Пускала по небу лучи-стрелы птица заревая, рассветная с чудным именем Алконост, тропила путь солнцу. Из-за курящихся гор Аляски к вулканам Камчатки, от них к Чухонским болотам неслись златогривые кони-дни. По морям и рекам волоклись компанейские суда, по тундре и тайге олени с лошадьми тянули груз дорогих мехов, отчеты, прошения и жалобы служащих. Обратно, против солнца, управленцы Российско-американской компании слали хлебный пай, не всегда доходивший до места, указы и законы, писанные людьми, почти не знавшими жизни за океаном.
Была осень 1804 года. После войны с ситхинскими тлинкитами, которых россияне называли колотыми или колошами, а европейцы и американцы – индейцами, шлюп «Нева» под командой капитана-лейтенанта Лисянского ушел зимовать на Кадьяк – самый большой остров Алеутского архипелага, прилегающий к материковой Аляске. Правитель колониальных владений России в Тихом океане коллежский советник Баранов отправил на военном корабле часть природных жителей Кадьяка – партовщиков-охотников и двух промышленных контрактников: Сысоя Слободчикова и Василия Васильева, семьи которых находились на острове в хозяйстве старого шелиховского боцмана Филиппа Сапожникова. Во время войны с ситхинцами Баранов получил сообщение от Ивана Ивановича Баннера, которого оставил вместо себя управляющим Павловской крепостью, что кадьяки готовились к восстанию, но бунта не случилось из-за поветрия оспы. В прошлом году туда пришел из Охотска галиот «Александр Невский», половина экипажа которого умерла в пути, пятнадцать больных, но выживших моряков занесли на остров эпидемию.
На Ситхе был голод, на Кадьяке – зараза. Там и здесь сладкоголосая птица Сирин печальными песнями, зазывала в царство мёртвых, где нет ни хворей, ни печалей, но жизнь вечная. До дальних немноголюдных селений Кадьяка оспа не добралась. Узнав о ней, готовившиеся к восстанию жители, поняли, что побеждены и пребывали в уверенности, что поветрие наслали белые люди: «косяки»-русичи и европейцы торговых кораблей. Их сородичи, кадьяки и алеуты возвращавшиеся с Ситхи, этого не знали и радостно плясали на шканцах «Невы» едва показались на горизонте горные вершины родного острова. Затем, по своему обычаю, они плясали при входе корабля в Павловскую бухту Чиниакского залива, при виде острожных стен, салютах с корабля и береговой батареи, при клокотании якорных цепей в клюзах. К этому времени поветрие, безжалостно косившее жителей острова, служащих Компании и каюров* (выкупленных из рабства Компанией и пожизненно работавших на нее за еду и одежду, если их не выкупали родственники), пресытилось жертвами и шло на спад.
Срубленная из сырого леса крепость выглядела ветхой еще до войны с Ситхой. Василий с Сысоем высмотрели с борта «Невы» скособочившуюся сторожевую башню, обветшавшие крепостные ворота: один створ выше другого. Но уныние разрухи не смутило молодых служащих: они выжили, вернулись к семьям и с восторгом озирали пожелтевшие безлесые горы, отыскивали глазами знакомую тропу к Сапожниковской заимке. Новый управляющий Кадьяком Иван Иванович Баннер, встречая прибывший шлюп, к неудовольствию эскимосов велел им задержаться и сделать прививки. Некоторые из них позволили приказчикам оцарапать себя, другие умчались к своим жилам, едва были спущены на воду их байдарки. Беглецов не преследовали. Баннер, в статском сюртуке и шляпе, насмешливо взглянул на молодцов в шапках из шкур морского кота, душегреях и сапогах из сивучьих горл.
– А бородищи-то, что у айнов с Курил! – укорил, принимая кожаный пакет с ситхинской почтой.
– По праву! – ответил Сысой, с насмешкой разглядывая чисто выбритое лицо управляющего и плоскую чиновничью шляпу, с нависшими над ушами краями похожими на бычьи рога. – Мы – дети крестьянские, не какие-нибудь, кого царским указом заставляют скоблить морды.
Управляющий усмехнулся, ничуть не обидевшись на невежливые слова. Он служил на Анадыре, Камчатке, бывал на Курильских островах, не понаслышке знал компанейских контрактников, их нравы и отметил про себя, что оба хоть и молоды, но по манере держаться – старовояжные, служащие по второму, а то и по третьему сроку. Один, кряжистый, с усами нависшими на подбородок, настороженно помалкивал, стеснительно переминаясь с ноги на ногу и пристально вглядываясь в глаза Баннера, другой, по-юношески стройный, был словоохотлив, его борода слегка кучерявилась, он глядел на нового управляющего с дерзким вызовом, будто выпытывал: да кто ты такой, чтобы спрашивать с нас?
Баннер снисходительно умолчал о том, что прихватил в своих службах Екатерининские времена вольных промыслов до монополии Шелиховской Компании. Спросил только, на какие службы присланы молодцы.
– Много зим жили в хозяйстве Сапожникова. Жены у нас там, семьи! – дружелюбней ответил Сысой и спросил, живы ли тамошние люди? Не помер ли кто от поветрия?
– Две недели назад каюры привозили масло и молоко. Все были живы и здоровы! – добродушно ответил управляющий. – А вам надо бы привиться, – указал глазами на приказчиков, царапавших плечи партовщиков на причале. – Две недели назад получил с Уналашки материал против оспы: коли есть зараза в организме – помрете сразу, коли нет – уже никогда не заболеете! – съязвил с едва заметной усмешкой в уголках глаз и добавил. – Поучитесь, как это делается, привьете всех в фактории Сапожникова.
Зная извечную дурь начальствующих, промышленные уклонились от двусмысленного предложения управляющего, получили в крепостном магазине по паевому пуду муки, купили подарки домочадцам, не отстояв даже благодарственного молебна в церкви, ушли на заимку прямым, нахоженным путем. Но Филипп, опасаясь заразы, не пустил их в дом. Издали поглядев на жен и детей, радуясь, что те живы, служащие оставили мешки возле сенного сарая и вернулись в крепость. Ночевали они в казарме. Утром, в субботу, даже не покурив натощак, умылись, причесались и отправились в церковь, размышляя, что Бог вернул их по грехам, чтобы поблагодарили за милости в войне и дальнем вояже.
Белого попа на Кадьяк так и не прислали, служил бывший братский келарь, черный поп Афанасий, дьячил при нем иеродьякон Нектарий. Оба монаха прибыли на Кадьяк с миссией архимандрита Иосафа на одном корабле с Сысоем и Василием. Не смотря на воскресную литургию, народу в церкви было мало: полдюжины русских служащих и пара креолов,* ( бытовавшее на Аляске и Алеутах испанское название метисов – полукровок, родившихся от смешанных браков местных женщин с компанейскими служащими) на другой стороне стояли креолки и кадьячки. Женщин было больше.
Первым подошел к аналою Василий, склонился над Животворящим крестом для исповеди, но не успел сказать и двух слов, распрямился со смущенным и негодующим видом. Афанасий с жаром что-то выговаривал ему, да так долго, что Васька отворотил бороду и отступил на женскую половину. Не понимая, что произошло, к аналою шагнул Сысой. Он тоже не успел сказать ни слова из того, что обдумывал с вечера. Афанасий язвительно прошипел:
– Сколько невинноубиенных принял на грешную душу?
– Каких невинных? – удивился Сысой и вперился непонимающим взглядом в глаза миссионера.
– Разумеется колошей! Чью еще кровь вы пролили на Ситхе?
– Так они прежде нашей, русской, кадьякской и алеутской пролили безмерно. Сколько народу умучали, продали в рабство? – стал с возмущением оправдываться Сысой.
– Не пущу к причастию! – строптиво отрезал Афанасий, тряхнув седеющей бородой. – У вас руки по локти в крови.
Сысой с пылающим лицом тоже отошел в сторону, встал плечо к плечу с другом. Оба молчали, опустив головы, мысленно споря с монахом. Но эти путанные мысли вдруг вылетели из головы Сысоя, вместо них, нежданно и резко, накатила волна греховной страсти. Она пронизала его с ног до головы и срамно остановилась в середине тела. Он не сразу понял, что это за дьявольщина? Не смея оглянуться, с недоумением и беспокойством опустил глаза, увидел полу еврашковой парки, босые ноги, понял, что рядом стоит кадьячка и это от нее идет жуткое, постыдное прельщение. Стараясь перебороть его, Сысой замотал бородой. Такого соблазна, да еще в храме, в его жизни не было.
Он с раздражением подумал о Филиппе, не пустившем мужей к женам. Они с Васькой без блуда, терпели разлуку с самой весны, с тех пор, как Ситхинская партия ушла с Кадьяка. Оба спешили к семьям, даже в храм не зашли, и вот, по грехам, вынуждены ждать, пока старику не заблагорассудится их позвать.
Сысой опять скосил глаза на босые ноги. Блудный соблазн окатил его новой волной, да так, что он уже ни о чем другом не мог думать. Наконец, кадьячка, от которой шло бесовское прельщение, извиваясь всем телом, как это у них принято, просеменила к аналою, склонилась, шмыгая носом и смахивая слезы, стала исповедоваться. Афанасий слушал ее с умилением в лице, не перебивал, не выспрашивал. Кивком головы указал на Крест и Евангелие, накрыл голову епитрахилем и перекрестил, отпуская к причастию Святых Тайн.
Сысой распаленным взглядом впился в ее лицо. По островным понятиям она была не совсем молода, в поре замужества. Черные волосы покрыты повязкой и стянуты на затылке, обычное, приплощенное, эскимосское лицо с приуженными глазами. По нему, от подбородка к ушам тянулись татуированные родовые знаки, издали похожие на юношескую бородку. Скользящими шагами она вернулась на прежнее место, встала заспиной Сысоя, и его опять затрясло от ее близости. Не дождавшись благодарственного молебна, он пулей выскочил из церкви, обернулся к другу.
– Ты как? – спросил, буравя земляка дурным взглядом. Щеки его пылали.
– Балбес, что ли? Прости, Господи! – водя по сторонам глазами, пробормотал Васильев сквозь нависшие усы и перекрестился. – Мщение – святое дело! Мы близких освобождали, за друзей кровь проливали?.. – Пышные волосы скрывали уши Василия, смешиваясь с его окладистой бородой, среди них удивленно и растерянно блестели голубые глаза, розовел нос, крылья которого гневно раздувались.
– Бог ему судья! – отмахнулся Сысой и спросил: – Я про другое: ты рядом со мной стоял – ничего не чувствовал.
– Обиду чувствовал! – проворчал друг и перекрестился: – Наверное, грех?!
– И все, что ли? – страстно допытывался спутник.
Но товарищ, явно, не понимал его.
«Наваждение!» – подумал Сысой и стал успокаивать себя, предполагая, что все произошло случайно: наверное, Нектарий плохо окурил стены, где-то укрылся от него нечистый и потешался, измывался над грешными. Но в тот же день, после полудня, Сысой пришел в крепостную поварню за обеденным пайком и столкнулся с прельщавшей его в церкви кадьячкой. Повара на месте не было, две девки-приварки наводили порядок на кухне. Еще не выстыл жар печи, было жарко, кадьячки работали полуголыми, покрыв повязками одни только бедра. Она скоблила стол ножом, небольшие, округлые груди с аккуратными сосцами подрагивали и качались. Другая кадьячка, такая же незнакомая, была моложе и привлекательней, но Сысой не повел глазом в ее сторону, как кипятком из котла его вновь окатила, отпустившая было похоть. Он разинул рот и выпучил глаза, глядя на полуобнаженную женщину.
Поскольку ситхинские возвращенцы взяли паевой продукт на месяц вперед, и ушли к семьям, то после литургии им пришлось просить правителя конторы поставить их на довольствие в крепости. Видимо, промышленный слишком похотливо глядел на кадьячку, причастившуюся до полудня, или бес продолжал измываться и подстрекать ко греху, она отложила в сторону нож, подошла к нему:
– Бадада! – погладила ладонями бороду, обвила его шею руками, припала щекой к груди и заплакала.
Дальнейшее Сысой помнил смутно. На кухне появился повар, стал спрашивать записку от управляющего и сколько каши накладывать. Потом, поглядывая как на полоумного, сунул ему в руки котёл и выпроводил. Васька выданный обед перехватил, а Сысой с кадьячкой оказался в пакгаузе среди бочек, байдар и сивучьих лавтаков.
Его жена-красавица, тоболячка Фекла, так и не вошла в знойную бабью пору, но по скоромным дням добросовестно исполняла супружеский долг. Со временем нерастраченные юношеские страсти Сысоя притупились, стали забываться, но, как оказалось, не прошли бесследно. Едва отдышавшись, они с кадьячкой снова бросались в объятья друг друга, при этом почти не разговаривали, хотя она, прислуживая в поварне, немного понимала по-русски, а Сысой с пятого на десятое говорил с кадьяками. Он узнал лишь ее крестное имя Агапа и что она – вдова Чиниакского селения, муж убит ситхинцами, а родить ребенка не успела.
