ЧАСТЬ I ФОРМИРОВАНИЕ ИНФОРМАЦИОННОГО ПОЛЯ ПРОБЛЕМЫ ТЕРРОРИЗМА: ИСТОЧНИКИ ИНФОРМАЦИИ О ТЕРРОРИСТИЧЕСКИХ АКТАХ И ИХ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ

Термин «информационное поле» широко используется в теории информации и журналистике, где оно понимается как «информационное пространство, охватывающее тот или иной объем фактов и событий реального мира и представленное репертуаром тем»[116]. Информационное поле определенной темы (в данном случае проблемы терроризма) складывается из различных по своему характеру и происхождению информационных потоков[117]. Понятие поля позволяет избежать суждения о причинно-следственных отношениях как о жесткой и однонаправленной системе. Оно подразумевает сложное взаимодействие различных сил, множественность возможных событий и всеобъемлющий динамизм целого[118]. Информационное поле, существовавшее в 1879–1881 годах вокруг проблемы терроризма, представляло собой результат взаимодействия, даже «сопряжения», таких разных информационных потоков, как правительственные сообщения и манифесты императоров, проповеди, материалы судебных процессов, тексты официальной, официозной и подцензурной печати, прокламации «Народной воли» и разнообразные нелегальные издания. Особую часть информационного поля создавали спонтанно возникавшие тексты, сплетенные из слухов, сплетен, мистических толков и т. п., существовавшие, как правило, в сфере устной коммуникации.

Важно понимать, что информационное поле представляет собой сложное социальное явление, повторяющее контуры того социума, внутри которого складывается. Соответственно здесь описывается информационное поле общества, которое, несомненно, было шире и разнообразнее, чем информационное поле проблемы терроризма «простого народа». Социальный характер информационного поля накладывает ограничения не только на круг людей, потенциально имеющих доступ к информации, распространяющейся в различных информационных потоках. Возможности публичной интерпретации этой информации формально были ограничены цензурой, но гораздо важнее были другие границы, диктовавшиеся логикой самого поля и господствующим «стилем мышления».

Информационное поле проблемы терроризма было той сферой, где происходила борьба за общественное мнение: понимая значение информации, каждая из сторон, участвовавших в политическом конфликте, стремилась оказывать на него воздействие. За отдельными информационными потоками стояли правительство и Русская православная церковь; либеральные журналисты и публицисты-«охранители», писавшие от имени всего русского общества или отдельных его групп; народовольцы и, более широко, радикальный лагерь. Возможности их были отнюдь не равны, соответственно и цели несопоставимы. Если правительство стремилось полностью подчинить себе информационное поле, то для «Народной воли» было успехом, если партийные издания оказывались прочитанными.

Реконструкция информационного поля проблемы терроризма в 1879–1881 годах может быть осуществлена посредством привлечения разнообразных по своему характеру и происхождению источников. Совокупность текстов внутри каждого информационного потока должна была служить целям определенных политических сил. Ее авторы пытались повлиять на общественное мнение, укоренить в нем только одно видение террора. В связи с этим важным становится вопрос о том, по чьей инициативе и с какой целью создавался тот или иной текст.

Версия правительства нашла выражение в таких документах, как манифесты, законодательные акты и распоряжения администрации. Сюда относятся манифесты Александра III от 1 и 14 марта и 29 апреля 1881 года; указы об учреждении и роспуске Верховной распорядительной комиссии, создании Совета при петербургском градоначальнике, а также обращение М.Т. Лорис-Меликова «К жителям столицы». Несмотря на официальный характер этих документов, они содержали в себе не только оценку происходящего, но также указания на причины «крамолы» и способы борьбы с ней. Огромный интерес представляют также официальные издания «Правительственный вестник» и «Русский инвалид».

Правительственную политику в отношении информационного поля позволяют проанализировать циркуляры министра внутренних дел, касающиеся тех или иных вопросов печати, материалы Главного управления по делам печати, Санкт-Петербургского цензурного комитета и придворной цензуры, хранящиеся в фондах Российского государственного исторического архива.

Участие Русской православной церкви в формировании информационного поля проблемы терроризма раскрывают такие источники, как послание Синода, проповеди, а также статьи в специализированных религиозных журналах. Наибольший интерес представляют проповеди. Они не только позволяют судить о том, какую интерпретацию террористических актов мог услышать почти каждый прихожанин на всем пространстве Российской империи, но и помогают разобраться, каким образом религиозные истолкования происходящего попадали на страницы светских изданий, встраиваясь в описания и оценки террора. Проповеди публиковались в местных «Епархиальных ведомостях», журналах «Церковный вестник», «Церковно-общественный вестник», «Православный собеседник», «Православное обозрение» и др.

Самый значительный по объему информационный поток состоял из материалов периодической печати. Материалы, содержавшиеся в газетах, были очень неоднородны. Анализ ситуации, выявление причин террористических актов, поиск возможных путей решения существующих проблем, образы террористов и их жертвы — все это содержалось в передовых статьях и в фельетонах. Также газеты перепечатывали заметки заграничных изданий, порой включавшие важную информацию, а порой откровенные вымыслы. Во всех изданиях были такие разделы, как «Хроника», «Дневник» и т. д., состоявшие из коротких заметок о происшествиях и зачастую содержавшие сведения, имевшие отношение к деятельности «Народной воли».

Важнейшей частью информационного поля, дававшей возможность представителям общества услышать голос не только правительства, но и самих террористов, были материалы судебных процессов, публиковавшиеся в «Правительственном вестнике», а затем появлявшиеся на страницах других газет. Особый интерес представляют материалы первого большого процесса «Народной воли», проходившего в Петербурге с 25 по 30 октября 1880 года и получившего по числу подсудимых название «Процесса Шестнадцати» и, разумеется, «Процесса первомартовцев». Именно благодаря им широкая публика смогла ознакомиться с фактической стороной дела (прежде всего по обвинительным актам), а также прочитать, как сами террористы объясняют свои действия. На процессе по делу 1 марта обратила на себя внимание речь прокурора Н.В. Муравьева, в которой также была представлена вполне определенная интерпретация покушений.

Наконец, участие самих народовольцев и — шире — радикалов в формировании информационного поля можно выявить при анализе комплекса нелегальной литературы этого периода, печатавшейся как в России, так и за границей. Несмотря на ограниченные тиражи нелегальной литературы, а также строгие наказания за ее хранение и распространение, воспоминания современников и материалы III отделения и Департамента государственной полиции указывают на широкое знакомство русского общества с такого рода изданиями. Среди нелегальной литературы меня, в первую очередь, интересуют издания самой «Народной воли»: журнал, листок, а также прокламации, печатавшиеся после покушений. Кроме того, проанализированы издававшийся в России журнал «Черный передел», эмигрантские журналы «Общее дело», «Набат», брошюры П.Ф. Алисова, М.П. Драгоманова, Г.Г. Романенко, Н.А. Морозова, И. Добровольского.

Особой областью информационного поля были слухи, активно циркулировавшие в течение 1879–1881 годов. Реконструкция этой части информационного поля представляется довольно сложной задачей в связи с особенностью источников. Слухи в обществе чрезвычайно волновали III отделение и Департамент полиции. В фондах этих структур в Государственном архиве Российской Федерации имеются дела, в которых зафиксированы распространявшиеся в населении слухи. Кроме того, информацию о них можно извлечь из дел «о распространении ложных слухов» и даже о «государственных преступлениях». Пеструю картину слухов позволяет дополнить анализ разделов «Хроника», «Дневник» и т. п. в газетах, которые в это время, за отсутствием достоверной информации, не брезговали городскими толками, лишь иногда указывая, что печатаемые ими сведения относятся к разряду «сплетен». Наконец, слухи зафиксированы в дневниках и переписке современников, а самые яркие из них — в мемуарах. Реконструировать эту часть информационного поля полностью не представляется возможным. Тем не менее привлечение широкого круга источников позволяет выявить и проанализировать основные типы слухов, бытовавших в 1879–1881 годах.

ГЛАВА I ИМПЕРСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО: БОРЬБА ЗА КОНТРОЛЬ

«Охота на царя», начатая народовольцами осенью 1879 года, поставила имперское правительство в сложное положение. Не последнее место среди проблем, порожденных чередой покушений, занимала выработка официальной версии событий. Пожалуй, власти не собирались всерьез тягаться в борьбе за умы с легальной журналистикой и тем более с подпольной пропагандой. Тем не менее необходимость контролировать информационное поле осознавалась очень отчетливо. Решение этой задачи включало несколько аспектов:

а) информирование населения о террористических актах, арестах, судебных процессах;

б) контроль над освещением покушений и обсуждением проблемы революционного террора в легальных изданиях;

в) создание и распространение правительственной интерпретации происходящего; в идеале — обеспечение ее господства в информационном поле;

г) пресечение хождения подпольной литературы.

Поскольку борьба с нелегальной литературой входила в компетенцию политической полиции, а на высказывавшиеся в ней идеи представители власти публично никак не реагировали, остановлюсь лишь на первых трех перечисленных направлениях.

1. Политика правительства в области информирования населения о террористических актах

При обычном течении дел известия обо всех важных событиях, происходивших в стране, впервые появлялись на страницах «Правительственного вестника», который, в отличие от всех других газет, славился тем, что опровержений не давал. Если сообщение было срочным, его печатали на отдельных листах в виде особых приложений к официальному изданию или телеграмм. Каждый из трех террористических актов «Народной воли» привел к нарушению заведенного порядка. Правительство было не готово к покушениям на монарха, и всякий раз оно испытывало затруднения с тем, как информировать население об очередном террористическом акте.

Взрыв на Московско-Курской железной дороге прогремел в 22 часа 25 минут 19 ноября 1879 года. Рассказы о нем распространялись в течение ночи с 19 на 20 ноября не только в Кремле, где остановился император со свитой, но и в Москве, так что к 12 часам дня — времени выхода императора и совершения благодарственного молебствия — население города уже знало новость. Официальное сообщение правительства, хотя и было датировано 20 ноября, появилось в газетах только 21-го числа[119]. Более того, информация о взрыве в «Правительственном вестнике» появилась также 21 ноября — со ссылкой на московского генерал-губернатора как источник публикуемых сведений. Эту задержку можно было бы объяснить тем, что покушение произошло вдали от столицы, где располагалась редакция официального издания. Более вероятно, однако, что причина заключалась в растерянности, царившей в тот момент среди высшей администрации. В два часа ночи, получив первые известия о взрыве, шеф корпуса жандармов А.Р. Дрентельн писал управляющему III отделением Н.К. Шмидту:

Когда подумаешь, что это несчастье могло случиться с императорским поездом! Я даже не понимаю, почему оно не случилось [курсив мой. — Ю.С.], так как поезд этот прошел прежде. Вы представляете себе состояние моего духа[120].

Епифанский уездный предводитель дворянства князь Д.Д. Оболенский, ехавший во взорванном поезде и первым привезший в Москву сообщение, что взрыв не был просто несчастным случаем, наткнулся на весьма своеобразную реакцию царского окружения. Министр двора граф А.В. Адлерберг советовал ему выспаться («Когда выспитесь, Вам все иначе покажется»), шеф жандармов восклицал:

«Не может быть: у меня нет депеши!», а московский генерал-губернатор В.А. Долгоруков, схватив Оболенского за пуговицу мундира, «долго тормошил ее, приговаривая: “Никогда, никогда!”»[121]

Еще более сложная ситуация сложилась в связи со взрывом в Зимнем дворце. Замолчать происшествие не представлялось возможным. Сила взрыва была такова, что «тряхнуло» набережную Мойки и Малую Итальянскую улицу[122], а жители Васильевского острова сбежались к Неве, предполагая какое-нибудь несчастье с Дворцовым мостом[123]. Случайные прохожие, оказавшиеся вблизи дворца, слышали, как «грохнуло», «да так страшно, в один раз, совсем без раскату, точно огромное дерево хряснуло»[124], и видели бегущую полицию, придворных с фонарями, пожарных с факелами, жандармов и казаков, которые выносили раненых и тела убитых солдат. Правительственное сообщение на следующий день, 6 февраля, говорило о взрыве, гибели 8 и ранении 45 нижних чинов л. — гв. Финляндского полка, но оставило причины произошедшего без объяснений. Генерал Н.П. Литвинов 15 февраля 1880 года записал в дневнике, что у него не было повода сомневаться в газетных сообщениях, потому он «с видом знатока» говорил всем 6 февраля, что произошел взрыв газа, пока генерал-адъютант Салтыков не сообщил о молебствии по поводу очередного чудесного спасения государя[125]. Хозяйка великосветского салона Александра Богданович, несмотря на сменявших друг друга посетителей, безусловно знавших о происшествии во дворце из первых рук, и два дня спустя «с трудом верила» правдивости известия о покушении, поскольку не было правительственных оповещений[126].

О том, что случившееся было именно покушением на жизнь императора, население было официально оповещено 7 февраля изданием Военного министерства «Русский инвалид», в котором был опубликован приказ по войскам гвардии и Петербургского военного округа № 11, подписанный временным петербургским генерал-губернатором И.В. Гурко[127]. В Москве о том, что взрыв был террористическим актом, стало известно 6 февраля вечером благодаря телеграммам, полученным из Берлина и Парижа до появления приказа И.В. Гурко[128].

В освещении официальными изданиями события 5 февраля можно обнаружить отчетливое стремление отвлечь внимание читателей от покушения на монарха в его резиденции. Для этого были использованы трагедия и подвиг солдат л. — гв. Финляндского полка. Исполнение поставленной задачи было возложено на официальное издание Военного министерства. «Правительственный вестник», не говоря уже о прочих газетах, ограничивался перепечаткой материалов ведомственной газеты. В сообщениях о событиях 5 февраля особенно подчеркивалось героическое поведение солдат, бывших в этот вечер в карауле. Несколько дней содержание «Внутренних известий» «Русского инвалида» составляли рассказы о храбрости и преданности солдат: после взрыва уцелевшие финляндцы «выползли из хаоса разрушения и построились на платформе, готовые в сопровождении офицеров следовать к покоям Его Величества»[129]. Стоявшие на постах часовые, несмотря на приказания нескольких генералов и вел. кн. Владимира Александровича, отказывались сдавать пост без разводящего, простояв на двадцатиградусном морозе шесть часов, пока начальник внутреннего караула поручик Сивицкий лично не сменил все посты[130]. Поведение финляндцев было использовано как доказательство верности войск «долгу и присяге», свидетельство того, что попытки «безумных злоумышленников» сблизиться с войсками, равно как угрозы жизни солдат и офицеров, бессмысленны. Не забыты были в приказе № 13 по войскам гвардии и Петербургского военного округа и «тайные враги», не останавливающиеся перед выбором средств для достижения своих «преступных целей»[131].

Покушение в Зимнем дворце стало первым террористическим актом, сопровождавшимся случайными жертвами. Этот факт, как ничто другое, был способен поколебать симпатии к революционерам даже самых преданных их поклонников, в том числе потому, что убиты были «простые солдатики», вышедшие из того самого народа, борьбу за счастье которого народовольцы объявили своей целью[132]. Правительство было намерено максимально использовать гибель 11 нижних чинов, чтобы склонить общественное мнение на свою сторону. 6 февраля на Высочайшем выходе Александр II поблагодарил финляндцев за исполнение долга и обещал позаботиться о жертвах взрыва. Четырех офицеров полка, бывших 5 февраля в карауле, Александр II «осчастливил поданием руки и поцелуем»[133]. На следующий день царь присутствовал при панихиде по убитым и при возглашении «вечной памяти» преклонил колени; затем он навестил раненых. Похороны финляндцев были обставлены с особой торжественностью, гробы простых солдат несли генерал-адъютанты, офицеры полка и гвардейского корпуса. Шеф полка вел. кн. Константин Николаевич лично присутствовал при отпевании и погребении. На пути похоронной процессии шпалерами были выстроены полуроты от всех частей гвардии и Петербургского гарнизона[134].

Описание трагедии Финляндского полка заслонило в статьях ведомственной газеты покушение на императора, центр тяжести был смещен намеренно. Начавшаяся вскоре подготовка к празднованию двадцатипятилетия царствования Александра II, а затем и сам праздник вытеснили со страниц официальной печати покушение в Зимнем дворце. В то время как прочие газеты продолжали обсуждать его и после 19 февраля, «Правительственный вестник» и «Русский инвалид» хранили молчание.

Больше всего затруднений вызвало сообщение о событии 1 марта 1881 года. Первая телеграмма, напечатанная еще до смерти Александра II, извещала, что государь опасно ранен «посредством подброшенных под экипаж разрывных бомб» (т. е. информация о двух взрывах, из которых второй, смертельный, был произведен, когда царь находился вне кареты, еще не распространялась) и что состояние его «безнадежно»[135]. Сообщение о кончине императора состояло из трех предложений, в которых называлось точное время смерти и указывалось на исполнение им долга христианина — приобщение Св. Тайн[136]. Начиналось оно фразой «Воля Всевышнего совершилась», которую некоторые читатели сочли «странной» и «неуместной». Сотрудник газеты «Голос», публицист-либерал Г.К. Градовский в воспоминаниях писал: «Выходило, будто преступники были исполнителями Божьего веления […]. Хотели выразиться высокопарно, но официального витийства хватило на несколько строк, скудных и нескладных»[137]. Радикалы острили: «“Народная воля” — воля божья»[138].

В «Правительственном вестнике» появлялись сведения не только о террористических актах, но также об арестах, судебных процессах и смертных казнях. Правительство имело исключительное право на публикацию подобных известий[139]. Сообщения эти были намеренно краткими: власть неохотно делилась с обществом информацией. Например, извещала лишь о таких крупных арестах, как взятие народовольческой типографии в Саперном переулке в ночь с 17 на 18 января 1880 года, сопровождавшееся перестрелкой революционеров с полицией[140]. Прервать многозначительное молчание власть была вынуждена лишь в связи со скандальным «инцидентом Гартмана».

По случайному совпадению, накануне взрыва в Зимнем дворце в Париже по требованию русского правительства был задержан Лев Гартман, участник ноябрьского покушения под Москвой, известный всей России как «мещанин Сухоруков», на чье имя был приобретен дом, из которого велся подкоп под полотно железной дороги. Лишь только немного улеглись страсти по поводу взрыва 5 февраля, русские газеты стали перепечатывать все, что можно было найти во французской печати и что могло пройти русскую цензуру, поскольку во Франции была поднята волна протеста против выдачи Гартмана «русскому деспотизму»[141]. Русское правительство какое-то время предпочитало пользоваться своим заграничным официозным «Journal de St.-Petersbourg», в котором упорно опровергались известия, будто депутаты французского парламента ходатайствуют об освобождении Гартмана[142]. Вполне понятно желание властей избегать официальных заявлений до тех пор, пока дело не будет решено.

Воспользовавшись тем, что Л.Н. Гартман выдавал себя за уроженца Берлина Мейера, французское правительство отказало в его выдаче в конце февраля 1880 года[143]. Газетные страсти в России не утихали весь март[144], вынудив наконец правительство опубликовать в «Правительственном вестнике» двухстраничный отчет «По поводу происходивших с французским правительством переговоров о выдаче архангельского мещанина Льва Гартмана». О причинах появления этого текста было откровенно сказано в самом начале: виной были разнообразные слухи и газетные известия, «нередко излагающие обстоятельства этого дела в неточном или даже превратном виде». В правительственном сообщении были кратко изложены обстоятельства взрыва 19 ноября, причем особо указывалось, что это «не политическое, а общее дело», направленное против общественного благоустройства и благочиния и против жизни частных людей. Как и в эпизоде с С.Г. Нечаевым, правительство пыталось добиться выдачи Л.Н. Гартмана как обычного преступника. Были перечислены все документы, позволяющие установить личность задержанного в Париже человека. Все они были предоставлены французскому правительству, что опровергало доводы о невозможности признать арестованного за участника взрыва 19 ноября. Наконец, причиной отказа о выдаче преступника довольно откровенно была названа «усиленная агитация», политические сходы рабочих и учащейся молодежи, коллективные петиции и «страстная полемика» в печати[145]. Оценочных суждений о действиях французского правительства сообщение не содержало. Показательно, что официальное заявление появилось только 23 марта 1880 года, т. е. месяц спустя после отказа в выдаче и высылки Гартмана из Парижа в Лондон. Вероятно, если бы не бурная публичная полемика, власти предпочли бы вообще не высказываться по этому поводу.

Кардинальные перемены в политике информирования населения произошли после 1 марта 1881 года, когда сообщения о ходе расследования стали появляться почти каждый день, а сведения об арестованных были более подробными, чем обычно. В этом случае об интересах следствия, которые, казалось бы, побуждали скрывать информацию, речь не шла. Необходимо было убедить население, что власть полностью контролирует ситуацию и ни один из преступников не избежит наказания. 4 марта министр внутренних дел объявил «во всеобщее известие» об аресте 27 февраля А.И. Желябова и его «руководящем участии в преступлении»[146]. Равным образом в кратком сообщении о поимке С.Л. Перовской подчеркивалось, что она «руководила, после ареста Желябова, заговором»[147]. Распространение этих сведений было очень важно для правительства, поскольку существовало общее мнение, что полиции удается обезвреживать только «исполнителей», в то время как подлинные организаторы покушений всегда выходят сухими из воды.

2. Цензура и освещение террора В ЛЕГАЛЬНОЙ ПЕЧАТИ

Желание обеспечить правительству полный контроль над информацией о революционном движении в целом и террористических актах в особенности привело к ужесточению цензуры[148]. В соответствии с законом от 16 июня 1873 года министр внутренних дел имел право изымать из обсуждения в печати вопросы, признанные правительством «неудобными»[149]. В течение 1879–1881 годов появилось 7 циркуляров, запрещавших обсуждать вопросы, прямо или косвенно связанные с проблемой терроризма. Хотя законом от 30 января 1870 года возбранялось обнародовать факты, обнаруженные дознанием или предварительным следствием, до судебного заседания или прекращения дела (независимо от характера преступления)[150], в газетах все же появлялись сведения об арестах революционеров. 18 января 1880 года Главное управление по делам печати запретило периодическим изданиям печатать сообщения об арестах по политическим делам, ссылаясь на «настоящие обстоятельства»[151]. После цареубийства это распоряжение было подтверждено 6 марта 1881 года. Необходимость нового циркуляра объяснялась в нем самом: несмотря на существующий закон, в печати появлялись известия об арестах «с такими подробностями и разъяснениями, которые оказывают весьма вредное влияние на производство дознаний»[152].

Хотя запрет на оглашение арестов имел в виду интересы следствия, он значительно ограничивал информацию о том, кто такие террористы, поступавшую в распоряжение общества. Отсутствие сведений о деятельности полиции при господствовавшем убеждении в ее «бессилии» и «никчемности»[153] подрывало авторитет власти, успехи которой в деле борьбы с революционерами зачастую не оглашались.

С 18 января 1879 года газетам было запрещено печатание самостоятельных стенографических отчетов по политическим процессам. Газеты должны были ограничиваться перепечаткой стенограмм из официальных изданий: «Правительственного вестника», если судебный процесс проходил в столице, или местных губернских ведомостей[154]. Этой мерой правительство обеспечивало себе контроль над тем, чтобы в печать не попали «резкие» и «неудобные» высказывания обвиняемых, начавших использовать скамью подсудимых как трибуну, а также цитаты из нелегальной литературы, которую прокуратура привлекала для доказательства вины подсудимых. В октябре 1879 года печатание полных отчетов было признано «неудобным». Их заменила публикация обвинительного акта и приговора, а судебное расследование, речи прокурора и защитников стали появляться в «самом сжатом виде»[155]. Тогда же по предложению министра юстиции Д.Н. Набокова периодическим изданиям было предписано перепечатывать материалы «Правительственного вестника» из номера в номер в том же объеме, что и в официальном издании. Цель этого предписания — устранить практику, при которой публикация судебных отчетов растягивалась на много номеров, что, по мнению министра, «искусственно» поддерживало внимание публики к подобным делам[156].

Несмотря на запреты, журналисты находили лазейки для того, чтобы обойти закон. Например, под видом описания внешней обстановки процесса (интерьеров, публики, состава суда) им удавалось помещать сведения о его ходе до появления официального отчета[157]. Для того чтобы исключить подобное в связи с процессом по делу «перво-мартовцев», 24 марта 1881 года Главное управление по делам печати «напомнило» в циркуляре: запреты остаются в силе и при освещении данного процесса[158].

Таким образом, публикация сведений об арестах и судебных процессах была ограничена законами, принятыми в течение 1870-х годов. Появление в связи с покушениями «Народной воли» циркуляров, напоминавших редакциям о существующих ограничениях, свидетельствует, с одной стороны, о нарушении журналистами этих предписаний, а с другой — о том, в какой мере правительство осознавало необходимость полностью подчинить себе распространение информации о терроре. Ограничения вводились не столько в интересах следствия, сколько для того, чтобы не дать возможность народовольцам использовать скамью подсудимых для пропаганды своих идей. Особенно цензура была ужесточена после цареубийства. Начальник Главного управления по делам печати Н.С. Абаза 24 марта 1881 года настаивал на «особо строгом» исполнении цензорами их обязанностей: «Многие даже из тех недосмотров и цензурных промахов, которые до 1 марта были оставляемы без последствий, при существующих условиях и настроении общества могут привести к серьезной ответственности»[159]. Цензорам было предписано докладывать министру внутренних дел обо всех статьях, «могущих произвести более или менее сильные впечатления на читателей»[160].

Взрыв на Московско-Курской железной дороге привел к установлению особого режима публикаций об этом происшествии на страницах печати. Московский генерал-губернатор В.А. Долгоруков потребовал, чтобы петербургские газеты не помещали самостоятельных корреспонденций, ограничиваясь лишь перепечаткой сообщений московских газет[161]. Циркуляр об этом был разослан в петербургские газеты 25 ноября[162]. Ни взрыв 5 февраля 1880 года, ни цареубийство 1 марта 1881 года подобных ограничений для московских газет не вызвали. Следует уточнить, что московский генерал-губернатор стремился получить личный контроль над распространением во второй столице известий, «имеющих какое-либо государственное значение и вообще выходящих из ряда обыкновенных происшествий»[163]. В качестве обоснования таких претензий он выдвигал заботу об охранении общественного спокойствия. Поводом, вызвавшим обширную переписку о компетенции генерал-губернатора в вопросах печати, стал не очередной террористический акт, а смерть императрицы Марии Александровны 22 мая 1880 года, о чем московские газеты сообщили раньше, чем из правительственной телеграммы узнал о ней сам В.А. Долгоруков. Несмотря на поддержку, оказанную В.А. Долгорукову М.Т. Лорис-Меликовым, Главное управление по делам печати претензии эти отвергло, справедливо указывая как на уже имеющиеся в распоряжении генерал-губернаторов средства контроля над печатью, так и на возможные «справедливые нарекания со стороны печати и общества на правительство» в случае выполнения этого требования[164]. В этой истории интересна не только позиция Главного управления по делам печати, ссылавшегося для обоснования своей позиции на мнение общества, но и выбранный генерал-губернатором момент. Очевидно, несмотря на затишье, наступившее после 19 февраля, и московские власти, и М.Т. Лорис-Меликов всерьез опасались каких-то событий государственной важности, которые могут вызвать принятие предварительных охранительных мер.

Цензурные запреты касались не только вопросов, прямо относившихся к покушениям на императора, но и тех, при обсуждении которых последние становились важным аргументом в поддержку того или иного мнения. Речь идет о реформировании системы образования и введении представительной формы правления. Первый вопрос было запрещено обсуждать циркуляром от 6 февраля 1880 года[165] по личному требованию министра народного просвещения Д.А. Толстого[166]. Очередной циркуляр о запрещении дискутировать на тему преобразования государственного строя (в течение 1870-х годов этот запрет подтверждался неоднократно) был вызван статьями газет «Голос» и «Страна» от 4 марта 1881 года. М.Т. Лорис-Меликов не только вынес этим газетам предупреждения, но и запретил всем остальным помещать статьи, «в которых выражаются вполне неуместные суждения о необходимости изменения нашего государственного строя, а также высказываются сомнения в недостатке истинного патриотизма в высших слоях общества, будто бы равнодушного к интересам народа»[167]. Причина запрета была названа в циркуляре: «…дабы не усиливать смуты, порожденной в обществе страшным постигшим Россию событием»[168].

Цензуре подвергались также сочинения о покушениях на императора, за разрешением на публикацию которых частные лица обращались в Министерство императорского двора[169]. Охотно давая дозволение на публикацию стихотворений о верноподданнических чувствах, написанных по поводу того или иного покушения, если, конечно, они «по изложению соответствовали предмету»[170], как общая, так и придворная цензура с сомнением относились к сочинениям о происходящем, написанным в любых других жанрах. С 1877 года существовал запрет на изображение в публицистических и беллетристических сочинениях народных волнений, сцен из революционных событий, а также «жизни и действий нигилистической партии», вновь подтвержденный в мае 1881 года[171]. В преддверии юбилея царствования Александра II попытка вставить в «Краткий очерк царствования» описание четырех покушений вызвала «недоумение» в Санкт-Петербургском цензурном комитете, а Министерство императорского двора потребовало эту часть текста «исключить»[172]. Другое такое сочинение вообще не было разрешено, так как в число «достопамятных событий» составители включили студенческие волнения и арест подпольной типографии «Народной воли» в Саперном переулке[173]. Той же логикой руководствовались чиновники Министерства двора, рассматривая сочинение коллежского советника Подчерткова, пожелавшего после 1 марта 1881 года опубликовать брошюру с рассказом обо всех покушениях на императора. Сочинение это, хотя и написанное «с самым верноподданнейшим чувством», было сочтено ими «неуместным»[174]. Очевидно, власти опасались, что изложение на нескольких страницах истории семи покушений на монарха может вызвать иную реакцию, нежели та, на какую рассчитывал сочинитель.

Столь же последовательно канцелярия МИДв (Министерства Императорского двора) запрещала печатать изображения террористических актов. На несколько запросов издателя «Всемирной иллюстрации» о дозволении опубликовать изображение покушения в Зимнем дворце последовала резолюция А.В. Адлерберга: «О взрывах не разрешаю»[175]. Стоит уточнить, что запрещению подвергались те рисунки, на которых присутствовал император, а также сцены насилия. В иллюстрированных изданиях за 1879–1880 годы можно найти изображение «проклятого домишки Сухоруковых» (Всемирная иллюстрация. 1879. Т. 22. № 24), но никак не присланный в канцелярию МИДв редактором этого журнала рисунок «Караульная комната после взрыва в Зимнем Дворце 5 сего февраля», на котором были изображены разрушенное помещение и десятки тяжелораненых и убитых солдат[176].

Аналогичную позицию министерство заняло после цареубийства. В течение марта — апреля 1881 года были отклонены прошения литографа Яковлева (рисунок «Злодейское покушение на жизнь императора Александра II 1 марта 1881 года»); литографа Понамарева («Убийство Царя-Освободителя 1 марта 1881 года»); издателя «Иллюстрированного вестника» Баумана («Злодейское покушение на жизнь Государя Императора Александра Николаевича 1 марта текущего года: взрыв первой бомбы», «Взрыв второй бомбы», «Обнаружение мины на Малой Садовой улице») — всего 15 изображений[177]. Было запрещено также публично демонстрировать в московской панораме привезенную из-за границы картину «Покушение на жизнь в Бозе почившего Государя Императора Александра Николаевича 1 марта сего года»[178]. Запрет не был соблюден так строго, как это делалось ранее: в трех иллюстрированных журналах («Всемирная иллюстрация», «Свет в картинках», «Осколки») появилось три рисунка, на которых изображено все то, что так упорно запрещал А.В. Адлерберг: истекающий кровью император, лежащие на земле случайные жертвы взрыва, клубы дыма[179]. Они составляют разительный контраст десяткам нейтральных изображений убранного венками «места катастрофы», саперных работ на Малой Садовой или разбитой царской кареты.

Используя общую и придворную цензуру в качестве инструмента контроля, правительство пыталось или ограничить поступление информации о деятельности террористов, или обеспечить освещение происходящего в нужном для себя свете. Цензурные запреты тем не менее не давали нужного эффекта. Необходимость вновь и вновь «напоминать» редакторам ранее введенные ограничения служит наглядным тому доказательством. Журналисты находили лазейки в законодательстве, чтобы высказать суждения о вопросах, которые официально было запрещено обсуждать. Кроме того, нежелание власти предоставлять полную информацию о происходящем создавало благоприятную обстановку для распространения всевозможных слухов, которые подчас были куда опаснее, чем обнародование сведений, собранных в ходе следствия по политическим делам. Ограничение информации о террористах, их идеях и методах приводило и к другому эффекту. Нелегальная литература вызывала интерес не только оппозиционеров, но и «благомыслящих» людей, которые хотели разобраться, во имя чего действуют революционеры. Несмотря на «драконовские» методы борьбы с распространением подпольных изданий, ознакомиться с ней при желании было довольно легко.

3. Официальная интерпретация народовольческого террора

Неудавшиеся покушения на монарха привели к складыванию особого ритуала, имевшего почти исключительно религиозный характер. 20 ноября 1879 года Александр II отправился на торжественное молебствие в Успенском соборе Кремля, где благодарил Бога за чудесное спасение[180].22 ноября, в день возвращения монарха в столицу, Невский проспект был украшен флагами. Многотысячная толпа приветствовала государя, который прямо с поезда отправился в Казанский собор на благодарственный молебен[181]. 6 февраля 1880 года Петербург также был украшен флагами. Флаги и иллюминация в неурочные дни в эти годы стали ассоциироваться именно с покушениями. 15 января 1881 года А.В. Богданович записала в дневнике по поводу торжества в честь взятия русскими войсками Геок-Тепе наивный вопрос дворника: «Неужто опять промахнулись?»[182]

Благодарственные молебствия после каждого покушения стали обязательными не только для «чудесно спасенного» императора, но и для всех подданных независимо от конфессии. В школах и гимназиях отменялись уроки, в университетах — лекции. Вот как прошел день 24 ноября 1879 года у духовщинских школьников: утром они выслушали (девочки в прогимназии, мальчики в училище) известие о покушении на государя, после чего отправились в собор на благодарственный молебен. Попечитель педагогического совета местной прогимназии писал в округ: «Нужно было видеть трогательную картину детей, на деньги, принесенные ими на завтрак, покупающих свечи, которых было продано более 200 одним учащимся, и толпами окруживших образ Св. Александра Невского […], нужно было слышать детей, когда они, возвратясь в свои учебные заведения, много раз по собственной инициативе пропели народный гимн «Боже, Царя храни», чтобы почувствовать, насколько беспредельна врожденная народу русскому унаследованная от своих предков преданность престолу и насколько сильна любовь […] к богохранимому ныне царствующему Государю Императору»[183]. В высших учебных заведениях программа была такой же: литургия, проповедь, народный гимн, сопровождавшийся громким «Ура!»[184]. Этот привычный сценарий празднований «счастливыхизбавле-ний» сыграл злую шутку с воспитанниками Гатчинского Николаевского сиротского института 1 марта 1881 года. При первых смутных известиях о покушении они стали кричать «ура», приветствуя очередное проявление Промысла Божьего, поскольку решили, что террористы опять потерпели неудачу. Директор института генерал-майор Н.К. Шильдер вынужден был впоследствии написать не один рапорт, доказывая, что никаких беспорядков в институте в день цареубийства не было[185].

Переполненные после покушений храмы должны были служить наглядным свидетельством неизменной преданности населения престолу. Демонстрация лояльности представителями образованного общества была особенно желательна, почему после взрыва в Зимнем дворце митрополит Петербургский Исидор (Никольский) сделал выговор петербургскому уездному предводителю дворянства Н.К. Зей-форду, что дворяне «мало показывают себя» на молебнах, являясь в церкви не в мундирах, а в партикулярных платьях[186]. Игнорирование молебна могло вызывать подозрение в «неблагонадежности», а «неприличное поведение» — производство дознания, подобно начатому по поводу двух учителей сельских школ Масенковского уезда Владимирской губернии, которые во время молебна смеялись и не вставали на колени[187]. Такое же дознание было начато в отношении Ивана и Сергея Антоновых, кишиневского купца и его младшего брата-гимназиста, которые смеялись над проповедями, произнесенными архиереем после 19 ноября 1879 года. Из дальнейшего дознания выясняется, что Иван Антонов на вопрос о том, что именно говорилось в соборе во время молебна, отозвался: «Архиерей говорил разную чепуху»[188].

