Причина, заставившая Ариадну Сергеевну Эфрон и меня искать прибежище в Рязани, была одной и той же. Обе мы отбыли сроки в трудовых северных лагерях; Аля – в Коми, а затем в Мордовии, я – на Колыме. По окончании срока нам выдали паспорта, которые в то время назывались «минус 38». Мы не имели права на прописку во всех столицах, многих областных центрах и крупных городах.
Ближайшим к Москве городом, где с такими паспортами прописывали, была Рязань, но там было трудно с жильем и с работой.
В те 40-е годы это был вполне провинциальный город. На его окраине вблизи Оки стоял старинный кремль, а в нем собор, обшарпанный, с обвалившейся штукатуркой. Кругом были могилы некогда известных людей, заброшенные, со сбитыми надписями.
Такие, как мы, снимавшие комнату или угол, старались селиться поближе к центру и рынку, поскольку городского транспорта почти не было. Ходил с редкими остановками один автобус – от вокзала по длинной центральной улице до противоположного конца города, где уже начинались огороды. Местная интеллигенция жила в старых обветшалых деревянных домах. Как правило, это были хорошо образованные люди, отличавшиеся необычайной доброжелательностью.
Свой паспорт я получила на Колыме. Моему мужу Дмитрию Осиповичу Шкодину, тоже отбывшему срок, предложили быть директором лагерного инвалидного дома в Магадане. С мужем мы были разными людьми, связала нас только общая трудная судьба.
Весной, когда открылась навигация, начальство решило отправить по домам первую, самую слабую партию инвалидов, а сопровождающим решили послать меня. Перед моим отъездом я попросила мужа дать развод. Подумав, он сказал: «Я это сделаю с одним условием: ты в Москве найдешь моего сына».
Кают для инвалидов на пароходе не нашлось, и нас погрузили, тринадцать инвалидов и меня, на общие нары в трюм. Охотское море в начале и конце навигации бывает очень бурным, штормы до 8 – 10 баллов. Пароход бросало и качало так, что все наши «спальные места», отгороженные чемоданами, пришли в движение, и вскоре мы уже катались вместе с вещами, натыкаясь на стенки трюма. Многих рвало, о том, чтобы встать, пойти вымыться и попить воды, не могло быть и речи. За четыре дня пути все так вымотались, что не могли ни спать, ни есть. Легче стало, когда вошли в Татарский пролив. Неожиданно прекратились дождь и ветер, выглянуло солнце, и на горизонте появились хорошо просматривающиеся берега Японии в легкой, розоватой дымке – зацветали вишни.
Все мои инвалиды были измучены, необычайно слабы и неподвижны, я даже не знала, кто из них жив, кто нет. Самый слабый умер во время шторма и лежал вместе с живыми. Я собрала в себе силы кое-как одеться и пойти на палубу в туалет, чтобы хоть немного привести себя в порядок. В бухте Находка нас уже ждали. Для инвалидов подали машину.
Причал был неустроен, или мы пришвартовались в неудобном месте – трап был длинный, плохо установлен и постоянно качался. Поднялись матросы с причала, начали выносить инвалидов. Когда очередь дошла до меня, я поняла, что ни за что не спущусь по этой колышущейся лестнице без перил. Меня взяли под руки два крепких матроса и почти волоком стащили с трапа, опустив на землю. Лежать на чем-то неподвижном было почти счастьем. Сознание, что все ужасное позади, что я уже на родине (Колыма не могла быть родиной), вызвало неожиданный поток слез. Я уткнулась лицом в сухой теплый песок и по-детски громко разрыдалась.
Когда я успокоилась, ко мне подошел какой-то администратор, попросил документы, и я на время сдала своих инвалидов под расписку. Сказали прийти через два-три дня за талонами и продуктами на дальнейшую дорогу. Эти два дня надо было как-то прожить. Купить хлеб было невозможно. Для обмена на еду (как меня научили) я предыдущим летом вырастила возле дома грядку табака, потом его высушила, нарезала, и образовалось у меня три стакана «самосада», которые помогли продержаться до отправки.
Поезд назывался «пятьсот-веселый» и состоял из одних теплушек. Билетов не продавали, потому что большинство пассажиров ехали по справкам и по продуктовым талонам. Расписания у этого поезда не было. Он двигался только по разрешению железнодорожного диспетчера под зеленый свет светофора. Когда наконец поезд подали на запасной путь и объявили посадку, ожидающие отправки бросились занимать места, но оказалось, что вагонов было очень много, и все разместились по собственному желанию.
Мои инвалиды все рассыпались по поезду, кроме двух-трех цинготных больных, поместившихся на нижних нарах подо мною.
Погода стояла уже вполне весенняя. На деревьях распускались первые листочки, черемуха была обсыпана белыми цветами. Воздух был чист, прозрачен и очень душист.
В моем вагоне оказалось всего человек десять. Женщин, кроме меня, не было, поэтому мужчины предложили мне занять лучшее место – наверху у окна. И мы поехали.
