…ФРАНЦУЗЫ

ФРАНЦУЗЫ, ЕВРЕИ И РУССКИЕ

«Французы живут для чужого. Мудрого, может быть, даже гуманного и рачительного хозяина, но… чужого. А русские не захотели… Франция постепенно перестает быть самостоятельной страной, превращается в лишенный мозга социальный труп, подобно марионетке, дергаемой за нити неведомым сверхгосударством… может быть, хотели из России сделать процветающую Францию с отличным пищеварением и давно выжранным червями мозгом…»

(Дмитрий Галковский).

Такие вещи ни в коем случае не следует опровергать, перечисляя, скажем, мыслящих французов от Паскаля до Бергсона и от Монтеня до Башляра, вообще дискутируя в таком ключе. Даже если бы автор «Бесконечного тупика» хотел обидеть французов, даже если бы он повторял обычные наши зады насчет западного потребительства и русской духовности, — и тогда не следовало бы отвечать. А он и не повторяет — он набредает. Галковский — сомнамбула; вступая в чужой след, он того не замечает. А если замечает, то — чтобы «наплевать» на «вообще-мнения». Дело не во французах, а в том, кем они тут увидены. Дело в том, чего русские «не захотели». Или не добились. Нам бы отличного пищеварения и развитого социального общества. Но так, чтобы при этом нас не дергали. И чтобы рачительность с гуманностью были, но так, чтобы «для чужого» не жить. Чтоб национальные святыни сохранялись («свое»!). Но и чтоб «большее» тоже сохранить (всемирность, надо полагать). Чтоб «мир похолодел» от нашей «фатальной борьбы» с историей. Но и чтоб «господство над историей не удалось».

Французы… они проживут. А мы?

А вот там же — о евреях:

«Евреи гениальные провокаторы-практики, но в теории, в мире идей удивительно неспособны к какой-либо нечестности, неправде, юродству. Им это просто не приходит в голову. Внутри плоских шахмат они боги, но русские разбивают шахматные доски об их „жалобные лобные кости“. Когда с евреем ведешь какое-либо дело и зависим от него, или взаимозависим, он силен, но если свободен от него, он вдруг становится глуп, узок, азиатски прямолинеен. Он сам не понимает, что над ним издеваются… Русские как будто и выдуманы для издевательства над евреями».

Сначала думаешь: над кем тут больше издевательства: над евреями или над русскими? Потом соображаешь, что никакого издевательства тут нет вообще. Тем более что от ожидаемых обвинений в антисемитизме (от «вообще-мнений» на этот счет) Галковский ограждает себя стандартным «вообще-мнением», что многие из его друзей и знакомых — евреи. Это, конечно, слабина. Лучше бы не оправдываться. Ведь и не в чем: перед нами еще одно сомнамбулическое видение, причем с большой долей реальной проницательности.

Однако я бы кое-что уточнил. Говоря «еврей», Галковский вслед за своим учителем Розановым в сущности говорит о еврее галута, о еврее диаспоры. Да, так: кормясь с чужого стола, будешь с хозяевами и «масляным», и «бархатным», и «шелковым». Особенно хорошо выжимается масло в Освенциме или Бабьем Яре: полная безропотность и вполне бессмысленные попытки не заметить над собой издевательств. Что-то в современном Иерусалиме мы этих качеств не наблюдаем. За плоские шахматы там никак не усядутся, зато доски разбивают о головы с большой готовностью.

Так что дело у Галковского опять-таки не в евреях, галутных ли, библейских (ему не важно). Дело в русских. Мы, русские, и на практике, и в теории «удивительно способны к нечестности, неправде, юродству», мы непредсказуемы, и именно потому можем облапошить всякого, как, впрочем, и опростоволоситься с тою же вероятностью. Непредсказуемость наша — чуть ли не единственное спасение от «идиотизма», который мы обнаруживаем во всякой «правильной» ситуации.

Интересно, сойдут ли Галковскому эти пассажи у наших патриотов? За вдесятеро меньшее у них «русофобию» давали. Галковскому, я думаю, сойдет. Потому что тут никакой «филии» или «фобии». Чистое мышление, ангельское.

Так что же о русских?