Характер церемоний, складывавшихся вокруг покушений, сам по себе указывает на избранный правительством способ интерпретации происходящего как чудесного явления Божьего Промысла. Увековечивать память о чудесах, как это было после выстрела Каракозова, власти, однако, не спешили. Еще постройка часовни возле Летнего сада вызвала ожесточенные споры о том, что именно она напоминает, чудесное вмешательство Провидения или то, что подданный осмелился поднять руку на монарха.

Ни скупой информации о террористических актах, ни запретов на обсуждение в печати определенных вопросов, ни религиозных церемоний не было достаточно для того, чтобы привлечь общественное мнение на сторону правительства. Необходимо было не только освещать покушения, но и давать им объяснение. Официальные издания в силу своей специфики были мало приспособлены для этого. Тем не менее и они использовались для того, чтобы распространять нужную правительству версию происходящего. На их страницах в разных формах высказывались мнения, принадлежавшие самому государю и высшим сановникам, т. е. официальная позиция властей. Кроме того, редакция давала и собственную интерпретацию событий.

Император должен был каким-то образом реагировать на террористические акты. Любое его слово имело первостепенную важность. Свое отношение к покушениям государь мог выразить устно: тогда его речь появлялась на страницах «Правительственного вестника» в сжатом и отредактированном виде. 20 ноября 1879 года Александр II на выходе в Кремле высказал свое мнение о произошедшем накануне покушении, особенно настаивая на «верном» воспитании молодого поколения[189]. Вероятно, ничего нового к этому заявлению государь добавить не мог и в дальнейшем лишь ссылался на свою московскую речь[190]. Взрыв в Зимнем дворце также заставил монарха охарактеризовать ситуацию, о чем сообщила читателям газета «Русский инвалид»[191]. «Мнение» императора официальные газеты передавали и тогда, когда сообщали о «собственноручных начертаниях» на верноподданнических адресах и в особенности когда публиковали манифесты[192].

После 1 марта 1881 года было особенно важно, чтобы новый император обратился к стране. За два месяца появилось три манифеста: 1 марта (по поводу вступления на престол), 14 марта (назначение регента на случай внезапной смерти Александра III до совершеннолетия наследника) и 29 апреля (о «незыблемости самодержавия»). Манифесты 1 марта и 29 апреля, имевшие декларативный характер, демонстрируют избранную стратегию официального объяснения цареубийства. В манифесте от 1 марта император указывал на провиденциальный характер произошедшего: не революционная партия совершила преступление на Екатерининском канале, но Бог «поразил Россию роковым ударом», потому остается лишь «смириться» перед «таинственными велениями Божьего Промысла». В манифесте были охарактеризованы мотивы террористов: в покойном императоре «преступники» видели «оплот и залог величия России и благоденствия Русского народа». В такой интерпретации убийство императора — это удар не по правителю, а прежде всего по стране и ее населению[193].

Манифест от 29 апреля был выдержан в той же риторике. В нем можно выявить выработанную за два месяца официальную точку зрения по ключевым вопросам совершившегося цареубийства. Смерть Александра II была названа «мученической кончиной», финалом исполнения обета царствовать на благо народа. Император «кровию запечатлел великое Свое служение». Террористы названы «недостойными извергами из народа». Характеризуя их деяние как «страшное, позорное, неслыханное в России», манифест от 29 апреля, в отличие от предыдущего, оставлял их действия без объяснений. Событие 1 марта было представлено только как неисповедимая воля Провидения. Важно отметить, что в манифесте описывалась «всенародная» реакция на цареубийство словами «скорбь и ужас» (эта формула с вариациями повторяется трижды). Единение народа называлось залогом будущей победы над «крамолой»[194].

Обращения Александра II и Александра III обязательно содержали не только оценки происходящего, но и призыв к населению помочь правительству в борьбе с революционной угрозой. 20 ноября 1879 года в Москве Александр II просил «благомыслящих отцов семейств» повлиять на молодежь, наставить ее «на путь истины и сделать из нее полезных России деятелей»[195]. На торжественном выходе в Зимнем дворце 6 февраля он «сказал несколько слов, которые не мог кончить без слез, сказал, что надеется, что народ ему поможет сокрушить крамолу, что Господь его спас еще раз, что надеется на всех»[196]. В манифесте 29 апреля 1881 года подданные призывались к «утверждению Веры и Нравственности, к доброму воспитанию детей, к истреблению неправды и хищения, к водворению порядка и правды в действии учреждений»[197]. В этих обращениях видно, какие именно проблемы правительство было готово признать: на первом месте стояли вопросы религии, нравственности, семейного воспитания, а административные неурядицы — на втором. Хотя «слова» императоров содержали обращение к подданным за помощью, однако необходимый правительству ответ должен был выразиться отнюдь не в политическом действии. Александр III в манифесте 1 марта призывал «соединить молитвы с Нашими мольбами пред Алтарем Всевышнего». Александр II закончил свою речь в Москве формулой «Да поможет нам в этом Бог!». Провиденциальное истолкование покушений императорами предполагало подобающий ответ общества: покаяние и верноподданническое служение самодержавному государю.

Официальная интерпретация террористической борьбы содержалась также в текстах законодательных актов. В указе от 12 февраля 1880 года, учреждавшем Верховную распорядительную комиссию, подчеркивалось, что цель этой меры — «положить предел беспрерывно повторяющимся в последнее время покушениям дерзких злоумышленников»[198]. Следует обратить внимание на полное название вновь создаваемого учреждения: «Верховная распорядительная комиссия по охранению государственного порядка и общественного спокойствия», — из которого следовало, что террористы угрожают не только государству, но и обществу. Тем не менее указ регулировал взаимоотношения Главного Начальника (это официальное название учреждавшейся должности) с губернаторами, градоначальниками, «всеми ведомствами» и самим императором. Ни о какой общественной инициативе речи не шло.

Указ был опубликован одновременно с нашумевшим обращением М.Т. Лорис-Меликова «К жителям столицы», которое является самым откровенным (до 1 марта 1881 года) правительственным признанием «настоящего тягостного положения» и «потрясенного порядка». Террористические акты оценивались в нем как «преступные действия, позорящие наше общество», их цель — «потрясение общественного строя государства». Главный Начальник выражал уверенность, что общество состоит из «честных людей, преданных Государю и искренно любящих свою Родину», которые «негодуют» из-за совершающихся преступлений. Обращение «К жителям столицы» уникально тем, что в нем, в отличие от всех других официальных заявлений, было признано существование у общества собственных интересов. Представители его должны были помочь правительству не потому, что таков незыблемый порядок вещей, но потому, что от повторяющихся покушений «наиболее страдают интересы самого общества». В чем именно могла выразиться «поддержка общества», в обращении не говорилось. Население же столицы призывалось к спокойствию, твердости и игнорированию «злонамеренных внушений»[199], что было на тот момент как никогда актуально, учитывая панику, распространившуюся в Петербурге после покушения 5 февраля. Не менее интересен указ, которым Верховная распорядительная комиссия упразднялась: в нем выражалась уверенность в том, что покушения полностью прекратились[200].

Здесь не случайно предпринят такой подробный разбор этих небольших по объему документов. Скупые слова императоров, тексты манифестов, обращение М.Т. Лорис-Меликова — все это служило ориентирами для тех, кто пытался объяснить события 1879–1881 годов, опираясь на официальную версию происходящего. Неоднократно по разным поводам повторялись слова из московской речи Александра II о воспитании детей, еще чаще — слова М.Т. Лорис-Меликова: «На поддержку общества смотрю как на главную силу, могущую содействовать Власти к возобновлению правильного течения государственной жизни»[201]. Официальная точка зрения распространялась в легальной печати и цитировалась проповедниками. Эти цитаты использовались для того, чтобы легитимировать ту или иную версию происходящего.

Кроме публикации сообщений правительства, законодательных актов и манифестов редакция «Правительственного вестника» располагала другими средствами для того, чтобы формировать общественное мнение. Хотя набор их был ограничен, она пользовалась этими средствами виртуозно. Все публикации о террористических актах «Народной воли», кроме специального сообщения правительства, сопровождались целым комплексом иных материалов, каждый из которых имел свои цель и смысл. В этот комплекс входили телеграммы из-за границы, верноподданнические адреса и перепечатка статей других изданий.

Сообщения Международного телеграфного агентства кроме информации о реакции правителей того или иного государства на телеграммы из России содержали выдержки из европейских газет, например из «Reichsanzeiger», «Wiener Abendpost» или «Times». Подборка цитат осуществлялась редакцией официальной газеты таким образом, чтобы продемонстрировать сочувствие европейского общественного мнения русскому императору, с одной стороны, и негативное отношение к террористам — с другой. «Вся Европа почувствовала ужас в виду дикого и дерзкого покушения, равно как глубочайшую симпатию к русскому императору»[202] — эта цитата из лондонской «Times» подобна десятку других. Каждое из таких сообщений оканчивалось сакраментальной фразой «в таком же смысле высказываются все здешние газеты»[203]. Апелляция к общественному мнению Европы служила доказательством солидарности иностранных правительств и обществ с русским императором, а также давала возможность языком чужих статей выражать отношение к происходящему. Разумеется, об отзывах, отклонявшихся от заданной рамки, «Правительственный вестник» умалчивал.

Вторым неизменным компонентом, появлявшимся в «Правительственном вестнике» после каждого покушения, были верноподданнические адреса. В государстве, лишенном представительных органов, публикация подобных обращений создавала иллюзию общественного мнения, неизменно преданного власти. Кроме того, адрес действительно был способом коммуникации монарха и подданных: каждый из них удостаивался собственноручной резолюции: «Благодарить», о чем «Правительственный вестник» и сообщал отправителю.

Адреса, направленные Александру II после покушений на его жизнь, содержали ряд обязательных элементов: выражение чувства ужаса по поводу «злодеяния» и радости по случаю спасения императора, благодарность Богу или сообщение о коллективном молебствии, наконец, пожелания всяческих благ высочайшему адресату. Дополнительно в адресе могли быть комментарии по поводу злоумышленников или даже угрозы в их адрес, реже — предложение помощи в борьбе с крамолой. Если после покушения А.К. Соловьева тексты верноподданнических адресов публиковались в течение 2 месяцев целиком[204], то начиная с 19 ноября 1879 года «Правительственный вестник» ограничивался сообщением списков организаций, учреждений и частных лиц, их отправивших, и кратким изложением содержания: «Заявления беспредельных чувств радости по случаю спасения Государя Императора»[205]. Можно предположить, что это было связано с увеличением количества адресов по сравнению с апрельскими событиями. Кроме того, возможно, что, как и в случае с публикацией отчетов по политическим процессам, правительство не желало «растягивать» публикацию. Тем не менее после каждого террористического акта несколько адресов все же были опубликованы полностью. Выбор именно этих заявлений легко понять: либо опубликованные адреса содержали все необходимые компоненты и в этом смысле были образцовыми (как, например, адрес Императорской Академии наук[206]и телеграмма московского генерал-губернатора В.А. Долгорукова[207]), либо они отражали «мнение» тех слоев населения, демонстрация солидарности которых правительству была особенно важна. Примером последнего является публикация телеграммы одесского временного генерал-губернатора Э.И. Тотлебена, в которой была выражена «беззаветная преданность» войска[208], а также послания крестьян Тверской губернии по поводу 1 марта, демонстрировавшего мнение «простого народа»[209].

Схожую с публикацией верноподданнических адресов роль играли сообщения о благотворительных акциях в память о неудавшихся покушениях и особенно в память о «мученической кончине» Александра II. Если после покушений 19 ноября и 5 февраля сообщения о них были единичными, то после 1 марта именно они составили содержание «Внутренних известий» «Правительственного вестника», в то время как адресам уделялось гораздо меньше внимания. Сведения о постройке часовен, богаделен, приютов и школ, а также о суммах, пожертвованных на храм на месте событий 1 марта и на памятник в Кремле, также должны были свидетельствовать о неизменной преданности общества и народа.

Третьим компонентом в комплексе публикаций, посвященных террористическим актам, были материалы, перепечатывавшиеся из других изданий. Комментарий к происходящим событиям редакция «Правительственного вестника» предпочитала давать языком духовных посланий и проповедей. С ноября 1879-го по март 1881 года «Правительственный вестник» опубликовал «Слово» протоиерея Иоанна (Палисадова) по случаю покушения 19 ноября 1879 года, взятое из издания «Кафедра Исаакиевского собора»[210], «Слово» архиепископа Херсонского Платона (Городецкого) из «Вестника народной помощи»[211], речь митрополита Петербургского Исидора (Никольского) по случаю взрыва в Зимнем дворце[212] и речь гродненского епископа Доната (Бабинского-Соколова), сказанную им перед панихидой по Александру II, из «Гродненских губернских ведомостей»[213]. Едва ли подобный выбор следует объяснять долгой службой редактора издания С.П. Сушкова по духовному ведомству. Причина этого явления заключается в том, что именно церкви удалось создать такую интерпретацию террористических актов и последовавшего затем цареубийства, которая не только не подрывала авторитет власти, но, напротив, укрепляла его. Следует отметить, что, несмотря на общее направление толкования проблемы терроризма, проповедники по-разному расставляли акценты. В «Правительственном вестнике» были опубликованы, пожалуй, самые «светские» из проповедей. Их авторы не углублялись в мистику, а предлагали вполне земное решение проблемы терроризма[214]. Не попали на страницы официального издания и те проповеди, в которых священнослужители высказывали надежду на «совоцарение» Александра II с прочими святыми и страстотерпцами Русской земли.

Разумеется, «Правительственный вестник» публиковал также заявления светских деятелей, однако их основным содержанием было перечисление заслуг Александра II в той или иной области. В этом смысле речи, произнесенные по случаю кончины императора, кроме нескольких обязательных фраз в начале, мало отличались от тех, которые произносились по поводу празднования двадцатипятилетия его царствования. Проблема цареубийства в них не затрагивалась. Единственным исключением была речь вице-председателя Императорского Русского географического общества П.П. Семенова-Тян-Шанского, однако смерть императора в ней была описана в том же ключе, в каком о ней говорили деятели церкви[215].

Используя разнообразные тексты, редакция «Правительственного вестника» предлагала собственное объяснение покушений «Народной воли». Очевидно, что официальный характер этого издания не способствовал тому, чтобы влиять на общественное мнение в степени, необходимой для привлечения общества на сторону правительства. Выходом в этой ситуации могли стать официозы[216]. Судьба официозных изданий 1879–1881 годов драматична и по-своему показательна.

Специально для того, чтобы бороться с влиянием революционных идей, была создана выходившая с 15 марта 1880 года газета «Берег» под редакцией П.П. Цитовича, профессора Одесского университета, прославившегося своими антинигилистическими брошюрами. Задуманная в 1879 году, когда правительство шло в сторону ужесточения административных мер по борьбе с «крамолой», газета оказалась не нужна в эпоху «новых веяний» ни пришедшему к власти М.Т. Лорис-Меликову, ни тем более читателям. Просуществовав до конца 1880 года на правительственные субсидии, но без всякого руководства со стороны властей, «Берег» перестал выходить, так как не оправдал возложенных на него надежд[217]. Сам Главный Начальник прекрасно осознавал значение печати, в том числе и официозной. В период «диктатуры сердца» фактически официозом М.Т. Лорис-Меликова стала газета А.А. Краевского «Голос»[218]. Особые отношения с редакцией этой газеты не помешали министру внутренних дел вынести ей предупреждение за статью от 4 марта 1881 года[219].

Как видим, обе газеты с большой долей условности можно назвать официозами. Несмотря на финансовую поддержку со стороны правительства, они в значительной мере самостоятельно освещали события 1879–1881 годов: «Берег» из-за своей ненужности новому властному лицу, не желавшему связывать свое имя с консервативной газетой, «Голос» — из-за своего положения «полуофициоза». Точка зрения на терроризм, высказывавшаяся на их страницах, не была собственно точкой зрения правительства. Кроме того, материалы этих газет писались в диалоге (или в спорах) с другими органами печати, поэтому их содержание более плодотворно рассматривать наряду с прочими заявлениями печати.

Рассматривая роль правительства в формировании информационного поля, следует признать, что в чрезвычайной ситуации 1879–1881 годов власти в полной мере осознавали необходимость воздействия на информационное поле путем создания официальной версии происходящего и обеспечения ей главенства среди прочих сообщений и толкований. Анализ избранных для решения этой задачи мер показывает, что ставка делалась скорее на цензурные запреты, чем на пропаганду.

Официальная точка зрения выражалась в речах и манифестах императоров, законодательных актах, на страницах правительственных изданий. Все эти средства были малопригодны для влияния на общественное мнение: первые — в силу своей исключительности, единичности, а последние имели иные цели. Насколько это было возможно, все они использовались для распространения официальной точки зрения на происходящее, изображая террористов преступниками, общество верноподданным, а царя мучеником за народное благо.

Гораздо больше внимания правительство уделяло контролю над прочими участниками создания информационного поля. Многочисленные цензурные запреты должны были не только ограничивать доступ общества к информации о террористических актах, но и пресекать распространение «вредной», с точки зрения правительства, интерпретации происходящего. Поставленная цель не была достигнута. Журналисты подцензурных изданий, даже ограниченные рамками циркулярных запретов, не становились проводником официальной интерпретации терроризма, но, напротив, находили способы донести до общества сведения, которые правительство стремилось скрыть.

В итоге следует признать, что попытки правительства воздействовать на информационное поле не принесли желанного результата. Причина этого, на мой взгляд, заключается в отсутствии разработанной и скоординированной пропагандистской политики. Редакция «Правительственного вестника» во всех случаях, кроме публикации правительственных сообщений, исходивших от министра внутренних дел, вынуждена была самостоятельно определять, каким образом освещать террористические акты. Редакция официозного «Берега» также была предоставлена сама себе; «полуофициозы» же, в силу своего положения, отнюдь не во всем блюли интересы власти. Даже создаваемые по инициативе подданных и целиком выдержанные в «верноподданническом» духе тексты, с помощью которых возможно было воздействовать на информационное поле, не всегда допускались к печати. Цензоры предпочитали перестраховаться, запрещая публикацию любых сочинений, если существовала хотя бы небольшая возможность неверного их прочтения. Забегая вперед, отмечу, что участие правительства в наполнении информационного поля сведениями о террористических актах и их интерпретацией было заметно меньшим, чем деятельность любого другого участника этого процесса.

ГЛАВА II УЧАСТИЕ РУССКОЙ ПРАВОСЛАВНОЙ ЦЕРКВИ В СОЗДАНИИ ИНФОРМАЦИОННОГО ПОЛЯ

В самых удаленных уголках империи священники были первыми после представителей власти, кто получал известия о покушениях на императора. В обязанности служителей церкви входило не только вознесение благодарственных молитв за спасение государя, но и разъяснение прихожанам происходящих событий. Аудиторию проповедников невозможно сопоставить с аудиторией самых многотиражных периодических изданий, а тем более с читателями нелегальной литературы. Толкование террора, предложенное пастырями Русской православной церкви, оказывало серьезное влияние на формирование информационного поля этой проблемы.

Специфика любой проповеди, даже произнесенной в кафедральном соборе епархии, заключается в ограниченности аудитории, на которую она может воздействовать. Соответственно для того, чтобы должное объяснение достигло всех уголков Российской империи, необходимо было, чтобы все священники схожим образом рассказывали прихожанам о покушениях. В ноябре 1883 года Синод специальным указом разъяснил священствующим, каким должно быть содержание проповедей «по поводу общественных событий или кончины общественных деятелей». Перечисленные в нем принципы, очевидно, были обязательны и в более ранний период. Согласно этому указу, священники должны были говорить об общественных событиях «с православно-христианской точки зрения и с единственною целью назидания по слову Божию», показывая в них «пути Всеблагого Промысла, знамения милости и правды Божией», направляя умы и сердца «к благодарной молитве, упованию и терпению в скорбях, покаянию и нравственному исправлению»[220]. Нарушением пастырского долга было рассматривать общественные дела «по мудрствованию человеческому, по духу своего века», толковать их значение «не для внутреннего духовного человека, а для внешнего, плотяного, или для временных житейских целей»[221]. Эти принципы лежали в основе всех проповедей, в которых объяснялись покушения на императора, а затем и цареубийство.

Официально позиция церкви была выражена в послании Синода, которое появилось только 18 апреля 1881 года[222]. До этого единство церковной интерпретации террора обеспечивалось как ограничениями, налагаемыми каноническими текстами и семинарским образованием, так и широко распространенной практикой публикации наиболее удачных проповедей в изданиях, предназначенных для священнослужителей (например, «Руководство для сельских пастырей») и для массы верующих («Душеполезное чтение», «Православный собеседник», «Кафедра Исаакиевского собора» и др.). На эти образцовые речи ориентировались священники, готовясь к очередной проповеди. Таким образом, православная церковь смогла предложить пастве единое объяснение террора, в рамках которого, впрочем, было место для расхождений в том или ином более узком вопросе.

1. «Венценосный Мученик». Император как «жертва» террора

Церковь рассматривала покушения на цареубийство, а затем убийство Александра II не просто как преступление, но как один из самых тяжких грехов. В качестве Помазанника Божия[223], «независимо от личных качеств своих», русский царь был неприкосновенен: «Господь Всевышний в своем Откровении грозно запрещает и перстом прикасаться к Помазанным Его. […] Итак, нет между преступлениями человеческими и гражданскими виновнее, как цареубийство»[224]. Близким к этому греху могло быть только убийство матери и отца, однако, посягая на императора, бывшего «отцом» подданных, террористы, по сути, и совершали грех отцеубийства[225]. По стечению обстоятельств цареубийство произошло в праздник Торжества Православия, когда в чине «Последования» возглашалась анафема «помышляющим, яко православные Государи возводятся на Престолы не по особливому о них Божию Благословению, […] и тако дерзающим против их на бунт и измену»[226]. Получалось, что народовольцы, посягнувшие на Александра II, в тот же момент были подвергнуты анафеме[227].

Провиденциальное видение мира предопределяло понимание любого события: все, что ни случается, происходит по воле Провидения. Неудачи покушений 19 ноября 1879 года и 5 февраля 1880 года однозначно истолковывались церковью как чудеса, но в то же время и как нечто само собой разумеющееся. Государя как Помазанника Божия нельзя было убить: «…ни пуля, ни огонь, ни другие измышления, адские орудия врагов, не похитят от нас Царя, пока на то будет Святая Воля Божья», — убеждали священники паству[228]. При такой начальной посылке священникам необходимо было объяснять не причины покушений, а причину Божьего «попущения» злоумышлениям на императора. Возможность наказания таким образом самого Александра II исключалась. Протоиерей Василий (Нечаев), напоминая прихожанам историю Иова Многострадального, специально оговаривал: Россия не должна впасть в заблуждение, в которое впали друзья Иова, посчитавшие, что его муки — кара за грехи. «Остережемся думать, что Господь покарал Царя за его личные грехи, которые при том нам неизвестны», — наставлял он[229]. Оставалось единственно возможное объяснение: «попуская» совершаться покушениям, Бог «поучает событиями» «нерадивых чад»[230].

Император в этом случае превращался в невинного страдальца. После неудачных покушений речь, разумеется, шла о душевных терзаниях: «…безвинно отравляется жизнь высокой, гуманной Личности», «как же больно, должно быть, это для самого нашего доброго и милостивого Царя-Батюшки! Как только выносит его мягкое сердце такие зверства?»[231]. 25 ноября 1879 года в домовой церкви Казанского университета Александр II был назван «Мужем скорбей» — это устойчивый эпитет Иисуса Христа, идущий из ветхозаветного пророчества Книги Исайи:

Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лицо свое; Он был презираем, и мы ни во что не ставили Его. Но Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни, а мы думали, что Он был поражаем, наказуем и уничижен Богом. Но Он изъязвлен был за грехи наши (Ис. 53: 1–3).

В образе «Мужа скорбей» уже намечались два мотива позднейшего толкования цареубийства: сопоставление его с искупительной жертвой Христа и идея вины народа, чьи грехи искупаются такой ценой, — народа, «презирающего» искупителя.

19 февраля 1880 года во время торжественной службы в честь двадцатипятилетия царствования Александра II в Успенском соборе в Кремле преосвященный Макарий (Булгаков), митрополит Московский и Коломенский, говорил пастве о покушениях как о принятии императором «подвига и венца Царя-крестоносца». В этом случае имелся в виду крест как символ мученичества. Неудачное покушение описывалось им как «бескровная жертва» «без пролития драгоценной народу крови, без сокрушения духа народного, без омрачения чести народной, без смуты жизни народной»[232].

Цареубийство 1 марта 1881 года, прервавшее череду «чудесных спасений», не перечеркнуло уже сформировавшееся объяснение террористических актов, а, напротив, укрепило его. В первый момент на складывание представления о событии на Екатерининском канале повлияли действительно страшные подробности последних минут жизни Александра II. Проповедники спешили сообщить пастве, какие муки претерпел государь перед смертью. В ставропольском Троицком соборе протоиерей Василий (Розалиев) рассказывал прихожанам: «После поражения от злодеев, лежал и Он [Александр II. — Ю.С.] при дороге […]. Лицо Его было опалено, местами рассечено, ноги раздроблены, чрево надорвано, священная кровь лилась из язв Его ручьем на землю, глава обнажена, одежда оборвана»[233]. В день погребения императора в сиротском приюте в Перми была произнесена проповедь, в которой священник просил своих слушателей представить, как «медленно движется экипаж, из него ручьем течет кровь царская», а в нем — «Царь Русский, с обнаженной головой, облитый кровью, с переломанными ногами»[234]. Знакомясь с этими подробностями, нельзя было не признать, что Александр II погиб мучительной смертью. Выбор, однако, был сделан в пользу определения мученической, отличие которого предельно ясно: мученической смертью умирают мученики. Выбор между близкими понятиями был осознанным, что доказывает частое употребление наряду с характеристикой «мученик» понятия «страстотерпец». С формальной точки зрения последнее было более верным, так как в чине мученика канонизировались только святые, пострадавшие за веру, в случае же страстотерпцев почитался особый характер их подвига — беззлобие и непротивление врагам, добровольное принятие смерти. Поскольку речь шла все же не о канонизации убитого императора, проповедники не придерживались строгих церковных установлений. Назвав Александра II мучеником, они могли перенести рассказ о событии 1 марта из сферы современного им политического процесса в область евангельского мифа.

Убийство Александра II было совершено в Великий пост, что оказало огромное влияние на его интерпретацию. Сорок дней православный мир готовился к празднованию Воскресения Христова, вспоминал о крестном пути Спасителя, каялся в совершенных грехах. Если цареубийство совпало с праздником Торжества Православия, то перенесение тела императора из Зимнего дворца в Петропавловский собор (7 марта) состоялось в день поминовения усопших, а погребение было совершено в воскресенье Крестопоклонной недели, когда на утренней службе прихожане поклонялись выносимому на середину храмов Животворящему кресту. Со второй недели Великого поста (т. е. в 1881 году с 8 марта) в каждое воскресенье за вечерним богослужением читались те места из евангелий, которые повествовали о страстях Иисуса Христа. Эти хронологические совпадения позволили вписать 1 марта 1881 года в священную историю. В 1881 году проповедники говорили с прихожанами не только и не столько о муках Сына Божьего, взошедшего на крест за людские грехи: на глазах верующих разворачивались события, которые, как утверждали пастыри, имели «не только близкое сходство, но даже прямую связь»[235] с евангельским рассказом. Все это привело к тому, что единственным образцом мученичества, с которым можно было сопоставлять смерть императора, стал Подвигоположник Христос. «Мысль наша так и стремится отыскать сходство между тем, что некогда свершилось на Голгофе и что теперь постигло Россию», — говорил прихожанам в Перми отец Евгений (Попов)[236].

Доказывая существование «прямой связи» между смертью Христа и гибелью Александра II, епископ Уфимский Никанор (Бровко-вич) находил между этими двумя событиями буквальные совпадения: римские стражники хотели перебить Христу голени, то же сделали революционеры с императором. В восклицании Н.И. Рысакова «Еще слава ли Богу?», которым тот отреагировал на произнесенное императором после первого взрыва «Слава Богу, я уцелел», проповеднику слышались слова «христоубийц» «Уа!.. Упова на Бога; пусть теперь избавит Его, если Он угоден Ему»[237]. Кроме этих совпадений в деталях пастыри находили сходство в обстановке и действующих лицах, для чего им порой приходилось пересказывать Евангелие языком современных газет. Священник Евгений (Попов) указывал на тождество террористов и иудеев, которые «после многих покушений [курсив мой. — Ю.С.] на жизнь Христа (они хотели сбросить его с горы, побить камнями) достигли наконец своего желания»[238]. Другой проповедник сравнил народовольцев с членами «беззаконного синедриона иудейского», «непризванными радетелями народа», «слепыми народными вождями», ставивших свои «условные, узкие, лживые, нелепые понятия о народном благе» выше тех благ, которые народ искал у Христа[239].

Более важным, чем сходство обстоятельств или действующих лиц двух событий, сравнивавшихся в проповедях, было для священников родство жертв — Царя Иудейского и императора всероссийского. Говоря об Александре II в проповедях, пастыри создавали образ идеального правителя, обладавшего «великими нравственными достоинствами и государственными заслугами»[240], «невиновного перед своим народом, Благодетеля подданных, Освободителя миллионов людей»[241]. «Благосердный, кроткий, любвеобильный»[242], Александр II являл собой пример истинного христианина, и потому его смерть была «безвинной». Другой проповедник спрашивал: «За что Ты, добрый Государь, так жестоко пострадал […]. Что ответили бы они [цареубийцы. — Ю.С.], если бы сам почивший Страдалец восстал от одра смертного и спросил: Людие мои, что сотворих вам?»[243]

Последняя фраза, появившаяся во многих проповедях после 1 марта, позволяла провести прямую параллель между Александром II и Христом. Она является частью восьмого гласа двенадцатого антифона, звучащего во время службы в Великий четверг. С креста Христос обращается к иудейскому народу:

Людие Мои, что сотворих вам? Или чим вам стужих? Слепцы ваши просветих, прокаженный очистих, мужа, суща на одре, возставих. Людие Мои, что сотворих вам? И что Ми воздасте? За манну желчь: за воду оцет: за еже любити Мя, ко Кресту Мя пригвозидисте[244].

Эти слова антифона давали возможность перейти к перечислению благих деяний императора и в то же время оттеняли их несоответствие страшной его смерти. Как Христос напоминал иудеям добро, сотворенное им, так и государь, по мнению проповедников, мог сказать, обращаясь к своему народу:

Я призвал из крепостной тяжкой зависимости к свободе двадцать миллионов ваших братьев. Не это ли кровная моя вина перед вами? Я призвал вас всех к образованию, положил начала вашего самоуправления, Я сохранил славу вашу перед другими народами, Я возвысил ваше благоденствие, Я призрел многих ваших сирот, Я простирал вашу любовь к братьям вашим по крови и языку, — не в этом ли мои вины перед вами?[245]

Разумеется, главными деяниями Александра II в изложении священников были «великие реформы». В «Сказании в память в Бозе почившего Государя Императора Александра II», опубликованном в издании «Кафедра Исаакиевского собора», шесть ангелов, сопровождающих душу монарха, рассказывают о его заслугах перед престолом Бога. Среди этих заслуг названы отмена крепостного права, судебная реформа и отмена рекрутской повинности[246]. Очевидно, что священники, обращаясь к истолкованию реформ, повторяли уже сложившуюся официальную трактовку. Р. Уортман в книге «Сценарии власти» отмечает, что освобождение крестьян в официальной риторике «было представлено не как расширение законности и прав, а как демонстрация христианской любви»[247]. После цареубийства религиозная окраска в интерпретации реформ стала еще более определенной: «суд правый, скорый и милостивый» был дарован подданным, чтобы они не страдали от неправды, а рекрутская повинность отменена, потому что по всей земле «шел стон в те дни, когда собирались воины и тысячи людей отлучались навсегда от своих семей»[248]. Таким образом, реформы описывались не как политические решения, направленные на модернизацию империи, а как действия христианина, «возлюбившего своих чад» и решившего облегчить их страдания.

Следует отметить, что главная заслуга Александра II — отмена крепостного права — хотя и упоминалась первой среди прочих, но редко растолковывалась специально. Проповедники, обращаясь к пастве, напоминали лишь, что убит «Царь-Освободитель», «разбивший оковы векового рабства»[249]. Возможно, у них и не было необходимости специально говорить о том, что за двадцать лет, прошедших с 1861 года, стало центральной частью репрезентации Александра II.

Не менее важным при создании образа Александра И, чем упоминание великих реформ, было обращение к событиям Русско-турецкой войны 1877–1878 годов. «Освобождение от туретчины братьев наших славян»[250] представлялось в поучениях как подвиг во имя веры. Оно было важной частью конструирования образа «праведника» и «истинного христианина». Очевидно, что проповедники и тут обращались к уже сложившейся во время и после войны риторике. Р. Уортман пишет, что во время Русско-турецкой войны Александр II выступал «не военным, а нравственным лидером, обеспечивающим войскам психологическую поддержку, которая принимала две формы: воодушевление — поддержание морали и утешение — сострадание к мукам»[251]. Актуализируя этот образ, проповедники подчеркивали праведность государя. Архиепископ Холмско-Варшавский видел «высокий христианский подвиг» в том, что «Царь могущественный по собственному влечению сердца обходит госпитали, беседует с ранеными, пренебрегает опасностью собственной жизни, Сам лишает себя покоя, чтобы успокоить страждущих, умирающих»[252]. Внимания заслуживало и «милосердие» к «крамольникам», полностью соответствующее Нагорной проповеди: «Благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас» (Мф. 5: 44). Император описывался как «Благодетель России», который «едва в состоянии был подписывать смертные приговоры преступнейшим из преступных и который столь много раз возвращал жизнь злодеям, покушавшимся на Его Священную жизнь»[253].

Сопоставимыми с «подвигом» в Болгарии были последние минуты жизни Александра II. Тот факт, что император после первого взрыва остался на месте покушения, что позволило И.И. Гриневицкому бросить вторую бомбу, священники объясняли отнюдь не ошибками охраны. Напротив, он представлялся как действие христианина, осознающего свой долг. «Чувство сердца влекло Его [Александра II] к несчастным страдальцам [раненным первым взрывом. — Ю.С.], как и на полях Болгарии»[254]. 15 марта в «Новом времени» было опубликовано стихотворение Н.А. Вроцкого (А.А. Навроцкого) «Памяти Царя-Освободителя», где раскрывались подробности:

Ты мог бы спастись и теперь, но, заметив,

Что верные слуги твои

И мальчик-прохожий от адского взрыва

Метались и бились в крови,

Ты смело пошел к ним, не ведая страха,

Желая их муки смягчить,

Желая приветом и словом участья

Страдания их облегчить…[255]

Эта легенда со временем заменила рассказ о нерасторопности и халатности охраны, так что младшее поколение Романовых, не сомневаясь, записывало ее в воспоминаниях[256].

Объединяя два финала «на кресте», проповедники не могли не обратиться к прижизненным «мукам» Александра II — «Мужа скорбей»: «Мученическая смерть есть лишь терновый венец, полученный за царственно-мученическую жизнь!»[257] Мало кто из проповедников связывал прижизненные муки императора исключительно с деятельностью революционного подполья. Напротив, «во все царствие свое Он был страдальцем»: «…возложив на свои рамена царственный крест свой, последовал и следовал за Христом, пока не споткнулся и не упал под тяжестию креста своего»[258]. Вину за мучения государя проповедники возлагали на весь народ, говоря пастве «мы»: «…мы отравили жизнь гуманнейшего из Монархов и наконец, руками нечестивцев, вышедших из среды нашей, предали Его мучительной смерти»[259]. Протоиерей Виктор (Бондаков), перечисляя все благодеяния императора, спрашивал у паствы, чем ответила на них Россия. На освобождение крестьян — «пьянством, буйством и своеволием», на просвещение «перетолковыванием законов божеских и человеческих», на дарование свободы мысли и слова «порицанием и обидами ближних»[260].