После нескольких дней пути была неожиданная остановка у какой-то насыпи вдали от вокзала. На насыпи сидела истощенная, оборванная, замурзанная женщина. К ней лепились трое детей примерно трех, пяти и семи лет, все одетые в грязную потрепанную одежду и явно голодные. Рядом с ними лежал старый грязный мешок, из которого выглядывал немудреный скарб: валенки, немного металлической посуды. Как только поезд остановился, женщина подбежала к нашей теплушке и, отчаянно рыдая, прокричала, что они с Украины, немцы сожгли их деревню, что у нее есть похоронки на мужа и брата и что их дедушка пропал без вести. Они сумели выбраться из пожарища и спрятаться в ближайшем лесу, а потом кочевали по железной дороге в поисках пристанища. Кое-где им подавали, этим они и питались. Женщина просила разрешить им ехать в нашем вагоне. Мы их подобрали и поехали, а на следующий день к нам в вагон сели трое молодых парней, демобилизованных, едущих на родину в Сибирь. Парни оказались чрезвычайно добрыми и, увидев всю голодную компанию, притулившуюся в углу теплушки, вытащили свои пищевые талоны и на ближайшей станции пошли добывать еду. У всех в вагоне были лишь кружки, и только у некоторых – миски. Но двое из парней нашли помятые ведра и выброшенный чайник, вычистили все песком у водокачки и, заполнив ведро щами, опустив туда же овсяную кашу, с торжеством вернулись в вагон. Третьего отправили за кипятком. Хлеб они тоже получили за прошлое и на день-два вперед, так как неизвестно когда будет следующая остановка. Женщину с детьми начали кормить первыми, благоразумно не давая наесться досыта. Парни оказались очень смышлеными и хозяйственными. Это ведро со щами и кашей мы ели два дня, сперва горячими, а затем холодными. Наше семейство впервые блаженно растянулось и сыто заснуло.
Параши в вагоне не было, нужно было ждать остановки, маленькие страдали. Солдаты и тут нашли выход. Дети сняли штанишки, их высунули из вагона и держали за руки. Я старалась поменьше пить, выходила на остановках, устраивалась прямо под вагоном у двери, у которой всегда дежурил кто-нибудь из мужчин, чтобы в случае неожиданного движения поезда поднять меня в вагон. Дети заметно окрепли, отъелись, а через несколько дней при остановке у какого-то болота мать их даже немного помыла. К счастью, они были здоровы, только дико устали и отощали за время скитаний. Дети начали немного играть, робко и не очень уверенно смеяться.
Еду солдаты доставали почти ежедневно и делились с нами своим солдатским хлебом. Через несколько дней остановились в небольшом городе, где по радио передали, что стоянка этапного поезда будет до вечера. Женщина расхрабрилась и пошла на станцию за справками. Вернулась возбужденная, с рассказами, что через несколько часов будет город, где у нее должны жить дальние родственники. Адреса она не помнила, но решила к ним пойти. Затем было прощание, которого я никогда не забуду.
Мать поставила своих ребят на пригорке близ вагона на колени и велела делать то, что делает она. А она перекрестилась, поклонилась до земли нашим солдатам и сказала: «Спасибо, родные, вы просто ангелы с неба, и Бог вас послал. Не будь вас, сгибли бы мы все». Потом, обращаясь к детям: «Дети, смотрите, запомните на всю жизнь – это наши спасители. И кланяйтесь им до земли». Тут женщина заплакала навзрыд, заплакали и дети, и все как один заплакали мы, остающиеся. Даже мои цинготники на нижней полке плакали не стыдясь.
Дальнейшее путешествие ничем особенным не отличалось, и мы благополучно приехали в Москву. Но на вокзал не попали, нас отвели на запасную ветку в Лосиноостровскую. Там меня и нашел мой бывший муж – Сергей Артоболевский. Все пассажиры вагона меня трогательно проводили, желая семейного счастья.
У меня было такое состояние, как будто моя настоящая жизнь кончилась и я стала участницей какого-то театрального действия. Сережа меня обнял, взял мой кустарный деревянный чемоданчик и повел на станцию. Шли рядом молча, боясь взглянуть друг на друга. Только когда мы уже сидели на противоположных скамьях в вагоне пригородного поезда, я робко, украдкой его оглядела. Он почти не изменился, только не было и тени прежней элегантности. Думаю, что он тоже только тогда осмелился меня разглядеть: мои американские рыжие военные сапоги, казенную юбку, застиранную футболку и тюремную телогрейку. Лишь волосы остались прежними – пышными и волнистыми.
Разговор как-то не клеился. Единственное, что я поняла, было то, что он отвезет меня к сестре. Резанули слова: «Не к себе». Мелькнула мысль, что это только начало и надо себя ко всему приготовить.
Первое, что было проще всего, это набрать воды в ванну и пойти мыться, оттянув, таким образом, разговор с Сережей. А после ванны, когда я в своем рваном халате сидела рядом с ним, он спросил, дошло ли его большое письмо, посланное на адрес дома инвалидов. Это письмо он написал только тогда, когда узнал, что я освободилась и получила паспорт. Он считал, что так будет легче для меня. В письме он писал, что три года боролся за меня, потом во время войны их институт эвакуировали в далекую Сибирь, что он женился и у него маленькая дочь. Молча, со спертым дыханием я все выслушала, сердце билось так сильно, что, казалось, это было слышно. И словно – жизнь оборвалась, меня не стало. Что было потом, я точно не помню.
