Интересно: найдется ли теперь публицист, который рискнет увести из-под понятия «русская культура» его этнический фундамент, то есть великорусское начало? Я был уверен, что в наше этнопомешавшееся время такого автора не найти.
Однако нашелся:
«„Великоруссы“ — порождение умонастроений ХIХ-ХХ веков — развития этнографии, повального увлечения фольклором, собиранием народных песен, изучением плясок, обрядов и обычаев деревни, а также „пробуждения“ национализмов, шедших рука об руку с ростом либерального и революционного движения…»
«Кто этого не понимает, тот не поймет… почему орловского мужика называют великороссом, а Тургенева и Бунина, уроженцев той же Орловской губернии, — русскими».
«„Русский“ и „великоросс“ — понятия неслиянные. Одно означает аморфную этнографическую группу, стоящую на низком культурном уровне, другое категорию историческую, активный творческий слой народа, не связанный с какой бы то ни было „этнографией“ — носитель души и пламени нашей истории…»
Представляю себе чувства национал-патриотов, хоть чистых почвенников, хоть чистых государственников, когда в щель нашего растрескавшегося самосознания вводят такое жало, когда так решительно отсекают государство от почвы, а почву оставляют без государства.
Однако это реальность: и историческая, и актуально-современная. Более того: она актуализована как историческая именно потому, что злободневна. Единственная из национальных проблем, которую так и не смогла решить советская идеология, — это проблема русской культуры: в качестве русской она так толком и не была отделена от советской. Взаимовыталкивание терминов прямо следовало из исторической реальности, а новейшая реальность вталкивала нас в новые неразрешимости. Например: «русские» имеют права на Крым и Севастополь, но «великороссы» таких прав не имеют…
Где грань?
В глуби времен.
Ах, если бы мы, подобно Европе, где в «образцовых» единицах нации совпадали с государствами… впрочем, и Европа знавала всякое. И «римское» отнюдь не совпадало с италийским. И «Великобритания» из трех этносов сплавилась. И в Испании до сих пор решают, что такое каталонцы. Или баски. Что же говорить о России, где государство никогда не совпадало с этносом? Что это за племя: «Русь»? Да мы и слово-то это в истоке определить не можем. Зато понятие — однозначно, и изначально стоит оно вне, над, под, между… где угодно, только — не «внутри» племени. «Русь», собственно, это дружина, это княжеская властная структура, это государственный фермент в многоплеменном, непрерывно перемешивающемся растворе евразийского населения.
Еще и то учтем, что раствор от веку не очень густ: хватает незаселенных пустот и в дебрях, и в степях бескрайних. Поэтому «Русь» не завоевывает «чужие земли», а занимает, заселяет их, скорее «охватывает», чем захватывает, скорее «присоединяет», чем вторгается, а существеннее всего: она облагает данью тех людей, что в тех пространствах живут (собственно, «Орда» делает то же самое).
Из этого изначалья идет пустотный синдром нашего сознания, наказывающий нас нищетой второе тысячелетие: «земля — ничья». Отсюда и структурный принцип: власть — внеэтнична.
Византийцы когда-то знали, что на этой земле «русь» собирает дань со «славян».
Получается, что «славяне» в «русь» не входят?
Входят. Наряду с кем угодно. Господствующая группа вербуется из всех: тут варяги, венгры, осетины, греки, хазары, финны, печенеги, торки, половцы. Естественно, сюда включаются и выходцы из полян, древлян, кривичей, дреговичей, вятичей — но родоплеменные связи не имеют веса, а важны функции: «русь» — это собиратели дани, и в то же время — арбитры местного населения, строители крепостей, организаторы походов, купцы и воины, вернее: купцы-воины.
И когда настает пора идейного оформления этой власти — она находит себе отнюдь не национально-племенную санкцию. Она ставится как «православное царство». Она называет себя: «Третий Рим». Она претендует на «кафолическую миссию», то бишь, в новейших терминах, на «мировую» революцию, на «всечеловеческий» коммунистический порядок, на «вселенскую» истину (между прочим, не от национальных мыслителей нами полученную, а либо от «мировой религии», либо от «мировой науки»).
Конечно, в наше время никто не рискнет покинуть магический круг нации. В добрый час! Украинец пусть станет прежде всего украинцем, татарин — татарином, осетин — осетином. Великоросс — великороссом (казак казаком, помор — помором, чалдон — чалдоном и т. д.).
Не знаю, возникнет ли культура донская или культура чалдонская, но что украинская и белорусская уже четко выделились из общерусского круга факт. Факт новейшей истории, независимый от того, есть ли у этих культур отдельные исторические корни (их сейчас интенсивно откапывают, особенно на Украине) или корень у всех единый («Киев — мать городов русских»).
А вот превратится ли русская культура в великорусскую — вопрос открытый.
И другой открытый вопрос: хотим ли мы этого?
Разумеется, в великорусском начале больше органики. Но, спасая органику, рискуешь потерять многое: масштаб и то, что называется «всемирностью». Великорусской культуре, наверное, и не до того.
Но если вы думаете о судьбе русской культуры, — очнитесь от гипноза этнической статистики.
«Русский народ почти неуловим при статистическом методе изучения. Каждый русский может быть отнесен либо к великороссам, либо к украинцам, либо к полякам, немцам, грузинам, армянам. Гоголь — хохол, Пушкин — из арапов, Фонвизин — немец, Жуковский — турок, Багратион — грузин, Лорис-Меликов, Вахтангов, Хачатурян — армяне, Куприн — татарин, братья Рубинштейны, Левитан и Пастернак — евреи, добрая треть генералитета и чиновничества была из немцев. Можно без труда рассортировать эту группу. Так сейчас и делают: каждая национальность выискивает „своих“ среди знаменитых русских и зачисляет их в свой национальный депозит. Мы можем с улыбкой следить за этой шовинистической игрой. Печать русского духа, русской культуры слишком глубоко оттиснута на каждом ее деятеле, на каждом произведении, чтобы можно было стереть ее или заменить другой печатью. Отмеченное ею никогда не будет носить ни великорусского, ни украинского, ни какого бы то ни было другого имени. И если, при статистическом подходе, „русских“ можно растащить как избу по бревнышку, то есть в то же время что-то подобное цементу, что сплачивает эту группу в другом плане и делает ее прочнее железобетонного сооружения. Не оттого ли, что она не великорусская, а совсем другая по замыслу?»
«Картина ее гибели — одна из самых драматических страниц нашей истории. Это победа полян, древлян, вятичей и радимичей над Русью».
«Это прямая победа пензенского, полтавского, витебского над киевским, московским, петербургским. Это изоляция от мировой культуры, отказ от своего тысячелетнего прошлого, конец русской истории, ликвидация России. Это — крах надежд на национальное русское возрождение».
Написано — в 1967 году, за четверть века до этнического извержения (Этны этносов), засыпавшего пеплом СССР и Российскую империю.
Отдадим должное проницательности автора и спросим, наконец, кто такой.
Ульянов.
Николай Ульянов.
Николай Иванович Ульянов, историк. Уроженец Петербурга (1904), выпускник Ленинградского университета (1927), сиделец Соловков и Норильска (с 1936), пленный остарбайтер (с 1941), эмигрант в Марокко (с 1947), эмигрант в США (с 1955)…
…Я попал в США летом 1987 года. Непринужденность этой фразы не отражает, конечно, того потрясения, которое я испытал от поездки, первой в моей жизни поездки в Новый Свет и, как я твердо знал, последней. Я был участником славистской конференции и Йелле и попал в маленький университетский городок Нью-Хэйвен, который и стал для меня «открытием Америки». Я ходил по тенистым тротуарам, задирал голову на кресты, созерцал полки книгохранилищ, вел диспуты с эмигрантами и читал надписи на могильных камнях местного кладбища. Америка казалась мне зазеркальем: все похоже, все всамделишно — и ни к чему не прикоснешься: сон. И вроде бы ни живой души родной, а что-то держит. Какая-то тайная гавань для души. Новая гавань. Нью-Хэйвен, как нареклось это место со времен первых голландских переселенцев.
Теперь прочел в журнале «Родина», открывшем для нас наследие замечательного русского историка:
«В Нью-Хэйвене, штат Коннектикут, Николай Иванович Ульянов жил и работал вплоть до своей кончины, последовавшей 7 марта 1985 года».
Всего за два года с небольшим до того момента, когда я, ничего о нем не зная, прошел где-то около его могилы.
Господи, как это было близко. Как теперь далеко!
Ничтожные мгновенья в океане истории, где то ли тонет, то ли выплывает, обновляясь, великая русская культура.
Отдадим должное поморскому юмору Шергина, а все же признаем, что одним юмором тут не отделаться: когда Фома Вылка «самоедским обычаем» сватает Иринью, испытываешь весьма сложные чувства. Что красавица ходит «вперевалку, как утка», это в известном смысле даже пикантно. Любовный диалог, уложенный в три реплики: «Идешь, девка, за меня замуж? — Ты меня прокормишь-ле? — Сыта будешь», — конечно, несколько утилитарен с точки зрения заветов Петрарки, однако колоритен и стремителен. Но когда в ответ на вопрос: «Бить порато станешь?» Фома отвечает: «Здоровее будешь» (а ты ждешь, что он ее успокоит: «Пальцем не трону!») — тут в сердце начинает шевелиться подлое сомнение: а что, и бил? Ведь не отрицает же! Прикладывал руку!
А, собственно, какое у нас право переспрашивать? Да она с ним жизнь прожила; она старухой, когда его схоронила, только год протянула после; она же была счастлива! Так чего мы хотим? Почему самоеды должны жить по нашему кодексу?
Еще недавно ответ на такой вопрос предполагался недвусмысленный: потому что есть нормы цивилизации. Потому что есть законы прогресса. Потому что на пути в светлое будущее народы преодолевают рознь и различия: выравниваются.
Увы, мы тягостно перестраиваемся теперь в своих взглядах на пестрый мир. Рознь-то, может, и преодолима, в той или иной форме. А вот различия никогда. И не будет выравнивания. Эта психологическая переориентация драматична особенно для русских, привыкших ощущать себя великим, всемирным народом, со всечеловеческой задачей.
Очень точно пишет историк Сергей Панарин в работе «Восток глазами русских»: мы на Восток всегда смотрели как на дикое поле, которое надо «поднять» до своего уровня — выровнять, вытащить к свету и культуре. Это самонадеянно. И унизительно — для Востока. Но ведь и на Запад мы смотрели похоже, только перевернуто: как на удачную модель универсальной цивилизации, которой нужно технически овладеть и которую духовно оплодотворить.
Банкротство этого подхода подвело нас к тяжелой психологической задаче: она лезвием посверкивает из ситуаций, в которые попадают русские люди. Вспоминается эстонская писательница Лилли Промет (впрочем, тогда еще советская), которая в повести «Примавера» описала туристический вояж, состоявшийся в «разгар застоя»: одна ее спутница все возмущалась, что итальянцы не понимают по-русски. На довод, что итальянцы и не обязаны понимать, было отвечено:
— Могли бы выучить! Все-таки язык Пушкина!
Разумеется, Пушкин великий поэт. И на русском языке созданы мировые ценности. А все-таки приходится примириться с реальностью: не выучат. Больше того: могут даже и не знать нашего Пушкина. Не по невежеству. А потому, что история идет вперед, и в конце концов никто не обнимет необъятного. На просторах умножающегося человечества могут оказаться вполне культурные люди, которые ничего не будут знать ни о наших ценностях, ни о нашей многострадальности. Потому что у них будут свои ценности и свои страдания.
Смириться с этим невероятно трудно. Русский исторический и духовный опыт по самой основе, по самому «замыслу Божьему» — опыт сопряжения, соединения. Я имею в виду именно русский опыт, а не, скажем, великорусский, этнически определенный; или даже славянский, с акцентом на «логике родства». Русская логика — братство. Равенство и братство. Со свободой всегда были проблемы — перехлестывалась в волю. Но братство было сметающее барьеры. И равенство без границ.
Так изначально у нас. Государство зарождалось не как национальное, а как православное, вселенское, кафолическое. Империя конституировалась как новый Рим — как продолжение мирового дела. Советский Союз, наследник империи, мыслился как прообраз мирового устройства: ленточки герба были раскрыты…
Нам невероятно трудно отказаться от этих амбиций. Не потому, что мы теряем «позицию силы» — силы у нас так и эдак потеряны. А потому, что мы теряем позицию благородства, альтруизма, самопожертвования. «Россия распинается за весь мир» — и вдруг миру не нужна эта жертва. Мы ко всем подходили как к равным себе — наше равенство отвергнуто. Из лучших, благородных соображений мы полагали русскую культуру в качестве универсальной — нам было отвечено, что русификация оскорбляет другие народы. Бессмысленно объяснять, что русская культура мыслилась нами не как национальная, а как всечеловеческая, — никто не станет слушать. Ибо русская культура оказалась все-таки национальной, да еще и изрядно ободранной ради всечеловечности.
Надо пережить эту драму. Нас ожидает переоценка, полная страстей и разочарований, любви и ненависти. Это процесс тяжелый. Но живой.
Просверкнула во «фрагментах» Вл. Микушевича интуиция: любить или ненавидеть можно других, а равенство чревато равнодушием.
Если бы только равнодушием. А то ведь и бьют.
Порато бьют, как сказал незабываемый Борис Шергин.
Стать бы здоровее.
Дмитрий Галковский выдвинул концепцию российской истории. Белая держава посреди цветного, пестрого, сизого, желтого, азиатского полулюдского месива. «Белая» — в том чисто художественном словоупотреблении, когда прямая живописность перекликается со знаковыми смыслами: русский «белый царь» — с англо-американским «белым человеком», а также с «белой костью», «белой работой» и прочими колониальными просветами в дикой тьме.
Вот как рисует Галковский зарождение России:
«Огромная территория, редкое население, народ глупый. Так соберем все в один город, сделаем в глупой стране город умных и будем остальные миллионы из этого города спасать. Плюс этническая проблема.