После пакгауза они оказались в полупустой бараборе Чиниакского жила, находившегося ввиду крепости на берегу залива. В нее был узкий подземный лаз, заставленный бочками с китовым жиром. Горящий жировик высвечивал длинные ряды нар, разделенных чурками. Иные места были завешаны шкурами. Возле огня сидели три обнаженные старухи с болтавшейся кожей иссохших грудей и два старика с торчавшими ключицами и лопатками. Кадьяки жили подолгу. Возле них шалили обнаженные дети. Ни слова не говоря никому из них, Алапа завела Сысоя за занавес из полувыделанной сивучьей шкуры, сбросила с себя и кинула на нары еврашковую парку вместо постели. Сысой бросил туда же душегрею и рубаху из американской байки. Здесь его и нашел Василий, смущаясь и переминаясь, стал корить за блуд.
– Тебе что? – тоже смущаясь и прикрывая наготу, стал оправдываться перед ним Сысой. – Придешь домой и вот она Улька – вся твоя. А моя – брюхата. Мне аж до Пасхи терпеть. – Дай Бог здоровья Агапе, помогла, приласкала. И я ей помог: муж-то погиб, больше половины мужчин селения не вернулись с Ситхи и промыслов. У них теперь на всякого старика – очередь.
– Посмотрел бы ты на себя, кобелище, – со глубоким вздохом Василий окинул друга горестными глазами. – Кожа да кости.
– Ничего, жир нагуляем на домашних харчах, – весело ответил Сысой, не понимая от чего так печально лицо друга.
– Пора идти! – буркнул тот, воротя глаза в сторону.
Сысой беспечно простился с полюбовной вдовицей, подарив ей трофейные цукли – длинные тонкие раковины, высоко ценившиеся у кадьячек, как украшения. Связь с ней уже начинала тяготить его, с большой покаянной любовью вспоминалась бесстрастная жена-красавица. При этом он ничуть не жалел о случившемся наитии и помышлял чуть ли не о помощи Господней. Приязнь сразу к двум женщинам легко уживалась в его душе.
– Васька! – по пути к крепости восторженно делился с другом пережитыми чувствами. – Да такого у меня в жизни не было. Аж опух! Теперь с месяц думать о бабах не буду. Вот девка, так девка, не чета нашим северянкам!
Василий, чем-то озабоченный, как-то странно молчал, покашливал и шмыгал носом, будто не слышал откровений друга. Восхищаясь пережитым, Сысой не сразу это заметил, а заметив, умолк на полуслове и, помётывая на дружка удивленные взгляды, спросил напрямик:
– Что у тебя рожа такая?
– Какая? – словно очнувшись, вскинул несчастные глаза друг.
– Случилось что?
– Случилось! Потом скажу!..
– Потом так потом, – беспечно проворчал Сысой.
Как-то странно глядел на него управляющий, отправляя в хозяйство. Сысой, глупо улыбаясь, доверчиво подставил ему обнаженное плечо. Баннер оцарапал его иглой и примочил настойкой из флакона, объявив, что это и есть прививка. Поскольку Сысой все еще глупо посмеивался и плохо соображал, управляющий делал это медленно, поучая Василия, чтобы тот привил всех живших на заимке. Дружки вышли из крепости, неожиданно для Сысоя к ним присоединились миссионеры Афанасий с Нектарием в эскимосских камлайках из сивучьих кишок поверх подрясников. Только тут Сысой почувствовал, что все это неспроста и обеспокоенно вскрикнул:
– Да что случилось-то! Помер кто, или что?
– Помер! – угрюмо просипел сквозь усы товарищ, ниже опуская голову.
– Да кто? – раненым зверем закричал Сысой.
– Феклуша! – одними губами выдохнул Василий.
И взревел Сысой, падая на землю:
– Боже, милостив буди мне грешному! За грехи мои, что ли?
Монахи подхватили его под руки, повлекли проторенной тропой между горных вершин. Без мыслей, без слов и даже без молитв, он передвигал ноги и не верил, что все нынешнее происходит в яви. На седловине, как обычно, дул сильный холодный ветер, он привел в некоторые чувства старовояжного промышленного. В виду заимки залаяли собаки. Только тут Сысой заметил, что за ним, Васькой и монахами бредет знакомый креол, временами работавший при хозяйстве Филиппа. Видимо он и принес в крепость печальную весть.
Все еще надеясь, что это сон, Сысой вошел в избу, увидел сидевшую возле печи Ульяну с холстом на коленях. Она сшивала полосы, то и дело задирая голову, повязанную темным платком и смахивала слёзы со щек рукавом рубахи. Старый шелиховский боцман стоял на коленях возле стола, а на нём лежала Фекла, одетая в рубаху и сарафан без вышивок, голова её была плотно повязана платком со свисавшей на уши бахромой, среди многих складок просторного сарафана чуть приметно бугрился живот с так и не родившимся, умершим в ней младенцем. Лицо жены было необычайно светлым и даже радостным, будто перед кончиной она увидела Бога.
Сысой захрипел, завыл и упал на тесовый пол. Запахло ладаном, скинув камлайки, монахи начали отпевание. Потом, все так же улыбаясь, Фекла лежала в гробу на краю могилы. Ульяна обнимала за плечи Петруху. Сысой погладил жену по щеке, поцеловал в холодный лоб, Ульяна подтолкнула ко гробу Петруху, но он удивленно посмотрел на мать и ткнулся лицом в грудь Ульяне.
Как засыпали могилу и ставили крест, рядом с маленьким крестом умершего младенца Васильевых, Сысой не помнил, восчувствовав себя уже за поминальным столом. Только тут узнал, что случилось. Поветрие оспы не коснулось хозяйства Филиппа Сапожникова. Старый боцман сумел уберечь своих людей от болезни. Что произошло с Феклой, никто не понимал, не понимал и старик.
– Вот на этих самых руках отошла, милая! – показывал свои мозолистые, морщинистые ладони и смахивал ими слезы с бороды. – С утра была весела. До полудня, вдруг, посмурнела, ойкнула, повисла у меня на руках: «Дед, кажись, я умираю!» – схватилась, милая, за сердечко. Мне бы, дураку старому, читать на отход души, а я давай успокаивать. А она бедненькая, вздохнула и отошла…
– На все воля божья! – утешали жильцов заимки монахи. – Не столько за грехи призывает Господь, сколько для того, чтобы спасти от них, грядущих и неминуемых…
– Да какие же у нее, голубки, грехи-то? – слезливо заспорил Филипп. – Ангельская душа. Через нее да Ульку дал мне Господь познать отцовскую любовь к дочерям. Нет ничего слаще той любви. Каждый день смотрел на нее, красавицу, и радовался. Теперь уже и жалеть-то не о чем. Всё тлен и суета. Скорей бы Господь прибрал, что ли. Там снова встречусь с милой доченькой.
Сысой молчал, глядя пустопорожними глазами на стол, уставленный по обряду блинами из муки, которую он принес еще при жизни жены, отхлебнул киселя из чарки, поводил ложкой по тарелке с ухой, не решаясь сказать при всех: «Мой грех! Жестоко наказал Господь!»
Монахи остались на ночлег. В избе было тесно и душно. Сысой взял тулуп, собираясь переночевать в сенном сарае. Ульяна с Василием хватали его за руки, удерживали, убеждая, что эту ночь нельзя быть одному. Но Сысой настоял на своем. Васька увязался за ним, сел рядом на сухое сено:
– Не вздумай курить, – упредил. – Сам сгоришь и скотину обречешь на голодную смерть. Пойдем к бане, там покурим.
– А не охота! – пробормотал Сысой, всхлипнул и тихо, смиренно заплакал: – Мой грех! Ты знаешь!
– Как знать? Может грех, а может Господь послал горячую бабенку в утешение, чтобы смягчить боль, соломки подстелил.
– Вдруг и так! – всхлипнул Сысой, со вздохами вытирая слезы. В душе его не было зла на прельстившую Агапу, теплилась даже благодарность.
Задружной семье старого боцмана тоже винить было некого. Господу видней, почему избрал самую красивую русскую женщину, которой любовалась вся Заморская Русь, жену старовояжного служащего Сысоя Слободчикова, да еще с не родившимся младенцем. И все же накрыла филипповскую заимку черными крылами лебедь – Беда-Обида. Не на Господа и Его ангелов, на Долю с Недолей – слепых девок, что плетут людям судьбы. Ни с того, ни с сего оборвали нить жизни, и улетела душа к Господу, оставив близких и любящих её людей.
Сысой почернел лицом, не выпуская из зубов трубки, весь день грыз деревянный чубук и со страхом ждал темной вечерней зари. А как потухала она, без сна ворочался с боку на бок, с тягостным бредом вперемежку с молитвами и заговорами, ждал рассвета, шептал сухими губами: «Заря-зарница, красная девица, возьми мою бессонницу, дай рабу божьему Сысою сон и доброе здравие!»
Работы на заимке Филиппа Сапожникова было много. Вдовец, как в плохом сне, что-то делал, невпопад отвечал на вопросы домочадцев, в свободное время садился в стороне от избы, за баней, поставленной возле нерестовой речки, без всяких дум в голове смотрел на море и сгущавшуюся темень новой ночи. Вся прежняя жизнь с её щенячьими восторгами и радостями стала казаться ему глупой и бессмысленной. Он вдруг остро почувствовал, что молодость прошла, да и жизнь тоже, а вместе с ними, как забытый долг, изъят Дух, не всегда святой, порой толкавший на грешные дела и помыслы, но дававший смысл прожитому и надежду будущему.
Другим домочадцам было не легче: Ульяна, жена Васьки Васильева, со старым Филиппом подолгу молились вместе и часто плакали, обнявшись, будто потеряли сестру и дочь. Васька молчал, надсадно покряхтывая. Двенадцатилетний сын Сысоя Петруха, верный Филиппов помощник, легче других перенес утрату: у него оставалась другая мать – Ульяна с её младенцем-креолом, которого Петруха любил как младшего братца и охотно водился с ним.
После войны с ситхинскими тлинкитами, летней эпидемии и несчастных морских вояжей последних лет, мужское население Кадьяка уменьшилось на треть. Вдовствовали многие аборигенки, известные своей любвеобильностью. В лучшие годы иные из них имели по два-три мужа, а теперь выживали благодаря Компании, просились во вторые-третьи жены к мужчинам острова. Вдовствовал и Сысой, с тоской вспоминая Агапу, её жаркие ласки, но странное дело, как ни напрягал память, не мог вспомнить лица. Радостные дни проходят быстро, несчастья переживаются долго. Порой ему казалось, что прошло уже несколько месяцев после возвращения с Ситхи.
Но жизнь постепенно возрождалась. Он стал замечать осень, опавшие травы, запахи океана, по-новому рассмотрел Ульяну, веселую и озорную до пленения медновцами, поникшую после рождения сына-креола. Весной она выглядела постаревшей, с поблекшими сине-зелёными глазами, часто курила трубку, что было ей не к лицу. А тут Сысой заметил, что её глаза иногда поблескивают, с нежностью глядя на мужа.
Она с Василием спала на полатях, Филипп с детьми – на печке, Сысой – на лавке. Он проснулся затемно, прислушался к шуму ветра и накату волн. Избу чуть освещала лампада под иконостасом. Ульяна в одной рубахе сползла с полатей, села на край печки, свесив длинные голые ноги, зевнула, клоня голову то к одному, то к другому плечу, стала расчесывать и заплетать волосы в две косы. Затем, еще раз зевнув, надела сарафан, уложила косы кругами по очелью, повязала голову платком, стянув его узлом на затылке, пустив концы по спине, тихонько соскочила с печки, поплескала в лицо из рукомойника и встала на молитву под иконами. Следом за ней спустился с печки Филипп в неопоясаной рубахе и холщовых штанах, зевнул, крестя бороду, умылся и встал рядом с Ульяной. Прежде первой поднималась Фекла потом Филипп и Ульяна. Сысой, глядя на домочадцев, тихонько вздохнул, мысленно помянул жену и подумал о том, как счастливо все они жили прежде в этом самом доме, не смотря на беды, выпадавшие на их судьбы.
Своим бабьим сердцем Ульяна что-то примечала в земляке мужа, начинала вдруг беспричинно сердиться, бросать на него острые взгляды, становясь похожей на себя прежнюю, а то и стыдила Сысоя за грешные помыслы, божилась, что не пустит в дом чужую женщину и отберет сына, если станет блудить. Вдовец равнодушно помалкивал на выпады женщины, понимая, что для Петрухи она куда как родней его, кровного отца, а Васька, любуясь женой, отходившей от прежней кручины, начинал посмеиваться:
– За второго мужа-половинщика держишь Сыску, или что?! Окадьячилась!
Ульяна от ласковых взглядов мужа успокаивалась, добрела и розовела как девка, длинные ресницы смущенно подрагивали. А Сысой тихонько вздыхал, глядя, с какой любовью и нежностью супруги глядят друг на друга. Прежде он этого не замчал.
Перед сороковинами Сысой и сам слегка оживился, стал собираться в церковь, чтобы заказать панихиду. Василий не решился отпустить его одного: вершины гор были покрыты снегом, седловину перевала замело, и неизвестно было проходима ли она. Филипп согласился, что панихиду отслужить надо, а одного Сысоя отпускать нельзя. Он с Ульяной решил устроить трапезу дома и на могиле, а мужиков отпустить в крепость.
Двое оделись в котовые парки, сшитые женами, нагрузили заплечные мешки коровьим маслом и ушли перед полуднем за день до сороковин. Седловина была под самым противным настом, который проваливался после второго-третьего шага. Сысой с Василием сбросили мешки, кое-как волоком перетащили их через снега, только к вечеру добрались до крепости, сдали масло приказчику и заночевали в сырой казарме.