«Русская заглушенность, уход от вопросов, отказ от мышления. „Ничего не знаю“, „я не я, и лошадь не моя“… Абсолютно творческая нация. Где даже полная бездарность — созидает… Загадочная страна. Иногда кажется: а была ли Россия?».

В последней фразе из-за Розанова вдруг выглядывает Горький. Но Галковскому все равно, с кем перекликаться. Как «галчонок», перелетает с ветки на ветку (самохарактеристика). Чисто русский способ мышления: не оперирует словом, а живет в слове (характеристика, данная Галковскому Кожиновым). Чисто русский предмет мышления: мы — они; наше — не наше; свое — чужое. Чисто русский пафос: не поймешь, где чье. Вместо категорий «истина — ложь» работают категории: «много — мало». Много говорят — значит, врут. Молчат — знают истину. Между прочим, очень точное наблюдение. Не в том смысле, где истина, а в том, что на Руси работает в качестве истины.

Применительно к литературе (а Галковский чисто литературный философ) это особенно существенно. Как-никак литература — «наше все»; она нам «историю заменила»; она у нас чуть ли самую жизнь вытеснила. Тут, кажется, и вход в лабиринт.

Кончик нити — бахтинский комментарий к «Запискам из подполья» («бесконечная речь», невозможность остановиться, воронка самовыговариванья). Галковский переходит к «Идиоту» («замкнутое пространство выговариванья») и осмысляет это истекание словами как чисто национальный феномен. «Русский с рукописью… Униженное, нелепое шнырянье по коридорам. Навязыванье всем своих рукописей».

Это уже вполне прикладной вариант, но не будем искать здесь автобиографических оттенков. Галковский по редакциям не «шныряет» — сидит сиднем и пишет в стол. 70 листов «Бесконечного тупика» уже написано; автору еще только 32 года; что будет в 64? Хотелось бы, однако, извлечь Галковского из журнально-литературного ряда, где он сейчас преимущественно и осмысляется как феномен, и поместить в тот контекст, которого он сам взыскует: в контекст национально-исторический и вместе с тем всемирно-мистический.

У него в исходе — некая русскость: русский характер, русская ментальность, русская судьба. Причина всего, что с нами произошло, происходит и произойдет.

Я же думаю, что русские — не причина того, что произошло в окружающем нас мире, то есть в «империи» (и в «литературе»), русские — следствие того, что здесь происходило. Русская ментальность — результат. Результат этнического смешения, результат глобальной установки, результат растворения себя в общем деле. Если бы в такой же ситуации смешались другие этнические элементы, результат был бы приблизительно такой же. Если ходом вещей этносы сплачиваются в «империю» (в данном случае сплачивались славяне, финны и тюрки, к которым примыкали немцы, евреи, кавказцы и т. д.), то возникает «имперский народ», чаще всего — ценой этнического обезличивания. «Всемирность» и «всеотзывчивость» — приличные псевдонимы этого самостирания. Умение действовать в непредсказуемых ситуациях — всего лишь накопленный опыт, а неумение действовать в ситуациях «правильных» (равно как и судорожное желание отрегламентировать и отрегулировать жизнь, сделать ее «плановой», или, говоря в духе древних римлян, все разгородить и распределить) — сопутствующие эффекты, а может, знаки накапливающейся слабости. Разговорчивость — метод воздействия, а может, попытка заклинания.

Словообилие — черта народа связующего, сопрягающего. Хотя, конечно, этот «клей» может быть заварен и не на образной словесности, а на словесности юридической (тот же Рим), политической (Британия), ритуально-иерархической (Срединная империя) или еще какой-нибудь. Молчать хорошо в одиночестве, а общество обязывает. Североамериканцы куда общительнее островных англичан, от которых произошли, а южноамериканцы значительно говорливее испанцев, от которых опять-таки ведут родословие.

Так что «падение империи», на развалинах которой ликуют сегодня народы, освобожденные от «ужасов русификации», — несомненно, как-то подействует и на русский характер. Возможно, не все мы останемся святыми, но большинству из нас придется стать честными. С юродством возникнут сложности. Не исключено, что мы уже не будем так говорливы и литературны. Займемся собой, своим домом, своим делом. «Плоскими шахматами».

