Часть пятая. МОСКВА -ТАРУСА

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Я была полна волнений, подъезжая к Москве после 14 лет разлуки. Я ужасно обрадовалась, увидев на перроне сияющую Алю с громадным букетом цветов и с ней еще двоих – мужчину и женщину, которых я не знала. Это оказались супруги Болотин и Сикорская.

Они повезли меня на машине к моей сестре в Олсуфьевский переулок. Дверь открыл незнакомый мне молодой человек, оказавшийся мужем моей племянницы Инны. Он сконфуженно объяснил, что у Инны лекция, а сестра – Нина Александровна – сейчас находится в доме отдыха на Волге и приехать не смогла, что ему поручили встретить меня и оставили деньги на еду.

Тут выручил Болотин. Он сказал, что дома у них с Танечкой все приготовлено, есть и закуска, и шампанское, и все, что необходимо для такой встречи. Я тут же сдалась на уговоры и уехала к ним. Это была встреча человека, вернувшегося на родину, были речи, поздравления, слезы.

Аля жила у своей тетки – Лили Эфрон, а я должна была вернуться к моей родной сестре. Родители умерли, муж сестры был арестован. В квартире оставалось много свободного места.

В 1918 году мы жили в Москве, в нашей квартире отопления не было, электричество давали на несколько часов. Было страшно голодно, и все, что можно обменять, было обменено на муку, крупу… Я поехала в Иваново-Вознесенск, где ради пайка служила машинисткой в военном учреждении. Мой начальник, хороший человек Янчевский, ценил мою добросовестность и грамотность. Я приехала в Иваново-Вознесенск летом, а по наступлении холодов мне было необходимо вернуться в Москву. Вернулась я с большим трудом – на поезд попасть было невозможно, шли одни военные эшелоны с солдатами и оружием. На всех станциях был повальный тиф: сыпной, брюшной, возвратный. Просидев полночи на перроне, промерзшая и голодная, я попросилась в какой-то военный эшелон, где один солдат пожалел меня и подтянул на открытую платформу. На ней стояли орудия, покрытые брезентом, и ящики с боеприпасами и взрывчаткой. На дне платформы и всюду на ящиках спали солдаты. Солдат, втащивший меня на платформу, пожилой добрый человек, успокоил меня словами:

– Ты, девонька, не бойся! Крикни мне, если что! А спать тут нельзя, везде взрывчатка, а поезд топится дровами, и летят угли и головешки, их надо ловить и сбрасывать с платформы. Не дай Бог, упустишь, взорвется весь поезд.

Доехали мы ночью. Я пешком дошла до дома со своим чемоданчиком в состоянии какого-то неприятного озноба. Через несколько дней выяснилось, что у меня брюшной тиф. Надо было как-то меня лечить дома, потому что в больницу попасть было невозможно. Я сильно исхудала. Чтобы смягчить язвы, образовавшиеся в брюшной полости, нужны были питательные отвары и сливочное масло, а их, конечно, не было. Дело шло к концу. Спасти меня было почти невозможно. Отец говорил матери: «Дай ей умереть спокойно». Около кровати держали где-то выпрошенную толстую свечу, чтобы проверять мое состояние. Я сознавала, что умираю, при свете свечи мне мерещилась в углу столовой, куда меня переложили, большая мохнатая птица, распростершая могучие крылья. Птица смотрела на меня круглыми немигающими глазами. Иногда мне казалось, она доставала меня крыльями, и становилось легче дышать. Я знала, что, как только эти крылья накроют меня, я умру. Мама все время что-то делала со мной, переворачивала, натирала. Наступил кризис, за ним началось выздоровление…

И вот тут-то приехал в отпуск мой брат Володя. Он был покрыт вшами от затылка до пят, по дороге перенес возвратный тиф и чудом остался жив. Его заставили снять с себя все белье, которое сожгли в печке на кухне, и вымыться в тазу. А свежего белья для него не было, все сносили за годы первой мировой войны, затем революции, вся промышленность, за исключением военной, стояла. Пришлось одеть его в женские рубашки и панталоны; вид был такой комичный, что, несмотря на трудность положения, мы не могли не смеяться.

А потом началась стрельба. Отец перепуганно бросился закрывать окна, а мать, привыкшая уже ко всему, удивленно сказала:

– Боже мой, кто же на этот раз стреляет и откуда?

Брат неожиданно бросился к матери и закричал:

– Где моя шинель? Ты ее сунула в печь? А патроны вынула из карманов?

Да, на этот раз стреляли карманы шинели. Пули продырявили нам всю плиту.

Брат привез с собой трофейный ящик риса и сливочного масла – это было моим спасением. Мне начали давать рисовый отвар, который хорошо усваивался, затем сливочное масло. Я быстро и радостно стала возвращаться к жизни. Меня стесняла лишь бритая голова, но кто-то из знакомых сшил чепчик.

Тогда брату было всего 26 – 27 лет. И все это кончилось в 1937 году страшной катастрофой с чудовищным обвинением и «десятью годами дальних лагерей без права переписки». Брат служил с Тухачевским. Мой старик отец ходил ежемесячно в МГБ, где кто-то из чиновников его вежливо встречал, сажал в кресло, называя профессором, уходил куда-то, возвращался с ящиком, в котором лежали карточки заключенных. Откинув крышку ящика так, чтобы посетитель не мог видеть содержимого, консультант перебирал нанизанные на стержень карточки и, дойдя до буквы «ф», читал вслух отцу:

– Федерольф Владимир Александрович. – Отец кивал. – Жив, здоров и хорошо работает. Работа засекреченная, и передавать ничего нельзя.

Отец несколько лет ходил справляться, прием всегда был одинаковым, и он возвращался домой с надеждой и успокаивал мать.

Потом, когда я сама попала в тюрьму, я много раз слышала от заключенных одно и то же: слова в приговоре «без права переписки» означали расстрел…

Первого мужа моей сестры во время какой-то разведывательной операции предали, и всю их небольшую группу изрубили белополяки. Одна из местных жительниц нашла в кармане убитого неотправленное письмо к жене – моей сестре. Так Нина узнала о его гибели. Позднее сестра вышла замуж вторично за эстонца, человека партийного и принципиального, отбывшего в юные годы царскую ссылку. Альфред Крайс очень любил свою жену и был хорошим мужем. У них родилась дочь. Его арестовали в страшные 30-е годы.

Сестра наконец вернулась из дома отдыха, и мы начали вспоминать прошедшие годы.

Нина удивлялась, как я могла, находясь в лагере, просить прислать как можно больше губной помады любого цвета. В свое время она на эту мою просьбу ответила уничижительным письмом, написав, что в мои годы, да еще в моем положении, пора перестать думать о губной помаде. Она схватилась за голову, когда я ей объяснила, что была дистрофиком и в сорок лет меня называли бабушкой, а уголовники за одну губную помаду давали большую булку черного хлеба, но прямо писать об этом в проверяемых цензором письмах было невозможно.

Привыкнув за годы репрессий к постоянному страху, Нина уже не ориентировалась в настоящем. Разговаривать с ней было тяжело. Сестра сказала, что прописать меня она обязана, но что вещи мои здесь ставить некуда и ей бы хотелось, чтобы их не было в Москве. Когда я была в лагере, она сожгла все мои документы, письма и фотографии. Одна моя приятельница чудом выпросила у нее свидетельство о моем рождении.

Как я поняла потом, убийство первого мужа, арест второго, затем арест моего брата и мой подействовали на ее психику: из доброй, энергичной и веселой женщины она превратилась в существо, живущее в постоянном подсознательном страхе ареста. Мысль, что ее школьница-дочь останется одна, без родственников, в полной нищете, заставляла ее принуждать дочь писать во всех анкетах, что она сирота, что есть только мать. Было очень голодно; меня подкармливала жившая в ту пору у сестры добрая, интеллигентная докторша, снимавшая за небольшие деньги пустующую комнату в квартире. Она понимала, что с сестрой, утешала меня и просила не держать зла на нее, так как все эти отклонения были вызваны тяжелой жизнью и могут в дальнейшем пройти.

Мои подруги и приятельницы встретили меня по-разному. Некоторые открыто и радостно, другие с привычной подозрительностью – как бы не было нового поворота и меня не арестовали в третий раз. Моя племянница, смутно помнившая меня, чувствовала смущение оттого, что она сносила все мои платья. Взамен она дала мне несколько своих, обувь и пальто и на всякий случай студенческий билет с фотографией.

В архивах учреждений, в которые я обращалась за справками о работе, меня встречали всегда сочувственно. Ахали: «Боже мой, пятнадцать лет, и за что?!» На факультете филологии в университете меня узнала Ольга Михайловна Дементьева – бессменный секретарь этого факультета, которая обещала мне помочь. В здании университета был капитальный ремонт, и мы обнимались в какой-то пустой аудитории и обе плакали.

В университете же я встретила милейшего старика Тамаркина, который, узнав о моем положении, поцеловал мне руку и сказал, что для него это долг чести – помочь мне вернуться к жизни после чудовищного дела, совершенного МГБ, что он не верит в мою виновность. Сказал, что слышал прекрасные отзывы о моей работе еще до моего ареста. Сейчас обеденный перерыв, а после него он слазит в подвал, в архив, и хоть из-под земли достанет все, что мне нужно. Он это блестяще исполнил, и, когда я пришла получать справки через несколько дней, он мне приготовил не только все, что нужно, но и подсчитал мой тогдашний заработок. Оказалось, что пенсия 120 рублей была законной половиной того оклада, который у меня был.

Когда я со всеми полученными справками явилась в Центральный государственный архив, выяснилось, что некоторые вузы были упразднены, а архивы уничтожены. Так, была ликвидирована Промакадемия им. Сталина на ул. Ново-Басманной, был уничтожен Институт красной профессуры, большая часть преподавателей и студентов которых были арестованы. В те годы преподаватели английского языка были редкостью, и у меня одновременно была работа в трех-четырех вузах. Когда архивариус начал считать трудовой стаж, то вместо нужных 20 лет у меня их оказалось 32.