Утром, едва зазвонил колокол, дружки отправились в церковь. Было еще темно, против алтаря горела лампада, высвечивая несколько темных ликов. Потрескивая, топилась печь, в храме было тепло, сухо и пустынно. У клироса горел жировик, две креолки и старовояжный приказчик, покашливая, в черед читали монотонный начал. Промышленные выложили на стол копченого палтуса, две шкуры кошлоков* ( сеголетки морского бобра-калана ), поставили восковые свечи. В храме стало светлей и радостней.
Из царских ворот вышел незнакомый поп, судя по одеянию – монах, дьякон из молодых кадьяков с пучком чёрных волос на подбородке, помахивая кадилом, стал окуривать стены и немногих прихожан, пришедших в будний день. Это были четыре женщины: кадьячки и креолки.
Сысой пошел к исповеди первым, рассказал все без утайки о блудном наитии и кончине жены. Черный поп выслушал его, посопел в задумчивости, шлепнул по затылку склоненной головы, накрыл епитрахилем и допустил к причастию. Василий, ободренный такой милостью, смелей шагнул к аналою.
Служба была закончена, после благодарственного молебна друзья приготовили свечи к началу панихиды и тут Сысой почувствовал знакомое беспокойство. Он всеми силами крепился, повторяя за попом молитвы, мысленно представлял свою богоданную Феклу, любовался ей, как когда-то по возвращении с промыслов, а знакомое блудное наитие все распалялось. Еще звучали последние слова панихиды, а ему уже невтерпеж было оглянуться. Но он допел «Вечная память!», с благодарностью поклонился новому попу, загасил огарок свечи, оглянулся и узнал-вспомнил Агапу, хотя на этот раз она была в пышной перовой парке и чирках.
Они вышли из церкви вместе. Василий что-то говорил другу, Сысой слышал его голос, но не понимал о чем он. Васька безнадежно отмахнулся и пошел к казарме. Сысой с Агапой, не сговариваясь, отправились к бараборе Чиниакского жила, но по пути к нему уединились в сыром и холодном сарае с компанейскими байдарами. Еще недавно, казавшаяся Сысою конченой, его жизнь продолжилась, а в душе тихонько затеплились беспричинная радость и надежда, что в будущем еще возможно что-то хорошее и даже счастливое. Веселые и продрогшие они прибежали в барабору. Посередине её ярко горел жировик, на нарах сидели и лежали сородичи Агапы. В дальнем углу кто-то приглушённо запевал, другие хором поддерживали его. Пахло тухловатой юколой и горелым сивучьим жиром, было душно и тепло. Сысой с новокрещенкой, не обращая ни на кого внимания, побросали на нары одежду, укрылись за лавтаком и снова бросились в объятья друг друга.
Приходил Василий, корил друга, грозил уйти на заимку один. Помня, какие ветра и наст на седловине, Сысой выпросил у него день, простился с полюбовной вдовицей, пообещав вскоре вернуться, и весь обратный путь думал, как пристроить её у Филиппа.
После сороковин мужчины с заимки Сапожникова задержались на три дня. Ульяна в ярости ругала обоих, не стесняясь Петрухи, поносила отца безмозглым кобелем, корила мужа, что покрывает грехи дружка. Василий, степенно шевелил моржовыми усами, ласково утешал жену, но не оправдывал Сысоя, не придумывал дел, которые их задержалив крепости. Сысой глупо улыбаясь в бороду, отмалчивался, не слушая брани. И только когда Ульяна прокричала:
– Топи баню, мойся, чужой бабой смердишь!
Он удивленно поднял брови, пожал плечами, оделся, погремел березовыми ведрами в сенях и покорно пошел к речке. Среди недели помывшись и попарившись, вернулся в избу. Ульяна все еще бросала на него сердитые взгляды, но уже не ругала. Утром, успокоенная, отговоренная мужем, взглянула на Сысоя ласковей, а он пару недель прожил с умиротворенным лицом. Память об Агапе и её ласках не томила душу. Он опять не мог вспомнить её лица. Помнил руки, походку, даже татуированные родовые знаки, а вместо лица – смуглое пятно под черными волосами, свисавшими на гладкие обнаженные плечи как два вороновых крыла.
Перед Рождеством управляющий Кадьяком должен был прислать работных людей за компанейским припасом продуктов. Филипп обеспокоенно поджидал их, приволакивая ноги в ичигах, поскрипывая половицами, выхаживал по дому от окна к окну, поглядывал то на море, то на седловину между горными вершинами с тропой, ведущей к крепости. Посыльные показались в море. На пологих свинцовых волнах болталась большая компанейская байдара с четырьмя гребцами, которые правили к устью речки близ фактории.
– Васька! – подслеповато щурясь и вытягивая морщинистую шею, окликнул промышленного старый боцман. – Беги, давай, встречай! В дом не веди... Пусть в бане угостятся… Улька! – окликнул жену Василия. – С работными лясы не точи, близко к ним не подходи!
– Так ведь прошло поветрие, слава Богу! – устало возразила Ульяна, не понимая предосторожностей старика. – И плечи нам монахи оцарапали.
– Саму в дом не пущу, сорока-вертихвостка! – с угрозой притопнул Филипп.
– Да ладно, ладно! – Женщина неспешно накинула парку, поверх сатинового платка повязала голову шалью овечьей шерсти.
– Сыска – в погреб! – суетливо распоряжался Филипп. – Достань мороженое молоко, снеси на берег, сложи у воды, к посыльным не ходи, говори с ними из-под ветра. Свиней пусть сами стреляют, сколько надо...
Сысой досадливо скривил губы в бороде, ему не хотелось ни спорить со стариком, ни лезть в холодный ледник. Филипп оделся, покрылся овчинным треухом, больше прежнего сутулясь, засеменил к берегу, куда выгребала байдара. По его окликам четыре креола вытянули лодку на сушу, взяли ружья, стали гоняться за свиньями, вольно пасшимися в полосе прибоя. Васька с Сысоем сложили возле байдары круги мороженого молока, начали таскать мешки с картошкой, капустой и репой. Обиженный предосторожностями филипповских затворников, молодой креол, волочивший за ноги свинью с окровавленной головой, рассерженно крикнул:
– Кончилось же поветрие! В пост никто не помер, а Баннерша больна своей хворью, неопасной… – Он бросил свиную ногу, распрямился, вытирая руку о полу парки, перекинул с плеча на плечо ремень фузеи: – Баннер приказал Ваське с Сысоем явиться к нему, все равно не убережетесь от встреч.
Поскольку речь шла об управляющем Кадьякской крепостью, и отказать ему в наказе старый боцман не мог, он затоптался на месте, крикнул дребезжащим голосом:
– Зачем они ему?
– Сказал – важно и срочно! Больше ничего не знаю, – отговорился креол и кивнул Ваське, бросившему с плеч мешок в общую кучу: – С нами поедете или как?
Васильев подождал Сысоя с корзиной капустных кочанов, переговорил с ним:
– Через гору пойдем. Завтра! – ответил сипловатым баском, сунул трубку в усы, смешавшиеся с бородой, но раскуривать не стал.
– Все одно к байдаре не подходите! – неуверенно, но упрямо выругавшись, по-хозяйски прикрикнул на мужчин старик и поплелся к дому.
– Целоваться не будем! – в след ему прошепелявил Василий. Не раскуренная трубка в бороде шевельнулась вверх-вниз. Он обернулся к Сысою: – Байдару надо придержать, без нас им, – кивнул на гребцов, – не загрузиться.
Бухта в устье речки против фактории была мала, плохо защищала от волн с востока и юга, но они не бились здесь о камни с такой силой, как за мысом: приниженные и ослабевшие, заворачивали в устье, накатывались на берег, пошлепывали по корме кожаную лодку. Сысой с Василием задрали высокие голяшки сапог, вошли в воду выше колен, придерживая байдару за борта, не давая волнам развернуть её и выкинуть на камни. Креолы загрузили забитых свиней и продукты, уселись, взялись за весла. Сысой с Васькой оттолкнули груженую лодку от камней, она развернулась, оседлала волну и, мотаясь, пошла вдоль берега к Павловской бухте. Путь этот в восемь миль был многократно выверен насельниками фактории.
Не раскуренная трубка все еще торчала из бороды Василия. Сысой достал свою, неспешно набил табаком, постучал кремешком по железной полоске, раздул огниво из пуха. Два друга-земляка из тобольских крестьян пустили дымки по ветру короткими носогрейками и глядели вслед удалявшейся байдаре. Годы службы и выпавшие на их долю беды изрядно переменили бывших юнцов-контрактников, прибывших на Кадьяк на «Фениксе» вместе с первой партией миссионеров. Василий вызрел в матерого, широкоплечего как колода мужа с обветренным лицом и густой бородой. Сысой на вершок перерос дружка, был стройней и подвижней. В его облике еще оставалось что-то от прежнего юнца, но только со спины. Борода была мужицкой, хоть и не густой, лицо посекли ранние морщины, выщербленные ветрами и морской солью, вдовство отметилось седой прядью в бороде и складками возле переносицы.
Утром, задолго до позднего декабрьского рассвета, дружки ушли в крепость коротким путем через горы с одними ножами за голяшками сапог, шитых из сивучьих горл. Кроме не нагулявших жир медведей опасаться здесь было некого, а тем на голой горе делать нечего, как и компанейские свиньи, они в это время кормились у моря, в полосе прилива. Зато тот и другой промышленные хорошо нагрузили заплечные мешки подарками для крепости. Постоянные ветра в горах утрамбовали снег на седловине, и путники прошли её, ни разу не провалившись.
По эту сторону горы внизу моросил дождь и друзья, разгоряченные переходом, вывернули парки мехом наружу. Крепость выглядела такой же ветхой как осенью. Против нее, на берегу у кромки воды, уныло стоял вытянутый на просушку компанейский галиот. «Нева» ушла в бухту Елового острова, вскоре после стоянки, её капитан не желал рисковать здоровьем экипажа. Одинокий, видимо недавно прибывший из Охотска, галиот казался черным от моросившего дождя. С моря наползала на берег темная туча, пахло снегом.
– Приходите, гости дорогие, грабьте, убивайте! – проворчал Сысой, разглядывая строения к возведению которых, в прошлом, приложил руки. – Даже караула нет.
Промышленные беспрепятственно вошли в безлюдную крепость. Услышав приглушенное пение в церкви, крестясь и кланяясь, направились к ней. Не рискнув оставить мешки в притворе, вошли с ними и поставили их в угол. Служил иеромонах Гедеон, тот самый, который допустил к причастию в прошлый приход. Сысой с Василием уже знали, что его привез на Кадьяк пайщик Компании и царский ревизор Резанов. Гедеон вел при крепости школу для мальчиков-креолов и эскимосов, учил даже нескольких колошей-тлинкитов, вывезенных с Ситхи и Якутата. Дьячил при нем все тот же молодой кадьяк с пучком кучерявившихся волос на подбородке.
Густо пахло ладаном и восковыми свечами, на клиросе пели молодые креолки – дочки старовояжных промышленных и островитянок. Возле алтаря в первом ряду крестился и кланялся флотский офицер с такими пышными бакенбардами, что его безусое лицо походило на яйцо, лежавшее на боку. На женской половине среди кадьячек и креолок выделялась скромно одетая барыня с русским лицом, покрытая шляпой. Видимо, они прибыли на галиоте, вытянутом на просушку. Против аналоя стоял лисьевский тойон Иван Кыглай, с которым Сысою приходилось промышлять в прошлые годы. Он тоже был отпущен Барановым с Ситхи после войны. Удивляясь, что в церкви опять нет миссионеров Афанасия с Нектарием, опоздавшие к началу службы промышленные смущенно повертели головами и пристроились в очередь на исповедь. Гедеон ни словом, ни взглядом не укорил их за то, что явились поздно, о грехах не пытал. Сысой признался, что прошлый раз, после панихиды, не устоял против посулов бесовских и опять погрешил с крещеной кальячкой.
– С Агафьей, что ли? – насмешливо спросил Гедеон.
– С ней! – повинно всхлипнул Сысой, удивляясь, что монаху известно о его связи.
– Забрюхатил ты её, милый человек! Была у меня на исповеди, радовалась, дитя неразумное, что скоро станет матерью. Тебя ни в чем не винит, даже благодарна. Венчался бы ты с ней, не рожденного младенца ради.
– Да как это? – обеспокоенно вскинул голову Сысой. – Полгода не прошло, как овдовел.
– Младенца ради, да новокрестницы неразумной, возьму на себя грех, обвенчаю после Рождества.
К немалому удивлению Сысоя монах благословил его и допустил к причастию. После службы дружки вышли из церкви. На сырую землю ложился белый снег, отчего крепость приятно преобразилась. Оставляя мокрые следы за спиной, двое подошли к дому управляющего, подергали запертую дверь, стучать не стали, вопрошающе взглянули друг на друга и решили сходить к монахам.
Афанасий с Нектарием занимали прежнюю, уже изрядно почерневшую и осунувшуюся избу, построенную миссионерами для своего жилья и домашних молитв. До выезда в Охотск архимандрита Иосафа для посвящения его в сан митрополита Аляскинского, в ней ютилась вся миссия, мечтавшая построить на Кадьяке Новый Валаам. Ювеналий погиб, митрополит и двое монахов без вести пропали в море, от прежней братии здесь остались только Афанасий с Нектарием, да Герман со своим болящим братом, тоже Иосафом, жили в скиту на Еловом острове.
