦК по связям с зарубежными правящими коммунистическими партиями назначили Константина Катушева, извлеченного из Горького, где он был секретарем обкома; из Красноярска пригласили Владимира Долгих, который стал секретарем ЦК по отделу тяжелой промышленности; из Ростова был вызван Михаил Соломенцев, назначенный «премьер-министром» Российской Федерации.

Мне рассказывали, что между партийными технократами с их кандидатскими дипломами и руководителями отделов ЦК, пробившимися на верхние ступени партийной иерархии в качестве преданного протеже какого-нибудь могущественного партийного патрона, возникают отношения почти классовой ненависти. Один писатель рассказал мне о нескольких своих друзьях из ЦК, которые высмеивали руководителя своего отдела как политического неандертальца, грубого мужлана, издевались над его плебейской манерой носить под костюмом вязаный жилет или свитер вместо белой рубашки с галстуком, но при этом буквально лезли из кожи, чтобы как-то обратить на себя его благосклонное внимание. «Им приходится демонстрировать почтение, — сказал писатель. — Во власти этого человека решить, какое назначение они получат, смогут ли поехать на Запад, когда получат лучшую квартиру». Партия насаждает этику инстинктивной преданности вышестоящим значительно интенсивнее, чем «уотергейтский» Белый дом при Ричарде Никсоне. Как объяснил мне один ученый, основываясь на личном опыте контактов с партийными кругами, «человек, имеющий собственное мнение, оказывается в затруднительном положении, так как суть игры состоит в понимании желаний начальства, а еще лучше — в предупреждении их. Плохо приобрести репутацию человека, с которым тяжело работать, или человека слишком знающего».

Но преданность вознаграждается, как уверял меня честолюбивый и начинающий приобретать известность партийный журналист, с которым я познакомился в Мурманске. Его лично раздражала серость, ограниченность бюрократов, ставших местными начальниками благодаря партийным связям. «Они как были простыми слесарями, так и остались ими, — жаловался он. — И если только они не попадут в скандальную историю, заведя, например, интрижку с дочкой партийного босса, их никогда не понизят в должности. Они могут развалить предприятие, которым руководят, — будь то небольшой заводик или театр, — но тогда «слесаря» просто переводят на другую должность — руководителя симфонического оркестра или директора колхозного рынка. Будучи человеком партии, он никогда не получит должность ниже уровня директора. Так работает наша система».

Но подобные сетования не помешали этому красивому, со вкусом одетому молодому человеку, любителю ярких галстуков и хорошеньких девушек, буквально тут же начать рассказывать о своих собственных служебных успехах, о том, что он получил неплохую для своих 30 лет должность, и теперь уже с одобрительным оттенком говорить о том, что партия «руководит всем» и что у него тоже есть «добрые друзья». Атмосфера Тэмени-холла импонировала и ему. Именно эта практическая сторона политики протекционизма часто не отражается в абстрактном представлении о типичном советском коммунисте.

Однажды во время заключительного совещания на высшем уровне между Никсоном и Брежневым в Ялте я разговорился с высокопоставленным партийным журналистом, который достаточно много бывал на Западе и общался с иностранцами, чтобы позволить себе иногда быть откровенным. Он рассказывал о войне и вспоминал, как под влиянием взлета патриотических чувств тогда вступил в партию. Я спросил его, из как их побуждений вступают в партию в наши дни.

— Из идеологических соображений, — ответил он скромно. Я скептически посмотрел на него, разочарованный таким стандартным ответом.

— А что такое для вас идеология?

— Для меня? Это — наше обещание будущего рая, — сказал он с усмешкой, обесценивая таким образом свое предыдущее высказывание. Это — справедливое общество равных с равными возможностями для всех. Это — минимум работы и масса свободного времени, чтобы каждый мог заниматься тем, что ему нравится.

Он остановился, посмотрел на меня внимательно и, перед тем как прикурить сигарету, продолжал:

— Конечно, все это звучит идеалистически в сравнении с той политической действительностью, которую мы наблюдаем каждый день. Наши люди видят и ошибки, и недостатки, и дрязги, происходящие вокруг них, но они думают; «Ладно, через десять-двадцать лет настоящая линия партии восторжествует».

Кто-то подошел и прервал наш разговор. Но когда мы снова остались одни, я вернулся к теме идеализма, так как из некоторых его высказываний об американской молодежи и Вьетнамской войне заключил, что он считает молодых американцев большими идеалистами, чем поколение, к которому принадлежат его собственные взрослые дети.

— В вашей стране есть идеалисты, которые пытаются построить лучшее общество, — сказал я, — но, по моим наблюдениям, настоящие идеалисты живут далеко от Москвы. Я их видел в таких местах, как Сибирь или Мурманск. А в Москве я встречаю больше циников, приспособленцев, больше людей, стремящихся к собственной выгоде.

— Вы абсолютно правы, — сказал он немного резко. — В Москве обстановка более циничная. Люди более материалистичны. Вы мне напоминаете одну молодую француженку, которая как-то сказала мне: «Мы терпеть не можем вас, чехов и русских, потому что вы стремитесь к материальным благам, а мы такой материализм отвергаем». Это верно. Наши люди сейчас материалистичны. Но вы должны понять, почему. Прошло уже 56–57 лет со времени революции. Более полустолетия! И теперь люди говорят: «Мы понимаем, какие жертвы требовались во время революции, гражданской войны, войны с немцами, в период коллективизации и первых пятилеток. Мы все это понимаем, но как насчет ваших обещаний? У меня только одна жизнь, и она коротка, так что я хочу получить что-нибудь и для себя. Не все только для будущего!» Таким образом, революционный энтузиазм идет на убыль. И это только естественно после столь долгого времени.

А когда мы перешли на тему об Уотергейтском деле, приближавшемся тогда к своей кульминации, я сказал: «Американцы восприняли его болезненно, но полагаю, что оно хорошо показало не только то, что в Америке происходят неприятности, но и то, что очень искренний политический идеализм действует и до сих пор. Говоря по правде, я был удивлен, когда обнаружил по приезде сюда, что в целом советское общество — это циничное общество и что в сравнении с ним американское общество, в конечном счете, не столь уж и цинично, скорее даже идеалистично».

Он взглянул на меня, задумчиво кивнув головой в знак согласия, и с минуту ничего не отвечал. Затем неожиданно я услышал удивившее меня признание: «Я люблю Америку за ее идеализм», — проговорил он и быстро перевел разговор на другую тему.

Было бы неверным думать, что такова типичная позиция высокопоставленных партийных журналистов. Я не знаю, какая позиция типичная. Я знаю только, что это было искренне выраженное в частной беседе мнение одного из весьма либеральных журналистов в дни советско-американского сотрудничества. Полярной противоположностью, причем гораздо более известной на Западе, является тип журналиста, воплощаемый Юрием Жуковым. Этот седеющий щеголевато одетый человек с пухлым лицом, ярый пропагандист холодной войны, ответственный работник «Правды», который успешнее, чем какой-либо другой известный советский пропагандист, играет роль «правоверного» советского человека. Он — как бы московский Джо Олсоп[60], которого сам Жуков иногда гневно цитировал, приводя доказательства опасного влияния «американских правых кругов». Регулярно выступающий в телевизионных передачах, проводимых прямо из его заставленного книгами кабинета, Жуков, этот человек лет шестидесяти пяти, имеющий две хорошие дачи, просторную квартиру в Москве и машину с личным шофером, часто выступает как выразитель мнений твердолобых советских консерваторов.

Как раз перед тем, как Москва перестала глушить «Голос Америки», он обратился к телезрителям с призывом не слушать иностранные радиостанции, предостерегая советских людей о том, что это — идеологические интервенты, использующие «наш родной русский язык для распространения лжи». Справедливости ради надо сказать, что во время расцвета советско-американских торговых отношений, Жуков однажды пытался изменить широко распространенное ошибочное представление об американском ленд-лизе во время Второй мировой войны как о поставках, состоящих якобы только из консервированного колбасного фарша; Жуков указал, что американцы посылали танки, грузовые автомобили, джипы и другое оборудование. Однако более привычная позиция этого журналиста — позиция запевалы в идеологическом поединке с Западом. После вторжения в Чехословакию в 1968 г. его голос был первым в хоре голосов, кричавших об опасности «чехословацкой контрреволюции» и отпускавших провокационные замечания в адрес югославского вождя Тито. В течение долгих подготовительных маневров к конференции по вопросам европейской безопасности Жуков обвинял Запад в попытках посредством шантажа заставить Москву и ее союзников открыть границы для подрывной деятельности «империалистических стран» в обмен на конференцию на широкой основе между Востоком и Западом, которой добивалась Москва. В одном своем поистине беспримерном выступлении он обвинил большую часть ведущих западных газет — «Нью-Йорк таймс», «Вашингтон пост», «Лос-Анджелес таймс», лондонские «Таймс» и «Дейли телеграф», французские «Ле Монд» и «Фигаро», а также западногерманскую «ДиВельт» — в проведении «яростной кампании» против разрядки. Некоторые его коллеги из «Правды» говорили мне, что это заявление поставило их в неловкое положение.

Когда появился «Архипелаг ГУЛАГ» Александра Солженицына, Жуков взял на себя роль представителя молчаливого советского большинства, зачитывая с экрана телевизора возмущенные отклики читателей на книгу, проникнутые тем квасным патриотизмом и злобной яростью, которые испытывали некоторые американцы к движению за мир во время Вьетнамской войны. При личном общении Жуков оказывается во многом таким же, каким предстает в своих писаниях. Вскоре после выступления с нападками на «Архипелаг ГУЛАГ» Жуков пригласил западных корреспондентов зайти посмотреть получаемые им письма. Как-то раз под вечер он читал нам вслух письма против Солженицына, то и дело переходя с русского на резкий, с акцентом, но вполне приличный английский. Он обошел молчанием вопрос о том, видел ли он сам книгу, но резко возражал против попытки Солженицына вновь поднять тему сталинизма. Жуков сказал нам, что в телевизионной программе он не читал наиболее злобных писем, так как не хочет, чтобы его обвинили в травле Солженицына и Андрея Сахарова. Кто-то спросил, не получил ли он писем в поддержку этих двух людей. «К сожалению, нет, — ответил он по-русски с сарказмом. — Их, наверно, послали в Нью-Йорк таймс». Перед нашим уходом была сделана групповая фотография собравшихся вместе с Жуковым. Через несколько дней он позвонил Джону Шоу из журнала «Тайм» и спросил, есть ли у него «Архипелаг ГУЛАГ» и не может ли он дать книгу на несколько дней. Шоу послал ему свой экземпляр.


Безусловно, самой поучительной для меня встречей с советским коммунистом было все же случайное, происшедшее поздно вечером, знакомство с одним молодым партаппаратчиком. Сначала этот человек напомнил мне какого-нибудь подающего надежды американского молодого политика, переполненного собственными идеями и самоуверенностью, но в его противоречивых взглядах, в конце концов, объединились для меня многие элементы загадки — в чем же суть профессионального партийного работника. Володя был человеком нового поколения, высоким красивым блондином с широкими плечами, дополняющими его классический славянский облик. Его обаяние и общительность помогли бы ему в Америке стать удачливым страховым агентом или политическим деятелем. Мы познакомились на одной вечеринке, когда большая часть гостей уже разошлась. В тот вечер собравшиеся пили и рассказывали анекдоты. Володя пришел поздно и держался в тени, но когда остался лишь небольшой круг людей, кто-то уговорил его рассказать несколько анекдотов. Он пользовался славой хорошего рассказчика, так же как и блестящего партийного оратора. И в течение нескольких минут он оправдал эту репутацию.

Одной из тем анекдотов в тот вечер была коррупция внутри партии. В первом анекдоте, рассказанном Володей, говорилось о двух партийных секретарях, которые, собрав членские взносы, направились с деньгами в райком партии, как вдруг один из них предложил заглянуть в ресторан и выпить рюмку водки. За одной рюмкой последовала другая, затем закуска, затем еще водка, потом горячее, потом вино, еще бутылка вина, коньяк. Когда пришло время платить по счету, оказалось, что к своим деньгам они должны добавить все партийные взносы. Выходя из ресторана, один из партийных секретарей сказал: «Послушай, я не понимаю, как другие могут себе позволить всю эту выпивку и закуску, не будучи коммунистами».

Анекдот всем понравился, особенно потому, что его рассказал член партии, в сущности, единственный среди присутствующих, — всем, кроме Володиной жены, которая нервничала из-за того, что муж рассказывает антипартийные анекдоты, да еще в присутствии зарубежного журналиста. Но Володя был самолюбив и решил показать, что не боится, хотя и попросил кого-то включить радио погромче, прежде чем он продолжит рассказывать. Мы выпили еще по рюмке водки, и он начал рассказ о коррупции в Советской Грузии, где уже в продолжение двух лет проводилась настоящая чистка. Все знали, что партийные и государственные деятели Грузии незаконно построили себе особняки, имеют любовниц, по нескольку машин и занимаются недозволенной торговлей или другой нелегальной деятельностью. Володя превосходно разыграл анекдот: партийные вожди собрались на частный банкет; стол ломится от самых изысканных и дорогих блюд, нескольких сортов водки и грузинского коньяка. Тамада просит выслушать его тост за здоровье партийного вождя:

«Я хочу поднять тост за Афтандила Буавадзе, — заговорил Володя с грузинским акцентом, состроив хитрую физиономию, — не потому, что он имеет четыре дачи — слава богу, никому из нас не приходится спать без крова над головой. Я хочу выпить за Афтандила Буавадзе не потому, что он имеет пять «Волг» — слава Богу, никому из нас не приходится ходить пешком. Я хочу выпить за Афтандила Буавадзе не потому, что он имеет жену и трех любовниц — слава богу, никто из нас не холостяк. Я хочу поднять тост за Афтандила Буавадзе не потому, что у него распихано по сберкассам 10 тыс. рублей — слава богу, никому из нас не приходится жить только на зарплату. Я хочу поднять тост за Афтандила Буавадзе, потому что он настоящий коммунист».

Володя рассказал этот анекдот очень хорошо, делая паузу после каждой фразы, чтобы усилить впечатление. Все получили большое удовольствие. Затем, постепенно Володя оставил анекдоты. Немного позже я воспользовался случаем и спросил его, почему он, уже получив хорошее техническое образование, вступил в партию. Теперь, не достигнув еще тридцати лет, Володя уже занимал важный пост как профессиональный партийный работник.

«Допустим, у меня есть друг, — начал он объяснять в ответ. — Мы вместе закончили один институт. У нас примерно одинаковые оценки, и мы получили примерно одинаковые должности. Я член партии, а он нет. Дошло до повышения по службе. Как вы думаете, кто из нас скорее его получит? — Он подождал, пока я кивнул ему, и сказал, — вот почему я вступил в партию».

— А как насчет идеологии? — спросил я. К тому времени по радио передавали какую-то громкую музыку, а другие гости болтали.

— Больше никто не верит в идеологию, — сказал он. — Никому она не нужна. — Затем, почувствовав, что сказал лишнее, поправился, — может быть, кто-нибудь и верит, но таких немного.

— А зачем вы нужны партии, если у вас такие взгляды?

— Потому что они знают, что если человек вступает в партию, он будет им подчиняться. Если вы беспартийный, вы можете иногда отказаться выполнить то, что они от вас хотят: вы не обязаны, например, принимать назначение, если оно вам не нравится. Но уж коли вы вступили в партию, то должны делать все, что вам говорят. Понимаете, дисциплина.

— Но как же ваше отношение к идеологии?

— Я считаюсь хорошим знатоком марксизма-ленинизма, — улыбнулся он. — Я хорошо его выучил в институте. Когда при вступлении в партию мне задавали теоретические вопросы, я отвечал с блеском. Когда я произношу речь, она звучит, как надо. Но то, что я говорю, и то, что я при этом думаю, — разные вещи.

Мы заговорили о колебаниях и поворотах линии партии, и совсем как некоторые западные политические комментаторы, он отметил, что сколько бы раз ни менялась линия партии, ее всегда называли «ленинский курс»:

— Во времена Ленина партия верила указаниям Ленина. Во времена Сталина партия верила указаниям Сталина. Во времена Хрущева партия верила указаниям Хрущева. Во времена Брежнева партия верит указаниям Брежнева. И все это — «ленинский курс», хотя Хрущев повернул его на 90° после Сталина и т. д. Единственное, что можно сказать о ленинском курсе, это то, что он выписывает круги.

Это была шутка, имевшая хождение среди членов партии. Володина жена снова начала беспокоиться и подошла к нему, уговаривая пойти домой, но Володя вошел во вкус и хотел продолжать разговор. Ему нравилось быть оракулом партии для группы своих знакомых. Кроме того, он хотел доказать независимость своего мышления. «Я мыслю, значит я существую», — заявил он мне посреди разговора. Он был расстроен тем, что партийные инструкции призывали привлекать в партию больше рабочих и меньше интеллигентов, так как считал, что, будь в партии побольше интеллигентов, они сделали бы ее либеральнее. Он сказал, что читал «Архипелаг ГУЛАГ» и верит тому, что писал Солженицын о сталинских лагерях. Его тревожило, что политическая атмосфера в Советском Союзе становится похожей на то, что было в 1931 г., когда Сталин проводил коллективизацию и людям приходилось подчиняться. Володя считал, что необходима гибкость с целью модернизации системы. Однако почти незаметно его тон стал меняться. Постепенно становилось ясно, что, несмотря на все его прежние циничные замечания и анекдоты, он по-своему все же верил в идею.

— Если бы мне представилась возможность, я бы изменил все на 45 %, т. е. почти наполовину, — сказал он самоуверенно. — Извращения начались с 1920-го…

— С 1918-го, — возразил один из его русских друзей, который до той поры слушал молча.

— Нет, с 1920-го — настаивал Володя. — Когда Ленин начал понемногу выпускать власть из своих рук. До того времени все было правильно. Революция, гражданская война, но после этого были допущены ошибки. Если бы меня тогда спросили, я бы согласился с тем, что после революции нам нужно было стать большим единым коллективом, — и он сжал руку, — чтобы сохранить сильную страну. Иначе мы бы ничего не достигли. Но теперь не та ситуация. Теперь следует вести иную политику, дать людям больше возможностей.

В присущей ему легкой веселой манере он объявил о своей, пусть несколько своеобразной, лояльности и стал рассуждать о том, «что я сделаю, когда попаду в Политбюро».

Его друг, Саша, настроенный значительно более либерально, более аполитичный и значительно менее честолюбивый, ужаснулся этим словам и упрекнул друга за стремление к власти, которая его испортит: «Володя, ужасно слышать, как ты говоришь, что хочешь когда-нибудь попасть в Политбюро. Если ты туда попадешь, я застрелю тебя». Это звучало, как студенческая болтовня, но обоим было под 30, и они говорили вполне серьезно. «Нет, — ответил Володя холодно. — Я этого не допущу, я запомню твои слова и позабочусь, чтобы ты не смог до меня добраться». Этот внезапный резкий поворот от шуток и философствования к угрозам, обращенным к другу, был действительно неприятным моментом. Он быстро прошел, но Володино настроение изменилось. Он начал говорить о том, что знал об истинных фактах тайного партийного расследования коррупции в Грузии, о закрытых и открытых процессах над основными действующими лицами в этой истории. Когда я выразил сомнение в точности некоторых мелочей, он надменно осадил меня, обратившись к своему другу: «Саша, тебе известны источники». Думаю, он имел в виду внутрипартийную информацию; Саша утвердительно кивнул, но Володя решил оставить чту тему. Мы стали говорить о разрядке и о торговых связях с европейскими странами. Исподволь проявилась его гордость могуществом советской державы:

— Немцы, — сказал он, — не ваши немцы, а наши немцы, однажды пытались нам угрожать в вопросе о поставках природного газа.

— Какого газа, когда? — спросил я.

— О, вы не знаете историю с газом? — сказал он с некоторым удивлением, явно гордясь большей осведомленностью. Жена его опять встревожилась, но он ей сказал: «Надо же им знать об этих вещах.» Затем он погасил сигарету и продолжал:

— Видите ли, мы поставляем ГДР газ для их промышленности и продаем им его, скажем, за 43 коп., а затем покупаем у них товаров на рубль. Экономически это для нас невыгодно. Но дело тут не в экономике. Это чистая политика. С помощью газа мы держим их в руках. Они нам заявили: «Для развития промышленности нам нужны ежегодно вдвое большие поставки газа.» А мы им сказали: «Мы можем немного увеличить поставки, но не на столько, на сколько вы хотите. Тогда они сказали, что будут получать газ от ваших немцев, хотя ваши немцы тоже уже получают наш газ. Другими словами, наши немцы запугивали нас вашими немцами, но они не могут нас запугать, потому что в наших руках (и тут он начал поворачивать рукой воображаемый вентиль) — краны. Очень полезно иметь краны в своих руках. Сейчас в наших руках краны для обеих Германий. Чем больше они от нас получают, тем крепче мы держим их в наших руках. Так что их угроза для нас — ничто. Мы вообще временно прекратили поставки, и они поняли, что это значит».

Это явно была версия, преподносимая на закрытых партийных собраниях. Володя стал также говорить о том, как Советский Союз поступал в сложных ситуациях в Венгрии, Польше и Чехословакии:

— Только трижды Восточно-Европейские страны пытались бросить нам вызов, запугать нас, — сказал он. — Однажды в Польше, и тогда к власти пришел Гомулка, однажды это были немцы, о чем я вам только что рассказывал, и однажды в Чехословакии, и мы все знаем, чем это кончилось.

— А как насчет событий в Венгрии в 1956 г.? — спросил я.

— Это была не та угроза, — ответил он без объяснений.

Я не уловил логики, но понял, что этот человек, несмотря на его цинизм, анекдоты о коррупции и, очевидно, искреннее желание внутренних реформ, гордится тем, что он — реальный политик, что он движим личными устремлениями к власти и влиянию и ему льстит чувство собственного превосходства и осведомленность в секретных делах, которую дает ему положение профессионального партийного работника. Он верил в истоки и цели революции и, хотя считал, что партия сбилась с пути при Сталине, чрезвычайно гордился могуществом своей страны, созданным Сталиным, — этой империи, собранной Сталиным под руку Москвы. Поднимаясь по служебной лестнице, он был готов выполнять приказания партии, если уж не удастся использовать свои партийные связи, чтобы отвертеться от какого-нибудь неприятного поручения; он был готов постоянно распинаться в преданности идеологии, в которую, по его собственном заявлению, не верил, гордясь умением скрывать собственные взгляды и своей репутацией талантливого партийного оратора. В сущности, это был идеальный «свой человек» для партии. Я отлично представлял себе, как он продвинется на этом поприще через несколько лет: его неверие все больше подчиняется его честолюбивым устремлениям, его националистическая гордость советской мощью растет вместе с внутренним удовлетворением своей принадлежностью к привилегированному клану, и до времени затаилась угроза припомнить потрясенному его честолюбием другу слова укоризны.

Для Володи, как и для некоторых других советских интеллигентов, которых я встречал, наиболее типичным жестом является то, что русские называют «фига в кармане».

Итак, вера или неверие в идеологию не является чем-то существенным до тех пор, пока личность подчиняется и не бросает открытого вызова идеологии. Система торжествует, а вместе с ней и идеологические ритуалы, которые ее укрепляют, узаконивают и увековечивают.

XII. ПАТРИОТИЗМ Вторая мировая война была только вчера

Прошлое России прекрасно, ее настоящее великолепно, а что до ее будущего — оно превосходит самую смелую игру воображения. Именно в таком ключе следует писать историю России.

Из высказываний графа Александра Бенкендорфа, шефа тайной полиции, 1830-е гг.


За обеденным столом у Вениамина Левича нас собралось восемь человек, и мы говорили все разом. Родственники Вениамина столько жаловались на повседневные трудности жизни в сегодняшней Москве, что я умышленно решил переменить тему и спросил, какой период русской истории можно считать наилучшим. Разговор сразу смолк. Вениамин, человек с круглым, розовым лицом, с которого, благодаря широко раскрытым глазам, никогда не сходило выражение какого-то мальчишеского удивления, хотя было ему без малого шестьдесят, казалось, пытался собраться с мыслями. Выдающийся ученый, он преуспевал при советской власти, пока в 1972 г. не подал заявление на выезд в Израиль, и сохранил ощущения человека, принадлежащего к верхушке общества, еврея, долгое время чувствовавшего себя полностью ассимилированным и благополучным.

— Что значит — «наилучшим»? — Вениамин помолчал. — В каком смысле: материальном, моральном?

— Вам решать, — пожал я плечами. Прошла минута или две, прежде чем он ответил.

— Лучшим временем в нашей жизни, — наконец, сказал он, — была война.

Его ответ изумил и меня, и, очевидно, всех остальных. Вениамин застенчиво улыбнулся, явно довольный, что сумел нас поразить. Не удивительно, что ответ Левича в первый момент так ошеломил нас, если учесть огромные опустошения и страдания, которые принесла Вторая мировая война советскому народу. Кроме того, здесь собралась компания скептиков, и на них не действовали фразы, повторящие или поддерживающие какой-бы то ни было штамп советской пропаганды, тем более, такой избитый, как победа Советского Союза во Второй мировой войне.

«Да, война, — спокойно повторил Вениамин, — потому что именно во время войны мы чувствовали себя так тесно связанными с нашим правительством, как никогда в жизни. Тогда это была не их страна — это была наша страна. Не они хотели, чтобы было сделано то-то и то-то, — этого хотели мы. Это была не их война, а наша. Мы встали на защиту своей земли, боролись за свою победу. Помню, как-то (это было в Казани) я спал в своей комнате, — продолжал Левич, то и дело пересыпая свою отрывистую русскую речь английскими словами, — и вдруг среди ночи меня разбудил какой-то чекист. И я не испугался. Подумайте только! Он постучал в мою дверь среди ночи, разбудил меня, а я не испугался. Если бы это произошло в 30-е годы, я пришел бы в ужас. Если бы это случилось после войны, перед самой смертью Сталина, мне тоже было бы очень страшно (это также был период кровавых чисток, особенно среди евреев). Если бы это случилось сейчас, я бы очень встревожился, хотя ситуация и изменилась. Но тогда, во время войны, я совершенно не испугался. Такой период был единственным в нашей истории. Они хотели тогда, чтобы я поехал на одно очень важное совещание. Они боялись, что начинается химическая война, а я был специалистом в области химии, и им нужно было знать мое мнение».

К тому моменту, когда рассказ Вениамина подходил к концу, все сидевшие за столом уже были с ним согласны. Несмотря на все их презрение к советской пропаганде, патриотические чувства военных лет были им понятны. Люди постарше, те, кто мог еще помнить войну, разделяли точку зрения рассказчика. Я и из других источников знал, что так мыслит далеко не один, отдельно взятый, преуспевающий ученый-еврей лет шестидесяти, но и люди из самых разных слоев общества. «Война — это было время, когда поэты писали свои стихи искренне», — сказал лингвист лет пятидесяти с лишним, не относящийся к числу приверженцев системы. Да и вообще я нередко слышал, как люди говорят о войне не только как о периоде страданий и жертв, но и как о времени, когда каждый ощущал свою причастность к событиям и испытывал чувство солидарности со всей страной. Война означала смерть и разрушение, но она продемонстрировала и непоколебимое единство, и непобедимую силу народа. И память об этих совместных тяжелых испытаниях и победе в войне, которую народ называет Великой Отечественной, является основным источником яркого советского патриотизма в наши дни.


В эпоху, когда патриотизм в чистом виде встречается все реже и вызывает все более скептическое отношение, русские, наверное, самые страстные патриоты в мире. Безусловно, глубокая, прочно укоренившаяся любовь к своей стране — наиболее мощная объединяющая сила в Советском Союзе, наиболее важный элемент в той смеси лояльности, которая цементирует советское общество. Для людей других стран, не имеющих четко провозглашенной политической идеологии, это может звучать общим местом. Правда, и до революции горячий национальный патриотизм был характерной чертой русских. В наше время парадокс заключается в том, что Ленин и другие вожди революции — лишь немногие из них были русскими по происхождению — стремились сломать эту традицию. «Мы — антипатриоты», — писал Ленин в 1915 г. Большевистская концепция мировой революции и объединения пролетариев всех стран исключала узко националистические привязанности как ересь. Только Сталин, искавший пути объединения народа в борьбе с нашествием нацистской армии, сознательно раздувал националистический пыл русского народа. Начиная с 1928 г., года первого пятилетнего плана, а затем в 30-е годы, он постепенно прививал восторженное отношение к русским национальным героям эпохи царизма. А в годы войны он был настолько одержим идеей воспитания патриотических чувств, что даже вернул права ранее гонимой православной церкви. Он и патриарх Всея Руси обратились по радио с призывом к народу. И после войны, когда энтузиазм к идеям коммунизма стал убывать, патриотизм усилился, и теперь национализм — более притягательная сила и понятие, насыщенные большим содержанием, чем марксистско-ленинская идеология.

«Национализм, горячая любовь к отечеству заменили все другие формы веры», — сказал мой приятель, молодой научный работник. Если в этом высказывании и было преувеличение, то весьма незначительное. «Отнимите у народа национальный патриотизм, и что останется? — продолжал он. — До революции русские верили в три вещи: в бога, царя и на третьем месте — только на третьем! — у них было отечество. После революции, особенно в 20-е, но еще и в 30-е годы, люди верили в социалистический пролетарский интернационализм. Проповедовать русский национализм («Мы, русские, — против них») считалось ошибочным, и из-за этого могли быть неприятности. Но во время войны Сталин сделал упор на национализм. С тех пор национализм стал расти. Теперь у народа нет ни бога, ни царя, ни социалистического интернационализма. У них есть Россия, Родина, и партия широко эксплуатирует такие чувства».

От других я тоже слышал о том, что советские руководители весьма умно и часто играют на чувстве любви к родине. Однако это требует большой осторожности, поскольку в силу исторических причин существуют трения между истинно русскими и представителями других национальностей — грузинами, армянами, литовцами, узбеками, которые составляют теперь большинство населения Советского Союза и нередко в узком кругу сетуют на политику русификации своих республик. Вторая мировая война — очень ценный козырь в пропаганде, потому что сама суть ее привела к стиранию граней между преданностью русских по происхождению своей матушке-России и привязанностью национальных меньшинств к своим территориям. Это позволяет пропагандистам говорить о лояльности всех этих народов в целом по отношению к Советскому Союзу — их общей родине и затушевывать различия между патриотической гордостью по поводу военной победы народа над нацизмом и политической преданностью советской системе. Таким образом, пропаганда, связанная с Великой Отечественной войной, сливает воедино патриотизм и политику.