Получив пенсию, я отправилась в университет к архивариусу, чтобы поблагодарить его, и принесла букет цветов, но узнала, что незадолго перед этим он умер.


ПОШЛИ МНЕ САД

…С жильем у нас было трудно. Аля жила в страшной тесноте, спала на сундуке и ящиках, поверх которых клали ее спальный матрац. Мне было тяжело у сестры. Аля подала заявление с просьбой предоставить ей площадь. Явилась молодая, очень хорошо одетая особа и, перемерив все, что было надо по инструкции райжилотдела, объявила, что при взятии на учет надо иметь 2,9 кв. м, а на ее долю в коммунальной квартире, где жили Эфроны, приходилось 3,10 кв. м. Она вывела Алю в коридор, где тихо и проникновенно объяснила, что ее тетки очень стары и ей вряд ли долго придется ждать «естественного разрешения событий». Все мои знакомые потом говорили, что надо было сунуть 100 – 200 рублей – и все было бы решено. Нам же это просто не приходило в голову, да и денег не было.

И тут нас пригласила в Тарусу жившая там старшая сестра Марины – Валерия Ивановна Цветаева. (Ее мать была первой женой Ивана Владимировича.)

Поездка оказалась просто чудесной. Была середина лета, все цвело и зеленело, и, отъехав от запыленного, грязноватого, провинциального Серпухова, мы попали в первозданный мир, где все стало казаться счастливой сказкой. Аля полушутя приговаривала:

– Подожди, вот попадемся в руки к тетке Лере, тогда узнаешь.

Найти дом Валерии Ивановны, заросший, низкий, перестроенный из деревенской бани, было не так просто. Громадные кусты роз, жасмина и сирени скрывали почти все стены, оставляя маленький проход к двери. Приняла нас тетя Лера сердечно.

Внешностью она походила на всех Илловайских, с некоторым излишеством носа и резкой впадиной у подбородка. Но глаза были изумительные: большие, выпуклые, зеленого цвета. Полноватая, низенькая, она была одета в помятый халат с короткими рукавами, открывавшими красивые, породистые руки и пальцы, унизанные кольцами. Обо всем расспрашивала, напоила чаем с какой-то местной ягодой и засохшим городским печеньем, а потом призналась, что вызвала нас не только, чтобы познакомиться, но и поговорить о деле. Рассказала: в Тарусе ходят слухи, что будут изымать излишки усадебных участков, а ее участок очень большой, с крутым спуском в овраг, и боится она, что излишки отрежут и поселят местную жительницу с коровой и мотоциклом.

Мысль о мотоцикле ее особенно тревожила. И вот она предлагает нам взять безвозмездно полосу ее участка (родственный дар), чтобы построили себе маленький домик и стали жить рядом. Она может поделиться кое-какими имеющимися у нее стройматериалами. Вся эта затея, несмотря на дарственную, конечно, должна была стоить уйму денег. И мы несколько ошеломленно отказались, но Валерия Ивановна сказала, что она все продумала и дает нам срок обсудить это дело. На том мы и расстались.

Жить нам тогда было негде, и, хорошенько подумав, мы решили принять предложение тетки Валерии. Предполагалось, что я останусь жить в пустующей даче Валерии Ивановны, чтобы неотрывно заниматься строительством домика на нашем участке, который был зарегистрирован в горсовете.

Тем временем выяснилось, что страхи Валерии Ивановны оказались напрасными, никто на ее участок не посягал, и ее отношения с нами испортились. Она сказала мне, что я могу жить у нее только временно, поскольку комната, куда меня пустили ночевать, нужна под книги ее мужа профессора Сергея Иасоновича Шевлягина.

И мне пришлось переехать к ближайшим соседям – пожилой чете Зябкиных.

…И вот я в Тарусском лесхозе. Заведующий Тарусским лесхозом, привлекательный седеющий человек, полный и медлительный, спросил, с любопытством поглядев на меня:

– А кто же у вас строительством займется?

– Я.

– Вы что ж, инженер-строитель?

– Нет, я филолог.

– А мужчины-то у вас в семье есть?

– Нет никого.

– А-а, – неопределенно протянул заведующий, – не женское это дело… Ну ладно, желаю удачи. Только участок далекий и плохо с транспортом.

Так все это началось. На руках у меня оказался лесорубочный билет на делянку в Песочном. Где-то в глубине сознания мелькала мысль, что я затеваю очень трудное и совершенно незнакомое мне дело, но я утешала себя тем, что имею кое-какой опыт работы в лесу, что я здорова, в достаточной мере энергична. Что денег окажется значительно меньше, чем нужно, я не знала. Не подозревала и того, что помимо физических трудностей я вступила в борьбу с местным бюрократизмом, ленью, неорганизованностью и пьянством.

В свои тогдашние 55 лет я была полна надежд, предприимчива, но совершенно не знала некоторых сфер жизни и потому была достаточно легковерна и опрометчива. Кто меня только не обманывал!

Кордон лесника находился в стороне от деревни Петрищево. Сперва надо было идти километров 12 – 15 по старому Калужскому шоссе, потом, увидев наблюдательную вышку лесхоза, свернуть направо и идти по мало наезженной дороге в глубь леса. Я по ошибке раньше времени свернула в сторону и оказалась в совершенной глухомани, по своим следам я вновь выбралась на дорогу. Через некоторое время лес стал гуще и разнообразней. Начали попадаться помимо осин липы и березы, кое-где на небольших, уже подтаявших лужайках стояли крепкие дубы с ветвями, начинавшимися у самой земли.

Километра через два дорога резко повернула вбок, спустилась в овражек с плохоньким деревянным мостиком и круто взяла вверх, к большой ровной поляне.

Из обшарпанной собачьей будки сейчас же выскочил с сиплым лаем старый пес. В доме было довольно чисто и тепло. Самого лесника не было дома. Встретили меня его жена и дед, латавший в углу старый валенок. Женщина приветливо сказала, что хозяин сейчас должен прийти, и усадила за стол. Вскоре вошел хозяин – молодой рослый человек, словоохотливый и гостеприимный; на столе появились чугун щей, поллитровка, черный хлеб и тарелка с кусочками нарезанного сала. И тут в комнату вбежал сынишка лесника, приятный черноглазый мальчик девяти-десяти лет, который ежедневно ходил шесть километров на лыжах через лес в деревенскую школу.

– Пап, лесничий повстречался, велел сказать, завтра придет, – сообщил мальчик и тоже уселся есть.

С собой у меня, кроме бутербродов, ничего не было. Видя радушие хозяев, я тоже села хлебать щи и пригубила рюмку водки, закусив салом.

Уговорили остаться ночевать, так как на ночь глядя идти одной в Тарусу нехорошо, к тому же завтра заедет лесничий и оформит делянку. Вечером я помогла готовить уроки мальчику, смышленому и самостоятельному, который все свободное время проводил на лыжах в лесу и чувствовал себя в нем как дома.

Пили чай с черным хлебом и подушечками. Сахара не было.

Для спанья мне дали хорошую подушку, большой тулуп и положили на диване. Улеглись все очень рано, так как утром вставали все затемно.

Заснула я, конечно, моментально. Проснулась посреди ночи от какого-то кошмара. Клопы! Недалеко от меня сидел перед железной печуркой дед и почесывался при свете огня.

– Вот так каждую ночь, откуда только берутся, – обернулся он ко мне, давя на ноге очередного клопа. – И хлоркой сыпали, и уксусом поливали – живут!

Я поняла, что спать больше не придется. Тоже села у огня и так, перекидываясь словами, досидела с дедом до рассвета.

Как только забрезжило, поднялась хозяйка, на столе появились самовар, черный хлеб и картошка в мундире. Позавтракали.

Лесничий заехал, уже когда совсем рассвело, удивился, что я не зашла сразу к нему, и вскоре, поговорив о своих делах с лесником, повез меня на легких санках через лес в свою контору. Чудная это была поездка! Лес стоял весь запорошенный снегом, хотя на открытых солнечных местах видны были прогалины, было тихо и стояло мягкое безмолвие. Хорошо! Лошадь, молодая, сильная, так весело и круто брала повороты, что я боялась вылететь и крепко держалась за передок.

Лесничий оформил участок и сказал, что с этой запиской надо идти к другому леснику, тот пометит деревья для вырубки, после чего даст разрешение тому, у которого я ночевала, приступить к валке. Лесничий говорил интеллигентным языком, упоминал прочитанные книги, интересовался новостями. Мелькнула мысль, что он не по своей воле сидит в этой глуши. На мои вопросы он отвечал уклончиво, и я примолкла. И вот я снова шагаю по старому Калужскому шоссе, обдумывая и вспоминая пройденные два дня. Я получила разрешение на вырубку леса на делянке, но в последнюю минуту оказалось, что подпись лесничего надо заверить печатью, а ее-то у него и не было.

– Обещают прислать, а ее все нет и нет! – сказал он мне. – Уж придется вам за ней в лесхоз сходить!

В лесхозе меня принял все тот же приветливый седеющий человек, но печать была не у него, а у директора, который был в отъезде.

– Уж придется вам прийти еще раз, – сказал он.

С тяжелым сердцем побрела я домой. Печать поставили через несколько дней, и, окрыленная удачей, я решила, не откладывая, отправиться в лес.

Было еще совсем темно, когда я на следующий день миновала окраину Тарусы и вышла на старое Калужское шоссе мимо убогих зданий производственных цехов нашего промкомбината.

У самой крайней избы стояла лохматая лошаденка, привязанная за вожжи к перилам крыльца, и, тряся головой, ворошила пук сена, брошенного ей под ноги. В розвальнях никого не было. Дно было устлано примятым сеном.

Уже немного рассвело, и, толкнув дверь избы, я увидела, что у стены на лавке сидели несколько мужчин, которые курили и о чем-то спорили. Ближе к двери сидел крупный плечистый рыжий детина в тулупе, без шапки, с цигаркой во рту.

Все замолчали и с любопытством посмотрели в мою сторону. Я поздоровалась и спросила:

– Чья это лошадь у крыльца?

– Моя, – ответил рыжий детина, – а вам что?

– Вы не в сторону Песочного едете?