Сысой с Василием положили по три поклона на икону Спаса над дверью, без стука вошли. В доме было шумно. В поварне миролюбиво поругивались и смеялись приодетые кадьячки, полдюжины чернявых ребятишек дурачились на лавках возле стола, за который когда-то чинно усаживалась вся миссия во главе с архимандритом. Приварки в рубахах до колен, увидев вошедших, окликнули монахов и те вышли из одной кельи. По их виду не похоже было, что нечаянные гости прервали молитвы.
Тощий, долговязый иеромонах Афанасий благословил одного затем другого, будто не помнил отказа в причастии и обвинения в кровопролитии. Черный дьякон Нектарий со смятой бородой печально улыбнулся одними глазами.
– Поди, много пролили невинной кровушки ради прибылей компанейских изуверов?! – бесстрастно и даже с печалью в лице припомнил былое.
Сысой с Васькой слегка смутились, хотя миссионеры, яростно защищая туземные народы, с давних времен ругали Компанию с её правителем и делали это не всегда разумно.
– Садитесь, рассказывайте! – указал на лавку Нектарий, расчесывая бороду растопыренной пятерней, другой рукой смахнул со стола кувшин, жадно отпил, зычно гыкая горлом, нетерпеливо уставился на гостей воспаленными глазами. Кувшин тут же перехватил и приложился к нему иеромонах Афанасий.
– Вы без нас все знаете! – буркнул в бороду Васька, смущенно опуская глаза к полу.
– Отвоевали Ситху, похоронили невинноубиенных стрелков тамошней крепости. Иных из рабства освободили. Обо всем Бырыма писал Баннеру, – начиная злиться, процедил сквозь зубы Сысой, уставившись на монахов широко открытыми глазами: от благочинных попахивало перегоревшим вином.
Афанасий догадался о причине его удивления, с кривой усмешкой в бороде оправдался:
– Грешны! Соблазнились на страстной неделе.
Сысой кивнул с пониманием, стал вынимать из заплечного мешка горшок со сметаной. Васька достал присланное Филиппом масло.
Нектарий, с благодарностью покивав, в две руки расчесал голову на прямой пробор, со вздохами спросил:
– Наверное, всякие нелепицы про нас говорят?
– Ничего не слышали!
– Хорошо там, в фактории. Заперлись от всех и думаете, что греха на вас нет. Ан, не так! Общий грех и на тех, кто отмолчался, глядя на невинные страдания угнетенного народа, а высказавшийся против всех – невинен. – Иеродьякона словно прорвало, он ударил кулаком по столешнице, заговорил быстрей и злей: – Гедеон, прислужник компанейский, тоже продался бесу. Народец здешний, видишь ли, ему жалко, слезу сочувствия пускает, глядя на его страдания, защищает от приказчиков и промышленных, а директоров Компании оправдывает: дескать, Компания несет народу свет веры и знаний… Столько невинных людей погубили?! Кадьяков и алеутов захолопили хуже крепостных, не спрашивая, шлют на работы и промыслы, разлучают с семьями на годы, женщин заставляют шить парки, а потом той одежкой расплачиваются с их мужьями. Такого и у холопов на Руси не было. А нас оговаривают, будто пьем горькую, девок брюхатим… Слыхали?
– Нет! – смущенно замотали бородами промышленные.
– Вынуждены содержать милосердия ради, – кивнул Афанасий на суетившихся в поварне кадьячек. – Иначе, без умученных мужей, погибнут с детьми малыми.
– А запить от безысходности, бес подстрекает. Есть такой грех! – угрюмо потупился Нектарий и снова принялся пушить бороду скрюченными пальцами. – Писали митрополиту московскому, писали царю. Нет ответа! Никто не хочет нас слышать. Все всё знают и отмалчиваются, против Аляскинского монастыря и нового архимандрита стоят стеной, чтобы не допустить.
– Слышали, что Герман благословил иных промышленных иметь по две-три жены, как у ветхозаветных святых и пророков?! – настороженно пробормотал Сысой, выпытывая взглядом не знают ли миссионеры о его прелюбодействе. – Будто, для того, чтобы промышленные не блудили и овдовевших поддержали. А что? В Новом Завете тоже нет запрета к многоженству. Содомисты-греки придумали…
– Грех это и мерзость! – прервав его, взорвался Афанасий, подскочил на месте заводил вылупленными глазами. – Не могли сами додуматься, кто-то подстрекает? Не иначе, как старый развратник – Бырыма или тишайший Герман?!
Сысой, скрывая печальную ухмылку, помотал головой.
– Сами читаем Библию и Благовесты.
Монахи, буравя промышленных пристальными испытующими взглядами, недолго помолчав, успокоились. Сдерживая гнев, подрагивающим голосом снова заговорил Нектарий:
– Тишайший Герман укрылся от греха на острове, окружил себя несчастными и убогими, ни Компании не перечит, ни русским развратникам, только всем сочувствует, всех утешает.
Сысой, опечалившись, взглянул на дружка, смущенно повздыхал, поежился, поскоблил бороду. Васька сидел с каменным лицом, терпеливо пережидая брань.
– Мы, однако, к Баннеру. Вызвал нас для чего-то, – шевельнул усами, не поднимая глаз.
Промышленные откланялись и вышли, не глядя друг на друга. Снег падал гуще, уже не просекаясь дождем, ложился на землю крупными пушистыми хлопьями как в Сибири.
– Уже и Германа лают?! – удивленно пожал широкими плечами Василий.
– Похоже, попивают больше нашего! – озадаченно поддакнул Сысой.
– Без того тут никак! – с пониманием вздохнул Василий. – Нам в фактории легче. И то, бывает, озлишься, спасу нет, а выпьешь, и отпустит: вроде, все хорошо и люди добрые.
Иван Иванович Баннер – российский дворянин и помещик, спутник и товарищ Григория Шелехова по некоторым его начинаниям, имел опыт жизни, ведения дел на чукотском и корякском севере, на Курильских островах, был акционером Российско-американской компании, но в члены ее правления не вышел, возможно, и не стремился к этому, по складу своего ума и характера тяготея к научной работе, а не управленческой. С жалованьем выше, чем у Баранова его временно поставили управляющим Уналашкинской, потом Кадьякской конторы, чтобы, осмотревшись, принял дела у главного правителя колониальных владений, давно просившего себе замены.
Баннер рисовал карты, складно писал о нравах здешнего народа и венерических болезнях среди тлинкитов, которые были присланы на Кадьяк заложниками-аманатами. Между тем Павловская крепость ветшала, жесткий порядок, установленный Барановым, расшатывался, а Иван Иванович убеждался, что ему не справиться с управлением не только всеми владениями Компании на Алеутском архипелаге и в Америке, но и на острове. Спать он ложился поздно и поздно вставал. После нескольких чашек крепкого китайского чая, к которому был привычен, садился за стол и по заведенному обычаю до ночи скрипел пером.
В его дом вошли двое промышленных с Сапожниковской фактории, одетых в котовые парки мехом наружу. На густом черном ворсе поблескивали и таяли снежинки. Гости с недоумением пошарили глазами по стене. Баннер, сидя за столом в теплом халате, указал гусиным пером за печку, где одиноко висела маленькая икона. Двое, размашисто крестясь, положили на нее по три поклона, распрямились с вопрошающим видом.
– Зачем звал? – спросил Сысой, пристально разглядывая управляющего.
Тот был коротко стрижен по прежней привычке носить парик, лицо чисто выбрито, из-под пухлых по-азиатски век, туманно и отрешенно смотрели подслеповатые и беспомощные глаза. Припоминая, зачем приглашал промышленных, Баннер наморщил лоб и почесал ухо концом гусиного пера.
– А! – вспомнил и указал на китовые позвонки, которыми здесь пользовались вместо табуреток. Порылся в бумагах на столе, что-то нашел. – Охотское начальство требует вашей высылки.
– С чего бы? – удивленно уставились на него промышленные. – За какие грехи?
– Не за грехи, по закону! – на выбритом лице управляющего мелькнула печальная усмешка. – Паспорта вам выданы на семь лет, и они просрочены.
– Так мы же подписались на второй контракт! – в два голоса возмутились промышленные.
Баннер вздохнул, откинулся в кресле, постучал по столу костяшками пальцев. Из другой комнаты пятистенка выглянула молодая кадьячка с татуированными знаками по скулам.
– Налей-ка нам, милая, по чашке чая! – по-русски приказал ей управляющий.
Девка вышла из-за завешанной двери в долгополом дворянском платье с голой шеей. Оно было ношенное, видимо с Баннерши, державшей на острове школу для девочек. Ноги девки были босыми по обычаю кадьячек. Вихляя телом и бросая на гостей шаловливые взгляды, она сняла с припечка закрытый крышкой котел, шагнула к столу, споткнулась на ровном месте, видно наступила на длинный подол платья. Опасаясь быть ошпаренными, Сысой с Васькой предусмотрительно вскочили с мест, подхватили девку под руки. Котел из рук она не выпустила и ничуть не смутилась казусу.
– Постой, милая! – Неохотно поднялся из-за стола управляющий, перехватил котел и вернул его на печь. – Сперва надо поставить чашки! – Сам снял с полки посуду и разлил чай.
Девка, пуще прежнего извиваясь телом и виляя задом, удалилась с видом полным достоинства, Баннер шлепнулся в кресло, отхлебнул из своей чашки.
– Любимая ученица моей больной жены Натальи Петровны, – со скрытым умилением в лице, кивнул вслед, – ухаживает за ней… Так вот, любезные, – вскинул глаза на гостей и со вздохом продолжил. – Малолюдство Компании – есть препятствие для нашей колонизации края. И проблема сия не решаема из-за общих порядков России. После семи лет служб все промышленные обязаны вернуться на места прежнего проживания, поскольку прикреплены к каким-то обществам. Трудовое население России – есть собственность государства, все мы платим подушный оклад, несем повинности в обществах, к которым приписаны. Увы, без разрешения чиновников и временного паспорта «Соборное Уложение 1649 года» строго запрещает самовольный уход даже городским «посадским» людям, не говоря о крестьянах. Ваша необходимость высылки в Охотск связана с окончанием срока паспортов, а для Компании это лишние транспортные расходы…
– Постой! – удивленно перебил его Сысой. – А как же старовояжные, тот же Филипп Сапожников, Баранов, Кусков и другие, служащие со времен Шелихова? Они же здесь безвыездно дольше нашего.
– Компании выгодно удерживать людей на службе, – опять со вздохами, ответил управляющий, глядя куда-то мимо гостей. – Из-за этого происходят постоянные конфликты с властями. Директора ходатайствовали перед царем через графа Румянцева о разрешении навсегда оставаться в колониях, госсовет и министр Нессельроде отклонили их просьбы, ссылаясь на обязанность всех «податных» отбывать повинности, рекрутчину, платить налоги, являться по требованию начальства к месту первоначального проживания. Что до других старовояжных, то, про кого-то забыли, кого-то удерживает Александр Андреевич на свой страх и риск, его самого покрывает Компания. А вы тут подвернулись под мою руку и под это послание, – кивнул на злополучную бумагу. – Я вам о том докладываю.
Баннер в задумчивости опять застучал ногтями по столешнице. Из-за камчатой занавески с готовностью высунулась девка, в глубине комнаты застонала жена.
– Но у вас есть выбор на мой риск, – он вскинул проясняющиеся глаза на озадаченных промышленных. – Александр Андреевич просит послать на Ситху продуктов, пороху, излишки товаров для мены. Там голод и опасение колошского бунта. Я думаю собрать, что есть и отправить на прибывшем галиоте. Соберите и вы в фактории, что можете и отправляйтесь с грузом на Ситху или ждите транспорт, возвращайтесь в Охотск, а оттуда либо обратно с новым паспортом, либо по домам.
– Ага! С голым задом к родне – примите Христа ради после десяти лет служб?! – тихо выругался Сысой, а про себя подумал, что Мухины, родственники покойной жены, не простят смерти Феклы и будут мстить.
Озадаченные, друзья вышли из дома правителя, все так же падал снег. Сысой покрутился возле поварни, но не высмотрел Агапу. Повар бездельничал, помощников у него не было, крепостные служащие и работные постились постом заморским: остатки муки и крупяной припас берегли к празднику, на пай давали только юколу. Сысой стал просить Василия переночевать в казарме, чтобы самому сходить в Чиниакское жило. Друг выругался сквозь нависшие усы:
– Опять заблудишь на неделю? Уйду один, скажу, что придешь после Рождества.
– Васька! Вот те крест! – махнул щепотью по груди Сысой. – Завтра уйдем. Как не навестить брюхатую невесту раз поп хочет нас венчать?
– Да у нее таких женихов с десяток. Неизвестно еще от кого приплод, – буркнул Василий, склоняясь к просьбе друга.
– Родит – разберемся! – беззаботно отмахнулся Сысой и торопливо зашагал вдоль берега бухты.
– Ишь, поскакал! – проворчал в след дружок. – Бес на аршин впереди за удилище тянет. Прости, Господи! Потакаю греху средь святой недели, – страстно перекрестился, пошел к галиоту вытянутому на обсушку, стал по-хозяйски осматривать потрепанное штормами судно.
Сысой не прошагал и половины пути до чиниакской бараборы – разглядел фигуру идущего на встречу кадьяка, а вскоре узнал Агапу. Она тоже узнала полюбовного молодца, заизвивалась как ластящаяся собачонка, завертела задом под перовой паркой, оба столкнулись, смеясь. И отпустила Сысоя тоска-кручина, глодавшая душу, сушившая кости, притупилась память о беде: не почерневшем еще кресте на морском берегу и Фекле, красивой даже в гробу.