С той же целью советская пресса прославляет сегодня советские достижения в завоевании космоса и победы советских спортсменов на международной арене. Спорт высокого класса является в Советском Союзе не развлечением, как на Западе, а частью политики. Именно поэтому советские спортивные организации так широко финансируются государством, а наиболее выдающиеся спортсмены получают негласную надбавку к зарплате и крупные единовременные премии, особенно если зарабатывают золотые медали за границей. Спортсмены-чемпионы доказывают превосходство социализма, построенного в Советском Союзе, — такова официальная линия партии. Не случайно Советы часто оказываются единственной страной, которая пользуется любой возможностью — будь то Олимпийские игры или другие международные соревнования, — чтобы настаивать на праве исполнить национальный гимн, поднять национальный флаг, пройти торжественным маршем или провести другую церемонию, импонирующую национальным чувствам и поддерживающую в советских людях пламя патриотизма и национальной гордости. Спорт, как и Вторая мировая война, — прекрасная основа для пропаганды такого рода.

Русские по происхождению — страстные патриоты по своей природе и в силу сложившихся традиций — с готовностью воодушевляются, когда обращаются к их националистическим чувствам. Почти в любом удобном случае можно воззвать к их патриотизму и успешно сыграть на этом. Где еще в мире вы можете услышать исполнение по вагонному радио национального гимна при отправлении поезда дальнего следования? Где еще вы можете увидеть, чтобы аудитория целый вечер слушала песни, прославляющие и восхваляющие родину, и не почувствовала бы их излишнюю сентиментальность? Вспоминаю, как в одном из русских концертных залов публика со слезами на глазах разразилась взволнованными аплодисментами после того, как баритон с затуманенным взглядом, под оглушающий грохот литавр и торжествующий взлет скрипок с энтузиазмом пропел патриотическую песнь на слова Евтушенко, где был такой примерно припев: «Родина Пушкина, Родина Ленина, Родина наших детей. Многая лета, вечная слава великому свободному народу!»

Как-то я провел вечер в гостях у одного журналиста. Когда мы сидели у него за кухонным столом, этот дородный человек и его жена с радостным волнением декламировали слова модной в то время песни:

С чего начинается Родина?

С картинки в твоем букваре.

С хороших и верных товарищей,

Живущих в соседнем дворе.

А может, она начинается

С той песни, что пела нам мать…

Почувствовав, что мне не по себе от такой слащавой сентиментальности, хозяин дома поспешил заверить меня: «Это очень хорошая песня. Наша дочь-подросток любит ее и все ее друзья — тоже».

Русские любого возраста так же сентиментальны по отношению к матушке-России, как и по отношению к своей семье. Моя учительница русского языка, женщина средних лет, расплакалась, рассказывая о том, что она испытывала, когда ее поезд пересек русскую границу. Это было за несколько лет до нашего разговора; она возвращалась тогда из-за границы, где работала в одном из посольств. «Само слово «Родина» приводит меня в трепет», — призналась молодая женщина-биолог, детство которой прошло в тяжелых условиях рабочего городка с его грубыми нравами и которая в основном критически относилась к советскому режиму. Силу эмоционального воздействия слова «Родина» и на нее, и на других русских невозможно передать. Согласно словарю, родина — это родная страна, страна происхождения, отечество, страна, где человек родился. Однако все эти значения не передают могучей власти этого слова, сказанного по-русски. Оно означает для русских благословенную землю, преданность своей стране — нерассуждающую, слепую, безграничную, сродни той любви, какой мать окружает самого крошечного из своих детей и какой он слепо платит ей в ответ. Эта преданность постоянна и преисполнена благоговения, она заставляет человека забывать обо всех мелких неприятностях, заботах, бессмысленностях и тяготах повседневной жизни, заявлять о своей лояльности, испытывать гордость и ощущать себя частью нации; это ощущение дает ему спокойствие и уверенность, то чувство локтя, которое в наши дни не знакомо ни американцам, ни представителям западных стран. Слово «Родина» возбуждает в душе русских тот нутряной патриотизм, который испытывали американцы при звуке слов «свобода» и «демократия».

Это — ключевое слово, и оно гораздо лучше объясняет причины монолитности страны и народа, чем бесчисленные диаграммы о структуре Коммунистической партии, потому что оно означает кровную связь русских со своей землей и друг с другом. Это слово преисполнено того глубокого духовного смысла, которым живет русская душа.

Даже эмигранты, покинувшие Советский Союз по политическим мотивам, обнаруживают, что они так же не в силах бороться с силой притяжения России, как и с силой земного притяжения. Отрезанные от России, многие из них ощущают пустоту. Английский корреспондент Давид Бонавия дал мудрую оценку парадоксальной лояльности инакомыслящих интеллектуалов: «Они напоминают человека, который днем бьет и ругает последними словами свою жену, а ночью приползает к ней в постель. Они любят Россию, даже те, кто порвал с ней, уехал из нее». Мой московский приятель рассказывал, как одна русская, сорок лет прожившая в Париже и при первой же возможности поехавшая в Россию в гости, вернулась в Париж с единственным подарком, о котором молили ее друзья-эмигранты, — с чемоданом, полным русской земли. На Западе я встречал и евреев, которые вели тяжелую борьбу за право на эмиграцию, но, оказавшись на чужбине, вдруг начинали ощущать себя лишенными корней и испытывали отчаянную тоску по родине. «В духовном, культурном отношении я — русский», — горячился один из этих людей во время нашей встречи в Нью-Йорке. Поэт Иосиф Бродский, переехав на постоянное жительство на Запад, написал Брежневу о своей надежде на то, что его творчество сохранится как часть русской литературы. Приезд в СССР Марка Шагала в 1973 г., после полувека, проведенного в изгнании, вылился в волнующее возвращение домой, в котором проявилась вся страстная привязанность славян к своей родной земле. Когда Генри Камм, корреспондент газеты «Нью-Йорк таймс» в Париже, посетил Шагала после его приезда из Москвы, он нашел этого родившегося на Украине еврейского художника буквально сияющим и омоложенным. Его поездка в Россию была поистине возвращением блудного сына. Раньше в России Шагала объявили чужаком, его имя замалчивали, его картины не выставляли, его даже с презрением относили к числу врагов социалистического реализма. Теперь все это не имело для него значения. Шагал был безмерно польщен тем, что Советы хотели его приезда, что выставили кое-что из его работ, десятилетия пролежавших под замком в подвалах, попросили его подписать фрески, написанные им для бывшего Государственного еврейского театра. В Париже, жизнерадостный и полный новых сил, он сунул под нос Камму вазу с двумя букетами высохших русских цветов и приказал: «Нюхайте! Нюхайте! Нигде в мире цветы так не пахнут. Я не знал такого запаха уже 50 лет».


Страстный патриотизм русских содержит не только эту глубокую и непоколебимую любовь к отечеству, которую разделяет даже еврей Шагал, но и нечто от первобытного чувства принадлежности к общине, стремления защитить свой клан от пришельцев извне и нетерпимого отношения к ренегатам в своей среде, нечто от викторианской гордости за свою национальную мощь и свою империю, от слепого возвеличивания своей нации и от уверенности в своем моральном превосходстве, вроде того, что наблюдалось в Америке в ее ранние годы, годы ее «невинности». Теперь, как и столетия назад, русские любят свою страну, несмотря на все ее недостатки. Джон Стейнбек, писавший о любви такого рода, как-то сказал о Нью-Йорке: «Это некрасивый город, это грязный город. Его климат просто скандален. Его политиканством можно путать детей. Его уличное движение это — сумасшедший дом. Его конкуренция убийственна. Но при всем том есть и маленький «пустячок» — стоит вам пожить в Нью-Йорке и почувствовать его своим домом, как вы уже не согласитесь жить ни в каком другом месте и нигде не будете чувствовать себя так же хорошо». Русские, может быть, не столь откровенны, резки и чистосердечны в своих суждениях, но в своей лояльности к родной земле они так же упорны и всепрощающи. Как бы в ответ на слова Стейнбека, русские сегодня могли бы процитировать знаменитую строку из Грибоедова: «И дым отечества нам сладок и приятен».

Если в России вдруг объявили бы полную свободу эмиграции, я уверен, что очень немногие русские — я не говорю о евреях и некоторых других национальных меньшинствах — согласились бы навсегда покинуть страну. Частично это объясняется их изоляцией от внешнего мира. Они не привыкли уезжать и приезжать. Для 95 или более процентов населения ворота в мир никогда не открываются, либо, раз открывшись, тут же захлопываются, и человека сразу охватывает жестокая ностальгия. Если бы ворота всегда стояли распахнутыми, инерция и страх перед незнакомой жизнью за границей были бы мощными сдерживающими факторами для множества русских. Но главное, их удерживала бы тяга к своей родине, к своему народу. Ведь их ментальность в большой мере крестьянская, основанная на привязанности к земле и клану; ее трудно понять человеку, принадлежащему к мобильной, пронизанной коммерцией цивилизации Америки и Европы.

В силу исторических причин русские — народ большой общественной сплоченности. Они легко организуются в группы, и человека трудно оторвать от нее. В настоящее время слово «коллектив» стало священной категорией советского мифотворчества, уступающей первенство только понятию «Коммунистическая партия». Когда говорят «рабочий коллектив», подразумевают, что роль его гораздо шире, чем простое объединение в бригаду рабочих определенной профессии. Колхоз или завод отечески заботится о членах коллектива — обеспечивает их жильем, школами, оказывает им другие услуги, организует их досуг и даже иногда следит за их личной жизнью. Рабочие очень любят выезжать вместе на рыбалку автобусами, которыми их обеспечивает предприятие. Понятие «коллектив» так глубоко вошло в сознание людей, что, как я обнаружил, они без конца употребляют его в своей речи. Даже нашу маленькую контору и мы, и наши русские служащие все время в шутку называли «Нью-Йорк-таймсским коллективом». Однако корнями такое стремление к коллективной жизни уходит гораздо глубже, чем можно было бы предположить на основании современной русской пропаганды. Тысячелетие назад крестьянам приходилось осваивать земли, покрытые непроходимыми лесами, и сделать это можно было только сообща. Позднее, при царях, сеяли и собирали урожай миром, т. е. на общественных началах. Исповедь в православной церкви была публичным ритуалом, символизировавшим возвращение грешника в лоно общины прихожан, приучала индивидуума к подчинению, заставляла его раствориться в пастве.

Контраст с исторической эволюцией поистине разителен. Со времен реформации в жизни Запада доминирующее значение имела самостоятельная роль индивидуума и в религии, и в коммерции и его право быть не таким, как все. Даже пресловутая склонность американцев к объединению в общественные клубы и формированию других группировок создает менее прочные и более поверхностные связи, чем те, которые привязывают русских к их коллективу, к их нации. Если говорить о личных взаимоотношениях, то русские сходятся с окружением гораздо легче, чем англосаксы. Я был поражен, видя, как они друг друга похлопывают, подталкивают, прислоняются друг к другу на людях и проделывают это совершенно естественно, не заботясь о производимом впечатлении. В рабочих или студенческих общежитиях русские живут в такой тесной близости, что люди запада сочли бы это проявлением клаустрофобии. А здесь чувствуют себя нормально в гостиничном номере или шестиместном купе спального железнодорожного вагона с совершенно чужими людьми. В русском языке вообще не существует эквивалент слова privacy[61]. Естественным считается такое положение вещей, при котором индивидууму отводится второе место по отношению к коллективу. Для меня готовность русских к самопожертвованию ради группы людей или нации в целом была привлекательной чертой. Но меня отталкивал кодекс группового конформизма, когда человеку пытаются внушить, что прежде всего он винтик в машине, именуемой обществом, что самое жестокое общественное наказание — это «отлучение от коллектива», будь то такая мелочь, как исключение непослушного ребенка из игры в детском саду, или насильственная высылка из страны Александра Солженицына за книги, свидетельствующие о его инакомыслии.

«Русская история учит нас: чтобы выжить, мы должны держаться вместе как нация, — сказал Анатолий, тридцатилетний экономист. — Татары пришли и завоевали нас, потому что мы жили раздробленными княжествами, каждое из которых практически было обособлено в своих собственных границах. Нас, русских, было гораздо больше, чем татар, и все же они прошли сквозь нас, разметав нас словно ударом мощного кулака. Это научило нас необходимости держаться всем вместе; пожалуй, в этом мы похожи на евреев, как ни странно это звучит. Евреи всегда держались вместе, а теперь их национализм призывает их собраться на своей новой родине. Но наша родина призывает нас оставаться здесь, вот мы и остаемся. Это звучит как будто прямой противоположностью, но фактически это то же чувство. У нас есть много пословиц о нашей лояльности. Может быть, вы слышали о маршале Суворове, великом полководце, воевавшем с армиями Фридриха Великого, а затем и Наполеона. Так он говаривал; «Пусть хуже, да наше».

Когда я напомнил Анатолию, что и в английском языке, который он знал, есть выражение: «Это моя страна, права она или нет», отражающее то, что мы называем слепым патриотизмом, он с готовностью с этим согласился. «Мы называем это «квасным патриотизмом», — сказал он. Как и многие другие выражения, характеризующие сущность русской жизни, это понятие дословно непереводимо; оно требует пояснения. Квас — это получаемый брожением из воды и сухарей черного хлеба крестьянский напиток с хмельным привкусом; дешевый квас напоминает несвежий кофе — горький, цвета мутной воды напиток с осадком на дне. Летом в любом городе России вы можете увидеть женщин в белых халатах, продающих квас в стеклянных кружках, в которые они нацеживают его из больших металлических передвижных цистерн, окрашенных в шафранный цвет. Иностранцы обычно от второй кружки отказываются, но русские берут ее с наслаждением; в деревнях же делают собственный домашний квас. Итак, понятие «квасной патриотизм» означает земной, крестьянский, интенсивный, русский вариант патриотизма.

— Шовинизм? — спросил я.

— Да, шовинизм и нечто даже еще более сильное, — подтвердил Анатолий.

Это — патриотизм, взращенный на бесчисленных легендах (типа наших легенд о Джоне-Поле Джонсе[62] и Дэви Крокете[63]) и верящий в них. Такие легендарные истории легко срываются с уст русского человека. Анатолий припомнил рассказы о бравых подвигах отрядов пограничников, сражавшихся с нацистами, о русских защитниках Брестской крепости, мужественно сражавшихся, но вынужденных сдаться численно превосходящему врагу. Однако такое положительное явление, как героическая преданность родине, имеет и обратную сторону — в стиле Маккарти[64]: я имею в виду жесткую нетерпимость и преследование инакомыслящих и диссидентов, которых клан рассматривает как ренегатов, не заслуживающих прощения.

«Люди готовы практически на все, когда считают, что их отечество в опасности, — сказал Анатолий. — Это относится не только к военной опасности, но и к идеологической, потому что страну захлестывают чуждые идеи. Понимаете, то, что люди считают таких, как Сахаров и Солженицын, предателями, совершенно естественно. Все очень просто: Сахаров и Солженицын обращаются за помощью к иностранцам (наш разговор происходил в 1973 г. после интенсивной кампании в печати, направленной против этих двух ведущих диссидентов). Империалисты используют этих двоих. И, поймите, что бы там ни говорили, империализм по-прежнему — наш враг. А раз наш враг использует этих людей, значит, они предатели. Сахаров обратился с призывом к Западу, он просил наказать нашу страну, не допустить, чтобы Соединенные Штаты установили для нас режим наибольшего благоприятствования в торговле. Ясно же, его расценивают как предателя, и люди считают само собой разумеющимся, что их долг — примкнуть к кампании по его разоблачению». Он помолчал, а я, ожидая, что он выскажет недовольство этим, с удивлением услышал: «В настоящее время у некоторой части нашей интеллигенции притупились национальные чувства, — сказал он, — поэтому есть и такие, которые не сразу решаются присоединиться к кампании против Сахарова и Солженицына. Это происходит не так автоматически, как должно было бы быть».

Любой иностранец, которому доводилось задавать вопросы или хотя бы в мягкой форме высказаться критически по поводу советского образа жизни или советского правительства, неизбежно наталкивался на эту лояльность по отношению к своему клану. Что бы русские в глубине души ни думали, они смыкают свои ряды и защищают свою нацию перед чужаками. И речь идет вовсе не о попугайском повторении лозунгов официальной пропаганды; я слышал, как даже диссиденты мгновенно меняли свою позицию, когда иностранец позволял себе критически высказаться об их стране, пусть его суждения и совпадали с их собственными. Национальная гордость перед лицом иностранцев — это невероятно сильное чувство. Редактор одного журнала говорил мне, что я ошибаюсь, если думаю, что русских надо натаскивать в том, как следует говорить с иностранцами. Даже без всякого наущения, по его словам, рядовые люди преувеличивают стандарты своей жизни в разговоре с иностранцами, посетившими их дома или предприятия. «Это естественно, — сказал он. — Люди думают так: «Мы — русские. И не должны ударить в грязь лицом перед иностранцами. Мы должны показать им, особенно американцам, что живем хорошо». Здесь срабатывает инстинктивный, подобный племенному, рефлекс лояльности. Потому что точно так же, как в своих личных отношениях русские проводят четкую грань между тесным кругом избранных друзей, которым можно доверять, и всеми, кто находится вне этого круга, в своих национальных проявлениях, они резко отделяют свой клан, свою нацию от всех прочих. Слова «наш» и «чужой» постоянно встречаются и в пропагандистских лозунгах, и в частных беседах. Эти слова являются определяющими при разделении людей на друзей и врагов и при выборе соответствующей позиции, потому что русские мыслят только двумя категориями: «за» и «против». В них глубоко въелось скептическое отношение к тем, кто придерживается нейтралитета. «Он — наш человек» или, наоборот; «Он — чужак» — этого достаточно для оценки человека.

Та молодая женщина, которая трепетала от одного звука слова «Родина», вспоминала, в какое негодование она, еще будучи подростком, приходила каждый раз, когда слышала недоброжелательные передачи о России, транслировавшиеся западными радиостанциями. «Когда я слушала «Голос Америки», я знала: все, что они говорят о России, — правда, чистая правда, и все же это бесило меня, — рассказывала она. — Слушать такое от посторонних — в этом было что-то оскорбительное. Казалось, иностранцы насмехаются над нами. Их передачи вызывали у меня гнев не столько против нашей системы, сколько против «Голоса Америки». Эти чувства возмущения по отношению к чужакам искусно подогреваются в наши дни наиболее опытными советскими пропагандистами. Юрий Жуков, обозреватель «Правды» и комментатор телевидения, в конце 1974 г. призывал советских телезрителей не доверять передачам западных радиостанций на русском языке, с их хитрой тактикой, и говорил об этом в выражениях, точно рассчитанных на пробуждение патриотических чувств: «В наш светлый чистый советский дом пробрался чужой; он пользуется нашим языком, чтобы сеять ложь и клевету».

Бескрайность просторов России и ее изолированное в течение долгих веков континентальное положение привели к тому, что многие русские сегодня наделены изрядной долей морального шовинизма. В какой-то степени здесь имеет место привязанность к своей этнической группе в чистом виде. Как и другие крупные нации (китайцы, американцы), русские считают, что мир вращается вокруг их страны, и мерят всех прочих своей меркой. У русских есть старинная поговорка о том, что каждый смотрит на мир со своей колокольни, но они уверены, что русская колокольня — самая высокая. Это ощущение морального превосходства возникло после того, как Россия унаследовала от Византии православие. При царях в России стали считать Москву «третьим Римом», оплотом истинной христианской религии после падения Византии. Эта исторически сложившаяся традиция считать свою нацию наилучшей и вера в свою миссию была увековечена и усилена в результате большевистской революции, которую русские расценивают как самое значительное событие XX века. Согласно мессианской идеологии марксизма-ленинизма, Москва не только была провозглашена Новым Иерусалимом, но и было объявлено, что она — единственный законный выразитель идей коммунизма, которому революционеры всего мира должны принести присягу на верность и послушание.

Таким образом, Россия избежала того духовного пессимизма, который поразил культуру Запада. Русские в принципе сохранили непоколебимую веру в правильность своего образа жизни, хотя причин для этого у них было меньше, чем у некоторых других стран. Они ворчат по поводу нехватки товаров, высоких цен или коррупции; в душе они, может быть, и не возражали бы против каких-нибудь поверхностных реформ, но им незнакомы муки неверия в свои силы, стремление с пеной у рта осуждать свою страну или приступы отчаяния, которые терзали американцев и жителей других западных стран в последние годы. В доказательство приведу такой пример: один пожилой русский рассказывал мне, что советские ветераны войны просто не в состоянии были постичь, как могли молодые американские воины швырнуть в Конгрессе свои награды, выражая этим протест против войны во Вьетнаме; и неважно, что эти советские ветераны сами осуждали американскую интервенцию во Вьетнаме. Они расценивали поступок американцев как оскорбление, брошенное в лицо не только правительству, но и нации. «Русские с их животрепещущим патриотизмом не могли этого одобрить,» — сказал мой собеседник. В сущности, очень немногие русские вообще задумываются над вопросами: не лучше ли другой путь, не стоит ли до основания изменить существующую систему, подобно тому, как человек не задает себе вопроса, не сменить ли ему родителей. Матушка-Русь для них — незыблемая скала, якорь спасения. По-видимому, русским — я не говорю об инакомыслящих — редко приходит в голову, что их страна не столь уж добродетельна или что на ней лежит вина за преступления против нравственности. Чувство непогрешимости родины в них так же непоколебимо в наши дни, как это было в Америке до трагической агонии во Вьетнаме, которая вызвала у некоторых людей чувство национальной вины и понимание того, что их нация может быть способна на зло.

Я подозреваю, что стремление уберечь народ от подобных чувств и является одной из причин, по которым советские руководители придают такое огромное значение не только тому, чтобы затушевать правду о сталинских чистках, но и предотвратить признание, что в этих кровавых репрессиях принимали участие миллионы. Потому что если «красный террор» и мог быть организован по приказу одного человека, как, например, гитлеровская акция уничтожения евреев, то проводили его в жизнь тысячи и тысячи, посылавшие на муки и своих друзей, и своих соперников. Вот эта-то возможность ощущения национальной вины и превращает разоблачение Хрущевым сталинских чисток не только в сенсацию, но и в экстраординарный политический акт, чреватый появлением опасных, неуправляемых эмоций в народе, бесспорно, опасных и для самого Хрущева, хотя он и считал в то время, что совершил ловкий тактический маневр. Именно поэтому Солженицын является столь взрывоопасным для России писателем, особенно как автор книги «Архипелаг ГУЛАГ». Эта книга и первые произведения писателя о лагерях ставят русского читателя лицом к лицу со злом, которое совершил он или его родители, или его соотечественники. Инстинктивно режим чувствует, что понимание этого следует подавлять, и не только потому, что оно ставит коммунистическую партию перед необходимостью принять на себя ответственность и перед риском ослабления власти партии, но и потому, что может привести весь народ к осознанию того, что нация способна на прегрешения против нравственности, а это может ослабить национальный патриотизм, являющийся в наше время одним из важнейших оплотов режима.

Наблюдается парадокс: несмотря на то, что русские уверены в моральном превосходстве своей нации, большая часть трескучего хвастовства советской прессы о том, что Советскому Союзу принадлежат самые первые, самые грандиозные и самые лучшие свершения во всех мыслимых областях, направлена, по-видимому, на компенсацию глубоко укоренившегося чувства национальной неполноценности по сравнению с Западом в области науки, техники и экономики и в современных практических достижениях. Это Сталин сделал фетишем безмерно раздуваемое превосходство русских во всех областях, несмотря на то, что сам же откровенно говорил об отставании России и о стремлении это отставание преодолеть. В его время шовинистическое преувеличение русских достижений доходило до смешного; в энциклопедиях писали, что радио изобрел Александр Попов, а не Маркони, что честь изобретения электрической лампочки принадлежит не Томасу Эдисону, а Александру Лодыгину, что Иван Ползунов построил первый паровоз на 21 год раньше, чем Джемс Уатт, а Александр Можайский, запустив в небеса свой первый самолет, оставил далеко позади братьев Райт. После смерти Сталина такая официальная политика провозглашения приоритета России во всех областях несколько пошла на убыль. Но традиция осталась и до сегодняшнего дня, о чем свидетельствуют многие публикации. Горожане — представители интеллигентных профессий, с их снобистским предпочтением всего западного, нередко подшучивают над таким вопиющим шовинизмом и саркастически острят: «Россия — родина слонов».

Но во всех слоях советского общества весьма живуче сильное, традиционно русское убеждение, что «наше — лучше». Эта фраза часто проскальзывает в разговорах, и нередко без особой надобности. Как-то вечером, поднимаясь в лифте гостиницы «Интурист» на большой международный прием, я слышал разговор двух женщин средних лет, восхищавшихся вечерними туалетами некоторых молодых советских женщин, приехавших на этот прием. Хотя одеты они были не так элегантно, как некоторые иностранные гостьи, поднимавшиеся в том же лифте, эти две женщины, преисполненные гордости, раскудахтались: «Разве наши девушки — не прелесть?» — с умилением проговорила одна. «Конечно, наши лучше всех», — откликнулась ее собеседница стереотипной фразой.

О том, насколько автоматически высказывают консервативно мыслящие официальные лица и рядовые граждане эту мысль — идет ли речь о девочках, о плотинах, о завоеваниях космоса, о тракторах или о хоккейных командах, — свидетельствует успех анекдота, рассказываемого более космополитически настроенными молодыми людьми, о партийном деятеле, жена которого обнаружила, что у мужа есть любовница-балерина. Жена настояла на том, чтобы пойти в Большой театр и посмотреть на свою соперницу. Только успели они усесться в ложе вместе с другими высокопоставленными лицами, как занавес поднялся и на сцену выпорхнула изящная девушка-лебедь. Жена подтолкнула мужа и спросила: «Это она?» «Нет, — ответил он, — это любовница Петрова». «Хорошо, — сказала жена, — а то у нее слишком тонкие ноги». Немного погодя жена указала на другую украшенную перьями балерину и обратила к мужу вопрошающий взгляд. «Нет, — ответил муж, — это любовница Иванова». «Хорошо, — сказала жена, — у нее некрасивое лицо». Наконец, муж указал на балерину, стоявшую в глубине сцены. Жена оглядела молодую танцовщицу и с самодовольной улыбкой откинулась в кресле, успокоенно воскликнув: «Наша — лучше».

Это национальное самоуважение независимо от обстоятельств усиливается чувством викторианской гордости за мощь и достижения Советского Союза. Володя, молодой человек, делающий партийную карьеру, выразил это в форме шовинистического высокомерия по отношению к немцам и другим нациям, зависящим от советского газа и нефти. Мой друг, английский дипломат, часто бывавший в Восточной Германии и время от времени беседовавший там с русскими солдатами, пришел к выводу, что они завидуют уровню жизни немцев, но тем не менее чувствуют свое превосходство над ними, словно ощущение себя частицей мощи Москвы компенсирует все. Лишь ничтожная горстка инакомыслящих вышла на Красную площадь с протестом против советского вторжения в Чехословакию. Они были арестованы раньше, чем сумели развернуть свои транспаранты. Намеки на неодобрение советской политики со стороны некоторых занимающих хорошее положение представителей интеллигентных профессий содержатся в повести Натальи Баранской «Неделя как неделя», героиня которой предлагает мужу обсуждать такие серьезные проблемы, как «Вьетнам и Чехословакия». Прозорливые интеллигентные советские читатели поняли это как ловко замаскированную попытку диссидента поставить знак равенства между вторжением СССР в Чехословакию и Америки — во Вьетнам.

Но на основном фоне безразличия народных масс к вторжению в Чехословакию наблюдалась и явная гордость многих за то, что Советский Союз продемонстрировал свою мощь (подобно тому, как в XIX веке англичане гордились способностью Англии сохранять свое положение империи), потому что сила — это один из атрибутов сверхдержавы. Один мой знакомый русский писатель отдыхал в Сочи в августе 1968 г., когда о советском вторжении в Чехословакию советские граждане начали узнавать из передач западных радиостанций. «Вокруг меня люди были счастливы тем, что произошло, — вспоминал он. — «Наконец-то, — говорили они, — наши войска вошли в Чехословакию. Давно пора было. Теперь надо идти дальше и проделать то же самое в Румынии». Эти люди были рады, что Россия применила свою силу, к которой они относятся с большим уважением. Им нравится, когда Россия демонстрирует мощь». Геннадий, совхозный бухгалтер, говорил, что тоже ощущали руководители и рабочие его совхоза: «Они поверили гигантской и грубой лжи, будто Советский Союз вошел в Чехословакию, чтобы защитить тамошний народ, — сказал он. — Для них это (интервенция) — еще одна причина гордиться своей нацией». Другой мой приятель, молодой научный работник, философствовавший по поводу националистического пыла, вспоминал, как он лежал в больнице в одной палате с шофером, который в период вторжения в Чехословакию был водителем танка, прошедшего по Праге. У моего приятеля сложилось мнение, что шофер этот был в общем-то славный парень, но в своем патриотизме был так же слеп и жесток, как американские солдаты в Малайзии. Шофер рассказывал научному работнику, как он и его товарищи убивали чехов и словаков за малейшее проявление того, что им казалось сопротивлением. Стоило местному жителю появиться на крыше дома и показаться подозрительным экипажу танка, «мы наводили на дом пушку и сносили крышу», — рассказывал шофер. Научный работник, в душе не одобрявший интервенцию, высказал несколько неодобрительных замечаний по поводу бессмысленных убийств, но шофер, охваченный своим квасным патриотизмом, попросту отмел эти замечания. По его словам, он не испытывал никаких угрызений совести: «Ведь они же все фашисты».


В русском народе стремление к миру так же сильно, как и в американском. Однако официальная пропаганда, связанная с темой войны, воспевающая мужество и готовность дать отпор врагу, развернута гораздо шире, чем на Западе. Из-за того, что произошло во Вьетнаме, проблема войны вызывает крайне противоречивые мнения в американском народе, тогда как в Советском Союзе она является неоспоримым объединяющим фактором, служащим для оправдания многих сторон современной политики.

Даже в эпоху разрядки, как противоядие от нее, советское руководство достаточно сознательно черпает из источника, именуемого «Вторая мировая война», поэтому патриотические чувства советских людей никогда не угасают. Неудивительно, например, что многие писатели, которые оказались самыми прыткими в «разоблачении» диссидентов типа Сахарова и Солженицына или в предостережениях по поводу опасности просачивания западной идеологии, подписывали свои письма об этом как ветераны войны. Кинофильмы о шпионах или военные мемуары довольно часто утверждают или косвенно дают понять, что Западу, даже когда он выступает как военный союзник, доверять нельзя. Постоянное изображение России как осажденной врагами крепости служит замаскированным оправданием необходимости по-прежнему призывать молодежь в армию, преподавать военное дело в средних школах, идти на большие военные расходы и требовать от советского человека постоянных жертв, потому что якобы в Америке, ФРГ и других капиталистических странах экономика держится на военной промышленности, которая никогда не позволит сократить расходы на оборону.