Детина внимательно поглядел на меня, спросил:

– Ну что ж, на поллитра дашь?

Я согласилась.

Утро было холодное. Я натянула платок и запрятала руки в рукава пальто. Дорога была знакомая, лошадь бойко бежала вперед, возница молчал, изредка искоса поглядывая в мою сторону. Так мы ехали около часа. Перед развилкой, где надо было свернуть в сторону, возница приостановил лошадь, повернулся ко мне и, осклабившись во весь рот, неожиданно сказал:

– А ты баба смелая! Со мной, с мужиком, одна в лес поехала!

Я совершенно оторопела от неожиданного поворота его мыслей и ответила первое попавшее на язык:

– Да ты что! Я уже бабушка!

Мой ответ его явно развеселил, и, уже повернувшись ко мне, он проговорил:

– Э-эх, ничего себе бабушка… Чего мужика-то в лес не послала заместо себя?

Я объяснила ему, что мужика у меня нет. Он отвернулся, бросив мне через плечо:

– Да ты не тужи, этта поправить можна, – весело крутанул головой и стал понукать лошадь. Дорога шла уже через густой лес, была мало наезжена, и кустарники цеплялись за борта саней и за ноги. На крутом повороте мы съехали в овраг, а когда выбрались на противоположный берег, возница остановил лошадь и сказал, повернувшись ко мне:

– Слушай, я из заготконторы съезжу в Петрищево за шкурами, а потом нагружусь и прямо на болыпак к чайной. Жди меня там, как стемнеет, посажу тебя и с ветерком обратно. А сейчас мне надо в сторону, давай деньги, сама дошагаешь – близко! Так я буду ждать, слышишь?

Я дала ему деньги, он круто повернул лошадь, снова ухмыльнулся, мотнул головой («Ну и баба!») и вскоре исчез за деревьями. Я улыбнулась, представив себе, как он будет ждать меня у чайной, и вышла из леса на поляну кордона.

На хриплый, надрывный лай дворняги в окне крепкой, высокой избы колыхнулась занавеска, и молодая женщина приветливо кивнула мне, приглашая войти.

В избе было светло, чисто и довольно прохладно. Было две комнаты: та, в которой я очутилась, и соседняя, гордость хозяйки, вся украшенная вышивками, посреди нее высилось супружеское ложе, с кружевными подзорами, новым пикейным одеялом и горой белых подушек и подушечек с прошивками домашней работы. Семейный алтарь.

Вопреки данному мне в лесничестве заверению лесника дома не оказалось. Хозяйка (звали ее Тоней) рассказала мне о своей жизни. Окончила она лесной техникум, имеет диплом, но вот вышла замуж за своего Сергея, который и восьми-то классов не окончил и может работать только в эдакой глуши лесником. Все это Тоня рассказала, усадив меня у печки и уже через 20 минут называя меня «мамашей». Была она тоненькая, высокая, рыжеватая.

– Вот, – вздыхая, сказала она, – поверите, мамаша, и швейная машина есть, и шить немного могу, и как по моде знаю, а вот ситцу не достать.

Тут я посочувствовала этим женским мечтам и обещала помочь. Около нас все время кричали и возились двое детей: мальчик восьми-девяти лет и очень живая, отчаянная девочка четырех-пяти. Игра заключалась в том, что, как только мальчик, худенький и бледненький, садился за стол делать уроки, крепко сбитая, румяная девочка сбрасывала со стола все книги и убегала от его справедливого возмущения. А когда он ее настигал, девочка злобно хватала топор и бежала за удиравшим братом. Я с некоторым страхом спросила Тоню, как она не боится, что они искалечат друг друга, она ответила:

– Да они привышные, у нас повсюду топоры, а Сережа уж очень девочку балует. «Нежданчиком» мы ее назвали, не надеялась я, что после аборта рожу!

Уже порядочно стемнело, и я поняла, что и на этот раз придется заночевать на кордоне. Тоня меня заверила, что она меня на «чистой половине» уложит спать, да и вот-вот «Сергей вернется, ужинать будем…».

– А как тут у вас с продуктами? – поинтересовалась я, вытаскивая из кармана на всякий случай засунутый туда батон.

– У нас все свое, – с гордостью ответила Тоня, – и коровка есть, и свинью к Новому году зарезали; без мясного супа за стол не садимся.

Сергей действительно скоро пришел и, заявив что завтра в лес пойти не сможет – срочно вызывают в Тарусу на общее собрание, занялся Нежданчиком. Мы с Тоней пошли в сенцы, где топилась железная голландка и куда Тоня поставила чайник и чугун с водой. Я поняла, что «мясной суп» был попросту соленым кипятком, заправленным темной вермишелью и мелко нарубленным поджаренным луком с салом. Все в доме делалось топором: мальчик точил карандаши, девочка обтесывала свои кубики, Сергей мастерил игрушечную деревянную лопатку, хозяйка рубила сало и лук.

Поели мы супа, попили чаю с моим батоном, поговорили о жизни в Москве. Мне постелили свежую постель, сбросив с кровати кружевные накидки и с полдюжины подушек. Было чисто и прохладно, в оконце смотрели темный лес и звезды. Где спали остальные, я не помню, а утром оказалось, что мальчик уже ушел в школу, Сергей в Тарусу, а Тоня с Нежданчиком подметали двор. Выпила я какого-то фруктового чая, заела темными лепешками, простилась с Тоней и зашагала домой.

Через два-три дня я снова пошла в лес с твердым намерением сдвинуть дело с мертвой точки.

Мои подарки – конфеты детям и два отреза ситца на платье – Тоня встретила восторженно.

– Чего это вы придумали, – смущенно пробасил Сергей.

Тоня, быстро кинув взгляд в окно, сказала, что в лес идти успеется, и занялись мы изготовлением выкройки и раскроем. Тоня была смышленая, фигура у нее была ладная, вкус не избалованный, и я быстро скроила ей и даже сметала два летних платьица. И мы с Сергеем отправились в лес помечать деревья для вырубки. Сергей шел легко и быстро. Я же в своем зимнем пальто да еще в суконных ботах то и дело проваливалась в уже осевший снег. Через каких-то полчаса была вся в испарине и взмолилась:

– Ну, отмечай сам, ты же понимаешь больше меня.

На это он ответил, что по инструкции положено, чтобы деревья помечались «в присутствии заказчика», но потом, поглядев на меня, утонувшую в снегу, с завернутыми по пояс полами пальто, с растрепанными мокрыми волосами и сбившимся на бок платком, снисходительно махнул рукой и оставил меня барахтаться одну. А сам пошел, время от времени запрокидывая голову и осматривая деревья, делать на них затесы.

Вернулась я уставшая, но счастливая, что есть какой-то сдвиг. Пообедали горячей картошкой с салом, попили «чая» с вареньем и начали с Тоней шить и мерить платья…

Было это шестое или седьмое посещение леса, и больше ходить мне к Тоне не пришлось. Рубка была делом лесника Василия, у которого я ночевала с клопами. У Тони я не видела водки в обиходе; было двое детей и очень мало денег. У Василия же за стол без водки не садились, и когда я по пути от Сергея зашла к нему сказать, что деревья помечены и можно начать рубку, то он сразу намекнул, что помимо оплаты ему и рабочему за валку леса хозяин и «погреться» обязан поставить.

Мои следующие два похода в лес были неудачными. Первый раз болел Василий и еле поднялся с печи. Я посидела, поговорила с его женой и ушла несолоно хлебавши. А второй раз валялся по пьянке рабочий, с которым и говорить-то не было возможности.

Дело клонилось к весне, что меня очень сильно беспокоило. Дороги стали протаивать. Рубить лес и подтаскивать было легче по насту, а по вязкой глине без лошади – невозможно. Василий в последнее наше свидание клятвенно заверил, что с понедельника они примутся за дело:

– Сказал – значит, все. Что нам пять – десять хлыстов, это запросто! Ты, хозяйка, неси деньги и водку!

Утро в первый день рубки было восхитительное.

На восьмой или девятый раз лес был повален. Мы с Василием обошли все лесины, чтобы я знала каждую, когда придет время их собирать и трелевать.

Потом мы сидели все трое за столом, ели картошку в мундире, закусывали салом и пили водку. Жена, пригубив, отошла к печке, старик притулился со стаканом у окна, а мы, трое «мужиков», пили и вспоминали «былые веселые дни». Я больше старалась делать вид, что пью, – мне предстояло еще идти домой в Тарусу. Скоро мои собутыльники достигли момента изъяснений на тему, кто кого уважает, и я попрощалась.

Жила я тогда у Зябкиных. Аля была у теток, старалась заработать деньги на строительство и редко приезжала из Москвы.

Так лес был срублен.

Весна в этот год была дружная и ранняя. Надо было думать, как трелевать лес, пока еще не окончательно развезло, и как достать лошадей, которых вообще-то в Тарусе было раз-два, и обчелся. Выходило, что каждый следующий этап моего строительства был труднее предыдущего! Но уж так человек устроен, что чем больше перед ним вырастает препятствий, тем больше он стремится их одолеть. Я, завязнув в этом строительстве, уже знала, что пойду на все, лишь бы довести дело до конца.

Встретился мне как-то случайно самый старый из лесников, Тимофей Иванович, у которого я тоже бывала в доме.

– Эй, хозяйка! – крикнул он мне. – Трелевать и вывозить надо, а не то, не ровен час, украдут лес-то!

Надо было действовать, и пошла я снова в лес к Тимофею Ивановичу, только не зная, что предприму. Ходьбы до него было километров шесть – восемь, погода была чудная, уже можно было не кутаться, а ходила я легко.

У Тимофея Ивановича баба тотчас вздула самовар и заварила чай. Выяснилось, что должны зайти еще три лесника по какому-то делу. Лесники приехали верхом на казенных лошадях, и это решило дело. Я им все рассказала и обещала хорошо заплатить за трелевку. Сперва они отнекивались: «Нельзя, лошади казенные», – но потом начали сдаваться и решили ехать в лес на ночь.

– Ты, хозяйка, сейчас иди домой, а завтра к вечеру будем как штык – жди.