И евреи в своем государстве не будут так «безъяичны», как изобразил их Розанов, а Галковский повторил.

И французы не будут так «безмозглы», как кажется автору «Бесконечного тупика».

Это я уже не об «имперских» чертах характера, а о том, как все меняется в этой жизни. В том числе и национальные души.

Ортега-и-Гассет заметил: нации — не то, что «есть», а то, что «делается».

Вразрез с жанром Дмитрия Галковского, сочинение которого строится как цепочка примечаний к своим и чужим цитатам, — я эту мысль великого испанца оставляю без комментариев.

ПАРИЖСКИЕ ТАЙНЫ

Прошу у читателя прощенья за крепкие обороты в тексте, но правда прежде всего.

Знаменитая издательница и публицистка, о крутом нраве и сочном русском языке которой давно слагаются легенды и в эмиграции, и в России, назову ее здесь Марьей Васильевной — сказала:

— Парижские тайны требуют времени. Надеюсь, вы не собираетесь потратить здесь ваше дорогое время на такую свалку, как Лувр?

Я замер. Отчасти чтобы скрыть смущение, отчасти оттого, что всплыли воспоминания: двенадцать лет назад я уже посетил Лувр.

Я с трудом попал тогда в писательскую тур-группу. На Париж нам было отведено четыре дня, на Лувр — четыре часа. Мы двигались строем, рассекая толпу, от экспоната к экспонату; нам было сказано, что отставших искать не будут. Звучало это почти так же, как: шаг вправо, шаг влево считается побег. Отставший и впрямь оказывался в незавидном положении: без обеда, без ужина и без внятных перспектив, потому что на счету был каждый франк.

Итак, мы шли, почти держась за руки, как детсадовская группа, и внимали экскурсоводу, но когда впереди показалась Венера Милосская, со мной что-то произошло. Я вдруг подумал, что никогда больше ее не увижу (был 1984 год, «холодная война»). Еще я подумал, что Алпатов советует непременно обходить скульптуру кругом. Словом, я отцепился от группы и, наступая на чьи-то ноги, слушая чье-то шипенье, пошел, как сомнамбула, вокруг статуи. Я прошел уже четверть круга, когда был схвачен за руку, остановлен, выдернут из блаженства, обруган и утащен догонять группу. Меня ждали. Из-за меня уже начали чуть-чуть стервенеть, потому что группа потеряла темп. Сжавшись, я выслушал все, что полагалось. Я знал, что поступил плохо. Но это была Венера Милосская — в первый и в последний раз в моей жизни.

Лишь двенадцать лет спустя выяснилось, что — не в последний.

Я попал в Париж в марте 1996 года — на международный симпозиум памяти Владимира Максимова: Максимов, писатель-эмигрант, основатель и редактор журнала «Континент», яростный публицист, раздразнивший своими последними статьями в «Правде» и правых, и левых, — умер за год до того в Париже.

Народу эмигрантского пришло много. Даже неожиданно много. Марья Васильевна дала этому факту столь же неожиданное (для меня) объяснение:

— Деньгами запахло. Если к власти в России вернутся коммунисты, все эти люди получат работу — бороться с ними.

— А если коммунисты не придут? — робко предположил я.

— Тогда все эти люди в жопе, — сказала она.

Я умолк.

Не буду подробно рассказывать о симпозиуме — тут нужен другой жанр, другой настрой и другой объем. Скажу только, что спектр был богат и представителен, а проблематика актуальна. Из приехавших россиян: Лариса Пияшева говорила о нашей бедственной экономике, Юрий Давыдов — о бедственной нашей истории, Игорь Виноградов — о бедственной духовной ситуации. Однако Фазиль Искандер, Андрей Дементьев и Чингиз Айтматов не давали нам впасть в уныние, что было весьма кстати, потому что «другая сторона», кажется, ожидала от нас именно уныния. На «другой стороне» блистали Андрей Синявский, Эдуард Кузнецов, Владимир Буковский, Эрнст Неизвестный, Наталья Горбаневская, Алексис Берелович…

Спорить мне ни с кем не хотелось, но пару раз я испытал желание задать оратору вопрос.