Набрали из полуазиатского месива европеоидов на один белый город, добавили немцев — получился Петербург. С немцами поссорились, уложили своих белых сначала под немецкими, потом под китайскими пулеметами, — получился Ленинград. Бывший европейский город с новой азиатской судьбой — расстрелял и тысячи заложников за Моисея Соломоновича Урицкого…»
Я так понимаю, что евреи в этом месте должны взвиться. Но не надо. Не надо «подозревать» Дмитрия Евгеньевича Галковского в антисемитизме — он уже сам как-то во всеуслышанье объявил себя антисемитом (что не помешало ему в той же статье в «Комсомольской правде» почтительно процитировать Надежду Яковлевну Мандельштам). Дм. Галковский не более «антисемит», чем, к примеру, его первый патрон В. Кожинов — все это игра. Я подозреваю даже, что и вся картинка «белой России» посреди азиатского идиотизма — вариант вполне игровой… но по сути он — реален, да и исполнен, надо признать, мастерски.
Галковский вообще — фигура уникальная. По сочетанию природной одаренности и какой-то старательно воспитанной разнузданности. За три-четыре года успел покусать всех, кто попался на глаза: шестидесятников, коммунистов, сталинистов, либералов, Окуджаву, Золотусского, Мамардашвили, Зиновьева… Осведомленность редкостная, готовность памяти прекрасная, знаний — вагон: все тридцать лет сознательной жизни грыз книги, да и сейчас, похоже, не вылезает из библиотек. Но какая-то не «библиотечная» прямота выражений. А может, именно «библиотечная»… Врагов русского народа надо бить. Физически. Прикладами. Пусть враги кровью заплатят русским за то, что вынудили их быть азиатами.
«А еще лучше — сделать стучкиным детям небольшую операцию на головном мозге. Опустить их в первобытное состояние, чтобы ни они, ни их дети и внуки не поднялись больше по социальной лестнице. Никогда».
Люди, представляющие себе облик Дмитрия Евгеньевича хотя бы по портретам, наверное, усомнятся, что он способен ударить человека прикладом. У него и на вивисекцию вряд ли достанет жестокости. Вот призывать, указать, подначить — это пожалуйста. Фамилию Стучки издевательски обыграть запросто. Сказать оппоненту, что он не философ, а украинец, — это можно. И не боится!
Словом, Галковский, несомненно, — самый отчаянный из птенцов, вылупившихся в кожиновском гнезде. На все готов. Советская власть для него — власть оккупантов, и ее надо уничтожить в ходе гражданской войны. Никакие «перестройки» с азиатскими ворами невозможны — азиатов надо истреблять. Советская интеллигенция — антирусская, фиктивная; она капитулировала перед азиатской властью; значит, и ее — туда же (вот откуда «биологическая» ненависть к шестидесятникам… если это, конечно, тоже не игра).
Но, допустим, не игра. Страшная правда. Галковский выговаривает то, что не каждый идеолог «Памяти» решится сказать вслух, да и не додумается так отрубить от белого все: и красное, и желтое, и голубое (под цвета смело подставляйте значения: у Галковского каждый блик играет). Все «опустить» и среди месива недожизни воздвигнуть Россию: форпост западной культуры. Что-то вроде Англии, возвышающейся над грязным океаном. Белый утес. Или: белый дом «на холме». В колониальном стиле.
Между прочим, на очередном вираже Галковский, кажется, вцепился и в Парамонова. Прикрывшись, впрочем, псевдонимом. Борис Михайлович Галковского «вычислил» и в очередной радиопередаче цикла «Русские вопросы» ответил коротко, как бы «стряхивая с рукава». Хотя по существу они ведь смыкаются. Борис Парамонов, идеолог рыцарственного индивидуализма, ненавидящий социализм как «богадельню» и муравейник паразитов, — кем он ощущает себя, вырвавшись из этой азиатской тины? — «владельцем личного автомобиля», уже присматривающим себе «дом в пригороде» (см. его философский этюд «Дом в пригороде»).
Что же из этого всего следует?
Во-первых, то, что белые господа, побившие прикладами азиатскую нечисть и отъехавшие на сверкающих «иномарках» в сверкающий чистотой «пригород», не станут жить мирно: они между собой передерутся (и тогда явление Салах-ад-Дина, который всех этих очередных крестоносцев сбросит в море, — вопрос времени).
Во-вторых, не будет конца и этой дурной бесконечности: подавлению «полулюдей» «сверхчеловеками». Зря надеется Френсис Фукуяма, что история кончилась, — не кончилась. Продолжается. Со всей тошнотворной мерзостью: с высокомерием «белых» и «опусканием» всех остальных «в первобытное состояние».
И, наконец, третье — и главное для меня: что станется в этой свалке с Россией?
Неохота мне быть «белым». Стыдно. Если азиатов начнут сгонять в газовые печи, — я азиат. Если суждено оказаться России в Азии, то лучше остаться азиатом в реальной России, чем европейцем в воздушном замке, каким Россия вознесется над Азией. Есть ощущение судьбы, если хотите, исторического рока. Вопрос о том, кто сделал «больше» мерзостей, то есть: что хуже, гитлеровская печь или полпотовская мотыга, я отказываюсь здесь обсуждать. Достанет ужасов и с того, и с этого боку. И изнутри тоже достанет: из нашей шатающейся неопределенности.
А все-таки — судьба. Убери это шатание, это скитание духа, это вечно-детское желание соединить, сопрячь, сплотить несоединимое, убери эту «кашу», эту «полуазиатскую полуевропейскость» — нет России.
Есть что-то другое: белое, ослепительное, с отмытыми от крови прикладами и хорошо проваренными шприцами.
Без нас.
Замечательный кинорежиссер (корни — наши, живет в Штатах, фильмы приезжает делать в Россию, а когда делает в Америке, то они — «русские по менталитету») — вот как он пересказывает и развивает мнение одного английского критика о России и о русских:
«Проблема русских в том, что они белые. Если бы они были черные, желтые или коричневые, не было бы такой деинтерпретации. Когда люди западные — едут в Мексику, или в Индию, или в Турцию, их ничто не шокирует. Они знают, что они в Турции. Когда они едут в Россию, то их все шокирует. Потому что думают, что приехали в европейскую страну, где живут белые люди. А Европа кончается в Польше. Дальше начинается уже не-Европа. Это такая прихотливая мысль, но она очень точно передает проблему русских. Русские сами думают, что они белые, им к тому же это и вбивали в голову, и требуют соответствующего поведения. А этого поведения нельзя требовать. Потому что наша нация родилась не из Европы».
Англичанина я понимаю. Англичанин с небелыми привык — как с небелыми. Но я не очень понимаю, почему мы-то, русские, должны перед таким англичанином испытывать комплекс неполноценности. Ведь для этого надо, так сказать, изначально хотеть быть белым и только белым, причем именно в английском (колониальном) духе. Но мы, кажется, никогда не делали из этого проблемы. То есть не «хотели» (потому что и так были белыми), а если не были (потому что постоянно смешивались с соседями), то вряд ли чувствовали по этому поводу сожаление. То есть русские по определению интернациональны, полиэтничны, соборны, смешанны… определение каждый пусть подберет по склонности. Да заодно пусть присмотрится к физиономическому спектру России: нет ли среди нас таких «белых», какие приезжали из Британии к черным, желтым и коричневым? Вряд ли такие найдутся.
Англичанин чего ищет? Джентльменского набора. Чтобы его, джентльмена, не обворовали на вокзале, не надули в сделке, вовремя заплатили… Ну, правильно: у нас и не заплатят, и надуют, и обворуют… как в Мексике, Индии и Турции (я ничего не перепутал?).
Ну, так не воруй. Работай, как на Западе. Как на Западе — это, между прочим, и опоздать нельзя, и коридорный треп отменяется, и чаю не попьешь в рабочее время. На Западе у белых тоже, конечно, по-разному, но если что и видится как едино-западное из-под наших осин, так это умение работать регулярно и методично.
Так это нам и требуется. Работать методично. Причем тут «белые»? Никогда я себя таким белым не чувствовал. И не хочу.
Впрочем, дело, как выясняется, не только в цвете кожи.
Дело еще и в православии. Вот на этот счет рассуждение нашего режиссера, уже его собственное, не переведенное с британского:
«Тот факт, что православному нужно шесть часов стоять на ногах или на коленях, даже сесть нельзя, говорит о том, что человек находится глубоко внизу, а Бог от него — по чистой вертикали… Православные не изменились за тысячу лет… Едва с колен встали, из-под КГБ еще не выползли, а уже враг у них — Ватикан. Уже хотели бы запрещения других конфессий в России… Извините меня — это средние века! Вот мы там и находимся — югославы, греки, болгары и Россия находятся в шестнадцатом веке. Ничего плохого в этом нет, просто факт. Посмотри, как разошлись чехи со словаками и как расстаются сербы с хорватами. Насилие, геноцид, нетерпимость, страсть, племенные войны… Православие и мусульманство очень близки в этом смысле… слово „компромисс“ для них — гадкое слово… Ничего не изменили и десятилетия атеистической пропаганды. Православный атеист — это воинствующий атеист. А протестантский атеист — очень мирный человек. Поэтому российские коммунисты очень отличались от шведских и, как ни странно, мало отличались от камбоджийских. Каждая религия в конце концов определяется ценою жизни. В православии цена жизни низкая, в мусульманстве еще ниже, в буддизме жизнь просто ничего не стоит…»
Особенно красиво про вертикаль: Бог вверху, православный внизу… У русских философов бывали такие же метафоры, но, «как ни странно», с обратным смыслом. Православие человека на земле укрывает — католицизм человека к небу вытягивает; у нас «шатер», у них — «шпиль»; готика вертикальная. Читал я также, что когда православный монах на Афоне созерцает свой пуп, то это он замыкает в себе энергию, а вовсе не отрицает «вертикаль». Буддист, я думаю, делает то же самое.
Если же пройтись по горизонтали, то интересно, что на крайнем Западе, где цена жизни должна быть максимально высока, обнаруживается тяга… к крайнему Востоку: к тому самому буддизму, где жизнь «просто ничего не стоит».
Жизнь, я думаю, дорого стоит везде. Формы оплаты разные. Коллективные, индивидуальные. Формы складываются веками; в известном смысле их «не выбирают». Человек в основе своей действительно не меняется. Каждый век знает свое средневековье. Это сказал Лец, житель Польши, где «кончается Европа».
Пусть кончается. Раз так, я не хочу быть ни «европейцем», ни «белым». Я хочу быть русским, каковым и являюсь. К Ватикану ненависти не питаю. Остаюсь атеистом, как и был, впрочем, не воинственным, каковым никогда и не был. Хочу здравого смысла, хочу трезвой экономики. И еще: чтобы трезвая экономика не претендовала определять бытийные ценности.
Ценности надо уважать: и у католиков, и у буддистов, и у мусульман, и, простите, у самых архаичных язычников. Потому что всюду люди, и они имеют право понимать цели бытия так, как это сложилось у них на протяжении тысячелетий. Не тыкая ими друг друга в глаза. И, разумеется, не выясняя отношений так, как это делают «сербы с хорватами». Или как это делали уважаемые белые европейцы, англичане и французы, на протяжении ста лет, с 1337 по 1453, пока мы тут стояли вертикально и ползали на коленях. Ничего плохого в этом, конечно, нет, просто факт.
К «фактам» режиссер вдруг добавляет:
«Когда я говорю такие вещи, на меня русские сильно обижаются».
Правда? Я не обижаюсь.
Впрочем, обижаемость пропорциональна наивности, так что когда тебе сообщают «просто факты», но при этом добавляют, что факты «обидны», и что англичане в нас разочарованы, — иной обидчивый и поверит.
У Шукшина в романе о Разине — воевода Семен Львов, попытавшийся запереть разинцев в дельте Волги и не выпустить в море, узнает, что те, быстро и хитро разделившись, все-таки просочились, выскочили к нему в тыл; в момент доклада об этом воевода мгновенно теряет интерес к делу и падает духом.
Рассуждение Шукшина в связи с этим когда-то потрясло меня: вот русские люди! Как легко, как быстро взлетают и воодушевляются! Как скоро гаснут…
Вообще-то логичнее было ждать от Шукшина другого: хоть в контексте социальных идей, почерпнутых им из традиций советского эпизма, хоть в контексте увлекавшей его национальной идеи — логично было ждать противопоставления Разина Львову как настоящего русского народного героя эксплуататору и вырожденцу. Но увидеть русское В ОБОИХ — это было (для 1972 года) в высшей степени необычно.
Теперь, перечитывая Шукшина, я вижу в его рассуждении следы привычного разлома: «Так резко различаются русские люди: там, где Разин легко и быстро нашелся и воодушевился, там Львов так же скоро уронил интерес к делу»; «им овладела досада»; ему тяжко было «снова собираться с мыслью и духом». Но, при всем различии, тот и другой — русские люди, и Шукшин подмечает здесь важнейшую национальную черту, глубинную русскую драму.
Легко загораемся. И быстро гаснем. В непредсказуемой, головоломной, «незаконной» ситуации — азартные игроки. При угрозе проигрыша — мгновенные неудачники. Готовы на все плюнуть и начать все снова: на новом месте, в другой раз.
Поразительная уверенность, что места хаптит и что других разов будет навалом.
Поразительный переход из уверенности в уныние и из уныния опять в уверенность.
Поразительная неустойчивость и непредсказуемость: непредсказуемость для самих себя.
Вы скажете: а легендарная русская стойкость? А смертное стояние на Шипке? А русская готовность часами и сутками сидеть в окопе, выжидая выгодного момента для атаки, месяцами и годами жить в землянке, трудясь для победы? Широкий смысл этого национального качества общепризнан, но вот свидетельство конкретное, профессиональное: маршал Рокоссовский, родом поляк, отмечал способность русского солдата ждать — по контрасту с жолнежом польским, который в атаке отважен, да вот ждать не умеет: пан или пропал, и немедленно! Русский воюет привычно — на измор, на износ. Его главная, фундаментальная черта в войне — стойкость. Выстоять! Как в Бородинской битве, Толстым описанной. Как в 1941-м: стоять насмерть! Эту черту в ту пору патриотически отмечал даже такой антисталинист, как Солженицын. Мы, воюя, прежде всего стоим, и уж потом — пятимся, и уж потом — размахиваемся и «врезаем». И это воинское «стояние» — сродни, конечно, легендарному, двужильному, невменяемому русскому терпению.
Как же связать ртутную шукшинскую подвижность русской души — с этой бездвижностью стояния-сидения?