– Бадада! – со счастливым лицом отстраняясь от груди промышленного, Агапа огладила ладонями его мокрую бороду.
А он и под паркой ощутил ее крепкое, подвижное, влекущее тело, всегда готовое прильнуть к возлюбленному. Не сговариваясь, они повернули к бараборе. После первых ласк, она приложила его руку ко впалому еще, девичьему животу, пропищала младенцем и опять счастливо рассмеялась. Сысой стал втолковывать ей про венчание на другой неделе. Но вдовицу, похоже, само венчание никак не интересовало, она была довольна тем, что беременна. Тогда Сысой стал объяснять, что после венчания она будет получать паевой продукт: тридцать фунтов муки, восемь – крупы, десять гороха, а после родов добавят на ребенка. Это новокрещеная быстро поняла и согласилась со своей выгодой. А Сысой подумал вдруг, что если бы богоданная Фекла была так же горяча и ласкова, может быть он и не поехал бы на Аляску: пахал бы землю как отец и дед, гонял ямские прогоны, растил пятерых сыновей, и забылась бы юношеская блажь про Ирию. У кого смолоду не бывает дури? Не все же гоняются за сумасбродством детства.
По обычаю кадьякских эскимосов племени Собаки женихи оставались в семье невесты, а род велся по женской линии. Братья и сестры только по отцу и родственниками не считались. Но многие годы жизни совместно с русскими служащими Компании меняли прежние нравы, особенно ближних к крепости селений. Промышленные забирали жен в свои дома и казармы, их дети – креолы перенимали русский быт и российские традиции. Может быть, только здесь, в чиниакской бараборе, Сысой стал думать о будущем, поскольку прежде рядом с Агапой не думал ни о чем. Петруха, выросший в русской семье, но в постоянном окружении временных работных креолов и каюров, вряд ли обидится на отца, за то, что тот сожительствует с кадьячкой, а вот Ульяна может и не пустить в дом даже с венчанной женой.
Сысой не обманул друга, пришел в казарму на рассвете. Темная ночка разнесла облака с дождем и снегом, серое утро неспешно наплывало из-за гор, алел восток, разгоралась заря-зарница – красная девица. На душе Сысоя была тихая, смиренная грусть. Всю обратную дорогу дружки молчали, глядя себе под ноги. С седловины открылся вид на факторию, они остановились перевести дух и Васька просипел:
– А девка-то, ученица Баннерши, брюхата!
– Брюхата! – равнодушно и отстраненно согласился Сысой.
– Кабы не от Баннера, чего бы жила у него?!
– Хоть бы и от него, – со вздохом отмахнулся Сысой. – Вдовому – спасение через девку или другую жену. Уж я-то знаю! – болезненно поморщился от нахлынувшей памяти. – Улька, как услышит, что кадьячку забрюхатил – орать будет?! – метнул на дружка виноватый и вопросительный взгляд.
Василий молчал.
– А с венчанной в дом не пустит?! – Сысой повздыхал, ожидая, что скажет друг. Не дождавшись, стал рассуждать. – А принять надо всего-то на неделю-две. Куда деваться? Не плыть же всем скопом в Охотск. Надо возвращаться на Ситху, к Бырыме, он что-нибудь придумает.
Филипп ругал компанейских директоров и охотское начальство, будто не верил услышанному, запальчиво переспрашивал, отчего его самого двадцать лет не зовут получать паспорт?
– Наверное, отписались, что помер, чтобы не платить подати! Шелиховские вояжные уже многие перемерли, – озлившись недоверчивыми расспросами, отбрехался Васька.
Старик обидчиво замигал, задумался, думала и Васькина Ульяна, да так, что на лбу обозначились полоски морщинок. До вечера она ходила сонной, все валилось из её рук. Василий, улучив подходящее время и настроение жены, со смехом сообщил, кивая на дружка:
– А Сыска-то, кобелина, забрюхатил чиниакскую вдову!
Ульяна вскинула глаза на Сысоя. Он глубоко вздохнул и развел руками, дескать, что поделаешь, грешен.
– Вот и женись, раз забрюхатил! – резко оживилась она, изрядно удивив вдовца. – Был один черноглазый, – кивнула на сына-Богдашку, – станет два! И дому от бабы подмога: умаялась я одна коров доить. Слава богу, дед помогает, а ему и без того работы хватает. Думали просить в хозяйство каюрку, да тебя, кобеля, боялись.
– Да ты что? – разинул рот Сысой. – Смеешься?
– Ничуть не смеюсь. Дед, скажи ему, – кивнула Филиппу, – ладно ли бросать креольчонка кадьякам?
Старый боцман был занят другими мыслями, весть о Сысоевом блуде его ничуть не удивила.
На другой день, после утренних молитв и завтрака Ульяна объявила, что плыть в Охотск с детьми – судьбу искушать, пусть мужики возвращаются на Ситху, Бырыма им поможет. Похоже, она уже обоих, Ваську и Сысоя, считала своими мужьями, а беременную кадьячку принимала за работницу и половинщицу, как это принято на острове у здешних народов.
Рождество они встретили по-домашнему, молитвами. Скрывая печаль об утрате, изо всех сил старались показать Господу, что рады празднику, веселы и счастливы: жгли старую одежку, парились в бане, купались в студеной речке, выставили на стол все лучшее, загодя припасенное. На другой день Сысой ушел в крепость один и вскоре вернулся с венчанной женой и известием, что после Крещения Господня им с Василием приказано явиться и плыть на Ситху, а Филиппу собрать для голодающих там все, что может.
Ульяна со стариком приняли крещеную кадьячку настороженно, но прилично. Дети разглядывали её с любопытством. Агапа была весела, много смеялась и веселила домочадцев. Сысой отказался ночевать с ней в доме, к ночи увел жену в сырую, еще не выстывшую после мытья баню, положил свежий блин под полок, чтобы задобрить банного. Баня – место нечистое.
Неделя пролетела, как один прерывистый сон. Филипп со старческим ворчанием оставил необходимый припас еды для себя женщин и детей, остальные продукты мужчины стаскали в байдару, перебили свиней, мясо которых отвратно пахло рыбой, забрали всю юколу. Сысой подошел к могиле Феклы, опустился на колени, перекрестил холмик, припал к нему щекой. «Прости, что так всё вышло» – слезливо пробормотал и встал, отряхивая колени. Был серый зимний денек с небом, плотно обложенным облаками. Буднично шумел океан пологими накатами прибоя, ветра не было. Простившись с близкими, промышленные отправились морем на байдаре в Павловскую бухту отмеренным путем в восемь миль.
Галиот все так же стоял на просушке, а в бухте, на якоре покачивалась трехмачтовая баркентина с латинянским названием, выписанным на борту. Второй неожиданностью была та, что промышленные попали на похороны Натальи Петровны – жены управляющего. Баннер был рассеян, небрит и слегка пьян, по дому распоряжалась молодая кадьячка, любимая ученица бывшей директрисы кадьякской школы для девочек. Другой плохой новостью была та, что командовал баркентиной знакомый лейтенант Хвостов. Увидев его, Сысой озлобленно выругался:
– Опять этот недопесок?! Что делать будем, Васька? Может, лучше в Охотск?
Василий долго молчал, раздумывая, а после разумно изрек:
– Могут и в Охотск с ним отправить. Придется терпеть. Станет невмоготу – скинем за борт, скажем, волной смыло.
Одновременно с похоронами филипповские затворники с креолами и алеутами, под началом подпоручика Булыгина стали грузить судно продуктами и товарами для Ситхи. Это был тот самый офицер с непомерно пышными бакенбардами, которого они приметили в церкви. Менялись времена и нравы: давно ли военный чин без усов вызывал всеобщее недоумение, а вот уже и подпоручик, и лейтенант Хвостов, тоже безусый, тощий и чернявый как креол, носился по баркентине и срамословно ругал матросов.
Ответственным за груз Баннер назначил Василия Васильева. Васька тяжело вздохнул всей грудью, понимая, что ссор с лейтенантом не избежать, но покорно отмолчался. Баннер сочувственно понял его и стал рассеянно рассуждать, что Хвостов, при всех недостатках, незаурядный моряк, привел судно с Ситхи среди зимы за четыре дня. По лицу его Васька догадался, что управляющий сам терпит, ждет не дождется, как бы поскорей выпроводить с Кадьяка вздорного дебошира и пьяницу.
Николай Булыгин был матросским сыном, в юности закончил кантонистскую школу для солдатских детей, воевал со шведами на Балтийском море, выслужив офицерский чин, получил предложение послужить Российско-американской компании. Новоприбывший оказался спокойным и незаносчивым военным моряком, среди которых в большой моде было буйство. На Кадьяк он прибыл на галиоте вместе с женой, тоже солдатской дочерью, которую полюбил с первого взгляда. Она соглашалась следовать за ним хоть на край света, лишь бы всегда быть вместе. Взаимная любовь определила место службы Булыгина. Его жена редко показывалась на палубе, поскольку крикливый командир баркентины тут же начинал орать о том, что женщина на корабле – плохая примета. Супруги тоже терпеливо сносили его брань.
– Петух! – презрительно пробормотал Сысой, глядя на лейтенанта. – Росточком два аршина вместе со шляпой. – Из офицерского сюртука с эполетами и стоячим воротом до самых ушей гребнем торчала грива черных волос, которую Хвостов, время от времени покрывал шляпой, похожей на сложенный вдвое блин или гребень, и тогда еще больше, чем с непокрытой головой, походил на петуха. – И заткнуть-то его некому. Придется терпеть до самой Ситхи или… – бросил вопросительный взгляд на угрюмо молчавшего Василия.
Заканчивалась погрузка. Экипаж трехмачтового судна при двадцати двух пушках состоял из пяти американцев, пяти русских матросов, двенадцати креолов, кадьяков и алеутов. Во время погрузки Сысой с любопытством поглядывал на латинские литеры, выписанные на носу баркентины, улучив удобный случай, спросил Булыгина, что там намалевано.
– Юнона! – ответил моряк.
– Что за чертовщина?
– В старой латинянской вере – жена Юпитера, главного бога, покровительница женственности и замужества. – Поняв по лицу недоумение промышленного, пояснил: – Хвостов сказал, что пайщик и ревизор Компании купил баркентину с грузом у торгового американца Вульфа и послал сюда за харчем.
При северо-восточном ветре, кренясь на борт, «Юнона» вышла из залива и взяла курс на восход солнца, которое было скрыто тяжелыми тучами несколько дней сряду. Хвостов, в кожаном плаще поверх мундира, то хвалил американских матросов, в пример своим неучам и бездельникам, то ругал их. Приходилось часто менять галсы. На гафельных парусах грота и бизани работать было легче. На прямых парусах фок-мачты выматывались даже умелые американцы. Сысой с Василием числились пассажирами, старались реже бывать на палубе когда вахту стоял капитан. При смене его Булыгиным команда отдыхала. На мостик поднималась жена подпоручика. Удерживая двумя руками шляпу, она так смотрела на мужа, что лицо моряка преображалось, а все видевшие их, невольно улыбались.
Баркентина взбиралась на высокие, но пологие волны зыби, подгоняемая ими, замирала на гребне, рывками скатывалась вниз, зарывалась носом в воду. Небо было обложено плотными облаками, часто моросил дождь, просекаемый колким снегом. Без видимого солнца и звезд лейтенант и помощник не могли определить местонахождение судна, из-за того часто спорили и даже ругались, полагаясь только на компас. Матросы по командам Хвостова толпой носились с борта на борт, мешая друг другу и толкаясь. Кричал лейтенант, погоняли американцы, даже стоявший на штурвале долговязый бостонец, однажды так увлекся, давая картавые советы, что гафельные паруса заполоскали.
Хвостов заорал на него, рулевой стал отбрехиваться. В приступе ярости лейтенант пнул его под зад. Американец бросил штурвал, схватил щуплого командира за эполеты, приподнял над палубой, отчего у того свалилась шляпа и голова скрылась под высоким стоячим воротом, под срамословные вопли капитана матрос стал попинывать его пяткой под зад. На американца кинулся Булыгин со шпагой. Американские матросы бросились на выручку товарища, сломали шпагу и стали колотить офицеров. Экипаж судна восторженно и злорадно наблюдал за потасовкой. Между тем баркентина стала разворачиваться боком к волне. Сысой быстро понял, чем может закончиться драка, подскочил к штурвалу, выправил курс, крикнул матросам, висевшим на реях фока, чтобы спустили бомбрамсель, опасно мотавшийся на ветру. Услышав крики, на палубу с непокрытой головой выскочила жена Булыгина Анна, и так завопила, вступаясь за мужа, что американцы бросили побитых офицеров и ушли с мостика.
Булыгин стал успокаивать рыдавшую женщину. Чернявая, безусая голова Хвостова с потрепанными бакенбардами, высунулась из сюртука. Разъяренным взглядом он окинул вновь напрягшиеся паруса, взглянул на Сысоя за штурвалом и отряхнулся с петушиным видом победителя. Оставалось только победно прокукарекать, но вместо этого Хвостов во всю силу голоса на двух языках облаял самовольные Северные Штаты, спустился в каюту, бросив управление судном на пассажира. Супруги тоже исчезли с палубы. Баркентина, зарываясь носом в буруны, продолжала следовать по компасу на укрытый низкими тучами восход.