Для большинства американцев Вторая мировая война — далекая и ничего не значащая абстракция, чуть ли не глава из древней истории, пьеса, сыгранная на другой сцене. У нас, как у нации, не сохранилась, не вошла в плоть и кровь память о ней, несущая боль и душевные муки европейцам. Мы не можем постичь, какие чувства по отношению к немцам носят в своем сердце французы, поляки или русские, мы не можем прочувствовать эмоциональную силу воздействия военных историй на нынешнее умонастроение этих народов. Наши отношения с Германией определились новой эрой, новыми торговыми связями, новой дипломатией. Американец может, пожалуй, дождливым вечером вытащить альбом с газетными вырезками времен войны или военные медали. Время от времени может появиться новая книга о Потсдаме или фильм о вторжении в Нормандию, но непосредственное ощущение войны ушло. Корея и Вьетнам вытравили из памяти Вторую мировую войну и уменьшили ее значение как элемента национального опыта и фактора современной политики.

В этом плане контраст с Россией как нельзя более впечатляющ и несомненен. Отношение к войне у них просто мистическое. В ресторанах или гостиницах, поездах или самолетах совершенно чужие люди могут вдруг, перебивая друг друга, начать рассказывать военные истории, если они обнаруживают, что были сержантами или медсестрами, полковниками или корреспондентами на одном и том же фронте или проходили либо проезжали через один и тот же город или железнодорожный узел во время одних и тех же боев. Те, кто был в ту пору ребенком, с мрачным удовлетворением вспоминают, как выжили они, долгие годы питаясь скудным хлебным пайком в эвакуации — в Ташкенте, в Куйбышеве, на Урале или другом захолустье, вдалеке от родителей, когда гитлеровские армии окружили Ленинград или угрожали Москве. Русские любят принимать участие в ежегодных встречах бывших однополчан, потому что в отличие от политических митингов такие встречи затрагивают настоящие чувства. Само выражение «на фронте» и сегодня, спустя три десятилетия после войны, имеет почти религиозное звучание, и ветераны любят, появляясь на людях, при любом удобном случае надевать свои военные награды. Создается впечатление, что русские буквально понимают лозунг: «Никто не забыт и ничто не забыто». Каждого человека с Запада, приезжающего в Советский Союз, не могут не поразить постоянные перепевы военной темы, рассказы об уничтожении миллионов людей, оправдание войной того факта, что Россия с экономической точки зрения отстает от Запада; иностранца не покидает ощущение, что для советского народа война кончилась только вчера.

Когда вы подъезжаете к Москве по шоссе, ведущему из Шереметьевского аэропорта, вы видите на своем пути памятник, изображающий гигантские противотанковые заграждения — три крестовины, установленные на самых подступах к столице, куда подошли наступающие немцы и откуда русские погнали их вспять. В Одессе экскурсантов водят в катакомбы, где прятались партизаны во время оккупации города немцами и румынами (поскольку Румыния теперь — коммунистическая страна, экскурсоводы соответственно забывают упомянуть, что в прошлом румыны были врагами). В Литве печальная статуя Матери воплощает скорбь маленькой нации, оказавшейся под страшным перекрестным огнем двух мощных армий.

Президент Никсон дважды был в Советском Союзе; и оба раза ему показывали военные мемориалы: первый раз президента возили в Ленинграде на Пискаревское кладбище с его километрами могил, трагически напоминавших о том, какая ужасная цена была заплачена за то, чтобы выдержать 900-дневную осаду города; во второй раз, два года спустя, Никсона возили в Белоруссию, в деревню Хатынь, где построен мемориал с бронзовой статуей мужчины, нежно прижимающего к себе умирающего сына, — напоминание об уничтожении деревни, где нацисты заживо сожгли 149 человек, заподозрив их в помощи партизанам. И так — повсюду. В Европейской части России, на Украине, в Белоруссии или в Прибалтийских республиках вы практически не встретите ни одного города, ни одной деревни, где не было бы своего военного мемориала или пирамидок на могилах, или вечного огня в честь павших на войне. В таких местах, как Северный Кавказ, где нацисты захватили вершину Эльбруса и рвались к нефтяному городу Баку, военный мемориал рассчитан на напоминание о многонациональном составе защитников района — о солидарности русских, украинцев, армян, грузин, карачаев и черкесов. Даже в гостинице для горнолыжников есть специальная комната — военный мемориальный музей. Я также очень хорошо помню и другую экспозицию подобного рода — в древнем городе Пскове. В музее истории мы с Энн, осматривая коллекцию икон, серебряных чаш и кубков царских времен, неожиданно попали в зал с панорамой битвы за Псков в 1944 г., с трофейным немецким оружием, с портретами местных героев, выставкой их наград и пожелтевшими фотографиями, изображавшими казнь через повешение пяти партизан немецкими солдатами. Два человека раскачивались на виселице, а трех остальных подводили к ней. Другая ужасная сцена изображала расстрел десяти человек в простой крестьянской одежде на городской площади, перед лицом женщин и детей, согнанных наблюдать экзекуцию. В стремлении не дать зажить ранам войны было что-то мазохистское.

Нет ни малейшего признака, что эта традиция идет на убыль, — ведь концентрация внимания на военных воспоминаниях не только усиливает патриотические чувства, но и поддерживает ощущение необходимости и сегодня быть бдительными и готовыми к бою. Поразительно, что празднование в 1975 г. 30-летия победы союзных сил над Германией сопровождалось гораздо более шумной пропагандой в прессе, по мнению западных экспертов, чем празднование 20- и 25-летия военной победы в Европе, соответственно в 1965 и 1970 гг. Связь между военной пропагандой и современными событиями подчас не вызывает сомнений. В 1972 г., после первой встречи в верхах Никсон—Брежнев, группа американских студентов совершила путешествие по Советскому Союзу. Когда они находились в студенческом лагере под Орлом, в Центральной России, им, согласно программе, показали кинофильм на открытом воздухе. Это был одночасовой военный документальный фильм, состоящий из отрывков кинохроники о бомбардировке Северного Вьетнама американскими реактивными самолетами, об израильских воздушных атаках на арабов, о нападении нацистов на Советский Союз во время Второй мировой войны и о нескольких танковых боях военного времени. Позднее один из американских студентов с содроганием рассказывал: «Было ощущение, словно война кончилась только вчера. Почему они не могут оставить эту тему в покое?».

Культурная жизнь в Советском Союзе также насыщена военной темой, однако тема эта почти всегда окрашена в героические тона, а не в тона крови и страданий. «Они не хотят вырастить нацию пацифистов», — объяснил мне один русский студент. Такие военные термины, как «мобилизовать резервы», «стоять на вахте» (трудовой), стали стандартными в повседневном производственном лексиконе, а война по-прежнему остается наиболее популярной темой книг и кинофильмов, оставляющей далеко позади все другие темы. Некоторые произведения насыщены откровенным шовинизмом; другие сделаны тоньше и интереснее, поскольку их авторы пришли к выводу, что могут с выгодой воспользоваться столь священной с политической точки зрения темой как война, чтобы позволить себе некоторые творческие эксперименты. Белорусский писатель Василь Быков снискал себе популярность у читателей психологическими повестями о партизанах. Некоторые из его героев сломались и пошли на сотрудничество с врагом, другие достойно встречали смерть. Константин Симонов, бывший военный корреспондент газеты «Красная Звезда», органа Вооруженных Сил, стал фактически самым знаменитым советским писателем благодаря своим дневникам и романам, в которых батальные сцены и широкие картины крупных стратегических операций перемежаются полудокументальным описанием военных вождей. Авангардный Театр на Таганке поставил пьесу «А зори здесь тихие…» — по-настоящему волнующий, прекрасно сделанный спектакль о нескольких русских женщинах, погибших от рук немцев в лесу близ советско-финской границы. Другие произведения посвящены описанию встреч ветеранов войны, проблемам женщин в тылу, в том числе падению молодой женщины, нарушившей верность погибающему на фронте мужу. Расплывчатый роман Ивана Стаднюка «Война», разжигающий ура-патриотические чувства, дает самый положительный за последние годы портрет Сталина. В «Горячем снеге» Юрия Бондарева, где рассказывается о героической обороне Сталинграда, читатели также встречаются с приукрашенным образом Сталина. Один из героев «Горячего снега» думает о том, что Сталин — это человек, чей облик врезался в его память более прочно и более неизгладимо, чем образы покойных отца и матери. Самым грандиозным из кинофильмов на военную тему за время моего пребывания в Советском Союзе была пятисерийная эпопея «Освобождение», перед которой «Унесенные ветром» кажется жалким короткометражным фильмом. Фильм полностью обходит молчанием первые военные годы, когда Сталин впал в панику и русские непрерывно отступали, а рассказывает о той части войны, когда Красная Армия начала побеждать, и вплоть до захвата Рейхстага в Берлине. Каждый год появляется так много литературных произведений и кинофильмов о войне, что невозможно перечислить имена даже самых выдающихся их авторов. Достаточно сказать, что каждый сезон книги о войне обязательно попадают в число бестселлеров и что для советского киноэкрана военная тема более важна, чем вестерны для Голливуда.

Кинофильмы и романы о шпионах — еще один излюбленный жанр русских: в то время как во всех странах мира разведывательная служба подвергается нападкам, в СССР шпион по-прежнему остается национальным героем. Здесь не принято изображать легкомысленные пародийные истории типа подвигов Джеймса Бонда. В конце 1974 г., когда американская пресса взяла в оборот Центральное разведывательное управление за его действия в Чили, советская пресса была полна несмолкающих дифирамбов советскому «супершпиону» Рихарду Зорге, который, играя роль нацистского корреспондента в Токио, заранее сообщил Кремлю о дате вторжения нацистов в Польшу и о гитлеровских планах нападения на Советский Союз. Однако то обстоятельство, что Сталин все же проигнорировал предупреждения Зорге, постоянно замалчивалось. В период, когда ЦРУ получало тумаки за то, что вело слежку за частными лицами, в «Новом мире», наиболее либеральном из советских ежемесячных журналов, появился героический роман о деятельности армейской контрразведки «Смерш» («Смерть шпионам»), о ее борьбе с польскими партизанами-националистами, воевавшими с нацистами в 1944 г. Роману предшествует посвящение: «Тем немногим, кому обязаны очень многие». Если вы хотите представить себе, что это за произведение, вообразите, что в Америке в журнале «Нью-Йоркер» появился роман с продолжением, воспевающий благородство Аллена Даллеса[65] и Ричарда Хелмса[66]. Героями двух самых популярных за последние годы советских многосерийных телевизионных фильмов — «Семнадцать мгновений весны» и «Щит и меч» — являются советские шпионы высокого класса, проникшие в верхние слои нацистской иерархии. Создателей этих фильмов мало заботило, каково их влияние на политику разрядки. Однако в 1974 г., когда по финскому телевидению была показана грубоватая американская музыкальная комедия 1957 г. «Шелковые чулки» о советских агентах в Париже, советское посольство выразило энергичный протест.

В России любой вид искусства включает программы, рассчитанные на возбуждение патриотических чувств. Одним из наиболее впечатляющих номеров Ансамбля народного танца, руководимого Моисеевым, является блестящий характерный танец под названием «Партизаны». Танцоры одеты в широкие развевающиеся черные казацкие бурки, делающие их похожими на зловещих ястребов или воронов. Сначала появляется первый всадник-партизан, затем второй, потом целая вереница их в быстром и одновременно плавном движении проносится по сцене; ноги танцоров скрыты под длинными бурками; создается блестящая иллюзия, словно люди скачут верхом в темной ночи. И вдруг танцоры распахивают свое воронье оперение, обнаруживая скрытые под ним костюмы людей разных национальностей и профессий: юноши, девушки-партизанки, крепыши-славяне, похожие на немцев жители Прибалтики, напоминающие эскимосов якуты, жители Средней Азии, железнодорожные рабочие, солдаты, парашютисты, матросы. Танец превращается в убедительную демонстрацию героического единства и солидарности всех советских народов, и поставлен этот танец великолепно. Короче говоря, здесь и активная пропаганда военных подвигов, и артистический блеск. Советская публика любит этот номер, и он с большим успехом демонстрировался во многих странах мира.

Лишь немногим русским старше 35 лет нужен специальный толчок, чтобы начать вспоминать о войне. Я слышал массу историй о тяжелых испытаниях, выпавших в военные годы на долю отдельных людей; но вот однажды я оказался в комнате, где было полно народу и где худощавый, темпераментный человек, художник, ударился в юмористические воспоминания о своих военных годах, когда он служил авиационным механиком. Он рассказывал, как каждый стремился раздобыть хоть какое-нибудь спиртное, чтобы заглушить боль, холод, страх. Одним из наиболее часто применяемых способов был слив рабочей жидкости из амортизаторов шасси самолета, после чего эту смесь масла и спирта пропускали через фильтр противогаза. Это был медленный и трудоемкий процесс, но напиток получался вполне сносным. «Конечно, — добавил рассказчик, — самолет из-за этого кренился на сторону».

Была у меня и другая встреча — с экскурсоводом по Кавказу. Этот человек оказался более терпимым по отношению к немцам, чем большинство русских, потому что несколько немецких солдат спасли его от казни. В годы войны, будучи в ту пору подростком, он оказался на оккупированной территории. Его отправили на принудительные работы, и однажды он уронил телефонный столб на плечо немецкого сержанта. Разгневанный сержант приказал мальчишке отойти к ближайшим кустам и расстегнул кобуру пистолета. Но солдаты, поняв, что тот собирается сделать, закричали: «Вилли, мы знаем, ты — псих, но не делай этого; это ужасно». Дважды сержант пытался вытащить пистолет, но остальные его удерживали. Наконец, по словам русского: «Сержант дал мне какого пинка, что я отлетел метров на пять. Этим все и кончилось. Вот что дает мне право утверждать, что и среди немцев попадались люди. Они спасли мне жизнь». Этот человек был снисходительнее большинства.

В Мурманске морской биолог, потерявший на войне отца, дядю и еще семерых своих родственников, с трудом выносил все, что касалось политики разрядки между СССР и Западной Германией. «Я знаю, миру нужен мир, — нехотя проговорил он, — но немцев я ненавижу». В частных беседах и другие люди высказывали мнение, что Брежнев зашел слишком далеко, что он слишком доверяет Вилли Брандту и немцам. В Самарканде мне довелось на себе ощутить, с какой острой враждебностью до сих пор в народе относятся к немцам. Когда в одном из магазинов я спросил продавца, сколько стоят узбекские тюбетейки, он отказался отвечать, приняв меня за немца. На мой повторный вопрос он огрызнулся: «Мы здесь немцев не обслуживаем». В Москве молодой немец, техник, который работал в качестве стажера на заводе в 250 км от Москвы (в сторону Ленинграда), рассказывал мне, как он был удручен окружавшей его атмосферой враждебности. «В душе русские не считают, что война закончилась, — сказал он. — Они думают так: «Немцы хотят убивать нас, а мы хотим убивать немцев». А я говорю им: «Да посмотрите же на меня. Я — немец, и я не хочу убивать вас. Война закончилась. Мы, в нашей части Германии, строим социализм». Этот молодой человек так боялся проявлений эмоций русских, что не осмеливался пойти выпить с товарищами по работе, несмотря на то, что приехал в Россию в соответствии с официальной учебно-производственной программой. Его очень расстраивало, что рабочие этого завода не делали различий между Восточной и Западной Германией. «Я целый день проспорил с ними, я рассказывал им, что в нашей части Германии живут их друзья, что мы строим социализм, — говорил он. — Но, по-моему, я их не убедил. Для них немцы это немцы. Они ненавидят нас всех».


И все же власти предержащие серьезно озабочены тем, что молодежи плохо передается эстафета патриотических чувств, свойственных поколению, пережившему войну. Издаются указы, критикуются фильмы, устраиваются встречи с писателями и все — с одной целью: с самого раннего возраста молодежи внушают, что она должна платить дань уважения тем, кто пал в войне. В моей памяти неизгладимо запечатлелись сцены, когда 11—12-летние дети, мальчики и девочки, стоят в почетном карауле у памятников павшим на войне. Я вспоминаю Одессу и памятник, возвышающийся над морем. Это было ветреным осенним днем; небо было сплошь покрыто тучами, ветер гнал по морю белые барашки, и четверо детей в форме юных пионеров — красные галстуки, белые рубашки, синие брюки или юбки — прямо и неподвижно, словно солдаты, стояли у четырех углов памятника. Я со своим экскурсоводом подошел как раз в момент смены караула. Мы остановились и стали наблюдать. Смена приближалась по длинной дорожке. Ребята ритмично размахивали руками, их мешенный шаг напоминал чеканную поступь солдат КГБ, стражей Мавзолея Ленина в Москве. Только похрустывание гравия в такт их шагам нарушало безмолвие. Дети были молчаливы, сосредоточены; чувствовалось, что они с полным сознанием выполняемого ими священного долга стоят в карауле во имя своей Отчизны.

Такая церемония — явление того же порядка, что и настоящее военное обучение, проводимое в средних школах в общесоюзном масштабе, всеобщая воинская повинность для граждан, достигших 18 лет, и серьезно поставленное преподавание военных дисциплин в высших учебных заведениях, где студенты проходят обязательную программу подготовки офицеров запаса. Мы впервые столкнулись с этой сетью военной подготовки гражданского населения, когда наша 11-летняя дочь Лори приняла участие в игре «Зарница». Игра была организована на Ленинских горах для учеников 6 и 7 классов и проводилась под руководством военного инструктора школы, которую посещала Лори. Все это весьма напоминало бы игру в летнем детском лагере, состоящую в том, чтобы прятать и находить флаг, если бы не абсолютная серьезность, с какой здесь к этому относились. Придя домой, Лори рассказала нам, что всех участников игры (все это были дети в возрасте от 11 до 13 лет) военный инструктор в форме сначала муштровал, показывая, как маршировать, как делать повороты направо и налево. Дома, в нашей гостиной, Лори все это продемонстрировала. Детей разбили на две группы; тот, кто попал в первую, должен был пришить к рукаву синий лоскуток; тот, кто во вторую — зеленый. «Синие» получили задание рассыпаться среди холмов, наподобие партизан, а «зеленые» должны были ловить их, срывать с пойманных нашивки и уводить в плен. «Слишком долго играть мы не могли, потому что было очень холодно, — рассказывала Лори. — Земля была покрыта снегом. Меня поставили сторожить пленных, и я замерзла». Вся игра, включая муштру, длилась около четырех часов — и это после занятий в школе. Такая же игра проводится и в других школах. Для учеников более старших классов она усложняется: инструктор вводит в игру элементы боевой тактики. Играя в теннис неподалеку от Ленинских гор, я увидел детей, бегавших группами по лесу, — они играли в «Зарницу». Один знакомый американский студент рассказывал, что был просто потрясен, увидев такую сцену: группа студентов, одетых в темную форму моряков, не только захватила в плен своих «врагов», но и организовала церемонию их казни: «пленных партизан» выстроили вдоль стены и изображали их расстрел. Жертвы падали и «умирали» очень натурально.

Все это был — один из многих видов деятельности, убедившей меня в том, что граница между гражданской и военной жизнью, столь четкая на Западе, гораздо менее определенна в советском обществе. Программа общегосударственной физической подготовки называется «Готов к труду и обороне!» Телевизионная программа «А ну-ка, парни!» рассчитана на популяризацию среди молодежи различных военных навыков: организуются районные и общесоюзные соревнования по стрельбе в цель, по самообороне, по знанию советских законов, связанных с военной службой. Ребята в возрасте 14 лет могут вступить в Добровольное общество содействия армии, авиации и флоту (ДОСААФ) — организацию, в которую привлекают с целью воспитания граждан «в духе постоянной готовности к защите интересов социалистического отечества». В Америке нет аналога такой организации. Она сочетает функции клубов «4-Н»[67], бой-скаутов, YMCA[68] и таких организаций как «Американский легион»[69] и «Национальная гвардия». ДОСААФ имеет отделения по всей стране: в колхозах, на промышленных предприятиях, в институтах, городских микрорайонах. Это — мощный аппарат. Как я с удивлением узнал, на одной из лекций, которую проводил советский офицер, он раскрыл такую цифру: ДОСААФ насчитывает 65 миллионов членов. В рамках этой организации проводится изучение военной истории и тактики, разрабатываются средства гражданской обороны, молодежь обучают водить и ремонтировать любые виды транспорта, обращаться с радиоприемниками и электрооборудованием, проводить их техническое обслуживание, конструировать и мастерить модели самолетов, прыгать с парашютом, стрелять. Эта организация, как написано в одном советском рекламном объявлении, знакомит с профессиями, имеющими «большое военное значение». В ее распоряжении есть клубы и школы водителей. Для любителей собак существует особая программа, в рамках которой желающие могут взять щенка определенной породы, пригодной для военных целей. Те, кто соглашается взять такую собаку и обучить ее всему необходимому, получают право на дополнительную жилплощадь.

Для тех, кто избрал военную карьеру, в Советском Союзе имеется не менее 135 военных средних и высших учебных заведений, выпускающих младших офицеров. Для сравнения скажу, что в Соединенных Штатах — всего 10 таких школ. В масштабах всей страны молодежь впервые по-настоящему соприкасается с военным делом в девятом и десятом классах — двух последних классах обычной советской средней школы, — где мальчики и девочки в обязательном порядке дважды в неделю посещают уроки военного дела и гражданской обороны. Учебник по этому предмету, который дал мне русский приятель, открывается страницей, на которой черным по белому написано — абсолютно в духе холодной войны: «СССР миролюбивое государство… Нет таких преступлений, которых не совершили бы империалисты». В издании 1973 г. имеются четыре строки о разрядке напряженности в отношениях между Советским Союзом и Америкой, но строки эти теряются среди утверждений вроде: «США не отошли от своего агрессивного курса» или: «необходимость быть готовыми к войне стала более настоятельной в последние годы, потому что империалистические круги и, прежде всего, США, подогревают международную обстановку и не ослабляют опасности новой мировой войны». И такое учат во всех средних школах, по всей стране.

Затем автор учебника быстро переходит к описанию советских вооруженных сил; приводятся инструкции по разборке оружия, бросанию гранат из окопов, стрельбе из положения лежа, устройству танковых ловушек и проведению маневров в полевых условиях. Каждое лето мальчики, учащиеся средних школ, едут в военные лагеря на срок от 5 дней до месяца. Они совершают длинные пешие переходы с рюкзаками, обучаются тактике ведения боя, строят подземные бомбоубежища и стреляют из оружия типа всемирно известного автомата «Калашников», которым пользуются террористы всех стран. «Аналогами лагерей по обучению американских солдат, таких, как «Форт Дикс» или «Форт Джексон» являются лагеря советской средней школы, — заметил в разговоре со мной военный атташе Американского посольства. — И оплачиваются они не Военным министерством, а Министерством просвещения».

По словам одного русского юноши, в конце 60-х годов во время полевых и классных занятий в летних лагерях неприятеля недвусмысленно называли американцами. Но в 70-х годах, в период разрядки, в некоторых лагерях стали избегать такой идентификации, хотя ребята прекрасно понимали, кого имеют в виду. Силуэты на мишенях, как рассказывал этот парень, представляли собой фигуры в цилиндрах, этом символе буржуазии, чтобы выработать у молодежи «правильный классовый (марксистский) подход». Другой долговязый юноша по секрету рассказал мне, что распорядок жизни в лагерях для школьников слишком напоминал режим настоящего военного лагеря. Так, в первый день был произведен обыск, чтобы удостовериться, не пронесли ли в лагерь спиртное или другую «контрабанду». «Кормили нас так ужасно, что я с трудом заставлял себя есть и все время был голоден», — жаловался он. Отец мальчика, убежденный пацифист, был очень рад, что сын вернулся из лагеря, растеряв романтические представления об армии. «Сначала я был недоволен тем, что он едет в лагерь, говорил отец. — Но сейчас думаю, что это пошло ему на пользу. Теперь эти мальчики имеют правильное представление об армии».

В результате, многие молодые люди прилагают отчаянные усилия, чтобы поступить в высшее учебное заведение — неважно в какое, лишь бы избежать обязательного двухгодичного прохождения военной службы и автоматически получить звание офицера запаса. — Однако и в университетах, и в институтах военные дисциплины поставлены гораздо серьезнее, чем преподаваемые по американской программе Службы подготовки офицеров резерва. Студенты, все, как один, проходят строевую подготовку, изучают воинские уставы и летом, перед выпускным курсом на два месяца отправляются в военные лагеря, но, кроме того, по законам Советской Армии для каждой гражданской профессии предусматривается соответствующий военный профиль. Так, из студентов филологических факультетов, как рассказал мне один молодой бородатый лингвист, готовят военных переводчиков. «Мы изучаем всю военную терминологию и номенклатуру американского оружия — ведь мы должны быть готовы на случай мобилизации», — сказал он. Студенты-биологи изучают мероприятия по сангигиене при ядерном нападении и проходят курсы военной паразитологии и военной микробиологии. Об этом рассказала мне студентка биологического факультета. Девушки-студентки Московского государственного университета, как и студентки любого другого учебного заведения, проходят тренировку в стрельбе наряду с юношами. «Наш инструктор приказал мне залечь с автоматом «Калашников» и показал, как им пользоваться», — с улыбкой рассказывала мне студентка-биолог, яркая блондинка с типично славянскими чертами лица, которые еще более подчеркивались узкими татарскими глазами. — Я выстрелила три раза, но даже не задела стены; моих пуль так и не нашли. Но полковнику я понравилась. И он поставил мне «удовлетворительно».


Время от времени интенсивная советская пропаганда, использующая темы Второй мировой войны, выступает в поддержку политики разрядки, особенно перед визитом в Советский Союз кого-либо из крупных лидеров Запада. Непосредственно перед приездом Никсона в 1972 г. соответствующий тон задал Евгений Евтушенко, написав «волнительную» поэму, посвященную встрече на Эльбе американских и советских армий и будившую счастливые воспоминания о сотрудничестве военных времен и о совместной победе над нацизмом. Не раз в личных беседах я слышал от людей средних лет теплые слова о людях с Запада, с которыми этим русским доводилось сотрудничать, обслуживая аэродромы, где приземлялись американские самолеты, либо во время работы в Мурманске, куда громадным потоком шли грузы, поставляемые с Запада по ленд-лизу. Но гораздо чаще советская пропаганда обходит молчанием эти акты сотрудничества и заостряет внимание на фактах, свидетельствующих о недоверии и конфликтах.

В Мурманске, например, отцы города для проформы упоминают о сотрудничестве военных лет, но в местном краеведческом музее, во многих залах которого выставлены экспонаты, связанные с войной, советскому посетителю вряд ли удастся найти хоть малейшее упоминание о помощи союзников. В одном из залов с панорамными, во всю стену, фотографиями разрушений Мурманска нацистскими бомбардировщиками я нашел журнал «Харперс» с передовой статьей, написанной Девом Мерлоу, американским журналистом, прибывшим в Мурманск с морским транспортом союзников. В своей статье он описывает, как их транспорт преследовали немецкие подводные лодки и самолеты и какое облегчение испытали союзники, прибыв к месту назначения. Затем он переходит к описанию того тяжелого впечатления, которое произвели на них разрушения в Мурманске. Однако на русский язык переведена лишь часть статьи, где говорится о впечатлениях автора от Мурманска, но о том, как удалось каравану судов прорваться к Мурманску сквозь огонь, о том, в чем состояла помощь союзников и вообще, почему американцы оказались в Мурманске, не сказано в русском тексте ни слова.

Из чистого любопытства я спросил преисполненную энтузиазма Елену Павлову, директора музея, знает ли она что-нибудь о количестве союзных судов или об объеме союзных поставок, прошедших через Мурманск. «Я никогда не сталкивалась с подобными данными за все годы моей работы здесь», — ответила она и посоветовала порыться в городской технической библиотеке, расположенной в красивом новом здании. Директор библиотеки Вера Попова, импозантная, делового вида дама с пышным бюстом, добрых два часа с гордостью водила нас по светлому современному зданию. Когда осмотр был закончен, я попросил у нее материалы о союзных транспортах. Не теряя самоуверенности, она отправила своих сотрудников на розыски. Через час или около того они вернулись с тоненькой брошюркой, в которой было сказано, что в 1942 г. 93 советских корабля доставляли в Мурманск товары, крайне важные для нужд войны, но о помощи англичан или американцев не говорилось ни слова. Дальнейшие поиски тоже ничего не дали к замешательству официально принимавшего меня Николая Беляева, редактора газеты «Полярная правда», местного органа Коммунистической партии, однако на следующий день Беляев с сияющим видом протянул мне книгу, где в одном отрывке упоминалось «об иностранных моряках, в дни войны направлявших свои суда к нашим берегам», но этот отрывок вовсе не имел целью рассказать о помощи союзников — о ней вообще не упоминалось. Зато там была фраза о восхищении иностранцев «подвигом экипажей советских пограничных катеров»: пограничники помогли потушить пожар на судах союзников. Были приведены названия двух-трех кораблей, но о том, из каких стран они прибыли и что вообще им понадобилось в Мурманске, не говорилось ничего. Такое неуклюжее замалчивание могло быть только намеренным: по-видимому, цензура специально вычеркивала упоминания о помощи Англии и Америки Советскому Союзу в войне и о том, что размеры этой помощи составляли 15 млрд. долларов.

Это мое предположение впоследствии подтвердили два моих русских собеседника, один из которых был журналистом, а второй — директором киностудии. В результате такого замалчивания, как сказали эти люди, большинство русских полагает, что американская помощь во время войны сводилась лишь к поставкам тушенки. Директор киностудии считал, что поистине сенсацией прозвучало выступление по телевидению Юрия Жукова, комментатора «Правды», в котором он сказал, что американская помощь включала поставки самолетов, грузовиков, джипов, запасных частей и другого жизненно необходимого военного оборудования. «Впервые за много лет наши люди услышали такое о ленд-лизе, — сказал мой собеседник, — и я не помню, чтобы эту программу повторяли».

С точки зрения Кремля, полная и откровенная картина западной помощи Советам в ведении войны шла бы вразрез с советской пропагандой, утверждающей, что войну вел только один — советский — народ. По этой концепции дело представляется так, что война не носила всемирного характера и что Россия была ее центром, а все остальные страны — второстепенными участниками. Конечно, такое заблуждение свойственно всем нациям, но в России оно возведено в самую высокую степень стараниями цензуры. Сказать, что в момент острой нужды Москва вынуждена была обратиться к Западу за помощью, значило бы нанести болезненный удар по национальной гордости русских. Может быть, в некотором роде это — дань глубоко спрятанному в русской душе комплексу неполноценности, но такая информация замалчивалась всегда — шла ли речь о военной помощи, о помощи голодающим в начале 20-х годов, когда при Герберте Гувере был организован Совет американской помощи (кстати, в Большой советской энциклопедии сказано, что деятельность этого совета в основном служила прикрытием для диверсий и шпионажа), или о гигантских американских поставках в Россию в 1972 г.