Выражения «к утру», «к вечеру» у меня начинали вызывать чувство ненависти. Это неизменно заканчивалось четырех-пятичасовым бдением в чрезвычайно нервном состоянии, часто впустую. На этот раз, как ни странно (наверно, все сидели без денег и подработать было негде), действительно прибыл один из них на телеге с убранными боками, с мешком, в котором оказались картошка, пшено и завернутый в газету кусок сала. На дне лежали топоры, веревки и пилы.

– Ну садись, едем, остальные в лесу дожидаются.

Поехали, гремя топорами и пилами, В лесу были еще двое с лошадьми. Мы наносили на опушку леса сухостоя для костра, мужики вбили колья для чугуна и ведра, развели огонь и ушли, ни минуты не сомневаясь, что я и кулеш сварю, и чай вскипячу, и огонь сумею поддержать. Я это действительно все умела (если бы они знали о моем опыте!)1.

Начали споро и быстро стаскивать лес. «То, что эти трое сделали сейчас за полночи, на своей государственной службе они растянули бы на несколько дней, а то и на неделю», – подумала я.

Уже поздно ночью, когда все было уложено в два штабеля и проверено мной, мы все уселись у костра и начали хлебать, по очереди запуская ложки в горячий, пахнущий дымом кулеш. Немного погодя откуда-то появилась водка; узнав, что я не пью, они мне показали, как идти в избу лесника к лесниковой хозяйке, а то «вроде бы нехорошо, мамаша, с нами, с мужиками, у костра».

– Ты не бойся, никто не тронет, мы все тут – крикни, если что.

И я двинулась в темноту и через полчаса, правда, дошла до избы. Залаяли собаки, хозяйка проснулась, впустила, уложила на какую-то постель и, узнав, что я поела у костра и кипятка не надо, задула керосиновую лампу и прошлепала босыми ногами за занавеску. Заснула я мгновенно.

Утром оказалось, что все уже ушли по своим делам, хозяйка принесла кипящий самовар, сварила в нем яйца, достала хлеб и села поболтать. Все, что было ночью, казалось сном, и очень хотелось сбегать в лес убедиться, что бревна действительно сложены. Но это был бы большой крюк, и я, заплатив за ночлег и поблагодарив, отправилась восвояси.

Ясные, безоблачные апрельские дни вызвали обильную капель. Крыши уже совсем обнажились, а по краям висели длинные блестящие сосульки, за которыми лазали дети. Наша 2-я Дачная, в те годы еще не мощеная, покрылась сверкающими на солнце лужами, в канавах набиралась вода до половины сапога, а то и выше. Надо было во что бы то ни стало вывозить лес, но как?

В Тарусе весь грузовой транспорт на строгом учете, всюду были заторы в работе. В райкоме, надрываясь, кричали по телефону, требуя «срочно поехать», «доставить», а в ответ слышали, что одна машина в капитальном ремонте, другая застряла в болоте и ждет тягача, а третью «срочно» послали в дальний колхоз.

Я была просто в отчаянии! В мае вывезти лес будет уже невозможно из-за топей, да и кто даст машину в посевную!

Останавливала все пустые грузовики, залезала к шоферам, умоляла перевезти, удваивала цену, обещала водку. Бесполезно.

И вот однажды к вечеру я остановила две порожние машины. Машины эти были новенькими, а водители оказались недавно призванными в армию молодыми солдатами. Через несколько минут просьб и увещеваний я почувствовала, что солдатики сдаются, а заработать сразу же деньги им и не снилось. Они были из части, стоящей неподалеку от Тарусы. Они согласились пожертвовать одной ночью, чтобы утром к поверке быть на месте. Договорились, что в сумерки они заедут за мной и мы вместе отправимся в лес.

Ребята не обманули и приехали даже раньше, в обед, и вот мы едем по старому Калужскому шоссе, трясясь на ухабах. Воды во многих местах уже до половины колеса, но «МАЗы» с ревом вылезают из трясины и вновь заглатывают пространство. Щемит от страха сердце: как же я поеду по эдакой дороге обратно, да еще с лесом? Но я молчу, молчит и мой сосед, еще совсем безусый молодой парнишка.

Штабеля были на месте, мы подъехали, спустили борта, и тут оказалось, что погрузка моим парням не под силу, что у них нет никакого опыта, а лес сырой, толстый, пяти-шестиметровый; есть семь дубов, которых и втроем не поднять… Мои парни струхнули, а у меня сердце и вовсе ушло в пятки. Взяла с них слово, что они не тронутся с места, и пошла к леснику Тимофею Ивановичу. Погода начала немного портиться. Подул ветер, появились облака. В избе у лесника было назначено партийное собрание. В большой комнате появился стол с графином воды, кругом стулья. Ждали объездчика и еще трех молодых лесников. Меня встретили вполне дружелюбно, похвалили, что я вовремя увожу лес, а потом слегка замялись, так как весь кворум уже объявился и мне было пора уходить. И вот тут с мужеством отчаяния я глубоко вздохнула, вышла на середину и сказала:

– Придется сегодня отменить собрание и перенести на другой день!

– Тебя что, лесничий прислал? – после большой паузы произнес один из лесников.

– Нет, я сама; вас тут пять молодых здоровых мужчин, неужели вы не выручите пожилую женщину в беде?

Подошли поближе.

– Ты чего? Что случилось!

Лица стали живыми, не официальными. Я с жаром все рассказала, добавив еще от себя, что со мной два призывника и что если они не явятся в срок, их ожидает штрафной наряд или даже суд. Видя, что спало напряжение первых минут, я сказала, что каждый получит по поллитра и что с их умением и сноровкой погрузка займет не более двух часов. Мужики посмотрели друг на друга, почесали в затылке, перемигнулись.

– Веди, мамаша, ежели недалеко.

Небо тем временем обложило темными нависшими тучами. Начал накрапывать редкий дождь, уже почти ничего не было видно. Поднялся сильный ветер. Парней моих мы нашли уныло сидящими на пнях и молча курившими папиросы. Мой приход, да еще с тремя здоровенными молодыми лесниками, сразу оживил обстановку. Когда нагрузили первую и приступили ко второй, кто-то сказал, что многовато для одной осталось, но не оставлять же два-три бревна!

– Да ведь сильная машина «МАЗ», потянет, – возразил другой, и погрузили все; На беду, во второй машине бревна оказались и толще и длиннее. Груз перетянули веревками, и лесники, засунув в карманы деньги, быстро ушли.

Место, где происходила погрузка, было низкое, сырое. С небольшого пригорка, где стояли штабеля, дорога сразу полого спускалась вниз, в небольшой овраг, в котором уже накопилось много воды. Через него был перекинут маленький гниловатый мостик, упиравшийся в противоположный крутой берег оврага. Дорогу вверх окаймляли высокие, толстые сосны, за которыми почти сразу начиналось вспаханное поле.

Я села в первую, более нагруженную машину. «МАЗ» легко сполз с мокрого пригорка, с треском, ломая что-то, проскочил мостик, уперся в песчаный подъем и… встал на дыбы. Когда я выглянула из кабины, то оказалось, что передние колеса в воздухе, метрах в двух от земли. Вылезли мы с водителем из кабины, повисли на руках и спрыгнули наземь. Концы бревен воткнулись в мягкий грунт, и стало ясно, что машину и думать нечего сдвинуть с места.

– Мамаша, отпусти нас, ради Бога, обратно, – взвыли мои парни, – загнемся тут!

– А кто выгрузит машины! Я, что ли? Или думаете, вас по головке погладят, что вы бросили в лесу казенные машины? Ты останешься здесь при машинах, а ты пойдешь со мной за трактором, – скомандовала я, и перепуганные парни молча повиновались.

В лесу уже было совершенно темно, но, когда мы вышли наверх к полю, еще можно было различить невдалеке небольшую деревушку. Парень молча и послушно следовал за мной, а я шла и думала: как я в незнакомой деревне ночью раздобуду трактор? На краю первой деревни под оглушительный лай собак нам встретился местный житель, старик, сказал, что в их деревне вообще нет трактора и что в посевную их выручает Пашка – тракторист из соседней деревни, – но что трактор сломался.

До ближайшей деревни мы шли уже в совершенной темноте, где по вспаханному, где огибая поле по еле различимой дороге, ориентируясь на огоньки деревни. Идти было сравнительно недалеко – километра три-четыре. Там нас окружили откуда-то взявшиеся подростки и сказали, что Пашка трактор наладил, но что его самого в деревне нет, он пошел в клуб на танцы.

– А где клуб? – спросила я, еле ворочая языком.

– А там, недалеко отсюда, километра два, не больше, мы покажем…

И вот мы идем за группой ребят снова по пахоте и тропкам, скользя и с трудом вытягивая ноги, облепленные кусками глины.

В клуб наши гиды влетели первыми; когда мы подошли, на фоне освещенного проема двери уже появился парень и вразвалку направился к нам. Пашка чинно поздоровался за руку и, узнав, в чем дело, заявил, что на днях уже был подобный случай, он вытянул машину и заработал на этом сто рублей (это 1958-й). Пашка был очень молод, быть в центре всеобщего внимания ему явно льстило, сумму он преувеличил, не очень веря в успех.

– Ладно, – сказала я, – заплачу, но если выведешь на шоссе.

– Жди, коня запрягу, – сказал Пашка и быстро исчез, сопровождаемый уже удвоившимся количеством мальчишек.

Через 10 – 15 минут где-то взревел мотор и на вспаханном поле появился тягач «Беларусь». Мальчишки с криками повисли на всех возможных и маловозможных местах, сразу облепив всю машину. Свободным остался только кусок капота около выхлопной трубы. Я подобрала пальто, влезла на капот и, держась за трубу, впервые за этот день тихо рассмеялась. Боже мой! Ночь, ветер, а я под свист и крики мальчишек еду, держась за трубу, чтобы не свалиться; в мои-то годы – видели бы меня в Москве!