А вот так напрямую и связать. Связка на разрыве. Скобы на трещине. Желание взять в обруч, положить плаху, закрепить намертво, решить на вечные времена — от того же инстинктивного, звериного чувства нестабильности, неустойчивости, непредсказуемости. Чудовищный перевес импровизации над методичностью в основе характера (талант сильней ума), и чудовищные же усилия подавить этот безудерж — незыблемым, чугунным бездвижьем: укротить шатость крепостью (община сильней индивида).
Ощущение такое: не за что зацепиться, не на что опереться в «чистом поле». Тогда вбиваем кол и намертво держимся. Кто отойдет — предатель.
Сравнить с Европой. Самые «нерусские» в ней народы: англичане, французы, датчане, итальянцы. Там живущие, где морем, либо горами, либо реками — ограничено пространство. И в этом пространстве: на острове, полуострове — отстаивалось отграниченное однородное существование. Чем ближе к «серединке» (немцы в «середине» Европы), или к «проходному двору» (испанцы: хоть и «на краю», но — как «труба», по которой хлестали в Европу сарацины), или к «натуре» (норвежцы, у которых государственность была «чужая», шведская, а «своя» — лишь природа), — тем ближе характеры этих народов к русским, в которых играет именно «природа», «натура», и у которых земля — «проходной двор», которым смирять игрище стихий и воль приходится именно железной, давящей всякую волю «системой».
У русских никогда не было ни твердого места, ни древнего корня. На евразийской равнине с ветром гуляли ватаги, дружины и орды из края в край, вернее, без конца и края; кто откуда пришел, кто куда ушел, — иной раз просто некому было выяснять: все мешалось. Шли с юго-запада славяне, шли от «финских хладных скал» — варяги, шли из азиатских степей — татары, и смешивалось все, смешивалось: кудри черные и кудри белые (получались русые), носы горбатые и носы приплюснутые (получалось что-то среднее: «картошкой»), глаза карие, глаза синие, а уж про души и говорить нечего: полная «всеотзывчивость».
Те, что здесь смешались, и назвались — русскими. И страна назвалась Россией.
Что их свело вместе, что эту страну — скрепило?
Нужда свела вместе: вечная опасность удара сзади, сбоку, изнутри; вечный страх нашествия, междоусобия, непредсказуемого срыва.
Беда страну скрепила: бесконечные кровавые счеты между «своими», вечные оглядки на «чужих», непрерывное участие «чужих» в разборках между «своими», постоянное смешение своего и чужого.
Вопль о границах, о межах — в безграничном просвисте сквозящих «проходных дворов», зияющих дыр, незатыкаемых промежутков. Морок маргинальности: ползла империя «пятном на скатерти», растекаясь и впитываясь, пока на гигантском пространстве не сравнялось бессилие Центра идти дальше с бессилием окружающих народов идти на Центр. Тут стали чертить на песке границы, вбивать колышки, колы, колья, тянуть проволоку: сделалась Империя.
Национальная? Русская?
Никак нет.
Я же сказал: русских не было; были — славяне, финны, татары, немцы, литовцы, кавказцы. Русские — это те, что здесь смешались, те, что здесь остались, те, что на это согласились: назвали себя русскими.
Империя не была национальной. Ни по замыслу, ни по исполнению. По замыслу: не «русская» — «Московская», потом «Российская»: мировой город, третий Рим — перехватчик кафолической, вселенской, всемирной идеи. По исполнению: из Центра — циркулярно — импульсы во все стороны: до Балтики и Крыма, до Варшавы и Аляски: присоединять и удерживать; но и на Центр же накатывались — циркульно — со всех сторон… зачем? Грабить? Грабить, конечно… когда усидеть не надеялись. А надеялись бы усидеть — так и сели бы! И все эти рейды — от польского похода бунташных времен до набега всякого очередного «Гирея» — были попытками вовсе не уничтожить Москву, а «стать Москвой». Как Аларих когда-то, наместник Иллирии «из рода Балтов», вовсе не уничтожить хотел Рим, а — овладеть им.
Так что надо бы нам переступить вполне понятную встречную враждебность к Тохтамышу, из-за которого сгорели наши бесценные древние летописи, и против всех Лжедмитриев, из-за которых чуть не пропала наша бесценная новоиспеченная династия, и понять: то была неотвратимая, геополитическая тяга народов осуществить центрирование жизни, общий порядок, ибо иначе — все истекало кровью. Удалось бы это татарам — и продолжили бы они наши летописи своими. Удалось бы полякам — сидели бы Ягеллоны на троне Романовых, славянской-то крови в Ягеллонах было не меньше. Ну, сложилась бы империя «Русско-Литовская». Либо «Московско-Казанская». И жили бы люди. Воевали-то — считанные годы, а «хорошовались», обнимались-целовались при встречах, торговали и женились, смешивались и пребывали — века.
Так что не знаю, кто от кого отделялся и отделывался бы сегодня: Ландсбергис от нас или мы от Ландсбергиса, и кто бы в Казани отделял в водке «спирт от воды»… то есть пытался бы этнически разделить начисто татар и русских, когда у тех и у других в основе — чуть не половина общей половецкой крови.
Да и вообще кровь тут ни при чем. «Еврей — это тот, кто называет себя евреем». Русский — тот, кто считает себя русским. Американец — тот… и т. д.
Если уж с евреями, помешанными на идее материнской крови, это так (с папашиной-то стороны мог оказаться кто угодно), то русским и, полтысячелетия спустя, американцам сам бог велел не в составе крови искать национальную идентификацию, а в ощущении общей судьбы.
Такая судьба. Счастливая? Несчастная?
Не знаю. Я фаталист. Мне осточертел эпитет «многострадальная» при всяком упоминании о России. Строго говоря, немногострадальных народов нет. Ни в природе, ни в истории. Жизнь вообще есть страдание, которому единственный противовес — понимание смысла страдания.
Но революция — «ужас», не так ли, господа?
Но и то, в результате и против чего произошла революция, — тоже ужас, не так ли, товарищи?
Какой смысл — в смене ужаса ужасом, какой смысл в революции?
Никакого. Тут не смысл — тут неизбежность. А смысл только тот, чтобы в условиях неизбежности революции сохранять человеческие ценности.
Конечно, с нашей теперешней точки зрения, ценности искажались. Но с тогдашней, с их точки зрения, с точки зрения наших отцов и дедов, — искажены были ценности в «эксплуататорском обществе», так что революция возвращала смысл человеческому существованию. Где гарантии, что спустя еще два-три поколения маятник не пойдет снова в ТУ сторону, и революция не будет еще раз «перечитана»? Для этого нужно только одно: чтобы в сытом и благополучном обществе «угнетенные» оказались в исчезающем меньшинстве (а мы сейчас изо всех сил хотим выцарапаться в такое сытое общество), и чтобы солидарность с сирыми и убогими стала в обществе хорошим тоном. А если эта сирофилия и убогомания накладываются на очередной пик нестабильности истеблишмента, — тогда вы получаете в сытой и благополучной Франции 1968 года взрыв левацких настроений, любовь к Троцкому и сожжение университета. Но и без срыва — может тлеть и накапливаться. Как в сегодняшней сытой и благополучной Америке, где интеллигенция… ну, это мы ее так по-русски называем, а там — интеллектуалы, «яйцеголовые», «писи», сиречь P-C, political correction — политически скоординированные инакомыслящие, — они, думаете, на чьей стороне? Государства? Нет, на чьей угодно, только не государства. На стороне Саддама Хусейна, на стороне гомосеков и спидоносцев, на стороне любой секты против любой ортодоксии, на стороне любого бунта против «их говенного благосостояния».
Так что это в крови, в генах. У всех, не только у нас.
Стало быть, революция была неизбежна?
Была неизбежна.
Кто ее совершил? Никто. «Сама совершилась».
Задним числом вмыслили в демиурги — Ленина. Но он революцию не сделал — он ее оседлал, он оказался на гребне, на острие. Ненадолго оказался, непрочно оседлал, едва держался, а потом и не удержался. Только и успел, напоровшись на самоочевидное безумие коммунистической доктрины, от доктрины отказаться, ибо действовала она — только в военном варианте, только для войны годился коммунизм, а как только пахло миром, — с ним нечего было делать. Так НЭП и стал сигналом отказа, больше Ленин ничего не успел, разве что перед смертью крик отчаяния издал (в последних «страничках», «записках»), разве что в преемниках своих смутно опознал уголовников, да ничего изменить не мог. И выходит, все наследие его практически было «мгновенное»: как взять власть (когда брошенная валяется) и как удержать ее (когда и другие бросаются поднять). Но как жить — он не только не успел почувствовать, но вряд ли и мог бы, потому что обламывалась тогда жизнь России в какую-то неведомую бездну.
Через бездну перебирались сомнамбулически, на стимуляторах, под наркозом, в страшнейшем самогипнозе; имя этому самому гипнозу коммунистическая мечта. Иначе не перейти было бездну двух мировых войн и лагерной (военно-лагерной) «передышки» между ними. Иначе не сдюжить было этого ужаса самозаковывания в металл, в цепи: в броню индустриализации, в кандалы коллективизации. Иначе не выдержать было сгона мужиков с земли, не прокормить гигантские армии: военную, трудовую, не оправдать повальную военизацию народа. На этой-то военизации мы теперь и надорвались, вколотив живую силу народа в броню, в шестьдесят тысяч танков. На это и напоролись, выучив военному искусству миллионы людей, прогнав через армейский всеобуч все мужское население державы, так что теперь любая ватага боевиков, под любым флагом собравшаяся, захватившая любой арсенал, любой «ствол» взявшая в руки: от автомата Калашникова до ракеты «земля-земля», — знает, как с этими железками обращаться и умеет вести боевые действия на уровне солдатской профессиональности, — таким образом любая гражданская «склока» грозит стать гражданской войной.
Фатум: готовился народ к тотальной отечественной брани, к защите от внешнего супостата, а ударился — о свою же агрессивность; пошла взрывная сила внутрь, рвет народ изнутри, кромсает отечество на части.
Доведись какому-нибудь лидеру, из нынешних, пусть безвестному, оседлать ситуацию и проскочить сквозь абсурд подступающего междоусобия к мало-мальской «тишине» народного успокоения, к какому-нибудь сносному «рынку», то есть к сытому прилавку, к относительной стабильности, к мирному стойлу, — и спасенные от самих себя люди задним числом в боги произведут такого деятеля, осанну вострубят ему, в новый мавзолей положат… Так где-то пролегает же в хитросплетениях нашего жизненного лабиринта та дорожка, которая, как потом станет ясно, «была спасительной», то есть «вела к цели». Но разгадка-то не в дорожке, разгадка в почве, по которой она бежит, в наклоне, по которому течет народ, а может, в том, что накопившаяся новая агрессивность не вся еще вышла. Выйдет — успокоимся. Разгадка, одним словом, в общей геополитической ситуации.
Так что если бы на «единственно правильном пути» в 1917 году оказался бы не Ленин, а кто-нибудь другой, то делал бы тот другой приблизительно то же самое… ну, с другими расстрельными списками, с другим порядком экзекуций и экспроприаций, разверсток и налогов. Кстати, «продразверстка» словцо не большевистское, а — Временного правительства.
Так что на вопрос: что сталось бы с Россией, если бы не Ленин, ответ уже дан историей: без Ленина сталось то, что явился Сталин и другие ленинские ученики. И сделали они именно то, что обещали. А обещали они именно то, чего хотел, о чем смутно мечтал народ, именно то, что он лелеял в подсознании под наркозом «коммунизма». И достигнуто было:
— равенство всех: круговая порука стабильности: «как всем, так и мне»;
— гарантия от голодной смерти: круговая порука ради физического выживания;
— работа без стресса, без перенапряга, с раскладыванием всей тяжести — на «мир»: круговая порука безответственности.
Конечно, равенство — в нищете. Конечно, гарантия лагерной пайки издевательство над здравым смыслом. Конечно, стресс все равно настигал: штурмовщина, авралы, выворачивание труда в подвиг. Но все-таки: если вывороты за 70 советских лет тяготели к годам войн, то годов таких, на круг, было не так уж много. А норма меж этими пиками (провалами) все-таки за эти 70 лет устоялась; все-таки шесть советских поколений в этой юдоли, как-никак, выросли. И не говорите, что были сплошь несчастны: нет, и счастливы! Осуществили действительное равенство, и даже не только на солдатском, но и на каком-то минимально цивильном уровне: огромная часть населения, худо-бедно, избавилась, наконец, от деревенских вил, и хоть в бараке, хоть в общаге, хоть в вонючем от большой химии поселке — но зацепилась-таки за вожделенную городскую жизнь. И действительно получила гарантированную «пайку», возможность работать «от сих до сих»; пусть кое-как, ничего не имея, но и ни за что не отвечая, кантуясь в куче, наваливаясь на любое дело «всем миром» и любое дело охалтуривая, но избавилась же от необходимости пахать, «упираясь рогами», вставать в четыре часа утра к «частной корове» и трястись день и ночь над «личным наделом», поливая оный потом. Вместо этого — в огромной массе — встали «к машине» от гудка до гудка, а еще лучше — сели вчерашние пахари к письменным столам, прибились к каким-никаким бумагам (читайте Шукшина).
Бумаги, кстати, — далеко не только «бюрократия». Это и «стихи». Гигантское производство текстов, под которые изводятся леса и над которыми веет призрак творчества, отвлечение от жуткой реальности, еще один род самогипноза. Как предрекал Маяковский: «и будет много стихов и песен». Осуществилось. Много.
Нет, никто не обманул нас: ни Ленин, ни Сталин, ни Троцкий. Мы получили (то есть построили) именно тот «развитой социализм», за который клали свои (и чужие) головы большевики. Конечно, нужно вычесть отсюда «процесс строительства» (20-е, 30-е годы) — грязь котлованов, надрыв фундаментов; нужно вычесть войну и восстановление (40-е, 50-е) — на деле-то все это был единый комплекс мировой войны: война горячая, война холодная, наше медленное и неуверенное оттаивание при Хрущеве… Но когда оттаяли и «отлаялись», когда при Брежневе, в условиях с трудом удержанного глобального паритета, начали отъедаться и погуливать, и впервые отошел «социализм» от войны (впрочем, тут же в Афганистан и влез — в крови это у него), но все-таки, в «чистом»-то виде наш строй только тут и выявился наконец как образ жизни, а не только как тип воинства, — и тогда реализовался, тот самый реальный социализм, о необходимости которого говорили большевики и в фундамент которого полетело столько голов.