Воспоминания о войне никогда не вызывают у русских ассоциаций, связанных с союзническим сотрудничеством. Даже и сегодня они упрекают Запад за его поведение в войне. Из соображений идеологической солидарности они нередко преувеличивают значение скромных военных акций поляков, румын или венгров против нацистов и редко положительно оценивают вклад англичан, французов или американцев. Но помимо этой официальной линии в поддержку коммунистической солидарности, русские нередко говорят — и я сам это слышал, — что Запад нарочно оттягивал момент вторжения в Нормандию, чтобы дать возможность нацистам сконцентрировать все свои силы на русском фронте. Русские, причем очень многие, рассматривают это как преднамеренный акт предательства. Многие разделяют в этом отношении точку зрения Сталина, напрочь игнорируя тот факт, что пакт 1939–1941 гг. того же Сталина с Гитлером развязал немцам руки в первые годы войны: избавленные в этот период от необходимости воевать на втором — восточном фронте, — они бросили все силы на войну с Англией. Многие американцы не вспоминают об этом, когда их упрекают за Нормандию. Сам я обычно отвечал на эти упреки, что вряд ли мы хотели обескровить Россию, если тратили миллиарды долларов на поставки по ленд-лизу через Мурманск, а русские, как правило, возражают, уверяя, что американская помощь была ничтожной, — всего лишь тушенка. Это я слышал от чиновника Министерства иностранных дел, и от журналиста, занимающего высокий пост, т. е. от людей, которые по своему положению должны были бы быть лучше информированы, и от простых людей, которые могли действительно ничего не знать. От тех, кто располагал правильными сведениями и был готов признать, что Запад во время войны оказывал достаточно большую помощь, я обычно слышал такой ответ: «Но ведь эта помощь выражалась лишь в долларах, а мы платили кровью».

Когда речь заходит о войне. Восток бросает Западу еще один оскорбительный упрек: будто в последние месяцы войны союзники искали путей — при посредничестве жившего тогда в Швейцарии Аллена Даллеса — тайно, за спиной Москвы, заключить мир с Германией. Это утверждение (а многие ему верят) в какой-то степени определяет сегодняшний международный климат. Оно является центральной темой популярного многосерийного телевизионного детективного фильма «Семнадцать мгновений весны». Сюжет фильма — это фальсификация истории рада того, чтобы доказать двурушничество американцев. Советский шпион, красавец-мужчина по фамилии Штирлиц прокладывает себе путь на вершину гестаповской иерархии и обнаруживает заговор, организованный Генрихом Гиммлером, главой СС, и имеющий целью переговоры о заключении Германией сепаратного мира с Западом при посредничестве фельдмаршала Альберта Кессельринга, командующего силами СС в Италии. И только благодаря блестящим способностям Штирлица, а также хитрости и недоверчивости Сталина, который чувствовал, что «союзники ловчат», этот заговор удается блокировать. Хотя телевизионный фильм и повесть, по которой он сделан, были представлены советской публике как полностью «основанные на фактах», нигде в мире нет данных о том, что в составе командования СС Москва имела «супершпиона». Более того, чтобы превратить пресловутое предательство Запада в еще более позорный акт, автор повести и фильма, Юлиан Семенов, растянул истинную протяженность событий во времени; он представил историческую версию, противоречащую опубликованным дипломатическим документам. Согласно документам Государственного департамента о взаимоотношениях между Советским Союзом и Америкой во время войны, появившимся в печати в 1968 г., переговоры с немцами, проводившиеся по инициативе помощника Кессельринга, затрагивали возможность сдачи нацистских сил в Италии и только в Италии. Советскому правительству немедленно дали знать об этих переговорах через посла США в Москве Аверелла Гарримана и пригласили участвовать в них. Ни в одном документе не говорится о какой бы то ни было связи Гиммпера с этими переговорами или о каком-то более широком политическом соглашении, предусматривающем заключение мира с немцами. С другой стороны, документы свидетельствуют о почти параноическом нежелании Сталина признать, что приглашение принять участие в переговорах, сделанное американцами русским, продиктовано доброй волей, и об отказе Сталина, что впоследствии заставило президента Рузвельта с изумлением возражать сталинским обвинениям.

Советские руководители хорошо понимали, что показ многосерийного телевизионного фильма связан со щекотливыми проблемами и поэтому отложили его демонстрацию до возвращения Брежнева из поездки по Америке летом 1973 г. Этот фильм, как в техническом, так и в художественном отношении, намного превосходил лучшие телевизионные многосерийные фильмы, которые я видел в Советском Союзе. Фильм был настолько популярен, что осенью того же года его показали вторично, и политическое влияние фильма на аудиторию по всей стране было огромным. Вскоре после повторного показа «Семнадцати мгновений весны» я ехал из Москвы в Ленинград. Моими соседями по купе оказались оперный певец и армейский капитан. Оба, как выяснилось в разговоре, были глубоко убеждены в предательстве американцев незадолго до конца войны; мои ссылки на документы их не заинтересовали.

«Хорошо, что Сталин раскрыл этот заговор, иначе нам бы не поздоровилось», — заявил оперный певец.

«Это не очень-то приятно, но так оно и было, — настаивал капитан, и поколебать его тоже было невозможно. — У нас есть документальные доказательства этого. Конечно, в фильме многое — выдумка, но мы знаем, что проделывалось за нашей спиной».

XIII. СИБИРЬ Небоскребы на вечной мерзлоте

Я не за сладенько робких маниловых

в их благодушной детскости.

Я за воинственных, а не молитвенных

идеалистов действия!

За тех, кто мир переделывать взялся…

Е. Евтушенко «Братская ГЭС»


Русские — любители холода. Они радуются началу зимы, когда снег, подобно волшебнику, преображает серый унылый облик таких городов, как Москва, и, припорашивая крыши и оконные карнизы свежим покровом белизны, которой им так недостает во все времена года, придает городу большую легкость и приветливость. После дождливой осени, траурной пеленой покрывавшей город, я сам обрадовался воцарению зимы с ее непродолжительной, но зато великолепной солнечной погодой, чудесным голубым небом и чистым, бодрящим холодом. Однако меня предупредили, что можно и ошибиться, преждевременно радуясь ее наступлению. В первый год пребывания в Москве меня удивил обильный снегопад в середине октября, когда выпало 25 см снега, и я написал репортаж о раннем наступлении зимы. Но шофер нашего бюро Иван Гусев сказал мне, что по крестьянской примете зима наступает лишь после третьего снегопада и что не стоит попадаться на удочку и верить первому ложному натиску зимы. Действительно, весь этот снег превратился в отвратительную грязь и исчез. То же произошло и после второго снегопада. Когда же снег выпал в третий раз, он стал накапливаться, уплотняться, и русские бурно радовались скрипу плотно утрамбованного снега под каблуками и ледяным узорам, затянувшим стекла окон, наглухо заклеенных с начала ноября до конца апреля.

В нашем дворе шоферы возились с капризничающими моторами, со смехом наливая драгоценную водку в радиатор одной из машин, которую почему-то миновали более современные и своевременные методы профилактики, и рассуждали о первом крепком морозе, наслаждаясь им. «Сколько градусов?» — спросил один из них. Когда зима действительно наступает, русские никогда не спрашивают: «Какая температура?» Только: «Сколько градусов?» Самой собой разумеется, что речь идет о градусах ниже нуля. Шоферы с животным удовольствием втягивали в ноздри воздух, как будто первый сильный мороз имеет аромат, словно весенние цветы, и выносили свое суждение по поводу температуры, сравнивая ее с обещанной в утренней сводке погоды.

Когда началась наша первая московская зима, меня поразило, что русские не только не прячутся от мороза, но, наоборот, вылезают на улицы, заполняют автобусы и электрички, отправляясь с беговыми лыжами на плече в ближайшие пригороды, где они со скоростью стрелы несутся по лыжне, петляющей среди пятнистых, освещенных солнцем, берез. Мужчины посолиднее бродят по льду замерзших рек, усердно сверлят в нем лунки и целый день сидят на корточках, следя за своими удочками. Это был один из излюбленных видов спорта и нашего Ивана. Когда я подшучивал над ним по поводу жалкого улова — всего-то миска пескарей, — он ухмылялся и отвечал, что его не столько интересует рыба, сколько поездка зимой за город. У каждого русского всегда есть в запасе рассказ о каком-нибудь месте — подальше на север или где-нибудь в глубинке, — где мороз покрепче, стужа покруче, воздух посуше, а люди повыносливей. Если же я, чужеземец-неофит, бывало высказывался во дворе по поводу утреннего холода, один из шоферов с юмором заявлял, что в Сибири плевки замерзают, не долетев до земли, или, что туалет сибиряков состоит из одного единственного предмета. «Какого?» — спрашивал я наивно. «Палки, чтобы отгонять волков», — следовал ответ, покрываемый взрывами хохота.

Не бояться холода, так же, как и глотать водку, — это составные элементы русского мазохизма и у мужчин, и у женщин. Однажды февральским утром, когда зима на некоторое время, нехотя, но все же разжала свои тиски, шестьдесят «моржей» (так русские называют своих зимних пловцов) воспользовались «целебным» 30-градусным морозом для бодрящего купанья среди льдин Москвы-реки. Я стоял в парке им. Горького в толпе сотен конькобежцев, остановившихся поглазеть на купальщиков. Это были в основном люди средних лет и пожилые. Пловцы выходили из павильона для переодевания в купальных шапочках и плавках. Меня пробирала дрожь при виде того, как почти голые они проходят по льду и снегу к берегу реки и ныряют по одному в мрачную темно-коричневую воду. Некоторые храбро поплыли кролем, а большинство, высунув голову из воды, плавали по-собачьи или брассом до тех пор, пока могли выдержать. Когда какой-то моряк в форме прыгнул в воду, не раздеваясь, публика зааплодировала. Несколько женщин среднего возраста медленно барахтались в воде возле гребной шлюпки, позируя фотографам.

— Смотрите, как сильны и здоровы наши моржи! — комментировал какой-то энтузиаст, обращаясь к толпе в меховых шапках, собравшейся на берегу реки.

— Они, наверно, не в своем уме, — пробормотал тепло одетый капитан милиции.

Однако это купанье показалось мне детской игрой, когда я оказался в Якутске — городе в Восточной Сибири, расположенном так же далеко на Севере, как и Анкоридж (Аляска), но где еще более холодно, так как Якутск находится в глубине материка вдали от смягчающего влияния океана. Эта столица советского Клондайка расположена у самого полярного круга. Английский журналист Эрик де Мони как-то удачно назвал Якутск «конечной станцией», если не принимать в расчет, что здесь вообще нет никакой дороги, ни начинающейся, ни кончающейся, — даже ближайшая железнодорожная магистраль проходит в 1920 км к югу от города. Но и здесь сибиряки, как с гордостью называют себя патриоты Сибири, испытывают какое-то мазохистское наслаждение от суровой зимы и собственной выносливости.

Вспоминается, как зимним днем я вместе с двумя своими русскими знакомыми совершил весьма бодрящую прогулку по Якутску. Из бесконечных пустынных просторов северных равнин Сибири дул пронизывающий ветер, обжигавший щеки и леденящий ноздри, — не воющий порывистый ветер, а тихий и острый, как нож. На глаза навертывались слезы, пальцы в перчатках инстинктивно сжимались в кулак. Была середина марта, но даже при ярком солнце температура не поднималась выше 13° мороза. Это была хищная, наглая сибирская стужа, сгибавшая закаленных людей, с трудом продвигавшихся вдоль тротуаров, и загонявшая в дома тех, которым было уж не под силу противиться ей. Накануне в одном кафе с непрерывно хлопавшей за каждым входящим дверью я наблюдал за людьми, которые спасались здесь от стужи стаканом почти кипящего чая и стремились как можно дольше задержаться в этом спертом воздухе, согретом теплом множества людей. Я наблюдал за одним рабочим, который, словно дозу антифриза, залил в себя полстакана коньяка прежде, чем снова выйти навстречу стихиям. В своей всепоглощающей борьбе за тепло люди перестали, очевидно, придавать какое бы то ни было значение тому, как они выглядят на улице. Они шли, волоча ноги в черных неуклюжих валенках или меховых сапогах, в шерстяных рейтузах, спрятав голову в меховые шапки. Воротники пальто были подняты, чтобы защитить все до последнего сантиметра живой плоти от беспощадного ветра.

«Жжет, а? — невнятно спросил один из моих попутчиков, украинец, недавно приехавший в Якутск. «Это пустяки», — насмешливо сказал Юрий Семенов, стройный журналист, коренной сибиряк, дед которого еще в царское время был сослан в Якутск, когда этот город представлял собой мрачный маленький поселок политических ссыльных, торговцев мехами и туземцев-якутов, разводивших стада северных оленей. «В самый холодный день этой зимой у нас было минус 58 градусов, — сказал он. — В такие дни, как сегодня, в Москве детей в школу не пускают, а наши дети ходят до минус 50».

«Для вас, наш климат — ой-ой-ой», — улыбнулась госпожа Александра Овчинникова, поводя своими темно-карими глазами эскимоски, когда я, несколько минут спустя, испытывая чувство благодарности, оттаивал в ее кабинете. С 1963 г. эта женщина занимает весьма высокий пост — она президент Якутской автономной области (почти равной по площади всей Западной Европе), где в настоящее время советским государством ведется разработка несметных богатств этой земли — алмазов, золота, природного газа, нефти и других бесчисленных минералов. «Но это очень сухой климат, полезный для здоровья, — настаивала Овчинникова. — Обратите внимание на то, что люди у нас не толстеют и долго живут. Нужно только тепло одеваться. Женщины носят шерстяные рейтузы, по крайней мере три пары, а то и шесть».

Вообще в Якутии все укрыто несколькими утепляющими слоями, даже дома и автомобили, как мы обнаружили, когда проезжали поселки с беспорядочно разбросанными бревенчатыми домиками в сосульках, свисающих с карнизов до самой земли. В Москве мы с Энн привыкли к двойным рамам, но окна в домах Якутии, рассчитанные на здешние ураганные ветры, имеют тройное остекление, причем в каждой раме в правом верхнем углу есть своя маленькая форточка. В отеле «Лена», где мы остановились, запущенной гостинице, переполненной рабочими, которые спали даже в коридорах, форточки были тщательно законопачены. В нашей комнате единственной связью с внешним миром была печная труба, пропущенная через все три рамы, и то кто-то забил ее старыми тряпками. Автомобили и автобусы также были оборудованы двойными ветровыми стеклами во избежание обледенения. Машины, если нет возможности поставить их на ночь в гараж, просто оставляют на круглые сутки с включенным двигателем. «Если заглушить двигатель, — объяснил нам наш шофер-заика, — его придется гггреть специальными обогревателями; часа три-четыре уйдет прежде чем вам удастся ссснова запустить двигатель. Удобнее и дешевле просто не глушить его». Выходит, человек выносливее машины. В декабре и январе, когда рабочие не в состоянии провести на открытом воздухе более получаса, не заглянув в обогревалку, работы на алмазных приисках или на строительных площадках сильно замедляются. А при 58° ниже нуля приходится полностью прекращать работу, потому что при таком морозе машины выходят из строя, а стальная арматура ломается, как палочки.

Меня поразило, что, несмотря на столь тяжелые условия, население Якутска выросло почти до 120 тыс. человек, что в городе имеется университет, несколько научно-исследовательских учреждений, телевизионная ретрансляционная станция, большой порт на реке Лене — этой «дороге жизни», ведущей на юг, — и несколько дюжин мелких промышленных предприятий. Однако водопровод и канализация в домах — редкая роскошь. Даже в самую лютую погоду людям приходится пользоваться уборными во дворах (про сибирские туалеты есть даже анекдот). Однажды вечером в рабочем районе я заглянул в одно-два таких «заведения» и увидел замерзшие кучи экскрементов высотой по колено; я вздрогнул при мысли о том, каково прибегать сюда в студеную полночь. «Хуже всего приходится женщинам», — поделился со мной один рабочий.

С обыкновенной водой для домашних нужд тоже трудно. Тут и там на углах улиц попадаются водопроводные колонки с электрообогревом, обслуживающие определенный квартал, но две трети населения города живет в кварталах, где и таких удобств нет. Здесь жители получают воду в виде огромных брусков льда, выпиленных из ледяного покрова Лены и доставляемых грузовиками и на санях, в которые впряжены лошади. Лед хранится прямо на улице или в погребах, вырубленных в вечной мерзлоте, под домами. Речной лед стоит 50 копеек квадратный метр; одна женщина утверждала, что это вода лучшего качества, и она особенно полезна для желудка.

Вечная мерзлота многократно увеличивает труды и расходы, связанные с любым делом, как будто недостаточно борьбы с трудностями, возникающими из-за отдаленности этих мест и сурового климата. Якутск расположен недалеко от центра зоны вечной мерзлоты, занимающей почти половину территории Советского Союза и расположенной главным образом в Сибири. Как и следует из ее названия, вечная мерзлота — это земля, круглый год находящаяся в замерзшем состоянии на глубину 300 м или более. И если эту, стальной твердости, землю хотя бы временно не размягчить, невозможно сеять сельскохозяйственные культуры, бурить шахтные стволы для добычи таящихся в недрах богатств и даже строить большие современные здания. Последнее меня озадачило. Казалось бы, навечно промерзшая эта земля должна была служить максимально устойчивым основанием для зданий. Но, как объяснил мне Ростислав Каменский, молодой бородатый ученый из якутского Института вечной мерзлоты, сложность в том, что верхний слой (1,5–2 м) вечной мерзлоты в летнее время оттаивает, превращаясь в топкие болота. Это хорошо для крестьян, которые ухитряются выращивать пшеницу, овес, капусту и даже тепличные томаты на расчищенных от леса участках, но для строителей это сущее бедствие. Действительно, я уже обратил внимание на перекосившиеся дома, иногда нелепо уходящие в землю до самых подоконников. Любое нормальное здание, стоящее прямо на земле, как объяснил Каменский, выделяет достаточно тепла, чтобы растопить вечную мерзлоту, находящуюся под ним, а затем оно начинает погружаться в им же самим созданное болото. Причуды вечной мерзлоты приводят к тому, что дороги вспучиваются, а железнодорожные рельсы выгибаются, как миниатюрные «американские горки».

Якуты давно уже приняли как неизбежное зло необходимость жить в нелепых домиках. Но когда советские инженеры вознамерились построить здесь здания высотой более двух этажей, они столкнулись с явной опасностью. В связи с этим было решено строить дома на бетонных сваях, чтобы ледяные сибирские ветры могли свободно циркулировать под зданием и поддерживать неизменное состояние вечной мерзлоты. Но это решение было связано с необходимостью достаточно глубоко проникать в замерзший слой, чтобы прочно вбивать сваи в упрямый грунт. Одним из методов, применяемых с этой целью, является бурение скважин, но более широко распространен другой, правда, более сложный способ, заключающийся в подаче пара под высоким давлением по особо длинному шлангу, чтобы на некоторое время размягчить замерзшую землю. Затем с невероятным лязганьем и стонами огромный кран многократно опускает и поднимает 10-метровую сваю, которая постепенно, под действием собственной тяжести, погружается в образованную паром скважину, пока не достигнет нужной глубины. А потом вечная мерзлота сжимает вокруг сваи свои ледяные тиски. Этот метод вызвал бурный рост издержек на строительные работы, но позволил, по словам Каменского, построить новую семиэтажную гостиницу в Якутске и девятиэтажное административное здание в городе алмазов Мирном (хотя я никогда не мог понять, для чего вообще нужны такие высокие здания).

Я мечтал посетить алмазные рудники Мирного или Алданские золотые прииски, но в разрешении мне отказали. В утешение Юрий Семенов пригласил меня и Энн (в Якутске мы были его гостями) поехать на рыбную ловлю; это позволило нам познакомиться и с другими сторонами сибирского быта.

В прочном старом такси «Волга» мы отправились на Лену, служащую в летние месяцы транспортной артерией, по которой в Якутск доставляются всякие запасы почти на весь год. Когда мы подъехали к реке, собираясь перебраться на другой берег, я вдруг понял, что моста нет. Но шофер рванул машину вперед, и мы понеслись по ледяной, хорошо подготовленной дороге, правда, с глубокими колеями. «Это безопасно, — успокоил нас Юрий. — Лед достаточно толст — около 5,5 м, так что спокойно выдерживает даже грузовики». Это была обычная зимняя дорога, с декабря по конец апреля обеспечивающая связь Якутска с поселками, расположенными к северу и к востоку от него. Мы проехали, трясясь, километров 25, обгоняя то случайный грузовик, то легковушку и даже одного мотоциклиста. Обочина, если можно так выразиться, была обозначена не только снежными сугробами, но и воткнутыми в них через равные промежутки маленькими сосенками, чтобы ослепленные метелью водители не съехали с дороги и не провалились где-нибудь в нетронутый девственный снег.

Мы свернули с главной дороги, продвигаясь все дальше в глубь пустынной, безлюдной местности, и несколько раз чуть не застряли в глубоком — по оси колес — снегу, пока не добрались до группы людей (это были 15 якутов) на большом открытом пространстве, оказавшемся озером, занесенным снегом. Якуты — искусные охотники, рыболовы и скотоводы, разводящие северного оленя — так же хорошо сумели приспособиться к условиям севера, как и американские эскимосы, с которыми они находятся, по мнению некоторых советских ученых, в этническом родстве. С раннего утра якуты успели построить здесь сложное приспособление для подледного лова рыбы. На огромном овальном участке величиной с футбольное поле они проделали во льду 20 прорубей размером примерно с большую корзину и с невероятным мастерством забросили под лед большие сети, протаскивая их от одной проруби до другой. Затем они стали стучать по льду, чтобы загнать рыбу в сети.

К нашему приезду рыболовы вытаскивали свой третий улов, и у них уже было около 300 кг рыбы. По их просьбе мы тоже стали помогать им протягивать и вытаскивать большими баграми из ледяной воды сети с трепещущей рыбой. Не прошло и нескольких минут, как возле соснового шалаша затрещало два костра и вскоре запах свежей ухи, приправленной солью, зеленым луком и травами, начал дразнить наш аппетит. Появилась неизбежная водка, но прежде, чем кто-нибудь из нас успел поднести свой стакан к губам, улыбающийся плотник-якут с русским именем Василий Андросов торжественно плеснул немного водки в ярко вспыхнувшее на мгновенье пламя костра. Это была дань древнему языческому культу солнца и огня, распространенному среди якутского населения. «В нашем народе существует обычай, — сказал нам Василий доверительно, — выливать первый глоток на огонь для Байонайи — бога охотников и рыболовов, бога веселья, вроде вашего Диониса. Это приносит счастье».

Сибирь.

Максим Горький однажды назвал ее «краем смерти и цепей». Великий ученый XVIII века Михаил Ломоносов со всем пылом страсти предсказывал, что ее природные богатства станут со временем источником могущества и власти России. Истина в наши дни находится где-то посередине: Сибирь уже менее страшна как бескрайняя, без решеток, тюрьма, куда со времен русских царей, как и в годы сталинщины, и в настоящее время — при брежневском режиме — ссылали и ссылают преступников и инакомыслящих, но и не так романтично щедра, как мечтал Ломоносов. Земля эта до сих пор остается и тюрьмой, и сокровищницей, обещающей будущий расцвет. Даже сегодня студенты Московского и Ленинградского университетов дрожат при одной мысли о том, что их могут послать на два или три года по обязательному государственному распределению на работу в этот отдаленный глухой край, распростершийся более чем на 5 тыс. км от Уральских гор до Тихого океана. Административно весь этот район страны делится на Западную Сибирь, Восточную Сибирь и советский Дальний Восток. Как мы убедились, многие сибиряки, говоря о своей любви к родному краю, неизменно восхищаются пленительным уединением тайги — этих бескрайних сосновых лесов — и клянутся, что никогда не променяют свою суровую вольную жизнь в сибирских просторах на пресыщенную цивилизацией, скученную, пронизанную, бюрократизмом жизнь в европейской части России.

«Я не люблю Запада, — сказала мне молодая специалистка в Иркутске, имея в виду не Лондон, Париж или Нью-Йорк, а Москву. — У меня там уйма друзей, но я ее не люблю. Люди там черствые, живут в вечной спешке, в вечном напряжении. Здесь люди дружелюбнее, им свойствен широкий сибирский размах». Много раз я слыхал подобные высказывания. «Они там бюрократы, — презрительно говорил резкий на язык инженер из Братска, — а у нас здесь демократии больше: мы все чувствуем себя здесь товарищами по работе».

Для патриота-сибиряка его земля — это край яркой судьбы, населенный сильными молодыми людьми, которые перегораживают плотинами электростанций гигантские реки, работают на грандиозных стройках, создают на этой богатой, еще нетронутой земле современную цивилизацию, закладывая фундамент будущего. В неистощимом потоке восторженных эпитетов, сопровождающих слово «Сибирь», звучит твердая вера в ее экономический расцвет. «Это все девственные земли, — хвастался наш друг Юрий Семенов в том пионерском духе, который порадовал бы сердце Горация Грили[70]. — У людей здесь гораздо больше возможностей, чем там, на Западе».

Действительно, люди, поселившиеся здесь, проявив твердость духа и силу воли, достигли за последнюю четверть столетия замечательных результатов. Кроме Братской и Красноярской гидроэлектростанций, уже известных теперь во всем мире, строятся новые большие электростанции в Саянах и в Усть-Илимске; на Крайнем Севере, в Норильске, на огромном горно-обогатительном комбинате выпускают медь, никель, платину; в Братске, Красноярске, в районе Иркутска выплавляют алюминий; эти пустынные ледяные просторы пересекают высоковольтные линии электропередач и трубопроводы, по которым природный газ и нефть перекачиваются из Западной Сибири не только в европейскую часть СССР и Восточную Европу, но и страны Западной Европы.

Промышленное развитие, темпы которого в Сибири несколько выше, чем в других районах страны, идет особенно интенсивно там, где это всего легче, т. е. в уже существующих городах, стоящих на Транссибирской железнодорожной магистрали, поблизости от них, а также в южных районах, где климат менее лютый, чем в Якутии. На севере Сибири новые города вырастают там, где этого требует добыча жизненно важных минеральных ресурсов, и эти города воистину производят ошеломляющее впечатление.

Русские заявляют, что месторождения природного газа в Западной Сибири — самые обширные в мире и что по запасам они превосходят все, чем располагают Соединенные Штаты. Нефтяное месторождение Тюменской области в Западной Сибири было разбужено от вековой дремоты и освоено за одно десятилетие, став самым высокопроизводительным нефтедобывающим районом Советского Союза и превзойдя даже честолюбивые расчеты Москвы. В Сибири сосредоточено 60 % всех запасов древесины Советского Союза, 60 % всего угля и 80 % гидроэнергетических ресурсов, обеспечиваемых гигантскими реками, общая длина которых в 25 раз превышает окружность земного шара. В Сибири есть не только якутское золото и алмазы, приносящие огромные доходы; она изобилует месторождениями таких редких металлов, как платина, молибден и вольфрам; можно сказать, что там представлены практически все элементы периодической таблицы Менделеева. Богатства эти настолько велики, что советские экономисты и инженеры отмахиваются от мрачных предостережений западных ученых относительно того, что человечество безрассудно истощает природные ресурсы земли. Богатств Сибири хватит, по их мнению, на целое тысячелетие.

Мессианский энтузиазм патриотов Сибири игнорирует реальные трудности, в том числе и тяжелые условия жизни, настолько тяжелые, что в течение 60-х годов из Сибири уехало примерно на один миллион человек больше, чем приехало, и это — несмотря на премиальные надбавки, которые выплачиваются для того, чтобы удержать здесь людей (для каждого района установлен определенный коэффициент в зависимости от трудности условий. В Якутске зарплата на 50 % превышает стандартную в тех районах страны, которые сибиряки называют «большой землей». За каждый год работы в Сибири выплачивается еще дополнительно 10 % от общей зарплаты — и так в течение пяти лет. В некоторых районах на крайнем севере надбавки достигают 200 %). Всего несколько лет тому назад некоторые энтузиасты предсказывали, что блестящие перспективы Сибири привлекут туда население, численность которого к 2000 году достигнет 60—100 млн. Однако в начале 70-х годов в Сибири насчитывалось лишь 26 млн. человек, и шансов на то, что к концу столетия численность населения достигнет 35 млн. человек, очень мало. Дело не только в том, что в связи с острой нехваткой рабочей силы замедлились темпы строительства и общего экономического роста Сибири. Умеющие считать рубли московские плановики обнаружили, что, несмотря на изобилие минеральных ресурсов в Сибири, стоимость их разработки и обеспечения условий, необходимых для привлечения рабочих, вдвое или втрое превышает стоимость разработки более доступных, хотя и менее грандиозных ресурсов в других районах страны. Тем не менее для нации, утратившей свой революционный порыв, но не отказавшейся от своих революционных претензий, освоение Сибири имеет жизненно важное значение как политический символ. Поэтому, как только подходит к концу выполнение одного показательного грандиозного проекта, немедленно торжественно провозглашается ударным следующий.

Когда в конце 1974 г. я покидал Москву, уже началась бурная пропаганда стройки БАМ — Байкало-Амурской железнодорожной магистрали длиной 3200 км, которую намечалось проложить на пустынных просторах между озером Байкал, этим чудом природы Восточной Сибири, имеющим форму ятагана, и рекой Амур, вблизи Тихоокеанского побережья. Официально цель этого строительства — открыть для народного хозяйства минеральные богатства советского Дальнего Востока. Однако БАМ будет также представлять собой стратегически важную железнодорожную магистраль, расположенную гораздо севернее Транссибирской, а, следовательно, и менее уязвимую в случае нападения Китая. Может быть, это и является истинной причиной строительства дороги. На пропаганду стройки были брошены поэты, музыкальные ансамбли, агитаторы, чтобы пробудить боевой дух и поднять людей на строительство БАМ, которое Москва провозгласила подвигом поколения, если не столетия. «Если бы для подобных проектов не было Сибири, партии следовало бы ее выдумать, — сказал по этому поводу молодой московский экономист. — Каждое поколение имеет собственный грандиозный сибирский проект. Было поколение Братска. Пришло поколение БАМ. Я был на одном таком строительстве, и условия там были прескверные. Комары съедали нас живьем. Они проникали в волосы, в палатки, в еду, всюду. Мы, комсомольцы, работали словно рабы — с раннего утра до позднего вечера. За это лето я заработал около 500 рублей. Сначала казалось, что это уйма денег, но чтобы добраться сюда и прожить здесь я потратил столько, что по возвращении домой оставшаяся сумма оказалась не такой уж большой. Но это — способ мобилизации людей».