Размышления проповедников о праведной жизни и мученической кончине Александра II позволяли им говорить о значении события 1 марта 1881 года для самого покойного императора, его бессмертной души. Признание убитого мучеником и страстотерпцем вело к двум немаловажным последствиям: определению награды, которой его после смерти удостоит Бог, и почитанию его на земле. Первый вопрос решался в соответствии с Писанием:

Тот же, кто приходит и от скорби великия, еще же и от подвига необъятного ради народа великого, и на сем подвиге душу свою положил за люди своя: что убо ему будет? — больше сея любви никтоже имать, да кто душу свою положит за други своя […] Самим Христом Господом сказано только: велика будет награда на небесах?.[261]

В каком-то смысле мученическая кончина была даром государю за праведную жизнь: она давала возможность, «омыв себя от немощей ветхого человека собственною бренною кровью, улететь в небо чистым тихим светом кроткого Ангела Божия»[262]. Еще доступнее эта мысль выражалась в брошюре «Венок на гроб Государя-Освободителя»: «Бог, любя Его, послал Ему и небесный чин, соответственный с Его земным чином»[263]. Как доказательство особой милости Господа один из пастырей назвал день и час кончины императора: тот умер в 3 часа дня — час смерти Христа, в воскресенье, т. е. день Христова Воскресения[264].

Второй вопрос был гораздо сложнее. Он выходил за границы проповеди, произносимой здесь и сейчас, затрагивая не только канонические установления, но и политические вопросы. Наставляя паству, проповедники говорили: нужно молиться, чтобы Господь сопричислил убитого государя «к сонму святых мучеников, страстотерпцев, подвижников, положивших жизнь свою за Веру и Отечество, за любовь к Правде Божьей и всему человечеству»[265]. Но от этого наставления был только один шаг до того, чтобы объявить, что Александр II уже причислен к лику святых мучеников. Этот шаг означал лишь одно: вместо того чтобы молиться за него, необходимо молиться ему как предстателю за Русскую землю: «Он в мученическом венце стоит перед Престолом Всевышнего и молится за свой неблагодарный народ»[266].

Этот шаг делался, и делался неоднократно, о чем свидетельствуют разнообразные источники. Анонимный автор брошюры «Венок на гроб Государя-Освободителя» закончил свой труд словами: «Молишься этак за душу Его — а потом и прибавишь: “Мучениче Александре! Моли Бога за нас!”»[267] Анонимный корреспондент московского генерал-губернатора не просил, а требовал объявить всем, что император «причислен к святым мученикам и многострадальцам»[268]. Известны случаи крестных ходов с портретами Александра II вместо иконы[269].

Представляется маловероятным, чтобы вопрос о канонизации убитого императора ставился в это время всерьез. Препятствием служила даже не столько политика Русской православной церкви, канонизировавшей за весь синодальный период до воцарения Николая II только пять святых, причем с большими сложностями и долгими прениями[270]. При отсутствии церковных соборов и патриарха решение о канонизации должен был принимать Святейший синод, а утверждать император. Обер-прокурор Синода К.П. Победоносцев вовсе не видел в Александре II образца святости и не скрывал свою неприязнь ни при его жизни, ни после смерти. Его отношение к образу царя-мученика можно выявить благодаря переписанному им для Е.Ф. Тютчевой анонимному письму, полученному Александром III. Неизвестный автор, в котором К.П. Победоносцев предположил духовное лицо, перечисляя восхваления Александра II («Шлются на выставку людской молвы песни, гимны, строятся часовни, церкви, человеколюбивые заведения»), порицал их, поскольку император «пострадал не за Церковь, не за крест, не за христианскую веру, не за правое дело»[271]. Судя по тому, что обер-прокурор взял на себя труд сделать обширные выписки из «так энергично написанного» письма, он разделял мнение анонимного автора. Таким образом, Синод в лице обер-прокурора едва ли мог принять решение о канонизации монарха. Еще сложнее обстоит дело с императором Александром III: трудно представить его утверждающим причисление своего отца к лику святых.

Кроме канонического права и личностных факторов немаловажную роль играли в этот момент политические мотивы. В том же письме неизвестного духовного лица обличалась не только идея святости Александра II, но и цель тех, кто поддерживал этот культ. Он предлагал сравнить великие дела и «не неожиданную, не случайную смерть» от руки «распущенного народа» и утверждал, что вся шумиха вокруг царя-мученика поднята с одной целью: «…злые, подлые люди хотят, чтобы и твое [Александра III. — Ю.С.] правление было слабо»[272]. Р. Уортман связывает отказ от культа убитого императора с радикальной сменой репрезентаций монарха и разрывом с предыдущим царствованием, предпринятыми Александром III[273]. Мученическая смерть императора могла служить для обоснования «незыблемости самодержавия», но новая власть едва ли готова была видеть в осуществлении великих реформ подвиг истинного христианина и «крестный путь» Спасителя тогда, когда начиналась эпоха контрреформ.

2. Образ террориста в речах проповедников

При истолковании событий 1879–1881 годов как «наказания нерадивого народа» и «прославления» благочестивого монарха вопрос о том, кто такие террористы, отходил на второй план. Разумеется, их нельзя было рассматривать как орудия Божьего промысла, но в то же время их покушения могли быть замышлены и совершены только при «попущении» Провидения. В характеристике, дававшейся священниками народовольцам, наблюдается смешение традиционных религиозных доктрин и светского понимания. В террористах можно было увидеть «слепые орудия сатаны», «адские силы», «антихристовых предтеч», которые своими поступками «изобличают себя в принадлежности к темному царству миродержателя века сего»[274]. Протоиерей Иоанн (Палисадов) даже давал практические советы, как узнать «нигилистов»: у них нет крестов и образов, а у некоторых, «как у Каина, даже на лице имеется какая-то печать отвержения»[275]. Большинство священнослужителей, однако, не удовлетворялось представлением о «крамольниках» только как об «адских силах». Такое описание исключало существование каких-то рациональных мер борьбы с ними, которые были бы доступны пастве.

В качестве риторического приема, использовавшегося для описания террористов, нередко использовались зоологические метафоры, имевшие два различных источника. Такие характеристики революционеров, как «лукавые и ядовитые аспиды и василиски, кровожадные и безмерно лютые звери в человеческом образе», «змии и львы»[276], восходили к Библии, подчеркивали принадлежность их к «темным силам». Наряду с ними в проповедях встречается описание террористов не как зверей или чудовищ, а как людей, утративших человеческую природу, «озверевших»[277].

«Одичание» и «зверонравие» террористов пастыри напрямую связывали с распространением «лжеучений», под которым подразумевались не одни только социалистические идеи (такое понимание было характерно для светских деятелей), но материализм в целом. Современная наука казалась священникам «язычеством», поскольку отвергала идею Бога-Творца и заменяла его материей, «приписав ей творческую силу»[278]. Оставляя Бога, человек лишался нравственных ориентиров: «От людей, которые в теории породнились с зверями [намек на теорию Ч. Дарвина, которая понималась как теория происхождения человека от обезьяны. — Ю.С.] и начали жить по-звериному, нечего было и ожидать, кроме проявлений дикого зверства»[279]. Эта мысль наиболее последовательно выражена в Слове протоиерея Михаила (Некрасова): «Человек, прототип которого обезьяна, по существу своему есть враг человеческого общества, […] что доказывают нам наши крамольники, рвущиеся убивать из-за угла»[280]. В черных красках рисовался образ жизни «нигилистов»: они «предаются своеволию», «законы как церковные, так и гражданские не уважают, и между ними царит полная безнравственность»[281]. Страшнее этого внешнего проявления «атеизма» было для священников душевное состояние «крамольников», «искалеченных умственно и извращенных нравственно», которые совершают преступления «не только без жалости, но с непонятною жестокостью», «истинное добро стало для них непонятно и ненавистно», «убийство для них геройство»[282].

Проповедники настаивали, что «лжеучения» появились не на русской почве, но были занесены с Запада, «где уже давно тайна беззакония деется между сынами противления, забывшими Бога и совесть.

Оттуда, из этих нечестивых общин, распространившихся по Европе, занесено к нам злое семя, которое пустило у нас корни, взросло в ветвистое дерево и породило такие горькие плоды»[283]. Епископ Уфимский Никанор (Бровкович) 15 марта 1881 года в поучении развернул историю «крамолы», начав ее с Французской революции и доведя до начала царствования Александра II, когда «“с того берега” начертана и распространена по России ужасающая программа разрушения, […] в основу которой положено чудовищное утверждение, что все мы […] отжили»[284].

В разъяснениях священниками цели покушений, которую ставят перед собой террористы, можно увидеть почти незаметные в других вопросах различия, обусловленные тем, какой аудитории проповедь предназначалась. Сельские пастыри предлагали прихожанам фантастические версии «программы» террористов, делая упор на уничтожение веры и законного монарха[285]. Объясняли они и прямую опасность от торжества «крамолы», желающей «опорочить наших жен и детей, чтобы расхитить наше имущество и переворотить все вверх дном»[286]. С образованной паствой проповедники говорили иначе, предполагая знакомство слушателей хотя бы с основными социалистическими идеями. Констатируя факт, что преступники, с их точки зрения, желают общего блага, проповедники стремились максимально полно обнажить совершаемую всеми последователями «лжеучений» ошибку: «Учение их о коренном источнике бедствий человечества, о средствах к его уничтожению и о главной цели человеческой жизни — атеистично»[287]. Заменив веру социализмом, «помешавшись на мысли о политическом и общественном переустройстве России», террористы не могут трезво оценивать действительность, поскольку «потеряли способность правильного понимания всех вещей, соприкасающихся с этою мыслью»[288]. «Цель их преступных действий — устроить партии, поселить раздоры в обществе, обокрасть казну и уничтожить всякую власть над собою. Отвергая власть над собою, сами стремятся властвовать над другими», — говорил законоучитель Введенской прогимназии Садоф (Ставровский)[289].

С церковных кафедр раздавались не только слова проклятия цареубийцам и обещания кары земной и небесной[290], но и слова сожаления. Хотя в послании Синода, опубликованном 18 апреля 1881 года, опровергалась принадлежность террористов к русскому обществу[291], для многих проповедников это было не так. Очень часто они описывались как «наши братие, хотя и заблудшие»[292], еще чаще — как «дети» русского общества. Тот факт, что «дети наши уходят на стези строптивые, готовятся поднять свои руки и на нас, как подняли, как не раз поднимали наши же дети, дети русских даже хороших отцов, свои святотатственные руки на Христа Господня, на Отца Отечества»[293], был трагедией для церкви, которая испытывала жалость к «блудным детям России» и надеялась на то, что даже цареубийцы еще могут возвратиться к Богу и «обличаемые совестью», покаются и скажут: «Согре-шихом, предавши кровь невинную!»[294]

Признание террористов «детьми» русского общества со всей остротой ставило перед проповедниками проблему: каким же должно быть состояние этого общества, если из него выходят цареубийцы. Обличение пороков исходило из аксиомы: «Здоровое общество, конечно, не породило бы таких уродов: у здоровых родителей и дети здоровы»[295].

3. «За наши вины прогневался Господь»

В своих речах священники уделяли много внимания «нестроениям» русского общества, которые в этот момент были предметом оживленных дискуссий в печати и среди образованных людей. Протоиерей Василий (Рождественский) 29 мая 1880 года в проповеди прямо сослался на опыт изучения общественных «недугов», имеющийся у печати[296]. Признавая существование проблем в административной сфере, школьном образовании, семейном воспитании и пр., церковь видела их первопричины совсем не там, где желали найти их журналисты. Анонимный автор статьи «Главный источник всех наших зол» высказал убеждение, что за всеми внешними причинами появления «крамолы» лежит одна главная — «мир идей и понятий»[297]. Духом материализма были заражены не только террористы, но все русское общество, переставшее верить в Бога и церковь[298]. Вновь и вновь обличая симптомы безверия («уставы Церкви называют выдумкою “попов” и Святые Тайны религии получают кличку невежества»[299]), проповедники утверждали, что именно в них кроется причина появления «нигилизма» у «детей». «Вера наша заменилась безверием, родительская власть в презрении, Церковь Божия в запустении, Праздники и Посты Святые в непочтении» — так видел общее состояние протоиерей Виктор (Бондаков)[300].

Особое внимание проповедники уделяли положению семьи. С одной стороны, это было вызвано тем, что церковь традиционно оберегала семейно-нравственные ценности, бывшие одним из оснований христианства. С другой стороны, после покушения 19 ноября 1879 года сам император Александр II обратил внимание «отцов семейств» на воспитание юношества. Проповедники констатировали отсутствие должного воспитания и дурной пример, подаваемый детям родителями, которые видят в поведении взрослых «более соблазнов для своего молодого ума и воли»[301]. Примером родительской «безнравственности» может послужить обличение священника Павла (Руновского): «На словах мы веруем, а на деле отрицаем свою веру; одною рукою нечто жертвуем на дело Божие, а другою воруем; лбом кладем земной поклон перед иконою, а умом совершаем выгодные аферы, а некоторые, стоя в Храме, глазами ловят взгляды блондинок и брюнеток, даже вместо молитвы устраивают здесь свидания»[302]. Особая вина лежала на тех родителях, кто, заметив в детях первые признаки «нигилизма», не употребил данную им родительскую власть для его искоренения. Вместо этого «изжившаяся, бесхарактерная старость, разинув рот и развесив уши, слушает это пустомелие и празднословие и не хочет и подозревать в них падения»[303].

Идея не просто потворства, но даже прямого пособничества «преступным» детям со стороны родителей родилась раньше, чем начались покушения на императора. В 1875 году министр юстиции граф К.И. Пален написал обширную записку о революционной пропаганде, предназначенную для «внутреннего пользования», но ставшую общеизвестной после того, как кружок «чайковцев» в том же году издал ее в Женеве[304]. В ней были перечислены все случаи оказания помощи участникам «хождения в народ» со стороны «лиц не молодых, — отцов и матерей, — обеспеченных и материальными средствами и более или менее почетным положением в обществе»[305]. Вывод, сделанный министром на основании материалов дознания 1874–1875 годов, был перенесен и на деятелей «Народной воли»: «…успехи пропагандитов [так! — Ю.С.] зависели не столько от их собственных усилий и деятельности, сколько от той легкости, с которой учения их проникали в различные слои общества, и от того сочувствия, которое там встречали»[306]. Утвердившееся в среде государственных деятелей мнение о «слепоте» отцов, не понимающих, что «последствием подобного образа действий должна быть гибель всякого общества и их самих»[307], повторялось проповедниками с церковных кафедр.

Не меньше, чем перед Богом и церковью, общество было виновато перед государем. Даровав стране разнообразные реформы, создав условия для того, чтобы подданные могли участвовать «в созидании общего блага», монарх надеялся на помощь общества в осуществлении своих великих замыслов. 19 февраля 1880 года ректор Санкт-Петербургской духовной академии Иоанн (Янышев) подвел в Исаакиевском соборе горький итог предшествовавшего двадцатипятилетия. Вместо честного труда одни подданные бездействовали, ожидая, что благо «само свалится с неба или явится к нам по одному царскому слову», другие же употребили свободу во зло, прикрываясь «либеральною и притом законною формою»[308]. Эти последние требовали от монарха все большей свободы, посягнув наконец на его власть и требуя ограничения самодержавия, т. е. самим Богом установленного порядка[309].

На русском обществе с точки зрения церкви лежала и еще одна вина, которую можно определить как упорство во грехе. Покушения 1879 и 1880 годов истолковывались проповедниками как урок, который Бог желал преподать «нерадивым чадам». Провидение чудом всякий раз спасало монарха лишь затем, чтобы заставить народ задуматься, исполнен ли им «долг в отношении к Государю и Отечеству»[310]. Допуская свершаться покушениям, Бог напоминал «завет отцов наших о преданности Царям Самодержавным» и охранял от «искушений и увлечений чуждыми учениями о властях и народных правительствах»[311]. Несмотря на эти уроки, русское общество осталось равнодушным. Оно предоставило правительству в одиночку бороться с проявлениями крамолы. Не внимая грозным предупреждениям, русские люди «ни молитвою к Богу, ни делом, ни житием не сохранили Его [Александра II. — Ю.С.] от адской крамолы, живя беспечно по злой воле, извращающей все доброе святое, забывая самонужнейшие обязанности христианские и не подчиняясь учению Церкви»[312]. За этот двойной грех наказание может возрасти многократно.

Многочисленные вины русского общества, сточки зрения проповедников, стали причиной гнева Господня, наказанием же за беззакония послужило убийство русского царя. При таком истолковании смерть Александра II оказывалась добровольной жертвой во искупление «грехов» русского общества и для его вразумления.

На панихиде в Москве 9 марта 1881 года преосвященный Амвросий (Ключарев), епископ Дмитровский, напомнил пастве: Господь принес в жертву собственного Сына как последнее средство, способное изменить «нечестивый род человеческий». «Когда не оказывается возможность привести людей путем знания и размышления к единству истинных воззрений и убеждений, Господь попускает совершиться между ними преступлению — убиению праведника, в котором все чувствуют себя виновными, одни по небрежению, другие по ожесточению, и по совершению которого все говорят: “Что мы сделали?”», — говорил он, сравнивая смерть Христа и гибель Александра II[313].

Если императора ожидала награда на небесах, то «грешному народу» на земле оставалось одно — «плач покаянный»[314]. Проповедники называли покаяние единственным средством, способным умилостивить разгневанного Бога. Оно же должно было послужить искоренению «крамолы». Видя причину возникновения крамолы в «мире идей», церковь называла единственно возможное, с ее точки зрения, средство: «…в религии и церкви — вот где единственное надежное врачевательство и средство к умиротворению нашего бедствующего отечества»[315].

Русская православная церковь через своих проповедников предложила пастве объяснение терроризма, основанное на провиденциальном видении мира. Внимание пастырей было приковано к «жертве», императору Александру II, в то время как вопросы о том, кто такие террористы и какова роль общества в этих событиях, отходили на второй план. В речах священников Александр II представал как идеальный христианский православный царь — милосердный, незлобивый, кротко несший бремя власти. Великие реформы, и прежде всего отмена крепостного права, «подвиг» императора во время Русско-турецкой войны, даже его участие в заключении в 1868 году международной конвенции против разрывных пуль[316], и ранее в официальной пропаганде представлявшиеся подчас как духовные, а не политические акты, были наполнены новым смыслом. Все они оказывались деяниями христианина, заслужившего через положенную во имя других праведную жизнь мученическую смерть, а следовательно, и мученический венец. Совпадение цареубийства и последовавших за ним обрядов с Великим постом позволили проповедникам вплести событие 1 марта 1881 года в канву евангельского мифа. Церковь настаивала даже не на сходстве отдельных моментов, но на внутреннем, мистическом родстве событий в Иудее и Петербурге: император как Помазанник Божий был принесен в жертву ради искупления грехов русского народа.

Подданные Александра II нехристианского вероисповедания также поддерживали образ императора-мученика, отыскивая ему параллели в собственной религиозной традиции. Наставляя депутацию, отправлявшуюся в Петербург поклониться гробу убитого императора, мулла Киргиз-Букеевской орды Хальф Омар Джазыхов перечислял благодеяния, «которые, как волны моря, набегали непрерывно одна на другую»: «Он даровал подданным своим равноправность, как перед гражданским, так и перед духовным судом, без различия народностей […]. Во всякое время, но особенно в эти последние голодные годы, рассыпал Он бедным и неимущим помощь из собственной казны своей, давал им рассрочки в уплате податей». «Руками предателей подана была Ему чаша смерти», а потому государя «шариат наш причисляет к сонму мучеников (шэхид)»[317]. Как о царе-праведнике, «священной жертве для своей страны» писал об Александре II раввин Иисус Мейзах[318].

Представив Александра II «искупительной жертвой», проповедники обращались к «грехам» русского общества, за которые эта жертва была принесена. На первый план в обличениях выходили утрата веры, нравственности, семейных ценностей. Объяснение того, кто такие террористы, — если только священники не говорили о них как об «орудиях сатаны», — также было подчинено задаче обличения общества. Признавая цареубийц «детьми» русского общества, церковь возлагала на последнее ответственность за воспитание «крамольников». Перед лицом мученической кончины монарха церковь призывала паству к покаянию за безбожие, нерадение и равнодушие.

Предложенная проповедниками интерпретация терроризма оказывала значительное влияние на формировавшееся информационное поле. Толкование покушений как неисповедимой воли Провидения, а цареубийства как «мученической кончины» было полностью использовано правительством, заимствовавшим ту же риторику для официальных сообщений и манифестов. Внимание к религиозной интерпретации доказывается и перепечаткой ряда проповедей на страницах «Правительственного вестника». Прочая подцензурная печать также испытывала на себе влияние предложенного церковью объяснения терроризма. Оно было столь велико, что вызывало тревогу радикального лагеря, реагировавшего на содержание проповедей в нелегальных изданиях.

Проповедникам удалось предложить такую интерпретацию 1 марта 1881 года, которая превращала его из события, безусловно подрывающего престиж монархии и свидетельствующего о глубоком кризисе империи, в событие, прославляющее самого монарха. Оно было доказательством того, что в новой жизни царь будет удостоен высочайшей награды — станет святым мучеником и по смерти, как и в жизни, будет молить Бога о благе для России.

ГЛАВА III МАТЕРИАЛЫ СУДЕБНЫХ ПРОЦЕССОВ «НАРОДНОЙ ВОЛИ»

Важную часть информационного поля составляли материалы политических процессов, печатавшиеся в «Правительственном вестнике» или в местных официальных газетах. В 1870-х годах уголовная и судебная хроника вообще привлекала внимание читателей, особенно из средних слоев, заменяя им «уголовные» романы с продолжением, а посещение зала суда было сродни театральной премьере. А.В. Богданович с неудовольствием писала по поводу «Процесса Шестнадцати»: «Опять суд, опять настроены люди слушать эти ужасные истории»[319]. В заключительной части трилогии В.В. Крестовского «Торжество Ваала», описывающего 1870-е годы, очень точно передан общий ажиотаж вокруг политических процессов, которые «обставлялись эффектно и даже торжественно. В Одессе и Киеве даже прибегали к охране суда войсками, причем на несколько дней прекращалось всякое сообщение по улицам, примыкающим к зданию суда»[320]. Отчеты о процессах над террористами были уделом тех, кто не смог раздобыть билет в зал суда. Так, даже «благонадежность» не послужила редактору «Нового времени» А.С. Суворину пропуском на процесс «доктора Веймара»[321] (6-14 мая 1880 года, по обвинению в содействии покушению А.К. Соловьева). А.В. Половцову, петербургскому корреспонденту московской газеты «Русские ведомости», не помогла попасть на процесс «первомартовцев» и личная протекция прокурора Н.В. Муравьева: в зал суда были допущены только редакторы «Голоса», «Нового времени», «Порядка» и «Московских ведомостей»[322]. Кроме того, что судебная хроника давала возможность познакомиться с обстоятельствами покушений тем, кто не сумел попасть на процесс, она была способом узнать о «социально-революционных» теориях, не подвергая себя преследованию со стороны властей, как это было в случае чтения нелегальной литературы. Два крупных народовольческих процесса — «Шестнадцати» и «дело 1 марта» долго держали публику в напряжении. Номера «Правительственного вестника», в которых публиковался процесс «первомартовцев», продавались разносчиками по 50 копеек[323], в то время как розничная стоимость номера составляла 6 копеек.

Судебные процессы «Народной воли» обстоятельно и всесторонне исследованы Н.А. Троицким. В работе «“Народная воля” перед царским судом»[324] он рассматривает юридические аспекты судов над государственными преступниками, политику правительства в отношении последних, поведение народовольцев во время процессов, а также реакцию общества. Как показывает Н.А. Троицкий, для революционеров судебный процесс был своеобразным «актом революционной борьбы»[325], дававшим возможность заявить о целях партии, объяснить выбор средств, склонить общественное мнение на свою сторону. Несмотря на то что публика на подобные процессы допускалась в ограниченном количестве, по билетам, а некоторые процессы и вовсе проходили при закрытых дверях, отчеты о крупнейших из них все же печатались полностью. Последнее обстоятельство способствовало более широкой, чем то позволяли возможности нелегальных типографий, пропаганде взглядов «Народной воли».

Со своей стороны правительство также стремилось использовать материалы судебных процессов, чтобы представить революционеров в неприглядном виде. Именно такую цель преследовало широкое освещение процесса «нечаевцев» в 1871 году[326]. Неудачи, которые правительство потерпело в 1871 году и во время последующих процессов, привели к постепенному сворачиванию гласности судопроизводства. Отчеты стали публиковаться с купюрами в местах «тенденциозных выходок»[327]; по ходу процесса председатель должен был сердить к минимуму возможность превращения скамьи подсудимых в трибуну. Так, на процессе «первомартовцев» сенатор Э.Я. Фукс 19 раз прерывал речь А.И. Желябова требованиями «не впадать в изложение теории»[328]. Отчет о судебном процессе позволял правительству обнародовать и собственную версию происходящего: чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на формулировки в обвинительных актах и приговорах. Той же цели служила публикация многочасовой обвинительной речи прокурора Н.В. Муравьева по делу 1 марта 1881 года. Наконец, важным средством дискредитации террористов стали показания Г.Д. Гольденберга, использовавшиеся на «Процессе Шестнадцати» и процессе по «делу 1 марта».

Таким образом, отчеты о судебных процессах становились важной частью информационного поля, позволяя услышать два голоса: обвинителей и обвиняемых. Публика, разумеется, больше интересовалась вторыми. Отчеты о процессах давали возможность хотя бы отчасти ответить на волновавшие общество вопросы: кто же такие «крамольники» и чего они хотят.

1. Судебная хроника народовольческих процессов

Первым народовольческим процессом был процесс в Киевском военно-окружном суде 27 февраля 1880 года по обвинению студента Иосифа Розовского в распространении прокламаций Исполнительного комитета. С 14 по 26 июля в Киеве судились участники объединенного кружка народовольцев и чернопередельцев, 19 августа там же слушалось дело Каменец-Подольской группы «Народной воли», наконец, в Харькове с 22 сентября по 2 октября 1880 года — дело Харьковской группы «Народной воли». Эти процессы ничем не выделялись из ряда других политических процессов того времени и особого внимания публики не привлекли. Кроме того, их стенограммы не были опубликованы. В печати появились лишь краткие заметки, содержавшие изложение обвинений и приговор. Читатели, следившие за судебной хроникой, едва ли могли отличить, к примеру, дело Харьковской группы «Народной воли» от дела кружка М.Я. Геллиса (26–30 марта 1880 года), если в газете было сказано, что и те и другие обвиняются в «государственном преступлении»[329].

Из «Судебных вестей» в газетах можно было узнать, что в империи совершаются «политические преступления»[330], произносятся «возмутительные речи»[331], «распространяются возмутительные сочинения»[332]и «революционные идеи, имеющие целью ниспровержение и изменение порядка государственного строя»[333]. Большинство подсудимых на политических процессах обвинялось в принадлежности к «тайному противозаконному сообществу, имеющему целью ниспровержение, путем насилия, существующего государственного и общественного порядка»[334], причем иногда уточнялось, что это сообщество называется «русскою, социалистическою, революционною (социально-революционною) партией»[335]. В конгломерате подчас разрозненных революционных кружков правительство в лице судей и прокуроров желало видеть единую организацию — «социально-революционную партию», за принадлежность к которой по 242-й статье Уложения о наказаниях полагалась смертная казнь[336]. Так, подсудимые народовольческого «Процесса Шестнадцати» обвинялись в принадлежности к «тайному сообществу, именующему себя социально-революционной партией», причем «Народная воля» рассматривалась как «фракция» этой партии[337]. Только на процессе по «делу 1 марта» появилась новая формулировка: «Сообщество, именуемое или “Социально-революционной партией”, или партией “Народная воля”, и, в частности, “террористическим отделом”»[338].

Таким образом, первые процессы «Народной воли» не выделялись из массы прочих политических процессов того времени. Читатели газет, если только они внимательно следили за судебной хроникой, пребывали в убеждении, что в России существует «социально-революционная партия», члены которой совершают все государственные преступления — от покушений на Священную Особу Государя Императора до подделки видов на жительство.

Прошедший с 25 по 30 октября 1880 года «Процесс Шестнадцати» наконец-то внес ясность в происходящее. В первую очередь, было окончательно выяснено существование партии «Народная воля», название которой до тех пор было известно лишь благодаря сообщению правительства об аресте типографии в Саперном переулке[339] и отрывочным сведениям о содержании номеров ее нелегального издания. Благодаря показаниям Г.Д. Гольденберга стало известно о Липецком съезде (в июне 1879 года) и принятых на нем решениях. Еще до начала судебных заседаний часть информации просочилась в печать. В частности, газеты сообщили о Липецком съезде, но в очень искаженном виде. В заметке «Современных известий» съезд был отнесен к 1877 году, поэтому покушение А.К. Соловьева было представлено именно как решение съезда[340]. Только в ходе «Процесса Шестнадцати» публике стало ясно, что покушения на цареубийство посредством взрывов — действия «Народной воли», в то время как за выстрелы А.К. Соловьева и февральское покушение И.О. Млодецкого на М.Т. Лорис-Меликова партия не отвечает[341]. В обвинительном акте были изложены новые подробности покушения 19 ноября 1879 года, почти совсем неизвестные обществу обстоятельства неудавшегося покушения под Александровском, сведения о взрыве в Зимнем дворце, а также о вооруженном сопротивлении при аресте типографии в Саперном переулке. Как говорилось в обвинительном акте, это дело «объемлет большинство совершенных за последнее время тяжких злодеяний»[342]. По объему новой информации о деятельности террористов и тому резонансу, которое оно вызвало, это дело было действительно сенсационным. Присутствовавший на суде известный экономист В.П. Безобразов писал, что только на процессе он окончательно уяснил, что «все это [все покушения. — Ю.С.] одно мерзостное дело, имевшее один центр»[343].

Цареубийство 1 марта 1881 года повлекло за собой еще более громкий процесс «первомартовцев», проходивший с 26 по 29 марта 1881 года в Особом присутствии Правительствующего сената. Обвинительный акт содержал в себе не только уже известные к тому времени подробности цареубийства и подкопа на Малой Садовой, но сведения обо всей подготовке к этим покушениям, о конспиративных квартирах, нелегальных типографиях, а также новые обстоятельства покушений под Александровском и под Москвой[344].

2. Прокуратура, защита, подсудимые: споры о терроре в зале суда

Законодатели XIX века не выработали представление о том, что терроризм является самостоятельным правонарушением. Преступления, совершенные народовольцами, входили в разряд «государственных преступлений». Террористический акт, направленный против императора, квалифицировался как «преступление против Священной Особы Государя Императора», что в соответствии с 241-й статьей Уложения о наказаниях влекло за собою лишение всех прав состояния и смертную казнь[345]. При этом преступлением считалась не только попытка покуситься на жизнь государя, но и «предложение другому» участвовать в покушении, «составление на сей конец заговора или сообщества», «вступление в таковое сообщество или заговор», «словесное или письменное изъявление своих намерений о том, мыслей и предположений» (Ст. 242)[346]. К смертной казни в таком случае приговаривались не только участники, но и «пособники, подговорщики, подстрекатели, попустители», «укрыватели виновных в сем», а также те, кто знал, но не донес о злоумышлении (Ст. 243)[347]. Прочие террористические акты — покушения на должностных лиц и даже полицейских агентов квалифицировались как «бунт против Власти Верховной», что также влекло за собою смертную казнь (Ст. 249)[348].

По определению обвинительного акта «Процесса Шестнадцати», «террористы» — это те, кто использует «насильственные, кровавые меры для пропаганды своих идей»[349]. Источниками такого представления о терроре послужили показания Г.Д. Гольденберга и С.Г. Ширяева, а также напечатанная в № 3 «Народной воли» программа партии. Обвинительный акт заимствовал сложившееся в среде самих революционеров мнение о причинах и целях использования террора. В частности, указывалось, что террор революционеров является «мерой противодействия правительственным репрессалиям», «местью высшим правительственным агентам»[350]. На основании показаний С.Г. Ширяева и программы партии делался вывод, что террор служит, с одной стороны, для уничтожения вредных для партии лиц, защиты ее от шпионов, а с другой — для усиления значения партии, подъема «революционного духа народа и веры в успех дела»[351]. Аналогичное понимание террора демонстрирует обвинительный акт по делу «перво-мартовцев». Показаниями Г.Д. Гольденберга было сформировано и представление о том, что историю нового витка революционной борьбы следует начинать с Липецкого съезда, а ответственность за взрывы возлагать на сформировавшийся тогда Исполнительный комитет.

Следует отметить, что если обвинительный акт по делу «Шестнадцати» написан сухим юридическим языком, то обвинительный акт, азатем и приговор по делу 1 марта 1881 года заключают в себе ряд эмоциональных определений, посредством которых особенно ярко выражалось отношение к произошедшему цареубийству. Последнее описывалось как «злодейское посягательство», «величайшее злодеяние», «неслыханное по гнусности своей и бедственным последствиям преступление», «роковое событие, которое оплакивает ныне русский народ»[352]. Подобные эмоциональные формулировки обвинительного акта и приговора перекликались с обвинительной речью прокурора Н.В. Муравьева[353], который охарактеризовал дело как «величайшее злодеяние», «преступление, подобного которому не знает история человечества»[354].

В изложении обстоятельств 1 марта и при его оценке Н.В. Муравьев шел за сложившимися ко времени процесса стереотипами. Цареубийство было представлено не как проявление «могущества» преступников, но как сошедшиеся в один день воля Провидения, «особая злостность адски задуманного плана», «простое сцепление роковых случайностей», а также поведение самого императора, отказавшегося уехать с места первого взрыва, чтобы «оказать последнее участие умирающему ребенку»[355]. Н.В. Муравьев видел в смерти Александра II не только «мученичество», но и проявление героизма: «Он пал и как воин-герой на своем опасном царском посту, в борьбе за Бога, Россию, ее спокойствие и порядок, в смертельном бою с врагами права, порядка, нравственности, семьи»[356].

Если обвинительные акты и приговоры народовольческих процессов при изображении террора и его причин в целом шли за показаниями обвиняемых и программными документами партии, то Н.В. Муравьев, ссылаясь на материалы «Процесса Шестнадцати», видел в его основе не только «озлобленность неудачами и преследованиями», «своеобразно понятые партийные интересы», но и «честолюбие» — «репутация Геделя, Нобилинга и других не давала спать русским их единомышленникам»[357]. Для характеристики террора как системы политической борьбы прокурор прибег к опубликованной за границей брошюре Н.А. Морозова «Террористическая борьба», хотя та не имела отношения к программе «Народной воли» и вызвала неодобрение членов партии. Намеренно сгущая краски с помощью цитат из труда Морозова, он доказывал, что русские террористы создали «теорию кровопролития», смысл которой в соединении несистематических покушений в «общий поток». Особенно возмущало прокурора, что террористы в своих подпольных изданиях «с гордостью заявляют», что новые способы борьбы (т. е. динамит) связывают возможность совершения удачного покушения с возможностью спасения для убийц. Отвечая на вопрос, какова та цель, которую террористы пытаются достигнуть с помощью убийств, обвинитель указывал, что в основе всего — «лжеучение» социализма, выросшего на Западе и «совершенно чуждого» России. Позаимствовав у Европы учение «с виду красивое, звонкими фразами обставленное, страсти будящее, разжигающее» и не имея нравственной опоры, русские революционеры «бросились на скользкий путь», стали смотреть на Россию «не как на отечество, а как на объект социальнореволюционных мероприятий, для которых все средства хороши»[358].

Н.В. Муравьев старался уверить публику, что преступление 1 марта «наносное», недуг «неорганический», несвойственный русскому народу. Причины его лежат не в конкретных обстоятельствах русской жизни, а в личных качествах тех, кто поддается пропаганде: в отсутствии «нравственного устоя и собственного внутреннего содержания», жажде «поприща обширного, заманчивого, легкого, льстящего самолюбию». Стараясь сорвать маску с «непрошеных благодетелей», обвинитель изобразил несколько типов революционеров: «слабый характером» Николай Рысаков, «грубый, неразвитой, малограмотный простой рабочий» Тимофей Михайлов, «неинтеллигентная еврейка» Геся Гельфман, с одной стороны, и «типичный конспиратор», «революционный честолюбец» Желябов, «хладнокровно циничная», «безнравственная» Перовская и вроде бы «посвятивший себя служению науке» Кибальчич, который на самом деле «мягко стелет, да жестко спать». Н.В. Муравьев утверждал, что всех подсудимых этого процесса, как и вообще всех государственных преступников, можно объединить в один тип, причиной появления которого в России стали отсутствие семейных связей и дурное влияние школы[359].