Голов ли полетело слишком много, цена ли оказалась чрезмерна, но недолго длилось торжество воцарившегося строя. По всем смутно улавливаемым геополитическим закономерностям (а смутные они — потому, что природные, статистические, вероятностные, и потому же при реализации неотвратимы, хотя и непредсказуемы в конкретных формах, как непредсказуемы все нюансы погоды, а приход зимы в целом неотвратим) — по этому ощущению неотвратимости хода вещей чувствовалось, что должен этот праздник исчерпаться, эта гульба кончиться. Вот она и кончилась. Внутри душ людских «природное» взорвалось: по национальным швам стало рваться народное тело — по тем швам, которые единственно и оказались упрятаны от всеобщего блуда и унификации. Этническое оставалось «сбоку припека» — сохранялось как «форма», как нечто музейное… оно и рвануло теперь.
Да еще и удивительно: как надолго хватило и этой огромной земли, прадедами завоеванной, собранной, и этого огромного народа, сбитого воедино из двунадесяти языков…
Ну, вот, кончилось.
Или — продолжается в других «формах»?
Так я спрашиваю: что же, семьдесят советских лет — «ошибочная» страница в истории России и окружающих народов?
Что же, характер советского человека, воспитанного за семьдесят лет коммунистической власти, — это другой характер, чем характер русского человека, выработанный за полтысячелетия его «имперской» истории и за тысячелетие истории «номинальной» (то есть когда он уже знал свое имя)?
Что же, «вырвать страницу», вышибить из памяти, вытравить из души?
Нет. История Советской власти — не «оплошность», не «тупик», не зигзаг и не безумие, это — с точки зрения глобальной российской истории этап ее жизни. Страшный этап. Но — ее. Да и были ли в ее истории этапы идиллические?
И характер советского человека, отпечатанный на матрице русского человека, — вариация все того же: это человек, кладущий себя в фундамент «общего дела» — «империи» — кафолической идеи — христианской державы мирового комбратства — всемирного лагеря…
Конечно, и отличия существенны.
Так, простите, и «советский человек» за семьдесят лет тоже достаточно менялся. И тут пять-шесть вариаций как минимум. Решительный «братишка» 1918 года, и его коррелят — чахоточный комиссар в «пыльном шлеме» — совсем не то, что железный солдат сталинской когорты, или чем опьяненный «реформатор» оттепельных лет, или чем хитрый, византийски двоемысленный партократ «застоя», тайно терпящий, выкармливающий, согревающий на груди диссиденцию, или чем еще более хитрый перестройщик, готовый отказаться и от «социалистического выбора» и от «партии», то есть от «имени», только чтобы сохранить… что?.. что-то общее… пространство… неизвестно что… общую судьбу… а как ее понимать, бог знает… впрочем, бога нет… впрочем, теперь, кажется, есть… так авось бог и не выдаст и т. д.
А русский человек досоветской истории — это ж тоже целая шеренга исторически разных типов… у которых пробивается нечто общее. Что связывает:
— суховатого, четкого, докторального питерца, ведущего деятеля двух «европейских» веков русской истории,
— терпеливого, двужильного, незаметно трусящего на своей низкорослой выносливой лошадке московита из эпохи первых Романовых,
— изворотливого, вечно готового к смуте и измене, безжалостного и жалостливого одновременно, широкого, оборотистого и упрямого «жителя» в пестрых «великокняжеских» владениях, — когда мучительно стягивалась пестрота в смутное, неясное, но фатально-неизбежное единство?
За пределами «единства» — что-то «другое». Другие люди, другая история. Славяне, угры, тюрки… Русские это то, что начинается — с единства.
Где устояться центру — вопрос исторического случая, жребия. Был центр и в Питере, и в Москве. Мог быть — в Киеве. Мог в Варшаве, в Вильне, в Сарае.
Но в любом случае это был бы один из центров мирового притяжения.
Он и устоялся — в точке Москвы.
Характер «московита» — «россиянина» — «совка»: самоотверженность, доходящая до юродства; презрение к материальному и пошлому, доходящее до фанатизма и аскезы; витание в облаках, доходящее до полной невменяемости, до веры в Опоньское царство «за ближайшим углом», в «коммунизм при нынешнем поколениии». И — дикая компенсация витания-шата-разброда: стальное подавление всего, что «шатается и отпадает».
Скрепы характера: обруч, ошейник, всеобщая круговая порука, партия без оппозиций, подавление дикого страха распада и анархии: без железной скрепы целого не удержать. И от соблазна не удержаться.
Ну, вытравим мы имена революции из синодика российской истории, ну, скинем памятники, оскверним могилы, унизим отцов и дедов — чего добьемся, когда сами-то мы — плоть от плоти и кость от кости отцов и дедов, из того же теста, и мировая задача, на которой они надорвались, — на наших же детей ляжет!
Разве что отказаться от задачи.
Изменить судьбу…
Но судьба — это Книга, из нее нельзя вырвать ни страницы без риска превратить книгу в хлам. Это — не «грифельная доска», на которой стирают прежнюю запись, чтобы сделать новую; не «фильм», где кадр «очищает место» кадру. Увы, наш всегдашний соблазн — расчистить, очистить… Стереть из памяти все отчее, забыть, сокрушить. «До основанья, а затем…» Все — на пустом месте, на «свалке отходов», на младенческом ощущении, что ничего тут до нас не было, и мы — первые, мы — первопроходцы.
Синдром «пустой земли», морок грозящего исчезновения.
Иногда кажется, что самый воздух наш, сырой и пронизывающий, тому способствует, что сама земля наша, волглая, хлябкая, ничего долгого не выносит. В сухих каменистых краях кладут каменную стену — и стоит века; высекают на камне слово — скрижаль для вечности. А у нас деревянненькое все: ветшает, гниет, мокнет, истончается, шатается, валится. Камень — и тот рассыпается в нашем климате. Ничего «вечного»: все надо бесконечным тяжким трудом подновлять, подпирать, тянуть из хляби, из дебри, из болота. И вечно все — «с нуля». И концов никогда не сыщешь.
Поневоле в этом непрерывном распаде, в этой неудержимой переменчивости, в этой призрачной ненадежности всего: климата, почвы, стен, границ, душ — встает вопрос: полноте, да есть ли вообще в русской истории, в русской жизни — доминанта?
Не «константа», нет; «констант» полно; «константы» — наш пунктик: свирепое укрощение текучего распада, все эти наши «незыблемые принципы», «твердые решения», «вечные ценности» и «неукоснительные правила», вбивание каркаса в рыхлость — от Домостроя до крепостного права и от Кодекса, вставленного в золоченую рамку, до видения поэта: «даже стулья плетеные держатся здесь на болтах и на гайках». Константа — попытка заклясть хаос. Доминанта — реальный стержень (сдержень) процесса, грозящего обернуться хаосом.
Доминанта русского характера — способность сопрягать далекое, соединять несходящееся, выносить невыносимое, удовлетворяться беспросветным.
«Любить черненькое».
Доминанта — единство пестрого, разного, непредсказуемого.
Рушится доминанта. Дробится все, распадается, разлетается. Национальные швы, по которым рвануло империю, — только начало. Рвутся прочь друг от друга и сами русские. «Отделяется» Чита от Тамбова и Воронеж от Магадана. Уездная суверенизация.
Да и как соберешь всех русских в национально однородную массу, если из Средней Азии, из Западной Украины, из Закавказья и из Прибалтики несут русские, теперь уже и в генах, — разные типы мироориентации? Как все это притрется в единой русской общности? Подравняется? Вряд ли. Сохранится как пестрота? Скорее всего. Но тогда: пойдет ли на пользу целому, обогатит ли, сообщит ли целому внутреннюю живительную «разность потенциалов»? А может, наоборот, составится в механический конгломерат, ждущий толчка, сигнала к распаду?
Можно утешиться тем, что это дробление, разлетание — глобальный процесс. Никто никого «не хочет видеть»: ирландцы — англичан, фламандцы валлонов, баски — испанцев, сикхи и тамилы — прочих индусов, хорваты сербов, курды — иракцев, и даже в славной Америке негры — белых. Каким-то фундаментальным образом это дробление, эта миниатюризация обществ, лилипутизация этносов, все это «распыление энергии» связано с общим поворотом технологии в постиндустриальном человечестве от гигантизма к быстрой локальной подвижной динамике. От классовых армий — к «личности работника». Техника ХIХ-ХХ веков предполагала: «наваливаться массой», техника ХХI века потребует: приблизить конкретного человека к предмету труда. «Персонализировать» контакт. Приблизить крестьянина к борозде. И не с комбайном, который не влезает в широкоэкранное кино, а с миниатюрным трактором и набором подвесок.
Но я не о технике. Я — о «душе». Что с душой, что с культурой будет при том, какой дикий характер принимает у нас «дробление»? Чем заполнится вакуум на месте исчезнувшей «доминанты», на месте распавшейся «империи»?
Можно еще и тем утешиться, что это в истории — процесс не однонаправленный, а скорее пульсирующий, маятниковый. Чередуются великие переселения народов и великие сидения. Эпохи интеграций и дифференциаций. Интеграция в каких-то формах и сейчас идет: в тенденциях «объединенной Европы», Латиноамериканского Союза государств, африканских межнациональных движений, Лиги арабских государств, ну, и прежде всего, конечно, — в реальности Соединенных Штатов Америки, где осуществлено то самое интернациональное, интегральное общество, которое нам снилось и грезилось. Будет «нечто общее» и на нашем Евразийском пространстве. Только, скорее всего, это будем уже не мы.
То есть, натурально, люди на этом «пространстве» станут жить и дальше, и, в общем, физически это, бог даст, будут наши прямые потомки. Но — наследники ли? Или они вырвут наши страницы из «книги истории», подобно тому, как мы рвем страницы, написанные отцами и дедами, а деды, сказать правду, и со своими пращурами не стеснялись?
Жить наши правнуки будут, наверное, получше нас. Ибо «распад империи» — не конец жизни. Кончился Рим — осталась Италия. Нет Византии есть Турция, «вспрыгнувшая в последний вагон поезда западной цивилизации». Умерла Британская Империя — воскресла старая добрая Англия. Не состоялся «тысячелетний рейх» — состоялась нынешняя Германия, которой мы завидуем. В мире полно бывших империй, полно народов, утративших имперский статус, переставших претендовать на мировую роль. Что же, они захирели? Исчезли с карты мировой культуры? Нет, играют свою роль, в том числе и роль мировых законодателей культуры. Но не роль мировых жандармов.
Что-то будет и на месте Российской империи, изжившей стадию Советского Союза. Готовы ли мы к новой судьбе? К утрате мировой роли готовы? Чем заполним зияние?
Чем судьба велит, тем и заполним. Собиралась русская культура усилиями «половины человечества». Сроду не было у нас суперменов, и культа сильной личности — не было. Держались «богатыри» — тягой земли. Побеждал «слабый», «греховный», «смиренный». Тем побеждал, что спешил ему на помощь — другой «слабый», «греховный» и «смиренный». И враг становился братом. Это была необъяснимая, иррациональная, мистическая основа русской культуры — соединение тех, кто хотел и готов был здесь соединиться, смешаться, слиться, преодолев не только вражду, но даже и особость. Тысячу лет мучительно собиралась культура. И выросла — до мировой, всечеловеческой значимости в два «петербургские» века. Все шли к нам, все хотели быть русскими, и никто не спрашивал, какой национальности был Карл Брюлло (Карл Павлович Брюллов) или Огюст Монферран (Август Августович), какой крови Пушкин или Гоголь, Багратион или Барклай, Брюс или Боур, как не спрашивали в свой час Растрелли или Барму, Максима Грека или Грека же Феофана. Но и то учтем, что это стремление «всех — сюда» потому и осуществилось, что мощнейший творческий потенциал реализовывался — здесь, что и в живущем здесь народе действовал магнетический заряд. Иначе говоря, все хотели быть русскими, потому что и люди, живущие здесь, в высшей степени были русскими (хотя черт знает из каких племен сошлись здесь при пращурах).
А глянешь нынче — бегут отсюда. И те, что «здесь», — не хотят быть русскими. Любым путем — «свалить отсюда». А если остаться — так смоленскими, сибирскими, вологодскими, питерскими, ростовскими. Бунт против Центра!
Но и опять: не одни мы в таком состоянии. И про тех же немцев одна регенсбургская умница говорила мне: что вы жалуетесь, мы тоже сроду не подозревали, что мы — Германия, а были: Тюрингия, Саксония, Бавария, Пфальц, Вестфалия, Померания… это Бисмарк придумал, что мы Германия!
…Так, может, и мы теперь такие же? Не монолит всероссийский, а сеть «земель», «городов»? И отсюда, от «земель», «городов» пойдет возрождаться русская культура? И тогда снова разбегающиеся от нас повернут к нам?
Не знаю… Чтобы так повернулось все, — нужно, чтобы от земли пошло возрождение. Как заметил Альфред Вебер, реализуется гений в городе, но рождается-то — в деревне. Но как родиться гению, когда деревня русская вырождается, когда земля брошена, когда бабы остервенели от мужской работы и ответственности, а мужики… а мужики, как заметила Татьяна Толстая, с тракторов пьяные попадали давно? Откуда придет новый Ломоносов, из каких Холмогор, когда там свалка? Куда придет, в какую Академию, когда и тут свалка? Не свалка отходов, так свалка ходоков, просителей «у окошечка», требователей на митинге… Нет работы, нет работников. На огромной богатейшей земле огромный талантливый народ деморализован и помрачен в разуме.
Где-то за мертвой точкой чудится поворот к лучшему. Хоть лучик просвета нужен, малейшее улучшение в результате усилий. И тогда — как Разин у Шукшина — мгновенно воодушевится русский человек, и в меняющейся непредсказуемой ситуации почувствует себя — на своем месте, и взлетит легким духом из тяжкой беспросветности. Много ли ему надо? Хоть тень надежды.
Но что-то свинцовое в людях не дает поднять головы. Это просто в воздухе — тяжесть сшибаюшихся зарядов. Сшибаются люди, никто никому не уступает дороги, никто никого «в упор не видит». Не в толпе даже, а вот на пустой площади — будут идти двое — сшибутся.
Что, в самом деле не видят? Или все-таки видят? Оба варианта реальны.