Солдатик мой повеселел и бежал где-то в темноте за нами. Шума было столько, что я не сомневалась, что второй солдат, караулящий машины, еще издалека услышал нас. Мы подъехали, Пашка спрыгнул, обошел застрявшие машины, начал налаживать трос, и тут неожиданно грянул гром и хлынул дождь. Казалось, что гроза уже давно накапливала силы и теперь развернулась во всю мощь. Что Пашка кричал мне и куда подевались все мальчишки, я не знала. Деревья качались и стонали. Совсем рядом раздался свист, и от удара сломалось дерево. Ко мне при свете очередной молнии подбежал кто-то и крикнул, чтобы я ушла подальше. Оказывается, Пашка привязал к переднику машины трос, но он натянулся и лопнул!

В грохоте и громе, в кромешной тьме я уже ничего не соображала. Ливень прекратился так же неожиданно, как начался. Небо еще грохотало, но глухо, в стороне. Зажглись фары машин. К передку первой были привязаны два троса. Тягач рванул в гору, тросы натянулись, я в ужасе отпрянула. Машина вздрогнула, застыла, снова вздрогнула, колеса опустились на землю, и она послушно поползла в гору за тягачом. Так же вытянули и другую, которая была чуть полегче. Я измучилась, промокла, мы не ели и не пили уже часов десять; от напряжения дрожали руки и подгибались колени, но теперь я верила, что лес будет дома.

За полем я расплатилась с Пашкой, и мы благополучно доехали до Дачной улицы. Было около пяти утра, когда мы вывалили лес возле нашего участка, и солдаты сломя голову бросились в свою часть. Грязные и замученные, они были ужасны.

Кто-то неделю спустя передал мне привет от моих солдатиков: они успели вымыться, переодеться и вовремя попасть на поверку. Еще они передавали, что больше ни за какие деньги лес возить не будут…

Аля приезжала из Москвы с продуктами, а главное – привозила деньги: поставить дом стоило недешево.

Переночевав, Аля уезжала ранним автобусом в Москву, но уже не к тетке, а в полученную мною в коммунальной квартире двенадцатиметровую комнату на Комсомольском проспекте. Там Але, конечно, было больше воздуха и простора. Туда же, в мою комнату, приходила и Аня Саакянц, она помогала Але готовить первое на родине посмертное издание стихов Марины Цветаевой. Хотя стихи отбирались с оглядкой на цензуру и была в разгаре хрущевская «оттепель», Аля суеверно боялась, что что-то произойдет и книга не выйдет в свет. Как же она радовалась, когда в 1961 году стихи были напечатаны с предисловием Владимира Орлова! Тогда, в октябре, она привезла в Тарусу только что полученный экземпляр книги. На ней она написала: «Адочке, самому любимому, самому верному другу. Аля».

Наконец наш дом был достроен, и надо было его зарегистрировать. Начальство упорно ждало хорошую взятку, а мы упорно ничего не давали. Поэтому к нам придирались: то не было наличников, то печь не обмазана, то нет предохранительного металлического щита и т. п. И все же мы победили: дом приняли и без взятки, и без обмывки.

Аля была просто счастлива. Перегородок еще не поставили, была большая светлая комната с четырьмя окнами во все стороны света; чистая, красивая, как пасхальное яичко. И от свежих сосновых досок пахло яблоками.

Когда обиходили запущенный участок и зацвела старая яблоня, Аля каждое утро начинала словами: «Лучше нашего домика и сада ничего нет!» А мне приходили на память стихи ее матери:

За этот ад,

За этот бред

Пошли мне сад

На старость лет.

На старость лет,

На старость бед:

Рабочих – лет,

Горбатых – лет…

На старость лет

Собачьих – клад:

Горячих лет -

Прохладный сад…


НАША ЛЕНОЧКА

Была ранняя весна, день был солнечный, но прохладный. Мы только что позавтракали. Через окно были видны весь палисадник и калитка. Как раз в это время кольцо калитки задергалось; девушка явно не знала, как обращаться с ручкой, и дергала ее не в ту сторону. Аля вышла ей навстречу.


Очень молодая, худенькая, черноволосая девушка, прижимавшая к себе большую хозяйственную сумку, была явно смущена. Она прошла в кухню и села на предложенный стул. Мы молчали, с некоторым любопытством на нее поглядывая. У нее было восточного типа лицо, красивые вьющиеся волосы, изумительно черные ласковые глаза, красивые маленькие руки.

– Меня зовут Лена, – сказала она, не зная, к кому из нас обратиться, и, не убирая с лица прядей волос, сказала как-то в пространство: – Я прочитала стихи Марины Цветаевой и так была потрясена, что последнее время только об этом и думаю. Я навела справки и узнала, что у Цветаевой есть дочь, что она живет со своей подругой недалеко от Москвы, в маленьком городке Калужской области, в своем доме и что фамилия ее Эфрон. Адрес и номер дома не удалось разыскать, но зато достала у знакомых вот этот снимок домика и узнала, что он стоит на берегу реки. С этим снимком я приехала в Тарусу, но не хотелось расспрашивать, и я решила пойти по берегу Оки, сверяя со снимком все попадающиеся домики.

Пока она все это говорила, со стула, на котором она сидела, начала тихо капать вода. Заметив воду, девушка постаралась прикрыть ее сумкой, но, видя нашу приветливость, откинула волосы с глаз и, уже глядя в лицо Але, сказала с лукавой застенчивой улыбкой:

– Домик я нашла очень быстро, он был хорошо виден с реки, но тропинка к нему шла сбоку, и я ее сперва не заметила. Тогда я стала карабкаться прямо по склону, чтобы там, уже наверху, найти дорожку к дому.

Весь обрыв был еще покрыт утренней росой, и, не добравшись до верха, она поскользнулась на мокрой глине и скатилась вниз. Внизу увидела, что вся юбка заляпана глиной. Сняв ее, благо вокруг никого не было, прополоскала в реке, потом выжала и надела на себя. Когда просохли ноги, она обула тапки и решила снова штурмовать склон, теперь уже по тропинке.

Из-под стула бежала струйка розовой воды. Мы все трое весело рассмеялись.

– Ну вот, а теперь расскажите все, что сможете, о себе. Если хотите, можете снять мокрую юбку, мы ее повесим на террасе.

Снять юбку Лена отказалась, но глядела увереннее и начала рассказывать.

Ее мать, Клавдия Георгиевна, окончила музыкальный институт им. Гнесиных, очень сдружилась с Еленой Фабиановной1 и по ее желанию осталась работать в институте. (Родившуюся потом дочь она назвала Еленой в честь Гнесиной.)

В тот первый день нашего знакомства, сидя в мокрой юбке в нашей кухоньке в Тарусе, Лена, очевидно, внутренне преодолела какой-то заслон застенчивости и рассказывала о своей жизни с поразившими нас откровенностью и доверчивостью. Говорила она хорошим языком, разбавляя рассказ добродушным юмором. Лена окончила школу и жила в Столешниковом переулке в коммунальной квартире.

Денег в семье было маловато, и пришлось подыскивать работу, чтобы помогать матери. Лене хотелось зарабатывать деньги в такой области, где она могла бы приносить ощутимую пользу. И пошла она поэтому работать санитаркой в Первую градскую больницу. Когда она приходила на дежурство, больные встречали ее радостно. Она уже знала, о чем надо говорить с каждым, чтобы облегчить его состояние.

Через непродолжительное время она потеряла аппетит и стала плохо спать. Врач посоветовал ей сменить профессию, так как при ее повышенной эмоциональности -работать в больнице было нельзя. И стала Лена работать киоскером, куда привела ее любовь к чтению. Тут поначалу все пошло хорошо. Но по доброте своей Лена часто давала книги «в долг» в ответ на просьбу какого-нибудь студента и клятву «завтра же заплатить». При таком ведении торговых дел из первой же заработной платы с нее вычли недостачу. Слава о доброй киоскерше распространилась по району, и Лена поняла, что здесь она на жизнь не заработает.

Она попробовала заняться литературным трудом. Написала поэму о Марине Мнишек, о том, как она сидела в заключении в башне коломенского кремля. Там и до сих пор одна из башен называется «Маринина». Потом Лена попала в администрацию Большого театра. Она была безукоризненно аккуратна, вежлива, услужлива. Приходилось печатать репертуары, какие-то отзывы, даже газетные очерки. Работа ей нравилась, и она начала втягиваться в театрально-закулисную жизнь. Дежурные привыкли пропускать ее через служебный вход, не спрашивая удостоверения, считая ее одной из кордебалетных девушек. Иногда она оставалась до начала балета, а потом в темноте бежала в царскую ложу, где устраивалась полулежа, укрывшись за деревянной резьбой балкона. Лена обещала нам добыть хорошие места в партере на балет «Спартак». Она сказала, что в свободное время сочтет за счастье помогать во всем дочери Цветаевой.

И стала она приезжать в Тарусу, приходить по вечерам в Москве, включаясь в Алину литературную и не только литературную работу. С нашей кошкой Шушкой у Лены сразу же сложились доверительные и дружеские отношения. Весной и летом, когда мы уже жили на даче в Тарусе, Аля иногда давала Лене какие-то продуктовые поручения. Шушка встречала Лену у самой калитки, стоя на задних лапках, и бурными прыжками сопровождала ее, восторженно обнюхивая сумку, до самого дома. Мы отвели Лене нашу светелку на втором этаже, со входом по наружной деревянной лестнице и открытым балкончиком с видом на поленовский Борок. Внизу под обрывом несколько раз в день проходили колесные пароходики, вдали был пляж и место купания всей Тарусы.

Комнатка Лены была прелестная. На окнах – ситцевые занавески с вытачным бордюром. Холщовый занавес перегораживал комнату на спальню и кабинетик с балконом. Чем дольше Леночка у нас жила и работала, тем больше мы к ней привязывались. Мы жили одной семьей. Лена была нашей радостью. По Алиному совету она подала заявление в Литинститут на заочное отделение, куда представила несколько своих работ – поэм и очерков.

Как-то раз Пасха совпала с Маем, и мы решили в Тарусе справить ее по старинному русскому обычаю. Лена напекла маленьких куличей, Аля сделала пасху из прекрасного деревенского творога и сметаны со всеми полагающимися сладостями, а затем раскрасила акварелью сваренные яйца нашими окскими пейзажами, даже с корабликами на реке. Лена встречала праздник с матерью в Москве, и Аля дала ей с собой понемножку всего вкусного.