Ответственность за развязанный террор прокурор все же возлагал не на конкретных исполнителей покушений («…как бы низко ни пал человек […], он содрогнулся бы и остановился бы перед ужасом цареубийства»[360]), а на партию, которая за ними стояла. При этом прокурор с помощью разнообразных риторических приемов пытался лишить дело политического характера. Он отказывал «Народной воле» в праве называться «партией» или даже, в соответствии с формулировками закона о государственных преступлениях, «преступным тайным сообществом», настаивая на определении «подпольная банда» и «шайка», «разбойничье соединение», во главе которого стоял «атаман» Желябов[361]. Всю деятельность «Народной воли» он сводил к горе бумаг, «от которых ни одному бедняку жить не стало легче», «совращению» поддавшихся пропаганде юношей, убийству «верных слуг Престола», вызыванию «паники среди мирных граждан» и, наконец, «предательскому» убийству Великого Монарха[362].

Сгущая краски, представляя цареубийц «безнравственными фанатиками», прокурор не столько старался доказать вину подсудимых, без того очевидную, сколько повлиять на общественное мнение, вызвав отвращение к преступникам. Несомненно, то видение дела, которое в своей эмоциональной, наполненной риторическими приемами речи представил прокурор, соответствовало ожиданиям правительства. Многочасовое выступление было опубликовано полностью (кроме тех мест, в которых Муравьев зачитывал программные документы партии), а карьера талантливого обвинителя с этого момента резко пошла вверх. В целом речь Н.В. Муравьева не была оригинальной. В ней нашли отражения сложившиеся за месяц формулировки, употреблявшиеся при характеристике цареубийства. Ценность ее состояла не в новом видении фактов, а именно в талантливом их изложении, способности заражать слушателя и читателя негодованием и «мучительным отвращением».

Судебные процессы давали возможность высказаться и самим террористам. Впервые «экспертами» по проблеме терроризма выступили на «Процессе Шестнадцати» А.А. Квятковский и С.Г. Ширяев. Оба они настаивали на второстепенном значении террора для «Народной воли». Возражая против утверждения обвинительного акта, будто «Народная воля» является «террористической партией» или «фракцией», А.А. Квятковский доказывал, что «никакой собственно террористической партии совсем не существует в России»[363].

С.Г. Ширяев утверждал, что убийства стали реакцией на репрессии правительства, но служили не достижению целей партии, а ее «интересам»[364]. Также подсудимые заявляли, что дальнейшие покушения на императора зависят от того, продолжит ли правительство политику «белого террора». На этом же процессе прозвучал голос еще одного террориста, чьи показания были важны для правительства не только вследствие сделанных им разоблачений, но и того отношения к террору, которое в них было выражено. Речь идет о показаниях арестованного 14 ноября 1879 года в Елизаветграде с полутора пудами динамита Г.Д. Гольденберга, повесившегося 15 июля 1880 года в Петропавловской крепости[365].

Показания Гольденберга были ценны для правительства тем, что это было свидетельство террориста (убившего 9 февраля 1879 года харьковского генерал-губернатора Д.Н. Кропоткина), но террориста раскаявшегося, осознавшего, что его товарищи «избрали не то средство» и что жертвы были «напрасными»[366]. Повторяя устоявшееся среди народовольцев мнение, что террор стал ответом на правительственные репрессии, Гольденберг в то же время соединял этот тезис с противоположным: казни стали возмездием со стороны власти, ответом на «красный террор»[367]. В этой борьбе у социалистов нет шансов уцелеть, победителем из нее выйдет правительство, которое «не уступит до тех пор, пока все движение не будет подавлено»[368]. Кроме того, уверял Гольденберг, в настоящее время правительство «начало отрадное движение в сторону политических реформ», которому террор революционеров может помешать. Разумеется, эти показания были прекрасным средством агитации в поддержку правительства и против революционеров. Если убийца Д.Н. Кропоткина, участник покушений под Александровском и под Москвой, готов признать ложность дела террористов, значит, оно заведомо проиграно.

«Процесс Шестнадцати» позволил публике узнать два взгляда революционеров на террор. При этом обществу едва ли было известно, что ни та ни другая точка зрения не соответствовали представлению о терроре остававшихся на свободе народовольцев, продолжавших практиковать его как средство политической борьбы. Процесс «первомартовцев» дал возможность высказаться по поводу этой проблемы другим лицам. Двое из них, хотя и были непосредственными исполнителями террористического акта (Н.И. Рысаков, бросивший первую бомбу, и Т.М. Михайлов, бывший одним из «метальщиков»), вряд ли могли выступить в качестве «экспертов» в вопросе о терроре. Рысаков только повторял основные тезисы партии: террор служит, «во-первых, для охранения революционного движения; во-вторых, для того, чтобы доказать народу силу и тем “высоко держать свое знамя и доставить ему обаяние”; в-третьих, как ответ на строгие репрессивные меры правительства», от себя же добавлял, что цареубийство должно было стать «выходом из общего натянутого и тягостного положения, единственным средством создать новые, удобнейшие условия жизни и деятельности социалиста как деятеля во имя блага народа»[369]. В последнем слове Н.И. Рысаков вообще заявил, что «систематизированный террор всецело отрицает» и в этом присоединяется к Г.Д. Гольденбергу[370]. Тимофей Михайлов и вовсе утверждал, что террор служит для охраны рабочих от шпионов, «избиения не любимых рабочими мастеров»[371]. Иную точку зрения пытались донести до публики лидеры партии А.И. Желябов и С.Л. Перовская. Первый отказался от защитника, чтобы постараться произнести на суде программную речь. Пытаясь, вопреки одергиваниям сенатора Э.Я. Фукса, обрисовать историю революционного движения, А.И. Желябов доказывал, что переход к террору был вынужденным, партия «не всегда действовала метательными снарядами» и, если бы представилась возможность, партия отказалась бы от террора[372]. Опровергая, с одной стороны, показания Г.Д. Гольденбер-га, а с другой — взгляды Н.А. Морозова, за которые партия не несет ответственности, А.И. Желябов убеждал, что деятельность «Народной воли» не следует сводить только к террору: конечной целью был «насильственный переворот путем заговора»[373], а террор — только средством. С.Л. Перовская могла добавить к этому только то, что упорство в покушениях на жизнь императора «было вызвано убеждением, что усопший Государь никогда не изменит ни своего отношения к партии, ни своей внутренней политики»[374].

Таким образом, обвиняемые двух народовольческих процессов высказали разные мнения о сущности и причинах террора. С одной стороны, все они в той или иной мере повторяли точку зрения, сложившуюся в среде революционеров: переход к террору был вынужденным, он был вызван жестокими репрессиями правительства. Расхождения начинались уже в определении целей: А.А. Квятковский и С.Г. Ширяев утверждали, что террор является средством возмездия и охраны, а не методом достижения конечной цели партии. Г.Д. Гольденберг добавлял к этому, что убийства «заменяют свободное слово», а обнародованная программа партии, которую в основном повторял Н.И. Рысаков, видела в терроре средство, позволяющее «подрывать престиж правительства» и вырабатывать революционные силы. Далее, если Г.Д. Гольденберг практически абсолютизировал значение террора в деятельности партии, то остальные подсудимые, напротив, старались доказать, что «Народная воля» отнюдь не партия террористов и что политические убийства и цареубийство никогда не были для нее самоцелью.

Материалы процесса «первомартовцев» позволяли услышать еще один голос — присяжных поверенных, выступавших в какой-то мере представителями общества[375]. Защитниками подсудимых на процессе «первомартовцев» стали А.М. Унковский (адвокат Н.И. Рысакова), К.Ф. Хартулари (Т.М. Михайлова), А.А. Герке 1-й (Г.М. Гельфман), Е.И. Кедрин (С.Л. Перовской), В.Н. Герард (Н.И. Кибальчича), ранее принимавшие участие в других народнических процессах. Каждый из защитников начал свою речь с оправдания, почему, несмотря на «ужас» преступления 1 марта, он решается сказать слово в защиту подсудимого. Защита шла примерно по одной линии, которую определил А.М. Унковский: не защищая «злодеяния», защитить «только лицо, которое его совершило»[376]. Все адвокаты стремились найти в характере обвиняемых, в обстоятельствах их жизни что-то, что могло хоть отчасти смягчить их вину. При этом на первый план вышел вопрос, каким образом молодые люди превращаются в революционеров, а затем в террористов. Ответ был в общем традиционным: само общество порождает этих людей. В нем отсутствуют «нравственные принципы», «семейные начала», утверждал А.М. Унковский[377]. О том же, ссылаясь на московскую речь Александра II, говорил защитник Г.М. Гельфман: равнодушие семьи и общества к молодежи ведет к ее «одичанию», а затем и к скамье подсудимых[378]. Присяжный поверенный В.Н. Герард добавил к этому излишне суровые административные меры, которые были направлены на обвиняемых предыдущих политических процессов[379]. Защитник С.Л. Перовской утверждал, что ее по «скользкому пути» заставила пойти административная ссылка[380].

Стараясь найти для своих подзащитных смягчающие вину обстоятельства, присяжные поверенные касались в основном их личной деятельности, не затрагивая партии или проблемы террора. Единственным исключением был В.Н. Герард, который, во-первых, попытался ответить на вопрос, «откуда может являться террористическая партия в России»[381], а во-вторых, доказать, что его подзащитный Н.И. Кибальчич террористом не является. Ответ на первый вопрос был прерван первоприсутствующим сенатором Э.Я. Фуксом, попросившим адвоката «не утомлять» Особое присутствие «излишними подробностями»[382]. Представленная адвокатом аргументация по второму вопросу очень интересна, так как позволяет выявить некий стереотип в восприятии террориста, которому, как утверждал В.Н. Герард, Н.И. Кибальчич не соответствовал. Ссылаясь на найденную у подсудимого рукопись «Переходное положение для земства», он утверждал, что настоящий террорист не стал бы писать о таком вопросе, потому что «для террориста никакой администрации не нужно: для него нужна полная нивелировка всего»[383].

Материалы судебных процессов, публиковавшиеся во всех центральных и местных газетах, были важным источником информации о терроре 1879–1881 годов для представителей русского общества. Даже в том случае, когда публиковались только обвинение и приговор, они давали возможность следить за развитием событий. Гораздо большее значение, разумеется, имели стенограммы народовольческих судебных процессов. Суд был своеобразным состязанием «Народной воли» и правительства за право толковать происходящие события в желаемом каждой из сторон ключе. Разумеется, правительство имело в этом случае больше возможностей: оно не только представляло свою позицию через формулировки обвинительного акта, приговора, а также — во время процесса «первомартовцев» — речи обвинителя, но и существенно ограничивало возможность высказаться для террористов, печатая их речи с купюрами, пропуская зачитывавшиеся на процессе программные документы партии. Тем не менее народовольцы могли использовать скамью подсудимых в качестве трибуны, чтобы предложить обществу свой взгляд на происходящее. Судебный процесс давал возможность влиять на мнение более широкой аудитории, чем та, что была у подпольной литературы. Голос общества, представленного на процессах присяжными поверенными, был слаб. Не смея в Особом присутствии Правительствующего сената выступить с оправданием действий подсудимых, защитники все же попытались смягчить их вину, переложив часть ответственности на общество, воспитавшее террористов, и таким образом признав тяжелое состояние последнего.

Материалы судебных отчетов кроме собственно информации о том или ином покушении давали мало нового в плане объяснения террора: стороны пользовались уже сложившейся системой аргументации. Именно общее внимание, которое вызывали судебные процессы, позволяет говорить о том, что опубликованные материалы являлись важным фактором формирования информационного поля и общественного мнения.

ГЛАВА IV ВЛИЯНИЕ ПЕРИОДИЧЕСКОЙ ПЕЧАТИ НА ФОРМИРОВАНИЕ ИНФОРМАЦИОННОГО ПОЛЯ

Обращаясь к текстам, опубликованным на страницах газет и журналов, я рассматриваю их как часть информационного поля вопреки традиции, в соответствии с которой периодическая печать нередко отождествляется с общественным мнением. Последняя точка зрения обусловлена двойственной природой печати, являющейся как формой проявления общественного мнения, так и средством его формирования, причем отделить одно от другого не представляется возможным. В.Г. Чернуха в работе «Правительственная политика в отношении печати» пишет, что до 1905 года в связи с отсутствием других форм выражения общественного мнения печать имела особое значение, была основной его формой, и термины «общественное мнение» и «печать» в это время употреблялись как синонимы[384].

Мой выбор исследовательской позиции вызван в первую очередь специфическим положением печати в условиях существования цензурных запретов. «Верное», с точки зрения правительства, освещение покушений на императора было столь важным, что цензура строго следила не только за тем, чтобы в печати не появлялось недозволенных статей, но и за тем, чтобы публиковались статьи, осуждающие террористов. Редакция журнала «Отечественные записки» в 1880 году получила выговор за то, что сообщение о взрыве в Зимнем дворце было опубликовано в неподобающем месте (в разделе объявлений) и без выражения порицания или неодобрения[385]. Журналист Г.К. Градов-ский в воспоминаниях писал:

…когда совершались те или другие политические преступления, на нашей журналистике лежала тягостная повинность. Надо было возмущаться и огорчаться […]. Отсюда получалось двойное неудобство: никто не верил этому напускному негодованию, и все сколько-нибудь порядочные газеты предпочитали или молчать, или говорить крайне сдержанно […], кому же охота прослыть лицемером[386].

Несвобода печати проявлялась в том, что о некоторых проблемах журналисты говорили только экивоками, о других же не писали вовсе. Также не стоит забывать об информативной функции печати. То, каким образом сообщались подробности покушений, не менее важно для этого исследования, чем рассмотрение аналитических статей о причинах терроризма и методах борьбы с ним.

Для исследования были выбраны универсальные газеты, издававшиеся в Петербурге и Москве. На такой выбор повлияло несколько факторов: во-первых, существование крупных телеграфных агентств предопределяло вторичность информации, получаемой провинциальными изданиями[387]. В интерпретации событий последние также ориентировались на статьи столичных журналистов, подчас перепечатывая их целиком[388]. Круг изучаемых газет не ограничивается только так называемой «большой прессой», ориентированной на образованного читателя, стремившегося получать полную и достоверную информацию. Исследование «малой прессы» («Петербургский листок», «Петербургская газета» и т. п.) позволяет проанализировать, каким образом информация о террористических актах подавалась в газетах, предназначенных для городских обывателей[389]. Кроме того, если в обычной ситуации журналисты «Голоса» или «Московских ведомостей» мало обращали внимания на статьи «бульварных» газет, то в чрезвычайной ситуации марта 1881 года перепечатывалась любая информация, независимо от того, в какой газете она впервые появилась.

«Большая пресса» в 1879–1881 годах делилась, в зависимости от политического направления, на либеральные и «охранительные» издания. Либеральный лагерь был представлен такими газетами, как «Молва», «Голос», «Новости», «Русская правда», «Страна», «Порядок» (в Петербурге) и «Русские ведомости», «Русский курьер», «Земство» (в Москве)[390]. Признанным лидером противоположного лагеря был М.Н. Катков, рупором которого были «Московские ведомости»[391]. Среди изданий этого направления можно также назвать «Берег», «Санкт-Петербургские ведомости», «Современные известия», «Новое время»[392]и славянофильскую газету И.С. Аксакова «Русь»[393].

Обращаясь к анализу печати и ее воздействия на информационное поле, следует иметь в виду, что, даже выбирая одно, близкое себе по духу издание, читатель знакомился с позицией всех остальных более или менее значительных газет и отчасти журналов. Ни одна газета не была монофоничной: читатель «Московских ведомостей» знал, что пишут в «Голосе», и наоборот. Знакомство это происходило не только благодаря полемическим статьям, которыми обменивались противоборствующие литературные лагери, приводя пространные пассажи своих противников, но и вследствие общепринятой практики перепечатывать статьи и заметки других газет либо в специальном разделе, как, например, «Из газет и журналов», либо среди «Внутренних известий». Более того, существовали специальные издания, жившие за счет перепечатки статей своих более богатых собратьев, — к таким относились газеты «Улей» и «Эхо газет»[394]. Эта особенность печати второй половины XIX века позволяет утверждать, что читательская аудитория, вне зависимости от политических пристрастий, имела возможность ознакомиться со всеми возможными вариантами описания и объяснения террора и выбрать наиболее импонирующее.

Обращение к журналам дает более скромный результат: сообщения о террористических актах появлялись в них месяц спустя или еще позднее, когда эта информация переставала быть актуальной. Большинство журналов ограничивалось минимальными комментариями к покушениям либо обзором мнений, высказанных по этому поводу в газетах[395]. Исключение составляют «Внутреннее обозрение» в мартовском номере «Вестника Европы» (1880 год), «Внутреннее обозрение» журнала «Русская речь» (январь 1880 года) и статья О.Ф. Миллера «Ужасная логика» в «Историческом вестнике». Они привлечены здесь для анализа.

1. Освещение террористических актов в периодической печати

Русская периодическая печать всегда претендовала на особую роль: быть «органом общественного мнения», «отражением общества» и даже его «воспитательницею»[396]. На деле же она не могла избегнуть выполнения совсем иной обязанности — информировать своих читателей о том или ином событии. Подчас такая чисто информативная функция воспринималась журналистами как «жалкая роль». Тем не менее чем значительнее было событие, тем больше читатели желали знать подробностей и тем меньше их интересовало личное мнение того или иного публициста. Покушения «Народной воли» относились к разряду тех событий, которые низводили печать до уровня «торопливой летописи», а порой и простой «афишки»[397].

Подробности взрыва 19 ноября 1879 года, благодаря требованию генерал-губернатора В.А. Долгорукова, освещались только московскими газетами. Наиболее полно покушение было описано в «Московских ведомостях», где были помещены «Официальные сведения о взрыве на Московско-курской железной дороге», «Рассказ очевидца» (21 ноября), а также описание «дома Сухоруковых» (25 ноября). Прочим газетам оставалось только рассуждать о степени виновности железнодорожной администрации[398] и комментировать сообщения катковского издания.

Журналисты поспешили обратить внимание читателей на новый способ совершения преступления, подчеркивая его «сложность» и необходимость долгой подготовительной работы, а также знаний[399]. Характерно, что «еще более ужасным» он был назван только в газете «Неделя»[400]. Вероятно, отсутствие жертв привело к тому, что на более разрушительные, по сравнению с кинжалами и револьверами, свойства динамита первоначально особого внимания обращено не было. Следует отметить, насколько полно в этом случае и позднее в печати описывались технические подробности взрывов. За те полтора года, в течение которых «Народная воля» использовала динамит, читатели имели возможность получить немало сведений о минном деле, гальванических батареях, бикфордовом шнуре, нитроглицерине, смешанном с магнезией, и т. д., а также о тех публикациях по минному делу, которые можно найти в Публичной библиотеке. Газеты серьезно и точно приводили сведения военных специалистов и даже прилагали схемы взрывных устройств и метательных снарядов. А.Ф. Тютчева, возмущаясь ведением процесса по «делу 1 марта», писала вел. кн. Сергею Александровичу, что единственное, что можно почерпнуть из отчета по нему, — это «удобный способ изготовления динамита, которым, вероятно, не преминет воспользоваться наша предприимчивая молодежь»[401].

В статье газеты «Новое время» организация взрыва под Москвой сравнивалась с ловушкой на зверя, причем такой, «которую честный охотник постыдился бы поставить»[402]. Этот комментарий относился к широко растиражированному газетами описанию обстановки дома, откуда произведен был взрыв. Стремясь отвести подозрения, народовольцы позаботились не только о лампадах перед иконами, но и о портретах высочайших особ и даже «украсили» дом лубочной картинкой, изображающей посещение Александром II раненых в военно-походном госпитале[403]. День за днем печать старалась поддерживать интерес к покушению, сообщая новые подробности о приобретении дома «мещанином Сухоруковым», привлечении к дознанию нотариуса, оформлявшего сделку, и т. д. Впрочем, уже 27 ноября фельетонист Оса (И.А. Баталин) утверждал, что «газеты исчерпали уже всю внешнюю сторону преступления», — так он прокомментировал сообщение о белом коте, жившем в «доме Сухоруковых»[404]. Рассуждений о «внутренней стороне» покушения за взрывом 19 ноября последовало удивительно мало как в сравнении с последующими покушениями, так и с объемом статей, в которых описывалась «внешняя сторона». Впрочем, обстановка вряд ли способствовала высказыванию мнений о глубинных причинах террора и методах борьбы с ним. Накануне покушения после второго предостережения было приостановлено издание либеральной газеты «Голос». Остальные органы этого направления предпочли ограничиться заявлениями об «ужасе» перед террором и осуждением «крамолы»[405]. Только редакция газеты «Неделя» осмелилась утверждать, что покушения «являются продуктом какого-то органического порока общественной жизни во всем ее целом», и советовала исследовать, в чем именно он заключается[406]. Публицисты «охранительного направления», кроме М.Н. Каткова, также особых комментариев по поводу взрыва не давали. Спустя всего неделю журналисты перестали обсуждать покушение на железной дороге, обратившись к иным вопросам.

Информационная ситуация, сложившаяся вокруг взрыва в Зимнем дворце, имеет как сходства, так и различия с событиями ноября 1879 года. Единственной газетой, напечатавшей сообщение о нем на следующий же день, стало «Новое время». Читателям, несомненно, знавшим о взрыве, произошедшем накануне вечером, объяснялось, что во дворце «вспыхнул пожар вследствие лопнувшей газовой трубы»[407]. Открывшаяся 7 февраля правда заставила журналистов «недоумевать»: «…почему первые известия говорили так мягко»[408]. В следующие несколько дней страницы газет были заполнены техническими деталями («Взрыв произведен, очевидно, зарядом динамита (около трех пудов), поставленным в русскую печь»[409]) и предположениями о неизвестном «столяре»[410]. Особое место занимало описание несчастья с солдатами караула, заимствованное из «Русского инвалида» с добавлением кровавых подробностей: «Положение раненых невозможно себе представить без боли в сердце […]. У кого вырвано плечо с рукою, у кого снесена половина головы, у кого вывалились внутренности, обагряя кровью острые обломки сводов»[411]. Почти сразу сообщения о взрыве в Зимнем дворце стали конкурировать с громким делом о выдаче Л.Н. Гартмана или «мещанина Сухорукова», единственного известного на тот момент организатора покушения под Москвой.

Если покушение на императорский поезд уже через неделю перестало быть информационным поводом, то взрыв в Зимнем дворце послужил катализатором продолжительного и весьма эмоционального обсуждения проблемы террора в целом. На ситуацию повлияли не столько размах и дерзость террористического акта, осуществленного в императорской резиденции, сколько последовавшее за ним изменение политической ситуации. Создание Верховной распорядительной комиссии и особенно обращение М.Т. Лорис-Меликова «К жителям столицы» позволили журналистам, начав с обсуждения последнего покушения, перейти к политической ситуации в целом. Проблема террора зачастую служила лишь поводом для возвращения к дискуссии о школе, административной ссылке и необходимости дальнейших реформ.

С 5 по 19 февраля (празднование юбилея царствования Александра И) страна и в особенности столица жили в напряженном ожидании нового покушения, потому статьи о терроре и новых замыслах террористов пользовались огромной популярностью. Напряжение пошло на спад только после неудачного покушения И.О. Млодецко-го на М.Т. Лорис-Меликова 20 февраля 1880 года: действия террориста были объяснены страхом, который испытывала «крамола» перед Главным Начальником[412]. Постепенно обсуждение не только террора, но и революционного движения в целом исчезало со страниц газет, заменяясь обсуждением более актуальных проблем. В новогодних номерах журналисты с оптимизмом писали об «умиротворении» страны и прекращении покушений[413].

Весть о катастрофе на Екатерининском канале распространялась в Петербурге без участия газет: очевидцы, жители окрестных домов, слышавшие «удары, похожие как будто бы на отдаленные, глухие выстрелы или на хлопанье больших дверей подъезда»[414], прислуга разносили эту весть по городу. В Москве, напротив, новость распространилась благодаря расторопности редакции «Московских ведомостей», получившей телеграммы из столицы почти одновременно с генерал-губернатором и, вопреки Цензурному Уставу, опубликовавшей их без разрешения властей.

Журналисты отмечали, что общество, «поглощенное событием 1 марта», с нетерпением ожидало любых известий[415]. 2 марта, по свидетельству очевидца, невозможно было достать газет. Люди покупали вышедшие после обеда свежие номера по 75 копеек и даже по рублю[416]. Газеты были наполнены подробностями цареубийства и рассказами очевидцев: хроника произошедшего восстанавливалась до минуты. До 1 марта периодическая печать опасалась ступать на зыбкую почву описания самодержца как «мишени» для революционеров. Независимо от направления издания, его сотрудники предпочитали в этом случае перенимать уже готовые модели, которые предлагала Русская православная церковь, и даже публиковать тексты проповедей[417], причем происходило заимствование именно риторики, а не интерпретации событий. На протяжении 1879–1880 годов журналисты старались как можно меньше писать об императоре и сразу переходили к «крамоле» и мерам ее искоренения.

Убийство Александра II и последовавшие за ним обязательные религиозные ритуалы — панихиды, перенесение тела, погребение — не позволяли избегать обсуждения императора как жертвы террористов.

Описывая совершившееся цареубийство, газеты поневоле заговорили языком проповедей, не желая или не смея подбирать другие слова.

С первых дней гибель Александра II стала изображаться на страницах газет в категориях религиозного мученичества, чему немало способствовал врачебный отчет, помещенный в газете «Голос», а вслед за тем и в прочих изданиях. «Обе голени ниже колен и до стопы были превращены в массу обрывков мускулов, на которых местами висели осколки костей», «мускулы составляли единственную связь между стопою и коленями обеих ног, потому что кости голеней были раздроблены и вышиблены взрывом», «одна нога была не только оторвана, но перевернута так, что пятка очутилась на месте пальцев»[418], — эти и другие кровавые подробности медицинского отчета дополнялись свидетельствами очевидцев катастрофы. «Ноги были изломаны, одежда местами изодрана; кровь текла из ног, и кровавые пятна были на снегу»[419], «он опирался рукою и тяжело дышал, видимо, стараясь приподняться […]. Не было ни сапогов [так. — Ю.С.], ни брюк, ни кальсон, а виднелась окровавленная масса, состоящая из мяса, кожи и костей»[420]. Обстоятельный медицинский отчет и эмоциональные рассказы очевидцев были переработаны журналистами в насыщенные и яркие описания. Читая о том, как «державный 63-летний старец пал на улице с раздробленными членами, обливаясь кровью»[421], нельзя было не согласиться с М.Н. Катковым, что монарх «истинно мученически окончил дни свои»[422].

Описание смерти императора в категориях религиозного мученичества избавляло журналистов от поиска иной, менее безопасной для них, интерпретации произошедшего. Во всех остальных случаях журналисты использовали предложенные церковью объяснения весьма избирательно. Когда речь заходила о том, кто такие «крамольники» или в чем именно состоят «грехи» русского общества, за которые оно подверглось столь страшному наказанию, они предпочитали игнорировать мнение проповедников и заострять внимание на политических и социальных проблемах, а не на упадке веры и потере нравственных ориентиров.

После смерти государя между журналистами разных политических направлений началась борьба за «присвоение» его образа: все предлагавшиеся меры борьбы с революционным движением обосновывались как продолжение начинаний покойного, отвечавшие его чаяниям. На страницах либеральных газет Александр II прямо назывался «главой либерального движения и либеральных преобразований»[423]. В программной статье газеты «Голос» с красноречивым заголовком «Царский завет» давался ответ на вопрос, в чем заключается право Александра II на бессмертие: «Он не только освободил миллионы крепостных крестьян, но первый между русскими государями пошел по пути преобразований, имевших целью вызвать к жизни и к делу общественные силы народа…»[424] Эти статьи были оценены «Санкт-Петербургскими ведомостями» «как пляска Иродиады перед усекновением главы Иоанна Крестителя»[425]. Конечно, публицисты-консерваторы не могли отрицать очевидного — что Александр II был царем-реформатором, однако они отрицали какую-либо связь «освободительного и преобразовательного Царствования» с «пошлым либерализмом». «Мрачное злодеяние» должно было «обновить живую связь между властью и свободой, между Царем и народом в России»[426].

Огромный интерес вызывало у читателей расследование террористического акта. Хотя официальные власти как никогда щедро делились с обществом информацией о следствии по делу 1 марта, кратких правительственных сообщений о мещанине Н.И. Рысакове, разгроме конспиративной квартиры на Тележной улице, арестах Т.М. Михайлова и С.Л. Перовской было недостаточно[427].

Первым в центре внимания печати оказался Н.И. Рысаков. Интересно проследить, как менялся его образ по мере поступления сведений. В первыхчислах марта, до появления более или менее достоверной информации, журналисты при описании преступника пользовались стереотипным образом революционера: «…по отзыву товарищей — мало развитый человек, мало знающий, крикун, анархист»[428]. Затем выяснилось, что Н.И. Рысаков был взят в Горный институт по личной рекомендации попечителя Петербургского учебного округа как один из двух лучших выпускников череповецкого Александровского технического училища. В ход пошел образ «заблудшего юноши», задавленного бедностью. 7 марта газета «Русь» сообщила читателям, что «цареубийца» в институте «вел себя скромно […], усердно посещал лекции, преимущественно находился в библиотеке»[429]. Стал также известен факт получения Рысаковым денежного пособия[430]. Появлялись и другие сведения, далекие от достоверности, например о том, что дом родителей Н.И. Рысакова охраняется полицией от разъяренных жителей г. Вытегры, а отец его застрелился; что во время допроса преступника угощали папиросами и подали ужин из нескольких блюд[431]. В Петербурге ходил слух, что именно последнее известие стало причиной смерти коменданта Петропавловской крепости барона Е.И. Майделя[432].

О других арестованных по делу 1 марта в газетах можно было прочесть немного. «Довольно красивая»/«далеко не красивая» женщина «еврейского типа», возможно, сестра государственного преступника Дейча (Геся Гельфман)[433], «блондин, без бороды, с едва пробивающимися баками и необыкновенно здорового телосложения» (Тимофей Михайлов)[434], «женщина невысокого роста, худая, скромная, в внешности ничем не похожая на нигилисток»[435] (Софья Перовская) — эти приметы были в начале марта единственной информацией, которую газеты могли сообщить читателям. Интерес к Софье Перовской несколько возрос, когда выяснилось, что она «дочь человека, пользующегося общим уважением и занимавшего высокие должности»[436], но никаких новых сведений о ней, кроме тех, что возможно было извлечь из материалов процесса «193-х», журналисты отыскать не могли[437]. Андрею Желябову «повезло» чуть больше: очень подробный рассказ о его аресте был помещен в газете «Новости». Там же были приведены показания о нем Г.Д. Гольденберга: «…в высшей степени развитая и гениальная личность, принадлежит к партии “террористов”»[438]. Такая характеристика никак не вязалась с рассказом о А.И. Желябове газеты «Новое время»: за пять лет до цареубийства, впав в состояние «апатии и разочарованности жизнью», он собирался покончить с собой, но вместо этого занялся раздачей листовок, получаемых у какого-то незнакомца за сто рублей в месяц[439].

Куда больший ажиотаж в печати вызывали трое «неизвестных». И.И. Гриневицкий, личность которого была установлена только в середине апреля, за полтора месяца успел побывать «государственным преступником» Фоминым, «пресловутым» Стефановичем, «беглым преступником» Тютчевым и Саблиным[440]. Впрочем, мертвый, он был скорее загадкой, чем угрозой, в отличие от «держателя сырной лавки Кобозева». С 5 марта, когда газеты сообщили об открытии подкопа на Малой Садовой улице,[441] «Кобозева» (Ю.Н. Богдановича) и его «жену» (А.В. Якимову) «арестовывали» то в трактире на Петербургской стороне, то в Кронштадте[442]. Анна Якимова передавала в воспоминаниях свои впечатления от чтения газет:

Чего-чего только не было в этих газетах! Оказывалось, что чуть ли не все догадывались, что это были поддельные торговцы […]. На основании показаний очевидцев красоты Кобозевой, на суде, когда нас в первый раз вводили в залу суда, обернувшись к двери, ожидали увидеть красивую мадам Кобозеву, а входит… противоположность этому, и один адвокат так был поражен неожиданностью, что не смог скрыть своего впечатления и при взгляде на меня громко фыркнул[443].

Вплоть до процесса «первомартовцев», когда реальные террористы предстали перед судом, эти и подобные им подробности были той информационной основой, на которой складывалось общественное мнение. В хаосе противоречивых сведений нелегко было отделить истину от лжи. Благодаря массе непроверенных и неподтвержденных сообщений ситуация рисовалась более угрожающей, а террористы более могущественными, чем то было в действительности. Впрочем, заметки, содержавшие только информацию, уже в начале марта исчезли с первых страниц газет, перейдя в раздел «Дневников» и «Хроник». Передовые статьи были целиком посвящены обсуждению сущности террора, причин его возникновения и методов борьбы с ним.

2. Дискуссии о сущности террора

Анализ терроризма, явления нового, для которого пока не имелось готовых моделей объяснения, создавал серьезные трудности для публицистов. Необходимо было не только сообщать об очередном покушении, но и пытаться объяснять читателям происходящее, вложив новый смысл в понятие «террор», вошедшее в политический лексикон со времен Французской революции[444]. Слова «террор» и «террорист» приживались медленно: в комплексе публикаций, посвященных взрыву 19 ноября 1879 года, слово «террор» употребляется только один раз в статье «Петербургской газеты» как синоним «дикого насилия», используемого для «проповеди» вместо слова[445]. Тогда же в «Санкт-Петербургских ведомостях» было высказано мнение, что покушение невозможно было предотвратить, поскольку такие преступления «превышают степень неразвращенной, девственной народной фантазии»[446]. В целом террористический акт описывался как нечто выходящее за рамки любого повседневного опыта, нечто «непостижимое», «невероятное», «немыслимое»[447]. Только после взрыва в Зимнем дворце общие фразы наконец уступили место более глубоким размышлениям о происходящем.

В обсуждении террора как метода политической борьбы на первый план всегда выходила нравственная сторона вопроса. Убийства и покушения на убийство безусловно осуждались как «высшая и подлейшая ступень в этой погоне за “торжеством идеи”»[448]. Для них невозможно было искать оправданий, поскольку «зло называется злом»[449], «здоровый организм никогда не дойдет до такого нравственного падения», чтобы усвоить «развратный принцип» о том, что цель оправдывает средства[450]. Использование «Народной волей» взрывчатых веществ усиливало резонанс, производимый террористическим актом, одновременно увеличивая число возможных жертв, включая лиц, не бывших целью покушения. В осуждении террора это обстоятельство стало немаловажным, когда после взрыва 5 февраля жертвы таки появились. «Рассчитанная гибель караульных солдатиков»[451], подкоп «на многолюднейшей улице [Малой Садовой. — Ю.С.] с намерением обратить в развалины громадные дома и похоронить под ними тысячи невинных жертв»[452] превращали террор в явление не только политически, но и личностно значимое. Со страниц «Вестника Европы» звучал приговор: «Из всех форм политического убийства наибольшего осуждения заслуживает та, которая не останавливается перед человеческими гекатомбами, лишь бы только в числе жертв пала одна, составляющая настоящий объект преступления»[453].

Использование террора как средства политической борьбы вызывало опасения журналистов и из-за его косвенных последствий. Во-первых, террористические акты создавали прецедент, легитимировали такой способ борьбы. Отныне не было никакой гарантии, что даже при «наилучшей воле, при наибольших усилиях» правители государств не смогут стать жертвой «одного фанатика, который решится насиловать ход событий»[454]. Во-вторых, они оказывали отрицательное влияние на состояние общественной нравственности: «…страх, ожесточение, равнодушие к чужому горю, презрение к чужому праву, потеря надежды на лучшее будущее — вот возможные, при известных условиях слишком вероятные, результаты образа действий, не разбирающего средств»[455].

Кроме этики, осуждая террор как метод политической борьбы, журналисты использовали и логику. Анализируя использование насилия с точки зрения его рациональности, они указывали, что оно прежде всего дискриминирует идею, во имя которой ведется[456]. В февральском обозрении «Вестника Европы» были перечислены последствия известных покушений в Германии: «…за покушением Беккера следует известный конфликт между Вильгельмом I и прусской палатой депутатов, за покушением Гёделя и Ноблинга — чрезвычайный закон против социал-демократов, покушение на жизнь Бисмарка в 1866 году не останавливает разрыв между Пруссией и Австрией, в 1874 году не смягчает применения майских законов»[457]. Из этого делался вывод, что если террористические акты и могут привести к переменам, то только в «духе прямо противоположном тому, которым были проникнуты виновники покушения»[458].