На следующий день, когда пришел Сережа, я уже говорила в другом тоне, стараясь, чтобы он был только деловым.
Сережа рассказал, что он сделал с моими вещами, что полученный денежный вклад за кооперативную квартиру отдал моей матери. Я почти не слушала, все было безразлично. Помолчали. Я спросила, любит ли он дочку, тогда мне это казалось самым важным. Он сказал, что ей теперь два года и он никогда себе не представлял раньше, что можно с такой силой и трепетом любить маленькое существо. Затем сообщил, что жена обо всем знает и что в моих руках жизнь четырех людей. Все будет так, как я решу. Строить свое счастье на несчастье маленькой девочки – постоянная мука.
– Значит, – говорю я, стараясь быть максимально спокойной, – все остается по-старому. К тому же, Сережа, я уже не та, что была девять лет назад. Помоги мне обосноваться, ведь жить в Москве мне не придется. К тому же я замужем, мужа не люблю, но я взяла на себя заботу о его сыне семи лет и в ответе перед ним.
После разговора с Сергеем потянулись дни, полные отчаяния. Спасло то, что у меня были адреса родственников Дмитрия, которые муж дал перед отъездом, сказав, что они могут помочь в поисках его сына.
Встретившись с ними, я узнала, что жена и дочка Дмитрия погибли, а Юру соседка отвезла к бабушке, жившей где-то в Нарофоминском районе, недалеко от Вереи, куда я и отправилась.
…Дорога оказалась прелестной, небольшая речка с живописными берегами, холмы, еще прозрачный лес. Потом дорога потянулась полем, по ней навстречу – два мальчика. Когда они поравнялись со мной, показалось, что один из них очень похож на Дмитрия. Приветливое лицо с большими серыми глазами.
– Мальчик, тебя не Юрой зовут? – спросила я. – Подойди ко мне!
Он удивленно взглянул на меня, но подошел. Тогда я достала маленькую карточку Дмитрия и протянула ему. Он сразу схватил карточку и крикнул:
– Это папка, мой папка!
Я взяла его за руку, спросила, где его бабушка.
– Совсем близко, я вас отведу!
Юрка, радостно прыгая, побежал впереди. Когда я подошла к избе, там уже был переполох. Навстречу вышла плохо одетая, высокая, пожилая женщина, копия Дмитрия. Рядом оказалась другая, очевидно, родственница, с анемичной, бледной девочкой. После моего рассказа, кто я и зачем приехала, меня бросились угощать, поставили самовар, появились яичница и лепешки из черной муки. Видно, с едой было очень плохо и жили они впроголодь. Матери Дмитрия я сказала, что собираюсь жить в Рязани и что скоро приедет туда же отец Юры, что сейчас я не могу взять Юру, а пусть через несколько дней она привезет мне его в Москву, где я пока буду жить у своей сестры. Попросила, чтобы его вымыли, подстригли и сложили в какой-нибудь чемодан или мешок его одежду, которая покрепче, и привезли ко мне. Все, что нужно будет Юрочке, я за это время приобрету.
____________________
…Попасть после лагеря в Рязань Але помог Самуил Гуревич, Муля – ее муж. В Рязани было художественное училище, куда можно было устроить Алю преподавателем рисунка, на что она имела право, окончив в Париже при Лувре художественную школу. Аля в это время уже была в Москве и временно жила в «доброй норке» своей тетки Елизаветы Яковлевны Эфрон, в ужасающе заставленной вещами комнате, где приходилось спать на сундуке на матрасе прямо под книжными полками.
Перед Алиным освобождением Муля договорился с Ниной Гордон, муж которой в то время жил в Рязани, что он поможет Але в первое время в незнакомом городе.
Иосифа Гордона Аля хорошо знала еще по Парижу. Их судьбы были схожи.
Он также вернулся в Москву, где работал с Алей в Жургазе. Секретарем-машинисткой там была Ниночка П. – хорошенькая, молодая, энергичная женщина. Довольно скоро Гордон и Нина стали мужем и женой. Аля дружила с ними.
В 1939 году Гордона арестовали, он отбывал срок в лагерях на севере. После освобождения, получив паспорт, запрещающий жить в Москве, уехал в Рязань со своей матерью. На выходные дни к нему приезжала Нина.
Когда Аля добралась до Рязани, первым, кто встретился ей в городе, был Юз – Иосиф Гордон. Аля шла по улице к справочному киоску, а навстречу с двумя полными ведрами от колодца – Юз.
Он устроился на работу, а жить ему разрешили «пока что» вместе с матерью в довольно странном полуподвальном помещении.
Встреча с Гордонами была большой радостью. Они, так же как и Аля, были абсолютно одиноки в этом городе. Рассказывая о своих злоключениях, Гордон повел показывать Але жилье. Когда Юз, смеясь, представлял ее матери, на той был изношенный французский халат, перчатки, из которых торчали пальцы в кольцах, а на голове – большой противогаз. Она резала лук и воспользовалась одним из кучи противогазов, которые лежали в углу. Сын с матерью к этому давно уже привыкли, а Аля с трудом удержалась от смеха. А из темного угла с кровати вскочила Нина и бросилась Але на шею.