Да, действительно не видят. Потому что глядят не перед собой, а по сторонам: где что неожиданно дадут и откуда неожиданно сшибут. Все фланги открыты у нашего человека, только головой и вертит. Как заметил Ключевский: русский человек не предусмотрителен, но — осмотрителен; предусмотреть он ничего не может, но глядит в оба, и именно — по сторонам.
Хорошо, те, что друг друга «в упор» не видят, прут друг сквозь друга, потому что не видят. Но и те, что видят, — все равно же «прут». Ибо в крови у нас — ощущение пустого места перед тобой и вокруг. Как завязывалось государство на пустой, ненаселенной земле, в чистом поле, в густом лесу, так и отложилось на тысячу лет в генах: пусто вокруг! Как от веку не видели перед собой другую личность, так и теперь не видим. И от безличия этого в безликую же рвемся толпу.
Кто же мы такие?
По языку — славяне.
По внешности — скорее уж «финны», «угорцы», «чухна» белоглазая.
По государственному устройству — орда, татары.
Что же в нас русского?
Сказано же: судьба.
Впервые эта формула мелькнула у меня в сознании по ходу разговора с одним эстонцем. Он сказал: наши писатели сейчас прорабатывают вопрос о том, с чем же должны идентифицировать себя эстонцы. Подумалось: что за абракадабра, телега впереди лошади: сначала назвать себя эстонцем, а потом соображать, что это означает? Вскоре эта телега шарахнула меня с другого боку. Я услышал: «Русские — не нация». Подумалось: вот еще маета на нашу голову. Все перекрашиваются в «нации» — и мы туда же. А если, допустим, и не «нация»? Если — «сверхнация», подобно индийцам, африканцам, латиноамериканцам? Из разных этносов! Нация наша — великороссы. А «русские» мы — по вольному выбору. Возникли — из тех, кто захотел стать русским. Кто не захотел — ушел.
Мне на это говорят: ты, мол, про генезис, а мы тебе про эпикриз. Кончаются русские: хоть как нация, хоть как сверхнация. Разбегаются. Сибиряки сами по себе, северяне сами по себе, казаки…
Меня заело: не примирюсь! Ваше дело петь отходную, наше дело держать имя.
Они мне, с ехидцей: ну, и что, кроме имени, тебе остается? Или ты сначала скажешь «мы, русские», а потом будешь соображать, что это означает?
Попал в ловушку. Но вместо того, чтобы попятиться (что и требовалось), вдруг неожиданно для себя рванул напропалую:
— Да! Так! Сначала — имя, а потом — что угодно!
Кажется, «чем угодно» и наполнялось имя в нашей истории. И племенными великокняжескими распрями. И единством любой ценой — в противовес татарщине. И византизмом. И западными ветрами из прорубленного в Европу окна. И призраками, по той же Европе бродившими. И опять — «Русью»…
Чем сможем, тем и наполним. Собой оправдаем. А имя — не отдавать ни за что!
Обнадеживающий пример — еще с одного неожиданного боку. Что такое евреи в диаспоре? Ничто. Ни языка, ни веры, ни земли. Только имя, звук, дуновение. Но вот двинский гимназист Перельман нарекает себя Бен-Иехудой. Он изучает иврит по старым книгам, потом преподает его своему сыну… полвека спустя народ имеет все. Те, которые «называют себя евреями».
Так что пусть пророчат что угодно: распад, расточение, конец нации.
Встать и упереться.
Русского спросили: что ты думаешь о «своих» и о «чужих»? То есть предложили назвать характерные черты русского человека и людей других национальностей. Среди нерусских попросили определить: англичанина, узбека, литовца и еврея.
Прошу прощения у всех англичан, узбеков, литовцев и евреев, а также и у самих русских, за нижеследующие характеристики; прошу учесть, что, во-первых, по известной мысли Бердяева, философствование о нациях не должно переходить на личности; во-вторых, то, что русские думают о своих соседях и о самих себе, еще не значит, что все они именно таковы, и, в-третьих, когда социологи из группы Юрия Левады, проводя под крышей ЦИОМа в ноябре 1989 года исследование на тему «Советский человек», намечали для этнической части опросов объекты оценок, они имели в виду не столько конкретные нации, сколько мифологемы, засевшие в русском (советском) сознании. В качестве условного, символического европейца был предложен «англичанин», в качестве такого же воображаемого азиата — «узбек». Отечественным дублером европейца был назначен «литовец», «еврей» же был мобилизован как собирательный образ «антирусскости», то есть как символ всяческой «модернизации», противостоящий групповому, коллективистскому, «общинному» духу, каковой загодя предполагается у русских.
Некоторая умозрительность задуманной схемы была очевидна, и на практике все сразу упростилось. Черты воображаемого «литовца» совершенно совпали с чертами воображаемого «англичанина» (воспитанность и культурность, энергичность, чувство собственного достоинства… но и, однако, властолюбие, эгоизм, заносчивость), так что «литовца» социологи из анкеты просто убрали.
Результаты опроса по оставшимся позициям представлены в книге «Советский простой человек». Книга эта (по нынешним рыночным временам потянувшая аж на 750 экземпляров тиража) представляет собой социально-психологический, а отчасти и «антропологический» портрет того загадочного типа, который на заре своего возникновения титуловался первопроходцем истории, а на закате получил клеймо совка. В этом портрете много интересного, но сейчас я беру лишь аспект национальный.
Итак, «англичанина» и «литовца» мы упаковали. Теперь об «узбеке». «Узбек» в русском воображении — почтителен к старшим, гостеприимен, религиозен. И, однако, забит и унижен (привожу наиболее упоминаемые черты). «Еврей», соответственно, — лицемерен, энергичен, скуп и рационалистичен, но и трудолюбив, властолюбив. Сами же «русские» в собственной оценке, — открыты и просты, терпеливы, гостеприимны и миролюбивы, впрочем, безответственны и ленивы.
Не уверен, что две с половиной тысячи респондентов, опрошенные в тогдашнем Советском Союзе, так уж представительны для сегодняшней России: воды с тех пор утекло изрядно. Но некоторые тенденции, уловленные группой Левады, знаменательны. Например, катастрофическое падение мессианского самоощущения у русских. В числе двадцати предлагавшихся ответов о чертах и символах нации был такой: «идеи, которые мы несем другим народам и странам». В 1989 году эту черту выбирали для себя почти исключительно русские, и весьма часто; однако за два следующие года этот показатель упал в несколько раз, и в следующем опросе более половины русских заявили, что страна наша вообще не может служить примером, разве что отрицательным.
Рост такого показателя, как «душевные качества моего народа», косвенно тоже свидетельствует об ослаблении традиционных русских символов: «государство, в котором я живу» и «наша военная мощь».
Еще один важный процесс отмечен социологами: образ «русского» как бы все более ветвится. Трансформация имперского сознания не имеет линейного, однозначного воплощения — происходит кристаллизация разных типов сознания.
Фиксируются эти типы, прежде всего, в связи с противостоящим «русскому» этносу западным сознанием, где все определяется свободой, рациональностью и успехом отдельного индивида. В русском же самосознании набор черт начинается с «простоты и открытости», то есть с демонстративной предъявленности своих мотиваций, и включает прежде всего ценности групповых ритуалов: «гостеприимство», «терпение» и «миролюбие», то есть отсутствие угрозы для других.
«Другие» концентрируют все те опасности, которыми окружена наша аура. Мы подозреваем «англичан» (и «литовцев») во властолюбии, эгоизме и заносчивости: это тот самый комплекс господства и власти, к которому болезненно чувствительно русское сознание. Мы наделяем «узбеков» чертами зависимости, покорности и униженности — это не что иное, как перевернутые, вытесняемые собственно-русские черты, которые в усугубленном виде переносятся на «других»; чем мифологичнее образ «чужака», тем сильнее в нем видится то, что неприятно в себе и от чего хотелось бы избавиться. «Евреи» — воплощение динамики и непредсказуемости: здесь основой мифа является мотивационная закрытость, недоступность для понимания: «скрытность», «лицемерие» (коварство), «завистливость», а также противоположный общинности «эгоизм».
Легко заметить, что образы «чужаков» складываются в русском сознании не столько из реальных черт этих «чужаков» (да и где нам взять реальных англичан под родными осинами?), сколько из наших собственных качеств, вытесняемых из сознания и переворачиваемых в ходе психологической разрядки.
«Чужак» — это то, чем мы опасаемся стать. Или: хотим, но не можем. Или: хотим и можем, но еще не решились.
Так что когда ты определяешь «другого», ты определяешь себя самого.
Скажи мне, кто «чужак»…
Не по себе мне среди идеологов, уверенно решающих вопросы, для меня почти неразрешимые. Тут, например, твердо знают, что «государство для нации, а не нация для государства». Знают, «кого следует считать русским», а кого «не следует», причем определяют это по такой неуловимости, как «дух». Взвешивают взрывоопасные смеси, дозируя «имперство» и «республиканство». Решают: что для России лучше: «Третий Рим» или «Республика Русь»?
Поскольку я в себе нужной твердости для решения подобных вопросов не чувствую, а переживаю за то и это: и за Российскую Империю, и за Российскую Республику, а пуще всего за того описанного публицистом газеты «Завтра» Н. Павловым не вполне полноценного русского, который вынужден на всякий случай доказывать, что он не верблюд (сам я именно из таковских), то ни на какие проекты отважиться не могу, а ограничусь вполне субъективными заметками на полях чужих программ.
«Русские построили на безводном Устюрте и в огненных Каракумах великолепные города и заводы, превратили хуторскую, с коровьими глазами Прибалтику в страну космических станций и океанских портов…» (А. Проханов).
«Русские» превратили?..
Но по порядку.
Насчет городов и заводов оставим вопрос открытым; их великолепие оплачено экологическими бедствиями; обводнение огненных пустынь едва не привело к повороту сибирских рек. Тут вопрос сложный. В отличие от некоторых публицистов либерально-обличительного толка, я не считаю, что это Советская власть выпила Арал, как не Советская власть напустила сейчас воды в Каспий. И без хлопка тоже не проживешь, при любой власти. Но в огненно-водной метафоре у Проханова по крайней мере нет ничего обидного для туркменов, казахов или каракалпаков. А вот «коровьи глаза» очень даже обидны для балтийских народов. Я бы от таких метафор поостерегся, но дело не только в этом. Дело и в существе.
Так вы полагаете, что на «хуторах» коров разводили эстонцы, латыши и литовцы, а «космические станции» и «океанские порты» возводили русские? А что же, эстонцы и латыши не участвовали в строительстве «имперских» (или «всесоюзных») объектов и не получали выгоды от их эксплуатации?
Возможно, «большая химия» принесла Прибалтике больше вреда, чем пользы (тоже еще вопрос, хотя и не для данной дискуссии). Положим, латышам не нужна космическая станция, и они ее взрывают (тоже, я думаю, глупость: они ее взрывают — как «русскую», то есть совершенно по прохановской логике). Но ведь не взрывают же они все сооружения Рижского порта только потому, что они возведены при Советской власти! И правильно: русского в этих сооружениях ровно столько же, сколько эстонского, украинского или армянского.
Есть такое понятие: «федеральный уровень». Тот самый, который раньше именовался «всесоюзным», а еще раньше «имперским». Теперь, после Чечни, и слова «федеральный» начнем стесняться. Американцы не стесняются, у них в этом значении и Impire может употребляться, и National, причем без всякого этнического подтекста. Так вот, давайте примем «федеральный уровень» в том американском контексте, когда на этом уровне строится космическая станция, или океанский порт, или «федеральные войска» останавливают погром, устроенный неграми корейцам.
Вот я и спрашиваю Александра Проханова: если негр, поджигающий в Лос-Анджелесе корейскую лавку, поджигает ее именно как негр, то негр, служащий в федеральных войсках, гасит эту лавку тоже как негр или все-таки как «американец»? Возвращаясь под родные осины, спрашиваю: кто у нас строил Империю? Не только в пору космических станций, но, скажем, при матушке Екатерине? Не припомните ли, кто преследовал и гнал по степи бунтовщика Пугачева, спасая трон и порядок?
Михельсон, мои дорогие, Михельсон. «Эстонец». А вы думали, один только Суворов? Так и тот в некотором роде был «татарин». В том же роде, в каком была немкой матушка Екатерина. Но не больше.
А кто спасает те же самые «престол и порядок» в годы первых антисоветских мятежей? «Латыши». Это они в Екатеринбурге добивают главу старой власти, а в Москве спасают главу новой. Поскольку мы теперь, кажется, осознаем, что между Романовым и Ульяновым, при всей конкретно-исторической несовместимости, существует и некое преемство, то участие «латышей» в этом державном деле кажется весьма «нехуторским».
А «литовцы»? Не припомните ли, кстати, откуда берет начало династия, которую мы так горько оплакиваем и которую «латыши» прикончили в ипатьевском подвале?
Мне скажут, что я ломлюсь в открытые двери. Эдак и Рюриковичи «шведы».
Вот именно. Давайте в открытые двери хоть раз пройдем до конца. Империю строят не «русские». Русскими они становятся по ходу и в результате строительства Империи. А строят ее все, кто хочет: славяне, тюрки, финны, кавказцы. А также эстонцы, латыши, литовцы и тувинцы… В случае какой-нибудь аварии на «космическом объекте» или катастрофы в «океанском порте» вы кого позовете на помощь? Правильно: «тувинца» Шойгу…
Конечно, по происхождению они и эстонцы, и латыши, и литовцы, и тувинцы, но в деле строительства общего государства — нет. Общее государство они строят не как эстонцы и тувинцы. И царя они расстреливают в 1918 году, и Предсовнаркома спасают — не как латыши. И «океанский порт» в Риге строят — не как латыши.
А как кто? Как «русские», что ли? Нет, не как русские. Как «советские».
Так что же, когда русские приезжают в Прибалтику и строят там «космические станции» на месте «коровьих хуторов», — они, выходит, перестают быть русскими?
Да. Перестают. Тут — самый главный, самый коренной и больной наш вопрос. Это и есть имперская логика: становясь «советскими», мы должны были перестать быть русскими. А если не перестали, то это нас как советских и сгубило.