Несмотря на моральное осуждение, журналисты не оставляли попыток понять причины возникновения террора. В поисках смысла, который вкладывают в свои действия исполнители покушений, представители разных политических направлений приходили к одному и тому же заключению: «крамольники» оценивают свои действия в соответствии с некой теорией, оправдываются «софизмами», совершают «принципиальные» и «умозрительные» преступления[459]. Наиболее полно эта идея была развита в статье «Пророчество апостола Павла», опубликованной в газете «Русь». Ее автор писал, что «подпольные убийцы» изобрели себе в оправдание теорию, «что убийство политическое не есть убийство, а просто признак политических похвальных верований […]. Некоторые, особенно молодые люди, которые бы остановились с отвращением перед простым убийством, готовятся фанатически к убийству умозрительному»[460].

Само по себе цареубийство никогда не казалось журналистам конечной целью: Александр II был «умерщвлен не из личного мщения, не ради личной корысти, а именно ради того, что он Царь»[461]. Впрочем, вряд ли на страницах подцензурной печати мог появиться хотя бы намек на то, что император может быть в чем-то виноват перед «крамольниками», из-за чего последние мстят лично ему. Цареубийство понималось как средство, самая возможность успеха которого связывалась с «безграничной преданностью народа»: убить монарха — значит «одним ударом поколебать Россию в ее основаниях и повергнуть ее в бездну анархии»[462], «навлечь ненависть одной части народа на другую, возбудить междоусобицу, анархию»[463]. Отмечали журналисты и то, что террористические акты влияют на состояние русского общества, вызывая в нем тревогу, неуверенность в завтрашнем дне, «внося сильное разделение […] и порождая недоверие между различными его частями»[464]. В газете «Голос» было высказано предположение, что подобный эффект был «косвенной целью» террористов, добиться которой им вполне удалось[465]. Реагируя на покушение на М.Т. Лорис-Меликова 20 февраля 1880 года, М.Н. Катков утверждал, что «тайным заговорщикам» нужно было не убийство Главного Начальника, который только вступил в должность, а «демонстрация» — «нужно было произвести впечатление»[466]. Описывая взрыв в Зимнем дворце, он довел эту мысль до крайности, написав, что преступление было совершено, «только чтобы совершить, только потому, что оно велико»[467].

Определив террор в качестве метода политической борьбы, журналисты не могли пройти мимо той конечной цели, во имя которой он используется. Общепризнанным был факт, что террористы действуют в соответствии с каким-то учением. Не разбирая, к какому роду идей можно отнести программу «Народной воли», журналисты использовали при рассуждениях о террористах такие определения, как «нигилисты», «социалисты» и «анархисты». Можно утверждать, что для журналистов было важнее родство используемых ими слов, чем их смысловые различия. Как писал сотрудник газеты «Новое время»: «Во всех этих фанатиках, во всех этих поклонниках ужаса и крови есть что-то родственное, однородное, какими бы названиями и партиями они себя ни величали»[468]. Тем не менее в словоупотреблении можно различить некоторые особенности. Общим термином в глазах журналистов был термин «нигилист». Так можно было назвать как революционеров-пропагандистов, не имеющих отношения к убийствам[469], так и «нигилистов-террористов»[470]. Слово «анархист» чаще всего использовалось именно в связи с покушениями, как будто именно анархические идеи, с точки зрения журналистов, были ближе всего к идее политического убийства: «Наши анархисты, посягающие на жизнь главы государства, выделяют себя действительно из всех других преступников»[471]. Наконец, слово «социалист» употреблялось в текстах, в которых так или иначе говорилось об «учении», во имя которого совершаются террористические акты. Иногда подчеркивалось, что именно так «крамольники» называют себя сами[472].

Суть «социалистического» учения излагалась журналистами весьма туманно как «уничтожение преобладания капитала»[473], «извращение всего общественного строя»[474], «ниспровержение не государственного, а гражданского порядка»[475]. Очевидно, что более ясного изложения социалистических идей на страницах подцензурной печати просто не могло появиться. Порой русским революционерам даже отказывали в праве именоваться социалистами, сводя их учение к «нигилизму» и «анархии». В «Петербургской газете» утверждалось:

…наши нынешние бунтари ничего не создают и создавать не намерены. Они не строят никаких теорий насчет будущего […]. Их задача ликвидировать не только государство, но и общество, а ликвидировать на их жаргоне означает стереть с лица земли все созданное веками исторической жизни[476].

Такого же мнения придерживался журналист либеральной «Молвы»: «…социальная пропаганда — это только предлог. Что у них никакой продуманной программы […], это лучше всего доказывают подпольные сочинения»[477]. При этом если «крамола» оценивалась как самостоятельное явление русской жизни, то конечной целью виделась «слава идей фанатика. Кровью и ужасом они хотят достичь своей цели, они воображают себя избранниками народа, они думают вырвать свободу на свой манер и лад, чтобы подарить ее России»[478]. В том случае, если журналисты усматривали в русской «крамоле» козни внешних врагов (эту идею особенно активно отстаивал М.Н. Катков), конечная цель революционеров виделась в том, чтобы «повергнуть страну в хаос и среди всеобщего смятения захватить власть и раздробить государство»[479].

Политическая часть программы «Народной воли» (требование ввести представительную форму правления) привлекала внимание журналистов «охранительных» изданий. В искренность конституционных требований «крамольников» не верили даже сотрудники «Берега», которые были рады уличить «надпольных» и подпольных «радетелей» в союзе. В этом требовании видели лишь новую тактику агитаторов, а не изменение сущности движения или конечной цели[480]. То же мнение было высказано в «Новом времени»: хотя «крамольники» и выставляют идею конституции, «как бандиты знамя мира», но на самом деле им нужна не она, а «самая широкая революция, резня, бешенство убийства, торжество крови»[481]. Следует отметить, что журналисты либеральных изданий никак политические требования «Народной воли» не комментировали. Столь дорогая им идея конституции и без того была скомпрометирована в глазах властей и «охранительных» кругов «родством» с идеями радикалов. Они предпочитали молчать, чтобы не давать лишние козыри в руки своим противникам.

Подвергнув анализу такое сложное и новое явление, каким был терроризм в конце 1870-х годов, русские журналисты сделали несколько важных выводов о том, с какой целью революционеры прибегают к политическим убийствам. Во-первых, отмечалось, что покушения на императора не самоцель, но средство; во-вторых, что то впечатление, которое террористы своими действиями производят на общество, не менее важно, чем само покушение: «Анархисты имели в виду не только правительство, но и общество»[482].

Объяснить смысл покушений для террористов и поставленную ими конечную цель еще не означало дать ответ на вопрос, откуда взялись русские «крамольники» и каким образом они пришли к использованию подобных методов. Одним из очевидных путей поиска ответа было обращение к истории. Чаще всего журналисты брали за отправную точку одну из двух дат: покушение Д.В. Каракозова 4 апреля 1866 года либо покушение А.К. Соловьева 2 апреля 1879 года. Оба этих события задавали фокус дальнейшему рассмотрению проблемы: покушения народовольцев вписывались в рамки вопроса о цареубийстве, что исключало из рассуждений прочие террористические акты. При этом каждая из дат несла определенную смысловую нагрузку: 2 апреля подчеркивало частоту происходящего, концентрировало попытки цареубийства на коротком временном отрезке: «Пришлось Русской земле увидеть троекратное, в течение нескольких месяцев, покушение на жизнь ее Государя»[483]. 4 апреля 1866 года растягивало историю покушений во времени на пятнадцать лет: «В начале 1880 года разыгрался последний акт драмы, начавшейся очень давно — еще в 1866 году»[484]. Выстрел Д.В. Каракозова был знаковым событием царствования Александра II, с ним связывали перелом в ходе реформ. С него радикалы и либералы начинали эпоху «белого террора». В статьях журналистов-либералов эта дата сама по себе служила объяснением происходящего: «случайный» выстрел Каракозова, неверно оцененный правительством, привел к тому, что «через всю политику последних пятнадцати лет прошла грустная нота недоверия к народным силам»[485]. Нарастание революционного движения, кульминацией которого стали покушения на цареубийство, таким образом, ставилось в вину правительству: «…меры строгости оказались безуспешными; они не искоренили крамолы, а только обострили положение, увеличили число недовольных и, можно думать, усилили ряды той, первоначально незначительной группы, которая объявила войну государству и порядку»[486].

Постановка вопроса о деятельности «Народной воли» как вопроса о цареубийстве позволяла обращаться к более широкому историческому контексту. Оценка покушений на Александра II как «беспримерных» в истории народов[487] была скорее фигурой речи, чем констатацией факта. За такими рассуждениями следовали исторические примеры. «Поддающимися сближению фактами» фельетонист газеты «Молва» назвал убийства Генриха IV и Авраама Линкольна[488]. Еще более широкий исторический контекст был дан во «Внутреннем обозрении» журнала «Вестник Европы», в котором рассматривались все известные покушения на жизнь монархов со времен Гиппарха и Цезаря[489]. Подобные сопоставления скорее затрудняли понимание такого явления, как терроризм. Рассматривая деятельность народовольцев только как попытки совершить цареубийство, журналисты упрощали происходящее, видя в событиях лишь одну сторону.

Существовала и другая версия генеалогии «крамолы», которая устанавливала связь между народовольческими попытками и другими террористическими актами, не направленными на императора. Самой очевидной точкой отсчета в ней было 24 января 1878 года — покушение В.И. Засулич на жизнь петербургского градоначальника Ф.Ф. Трепова[490]. При этом важен был не только и не столько сам террористический акт, сколько оправдание преступницы судом присяжных[491]. Покушения на Александра II также ставились в один ряд с убийствами и покушениями на должностных лиц в Киеве, Харькове и Петербурге. Менее популярной, но все же используемой точкой отсчета был процесс «нечаевцев». Эта дата особенно привлекала М.Н. Каткова, который неоднократно обращался в своих статьях к процессу 1871 года, доказывая, что именно он послужил «укреплению обмана, губившего нашу несчастную молодежь»[492]. Обнародованным «Катехизисом революционера» публицист предпочитал мерить все революционные организации и их цели[493]. Эта модель имела свои плюсы и минусы. С одной стороны, сосредотачиваясь только на ряде террористических актов, журналисты приходили к пониманию специфики терроризма. С другой стороны, вырванные из общего контекста революционного движения, террористические акты представали как загадочные явления, слабо связанные с действительностью.

Наконец, еще один вариант генеалогии включал покушения на императора в историю революционного движения в России. «Корни крамолы» искали в идеях М.А. Бакунина[494], историю начинали с демонстрации на Казанской площади 6 декабря 1876 года, когда революционеры «потерпели жестокое поражение от народа» и «взялись за оружие, за подкопы, за мины»[495]. По тому же принципу была выстроена самая подробная генеалогия «крамолы», предложенная в «Современных известиях». Задавшись вопросом о происхождении «страшного плода» 1 марта 1881 года, ее автор проследил биографию исполнителей до «процесса 193-х». Не останавливаясь на этом, он обратился к поиску первоистока, вспомнив не только «нечаевцев» и Каракозова, но и прокламацию «Молодая Россия» (1862 год)[496]. Включение народовольческих покушений в историю революционного движения заставляло иначе взглянуть на нее, соединив вопросы о причинах террора с более широкими вопросами о причинах протеста в течение всего царствования императора Александра И. Эта модель объяснения лучше помогала осознать истинные причины происходящего, но и усложняла понимание, так как предполагала исследование более широкого контекста, чем в случае рассмотрения происходящего как просто террора или, уже, попыток цареубийства.

Построение любой подробной генеалогии террора приводило к одному своеобразному эффекту: по меньшей мере, до обнародования стенограмм судебных заседаний по делу «Шестнадцати» все покушения на императора приписывались некоей «социально-революционной партии», якобы существующей в России чуть не со времен Каракозова. Эффект этот отчасти сохранялся вплоть до процесса по делу первомартовцев. Таким образом, в течение 1879–1880 годов печать обсуждала не конкретную организацию «Народная воля», а мифическую «социально-революционную партию», ее структуру, программу и образ действий. При этом журналисты вынуждены были ориентироваться на те минимальные сведения, которыми они, благодаря судебным процессам, располагали.

«Идеальным типом» революционной организации продолжала оставаться «Народная расправа» С.Г. Нечаева: не имея другой информации, журналисты обращались к этому опыту, чтобы утверждать: «Тайное общество 1869 года является как бы образцом для позднейших форм революционной агитации, личный состав — нормой, повторяющиеся на будущее время с небольшими вариантами»[497]. С процесса 1871 года утвердилось представление о широком использовании революционерами методов обмана и запугивания. Публицист газеты «Голос» писал, что «крамола» поставила для русского общества «пьесу», доказывая многочисленность своих сторонников, тогда как на самом деле она представляет собой «кружок или совокупность кружков, порядочно организованных, но немногочисленных»[498]. В пользу такого мнения приводились разные аргументы: при арестах не находят списков — террористов так мало, что списки им просто ни к чему[499]; «чем меньше народу в шайке, тем меньше опасности быть открытым, случайно или от предательства»[500], «чтобы подкопаться под полотно железной дороги из соседнего дома и чтобы натаскать два пуда динамита во дворец, […] могло понадобиться не более четверых-пятерых человек»[501]. Мнение о многочисленности «крамолы» высказывалось значительно реже[502].

Силу «социально-революционной партии» большинство журналистов объясняли «строжайшею внутреннею организациею» и тайной[503]. Бытовало представление, что внутри ее поддерживается железная дисциплина, «нескромных адептов» убивают[504], рядовых членов держат «под страхом неминуемой грозной расправы в случае уклонения от связующего их долга»[505]. В газете «Улей» очень красочно было описано, как партия вербует в свои ряды «недоучившегося юнца»: «…ему рисуется картина великого подвига; его выставляют освободителем или спасителем народа, ему сулят историческое имя; самое преступление, на которое его готовят, выставляется в его глазах как великий подвиг […], ему подсовывают большей частью какую-нибудь женщину, которая еще больше экзальтирует его, пристыжает его трусость, разгорячает фантазию, наконец, в заключение, ему грозят в случае неисполнения…»[506]

Рассуждения о том, кто стоит за покушениями, приводили некоторых журналистов к весьма нетривиальным выводам. Существовала точка зрения, что за действиями «Народной воли» скрываются националистические устремления одного из народов империи. М.Н. Катков описывал русское революционное движение как «театр марионеток», «кукловодом» которого является «польская справа», подтверждением чему служила, с его точки зрения, прокламация Исполнительного комитета, изданная после цареубийства[507]. С точки зрения Д.И. Иловайского, руководителями русских «крамольников» были украинцы. Обратив внимание читателей на фамилии (Ковальский, Лизогуб, Же-ляба, Тригоня, Колоткевич) и происхождение преступников, он писал: революционная организация состоит из четырех групп: польской, еврейской, украинофильской и собственно русской, среди которых русская — «наиболее пассивная», «выставляющая бессознательных исполнителей для тех групп, которые руководствуются целями более политическими или национальными»[508]. Реагируя на «политические фантазии» легальных журналистов, автор статьи «К статистике государственных преступлений», появившейся в № 4 «Народной воли» на основании данных Министерства юстиции (вероятно, предоставленных Н.В. Клеточниковым, так как среди них названо изданное «для внутреннего пользования» в количестве 150 экземпляров сочинение А.П. Мальшинского) приводил данные, опровергавшие «катковскую легенду о “польской интриге”» и «суворинскую теорию “жид идет”»[509].

Существовала и другая точка зрения на то, кто в действительности стоит за покушениями на императора. В печати она была откровенно высказана лишь однажды на страницах журнала «Русская речь». Автор внутреннего обозрения напомнил читателям прошлые столкновения и «неизбежно грядущее противоборство России с Англией в Азии», чтобы доказать: «…мы переживаем опыт тайного отравления ее [России — Ю.С.] внутреннею смутою»[510]. Другие издания были более осторожны, позволяя себе лишь намекать, что «анархия в России может быть нужна только одному из наших внешних врагов»[511]. Раздавались и голоса протеста. Например, в «Новом времени» по поводу статей М.Н. Каткова было сказано: «…быть может, в этом убеждении говорит больше патриотическое чувство, которое не может примириться с мыслью, что в самой России найдутся столь гнусные враги ее»[512].

Наконец, руководство русскими террористами приписывали некоему «международному революционному комитету», уверенность в существовании которого также выражалась на страницах русской печати[513]. «Русские “нигилисты-террористы” выросли на русской почве и отличаются азиатским зверством и дикою силою Стеньки Разина. Но они — отпрыски дерева, пустившего глубокие корни в западноевропейской почве, и в ней они находят свои жизненные соки», — писал юрист Ф.Ф. Мартенс в газете «Голос»[514].

Рассуждения о происках внешних врагов, даже если их принимали на веру, снимали вопрос только о руководителях «крамолы». Факт участия в покушениях на императора русских «исполнителей» требовал от журналистов куда более глубокого анализа причин возникновения терроризма. Ответ на последний вопрос часто давался на метафорическом уровне — с помощью метафоры «почвы». Она позволяла конструировать отношения «крамола»-общество. «Крамола» представлялась как «безобразный росток», «ядовитые растения», «ядовитые грибы», «семена зла»[515]. Этот образ употреблялся, когда ставился вопрос о причинах-«корнях» возникновения терроризма. Выбор метафоры обуславливал ответ: причина в «почве», на которой способны произрастать «ядовитые растения», т. е. в русском обществе: «Зло питается многочисленными и невидимыми соками»[516]. Пользуясь этой метафорой, газета «Новое время» могла описать вполне определенное состояние общества: «Очевидно, крамола пустила корни […]. Их питает общественная апатия, благодаря ей воздух как будто заражен»[517].

Еще более определенно отношения между «крамолой» и русским обществом позволяла уловить метафора «болезни», восходящая к более общему «метафорическому телу общества»[518]. Крамола уподоблялась «заразе», «язве», «ране», «проказе», «гнойному нарыву», даже «известным “секретным” болезням»[519], а борьба с нею — «врачеванию»[520]. С помощью этой метафоры журналисты могли оценивать общее состояние государства и общества. Представление «крамолы» как «болезни» давало журналистам возможность более свободно говорить о способах «лечения», методы которого разнились в зависимости от политических взглядов «врача».

3. «Поставить общество в более благоприятные гигиенические условия…» либеральная печать о методах борьбы с террором

До сих пор, анализируя то, каким образом народовольческий террор освещался в печати, мне удавалось избегать разделения точек зрения на «либеральную» и «охранительную». В самом деле, и стратегия описания внешней стороны покушений на монарха, и анализ проблемы терроризма не позволяют исследователю противопоставлять друг другу различные мнения, ссылаясь на принадлежность того или иного органа печати к противоборствовавшим политическим лагерям. Журналисты не только сходились во мнении о глубинной сущности террора как метода политической борьбы. Они говорили на одном языке, пользовались общими метафорами, охотно цитировали друг друга, создавая в информационном поле то ядро, вокруг которого могло формироваться общественное мнение. Раскол начинался в тот момент, когда от конкретных фактов и теоретических изысканий публицисты обращались к практическим вопросам борьбы с террором.

Публицисты либеральных изданий очень остро ставили вопрос о разобщенности русской печати и об отличии своего положения от положения «консервативных» собратьев по перу. Либеральная печать представляла свое мнение читателям одновременно с позиций силы и слабости. С одной стороны, ее представители постоянно подчеркивали свою «угнетенность»: их «травят» с криком «вяжи либералов, они — потворщики злоумышлений», «объявляют виновниками преступления»; «наиболее честная, здравомыслящая и либеральная часть русской печати говорит намеками и полунамеками, когда требуется особенно ясная и вразумительная речь»[521]. С другой стороны, именно либеральная печать говорила от имени «всего общества», основываясь на убеждении, что «если в чем-нибудь еще возможно найти в русском обществе сколько-нибудь согласное большинство, то скорее всего — в направлении политическом. Мы — почти все — либералы»[522]. Свое «угнетенное» состояние журналисты-либералы соотносили с таким же положением общества, пребывающего в состоянии «бездействия, бессилия и изнеможения»[523].

Положение изданий либерального толка в течение 1879–1881 годов претерпело ряд серьезных изменений. После покушения на Московско-Курской железной дороге немногочисленные органы печати этого направления вели себя исключительно осторожно вследствие произошедшей накануне приостановки газеты «Голос»[524]. Ситуация стала меняться уже в декабре 1879 года, когда «Голос» был возобновлен. В течение 1880 года либеральный лагерь пополнился газетами «Страна» Л.А. Полонского и «Земство» Ю.В. Скалона, а с 1 января 1881 года добавилась газета «Порядок» М.М. Стасюлевича. С приходом к власти М.Т. Лорис-Меликова либералы почувствовали относительную свободу, в то время как их идейные противники отступили в тень.

Покушение 19 ноября 1879 года не вызвало каких-либо заметных статей о мерах борьбы с «крамолой» в изданиях либерального направления. После взрыва в Зимнем дворце журналист газеты «Молва» заявил, что средство спасения от террора известно обществу, но ему «недостает искренности, честности, недостает мужества открыто сознаться во всем». Едва ли публицист стремился обвинить общество в трусости. Причина молчания, с его точки зрения, заключалась в отсутствии «возможности и законных путей» довести общественное мнение до сведения правительства[525]. Общим местом в публицистике 1879–1881 годов стала оценка состояния общества как «нездорового» («чувствуется в нем вялость, тоска и неохота. Нет бодрящего духа, энергии и соответствующей для борьбы почвы»[526]), «апатичного», «пассивного»[527]. В январе 1880 года Сергей Атава, возражая против «шаблонного» обвинения общества в апатии, призывал критиков посмотреть, когда общество было пассивным, а когда — «возбужденным, энергичным, живым» (во время Русско-турецкой войны, при обсуждении проблемы «классического» образования и т. д.)[528]. Сточки зрения либеральных публицистов, «апатичность» не была собственной чертой русского общества, напротив, последнее было «доведено» до этого состояния. Возможность откровенно высказаться о причинах, вызвавших такое положение, появилась у либеральных изданий только с приходом к власти М.Т. Лорис-Меликова, однако намеки на них можно обнаружить и в статьях, вышедших до 14 февраля 1880 года.

Последовательность событий, которые привели к «болезни» общества, в изложении либеральных изданий выглядела следующим образом: «великие реформы» были прерваны польским восстанием и выстрелом Каракозова; меры «реакции» поставили общество в «пассивное положение»:

Ум и воля были парализованы. Общественный дух с каждым годом падал все ниже и ниже. Вялое, апатичное, а отчасти и безнравственное общество безучастно смотрело, как в его сердце растет страшный враг[529].

Виновниками всех бед объявлялись бюрократия, правительство, но никогда лично Александр II, который представлялся заложником бюрократической системы, искажавшей самые благие его намерения[530]. Не последнее место среди обвиняемых занимали журналисты-охранители» во главе с М.Н. Катковым, которые своими нападками на реформы, либерализм и интеллигенцию способствовали возникновению и упрочению «белого террора»[531].

Появление революционного движения, а затем и террора, которые описывались как «симптомы болезни» общества, также связывалось с правительственной политикой. Наиболее отчетливо эта позиция была выражена в статьях газеты «Молва»: среда, из которой возникают преступники, есть порождение «излишней подозрительности» правительства и тех мер строгости, которые оно принимало[532]. Та же точка зрения была высказана в журнале «Отечественные записки»: «Под влиянием карательных мер революционное движение приняло характер массового, стихийного, подражательного»[533]. В либеральных кругах бытовало убеждение, что рост «крамолы» и возникновение террора напрямую связаны с пороками школьной и университетской систем. В ноябре 1879 года В.И. Модестов под псевдонимом Педагог опубликовал в «Голосе» статью «К школьному вопросу», в которой писал, что «крамольниками» обыкновенно становятся «юноши-гимназисты и семинаристы, уловленные в сети, в виде увлеченных полусознательных жертв, а еще более исключенные из заведений и потерявшие надежду на карьеру и успех в жизни»[534]. В первой после возобновления издания передовой также указывалось, что революционные идеи «воспринимаются юношами, никогда не слушавшими или недослушавшими лекций и лишенными возможности окончить среднее образование»[535]. Только за намеки на массовые исключения из средних учебных заведений В.И. Модестов по требованию министра народного просвещения Д.А. Толстого вынужден был оставить профессуру в Санкт-Петербургской духовной академии. Откровенно идея о том, что «неправильная постановка» школьного дела способствует «распложению “мыслящего пролетариата”», составляющего основу революционного движения, была высказана только апреле 1881 года, снова в газете «Голос» в статье «Революционные элементы и школа»[536].

Правительство, обращаясь к обществу с призывами о поддержке в борьбе с террором, само провоцировало полемику о том, в каком виде может выразиться искомая помощь. К марту 1881 года, по признанию газеты «Русские ведомости», «стало уже ходячей истиной, повторяемой чуть не малым ребенком», что борьба с «крамолой» возможна только при содействии общества[537]. Прибегая к метафоре «болезни», публицисты писали о двояких «терапевтических средствах», способных остановить покушения: «Одни имеют целью непосредственное устранение или смягчение острых, наиболее угрожающих в данное время болезненных симптомов; другие должны быть направлены к лечению недуга хронического»[538]. Под первыми подразумевались любые полицейские методы борьбы, которые, сточки зрения либеральных публицистов, обществу недоступны, поскольку оно «не имеет ни данных, ни опытности, чтобы содействовать полицейской власти в этой сфере каким-либо полезным советом»[539]. Логика «врачевателей» состояла в том, что нельзя «убить заразу, не дезинфицируя зараженного района»[540]. Правительственные меры — «карантины», «наружные средства»[541] — не могут помочь. «Болезнь» «не исчезает ни перед карательной деятельностью правосудия, ни перед длинным рядом мер исключительных и временных […]. Внутренний недуг требует внутреннего врачевания»[542].

При восприятии покушений как «симптома болезни» казалось достаточным «исцелить» общество, чтобы покушения исчезли.

Осторожно, но вместе с тем очень настойчиво журналисты советовали «справиться у самого общества», чего оно желает. После покушения 19 ноября 1879 года в журнале «Отечественные записки» правительству рекомендовалось воспользоваться помощью земств и органов городского самоуправления, представители которых способны — «в пределах своего района» — разъяснить «все наболевшие вопросы»[543]. Взрыв в Зимнем дворце сделал предложения либеральной печати еще более определенными: дворянские корпорации в силу имеющегося у них права и земства, в виде исключения, могут дать «указания» обо всех «недугах» страны, порождающих «крамолу». Правительству, в свою очередь, следует воспользоваться этими советами «по своему усмотрению»[544]. Более ясно высказался В.А. По-летика: «…нужно усилить влияние и компетентность гласного суда и его органов, воскресить и укрепить земства, щедрою рукою разбросать миллионы на элементарное образование, […] открыть арену для плодотворной, твердо-прогрессивной общественной работы»[545]. Разумеется, подобные осторожные высказывания не составляли всю либеральную программу. Цензурные ограничения до какого-то момента не позволяли представителям либеральных течений писать более определенно.

Если мнение о способах борьбы с террором высказывалось осторожно, то критика аналогичных предложений идейных противников либералов была яростной и очень жесткой. По поводу призыва М.Н. Каткова ввести диктатуру газета «Страна» вспоминала Аракчеева, указывая, что история «никогда не ставит его эпохи в пример будущим векам»[546]. В «Молве» эта идея критиковалась более детально, но вывод был тот же: появление «воистину экстраординарного чиновника» никого не спасет[547]. Назначение М.Т. Лорис-Меликова на пост, вызывавший такие возражения, было встречено тем не менее рядом панегирических статей. Журналисты убеждали читателей: раз общественному мнению теперь дано удовлетворение, то не только сама «крамола» будет подавлена, но и «почва, плодившая эти преступления и самих преступников, перестанет возделываться и удобряться»[548]. Изменилось и содержание статей: если до обращения «диктатора» либеральные журналисты предлагали проекты реформ, то после 14 февраля 1880 года они в основном давали комментарии к тем мерам, которые принимались Главным Начальником. Отмечая радикальную «перемену системы», состоящую в призыве общества к содействию власти, фельетонист «Голоса» высказывал надежду, что теперь «улавливать будет некого»: даже революционеры «помалкивают», когда правительство идет по «пути дальнейшего мирного преуспеяния»[549]. Символом эпохи стало упразднение 6 августа 1880 года III отделения, расцененное как доказательство того, что «возобладала вновь прежняя, светлая, плодоносная мысль доверия русского Монарха к русскому обществу»[550]. 10 августа А.Д. Градовский в передовой «Современное положение» провозгласил лозунг: «Дело правительства — наше дело»[551].

Хотя к концу 1880 года вера либерального лагеря в М.Т. Лорис-Меликова сменилась разочарованием[552], новогодние статьи либеральных газет были преисполнены надежд: «…восьмой десяток нынешнего столетия будет принадлежать к светлейшим эпохам нашего развития»[553]. Только в газете «Страна» Л.А. Полонский, констатировав воцарившееся спокойствие, замечал: «…полное умиротворение может наступить лишь тогда, когда налицо будет ясная, определенная программа, начертанная хотя бы не представителями общества, но все же согласно с истинными нуждами и желаниями всего народа»[554].

В свете этого новогоднего оптимизма убийство императора действительно стало потрясением. Сразу после цареубийства была предпринята попытка либеральных кругов открыто выступить со своими программными требованиями. В газете «Порядок» был дан совет новому государю — обратиться к «излюбленным людям»[555]. Ссылаясь на «чрезвычайные обстоятельства», газета «Страна» требовала «уменьшить ответственность главы государства», с тем чтобы оградить его впредь от покушений. «Надо, чтобы основные черты внутриполитических мер внушались представителями русской земли», — писал И.Н. Харламов[556]. 4 марта последнее предложение было поддержано в газете «Голос»: необходимо «установление таких органов общегосударственной жизни, перед которыми исполнители ответственны»[557]. За эти статьи газетам «Страна» и «Голос» были вынесены предупреждения М.Т. Лорис-Меликовым[558]. Других попыток открыто заявить о своих требованиях в печати русские либералы не предпринимали.

В течение марта-апреля 1881 года представители либеральной журналистики пытались предотвратить возвращение к «реакции». В один голос газеты доказывали, что «суровые меры» непригодны, «тот путь безнадежный, бесплодный; он заперт, загроможден массою обманувшихся третьеотделенских расчетов, неудачею князя Василия Долгорукого, неуспехом князя Петра Шувалова, бесполезным террором генерала Мезенцева»[559]. Поскольку правительственный курс еще не был определен, все усилия журналистов сосредоточились на том, чтобы дать отпор предложениям «охранительных» изданий. Последние обвинялись в «происках и кознях», «сведении счетов» с «газетами иного строя», стремлении «завести систему повального самообыскивания и взаимного шпионства»[560]. Все предлагавшиеся «охранительные» меры именовались «белым террором»[561], а их поборники обвинялись в том, что они «незримо управляли деятельностью “Исполнительного комитета”»[562]. Следует отметить, что всерьез анализировать проекты противников ни один из публицистов-либералов не стремился. Они описывали программу «охранителей» в лучшем случае как «лирическое излияние»[563], но гораздо чаще как плод воображения «людей, одержимых горячкою или утративших самообладание», «бесплодные вопли и стоны» «кликуши на похоронах», «охранительную эпилепсию»[564]. Цель подобных риторических приемов была одна — доказать, что в предложениях «консервативных» изданий нет никакого рационального зерна: «Кроме оцепления Петербурга, конфискации домов, перенесения столицы и т. п. мер, критиковать которые было бы благодарною задачею для любого юмористического листка, если бы они предлагались в иное время и по иному поводу, — кроме этих и других чересчур очевидных нелепостей до сих пор ими [охранителями. — Ю.С.] не было высказано ни одной более-менее определенной мысли, не было предложено ничего мало-мальски серьезного»[565]. Никакой положительной программы, кроме настойчивого требования продолжать реформы прошедшего царствования[566], сами журналисты-либералы после 4 марта не выдвигали. Молчали они и о формах, в которых это требование может быть осуществлено.

Анализ либеральной публицистики позволяет говорить о том, что в центре внимания либералов была не столько проблема борьбы с терроризмом, сколько вопрос о реформировании государственного строя, введении представительной формы правления. Покушения на Александра II стали для них тем весомым аргументом, к которому власть не могла не прислушаться. В статьях, появлявшихся в либеральных изданиях, неоднократно высказывалось убеждение, что террор является лишь проявлением «болезненного» состояния русского общества и решение этой проблемы автоматически должно снять вопрос о покушениях с повестки дня. Представители общества, призванные к участию в управлении государством, не только откроют глаза правительству на истинное положение дел в стране, но и примут верные решения по устранению всех «нестроений». Когда будут отменены меры строгости, улучшено положение учащейся молодежи, призвана к порядку администрация, предоставлена свобода слова, а земства и органы городского самоуправления получат всю полноту власти для решения местных проблем, — наступит если не золотой век, то «полное умиротворение». В такой ситуации, по мнению либералов, революционеры исчезнут сами собой, так как не будет смысла в их дальнейшем существовании.

Цензурные ограничения не позволяли либералам публиковать конкретные проекты необходимых реформ, потому их заявления в печати отличались непоследовательностью и туманностью, не отражая всего спектра мнений различных либеральных групп, которые в это время существовали в русском обществе. Тем не менее налицо общая тенденция: проблема терроризма не представлялась либералам центральной проблемой эпохи. Борьба с ним была скорее предлогом, чтобы подтолкнуть власть к уступкам, а не самоцелью.

4. «Если язва увеличивается, то на нее действуют прижиганием…» Проблема террора на страницах «охранительных» изданий

Если публикации либеральных изданий отличались относительным идейным единством, того же нельзя сказать об их противниках, объединяемых либералами под общим именем «охранителей»[567] и, гораздо реже, «консерваторов»[568]. Сами представители этого лагеря, спокойно относясь к первому наименованию, едва ли были согласны на второе[569], полагая себя «мыслящей и чувствующей заодно с народом печатью»[570]. Спектр мнений, представленных в этих изданиях, отличался большей индивидуальностью: умеренная газета «Новое время» нередко критиковала как либералов, так и М.Н. Каткова, московские «Современные известия» ориентировались на изменения ситуации, меняя окраску вслед за политическими веяниями, в то время как «Санкт-Петербургские ведомости» вставали на сторону «Московских ведомостей», а порой и превосходили их в критике администрации. Появление в ноябре 1880 года славянофильской газеты «Русь» И.С. Аксакова добавило новый оттенок. Созданный накануне «новых веяний» официоз под редакцией П.П. Цитовича также примыкал к этому лагерю.

Мнения о том, каким образом следует бороться с терроризмом, высказывавшиеся на страницах «охранительных» изданий, отличались по сравнению с либеральными проектами большей пестротой и противоречивостью, но в то же время и большей степенью конкретизации. Очевидно, эти мнения рождались в острой полемике с либералами как реакция на идею соучастия общества в управлении государством. Представители правых кругов оказались в сложном положении во время «диктатуры сердца»: после длительного периода торжества во внутренней политике «охранительного направления» им пришлось уступить свои позиции. В этой ситуации для них было два выхода: либо оказаться в оппозиции новому курсу внутренней политики, либо пойти на уступки. Убийство Александра II восстановило пошатнувшийся было порядок вещей. Колебания правительственного курса в значительной степени определяли изменения в позиции различных «охранительных» изданий на протяжении 1879–1881 годов.

Сразу после покушения 19 ноября 1879 года М.Н. Катков предложил емкое объяснение причины покушения и развития революционного движения в целом: «Бездействует власть, и появляются признаки хаоса; появляются эти признаки, значит, бездействует власть»[571]. Эта мысль красной нитью проходила через все статьи московского публициста в течение 1880–1881 годов. 6 февраля 1880 года, когда стало известно, что взрыв в Зимнем дворце был террористическим актом, М.Н. Катков предложил ввести диктатуру, «чтобы один правительственный орган, облеченный полным доверием Государя, имел диктаторскую власть для борьбы со злом»[572]. Прочие «охранительные» издания писали о «каре закона» и «устрашении устрашителей»[573]. Очевидно, что эти советы были советами о том, как власти действовать против террористов, чего практически не встречалось в либеральных статьях. Вместе с тем общество тоже не было забыто. «Санкт-Петербургские ведомости» предлагали «тесно сплотиться около народного знамени — Царя и охранить его, а с ним и Россию от этих покушений»[574]. Газета А.С. Суворина могла добавить к этому, что «никто себе не враг и невозможно сомневаться, что общество обладает здравомыслящими элементами, которые важны в такую трудную пору»[575]. Один только М.Н. Катков, реагируя на обращение М.Т. Лорис-Меликова «К жителям столицы», критиковал «салоны, фельетоны и науку» и утверждал: «Нет надобности обращаться к обществу за поддержкой и пособием»[576], поскольку «нельзя желать всякого содействия, нельзя искать всякого пособничества. От иных пособников да сохранит нас Бог!»[577].