«Все знают, что самые тяжелые работы на таких стройках выполняют заключенные, — говорил один мой знакомый ленинградец, — что на большинство комсомольцев оказывают давление, заставляя их ехать на эти стройки, что рабочие постарше отправляются туда за «длинным рублем». Тем не менее, когда люди читают: «Мы строим новую железную дорогу через всю Сибирь» или «Мы построили самую большую в мире гидроэлектростанцию», в них просыпается чувство национальной гордости. Обратите внимание на то, как описываются эти большие проекты — не столько с точки зрения конкретной экономической пользы от них, сколько с точки зрения тех перемен, которые они принесут в эти районы. Все эти стройки имеют скорее идеологическое, чем экономическое значение. Без мероприятий такого рода не осталось бы идеализма. Без таких грандиозных проектов, откуда мы бы знали, что «строим коммунизм?»

Иностранцу, который не решится проехать всю Сибирь по железной дороге, трудно осознать, как огромен Советский Союз. Рассудок не может охватить географические масштабы государства, распростершегося на 11 часовых поясов; трудно, например, осознать тот факт, что Ленинград намного ближе к Нью-Йорку, чем к Владивостоку. Американцы привыкли воспринимать свою страну как целый материк, но ее размерь; сразу сжимаются, если ощутишь огромность советской территории. Соединенные Штаты и половина Канады могли бы поместиться в одной только Сибири. Поездка из Москвы в Иркутск, разделенных расстоянием в 5120 км, равносильна полету из Нью-Йорка в Лос-Анджелес, но это расстояние не превышает и половины пути путешественника, пересекающего Советский Союз из конца в конец.

Еще до того, как вы сели на поезд Транссибирской магистрали, многое уже предвещает, какой огромный путь вам предстоит. Русские осваивают поезд как жилой автофургон; они являются на вокзал, нагруженные дешевыми потрепанными чемоданами, коробками, кое-как перевязанными веревками, подарками, игрушками, тяжелыми узлами и рассыпающимися тюками. Перед отъездом они запасаются буханками черного хлеба, сырами, холодной вареной рыбой или пирожками с мясом; они тащат сетки, битком набитые бутылками липкого сладкого русского ситро или водянистого пива. Люди набиваются в вагоны, превращая их в передвижные дома; немедленно переодеваются в синие пижамы, поселяясь целыми компаниями в купе на четыре или шесть спальных мест; женщины принимаются чистить огурцы или няньчиться с детьми, в то время, как мужчины, в нижних рубашках, почесываясь и позевывая, играют в шахматы или просматривают газеты.

В нашем мире, когда пассажирские поезда доживают свой век, железная дорога в России до сих пор сохранила свое поистине мистическое значение. Старые вагоны первого класса с их вылинявшими занавесками винного цвета, замысловатыми лампами, салфеточками на столиках и гнутыми медными дверными ручками еще, кажется, хранят аромат романтики начала века, так что моя жена, сидя в купе такого вагона, всякий раз чувствовала себя Анной Карениной. Борщ и солянка в вагон-ресторане подаются, правда, в казенных металлических мисках, но зато в каждом вагоне постоянно пыхтит самовар, жар в котором поддерживает кругленький разговорчивый проводник, готовый в любое время принести чай и сладкое печенье. Старые русские вагоны, рассчитанные на самую широкую в мире железнодорожную колею, были для меня особой роскошью: лежачие места в них — самые длинные из всех, какие мне когда-либо доводилось видеть в поездах. Путешествие на поезде привлекало меня и тем, что во время поездки у русских находится время и смелость поболтать с иностранцами, и мы не пренебрегали этой возможностью. Единственное, что нас беспокоило, когда мы собирались в Сибирь, — это опасение, что в поезде может быть холодно. Но тревога эта оказалась напрасной: как и все помещения в России, вагоны были так натоплены, что на каждой остановке мы выскакивали на платформу подышать свежим воздухом. Медлительность, с которой тащился поезд, помогала почувствовать, как велико было покрываемое нами расстояние. Подобно скрипучему торговому судну, терпеливо пересекающему обширное внутреннее море, наш поезд полз через огромный материк. Это был экспресс Москва — Пекин, которому предстояло пройти 8600 км за 175 часов, как гласило объявление, вывешенное в нашем вагоне. Мы проехали всего полпути — до Иркутска, и в течение этих четырех долгих дней видели в окнах одну и ту же картину: слегка холмистые снежные поля, сменяющиеся березовыми и лиственничными лесами, вновь переходящими в огромные заснеженные поля. Мы чувствовали себя словно всматривающиеся в катящиеся волны пассажиры судна, пересекающего океан. Занесенные снегом деревушки с их потрепанными непогодой избами и поднимающимся над крышами дымком проплывали мимо, подобно отдельным островкам, затерянным в этом снежном море.

Я воображал, что Сибирь затопляют волны поселенцев, как на американском Западе. Однако самое сильное впечатление во время этого путешествия в поезде на меня произвела разбросанность населения и огромная, бесконечная пустынность этого края. Иногда внезапно, не предваряемые пригородами, на нашем пути возникали города, которые так же внезапно исчезали, когда после непродолжительной стоянки поезд отходил от платформы.

О нашем продвижении в глубь континента можно было судить по изменению характера мелкой меновой торговли «между кораблем и берегом». Когда мы покидали Москву, вагон-ресторан был загружен большими количествами свежих яблок, апельсинов, огурцов, шоколадных конфет и других деликатесов. Вначале, на стоянке поезда, местные жители устремлялись к вагон-ресторану, чтобы приобрести у его работников, высовывающихся в окна и двери, московские припасы. А позднее, когда эти запасы начали истощаться и меню стало скромнее, торговля приняла иное направление. Хотя на станции Зима «берег» предлагал проезжающим весьма скудный ассортимент припасов, мы присоединились к потоку пассажиров, устремившихся к станционным киоскам, чтобы купить сладких сдобных булочек, пива и свежие газеты. На платформе несколько дряхлых старушек в черных пальто и шерстяных платках продавали огурцы домашнего соления и вареную картошку (по 25 копеек за полкило), от которой еще валил пар; несколько женщин нагружали лопатами в полувагоны уголь и отбивали сосульки, образовавшиеся у сливов или сковавшие сцепления. Однажды я видел, как женщина отбила вместе со льдом кусок металла, поглядела на него и удалилась, пожав плечами.

Уральские горы, которые пересекал поезд, оказались здесь настолько неприметными и вызывали такое разочарование, что мы почти не обратили внимания на полосатый столб, отмечающий границу между европейским и азиатским континентом и административное начало Сибири. Однако, проехав еще двое суток и достигнув Иркутска, мы почувствовали, что попали в другое полушарие. Множество молодых солдат, возвращающихся из краткосрочного отпуска в Монголию или на пограничные заставы на советско-китайской границе и заигрывавших с местными девушками, напоминало нам о том, что до Китая рукой подать. В поезде я слышал, как пассажиры расспрашивали проводников о жизни в Пекине. Те, которым уже приходилось ехать по дальневосточному участку Транссибирской железнодорожной магистрали, рассказывали о том, что из окна вагона они видели площадки для советских вертолетов, различные военные объекты и воинские подразделения крупной группировки войск, состоящей из сорока дивизий (миллион человек), которые русские держат вдоль границы с Китаем, составляющей предмет спора этих двух держав. Позднее я услыхал о запаянных цинковых гробах, отправляемых в глубь России через Иркутск (в апреле 1974 г.); местные жители полагали, что это были погибшие в каком-то пограничном столкновении, как обычно не преданном гласности. Но тогда, в 1972 г., после поездки Никсона в Пекин и до его первого визита в Москву, русские нервозно требовали, чтобы я объяснил им, почему Америка объединяется с Китаем против России. Русские так остро ощущают свое соперничество с Китаем, что меня многократно расспрашивали о нашей дипломатии в отношении Китая, особенно во время моего посещения районов, расположенных вблизи китайской границы.

Ни по какому другому вопросу мнение простых людей, кажется, не совпадает с официальной линией в большей степени, чем в отношении Китая, к которому русские испытывают глубоко укоренившийся страх и недоверие. Русские интеллигенты говорили о китайцах, как о современных варварах, рассказывая, что китайским крестьянам, работающим на полях, промывают мозги с помощью громкоговорителей, что жизнь в Китае полностью военизирована и что люди помешаны на маоизме. Таким предстает Китай в советской печати и телевизионных передачах. Меня поразила ирония, состоящая в том, что эти русские интеллектуалы представляют себе Китай таким, каким на Западе представляли себе Россию при Сталине в разгар холодной войны. Они говорили о китайцах, как о новых сталинистах. «Китайская военная угроза» — еще один жупел, которым пугают русский народ. Один советский журналист, вернувшись в Москву из Белоруссии, которая находится на гигантском расстоянии от Китая, рассказал нам, что минчане боятся войны с Пекином. В Москве матери не хотят, чтобы их сыновья отбывали службу на советско-китайской границе, точно так же, как американские матери не хотели, чтобы их мальчиков отправляли во Вьетнам. В пограничных зонах или городах, расположенных неподалеку от границы, например, в Иркутске, ненависть и подозрительность по отношению к китайцам чувствовались особенно сильно. Иногда люди с горечью говорят о кровопролитном столкновении с китайцами за остров Даманский в 1969 г. Однажды в иркутском ресторане мы обедали за одним столиком с молодым программистом, выслушивая от него очередную порцию гневных антикитайских высказываний (как нам рассказывали русские, ненависть к Китаю разжигается на закрытых политических инструктажах). С противоположного берега озера Байкал, менее чем в 50 км, как говорил программист, можно увидеть Монголию и Китай. Мне это показалось преувеличением, однако программист настаивал на своем. Высказывая неприкрыто империалистские взгляды и пренебрегая формальной независимостью Монголии, он «добродушно» называл эту страну «нашей 16 республикой» — оскорбление, равноценное тому, чтобы назвать Мексику 51 штатом США. К монголам, в отличие от китайцев, он относился хорошо.

«У нас здесь в Иркутске их было много — в институтах, на предприятиях, — говорил он, имея в виду китайцев. — Мы их всему учили. А теперь они вернулись к себе, и, посмотрите, как они к нам относятся». Этот человек был ожесточен антисоветской пропагандой, проводимой в китайской прессе и радиопередачах из Пекина.

«И ни один китаец здесь больше не появляется?» — спросил я, имея в виду гражданских лиц или дипломатов, но он, думая, что я спрашиваю о каких-нибудь военных инцидентах, ощетинился в приступе шовинизма: «Нет, нет, нет, — заявил он. — У нас достаточно войск вдоль границы, чтобы с ними справиться. Здесь. Где угодно. В Россию им не попасть. У меня брат был на Даманском. Мы им там показали. А если они попытаются еще что-нибудь затеять, опять получат», — и он поднял могучий, крепко сжатый кулак в том характерном жесте, который у русских обозначает силу.


Так же, как войска и ракеты, символом русского могущества для сибиряков являются плотины, воплощающие победу человека над природой и составляющие предмет коммунистического культа. Стремясь превратить Россию в современную страну, Ленин проповедовал: «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны», и его апостолы поняли это настолько буквально, что ревностно принялись сооружать то, что поэт Евгений Евтушенко назвал «храмом киловатт». «Храмом», который вдохновил Евтушенко, была Братская высотная плотина, прославленная им в стихотворении «Ночь поэзии»:

Мне в Братской ГЭС мерцающе открылся,

Россия, материнский облик твой.

Братск, этот новый советский Иерусалим, олицетворяет собой модель будущей Сибири: гигантская гидроэлектростанция, снабжающая электроэнергией предприятия новых отраслей промышленности, новый город, выросший на пространстве, отвоеванном у тайги близ ущелья бурной Ангары, в удаленном от цивилизации районе, расположенном на 1200 км севернее Монреаля.

Там я и встретил Александра Борисовича Гуревича, украинского еврея, типичного представителя касты правоверных почитателей Сибири. Широкоплечий, с квадратной челюстью, неукротимо энергичный Саша Гуревич в молодости по призыву коммунистической партии, обращенному к передовым комсомольцам, приехал сюда, чтобы, пренебрегая лишениями, строить самую мощную в мире плотину. Это был неисправимый романтик, и его утопическая вера в чудеса индустриализации тесно сочеталась с непотускневшей верой идеалистов XVIII века в возможность совершенствования человека. Может быть, это была только поза, но в соответствии со взглядами интеллектуального слоя, к которому принадлежал Саша Гуревич, он, казалось, игнорировал вызывающие тревогу откровения Фрейда и выводы, вытекающие из сталинского террора, излагая свой катехизис оптимизма, питаемый разными культурами. За утренним завтраком Саша, который практически все два дня, что мы с Энн были в Братске, провел с нами (кроме часов сна), восторженно восхищался «Зовом предков» Джека Лондона и Уолтом Уитмэном за его «любовь к человечеству». За ужином он развлекал нас, доведя до изнеможения, декламацией стихов, в том числе безупречным чтением по-английски и по-русски киплинговского «Если вы можете сохранить голову, когда все вокруг теряют свою и обвиняют в этом вас…» Кинофильмы, подобные «Андрею Рублеву», в котором, в частности, показано завоевание России монголами, выводили его из равновесия, так как эти фильмы рассказывали о страданиях России и мрачных сторонах ее истории. Два фильма, которые он неизменно предпочитал всем другим, были эйзенштейновский «Броненосец Потемкин» и «Чапаев» — две героические эпопеи, посвященные революции 1905 г. и легендарному командиру Красной армии времен гражданской войны Василию Чапаеву.

Его раздражал образ жизни русской молодежи с ее жадным увлечением западной «рок»-музыкой, с ее страстным стремлением модно одеваться, с ее безразличием к политике и равнодушием к труду. «Что они вообще сделали по-настоящему значительного?» — спрашивал он. Сам он в молодости учился на журналиста, но поехал добровольцем в Братск, где стал бурильщиком, потому что не мог, как он говорил, не включиться в 54-тысячную армию строителей, воздвигавших жизненно важную для народа стройку. «Партия сказала: «Надо», комсомол ответил: «Есть», — с бурным энтузиазмом продекламировал Саша (когда, вернувшись в Москву, я повторил этот старый комсомольский лозунг в присутствии моих русских знакомых, многих передернуло). Саша был членом партии, преподавателем марксизма-ленинизма в местном педагогическом институте, пропагандистом, пытавшимся мне внушить, что все мы — часть международного пролетариата и что я должен сбросить шоры, мешающие мне это понять и заставляющие считать себя американцем среднего класса. Саша заявлял, что он не жалеет о том, что последовал внутреннему зову патриотизма и романтики и отправился в Братск. Строительство плотины он вспоминает, как лучшее время своей жизни. «Это был наш Октябрь», — говорил он с энтузиазмом, сравнивая тринадцатилетний (с 1954 по 1967 гг.) период сооружения Братской высотной плотины с Октябрьской революцией 1917 г.

Подобно Джею Гэтсби[71], который будто вновь слышит рев болельщиков, снова и снова просматривая старые ленты о студенческих футбольных матчах, Саша повел нас на кинофильм о строительстве Братской высотной плотины; картину показывали в клубе, директор которого, некогда такой же комсомолец-энтузиаст, а ныне человек средних лет с брюшком, с любовью говорил о плотине как «о памятнике нашей юности». С нежностью вспоминая прошлое, Саша заново переживал все самые напряженные моменты эпопеи строительства: мучительную перевозку оборудования вверх по замерзшей Ангаре в разгар зимы, взрывание породы в ущелье, сооружение перемычек первой очереди. Он смаковал воспоминания о каждой мучительной холодной ночи, когда еще не было электричества в первые годы строительства. «Поэтому у нас был тогда такой высокий показатель рождаемости. Электричества нет, темно, и делать больше нечего», — смеясь, рассказывал он. Он помнил о каждом комарином укусе. «Но самая страшная атака комаров приходилась на июнь, точь-в-точь как нападение гитлеровских армий. Мы так и называли их — фашистами», — продолжал он, ухмыляясь.

Братская высотная плотина — действительно впечатляющее сооружение по всем стандартам. Когда самолет уносил нас из Иркутска на север, в Братск, мы видели плотину с высоты птичьего полета — она казалась узкой полоской, сдерживающей широко раскинувшееся озеро, известное в тех местах под названием Братского моря. Вблизи же плотина просто завораживала: вода легко и изящно сбегала по водосбросам, а над нашими головами гудели и поскрипывали провода высоковольтных линий. И плотина — отвесная бетонная стена высотой в 120 и длиной в 800 м — невозмутимо возвышалась над водным простором, запирая скалистое Падунское ущелье и неся на гребне ветку транссибирской магистрали. Это не только исполинское сооружение, но и самое великолепное, самое современное, содержащееся лучше и чище всех советских промышленных объектов, которые мне когда-либо пришлось посетить.

Достаточно было Саше только взглянуть на плотину, чтобы он начал сыпать таким количеством эпитетов в превосходной степени, которое вряд ли произнесли когда-нибудь инженеры, построившие ее и управляющие ГЭС. «Самая большая в мире», — умилялся он. «Ладно, теперь уже не совсем», — остужал его пыл Лев Аблогин, коренастый краснолицый заместитель начальника ГЭС. — Она была самой большой, когда закончили ее строительство — в 1967 г., но теперь ее мощность (4,1 млн. кВт) перекрыта новой, более современной, Красноярской ГЭС (6 млн. кВт)».

«Но по выработке энергии она все-таки на первом месте в мире», — со знанием дела настаивал на своем Саша, и Аблогин с гордостью согласился с тем, что в 1972 г. ни одна гидроэлектростанция в мире не производила такого количества энергии за год, как Братская.

Аблогин любезно повел нас на плотину и показал диаграммы и карту всего комплекса. И снова Саша не мог сдержаться: «Братское море — самое большое искусственное озеро в мире», — заявил он. «Да, почти», — ответил Аблогин. Карибская плотина на реке Замбези в Африке позволила создать озеро больших размеров, но Аблогин считал, что Братское море все же занимает второе место. Он стал объяснять нам суть «новаторского фронтального метода» строительства плотин. Саша при этом поторопился вставить, что Братская высотная плотина «самая высокая в мире», построенная этим способом. И снова Аблогину пришлось умерить его пыл, заметив, что в Канаде этим методом была построена несколько более высокая плотина на водопаде Черчилль в Лабрадоре.

Необходимость каждый раз возражать Саше таким образом была неприятна Аблогину, но еще больше огорчался Саша, потому что, подобно многим сибирякам, он, как и вообще русские, начинал ликовать при словах «самый большой в мире», проявляя чувство национальной гордости по поводу грандиозности масштабов, которое, по-видимому, компенсирует глубокое унижение, испытываемое многими русскими из-за того, что в промышленном отношении Россия уступает Западу. Словно страдая острым, охватившим всю нацию, комплексом неполноценности, они цепляются за каждую возможность самоутверждения. В этом и состоит одна из причин преувеличения советских достижений столь многими официальными лицами при встречах с иностранцами. Аблогин с его профессиональной добросовестностью был в этом отношении скорее исключением, а Саша — наиболее типичным представителем советских патриотов. Для большинства русских «самый большой» означает «самый лучший». Мечта построить «самое большое» явилась стимулом, вдохновлявшим Сашу и его поколение, и Саше было больно думать, что его мечта поблекла. В его саркастическом пренебрежении к младшему поколению отражалась досада на то, что оно больше не стремится к тому, чтобы построить утопию, к тому, чтобы быть самыми великими и самыми первыми.

Не от Саши, разумеется, я узнал о том, что около половины из тех 54 тыс. строительных рабочих, которые в свое время работали в Братске, уехало на другие стройки или вернулось в европейскую часть России, оказавшись не в состоянии вынести условия жизни в Сибири. И не Саша рассказал мне о том, что такие советские экономисты, как Абель Аганбегян — директор института экономики в Новосибирске, — указали на Братск как на ярчайший пример беспорядочного «несбалансированного» развития, когда форсирование темпов строительства ГЭС привело к тому, что она начала давать энергию уже в 1961 г., в то время, как Братский алюминиевый завод — основной предполагаемый потребитель этой электроэнергии — был введен в эксплуатацию лишь в 1966 г., а окончательно достроен только несколько лет спустя.

Что касается повседневной жизни в Братске, то очень скоро мы поняли всю ее серость и уныние. В дни своей славы Братск был первоочередной стройкой страны, он получал специальное снабжение и продовольствием, и потребительскими товарами. Но теперь первоочередными были объекты, расположенные дальше на севере, — Усть-Илимская и другие стройки. И сейчас, в марте, мы увидели, что полки продовольственных магазинов Братска были почти пустыми. Одна домохозяйка жаловалась на то, что в течение пяти самых тяжелых зимних месяцев свежих фруктов и овощей не найдешь в магазинах. Мы видели, что и мяса в них совсем мало, и люди рассказывали, что бывает оно редко. В детском магазине мне довелось стать свидетелем яростного сражения матерей за неожиданно поступившую в продажу партию трусиков для девочек. Одна женщина с образованием жаловалась на полное отсутствие культурной жизни в городе. «Я бы не могла вынести здешнюю жизнь, если бы не ездила каждое лето домой (в европейскую часть России)», — сетовала она.

Но меня больше всего удручало голое оруэлловское однообразие рядов одинаковых серых блочных жилых домов во всех восьми микрорайонах Братска, официально называемых Братск-1, Братск-2, Братск-3 и т. д. Старый поселок Падун, где в свое время первых строителей поселили в деревянных домах, теперь заново выкрашенных, был единственным приятным жилым районом, сохранившим свой деревенский облик. Остальные жилые районы были построены на пространстве, так основательно расчищенном бульдозерами от леса, что от него остались лишь отдельные сосны. Мне говорили, что городскому начальству нагорело от Косыгина за мертвящее уныние архитектуры города и за полное отсутствие в нем зелени.

Тем не менее, несмотря на эти, увиденные мной во многих местах, мрачные стороны развития Сибири, я был восхищен тем, что русские упорно продолжали возводить новые крупные жилые комплексы (в Братске 160 тыс. жителей) в этом суровом северном краю, бросая вызов стихиям и человеческой природе. Говоря о «темных сторонах» жизни Сибири, я имею в виду не заключенных (число которых оценивается здесь в один или два миллиона человек), работающих по приговору суда в сибирских исправительно-трудовых лагерях, а мучения обычных людей, платящих непомерно высокую цену за этот безалаберно организованный советской системой штурм Сибири. Некоторые советские специалисты предлагали строить в холодных северных районах лишь небольшие поселки, чтобы разрабатывать природные ресурсы края, доставляя сюда летом дополнительную рабочую силу для ведения строительных и других работ из более крупных постоянных поселений, расположенных южнее, в более благоприятных климатических условиях. Но до сих пор советские плановые органы смотрят на дело иначе.

Типичным доказательством этого является развитие таких городов, как Нижневартовск и Сургут, в районе западносибирских нефтяных месторождений. В середине 60-х годов это были две сонные деревни, насчитывавшие всего несколько тысяч душ. Нефтяной бум преобразил эти места. Теперь оба города, расположенные на той же широте, что и Анкоридж на Аляске (с населением 48 тыс. человек), насчитывают по 50 тыс. жителей, и советские планирующие органы призывают к увеличению их населения до 150 тыс. человек. Эти города намечено сделать базой для разработки месторождений нефти и природного газа, расположенных еще дальше на север. Оба одинаковых городка построены на замерзших болотах, превращающихся весной и летом в непролазную топь. Издержки на строительство дорог составляют здесь около 2 млн. долларов на одну милю. Река Обь — главная транспортная магистраль, по которой сюда доставляются все строительные материалы, — покрыта льдом с сентября по май, но зато в 1974 г. государство получило здесь 60 млн. т. нефти, добытых на феноменальном Самотлорском месторождении.

А для того, чтобы убедить нас, что и простые люди получают от этого выгоду, местное начальство организовало встречу группы западных журналистов с бригадиром буровой в Самотлоре, дающей рекордные показатели. Этот человек рассказал, что зарабатывает, включая все премиальные и надбавки, около 1500 долларов в месяц, т. е. поистине астрономическую сумму по сравнению со средним заработком в промышленности, составляющим 187 долларов. Это действительно исключительно высокая зарплата, но и другие зарабатывали по 500–600 долларов в месяц, и руководители нефтяного треста утверждали, что при наборе рабочей силы они не испытывают никаких трудностей. Нижневартовск — классический советский город, созданный и управляемый одним крупным предприятием. Здесь — это местный нефтяной трест, который не только нанимает рабочих на все работы, руководит деятельностью речного порта, заказывает все виды товаров и оборудования, но и организует отпускные поездки, создав сеть автобусного транспорта, распоряжается построенными им детскими садами, школами, магазинами и обеспечивает жилье. Чиновники самоуверенно говорили нам, что дела с жильем и коммунальными услугами в городе обстоят великолепно, но сколько раз мы ни просили о том, чтобы нам позволили хотя бы бегло взглянуть на все это, ответ был неизменно одинаков: нам говорили, что в нашем расписании на это не отведено времени.

Официальная версия не совпадала с репортажами, публиковавшимися в самой же советской печати, или с тем, что нам приходилось слышать во время редких случайных встреч с местным населением, из которых сразу же становилось ясно, что прежде всего начальство заботится о производстве, а рабочих считают пешками. Не успели мы вернуться в Москву, как в «Правде» была напечатана статья с резкой критикой положения именно в тех городах, которые мы посетили: статья упрекала местные власти за плохие жилищные условия и отсутствие необходимых услуг, за то, что заселяются дома, в которых нет ни отопления, ни воды, ни канализации, с плохой теплоизоляцией. В других публикациях, появившихся в печати позднее, сообщалось, что по всему нефтеносному району Западной Сибири план по жилищному строительству выполнен примерно на 40 %. В начале 1975 г. инженер из Нижневартовска жаловался в письме в редакцию на то, что в городе нет ни одного кинотеатра и что рабочие счастливы, если им удается достать билеты на старые кинофильмы, которые показывают в клубе нефтяников. Другой человек, работавший в Сургуте, писал, что строительство местного клуба нефтяников длится уже семь лет и до сих пор не завершено, а это свидетельствует о пренебрежении, с которым местные чиновники относятся к строительству столь необходимых объектов культурного отдыха и развлечений. Согласно публикациям советской Академии Наук, стоимость жизни в Сибири на 40–80 % выше, чем в остальных районах страны, и это поглощает большую часть надбавок. Еженедельник Союза писателей «Литературная газета» с сожалением писала о «чемоданном настроении» подавляющего большинства рабочих в Сибири, которые едут сюда по контрактам на короткий срок, зарабатывают много денег и уезжают. В статье, опубликованной в августе 1973 г., сообщалось о новом «неожиданном открытии», согласно которому «самой неустойчивой группой являются рабочие, получающие наиболее высокую среднюю заработную плату».

Яркой иллюстрацией трудностей жизни в Сибири явилась картина, представшая перед нами, когда мы приземлились в Сургуте во время начавшейся снежной бури. В аэропорту набилось человек двести; люди спали на своих узлах, на подоконниках, и их измученный вид ясно показывал, что ожидание было бесконечным. Опекавшие журналистов сотрудницы Агентства печати «Новости» быстро препроводили нас в комфортабельный зал ожидания «для важных персон», отделенный от общего зала. Я задержался у газетного киоска. Вдруг ко мне подошла раздраженная женщина с измученными глазами. Приняв меня за русского (очевидно, благодаря меховой шапке-ушанке и шубе из овчины), она неожиданно предложила пойти вместе пожаловаться в райком партии. Женщина рассказала, что она и ее семья — а потом я узнал, что и многие другие пассажиры, — застряли на шесть дней здесь, в аэропорту, где нет ни водопровода, ни помещений для сна, где в жалком маленьком буфете ничего нельзя купить, кроме бутербродов.

— Шесть дней? — спросил я недоверчиво.

— Шесть дней мы ждем в аэропорту самолета на Ханты-Мансийск (находящийся на расстоянии около 400 км), — повторила она. — Мы здесь живем, умываемся снегом на улице. Камера хранения слишком мала, и наши чемоданы не принимают, вот и приходится сидеть на них. Моим двум ребятам надо бы быть в школе. Мне нужно скорей к семье. Мы уже жаловались, но ничего не помогает. Давайте пойдем вместе в райком, может быть они там смогут что-нибудь сделать.

Как я узнал, дело было не в том, что отменили полеты, — самолеты летали, но места в них предоставлялись тем, кто летел по служебным делам, либо машины использовались для дальних, а не для местных рейсов, которых ждали моя собеседница и другие пассажиры.

Какая-то женщина, сидевшая поблизости, поняла, что я иностранец и попыталась заставить замолчать обратившуюся ко мне женщину. «Вы знаете с кем вы разговариваете?» — увещевала она. Но моя собеседница была в таком отчаянии, что никак не могла уняться: «Что значит, с кем я разговариваю? Не суйтесь не в свое дело!» Но в этот момент одна из женщин, опекавших нашу группу, вновь появилась, настойчиво потребовав, чтобы я присоединился к своим коллегам в специальном зале ожидания. Часа через два, когда погода прояснилась, мы улетели на другом самолете, а аэропорт был по-прежнему забит толпой ожидающих.

Обычно советские бюрократы объясняют все это тем, что новые сибирские города, в которых жизнь так же сурова, как и в Додж Сити в первые годы его существования, предназначаются для молодежи, готовой к тому, чтобы переносить трудности. Наступает лето, убеждают сибиряки-патриоты, и радость вольной охоты, рыбной ловли среди сибирских просторов, прибытие речных судов с припасами заставляют забыть о зимних невзгодах. Это до некоторой степени верно. «Большие города перенаселены, — сказал мне 23-летний заводской рабочий в Братске. — Люди там живут в постоянной толчее, а здесь спокойно и тихо. Летом я люблю ездить на охоту и кататься на своей моторке по Братскому морю».

Однако именно в Братске Александр Семиусов, заместитель мэра города, довольно откровенно признал, что городские власти чрезвычайно озабочены преступностью (в том числе кражами машин, радиохулиганством) среди несовершеннолетних, этого беспокойного, лишенного целеустремленности молодого поколения. Это явление было симптомом более общих проблем. Идеализм раннего периода угас, как говорил Семиусов, и многие молодые люди обнаружили, что новая реальность мрачна и уныла. Их оказалось трудно стимулировать. «Когда говоришь о пуске лесопильного или алюминиевого завода, это звучит не так романтично, как наши былые призывы строить плотину и новый город», — признал он. Иными словами, Братск, этот новый советский Иерусалим, оказался способным временно сплотить людей в пору строительства и связанного с ним энтузиазма чисто физического труда, но не стал утопическим образцом сложившегося общества города будущего.

XIV. ИНФОРМАЦИЯ «Белый ТАСС» и письма в редакцию

Деморализующим образом действует одна только подцензурная печать. Величайший порок — лицемерие — от нее неотделим…

… Правительство слышит только свой собственный голос, оно знает, что слышит только свой собственный голос, и тем не менее оно поддерживает в себе самообман, будто слышит голос народа, и требует также и от народа, чтобы он поддерживал этот самообман. Народ же, со своей стороны, либо впадает отчасти в политическое суеверие, отчасти в политическое неверие, либо, совершенно отвернувшись от государственной жизни, превращается в толпу людей, живущих только частной жизнью.