Империя — тяжкий выбор. Против «крови», против «рода», против «родного места». Впрочем, почему «против»? Рядом. Живя в многонациональном государстве, можно выйти на уровень межэтнический, суперэтнический, мировой по точке отсчета. А можно полностью остаться в своем этническом мире. Русские, взявшиеся строить «мировое государство», так же жертвовали своей национальной идентификацией, как украинцы или татары, но ведь не все же уходили на «имперский уровень». Два брата из одного и того же семейства могли выбрать разное: один мог остаться в недрах чисто национального сознания (и бытия), другой мог взлететь в наднациональный космос. Павел Попович взлетел. Он взлетел отнюдь не во славу «малой родины», а прежде всего во славу человечества. Хотя теперь, конечно, говорят, что это взлетел украинец.
Имперское самосознание по определению ненационально. Иначе римляне навсегда остались бы пеласгами, а голландские колонисты, откупившие у индейцев Манхэттен, построили бы там не более, чем новый Амстердам. Построив Нью-Йорк, они, конечно, «променяли» свое голландское первородство на общеамериканскую похлебку.
Как примирить интересы «человечества» с интересами «малой родины»?
Американский ответ: кто в США желает оставаться голландцем, итальянцем, индейцем или китайцем, — может оставаться. В пределах своей референтной группы, семьи, квартала. Пожалуйста! Все решается материально-прагматически: вот до этого порога ты — кто угодно, а переступил порог — ты уже американец.
Мы при Советской власти пытались решать вопрос «духовно» (я участвовал): Яан Кросс должен был одновременно чувствовать себя и эстонцем, и советским (то есть в идеале — всемирным) человеком.
Сил не хватило: надорвались. Вылезли «коровьи глаза».
«Русские просто не в состоянии больше оплачивать сверхвысокую рождаемость в Дагестане, Чечне, Ингушетии и Туве» (Н. Павлов).
В точку сказано. Хотя по видимости — все та же бесконечная тяжба о том, кто кого кормит и кто кого объедает. Тяжба бессмысленная, потому что едим все по кругу, в том числе и один другого. А вот насчет того, где едоков сверх меры, а где и работников не найдешь, — это сказано верно и без обычных дипломатических оговорок.
Вот и вдумаемся. «Сверхвысокая рождаемость» по южной кромке бывшей Империи — потому ли она там сверхвысокая, что жить хорошо, или потому там жить хорошо, что рождаемость сверхвысокая и есть рабочие руки — в том пусть разбираются ангелы на острие иглы, а мы примем за отправную точку сам факт, что в южных краях — перегруз людского материала и перегрев страстей. Факт геополитический и элементарно-бытовой. Туда и едут все, кто может, потому что там прокормиться легче. Не строить едут, а именно прокормиться, перебиться, перекрутиться.
«Строить» вообще лучше там, где попрохладнее. В Великороссии, например. Или в Европе севернее Альп: неспроста же Север европейский рванул когда-то в протестантское трудолюбие, а на Средиземноморском Юге продолжали толочься те, кто именно и хотел — «просто жить». И у нас: Средняя Азия, Кавказ — драка за «место под солнцем». Тут не только рождаемость, тут и приток иммигрантов огромный, и в результате — огромный перевес свободных рук над руками занятыми. Русских рук в том числе и на обоих концах.
Ну, а если в эти свободные руки — оружие?
Получится: вторая кавказская война, сто пятьдесят первая таджикско-таджикская линия фронта и т. д. Абдурахман Авторханов говорит, что мы одной рукой разжигаем, другой гасим. О, конечно, да только и разжигать не надо: только попусти — само горит.
Опять-таки: русские поджигают? Русские. И горят — русские. Вместе со всеми. Излюбленная статистика боевиков: сколько русских мирных жителей угроблено федеральными войсками. Я бы сюда, для полного избавления от национальных шор, прибавил бы тех наемников из сопредельных независимых славянских держав по обе стороны фронта, которым более всего было «пострелять охота». Сколь ни клей на них национальные ярлыки, все одно получается общая свалка.
Тут не проблема рождаемости, тут какая-то другая проблема. Говорят, при нынешнем уровне техновооруженности двенадцать процентов работающих прокормят и себя, и всех остальных. Разумеется, если все остальные (восемьдесят восемь процентов) дадут этим двенадцати работать. И чем тогда занять этих остальных, чтоб не раздолбали, не покурочили бы тех, кто кормит. Из зависти, из-за общего хаоса, при общем безумии.
Проблема в том, что при малейшей возможности «отвязаться» ноги «сами» идут «гулять», а при малейшей гарантии прокорма освобожденные от работы руки «сами» хватаются за оружие. «Рождаемость» участвует в этой статистике в том смысле, что погоду в агрессии делают молодые. Вчера родившиеся и не нашедшие места. От кого родившиеся? От кого угодно: от жившей тут «всегда» горянки, от приехавшей сюда «при дедах» казачки, да хоть бы от немки, пустившей здесь корни при царе Горохе или при «царе Борисе».
А если уж так важно, от чьих именно чресел множится эта молодая неприкаянная сила, — примем к рассмотрению тот острейший тезис Николая Павлова, что чресла большею частью — нерусские, и стало быть русские катастрофически проигрывают демографическую гонку.
Да, так. Если перевести всю «имперскую» историю (и современность) исключительно на этнический язык. На этом языке история наша звучит так: татарское иго пало, потому что в ХIV-ХV веках «русская баба перерожала татарку». Я вообще-то после работ Л. Н. Гумилева слово «иго» употребляю с большой осторожностью (для Пскова или Новгорода московское «иго» было еще и покруче ордынского), но допустим: «пало» потому, что «перерожала».
Теперь вдумаемся, кого с некоторых пор стала рожать «татарка». Она родила нам Кантемира, Карамзина, Тургенева, Ахматову. Дело не только в смешанных браках — смешанные браки, само собой, есть закон демографии; вы не только «прарусского» не найдете в истории или «праказаха», вы и «праангличнина» там не отыщете (одна из излюбленных мыслей того же Л. Н. Гумилева).
Значит, получается, что татарка рождает… русского? Вот именно. И осетинка. И тувинка.
Что же получается: что все эти отпрыски должны, позабыв свое этническое прошлое, пойти в «имперскую службу» (в советское подданство, в мировую культуру), подобно Багратиону, Лорис-Меликову, Витте, Фонвизину и Мандельштаму?
Нет, не все. А ровно столько, сколько захотят сами люди, и сколько эта «служба», это «подданство», эта «культура» потребует и обеспечит духовным содержанием. Другая половина этого же вселенского «роддома» может остаться в этническом бытии.
И «русская баба», рожающая «солдат державы», отпустит в державную службу ровно столько, сколько будет нужно службе, а прочие ее дети спокойно отойдут в пределах державы (в стиле Г. Гачева выражаясь) в поле этнического жизнетворчества, в котором опять-таки ровно столько же правды, смысла и счастья.
У Шамиля было несколько сыновей (я имею в виду Шамиля-первого). Отец желал им этнического жребия (то есть оставаться аварцами). Некоторые остались. Но один из сынов сделался русским генералом, другой — генералом турецким (встреча была пикантна — на фронте русско-турецкой войны). Однако они были не дурней и не несчастней других.
У Шамиля-второго тоже был достаточно широкий выбор: стать в Москве землеустроителем, мастером спорта по футболу… да мало ли кем еще. Он предпочел стать боевиком. Причем не в родной Чечне (это потом у него совпало — когда мы, «федералы», своей топорностью всех чеченцев превратили в сепаратистов), а начинает Шамиль-второй стрелять — в Абхазии, за горами.
Спрашивается: что ему Абхазия? А «пострелять охота». И еще: «русская служба», русская Держава, русская культура — потеряли привлекательность.
Тут наша сторона проблемы. Причина нашей слабости (и «имперской», и «национальной» — любой) не в кознях западных агентов влияния, не в наивности интеллигенции и не в том, что в команде Горбачева все сплошь оказались предателями (хотя агенты свой хлеб, конечно, отрабатывают, и интеллигенция, конечно, фантастически наивна, и политиканы, конечно, переныривают туда-сюда), а корень всего этого в том, что русский человек в середине России ослаб и отпал от общего дела.
Почему? Вот вопрос вопросов. Потому что полвека клепал оружие, которое не понадобилось. Потому что надорвался, запил, загулял, разуверился, махнул на все рукой. Потому что бросил свой дом и пошел бомжить… или наемничать.
Но ведь не все же пошли?
Не все. Вот я и говорю: в той же серединной России одна «русская баба», вкалывая на пяти работах и приводя в чувство бесчувственного мужика, рождает-таки и поднимает трех-четырех детей, а другая «русская баба», приживает младенца не помня от кого, оставляет в роддоме (хорошо, если не бросает на свалку), а сама идет дальше гулять и пропадать.
Я бы вернул Н. Павлову его максиму в такой редакции: одни русские просто не в состоянии больше оплачивать сверхвысокую гульбу других русских.
А с татарами и ингушами — поладим, я думаю. Как сказал когда-то Василий Селюнин: к сильным и богатым льнут.
Нам надо стать русскими, а не бомжами пропащими, которых все презирают и ненавидят.
«Россия сложилась как государство в борьбе со смертельной опасностью, идущей от Степи» (В. Жириновский).
Почему именно от Степи? А от «Шведа» не было опасности? А от «Немца», от «Поляка»? А если с той стороны взглянуть: Степь что, не пыталась оборониться от «Леса», когда в ХVIII веке на нее пошел этот Бирнамский лес? А что, поселок Святой Крест, посреди Степи стоящий (ныне Буденновск), уже не в нашем государстве? Почему надо ощетиниваться то в одну, то в другую сторону в зависимости от злобы дня? Почему надо в пределах одной геополитической реальности срывать до основанья одно государство и на его руинах строить другое? Почему «Степь» — не такой же наш «исток», как «Лес»?
Впрочем, кажется, в этом вопросе мы, наконец, трезвеем. И Советский Союз, и Российская Империя, и Россия первых Романовых, и Московия последних Рюриковичей, и даже окраины улуса Джучиева времен Калиты — все это осознается, наконец, не как смена сжирающих друг друга чудовищ, а как единое достояние, переходящее от дедов к внукам…
Эка! А забыли, как в 1917-м внуки плясали на дедовых гробах? А как в 1991-м демократическая толпа ликовала, сбрасывая Дзержинского?
Не от того горе, что сбрасывают: в конце концов, всего не сохранишь и с неизбежным надо примиряться; а главное горе в том, с каким безумным, эйфорическим ликованием мы это делаем. Как пляшут на площадях люди, не чувствуя, что пляшут на собственных похоронах.
Впрочем, от того, что сейчас кучка интеллектуалов договорится считать историю Руси и России единой, — не исчезнет же агрессия, поднимающаяся со дна душ. Все равно всякий новый этап, каждый новый поворот будет сопровождаться пляской на воображаемых (или реальных) руинах. Так было и, к сожалению, так будет. Или стрельцы не подымали на копья прогрессивных бояр предпетровской эпохи, мешавших им «копаться на огородах»? Или Петр не рубил тем же стрельцам головы, не вывешивал бунтовщиков вдоль кремлевских стен? А с чего начиналась Киевская Русь? Аскольда и Дира помните? Кровью метят этапы. А сейчас? Думаете, при «выборе пути» авторы газеты «Сегодня» станут слушать авторов газеты «Завтра» (и наоборот)? Не станут, даже если эти будут думать так же, как те. Мы не «выбираем путь», мы деремся у входа.
…У входа куда? В горловину пролива? В горловину мешка?
Я бы сказал: у входа в очередную комнату анфилады.
Так что существенно: то, что комната или что анфилада?
Л. Н. Гумилев, рассматривавший историю евразийского континента под углом зрения смены этносов, заметил, что под словом «русские» успело тут смениться несколько разных этносов. Вот радость наследникам Жданова и нынешним украинским незалежникам: и мы не те русские, что были до семнадцатого года, и киевляне времен Ярослава Мудрого — не те русские, что московиты времен Ивана Третьего, и демократы ельцинского призыва, вернувшие двухголовую птицу на место земного шара и пятиконечной звезды, — не те русские, что штурмовали Берлин в сорок пятом…
Ладно. «Этносы» разные. Действительно, психологическое вытеснение бывает полное и отталкиванье лютое. Но то русло, в котором происходит смена этих вытеснений-отталкиваний, — реальность? Связь бесконечных перетягиваний: из Леса в Степь и обратно, от Запада к Востоку и назад, — эта связь случайна, что ли?
Американская славистка К. Эмерсон в ответ на подобные мысли как-то «поймала» меня: получается, что у России нет развития, нет изменений?
А это как подойти. Можно из одних «развитий» историю составить. Изменения все равно неизбежны, если мы на них не пойдем, нас в эти изменения за шиворот втащат. А мне сейчас шиворот бы сохранить.
Россия — как хрящ — наросла когда-то между трущимися краями Запада и Востока. И легче на этом месте не будет, ни нам, ни кому бы то ни было в нашей роли. По Хантингтону, мы — страна, обреченная жить на стыке разных цивилизационных моделей. Как Мексика, например. Можно на этом сгореть. Как горят сегодня югославы. Можно выстроить на этом внутреннем противоречии великую культуру. И ее — хранить. И ради нее — жить. И ею — держаться. Как мы сегодня.
Вы скажете: так культура дробится, сыплется! Когда-то курс истории СССР начинался с описания поселений у озера Ван: то были древнейшие сведения о культуре, собранные «в границах государства». А вот границы и передвинулись. Какого лешего школьник незалежной Якутии будет изучать эти поселения близ озера Ван?
А того самого лешего, отвечу я, кознями которого этот якутский школьник едет в Прованс на всемирные соревнования шашистов и берет там первый приз. Мы друг от друга никуда не денемся. Сменится сто флагов, вчерашние «первые секретари» переназовутся «президентами», надуют щеки и примут верительные грамоты, но миллионы людей будут жить так, как велит им геополитическая реальность.
Столицу можно назначить где угодно. Осточертела Москва? Пожалуйста, перенесите в Минск. В Новосибирск, в Нижний Новгород. Все равно где-то будете сходиться, садиться вместе, координировать. Великий Туран объявится? Так он, Туран этот самый, все равно не даст узбеку быть только узбеком и казаху не воспрепятствует общаться с русским; не этот, так тот «Союз» все равно будет выводить земли в регионы, а регионы на мировой уровень.
Лицо, конечно, надо сохранять. Лицо Державы. Лицо региона, области, волости, уезда. Степи, Леса. Память места многосложна, и то, что окровавлено в истории, может быть примирено в памяти.