Мнение журналистов «охранительного направления» о состоянии русского общества отчасти совпадало с воззрениями либералов. Оно виделось им «апатичным», «равнодушным», утратившим «известные понятия и душевные силы»[578]. В изложении сотрудников умеренно консервативного «Нового времени» причина «нездорового» состояния русского общества заключалась в остановке «правильного развития». Если либералы обвиняли правительство, напрасно испугавшееся «случайного» выстрела Каракозова, то сотрудники А.С. Суворина возлагали ответственность на революционеров. Власть должна была реагировать на пропаганду, чтобы продемонстрировать населению, что она «твердо держит в своих руках]…] внутреннее развитие и внутренний порядок»[579]. Либералы винили за состояние общества систему, которая не позволяет ему свободно удовлетворять «нравственные нужды»[580], «охранители» — «отсутствие души, преобладающий формализм во всех живых колесах нашей административной машины»[581]. Особенно страстным нападкам бюрократия подверглась после 1 марта 1881 года со стороны «Санкт-Петербургских ведомостей». В этой газете ее клеймили за то, что она «давно потеряла чувство народного пульса и, как наемная дружина в государстве, служит в данную минуту тому, кому ей выгодно служить»[582]. В статье от 10 марта, которая едва не привела газету к закрытию за «крайне реакционное направление»[583], «тунеядная администрация», обвинявшаяся в том, что под ее покровительством образовалось «общество повального тунеядства», была названа либеральной. «Чиновничий либерализм» характеризовался как ничегонеделание, страсть к наживе и меркантилизму[584]. Таким образом, в этой статье соединились два обвиняемых в «растлении» общества — бюрократия и либерализм.

Если публицисты-либералы утверждали, что русское общество в большинстве своем на их стороне, то «охранители» скрепя сердце признавали либеральность «некоторой части нашего образованного общества»[585]. Сточки зрения М.Н. Каткова, разделяемой отнюдь не всеми «охранителями», причина «апатии» крылась в неком органическом пороке, изначально обществу присущем и стремительно развившемся под влиянием либеральных идей. В полных яда и пафоса статьях московский публицист использовал в качестве синонимического ряда выражения «слабодушие», «умственный разврат», «измена», «предательство» и «либерализм»[586]. По мнению И.С. Аксакова, либерализм «растлевает и ум, и душу русского общества, парализует смысл и волю, путает нравственные понятия, обращает человека в своего рода умственного и нравственного евнуха»[587].

Разумеется, причины появления террора крайняя часть «охранителей» видела все в том же либерализме. С одной стороны, либеральное общество обвинялось в том, что оно воспитало «крамольников», «выхолило» «такое детище, от которого сами не знают, как откреститься»[588]. Либеральные идеи по поводу школьного вопроса толковались М.Н. Катковым как стремление «не докучать» юношеству серьезными занятиями и «не надоедать дисциплиной»[589]. После 1 марта 1881 года «Санкт-Петербургские ведомости» прямо заявляли: «самоизменщическое» общество «приготовило контингент юношей, из которых выуживаются различного вида государственные преступники, завершающиеся цареубийцами»[590].

С другой стороны, либеральное общество обвинялось в «пособничестве» террористам. В феврале 1880 года, перечисляя категории «злодеев», журналист «Санкт-Петербургских ведомостей» включил в «третью категорию» «либералов», т. е. людей, «безусловно восстающих против каких бы то ни было репрессивных мер, старающихся распространить в публике неблагоприятные слухи о правительстве, проповедующих, что только гуманными мерами, введением либеральных учреждений можно прекратить зло»[591]. В марте 1881 года в этой газете было высказано еще более радикальное мнение: цареубийство стало возможным, так как «в известной части нашей интеллигенции» были люди, считавшие покушения «содействующими, путем устрашения власти, ходу преобразований»[592]. Схожую эволюцию претерпели взгляды М.Н. Каткова: в марте 1880 года он утверждал, что либеральное «несообразительное притворство и легкомыслие в общественных делах» привело к расцвету «нигилизма»[593]. После цареубийства публицист призывал «проклясть» либерализм, который «по-русски зовется громким словом “измена”»[594].

Наконец, иногда в либералах видели не просто «отцов» или «пособников» «крамолы», но ее представителей. Эта точка зрения характерна для публицистики П.П. Цитовича, стремившегося найти связь между «надпольными» и «подпольными радетелями»: либералы говорят «то же самое», что и революционеры, пусть и другим языком[595]. В одной из статей журналист «Берега» прямо обращался к либералам: «Только не кричите фарисейски: мы — не они [крамольники. — Ю.С.]! Они говорят же вам толком: вы хоть и не мы, но вы нямпл!»[596] М.Н. Катков высказывал схожее мнение менее открыто, однако когда он сводил сущность либерализма к «бессмысленному отрицанию всего»[597], то фактически ставил знак равенства между либерализмом и «нигилизмом», между либералами и террористами.

Не последнее место среди «изменников» в статьях «охранительной» печати занимали либеральные собратья по перу, которые «торгуют убеждением и честью своей Родины» и с «накрахмаленным благоразумием продолжают доказывать ненужность энергических мер»[598]. До цареубийства 1 марта критика предложений, выдвигаемых на страницах либеральных изданий, велась в относительно спокойном тоне. Пользуясь все той же метафорой «врачевания», журналист «Нового времени» указывал на невозможность «органических работ», когда государству грозит «смута». П.А. Монтеверде в фельетоне «Кот и повар» писал об отсутствии в либеральных статьях ясно сформулированных предложений и «пресмыкании» перед М.Т. Лорис-Меликовым. Признавая необходимость реформ, он в то же время требовал не указывать на них как на «самое серьезное оружие против анархистов и крамолы». Именно в этой статье иронично описана характерная особенность всех либеральных предложений против террора, формулировавшихся на основе мнения, что стоит лишь побороть общественную «апатию» — и «все эти нехорошие анархисты покраснеют, устыдятся и сконфуженные уткнутся в угол, обливаясь горючими слезами»[599]. После 1 марта 1881 года тон «охранительных» изданий стал куда более резок. Характер их высказываний можно обрисовать одной фразой из «Санкт-Петербургских ведомостей»:

Умолкните, враги России и русского народа! Ваши речи так же не чисты, как и ваши желания […]. Нам не нужно никаких благ земных за невинную кровь нашего Монарха[600].

Хотя либеральные публицисты до 1 марта избегали в своих статьях открыто говорить о представительстве, их главный противник М.Н. Катков видел в любых высказываниях об «оживлении» общества требование ограничения самодержавия[601]. И в феврале 1880 года, и в марте 1881 года[602] московский публицист выступал против конституции, по сути нарушая правительственный запрет на обсуждение этого вопроса в печати. При этом собственные идеи М.Н. Каткова строились на том же основании, которые высмеивал П.А. Монтеверде.

Видя в терроре порождение «нестроений», он ратовал за укрепление власти и «обуздание» либералов, полагая, что эти меры сами по себе способны пресечь дальнейшее развитие революционного движения: «…попытки [поколебать государство. — Ю.С.] прекратятся, когда крамола убедится в их безнадежности»[603].

После цареубийства М.Н. Катков последовательно продолжил бороться за идею всемерного укрепления власти: «…восстановить порядок, оградить спокойствие, призвать людей власть имущих к исполнению забытых обязанностей — вот задача минуты»[604]. Прочие издания сосредоточились на конкретных мерах. В «Новом времени» журналисты настаивали на укреплении полиции и введении ответственности домовладельцев за квартирантов[605]. В «Санкт-Петербургских ведомостях» появились призывы к «энергичным мерам»: выловить преступников, оцепить Петербург, конфисковать дома «беспечных и тем самым преступных домовладельцев»[606]. При этом, отвечая на нападки либеральных критиков подобных предложений, обвинявших консерваторов в призывах к «белому террору», публицисты утверждали, что эти меры должны быть выборочными, «власть должна иметь два лика»[607].

В полемику о способах борьбы с терроризмом с особой точкой зрения в марте 1881 года включился И.С. Аксаков. Причину разложения русского общества он видел в «петербургском периоде русской истории». Знаменитый призыв «в Москву» диктовался не столько соображениями безопасности нового императора, сколько необходимостью духовного возрождения русского общества: «русская совесть» должна воспрянуть и стряхнуть с себя «грех лени, праздного коснения и легкомыслия»[608]. Славянофильская идея «Земского собора», несмотря на отрицание самим И.С. Аксаковым ее сходства с либеральными проектами введения представительства, была близка к ним. И.С. Аксаков писал, что крамола может быть побеждена только самодержавием, «а самодержавие мыслимо и крепко только в тесном союзе с народом, на народной почве, на земской основе»[609]. Представители либерального лагеря не замечали отличия предложений И.С. Аксакова от всех прочих консервативных проектов. Либеральная газета «Русские ведомости» одинаково оценивала «Московские ведомости», «Новое время» и «Русь» как «органы белого террора»[610].

Общей особенностью всех «охранительных» проектов борьбы с террором было то, что они рассматривали правительство как единственную силу, способную противостоять «крамоле». Соответственно, все их предложения были советами, каким образом должна действовать в этой ситуации власть. Призыв правительства к помощи общества одобрялся отнюдь не всеми представителями этого лагеря. Само общество рассматривалось журналистами не с политических, а скорее с моральных позиций: они связывали его «нездоровье» не столько с отсутствием деятельности, сколько с нравственным «разложением». Соответственно, пока власть «прижиганием» борется с «язвой», общество должно не только всячески поддерживать эти меры, но и очиститься духовно от «скверны» либерализма, «очнуться» и «отрезвиться в виду бездны»[611].

В 1879–1881 годах периодическая печать представляла собой один из важнейших факторов формирования информационного поля. Сложность обсуждавшейся проблемы, с одной стороны, и существование разногласий вследствие различия политических убеждений, с другой, привели к чрезвычайной пестроте оценок и мнений, среди которых читатели должны были выбирать наиболее правдоподобные или отвечавшие их собственным вкусам. Существование цензурных ограничений привело к тому, что высказывавшиеся в статьях журналистов суждения о терроре и участниках политического конфликта не покрывали весь диапазон мнений, бытовавших в это время в обществе. Особенно ярко это видно на примере описания императора Александра II как «жертвы» террористов: предпочитая идти вслед за официально одобренным описанием смерти государя как религиозного мученичества, журналисты тем самым избегали необходимости высказывать собственные суждения на эту тему. В то же время бытовавшие в обществе в связи с покушениями представления об императоре отнюдь не ограничивались этой единственной моделью. Равным образом в статьях, критиковавших правительственный курс или действия администрации, император никогда не затрагивался. Описание на страницах газет террористов отличалось большой степенью абстрактности: не существовало четкого представления ни об идеологии, ни о программе партии «Народная воля». То же было характерно и для изображения исполнителей террористических актов. Интересно, что появление новой информации после судебных процессов мало способствовало корректировке уже устоявшихся представлений, в значительной степени подчинявшихся стереотипным мнениям как о личности революционеров, так и о революционной организации.

Наиболее важной проблемой, обсуждавшейся на страницах периодической печати, была борьба с террором и возможное участие в ней русского общества. На страницы газет и журналов зачастую попадали лишь отголоски споров, которые велись в самом обществе. В то же время следует признать, что знакомство с этими спорами позволяло читателям узнавать за метафорами и эвфемизмами вполне определенные модели объяснения возникновения террора и проекты борьбы с ним. Важно подчеркнуть, что сам по себе вопрос о прекращении покушений был вопросом второстепенным. Либеральные и часть консервативных проектов борьбы с терроризмом на деле были проектами реформирования существующей политической системы, по пути ли укрепления власти или же при помощи введения представительства. Спор о пользе или вреде конституции подменял собой проблему борьбы с терроризмом, вокруг которой он формально велся. При этом существовала общая иллюзия, что требуемые различными силами изменения в случае их введения автоматически снимут вопрос о революционном терроре с повестки дня.

Конкретные предложения консервативных газет о том, каким образом следует «искоренять» преступников, были советами власти, а не обществу. Следовательно, несмотря на общепризнанное убеждение, что общество способно пресечь развитие терроризма, проектов, каким образом эту идею можно реализовать на практике, на страницах газет так и не появилось. Очевидно, эта ситуация была вызвана самой постановкой вопроса: терроризм понимался как «болезнь», а подчас и как один из симптомов «болезни» русского общества, которую необходимо «лечить», воздействуя на пораженное тело.

Важно отметить, что, несмотря на диаметральную противоположность консервативных и либеральных проектов, их реализация была поставлена в зависимость от действий правительства. 14 введение представительства, и жесткий курс всецело зависели от того, какую программу в итоге изберет власть. В любом случае за отсутствие результатов в борьбе с терроризмом ответственность возлагалась на нее. Подобная логика приводила к тому, что в оппозиции к правительственному курсу, несмотря на его колебания, в итоге оказывались все силы русского общества, хотя недовольство властью и не приводило к консолидации извечных противников — либералов и «охранителей». «Война» публицистов между собой была куда более ожесточенной, приемы полемики более грубыми, чем любые заявления на страницах газет, направленные против «крамолы».

Таким образом, важнейшее средство формирования общественного мнения — печать в значительной мере способствовала, с одной стороны, нарастанию оппозиционных настроений в обществе, а с другой — самоустранению общества от борьбы с террором. Логика большинства газетных статей подталкивала читателя к выводу, что решение проблемы целиком зависит от действий власти. В либеральной версии власть должна была позволить обществу самостоятельно принимать политические решения: введение представительства избавит страну от террористов. С точки зрения «охранителей», власти следовало проявить себя в полную силу, после чего террористы исчезли бы сами собой.

ГЛАВА V РОЛЬ СЛУХОВ ПРИ ФОРМИРОВАНИИ ИНФОРМАЦИОННОГО ПОЛЯ

Важным фактором формирования общественного мнения на протяжении 1879–1881 годов были слухи. Обращение к этой части информационного поля требует ряда предварительных замечаний. Прежде всего, в отличие от сообщений правительства, статей в печати и материалов судебных процессов, бытовавших в печатной форме, слухи были средством устной коммуникации. В связи с этим, обращаясь к изучению слухов, исследователь сталкивается с трудностями источниковедческого характера. Чаще всего «хождение» того или иного слуха зафиксировано либо в делах политической полиции, либо в документах личного происхождения, в которых они подвергались рационализации, систематизации и т. п. Таким образом, исследователь имеет дело не с самим слухом, а его отголоском, отражением.

Феномен слухов привлекал внимание социологов, филологов и психологов[612]. Круг исторических работ по этой проблематике невелик. Основной особенностью изучения слухов на российском материале является представление о широком распространении слухов как о признаке отсталости, которая преодолевалась по мере модернизации страны. Вследствие этого внимание исследователей сфокусировано на бытовании слухов в «народе»[613]. Ю. Иванов утверждает, что по мере развития средств массовой информации в столицах и промышленных центрах слухи стали играть более локальную роль[614]. Внимание исследователей к слухам и толкам в «народе» обусловлено также особенностью источников: фиксировавшие слухи сначала III отделение, а затем Департамент полиции сосредотачивались именно на толках в «народе», видя в них угрозу спокойствию государства. Слухи в связи с покушениями 1879–1881 годов изучены только на материале толков, бытовавших в «народе»[615]. Между тем чрезвычайные обстоятельства сделали и образованное общество благоприятной средой для распространения всевозможных слухов, которые, в свою очередь, оказывали влияние как на формирование общественного мнения, так и на поведение отдельных людей.

Реконструировать весь спектр слухов, бытовавших в обществе в связи с террористическими актами, чрезвычайно трудно. В данном исследовании источниками для реконструкции послужили, во-первых, дневниковые записи и воспоминания. Во-вторых, пресса. Хотя обычно слухи относят к устной форме коммуникации, в 1879–1881 годах одним из главных распространителей непроверенной информации стала печать. Обращение к статьям «Слухи в связи с событием 1-го марта»[616], «Ложное сообщение»[617] и т. п. дает нам возможность установить, какие слухи читатели могли почерпнуть из газет. В-третьих, мною были использованы дела о распространении ложных слухов. Хотя обвиняемыми по ним в большинстве случаев были рабочие и крестьяне-отходники, каждый раз следствие устанавливало, что толки о покушениях были принесены из столиц. Сложный круговорот слухов включал в себя не только трактиры и лавки, но и, благодаря прислуге, великосветские гостиные. Генерал Н.А. Епанчин в воспоминаниях писал о сплетнях по поводу вел. кн. Константина Николаевича: из «общества людей якобы “культурных”» «россказни переходили через прислугу в низы»[618].

Всплеск тревожных слухов в чрезвычайной ситуации 1879–1881 годов серьезно беспокоил власти. В особенности это касалось распространения недостоверной информации через печать[619]. Варшавский обер-полицмейстер генерал-майор Н.Н. Бутурлин 21 апреля 1881 года писал в Департамент полиции, что источник всех слухов заключается «исключительно в ежедневно передаваемых иностранною, русскою и местною прессами новостях о постоянно новых и непрекра-щающихся дерзких попытках революционеров»[620]. Передаче газетами слухов немало способствовала практика перепечатки сообщений иностранных изданий. Заимствуя заграничные известия, русские журналисты снимали с себя ответственность за их содержание и перед цензурой, и перед читателями. В мае 1881 года директор Департамента государственной полиции В.К. Плеве обратился к исполняющему обязанности начальника Управления по делам печати П.П. Вяземскому с просьбой «внушить» редакторам газет, чтобы они «воздерживались» от перепечатывания из иностранных изданий сведений «о разных вновь обнаруженных обстоятельствах в области исследований государственных преступлений»[621]. Неодобрительно к появлению на страницах газет слухов относились некоторые журналисты, осуждая те издания, что, «гонясь за свежими и пикантными новостями без всякой проверки их источников»[622], способствовали распространению паники. Для большинства изданий сообщение толков и слухов служило способом увеличения продаж, потому редакторы газет не стеснялись публиковать непроверенные известия, а затем давать опровержения.

Власть и представители общества часто видели в появлении слухов, особенно тех, что ходили в «народе», результат усилий «социально-революционной партии». После 1 марта 1881 года Департамент государственной полиции обратил внимание губернаторов на распространение «злодеями» «вредных слухов», в связи с чем начальникам губерний предписывалось «обращать самое тщательное внимание на всякий отдельный слух» и извещать министра внутренних дел как о каждом заслуживающем внимания случае, так и о принятых мерах[623]. В газетах высказывалось мнение о том, что все ложные сообщения есть «измышления злоумышленников, пытающихся посеять панику»[624]. Некоторые журналисты с сожалением констатировали, что публика облегчает «крамоле» задачу, «жадно бросаясь» на любые известия, относящиеся к террору[625].

Нет никаких свидетельств того, что «Народная воля» предпринимала какие-либо усилия для распространения слухов. Напротив, ее члены в воспоминаниях удивлялись толкам, ходившим в обществе[626]. Многочисленные слухи были результатом чрезвычайной ситуации 1879–1881 годов: их провоцировали недостаток информации о происходящем, а также чрезвычайная важность событий. В условиях «информационного голода» слухи позволяли каким-то образом ориентироваться в сложившейся ситуации, превращаясь, несмотря на попытки правительства противодействовать их распространению[627], в важнейший источник информации.

В течение 1879–1881 годов степень интенсивности слухов о терроре была различной. Каждое покушение приводило к их всплеску, а потом постепенному затиханию, переключению внимания общества на другие события — до нового покушения. Можно выделить два временных отрезка, когда слухи были максимально интенсивны: с 5 по 20 февраля 1880 года, когда после взрыва в Зимнем дворце ожидались какие-то события во время празднования двадцатипятилетия царствования Александра II, и в марте-апреле 1881 года. Толки и слухи в связи с террористическими актами можно условно разделить на несколько групп: слухи о готовящихся или даже уже состоявшихся новых покушениях, слухи, содержащие вымышленные подробности о покушениях 19 ноября 1879 года, 5 февраля 1880 года, 1 марта 1881 года; известия о народных волнениях; слухи о «социально-революционной партии», ее деятелях, а также об арестах террористов (об этом заговорили чаще в марте 1881 года). В отдельную категорию можно отнести толки, имевшие мистическую окраску: сообщения о предсказаниях, пророчествах, необыкновенных явлениях, связанных с покушениями на императора.

Наиболее интенсивными, многочисленными и разнообразными были слухи о готовящихся новых покушениях. На распространение именно этого вида слухов, как представляется, повлияли два обстоятельства: во-первых, переход народовольцев к использованию взрывчатых веществ создавал угрозу жизни случайных людей; во-вторых, менее определенным, но также осязаемым был страх перед возможными последствиями цареубийства — волнениями, восстаниями, даже революцией. Таким образом, покушения создавали обстановку, в которой каждый беспокоился за свою жизнь и социальное благополучие.

Выстрел А.К. Соловьева и в особенности взрыв 19 ноября 1879 года привели к убеждению, что новое покушение на императора неизбежно, тем более что сами народовольцы в прокламации заявляли, что они не обескуражены неудачей под Москвой[628]. В середине декабря 1879 года в Брест-Литовске появился слух о том, что 4 декабря террористы осуществили новое покушение: злоумышленники убили стоявшего возле дворца часового и заменили его своим человеком, когда же император проходил мимо, «часовой выстрелил три раза, но не попал в Его Величество и, чтоб не быть схваченным, заколол себя кинжалом»[629]. Этот слух по содержанию своему являлся скорее наследием донародовольческого периода революционной борьбы: как место действия, так и способ (огнестрельное оружие) отсылают к покушению А.К. Соловьева, а не к произошедшему незадолго до того взрыву динамита под полотном железной дороги.

В это же время начинают распространяться слухи о готовящемся взрыве императорской резиденции. В подобных слухах, очевидно, была своя логика: Зимний дворец считался наиболее вероятной и в то же время невероятной (поскольку хорошо охранялся[630]) целью. То, что в слухах появлялся именно Зимний дворец, было тесно связано с другими расхожими представлениями о могуществе революционеров. Публицист князь В.П. Мещерский, в 1879–1881 годах близкий к наследнику престола, в воспоминаниях записал разговор с жандармским офицером, который уверял, что у «анархистов» есть агенты в III отделении и в петербургской полиции, и — как догадку — об их «гнездах» во дворце[631]. А.Н. Бенуа вспоминал слух, взволновавший его детское воображение, будто «невидимая рука» клала ежедневно на стол государя письмо с угрозой близкой «казни»[632].

Слухи о готовящемся взрыве Зимнего дворца, видимо, распространялись в Петербурге, азатем расходились по всей стране. Так, в начале февраля 1880 года, еще до известия о покушении 5 февраля, в г. Новоалександровске Ковенской губернии появились толки о подметных письмах, в которых сообщалось о намерении «злоумышленников» взорвать Зимний дворец. Расследование обнаружило, что распространителем слухов был прибывший 21 января из Петербурга мещанин Гжималовский[633]. Можно предполагать, что этот слух отчасти был связан с реально готовившимся покушением: публицист Н.С. Русанов, близкий к «Народной воле», но никогда не входивший в нее, в воспоминаниях утверждал, что он знал о готовящемся покушении С.Н. Халтурина[634]. Сейчас трудно сказать, сколько таких «знавших» было в Петербурге.

Гораздо больше на распространение слуха о взрыве императорской резиденции влияли иностранные газеты. 30 ноября (12 декабря) 1879 года берлинская «National Zeitung» поместила заметку о неудавшемся покушении в Зимнем дворце[635]. Во французской газете «La Lanterne»[636] 1 (13) февраля появились известия о нескольких попытках взорвать Зимний дворец, которые затем были перепечатаны в «National Zeitung» 3 (15) февраля. Газеты сообщали об аресте двух переодетых дворников, которые забрались в Зимний дворец с целью вложить порох в печи, одного переодетого крестьянина с пятью бутылками нитроглицерина, а также об оставленной перед дворцом телеге, нагруженной большим количеством пороха и динамита и с зажженным фитилем[637]. Русская печать обратила внимание на эти заметки только после взрыва в Зимнем дворце. Читатели тем не менее могли узнать такого рода сведения непосредственно из первоисточника. В январе 1880 года в г. Холмогоры появились слухи о подведенных под Зимний дворец минах. В ходе расследования выяснилось, что слухи через административноссыльного Владимирова попали в Холмогоры из Архангельска, в котором немецкие мещане почерпнули их из декабрьского номера немецкой газеты, получаемой местным пастором[638].

Перед самым взрывом берлинские газеты писали о злоумышленнике, проникнувшем во дворец под видом посланца от генерал-адъютанта И.В. Гурко, который был раскрыт «по недостаточности военной выправки»[639]. Похожий слух циркулировал в Пскове, только в нем преступник пытался выдать себя за самого И.В. Гурко. Он явился во дворец «с шестью молодыми людьми, одетыми казаками, составлявшими его конвой, и был узнан, и то случайно, когда уже находился в приемном зале»[640].

Распространение подобных известий привело к тому, что некоторые современники в воспоминаниях утверждали, что о готовящемся взрыве было известно и полиции, и обществу, а потому совершенно непонятно, как полиция не смогла предотвратить его. Офицер л. — гв. Преображенского полка Р. фон Пфейль в 1908 году в воспоминаниях подтверждал существование общего знания о готовящемся взрыве, приводя свое письмо к жене от 12 декабря 1879 года[641]. Сложно сказать, насколько верно утверждение мемуариста о «всеобщем» знании о готовящемся покушении. Возможно, на него повлияли широко распространившиеся уже после взрыва 5 февраля 1880 года известия о предупреждениях, якобы предшествовавших покушению. Так, в «Петербургском листке» 14 февраля было перепечатано сообщение «Pall Mall Gazette» о том, что уведомление о готовящемся взрыве было своевременно доставлено в Россию русским посольством в Лондоне. Там же сообщалось, со ссылкой на «Kolnische Zeitung», что германское правительство еще в декабре 1879 года уведомило петербургский кабинет о плане минирования петербургских улиц (Большой и Малой Морских и Миллионной)[642]. Русская печать цитировала венскую газету «Abendpost», которая сообщила, что подробный план Зимнего дворца был найден германской полицией у проживающего в Женеве князя П.А. Кропоткина[643].

Взрыв в Зимнем дворце 5 февраля 1880 года, подтвердивший ходившие накануне толки, в свою очередь, привел к распространению слухов о готовящихся покушениях 19 февраля, день празднования двадцатипятилетия царствования Александра II. Очевидно, эта дата называлась в силу нескольких причин: во-первых, праздничные мероприятия, в которых император должен был участвовать, вынуждали его покинуть дворец и тем самым подвергнуть себя опасности в одном из тех людных мест, которые он должен был посетить, или во время переездов по городу. Во-вторых, в это время в публике уже утвердилось мнение, что террористы нуждаются в эффекте, так что покушение может быть направлено не только против императора, но вообще против толпы во время массовых гуляний. Наконец, 19 февраля само по себе было датой, на которой сосредоточились всеобщие ожидания: «народ» ждал «милости», т. е. передела земли, общество ожидало реформ[644]. Неудивительно, что эта дата казалась столь подходящей и для предсказываемой катастрофы.

Слухи о том, что «что-то» готовится именно к этому дню, появились еще до 5 февраля. В декабре 1879 года на постоялом дворе в Рославлевском уезде Смоленской губернии ехавший из Москвы Иосиф Быхтовия рассказывал окружающим о том, что «19 февраля сего года удивят всю Европу и что в Петербургском вокзале нашли мины»[645]. В Петербурге рабочий завода «Вулкан» Петр Петров в январе 1880 года говорил товарищам: «Неубили Государя теперь [19 ноября 1879 года. — Ю.С.], так убьют его 19 февраля»[646]. Московский генерал-губернатор с тревогой сообщал начальнику Московского жандармского губернского управления 15 февраля: «…в Москве упорно держится слух, что 19 февраля приготовляется что-то вроде Варфоломеевской ночи»[647].

В слухах назывались разные места Петербурга, где возможны покушения на императора. В первую очередь указывались те объекты, которые царь должен был посетить во время празднования: слух о взрыве Казанского собора «носился» в Вологде[648], Исаакиевского — в Костроме и Полтаве[649]. Также 19 февраля ожидались масштабные экспроприации денег. Когда один из служащих Государственного банка услышал подозрительный шум, были вызваны саперы, вырывшие вокруг банка несколько траншей[650].

Распространению паники способствовали анонимные записки с угрозами. В.В. Воейков, офицер л. — гв. уланского Ее Величества полка, вспоминал, как он получил письма, подписанные «Колпаков», с прокламациями и советом считать себя «в осадном положении»[651]. В ночь с 11 на 12 февраля была тревога в конногвардейских казармах также в связи с получением предупреждения по почте[652]. Письма с угрозами взорвать казармы близ Таврического дворца были доставлены в л. — гв. Преображенский полк и 8-й флотский экипаж[653]. По поводу такого рода угроз журналист «Санкт-Петербургских ведомостей» высказал предположение, что «добрая половина» их рассылалась «шутниками, которые находят безрассудную забаву в том, чтобы пугать и без того напуганную публику»[654].

Чем ближе было 19 февраля, тем больше распространялись слухи и тем масштабнее казалась ожидаемая катастрофа. В этот день предрекали «взрывы, пожары, беспорядки», «поджоги», «общий взрыв газовых труб»[655]. Фельетонист «Санкт-Петербургских ведомостей» иронично описывал распространение слухов:

Отрадная прогрессия геометрическая!

— Несомненно, общий взрыв должен был произойти 19 числа… […]

— Тогда же взорвут и Поцелуев мост.

— Тогда же подожгут город с четырех концов.

— И взорвут городской газовый резервуар.

— И взорвут городской водяной резервуар, зальют весь город.

— И строения разные взрывать будут…

И пошло, пошло, пошло…[656]

Несомненно, общему ожиданию катастрофы немало способствовали действия правительства. Конечно, празднование юбилея не могло быть отменено вовсе, как это советовали некоторые доброжелатели: это означало бы, что власть признается в бессилии перед террористами. Тем не менее празднование прошло куда менее торжественно, чем требовалось для юбилея. Стараясь не дать повода для каких-либо выступлений молодежи, Александр II лично запретил любые торжественные речи в учебных заведениях, кроме проповедей[657]. Во избежание «пьяных» инцидентов не было в этот день обычной в «царские дни» раздачи водки[658], кабаки были открыты только после окончания торжественных обеден — во второй половине дня. Этот день в полной боевой готовности провели войска Петербургского гарнизона[659]. Столичной пожарной команде было запрещено выезжать дальше одной версты от городской черты; совершать такие выезды можно было лишь минимальным составом[660]. Были усилены караулы, осмотрены подвальные помещения, а дворникам было приказано запастись водой, фонарями и свечами[661]. Последний приказ немало поспособствовал нагнетанию паники, так как дворники в превратном виде сообщали жильцам домов распоряжения властей[662]. Военный министр Д.А. Милютин вечером 19 февраля, оценивая празднование юбилея, написал: «Полицейские меры были приняты с избытком; даже, кажется, пересолили»[663].

Результатом распространения слухов стала паника в Петербурге: горожане старались выехать из города в Царское Село, Павловск, деревню или вовсе за границу[664]. Корреспондент газеты «Страна» отмечал, что театры стали «пустоваты, оттого что есть много наивных людей, которые опасаются, что “вдруг театр взлетит на воздух”»[665]. Некоторые предприимчивые дельцы пытались заработать на общем страхе: по домам ходили страховые агенты, предлагавшие страховать жизнь и имущество на случай непредвиденных событий 19 февраля[666].

Губернские города также не избежали распространения паники: в них ожидались поджоги и волнения молодежи. Следует особо отметить, что сведения такого рода поступали на места от центральных властей, безусловно поддавшихся нараставшей в столице панике. Министр народного просвещения специальной телеграммой попечителям учебных округов распорядился принять меры для предотвращения готовящихся «социалистами» поджогов зданий учебных заведений[667]. Из Штаба войск Московского военного округа было приказано усилить надзор за казарменными и казенными помещениями — также на случай поджога[668]. Губернаторы усиливали надзор: кто-то «совершенно секретно», как воронежский губернатор, не придававший слухам особого значения, другие — вполне открыто. Например, в Пскове полиция была усилена нижними чинами местного гарнизона, а с наступлением сумерек город стали обходить вооруженные патрули[669]. В Казани проводилась масштабная проверка паспортов прислуги всех учебных заведений и ежедневно осматривались чердаки и подвалы зданий[670]. Неудивительно, что, реагируя на эти меры и на распространяемые в газетах и письмах из Петербурга слухи, население провинции также стало ожидать локальных катастроф. Попечитель Казанского учебного округа П.Д. Шестаков иронично описывал ожидание взрыва университета:

…с минуты на минуту ждали: «Вот сейчас раздастся треск — вот уже экзекутор подходит к попечителю и шепчет ему на ухо, конечно, об этом, — сейчас полетим на воздух!»… И пылкое воображение рисовало целую картину, правда, мало правдоподобную: «Как они [присутствовавшие на молебне в университете ученицы гимназии. — Ю.С.] через крышу вылетят на Воскресенскую улицу, как вокруг них соберется толпа, будут спрашивать их, как они сюда попали»[671].

Празднование юбилея прошло совершенно спокойно. После неудачного покушения на М.Т. Лорис-Меликова 20 февраля слухи о готовящихся террористических актах быстро пошли на спад. Их сменили толки о предстоящих реформах, даже введении конституции. Кроме того, вплоть до 1 марта 1881 года народовольцы явно не проявляли себя. О подготовке взрыва Каменного моста через Екатерининский канал летом 1880 года публике стало известно лишь год спустя, уже после смерти Александра II.

Новая, еще более масштабная волна слухов была спровоцирована цареубийством. Как и в случае со взрывом 5 февраля 1880 года, ходили толки, что полиция отовсюду получала предупреждения, но ими пренебрегла. Газеты сообщали о подметных письмах, предупреждавших о покушении на пути из манежа[672], известиях из Берлина[673], Вены, Цюриха и Женевы[674]. Особенно много предположений появилось, когда стало известно об осмотре сырной лавки Кобозева городским техником генералом Е.А. Мравинским накануне 1 марта. Выдвигались разные версии, почему генерал не обнаружил подкоп: от страха прослыть нелиберальным[675], оттого, что «злоумышленники» запугали его[676], или даже потому, что он был с ними в сговоре[677].

Ходили толки и о предупреждениях, имевших мистический характер. В газете «Улей» появилась заметка об огромном коршуне, свившем себе гнездо на крыше Зимнего дворца и подкидывавшем каждое утро под окно императорского кабинета мертвых голубей. Это было сочтено за дурное предзнаменование, так как повторяло историю, якобы случившуюся накануне смерти Николая I[678]. Вспоминали предсказание парижской цыганки (или митрополита Филарета), утверждавшее, что царь не переживет восьмого покушения[679]. Суеверные люди обращались к нумерологии: если переставить цифры в дате 1818 (год рождения Александра II), то получалось 1881 — год его смерти[680]. Л.А. Тихомиров в воспоминаниях записал следующее суеверие:

…если написать имена детей императора, то для всех них обнаруживалась угроза смерти:

Николай

Александр

Владимир

Алексей

Сергей

Прочтя акростихом сверху вниз — получаем «на вас», а снизу вверх «саван». То есть вместе «на вас — саван»[681].

Очевидно, о существовании у императора сына Павла предсказатели предпочитали забывать. Р. фон Пфейль вспоминал, что на разводе 1 марта офицеры обсуждали статью газеты «Кавказ», в которой рассказывалось о толковании турецким предсказателем Али Эфенди сна императора Александра II: «Ему приснилось две луны: одна красная, а другая обыкновенного цвета. Снотолкователь объяснил так, что между Россией и Турцией должна разыграться жесточайшая война. После нее в России возникнет революционное движение и через несколько месяцев император Александр II падет жертвою заговора»[682].

Слухи, ходившие в Петербурге, а затем разносившиеся по всей России, касались и вполне земных обстоятельств смерти императора. Большой интерес вызвал новый способ покушения при помощи метательных снарядов. До момента, когда стало известно, что их изобретателем является Н.И. Кибальчич, публика активно обсуждала вопрос их происхождения. Выдвигались версии ввоза из-за границы снарядов или их частей. Газета «Современные известия» утверждала, что снаряды сделаны в Амстердаме[683], в «Новом времени» писали, что в Амстердаме изготовлены только «сосуды для помещения взрывчатых веществ»[684]. Русские издания, ссылаясь на парижскую газету «Intransigeant», сообщали, что на пути из манежа императора ожидало множество людей с бомбами, так что «уйти ему от катастрофы было невозможно»[685].