Через четверть часа Хвостов поднялся на мостик в добром подпитии с припудренным синяком под глазом, надул грудь и заревел:
– По местам стоять, приготовиться к смене галса!
Ухмылявшаяся команда разбежалась, хмурые американцы неспешно и неохотно заняли свои места. Баркентина сменила галс, и её больше прежнего стало раскачивать с борта на борт. Широко расставив ноги, Хвостов, наконец, похвалил Сысоя и Василия, стоявших на штурвале.
– А вы, мохнорылое мужичьё, оказывается, кое-что смыслите в навигации!
– Смыслим, – обрехался Сысой, – и кое в чем не хуже жополицых. Не первый контракт служим.
Хвостов удивленно ухмыльнулся нелестному сравнению, видимо, решил включить его в свой лексикон, и с прежним азартом стал расхаживать по мостику. По виду можно было понять, что драка даже улучшила его настроение.
Сысой с Василием стали добровольно нести вахту на штурвале. Американцы, сердито поглядывая на командира, не подходили к нему, но умело работали на парусах.
– Как думаешь, отмстит им на Ситхе? – спросил дружка Василий.
Сысой, подумав, мотнул головой:
– Это нас за побои офицера могут сослать на каторгу. Как началась монополия, так кончилась воля. А им он что сделает? За них всегда заступится правительство. Оно у них тоже сбродное, но своих не выдаёт и не бросает: ни белых, ни черных, ни желтых.
Они с Василием поочередно, а то и вместе стояли на штурвале, иногда помогали неумелым креолам и неуклюжим алеутам крепить паруса. Туман стал гуще козьего молока, с мостика не видно было бака. Баркентина медленно шла по курсу при зарифленных парусах. Заунывно звенел корабельный колокол, предупреждая о себе такие же слепые суда. На баке алеуты прислушивались к ответным звукам. Молодой креол выскочил из тумана, как бес из преисподней, махнул рукой на бак, испуганно крикнул, что слышен звук прибоя. Хвостов, стоявший ночную вахту, приказал спустить паруса и убежал на бак. Алеуты первыми услышали в ночи шум наката волны на берег и послали креола сообщить капитану. Хвостов долго и недоверчиво торчал там, прислушивался, вытягивая шею. Наконец и он услышал опасный шум, приказал измерить глубину под килем и бросить якорь.
При пасмурном, туманном рассвете все увидели плоский остров, покрытый густым лесом и кустарником. Булыгин, тыча пальцем в карту, объявил, что это один из необитаемых островов южной части архипелага, показывал, что на нем есть пресная вода. Хвостов долго разглядывал сушу в подзорную трубу и заявил, что помнит этот остров, он находился неподалеку от Ситхинского залива. Мореходы заспорили. Булыгин предложил высадиться на сушу на байдаре и пополнить запас пресной воды, поскольку бочки были почти пустыми. Хвостов согласился с ним. Мысль эта показалась дельной даже алеутам. Они спустили на воду большую байдару с пустой березовой бочкой, оружия с собой не взяли, надеясь на прикрытие пушек баркентины.
На носу лодки уселся Булыгин. Его жена с борта помахала мужу рукой и ёжилась в шубке с блесками влаги на меху. С судна видно было, что байдара подошла к небольшому заливу, который с борта приняли за устье ручья, лодка покрутилась возле него, высадила Булыгина и стала возвращаться. Васька, свесившись за борт, криком спросил гребцов, что случилось. Те залопотали, указывая руками на остров, Васильев перевел для Хвостова:
– Косяк сказал, что ручей в другом месте, алеуты высадили его, а сами не решились плыть без оружия, невидимые с судна. Булыгин заявил, что найдет воду, вернется и укажет, куда подойти. Но его долго нет.
Лейтенант озадаченно выругался. Байдара пришвартовалась к борту. В это время из островного кустарника вылезли полдюжины тлинкитов. Мокрые одеяла, накинутые на голые плечи, облипали по телам: видимо они долго скрывались в кустарнике и теперь толкали впереди себя уже босого и полураздетого офицера. Тойон с горделивой осанкой, в круглой шляпе раструбом, украшенной перьями и горностаями, в виду экипажа приставил к горлу моряка нож и гортанно прокричал. Пятеро его подручных приткнули концы кинжалов к бокам пленного. Анна вскрикнула, кинулась к Хвостову с воплем:
– Сделайте что-нибудь?!
Офицер подхватил её под руку. Сысой обернулся к сыну якутатской тлинкитки.
– Требует половину груза за жизнь! – сдвинув брови, с важным видом перевел речь вождя креол.
– Ага! Половину?! И двадцать две пушки в придачу… Черта лысого! – досадливо выругавшись, пробормотал Хвостов, скинул рыдавшую женщину на руки Василия и крикнул во всю силу голоса: – Остров южный или северный?
– Зюйд! – сдавленно ответил Булыгин и вздрогнул, выгнувшись от пинка.
– Жди! – снова крикнул лейтенант и приказал креолу-полуякутату: – Скажи тойону, что нам надо спросить разрешение начальника!
Креол пропел, как казалось русским ушам:
– У-аа-ээ!
По лицам и движениям островитян ясно было, что его поняли. Булыгин опять выгнулся от пинка, и задрал голову с ножом у горла, но лейтенант, невзирая на вопли женщины, приказал поднять якорь. Баркентина схватила ветер кливерами, развернулась носом к северу и, часто меняя галсы, стала удаляться от острова. Анна забилась в истерике и кинулась на Хвостова, пытаясь его оцарапать.
– Уведи её в каюту! – приказал Василию лейтенант. Промышленный подхватил на руки брыкавшуюся женщину. – Запри там! – крикнул вслед Хвостов.
Через некоторое время, смущенный и раздосадованный, Василий вышел на палубу и пожаловался:
– Она же дверь выломает. Слышишь, как колотит?
– Свяжи её! – выругался Хвостов, бегая по мостику. Сысой на штурвале взглянул на дружка и рассмеялся его беспомощному виду.
Около полудня вдали показался другой остров, покрытый густым лесом. Судно было замечено, навстречу ему стали выгребать тлинкитские деревянные баты, расписанные яркими красами.
– Тойон в первой! – щелкнул трубой Хвостов и крикнул: – Готовимся, якобы, к торгу.
Грот и бизань спустить, фоковые паруса зарифить, палубу огородить абордажными сетями и парусными завесами, пушки на баке и юте зарядить картечью. Всем быть настороже при заряженных ружьях. – Он натянул до ушей шляпу, побежал проверять и ставить матросов на пушки.
Баты подошли под борт баркентины, развернувшейся по ветру. Поперек лодок под руками гребцов лежали английские длинноствольные ружья. Воинские приготовления на судне не смутили тлинкитов: обычно так и проходили расторжки на воде. Гребцы показали шкуры морских бобров. Сысой, по наказу лейтенанта, показал им связку походных топоров бренчащих на кожаной веревке. За борт бросили штормтрап. По обычаю первым полез смотреть товар тойон, его голова была украшена плетеной шляпой с раструбом, с которого свисали шкурки русских горностаев. Едва тойон ступил на палубу, зарифленные паруса опали и схватили ветер: американцы на фок-мачте сработали слаженно. Штормтрап был вытянут, тойона сбили с ног и связали.
Островитяне на миг оторопели, затем, побросав весла, схватились за ружья. С кормы прогрохотала пушка, по воде заплясала картечь. Вздулись гафельные паруса, трехмачтовая баркентина полным ходом стала удаляться в обратную сторону. Баты быстро отставали, поскольку грести и стрелять одновременно с них не могли. Щепа полетела с фальшборта, в нескольких местах были продырявлены паруса, но обошлось без крови.
К вечеру «Юнона» вернулась к острову, на котором захватили Булыгина. Его жена дергалась и рыдала в каюте, связанная кушаком. Островитяне издали заметили судно и ждали его на том же месте с полуголым и посиневшим от холода офицером. Когда Хвостов предложил им обменять офицера на тойона с соседнего острова – их лица позеленели от злобы, но не выкупить плененного соседа они не могли из-за присущей им гордыни и страсти к соперничеству.
Злорадно наблюдая за ними с баркентины, лейтенант обернулся к Сысою:
– Говорят, ты стрелок отменный?!
– Бывало, неплохо стрелял, – пожал плечами промышленный, не отрывая глаз от суши со спорившими тлинкитами.
– Как только Булыгина отвезут на выстрел – застрели тойона, чтобы неповадно было брать аманат на выкуп!
Васька Васильев с напряженным лицом в не опоясанной рубахе сидел возле баковой пушки с тлевшим фитилем в руке и следил за байдарой. Алеуты подгребали к острову, креолы с ружьями охраняли их и захваченного тойона с другого острова. Заложник с важным видом стоял в лодке в полный рост, скрестив руки на груди. Офицер в подштаниках, ежась от стужи, забрел по колени в воду. Едва пленённый тойон спрыгнул за борт, а раздетый Булыгин вскарабкался в байдару и упал на её днище, алеуты изо всех сил погнали лодку в обратную сторону. Сысой положил на фальшборт ствол винтовой фузеи. Баркентину покачивало. Байдара прошла четверть пути и едва голова тойона оказалась на мушке, стрелок спустил курок. Порох на полке вспыхнул, но выстрела не случилось. Заряжал винтовку кто-то из креолов и неизвестно когда.
– Везуч! – чертыхнулся лейтенант, перегнулся через фальшборт и помог взобраться на палубу раздетому и окоченевшему спутнику. – Беги, успокой жену! Говорил же – женщина на борту не к добру!
Подпоручик скрылся под мостиком и тут же, без штанов выскочил обратно на палубу. На нём висела жена, рыдала и целовала в мокрые бакенбарды.
– Что делали с Анной, изуверы? – закричал спасенный. – Кто?
– Я приказал! – взревел с мостика капитан с такой же страстью. – Чуть корабль не разнесла из-за своего дурака. Что? Напился свежей воды?
Между тем женщина стала успокаиваться, а Булыгин понял свою поспешную оплошность и супруги в объятиях удалились в каюту.
К утру словно распахнулось небо, зарозовела зорька утренняя, блеснуло солнце красное, первый луч огненной стрелой полетел на запад, а на востоке засверкали снежные пики. Среди них, как верный ориентир, открылась знакомая ситхинская гора святого Лазаря с провалившейся вершиной погасшего вулкана. Не так давно над ней еще курился дым, теперь она была покрыта снегом.
– Курс на мыс под горой, бери их в створ – подсказал мореходу Василий. – Тут много камней, но они торчат наружу даже при большой воде.
– То я здесь первый раз! – презрительно вскрикнул Хвостов. – Прямой румб по компасу на норд.
– Тогда сам ищи бухту по карте! – рассерженно пробурчал Василий, передал штурвал Сысою и ушел на бак.
Помучив экипаж частыми галсами при молчании бывальцев, «Юнона», вошла в бухту против наспех построенной крепости. В ней и по всему заливу, защищенному от моря островами, было много снующих тлинкитских лодок, против укрепления мельтешили русские байдары. Из-за гор на воду переползло облако, забусил обычный для этих мест мелкий дождь и вдруг облако прорвалось, будто кто разодрал его. На залив брызнуло солнце, и тут же от севера к югу выгнулась разноцветная радуга. Сысой, как ему казалось, потерявший всякий смысл своей грешной жизни, был потрясен увиденным. Радуга наполнила его душу надеждой, что в будущем еще много чудесного и важного, ради чего стоит потерпеть нынешнее уныние.
– Селедка подошла. Черпают! – шепеляво пробубнил Васька, из его моржовых усов торчала короткая трубка. Он не показывал, что тоже любуется радугой и солнцем, но его глаза в прищуре улыбались, а лицо было светлым и счастливым, как в первые годы жизни с Ульяной.
Хвостов зычным голосом приказал салютовать русскому флагу, поднятому над батареей. На палубу вышел его спутник с женой. Супруги смущенно улыбались оглядывавшимся на них матросам. Холостым выстрелом громыхнула баковая пушка, слабый сырой ветерок размазал пороховое облако по ряби залива. С батареи на утесе в посветлевшее небо взметнулся ответный салют, затем донесся звук пальбы. «Юнона» сбросила все паруса и встала на два якоря.
Солнце торопливо помигало из-за бегущих по небу облаков, то высвечивая, то омрачая знакомый кекур – вдававшуюся в бухту каменную громаду саженей в пятнадцать высотой. Когда-то на нем стояла палатка Баранова. После войны на плоской вершине кекура начали строить три будки батареи и казарму. Теперь там стоял двухэтажный дом, а у подножья, за пределами прежней крепости, срублена и подведена под крышу казарма, из здешней ели и лиственницы – заложен камнями бревенчатый причал. Без Сысоя и Василия работ было сделано много.
От причала отошла шлюпка. Четверо гребцов за веслами слаженно откидывались спинами в сторону прибывшего судна. В шлюпке узнавался главный правитель колоний Александр Андреевич Баранов. Он сидел на корме в кожаном плаще и сплюснутой, как сложенный вдвое блин, шляпе коллежского советника. Посередине, между гребцами, восседал незнакомец. Его шляпа была поважней, чем у правителя, а плечи покрыты шинелью дорогого сукна. Шлюпка подошла ближе к борту, Сысой с Василием радостно замахали руками, приветствуя Баранова. Он сбрил усы, некогда наводившие страх на врагов и голая губа под носом казалась неживой, прилепленной к знакомому лицу. Правитель был хорошо узнаваем издали, но мало походил на того Бырыму, которого они знали по прежним фартовым службам.