Как потом оказалось, Лена захотела отвезти раскрашенные яйца на кладбище в Елабугу. Ее мать, человек очень добрый и эмоциональный, поддержала эту мысль. И мы потом долго удивлялись ее рассказу об этом путешествии.

Здоровье Лены стало ухудшаться. Справляться с работой и заочным обучением ей было явно не под силу. И вот Аля, узнав, что в институте преподает ее знакомая литературовед И. Л. Вишневская, позвонила ей по телефону, рассказала о своей дружбе с Леной, о ее трудном положении и попросила перевести Лену с заочного факультета на дневной. После этого нужно было убедить Лену подать необходимое заявление. Это, пожалуй, было самым трудным делом. Лена ведь прекрасно знала, какой была обычная реакция деканата на такого рода заявления. Каково же было ее удивление, когда поданная ею бумага возымела действие.

Леночка простилась с Большим театром. За время нашей дружбы мы дважды были на балетных представлениях Большого, сидели на роскошных местах в партере – на «Щелкунчике» и на балетном вечере, где было сразу два спектакля: «Легенда о любви» и «Спартак». Мы с Алей не были избалованы театральными зрелищами. Сцены из этого балета до сих пор стоят перед моими глазами.

Впрочем, Лену из театра насовсем не отпустили. Ее попросили некоторое время ведать распределением путевок в Дом творчества. Занимаясь этим щекотливым делом, она приобрела репутацию необычайно порядочного и доброго человека. Но здоровье не поправлялось. Мне удалось договориться, чтобы опытный диагност осмотрел Лену. У нее выявилась анемия – пониженное содержание эритроцитов в крови. Ей прописали щадящий режим, свежий воздух, регулярное питание с большим количеством витаминов. И даже рекомендовали специальный санаторий. Вернувшись оттуда, Лена с ужасом рассказывала, что больных там называют «синюшниками», они и правда отдают синевой, и что у всех почти предельный процент гемоглобина.

Когда Леночка вернулась в Тарусу, Аля сказала, что ни в какую клинику она ее больше не пустит, что с питанием мы справимся, а наш маленький огородик вполне может нас снабжать витаминами.

Новому режиму на даче Лена подчинилась беспрекословно. Аля следила за питанием. Мы ежедневно гуляли в лесу. Ленина мать была довольна.

Понемногу Лена стала поправляться. Изменился цвет лица, она пополнела. Когда она поехала показаться врачу, то вернулась счастливая и сказала, что ее можно считать здоровой и она будет рада включиться в Алину работу. После этого мы жили спокойной равномерной жизнью. По утрам работали, купались, ходили по ягоды. Познакомили Леночку со всеми нашими приятельницами, а поскольку она всегда была любезна, то всем нравилась. В августе Лена возвращалась раньше нас и втягивалась в учебу, а по выходным обычно приходила к Але работать.

В качестве будущей дипломной работы Леночка выбрала пьесу, хотя профессор Вишневская отговаривала ее, но Лена настояла. И вышло, что ей пришлось ехать в творческую командировку на Каму, где происходили тяжелые и малоизученные предреволюционные события.

Сперва Лена попала в Сарапул, в Удмуртию, где ей надо было навести справки. В Сарапуле ее хорошо приняли, устроили жить к одинокой женщине, которая впоследствии с ней сдружилась. Помогли ей встретиться с двумя-тремя стариками – свидетелями далеких дней, когда в этих местах происходили трудные бои за советскую власть. Старики эти мало чем помогли Лене в ее творческой работе. Они многое забыли, путали и все время сбивались на ужасающий эпизод, когда по ошибке в Каме была потоплена целая баржа с активистами-комсомольцами, о чем, конечно, не сохранилось никаких документов. Лена понимала, что об этом писать немыслимо и, собственно, делать ей там нечего. Надо было возвращаться обратно.

В следующем году Лена все же защитила диплом, и стал вопрос о работе.

Из ЦГАЛИ пришло предложение зачислить Лену младшим научным сотрудником и направить ее к Але в качестве литературного секретаря.

Здоровье Али в это время так пошатнулось, что она почти не могла ходить; постоянные головные боли мешали работать над переводами (в ту пору это были в основном поэтические переводы с французского языка, которым она владела как родным). Была еще необходимость записать все, что она помнила о своей матери и о ее творчестве. Лена была рада остаться при Але. В значительной степени благодаря ей в ленинградском журнале «Звезда» в 1973 году начали публиковаться Алины воспоминания «Страницы прошлого». Но Алин земной срок был уже отмерен… Теперь, когда нас осталось только двое, мы поддерживаем связь, и я всегда с любовью и восхищением думаю о Леночке, о том, чем она была в нашей жизни.


БОРИС ПАСТЕРНАК

Осенью 1961 года Аля наконец получила квартиру. Комната была совсем пустая, только посреди стоял игрушечный мягкий пудель, которого подарила Аня Саакянц. Мы обнялись. Аля прошептала:

– Моя первая своя комната в жизни!

Кончились мытарства в темном, заставленном углу у тети Лили, где не было ни своего стола, ни даже стула, а только матрас на двух сундуках. Не надо было ходить к соседу Леве, чтобы в его отсутствие печатать на машинке, не надо было, наконец, круглый год жить в только что построенном домике в Тарусе, вдали от Москвы, вдали от всего, что тогда было жизненно необходимо и давало заработок.

Правда, две зимы, проведенные в Тарусе, Аля потом вспоминала с нежностью. Был чудный воздух, чистые снега, были уют и тепло от печки, и, хотя быт был очень труден, мы были вместе, а Аля еще сравнительно здорова. Мы с ней совершали длинные прогулки по заснувшему городку, когда гулко отзывался в тишине хруст снега, иногда где-то тявкала собака, а надо всем этим было темное небо и сверкающие звезды.

К нам иногда приезжали гости, мы на разные лады справляли Новый год, смеялись, радовались, и казалось, что жизнь наконец обернулась к нам лицом – нас двое, есть надежда, есть возможность жить осмысленно, по велению совести. Аля тогда очень похорошела, окрепла. Была полна планов, главным из которых было сохранение и издание наследия М. И. Цветаевой.

Я уговорила ее взяться потом за автобиографическую книгу, которую мы условно называли «Мои сто встреч». Она должна была начинаться с воспоминаний о Франции и потом дойти до наших дней. Аля обычно усмехалась: «Посмотрим, будет ли это потом…»

Приезжала к нам зимой в Тарусу погостить и Ирочка Емельянова, дочь Ольги Всеволодовны Ивинской, друга Б. Л. Пастернака. Ира к тому времени досрочно освободилась из лагеря, куда Аля посылала ей письма, продуктовые посылки и даже вязаные кофточки. Ира обожала Алю и восхищалась ею.

В памяти возникают отдельные моменты травли Пастернака после присуждения ему знаменитой Нобелевской премии.

Началась эта кампания, если не ошибаюсь, с редакционной статьи Заславского в газете «Правда» под названием «Шумиха и реакционная пропаганда вокруг литературного сорняка». Затем были письма в «Литературную газету». Одно из них потом многими цитировалось: «Я роман не читал, – пишет слесарь N-ского завода, – но, по-моему, вредная книга!» Кочетов назвал Бориса Леонидовича «отщепенцем», Михалков сочинил издевательские стишки, Шолохов прислал в Союз писателей известную телеграмму: «Плюю в морду Иуде».

На съезде комсомола выступил с речью Семичастный, где высказался примерно так: «Свинья где жрет, там и серит…» И еще: «Мы не будем чинить препятствий, если автор захочет отведать капиталистического рая».

В те дни вокруг Бориса Леонидовича образовалась пустота. Но рядом с ним постоянно были его родные, В. В. Иванов, Инесса Маленкович, Ивинская, ее дочь Ира и Аля. От Поликарпова из ЦК КПСС пришел совет Борису Леонидовичу написать объяснительное письмо Н. С. Хрущеву. Текст с отказом от Нобелевской премии сочинила Аля, Борис Леонидович немного поправил. Письмо перепечатали, и Ира отнесла его в окошко ЦК.

Тогда Пастернак написал: «Быть знаменитым – некрасиво».

Кампания набирала силу. Из репертуара театров были изъяты пьесы, переводы которых принадлежали перу Пастернака. 27 октября Борис Леонидович был исключен из Союза писателей, 31-го – Московская организация Союза подтвердила решение союзной и своей резолюцией потребовала лишения Пастернака советского гражданства.

Писателей обуял знакомый страх. В Ялте один поэт, считавший себя учеником Бориса Леонидовича, другой – многолетним его другом, опубликовали резкие выпады против него в местной газете. М. Светлов видел, как ночью хулиганы бросали камни в окно дачи Пастернака в Переделкине. Это заставило Иру Емельянову, учившуюся в Литинституте, организовать круглосуточную охрану жилища Пастернака. Боялись какой-нибудь «аварии». Студенты незаметно сопровождали Бориса Леонидовича, когда тот, приехав из Москвы, шел от станции к себе на дачу, во время прогулок и караулили дом.

Я пропал, как зверь в загоне.

Где-то люди, воля, свет,

А за мною шум погони,

Мне наружу хода нет…

В 1959 году Ольге Всеволодовне позвонил итальянский издатель и сказал, что привез гонорар за издание «Доктора Живаго» и по желанию автора должен отдать его Ивинской. Та попросила пойти на свидание с ним своих детей. Возле почтамта Ире и Мите вручили чемодан, с которым они, не зная, что в нем, прибыли в Потаповский. Дома чемодан открыли и обнаружили в нем около миллиона советских денег. Борис Леонидович взял половину, остальное передал Ольге Всеволодовне.

Это дело имело следующее продолжение. В августе 1960 года в КГБ вызвали Ириного брата Митю, а потом следователь Алексаночкин (который занимался и делом реабилитации С. Я. Эфрона) вызвал Алю.