К. Маркс, 1842


В начале августа 1972 г. Москву окутала таинственная голубая мгла. Она неподвижно повисла над городом. На большом аэропорте Домодедово, к югу от Москвы, обслуживающем внутренние рейсы, все полеты были отменены из-за плохой видимости. Иногда по утрам из нашей квартиры на восьмом этаже было видно не далее, чем на 300 м. Москвичи кашляли, вытирая слезы. Троллейбусы и автомобили ехали с зажженными фарами. Люди были встревожены слухами о том, что пожары на торфяных полях вокруг Москвы угрожают населенным районам. Однако пресса молчала уже целую неделю. Наконец, в скупой заметке, помещенной на последней странице одной из газет, было сообщено, что в районе Шатуры (около 100 км к востоку от Москвы) горят торфяные болота. Спустя два дня еще одна газета отметила и без того очевидный факт, что дым достиг Москвы, но умолчала о том, представляет ли это опасность для города. Дым казался слишком плотным и стойким для того, чтобы его источник мог находиться на таком большом расстоянии от Москвы.

Я был знаком с ученым, человеком средних лет, жаждавшим узнать подробности и пытавшимся выведать хоть какие-нибудь сведения через московскую пожарную охрану. Прибегнув для этого к хитрости, он позвонил в пожарную охрану, представился врачом такой респектабельной организации, как Союз писателей, и заявил, что у него есть пациенты, больные пневмонией, и вдыхание дыма для них опасно. Он требовал, чтобы ему сообщили, следует ли их эвакуировать из города.

— Начальник на пожаре, — сказал диспетчер.

— Позовите заместителя, — попросил ученый.

— Он тоже на пожаре.

— Тогда позовите хоть кого-нибудь из начальства.

— Все на пожаре, — настойчиво отвечал диспетчер. — Я здесь один.

— Тогда скажите мне, насколько это серьезно и как долго, по вашему мнению, это будет продолжаться, — сказал ученый. — Я должен знать, предпринимаются ли необходимые меры?

— Не знаю, — сказал диспетчер, — Все на пожаре и пока что ничего не могут сделать.

Мой знакомый повесил трубку, испытывая еще большее беспокойство, чем до разговора. Однако через несколько дней дым рассеялся. Тогда, наконец, появилась еще одна статья, в которой объяснялось, что причиной пожаров явилась летняя засуха, и категорически запрещалось разбивать палатки, устраивать пикники и разжигать костры на территории высушенного как трут Подмосковья. Было очевидно, что о многом умалчивалось. Значительно позже нескольким пожарникам была вынесена благодарность за проявленный героизм, а на внутренней странице газеты был помещен некролог о смерти молодого человека. В конце концов, из всех этих обрывков информации стало ясно, что пожары вспыхнули в начале июля, за целый месяц до того, как печать впервые упомянула о них, и бушевали на площади в сотни гектаров. Более 1000 пожарников, летчиков, парашютистов, целые воинские подразделения участвовали в борьбе с пожаром. Оказалось, что несколько пожаров было потушено всего в 25–30 км от Кремля, т. е. очень близко от густонаселенных предместий Москвы. И, несмотря на все это, большая часть прессы почти ничего не сообщала, а газета «Правда», флагман партийной печати, не обмолвилась ни единым словом.

Такое отсутствие столь обычной и абсолютно необходимой информации — типичное для России явление. Русские считают вполне естественным тот факт, что большая часть информации, которая требуется в повседневной жизни, постоянно отсутствует в печати. Однажды вечером я беседовал с тем ученым, который звонил в пожарную охрану, Мы пошли погулять. В выражение «пойти погулять» русские вкладывают особый смысл, потому что обычно это — мера предосторожности, предпринимаемая людьми, которые хотят поговорить откровенно о щекотливых сторонах советской жизни вдали от всеслышащего уха телефона и подслушивающих устройств. Мы прогуливались неподалеку от Министерства иностранных дел, по старому Арбату, вдоль облупившихся домов XVIII–XIX в., украшенных аляповатой лепниной, с поблекшими фасадами в викторианском стиле (бывшего обиталища дворянства и таких представителей интеллигенции, как Гоголь, Герцен и Скрябин), превращенных либо в музеи, либо в коммунальные квартиры, где за кружевными занавесками окон виднелось кое-как развешанное белье. В тот октябрьский вечер дождь и опустевшие улицы создавали ощущение проникшей во все поры сырости и покинутости, напоминая Лондон. Я спросил своего собеседника, как влияет такая ограниченность информации на личную жизнь людей. Он рассказал трагическую историю одной девушки из Средней Азии, которая год тому назад летела из Караганды в Москву, чтобы держать вступительные экзамены в Московский университет. Она собиралась провести в Москве неделю. Прождав десять дней и не получив никаких известий ни от дочери, ни от друзей в Москве, родители девушки начали беспокоиться. Через две недели отец сам вылетел в Москву, чтобы разыскать ее. Придя в университет, он узнал, что его дочь не явилась на экзамен, и никто о ней ничего не знает. Отец отправился к друзьям, у которых она должна была остановиться, но и они не видели девушку. Тогда он обратился в милицию. В одном из отделений офицер посоветовал ему навести справки в милиции аэропорта; там, как и в других местах, несчастный отец умолял помочь разыскать дочь. И только тогда ему конфиденциально сообщили, попросив не предавать это огласке, что самолет, летевший из Караганды в Москву, разбился и все пассажиры, в том числе и его дочь, погибли. Человек был потрясен: впервые он и его друзья услышали об авиационной катастрофе с советским самолетом. Ведь об этом советская печать не сообщает, за исключением тех редких случаев, когда на борту самолета оказываются либо крупные советские ответственные работники, либо иностранцы, да и то — коротко, без подробностей. Поэтому простые люди не подготовлены к мысли о том, что кто-то из близких может погибнуть в авиационной катастрофе. Более того, как объяснил ученый, в аэропортах часто не записывают адресов ни пассажиров, ни их ближайших родственников. Поэтому в случае катастрофы Аэрофлот не знает, кого следует известить об этом. Вот почему этому несчастному человеку пришлось самому разыскивать пропавшую дочь и докапываться до происшедшего.

Такая система замалчивания подрывает доверие к советской печати. В октябре 1974 г. на улицах Москвы появился убийца, эдакий Джек Потрошитель. Число убитых на московских улицах женщин оказалось вполне достаточным, чтобы повергнуть всех в ужас по поводу уличной преступности и жаловаться на то, что «у нас становится, как в Нью-Йорке», по выражению одной пышной матроны. В эти дни я услышал от русских больше рассказов о происшедших с ними случаях ограбления, взлома, мелких краж и угонов машин, чем когда-либо мог себе представить. А когда из нашего бюро позвонили в московскую милицию, чтобы получить сведения об убийце, там уклонились от ответа. Но советские женщины рассказывали мне, что на работе их официально предупреждали о том, чтобы не выходить на улицу поздно вечером, а дворники предостерегали от того, чтобы открывать дверь незнакомым лицам. «Мой муж никогда не был так внимателен ко мне, как сейчас, — полушутя рассказывала одна пожилая дама. — Раньше он никогда так не беспокоился обо мне. А сейчас он настаивает на том, чтобы встречать меня на автобусной остановке и провожать домой, если я возвращаюсь после наступления темноты».

Вспомогательные отряды милиции, брошенные на поимку преступника, получили его фотографию (сделанную по словесному портрету) — красивый, симпатичного вида сильный блондин, питающий, как предупреждали милиционеров, «слабость» к женщинам в красном. В печати об этом не говорилось ни слова, однако я узнал, что сотрудникам редакции одной из газет было сообщено, что семь женщин погибли от ножа этого психопата. И слухи стали распространяться. Ходили разговоры уже не об одном убийце, а о двух, а потом уже о целой банде. Настойчиво говорили о том, что поезд, перевозивший большую группу молодых душевнобольных преступников из одной тюрьмы в другую, сошел с рельсов и 200 заключенных оказались на свободе в Москве. Затем эта цифра выросла до 500. Наконец, 28 октября сотрудники милиции, ранее уклонявшиеся от подтверждения этого факта иностранным корреспондентам, сообщили в личной беседе представителям агентства Рейтер (британское агентство новостей), что арестован молодой человек по подозрению в убийстве 11 женщин (трое были убиты за последние сутки) и что он помещен под наблюдение в психиатрическую больницу. Это сообщение подтвердилось и из других источников. А между тем, в тот же день, стараясь успокоить взбудораженных, впавших в панику москвичей, газета «Вечерняя Москва» поместила выступление заместителя начальника московской милиции Виктора Пашковского. В выступлении говорилось, что за последние десять шей в городе не было совершено никаких серьезных преступлений. Мои русские друзья отнеслись к этому сообщению скептически, настолько возросло их недоверие к официальным заявлениям. Они только насмешливо фыркали в ответ на нелепое утверждение Пашковского. Они-то знали правду — из частных бесед на работе и разговоров со знакомыми работниками милиции. Их скептицизм был настолько велик, что они не поверили и сообщениям западной печати о том, что убийца пойман и опасность миновала. «Возможно, одного и поймали, — сказала пожилая женщина, чья реакция была довольно типична, — но остался еще второй: главного-то ведь не поймали».

Людям на Западе, особенно американцам, которых буквально оглушает поток информации, надо обладать богатым воображением, чтобы представить себе, насколько скудна информация в России. Последние десять лет американцы едва успевали следить за каскадом новостей, непосредственно следующих за происходившими событиями: на телевизионных экранах разыгрывалась трагедия войны во Вьетнаме и драма Уотергейта. Информация, которой обычно лишены русские, обрушивается на американцев Ниагарским водопадом; и это не только секретные сведения, такие, как документы Пентагона или закулисная информация, просочившаяся через Генри Киссинджера, но и экономические данные о последнем повышении индекса потребительских цен или об уровне безработицы, социологическая информация о преступлениях, наркотиках, сексе, результаты опросов общественного мнения о том или ином политическом деятеле, о расовых проблемах, данные о разводах, миграции населения, образовании, а также непрошеная реклама о модах и скидках на товары. В сравнении с этим Россия представляется информационным вакуумом. Строго говоря, это, конечно, не полный вакуум, поскольку в мире науки существует своя информация, а советская печать и библиотеки забиты материалами с бодрыми официальными статистическими данными, которые отражают то, что в одной советской брошюре было без ложной скромности названо «историей беспрецедентного роста и гармонического развития социалистической Родины, проложившей невиданный в истории путь». Такой информации в России хоть отбавляй, а действительно необходимая повседневная бытовая информация строго дозируется скудными порциями, сдерживается (как заметил маркиз де Кюстин, французский аристократ, во время своего путешествия по царской России) легендарной русской одержимостью секретностью. В России секретность превалирует над всем, секретность административная, политическая и общественная, — Кюстин писал это в 1839 г., но это верно и сегодня. Как и их царские предшественники, советские деятели неохотно признают, что у них что-то не в порядке или что-то вышло из-под их контроля, как в случае с авиационными катастрофами или летними пожарами под Москвой. Они чувствуют себя патологически неуверенно и поэтому боятся признания неудач. Возможно, информация о головорезе-убийце скрывалась с тем, чтобы люди не впадали в панику или чтобы не создавать убийцам рекламу, которая может способствовать росту преступности. Но я подозреваю, что все это — явления одного порядка: сокрытие нежелательных фактов, указывающих на определенные упущения и на то, что ростки преступности каким-то образом взошли на здоровой почве советского социализма. Иногда также информация задерживается просто из-за громоздкости бюрократического аппарата, но чаще из-за того, что стоящие у власти (а это могут быть просто мелкие бюрократы) считают, что у простого человека нет даже никакой особой необходимости в информации.

Первый визит президента Никсона в Москву в мае 1972 г. остается для меня примером того, как совершенно беспричинно общественность держат в неведении, причем речь идет не только о вопросах высокой политики, но и о формальной стороне событий. Задолго до поездки Никсона в СССР западная печать пестрела многочисленными сообщениями о предстоящем визите, в то время, как в советской печати было опубликовано лишь одно предварительное сообщение, хотя москвичи были достаточно в курсе дела, наблюдая, как спешно приводился в порядок город, и посмеиваясь по поводу готовящегося большого «книксена» (игра слов: книксен — реверанс). В день приезда Никсона «Нью-Йорк таймс» напечатала карту следования его кортежа из правительственного аэропорта «Внуково» в Кремль. В советской печати этот маршрут не был опубликован. Даже время прибытия президента сохранялось в тайне, и только достаточно проницательные люди догадывались об истинном значении пункта телевизионной программы, туманно названного: «16.00— международная программа». Тысячи людей воспользовались этим маленьким намеком, чтобы улизнуть с работы и попытаться увидеть первого американского президента, приезжающего в советскую столицу. Но многие просчитались, так как тех сведений, которыми они располагали, было недостаточно. Я сам видел, как толпа примерно из 2000 человек, стоявших в несколько рядов у Манежной площади, вблизи Кремля, все еще продолжала стоять, хотя Никсон в сопровождении кортежа машин уже целых полчаса назад въехал в Кремль через другие ворота, расположенные на расстоянии нескольких кварталов отсюда.

— Почему вы продолжаете ждать? — спросил я нескольких человек.

— Хотим посмотреть, — ответил какой-то студент с портфелем.

— А почему вы не стали с другой стороны Кремля, где он должен был проехать? — допрашивал я.

— Потому что здесь лучше — отсюда лучше видно, — утверждал он, ни о чем не подозревая.

— Но ведь Никсон уже въехал в Кремль с другой стороны, — сказал я. — Я видел, как он проехал. И все уже кончилось.

Молодой человек только ахнул, но с места не сдвинулся. Я ушел, а толпа продолжала стоять, терпеливая, полная надежд и ничего не ведающая.

Этот первый визит Никсона в Москву был ярким примером того, как успешно советское руководство может изолировать свой народ от политической действительности. Русским это событие представлялось совершенно иначе, чем общественности на Западе. Простые люди в России были слишком плохо информированы для того, чтобы оценить как трудности, так и достижения этой встречи. Ни один советский гражданин, кроме узкого круга лиц, принадлежавших к политической элите, не имел никаких оснований ожидать подписания важных соглашений об ограничении гонки стратегических вооружений. Даже такие сокращения, как SAL[72], ICBM[73], MIRV[74], ABM[75], появившиеся в период стремления к уравновешиванию ядерного потенциала, не вошли и не могли войти в речь советских людей, так как употреблялись в советской прессе очень редко. В течение двух с половиной лет советские сообщения о переговорах по сокращению вооружений ограничивались ничего не дающей информацией о прибытии и отъезде представителей, ведущих эти переговоры. Все находились в полном неведении, кроме людей, весьма близко стоявших к вершинам власти, так что даже один весьма опытный и пользовавшийся доверием журналист, шутя, предложил мне пари на бутылку коньяка, что не будет и не может быть никаких важных соглашений о сокращении вооружений до окончания Вьетнамской войны. Мы заключили это пари до кризиса, возникшего из-за минирования при Никсоне Хайфонского пролива. Этот журналист просто ничего не знал об очевидных, по сообщениям западной печати, успехах, достигнутых в этих переговорах. Что касается Хайфона, то и здесь советскую общественность избавили от волнений осведомленности. В Вашингтоне же явно ощущалась атмосфера, сложившаяся в районе Хайфонского пролива. Международная печать пестрела сравнениями с кубинским ракетным кризисом 1962 г. и домыслами о том, что советские тральщики пытаются прорвать минную блокаду. Демократы обвиняли Никсона в проведении рискованной политики балансирования на грани войны, а действия Белого дома, казалось, подкрепляли впечатление, что он стремится заставить Москву раскрыть свои карты.

Обладая такой информацией, советский человек, безусловно, пришел бы в недоумение — каким образом Кремль мог проглотить эту пилюлю унижения и согласиться на визит Никсона, закрыв глаза на разногласия с союзниками в Ханое, бушевавшие по поводу минирования пролива. Петр Шелест, руководитель коммунистической партии Украины, был, по слухам, снят с поста за то, что требовал от Политбюро отменить визит. Но поскольку большинство членов Политбюро, возглавляемого Брежневым, предпочло не обратить внимания на вызов Никсона, нежели дать ему резкий отпор, советская печать держала своих граждан в неведении.

За двадцать дней до начала визита, во время и после него контролируемая цензурой пресса даже не упомянула о минировании Хайфонской гавани; исключение составила лишь одна короткая заметка, затерявшаяся среди других сообщений. Более того, во время переговоров не сообщили и о возвращении в Москву из Северного Вьетнама самолета с двумя убитыми и двадцатью ранеными советскими моряками — жертвами американских воздушных налетов. Сообщение, которое при обычных обстоятельствах вызвало бы резкие нападки на Америку, на этот раз, по мнению Кремля, было неуместным. И об этом факте умолчали. Неудивительно, что в результате рядовые граждане воспринимали сообщения советской печати, в которых обсуждались американские воздушные налеты на Северный Вьетнам, как обычное явление. Они так мало знали о создавшемся опасном положении, что, естественно, не могли разделить со своим руководством ни горечь крушения в начале переговоров, ни радость успеха, когда соглашение было достигнуто.

В течение многих месяцев после этого ко мне обращались советские ученые, писатели и другие представители интеллигенции с личной просьбой разъяснить смысл соглашения. Никто не потрудился прочесть тексты соглашений, опубликованные полностью, но без соответствующих комментариев, которые сделали бы их понятными. Более того, самый важный документ — протокол, в котором приводилось точное количество наземных ракет и оснащенных ракетами подводных лодок, установленное для каждой стороны, — вообще не был опубликован в советских газетах. Сообщить простым людям о том, что обе стороны договорились о такой точной расстановке сил, означало бы, по словам одного ученого, подорвать кампанию партии по поддержанию среди населения бдительности времен холодной войны. В такой обстановке было бы крайне сложно продолжать требовать, чтобы ученые по-прежнему присягали в том, что, публикуя свои безобидные, не имеющие никакого отношения к безопасности государства, научные труды, они не разглашают секретов. Другими словами, если бы советская интеллигенция поняла истинное значение соглашений об ограничении стратегических вооружений, разрушилось бы само основание всей системы секретности.

Визит Никсона закончился так же, как и начался. Накануне его отъезда американский корреспондент, сопровождавший президента, увидел, как одна русская пара подошла к человеку в штатском, сотруднику органов госбезопасности, стоявшему у Боровицких ворот Кремля, и спросила, когда Кремль будет снова открыт для посетителей.

— Не знаю, — резко ответил охранник.

— Мы приехали из Ленинграда, — объяснили они. — Мы хотим так изменить планы своего пребывания в Москве, чтобы у нас осталось время посетить Кремль. Вы можете сказать, когда уезжает американская делегация?

Но в ответ они услышали лишь бесстрастное непреклонное «нет». Американский корреспондент, стоявший неподалеку, подошел к русским и сообщил им то, что было известно всем читателям на Западе, — что Никсон и его свита уезжают на следующий день. «Вероятно, Кремль откроют после их отъезда», — сказал он.


Этот маленький, но типичный эпизод говорит о многом. Очень часто, когда советский аппарат ограничивает количество информации, доступной простому гражданину, — будь то карты города, телефонные справочники, рекламные объявления, такие сведения об открытии Кремля, которыми интересовалась ленинградская пара, или какие-либо другие обычные сведения, касающиеся повседневной жизни и воспринимаемые на Западе как нечто само собой разумеющееся — это не имеет сколько-нибудь серьезных политических оснований. Власти поступают так только из чистого садизма или из укоренившегося в них высокомерного, презрительного отношения к «маленькому человеку». «Интурист», например, сообщал по телефону расписание поездов и самолетов, но упорно отказывался ответить, можно ли получить на них билеты. Об этом можно было узнать только лично (и только после настоятельных требований о выдаче разрешений на поездку). Но русские говорили мне, что им приходится терпеть гораздо более грубое обращение на вокзалах, в билетных кассах и магазинах. «Я никогда не справляюсь по телефону, что имеется в продаже, — говорила одна домашняя хозяйка. — Это безнадежно». Единственный выход — идти в магазин и стоять в очереди. Что касается Аэрофлота, то у него, казалось, есть свои неписаные, а может быть, где-то и записанные законы не сообщать об опозданиях в прибытии и вылете самолетов — факт немаловажный, если учесть, что Аэрофлот работает настолько нечетко, что вероятность задержек и опозданий, по-видимому, превышает 50 %. Тем не менее, одетая в синюю форму армия работников аэропортов — будь то начальственные средних лет матроны или молодые полногрудые блондинки — отказывается сообщить что-либо, кроме времени, указанного в расписании. Такая политика замалчивания информации приводит, должно быть, к огромной потере времени в общегосударственном масштабе. Я сам провел почти 17 часов на одном из транзитных пунктов и знал людей, которые в течение 24 или даже 36 часов были прикованы к аэропорту в ожидании самолета. Фактически, в какой-бы город я ни попадал, советские аэропорты кишели замученными, устало пристроившимися где попало людьми, которые ни на минуту не могли отлучиться со своей утомительной вахты, потому что служащие аэропорта отказывались сообщить им предполагаемое время вылета.

Американцы стонут, и не без основания, от постоянно обрушивающегося на них потока реклам и объявлений, которыми наводнены телевидение и пресса. Но они, наверно, изменили бы свое отношение к этому, если бы им хоть на время пришлось погрузиться в темноту неведения, царящего в России. Отсутствие элементарной торговой рекламы — одна из самых раздражающих сторон русской жизни. Именно поэтому улицы советских городов забиты покупателями, озабоченно снующими со своими авоськами и портфелями из магазина в магазин в бесконечных поисках какой-нибудь «добычи», в надежде напасть на что-нибудь или, остановив незнакомую женщину, узнать у нее, где она достала такие хорошие апельсины. Крайне примитивная, неконкретная советская реклама (например, «Часы — лучший подарок», или «Если вы хотите дожить до глубокой старости и сохранить молодость, здоровье и красоту, пейте чай») не в состоянии помочь потребителю. Исключение составляют объявления об обмене квартир, предоставляющие достоверную и полную информацию; во всех других случаях советский потребитель должен стаптывать свою обувь или полагаться на неофициальные слухи. Большинство газет не публикует рекламных объявлений, хотя наиболее популярные из них, как например, «Вечерняя Москва», печатают еженедельное рекламное приложение с объявлениями, в основном, частного характера и с очень скудной и туманной торговой рекламой. Телевидение передает короткое рекламное объявление по второстепенным каналам и в неустановленные часы; эти передачи не профессиональны и совершенно не популярны. Очень редко в них сообщается слушателям, где в действительности можно приобрести рекламируемый товар, — основной недостаток, присущий советской рекламе.

У покупательниц, которые ищут кусок хорошего мяса или модное платье, нет под рукой таких удобных «желтых страничек» обиходного справочника, позволяющих совершить путешествие по магазинам (гастрономам и универмагам), лишь водя пальцем по строчкам, или рекламы в ежедневной газете, которые подсказывают хозяйке на Западе, где можно сделать необходимые покупки. Ближе всего к стилю западной рекламы 15-минутная передача московского радио в 1.15 дня (о которой, кстати, многие мои друзья и не знали). В передаче сообщается, например, что магазин готового платья № 142 предлагает «большой выбор мужских костюмов отечественного производства из шерстяных, полушерстяных и синтетических тканей стоимостью от 70 до 150 рублей (95—200 долларов)» или что в магазине электротоваров № 7 можно обменять старую стиральную машину на новую, из стоимости которой высчитывается 12 рублей (16 долларов) за сданную машину. Одна женщина, мать двоих детей, на мой вопрос, что она думает об этих объявлениях, презрительно усмехнувшись, махнула рукой. «Послушайте, — сказала она, — существуют в основном, два вида товаров: товары, которые никому не нужны, и именно они время от времени рекламируются, и дефицитные товары, не нуждающиеся в рекламе». Этот лаконический вывод высказывали и другие. Иными словами, русские черпают необходимую им информацию из неофициальных источников — от друзей, занимающих соответствующие посты, или вообще обходятся без нее. Высокий худощавый лингвист, похожий на Энди Гампа[76], самодовольно улыбаясь, вспоминал спасительный телефонный звонок своего друга в декабре 1971 г. Этот друг узнал, что на следующий день в единственном магазине, куда поступают на продажу новые машины, будет производиться запись на первую 25-тысячную партию машин марки «Жигули» — двухгодичная норма, отпущенная на город. «Парень сказал, что может занять для меня очередь и сохранить ее всю ночь (несмотря на мороз, там уже выстроилась очередь, готовая стоять до утра). А я должен был приехать туда на рассвете. Мой приятель считал, что на следующий день там будет столпотворение, и он не ошибся. Больше запись не производилась. Мне пришлось ждать эту машину целый год, но я ее получил. Не будь этого телефонного звонка, я бы так и не попал в число «счастливчиков». Никто не побеспокоился о том, чтобы объявить о таком важном событии, как запись на машины. Необходимые сведения можно получить только благодаря счастливому случаю или нужным связям.

Даже такая обычная вещь, как карта-путеводитель, — тоже проблема, хотя, очевидно, по более серьезным причинам. Русские, кажется, и не ощущают необходимости в путеводителях. Поскольку большинство населения не имеет машин, люди обычно пользуются автобусами и метро, спрашивая друг друга, как проехать в то или иное место. Но мы с Энн привыкли совершать прогулки по городу с картой в руках. В Москве в некоторых газетных киосках еще можно найти план улиц и маршрутов метро, но в большинстве других городов невозможно было достать даже самую примитивную карту. Гиды Интуриста, к которым мы обращались, забрасывали нас проспектами, приглашавшими в Ялту или на какой-нибудь другой даже самый отдаленный курорт, либо брошюрами с фотографиями местных достопримечательностей: фонтанов, университета и памятника Ленину на главной улице. Но карты в этот комплект не входили. Мы рыскали по книжным магазинам. Карт не было. Продавцы смотрели на нас так, как будто мы задавали им какой-то дурацкий вопрос. «Военная тайна», — таинственно сказал один советский журналист. Другой знакомый, сочувственно посмеиваясь над нашими переживаниями, заявил, что и на тех немногих картах Москвы, которые есть в продаже, углы улиц умышленно смещены, «чтобы сбить с толку западную разведку». Я ничего подобного не обнаружил, но он утверждал, что не шутит.

Еще одно средство информации, само собой разумеющееся для людей на Западе, — телефонная книга — предмет в России столь редкий, что ей буквально нет цены. Одним из важных событий в период нашего трехлетнего пребывания в Москве было издание новой телефонной книги. До этого момента, да и, пожалуй, после него, Москва могла считаться самой большой столицей в мире, не имеющей широко доступной телефонной книги. Министерство связи СССР не обеспечивает ею своих абонентов автоматически, как это делают телефонные компании на Западе. Невозможно получить телефонную книгу и на платных переговорных пунктах, и в других общественных местах. Правда, не считая частных разговоров, русские, по-видимому, пользуются телефоном значительно меньше, чем люди на Западе. Телефонная книга, поступившая в продажу в 1973 г., была первым изданием за последние 15 лет, содержавшим список частных абонентов (хотя отдельные телефонные справочники с номерами учреждений, магазинов, больниц и других общественных организаций издаются несколько чаще). Причем в отношении этой книги, как впрочем и в отношении многих других дефицитных товаров в Советском Союзе, предложение даже и не претендовало на то, чтобы удовлетворить спрос. Для города с населением в 8 млн. человек было отпечатано 50 тыс. телефонных книг. Они продавались в газетных киосках и разошлись за несколько дней, несмотря на то, что полный четырехтомный комплект стоил порядочно — 12 рублей (16 долларов). Те, кому удалось стать счастливыми обладателями полного комплекта, в котором приводились номера как частных абонентов, так и учреждений, могли заметить в нем некоторые странности. Так, номера учреждений, находящихся в ведении Московских областных властей и Моссовета, заняли в телефонной книге 32 страницы, в то время, как Центральный Комитет Партии, самая могущественная и важная организация, являющаяся по сути дела теневым правительством страны и дублирующая всю структуру министерств, скромно дает всего один номер (206-25–11). Большинство министерств дают 15 и более номеров телефонов, а Министерство обороны — только два. Телефоны учреждений, занимающихся проблемами изучения космоса, в книгу вообще не включены. КГБ дает один номер (221-07-62) — справочного бюро, работающего круглосуточно. А номера телефонов тысяч иностранных дипломатов, бизнесменов и корреспондентов, живущих в Советском Союзе, разумеется, не приводятся совсем, вероятно, чтобы облегчить попытки советских властей насколько возможно изолировать иностранцев от рядовых советских граждан.

Ну, а те неудачники, которые не сумели стать обладателями этой драгоценной книги, могут набрать номер справочного бюро (09) или обратиться в один из маленьких восьмигранных киосков Мосгорсправки, разбросанных по городу. Но это не всегда так просто, как кажется. Я узнал следующее: чтобы получить номер телефона надо сообщить диспетчеру справочного бюро имя, отчество, фамилию и очень точный адрес абонента. Однажды у меня даже спросили год рождения человека, которого я разыскивал. Я был так поражен этим вопросом, что в смущении извинился и положил трубку. Я боялся, что мой иностранный акцент будет замечен и приведет к тщательной проверке разыскиваемой мной женщины, а мне не хотелось причинять людям неприятностей. Но советские друзья позже объяснили, что это — обычные вопросы диспетчера. Поскольку люди живут в огромных многоквартирных домах (под одним номером дома часто объединено несколько блоков), а кроме того, в связи с тем, что у многих русских одинаковые фамилии и существует много телефонов общего пользования в коммунальных квартирах, диспетчеру нужны очень подробные данные, чтобы выбрать именно того Ивана Ивановича Иванова, который вас интересует. Получить чей-либо адрес так же, если не более, сложно. Я заметил это, проходя однажды мимо киоска Мосгорсправки № 57 на углу Петровки и Бульварного кольца. Над окошком этого киоска было вывешено объявление: «Для получения справки о местожительстве москвича необходимо знать: имя, отчество, фамилию, возраст, место рождения (город, область, район или деревня). Я с трудом мог поверить своим глазам. Один мой молодой приятель сострил: «Если бы я разыскивал свою мать, я мог бы найти ее через справочное, но больше никого». По его словам, москвичи мало пользуются услугами Мосгорсправки; эта служба существует, главным образом, для иногородних. И, действительно, у киоска Мосгорсправки, что по соседству с Красной площадью, всегда часами стоят в очереди приезжие из провинции, только что сошедшие с поездов или самолетов.