Обнаружение мины на Малой Садовой улице 4 марта вызвало предположение, что подобные мины должны быть и в других местах Петербурга. Накануне погребальных церемоний по столице распространялись слухи о готовящихся взрывах под аркой Генерального штаба, под Казанским мостом[686], под главной водокачкой у Таврического дворца и под Тучковым мостом[687]. Наиболее вероятным местом для взрыва казалась Петропавловская крепость, а датой — погребение, назначенное на 15 марта. Из Ростова 10 марта пришла телеграмма о распространившемся там слухе о заложенных под крепость минах[688]. Газета «Молва» сообщала, что злоумышленники еще до 1 марта пытались снять в крепости мелочную лавку за две тысячи рублей[689]. В газетах также появились известия об аресте человека, переодетого придворным певчим, которого выследили по заявлению портного, получившего к 6 марта заказ от неизвестных людей на три траурных мундира певчих придворной капеллы. Передававшая этот слух газета «Голос» назвала его «вздорным», так как «число придворных певчих столь невелико, что появление самозванца в среде их было бы немедленно обнаружено»[690]. Между тем это сообщение не было беспочвенным. Из доклада М.Т. Лорис-Меликова от 8 марта выясняется, что

7 марта был арестован проникший в собор в певческом платье крестьянин Ярославской губернии. Расследование выяснило, что костюм он получил от певчего л. — гв. гренадерского полка, чтобы «увидеть печальную процессию и обряд соборного служения»[691].

Распространению слухов о заложенных минах способствовали власти, начавшие осматривать подвальные помещения и окапывать дворцы[692]. Особенно нагнетанию страхов способствовал назначенный 8 марта петербургским градоначальником Н.М. Баранов. Развив бурную деятельность по поимке социалистов, градоначальник нередко делился непроверенной информацией с посетителями великосветских гостиных. Так, А.В. Богданович записала в дневнике 15 апреля: «Баранов все врет. На днях рассказал Шувалову, адъютанту Владимира Александровича [вел. кн, — Ю.С.], что поймал 11 социалистов, хотевших взорвать пороховой погреб, а потом отперся от этой новости»[693]. Обращает на себя внимание также письмо К.П. Победоносцева Е.Ф. Тютчевой от 15 марта, в котором обер-прокурор сообщал, что Н.М. Баранов рассказал ему о готовящемся покушении: «…в четырех местах по дороге; в одном месте, на Невском, соберутся люди, переодетые извозчиками, с тем чтобы открыть перекрестные выстрелы»[694]. Начатые по инициативе градоначальника земляные работы вокруг дворцов (Зимнего, Мраморного и Аничкова) вызвали множество толков[695]. Среди прочего городская молва утверждала, что таким образом он мстит вел. кн. Константину Николаевичу[696]: канава рылась потому, что «будто бы из Мраморного дворца в Зимний был проведен провод для производства взрыва»[697].

Поиск подкопов и новых мин, ожидание покушений во время переноса тела или похорон — все это в преувеличенном виде попадало на страницы иностранных газет, а оттуда и в русскую прессу. «Русский курьер», со ссылкой на «Wiener Allgemeine Zeitung», сообщал читателям:

…по обыскам оказывается, что в течение последних семи недель в восьми различных местах города найдены массы динамита, в общей сложности составлявшие вес 770 пудов [76 центнеров. — Ю.С.]. Доставкою оного было занято по крайней мере 150 человек. Утверждают, что с ноября месяца в шайку нигилистов поступило более тысячи новых членов, по большей части из интеллигенции[698].

В провинции появлялись толки о покушениях на Александра III и беспорядках в столице[699]. Ходили и совершенно невероятные слухи, например о том, что революционеры провозят динамит в винных бутылках через Константинополь, чтобы снарядить ими 500 воздушных шаров для атаки на Петербург[700]. А.В. Богданович записала в дневнике 15 апреля: «Рассказывают, что на днях государю устроили ванну в Гатчине, но он, к счастью, не сел — прежде смерили градусы. Обнаружилось, что там яд»[701].

Никаких чрезвычайных происшествий после 1 марта в Петербурге не последовало. Тем не менее уверенность, что террористы продолжат свою деятельность, сохранялась долго. Общим стало мнение, что следующее покушение будет организовано в Москве, во время коронации. Уже 3 марта киевский губернатор сообщал в департамент полиции о предположениях, что покушение будет подготовлено «исподволь» на одной из тех улиц Москвы, по которым пройдет торжественная процессия[702]. Возвратившиеся из Москвы в Тверскую губернию рабочие рассказывали о минах, заложенных под некоторые из зданий мануфактурной выставки, а также от Тверской заставы до Иверских ворот, — для покушения на императора[703]. В начале апреля московский обер-полицмейстер получил анонимное письмо с угрозою взорвать 8 апреля Страстной монастырь[704]. Наиболее подробный план покушения был описан в другом анонимном письме, присланном московскому генерал-губернатору 9 мая. Автор утверждал, что злоумышленники начали устраивать мину из просвирни Чудова монастыря, но «упокойник послушник им воспрепятствовал, за что он и зарезан бритвою»; вторая мина закладывается от здания окружного суда и ограды Чудова монастыря, из-под склада дров под Успенский собор, третья — из подвала Вознесенского монастыря, четвертая — на Красной площади из торгового погреба[705].

Широко распространился слух о том, что революционеры собираются похитить наследника цесаревича, «предать его страшным пыткам и воспитать другого в своем духе и потом выдать за царя»[706]. Слух этот бытовал в Москве[707], Петербурге, Кунгуре[708]. Вариант его передавал в местечке Веприке Полтавской губернии мещанин Трофим Галушко: революционеры «предполагают похитить Наследника престола и воспитать его по-своему, а потом, когда он вступит на Престол и станет Государем, то сделает все так, как они хотят»[709].

Слухи о предполагаемых действиях террористов были тесно связаны с представлениями о «социально-революционной партии» и об отдельных революционерах. Публику волновал вопрос о происхождении денег, на которые совершаются покушения. Несмотря на то что благодаря «Процессу Шестнадцати» общество узнало о завещанном «Народной воле» состоянии Д.А. Лизогуба, казалось, что этих денег слишком мало. Существовали разные версии происхождения партийных капиталов: революционеры получили 500 тысяч в наследство от Н.А. Некрасова[710], добыли в Америке посредством кражи или грабежа[711], вымогали у богатых купцов, получали от либералов, собирали по подписке, завлекали в свои ряды людей, получивших наследство, как они это сделали с Н.Е. Сухановым[712], устраивали за границей ложные доносы на своих, чтобы получить премию у русских посольств[713]. Представлению о том, что революционеры располагают огромными суммами, немало способствовали газеты, сообщавшие о найденных у арестованных деньгах, причем называвшиеся суммы все время возрастали. 5 марта 1881 года «Московские ведомости» писали об аресте «злоумышленника» в Измайловском полку, в квартире которого были найдены «огромная сумма денег и девять ящиков динамита», 7 марта «Петербургский листок» называл суммы 30 или 240 тысяч рублей, 10 марта эта сумма возросла до миллиона[714].

Долгое время исполнители террористических актов оставались неизвестны широкой публике. Чуть ли не главой заговора считался продолжавший скрываться за границей Лев Гартман. Скудость знаний об исполнителях покушений приводила порой к курьезам. После покушения 5 февраля 1880 года распространился слух о том, что в Петербурге видели Веру Засулич, которую генерал-адъютант Ф.Ф. Трепов узнал в Большом театре[715], или даже арестовали ее на квартире флотского офицера[716]. В отличие от предыдущих расследований следствие по делу 1 марта 1881 года было наиболее гласным, о каждом произведенном аресте публике сообщал «Правительственный вестник». Тем не менее, несмотря на получаемую официальную информацию, аресты и арестованные обрастали легендами. Так, утверждали, что Н.И. Рысаков был арестован в форме дворника с положенной по закону бляхой[717]. С.Л. Перовская, благодаря молве, рисовалась «дьявольски решительной женщиной», которая «заставляла некоторых своих товарищей расплачиваться самоубийством за проявленное малодушие»[718].

Публика нашла еще одного «злоумышленника» — вел. кн. Константина Николаевича. Молва утверждала, что именно генерал-адмирал является «скрытым корнем заговора»; «мутит», оттого что ему «не добраться никогда до верховной власти»[719]. III отделение получало анонимные предупреждения такого рода: «Оберегайте Царя от происков Константина — бунтари в его руках ширма и орудие для своих целей»[720]. Подозрения усилились, когда выяснилось, что Константин Николаевич единственный не присутствовал на семейном обеде 5 февраля 1880 года. Высказывались предположения, что он был осведомлен о покушении и в случае его успеха «объявил бы себя Императором при содействии флота»[721]. О широте распространения этого слуха свидетельствует запись в дневнике вел. кн. Константина Константиновича: «Говорят, что 4-го числа [февраля 1880 года. — Ю.С.] я был в карауле во дворце, чтобы подготовить взрыв»[722]. После 1 марта 1881 года в Петербурге распространились слухи, что великий князь уличен в сношениях с социалистами и для него приготовлено помещение в Шлиссельбургской крепости[723]. С покушениями связывали и сына генерал-адмирала вел. кн. Николая Константиновича, находившегося с 1874 года под домашним арестом и официально признанного сумасшедшим в связи с похищением фамильных бриллиантов и другими «выходками». Молва, связав этот арест с цареубийством, утверждала: «Николай Константинович арестован и заключен в Петропавловскую крепость. Говорят, что он скомпрометирован участием в происках нигилистов»[724].

Общество чутко прислушивалось не только к слухам о террористах и их действиях. Не менее угрожающей и загадочной силой представлялся «народ», реакция которого на покушения, и в особенности на цареубийство, составляла предмет постоянных опасений. В.А. Долгоруков получил после цареубийства письмо с подписью «старый земец», автор которого выражал опасение, что пущенные революционерами «вредные слухи», волнующие «массы», «могут легко повести к опасным демонстрациям и стоить жизни сотням неповинных людей. Мужики, не читающие или не понимающие газет, питаются дикими выдумками, не понимая, что враги царя суть враги дворянства и всего народа»[725]. Ожидание катастрофы, инициатором которой выступит спровоцированный террористами «народ», выразилось в распространявшемся в Черниговской губернии слухе о том, что после Пасхи произойдет «резня» помещиков[726]. Очевидно, именно этот страх порождал толки о происходящих то тут, то там народных расправах с лицами, заподозренными в принадлежности к партии «социалистов». Газеты сообщали, что 1 марта в магазине «Нового времени» артельщик «жестоко избил» девушку, сказавшую после взрыва «Слава Богу, наконец-то!»[727], а 4 марта на Невском извозчики и дворники избили «девицу, окутанную в плед, в синих очках, с постриженными волосами»[728]. Под крики «Бей студентов!» «крестьяне» избили господина Б-ова, носившего длинные волосы[729]. Общая обеспокоенность таким положением вещей была выражена в письме читателя в газету «Порядок», описывавшем поведение толпы на месте цареубийства и указывавшем, что в такую минуту «всякий злоумышленник мог бы эксплуатировать возбужденную толпу»[730].

Время покушений «Народной воли» было временем господства слухов, когда было трудно отличить достоверную информацию от выдумок и легенд. Ощущение недостоверности сведений, зыбкости пошатнувшегося порядка сквозит в наблюдениях журналистов и современников. Среди толков и разговоров было «трудно ориентироваться» хотя бы потому, что масса «нелепых» слухов мешалась с «опасениями серьезными»[731]. Хорошо осведомленный о настроениях в Петербурге Б.М. Маркевич писал К.П. Победоносцеву накануне 19 февраля 1880 года: «Настроение здесь такое, что у самого крепкого человека нервы разъёживаются чуть ли не до истерики. Вообще глупая какая-то бабья паника, недоверие и бессилие во всем и ко всему»[732]. Приехавший в Россию Морис Палеолог, несколько драматизируя, писал о впечатлении от русской столицы после 1 марта 1881 года: «Петербург был совершенно терроризирован, — не только покушением, совершенным 1 марта, но еще более слухами о силе и отваге революционеров. На улице можно было встретить лишь запуганных и растерянных людей»[733]. Столица в гипертрофированном виде переживала то, что переживала вся страна. В ней рождались слухи, которые благодаря газетам, письмам, а также личным рассказам путешественников достигали самых отдаленных уголков империи, обрастая по дороге невероятными подробностями. Вышедшая 2 марта на улицу в Ковно Ольга Любатович услышала весть: «Государь убит, Петербург взорван»[734].

Слухи были порождением страха за жизнь и за привычный миропорядок. Человек, прислушивавшийся к городским толкам, опасался всего: ходить по улицам, по которым ездит император, жить в казарме, хранить деньги в Государственном банке. Любой — дворник с бляхой, человек в военном мундире, сам генерал-адъютант И.В. Гурко — мог оказаться переодетым «социалистом». Опасение оказаться среди случайных жертв, как это случилось с нижними чинами л. — гв. Финляндского полка или четырнадцатилетним мальчиком Колей, погибшим 1 марта, мешалось с другим, более устойчивым страхом, который террор лишь актуализировал: страхом «русского бунта». Слухи рождали «панику и беспомощность», «точно во время чумы или наводнения»[735].

Слухи вызывали не только страх, но и любопытство, заставлявшее на модных спиритических сеансах спрашивать духов (даже дух Николая I), когда же наконец Александр II будет убит[736]. В этих мистических толках можно заметить несколько важных симптомов, относящихся к состоянию общества. Н.Н. Страхов писал после 1 марта 1881 года, что люди, за 15 лет привыкшие к покушениям, не верили в то, что императора можно убить[737]. Мне кажется, что обращение к спиритизму, внимание к разного рода предсказаниям подтверждают это наблюдение. Кроме того, интерес к мистике в какой-то мере свидетельствует о самоустранении общества от конфликта между властью и революционерами. Официальная печать и православная церковь внушали, что все события 1879–1881 годов совершаются только по Промыслу Божьему. Общество же как будто отдавало Александра II в руки судьбы, которая заранее предопределила ему насильственную смерть.

Героями молвы становились и террористы, рисовавшиеся воображению то в романтическом, то в демоническом виде. Несомненно, что слухи, преувеличивавшие смелость, решительность, а также материальные возможности членов «Народной воли», оказывали влияние на разговоры о новых готовящихся покушениях. Террористы казались почти всесильными. Масштаб распространения слухов и вызванная ими паника накануне 19 февраля 1880 года и в марте 1881 года даже сегодня поражают воображение. Журналисты, непосредственно наблюдавшие за общественными настроениями, писали о массовых помешательствах, нервных потрясениях, бреде, даже mania religiosa[738]. Несколько иронично это состояние передавал фельетонист «Молвы»: «Теперь бы лучше всего было бы растворить горы опия в невской воде; пусть бы все на всякий случай пили»[739].

ГЛАВА VI «ЗАПРЕТНЫЙ ПЛОД»: НЕЛЕГАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА КАК ЧАСТЬ ИНФОРМАЦИОННОГО ПОЛЯ

Заинтересованная в поддержке общества партия «Народная воля» освещала террористические акты в ключе, продиктованном Исполнительным комитетом. Этой задаче служили журнал «Народная воля», «Листок Народной воли», а также прокламации, печатавшиеся в связи с различными событиями в нелегальных типографиях. Журнал «Народная воля» представлял собой значительное явление в нелегальной журналистике 1870-х годов[740]. Ни одно бесцензурное издание в XIX веке не имело такого большого тиража (2–3 тыс. экземпляров). Журнал выходил в течение 7 лет: с октября 1879 года по ноябрь 1886 года. Всего было издано 12 номеров журнала, одно прибавление к журналу, семь «Листков Народной воли» и одно приложение к «Листку». Осенью 1879 года вышли два первых номера, в январе 1880 года — № 3. Провал Петербургской Вольной типографии в январе 1880 года повлек за собой вынужденный перерыв. С июня по сентябрь 1880 года появились три «Листка Народной воли», и только в декабре вышел № 4 журнала, а уже в феврале — № 5. После 1 марта 1881 года издание было перенесено в Москву, где в июле 1881 года вышел очередной «Листок Народной воли».

Первыми редакторами журнала были Л.А. Тихомиров и Н.А. Морозов. В начале 1880 года Н.А. Морозов уехал за границу, в том числе из-за конфликта в редакции издания. Л.А. Тихомиров участвовал в редактировании всех номеров «Народной воли» до седьмого включительно. Ведущее место среди авторов занимали Л.А. Тихомиров, А.П. Корба, Н.И. Кибальчич, Н.А. Саблин, В.С. Лебедев. В издании журнала принимал непосредственное участие Н.К. Михайловский с лета 1880-го до весны 1881 года.

Читательская аудитория народовольческих изданий была несравнимо больше, чем у любого другого нелегального издания, печатавшегося в России. Члены партии заботились о распространении своей литературы, прежде всего прокламаций, рассылая их по почте во все губернии самым разным лицам, от высокопоставленных чиновников до сельских старост[741]. Особенно следует подчеркнуть, что всю свою печатную продукцию «Народная воля» рассылала по редакциям легальных изданий[742]. Также прокламации раскладывали в общественных местах, подбрасывали в библиотеки, университеты и гимназии[743]. «Народную волю», несмотря на «драконовские» методы борьбы с нелегальной литературой (6 марта 1880 года в Киеве за распространение прокламации по поводу покушения 19 ноября 1879 года был казнен Иосиф Розовский), читала не только революционно настроенная молодежь, хотя именно она составляла основной контингент читателей. С нелегальными изданиями были знакомы император и наследник престола, высшие сановники, губернаторы и жандармы[744].

Приобщиться к «запретному плоду» желали не только радикалы, но и вполне «благонамеренные» лица, которыми двигало желание узнать из первых рук, к чему именно стремятся террористы. Р. фон Пфейль писал в воспоминаниях, что он смог не только ознакомиться с двумя прокламациями «Народной воли» по поводу цареубийства, но и получить с них копии благодаря «любезности одного полицейского»[745]. Н.И. Пирогов справедливо сравнивал распространение нелегальной литературы на рубеже 1870—1880-х годов с ситуацией вокруг «Колокола»: «…о ней [подпольной печати. — Ю.С.] запрещено было упоминать в печати, приказано было игнорировать эту печать, тогда как она рассылалась и читалась молодежью и всеми любопытствующими»[746].

Обсуждение террора в 1879–1881 годах велось не только в народовольческой печати. О нем рассуждали все русские революционеры в России и за границей. Издания «Народной воли» никогда не существовали изолированно, на них, несомненно, оказывали влияние уже устоявшиеся в подпольной печати стереотипы, риторические штампы. Некоторые моменты, лишь смутно намеченные в органе народовольцев, более рельефно предстают при изучении всего комплекса нелегальной литературы этого периода. Исследование нелегальной литературы позволяет увидеть альтернативные точки зрения на проблему терроризма, существовавшие внутри русского революционного движения, на которые «Народная воля» была вынуждена реагировать. Таким образом, речь идет о влиянии на информационное поле нелегальной печати в целом. Положение собственно народовольческих изданий можно определить как положение «эксперта», но отнюдь не «диктатора», единолично определяющего, каким образом следует рассматривать происходящее в России.

1. Споры о терроре на страницах нелегальных изданий

Необходимо отметить терминологическую двойственность, существовавшую в исследуемый период и связанную с различием в употреблении слова «террор». Родившееся во время Великой французской революции слово «terreur», т. е. «ужас» или «устрашение», в течение XIX века несколько раз поменяло значение, а точнее, субъект действия[747]. К 1879 году более устоявшимся было понятие «белого террора»[748], относившееся к употреблению насилия правительством. Выражения «красный террор»[749] и «терроризм» для обозначения убийств и покушений на убийства шпионов, должностных лиц и правителей были неологизмами. Эта двойственность употребления термина нашла отражение и на страницах «Народной воли»: «белый террор» там всегда соседствовал с «красным», объясняя и оправдывая последний.

Для истолкования террора авторы «Народной воли» чаще всего прибегали к двум метафорам: метафоре войны и метафоре правосудия. Выбор зависел от того, какую сторону в осуществлявшемся партией методе политической борьбы следовало подчеркнуть. Несмотря на то что Л.А. Тихомиров в статье «На чьей стороне нравственность?» отрицал безнравственность политического убийства[750], все же очевидно партия нуждалась в том, чтобы каким-то образом оправдать применяемое ею насилие. Метафора войны позволяла описывать ситуацию, в которой обычные правила морали не действуют. «На войне — как на войне… Сентиментальность вовсе не уместна в такое время», — говорилось в статье «Кошачий концерт»[751]. Метафора войны появилась уже в передовой статье № 1 журнала «Народная воля»: «Правительство объявляет нам войну [выделено мной. — Ю.С.]; хотим мы этого или нет — оно будет нас бить»[752]. Эта фраза включает в себя характерный для партии прием использования метафоры войны: она подчеркивает, что инициатором террора выступило само правительство, «объявившее войну». В прокламации «Французскому народу от Исполнительного комитета русской революционной партии по поводу невыдачи Л. Гартмана» действия партии показаны как ответ на действия правительства: «Народная воля» только «принимает сражение»[753], начатое не ею, «отражает нападение»[754]. Навязанность, «вынужденность» террора декларировалась также в прокламации партии по поводу взрыва в Зимнем дворце: правительство подавляло исключительно «мирную» деятельность на благо народа, вследствие чего партия начала «вооруженную борьбу»[755].

В первых номерах «Народной воли» политические убийства были представлены как аффективные действия. Эта традиция восходила к процессу В.И. Засулич, поступок которой радикалы объясняли исключительно возмущенным «чувством чести», а не каким-то политическим или иным расчетом[756]. Л.А. Тихомиров утверждал, что террористы не руководствуются холодным расчетом, но действуют в «состоянии озлобления и отчаяния» и «крайней степени ожесточения»[757]. Причина такого состояния кроется в жестоких гонениях, которым подверглись мирные «ходебщики в народ»: не будь репрессий, русские революционеры действовали бы только методами пропаганды. Они органически не переносят насилие, «не способны к террору»[758]. Переход к последнему был описан А.А. Квятковским во время «Процесса Шестнадцати» как превращение «агнца» в «тигра». Он тут же подчеркивал, что это превращение «временное», вызванное «необходимостью»[759]. В такой интерпретации революционный террор становился еще одним преступлением правительства. Своими действиями оно вынудило перешагнуть через мораль «людей глубоко гуманных и неспособных к кровопролитию», «тяжелому» для них[760].

Эволюция взглядов народовольцев на террор нашла отражение в употреблении метафоры войны в статьях и прокламациях, относящихся к 1880–1881 годам. Их авторы выделяли два этапа войны «Народной воли» с правительством и, соответственно, два этапа понимания задач террора. На первом этапе партия «ограничивалась» отражением нападений «правительственных агентов»[761]. К этому периоду относится представление о терроре исключительно как о средстве «мести и самозащиты», продемонстрированное А.А. Квятковским и С.Г. Ширяевым на «Процессе Шестнадцати» и унаследованное ими от землевольческого периода[762]. В 1880 году террор представлялся народовольцам уже как способ борьбы с государственной организацией и в то же время как средство агитации: «Террор помогает организационной работе, пробуждая ум и чувство народа и интеллигенции, намечая сильнейшего врага и доказывая возможность борьбы с ним»[763]. Соответственно, война на этом этапе приобрела новый, «наступательный» характер.

Тема мести и возмездия связывала метафору войны с другой, не менее часто употребляемой «Народной волей» метафорой правосудия. Чаще всего она использовалась в прокламациях по поводу покушений. Цареубийство в них было представлено как «казнь» и «кара», осуществляемая по «приговору» партии[764]. Метафора правосудия подчеркивала законность действий «Народной воли», она же снимала вопрос о нравственности политического убийства. Предвидя возможные возражения по поводу права партии осуществлять правосудие, Л.А. Тихомиров в статье «На чьей стороне нравственность?» прибегнул к казуистическому приему: правительство осуществляет правосудие, «узурпировав народную волю», в ответ на это партия будет считать себя вправе осуществлять правосудие «ровно до тех пор, пока оно не перейдет в руки народа»[765].

«Смертный приговор» был вынесен императору в связи с его «преступлениями». Главное, что ставилось ему в вину, — это «узурпация народного самодержавия»[766]. В прокламации по поводу 1 марта находим утверждение, похожее больше на норму права: «Всякий насилователь воли народа есть народный враг и тиран. Смерть Александра II показала, какого возмездия достойна такая роль»[767]. Также император обвинялся в 16 «убийствах» революционеров и «мучении» тысяч «страдальцев»[768]. «Он заслуживает смертной казни за всю кровь, им пролитую, за все муки, им созданные»[769], — гласила прокламация, посвященная взрыву 19 ноября 1879 года.

Обе метафоры имели общую цель — подчеркнуть, что террор является мерой вынужденной, ответом на действия правительства. Это положение нашло воплощение в емкой формуле С.Г. Ширяева: «Красный террор Исполнительного комитета был лишь ответом на белый террор правительства [выделено мной. — Ю.С.]. Но не будь последнего, не было бы и первого»[770]. Постоянное подчеркивание вторичности террора партии по отношению к террору правительства подводит к необходимости проанализировать, что именно народовольцы понимали под «белым террором» и какими риторическими приемами пользовались при его описании.

В изображении журнала «Народная воля» действия правительства представали как череда мер, попадающих под определение «насилия». Хронологические рамки эпохи «белого террора» были даны условно: последние десять-пятнадцать лет[771]. Историческая параллель с эпохой Ивана Грозного, не раз появлявшаяся на страницах партийного издания, удревняла историю «правительственного деспотизма» в России на несколько веков. В статьях газеты жандармы назывались «опричниками», а киевский временный генерал-губернатор — «Малютой Скуратовым»[772].

Народовольцы, первоначально видевшие в террористических актах месть, сосредотачивались на описании «белого террора», направленного против революционеров. Несколько номеров журнала вышло с разделом «Хроника преследований», в котором печатались сведения о ссылках, арестах, жестоком обращении со ссыльнопоселенцами и пр. Постоянно подчеркивалась несоразмерность преступления и наказания: в России вешают за «образ мыслей», отправляют на каторгу людей, «которых не за что было и под арест посадить»[773]. Журнал перечислял все разнообразие насильственных мер, применяемых правительством: оно «вешает», «губит в тюрьмах», «держит целые годы без суда и следствия» и «хоронит заживо в рудниках», «замуровывает в крепостях», «разлучает с детьми, женами и престарелыми родителями, оставляя их на произвол судьбы, без пропитания»[774]. Особенно остро в этот момент стоял вопрос о пытках: в одной из статей Л.А. Тихомиров писал, что Каракозова, Соловьева и других политических преступников пытали «электричеством и гальванизмом»[775].

Представить террор только как ответ на действия правительства против революционеров было недостаточно. В этом случае он выглядел бы просто как личная месть. «Народной воле» необходимо было показать, что она совершает возмездие за муки всей страны. Партия доказывала, что правительство применяет целую систему мер, в которые входит «полное подавление мысли, общественной жизни, уничтожение всех органов проявления народной воли и террор»[776]. Российская империя рисовалась в партийном издании как «душная необъятная темница», «живое воплощение разнузданного деспотизма»[777]. Изображение правительственных репрессий как явления, имеющего массовый характер, создавалось с помощью гипербол: «Нет деревушки, которая не насчитывала бы нескольких мучеников, сосланных в Сибирь»[778].

«Не отдельные личности, не десятки и сотни, а тысячи лиц замучены в тюрьмах, ссылке и каторге, тысячи семей подвергнуты разорению и брошены в омут безысходного горя»[779]. Получалось, что «белый террор» направлен не против одних только революционеров, но против всей страны. В таком случае «Народная воля» мстила не столько за своих товарищей, сколько за доведенную до отчаяния Россию.

Постоянное изображение на страницах партийного органа «белого террора» служило, таким образом, средством легитимации террора «красного». Если правительство, узурпировав волю народа, творит судебный произвол, следовательно, и партия «Народная воля» вправе вершить правосудие. Равным образом партия вправе ответить насилием на насилие, если этого требуют интересы народа. При этом, отказывая правительству и его агентам в моральных качествах, награждая их действия эпитетами «зверские» и «кровавые»[780], народовольцы утверждали, что насилие чуждо самой природе русской молодежи.

«Народная воля» была не единственным революционным изданием, обсуждавшим проблемы террора. Следует сразу отметить, что среди революционеров не существовало единого мнения по поводу допустимости и полезности применения насилия в качестве метода борьбы. Не вдаваясь в подробности происхождения и обоснования той или иной точки зрения[781], остановлюсь лишь на конечном результате, т. е. нелегальной литературе, так или иначе попадавшей в Россию и читавшейся в ней в период с 1879 по 1881 год.

Против террора как метода, толкающего социалистов на путь политической борьбы, разумеется, выступал в России «Черный передел»[782]. В опубликованном в первом номере партийного органа «Письме к бывшим товарищам» был выражен протест против политической борьбы. Единственным доступным партии методом такой борьбы была названа «терроризация правительства»[783]. Именуя террор системой, основанной на «случайностях», «Черный передел» не отрицал возможности успеха задуманного цареубийства. Суть возражений состояла в том, что, даже если, запугав правительство террором, революционеры вынудят его пойти на уступки, они не только не приблизятся, но, напротив, удалятся от социалистического идеала, подтолкнув империю к буржуазному развитию[784]. «Чернопередельцы» подчеркивали, что народ, во имя которого партия борется с правительством, не понимает покушений на царя, видя в них лишь месть дворян[785]. Цареубийство 1 марта несколько смягчило негативные оценки: в вышедшем в марте 1881 года номере «Черного передела» оно было названо «казнью деспота», осуществленной как «месть за погибших товарищей»[786]. Общего отрицательного отношения к террору тем не менее удача «Народной воли» не изменила. В статье «По поводу события 1 марта» террор получил признание в качестве способа «борьбы против политического деспотизма, имеющей целью улучшение внешних условий деятельности революционной партии», но в ней отрицалось, что таким образом можно достигнуть социальной революции[787].

За границей с критикой террора выступил известный украинофил М.П. Драгоманов[788]. В брошюре «Смерть Александра И» (замечу, не «казнь») он открыто заявил: «Мы не сторонники убийств, в том числе и тираноубийств»[789]. Несмотря на неприятие террора, М.П. Драгоманов в других работах писал о том, что борьба русских революционеров поддается объяснению. В отличие от западноевропейских «довольно случайных» покушений русские убийства, с его точки зрения, представляют собой «законообразное явление»[790]. «Политические убийства […] вызываются застоем, мучениями и казнями со стороны правительства […]. Продолжение застоя […], увеличив количество недовольных и тех, кому нечего более терять, — увеличит число политических убийств», — писал он в брошюре «Соловья баснями не кормят», адресованной М.Т. Лорис-Меликову[791].

М.П. Драгоманов публиковал свои статьи в различных изданиях, в том числе в журнале «Общее дело», редакция которого не разделяла его неприязненного отношения к террору. Этот журнал, основанный по инициативе М.К. Элпидина, по существу выражал либеральные взгляды и поддерживал конституционно-монархическое движение в России[792]. Редакция разделяла общее представление о том, что политические убийства в России были вызваны «бесчеловечной жестокостью» режима, и потому отказывалась порицать их: «…нравственное чувство имеет также свою упругость, и кто же виноват в том, что у нас в России оно может давать только взрывы и не имеет для себя никакого мирного и правильного исхода»[793]. В августе 1880 года в журнале была напечатана статья «О пользе цареубийства» за подписью «профессора Историомарова» (В.А. Зайцева), в которой на исторических примерах доказывался тезис: «цареубийство полезно». При этом автор уточнял, что под цареубийством он подразумевает убийство, «имеющее целью перемену политической системы в обществе»[794].

Между эмигрантами были и поклонники террора и террористов. Среди революционных изданий выделяются посвященные положению дел на родине брошюры П.Ф. Алисова, богатого курского помещика, покинувшего Россию в 1871 году. В своих рассуждениях о терроре публицист обращался к традиции тираноубийства. Терроризм для него — прежде всего цареубийство: «Не пройдет и десятка лет, и убийство царя станет такой же необходимостью, как убийство рыскающей, бешеной собаки»[795]. Если «Народная воля» пыталась доказать, что убийство императора небезнравственно, то Алисов, напротив, доказывал высокую моральность такого деяния, потому что оно есть «протест человека против кровожадного, бессмысленного зверя»[796]. Цареубийство 1 марта было оценено публицистом как «казнь тирана» в одном ряду с казнями Карла I и Людовика XVI[797]. Столь же одобрительно высказался о 1 марта П.Н. Ткачев[798].

Очевидно, что русская эмиграция живо интересовалась борьбой «Народной воли». Несмотря на различное отношение к террору как методу борьбы, все эмигранты сходились в том, что единственным виновником террора является само правительство. В изображении эмигрантских изданий, русские революционеры были вынуждены перейти к террору вследствие жестоких репрессий. В этом пункте точка зрения эмигрантов совпадала с мнением, представленным на страницах «Народной воли». Также большинство заграничных изданий поддерживало метафору правосудия применительно к покушениям на Александра II, 1 марта чаще всего описывалось как «казнь». Важно отметить, что, говоря о терроре, эмигранты имели в виду прежде всего цареубийство, в то время как сама «Народная воля» включала в него убийства шпионов и должностных лиц. Видимо, вследствие этого для эмигрантов более актуальны были традиции тираноборчества и апелляция к прецедентам казни монархов.

Следует отметить еще одно направление в дискуссиях о терроризме внутри революционного мира — ультратеррористические взгляды Н.А. Морозова и его последователя Г.Г. Романенко[799]. В апреле 1880 года журнал «Общее дело» опубликовал статью Н.А. Морозова «Русское террористическое движение», вслед за этим в Женеве вышла брошюра «Террористическая борьба»[800]. Н.А. Морозов видел в терроре новую форму революции, более гуманную, чем предыдущие, поскольку «она казнит только тех, кто действительно виновен в совершающемся зле»[801]. Солидаризируясь с теми, кто утверждал, что правительство само толкнуло революционеров на террор, он предсказывал последнему блестящие перспективы: если вслед за «Народной волей» в России возникнут и другие подобные организации, которые затем объединят усилия, то «наступят последние дни монархизма и насилия и откроется широкая дорога для социалистической деятельности в России…»[802].

Эмигрантские издания и «Черный передел» не имели такого влияния на информационное поле, как литература народовольцев. Это было связано не только с ограниченной численностью тиражей и трудностями доставки из-за границы, но прежде всего с большим авторитетом «Народной воли», подкреплявшей теоретические рассуждения о терроре практическими действиями. Тем не менее комплекс нелегальной литературы не следует игнорировать, поскольку она проникала в Россию. Кроме того, сами народовольцы должны были реагировать на рассуждения о терроризме других представителей нелегального лагеря, будь то полемические статьи «Черного передела» или не одобренная Исполнительным комитетом брошюра Н.А. Морозова.

2. «Лицемерный деспот». Александр II в нелегальной литературе

Для того чтобы оправдать убийство человека, «Народной воле» необходимо было представить свою жертву в нелицеприятном виде, вообще лишить ее человеческих черт. Если речь шла об уничтожении шпионов, сообщения о «казни» которых появлялись в партийных изданиях[803], то они представлялись как «люди, не имеющие уже ничего человеческого и составляющие позор общества»[804]. Жалким показан шпион Жарков в «Листке “Народной воли”»: «…оглушенный кистенем, шпион упал, крича о помиловании, обещая во всем признаться. Несколько ударов кинжалом прекратили эту позорную жизнь»[805]. Разумеется, гораздо больше усилий редакция прикладывала для того, чтобы дискредитировать в глазах читателей главную жертву — императора Александра II.

Выстраивание негативного образа монарха партия начинала не с чистого листа. К 1879 году в нелегальной литературе сложилась прочная традиция дискредитации Александра II, восходящая к статьям А.И. Герцена и серии очерков П.В. Долгорукова[806], с одной стороны, и опирающаяся на мнения и слухи, циркулировавшие в русском обществе, — с другой. По сути, не изобретая ничего нового, редакция «Народной воли» взяла на вооружение уже имевшиеся негативные характеристики императора, с тем чтобы доказать справедливость «смертного приговора». Можно выделить разнообразные приемы, которыми пользовались публицисты при конструировании негативного образа монарха.