Конечно, получение повестки КГБ в 1960 году не вызвало того страха и смятения, с которыми Аля шла по вызову того же ведомства в 1955 году в Туруханске. Но это не помешало нам проститься как перед долгой разлукой и договориться, что, как только будет возможно, Аля зайдет в Москве к Е. Голышевой (переводчица, годами жившая в Тарусе), Голышева позвонит мужу в Тарусу, а последний зайдет ко мне. (У нас еще не было тогда телефона.)

Уехала Аля утром. Весь день я не находила себе места, а уже в совершенной темноте наконец зашел с собакой Н. Д. Оттен и сказал, что только что звонили по телефону – Аля благополучна, весела и ест бульон. Мой страстный поцелуй и объятия, в которые я заключила сперва Оттена, а потом собаку Тришку, ошеломили обоих.

Все дело, как мы потом поняли, как раз и было связано с гонораром за «Доктора Живаго». На допросе Алю спрашивали, что она знает о деньгах, переданных О. В. Ивин-ской, но Аля действительно ничего не знала, о чем чистосердечно и сказала.

Алексаночкин был приветлив, корректен и в конце разговора, отпуская ее, многозначительно посоветовал сразу же идти домой. Аля тотчас же, презрев его советы, отправилась в Потаповский, где ее ждала ужасно обеспокоенная Ира. Вся квартира Ивинской, как потом выяснилось, была нашпигована подслушивающими и записывающими устройствами, и в дальнейшем на судебном процессе Алины слова, сказанные тогда Ире, были воспроизведены в записи на магнитофонную ленту.

Аля в быту многого боялась, но, когда дело касалось ее близких, мужеству ее не было предела. Достаточно вспомнить хотя бы, как она ходила бороться за мою реабилитацию в 1955 году, с каким бесстрашием она ринулась помогать Ире.

Я видела Бориса Леонидовича единственный раз в Потаповском, у Ивинской, когда все еще было тихо и мирно. Ира торопилась в институт, выпила свой кефир и убежала. Мы сидели, пили кофе, а Борис Леонидович рассказывал о какой-то своей встрече с приехавшими иностранцами. Он был необычайно хорош и моложав для своих лет, сверкал глазами, веселыми и остроумными репликами приводил нас в восторг. Ольга Всеволодовна сияла и поглядывала на него с гордостью.

Борис Леонидович заболел в мае 1960 года. Аля ездила в Переделкино на дачу к Ивинской, один раз была на даче v жены Бориса Леонидовича – Зинаиды Николаевны, которая приняла ее приветливо. Тогда Аля видела своего друга в последний раз. Был он, как всегда, ласков, говорил мало, очень тепло отзывался о своей сиделке, которая дежурила у его постели до последнего часа.

Когда Пастернак умер, Аля поехала в Переделкино. Станислав Нейгауз, сын Зинаиды Николаевны, играл Шопена. Было очень много народа. Кажется, Ольгу Всеволодовну в дом не пустили, и она сидела в саду, под окном. Похоронили Пастернака на переделкинском кладбище. На похороны Аля не ходила – не могла. Прислала мне в Тарусу телеграмму:

«Боря оставил нас в ночь на 31 хочу проводить его за нас обеих приеду пятницу или субботу все привезу целую».


ПОЕЗДКА В ТУРУХАНСК

У Али появились резкие боли в области желудка, она почти ничего не могла есть. По-моему, это было воспаление поджелудочной железы, которую лечили, но не оперировали. Все тарусские врачи, на беду, были мобилизованы на эпидемию ящура, и мы не только не получили помощи, но не могли выехать в Москву из-за карантина. Посадила я бедную Алю на фруктовые отвары и на тертый вареный «геркулес». Аппетита у нее не было совсем, она плохо спала и говорила мне, что если это рак, то ей нужно немедленно бросить все и заняться писанием воспоминаний. Мы ходили к местному начальству и убеждали дать нам возможность уехать. В конце концов, по-моему, не без помощи Союза писателей нам удалось сбежать в Москву. Аля была слаба, измучена и до смерти перепугана. Московские специалисты похвалили нас, что мы делали именно то, что надо, и болезнь не была запущена. Аля скоро поправилась. А потом снова была уже вполне благополучная Таруса.

Однако работать Але становилось все труднее. Она уже часто отказывалась от больших и выгодных заказов на переводы. И тут внезапно ранней весной появилось сообщение в газете, что организуемся экскурсия по Енисею от Красноярска до самого крайнего пункта – Диксона. Аля загорелась вновь увидеть наш северный домик и теперь казавшийся милым Туруханск. Я сообщила об этом нашим красноярским знакомым.

Все в этой поездке оказалось чрезвычайно удачным. В Красноярске нас встретили у поезда и отвезли в гостиницу. Потом мы были приглашены в гости к Поповым, которые сделали все возможное, чтобы встретить нас по-царски. Был настоящий пир со множеством китайских деликатесов, к которым мы относились, надо сказать, не очень доверчиво.

Коля Попов для нас заранее забронировал две первоклассные каюты, одну для Ани Саакянц, которую мы пригласили в эту поездку, а другую – двухместную – для нас с Алей.

Мы продолжили путешествие. Один берег у Енисея вздымался крутыми обрывами, другой пестрел пологими островами и бесконечными плотами. Остановки были у глухих таежных пристаней. В Туруханске, куда наш пароход причалил через несколько дней, мы с Алей сразу же пошли к тому месту, где росли четыре громадные ели и неподалеку должен был быть наш домик. Но увы! На нашем месте стоял новый дом, и нас обступили незнакомые жильцы. Они рассказали, что примерно пять лет тому назад при мощном ледоходе домик был срезан у самого подножия, переломан глыбами льда и унесен водой. Сохранилась лестница с обрыва, которую я когда-то сделала, остатки частокола. Аня, взявшая в поездку фотоаппараты, сняла это место. Стоянка парохода была долгой, и мы, обегав всех знакомых и любимые места, нашли только немку – заведующую музеем в бывшем доме Якова Михайловича Свердлова, да дочку бабки Зубарихи, у которой мы начали свою жизнь в Туруханске. Бабка давно умерла, а ее дочь Наташа рассказала о судьбе детей и нашего милого Генки, которые уже выросли и были кто в разных техникумах, кто на военной службе. Репрессированных в поселке больше не было, все разъехались.

Аня сделала очень хорошие снимки, которые хранятся у меня по сей день.


СМЕРТЬ АЛИ

Все у нас было ладно: и чистый уютный домик, и друзья – живи! Но Але этого было уже не дано. Она задыхалась, плохо спала, отекали ноги, и в то же время она продолжала безостановочно курить. У нее была больная печень, не по возрасту изношенное сердце (ей не было еще 62 лет). Гипертония, страшные головные боли. Первая часть Алиных воспоминаний – «Строки прошлого» – вышла в ленинградском журнале «Звезда» в 1973 году, в 1975-м вышла вторая часть, которая застала Алю уже смертельно больной. В Тарусской больнице ей сделали электрокардиограмму, которую никто из врачей не мог расшифровать, и лечили от отложения солей. Хорошего хирурга, главврача Петрова, не было – его вызвали в Калугу делать операцию пятилетнему мальчику, умиравшему от заворота кишок. Але не запрещалось выходить в сад. Мы сидели в маленьком палисаднике, Аля расспрашивала о нашем доме – что расцвело и что созрело. Я приходила к ней ежедневно, только что не ночевала в больнице.

Але было тяжело еще и потому, что в ее палате лежали оперированные больные, которые из боязни простудиться не открывали окон, стоял сильный запах хлорки. Вот она и спускалась со второго этажа вниз в палисадник, где мы сидели на крылечке. Рассказывала, что, очевидно, их палата находится в бывшей часовне и по стенам проступают контуры парящих фигур в белых одеяниях. Аля говорила, что, когда удавалось вздремнуть, ей чудились среди них родные лица – отец, мать, брат. Иногда казалось, что она слышит голос матери…

Однажды Аля произнесла:

– Адочка, я о тебе знаю все, а ты обо мне, в сущности, ничего…

– Я знаю о тебе столько, сколько ты хотела, чтобы я о тебе знала…

Когда я ее спрашивала, не хочет ли она увидеть кого-нибудь из знакомых, она отказывалась и была безучастна. Она даже перестала курить, что меня очень настораживало. Когда пошел десятый день ее пребывания в хирургической палате, она попросилась домой. Так как никто из врачей к Але не подходил, а поместивший ее в больницу главврач Петров был в отъезде, забрать ее не представляло труда. Я кого-то упросила отвезти ее домой.

Первые ее слова дома были:

– Господи, как хорошо, какой чудный воздух. Но в тот же день ей стало хуже. Уже к ночи я вызвала «скорую помощь», приехала молодая врач, вся какая-то несвежая и неряшливая. Она никак не могла сделать вливание в вену. В конце концов сказала, что привезет другого врача, и уехала.

Ночь эта была страшная. Аля вся опухла, покраснела, хрипела. Я караулила на улице «скорую». Она вернулась с тем же врачом – дежурный врач больницы отказался оставить свой пост. Я отпустила горе-врачиху со словами:

– Вам бы бухгалтером быть, а не врачом! И мы остались ночью вдвоем с Алей. Мне каждое мгновение казалось, что она умирает. Она не говорила и только мучительно старалась глотнуть воздух. Рано утром к нам неожиданно приехал Петров, только что вернувшийся из Калуги. Он мгновенно нашел вену, сделал укол, и Аля на глазах стала оживать.

– Никогда не представляла себе, что дышать – это такое счастье, – сказала она, слегка погладив руку врача.

Уезжая, Петров сказал, что Алю надо забрать в больницу и что за ней приедут. Кое-как провели еще одну ночь. На следующий день пришла машина, но, собственно, ехать в ней было невозможно. Весь спуск с нашей горы был изрыт канавами – проводили водопровод. Надо было нести Алю на руках или на носилках. Носилок не было. Аля сидела на стуле. Наши соседки, старые и молодые женщины, подняли ее и так, сидящую на стуле, донесли до «скорой». Когда мы ехали с горы, так трясло, что мы стукались о стены и потолок машины. Все это было похоже на убийство.