Помещение, в котором устроился жить Гордон с матерью, находилось в центральной части Рязани, недалеко от горсовета, кино, магазина и рынка. Мебели почти не было: стол, несколько стульев и три топчана с матрасами. Отопления не было никакого. И Гордонам пришлось купить несколько керосинок, благо керосиновая лавка находилась рядом, ими отапливались, на них же готовили пищу. Свободного места было предостаточно; они сразу запаслись съестным и в один дальний угол засыпали овощи.
Встреча была сердечной. Нажарили картошки с луком, вскипятили чай, нарезали хлеб. Во время ужина выяснилось, что у Гордонов есть свободный топчан с матрасом, а белье у Али было свое. О прописке волноваться было нечего – имелось разрешение. Так началась их почти семейная жизнь, очень неустроенная, очень холодная и голодная, но вполне дружелюбная.
В художественное училище Алю действительно приняли. Все было за нее: и специальное образование, и молодость, и необычайно привлекательная внешность. Портила, конечно, политическая сторона дела, но преподаватель был нужен, и с заведующим как-то договорились.
Пока было тепло, в воскресенье приезжала Ниночка и привозила мужу что-нибудь вкусное, небольшие запасы еды. Они ходили на прогулки, бывали в окрестностях монастыря на большом, поросшем лесом обрыве над рекой Солочей, где, бывало, купались. Сам монастырь превращен в дом отдыха, в котором я в то лето жила по путевке, выданной мне пединститутом. Алю я всюду узнавала, хотя мы еще не были знакомы. Высокая, стройная она казалась какой-то нездешней и чем-то неуловимо от всех отличалась. А я была такая, как все.
Я в ту пору уже получила работу преподавателя английского языка в Рязанском пединституте (мне повезло: преподавателя вообще не было), и мне обещали комнату в преподавательском корпусе, так как у меня были муж и сын.
Директор института оказался очень добрым и умным человеком, который не побоялся меня взять на работу, хотя у меня не было почти никаких документов, даже диплом отняли при аресте.
Меня поселили в большой, хорошей комнате на третьем этаже общежития, и оставалось только привезти сюда Дмитрия и Юрочку. Наняла я в Москве грузовик, вещей взяла немного: диван, письменный стол, книжный шкаф, – и мы поехали в Рязань. Во всем этом мне помогал Сергей Артоболевский.
Студенты приняли меня хорошо. Я ничего не говорила о своей биографии, но в дальнейшем оказалось, что они все узнали, а поскольку половина из них имела репрессированных в семье, это не только не повредило их отношению ко мне, но вызвало особую доброжелательность.
Юру я устроила в школу, а Дмитрий нанялся мастером на сыроваренный завод.
В институте занятия шли прекрасно. Чтобы облегчить студентам жизнь, я ходила вместе с ними и исполняла все общественные нагрузки. Когда пололи на огороде, читали английские детские стихи, картошку собирали под английские песни. В стенгазете появилась хорошая заметка о моей работе, а одна из преподавательниц съязвила, что я не преподаватель, а прекрасная актриса. И вот тут я решила к Ноябрьским праздникам подготовить со старшим курсом сценку из «Приключений Тома Сойера». Бекки имелась в точности такая, как на картинке: маленькая, тоненькая, изящная, с громадными фиалковыми глазами. Весь костюм я решила переделать из своих платьев и белья. Труднее оказалось отыскать среди крупных женственных студенток и рослых молодых людей тощего, жилистого Тома.
Начались репетиции. Дело осложнялось отсутствием декораций (скамейки, забор, кусты и так далее). И вот за всем этим я отправилась к режиссеру Рязанского театра. Режиссер оказался средних лет, привлекательным на вид, одетым просто, но по моде. Встретил он меня хорошо и отвел к себе в кабинет. В кабинете сел за письменный стол, предложив мне кресло. Я рассказала о себе, о работе и зачем пришла к нему:
– Не можете ли вы мне дать на время сценический инвентарь? Только платить мы не можем.
Режиссер молчит.
– Нам необходимы некоторые декорации: кусочек сада с забором, скамейкой и углом дома, крыльцо, выходящее на немощеную улицу с двумя керосиновыми фонарями… И транспорт, чтобы все это привезти.
– И все это даром, – весело сказал режиссер, разглядывая меня смеющимися добрыми глазами. – А еще вам нужно немного моей помощи и консультации.
Я пристально посмотрела на него, и мы оба дружно расхохотались.
– А теперь, – сказал режиссер, – слушайте меня. Увольняйтесь из института и идите ко мне работать. Три года я ищу себе помощника, и вот вы явились.
Я онемела. Всю жизнь я мечтала работать в театре, и вот теперь мне пришлось искать доводы, чтобы отказаться от этого предложения.
– У меня нет опыта, театрального образования, я преподаватель английского языка, и только…
– Все, что мне нужно от вас, вам дано Богом, – серьезно сказал режиссер.
Я с сожалением покачала головой:
– Знаете, что сейчас делают мои студенты? Сидят на подоконниках и ждут моего возвращения. Они верят, что я все устрою. Бросить их в такую минуту – на это я не способна… – Я помолчала. -… и вынуждена с большим сожалением отказаться от вашего чудного предложения.