Во-первых, когда академик Осипов демонстрировал статистику, согласно которой Россия по всем цивилизованным социологическим допускам давно «зашкалила», — хотелось спросить: но тогда мы должны быть уже трупами? Или, может быть, имеет смысл учредить для России особые допуски?

Во-вторых, когда старый «левак» Андрэ Глюксманн объяснил, что тоталитаризм — это не что иное, как наивная попытка индивидов обрести бессмертие, как и община, как и нация, — хотелось спросить: а демократия тоже попытка обрести бессмертие?

Но ораторам я вопросов так и не задал. Я их задал в кулуарах Марии Васильевне. В статистику она вникать не стала, а о Глюксманне заметила, что когда-то дважды перед ним извинялась за то, что напечатала статью Пятигорского…

— О, это где Пятигорский дважды послал Глюксманна в задницу? радостно откликнулся я, блистая эрудицией.

— Не в задницу, а в жопу, — уточнила Марья Васильевна.

Дальнейшее происходило вечером близ Сен-Жерменского подворья, где и обретались парижские тайны, обещанные мне Марьей Васильевной взамен «свалки» Лувра. Должен признать: то, что она мне показала, производило-таки впечатление: улочки шириной «с коридор», площадь величиной «с комнату», фонтан, бьющий «из-под плит». И, наконец, «Кентавр» Сезара, поставленный в память о Пикассо: нормальный мощный чугунный кентавр, вознесенный на нормальный мощный каменный постамент. Подошли — боже мой! — да он не «отлит», а склепан из «посторонних» предметов! То, что казалось роскошным хвостом, обернулось при ближайшем рассмотрении пучком кухонно-дворовой утвари: щетка, лопата, швабра…

— Не хватает «калашникова», — решил я сострить. — Но торчать он должен из другого места.

— В другом месте уже достаточно, — отбрила Марья Васильевна и предложила удостовериться.

Я удостоверился и, вернувшись к букету швабр, воздал должное:

— Впервые вижу, чтобы столько всего торчало из-под хвоста!

— Не из-под хвоста, а из жопы, — поправила Марья Васильевна. — Ну, кого в Лувре можно поставить рядом с ним?

— Некого!! — возликовал я.

«И потирая руки, засмеялся довольный».

И все-таки в последний парижский день я сбегал на «свалку», скрыв мой позор от строгой собеседницы.

Я явился туда к трем часам, потому что с трех в Лувре билеты дешевеют вдвое.

Я спустился во чрево, под изумительную стеклянную пирамиду, возведенную среди старинного квадратного двора для прикрытия гардеробов и прочих швабр.

Я купил билет, разделся, взял путеводитель.

Времени у меня было — только на мировые шедевры.

Я нашел «Нику» и побегал вверх-вниз по лестницам, оценивая Победительницу с разных точек.

Я нашел «Рабов» Микеланджело, посмотрел, как они взаимодействуют, и прикинул, не учел ли опыт Роден в «Гражданах Кале».

Я нашел «Джоконду». Нашел по изумительному, медово-золотому сиянию, которое не передается никакими репродукциями. Я сделал шаг вправо и шаг влево, проверяя эффект «слежения глазами». Я сравнил ощущения: когда за тобой следит загадочно улыбающаяся Мона Лиза и когда в тебя упирается мооровский палец: «Ты записался добровольцем?» — и убедился, что это совершенно разные ощущения.

И, наконец, я пошел к Венере Милосской. Я перед ней встал. Постоял. Потом медленно, как учил Алпатов, пошел вокруг, «против солнца», не отрывая взгляда.

И сделал полный круг.

Не было рядом Марьи Васильевны. А то спросила бы: ну как? рассмотрел? И уточнила бы, что именно.

СОРОК ПЯТЬ… ПО ЦЕЛЬСИЮ

Две программы радиостанции «Свобода» случайно оказались в эфире рядом. В моем сознании они однако соединились накрепко. И неслучайно.

Первая прозвучала в «сибирском» цикле и касалась развития культуры в Республике Саха — той самой, которая во времена проклятого советского империализма именовалась Якутией. Кира Сапгир специально предупредила слушателей, что ее репортаж не имеет ничего общего с липовой «дружбой народов». С этим, так сказать, покончено.