Зная о многих недостатках советской жизни, я хотел проверить, действительно ли справочное бюро № 57 работает согласно установленным правилам. Поэтому я задержался у киоска, делая вид, что изучаю прейскурант, пока седовласая особа за окошком киоска занималась с клиентом. К киоску подошел человек в плоской кепке и толстом коричневом пальто. Он выудил из кармана какую-то мелочь, просунул монету в окошко и попросил адрес своего товарища, переехавшего на другую квартиру. Я ясно расслышал, как он отчеканил его имя, фамилию, возраст и место рождения. Последовала пауза. Затем женщина просунула в окошко клочок бумаги. Человек сунул эту бумажку, стоившую ему 5 копеек (столько же, сколько билет на метро), в карман и отошел. Из прейскуранта я узнал, какие еще сведения можно получить у этой особы: расписание пригородных поездов (2 копейки), поездов дальнего следования и самолетов (5 копеек), адреса загородных домов отдыха и санаториев (8 копеек), информацию о комбинированных путешествиях на различных видах транспорта — поезде, пароходе или катере — (10 копеек), неоговоренную в прейскуранте информацию легального характера (5 копеек), сведения о потерянных документах (10 копеек), справки, ответ на который требует длительного времени (30 копеек).

Получение информации, как и многие другие стороны советской жизни, — дело не денег, а связей. Чем больше связей у советского человека, тем лучше он осведомлен, потому что информация, как и потребительские товары, распределяется по рангам. Например, партийные и правительственные боссы, ответственные работники министерств и отделов пропаганды основных центральных газет ежедневно получают от ТАСС как специальные инструкции, так и сводку новостей. Сообщения, публикуемые для широкого читателя, так называемый «голубой» или «зеленый» ТАСС, представляют собой не что иное, как стерилизованную, прошедшую цензуру версию сообщений по стране и из заграницы, скроенных и подогнанных так, чтобы они соответствовали линии партии; из этой информации изъяты все неугодные власти факты, нелестные для Советского Союза. Через главную редакцию ТАСС на Бульварном кольце в Москве фильтруются газеты и журналы со всего мира. Один сотрудник ТАСС рассказал мне по секрету, что в американском отделе ТАСС в Москве работают 12 редакторов, не считая полного штата корреспондентов в Вашингтоне и Нью-Йорке.

— Чем же, бога ради, они все заняты? — поинтересовался я. — Ведь в советской прессе ежедневно появляется не более нескольких сот слов об Америке. Один человек вполне справился бы с этим.

— Большинство из них, — признался он, — работает на служебной информации ТАСС.

Это означает составление ежедневных специальных секретных сообщений, занимающих сто или более страниц, которые поступают в министерства, высшие партийные органы и редакции центральных газет. Часто, посещая главных комментаторов таких газет, как «Правда» или «Известия», я видел у них на столах целые пачки этих специальных сообщений — так называемый «Белый ТАСС». Это — куда более богатая и полная подборка сообщений из-за рубежа и комментариев (включая краткие обзоры материалов, посылаемых из Москвы западными корреспондентами), чем обычные сообщения ТАСС. Мне также рассказывали, что в «Белый ТАСС» входит правдивая информация о положении и событиях внутри страны, такая, как сообщения о железнодорожных и авиационных катастрофах и эпидемиях; приводится статистика преступлений, даются сведения о серьезных недостатках в производстве, об урожаях и другие материалы, которые власти считают слишком щекотливыми, чтобы публиковать открыто. И, наконец, я узнал, что есть еще одно, предназначенное совсем уж для узкого круга, издание — «Красный ТАСС», названный так потому, что приводимая в нем информация печатается на бланках с красной полосой. Эта информация, по-видимому, поступает только к главным редакторам центральных газет, ответственным работникам самого высокого ранга и партийным боссам. Предназначенные для такого ограниченного круга людей, эти сообщения, по словам советских корреспондентов, вовсе не основаны, например, на донесениях секретных агентов или на данных специальной разведки. Для западной печати большинство из этих сообщений были бы обычными.

Такая градация, информации в системе ТАСС — лишь часть обширной иерархии специальных изданий для советских граждан, облеченных разными степенями доверия и ответственности. Для пропагандистов-агитаторов партийная печать издает еженедельник «Атлас», более подробно освещающий текущие события, чем большинство советских газет. Такая же система принята и в других организациях, хотя они неохотно признают существование специальных изданий. Джон Шоу, корреспондент журнала «Тайм», рассказывал мне, что перед приездом Никсона в Москву в июне 1974 г. он однажды присутствовал на какой-то публичной лекции и заметил, что одна молодая женщина, сидящая рядом с ним, по-видимому, профсоюзный работник, читала статью под заглавием «Что такое импичмент?» Это поразило Шоу, потому что до сих пор в советской прессе столь прямо этот вопрос не рассматривался. Шоу попросил разрешение взглянуть на журнал. Статья оказалась переводом из какого-то восточно-германского издания и там просто объяснялось, что такое импичмент и его механика. Тем не менее в оценке слабости позиции Никсона эта статья превзошла все другие обычные советские публикации. Записывая название статьи и телефон редакции профсоюзного журнала — внутреннего профсоюзного печатного органа, — Шоу заметил, что тираж этого издания очень мал — всего 2 тыс. экземпляров: по-видимому, он предназначался лишь для руководящих работников и активистов. На следующий день Шоу попросил своего переводчика позвонить в редакцию и попросить один экземпляр этого издания. Но редактор не только отказался дать журнал, но и категорически заявил, что такого издания вообще не существует, несмотря на заявления Шоу о том, что он сам читал его.

Аналогичное явление, жизненно необходимое для функционирования советской системы, — иерархия закрытых лекций. Они устраиваются для партгрупп министерств, редакций, научно-исследовательских институтов и для всякого рода специальных групп. Один бывший партийный лектор, эмоциональный молодой человек, разочаровавшийся в своей вере из-за привилегий и цинизма партийной верхушки, рассказал мне, что целью подобных лекций было более откровенное разъяснение политики партии, провоцирование кампаний против таких диссидентов, как Солженицын и Сахаров, в случаях, когда власти хотят избежать публичных выступлений, вызывающих резкую ответную реакцию западного мира. Обсуждаются и интерпретируются также такие неблагоприятные явления, как плохой урожай, катастрофы на промышленных предприятиях, должностные перемещения в руководящих органах партии и правительства, либо высказываются предостережения, вроде вызванных появлением осенью 1974 г. на улицах Москвы убийцы — этого русского Джека Потрошителя. Откровенность и количество информации, по словам молодого человека, строго регулировались в зависимости от ранга и политической благонадежности аудитории. Выступая с лекциями на закрытых партийных собраниях, рассказывал он, «мы, пропагандисты, обязаны были отвечать только на «правильные» вопросы аудитории. Информация, которую нам разрешалось оглашать, касалась того, что у нас с урожаем, сколько зерна закуплено за границей, сколько заплатили за него золотом или сколько стоит наша помощь Вьетнаму, кстати, она стоила нам 2 млн. рублей (2,67 млн. долларов) в день. Но были вопросы, которые мы оставляли без ответа, независимо от того, кто их задавал. На вопрос, что стало с человеком, который стрелял в Брежнева, мы не отвечали, так же, как не отвечали и на вопрос, когда правительство отменит то временное повышение цен, которое было введено при Хрущеве в 1962 г.» Перед тем, как отправиться с выездными лекциями, этот пропагандист проходил инструктаж о том, какую информацию и каким категориям населения он вправе сообщать: наиболее подробную — областным и районным партийным руководителям, наименее подробную — рядовым служащим. Но на всех уровнях ему удалось заметить одну общую особенность: каждый присутствовавший на таких закрытых лекциях чувствовал себя приобщенным к секретам, облеченным доверием и поэтому преисполненным чувством долга.

Помимо этих закрытых лекций, общество «Знание» проводит бесчисленное количество публичных лекций, менее откровенных, чем закрытые, но более информативных, чем вся советская пресса, потому что в них предусматривается время на вопросы и ответы. На таких лекциях я слышал, как рядовые русские люди спрашивали о закупках зерна в Америке, об отношении к Сахарову, о высылке советских военных советников из Египта или о конфронтации с Америкой по вопросам торговли и еврейской эмиграции. После того, как в сентябре 1973 г. в СССР перестали глушить передачи «Голоса Америки» и некоторых других западных радиостанций, вопросы стали более острыми и из них явствовало, что в больших городах, таких, как Москва и Ленинград, люди не только слушают западные радиостанции, но и пытаются использовать западную информацию для того, чтобы выведать как можно больше подробностей у собственных властей. Однако такая практика ответов на вопросы переживала то подъем, то спад — в зависимости от характера информации, интересовавшей русских слушателей. Но по мере того, как западные радиостанции стали больше заниматься сложными экономическими проблемами Запада, такая тенденция усилилась.

Отличительная особенность советской системы — издание так называемых «специальных» выпусков важных, политически острых книг западных писателей. Цель этих специальных выпусков — снабжать информацией привилегированную верхушку, одновременно «не засоряя мозги» рядовых граждан. Много тщательно отобранных художественных произведений западных авторов — от Хемингуэя, Драйзера и Голсуорси до Артура Хейли и Курта Воннегута — переводится на русский язык и поступает в открытую продажу, особенно если в них отражены непривлекательные стороны жизни и нравов Запада. Однако что касается серьезной литературы (не художественной), представляющей интерес для политической верхушки, но слишком взрывоопасной для широкой публики, то она переводится и публикуется очень ограниченным тиражом специального назначения.

Михаил Агурский, специалист по системам автоматического управления, еврей, диссидент, эмигрировавший из Советского Союза, рассказал мне, что в те годы, когда он занимал соответствующее положение, ему доводилось видеть специальные издания таких книг, как «Современное промышленное государство» Джона Кеннета Голбрайта или «История западной философии» Бертрана Рассела. От других я узнал о том, что высококвалифицированные переводчики с немецкого языка переводили «Мою борьбу» Гитлера специально для Сталина (у которого эта книга стала настольной) или «Третий рейх» Уильяма Л. Ширера для теперешних руководителей, не говоря уже о переводчиках с английского, которые перевели множество различных книг по американской стратегии. Эти специальные издания, по словам Агурского, имели особую пометку: «Только для служебного пользования» (для служебных библиотек); это означало, что только партийные работники высокого ранга и ученые, близкие к высшим партийным кругам, имеют доступ к этим книгам, которые легко отличить от обычных — на задней стороне обложки таких изданий нет установленной продажной цены. Более того, по словам Агурского, каждая из них пронумерована, как это делается с особо секретными документами на Западе, так что пользоваться таким изданием, не зарегистрировав, где оно находится и кто несет за него ответственность, просто невозможно.

Иностранная периодика, — как и книги, тоже распределяется по рангам. Высокопоставленные редакторы, административные работники, ученые и другие важные лица иногда пользуются специальной привилегией подписки на западные издания (включая журнал «Америка» — пропагандистское издание Американского отдела информации). Один ученый рассказал мне, что Петр Капица, директор Института физических проблем в Москве, получал для личного пользования как экземпляры специальных изданий в своей области, так и «Сайенс», «Сайентифик Америкэн» или популярный журнал «Ньюсуик», хотя во времена политической напряженности Капицу лишили подписки на эти издания. Такого рода издания должны, конечно, пройти международную почтовую цензуру или через цензурное управление для иностранной научно-технической литературы. Я видел в советских технических библиотеках западные журналы, прошедшие через такой контроль. Например, экземпляры журнала «Сайентифик Америкэн», которые я увидел в одном московском институте, содержали странные пробелы в оглавлении, а также пустоты вместо статей, изъятых, очевидно, потому, что в них затрагивались такие щекотливые темы, как военная технология, или содержались критические оценки советской науки или политики. Один мой знакомый, писатель, автор научных книг, рассказывал мне о неуклюжих попытках властей скрыть цензурные купюры нежелательных политических статей в иностранных публикациях. При посещении одного советского научно-исследовательского института, получающего западные издания и копирующего их фотоспособом, писатель случайно увидел рядом с оригиналами их стерилизованные копии. Он вспоминал, что в каком-то из журналов одно объявление было напечатано на пяти страницах подряд, чтобы скрыть вырезанную статью, пришедшуюся не по вкусу цензуре.

В своей книге «Записки Медведева» биолог-диссидент Жорес Медведев с горькой иронией описал функционирование аппарата почтовой цензуры. Он приводил дотошные доказательства того, что работа советской цензуры настолько непроизводительна, что письмо из Западной Европы доходило до него за срок, вдвое больший, чем письма Ленина из Западной Европы в Сибирь при царской цензуре. Медведев рассказал мне, что в 1972 г. Солженицын отправил два письма, одно — Карлу Гирову из шведской академии в Стокгольме, а другое — своему адвокату Фрицу Хибу в Цюрих, и вложил в конверты записки, предназначавшиеся советским почтовым цензорам: «Вы можете прочесть это письмо, снять с него фотокопию, подвергнуть его химическому анализу. Но вы обязаны доставить его по назначению. В противном случае, я опубликую протест, который не сделает чести почтовой службе». Оба письма, конечно, без записок, пришли по назначению. Однако больше всего Медведева интересовала система обработки его собственной научной корреспонденции, а также научных публикаций, поступающих с Запада. Он аккуратно отметил различные пометки цензуры на материалах, присланных из-за границы. Прочитав его книгу, я стал внимательно следить за этими знаками и вскоре в редакции газеты «Правда» обнаружил экземпляр «Интернешнл Геральд Трибюн» с пометкой цензуры <185>, что, по словам Медведева, означало: строго ограниченное распространение (теоретически «Трибюн» в Советском Союзе поступает в продажу, но на деле, как я обнаружил, это издание можно иногда получить только в гостиницах для иностранных туристов, да и то старые единичные экземпляры, хранимые под прилавком и продаваемые исключительно иностранцам). Позднее в технической библиотеке Академгородка в Новосибирске директор с гордостью показал мне подшивку «Нью-Йорк таймс». Я и здесь нашел те же значки цензора, означавшие, что только лица, имеющие специальное разрешение, могут пользоваться газетой, хотя заведующий библиотекой и пытался выдать «Таймс» за издание, предназначенное для общего пользования. Однако по виду страниц казалось, что к этим экземплярам газеты никто и не притрагивался.

Вероятно, ни одно учреждение не отражает столь наглядно многоступенчатый, иерархический характер советской информации, как библиотека им. Ленина, советский эквивалент библиотеки Конгресса. Своим внушительным, украшенным колоннами, фасадом библиотека не отличается от других величественных общественных зданий во всем мире, но ее внутренняя жизнь протекает по законам из мира Кафки. В «Ленинке», как ее любовно называют москвичи, становится ясно, что советское государство видит в знании огромную силу и соответственно осуществляет над ним свой контроль. Начнем хотя бы с того, что рядовому гражданину без высшего образования получить читательский билет почти невозможно, главным образом, из-за большого наплыва желающих. Имеющие читательский билет получают доступ в общие читальные залы, в то время, как для специалистов с учеными степенями (начиная с кандидатов наук) предусмотрены специальные залы, содержащие значительно больше материалов, особенно научных и технических изданий, а иногда и новую западную художественную литературу.

И, наконец, существуют спецхраны, буквально — «специальные хранилища» или, точнее, секретные книгохранилища. «Генеральный алфавитный каталог засекречен», — говорил Михаил Агурский, теребя свои пышные рыжие бакенбарды, когда мы однажды прохаживались по библиотеке. Он хотел сказать, что «Ленинка», пожалуй, единственная в мире крупная библиотека с двумя полными каталогами, каждый из которых занимает огромные залы: один каталог, почищенный цензурой, открыт для рядовых читателей, а другой — полный, отражающий весь библиотечный фонд, включая и то, что находится в спецхране, — открыт только для персонала, проверенного КГБ.

«Получить, например, литературу на религиозные или философские темы — проблема, — тихо, стараясь не быть услышанным, говорил Агурский. — Это не запрещено. Но вы не найдете таких книг в каталоге; их можно заказать только через библиотекаря, но даже если я совершенно случайно знаю каталожный номер, библиотекарь обязательно спросит, зачем мне понадобилась такая книга. Такой случай произошел со мной несколько лет тому назад. Я пытался получить одну старую книгу по религии, и библиотекарь спросила меня: «Зачем вам нужна эта книга? Вы ведь технический специалист. У вас очень странные интересы». И это говорилось без всякого чувства юмора, — сказал Агурский, многозначительно посмотрев на меня, — Она отказалась выдать мне книгу».

Такого рода проблемы приводят западных ученых, работающих в СССР, в бешенство. Один индийский историк как-то за завтраком с раздражением и огорчением рассказал мне, что ему все время приходится иметь дело с каким-то посредником, допущенным к секретному каталогу и секретному книгохранилищу. «Я полностью завишу от милости этой молодой особы, которая, возможно, и понимает что-то, а может быть, и совсем некомпетентна», — говорил он. Один английский ученый утешался тем, что иностранцы имеют более свободный доступ к литературе, чем большинство русских, но затем с негодованием вспомнил, что не мог получить нужные исторические материалы до тех пор, пока их не просмотрит кто-нибудь из советских ученых. Негодовал и американский профессор, когда в Ленинской библиотеке отказались снять фотокопии с некоторых статей Фрейда из секретных фондов. «Нам запрещено снимать копии с работ Фрейда из-за всех этих его сексуальных теорий», — сказал библиотекарь.

Но далеко не только произведения Фрейда и теологическая литература загнаны в секретные фонды, доступные лишь для лиц, имеющих специальные разрешения. Из высказываний Агурского и других я заключил, что в секретные фонды направляется любая, т. е. почти вся иностранная литература и периодика, идущая вразрез с линией партии; некоммунистические газеты и журналы и даже некоторые коммунистические (например, во время вторжения в Чехословакию, как мне рассказывали, вся иностранная коммунистическая печать, обычно находившаяся в открытых хранилищах, была переведена в спецхранилища); произведения маоистов, коммунистическая классика, принадлежащая перу таких запрещенных авторов, как Троцкий и Бухарин, а также менее известные советские произведения ранних лет, когда линия партии отличалась от сегодняшней (например, труды самого Сталина и литература, рабски восхвалявшая его), или, наоборот, произведения эпохи Хрущева, которые, как считается сейчас, принижают роль Сталина, и вообще русская литература до- или послереволюционного периода, если она «не служит делу коммунизма» или не импонирует теперешним правителям Кремля, за исключением, конечно, таких прославленных писателей, как Толстой или Достоевский, произведения которых невозможно скрывать от советского читателя, не опасаясь возмущения мировой общественности.

Как каждая система цензуры, эта система тоже имеет свои недостатки, совершает промахи и ляпсусы. Например, книги самого Троцкого или о нем запрещены, но коммунистические газеты 20-х годов, содержащие речи Троцкого, получить можно. Однако в общем библиотечный контроль действует достаточно эффективно, ставя преграды перед любым советским интеллектуалом, проявляющим любознательность, но не имеющим того положения, которое дает ему право доступа к интересующей его литературе.

Людям на Западе действительно трудно понять, до какой степени разграничена в Советском Союзе информация. Американские военные представители были, например, просто ошеломлены тем, что Владимир Семенов, заместитель министра иностранных дел, номинально возглавляющий советскую делегацию на переговорах о стратегическом вооружении, а также его гражданские помощники, ничего практически не знали о советском стратегическом потенциале. Другими словами, они были совершенно не подготовлены к ведению переговоров, так как Министерство обороны Советского Союза не сообщило им даже самых основных сведений о советском вооружении. Позднее американские представители заявляли, что им пришлось потратить первые месяцы на то, чтобы ввести советских гражданских представителей в курс дела по вопросам ядерного вооружения, иначе переговоры не могли сдвинуться с места. Еще одним примером такого положения с информацией, хотя и на менее высоком уровне, явился случай с одним молодым советским научным работником, с которым мне довелось встретиться. Он имел специальный допуск к газете «Нью-Йорк таймс», поскольку ознакомление с нею составляло часть той научной программы, которой он занимался в институте. Это было его первое знакомство с большой западной газетой, и он был поражен объемом содержащейся в ней информации, что, естественно, подхлестнуло любопытство молодого ученого к западной печати. Однажды, коротая время в ожидании своего заказа около стойки библиотекарши, выдававшей иностранные издания из закрытых фондов института, этот молодой человек машинально начал перелистывать номер журнала «Лайф», оставленный кем-то на библиотечной стойке. Просматривая журнал и одновременно разговаривая с библиотекаршей, он вдруг заметил, что она нервничает и неодобрительно смотрит на него. «Что случилось? — спросил он. — Я что-нибудь не так сказал?» «Нет, нет, — ответила она, — Дело в том, что вам разрешается пользоваться только газетой «Нью-Йорк таймс», а не журналом «Лайф».


До своей поездки в Москву я считал, что такие сложности с информацией не касаются советской науки, развитию и престижу которой государство придает особо важное значение. Но позднее я встречал советских ученых, которые утверждали, что им нелегко идти в ногу с достижениями западной науки, а еще труднее быть в курсе новых работ даже своих советских коллег из-за существующих ограничений в получении информации или из-за партийного контроля над научными контактами с Западом. Жорес Медведев, специалист по геронтологии, рассказывал мне, что, еще будучи в России, он не мог получить полных статистических данных о смертности населения с указанием причин, хотя такие данные были совершенно необходимы для его работы. «Статистика смертности — это тоже государственный секрет», — возмущался он. Один инженер-бионик ведущего московского института хирургии говорил, что врачи, работающие там, не могут получить сводных статистических данных о пациентах, страдавших или умерших от послеоперационных осложнений. А доктор-француз рассказал мне о трагическом случае с западногерманским дипломатом, скончавшимся от спинномозгового менингита в Москве из-за того, что болезнь была недостаточно быстро распознана. Случилось это, главным образом, потому, что советские органы здравоохранения скрыли информацию о других недавних случаях этого заболевания в Москве. Такие выдающиеся представители диссидентских кругов интеллигенции, как физик Андрей Сахаров и историк-марксист Рой Медведев, выдвигали более широкие обвинения, указывая на то, что советская наука серьезно страдает от того, что Медведев назвал «авторитарной атмосферой, отсутствием интеллектуальной свободы и довлеющей ролью цензора»[77]. Будучи областью объективного знания, стоящей вне идеологии, и областью, пользующейся огромным престижем, наука давно доставляет коммунистической партии массу сложностей. Академия Наук, созданная в 1726 г., является почти единственным учреждением, сохранившим минимальную независимость от партийных надсмотрщиков. Она постоянно отражала попытки протолкнуть руководящих партийных работников, таких, как Сергей Трапезников, заведующий отделом науки ЦК партии, в члены Академии и препятствовала исключению из нее таких бунтарей, как Сахаров и Вениамин Левич, электрохимик, подавший заявление на выезд в Израиль. Говорят, что сам Ленин предлагал внести изменения в Устав Академии с тем, чтобы освободить все ее публикации от цензуры, хотя это предложение постоянно игнорировалось.

За политическое вмешательство в свою деятельность советская наука заплатила за прошедшие годы тяжелой ценой. Самым позорным примером этого является то двадцатипятилетие, когда генетика как наука была разгромлена, а в биологии заправлял Трофим Лысенко. По теории Лысенко, принятой Сталиным, а затем Хрущевым, признаки, приобретенные под влиянием внешней среды, могут передаваться по наследству в процессе эволюции. Генетика Менделя была предана анафеме; ее сторонники были сняты со своих должностей и подверглись преследованиям, а их глава, блестящий биолог Николай Вавилов, погиб в сталинских лагерях в 1942 г. А потом пришла очередь теории относительности, против которой, так же, как и против кибернетики, выступили марксисты-догматики, задержав тем самым развитие советской ядерной физики. Как сказал мне один высокопоставленный советский ученый, эти области начали бурно развиваться лишь тогда, когда Кремль усмотрел возможность применения достижений различных областей современной науки в военных целях. «До войны наука была чем-то вроде забавы для интеллектуалов, — говорил он, — и лишь с того момента, когда Сталин по-настоящему понял важность атомного оружия, был дан толчок развитию физики — ядерной физики, физики элементарных частиц, сооружению ускорителей, установок для расщепления ядерных частиц и всего комплекса сопутствующего оборудования, что принесло России международное признание. В 1950 г., — продолжал он, — к кибернетике относились с таким недоверием, что ведущий сталинский теоретик Борис Агапов выступил с резкими нападками на нее в статье «Кибернетика: буржуазная псевдо-наука». Но подспудно кибернетика продолжала существовать в военных учреждениях, а во времена Хрущева, примерно в 1956 г., она получила признание Кремля благодаря ее огромному значению в развитии электронно-вычислительных машин и затем ракет с их сложной системой наводки. Официальный курс повернул на 180 градусов, и тот же Борис Агапов написал новую статью «Кибернетика: новая наука».

Следующими отраслями науки, выигравшими от этого поворота, явились теоретическая математика, получившая развитие в связи с исследованиями в области ракетной техники, и химия, в особенности химия полимеров, жизненно важная для конструирования жаростойких носовых конусов ракет. Развитию биологии был дан толчок руководителями послехрущевской эпохи из-за возможности ее применения не только в сельском хозяйстве, но и при ведении биологической войны. «Там, где государство видит хоть какую-нибудь военную пользу, — заявил мне этот человек, — ученым была предоставлена значительная свобода в их работе».

По международной оценке, советская наука располагает несколькими блестящими теоретиками мирового класса в области физики и математики, имеет отдельные выдающиеся достижения в других областях и в общем довольно слаба в экспериментальных исследованиях. В частных беседах известные ученые объясняли такое положение плохим руководством, засильем закоснелой бюрократии, политическим вмешательством и несовершенством оборудования. От всех этих недостатков больше страдают экспериментаторы, чем теоретики. «В американских научных журналах мы читаем о таких исследованиях, которые даже повторить не можем, потому что у нас нет ни подобного оборудования, ни таких счетно-вычислительных машин», — с огорчением рассказал моему американскому другу один советский физик. Другие говорят, что, несмотря на наличие отдельных талантливых ученых, отставание советской науки от американской неизбежно из-за чрезвычайно медленного поступления информации о новых открытиях в мировой или в советской науке.

Я слышал утверждения многих ученых о том, что Запад переоценивает советскую науку. Андрей Сахаров, прославившийся как физик-теоретик, участвовавший в создании советской водородной бомбы, на вопрос Мюррея Сигера из газеты «Лос-Анджелес таймс», каким образом советским ученым удается совершать выдающиеся открытия в науке, несмотря на политический надзор, ответил: «Какие выдающиеся открытия? Со времени Второй мировой войны в советской науке таковых не было. На одну значительную советскую научную публикацию приходится 30 подобных в Америке». Он осуждал царящую в стране удушливую политическую и интеллектуальную атмосферу. Позднее в своем очерке «Моя страна и мир» Сахаров писал, что расходование значительной части ресурсов страны на военные нужды и на содержание элиты задержали развитие советской науки, и что ранние советские достижения в исследовании космического пространства, а также «определенные успехи в военной технике — результат чудовищной концентрации сил в этой области»[78]. Я знал и других ученых, менее категоричных и самокритичных, чем Сахаров, которые в личных беседах разделяли его мнение о том, что общая атмосфера надзора, хотя и несколько более слабого, чем в сталинские времена, препятствует развитию советской науки, особенно в наиболее быстро развивающихся областях.

Советская наука, по их словам, страдает от строгой изоляции одной группы ученых от другой, что препятствует обмену идеями. Публикация материалов о новых открытиях в научных журналах занимает обычно год, а то и два, тогда как на Западе она может занять всего, если речь идет о важных открытиях, недели и даже дни, что ускоряет научный прогресс. Активный и быстрый обмен идеями, широко распространенный на Западе, почти отсутствует, как мне говорили, в советской науке. Молодой перспективный физик жаловался на то, что даже в новосибирском Академгородке, созданном в начале 60-х годов именно с целью стимуляции плодотворного обмена идеями между учеными различных областей, этого больше не происходит. Обмен идеями по телефону, как это обычно делается на Западе, у советских ученых тоже не принят. «Технические вопросы по телефону не обсуждаются, — говорил мне московский писатель, автор научных публикаций. — У людей уже выработалась привычка не говорить ни о чем, что в какой-то степени может иметь отношение к секретности». А русские считают, что под эту категорию подпадает большая часть научных разработок, так как все научные статьи проходят перед публикацией специальную проверку органами госбезопасности с составлением так называемого акта экспертизы.

Русские прилагают невероятные усилия для того, чтобы извлечь из научных изданий, поступающих с Запада, каждую крупицу полезных сведений. Для этого специально организован Всесоюзный институт научнотехнической информации. И хотя такой подход к западной научной информации является более систематичным, чем западные методы изучения советской науки, принцип централизации и здесь отличается медлительностью и громоздкостью. Советские ученые объясняли мне, что в периоды экспериментальных открытий современная наука может развиваться с гигантской скоростью. И теоретики наперебой начинают объяснять любое новое явление. В таком соревновании, жаловались советские специалисты, они оказываются в менее выгодном положении из-за запаздывания информации и других трудностей. Один способный ученый, занимающийся математической физикой, говоря об открытии новых частиц пси-мезонов американскими учеными на Стенфордском линейном ускорителе и в национальных лабораториях в Брукхавене, приводил этот факт как иллюстрацию недостатков советской науки. По его словам, американцы проделали лучшую экспериментальную работу, позволившую им прийти к этому выдающемуся открытию. Благодаря быстрому распространению научной информации на Западе, результаты этого открытия в течение двух дней были подтверждены западногерманскими и итальянскими учеными. И хотя американцы оповестили также о своем открытии советские экспериментальные ядерные центры в Дубне, Новосибирске и Серпухове, подтверждение русских пришло почти через 6 месяцев. Мой собеседник объяснял такую задержку, главным образом, недостатками советского оборудования, менее точного, чем американское или другое западное оборудование; ускорители атомных частиц в Дубне и Новосибирске, например, не создавали такой же интенсивности пучка частиц, как американские, из-за менее совершенной электронной и магнитной технологии. Кроме того, из-за ограничений в распространении информации и кастовой разобщенности ученых, как он говорил, советские физики-теоретики находились в неведении и не могли конкурировать со своими западными соперниками в объяснении этого нового явления. «Правда» поместила четыре абзаца об этом американском открытии, а физики-теоретики такого престижного учреждения, как Московский институт физики им. Лебедева, узнали все нужные им технические данные лишь совершенно случайно: один молодой советский физик, оказавшийся в это время в Швейцарии, где он работал по программе научного обмена, сообщил об открытии в письме своему руководителю Льву Окуню, физику-теоретику Института им. Лебедева. «Не случись так, — говорил мой приятель, — потребовались бы месяцы, прежде чем сообщение попало бы в печать и просочилось через советские бюрократические фильтры к ученым, которые были в нем заинтересованы». Профессор Окунь был настолько потрясен, что на немедленно созванном в Москве закрытом совещании ведущих ученых по поводу американского открытия настаивал на реформах, которые «ускорили бы обмен информацией с Западом и разрешили бы трудности с экспериментальным оборудованием. В противном случае, — продолжал он, — нам грозит полное отставание».