Почему история России начинается с десятого века? Потому что с этого времени сохранились записи в «Повести временных лет». А до этого — ничего не было? Было «что-то». Венеды, анты, готы. Праславяне. У арабов имеются кое-какие записи, у греков. Вот мы и заглядываем в Маврикия да в Прокопия, чего там «про нас» есть, когда «нас» как бы и не было. А если бы наши записи Тохтамыш не сжег? Если бы что-нибудь нашлось на новгородской бересте или на итильской глине?
Ну и что, повели бы счет не от Киева, а от прабалтских курганов или от хазарских каганов. От какой-нибудь допотопной «империи» или «республики», все равно.
Мне все равно, будет ли здесь завтра «Третий Рим» или «Республика Русь». Выбор пути вообще — самогипноз; получаешь всегда не то, что выбирал (и из чего выбирал), а что-то неожиданное (по Энгельсу, господа, по Энгельсу!). Выбирали «Русь» против «ига» — получили государство, скопированное с Орды. Выбирали «древлее благочестие» — получили базу для интеграции ста верований и конфессий. Выбирали «коммунизм», а получили военный лагерь, что и спасло страну во второй мировой войне после катастрофы в первой.
Я отказываюсь выбирать доктрину, потому что любая доктрина, выбранная нами сегодня, будет завтра оплевана нашими детьми. И так свалка доктрин за спиной. Надо жить здравым смыслом и нравственным чувством, а доктрины пусть сочиняют задним числом.
Шолоховский герой сказал, что ему не всякая Россия нужна. Имеет право. Мне нужна всякая.
Шамиль-второй, он же Робин Гуд, сказал в Буденновске, не выпуская из рук автомата:
— Я только одного хочу: чтобы мне дали жить спокойно на моей земле.
Не станет он жить спокойно на своей земле.
То есть на какое-то историческое время и он, и другие люди, остервеневшие от «имперского величия», затворятся на «своих землях» и замрут в незалежности. Но потом-то ведь все равно потекут туда и сюда. И такой вот «диверсант, но не террорист», конечно же, перейдет границы, оружием очерченные им вокруг себя. Не на север пойдет, так на юг. Не в набег, так в университет.
Ну, и что с ним делать?
Как что? Принять в университет. И вести так занятия, чтобы студенты не бежали в ту или в эту «степь», потому что им «пострелять охота».
Я тронут тем, что газета «Завтра» предложила мне ответить моим оппонентам, и приятно удивлен тем, как темпераментно они откликнулись на мою статью «Какая Россия мне нужна?». Я-то уж думал, что теперь никто никого всерьез не читает и ни на что не реагирует.
Отреагирую и я.
«Л. Аннинский, поставив верные вопросы, затем соскальзывает… к антиимперской ошибке. Его „советские“ — или „имперские“ (имперцы) значит именно: не-латыши, не-эстонцы, не-тувинцы и не-русские. Даже без дефиса, а просто НЕ… Сверхнациональность имперских задач… возвышение национального до мирового подменена простым отрицанием наций… Нерусскость, перечеркивание своей национальности всяким русским советским человеком (имперцем) — это, по Л. Аннинскому, не вполне достигнутая в СССР, область долженствования… имперский идеал» (Татьяна Глушкова).
А где, когда, какой ИДЕАЛ бывал достигнут? Он до тех пор и идеал, пока мыслится в идеальной сфере. Построили — посыпалось.
Татьяна Глушкова права: я действительно промыслил схему, до некоторой степени идеальную, и свел все к простому утверждению — отрицанию. Для ясности. Для того, чтобы и самому утвердиться в некоторых константах. И ответить по возможности четко на вопрос, предложенный газетой «Завтра».
Вопрос-то поставлен какой? Что будет в России завтра: империя или республика?
Или — или?
Ну, тогда вот вам ответ, такой же категоричный, как и вопрос: если империя, то НЕ национальная, а если национальная, то… что угодно: республика, монархия, гибрид того и другого, но НЕ империя. «Даже без дефиса, а просто НЕ».
В принципе, то есть в итоге, в финале, в грубом упрощении, в «результате» — все империи распадались именно тогда, когда народы, их сплачивавшие, переставали считать себя «мировыми», «вселенскими», «всечеловеческими» и начинали ощущать себя отдельными, уникальными, национально неповторимыми и самодостаточными.
Когда не Турция оказалась фрагментом Оттоманской Порты, а наоборот, Порта оказалась фрагментом Турции. Когда британцы, сумевшие выстроить мировую империю аж на воде, не сумели побороть своей «островной» психологии и остались чистыми англичанами. Когда немцы, попытавшиеся стать наследниками римлян, принялись строить «Священную Римскую империю германской нации». Когда те же немцы стали вводить «новый порядок в Европе» ради господства той же нации. Когда Австрийскую империю склеивали с «Землями Венгерской короны», а продолжали быть немцами (и им отвечали: «мадьяры», «чехи», «словаки» и т. д.) — полувека не выдержал склеенный горшок — разлетелся.
Так что не взыщите: если национальная Россия, — то без всяких потуг на имперскую роль. Вот ради ясного ответа на этот вопрос я и сказал: чтобы остаться Российской Империей (Советским Союзом) надо было перестать быть русскими. Не перестали? Развалилась империя.
Не вхожу в вопрос о том, к лучшему это или к худшему. Речь о схеме распада.
Теперь эту схему попробуем наполнить конкретным содержанием.
Для начала уточним понятия. Вернее, осознаем их неуточняемость. То, что сейчас обозначается словом «русское» и имеет отчетливый национальный, этнический и даже племенной привкус, раньше так не мыслилось. «Русское» исторически — это «государственное», «державное». А этническими определениями были: «великороссы», «славяне», в некоторых случаях «московиты». Слова вообще подвижны на наших болотах. Сейчас все слова двинулись в сторону этничности: «русское» переместилось туда, где раньше было «славянское», а на место «русского» пришлось мобилизовать «российское». (На месте «народа» явился «этнос», но об этом ниже).
Когда я говорю: «перестать быть русскими», я, конечно, употребляю слово «русские» в современном смысле. По-старому «перестать быть русским» как раз было нельзя. Можно было: перестать быть «московитом» и стать «русским». Или, как выразилась бы Т. Глушкова вслед за К. Леонтьевым: возвыситься — от «великоросса» до «русского». Переселиться так сказать, с Кучкова Поля в Третий Рим.
Но что вообще такое: «перестать быть»? Всем переселиться разом? Один перестает, другой нет. Один брат переселяется в столицу, идет в государственную службу, становится дипломатом, служит державе на мировой арене, другой брат остается «в уезде», учительствует, третий крестьянствует. Опять-таки по схеме я ввел такое разделение: внутри имперского народа можно выделить элементы определенно имперские и элементы преимущественно этнические. По результату, по главной жизненной идее, по основной линии судьбы — человек может тяготеть туда или сюда.
Но никакая «линия» опять-таки не исчерпывает всего богатства жизни. Русские генералы Суворов, Багратион и Барклай — имперцы, именно потому, что они русские генералы. При этом Суворов может вести себя как «природный русак» (даром, что по дальним корням татарин), Багратион может помнить, что он Багратид, а Барклай — уточнять, что «он не немец, а шотландец». И ведь не путают, когда что поминать! Имперское и национальное начисто разведены по схеме, но никто не разрубит этого в конкретной жизни: душа человеческая сводит все в гармоничном (или — пусть! — негармоничном, драматичном) диалоге.
Я всю жизнь считаю себя русским. Это моя культура, моя судьба, мой выбор. В таком же социально-культурном смысле я всю жизнь был — советским. О чем не жалею и в чем не каюсь. Но это не мешало и не мешает мне всю жизнь помнить (и раскапывать) мои еврейские и казачьи корни, то есть быть и тем, и другим. И третьим: жаль, что моя донская родословная не заходит дальше пугачевских времен, а найдись там у меня что-то татарское, турецкое или персидское — и за это схватился бы с благодарностью. И искал бы, и любил бы — ни на мгновенье не «переставая» быть русским.
Тут — практическая диалектика. Таллинец, который строит локатор «союзного подчинения», локатор строит — как не-эстонец, а он же, отъехавший на хутор и читающий Таммсааре, — эстонец, чего тут копья ломать? Да простит мне уважаемая Татьяна Михайловна, если я вторгнусь в ее душевные окрестности, но она, блестящий русский критик и признанный русский поэт, не забывает, надеюсь, о своих украинских корнях, как бы Кравчук ни отделялся от Ельцина. И не должна забывать, и не забудет, пусть там хоть на уши встанут в Беловежской Пуще.
Еще одно важнейшее уточнение. Все-таки тут не восхождение от «хуторской» культуры к «мировой» и не возвышение человека от «нации» к «империи». Тут — пульсация. Употребляя образ Л. Н. Гумилева: затухающие или усиливающиеся колебания. Сосуществование, взаимоупор и взаимообогащение ценностей. Константин Леонтьев говорит о «переходе» от «племенной арифметики» к интегральному счислению? Но почему этот «переход» мыслится у него только в ОДНУ сторону? Я думаю, что это одновременный же переход души и к родным пенатам. Сам-то Леонтьев что-то на Афоне не задержался, в Оптину Пустынь вернулся умирать. В «хуторской» культуре не меньше ценностей, чем в «мировой»: надо уметь брать. Я снял с полки том Гомера, раскрыл его и «перешел». Кто мне помешает? Гомера в спецхран запрут?
Никто нормальному человеку не помешает ни быть русским, ни быть «имперским», — если обнаружится на то воля истории.
Не надо только путать роли. Если мы строим национальное русское государство, нам нечего делать ни в Чечне, ни в Татарии, ни в Карелии. А то ответят нам на том же «национальном» языке (как недавно на ТВ — боевик из Грозного): «Под русским сапогом Чечня жить не будет».
Интересно, когда Дудаев бомбил афганцев, а Масхадов стрелял в литовцев, они это делали в русских сапогах?
Надо знать, в каких сапогах в чужие души лезть.
«Чего в наше время не приходится читать по национальному вопросу, особенно о русских, но статья г-на Аннинского — это особый случай, который обойти молчанием нельзя… Автор беспрерывно ссылается на Л. Н. Гумилева, и у читателя может возникнуть подозрение, что позиция Л. Аннинского если не совпадает, то очень близка идеям этого великого русского ученого. Тут поневоле вспоминаешь, что есть три этапа борьбы с неугодными мыслителями: первый — травля; если не помогло — полное замалчивание; опять не помогло идет признание с одновременным выхолащиванием смысла, целенаправленной подменой идей…» (Игорь Шишкин).
Очень хорошо выделены три этапа. Вот и пройдемся по ним.
В травле Л. Н. Гумилева я вроде бы не замечен (в других травлях, надеюсь, тоже). Так что этот этап — без меня.
На втором этапе, каюсь, активничал. В направлении, скорее противоположном замалчиванию. Не знаю, чем был занят тов. Шишкин в 1978 году, а я был занят тем, что «пробивал» в журнале «Дружба народов» статью Л. Н. Гумилева «Похвала Клио» — практически первое его выступление в «неспециальной» широкой печати. Тогда его никто еще не называл «великим русским ученым», хотя я что-то в этом роде нашептывал своим начальникам не с тем, чтобы уличить их в несогласии с ним, а чтобы облегчить прохождение статьи. Она, кстати, тогда вышла, имела большой успех; пара записочек от Льва Николаевича с той поры у меня сохранилась — в свой час обнародую. А рассказываю это сейчас вот зачем: ни мое уважение к Л. Н. Гумилеву как к ученому, ни моя симпатия к нему как к человеку отнюдь не означают, что я должен безоговорочно соглашаться с его идеями. Даже если он «великий русский ученый». И насчет того, что я на него «беспрерывно ссылаюсь», — некоторое преувеличение: раза два помянул к слову, но основных идей не касался.
Теперь коснусь.
Да, в фактической осведомленности (и в пластике исторического мышления) Гумилеву сегодня нет равных. Его чувство фазовых подобий поразительно. Это замечательное развитие метода Данилевского и Тойнби.
Да, образ пассионарного толчка и последующих затухающих колебаний сильный образ, толкающий на размышления и позволяющий систематизировать массу фактов.
Да, попытка связать историю с биосферой актуальна и, что называется, современна по стилю.
Но никаких точных аналогий, уверенных прогнозов и, тем более, операциональных определений (вроде «химерических культур») отсюда лучше не выводить. Понятия зыблются, их надо все время корректировать. Собственно, под «этносом» Л. Н. Гумилев имеет ввиду «народ», только называет «по-современному». Насчет «народа» историки успели сделать в свое время массу оговорок, отграничив это понятие и от «государства», и от «племени». Употребив более «современное» слово «этнос», Гумилев вынужден был эти оговорки повторять неоднократно, он указывал, например, что этнос может возникнуть на базе нескольких племенных составляющих. В прошлом «этнография» занималась как раз «племенами», теперь она решила заниматься «народами». Социальная и духовная нагрузка, привычная для понятия «народ», перемещается на понятие «этнос», а оно, при всех оговорках — пестрит родимыми пятнами «племенной» принадлежности. Налицо сдвиг всей системы обозначений, и этот сдвиг небезобиден, но и неслучаен: он допущен Гумилевым — внешне — ради того чтобы сказать «по-современному», но внутренне — по интуитивному чутью на ситуацию. Чутье изумительное, но можно ли при таком ситуационном сдвиге весь этот научный аппарат механически переносить в публицистику?
«Этносы создают государства, а не государства — этносы» (синтаксис не мой).
Но вот на глазах изумленного человечества американцы, собравшиеся со всех концов света, создали государство, в лоне которого, опять-таки на глазах всего человечества, родился американский народ, «по-современному» американский этнос. И в Латинской Америке современные «этносы» образовались в границах государств, прочерченных иногда прямо в зависимости от преходящих политических обстоятельств. И «волевое» размежевание Советских Республик, опять-таки на глазах потрясенного человечества, повело к формированию разных народов, то есть этносов.
История бесконечна в своем непредсказуемом разнообразии. Тут ее ужас и ее прелесть. Можно сколько угодно ссылаться на империю Вэй или на Хазарский каганат, но вряд ли это поможет нам понять, что будет в России поколение спустя и, тем более, как нам с помощью русского духа возродить русский этнос.