В больнице Алю положили в маленькую двухместную палату, где она почти все время была одна: ее соседка уже выздоравливала и то ли гуляла, то ли на весь день уходила домой. Але становилось все хуже и хуже. Она не могла ни сидеть, ни лежать, едва говорила. В момент облегчения боли Аля взяла меня за руку и, целуя, говорила:

– Спасибо тебе за все, что ты для меня сделала… Теперь я не напишу больше ни строчки. О матери написала все, что смогла, об отце я знаю мало, знаю только, что очень его любила. – И промолвила, что уходит из жизни, в которой было у нее так много горького.

К ночи приехал сын нашего соседа по даче, молодой врач Юрий Левицкий, кардиолог. И вот тут-то впервые были расшифрованы Алины кардиограммы. Юра был удивлен, что она еще жива; сосуды сердца рвутся, почти не переставая, ей надо было все эти дни лежать недвижимо со льдом на сердце. Сказал, что есть лекарство, которое может помочь в таких случаях, и что нужно как можно скорее его достать. В Тарусе его, естественно, не было. Я упросила соседа Зябкина на его полуискалеченной машине отвезти меня в Серпухов. Была уже ночь. В аптеки нас старались не впускать и едва разговаривали. Последняя надежда была на Протвино, где была маленькая аптека с московским снабжением. Туда мы приехали к семи часам утра. В ответ на мои отчаянные просьбы аптеку открыли, и, на счастье, там оказалась одна коробка нужных ампул. Мы бросились обратно в Тарусу.

Аля еще была жива. Увидя нас, она сказала, обращаясь к сестре:

– Скорее, а то будет поздно!

После того как сделали укол, Аля отослала меня домой, я всю ночь не спала и еле держалась на ногах.

Доехать до дому мне не удалось. Павел Иванович Бондаренко, наш друг, скульптор, тарусский сосед, догнал меня на машине, и я сразу поняла, что все кончено.

Аля лежала на постели вытянувшись, лицо было спокойное, хорошее. Нянька связала ноги и обвязала голову. Я попросила всех уйти и оставить меня одну с ней. Она уже похолодела. Я обнимала ее, говорила, что сделала все, что только было в моих силах, и что я не виновата.

Случилось это в девять часов утра двадцать шестого июля 1975 года. В тот же день около четырех-пяти часов вечера Би-би-си в последних новостях передало: «Сегодня в 9 часов утра в провинциальном городе от невежества врачей скончалась дочь Марины Цветаевой Ариадна Сергеевна Эфрон».

Во время похорон ко мне подошел Павел Иванович Бондаренко. Он тихо сказал мне о своем желании сделать памятник Але и что у него в московской мастерской есть подходящий камень. Он хотел этим отдать дань любви и восхищения ею. Памятник он предложил сделать бесплатно; оплатить нужно будет только стоимость самого камня, его обработки и шлифовки.

Я с благодарностью приняла его предложение.

Для меня начались тяжелые дни, полные отчаяния и горя… Я не могла оставаться одна; Татьяна Леонидовна Бондаренко меня приглашала почти ежедневно, поила чаем, много рассказывала о своей молодости и детстве сына. Часто приглашали и Щербаковы, которые живо интересовались всем, что касалось моих хлопот о памятнике. Очень внимательно относилась ко мне Ксана, жена Юры Елисеева, другого соседа, у которого была машина и который меня всегда привозил на дачу и отвозил в Москву. Ксана – врач, следила за моим здоровьем, давала лекарства и всегда привозила какую-нибудь еду.

На беду, в это время у меня на левой ноге, где был тромб, открылась трофическая язва. Нога болела, была тяжелой и затрудняла ходьбу. А идти пришлось сразу на противоположный конец города – в стройконтору. Алина могила была первой и пока единственной на боковом крутом склоне, начинавшемся прямо у кладбища и спускавшемся вниз к дороге и берегу Таруски. На этом склоне паслись коровы и козы. Оставлять могилу без ограды было рискованно. Первым делом я заказала в конторе штакетник для ограды.

По ночам я просыпалась от Алиного кашля, вскакивала, бежала к ее пустой постели. Не могла без слез касаться ее вещей, все пахло ее знакомым табаком. Решила, пока я не была нужна для установки памятника, поехать в Москву, показаться врачу и получить обещанную путевку на юг. Складное кресло, диван, полку и некоторые Алины мелочи я отдала соседям Елисеевым.

Дом наш уже почти был продан. Я договорилась только, что выеду из него не раньше, чем будет сооружен памятник на могиле Али, то есть через год или два.

Мы с Юрой перевезли остатки Алиного архива в Москву. Дом в Тарусе остался почти пустой.

Врач в Кисловодске по электрокардиограмме определила, что я перенесла микроинфаркт на ногах…

Вернувшись в Москву, я занялась сдачей остатков Алиного архива в ЦГАЛИ. Директор, Наталия Борисовна Волкова, чрезвычайно внимательно отнеслась к этой работе. Крепко завязанный и запечатанный пакет с письмами С. Д. Гуревича мне пришлось вскрыть, так как иначе их не приняли бы на хранение.

Письма эти через несколько лет у меня попросила М. И. Белкина для своей книги – мне, сдавшей их на хранение, было легче получить их для работы, чем кому-либо другому. В ЦГАЛИ я сидела несколько дней. Зрение сильно ослабело, и я с трудом, пользуясь увеличительными стеклами, выбирала письма С. Д. Гуревича, касавшиеся жизни Марины, ее сына; слова любви и преданности, адресованные Але, я не переписывала… Письма неизменно кончались бодрыми словами и подписью: «Твой муж Муля». Эти письма вошли в текст последней книги М. И. Белкиной1.

П. И. Бондаренко пригласил меня к себе, чтобы показать сделанный им проект памятника. Мне он понравился, и я уехала в Тарусу, чтобы начать подготовительные работы.

Погода тем летом была прескверная. Место на новом участке кладбища, где находилась Алина могила, было залито водой.

По моим колышкам и отметкам рабочие вырыли идеальный колодец двухметровой глубины, чью вертикальность я проверяла отвесом. В центре колодца надо было сделать 45-сантиметровую чашу в квадрате из цемента определенной марки, в которую должна была точно войти черная мраморная ножка памятника. Смесь из цемента, битого камня, речной гальки и песка приготовили на дворе стройконторы и привезли к кладбищу на самосвале.

Двое рабочих были уже на месте, к тому же, на счастье, подошел бригадир. Я хорошо знала весь склон с укрытыми густой травой ямами и сказала шоферу, чтобы он ехал только по краю склона, сразу за мной. Шофер что-то грубо крикнул мне и, резко повернув машину, взял напрямик к могиле. Машина, проехав несколько метров и благополучно выскочив из какой-то впадины, еще на полпути попала во вторую, более глубокую. Цемент, ровно заполнявший кузов, сполз к задним стенкам, передние колеса слегка приподнялись над землей. Машина скользнула задом по впадине и тихо поползла вниз. Через каких-нибудь десять минут она должна была докатиться до обрыва, перевернуться и упасть на дорогу, заливая жидким цементом шофера…

Ко мне подбежали бригадир и рабочие. Бригадира я послала на улицу, идущую к кладбищу, рабочего – на небольшой объезд у кладбища и крикнула им, чтобы они остановили любую встречную машину, у которой есть трос, сказав, что речь идет о жизни и смерти.

А самосвал продолжал тихо ползти к обрыву. Я задыхалась от страха, сердце стучало. На счастье, вскоре появился чей-то грузовик, и рабочие, сделав петлю из троса, зацепили ею ползущий самосвал. Выскочивший из кабины водитель, бледный и дрожащий, побежал помогать.

…Машину вернули на ровную площадку для слива цемента. Кузов опорожнили и вытащили пустой самосвал на дорогу.

Меня не держали ноги. Водитель машины, вытащивший самосвал, отказался от предложенных денег и уехал.

Рабочие принесли заказанные мной в кузнице восемь анкеров – железных стержней, которые для крепости укладываются в бетон. Втроем мы начали заливать яму, работали ладно и быстро. Когда яма была заполнена, сделали форму, в которую должна была войти мраморная ножка памятника, и ошибка на один сантиметр была бы катастрофой.

Фундамент был очень аккуратный, бетон застыл и даже поблескивал.

В тот же вечер мне из Москвы позвонил Павел Иванович и сказал, что памятник состоит из уже выпиленных и отшлифованных кусков черного мрамора на фундамент и самого корпуса памятника, вырезанного из зеленовато-серого Лабрадора. Все части памятника упакованы в рогожу и в ящики, и надо их вывезти из мастерской. Мой московский знакомый, инженер Андрей Пенсов, обещавший мне помочь, договорился с водителем большого, восьмитонного грузовика и доставил памятник в Тарусу.

Бондаренко приехал, тщательно осмотрел фундамент, похвалил меня и представил привезенного из Москвы помощника – гравера Юру.

Назначили день установки памятника. Была расчищена дорога к могиле, засыпаны лужи. Кран с памятником должен был идти по верху склона. Когда кран подъехал почти вплотную к могиле, взмыл привязанный к крану корпус памятника и я увидала его нависшим над фундаментом на высоте нескольких метров, мне стало плохо… По спине прошел холод, свело затылок, помертвели губы. Очевидно, у меня был довольно жуткий вид, потому что ко мне подбежал Павел Иванович и просто приказал сейчас же идти домой: «Ада Александровна, ради Бога, уходите домой. Я приеду за вами».

На трясущихся ногах я отошла в сторону и легла на траву у самого склона.

…Когда все было закончено, Павел Иванович подошел ко мне, помог подняться и повел к памятнику. Мы обнялись.

Памятник стоял так, словно вырос из земли. Бог дал нам после этого сухих, солнечных, жарких четыре дня. Юра высек на фасаде имя, отчество и фамилию, даты рождения и смерти, а на боковой грани я настояла, чтобы вырезали крест, о чем пришлось поспорить с П. И. Бондаренко. Захотелось мне соединить в надписи на могильном памятнике Али всю трагически распавшуюся семью. Надпись была такая:

Загрузка...