Лодка приткнулась к борту, ей бросили штормтрап. Один из гребцов с коротко остриженной бородой и длинными волосами, свисавшими из-под шапки на плечи, встал в рост.
– Прошка?! – окликнул его Сысой. – Наверное, впервые со дня смерти жены голос его был радостным. – Едва узнал! А волосищи-то отпустил как у колоша.
Он помог товарищу взобраться на палубу. Вдвоем они вытянули пассажира в шинели дорогого сукна, Сысой с Василием узнали компанейского ревизора Резанова. Хвостов козырнул ему и, склонившись за борт, озлобленно закричал:
– Так это ты, купчина? Вор и казнокрад! В потомственные дворяне выбился?! Да выслужись ты хоть канцлером, все одно будешь купцом, вором и хамом!
– Николай Алексеевич! – Резанов, с раздосадованным лицом, взял Хвостова под руку, но тот вырвался и продолжал поносить Баранова. Резанов повысил голос:
– Господин лейтенант, нам нужно поговорить! – Повел бранившегося офицера в каюту.
Не обращая внимания на поносные речи, Баранов бросил кожаный плащ на банку шлюпки. Сысой с Василием вытянули его на борт. Отдуваясь, правитель раскинул руки, обнял одного, затем другого. Под его сюртуком глухо клацнула кольчуга. Под шляпой был новый парик, без буклей и косицы, подвязанный к подбородку черным платком. Прохор встал за его спиной, провожая испепеляющим взглядом оборачивавшегося и ругающегося лейтенанта, которого Резанов тащил в каюту.
– Ждал нас или что? Не успели якорь бросить – плывешь! – удивленно спросил Сысой.
Степенно поприветствовав смущенного Булыгина, Баранов кивнул экипажу.
– Каждый день и час ждали… Кто на приказе? – повел бровями по столпившимся людям.
– А я! – просипел Василий и сунул в карман выстывшую трубку.
– Ну, давай, показывай, что привезли! – потеплевшим голосом приказал главный правитель. – А у нас голод и мор, – тихонько вздохнул, спускаясь в трюм. Спереди и сзади его сопровождали Сысой и Прохор Егоров с зажженными жировиками. – Зимой одних только наших, русских служащих, перемерло семнадцать. Других считать боюсь. Слава богу, сельдь подошла… Баты видели? До тысячи колошей съехались с островов не только для лова селедки. А гарнизон ослаблен. – Пожаловался. – Ну, да ладно, Бог милостив! Показывайте, что привезли.
– Только благодаря Бырыме, держимся, – проворчал Прохор, кивнув на правителя. – Колоши его боятся пуще нечисти. А зачем мы сюда припёрлись? Зачем столько крови пролили? Не понимаю!
– Чтобы послужить России, Прошенька! – мимолетно пробормотал Баранов, разглядывая присланные продукты и товары. Со стороны понятно было, что спор их давний, много раз переговоренный. – Бобров-то на Алеутах и Кадьяке выбили.
– Какой России? Русской или латинянской? – с перегоревшей горечью спросил Прохор и, не дожидаясь ответа, чертыхнулся…
– Вот описи! – сухо покашливая, протянул бумагу Васильев. – Подписаны Баннером.
– Ба-нн-ер! Тоже России служит, или Россия – Ба-нн-неру?! – язвительно проворчал Прохор. – Бежал с рудников аж за океан от всех этих фатеров, мутеров, штейгеров, а немчура и здесь достала!
Но правитель не отвлекался на изрядно надоевшие ему разговоры. Сысою стало так жалко его, что захотелось осечь старого дружка Прошку, но он только поморщился и кивнул Баранову.
– Кого тут?! Разве на неделю всем хватит, – вздохнул, правитель, разглядывая продукты. – Но, кабы прислали раньше, глядишь, кладбище было бы меньше.
– А юколы только половина, – пожаловался Василий. – Хвостов не дал грузить остальную, кричал, – плохо пахнет…
Узнав, что тоболяки прибыли еще и с просьбами, Баранов задумался и успокоил их:
– Задержим на неотложных компанейских службах, не впервой. Будите пока при мне, а там посмотрим.
Ново-Архангельская крепость была в трудном положении. Изнуренные голодом и болезнями, русские промышленные, алеуты, кадьяки, кенайцы, чугачи – эскимосы и тлинкиты на службах Компании, поднимались до рассвета, работали по шестнадцать часов и дольше: черпали сельдь, строили защитную стену между русским и ситхинским селениями. А в заливе собралось до тысячи хорошо вооруженных туземцев, разных родов и племен. Все они уродовали лица, ради своего понимания красоты и называли себя тлинкитами, что на их языке означало людьми.
В крепости хорошо понимали, что дикие прибыли не только для ловли рыбы. По слухам от верных тойонов ситхинцы отправили послов к сородичам южных островов и к многочисленному племени хайда, предлагая разграбить крепость, надеялись собрать войско до трех тысяч воинов, противостоять которому полторы сотни изможденных служащих не смогут. Зная об этом, правитель требовал от своих людей невозможного напряжения, жестоко наказывал уснувших в карауле, уклонявшихся от работ. Чтобы дать людям хоть какую-то надежду и радость, устраивал попойки. Треть компанейских работных, каюров и служащих за одним столом с Барановым напивались до упаду, другие, ожидая своего праздника, работали и несли караулы.
Верные правителю тлинкиты донесли, что ситхинцы привезли тойонов племени хайда и уговаривают их воевать крепость, но те сомневаются в успехе из страха перед Бырымой, которого почитают за дьявола. Узнав об этом, правитель пригласил хайдинцев на пир, а вместе с ними своего главного врага ситхинского тойона Катлеяна. Устоять перед соблазном побывать на пиру у самого Бырымы никто из них не мог. Ситхинцы, кроме почестей, надеялись высмотреть русскую крепость изнутри.
Сысой с Василием поселились на нижнем этаже дома, построенного на вершине кекура, там же жил Прохор. Это была казарма, разделенная на несколько комнат, в которых ютились человек по десять служащих, иные проживали семейно с кадьячками и чугачками, отгородившись от одиноких занавесями из кож и шкур. На верхнем этаже располагались правитель с семьей, мореходы и приказчики. В нижней казарме у подножья кекура, тесней и многолюдней жили партовщики эскимосы: алеуты, кадьяки, чугачи.
Устроившись, Сысой с Василием стали гонять большую байдару от причала к «Юноне», выгружали привезенные продукты в пакгауз крепости. Вся команда и командир были пьяны. На корабле промышленные несколько раз столкнулись с Резановым. Ревизор был явно болен: глядел устало, приволакивал ноги, то и дело утирал лоб шелковым платком. Очередным рейсом вместе с мешками и корзинами его стали переправлять на сушу. Сидя в середине байдары Резанов раз и другой, внимательно оглядел двух дородных бородатых контрактников, выгребавших к берегу, картаво спросил:
– А что, мужички, не желаете ли проявить себя героями, верой и правдой послужить Отечеству?
Василий недоверчиво хмыкнул в бороду и отвернулся, Сысой, бросил на ревизора недоверчивый настороженный взгляд. После десяти лет служб тоболяки хорошо понимали, к чему заводят такие разговоры начальствующие люди. Не прерывая гребли, спросил с усмешкой:
– Где и за какое жалованье?
Резанов брезгливо надул бритые губы.
– Я вам про службу, а вы про деньги?!
– Сам-то почем служишь Отечеству? – резко обернувшись, спросил Василий. – Наверное, не за поденный рубль в день?!
Резанов вздохнул, прекращая случайный неудавшийся разговор, и отвернулся. Промышленные подгребли к причалу, где их ждали работные, стали выгружать мешки и корзины. Был отлив, надо было поднимать груз в рост. Байдара резко колыхалась с борта на борт, угрожая черпнуть воду. Ревизор в шинели и шляпе, вцепившись в борта и качаясь вместе с лодкой, резко вскрикнул:
– Высадите меня!
Сысой с Васькой грубо, как корзину, подхватили его под руки и выкинули на причал. Камергер сверкнул глазами, отряхнулся, рассерженно затоптался на месте, но удержавшись от упреков в невежливости, поплелся в гору, к дому правителя.
– Мало служили директорам Компании? – проворчал Василий, глядя вслед удалявшемуся ревизору.
– Привыкли дурачить! – кашлянул Сысой. – Пусть офицеры ему служат.
– Кого там?! – с кряхтением забросил мешок на причал Василий. – Они и его ни в грош не ставят, хоть он в генеральском чине.
– Я вчера спрашивал Бырыму, – отряхнулся Сысой, забросив на причал последнюю корзину, – отчего терпишь поносные речи Хвостова? Ты же полковник? А он мне: «Так я в статском чине, а они морские офицеры». И кто говорит? Бырыма, который держит в страхе все здешние народы. Не понимаю с тех пор, как стал благородным!
– Им нас тоже не понять! – буркнул в усы Василий и сел за весло. – Директорам, конторщикам, акционерам – прибыли, а нам служба Отечеству! Ишь, чего удумали?! – со злой насмешкой скрипнул зубами.
– Акционерам не особливо! – поправил его Сысой. – Прошка говорил, пьяный Бырыма жаловался, будто акции Компании вдвое дороже, чем стоят на самом деле, пять тысяч не распроданы. Директора дают медали тем, кто возьмет несколько акций, а у Компании долгов полтора миллиона. Вот те и шелиховская монополия.
После дневных работ по разгрузке «Юноны» Сысой с Василием вернулись в казарму. Туда же после дневного караула пришел Прохор. Три дружка развесили сырую одежду возле печки, с одеялами на плечах уединились в углу. Прошка оглянулся по сторонам, понизив голос, тихо заговорил:
– «Юноне» надо пополнить экипаж природными русскими матросами. Резанов собирается воевать Японию. Бырыма за лысину хватается – боится оголить Ситху.
– Так вот какие разговоры заводил с нами ревизор, – язвительно хохотнул Сысой. – Не выйдет! Мы подрядились промышлять на островах и матерой Аляксе. Япония нам не нужна.
– Всё так! – со вздохом продолжил Прохор. – Только на Ситхе опять быть голоду. Хорошо если бостонской муки, купленной у Вульфа, да вашей юколы хватит на месяц. Резанов, прежде чем плыть в Японию, собирается сходить за хлебом в Калифорнию.
Василий с Сысоем уставились на дружка с кислыми и опечаленными лицами.
– Вот так обманулись?! Бес попутал!
Прохор их понял и продолжил, рассуждая:
– В Калифорнию на «Юнону» берут прежних матросов, десяток больных промышленных, четверых американцев, прусака и партовщиков-кадьяков для промысла. Взяли бы и нас, если бы Бырыма отпустил. Да только идти придется с Хвостовым и Давыдовым. Они пьют, дерутся, американцы их не празднуют. Не знаю как вы, я с ними не пойду хоть бы и в Калифорнию.
– Отчего бы не сходить, если втроем? – неуверенно возразил Сысой. – Будто боишься пьяных петухов?
– Оттого и не пойду, что не боюсь! Бостонцев защитит их правительство, офицеров – Морское ведомство, а нас свезут на каторгу, если набьем им морды. Да и не пустит Бырыма троих разом.
На Ситхинской верфи был заложен тендер «Авось», на котором Резанов собирался вернуться на Камчатку. Но плотники много пили, Баранов, то и дело драл их батогами. Прежний экипаж «Юноны» пьянствовал вместе с Хвостовым. Резанов запретил мангазейщику отпускать им водку ведрами. В отместку Хвостов с пьяным экипажем пошел на погром дома правителя, угрожая расправой Баранову и Резанову. Караул дал им отпор, во время драки Хвостов проткнул шпагой приказчика Каюркина.
Предупрежденные Прохором, Сысой с Василием не стали проситься на «Юнону», а Баранов не предлагал послужить Резанову матросами, старовояжные передовщики нужны были правителю для других важных дел. «Юнона» ушла на юг с больными, не оправившимися от цинги русскими промышленными, с несколькими, брошенными Вульфом американскими матросами. Почти половину экипажа Резанов вынужден был набрать из эскимосов-партовщиков. Они обходились без хлеба и к концу сырой Ситхинской зимы выглядели здоровей русских служащих, да и нужней были на случай промысла каланов.
Еще не привыкнув к суше, которая после затянувшегося плаванья качалась под ногами, Сысой с Василием приобщились к острожной службе: от темна до темна стучали топорами, валили стройные сырые ели до пятнадцати саженей высотой, таскали и тесали лес, укрепляли тын возле батареи и казармы, ночи проводили в караулах. Через трое суток оба дружка едва держались на ногах, а Прошка все подзуживал и острил:
– Это вам не Филипповская заимка! Поди, вспоминаете о ней, как Адам о рае?! Да и о Кадьяке тоже. «Как расплачется Адам перед воротами закрытого рая стоючи: – Ой раю ты мой раю! Мой прекрасный раю!..» – язвительно пропел слова старинной песни. – Ну, на кой чёрт сдалась эта Ситха? Прежде думали, заживем здесь без латинянской неруси? Накось, выкуси! Этот, придворный, царский стольник Резанов, грозится привезти сюда китайцев, чтобы заменить нас, природных русских. Оказывается, мы уже Компании не выгодные. Нашей кровью земля отвоевана, нашими трудами обустроена, как только колошей покорим нас под зад, потому, что китайцы сговорчивей…
– Не трави душу! – неприязненно ругнулся Василий. – Бырыма сказал, что с Резановым писал прошение о постоянных поселениях и наделе здешней землей в вечном потомственном владении. Ближайшим транспортом отправят бумаги царю.