Если наука как область объективного знания должна склоняться перед политической реальностью, то политика преподносится советской общественности в шаблонной, препарированной форме, чтобы она могла казаться непреложной научной истиной. Первые страницы центральных ежедневных газет так похожи друг на друга, что создается впечатление, будто они составлены одним редактором (и действительно, мне рассказывали, что ТАСС рассылает инструкции о том, как освещать то или иное событие). А на западный глаз кажется, что форма, в которой подается газетный материал, специально предназначена для того, чтобы убить интерес читателя — никаких политических скандалов, никаких сенсаций, преступлений, никакой кулуарной информации, ни колонок светских сплетен о звездах, никаких плохих новостей, ни биржевых курсов, ни комиксов, ни результатов скачек. Как высказался один служащий, «читать нашу прессу, все равно, что жевать сухую лапшу — никакого вкуса». Основа любой газеты вроде «Правды» — это огромная порция того, что Ленин назвал «производственной пропагандой», «оживляемой» портретами улыбающихся сварщиков в момент работы, бессодержательные, напыщенные, повторяющиеся изо дня в день передовицы и политические комментарии, представляющие мир как арену непримиримых классовых боев, злобных заговоров против дела коммунизма или советской родины. Такая газета представляет собой пример пропагандистской журналистики в самых крайних ее проявлениях, не претендующей на объективность. Тем не менее, из всех ежедневных газет «Правда» имеет самый большой тираж в мире (более 10 млн.) и, по всей видимости, процветает, хотя она и не печатает рекламных объявлений и ее номер, состоящий из 6 страниц, стоит лишь 3 копейки. И несмотря на брюзжание интеллигентов (некоторые из них подчеркнуто хвастались, что никогда не читают советских газет), меня поразило то, что «Правда» и другие советские газеты служат своей системе достаточно эффективно, не оставляя у читателей грызущих сомнений в правомерности системы.

Все же эти газеты представляют собой совершенно удивительное чтиво. Советская история истолковывается как беспрепятственное шествие к вершинам изобилия и счастья общества. И эти избитые фразы достигают своего crescendo[79] в дни революционных праздников, когда весь материал газеты представляет собой не более как рамку, обрамляющую «воодушевляющие» лозунги партии: «Трудящиеся Советского Союза! Боритесь за коммунистическое отношение к труду. Берегите государственную собственность и умножайте ее. Экономьте сырье, топливо, электроэнергию, металлы и другие материалы. Работники народного хозяйства! Неуклонно овладевайте экономическими знаниями и современными методами руководства и администрирования. Шире внедряйте в производство научную организацию труда, передовой опыт и новейшие достижения науки и техники».

Типичная вечерняя 30-минутная программа телевизионных новостей состоит из длинного повествования о сборе урожая «нашими замечательными колхозниками» из колхоза «Заря коммунизма» на Украине, сообщений о том, что передовики Магнитогорского металлургического комбината обязались выполнить годовой план на три недели раньше срока; интервью с каким-нибудь ливанским коммунистом, умудряющимся отвечать на один вопрос непрерывным пятиминутным монологом, почти ничем не отличающимся от последних сообщений «Правды» о положении на Ближнем Востоке. За этими главными темами следуют кадры о беспорядках в Ирландии, о демонстрациях перед американским посольством в Греции, спортивные новости и сводка погоды. Сопровождается все это избитыми, всегда имеющимися в запасе, кадрами кинохроники, показывающими сыплющееся в железнодорожные вагоны зерно, движущиеся ровными рядами по полям уборочные комбайны, металлургов, занятых разливкой стали или ведущих прокатку раскаленных брусков металла, наплывающих на телевизионную камеру. Изо дня в день темы и кадры не меняются, и создается впечатление, что они очень слабо связаны со временем, когда их показывают. И тем не менее, каким бы однообразным и скучным такой вид пропаганды ни показался людям Запада, на русских он, в конце концов, оказывает нужное влияние. Такая пропаганда играет на глубоко укоренившемся в русских чувстве национальной гордости и на поголовном отождествлении себя с «нашими» национальными достижениями. Возможно, кое-кто и посмеивается втихомолку над всем этим, но в общем такая форма преподнесения «новостей» компенсирует те явные недостатки, которые люди видят в своей жизни. Другая, совершенно явная цель — не возбуждать никаких страстей. Чем значительнее новость, тем короче сообщение о ней.

Когда в октябре 1972 г. под Москвой разбился советский авиалайнер со 176 пассажирами на борту, погибшими в этой катастрофе (по тому времени самая крупная катастрофа гражданского самолета в истории), ТАСС удостоил такое событие лишь двумя абзацами. А когда на парижской авиационной выставке 3 июня 1973 г. развалился в воздухе сверхзвуковой советский транспортный самолет ТУ-144, «Правда» поместила на последней странице всего 40 слов. Но вершиной советского подхода к опубликованию новостей в период моего пребывания в СССР явилось то, как советская печать отреагировала на кончину Хрущева, последовавшую 11 сентября 1971 года. На следующее утро газета «Нью-Йорк таймс» поместила некролог в 10 тыс. слов, а также обзор откликов на это событие коммунистической прессы всего мира, кроме московской. Как только я узнал о смерти Хрущева, я вышел на улицу специально, чтобы выяснить реакцию рядовых русских на это событие, но люди отнеслись к сообщаемой им новости недоверчиво, а ко мне просто подозрительно.

«Жаль, жаль, но он был уже старый и больной», — сказала какая-то женщина, стоявшая около овощного киоска, которой явно не терпелось поскорее избавиться от меня.

«Откуда вы знаете?» — недоверчиво спросил кассир в кино.

«Я в печати ничего подобного не видел», — отпарировал пожилой человек и, ускользая от меня, нырнул в телефонную будку.

И он был прав. Умер человек, правивший Россией более 10 лет, а советская пресса потеряла дар речи. 36 часов мы ждали хоть какого-нибудь сообщения о Хрущеве. Наконец, в нижнем правом углу первой страницы газет «Правда» и «Известия» появилось малюсенькое сообщение (другие газеты не поместили ничего), одна единственная фраза, сообщавшая о смерти «пенсионера Никиты Сергеевича Хрущева». Это сообщение было втиснуто между обстоятельной сводкой об урожае и портретом короля Афганистана, прибывшего с визитом в Москву.

Совершенно ясно, что главной причиной такого промедления было то, что кремлевским руководителям нужно было время, чтобы решить, в каком свете представить Хрущева и его деятельность. И даже спустя семь лет после его смещения они сочли эту тему слишком щекотливой. Такое промедление вообще типично для неторопливой советской журналистики. Когда бы я ни заходил в редакции «Правды» и «Известий», я не видел там ничего похожего на суматоху, которая царит в редакциях западных газет, на лихорадочную спешку, когда каждый старается опередить другого и первым поместить в печать свои сообщения. Ведущие журналисты работали в просторных, похожих скорее на залы заседаний правления американских фирм, кабинетах, обставленных по-спартански и украшенных вдохновляющими портретами Ленина, а темп работы хозяев этих кабинетов был очень нетороплив. Причина была ясна: новости, как понимаем их мы, не были их основным делом. Редакторы «Правды» рассказывали мне, что свежим новостям отводится меньше 20 % площади всей газеты — за исключением тех случаев, когда Брежнев или другие руководители разражаются пространной речью, которая просто дословно перепечатывается. Посещая редакцию «Правды» на исходе утра, я часто видел уже полностью готовую газету следующего дня лишь с кое-какими пустотами. Полосы были уже сверстаны; это означало, что материал был напечатан два или три дня назад и основательно прочесан густым гребнем. Ежедневно в 11 часов утра семнадцать членов редакционной коллегии собираются, чтобы подписать к печати завтрашний номер газеты и составить послезавтрашний. Такая предварительная работа дает возможность «Правде» и другим советским газетам достигать полиграфического совершенства, которому мог бы позавидовать любой западный издатель или читатель. Но если и проскакивает какая-нибудь опечатка, поправки не печатаются, потому что «Правда» не признает ошибок (хотя другие газеты изредка делают это).

Эти особенности советской прессы вырабатывают специфические привычки и у советских читателей. Обычно они пропускают большие сообщения и выискивают маленькие заметки с действительно важными новостями — 40 слов о катастрофе ТУ-144 в Париже или одну фразу в траурной рамке о смерти Хрущева. Большинство сообщений о важных заграничных поездках Брежнева или Косыгина преподносятся таким же образом: заметка в две строчки на первой странице, помешенная под мощными столбцами передовицы. Это, естественно, приводит к тому, что газеты начинают читать снизу.

Люди рассказывали мне, что предпочитают также читать «Правду», начиная с последней страницы. Это подтверждается немногочисленными (о которых я слышал) опросами читателей и отражает их вкусы и интересы (большой интерес к общечеловеческим проблемам, спорту и статьям на моральные темы, малый — к идеологическим вопросам). Люди знают, что на этой последней странице можно найти наиболее важные и интересные сообщения. Например, сообщение о снятии маршала Георгия Жукова с поста министра обороны в 1957 г. появилось на последней странице в рубрике «Хроника», а намек на время прибытия Никсона в 1972 г. затерялся в программе телепередач, также печатающейся на последней странице «Правды». О высылке Александра Солженицына в феврале 1974 г. читатели тоже узнали из коротенького сообщения на последней странице. Последняя страница «Правды» имеет и другие привлекательные стороны: здесь помещаются сообщения о спорте, шахматах, новости культуры, иногда рассказы на общечеловеческие темы и сатирические обозрения. Пятая страница — самая животрепещущая, в том смысле, как это понимают на Западе, потому что она содержит свежие зарубежные новости. А дальше по мере продвижения к началу дело идет все туже, интерес читателя пропадает.

Кроме того, советские читатели научились докапываться до сути новостей в массе пропагандистской шелухи. В 1973 г. кое-кто из моих знакомых, людей интеллигентных, прочитав помещенную в советской печати маленькую заметку о том, что египтяне поблагодарили советских советников за завершение их миссии, правильно истолковали «благодарность» как высылку советских военных советников Ануаром Садатом из Египта (правда, многие читатели не усмотрели в сообщении ничего подобного). Некоторые читатели, заметив отсутствие обычных радужных сообщений о ходе сельскохозяйственной кампании, догадались о плохих урожаях 1972 и 1974 гг. А одна знакомая супружеская пара, заметив пять необычных некрологов пяти семей, сообщавших о «безвременной кончине» их близких (завуалированная форма сообщения о несчастных случаях), сразу поняла, что произошла большая авиационная катастрофа (в районе Сочи).

Есть и другой читательский прием, основанный на том, что советские пропагандисты охотно прибегают к переносу всех проблем и событий в Советском Союзе на другие страны. «Если вы читаете в нашей печати о большой авиационной катастрофе в Америке, значит, произошла большая катастрофа в Советском Союзе», — рассказывала мне одна сотрудница издательства детской литературы. А ее муж, журналист, поправил ее: «Это не совсем так. Происходит следующее: если произошла авиационная катастрофа в России, то в течение месяца в советской печати будут появляться сообщения об авиационных катастрофах в Америке, Западной Германии, на Формозе, одним словом, повсюду. Вот так мы и узнаем о том, что произошло у нас». По его словам, тот же логический ход применяется к сообщениям об эпидемиях, росте цен и преступности, плохих урожаях, засухах, политических арестах и т. д. Все проблемы Запада преподносятся как наглядные примеры тяжелой жизни под игом капитализма, и делается это также и для того, чтобы отвлечь людей от тех же самых трудностей в их собственной стране. Такая пропаганда чрезвычайно эффективна: «Жизнь тяжела при капитализме, такой она была и при царизме, — заметил один молодой ученый. Возможно, что людей и не удается до конца убедить, что жизнь в этой стране так прекрасна, как ее изображает советская печать, но массы верят, что в других странах жизнь еще хуже».


Несмотря на сходство первых страниц всех советских газет, представление Запада об абсолютном единообразии советской печати не совсем точно. Может быть, спектр их действительно очень узок, но некоторые различия все-таки существуют — от консервативной, отстаивавшей принципы холодной войны, правой газеты «Красная звезда», органа советских вооруженных сил, реакционного журнала «Октябрь» и неосталинистского ежемесячника «Молодая гвардия» до более современной во взглядах молодежной газеты «Комсомольская правда» и умеренно либерального журнала «Новый мир». Но самой интересной газетой за последние годы остается «Литературная газета», еженедельник Союза советских писателей, открывшая возможность выхода на свет божий робких ростков советской социологии, предоставив свои страницы для публикации социологических статей. Ни одна другая газета не зашла так далеко в попытках реалистического подхода к некоторым социальным проблемам страны, конечно, в рамках, дозволенных цензурой. Изредка «Литературка», как ее называют почитатели, осторожно касается проблем, граничащих с политическими. Она возглавила борьбу против загрязнения озера Байкал в Сибири промышленными предприятиями и подняла на своих страницах дискуссии о перегрузке уличного движения, о загрязнении окружающей среды, о городском транспорте, о недостатках в обслуживании автомобилистов и снабжении запасными частями, вызванных запоздалым и беспорядочным вступлением Советов в эпоху автомобиля.

Большое впечатление произвела на меня серия статей, документально подтверждавших резкое отставание в оплате труда, обеспечении жильем и другими благами рабочих легкой промышленности, по сравнению с этими показателями в тяжелой промышленности. И хотя прямо ничего не говорилось, было понятно, что Кремль не держит своего обещания улучшить положение с выпуском потребительских товаров. Печатала «Литературка» и статьи, посвященные исследованиям причин большого количества разводов в Советском Союзе; статьи, осуждавшие недостатки системы вступительных экзаменов в высшие учебные заведения; сатирические заметки, высмеивающие недостатки в сфере обслуживания, а однажды, хотя и весьма осторожно, под прикрытием цитаты из речи Брежнева, было даже предложено ради эксперимента создать частные предприятия бытового обслуживания на кооперативных началах для улучшения положения в этой области.

Но не только «Литературка» заостряет внимание на многих проблемах советской жизни. Критика недостатков — обязательный элемент всей советской печати. Советские редакторы, с которыми я познакомился, хвастались, бывало, тем, что они «сторожевые псы, охраняющие интересы народа» и говорили: «У нас тоже есть репортеры, занимающиеся расследованиями». Такая аналогия занятна, но вводит в заблуждение.

Советская печать действительно является сторожевым псом, и советские бюрократы действительно боятся любого разоблачения в своей собственной печати. «Журналисты — очень опасные люди, — заметил как-то один из руководителей советского спорта, — Разговариваешь с ними. Они все записывают что-то. А потом, если то, что выйдет из-под их пера кому-нибудь не понравится, отвечать придется тебе». Он пояснил, что имеет в виду не только иностранных, но и советских журналистов. Однажды один московский журналист показал мне ящик самой лучшей «Горилки», украинской перцовой водки, которую он привез из Киева как «дар» украинских руководящих работников, старавшихся уговорить его не разоблачать те должностные злоупотребления, которые он обнаружил.

Да и сама «Правда» периодически проводит недельную разоблачительную кампанию. Например, я заметил, что в течение одного месяца были подвергнуты критике: пивоваренные, кожевенные и автомобильные предприятия в сибирском городе Чита, где, построив заводы, не обеспечили рабочих жильем; директор завода по производству сажи в Баку Юрий Шихалиев — за то, что завод загрязняет город копотью и прочими отходами; осуждена А. Покровская, мастер Новгород-Волынского мясокомбината, — за то, что она попустительствовала своим рабочим, выносящим с завода целые связки копченой колбасы салями; Министерство бумажной промышленности, которое было обвинено в том, что оно не поставляет достаточное количество бумаги для книг и журналов; помешено даже разоблачающее сообщение о том, что «многие советские деревни все еще не имеют водопровода, газа и никаких предприятий бытового обслуживания».

Такая «самокритика», как это называется на языке советских людей, имеет два общих признака. Прежде всего (исключая статью о деревне) она сосредотачивается на отдельных учреждениях, предприятиях и лицах (директоре, мастере). Такая критика, по словам одного журналиста, соответствует девизу: «Критикуй, но не обобщай». Другими словами, можно находить недостатки в отдельных случаях, но обобщать их политически опасно. В этом — суть советского разоблачительства: отмечать недостатки, чтобы сделать еще более совершенным священный шедевр — советскую систему. И тем не менее важные критические статьи, появляющиеся в таких газетах, как «Правда», заключают в себе внутренний парадокс. Каждый случай коррупции или недостатков в руководстве в каком-нибудь отдаленном городе или области освещается в печати как отдельный недостаток. Но предавая его гласности в центральной печати, партийные руководители дают таким образом своему аппарату по всей стране понять, что это — общая проблема, за которую надо взяться без промедления.

Вторым признаком, характерным для того типа критики, примеры которой я приводил, а также для подавляющего большинства критических материалов, появляющихся в печати, является то, что критика направляется сверху вниз; она идет от руководства, указывающего на ошибки и недостатки в исполнении руководящих директив средним административным звеном и мелкими бюрократами. Непогрешимая мудрость партии — Брежнева, Политбюро ЦК, партии в целом и ее политики — всегда под защитой. Даже терминология, используемая советской «самокритикой», выбирается так, чтобы не создавать никаких предпосылок для обобщений ни этического, ни политического характера. Советские «критиканы» разоблачают лишь отдельные «недостатки» или «ошибки», не заостряя внимания на серьезных просчетах. Это оказывает на массы успокаивающее воздействие и создает впечатление, что «в верхах» все известно, причем не допускается даже мысли о том, что что-нибудь может быть неверно в политике, что среди разных слоев общества существуют противоречия или что что-то неладно в самой основе советской системы.

«Вам может показаться странным», — говорил мне в частной беседе один советский журналист, — но та критика, которую мы печатаем в прессе достигает требуемого эффекта — способствует всеобщему признанию советской системы как здорового организма и создает впечатление, что лишь отдельные работники не на высоте». Убедительное замечание по моему мнению; и его подтверждали рассказы моих знакомых, повседневно общавшихся с простыми людьми, — Геннадия, совхозного бухгалтера, и Юрия, молодого рабочего-металлурга. Рядовые советские граждане в разговорах с друзьями часто выражают недовольство условиями жизни, жалуются на коррупцию, насмехаются над фальшью идеологии и между собой отпускают шутки по адресу руководителей. Но тем не менее, как бы парадоксально это ни казалось, они считают систему в основном правильной. И никому, кроме какой-то кучки диссидентов или, может быть, скрытых оппозиционеров внутри самой системы, не приходит в голову, что неверно — основное.

Кроме того, в противовес мнению многих на Западе, советская печать предлагает «спускной клапан», дающий выход мелкому недовольству — письма в редакцию. Я был поражен, узнав, каковы масштабы этой корреспонденции. «Правда» получает около 40 тыс. писем в месяц, а в штате отдела писем работают 45 сотрудников. «Литературная газета» получает 7 тыс. писем в месяц. Любопытно, что несколько лет тому назад именно обилие писем читателей привело в стране к попытке почтовой реформы, которой так гордится главный редактор «Литературки» Александр Чаковский.

После неоднократных жалоб читателей на плохое почтовое обслуживание газета решила сама провести проверку. Разослав целую пачку писем, ее сотрудники обнаружили, что письмо в Ленинград идет почти пять дней (расстояние от Москвы до Ленинграда примерно такое же, как от Нью-Йорка до Чикаго), в Тбилиси — шесть дней, в Новосибирск — почти восемь. «Литературка» опубликовала несколько статей с критикой Министерства связи и теперь считает, что ее деятельность способствовала введению почтового кода, ускорившего сортировку почты, хотя в некоторых статьях, напечатанных за последнее время, содержатся утверждения, что от этого почта не стала работать намного быстрее.

«Мы не боимся критики», — громогласно заявил Чаковский, принимая у себя в редакции американских корреспондентов. Этот крупный, представительный мужчина, чье «я» раздулось так же непомерно, как и объем его талии, докуривая до самого конца сигару и рассыпая по столу пепел, шепеляво, но на вполне приличном, правда, с сильным акцентом, английском языке говорит о советской жизни с показной искренностью, без конца употребляя выражения: «Я скажу вам откровенно» или: «Позвольте ответить на ваш вопрос самым исчерпывающим образом». Как член партии, занимающий высокое положение, он постоянно провоцирует идеологические споры и шутливо называет себя «акулой социализма» (несмотря на некоторый либерализм в освещении внутренних проблем страны, его газета возглавила кампанию яростных нападок на Сахарова, Солженицына, эмигрирующих из страны евреев и западных журналистов).

Попыхивая сигарой, Чаковский заявлял мне: «Газета «Нью-Йорк таймс» считает, что, опубликовав письмо читателя, она свои функции выполнила. Мы же считаем, что наша работа лишь начинается с этого. После опубликования письма мы ждем незамедлительного ответа от соответствующей организации, и этот ответ тоже печатается в нашей газете. Если же ответ нас не удовлетворяет или кажется слишком формальным, мы публикуем редакционную заметку, в которой сообщаем, что считаем ответ того или иного министерства или предприятия неудовлетворительным, и требуем более исчерпывающего ответа». Иногда все действительно идет по такому пути (если это угодно партии), но Чаковский представлял все это в более смелом и независимом свете, чем позднее описывали мне в личной беседе его сотрудники. Они приводили случаи, когда публикация приостанавливалась или статьи зарезались потому, что они порочили репутацию некоторых партийных работников, занимавших даже довольно невысокие посты. Так, один писатель вспоминал неоднократные и ни к чему не приведшие попытки уличить в плагиате ученого, имеющего связи в партии. Разумеется, такие темы, как национальная рознь или привилегии, которыми пользуется советская верхушка, запретны для освещения в печати.

Но, как правило, власти считают письма делом полезным. Они дают рядовым советским гражданам возможность выразить свое недовольство советским бюрократическим аппаратом, широко известным своей неэффективностью, выговориться по поводу низкокачественных потребительских товаров и вообще «спустить пар». Одновременно письма являются прекрасным средством, с помощью которого партия следит за аппаратом должностных лиц, а также за нравами и настроением рядовых граждан. Таким образом, письма помогают прессе выполнять ее роль сторожевого пса. А для редакторов они иногда поставляют хороший соус, которым можно сдобрить сухую идеологическую лапшу.

Особого риска в публикации этих писем нет, так как большинство из тех, что попадают в печать, абсолютно безвредно, как например, письмо от женщины из Днепропетровска, возмущающейся тем, что стены ее новой квартиры словно из железа — нельзя вбить ни гвоздь, ни крючок, чтобы повесить картины или шторы; от учителя из Москвы, брюзжащего по поводу длинных волос и неопрятного вида советских футболистов; от рабочих Братска, «вдруг» с негодованием обнаруживших, что их предприятие содержит группу спортсменов — профессионалов, которые лишь числятся работающими, а на самом деле только играют в футбол, да и то плохо; от матери из Одессы, обеспокоенной стяжательскими инстинктами своей дочери-подростка; от женщин, жалующихся на пьянство мужей.

Иногда, по словам двух авторов, сотрудничающих в «Литературной газете», в печати намеренно публикуются провокационные статьи, предназначенные специально для того, чтобы возбудить интерес читателей и вызвать поток писем. А затем этот поток регулируется по усмотрению редакции, годами печатающей бесполезные дискуссии. Одной из таких вечных тем является проблема алкоголизма; другой — должны ли мужья больше помогать по хозяйству своим работающим женам; третьей, не сходившей со страниц «Литературной газеты» в течение всех трех лет моего пребывания в Москве и так и не сдвинувшейся с мертвой точки, — не стоит ли ставить больше неудовлетворительных оценок неуспевающим ученикам. Помещаются и такие «вдохновенные письма», которые, по словам журналистов, были написаны самими работниками газет или ответственными партийными деятелями и подсунуты на подпись простым рабочим или известным представителям интеллигенции специально для того, чтобы показать, что партия пользуется полной поддержкой народа. «Для такого случая у нас всегда имеется наготове список людей и среди них — очень известные писатели, которых можно вызвать и объяснить им, каких высказываний ждет от них партия», — рассказывал бывший сотрудник «Литературной газеты».

И хотя это чуть ли не равносильно самоубийству, находятся все же и такие, которые присылают письма, идущие вразрез с линией партии. «Я твердо знаю, что во время кампании против Солженицына и Сахарова (1973 г.) «Литературка» получила несколько писем в их поддержку, а также письма, авторы которых отмечали, что нельзя осуждать людей, не зная их высказываний, не печатая то, что они написали, — рассказывал один писатель, работающий в «Литературной газете». — Разумеется, такие письма не опубликовываются. Раз в месяц в редакцию заявляется сотрудник КГБ и просматривает всю почту. Кое-какие письма он, как правило, уносит с собой; обычно это анонимки». Иногда авторов таких писем, высказывающих своевольные взгляды, подвергают публичному осуждению. Однажды газета «Ленинградская правда» разразилась резкими нападками на четырех читателей, указав их фамилии: на одного — за оскорбительные выражения в письме, на другого — за то, что он осуждал политику разрядки с Соединенными Штатами, на третьего — за его заявление о том, что «наш долг помочь Израилю в его оборонительной войне против арабских экстремистов и националистов» и на четвертого — за его высказывания о том, что советское общество делится на два класса: богатых и бедных.

Иногда кажется, что сами редакторы вдруг по ошибке сворачивают с курса, касаясь щекотливых тем, но тогда высшее начальство быстро возвращает их на «путь истинный». Однажды газета «Советская Россия» начала новый раздел под заглавием «Женский вопрос». Раздел открывался письмом одной отчаявшейся женщины-экономиста, горько жаловавшейся на двойную нагрузку женщин. Автор письма предлагала повысить работающим женщинам зарплату и сократить их рабочий день, чтобы у них было больше времени для воспитания детей. Газета предложила читателям высказать свое мнение по поводу письма, и на этом раздел закончил свое существование. Очевидно, партия не имела ни малейшего намерения сократить рабочий день женщин, так как их вклад в экономику страны настолько значителен, что не представлялось возможным перевести их на неполный рабочий день.

По мнению некоторых сотрудников, работавших с письмами читателей, все эти «показушные» дискуссии по социальным проблемам похожи на тщательно подготовленное инсценированное представление. Конечно, бывают исключения, как говорил один писатель, когда какая-нибудь партийная группировка хочет использовать жалобы читателей для продвижения своих идей или для оказания давления на другую группировку в своих личных целях. Изредка отдельные письма, поднимающие животрепещущие вопросы, ускользают от цензуры. Но в целом все подчинено девизу: «Критикуй, но не обобщай», и в этом, пожалуй, — главная роль советской цензуры.


На Западе считают, что основное ее назначение — сокрытие всех не угодных режиму событий, будь то авиационные катастрофы, политические чистки или развенчание таких личностей, как Троцкий, Хрущев или враги режима. Но более существенно то, что под эгидой правящей верхушки аппарат цензуры скрывает истину, касающуюся таких сторон жизни, которые не имеют никакой связи ни с государственной безопасностью, ни с политическими тайнами советских правителей, что делает невозможным свободный обмен мнениями в обществе практически по любому серьезному вопросу.

Однажды мне дали пять страниц, представлявших собой выписку из перечня сведений, запрещенных к публикации в открытой печати. Это был лишь маленький отрывок из большого потрепанного справочника, которым пользуется Главлит, советское цензурное управление, сохранившееся, что весьма любопытно, еще с царских времен[80]. Этим перечнем налагается запрет на опубликование военных сведений, сведений об операциях КГБ, о системе исправительно-трудовых лагерей, о самой цензуре, о помощи, предоставляемой Советским Союзом некоторым иностранным государствам, о получаемых иностранных кредитах; запрещались также любые предварительные сообщения о маршруте и местонахождении советских руководителей.

Но больше всего меня поразил запрет на темы, казавшиеся мне совершенно невинными: статистика преступности и арестов; число беспризорных детей, число людей, занимающихся бродяжничеством и попрошайничеством; сведения о наркомании, о вспышках холеры, чумы и других заболеваний, включая хронический алкоголизм среди населения; о промышленных отравлениях и профессиональных заболеваниях; о производственных травмах; о числе человеческих жертв при катастрофах, крушениях и пожарах, о последствиях землетрясений, потопов, наводнений и других стихийных бедствий; о сроках пребывания спортсменов в тренировочных лагерях, «их заработной плате, денежных премиях, выдаваемых им за успешные выступления», а также финансировании, содержании и составе спортивных команд.

Каждый человек, следивший за советской прессой в течение самого непродолжительного времени, может сам продолжить этот список. В печати не публикуется огромное количество информации — общегосударственная статистика о количестве людей, все еще живущих в коммунальных квартирах; сведения о текучести рабочей силы; о служебном продвижении женщин; о том, кто получает право на поездки за границу; о социальных различиях молодых людей, поступающих в высшие учебные заведения; о реальных заработках представителей советской элиты (заработная плата, премии, вознаграждения и другие привилегии); об относительной стоимости и уровне жизни в разных частях страны (что, по словам одного сибирского журналиста, делалось сознательно, «чтобы не вызывать недовольство людей, находящихся в менее благоприятных условиях»); о различиях в социальном обслуживании города и деревни; о том, насколько полно удовлетворяется потребность населения в больничном обслуживании, путевках в санаторий, оплаченных отпусках и других жизненных благах; о классовых взаимоотношениях различных слоев советского общества, а также об отношениях национальных меньшинств к русским и друг к другу.

Такой перечень свидетельствует о том поразительном факте, что советских людей лишают возможности представить себе верную общую картину собственной жизни, общества, в котором они живут, не говоря уже о возможности его сравнения с другими. Цензура не допускает этого. Время от времени появляются статьи, нередко основанные на социологических исследованиях (имеющих весьма узкий характер) и касающиеся тех важных общественных проблем, о которых я уже упоминал. Но в целом партийная монополия на средства информации не только создает чрезвычайные трудности для публичного выражения различных точек зрения, но и препятствует свободному формированию общественного мнения по любому вопросу. В результате, как заметил молодой Карл Маркс, цензура порождает общественное лицемерие, политический скептицизм, а народ «превращается в толпу людей, живущих только частной жизнью». Этот крик души я слышал от многих представителей советской интеллигенции.

«Мы не представляем собой единого общества, — сетовал как-то в полдень бородатый писатель, возлежа в шезлонге. — Мы не знаем, что действительно происходит в нашем обществе и что действительно думают другие люди. Я знаю только, о чем думает тот узкий круг людей, в котором вращаюсь, и, может быть, совсем немного о других представителях московской интеллигенции, но не имею ни малейшего представления ни о жизни рабочих и колхозников, ни об их взглядах. Мы живем в разных мирах, у нас нет одного общего мира, кроме того, который преподносит нам в печати партия. Единственный раз, когда я общаюсь с людьми из других слоев общества, — это когда моя старая военная часть собирается на свою ежегодную традиционную встречу, и мы устраиваем совместную попойку, вспоминая войну. В других обстоятельствах мы — чужие».

Загрузка...