Сюжет такой. Недавно на Лазурном берегу сладчайшей Франции состоялся фестиваль игр: «от бриджа до скрэбла». Были в программе и родимые шашки. И вот из Якутии прибыла на фестиваль команда шашистов и всех обыграла. Произвела фурор, забрала призы и отбыла обратно к белым медведям.

Капиталистическая общественность сочла необходимым осмыслить эту сенсацию, начиная со впечатляющей проблемы транспорта: ребята из зоны вечной мерзлоты, чтобы попасть во французский город Канн, описали в воздухе дугу в полглобуса — шесть с половиной часов от Якутска до Москвы, потом три с половиной часа от Москвы до Парижа. Потом ночь в поезде, а потом… прямо, можно сказать, с колес — бегом в воду: купаться в теплом море.

Затем они сели за столики, выиграли свои партии и собрались домой. В Париже во время прощальной экскурсии по городу до них добрались наконец французские журналисты, которые хотели понять, почему подростки из якутской спортшколы играют в шашки лучше европейцев. Вопросы задавались, конечно, не прямые, а наводящие. Например: «Какое впечатление произвел на вас Париж?» Однако ребята были неразговорчивы, и секреты остались при них.

Один парень все же кое-что объяснил. Он сказал:

— Когда мы улетали из Якутска, там было сорок пять градусов.

И поскольку Бредбери он наверняка читал, то скорее всего уточнил:

— По Цельсию.

На этом интервью закончилось. И закончилась радиопередача радиостанции «Свобода» об алмазах якутской ментальности.

Следующая передача перенесла меня в далекий уже 1955 год, когда канцлер ФРГ Конрад Аденауэр выторговал у наследников Сталина согласие на возврат в Германию тех немецких военнопленных, которые продолжали валить лес на просторах одной шестой части суши.

Узнав о предстоящей репатриации, немцы учинили следующее. Они завалили в тайге лесину, вырубили брус и из бруса вырезали человеческую фигуру. Затем, зная порядки у наших охранников и пограничников, они распилили эту фигуру на мелкие кусочки, распределили по рукам и, спрятав в вещах, сквозь все шмоны вывезли эти кусочки в Германию.

В Германии они фигуру склеили.

Теперь она стоит в одном из немецких музеев.

Фигура эта изображает женщину в платочке.

Женщина протягивает кусок хлеба.

Россияне… вы понимаете, конечно, о чем говорит нам с вами этот факт. Он говорит о том, какие эмоции, помимо ненависти, выносятся из войн, пленений, депортаций, репрессий, а также из национальных противостояний, которые в наш век играют такую же роль, какую раньше играли классовые.

Я отношу это прежде всего к самому себе, потому что для моего поколения — для детей войны — слова «Германия» и «смерть» были изначально синонимами. Это в моей душе немец сначала должен был превратиться в человека, а потом в друга. Я до сих пор боюсь поверить в чудо этого преображения, как не могу до сих пор примириться с тем, что два народа, давшие миру великие культуры, дошли во взаимной ненависти до сталинизма и гитлеризма.

Разумеется, в радиопередаче, которую на волнах радиостанции «Свобода» вел Владимир Федосеев, ненависть к сталинизму как системе была обозначена, так сказать, титульно.

Да, система есть система. Но я о сорока пяти. По Цельсию. Я думаю, пленных немцев в тайге мучил мороз. Тот самый, что трещал в Сибири и в 1912 году, когда Сталин мерз в Туруханске. И в 1812, когда Наполеон явился сюда незваным гостем, в результате чего русские офицеры явились незваными гостями в Париж, превратились там в будущих декабристов и в конце концов, описав по глобусу еще одну дугу, отправились в Сибирь.

Все-таки если вы куда-то отправляетесь, то должны учитывать, что система сильно зависит от мороза, а мороз от системы не зависит; стало быть, раз уж вы решаетесь на такой вояж, да еще с оружием, вам придется жить именно там, где вы в результате окажетесь, и именно так, как диктует в этой части «глобуса» земля, а не так, как планируется в лазурном городе Канне.

Возможно, в этой евразийской дыре вас встретит человек с автоматом.

И наверняка женщина в платочке протянет вам кусок хлеба.

Не исключено также, что вам предложат сыграть в шашки.

Загрузка...