Прохор не нашелся, что ответить, Василий молчаливо засопел, сощурился, стал грызть чубук трубки, шевеля усами.
На четвертый день ранним утром, Сысой едва задремал после караула, его разбудил посыльный алеут. Баранов звал к себе всех троих стрелков. Сысой чертыхнулся, Василий с Прохором с радостью бросили начатую работу и все вместе отправились в дом правителя.
– Детушки! Надобно послужить Отечеству хитроумием! – встретил их Баранов. Снял стекляшки с глаз, встал из-за стола, сунул перо в песочницу, вытер пальцы, перепачканные чернилами.
– Служим! – неприязненно проворчал Прохор, смахнув волосы с лица. – И ждем, когда Отечество вспомнит про нас.
Баранов даже не поморщился на брюзжание промышленного, словно не слышал его.
– Я решил устроить пир колошским тойонам, без этого, сами знаете, с ними не сладить. При нашей слабости нужно их удивить и потрясти до самых кишок. Думаю, пировать будем в нижней казарме. Столы есть. Надо сколотить трон для меня, по бокам сделать два огненных колеса и дым. Ты, Прошенька, горазд на такие выдумки: ракетами диких уже пугал. Как бы так устроить, чтобы огненные колеса закрутились, меня бы накрыло дымом, а в окно вылетела ракета?!
– А ты бы пропал, а потом снова появился! – немного повеселев, хохотнул Прохор.
– Догадлив, как бостонец до выгоды! – похвалил его правитель. – Постарайтесь управиться за день, ночь перед пиром хорошенько отдохните. Бог вам в помощь, Он не оставит.
– Бог-то Бог! – пробубнил Прохор, но недоговорил, повел друзей в нижнюю казарму.
На другой день к полудню приготовления к пиру были закончены. В казарме поставили столы и лавки, во главе дальнего стола сколотили возвышенность с креслом, покрыли его шкурами. Кадьяки, алеуты, чугачи под началом русских промышленных с почестями и плясками встретили на берегу расписные тлинкитские баты с тойонами и их окружением. Лица гостей были покрыты яркими красками. Злейший враг Баранова, тойон Катлеян раскрасил лицо белыми и красными кругами. Голову его покрывала плетеная шляпа с раструбом, из которого свисали шкурки сибирских горностаев, волосы висели до ключиц, лицо украшали черные усики и бородка клинышком. Почетные гости племени хайда тоже были ярко раскрашены, обвешаны клыками зверей и когтями птиц, их плечи покрывали одеяла и английские шинели с болтавшимися пустыми рукавами. Приглашенных обыскали, отобрали припрятанные кинжалы, и повели в казарму к столам, уставленным скромной закусью из свежей, подвяленной и печеной сельди. Рядами стояли чарки, которые по здешнему обычаю гости должны были забрать после пира.
Тлинкиты вошли в казарму с гордым и до наглости дерзким видом. Прохор с двумя подручными креолами стал усаживать их по чину и договоренности, стараясь никого не обидеть. Кресло главного правителя пустовало. Гости расселись, удивленно завертели головами, залопотали: «Быма-Быыма». Прохор велел подручным наполнить чарки горячим вином – водкой и ромом.
– Сегодня тучи низкие, видно плохо, – громко заговорил прокуренным баском и толмач перевел его слова для гостей. – Наверное, Бырыма зацепился за дерево или за скалу. Сейчас прилетит! А мы пока выпьем за наших почетных гостей! – Поднял чарку.
Едва хмель первой, самой радостной волной ударил в голову, из-под кресла главного правителя повалил густой дым. Прохор с Васькой растворили окна, затянутые сивучьими кишками. Дым стал рассеиваться, и все увидели чудище, сидящее в кресле. Голова Баранова была закрыта якутатским шлемом из березового капа с вырезанной на ней оскаленной личиной.
Хайдинцы выпучили глаза и разинули рты. Время от времени правитель и прежде попугивал ситхинцев, которые считали его злым духом. Привычные к разным уже виденным чудесам, они продолжали держаться со свойственной им самоуверенностью. Баранов подал знак, гостям снова наполнили чарки. Главный правитель, рыкнул, прочищая горло, и зарокотал надсадным голосом:
– Летал я на полуденные острова, слушал, о чем там говорят люди! Они говорят о том, что Катлеян и ситхинские тойоны подговаривают их напасть на мою крепость! – Правитель переждал, когда толмач переведет его слова и продолжил: – Но они не сказали нашим гостям, что победить меня невозможно, потому что я бессмертен! Выпьем же за нашу дружбу, добрососедство и торговлю!
Катлеян с черной кисточкой бороды и усами, с важным видом поводил носом по сторонам, не оправдываясь и не возражая, с достоинством выпил. Баранов, отхлебнув из своей чарки, продолжал:
– Узнал я и о том, что уважаемый мной тойон Катлеян запретил своим людям пытаться убить меня и добился от главного шамана табу, чтобы заколоть меня своей рукой. Я знаю, Катлеян хороший стрелок, так пусть сделает это сейчас, при всех собравшихся! Принесите ему добрый лук, посмотрим, попадет ли он мне в сердце хотя бы от двери.
Прохор поднял над головой и показал всем колошский березовый лук, стрелу с железным наконечником, подал их Катлеяну. По столам прокатился ропот. Тлинкиты пуще прежнего распрямили спины, боясь показать свой страх.
– Я знаю, ты не трус! – поторопил тойона Баранов. – Стреляй сейчас. Если убьешь, обещаю, мои люди не будут мстить.
Раззадоренный словами правителя и взглядами соперников, Катлеян подошел к двери. Никто его не останавливал. Казарму накрыла напряженная тишина. Вождь сжал зубы, вскинул лук и пустил стрелу в грудь правителя. Ее наконечник громко звякнул, стрела упала на стол между рук Баранова. По казарме прокатился удивленный гул, гости хайда с испуганными лицами заерзали на лавке.
– Я говорил, что Катлеян хороший стрелок! – одобрительно кивнул тойону Баранов и отложил стрелу в сторону.
Гостям налили по третьей чарке. Они залопотали, косясь на стрелу и правителя. По сторонам от него вспыхнули, выпустили снопы искр, завертелись колеса, кресло стал накрывать дым. Баранов громко и гулко захохотал как из бочки. Из облака вылетела ракета, пробила окно из сивучьих кишок. Сысой с Василием распахнули другие окна, стали выгонять дым, размахивая парками. Кресло правителя было пустым, он исчез. Хайдинцы попадали с лавок без чувств, ситхинцы толпой кинулись в дверь, смели охранника, побежали к лодкам. Им вслед через корабельный рупор громко и гулко хохотал Баранов.
Прошло два дня. Хайдинцы ушли на свои острова, но прибыли другие тлинкиты. Баранов напугал ситхинцев, но не настолько, чтобы те отказались от намерения напасть на крепость, видимо, они оправились от страха и решили, что если Бырыму убить невозможно, то он такой один, а его людей ситхинцы убивали много раз и прежнюю крепость сжигали. По слухам, со всего архипелага на лов сельди должны были собраться до трех тысяч мужчин.
Измотанным крепостным служащим пришлось работать больше прежнего. Сделав запас сельди, они за четыре дня на треть удлинили острожную стену между ситхинским селением и своим посадом. Какое-то время не было признаков приготовлений к нападению. И тут, по молитвам осажденных, в залив вошел бостонский бриг «Окейн» под командой давнего знакомого Баранова Джонатана Виншипа. В его трюмах была калифорнийская пшеница. Колошские баты плотно окружили корабль. Хорошо вооруженные тлинкиты размахивали бобровыми шкурами, предлагая торг, но Виншип приказал выкатить к фальшборту пушки и бросить якорь против крепости, показывая, что он на стороне осажденных.
По заливу растекся дух свежего хлеба. Отощавшие и оцинжавшие русские служащие отъедались своей природной пищей. Правитель устраивал уставшим людям отдых: половина гарнизона несла караулы, другая вместе с ним напивалась. Пьяные ругались и дрались, вымещая накипевшие чувства, но долгое напряжение и горечь пережитого слегка рассеивались. А Баранов посреди веселья, время от времени устраивал ложную тревогу. Кто не был способен занять свое место и защищаться – тех на другой день порол и приговаривал: «Пить пей, а ума и осторожности не теряй!»
Косяки сельди ушли, но тлинкиты еще на что-то надеялись и не разъезжались по своим островам. К их великому огорчению в залив вошёл еще один американский бриг и встал рядом с «Окейном», показывая, что он на стороне осажденных. Глядя на корабли возле крепости, старшины и вожди родов передрались, обвиняя друг друга в упущенном времени нападения, и стали разъезжаться. Работы по укреплению и возведению стен были брошены.
Прохор, Сысой и Василий служили при крепости и готовились к летним промыслам среди островов архипелага. Как обычно, Ситхинскую партию стали собирать и готовить в конце марта и когда Баранов вызвал всех троих разом, друзья тому ничуть не удивились, но правитель, насмешливо поглядывая на них, спросил:
– В Калифорнию просились? Просились! Я обещал? Обещал! Вот и пришел ваш черед. По уговору с Виншипом даю ему полсотни двухлючек, чтобы с нашими партовщиками шел к полудню промышлять бобров до гишпанских владений. Вы пойдете передовщиками. Виншипы на бриге будут вас прикрывать и доставлять к местам промыслов. Добычу делим пополам между ними и Компанией. Вы, как обычно, получите паи из нашей доли... По рожам вижу – согласны. Пока пишу контракт с Виншипами, думайте о своих пожеланиях к бостонцам.
Наверное, все служащие Компании, к радости здешних тлинкитов, мечтали покинуть опостылевшую Ситху. Давно просил себе замены у директоров и сам Баранов. Трое промышленных без труда собрали партию из пятидесяти семи двухлючек и трех больших байдар, все партовщики были знакомыми им добытчиками с Кадьякских жил. Не любя всякой спешки, кадьяки без надзора русских передовщиков, обычно, не торопились со сборами, откладывая их на последние дни, но, хлебнув ситхинской службы, начали поспешно штопать и смазывать байдарки. Просили же они передовщиков об одном – взять на промыслы женщин для готовки пищи и подсобных работ.
Имевших жен среди них оказалось двенадцать, двое были женаты на местных тлинкитках, не смотря на давнюю неприязнь кадьяков к материковым индейцам. По колошскому обычаю у этих женщин были изуродованы нижние губы, у кадьяков-мужчин тоже, только в виде прорези. Тлинкитки имели правильные лица, были даже красивы, но вставляли в прорезь нижней губы дощечки или костяшки с вершок длиной, отчего губа была вытянута вперед, рот всегда раскрыт, из него капала слюна.
Трое промышленных, переговорив между собой, выбрали главным передовщиком Сысоя Слободчикова, Василия Васильева – старостой-келарем, Прохор Егоров, самодовольно похохатывая над друзьями, ссылался на то, что партии в дальнейшем все равно придется делиться на чуницы, а значит, ответственности хватит и ему. Передовщики выслушали, написанный правителем контракт, по которому они именовались поверенными Компании, имели привилегию содержаться «каютным столом» наравне с судовыми чинами.
– Партовщики требуют взять с собой жен – двенадцать баб. – Подсказал правителю Сысой. – Баранов с сомнением покачал головой и поскреб ногтями парик. – Нельзя не уважить, раньше чем через полгода не вернемся, а женской работы в партиях много.
– Хорошо, пусть берут… Меняются времена, – с сожалением вздохнул Баранов, – раньше женщин на промыслы не брали, но, может быть, так и лучше. – Помолчав, он продолжил читать контракт: – «Партовщики подчиняются только своим передовщикам, только передовщики могут взыскивать за их проступки и сим контрактом ограждаются от обид со стороны экипажа. А так же, владелец судна и капитан гарантируют свободу и безопасность женщин от блудных домогательств команды». Это я впишу, – поднял голову и снял стекляшки с глаз.
Где-то далеко, на закате дня, правительство России, переметнулось к недавно еще враждебной Франции и разорвало дружественные отношения с Испанией. Весть об этом была привезена американцами. По контракту Баранов требовал от экипажа «Окейна» не оставлять охотников без вооруженного прикрытия, не допускать выявление связи между Россией и предоставленными Виншипу охотниками, все претензии со стороны Испании принимать на свой счет, а в случае гибели или убийства охотников-партовщиков выплачивать Компании 250 талеров за каждого…
– И еще, – опять сняв стекляшки с глаз, поднял голову правитель. – Не искушайте Бога, не промышляйте в водах Гишпанской Калифорнии, чтобы не было опасности от тамошних властей. А захотят того Виншипы, Джонатан с братом, – пусть промышляют и торгуют без вас, своим подъемом, на свой страх и риск, и только для своей прибыли.
– Ну, что же! – пожал плечами Сысой, выколачивая трубку о столешницу. – Вроде бы, все правильно. Надо это прочитать тойонам, чтобы не думали о нас плохого, удуманного втайне.
– Правильно говоришь! – одобрил главного передовщика правитель и с ухмылкой подмигнул: – А пока будете на промыслах, транспорт из Охотска может привезти ответ тамошних властей на мою просьбу оставить вас в колониях без выезда.