Режиссер помог нам. Я была очень благодарна ему.
В один из выходных дней я пригласила студентов к себе, чтобы провести читку и подготовиться к празднику. Пришли четыре студентки. Юра был дома и сидел в своем углу, читая книжку. Раздался резкий стук в дверь, и на мое «войдите» появился комендант нашего общежития, за ним – двое военных. Комендант, указывая на меня, сказал: «Вот это и есть Ада Александровна Шкодина». Один из военных подошел ко мне, попросил паспорт, внимательно прочитал его и предъявил постановление о моем аресте. Другой в это время рассматривал комнату, книги, присутствующих. Студентки расселись по стульям, а я осталась посреди комнаты.
Обыск был очень поверхностный, а когда студентки попытались чем-то помочь мне, старший из военных грубо крикнул: «Вы же комсомолки, не подходите к врагу народа!» Студентки заплакали, ко мне бросился Юрка, я как-то окаменела и, обнимая его голову, утешала, убеждала не плакать, но он уже отчаянно рыдал. Обняв мои колени, он крикнул: «Не отнимайте у меня мою новую маму!» А потом бросился к военному и, захлебываясь слезами, стал хватать его за ноги. Он все твердил: «Мама, мама, не уходите». А я с сухими глазами говорила: «Юрочка, не плачь, сейчас должен прийти папа, ты не будешь один». Обыск кончился, и один из военных протянул мне бумагу, в которой было сказано, как он мне объяснил, что при обыске не было попорчено или поломано имущество, в чем гражданка Ш. расписывается.
Затем мне велели собираться, взять умывальные принадлежности, теплую одежду, немного белья и пальто. Все четыре студентки рыдали в голос. Коменданту дали приказ открыть двери и проверить дорогу. Все общежитие как будто вымерло. И на лестнице и в коридоре была абсолютная пустота. Студентки все-таки выбежали за мной на улицу. Плача и утешая меня, говорили, что все выяснится и я вернусь. Милые, добрые девочки, как я их любила в ту минуту и как я не верила в свое возвращение!
В «черный ворон» меня посадили ловко и быстро, без всяких слов. Закрыли окно и захлопнули дверцу. Был октябрь 1948 года.
В приемной тюрьмы меня обыскали, не раздевая догола, вытряхнули из чемодана вещи, все перещупали. Велели конвоиру отвести меня в камеру с вещами. Не помню сейчас, брали ли у меня отпечатки пальцев. В камере было уже человек 15. Встретили меня очень дружелюбно. Сказали, что скоро принесут ужин и что они поделятся со мной, поскольку на меня ужина еще быть не могло. Потом разъяснили, что все они числятся «повторниками» по прежнему обвинению и что нового обвинения никому не предъявляли. Все они уже были в лагерях, кто на Колыме, кто в Коми АССР. Мне отвели пустую койку; белье и постельные принадлежности я должна была получить сама на следующий день. Очень хотелось вымыться, но воды в камере не было – стояла в углу одна параша. Умывание происходило утром при оправке. Спать мне не хотелось. Расстелила принесенное с собой пальто и улеглась.
Через некоторое время в эту же камеру привели молодую женщину, которую я встречала на улицах Рязани. Было двойственное чувство: страх за нее и радость, что могу с ней теперь познакомиться. Она зашла какая-то измученная и ошарашенная, явно не хотела или не могла разговаривать. Спросила, где ее место, и прошла туда со своим узелком. На следующий день уже принимала участие в нашей жизни, но больше молчала, а мы, испытавшие ранее подобное, ни о чем ее не расспрашивали. В дни передач к ней стали приходить студенты из училища, на свои гроши покупавшие что-нибудь съедобное – лук, чеснок, белый хлеб, иногда что-то молочное и папиросы. Она и не представляла себе, как к ней успели привязаться ученики и как они переживают случившееся.
Через неделю новенькая – Аля, Ариадна Сергеевна Эфрон – уже вполне привыкла к камере, порядку, людям, старалась всем сделать что-нибудь приятное. Когда наступила Пасха, она с моей помощью выбрала из наших передач творог, вареные яйца, масло и сахар (все эти продукты мы имели право получать в передаче или покупать в ларьке, если были деньги, а денег брали от родных не больше 5 рублей). Яйца мы покрасили красными тряпочками и кипятком, творог растерли с сахаром и маслом, придав ему форму пасхи, и спичками обозначили «X. В.». В пасхальную заутреню поздравили наших верующих, которых было человек шесть, а они потихоньку пропели на голоса: «Христос воскресе из мертвых. Смертию смерть поправ. И сущим во гробе живот даровав». Конечно, все плакали, поздравляли друг друга. Верующие говорили, что сам Бог послал им к пасхальному дню ангела в образе Али. Они благодарили и целовали ей руки.