Из Гумилева, кстати, ничего на этот счет не извлечешь. Он избегал «актуальной экспертизы». Строгий ученый, он изучал факты и выводил объективные закономерности.
Он сказал: мы — в стадии «после надлома»; предстоит — инерция, обскурация, потом — воспоминания.
А уж как нам бороться с этой закономерностью — этого Л. Н. Гумилев не касался. Это уже не от исторических фаз зависит, а от практического состояния душ. От того, чем и как люди наполнят «фазы» и «стадии» исторического цикла.
Я подхожу к третьему этапу «борьбы с мыслителем»: к интерпретации его идей.
Тут признаюсь: сильно грешен. Интерпретирую вовсю. Целенаправленно и сознательно. Если угодно назвать это «выхолащиванием», — пожалуйста: иной раз от «идеи» таким «духом» повеет, что ее действительно хочется выхолостить. «Подменяю»? Возможно. Вы «подменяете» своим, я — своим. Понятия, кажется, еще не приватизированы?
Я же не отказываюсь от понятия «демократии» на том основании, что Феликс Светов, Юрий Буртин или Леонид Баткин толкуют его иначе, чем я (поминаю тех радикалов, от которых успел схлопотать). И точно так же: не отступлюсь ни от «родины», ни от «отечества», ни от «державы» на том основании, что тов. Шишкин понимает эти слова по-своему.
И от «русскости» не отступлюсь, хотя и гуляет слово между «государством» и «племенем».
Солженицыну когда-то следователь проникновенно сказал: «Мы же с вами русские». Много лет спустя тот нашел ответ: «С вами — мы не русские».
Я бы никогда не решился сказать такое — никому. Если тов. Шишкин скажет это мне, то, «по-современному» выражаясь, это будет «его выбор».
«…Задолго до ХVII века Россия знала то, чего не поймет г-н Аннинский: „Степь“ была — в отличие от „Леса“ — изначально хищнической, несозидательной, ориентированной на опустошение (естественная психология кочевника: это объели — поехали дальше). Это были не просто другие племена, другие государства — это был, если так можно выразиться, другой космос, другая вселенная… Поэтому мира быть не могло… Только два выхода: или „Степь“ уничтожит, распылит наших предков… или наши предки прибьют „Степь“… Заловить „Степь“ было просто необходимо — как бывает необходимо убить волка… На то он и волк, чтобы загрызать свои жертвы… На то мы и люди, чтобы защищая себя и своих, пришибить этого хищника…» (Лев Игошев).
Алексей Ермолов, конечно, великий полководец и как администратор высказал много идей, но однажды он употребил слово «собака», и люди запомнили у него только это слово.
Боюсь, что в вышеприведенном тексте моего уважаемого оппонента люди воспримут только слово «волк».
К волку этому я вернусь чуть позже, а пока о том, за что попало лично мне. Я — встал «на сторону» волка. «На сторону» разбойников, загнавших нас в чеченский тупик, «на сторону» угонщиков самолетов, «на сторону» деструкции и развала.
Все логично: сначала иронизировал, судил обо всем «со стороны», а потом и встал «на ту сторону».
Что есть, то есть: я действительно считаю, что слушать надо обе стороны. Всегда. И даже с особым вниманием — ту сторону, которую считаешь неправой. По Белинскому: преступник говорит с порядочным человеком как с преступником, но порядочный человек должен с преступником говорить как с порядочным человеком. Это, положим, идеальное правило, но стремиться к нему нужно.
«Степь» или «Лес»? В идеале — обе стороны нам необходимы, раз уж угораздило нас зародиться в Евразии. И обе стороны многому нас научили. «Степь» научила нас строить гигантское государство. Потомки выходцев из «Тевтобургского леса» усердно строили это государство при матушке Екатерине и при ее внуке. Конечно, хорошо бы соблюсти и здесь должный баланс чувств, но мне это нелегко. Грешен: кошу в «Степь». Почему? Потому что из «Степи» никогда не было нам геноцида. А из «Тевтобурга» — был.
Что же, «Степь» не убивала? Убивала. В драках. Но не истребляла этнически. Была жуткая драка в ХIII веке… если вникать в поводы, то и мы не без греха: влезли в тяжбу татар с половцами, убили послов… Поверили предсказанию: «Сегодня посекут нас, а завтра вас». Посекли? Опять-таки, в драке — да. Но если «поводы» драк оставить беллетристам, а опереться на геополитическую реальность, — разве татары уничтожали русских как народ, как этнос? Брали дань, ограничивали в правах, считали своими подданными, но ни культуру, ни веру не трогали, и не истребляли же, как немцы — пруссов и как Гитлер собирался — нас!
А Мамай?
А Мамай, выражаясь «по-современному», мог считать себя командующим федеральными войсками, посланными для подавления мятежа сепаратистов в улусе Джучиевом. Вы встаньте мысленно на «их сторону»!
Так они же — волки!
А это откуда посмотреть. В их глазах мы — волки. Скажу Л. Игошеву как Лев Льву, — очень неприятно чувствовать себя зверем-карателем. Половину души надо ампутировать, чтобы притерпеться. Надо какое-то искусственное самоощущение в себе воспитать: мы, мол, себя и своих защищаем, а прочих держим в покорности. Еще мы большие гуманисты в том смысле, что, заловив «Степь», не вычистили ее полным геноцидом. Знаете, что мне напоминает этот игошевский пассаж? Анекдот про Ильича: «А мог бы и расстрелять».
В чем коренная разница наших позиций?
Мой оппонент исходит из того, что изначально существует некая этнически «чистая» фракция («свои»), которая отбивается от «чужих», добивает их. Или щадит. А я исхожу из того, что никаких исходно «чистых» этносов нет и не бывает; они складываются, смешиваются, меняются.
Мой оппонент надеется и впредь сохранить такую этнически «чистую» фракцию (что-то вроде древнееврейских зилотов?), чтобы она держала «нечистых» в узде. Я же исхожу из того, что ничего «чистого» все равно не сохранить, даже если его и выведешь: смешение этнических элементов неизбежно.
Мой оппонент считает, что «мы» — одно, а «они» — другое. Я же считаю, что «мы» — уже плод смешений. Мы — потомки и наследники и «Руси», и «Степи». Со времен Узбяга только и делаем, что смешиваемся. И стали русские великой нацией не потому, что произошли от «своих», а потому что нашли общую идею, вокруг которой люди захотели сплотиться.
Была идея, да сплыла. Отсюда и нервы.
Значит, вопрос в том, какую идею мы найдем сейчас, или, как сказал бы другой мой оппонент, — каким содержанием мы наполним «русскую идею», изрядно выхолощенную в ходе разборок.
Найдем общечеловеческий, мировой, вселенский смысл этой идеи — будет у нас моральное право наводить порядок в «чеченских тупиках». Останемся как русские в пределах «чистого этноса», — тогда, извините: ты, значитца, волк, и я волк, так у волка с волком какой разговор может быть? Это я перефразирую замечательную интерпретацию дарвиновского учения, которую один наш дворник излагал одному нашему философу.
Иметь «криминальное государство под боком», конечно, плохо. Ну, так против криминала должен стоять закон. А если вы полагаете, что «они» — не просто «другое племя», а «другой космос», «другая вселенная», то есть, как волки, стоят вне закона, — какое у вас тогда право лезть туда со своими законами? Право сильного? Так не будет конца крови. Сегодня ты силен, завтра ослаб. И тебя затравят так же, как ты травил других.
Вот почему я — за «империю». За «федерацию», «содружество», «союз», что угодно — только не за «ваших-наших».
Живешь с соседями в мире — ради бога: тут можно быть несхожими, даже интересно для обмена. А если нет мира, если — сплошная несовместимость? Тогда — смешиваться. Искать то общее, в чем несовместимость отодвинется на второй план, в нижний уровень. Иначе — бесконечный «кровавый кабак».
Что еще страшно: объявляют-то облаву на «чужих», на «волков», на «хищников», а оборачивается все — на самих себя, и давят все сапогами в собственном доме. Примеры были.
Надеюсь, при нас этого не будет.
На что надеюсь?
На здравый смысл, который спрятан у русских под напускной дурью и бесшабашностью.
Упрекнули меня еще, что в диалоге с оппонентами «цепляюсь за отдельные фразы». Правильно, цепляюсь. Именно за те фразы, которые кажутся мне интересными для дальнейшего разговора. Это не значит, что я не вижу общих оценок и характеристик, адресованных мне по ходу дела. Один товарищ, например, заметил, что моя позиция по русскому вопросу и мои взгляды на место русских в России настолько ему «ясны», что спорить с ними и опровергать их «нет нужды». Другой товарищ обиделся на мой тон: «демократический» и «интеллигентский».
Первому товарищу я по существу его позиций и взглядов тоже не отвечаю. «Нет нужды».
Второму товарищу отвечу так: за сорок лет работы я пару раз пытался писать в антиинтеллигентском тоне — не получилось.
При всей бесконечности предлагаемых нам недоказуемых версий на вопрос «русские — кто мы?» возможен только один простой, исчерпывающий и неопровержимый ответ: «Мы — русские».
И достаточно. Есть имя — есть стержень.
Драматичнейший в нашей недавней истории момент — когда большевики переименовали русских в советских. Понять-то их можно: надо было преодолеть национально-государственную косность, подняться над границами, ощутить единство в каком-то высшем, всемирном смысле. Но рухнул «коммунизм» — и посыпался «смысл» в прежние формы: государственные, национально-этнические, религиозно-конфессиональные.
С государством у русских связь особая. Вне государства мы раскалываемся, рассеиваемся. Немцы и французы могут объявить свои державы открытыми для «всех французов» или для «всех немцев», где бы они ни жили. У нас — отъехавший советский автоматически делался антисоветским. У отъехавшего русского оставалось только происхождение. Вдвинутое в эту нишу понятие «родина всех пролетариев» оказалось так же недолговечно, как и само понятие «пролетарий».
Теперь русское вновь проступает из-под пролетарского, из-под советского. И опять государственные створы не держат заключенного в них содержания: оно, это содержание, оказывается выше и глубже государственности, оно зависает. При нынешнем распаде Империи это отдается болью. Но и надеждой: государственные формы умирают — «русскость» остается. В сущности, каждые пять-шесть поколений что-нибудь да меняется в государстве: династия, система, флаг, гимн, герб. Границы ползают туда-сюда… а русское в людях — остается.
Национальное, этническое, племенное? Смешно, попробуйте заречься от грядущих смешений: русские — полиэтническое целое, никогда другими не были, и нет надежд, что когда-нибудь мы сможем так изолироваться, чтобы возникла племенная чистота: не сможем и не захотим. Русское — шире и важней этнического.
Конфессия? Исторически — важнейший фермент. Русское замешано на православном. Но куда вы денете миллионы атеистов — они что, не русские? А миллионы сектантов? А куда русские католики пойдут? Да хоть бы и в ислам впали — а русское останется.
Что же, что? Культура? Язык? Память? Да, и это, и это. Пушкин и Толстой, Брюллов и Левитан, Герцен и Бердяев. Нарочно беру «эфиопа», «немца», «еврея», «француза», чтобы еще раз прочувствовать: культура — не национальная прописка, а духовная задача.
Язык? Огромной важности фактор, первоэлемент, величайшая, нетленная ценность. Но — «тлеет» и язык. Века и на нем сказываются. Русский — уже ответвление от архаичного корня; украинский и белорусский к корню ближе и в этом смысле «чище»; русский же поближе к «татарам», к мировому «эсперанто», к интернациональному волапюку. Мировая роль русского языка под вопросом, зональный ареал еще держится, но вечных языков нет; пробьет час и английского и испанского как языков мировых; любой язык, охватывающий огромную массу, с ходом истории выбрасывает из себя говоры, жаргоны, диалекты; любое наречие, обрастя словарями и выйдя из-под грамматического диктата «центра», может объявить лингвистическую независимость. Дробится и русский. Есть речь сибирская, речь северная, есть донские говоры, волжские, уральские… Но есть и то русское, что всех нас, акающих и окающих, все-таки роднит, и это русское — шире, глубже, чем язык, медленно ворочающийся в вековых текстах и быстро оборачивающийся в живом общении.
Память истории? Да, это почти равновелико осознанию русскости. Но попробуй удержать память, когда то одну, то другую эпоху вышибают из этой памяти как «нерусскую», и удержать вместе надо не органично перетекающие времена, а кроваво сталкивающиеся. Кровавые, полные ненависти — а все равно удержать надо. Потому что и они — наши.
Есть что-то магнетическое, сверхразумное в верности русскому имени. Ощущение духовной задачи, проходящей сквозь все: сквозь границы, сквозь эпохи, сквозь доктрины. Сквозь смертельную борьбу, где свои пластаются и путаются с чужими.
Эта духовная задача окончательно неопределима. Она не может завершиться гармонией, она только тогда и ощущается, когда проходит сквозь частокол невозможностей. Сквозь половецкое, византийское, монгольское, европейское, составившее Россию. Сквозь старый взаимоупор западников и славянофилов. Сквозь новое взаимоозлобление «демократов» и «патриотов».
Вот как-то собрали их вместе: высказывайтесь! Все «края» тут: от Сироткина до Новодворской, от Кожинова до Светланы Кайдаш, от Терехова до Гачева. Положили перед ними взаимоисключающие суждения русских историков позапрошлого века: от Щапова до Сикорского, выбрали из прошлого самое горячее: поджечь нынешних.
Вспыхнуло.
— Мы как-никак существуем!
— Нет, мы не существуем!
— Мы одурели!
— Нет, это вы одурели!
— Мы вообще не можем знать, кто мы и что мы!
— Нет, отчего же, знаем: нам бы в американский Твин Пикс, но только без убийств и призраков!
Это — самая эпатажная точка, прямой вызов: Россия должна сдать экзамен Западу; не сдаст — пусть пропадает, не жалко.
Не пугайтесь. Когда Валерия Новодворская пишет это, я ей не верю. Потому что если она получит комфорт и уютное сытое довольство с цветными этикетками, то перестанет писать свои возмутительные тексты, а это для нее конец. Так что и ее ненависть ко всему русскому — чисто русская.
Пока спор идет внутри культуры — это благо. Такой спор бесконечен, но и живителен. Страшно, если пойдет «на ножи»: тогда идеи будут убивать.
Но даже и в этом, страшном случае — надо удержать русское имя, русскую духовную задачу.
Быть русскими не только в счастье, но и в беде.