Журналисты нелегальных изданий удачно использовали навязывавшийся официальной пропагандой образ Царя-Освободителя. Намеренно чрезмерно употребляя закрепленные за царем официозные формулировки, авторы «Народной воли» добивались комического эффекта, превращая восхваление «Александра Милостивого» в фарс. Типичной можно назвать сказку «Доброта», помещенную в № 3 «Народной воли». В тексте, состоящем из двенадцати предложений, слово «добрый» было употреблено семь раз. «Добрый» царь после покушения на него «злых людей» утешал плачущего генерала, объясняя тому, что на него покушаются оттого, что он уж «слишком добрый»[807]. На страницах «Народной воли» ироничные характеристики императора как «царя-освободителя, Александра Милостивого» и «Александра Блаженного» соседствовали с титулом «Александр Вешатель»[808].

Для революционеров важными оказывались личные качества императора. В заграничной нелегальной литературе постоянно подчеркивалась и преувеличивалась старческая немощь 62-летнего монарха. Царя называли «добрый дедушка Студень»[809] (прозвище происходит от названия болгарской деревни Горный Студень, в которой во время Русско-турецкой войны 1877–1878 годов находилась ставка императора), «парализованная дохлятина»[810], «наш царственный Паралич»[811]и т. п. В статье «Народной воли», посвященной приему в Москве после покушения 19 ноября 1879 года, корреспондент писал о поразившей его резкой перемене: «…медленная походка, глухой голос, потухшие глаза, седые волосы, тяжелая одышка», — этот облик, как писал автор, резко контрастировал с бравым видом императора еще пять лет назад. Итог подводился неутешительный: «…от русского императора осталась жалкая полусгнившая развалина»[812]. Журналисты революционных изданий в один голос называли две причины подобных изменений: постоянный страх покушений и развратная жизнь[813].

«Старческие амуры» императора, разумеется, не могли добавить ему положительных черт. Революционеры использовали скандальный роман с Е.М. Долгоруковой сразу в нескольких целях. Во-первых, так подчеркивалось лицемерие императора, несоответствие его поведения официальному образу защитника нравственности и семейных основ[814]. Александра II обвиняли, с одной стороны, в том, что он тратит на любовницу миллионы, когда народ голодает[815]; с другой стороны, подчеркивалось вмешательство фаворитки в государственные дела. Журнал «Общее дело» утверждал: «Теперь уже редкая концессия получается не из ее [Долгоруковой. — Ю.С.] рук, редкий подряд и миллионная спекуляция обходится без ее посредства»[816]. Наконец, императора обвиняли в пренебрежении государственными делами. В корреспонденции из Москвы «многотрудными» обязанностями монарха были названы «цензирование наших невинных газет и разрешение благотворительных спектаклей»[817]. Фельетон «Дневник Императора Самодержца» добавлял к этим важным занятиям игру в «винт»[818].

В нелегальных изданиях создавался образ жестокого тирана, созвучный описаниям «белого террора». В прокламации «Народной воли» о Льве Гартмане император рисовался «лицемерным деспотом» и «главным столпом реакции», который «не стыдился даже усиливать приговоры […], на его личную ответственность приходится возложить смерть сотен лиц»[819]. П.Ф. Алисов в ответ на распространившееся после 1 марта сравнение смерти императора с муками Христа предположил, что логичнее сравнивать Александра II с царем Иродом[820].

Все перечисленные выше характеристики императора как сластолюбивого, жестокого старика были традиционны для нелегальной литературы. Начавшаяся «охота на царя» добавила в этот список такую черту, как трусость. Н.А. Саблин в фельетоне в гиперболизированном виде описывал меры охраны: улицы «превращаются в пустыню, окна запираются, пешеходы скрываются, экипажи скрываются в переулках, повсюду тихо, безмолвно, ни души»[821]. Чтобы благополучно добраться в Ливадию, император в том же фельетоне заказывает себе ящик и отправляется в багажном вагоне[822]. Схожий мотив находим в статьях журнала «Общее дело». Неудача покушения 19 ноября объяснялась предпринятыми предосторожностями: «…план был очень прост. Именно на время путешествия решено было называть дедушку багажом, а багаж дедушкой»[823]. Таким же образом император якобы ездил в Ниццу для прощания с императрицей Марией Александровной[824].

Итак, созданный «Народной волей» негативный образ Александра II соответствовал уже сложившимся традициям, бытовавшим в нелегальной литературе. Интересно, что царь, как его изображали революционеры, скорее жалок, чем страшен. Жестокий, трусливый старик, предающийся «старческим амурам», подчиняющийся своей любовнице, он представляет собой пережиток прошлого, мешающий развитию страны. Это уже не человек, а «старая развалина», которую не убивают, но добивают. Этот образ царя сопоставим с красочным описанием самодержавия в одном из номеров журнала «Народная воля»:

Видали ли вы давно упавший ствол дерева в лесу? С виду он еще совершенно крепок, его кора совершенно цела, и на ней растут зеленые мхи… Но попробуйте вскочить на него: кора провалится под вашими ногами, и ствол рухнет, обдавши вас целым облаком гнили[825].

Очевидно, выбор в пользу более юмористического, чем демонизированного образа был связан с декларировавшимся «Народной волей» возможным отказом от террора в случае выполнения царем требований партии. Жалкого врага возможно было помиловать[826], в то время как сильный и жестокий требовал бы непременного уничтожения.

3. «Святые тени мучеников за народное благо»

Не менее важным, чем создание негативного образа жертвы, было для народовольцев конструирование положительного образа революционера. Замечу сразу, именно революционера, а не исполнителя террористического акта. Террористы появлялись на страницах изданий «Народной воли» редко. Цель в этом случае была всегда одна: показать, что покушения осуществляются людьми из «народа». Такие упоминания подспудно были продолжением спора с Г.В. Плехановым и его сторонниками, утверждавшими, что революционное движение воспринимается «народом» только как происки дворян и чиновников[827]. «Народная воля» стремилась доказать, что «народ» не только правильно понимает происходящее, но, более того, террор осуществляется руками лучших его представителей. Этой задаче подчинено заявление Л.А. Тихомирова, сделанное от имени Степана Халтурина, что взорвавший Зимний дворец столяр «действительно рабочий по происхождению и ремеслу» и сообщения газет о его знатном происхождении «для него крайне неприятны»[828]. Прокламация по поводу казни А.А. Квятковского и А.К. Преснякова решала ту же задачу. В ней доказывалось, что правительство выбрало для казни Квятковского только потому, что он дворянин, а не потому, что он действительно участвовал в террористическом акте. Прочие же подсудимые на процессе «крестьяне да мещане»[829].

Революционеры, появлявшиеся на страницах «Народной воли», во всех других случаях были либо погибшими, либо томящимися в тюрьме или на каторге «товарищами». Разумеется, это значительно ограничивало возможность их реалистичного изображения. Видимо, сами авторы нелегального издания понимали это. Попытку преодолеть излишнюю идеализацию «героев» представляет собой отрицание Л.А. Тихомировым в статье «На чьей стороне нравственность» тезиса, будто бы все революционеры «существа идеально-нравственные». Признание, что между революционерами есть «малодушные, увлекающиеся и, больше всего, невыработанные люди»[830], все же не влияло на общую тенденцию: в нелегальной литературе революционеры описывались почти исключительно в светлых тонах. Герои революции освящены мукой или казнью, индивидуальные черты уступают место героико-патетическому мифотворчеству.

Портрет идеального революционера рисовался следующим образом: этот человек либо находится на скамье подсудимых, либо уже мертв. Он всегда спокойно принимает свою участь, «расставаясь с жизнью, знает, что отдает ее за правое дело»[831]. Его последние минуты согреты надеждой, что товарищи продолжат его дело. Это «непреклонный» и исполненный «нравственного величия человек», способный поражать всех «экспромтами знания, умелости, изобретательности»[832].

Изображение революционеров в русле революционной мифологии, видимо, предопределило обращение нелегальной литературы к христианству с его развитой идеей мученичества во имя блага человечества. Прямой параллели между революционерами-«мучениками», как называли их авторы нелегальных изданий[833], и Христом на страницах «Народной воли» нигде не проводится. Однако обыгрывается ситуация гонений на христианское учение. Следует отметить, что это скорее обращение к истории, чем к Откровению. Намеренно модернизируя евангельский сюжет, журналисты «Народной воли» стремились доказать простую истину: хотя «римские жандармы» замучили «христианского бога», они не остановили распространение христианского учения[834]. Точно так же «гонения» на социалистов не смогут помешать торжеству социализма[835].

В большей степени использование евангельских мотивов характерно для публицистики П.Ф. Алисова, наблюдавшего за борьбой «Народной воли» с прекрасной виллы на берегу Средиземного моря[836]. Он объяснил поведение А.И. Желябова, поцеловавшего перед казнью крест, не как поступок верующего, но как жест равного: «…ты поцеловал запытанного на кресте не как бога, но как брата, умевшего умереть за святыню убеждений»[837]. Он же предрекал И.И. Гриневицкому воскресение из мертвых: «Чудный юноша! Наступит твой час, и ты подымешься из безвестного гроба, и ослепительнее солнечного света засияет вокруг твоей головы терновый венец»[838].

История Христа, таким образом, была рассказом не только о муках во имя идеи, но и о торжестве воскресения. Последнее применительно к революционерам осмысливалось чаще всего все же не как мистическое событие, но как воскресение в памяти благодарных потомков.

Но сомнения прочь! Ведь не все ж будет ночь,

Свет блеснет хоть над нашей могилой.

И покончив борьбу, вспомнив нашу судьбу,

Обвинять нас потомки не станут,

И в свободной стране оправдают вполне,

Добрым словом погибших помянут[839].

Для изображения революционеров нелегальная литература использовала и другие библейские образы. К примеру, С.Н. Халтурин в одной из брошюр П.Ф. Алисова был назван Самсоном[840], в другой от имени реакционного журналиста П.П. Цитовича упоминается Юдифь, как «вполне достойная виселицы» (очевидно, Юдифь рассматривалась как героиня, «казнившая» «тирана» Олоферна во имя спасения народа), и пророки, являющиеся «в самом неприличном виде, с разными советами и угрозами к начальству»[841]. Наиболее сильное впечатление производит использование тем же публицистом образов апокалипсиса для изображения грядущей революции. Новым Откровением предстает брошюра «Процесс Шестнадцати», где гонимые революционеры показаны одновременно как ангелы и как судьи: «…в одной руке они держали книгу для народа, в другой — смертельное оружие». В брошюре ясно звучит угроза старому миру: «…вы доживете до той великой ночи, когда ангел смерти сойдет на нивы и отделит плевелы и бросит их в огонь»[842].

Реакция на описание террористов в легальной печати «заведомыми ворами, шантажистами, взяточниками и негодяями» была очень острой. Ограничиваясь утверждением, что все выдвигаемые журналистами обвинения ложны, Л.А. Тихомиров в статье «На чьей стороне нравственность» переходил к обличению «семьи и школы», которые «систематически притупляли и развращали их [представителей революционной молодежи. — Ю.С.] нравственное чувство»[843]. В целом для партийных журналистов не характерно использование образа террориста-«недоучки», популярного среди представителей общества. Народовольцы не стремились воспользоваться тем потенциалом оправдания, который содержал этот образ. Вероятно, фигура «мученика» за народ была для них более предпочтительной, чем дегероизированный образ «жертвы семьи и школы». Л.А. Тихомиров насмешливо описал в одной из статей созданные «недоучками» «прекрасно поставленное типографское дело», «паспортную систему со всеми тонкостями делопроизводства», «наилучшие системы вооружения», «научные завоевания в области техники». В заключение он подчеркивал контраст: «Революционеры невольно напоминают собою высшую культурную расу, меряющуюся силами с многочисленными, но дикими ордами правительства»[844].

В нелегальной литературе был создан миф о революционере, презревшем земные блага во имя народа. Он смело жертвует собою и, ступая на эшафот, смеется над палачами, потому что уверен в будущем торжестве идеи и собственном воскресении в памяти благодарных потомков. Образ, предложенный революционерами, несмотря на отдельные попытки устранить идеалистичность, все же был схематичным и обезличенным.

4. Четыре портрета русского общества

Изображение на страницах нелегальной литературы русского общества было подчинено одной задаче: получить его поддержку в борьбе с правительством. Все прокламации «Народной воли» обязательно содержали в себе призыв к обществу «сомкнуть свои силы для предстоящей борьбы»[845]. Насколько сложным было выполнение этой задачи, настолько же противоречивым был портрет, созданный революционерами. Если бы общество заглянуло в «Народную волю» и другие подпольные издания, как в зеркало, оно бы увидело не одно, а несколько лиц, ничем друг на друга не похожих.

Портрет первый: все слои общества всецело поддерживают революционеров. Портрет этот создавался двумя способами: либо прямо заявлялось о всеобщей поддержке, либо косвенно — через сообщения об общей ненависти к правительству. То, что этот портрет не имел ничего общего с действительностью, доказывает хотя бы высокая степень обобщенности: общество рисовалось как монолит — «всеобщее» сочувствие[846], радость по поводу цареубийства у «огромной части населения»[847], «критика, искание чего-то лучшего и способов осуществления этого» «повсюду, по всей стране»[848]. Эта же нерасчлененность видна в статьях, анализировавших отношение общества к правительству: недовольство в них названо «поголовным»[849], «люди досадуют», что покушение 19 ноября 1879 года не удалось[850], «общественное мнение» выносит правительству обвинительные приговоры[851]. Как подведение итога выглядит фраза из статьи «О казнях»: «Все против него [правительства. — Ю.С.]. Нет ни одного класса, ни одного элемента, который бы поддерживал его»[852]. Этот нарисованный в «Народной воле» портрет был скорее мечтой партии. Таким она хотела бы видеть состояние общества.

Портрет второй был более реалистичным. Общество рисовалось разделенным на группы, враждебные друг другу. Здесь мы встречаем привычных героев, описанных и на страницах легальной литературы, либералов и «охранителей». Последние, впрочем, появляются в издании редко; они смешиваются с жандармами и шпионами, то есть с «партией вешателей»[853]. В центре внимания «Народной воли» был либерал. На его сочувствие рассчитывали члены Исполнительного комитета, когда обещали в программе помощь и защиту «всем оппозиционным элементам»[854]. В том, что либералы близки революционерам и могут им помочь, пытался убедить народовольцев и Н.К. Михайловский[855].

В большинстве случаев «Народная воля» рассматривала поведение либералов отнюдь не в радужном свете. В статьях журнала «либеральные достопочтенности», «любя покой, природу, книги», в лучшем случае лишь «мечтают» о счастье народа, ничего для этого не делая. Куда чаще они трусливо «запираются в скорлупу невинности и ничегонеделания и молчат»[856]. Нелицеприятная характеристика дана либералам в одной из статей «Народной воли»: «Они трусливы, “художественно трусливы”, и даже такого своего подхалюзинского мнения выразить вслух не решатся»[857]. И все же «Народная воля», обвиняя либералов в трусости, никогда не говорила о том, что те на самом деле служат правительству. Эмигранты, не столь заинтересованные в поддержке либеральных кругов, позволяли себе более резкие выпады. «Консерваторы в судах — прокуроры, либералы — адвокаты […]. Консерваторы охотно поступают в урядники, либералы — еще охотнее шпионами за границу […]. Консерваторы — губернаторы, либералы — чиновники особых поручений», — писал П.Ф. Алисов[858].

На втором изображении общества, нарисованном «Народной волей», есть еще один неопределенный герой — «остальные». К ним, по всей видимости, относятся те, чьи взгляды невозможно охарактеризовать одним из двух ярлыков. Все же отдельные характеристики сближают «остальных» с либералами. Они, конечно, не шпионят и не доносят, но необходимого партии «гражданского мужества» тоже не проявляют. «Остальные» либо «молчат», либо надеются: «Авось начальство помилует»[859]. Это они «свыклись» и «притерпелись» с «белым террором» и ничего уже не ощущают помимо «постыдного трепета»[860]. Это они «своей дряблостью, пассивностью» вычеркнули себя «из ряда борющихся общественных сил»[861].

Был и третий портрет, нарисованный «Народной волей» в ответ на изображение общества в легальных изданиях. Сообщения русских газет о реакции общества на покушение 19 ноября 1879 года Л.А. Тихомиров назвал «верноподданнической ложью, клеветой на Россию»[862]. Если газеты и уверяли: «…вся Россия пришла в ужас и уныние при известии о покушении, а потом вся Россия стала радоваться и восторгаться почти “до бесчувствия” ради того, что царь не взлетел на воздух», то сам он никаких «воплей отчаяния» не слыхал[863]. П.Ф. Алисов писал, что изображаемые журналистами «комиссаровские чувства» были почерпнуты «в секретном столе», их же «становые, урядники на обывательских развозили по России и диктовали их дворянству, купечеству»[864]. Сообщениям легальных газет противопоставлялись корреспонденции «Народной воли»: страна встретила покушение «равнодушно», «никакого волнения, ни раздражения, ни даже особого интереса»[865]. Л.А. Тихомиров уверял: «…при самом тщательном наблюдении верноподданнические чувства блистали своим отсутствием в массе населения»[866]. Верноподданнические адреса, во множестве печатавшиеся в «Правительственном вестнике», не признавались партией мерилом общественных настроений. Партия утверждала, что всем известно, каким образом адреса пишутся[867].

Наконец, после 1 марта 1881 года появился еще один портрет общества. Если первый был радужной иллюзией, то последний, написанный в пору разочарования, выполнен в черных тонах. В атмосфере «подлой, беззастенчивой лжи» действуют лишь «импотенты, жалкие в своих потугах, люди без веры, без идеалов, истасканные нравственно и физически, привыкшие утробно жить […]. Это надоедливые попрошайки, рассчитывающие раболепием добиться маленьких фикций правового порядка, принявшие на себя непосильное обязательство задушить действительную свободу; все это — смрадное испарение гнилого болота, потревоженного событием 1-го марта»[868]. «Черный передел» пытался успокоить товарищей, уверяя, что не стоит смущаться «невежественными толпами» поклонников «низвергнутого Перуна»: «Они сами скоро излечатся от фанатической веры в божественность своего идола»[869]. Не столь оптимистичны были эмигрантские круги, разделявшие скорее мрачный настрой «Народной воли»: поведение русского общества П.Ф. Алисов назвал «черным позором, вакханалией рабства, отвратительнейшего факирства»[870].

«Народная воля» с повышенным вниманием относилась к статьям легальной печати. В ожесточенной полемике разных литературных лагерей нелегальные издания тоже были участниками, причем зачастую находившимися в более выгодном положении. Легальная печать, даже если знала об обвинениях, выдвигаемых против нее этой стороною, вынуждена была молчать. Речь идет именно об обвинениях, потому что революционные круги всегда с осуждением относились к тому, что пишут о них легальные издания. Для «Народной воли» аксиомой был тезис: легальная печать старается «при каждом случае улыбаться правительству и забрасывать нас [революционеров. — Ю.С.] самой возмутительной грязью»[871]. Неудивительно, что любое заявление в легальных изданиях воспринималось как клевета. Несмотря на то что Л.А. Тихомиров и утверждал, что газетные толки не стоят того, чтобы обращать на них внимание[872], появление таких статей, как «На чьей стороне нравственность?» и «Кошачий концерт», говорит об обратном.

Упоминавшаяся уже не раз статья «Кошачий концерт» посвящена анализу мнений различных газет на покушение 19 ноября 1879 года. Ее автор расставляет самые крупные издания по местам «по качеству и по размеру подлости, глупости и холуйства»[873]. На первом месте оказалась газета «Новое время», которая и вообще «никогда не отличалась особенным умом», второе место заняли «Московские ведомости». В изображении Л.А. Тихомирова М.Н. Катков «рвет и мечет с пеной у рта […], зычным голосом требуя казней, крови, архи-генерал-губернаторов, увеличения числа шпионов и полиции». Наконец, особо выделен редактор газеты «Молва», который «усиленно воссылает к небесам молитву, полную скорби и отчаяния»[874]. Смысл всех обличений можно свести к одному: газеты всех направлений клевещут на революционеров и раболепствуют перед правительством, потому что любят деньги куда больше, чем свою родину. Следовательно, ничему из того, что пишут в них, верить нельзя.

Еще в более неприглядном свете представлены русские журналисты в брошюре П.Ф. Алисова «Спасение отечества с выдачею 100 000 рублей вперед (Торжище)», в которой показан торг между неким «высокопоставленным лицом», под которым, видимо, подразумевается М.Т. Лорис-Меликов, и редактором газеты «Берег» П.П. Цито-вичем. О русских газетчиках ее герой говорит следующее: «Защищать основы может всякий. Краевский, Суворин, Полетика, Буква даром защищают, а приласкай их, руку им пожми, рюмку водки заставь их при себе выпить, — они из кожи вылезут!»[875] Намек на поведение русских журналистов во время «диктатуры сердца» очевиден. На страницах издания «Народной воли», и вообще не жаловавшей Главного Начальника, особо отмечалось поведение последнего по отношению к газетам: «Лорис очень ловко эксплуатирует лакейские чувства разных газетчиков, милостиво допуская их до разговора с собой: убытку ему никакого, а газетчики млеют и рады на стенку лезть за доброго барина»[876].

Особенно возмущало революционные круги поведение газет после 1 марта. Реакция на высказывавшиеся в газетах чувства скорби по поводу гибели императора и возмущение действиями революционеров последовала незамедлительно. Перечислив предлагавшиеся газетами меры против революционеров (вплоть до анекдотичного проекта ношения верноподданнических крестов[877]), В.С. Лебедев писал: «…кажется, никогда еще рабьи инстинкты и холопское нахальство не выползали на свет божий в такой омерзительной наготе»[878].

Обращает на себя внимание и то, каким образом революционные круги использовали религиозную риторику в собственных целях. Реакцией на рассуждения о воле Провидения, всякий раз спасающего царя, выглядит заметка в журнале «Общее дело», относящаяся еще к 1879 году. Корреспондент предсказывал в ней возможные последствия взрыва: «Преосвященный Макарий произнесет ряд таких проповедей, в которых как дважды два четыре докажет, что у нас теперь 4-ипостасная Троица: Бог, Сын, Св. Дух и Александр Николаевич», «Москва на месте “проклятого Сухоруковского домишки” воздвигнет уже не часовню, как около Летнего сада, а целый храм, на котором только, пожалуй, к надписи “Не прикасайся к Помазаннику Моему” прибавит слова “ни к свите его, ни к багажу его”[879]. В другой статье корреспондент сам брался истолковать волю Небес: Провидение, хотя и спасает царя, всякий раз допускает покушения, потому что надеется образумить его. Автор спрашивал, чего же хочет Провидение, и в качестве ответа приводил прокламацию «Народной воли», в которой излагались требования партии. В заключение он задавал вопрос:

«Уж не Провидение ли устроило и саму мину?»[880] Сравнение Александра II с Христом вызывало возмущение революционеров, называвших его своим «братом». П.Ф. Алисов писал по этому поводу: «Попы […] дошли до кощунства: Александр II сравнивался с Иисусом […]. Я напомню пастырям, что они сравнивают два существа несколько разных обстановок и происхождений»[881].

Нелегальная литература в целом и издания «Народной воли» в частности были важной частью формировавшегося информационного поля вокруг проблемы терроризма. Именно в ней наиболее четко был поставлен вопрос о сущности террора как метода революционной борьбы. Прежде чем объяснять свои действия представителям «легальной России», народовольцам необходимо было разработать непротиворечивую концепцию терроризма, положив ее в основу программных документов партии. В течение 1879–1881 годов понимание террора эволюционировало от акта мести к способу политической борьбы и пропаганды. Особенно важным было для народовольцев убедить читателей в том, что «красный террор» партии — мера вынужденная и «нравственно тяжелая». Именно этой задаче подчинено использование метафор войны и правосудия при объяснении сущности терроризма. Остальной революционный мир в той или иной степени поддерживал предложенное партией объяснение покушений как ответа на «белый террор». Оценки избранного «Народной волей» метода борьбы разнились от всецелой поддержки до острой критики (М.П. Драгоманов, Г.В. Плеханов).

Создавая негативный образ императора Александра И, народовольцы стремились демонизировать правителя, доказывая, что вынесенный ему «смертный приговор» справедлив. Особо следует отметить, что партийные журналисты в целом повторяли уже существующие отрицательные характеристики монарха, бытовавшие в нелегальной литературе. В изображении революционера (подчеркну еще раз, не террориста) народовольцы также не были оригинальными. Опираясь на сложившиеся-ранее стереотипы, они создавали образ «мучеников» за народное дело. Наконец, не было оставлено в стороне и русское общество. Изображение его на страницах нелегальной литературы крайне противоречиво, что, в свою очередь, отражает противоречивость и колебания самого общества в вопросе о революционном терроре.

Нелегальная литература постоянно вступала в диалог с легальными изданиями. Целью этого диалога было не столько что-то доказать самим журналистам, сколько опровергнуть их точку зрения перед читателями, которые, быть может, никогда и в руках не держали всех газет, перечислявшихся корреспондентами «Народной воли» или «Общего дела».

* * *

Реконструируя информационное поле, исследователь поневоле вынужден задавать вопросы о целях, желаниях, действиях сил, создающих информационные потоки и пытающихся влиять на поле в целом. Стремление как можно тщательнее рассмотреть сложный и противоречивый процесс складывания информационного поля проблемы терроризма увело нас довольно далеко от первоначальной цели. Политика правительства в области информирования населения или теоретические изыскания народовольцев о терроризме мало говорят о русском обществе. Гораздо больше можно сказать о нем, изучив легальную печать и тем более неконтролируемый процесс распространения слухов. Тем не менее информационное поле нужно исследовать только во всей его полноте. Журналисты цитировали официальные сообщения правительства, говорили языком проповедей, намекали на подпольные сочинения, не стеснялись передавать слухи. Проповедники, действуя в интересах власти, могли обращаться к газетным статьям, толкуя пастве о неурядицах в стране. Революционеры вынуждены были отвечать и первым и вторым. Впрочем, их положение было сравнительно выгодным: их оппоненты не могли реагировать на статьи подпольных обвинителей. Участвовало в этом процессе и правительство, безуспешно пытавшееся обеспечить себе полный контроль над распространением информации о покушениях на монарха и ее интерпретацией. «Встреча» всех сторон происходила в зале суда. Правительство в лице судей и прокурора стремилось доказать «преступность» террористов и заставить зрителей негодовать. Народовольцы в ответ убеждали судей и общество, что их действия вынужденны, а цели благородны. Наконец присяжные поверенные, вмешиваясь в этот спор, поднимали вопросы о правительственной политике, системе образования, ответственности родителей за детей-террористов. Внутри этого непрерывного диалога, цитирования и самоцитирования и находилось русское общество, поставленное перед необходимостью осмыслить проблему терроризма и ответить на нее какими-то действиями.

Все рассмотренные информационные потоки, несмотря на их явное различие, объединяет выбор тем, через описание которых раскрывалась проблема терроризма. Это вопрос о том, кто такой террорист, почему он пришел в революционное движение, с какой целью осуществляет покушения на императора, какая организация стоит за его действиями. Второй вопрос — это вопрос о «мишени» террористов: каким образом следует воспринимать монарха, на которого производятся покушения. Наконец, третий вопрос — о роли общества в происходящем. Является ли оно участником или пассивным наблюдателем, несет ли ответственность за эскалацию революционного насилия, имеет ли возможность повлиять на происходящее.

Публицисты «Народной воли» не отделяли революционера-террориста от революционера вообще. В соответствии со складывавшейся революционной мифологией они создавали образ «мученика», жертвующего жизнью ради народного блага. Параллельно с этим образом в информационном поле существовало множество других объяснений, кто такой террорист: преступник, фанатик, слуга дьявола, внешний враг, социалист и нигилист. Особенно обращает на себя внимание образ террориста как «заблудшего юноши», «дитяти русского общества». Именно этот образ содержал максимальный потенциал оправдания террориста как жертвы условий, в которых он вырос, перекладывая ответственность за терроризм на правительство или родителей. Эти определения выросли из горячих дискуссий о системе образования и о состоянии семьи и общественной нравственности, которые велись в это время в обществе.

Создание образа Александра II как «мишени» террористов находилось в центре внимания правительства и в особенности Русской православной церкви. Образ «мученика», «искупительной жертвы» за грехи русского народа, начавший складываться еще во время первых народовольческих покушений, был как нельзя более удачен. Проповедникам удалось предложить такую интерпретацию 1 марта 1881 года, которая превращала его в событие, прославляющее самого монарха. Религиозная интерпретация смысла цареубийства без изменений заимствовалась всеми представителями легальной печати. Сложно сказать, разделяли ли журналисты подобные убеждения, выбирали ли их только из опасений цензурных репрессий или из-за неумения говорить о монархе иначе. Альтернативная точка зрения на Александра II предлагалась лишь в нелегальных изданиях. Народовольцам необходимо было создать демонизированный образ своей жертвы, чтобы доказать, что «смертный приговор», вынесенный ими, полностью заслужен. Образ тирана и выжившего из ума старого сластолюбца был изобретен не ими. Он был продолжением сложившейся за четверть века традиции, поддерживавшейся всей нелегальной литературой. Важно подчеркнуть, что революционеры активно использовали слухи о личной жизни императора, ходившие в обществе: роман с Е.М. Долгоруковой ставился Александру II в вину наряду с шестнадцатью виселицами и «миллионами страдальцев».

Вопрос о роли общества в происходящем, в свою очередь, распадался на два: о степени ответственности общества за действия террористов и о том, что оно может предпринять для прекращения покушений. В правительственных обращениях первый вопрос не ставился. Власть призывала общество поддержать ее в борьбе с террором. Призывы эти тем не менее носили скорее декларативный характер. Александр II в обращениях и Александр III в манифестах видели помощь общества как соединение подданных у трона в молитве за благополучие державы, а не как его участие в политическом процессе. Равным образом Русская православная церковь, интерпретируя покушения как гнев Провидения, вызванный многочисленными «грехами» общества, предлагала в качестве решения проблемы покаяние и возвращение к вере в Бога, к верности престолу.

«Народная воля», также стремившаяся заручиться помощью общества, на страницах своих изданий описывала его крайне противоречиво. Ее публицисты то заявляли о всеобщей поддержке действий партии, то гневно писали об общем «предательстве». В целом подход партии схож с подходом правительства: преследуя собственные цели, и та и другая сторона мало обращали внимания на действительную реакцию общества и то, каким образом его представители видели свое участие в происходящем. Игнорируя различные варианты самоопи-сания общества, предлагавшиеся на страницах газет публицистами, правительство и «Народная воля» создавали его портреты, далекие от реальности.

Пользуясь метафорами «болезни» и «почвы», журналисты легальных изданий ставили вопрос о вине и ответственности русского общества за революционный террор иначе, чем ставили его остальные участники создания информационного поля. Признавая связь между возникновением терроризма и «болезненным» состоянием общества, они писали о причинах «апатии» и о способах борьбы с покушениями в соответствии с политическим направлением того или иного издания. Важно подчеркнуть, что и либералы и «охранители» использовали вопрос о борьбе с терроризмом как повод еще раз обратиться к обсуждению возможных путей развития страны. Логика тех и других в итоге приводила к тому, что победа над террором ставилась в зависимость исключительно от действий правительства: пойдет ли оно на уступки либералам или внемлет призывам «охранителей».

Сложившееся в 1879–1881 годах вокруг проблемы терроризма информационное поле и сегодня поражает своим масштабом, многоликостью, противоречивостью. Избранный мной метод его анализа, ориентированный на членение информационного континуума на отдельные потоки в зависимости от субъектов, их порождавших, неизбежно навязывает этому полю несвойственную ему логику. Хотя в тексте обозначены основные точки пересечения информационных потоков и показано взаимовлияние различных источников информации, он рассказывает одновременно слишком много и слишком мало. Едва ли хоть один представитель общества был знаком со всеми существовавшими точками зрения на происходящее или постоянно соприкасался со всеми источниками информации. В то же время таким образом невозможно оценить, из какого именно «сопряжения» информации складывалось представление о терроре. Действительное воздействие информационного поля на представителей общества можно понять, изменив точку наблюдения. Место дотошного исследователя, знающего содержание десятков газет и сотен проповедей, читающего нелегальную литературу без опасения обыска и ареста и специально коллекционирующего слухи, должен занять совсем другой человек.

Вообразим, что мы имеем дело с жителем столицы. За завтраком 21 февраля 1880 года он читает в своей газете (а читает он «Новое время», поскольку придерживается умеренных взглядов) сообщение о покушении на жизнь только что назначенного на экстраординарную должность «героя Карса» М.Т. Лорис-Меликова. Покушение для него отнюдь не новость, поскольку он сам накануне проходил по Большой Морской в третьем часу пополудни и своими глазами видел, как дурно одетый молодой человек стрелял в графа. Мы не знаем, какие чувства он при этом испытал. Возможно, ему тоже показалось, что вид у преступника «мерзкий, гадкий», и у него появилось желание того поколотить[882]. Вечером в клубе наш герой сделался центром общего внимания, так что историю ему пришлось повторить не один раз. Разумеется, весь вечер спорили о революционерах, организовавших покушение (никто в клубе не знает, что Млодецкий был террористом-одиночкой). Обсуждали учреждение Верховной распорядительной комиссии и обращение Лорис-Меликова к жителям столицы. Припомнили и недавнюю речь митрополита Исидора по поводу царского юбилея… Разумеется, он никому не рассказал, что утром получил по городской почте письмо в обыкновенном конверте, а в нем прокламацию по поводу взрыва во дворце. Прокламацию он прочитал и сжег, почему теперь опасается, что о ней было известно в почтовой конторе и что III отделение проверяло его благонадежность… Этим утром он читает в газете: «Решительная, крепкая, сильная власть, власть, которой была бы подчинена вся полиция, без всяких различий… власть, которая могла бы внести единство в действия, власть, которая бы не развлекалась отношениями и соглашениями, только такая власть способна обезопасить общество от этих позорных “случайностей”»[883]. Соглашается ли он с каждым словом?

За одни сутки придуманный столичный житель смог столкнуться с самыми разными источниками информации о терроризме, но, сложись его день немного по-другому, он узнал бы о выстреле Млодец-кого только из газеты. Важнее этого факта то, как и что именно он извлекал из услышанного/увиденного/прочитанного. Принимал ли он на веру суждения газетных статей, прислушивался ли к разговорам сослуживцев или полностью самостоятельно вырабатывал мнение о происходящем? Конечно, в массе рассуждений, предлагавшихся внутри информационного поля, можно было найти объяснение террора на любой вкус. Вероятно, каждый конкретный человек выбирал то, которое в большей степени соответствовало его убеждениям, личному опыту, склонностям. Едва ли этот процесс был полностью осмыслен или строго рационален.

Усвоенные из какого-то источника или выработанные самостоятельно, но все равно под влиянием предлагавшихся в информационном поле объяснений взгляды на террор транслировались дальше — в дневниках, письмах, разговорах. Иногда, чтобы понять отношение человека к террору, достаточно пары слов: например, тех, какими он называет исполнителей террористических актов. Иногда, наоборот, человек сам не мог понять, как именно он относится к покушениям и как вообще следует к ним относиться.

Мой рассказ о событиях 1879–1881 годов перевалил за середину, а обещанный в первых строках этой книги герой так и не появился на сцене. Впору и впрямь решить, что русское общество — лишь «слово без смысла и содержания», поскольку до сих пор речь в книге в основном шла лишь о текстах — бессчетных газетных статьях, проповедях, правительственных указах, манифестах, а героями были люди, желавшие управлять обществом, но не быть им. Читателю был обещан рассказ о действиях в публичном политическом пространстве, между тем до сих пор, кажется, свое присутствие в нем обнаруживали одни лишь террористы, отправляющие свои «послания» при помощи динамита…

Впрочем, внимательный читатель помнит, что с самого начала книги в число политических действий были включены акты коммуникации, почему, собственно, такими ценными оказываются террористические акты, понимаемые как передача информации пусть весьма нетривиальным, зато эффектным способом. На самом деле до сих пор речь шла об избранном мной зеркале, в которое однажды заглянуло русское общество. Оно потребовало предельно точного описания не собственно покушений «Народной воли» на императора Александра II, а того, каким образом о них можно было узнать, как понять и оценить. Учитывая сложность проблемы самой по себе и огромное разнообразие сложившихся вокруг нее мнений, а также присутствие в публичном политическом пространстве большого количества «игроков», стремившихся навязать остальным свою точку зрения, объявляя ее единственно верной, неудивительно, что описание этого зеркала заняло больше страниц, чем потребовал бы самый подробный рассказ о трех взрывах, организованных народовольцами.

Загрузка...