Пасха в эту весну совпала с Майскими праздниками. Погода была дивной. В камере открыли фрамугу, и с улицы хлынул такой чистый весенний воздух, уже пахнувший молодой, нарождающейся зеленью, что душу омыло свежестью, молодостью и мелькнула мысль, что еще не все потеряно и жизнь продолжается. На ум пришли ранние стихи Марины Цветаевой о весне:
Я сегодня всю ночь не усну
От волшебного майского гула!…
Не удержавшись, я тихо прочла их, потом еще несколько стихотворений и тут почувствовала, что Аля, сидящая рядом, повернулась ко мне. Она смотрела на меня по-новому – ласково и доброжелательно.
– А вы знаете, что вы читали?
– Знаю. Стихи Цветаевой.
– Вам нравятся?
– Очень!
– Марина – моя мать.
Дочь самой Цветаевой!
Так началась наша дружба. Среди находящихся в камере женщин была некая Наталья Николаевна Богданова, ранее работавшая заместителем прокурора в суде. Сперва она несколько дичилась, но потом, убедившись в Алиной отзывчивости и доброте, стала с ней откровенна и дружелюбна. Наталья Николаевна попала в тюрьму уже из ссылки, из Лебедяни, все ее пожитки были собраны в рваную большую наволочку. Из нее все всегда высыпалось, и, когда нас водили в баню, мы с Алей лазали по полу, собирая и складывая вещи Натальи Николаевны обратно. Мы ведь знали, что после бани любого могут отвести в другую камеру. Наталья Николаевна, человек с очень больным сердцем, была совсем беспомощна. В дни ее дежурств мы за нее убирали камеру и выносили нечистоты. Конечно, она была чрезвычайно благодарна и относилась к нам с большой приязнью.
Наталья Николаевна – единственная дочь помещика из Белоруссии и крестьянской девушки – училась в Варшаве и там очень скоро стала членом политических кружков революционно настроенного студенчества, увлекалась политикой, стала подпольщицей, выполняла рискованные поручения и выходила сухой из воды,
Деятельность Натальи Николаевны протекала, главным образом, в Варшаве, где она получила блестящее юридическое образование в университете.
Во время революции она попала в Москву, где вскоре обратила на себя внимание своей убежденностью, самоотверженностью и энергией, и с головой окунулась в политическую работу.
Личная жизнь ее сложилась неудачно. Она вышла замуж по любви, но детей не было, а затем выяснилось, что они с мужем не могут найти общий язык, и они разошлись.
Наталья Николаевна работала прокурором с Вышинским. У нее был мужской, логический склад ума, иногда в разговоре (даже с нами) у нее прорывались властные, жесткие ноты, мелькали юридические термины, что несколько не вязалось с ее красивой внешностью и женственностью. При разговоре у нее была привычка накручивать на лбу локон своих густых каштановых волос.
Она как-то обмолвилась нам о том, что присутствовала на суде Тухачевского, где обвиняемый от всего отказывался. О Тухачевском я знала, что он был человеком хорошего воспитания, в только что освобожденном от белых городе искал рояль. А знала я об этом от моего брата Владимира Александровича Федерольфа, тоже музыканта, бывшего у него начальником артиллерии 27-й стрелковой дивизии.
Мне вспоминается услышанный в тюрьме рассказ о том, как вдова коменданта Кремля Петерсон, окончив срок в лагере, с трудом отыскала свою родную дочь, отнятую у нее при аресте и попавшую в далекий детский дом уже под другой фамилией. Она увидела крупную, совершенно чужую девочку, без всяких эмоций и понятий о долге, к тому же вороватую. Мать старалась объяснить ей, уговаривала, но продолжала находить под подушкой у своей десятилетней дочери ворованную еду. После второго ареста мать была уверена, что девочка сбежит из дома и станет воровкой.
Была у нас маленькая, изящная Цецилия Бриль, жена председателя только что организованного показательного еврейского колхоза в Крыму. Что-то Бриль сделала, что не понравилось партийной организации, и всю семью арестовали. Мальчик, при котором родителей уже раз арестовывали, худенький, нервный, эмоциональный, бросился во время ареста к эмгебешнику и умолял взять и его вместе с матерью, потому что мать слабая, болезненная и отец всегда учил помогать ей. Рыдающего мальчика грубо отогнали, родителей увели. Рассказывая это, Бриль плакала, плакала, конечно, и вся камера. Страшно было, и когда матери получали письма от оставленных детей и читали их вслух камере. Письма эти раздирали душу, и мы часто после этого не могли спать.
Была у нас замечательная, чистенькая и очень добрая Бабка-Лапка, так ее прозвали внуки. Арестовывали и ссылали ее уже дважды, но каждый раз, насушив сухарей, она возвращалась обратно. Прокурор, который ссылал ее в третий раз, просмотрев ее дело, сказал: «Пошлем теперь в такое место, откуда ты и за год домой не прибежишь».
В камере наша жизнь была размеренно однообразной: подъем, туалет, уборка помещения, прогулка во дворе в течение 35 – 40 минут, обед. На допросы нас, «повторников», не вызывали.
Наши с Алей койки стояли рядом, и о многом мы говорили вполголоса. Отношения стали доверительными и вполне дружескими. Как-то ранней весной мы, найдя на дворе тюрьмы дырявую металлическую миску, пронесли ее в камеру, а затем на прогулках каждая брала горсть земли в карман, и в камере мы посадили в миску проросший лук из наших передач. Лук принялся и зазеленел, стал заметен на подоконнике. Злая дежурная, пообещав всех лишить прогулки, с грубыми словами выдернула его, и мы печально притихли, лишившись зеленых ростков. Но прогулок не лишили – обошлось…
В одном из наших разговоров Аля потихоньку мне призналась, что один из проводивших допросы при ее первом аресте был Андрей Яковлевич Свердлов (сын Я. М. Свердлова), который учился когда-то вместе с Мулей в школе, потом продолжал дружить с ним и явно был в курсе их отношений с Алей. Андрей ее не бил, но был жесток на словах, подозрителен и вместе с тем спокойно равнодушен. «Меня это потрясло, – говорила Аля, – пожалуй, не меньше, чем сам факт ареста, и я до сих пор не понимаю, как это могло быть?! Ведь обвинения были сплошной ложью…»
Аля первый свой срок отбывала в Коми АССР, на Печоре, недалеко от станции Княж Погост, где работала на ткацкой фабрике. Там Але было предложено стать стукачом, за отказ отправили в штрафной лагерь на лесоповал. Потом она была переведена в Мордовию, где на окраске, разрисовке и лакировке деревянных ложек она была одной из первых по выполнению нормы. У Али был меткий глаз и быстрые ловкие руки.
Перевод Али в Мордовию состоялся лишь благодаря связям Мули.
Бабка-Лапка учила нас и в камере не сидеть сложа руки: учила распускать изношенные трикотажные вещи и вязать что-то новое. Аля тоже увлеклась этим делом, нашла на прогулке гвоздь и куском битого стекла обработала его, чтобы получился крючок; однако, когда нас повели в баню и за это время сделали тщательный обыск в камере, гвоздь нашли.
– Чей гвоздь?
Молчание.
– Если не признаетесь – все без прогулки!
Аля опередила меня:
– Мой гвоздь, – объяснила, зачем его подобрала.
И чудом все сошло благополучно…
Уже наступил месяц май, нас с Алей разлучили после очередной бани, поместив меня в камеру с верующими. Они тихими приятными голосами пели молитвы. Относились они ко мне неплохо, но я знала, что они считают меня чужой из-за отсутствия веры. В прежней камере мы с Алей договорились, что будем давать знать друг о друге знаками на двери, выходящей в прогулочный двор. Двор был один, его побелили, и катышками отвалившейся известки можно было чертить на темных деревянных досках. Все боялись отправки на юг (в Казахстан), где были песчаные бури, ядовитые насекомые и плохая вода. На севере, нам казалось, было здоровее, можно было только до смерти замерзнуть при 50-градусном морозе. Один раз я начертила на дверях букву «К», что означало «Красноярский край». Вот куда надо было бы попасть. Если встать на борт койки и подтянуться на руках, держась за решетку окна под потолком, можно было увидеть уголок прогулочного двора. Как-то раз, проделав это, я неожиданно увидела Алю в группе бывших сокамерниц, высунула сквозь решетку свое полотенце с красной вышивкой, которое все знали, и махнула. Алю подтолкнули, чтобы она посмотрела наверх, она увидела мое полотенце и поняла, что я все еще здесь. Я только что успела соскочить с койки, как влетел дежурный. Он начал орать на меня за то, что я подаю знаки, на что я спокойно ответила, что мы собирали крошки и высыпали в окно птицам, чтобы не разводить в камере мышей. Дежурному мой ответ пришелся по нутру, и он внезапно разоткровенничался: вот какие вредные эти верующие – ставят кресты на двери (это мои-то буквы «К»), он за это лишит их на три дня прогулок, и из этой камеры гулять буду я одна. Он принес мне даже книги, выбранные им самим: История ВКП(б) и «Сын рыбака» Лациса. Теперь я три дня гуляла одна, а вечером читала Лациса.
С весной в нашу камеру с улицы стали доноситься звуки подъезжающих и отъезжающих машин, какие-то приказы, громкие распоряжения. Видимо, приближалось время этапа.
Я решила проситься на прием к прокурору, чтобы узнать, в чем же меня обвиняют и что меня ожидает. Написала заявление с просьбой о встрече с прокурором, и вскоре меня вызвали. Пришел дежурный, сказал, что не надо одеваться и брать с собой вещи. Сокамерницы проводили меня тревожными взглядами.
Долго мы шли разными переходами, потом длинным коридором. На поворотах дежурный стучал ключом по своей поясной бляхе, предупреждая нежелательные встречи. Попали в какой-то долгий, закрытый переход, а потом – снова коридор, уже в другом корпусе, где дежурный остановился у двери. Позвонил. Дверь не открыли, никто не ответил. Ждать пришлось недолго; прокурор мимо нас не проходил, а, видимо, вошел в свой кабинет с другого хода и позвонил.
Я вошла. Кабинет был огромный, светлый, почти пустой, с портретом Сталина на стене и картой СССР. У стены против окна был большой письменный стол с креслом, а напротив, в некотором отдалении, стул для посетителя.
– Садитесь! – А сам начал выдвигать ящики стола и что-то искать. Я рассматривала прокурора. Это был уже полнеющий блондин в новой, хорошо подогнанной форме с погонами и петлицами. Обыкновенное, хорошо выбритое лицо с пустыми равнодушными глазами. Из стола он вынул мое дело, а потом достал из нагрудного кармана зубочистку и, немного рыгая, начал ковырять ею в зубах. Руки были чистые и холеные. Явно только что пообедал…
– На что жалуетесь?
– Я ни на что не жалуюсь, а пришла к вам узнать, в чем меня обвиняют и что меня ждет.
Он полистал мое дело, а потом взглянул на карту на стене.
– Против вас у меня материалов нет! – Немного подумав: – Достаньте справку, что вы не были женой вашего первого мужа – англичанина!
Я чуть не задохнулась от наглого, циничного предложения.
– Я такой справки достать не могу! Он, глядя мимо меня на карту:
– Но вы же интеллигентная, образованная женщина, должны понять, что иначе вам предстоит ехать туда, где очень холодно или очень жарко!
Он нажал звонок под крышкой стола и бросил вошедшему конвоиру:
– Отведите обратно!
Мы вышли через какие-то проходы вместе с конвоиром во двор. Почти у самого выхода стояла глухая черная большая машина вроде автобуса. Конвоир откинул ступеньки и подтолкнул меня вверх. Посредине – железный проход с узкими металлическими шкафами по стенкам. Он открыл запор крайнего шкафа-ящика, похожего на стоячий гроб, чуть освещенного из дверного проема. Я вошла. Конвоир тут же захлопнул за мной дверь. Я осталась одна. Огляделась и ощупала свой гроб. Он был тесный, чуть выше меня, и, вытянув руку, можно было упереться в потолок. Весь железный, гладкий, невероятно узкий. Окна не было, вентиляции тоже, и потому воздух был тяжелый, с запахом железа. Можно было только стоять, вытянув руки вдоль тела, или присесть на корточки, но не садиться, так как ноги было некуда девать…
Так я простояла минут пять, удивленная, что меня посадили в машину, хотя сюда мы пришли из камеры какими-то внутренними переходами минут за пять-шесть. Было тихо – ни звука снаружи. И тут на меня напал страх, какого я еще никогда не испытывала. Сначала я себя успокаивала мыслью, что убить не могут, надо, чтобы был прочитан приговор; перевести в другую тюрьму не могут – не приказали взять вещи… О воле не может быть и речи. Так что же это?! От затылка к ногам пополз, как змея, холод, голова стала тяжелой, ослабели колени. Спина сделалась мокрой и липкой. Сдерживала желание кричать и бить кулаком в стену…
Прошло еще какое-то время – оно мне показалось очень долгим (на самом деле миновало, наверное, десять минут), послышались какие-то приглушенные голоса и движение. Кто-то поднялся в машину – послышалось щелканье новых запоров. Потом все стихло и конвоир замкнул наружную дверцу машины. Когда потихоньку двинулись и пришел ток воздуха, стало легче дышать. Ехали с остановками минут двадцать, кого-то выводили, щелкала дверь, и ехали дальше. Последней была я. Вывели из машины прямо в какой-то служебный вход, где не было решеток и конвоир стоял у стола с графином и стаканом, на полу был половичок, на окне – какой-то растущий зеленый куст. На стене – портрет Ленина.
Эта мирная обстановка довершила мое «выздоровление». «Господи! Почти родной дом!…» Потом мой конвоир сказал: «Пошли!» – и мы двинулись по уже знакомым коридорам, но в новую камеру. Здесь я понемногу пришла в себя…
А тюрьма рассылала этапы. Было слышно, как подъезжали машины, выкрикивали фамилии, лаяли собаки. Теперь у меня была задача – соединиться с Алей, не попасть в разные этапы, а это могло случиться, потому что они готовились в порядке поступления арестантов в тюрьму, а Алю арестовали позже. Конечно, меня могли отправить в другом этапе. Я ломала себе голову, как бы мне задержаться в тюрьме. Вспомнила, что на этап высылали только после свидания с родственниками, что арестованный имеет право отказаться от этапа, пока ему не дадут свидания. Я знала, что в это время Дмитрий Шкодин находился в длительном отпуске, его не было в Рязани, и потому отказывалась ехать, пока не дадут мне свидания с ним. При втором отказе маленькая Бриль, с которой я оказалась после очередной перетасовки в одной камере, плакала на коленях передо мною, умоляя ехать с ней. Я рискнула отказаться еще раз в надежде попасть на этап вместе с Алей. Но на третий раз ехать пришлось, так как мне пригрозили.
Алю я больше в Рязанской тюрьме не видела и была в отчаянии от мысли о разлуке. На этапе пришлось ехать поездом в вагонах особого назначения, где в купе вместо четырех человек набивали по шесть – восемь. Прибыли на пересылку в город Куйбышев. Али там не было. Нас разместили в каком-то дворе, где были высокие деревянные бараки, грязные и обшарпанные, к тому же плотно населенные клопами.
Бросилась занимать место получше, у окна. Было уже лето. Первые дни после приезда были ужасны. Гулять вывели только один раз – жара была нестерпимая…
И вдруг новый этап из Рязани и… Аля. Я задохнулась от радости, втащила ее на верхние нары, поближе к воздуху, и легла рядом. Вот оно, зековское счастье, счастье встречи с человеком…